Избранные романы и рассказы. Компиляция. Книги 1-34 [Дафна дю Морье] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Дафна дю Морье Дом на берегу




Глава первая

Первое, что бросилось мне в глаза, это прозрачность воздуха, затем — ярко-зеленый цвет лугов, никаких полутонов. Вершины отдаленных гор не сливались с небом. Своими резкими очертаниями они напоминали скалы и, казалось, находятся совсем близко, так близко, что до них можно дотронуться рукой. Это ошеломило и удивило меня — нечто подобное, должно быть, испытывает ребенок, впервые посмотревший в подзорную трубу. Рядом со мной все обладало такой же контрастностью, выделялся каждый стебель, каждая травинка, произраставшая из более молодой и грубой почвы, чем та, которую знал я.

Я ожидал (если вообще чего-то ожидал) совсем иных метаморфоз: я полагал очутиться в мире умиротворенности и благоденствия, в некоей материализации мечты, где все расплывчато и не имеет четких контуров. Я не был готов к такой контрастности, к такой пронзительной реальности. Ни во сне, ни наяву мне не приходилось видеть ничего подобного. Теперь все представлялось мне ярче и рельефнее, все мои ощущения, чувства — зрение, слух, обоняние — были как бы обострены.

Все, кроме чувства осязания: я не ощущал земли под ногами. Магнус предупредил меня об этом. Он сказал: «Ты не будешь чувствовать соприкосновений с неодушевленными предметами. Ты будешь ходить, стоять, сидеть, касаться их, но не будешь ничего осязать. Пусть тебя это не беспокоит. Разве не чудо уже то, что ты можешь двигаться, ничего при этом не ощущая?»

Конечно, я воспринял это как шутку, как обыкновенную приманку, с целью соблазнить меня согласиться на эксперимент. Теперь я убедился, что он был прав. Я пошел вперед, ощущая невероятную легкость: мне не нужно было прилагать никаких усилий, чтобы двигаться, казалось, я парю, не касаясь земли.

Я спускался с холма по направлению к морю, проходя через поле, покрытое серебристой осокой, которая поблескивала на солнце: небо, серое еще минуту назад, когда я видел его обычным своим зрением, теперь стало безоблачным и ослепительно голубым. Я вспомнил, что был отлив, обнаживший ровные песчаные полосы, и на этом золотом фоне резко выделялся ряд пляжных кабинок, напоминавших оскаленные зубы. Теперь они исчезли. Исчезли и дома, стоявшие вдоль дороги, пирсы, не видно было и поселка Пар с его трубами, крышами, зданиями, и городка Сент-Остелл, который, как спрут щупальцами, охватывал всю местность по ту сторону залива. Ничего этого не было. Были только трава и кустарник и вдалеке высокие горы, казавшиеся теперь такими близкими. А прямо подо мной море катило свои волны в залив, омывая пустой песчаный берег — словно до этого там пронеслось цунами, поглотившее без следа всю окрестность. На северо-западе скалы подступали к самому морю, которое, постепенно сужаясь, образовывало широкий рукав, и волны неслись вглубь него, вдоль всего изгиба суши, и исчезали вдали.

Когда я подошел к краю скалы и взглянул вниз, туда, где у подножья Полмиарского холма должна была проходить дорога и стоять гостиница, кафе, богадельня, то понял, что море и здесь поглотило сушу и образовало узкий залив, который вытянулся на восток, врезавшись в долину. Дорога и дома исчезли, а вместо них сверкала водная гладь. В этом месте залив резко сужался, зажатый между топкими песчаными берегами, и было ясно, что при сильном отливе вся вода уходит, оставляя лишь болотистое русло, которое можно перейти вброд, если не пешему, то всаднику уж точно. Я спустился с холма и подошел к заливу, пытаясь определить, в каком точно месте проходила знакомая мне дорога, но прежнее чувство ориентации было утрачено: не осталось ничего, кроме земли, долины и холмов, что помогло бы восстановить картину местности.

Частые мелкие волны узкого залива набегали на песчаные берега, оставляя на них хлопья густой пены. Надувались, росли и лопались пузыри, о берег бился неподвластный времени мусор, принесенный приливом — целая бахрома из морских водорослей, перьев, прутьев, как после осеннего шторма. Я знал, что в моем времени сейчас самый разгар лета, хотя день был серый и хмурый, но здесь все вокруг меня говорило о приближающейся зиме. Было явно за полдень: яркое солнце уже склонялось на запад, готовилось вот-вот окрасить небо в темно-багряный цвет, как это бывает перед наступлением вечера.

В поле зрения попали первые живые существа: чайки, мечущиеся над волнами, небольшие болотные птицы, скользящие по поверхности воды, а на противоположном берегу, на горе, резко выделявшейся на фоне неба, медленно тащилась запряженная в плуг упряжка волов. Я закрыл и вновь открыл глаза. Упряжка скрылась в поле за склоном. Но гвалт стаи потревоженных чаек убеждал меня, что все это действительность, а не сон.

Я глубоко вдохнул, и холодный воздух наполнил мои легкие. Просто дышать доставляло мне не сравнимую ни с чем радость, это было похоже на какое-то волшебство — ничего подобного я никогда ранее не испытывал. Осмыслить разумом, анализировать то, что я видел, было невозможно: в этом новом мире чисто чувственного восприятия я мог полагаться только на остроту собственных ощущений.

Должно быть, я простоял так очень долго, завороженный, готовый вечно парить между небом и землей, вдали от жизни, которую я знал или хотел узнать, но, повернув голову, я увидел, что я не один. Пони, по-видимому, следовал моим же путем, через поле, и потому я не слышал топота копыт, но теперь, когда он ступил на гальку, звук от соприкосновения металла с камнем достиг моего слуха, и я почувствовал запах теплого животного, потного и сильного.

Я инстинктивно подался назад, поскольку всадник ехал прямо на меня, не подозревая о моем присутствии. Он приостановил пони у края воды и посмотрел в сторону моря, оценивая уровень прилива. Тут я впервые испытал не только возбуждение, но и страх, поскольку передо мной был не призрак, а живой, во плоти человек — ноги в стременах, в руках поводья — в такой невероятной близости от меня, что мне стало не по себе. Я не боялся, что меня собьют: в смятение меня ввергла сама эта встреча, это соединение веков — его и моего. Он отвел взгляд от моря и посмотрел на меня в упор. Мне казалось, он видит меня, мне казалось, я отчетливо прочитал в его глубоко посаженных глазах знак приветствия. Он улыбнулся, потрепал пони за холку и, пришпорив его, направил вброд на другой берег.

Нет, он не видел меня, не мог он меня видеть, ведь он жил в другом времени. Тогда почему же он внезапно приподнялся в седле, обернулся и посмотрел прямо на меня? Это был призыв, властный и странный: «Следуй за мной, если не трусишь!» Я прикинул на глаз глубину брода и, хотя вода доходила пони до колен, бросился за ним, не думая о том, что могу промокнуть — и только выйдя на противоположный берег, мимоходом отметил про себя: а ботинки-то совсем сухие!

Всадник поехал в гору, и я последовал за ним. Дорога была крутая и размытая, и, поднимаясь вверх, она резко поворачивала влево. Я с радостью заметил, что она в точности совпадает с той, по которой я ехал на машине только сегодня утром. Но на этом сходство заканчивалось: живой изгороди из кустарника, окаймлявшей дорогу в моем времени, здесь не было. Справа и слева лежали пахотные земли, ничем не защищенные от ветров, кое-где виднелись участки, поросшие низкорослым вереском и утесником. Мы поравнялись с упряжкой волов, и я наконец смог разглядеть самого пахаря: маленького роста, в каком-то балахоне с капюшоном, всей тяжестью своего тела навалившегося на массивный деревянный плуг. Он поднял руку, приветствуя моего всадника, что-то прокричал и побрел за плугом дальше. Над его головой кружили и кричали чайки.

Этот обмен приветствиями был настолько естественным, что чувство шока, не покидавшее меня с того момента, когда я впервые увидел всадника у брода, уступило место удивлению, а затем спокойствию. Я вспомнил свое первое путешествие еще ребенком во Францию: я ехал ночным поездом и утром, с нетерпением открыв окно в купе, смотрел, как мимо проносятся чужие поля, деревни и города, склоненные фигурки людей, работавших в поле подобно этому землепашцу, и по-детски удивлялся: «Интересно, они такие же живые, как я, или просто притворяются?»

Сейчас для моего удивления было куда больше оснований, чем тогда. Я глядел на всадника, его пони и двигался за ними на таком близком расстоянии, что мог дотронуться до них рукой, ощущал их запах. От них обоих шел такой сильный дух, как будто они вобрали в себя аромат самой жизни. Струйки пота, стекавшие по бокам животного, его косматая грива, следы пены на краю удил, это широкое колено и обтянутая чулком нога, кожаная куртка поверх рубахи, это мерное покачивание в седле, руки, держащие поводья, само лицо, обветренное, худое, обрамленное темными волосами, закрывавшими шею, — вот где была настоящая реальность, а чужеродным элементом был я сам.

Мне страстно захотелось протянуть руку и дотронуться до пони, но я вспомнил предупреждение Магнуса: «Если встретишь существо из прошлого, то, ради Бога, не притрагивайся к нему. Неодушевленные предметы — пожалуйста, но если ты попытаешься войти в контакт с живой материей, связь прервется, и твой выход оттуда будет осложнен неприятными последствиями. Я это испытал и знаю, о чем говорю».

Дорога вела сначала через пахотные земли, затем резко пошла вниз. Совсем иной ландшафт открылся моему взору. Деревня Тайуордрет, которую я видел всего несколько часов назад, изменилась до неузнаваемости. Многочисленные дома, беспорядочно вытянувшиеся к северу и западу от церкви, исчезли. Теперь на этом месте находилось небольшое селение, своим примитивным видом напоминавшее игрушечную ферму, которую я, помню, строил на полу своей комнаты в детстве. Маленькие приземистые дома, крытые соломой, теснились вокруг большого общинного луга, по которому разгуливали свиньи, гуси, куры, два или три стреноженных пони и сновали вездесущие собаки. Над этими убогими жилищами поднимался дым, но он выходил не из труб, а из отверстий в крыше. Сразу за селением стояла церковь, и здесь уже красота и гармония вновь вступали в свои права. Но это была не та церковь, которую я видел несколько часов назад. Она была поменьше и без башни; вплотную к ней примыкало длинное невысокое каменное строение, и все это было окружено каменной стеной. Внутри, за стеной, виднелись огороды, сад, служебные постройки и небольшой лесок. Ниже шел спуск к долине, а вдалеке синел глубоко врезавшийся в нее залив.

Я бы так стоял и смотрел не отрываясь: раскрывающийся передо мной вид завораживал своей неброской красотой, но мой проводник двинулся дальше, и неведомая сила вновь потащила меня за ним. Дорога спускалась к лугу, и вскоре я оказался в гуще деревенской жизни: у колодца стояли женщины, их юбки были подоткнуты, головы покрыты платками, повязанными так, что на лице нельзя было ничего разглядеть кроме глаз и носа. Появление моего всадника вызвало оживление. Залаяли собаки, из домов, при ближайшем рассмотрении оказавшимися просто лачугами, вышли другие женщины, луг заполнился голосами. Несмотря на непривычный перекат взрывных согласных, в их речи безошибочно можно было распознать картавость корнуоллского диалекта.

Всадник свернул влево, спешился перед церковной стеной, накинул поводья на вкопанный в землю крюк и вошел в широкие, обитые медью ворота. Над аркой ворот выделялась деревянная фигура святого, облаченного в рясу и держащего в правой руке крест св. Андрея. Мое католическое воспитание, давно забытое и не раз мною осмеянное, заставило меня невольно перекреститься перед входом, и в тот же момент во дворе зазвонил колокол, так сильно всколыхнувший глубины моей памяти, что я даже остановился, не решаясь войти и боясь, что та старая сила вновь, как в детстве, обретет надо мною власть.

Но я напрасно беспокоился. Сцена, которая предстала моим глазам, не имела ничего общего с правильными дорожками и газонами в тихих монастырских обителях, ореолом святости, тишиной, порожденной молитвами. За воротами оказался грязный двор, по которому какие-то два человека гонялись за испуганным мальчишкой, хлестая его цепами по обнаженным бедрам. Оба, судя по одежде и выбритым макушкам, были монахи, а мальчишка — послушник. Полы его рясы были заткнуты за пояс, что, по-видимому, и делало забаву более пикантной.

Всадник неподвижно наблюдал за этим действием, но когда мальчик наконец упал и ряса, задравшись до самой головы, обнажила все его худое тело, голую спину, он крикнул:

— Еще не время выпускать из него кровь. Приор[1] предпочитает молочных поросят без соуса. Приправы подают только тогда, когда поросенок становится жестким.

Тем временем колокол продолжал звонить к молитве, не оказывая никакого воздействия на шутников во дворе.

Сорвав аплодисменты за свою остроту, мой всадник пересек двор и вошел в здание напротив, очутившись в коридоре, который, судя по запаху протухшей птицы, слегка облагороженному запахом дыма из очага, отделял кухню от трапезной. Игнорируя тепло и ароматы кухни справа, а также прохладу трапезной с голыми скамьями слева, он толкнул центральную дверь и поднялся по лестнице на другой этаж, где оказался перед еще одной дверью. Он постучал в нее и, не дождавшись ответа, вошел.

В комнате с деревянным потолком и оштукатуренными стенами чувствовалось некое подобие комфорта — ничего общего с выскобленным и вылизанным аскетизмом, с которым всегда были связаны мои детские воспоминания. На устланном камышом полу валялись обглоданные собаками кости. Кровать с засаленным балдахином, стоявшая в дальнем углу, служила, по-видимому, складом всякого хлама: на ней валялись баранья шкура, пара сандалий, головка сыра на жестяной тарелке, удочка и посреди всего этого вороха возлежала борзая, занятая поиском блох.

— Приветствую вас, святой отец, — сказал мой проводник.

Нечто приподнялось на кровати, потревожив борзую, которая спрыгнула на пол. Этим нечто оказался престарелый, розовощекий монах, еще не пришедший в себя ото сна.

— Я распорядился меня не беспокоить, — сказал он.

Мой проводник пожал плечами.

— Даже для молитвы? — спросил он и потрепал собаку, которая жалась к нему, виляя обрубком хвоста.

Его сарказм остался без внимания. Приор, поджав под себя ноги, еще плотнее укрылся одеялом.

— Мне нужен отдых, — сказал он, — хороший отдых, чтобы быть в форме для приема епископа. Слыхал новости?

— Сплетен всегда полно, — ответил проводник.

— Это не сплетни. Сэр Джон прислал вчера письмо. Епископ выехал уже из Эксетера и в понедельник, после посещения Лаунсестона, будет здесь. Он рассчитывает найти у нас радушный прием и ночлег.

Проводник улыбнулся.

— Епископ знает, когда и к кому ехать. Мартынов день: на ужин — только что заколотый поросенок. Вам нечего волноваться — он отойдет ко сну с набитым брюхом.

— Нечего волноваться? — В раздраженном голосе приора послышались визгливые нотки. — Думаешь, легко сладить с этим неуправляемым сбродом? Хорошее впечатление они произведут на епископа! Он ведь что новая метла — намерен очистить от скверны всю епархию.

— Они будут кроткими как ягнята, если вы пообещаете им награду за пристойное поведение. Главное — не потерять благосклонность сэра Джона Карминоу, остальное неважно.

Приор беспокойно заерзал под одеялом.

— Сэра Джона не так легко провести, он себе на уме и умеет угодить и вашим и нашим. Он, может, и наш покровитель, но только станет ли он вступаться за меня, если ему это невыгодно.

Проводник поднял с пола кость и протянул собаке.

— В нынешней ситуации сэр Генри, как хозяин земель, будет иметь больший вес, чем сэр Джон, — сказал он. — Этот кающийся грешник не оставит тебя. Ручаюсь, он сейчас стоит коленопреклоненный в часовне.

Приору не очень-то понравилось это высказывание.

— Как его управляющему, тебе не мешало бы выказывать ему больше почтения, — заметил он, а затем добавил задумчиво: — Генри де Шампернун гораздо благочестивее меня.

Мой проводник рассмеялся.

— Душа страждет, да плоть не позволяет, святой отец? — Он потрепал борзую за ухом. — Лучше не вспоминать о плоти перед приездом епископа. — Он выпрямился и подошел к постели. — Французский корабль стоит на рейде у Килмарта. Он пробудет там еще в течение двух приливов, и, если вам угодно, я могу отвезти туда письмо.

Приор сбросил одеяло и с трудом слез с кровати.

— Пресвятой Антоний, что же ты раньше не сказал? — вскричал он и начал рыться в груде бумаг, лежавших на скамье у кровати.

Он являл собой довольно жалкое зрелище в своей рубашке, из-под которой торчали тощие ноги с выступающими варикозными венами и огромными, невероятно грязными ступнями.

— Я ничего не могу найти в этой свалке, — пожаловался он. — Почему мои бумаги вечно в таком беспорядке? Почему, когда мне нужен брат Жан, его никогда нет на месте?

Он схватил со скамьи колокольчик и позвонил, недовольно бурча что-то в адрес моего проводника, который громко смеялся. Почти в тот же миг вошел монах: судя по всему, он подслушивал под дверью. Он был молод, темноволос, с удивительно лучистыми глазами.

— Чем могу служить, святой отец? — спросил он по-французски и, прежде чем подойти к приору, обменялся взглядом с моим проводником.

— Ну, быстрей же, пошевеливайся, — раздраженно сказал приор, вновь отворачиваясь к скамье.

Проходя мимо проводника, монах шепнул ему на ухо:

— Я принесу письма сегодня вечером и преподам тебе урок того искусства, которым ты пытаешься овладеть.

Проводник насмешливо поклонился в знак признательности и направился к двери:

— До свидания, святой отец. Не стоит из-за епископа терять сон.

— До свидания, Роджер, до свидания. С Богом.

Когда мы вместе выходили из комнаты, проводник презрительно поморщил нос. К затхлому запаху душной комнаты приора теперь примешивался тонкий аромат духов, исходивший от рясы французского монаха.

Мы спустились по лестнице. Но прежде чем свернуть в коридор, проводник на минуту остановился, затем приоткрыл какую-то дверь и заглянул внутрь. Это был вход в часовню: монахи, развлекавшиеся с послушником, теперь молились, точнее, делали вид, что молятся. Их глаза были опущены долу, губы шевелились. Там было еще четверо, которых я не видел во дворе, двое из них крепко спали на своих скамьях. Послушник же съежившись, стоял на коленях и тихо, горько плакал. Единственный, в ком чувствовалось достоинство, был мужчина средних лет, облаченный в длинную мантию, с седыми локонами, обрамлявшими его приятное, благородное лицо. Набожно сложив руки, он молился, устремив взор алтарю. Это, подумал я, наверное, и есть сэр Генри де Шампернун, владелец земель и хозяин моего проводника, о благочестии которого говорил приор.

Проводник прикрыл дверь и, пройдя по коридору, вышел наружу, пересек опустевший уже к тому моменту двор и направился к воротам. На лугу тоже никого не было: женщины ушли от колодца. На небе появились тучи — день клонился к вечеру. Проводник оседлал пони и повернул к дороге, идущей через пахотные земли на холме.

Я не имел понятия о времени — ни о его, ни о моем. У меня по-прежнему отсутствовало чувство осязания, и я безо всяких усилий поспевал за ним. Мы спустились по дороге к броду; был сильный отлив, и на этот раз вода не доходила даже до колен животного. Перейдя брод, мы двинулись вверх через поля.

Когда мы поднялись к вершине холма, поля приобрели знакомые мне очертания и я, к своему восторгу и удивлению, понял, что он ведет меня домой, в Килмарт. Дом, в котором Магнус предложил мне пожить летом, находился за небольшим лесом, к которому мы и направлялись. Неподалеку паслись шесть или семь пони, и при виде всадника один из них поднял морду и негромко заржал, затем они все вместе подхватились и, взбрыкнув, поскакали прочь. Он проехал через опушку, дорога пошла вниз и тотчас в низине стал виден крытый соломой каменный дом, стоявший посередине чудовищно грязного двора. Часть дома занимал свинарник и коровник, через отверстие в соломе вился голубой дымок. Единственное, что я узнал, так это лощину, в которой стоял дом.

Мой всадник въехал во двор, спешился и что-то крикнул. Из коровника вышел мальчик и принял от него пони. Он был гораздо моложе, и стройнее моего проводника, но глаза у обоих были похожи и так же глубоко посажены — я догадался, что они братья. Он увел пони, а проводник прошел через открытую дверь в дом, в котором была, как показалось на первый взгляд, всего одна комната. Я следовал за ним по пятам, но из-за дыма ничего толком не мог разглядеть, только то, что стены дома были сложены из глины, смешанной с соломой, а полом служила голая земля, даже без камышового покрытия.

Лестница в дальнем углу вела на чердак, находившийся на высоте всего нескольких футов, и, подняв голову, я увидел соломенные тюфяки, положенные на дощатый настил. В углублении, проделанном в стене, был очаг: над огнем (топливом служил торф и утесник) на двух металлических прутьях, закрепленных в земляном полу, висел чугунок. Перед очагом на коленях стояла девочка с длинными, ниже плеч, распущенными волосами. В ответ на приветствие она подняла голову и улыбнулась.

Я стоял совсем рядом, за его спиной. Внезапно он обернулся и посмотрел прямо на меня. Он был так близко, что я чувствовал на лице его дыхание. Я инстинктивно вытянул руку, чтобы он не наткнулся на меня. Внезапно я почувствовал резкую боль в руке и увидел, что костяшки пальцев все в крови. В тот же момент я услышал звон разбитого стекла. И тут же все исчезло — и он, и девочка, и чадящий очаг, а я, въехав правой рукой в низкое окно старой кухни в полуподвале моего килмартского дома, стоял в знакомом дворе.

Шатаясь, я вошел в открытую дверь котельной. Мне было очень плохо, но не от вида крови, а потому что меня страшно рвало, просто выворачивало наизнанку. Сотрясаясь всем телом, я оперся рукой о каменную стену котельной. Из пораненных пальцев к запястью стекала струйка крови.

Наверху, в библиотеке, зазвонил телефон — громко, настойчиво, словно призыв из забытого, ненужного мира. Я к нему не пошел.

Глава вторая

Прошло, наверное, минут десять, не меньше, прежде чем рвота прекратилась. Я присел на груду дров в котельной, стал ждать, когда мне будет лучше. Самым неприятным было головокружение: я не решался встать. Порез на руке был не сильный, и вскоре с помощью носового платка мне удалось остановить кровь. С того места, где я сидел, мне было видно разбитое окно и осколки стекла на земле. Возможно, позже удастся восстановить всю картину, определить, где именно стоял мой проводник, вычислить, какую площадь занимал исчезнувший дом — он ведь стоял на месте нынешнего внутреннего дворика и части дома. Но это потом. Сейчас у меня не было на это никаких сил.

Интересно, видел ли меня кто-нибудь, когда я брел через поля, пересекал дорогу у подножья горы, взбирался по тропе к Тайуордрету. Хорошенькое зрелище должно быть! В том, что я там был, у меня не было никаких сомнений. Грязные ботинки, разодранная штанина, влажная от пота рубашка — все это говорило не о развлекательной прогулке к скалам.

Наконец, когда тошнота и головокружение прошли, я осторожно поднялся по черной лестнице в холл, прошел в закуток, где Магнус держал разный хлам — дождевик, сапоги и прочее — и взглянул на себя в зеркало, висевшее над раковиной. Вид у меня был более или менее нормальный — слегка побледнел и только. Срочно нужно было чего-нибудь выпить, и покрепче. Но тут я вспомнил, как Магнус говорил: «Никакого спиртного как минимум в течение трех часов после принятия препарата. Потом немножко можно». Чай, конечно, не то, но вдруг все-таки поможет, и я прошел на кухню — поставить чайник.

Когда Магнус был ребенком, здесь находилась столовая: он переделал ее совсем недавно. Ожидая, пока закипит чайник, я выглянул в окно и посмотрел вниз, во двор. Он был вымощен камнем и со всех сторон окружен старой замшелой стеной. Магнус как-то в порыве энтузиазма попытался переделать его в уютный патио (так он его называл), где, если вдруг случится невыносимая жара, он мог разгуливать нагишом. Его мать, как он мне объяснял, никогда не занималась благоустройством этого дворика, потому что в него выходили только окна бывшей кухни.

Теперь я смотрел на этот двор совсем другими глазами. Невозможно представить все то, что я только что здесь видел: грязный двор с коровником, дорога, ведущая к лесу на склоне холма. И я сам, бредущий вслед за всадником через лес. Может, это все были лишь галлюцинации, вызванные чертовым препаратом? Когда я с чашкой чая в руке проходил через библиотеку, снова зазвонил телефон. Я подумал, что это, скорее всего, Магнус, и не ошибся. Его голос, как всегда четкий и уверенный, привел меня в чувство быстрее, чем любое спиртное, которое мне все равно в данный момент возбранялось пить, или тот же чай. Я уселся на стул и приготовился к долгому разговору.

— Я тебе звонил много раз, — сказал он. — Ты забыл, что обещал сам позвонить в половине четвертого?

— Не забыл, — ответил я. — Просто я был занят кое-чем.

— Догадываюсь чем. Ну как?

Я наслаждался этой минутой. Мне хотелось немного помучить его неизвестностью. Сама мысль об этом наполняла меня приятным ощущением власти. Но я понимал, что это ребячество и что я должен все ему рассказать.

— Сработало, — сказал я. — Стопроцентный успех.

По молчанию на другом конце провода я понял, что для него это полная неожиданность. Он был уверен в неудаче. Когда, наконец, я вновь услышал его голос, он звучал так тихо, как будто Магнус разговаривал сам с собой.

— Не могу в это поверить, — сказал он. — Просто потрясающе… — но как всегда быстро овладев собой, продолжал: — Ты сделал все точно по инструкции, как я тебе велел? Рассказывай все по порядку… Подожди, а ты себя хорошо чувствуешь?

— Да, — сказал я. — Вроде бы, да. Хотя чертовски устал, порезал руку, и меня сильно тошнило.

— Пустяки, дружище, сущие пустяки, Это быстро проходит. Продолжай.

Его нетерпение передалось мне, и я пожалел, что он сейчас не здесь, рядом со мной, в этой комнате, а за триста миль отсюда.

— Прежде всего, — начал я, очень довольный собой, — никогда не видел ничего более ужасного, чем твоя с позволения сказать лаборатория. Какой-то чулан Синей Бороды, ей-богу! Все эти зародыши в банках, а эта отвратительная обезьянья голова…

— Замечательные экземпляры, и очень ценные, — прервал он. — Не отвлекайся. Я знаю, для чего они мне, а ты — нет. Рассказывай, что произошло.

Я отхлебнул глоток остывшего чая и поставил чашку.

— Я взял ключ, открыл буфет и нашел там пузырьки, — начал я. — На каждом помечено: А, В, С, все как положено. Я отлил ровно три деления из бутылки А в мензурку. Все точно. Затем я проглотил содержимое, поставил пузырек и мензурку на место, закрыл буфет, лабораторию и начал ждать, что же будет дальше. Ничего.

Я сделал паузу, чтобы информация как следует дошла до него. Магнус молчал.

— Так вот, — продолжал я, — я вышел в сад. По-прежнему ничего. Ты мне говорил, что время начала действия препарата колеблется от трех-пяти до десяти минут. Я ожидал приступа сонливости, хотя ты вроде об этом не упоминал. Но поскольку вообще ничего не происходило, я решил прогуляться. Перелез через стену возле беседки и по полю направился к скалам.

— Идиот, — сказал он. — Я же велел тебе оставаться в доме, по крайней мере, во время первого эксперимента.

— Да, помню. Но, честно говоря, я не ожидал, что препарат подействует. Я решил так: если что-нибудь почувствую, тогда сяду где-нибудь и отдамся во власть прекрасного сна.

— Полный идиот, — повторил он. — Это происходит совсем не так.

— Теперь я и сам знаю, — сказал я.

Затем описал все, что со мной произошло с того момента, как препарат начал действовать, до того, как я разбил стекло в кухне. Он ни разу меня не прервал, только изредка, когда я замолкал, чтобы перевести дух и сделать глоток чая, он бормотал: «Дальше… дальше».

Когда я закончил, рассказав, как меня выворачивало в котельной, наступило гробовое молчание. Я уже было подумал, что нас разъединили.

— Магнус, ты слышишь меня? — спросил я.

Его голос, отчетливый и громкий, вновь зазвучал в трубке. Он повторил то, что уже сказал в самом начале нашего разговора:

— Потрясающе, просто потрясающе.

Возможно… Честно говоря, я был слишком измучен и разбит после своего рассказа — словно заново проделал все путешествие.

Он заговорил очень быстро, и я живо представил, как он сидит за своим письменным столом в Лондоне и одной рукой держит телефонную трубку, а другой по обыкновению тянется за карандашом и за своим неизменным блокнотом.

— Ты хоть понимаешь, — сказал он, — что это самое великое открытие после того, как химики получили теонанакатл и олиликвий? Их препараты заставляли мозг работать в разных направлениях — довольно беспорядочно. Мой же действует целенаправленно и вполне определенным образом. Я чувствовал, что нащупал что-то абсолютно новое, но, поскольку я испытывал препарат только на себе, я не был уверен, что это не какая-нибудь разновидность галлюциногенов. Если бы это было так, мы оба должны были бы испытывать одинаковое физическое воздействие: потерю осязания, усиление зрительного восприятия и так далее, но при этом никоим образом не оказались бы в одном и том же временном измерении. И это чрезвычайно важно. Просто невероятно.

— Ты хочешь сказать, — заметил я, — что, когда ты испытывал препарат на себе, ты тоже переносился назад во времени? Значит, ты видел то же самое, что и я?

— Вот именно. Для меня это было такой же неожиданностью, как и для тебя. Хотя нет, не совсем — опыт, который я тогда ставил, позволял предположить нечто в этом роде. Это связано с ДНК, энзимным катализатором, молекулярным равновесием и тому подобным — тебе, дружище, этого все равно не понять. Я не собираюсь вдаваться в подробности, но меня сейчас действительно очень поразил тот факт, что мы с тобой попали в один и тот же период времени. Судя по их одежде, тринадцатый-четырнадцатый век, так? Я тоже видел того парня, твоего всадника, Роджера, — кажется, так его назвал приор? — и замарашку у очага, и кого-то еще… Ах да, монаха — сразу вспоминаешь, что в средние века в Тайуордрете был монастырь. Вопрос вот в чем: вызывает ли препарат определенные изменения в химическом составе участков памяти головного мозга, отбрасывая память назад, к некоей существовавшей в прошлом термодинамической ситуации — и при этом в других отсеках мозга воспроизводятся некогда испытанные ощущения. Если это так, почему возникающая комбинация молекул выбирает из прошлого один момент, а не другой? Почему не вчера, не пять лет назад, не сто двадцать? Возможно — и это, пожалуй, самое захватывающее, — что под влиянием препарата возникает какая-то мощная связь между тем, кто принимает препарат, и тем, кто в виде самого первого образа запечатлен в его мозгу. Мы оба видели всадника. Желание следовать за ним было непреодолимым — и ты и я это испытали. Пока не могу только еще понять, почему ему выпала роль Вергилия, если принять, что мы с тобой выступали в роли Данте в путешествии по этому своеобразному Аду. Но именно он всегда в этой роли. Я совершил несколько таких «путешествий», пользуясь терминологией наших студентов, и он всегда вел меня за собой. Не сомневаюсь, ты увидишь его и в следующий раз. Он — бессменный проводник.

Я нисколько не удивился, услышав, что и дальше должен выполнять роль подопытного кролика. Это было вполне в духе нашей многолетней дружбы: и когда мы вместе учились в Кембридже, и после его окончания. Он заказывал музыку, а я под нее плясал. Боже мой, сколько сомнительных авантюр на нашем счету — в студенческие годы, особенно на старших курсах, да и позже, когда наши пути разошлись: он занялся биофизикой, стал профессором Лондонского университета, а я погряз в рутине издательских дел. Первая трещина в наших отношениях наметилась три года назад, когда Вита стала моей женой. Возможно, это было и к лучшему для нас обоих. Поэтому предложение воспользоваться на время летнего отдыха его домом явилось для меня полной неожиданностью. Я принял его с благодарностью, поскольку в данный период не работал, и мне нужно было спокойно обдумать одно предложение: Вита настаивала, чтобы я согласился на пост директора в преуспевающем нью-йоркском издательстве ее брата. Теперь же я начинал понимать, что широкий жест Магнуса был не таким уж бескорыстным. Он купил меня возможностью хорошо отдохнуть, соблазнив тишиной сада, прогулками под парусами по заливу, но мне стало ясно, что за отдых меня ожидал.

— Послушай, Магнус, — сказал я. — Сегодня я пошел на это потому, что мне, во-первых, самому было любопытно, а во-вторых, я был пока один. Так что не имело большого значения, подействует препарат или нет. Но ни о каком продолжении не может быть и речи. Когда приедет Вита с детьми, я буду связан по рукам и ногам.

— Когда они приезжают?

— У мальчиков каникулы в школе начинаются через неделю. Вита прилетит за ними из Нью-Йорка, а затем сразу привезет их сюда.

— Отлично. За неделю можно много успеть. Сейчас мне пора идти. Позвоню тебе завтра в это же время. До свидания.

Он повесил трубку. Я же остался сидеть с трубкой в руке, в голове крутились сотни вопросов, которые я не успел задать. Так ни о чем толком и не договорились. Черт бы побрал эту манеру Магнуса. Он даже не сказал, какие могут быть отрицательные последствия этого зелья — смеси синтетического грибка и клеток головного мозга обезьяны, всей этой мерзости, которую он хранит в своих пузырьках. А вдруг у меня опять начнется рвота или головокружение. Или я неожиданно ослепну, или сойду с ума, а может быть, и то и другое. Пошел-ка он к черту со своим дурацким экспериментом…

Я решил, что надо подняться и принять ванну. Наверняка мне станет легче, когда я сброшу с себя потную рубашку, рваные брюки, вообще все, и полежу в теплой воде с каким-нибудь приятным шампунем. Надо заметить, что Магнус отличался весьма изысканным вкусом. Вита, несомненно, оценит спальню, которую он нам предоставил, — между прочим, свою собственную спальню, с ванной, гардеробной и потрясающим видом, открывающимся из окон прямо на залив.

Я залез в ванну, наполненную до краев, и стал вспоминать наш последний разговор в Лондоне, когда он предложил мне участвовать в этом сомнительном опыте. Сначала он просто сказал, что если я хочу куда-нибудь поехать с мальчиками на время школьных каникул, то его дом в Килмарте в моем полном распоряжении. Я позвонил Вите в Нью-Йорк, уговаривая ее принять это предложение. Вита отнеслась к этой затее без особого восторга. Как и многие американки, она тепличное растение и предпочитает отдых под средиземноморским солнцем — и обязательно, чтоб казино было под боком. У нее было немало аргументов против: в Корнуолле постоянно льет дождь, и кто знает, тепло ли в доме, и как и где мы будем питаться. Я успокоил ее по всем пунктам и даже пообещал, что по хозяйству ей будет помогать женщина из соседней деревни, которая приходит по утрам убирать дом. Наконец мне удалось ее убедить. Главным доводом в пользу положительного решения, как я думаю, оказалась посудомоечная машина и огромный холодильник, о которых я упомянул, описывая новую кухню. Когда я рассказал обо всем Магнусу, он чрезвычайно веселился.

— Женаты каких-то три года, — сказал он, — а посудомоечная машина значит для вашей супружеской жизни больше, чем двуспальная кровать, которую я по широте душевной вам предоставляю. Ой, боюсь, недолго она протянет, я имею в виду, конечно, вашу супружескую жизнь, а не свою кровать.

Я коснулся весьма щекотливой темы — моего брака, который после первых восторженных и страстных двенадцати месяцев вошел в стадию некоторого кризиса. Но трудности возникли главным образом из-за того, что Вита желала, чтобы я переехал в Штаты, мне же не хотелось уезжать из Англии. В общем-то, Магнуса мало трогали и мой брак, и моя будущая работа, и он перевел разговор на свой дом — как он его перестроил после смерти родителей. Когда мы учились в Кембридже, я несколько раз бывал там, и вот теперь он рассказывал, что переделал старую прачечную в полуподвальном помещении в лабораторию, — так, для собственного удовольствия, — чтобы иметь возможность на досуге заниматься экспериментами, которые никак не связаны с его основной работой в Лондоне.

К последней нашей встрече он хорошо подготовился, приправив все прекрасным ужином. Я, как всегда, уже был полностью под властью его обаяния, когда он неожиданно сказал:

— Кажется, одна часть моих исследований завершилась успехом: я получил путем соединения растительного и химического элементов наркотический препарат, который оказывает совершенно необычное воздействие на мозг.

Он сказал это как бы между прочим — он всегда так делал, когда говорил о чем-то для него важном.

— Я думал, что все так называемые сильные наркотики оказывают подобное воздействие, — сказал я. — Те, кто принимает, например, такие наркотики, как маскалин, ЛСД и тому подобное, переносятся в некий фантастический мир, где растут экзотические цветы, и им представляется, что они в раю.

Он подлил мне коньяка.

— В том мире, куда попал я, не было ничего фантастического, — сказал он. — Это был самый реальный мир.

Мне стало любопытно. При его эгоцентризме мир вне его должен был обладать чем-то необыкновенным, чтобы привлечь его внимание.

— И что же это за мир? — спросил я.

— Мир прошлого, — ответил он.

Помню, что при этих словах я рассмеялся и поднял рюмку с коньяком:

— Ты имеешь в виду свои прошлые грехи? Проступки беспутной юности?

— Нет, нет, — он с досадой покачал головой. — Ко мне лично это не имело никакого отношения. Я был только наблюдателем. Дело в том… — Он замолчал и пожал плечами. — Нет, я не буду рассказывать, что я там видел, а то испорчу тебе весь эксперимент.

— Испортишь эксперимент? Мне?

— Да, я хочу, чтобы и ты испытал этот препарат. Мне нужно проверить, окажет ли он на тебя такое же воздействие.

Я отрицательно покачал головой.

— Нет, — сказал я ему. — Мы уже не в Кембридже. Двадцать лет назад я, возможно, и проглотил бы какое-нибудь твое зелье с риском для жизни. Но теперь — ни за что.

— Никто не просит тебя рисковать жизнью, — сказал он нетерпеливо. — Все, что нужно, — это чтобы ты потратил минут двадцать, ну от силы час, когда тебе абсолютно нечего будет делать, и пока не приехала Вита с детьми, испытал бы препарат. Имей в виду, что, возможно, он совершит полный переворот в нашем представлении о времени.

Вне всякого сомнения, он говорил совершенно серьезно. Передо мной сидел не тот легкомысленный Магнус, которого я знал в Кембридже, а профессор биофизики, известный специалист в своей области. И хотя я плохо понимал, чем же он занимается, мне было совершенно ясно: если Магнус говорит, что создал какой-то удивительный препарат, пусть даже он заблуждается относительно его научной ценности, значит, он искренне в это верит.

— Но почему я? Почему не испытать его на ком-нибудь из твоих учеников в Лондонском университете в лабораторных условиях?

— Потому что еще не время, — сказал он, — я не собираюсь пока никому об этом рассказывать, даже своим ученикам, если тебе так нравится их называть. Ты единственный, кому известно, что я веду поиск в этом направлении, хотя он никак не связан с моей основной работой. Препарат был получен случайно, и мне еще многое надо выяснить, прежде чем я буду хоть как-то уверен, что у него есть перспективы. Я планирую серьезно этим заняться в сентябре в Килмарте. А пока — ты же будешь какое-то время один в доме — мог бы хоть раз испытать его и рассказать мне о своих впечатлениях. Возможно, я ошибаюсь. И препарат вовсе на тебя не подействует, разве только конечности ненадолго онемеют, да мозги начнут соображать быстрее.

Как и следовало ожидать, после очередной рюмки коньяка, он в конце концов меня уговорил. Он подробно описал свою лабораторию, дал ключи от двери и буфета, где хранился препарат, и объяснил, что его действие может быть внезапным, то есть переход из одного состояния в другое совершится мгновенно, без промежуточной стадии. Еще что-то о последствиях, о возможной тошноте. Но когда я спросил, что же я могу там увидеть, он отказался что-либо говорить.

— Нет, — сказал он, — ты можешь бессознательно настроиться на те же сцены, что видел я. А мне нужно, чтобы ты пошел на этот эксперимент без всякой подготовки и предвзятости.

Через несколько дней я уже покинул Лондон и прибыл в Корнуолл. Дом был полностью готов к моему приезду, Магнус договорился предварительно с миссис Коллинз из Полкерриса, небольшой деревушки неподалеку от Килмарта: комнаты были проветрены, в вазах стояли цветы, в холодильнике — необходимый запас продуктов, в музыкальном салоне и библиотеке топились камины, хотя была середина июля. Пожалуй, даже Вита не смогла бы все устроить лучше. Первые несколько дней я наслаждался покоем и комфортом, чего, насколько я помню, этому дому не хватало в те времена, когда его хозяевами были очаровательные и несколько эксцентричные родители Магнуса. Его отец, капитан Лейн, морской офицер в отставке, обожал ходить под парусами на яхте водоизмещением десять тонн, на которой мы с Магнусом неизменно страдали приступами морской болезни. Мать, рассеянная и взбалмошная — очаровательное создание, — в любую погоду на улице и дома ходила в огромной широкополой шляпе. Ее всегда можно было видеть за одним и тем же занятием — она срезала увядшие головки с роз, которые выращивала с подлинной страстью, но почему-то безо всякого успеха. Я посмеивался над ними и очень их любил. А когда они оба умерли, с разницей в двенадцать месяцев, я, мне кажется, даже больше переживал, чем Магнус.

Как давно это было. Теперь дом выглядел совсем иначе: изрядно перестроен и отделан в современном стиле. Однако и сейчас в нем чудилось их незримое присутствие; по крайней мере, первые несколько дней это ощущение меня не покидало. Сегодня, после эксперимента, в моем восприятии что-то изменилось. Если бы в те далекие времена я почаще заглядывал в подвальное помещение, я бы, вероятно, почувствовал, что дом хранит память и о чем-то ином.

Я вылез из ванны; вытерся, надел чистое белье, закурил сигарету и спустился в музыкальный салон (так принято было здесь называть гостиную), потому что родители Магнуса любили музицировать и петь дуэты. Мне не давал покоя один вопрос; можно ли уже наконец выпить — это было бы сейчасочень кстати. Но, рассудив, что лучше перестраховаться, чем потом кусать локти, я решил обождать еще час.

Я включил проигрыватель и наугад взял из кипы пластинок одну сверху — Бранденбургский концерт № 3 Баха — в надежде, что это поможет мне восстановить душевное равновесие и самообладание. Однако Магнус, должно быть, перепутал все пластинки и конверты, когда приезжал сюда в последний раз, поскольку, когда я наконец устроился поудобней на диване у камина, на меня хлынули не размеренные аккорды Баха, а беспокойный, тревожный рокот «Моря» Дебюсси. Наверное, Магнус слушал эту запись, когда приезжал на пасхальные каникулы. Странно. Я всегда считал, что он не любит романтиков. Вероятно, я ошибался, хотя, кто знает, за эти годы его вкусы могли измениться. А может быть, его проникновение в неизведанный мир пробудило в нем тягу к музыке, завораживающей мистическими звуками, таинственными заклинаниями морского прибоя? Видел ли Магнус, подобно мне сегодня, морской рукав, глубоко врезавшийся в сушу? Видел ли он зеленые луга, такие сочные и яркие, голубой залив, наступающий на долину, каменные стены монастыря, расположившегося у холма? Как знать! Он ничего мне не сказал. Столько всего не удалось выяснить во время этого дурацкого телефонного разговора! Сколько всего недоговорено!

Я дослушал пластинку до конца, но она не успокоила меня, скорей, наоборот. Теперь, когда музыка стихла, дом казался странно безмолвным. Рокот приливов и отливов «Моря» все еще звучал у меня в голове. Я прошел через холл в библиотеку, посмотрел в окно на море. Оно было синевато-серое, только кое-где западный ветер гнал рябь, темными пятнами выделявшуюся на поверхности, хотя в целом море было спокойным, почти без волн. Совсем не такое, как то бурное синее море, которое открылось моему взору сегодня днем в том, ином, мире.

В килмартском доме две лестницы, по которым можно спуститься в полуподвальное помещение. Первая, из холла, ведет прямо в подвал и котельную, откуда можно выйти на задний дворик, патио. Чтобы попасть на вторую, нужно пройти через кухню и уже оттуда спуститься к черному ходу, который вел в старую кухню, подсобку, кладовку и прачечную. Именно эту прачечную Магнус и превратил в лабораторию.

Я спустился по второй лестнице, повернул в дверях ключ и снова оказался в лаборатории. Она ничем не напоминала клиническую лабораторию. На выложенном каменными плитками полу, под небольшим с решеткой окном еще стояла старая мойка. Рядом находился открытый очаг и глиняная печь, вделанная прямо в толщу стены, где в старые времена пекли хлеб. В затянутом паутиной потолке торчали ржавые крюки, на которых когда-то, должно быть, подвешивали засоленное мясо, окорока.

Магнус держал свои странные экспонаты на полках, сколоченных из реек и прибитых вдоль стен. Были среди них и скелеты, но в основном в химическом растворе хранились экспонаты в натуральном виде, только потерявшие со временем свою окраску. Было непросто определить, что это за существа. Насколько я мог разобрать, там, вроде бы, были эмбрионы кошки, а может, крысы. Мне удалось распознать только два экспоната — обезьяньи головы. Одна, с гладким черепом, в прекрасном состоянии, походила на лысую головку нерожденного младенца с нераскрытыми глазами. Из второй головы в соседнем сосуде мозг был вынут, теперь он, темно-коричневый и тоже законсервированный, хранился рядом в отдельной банке. В других колбах, банках находились всевозможные грибы, растения, травы самых невообразимых форм с какими-то длинными отростками и скрученными листьями.

Я в шутку назвал его лабораторию «чуланом Синей Бороды». Теперь, когда воспоминания о сегодняшнем дне были еще так свежи, я смотрел на эту маленькую комнату совсем другими глазами. И она уже ассоциировалась у меня не с бородатым деспотом из восточной сказки, а со старой гравюрой, которая в детстве наводила на меня ужас. Называлась гравюра «Алхимик». На ней был изображен человек, единственную одежду которого составляла набедренная повязка: он склонился над печью, вделанной в стену, точно такой же, как здесь, в этой комнате, и раздувал мехами огонь. Слева от него стояли монах в длинной рясе с капюшоном и аббат с крестом в руке. Четвертый человек в средневековом головном уборе и плаще, опершись на трость, беседовал с ними. На столе теснились всякие склянки, открытые банки, заполненные яичной скорлупой, волосами, нитевидными червями, а посреди комнаты — треножник с круглой колбой, и в колбе — небольшого размера ящерица с головой дракона.

Почему только сейчас, спустя тридцать пять лет, из недр памяти вдруг всплыла эта жуткая гравюра? Я вышел, запер дверь магнусовой лаборатории и поднялся наверх. Мне нужно было срочно выпить — терпеть больше не было сил.

Глава третья

Весь следующий день шел дождь, он моросил не переставая — обычное дело, когда с моря поднимается туман. В такую погоду не погуляешь. Спал я на удивление хорошо и наутро чувствовал себя очень даже неплохо, но, отодвинув занавеску и выглянув в окно, снова улегся в постель и с тоской стал думать, чем бы заняться в такой день.

Вот он, корнуоллский климат, которого так боялась Вита! И я мог себе вообразить, что она скажет, если в разгар каникул зарядят дожди. Мои юные пасынки будут бесцельно сидеть, уставившись в окно, а затем их заставят надеть резиновые сапоги и плащи и, невзирая на протесты, отправят дышать морским воздухом в Пар. Вита начнет слоняться из музыкального салона в библиотеку и обратно, переставляя мебель и повторяя, насколько лучше она бы обставила комнаты, если бы была здесь хозяйкой, а когда ей это надоест, станет названивать кому-нибудь из своих многочисленных приятелей, заполонивших американское посольство в Лондоне, которые в отличие от нее отправляются на отдых на Сардинию или в Грецию. Но пока я на некоторое время был избавлен от подобных проявлений недовольства, и впереди имелось несколько дней свободы. Неважно, пасмурные или солнечные — они все мои, и можно делать все, что взбредет в голову.

Заботливая миссис Коллинз принесла завтрак и утреннюю газету, посочувствовала по поводу погоды, заметив, кстати, что профессор всегда находил, чем заняться в той чудной старой комнатке под лестницей, и заодно сообщила, что к обеду она поджарит мне цыпленка из своего курятника. Я не собирался идти «под лестницу» и, открыв утреннюю газету, стал пить кофе. Однако вскоре слабый интерес к новостям спорта иссяк, и мои мысли вновь вернулись к вопросу, который не давал мне покоя: что же все-таки случилось со мной вчера?

Может, между мной и Магнусом существует какая-нибудь телепатическая связь? Мы пытались это выяснить в Кембридже, проводя опыты с картами и числами, но, ничего не получилось, за вычетом одного — двух случайных совпадений. А ведь в те дни мы были гораздо ближе, чем теперь. Я не мог понять, каким образом, телепатическим или каким угодно еще, мы с Магнусом умудрились испытать одно и то же, причем с перерывом в три месяца (Магнус явно принимал препарат на Пасху), — разве только все, что мы увидели, было как-то связано с самим Килмартом, с событиями, происходившими там в далекую бытность. По теории Магнуса, определенная часть мозга способна работать, так сказать, в обратном временном направлении, восстанавливая под влиянием наркотика некий химический состав, соответствующий тому, который когда-то в прошлом уже существовал. Да, но почему именно то время и никакое другое? Неужели наш всадник оставил в истории этой местности такой неизгладимый след, что затмил все предыдущие и последующие периоды?

Я вновь мысленно вернулся к тем дням, когда студентом приезжал в Килмарт. Обстановка в доме была легкой и беззаботной. Помню, однажды я спросил Миссис Лейн, водятся ли в доме привидения. Я задал этот вопрос просто так, от нечего делать, поскольку ничего в доме не говорило об их существовании — спросил только потому, что дом был очень старый.

— Боже упаси! — воскликнула она. — Да и мы слишком заняты своими делами — привидения этого не любят. Бедняжки, они бы зачахли здесь от скуки, от нас ведь внимания не дождешься. А почему ты спросил?

— Просто так, — заверил я ее, испугавшись, что вдруг невольно обидел ее. — Хозяева старых домов любят похвастаться своим привидением.

— Ну, не знаю, может, какое и живет в Килмарте, — во всяком случае, нам об этом ничего не известно, — сказала она. — Нам всегда было хорошо в этом доме. Да и вообще, история его не слишком-то примечательна. В семнадцатом веке он принадлежал семейству Бейкеров, которые прожили тут до восемнадцатого века, когда появились новые владельцы, Рэшли, и перестроили дом. Ничего не знаю о том, когда и кто его построил, но говорят, что фундамент относится к четырнадцатому веку.

На этом разговор закончился, но теперь ее слова о фундаменте четырнадцатого века всплыли у меня в памяти. Я вспомнил помещение полуподвального этажа и дворик, в который можно оттуда попасть, и подумал, что идея Магнуса использовать старую прачечную под лабораторию кажется на первый взгляд довольно странной. Несомненно, у Магнуса на то были свои причины. Прачечная находилась в стороне от жилой части дома, и здесь он мог не опасаться, что его побеспокоят, если кто-нибудь, например миссис Коллинз, зайдет в дом.

Я встал довольно поздно, написал несколько писем в библиотеке, отдал должное жареной курице, приготовленной миссис Коллинз, и попытался обдумать свои планы на будущее — какое все же принять решение по поводу работы в Нью-Йорке. Но сосредоточиться я не мог. Все это казалось таким далеким. Да и спешки особой не было. Вот Вита приедет, подумал я, тогда и обсудим все это.

Я выглянул в окно музыкального салона и увидел, как миссис Коллинз идет по дороге к себе домой. Дождь все моросил, а впереди был длинный, скучный день. Я не знаю, когда именно эта идея пришла мне в голову. Возможно, она сидела во мне с тех пор, как я проснулся. Мне хотелось убедиться, что между мной и Магнусом не существовало никакой телепатической связи, когда я накануне принимал в лаборатории препарат. Он сказал, что первый свой опыт проводил именно там — как и я. Возможно, в тот момент, когда я глотал это зелье, между нами произошел какой-то обмен мыслительной информацией, который так сильно повлиял на ход моих мыслей и на то, что я увидел (или только воображал, что увидел) в тот день. Интересно, а если бы я принял препарат не в этой мрачной лаборатории, невольно вызывающей ассоциацию с обителью алхимика, а где-нибудь в другом месте — может, тогда эффект был бы совершенно другим? Я никогда этого не узнаю, если сам не проверю.

Еще вчера вечером я обнаружил в кухонном буфете маленькую карманную фляжку. Я достал ее и сполоснул холодной водой. Оставалось найти подходящее место для следующего эксперимента. Я спустился вниз и, чувствуя себя совсем как в детстве, когда я потихоньку таскал шоколад во время Великого поста, повернул ключ в дверях лаборатории.

Не обращая внимания на покоящиеся в банках образцы, я направился прямо к полке со стройным рядом пузырьков с ярлыками. Как и вчера, я отмерил нужное количество препарата из флакона А, на этот раз перелив его во фляжку. Затем я запер за собой дверь в лабораторию, через двор прошел к, зданию бывшей конюшни и сел в машину.

Я медленно проехал по подъездной дороге, свернул налево и по шоссе спустился с Полмиарского холма, затормозив у его подножья, чтобы осмотреть местность. Здесь, на том самом месте, где сейчас я видел богадельню и гостиницу, вчера был брод. Несмотря на наличие современной дороги, характер местности с тех пор не изменился, но та часть долины, в которую вчера устремлялся прилив, теперь превратилась в болото. Я свернул на дорогу, ведущую в Тайуордрет, и с содроганием подумал о том, что если я вчера под действием препарата и в самом деле брел по этой дороге, то меня запросто могла сбить любая проезжающая мимо машина, ведь я даже не услышал бы ее.

По крутой, узкой дороге я спустился к деревне и, немного не доехав до церкви, остановил машину. Все еще моросил мелкий дождь, и вокруг не было ни души. Вверх по главной улице Пара проехал фургон и скрылся из вида. Из бакалейного магазина вышла женщина и пошла по дороге в том же направлении. Больше никто не появлялся. Я вышел из машины, открыл железные ворота и, пройдя через кладбище, поднялся на церковное крыльцо, чтобы укрыться от дождя. Кладбище было расположено на южном склоне и внизу упиралось в стену, окружавшую всю территорию церкви. Ниже виднелись фермерские постройки. Вчера в том, другом, мире на этом месте не было никаких строений — только синяя гладь залива, а там, где сейчас разместилось кладбище, находился монастырь.

Теперь я знал эту местность гораздо лучше. Если бы препарат снова подействовал, я мог бы оставить машину прямо здесь и пойти домой пешком. Вокруг никого не было. Тогда, подобно пловцу, ныряющему в ледяную воду, я быстро достал фляжку и залпом все выпил. Как только я сделал это, меня охватил панический страх. Что если во второй раз препарат подействует на меня иначе? Вдруг я засну и просплю несколько часов? Оставаться на месте или лучше залезть в машину? Церковное крыльцо вызывало у меня клаустрофобию, поэтому я сошел вниз и уселся на одно из надгробий недалеко от аллеи, но так, чтобы с дороги меня не было видно. Если сидеть спокойно, не шевелясь, может, ничего и не случится. Я даже начал молиться: «Не допусти, что бы что-то произошло. Не допусти, чтобы препарат начал действовать».

Я просидел так минут пять, слишком обеспокоенный возможными неприятными последствиями действия, чтобы обращать внимание на дождь. Затем я услышал, как часы на церкви пробили три, и взглянул на свои, чтобы сверить время. Они отставали на пять минут, и я перевел их — и тут я услышал крик со стороны деревни, или, вернее, приветственные возгласы, а может, и то, и другое, и еще какой-то звук, похожий на скрип колес. «О Боже, этого только не хватало! — подумал я. — Неужели сюда спускается бродячий цирк? Надо убрать машину». Я поднялся и направился по аллее к церковным воротам. Но я так и не дошел до них, потому что ворот уже не было, и я обнаружил, что смотрю в круглое окошко, вделанное в каменную стену, откуда был виден выложенный булыжником четырехугольный двор с посыпанной галькой дорожкой по периметру.

Ворота в противоположной стене двора были широко распахнуты, и за ними я мог разглядеть толпу людей, собравшихся на общинном лугу: мужчин, женщин, детей. Это их крики я слышал, а скрип издавали колеса огромной крытой повозки, впряженной в пятерку лошадей. На кореннике и на пристяжной рядом с ним сидели верховые. Деревянный балдахин над повозкой был окрашен в яркий пурпур и золото. Я увидел, как массивные шторы, закрывавшие переднюю часть экипажа, раздвинулись и под нарастающие крики и аплодисменты толпы в проеме появился человек — он поднял руки, благословляя народ. Глядя на его роскошное церковное облачение, я вспомнил, что Роджер и настоятель монастыря упоминали о предстоящем визите епископа Эксетерского, и как напуган был настоятель этим известием — видимо, на то были свои причины. Вероятно, это и был его милость собственной персоной.

Внезапно воцарилась тишина, и все опустились на колени. Ослепительно сияло солнце. Я вдруг перестал ощущать самого себя, казалось, все потеряло для меня свое привычное значение. Мне теперь было все равно — пусть препарат действует как ему будет угодно: моим единственным желанием было слиться с этим миром, который меня сейчас окружал.

Я увидел, как епископ вышел из своего экипажа, и толпа подалась вперед. Затем он в сопровождении свиты вошел через ворота во двор. Навстречу ему из дверей, находившихся под моим окном, выступил настоятель с монахами, и ворота закрылись перед толпой.

Я оглянулся и обнаружил, что стою в зале со сводчатыми потолками, в котором находилось человек двадцать. Судя по их смиренному, выжидательному виду, они толпились здесь, чтобы быть представленными его милости. Их костюмы говорили о том, что это местная знать и, видимо, поэтому их допустили на территорию монастыря.

— Вот увидишь, — раздался голос прямо у меня под ухом, — по такому случаю на ее лице не будет ни капли краски.

Рядом с собой я увидел моего знакомого всадника, Роджера, но его слова были адресованы не мне, а другому человеку приблизительно его же возраста или чуть старше, который, прикрыв рукой рот, пытался сдержать смешок.

— Накрашенная, ненакрашенная, все равно сэр Джон переспит с ней, — ответил тот. — Лучшего времени, чем теперь, для этого и не придумаешь — ведь его собственная женушка собирается рожать в Бокеноде за восемь миль отсюда.

— Может, у них что и получится, — согласился другой, — но это довольно рискованно. И где уверенность, что ее супруг, сэр Генри, останется здесь? Навряд ли он будет ночевать сегодня в монастыре, ведь гостевая предназначена для епископа. Да, придется им еще потерпеть — ну да ничего страшного, только аппетит нагуляют.

По всей видимости, за прошедшие века привычка злословить мало изменилась; тем не менее это перешептывание за спиной меня необычайно занимало, хотя если бы я услышал подобные сплетни из уст своих современников на каком-нибудь светском сборище, мне было бы невообразимо скучно. Возможно, особая пикантность заключалась в том, что я подслушивал как бы из другого времени, да еще в стенах монастыря. Я взглянул туда, куда смотрели они: у дверей стояла небольшая группа людей — несомненно, те немногие, кто удостоился чести быть представленным епископу. Который же из них этот сердцеед сэр Джон — не тот ли это тип, что «и вашим и нашим» (если я правильно помнил слова приора)? И которая же из них его счастливая ненакрашенная избранница?

Там было четверо мужчин, три женщины и два молодых человека. Средневековые головные уборы не позволяли на расстоянии хорошенько разглядеть лица дам. Я узнал владельца здешних земель Генри де Шампернуна, величественного, преклонных лет мужчину, который вчера молился в часовне. Он был одет гораздо скромнее, чем его друзья, облаченные в длинные, разного цвета туники, доходившие до середины икры и на бедрах перехваченные ремнями; впереди на ремне у каждого висел кошелек и кинжал. У всех были бороды, а волосы, видимо по тогдашней моде, были мелко завиты.

К Роджеру и его приятелю подошел какой-то человек в рясе, с четками на поясе. По его пунцовому носу и путаной речи нетрудно было догадаться, что он посетил монастырские винные погреба.

— Каков порядок представления? — пробормотал он. — Как приходский священник и капеллан сэра Генри я ведь должен быть в его свите?

Роджер взял его за плечо и повернул лицом к окну.

— Сэр Генри обойдется без твоего перегара, да и его милость епископ тоже, так что, если не хочешь потерять место, лучше не высовывайся.

Священник запротестовал, опираясь, однако, для равновесия о стену, и тяжело опустился на скамью. Роджер пожал плечами и повернулся к своему приятелю.

— Удивительно, как у Отто Бодругана хватает наглости показываться на людях, — сказал тот. — Не прошло и двух лет, как он воевал с Ланкастером против короля. Говорят, он был в Лондоне, когда толпа проволокла по улицам епископа Степлдонского.

— Не было его там, — ответил Роджер, — он в это время торчал в Уоллингфорде с другими приверженцами королевы.

— Все равно положение у него довольно щекотливое, — ответил его приятель. — На месте епископа я бы поостерегся доверять человеку, который, по слухам, одобрял убийство его предшественника.

— Его милости некогда заниматься политикой, — оборвал Роджер. — У него хватает забот в епархии. Ему нет нужды ворошить прошлое. А Бодруган сегодня здесь потому, что он такой же владелец земель, как и Шампернун, ведь его сестра Джоанна замужем за сэром Генри. К тому же у него есть обязательства перед сэром Джоном. Он до сих пор не вернул ему долг в двести марок.

Из-за толчеи в дверях им пришлось продвинуться вперед, чтобы лучше видеть: оба были явно мелкой рыбешкой, стояли где-то на нижних ступенях иерархической лестницы. Появился епископ, рядом с ним приор, выглядевший гораздо опрятней и элегантней, чем в тот раз, когда он сидел на своей грязной постели вместе с блохастой собакой. Мужчины почтительно склонили головы в поклоне, дамы сделали реверанс, и епископ, подходя к каждому, протягивал руку для поцелуя, в то время как приор, возбужденный церемонией, по очереди представлял присутствующих. Поскольку я не принадлежал к их миру, то мог свободно передвигаться как мне заблагорассудится, лишь бы не касаться их, поэтому я пробрался поближе — мне не терпелось выяснить, кто есть кто в этой компании.

— Сэр Генри де Шампернун, владелец земель в Тайуордрете, — робко начал приор, — недавно вернулся из паломничества в Компостелу.

Почтенный рыцарь сделал шаг вперед и опустился на колено. И я вновь был поражен его благородством и изысканностью манер, соединенных с благочестием. Поцеловав протянутую ему руку, он выпрямился и повернулся к стоявшей рядом даме.

— Моя жена Джоанна, ваша милость, — сказал он, и она присела в глубоком реверансе, стараясь в благочестии не отставать от мужа. В общем, она успешно справилась со своей задачей. Значит, это и есть та самая дама, которая по случаю прибытия епископа не накрасилась. По-моему, правильно сделала. Платок, обрамлявший ее лицо, сам по себе был уже прекрасным украшением, способным придать очарование любой женщине, будь она красавицей или дурнушкой. Ее нельзя было отнести ни к тем, ни к другим, однако меня не удивило, что ее супружеская верность подвергается сомнению. Видал я подобные глаза у женщин моего мира — глубокие и чувственные: помани пальцем, и она твоя.

— Мой сын и наследник, Уильям, — продолжал ее супруг, и вперед с поклоном выступил один из молодых людей.

— Сэр Отто Бодруган, — представлял дальше сэр Генри, — и его жена, моя сестра, Маргарет.

Как тесно все переплелось в их мире — кажется, мой всадник Роджер упомянул, что Отто Бодруган к тому же еще и брат Джоанны, жены Шампернуна, а значит, он связан с владельцем этих земель двойными узами. Маргарет была небольшого роста, бледная и явно очень нервничала — чуть не упала, делая реверанс перед его милостью (и, несомненно, упала бы, если бы муж не поддержал ее). Мне понравился Бодруган: в нем была какая-то удаль, и я подумал, что на такого можно положиться в минуту опасности, будь то бой или дерзкий побег. С чувством юмора, по-видимому, у него тоже было все в порядке, поскольку оплошность его жены не вызвала в нем ни смущения, ни досады — он только ободряюще улыбнулся ей. Его глаза, такие же карие, как и у сестры Джоанны, были не столь выразительны, но я понял, что в их характерах много общего.

Бодруган в свою очередь представил своего старшего сына Генри и затем отошел назад, уступая место следующему в очереди для представления. Тому явно не терпелось предстать перед епископом. Он был одет намного богаче, чем Бодруган или Шампернун, на его губах играла самодовольная улыбка.

На этот раз представлял сам приор.

— Наш горячо любимый и почитаемый покровитель сэр Джон Карминоу Бокенодский, — объявил он. — Без его материальной поддержки нашему монастырю пришлось бы туго в эти трудные времена.

Так, значит, это и есть тот доблестный рыцарь, который и вашим и нашим: жена рожает за восемь миль отсюда, возлюбленная тут, рядом, хотя до постели дело еще не дошло. Я был разочарован, ожидая увидеть этакого молодца. Ничего подобного: он был небольшого роста, коренастый, надутый как индюк от сознания собственной важности. Вероятно, леди Джоанна не слишком разборчива.

— Ваша милость, — сказал он напыщенно, — ваше присутствие здесь для нас огромная честь. — И он склонился над протянутой ему: рукой с таким подобострастием, что будь я на месте Отто Бодругана, задолжавшего ему двести марок, я бы поддал ему хорошенько под зад ногой и рассчитался бы с ним таким образом.

Епископ, проницательный и настороженный, подмечал каждую мелочь. Он напоминал мне генерала, прибывшего с проверкой нового личного состава и мысленно делающего свои выводы относительно каждого из офицеров: Шампернун — устарел, заменить; Бодруган — добрый вояка, но своенравен, недавно бунтовал против короля; Карминоу — тщеславен и угодлив, с ним надо держать ухо востро. Что же касается приора — позвольте, уж не пятно ли от соуса у него на платье? Могу поклясться, что епископ тоже заметил его. Через минуту его взгляд уже скользнул по головам других собравшихся, рангом пониже, и остановился на полулежащей фигуре приходского священника. Я надеялся, что обход не дойдет до монастырской кухни или, еще того хуже, комнаты самого приора.

Сэр Джон поднялся с колен и в свою очередь принялся представлять тех, кто приехал с ним.

— Ваша милость, мой брат, сэр Оливер Карминоу, член королевской парламентской комиссии, и его супруга Изольда. — Он подтолкнул вперед своего брата, который, судя по красному лицу и бессмысленному взгляду, провел все часы ожидания высокого гостя в винном погребе вместе с приходским священником.

— Ваша милость, — сказал тот и преклонил колено, но не слишком низко, видимо, из опасения, что, поднимаясь, может потерять равновесие.

На вид он казался симпатичней сэра Джона, хоть и был навеселе: выше ростом, шире в плечах, с мужественным подбородком — явно не из тех, кто уступает в споре.

— А вот от этой я бы не отказался, будь у меня право выбирать, — восхищенно прошептал мне кто-то в самое ухо.

Роджер, мой проводник, снова стоял рядом, но говорил он не со мной, а со своим приятелем. В его способности направлять мои мысли, всегда возникать рядом как раз тогда, когда я меньше всего ожидал его увидеть, было что-то свёрхъестественное. Впрочем, надо отдать должное его вкусу. Мне стало любопытно, догадывалась ли она о его отношении — во всяком случае, когда она поднялась после реверанса и поцеловала руку епископа, она посмотрела прямо на нас.

Изольда, жена сэра Оливера Карминоу, не носила головного убора: ее золотистые волосы, заплетенные в косы в виде двух петель, были перехвачены обручем с драгоценными камнями, который был надет поверх ажурной сетки. И одевалась она не как все: на ней не было плаща, как у других дам, и платье, не такое широкое в юбке, лучше обрисовывало фигуру, а длинные узкие рукава спускались ниже запястья. Вероятно, оттого, что она была моложе остальных присутствующих дам (от силы лет двадцать пять — двадцать шесть), мода играла гораздо большую роль в ее жизни, хотя если и так, сама она, похоже, не осознавала этого и носила свои изысканные наряды с небрежным изяществом. Я никогда в жизни не видел более прелестного и более скучающего женского лица, и когда она безо всякого интереса обвела взглядом нашу компанию, точнее сказать, Роджера и его приятеля, губы ее чуть заметно дрогнули, и я понял, что она с трудом сдерживает зевоту.

Думаю, каждому случается однажды в жизни увидеть мелькнувшее в толпе лицо и на всю жизнь запомнить его, а если очень повезет, можно спустя какое-то время случайно повстречать его вновь в ресторане или на вечеринке. Такая встреча зачастую разрушает все чары, и волшебство исчезает. Но мне это не грозило. Я взирал сквозь века на живое воплощение Шекспировской «девы несравненной»,[2] которая, увы, никогда на меня не взглянет.

— Интересно, — пробормотал Роджер, — сколько еще она будет безропотно сидеть взаперти в Карминоу и запрещать себе даже думать о свободе?

Мне тоже хотелось бы это знать. Если бы я жил в их времена, то без колебаний отказался бы от должности управляющего имением сэра Генри Шампернуна и предложил бы свои услуги сэру Оливеру и его жене.

— Но в одном ей повезло, — отозвался другой, — ей не нужно думать о том, чтоб родить мужу наследника — три крепеньких пасынка избавили ее от этой заботы. Она вольна делать что пожелает: свою лепту она уже внесла, подарив мужу двух дочерей, и сэр Оливер не останется внакладе, когда придет время выдавать их замуж.

Вот как оценивали женщину в те дни. Простой товар, который изначально выращивают на продажу и затем торгуют им на рынке, точнее — в поместье. Неудивительно, что, исполнив свой долг, она стремилась найти утешение на стороне; заводила любовника или с увлечением начинала торговать собственными детьми — дочерьми, сыновьями.

— Вот что я тебе скажу, — заявил Роджер, — Бодруган имеет на нее виды, но пока он не расквитался с сэром Джоном, ему надо держать ухо востро.

— Спорю на пять денариев, она и не посмотрит на него?

— По рукам. Но если я прав, подряжусь к ним связным. У меня большой опыт в этом деле — сколько раз помогал своей хозяйке и сэру Джону.

Поскольку я наблюдал за всем происходящим из другого времени, мне отводилась сугубо созерцательная роль: никакой ответственности, никаких обязательств. Я мог передвигаться в этом мире, оставаясь незамеченным и зная: что бы ни произошло, я не в состоянии ничего предпринять, будь то комедия, трагедия или фарс. А вот в своем двадцатом веке я должен нести полную ответственность за свое собственное будущее и за будущее моей семьи.

Кажется, на этом церемония представления завершилась, но программа визита еще далеко не была исчерпана, поскольку колокол начал созывать к вечерне, и вся компания разделилась: более почетные гости отправились в монастырскую часовню, а те, кто попроще — в приходскую церковь, которая одновременно составляла часть часовни, и лишь арочный проем, перегороженный решеткой, отделял одну от другой.

Я подумал, что спокойно обойдусь без вечерней службы, хотя, устроившись возле решетки, можно было бы из церкви понаблюдать за Изольдой. Но мой злосчастный проводник, который поначалу сам вытягивал шею явно с тем же намерением, затем решил, видимо, что и так слишком долго валял дурака, и, кивком головы подав знак своему приятелю, вышел из здания монастыря и через прямоугольный двор прошел к воротам. Они снова были распахнуты, и около них собралась толпа из священников и прислуги, которые, хохоча, наблюдали за тем, как люди епископа пытались затащить неуклюжую повозку во двор монастыря: колеса завязли на обочине, между размытой дорогой и общинным лугом. Но это развлечение было здесь не единственным достойным внимания: на лугу, похоже, развернулась ярмарка — повсюду были установлены лотки и стойки, какой-то парень бил в барабан, другой пиликал на скрипке, в то время как третий чуть не оглушил меня, одновременно дудя в два огромных, длиной с него самого, рога, с которыми он, ловко работая руками, умудрялся как-то справляться.

Вслед за Роджером и его другом я вышел на луг. Они останавливались чуть не каждую минуту поприветствовать знакомых, и я понял, что это было не случайное веселье, наспех устроенное в честь приезда епископа, а настоящий мясной пир: у каждой стойки висели на крюках туши только что забитых баранов и свиней — кровь еще капала с них на землю. Подобную картину можно было наблюдать и возле каждого выходившего на луг дома. Хозяева с ножами в руках трудились в поте лица, свежуя какую-нибудь старую овцу, или выпускали кровь из свиной туши, а некоторые, видимо, занимая более высокое положение в этом обществе, с важным видом демонстрировали огромные рогатые бычьи головы под рукоплескания и одобрительный смех толпы. Когда день начал угасать, запылали факелы, в свете которых в фигурах забойщиков и свежевальщиков скота появилось что-то демоническое. Они работали очень быстро, даже азартно, торопясь завершить дело до наступления ночи, и от этого общее возбуждение все нарастало, и знакомый музыкант с двумя рогами в руках, продвигаясь в толпе, высоко поднял свои инструменты, чтобы извлечь из них поистине оглушительные звуки.

— С Божьей помощью их желудки не будут пустыми в эту зиму, — заметил Роджер. (Я совсем забыл о нем во всей этой кутерьме, но он по-прежнему был рядом.)

— У тебя, небось, каждая скотина на учете? — спросил его приятель.

— Не только на учете — без проверки ни одну не забиваем. Конечно, сэр Генри сам-то сроду не заметит пропажи, даже в сотню голов, а заметит — так тоже ничего; другое дело — моя госпожа, это она у нас всем заправляет. Он слишком ушел в молитвы, чтобы думать о своем кошельке, вообще о хозяйстве.

— Так значит, она тебе доверяет?

Мой проводник засмеялся.

— Еще бы! А что ей остается? Ведь я в курсе всех ее делишек. Так что чем больше она прислушивается к моим советам, тем крепче спит по ночам.

Он повернул голову, поскольку до нас снова донесся шум, на этот раз он слышался со стороны монастырского двора, той его части, где находились конюшни и куда наконец удалось втащить епископский экипаж, вытеснив повозки поменьше, все как одна с балдахином и родовым гербом на боку. Эти странные повозки — не то колесница, не то фургон — по-видимому, были малоудобным средством передвижения, особенно для знатных дам, но, без сомнения, именно для этого они и предназначались: на моих глазах три экипажа выехали со стороны заднего двора и, скрипя и грохоча при каждом повороте, выстроились одна за другой перед монастырскими воротами.

Вечерня закончилась, и истинно верующие начали выходить из церкви и слились с толпой на лугу. Роджер направился к монастырскому двору, приблизился к главному зданию, у входа в который собрались гости, уже готовые разъехаться по домам. Впереди стоял сэр Джон Карминоу, рядом с ним — жена сэра Генри, Джоанна де Шампернун. Когда мы подошли, я услышал, как он шепнул ей на ухо:

— Если я завтра приеду, ты будешь одна?

— Может быть, — ответила она. — Но лучше подожди, пока я дам знать.

Он наклонился и поцеловал ей руку, затем сел верхом на коня, которого подвел к нему конюх, и ускакал прочь. Джоанна проводила его взглядом и повернулась к своему управляющему.

— Сэр Оливер и леди Изольда ночуют сегодня у нас, — сказала она. — Поторопи там людей, чтобы их не задерживали с отъездом. Да, и найди сэра Генри. Я хочу домой.

Она стояла в дверях, в нетерпении постукивая ногой. Ее большие карие глаза говорили, что у нее зреет тайный план. Бедняга сэр Джон — ему, наверное, приходится из кожи вон лезть, чтобы сохранить ее расположение. Роджер вошел в здание монастыря, я за ним. Со стороны трапезной доносились голоса, и, спросив какого-то монаха, стоявшего неподалеку, он узнал, что сэр Оливер Карминоу вместе с остальными сейчас ужинает, а его жена еще не вернулась из часовни.

Минуту помедлив, Роджер направился к часовне. Сначала мне показалось, что в ней никого нет. Свечи у алтаря были потушены, и я с трудом мог разглядеть что-либо. Возле решетки стояли две фигуры: мужчина и женщина. Когда мы подошли поближе, я увидел, что это Отто Бодруган и Изольда Карминоу. Они тихо беседовали, о чем — я не слышал, но сразу заметил, что выражение недовольства и скуки исчезло с ее лица, а потом она неожиданно подняла голову, взглянула на него и улыбнулась.

Роджер похлопал меня по плечу:

— По-моему, слишком темно, ничего не видно. Включить свет?

Но это был не его голос. Он исчез, и все остальные тоже. Я стоял в южном приделе церкви, и рядом со мной — человек в твидовом пиджаке, из-под которого выглядывал воротничок-стойка.

— Я только что видел вас на кладбище, — сказал он. — Мне показалось, вы никак не могли решиться войти сюда и укрыться от дождя. Я рад, что вы наконец это сделали. Разрешите показать вам церковь. Я викарий церкви св. Андрея. Это замечательная старая церковь, и мы ею очень гордимся.

Он поднял руку к выключателю и зажег весь свет. Я посмотрел на часы, причем ни тошноты, ни головокружения не было, — ровно половина четвертого.

Глава четвертая

На этот раз резкого перехода не было. Я попал из одного мира в другой почти мгновенно, не испытав при этом неприятных физических ощущений наподобие вчерашних. Труднее всего оказалось переключить сознание — мой бедный мозг просто не выдерживал неимоверных усилий и концентрации внимания. К счастью, викарий шел впереди и все время болтал, и если мой вид и показался ему, мягко говоря, странноватым, он из вежливости оставил это без комментариев.

— Летом у нас довольно много посетителей, — сказал он, — приходят отдыхающие из Пара, а многие приезжают сюда из Фауи. Но вы, по-видимому, настоящий энтузиаст — даже дождя не испугались.

Невероятным усилием воли я заставил себя сосредоточиться.

— Понимаете, — начал я, удивляясь тому, что вообще могу говорить, — меня интересует даже не сама церковь и не кладбище. Мне рассказывали, что здесь когда-то был монастырь.

— А, монастырь. Да-да, как же. Это было так давно и, к сожалению, ничего не сохранилось. После закрытия монастырей в 1539 году все здания разрушились. Одни говорят, что он находился на том месте, где сейчас расположена ферма Ньюхауз, там внизу, в долине, другие — что он занимал территорию нынешнего кладбища, к югу от крыльца. Но точно никто не знает.

Он повел меня в северный придел и показал надгробие последнего приора, похороненного там перед алтарем в 1538 году, затем обратил мое внимание на кафедру, несколько скамей и то, что осталось от старой алтарной перегородки. Ничего похожего на ту маленькую церковь с решеткой в стене, отделявшей ее от монастырской часовни, которую я видел совсем недавно. И сейчас, когда я стоял здесь рядом с викарием, я не мог по памяти восстановить детали прежнего интерьера.

— Все так изменилось, — сказал я.

— Изменилось? — переспросил он с удивлением. — Ах да, конечно. В 1880 году в церкви были проведены большие реставрационные работы. Возможно, не все получилось удачно. Вы разочарованы?

— Нет, — поспешно заверил я, — вовсе нет. Просто… Я уже говорил, меня интересует очень далекое прошлое, задолго до закрытия монастырей.

— Понятно. — Он понимающе улыбнулся. — Мне самому любопытно, как это все выглядело в те далекие времена, когда на этом месте стоял монастырь. Знаете, это ведь была французская обитель, принадлежавшая бенедиктинскому аббатству св. Сергия и Бахуса в Анже, и, насколько мне известно, большинство монахов там были французы. Жаль, что я не могу рассказать вам об этом подробнее, но я здесь совсем недавно, да к тому же я не историк.

— Я тоже, — сказал я, и мы направились к выходу. — А вы что-нибудь знаете о прежних владельцах этих земель?

Он остановился, чтобы выключить свет.

— Только то, что мне удалось прочитать в истории приходов, — сказал он. — Старое поместье упоминается в кадастровой книге под названием Тайуордрай, что означает «дом на берегу». Оно принадлежало семейству Кардингем. Затем последняя владелица из Кардингемов, Изольда, продала его Шампернунам, а после их смерти оно перешло в другие руки.

— Изольда?

— Да, Изольда де Кардингем. Она вышла замуж за некоего Уильяма Феррерса Берского из Девона, но, к сожалению, подробностей я не помню. В библиотеке Сент-Остелла вы найдете гораздо больше сведений.

Он снова улыбнулся, и мы вышли во двор.

— Вы сюда на какое-то время пожить или проездом? — спросил он.

— Пожить. Профессор Лейн любезно предоставил мне на лето свой дом.

— Килмарт? Как же, знаю. Но в доме я никогда не был. Мне кажется, профессор Лейн нечасто приезжает сюда, да и в церкви я его никогда не видел.

— Да, нечасто, — ответил я.

— Если у вас когда-нибудь возникнет желание прийти сюда — послушать службу или просто так, всегда будем рады, — сказал он, когда мы прощались у ворот.

Мы пожали друг другу руки, и я пошел по дороге к тому месту, где оставил машину. Боюсь, что был не очень-то вежлив с ним. Я даже не поблагодарил его за любезность и не представился. Наверняка он принял меня за празднослоняющегося отдыхающего, только дурновоспитанного, да еще малость с придурью. Я сел в машину и закурил, пытаясь собраться с мыслями. Меня приятно удивило отсутствие реакции на препарат. Никакого намека на головокружение или тошноту, руки и ноги не болели, как в прошлый раз, и пот меня не прошибал.

Я открыл окно в машине и посмотрел на убегающую вдаль улицу, затем вновь взглянул на церковь. Ничего не узнать. Общинный луг, на котором еще недавно толпился народ, по всей видимости, занимал всю эту территорию, вплоть до того места, где дорога делает поворот и идет вверх. Монастырский двор, в который с таким трудом втащили епископскую колымагу, скорее всего, находился в той ложбине ниже мужской парикмахерской и доходил до восточной стены современного кладбища, а главное здание монастыря, согласно версии, упомянутой викарием, стояло здесь, занимая всю южную часть кладбища. Я закрыл глаза. Перед моим мысленным взором возникли ворота, замкнутый двор, вытянутое узкое здание, в котором располагались кухня, трапезная, кельи монахов, помещение капитула, где происходила церемония представления, покои приора на втором этаже. Я открыл глаза, но кусочки мозаики не складывались в стройный узор. Особенно сбивала с толку церковная башня. Бессмысленно было решать эту головоломку — никаких соответствий, разве что рельеф местности.

Я бросил сигарету, завел машину и поехал по дороге мимо церкви. Когда я спустился с холма и, минуя ручей, протекающий по долине, выехал к беспорядочно разбросанным в низине магазинчикам Пара, меня охватило странное возбуждение. Еще десять минут назад все это было под водой и море подступало к стенам монастыря, расположенного на склоне холма. Там, где сейчас стоят дачи, дома, магазины, на песчаные берега накатывали воды голубого залива, полноводного от наступающего прилива. Я остановил машину у аптеки и купил зубную пасту. Когда девушка протянула мне тюбик, чувство возбуждения достигло апогея. Мне вдруг показалось, что и она, и сам магазин, и два других случайных посетителя не материальны, и я почувствовал, что мысленно улыбаюсь. Мною овладело страстное желание сказать им: «А ведь вы не существуете. Все это погребено под водой».

Я вышел из магазина и остановился. Дождь перестал. Тяжелую пелену, висевшую весь день над головой, наконец прорвало, и небо стало похоже на лоскутное одеяло: голубые квадраты беспорядочно перемежались с серыми клочьями туч. Домой ехать еще рано. Магнусу звонить тоже рано. Кое-что я все-таки доказал: никакой телепатической связи между нами на этот раз точно не было. Если в прошлый раз он каким-то образом мог бессознательно повлиять на мое восприятие, то сегодня нет. Лаборатория в Килмарте больше не казалась мне порождением дьявола, вызывающим к жизни привидения — во всяком случае, сегодня на крыльце церкви св. Андрея уместилось призраков не меньше. Магнус, вероятно, был прав, утверждая, что существует некий химический процесс, обладающий способностью вызывать обратную временную связь, и препарат активизировал эту способность.

Когдавикарий похлопал меня по плечу, я еще не успел толком очнуться от видений давно минувших дней, но уже перенесся из одной действительности в другую. Может ли быть, что время всемерно — вчера, сегодня, завтра чередуются в своем бесконечном повторе? Неужели достаточно поменять какой-нибудь компонент, скажем, энзим, и я увижу собственное будущее, самого себя лысым стариком, одиноко доживающим свой век в Нью-Йорке, — мальчики выросли, обзавелись семьями, Вита умерла. Эта мысль была мне неприятна. Лучше думать о Шампернунах, Карминоу, Изольде. Нет, никакой телепатии тут не было: Магнус ведь даже не упоминал о них, вот викарий — да. Но уже после того, как я видел их собственными глазами.

Наконец я решил, что мне делать: я поеду в Сент-Остелл в библиотеку и посмотрю, нет ли там книг, в которых можно было бы найти какие-нибудь свидетельства, подтверждающие, что все эти люди действительно существовали.

Библиотека находилась уже за чертой города. Я поставил машину и вошел внутрь. Девушка-библиотекарь оказалась очень любезной. Она посоветовала мне подняться в зал справочной литературы и поискать описание генеалогий в книге под названием «Справочник по Корнуоллу».

Я взял с полки увесистый фолиант и сел за стол. Просмотрев первый раз список имен в алфавитном порядке, я был разочарован: ни Бодруганов, ни Шампернунов, ни Карминоу, даже Кардингемов не было. Я снова вернулся к началу списка и вдруг понял, что просто невнимательно читал, поскольку тут же увидел имя Карминоу из Карминоу. Со все возрастающим интересом я пробежал глазами страницу и нашел сэра Джона, женатого на Джоанне (его, должно быть, раздражало, что у жены и любовницы одинаковые имена). Он родил целый выводок детей, и один из его внуков — Майлз — унаследовал Боконнок. Боконнок… Бокенод — написание совсем иное, но это, несомненно, был мой сэр Джон.

На следующей странице я обнаружил его старшего брата, сэра Оливера Карминоу. От первой жены у него было несколько детей. Я посмотрел дальше эту строчку и нашел Изольду, его вторую жену — дочь некоего Рейнольда Феррерса Берского из Девона, и ниже, в конце страницы, упоминались ее дочери — Джоанна и Маргарет. Все-таки я нашел ее — не девонскую наследницу, Изольду Кардингем, о которой говорил викарий, а ее внучку.

Я отложил книгу в сторону и вдруг понял, что глупо улыбаюсь, в упор глядя на человека в очках, читавшего «Дейли телеграф»: он смотрел на меня с большим подозрением, но, перехватив мой взгляд, снова спрятался за газетой. Моя «дева несравненная» — не плод воображения, не результат телепатии между мной и Магнусом. Она действительно существовала, хотя точных дат ее жизни мне выяснить не удалось.

Я поставил книгу на полку, спустился по лестнице и вышел из здания библиотеки, возбужденный пуще прежнего моим открытием. Карминоу, Шампернуны, Бодруганы — ведь все они умерли без малого шестьсот лет назад и все-таки продолжают жить в моем другом временном мире.

По дороге из Сент-Остелла я размышлял о том, как много всего я успел за один день: присутствовал на церемонии в монастыре, давно канувшем в лету, участвовал в деревенском празднестве Мартынова дня. И все благодаря колдовскому зелью, которое сотворил Магнус, и никаких побочных явлений, неприятных последствий, наоборот, ощущение избытка жизненных сил и радостного возбуждения. Легкость такая, будто летишь. Я поднялся на Полмиарский холм на скорости не менее шестидесяти миль в час, свернул на дорогу, ведущую в Килмарт, поставил машину и вошел в дом — и только тут снова вспомнил о своем сравнении. Будто летишь со скалы… Может быть, в этом и есть побочный эффект? Это невероятное чувство возбуждения — море по колено. Вчерашняя тошнота и головокружение возникли оттого, что я нарушил правила. Сегодня переход из одного мира в другой произошел безо всяких усилий, и вот — состояние полного ликования.

Я поднялся в библиотеку и набрал телефон Магнуса. Он сразу поднял трубку.

— Ну, как прошло? — спросил он.

— Что ты имеешь в виду? Что прошло? Дождь? Лил целый день.

— В Лондоне погода чудесная, — ответил он. — Ладно, довольно о погоде. Как прошло второе путешествие?

Его уверенность, что я снова пошел на эксперимент, задела меня за живое.

— С чего ты взял, что было второе путешествие?

— Это неизбежно.

— Ну, хорошо, ты прав. Вообще-то я не собирался, но захотелось кое-что проверить.

— Что проверить?

— Что этот эксперимент не имеет ничего общего с телепатической связью между нами.

— Я и сам бы мог тебе это сказать.

— Возможно. Но мы оба провели первый эксперимент в чулане Синей Бороды, что могло в какой-то степени повлиять на мое подсознание.

— Ну и…

— Ну и я отлил нужную дозу в твою фляжку — прости, что взял без спроса, — поехал к церкви и проглотил все содержимое на церковном крыльце.

Его восторженное пыхтение разозлило меня еще больше.

— Что такое? — спросил я. — Только не говори, что ты сделал то же самое.

— Вот именно. Но не на крыльце, дружище, а на кладбище, как только стемнело. Но суть не в этом — что же ты видел?

Я рассказал ему все, включая беседу с викарием, посещение библиотеки и отсутствие, как мне казалось, всяких побочных явлений. Он молча выслушал мою сагу от начала до конца, не прерывая меня, а когда я закончил, попросил не вешать трубку, поскольку хотел пойти и налить себе чего-нибудь выпить, не преминув напомнить мне, чтобы я не вздумал делать то же самое. Мысль о том, что он может позволить себе джин с тоником, привела меня просто в бешенство.

— Я считаю, ты очень удачно вышел сегодня из эксперимента, — сказал он, — к тому же тебе, как я вижу, посчастливилось познакомиться со сливками местного общества. Мне не так везет — ни в этом мире, ни в тамошнем.

— Ты хочешь сказать, что ничего похожего не видел?

— Абсолютно. Ни комнаты капитула, ни общинного луга. Я попал в монашеские кельи — совсем другая компания.

— И что там было? — спросил я.

— А сам не догадываешься, что могло происходить, когда собирались вместе несколько средневековых французиков? Напряги-ка воображение.

На этот раз настала моя очередь удовлетворенно пыхтеть. Мысль о том, что чистоплюй Магнус поневоле подсматривал эту мерзость, вернула мне хорошее расположение духа.

— Знаешь, — сказал я, — наверно, каждый из нас получает то, что заслуживает. Я — его милость епископа и знать, как напоминание о давно забытых снобистских замашках, которые культивировали в Стоунихерсте, а ты — сексуальные отклонения, с которыми вот уже тридцать лет упорно борешься.

— С чего ты взял, что я борюсь с ними?

— Ни с чего. Просто отдаю должное твоему безупречному поведению.

— Спасибо за комплимент. Как бы там ни было, телепатию можно исключить. Согласен?

— Согласен.

— Поэтому все, что мы видели, мы видели благодаря совсем другому каналу связи — через всадника Роджера. Он находился в помещении капитула и на лугу — с тобой, в монашеской келье — со мной. Именно он тот мозг, который поставляет нам с тобой информацию.

— Да, но почему?

— Почему? Ты думаешь, мы сможем это понять всего за пару путешествий? Для этого тебе придется еще немало потрудиться.

— Допустим, но, честно говоря, немного надоело всякий раз думать о том, что придется тенью таскаться за этим парнем, или, наоборот, он будет ходить за тобой по пятам. Не нравится он мне, как, впрочем, и хозяйка поместья.

— Хозяйка поместья? — Он помолчал немного, как мне показалось, что-то вспоминая. — Возможно, это та самая, которую я видел во время своего третьего путешествия: рыжеватые волосы, карие глаза — одним словом, сучка такая?

— Да, похоже. Джоанна Шампернун, — сказал я.

Мы рассмеялись — обсуждаем дамочку, которой уже несколько веков как нет в живых, с таким азартом, как будто только вчера познакомились с ней на вечеринке.

— Она спорила по поводу поместных земель, — сказал он. — Я, правда, не вникал. Кстати, ты заметил, что мы понимали их без всякого перевода, хотя они разговаривали, насколько я могу судить, на средневековом французском. Вот тебе еще одна связь между мозгом нашего проводника и нашим собственным. Покажи нам сейчас текст на староанглийском, или на норманнском диалекте французского языка, или на корнуоллском диалекте, мы бы не поняли ни слова.

— Да, ты прав, — сказал я, — мне это в голову не приходило. Магнус…

— Да?

— Меня все-таки немного беспокоят побочные действия. Я вот что хотел сказать: слава Богу, сегодня у меня нет ни тошноты, ни головокружения, но зато невероятное возбуждение — настолько, что я несколько раз превысил скорость, когда возвращался домой.

Он ответил не сразу, а когда заговорил, его голос звучал довольно осторожно.

— Видишь ли… отчасти именно поэтому нам и необходимо испытать препарат. Не исключено, что он может оказывать наркотическое воздействие.

— Что ты конкретно имеешь в виду? Какое наркотическое воздействие?

— То, что сказал. Дело не только в естественном волнении по поводу самого опыта, который, как мы оба знаем, никто до нас не ставил, но и в определенной стимуляции того участка мозга, на который воздействует препарат. Я и раньше предупреждал тебя о возможной опасности получить увечье: в этом состоянии легко можно попасть под машину… и всякое такое. Нужно отдавать себе отчет в том, что, когда ты находишься под действием препарата, какая-то часть мозга отключается. Функциональная его часть продолжает контролировать твои действия — как у водителя при высоком проценте алкоголя в крови: он может благополучно избежать аварии, хотя в этом случае опасность, конечно, всегда есть. По-видимому, никакой системы предупреждения между этими двумя отделами мозга не существует. А может, и существует. Это все я и хочу выяснить.

— Да, — сказал я. — Понимаю. — Я вдруг почувствовал невероятную опустошенность. То возбужденное состояние, в котором я пребывал по дороге домой, конечно же, было ненормальным. — Пожалуй, сделаю перерыв, — сказал я. — Нужно обождать, раз ты не можешь гарантировать полной безопасности.

Он опять ответил не сразу.

— Это, конечно, решать тебе, — сказал он. — Тебе нужно самому все взвесить. Еще вопросы будут? А то мне пора обедать.

Будут ли у меня вопросы… Десятки, сотни. Но они все придут мне в голову, когда он повесит трубку.

— Да, — сказал я. — До того, как ты совершил первое путешествие, ты знал, что когда-то в твоем доме жил Роджер?

— Нет, конечно, — ответил он. — Мать как-то рассказывала о Бейкерах, живших здесь в семнадцатом веке, и о Рэшли, которые владели этим домом после них. Но мы абсолютно ничего не знали об их предшественниках, хотя у отца и было смутное подозрение, что фундамент дома датируется четырнадцатым веком. Не знаю, откуда он это взял.

— Значит, поэтому ты именно в прачечной устроил чулан Синей Бороды?

— Да нет. Просто это помещение показалось самым подходящим, и глиняный очаг мне очень нравится. Если разжечь огонь, он долго хранит тепло, так что, когда я одновременно ставлю несколько опытов, я могу держать там составы, и они долго будут сохранять высокую температуру. Идеальные условия. И вообще, ничего страшного там нет. Пойми, дружище, этот эксперимент — не погоня за призраками. И духов из далекого прошлого мы тоже не вызываем.

— Да, это я понимаю, — сказал я.

— Как бы попроще тебе объяснить? Ну, вот представь, что ты сидишь в кресле перед телевизором и смотришь какой-нибудь старый фильм. Но герои ведь не выскакивают с экрана и не преследуют тебя, хотя многие актеры, исполнявшие их роли, уже давно отошли в мир иной. По сути, это то же самое, что ты испытал сегодня. Роджер, наш проводник, и его друзья жили очень давно, но они прекрасно и правдиво воссозданы сегодня.

Я понимал, что он хочет сказать, но все было не так просто, как он пытался изобразить. Тут скрывался более глубокий смысл, а психологическое воздействие и сравнить нельзя: ты ощущал себя не зрителем, не сторонним наблюдателем происходящего, а его участником.

— Хорошо бы побольше узнать о нашем проводнике, — сказал я. — Думаю, об остальных мне удастся получить информацию в библиотеке Сент-Остелла. Я говорил тебе, что уже нашел там семейство Карминоу — Джона, его старшего брата Оливера и жену Оливера, Изольду. Но какой-то управляющий по имени Роджер — это задачка потруднее. Навряд ли он фигурирует в генеалогиях.

— Наверно, нет, хотя кто знает. У одного из моих студентов приятель работает в Государственном архиве и в Британском музее, и я уже забросил удочку по поводу нашего дела. Я не стал ему объяснять, зачем мне это надо, просто попросил найти мне в документах четырнадцатого века именные податные списки по тайуордретскому приходу. Думаю, ему не трудно будет отыскать нужный список в Переписной книге за 1327 год — это приблизительно то время, которое нам нужно. Если что-нибудь отыщется, я тебе сообщу. Есть новости от Виты?

— Нет.

— Жаль, что ты не договорился отправить мальчиков к ней в Нью-Йорк, — сказал он.

— Больно дорого. Кроме того, тогда мне пришлось бы туда лететь.

— Ну, придумай, как их задержать подольше. Скажи, что испортился водопровод — это ее напугает.

— Виту ничто не напугает, — ответил я. — Она притащит сюда какого-нибудь водопроводчика из американского посольства.

— Тогда надо спешить, пока она не приехала. Я сам тоже буду думать. А сейчас послушай внимательно: ты видел пузырек с буквой В рядом с составом А, который ты принимал?

— Да.

— Упакуй его как следует и пришли мне. Я хочу его испытать.

— Ты что, собираешься провести опыт в Лондоне?

— Не на себе, а на молодой здоровой обезьяне. Средневековых предков она, конечно, не увидит, но зато мы выясним, не появятся ли у нее признаки головокружения. Пока.

Магнус, по своему обыкновению, резко повесил трубку, а я, как всегда, остался ни с чем. Так было каждый раз, когда мы встречались поговорить или провести вместе вечер: сначала он увлекает тебя, излучая заряды энергии, так что теряешь счет часам, затем вдруг вскакивает, хватает такси и исчезает на несколько недель кряду. А я один бесцельно бреду домой.

— Ну и как твой профессор? — с нескрываемой иронией и даже ехидством спрашивала меня Вита, когда я возвращался домой, проведя вечер в компании Магнуса: особенно язвительно звучало, конечно же, «твой профессор».

— Как обычно, — отвечал я. — Полон невероятных идей, одна другой интереснее.

— Я рада, что ты хорошо провел вечер, — звучало в ответ, однако с таким сарказмом, будто она ни минуты не сомневалась, что ничего хорошего не было.

Однажды, когда я засиделся дольше обычного и явился домой около двух часов ночи несколько навеселе, она сказала мне, что Магнус выкачивает из меня все и что я делаюсь похож на шар, из которого выпустили воздух.

Тогда произошла наша первая ссора, и я не знал, что мне делать. Она ходила по гостиной взад и вперед, без конца взбивала диванные подушки, вытряхивала пепельницу со своими же окурками, в то время как я сидел надувшись на диване. Мы легли в постель, не проронив ни слова, но на следующее утро к моему полному удивлению и облегчению она вела себя так, будто ничего не случилось — сама теплота и нежность. О Магнусе даже не вспоминали, но для себя я решил, что впредь буду ужинать с ним только если ее не будет дома.

Сегодня, когда он повесил трубку, я не чувствовал себя как проколотый воздушный шар (кстати, если вдуматься, не очень приятное сравнение — вызывает ассоциации со зловонной отрыжкой и вообще с чем-то малоаппетитным). Просто возбуждение прошло, да и немного было не по себе — почему это он вдруг решил испытать состав В? Может, он хочет сначала убедиться в своих догадках на несчастной обезьяне, перед тем как подвергнуть меня, подопытного кролика, каким-то более серьезным испытаниям. Да, но во флаконе А еще достаточно содержимого, и я мог бы продолжить…

Все эти мысли не давали мне покоя. Продолжить? Как алкоголик, которому уже невмоготу — лишь бы только выпить. И я вспомнил слова Магнуса о том, что, возможно, препарат обладает наркотическим эффектом. Вероятно, еще и поэтому Магнус хотел сначала испытать его на обезьяне. И я представил, как бедное животное с осоловелыми глазами мечется по клетке в ожидании следующего укола.

Я достал из кармана фляжку и хорошенько прополоскал ее. Однако обратно на полку не поставил, поскольку миссис Коллинз могло взбрести в голову куда-нибудь ее убрать, и тогда, если вдруг она мне понадобится, придется выяснять, где она, а это уж совсем ни к чему. Ужинать было еще рано, но поднос с ветчиной, салатом, фруктами и сыром выглядел так соблазнительно, что я решил отнести его в музыкальный салон и провести весь вечер у камина.

Я взял наугад несколько пластинок и начал ставить одну за другой на проигрыватель. Но какие бы звуки ни наполняли комнату, мысленно я все время возвращался к тому, что увидел в тот день: прием в монастыре, свежевание туш на деревенском лугу, музыканта в капюшоне с двойным рогом в руках, в окружении детей и лающих собак, и, конечно же, ту молодую женщину с косами и с украшенным драгоценными камнями обручем — ту, у которой шестьсот лет назад был такой скучающий вид, пока один мужчина не сказал ей каких-то слов, которых я не смог расслышать, а она в ответ подняла голову и улыбнулась.

Глава пятая

На следующее утро на подносе с завтраком я обнаружил письмо от Виты. Оно было написано в доме ее брата на Лонг-Айленде. Вита сообщала, что стоит страшная жара, и они весь день не вылезают из бассейна, и что Джо на этой неделе нанял яхту и везет свою семью в Ньюпорт. И как жаль, что мы раньше не знали о его планах — я бы привез мальчиков, и мы все лето были бы вместе. А теперь уже поздно, ничего не изменишь. Остается надеяться, что в доме профессора тоже неплохо отдохнем — кстати, а как там все? Может, нужно привезти запас продуктов из Лондона? Она вылетает из Нью-Йорка в среду и надеется, что в лондонской квартире ее будет ждать мое письмо.

Сегодня как раз среда. Она прилетает в Лондон приблизительно в десять вечера, и никакого письма в квартире не обнаружит, потому что я ждал ее только в конце недели.

Мысль о том, что уже через несколько часов Вита будет в Англии, просто потрясла меня. Я то считал, что у меня еще несколько дней в запасе, и я могу ими распоряжаться, как мне заблагорассудится, так нет же: теперь начнутся бесконечные телефонные звонки, требования и вопросы, в общем, семейная жизнь со всеми ее прелестями. Пока она не позвонила, я срочно должен что-то придумать, хотя бы на несколько дней задержать ее и мальчиков в Лондоне.

Магнус предложил вариант с водопроводом. Может быть, он не так уж и плох, но, с другой стороны, когда Вита в конце концов приедет, она естественно начнет расспрашивать обо всем миссис Коллинз, и та вылупит глаза от удивления. А может быть, сказать, что комнаты еще не готовы? Нет, это, конечно, заденет миссис Коллинз и отрицательно скажется на дальнейших отношениях между двумя дамами. Может быть, свалить все на электричество? Нет, ничем не лучше водопровода. Больным прикинуться я тоже не могу, поскольку тогда-то уж она точно примчится — закутает меня в одеяла и повезет в лондонскую больницу. Она доверяла только самым престижным клиникам. Но я должен, должен что-нибудь придумать, хотя бы ради Магнуса. Я здорово его подведу, если после таких удачных двух попыток неожиданно придется прервать эксперимент.

Сегодня среда. Так. Значит, можно провести эксперимент в среду, в четверг сделать перерыв, затем эксперимент в пятницу, в субботу перерыв, снова эксперимент в воскресенье. И если Вита все же решит непременно приехать в понедельник, пусть приезжает. Таким образом, я мог бы совершить еще три «путешествия» (правильное слово наркоманы нашли), при условии, конечно, что все пойдет по плану, и я правильно рассчитаю время и не буду делать глупостей — тогда и побочные явления будут сведены к нулю, как вчера, за исключением разве что чрезмерного возбуждения, которое я, несомненно, тут же распознаю и приму соответствующие меры предосторожности. Во всяком случае, в настоящий момент никакого возбуждения я не испытывал: от письма Виты, наоборот, я несколько приуныл, и по-видимому, из этого состояния мне сегодня уже не выйти.

Позавтракав, я сообщил миссис Коллинз, что вечером моя жена прибывает в Лондон и, возможно, на следующей неделе, в понедельник или во вторник, она с мальчиками приедет сюда. Миссис Коллинз тут же составила список продуктов, которые нужно закупить. Так что у меня появился хороший повод съездить в Пар, а заодно и обдумать текст письма Вите, которое она получит завтра утром.

Первый, с кем я столкнулся в бакалейной лавке, был викарий из церкви св. Андрея: он тут же подошел ко мне поздороваться. На этот раз я представился (лучше поздно, чем никогда) — сказал, что меня зовут Ричард Янг и что, расставшись с ним у церкви, я последовал его совету и тотчас отправился в библиотеку Сент-Остелла.

— Вы все же настоящий энтузиаст, — с улыбкой сказал он. — Вам удалось найти то, что вас интересует?

— Да, кое-что, — ответил я. — Я не обнаружил там наследственной владелицы этих земель Изольды де Кардингем, зато нашел ее внучку Изольду Карминоу, дочь Рейнольда Феррерса из Девона.

— Подождите, подождите… Рейнольд Феррерс, — сказал он. — Если я не ошибаюсь, это сын сэра Уильяма Феррерса, который женился на Изольде де Кардингем. Так значит, ваша Изольда — их внучка. Я знаю, что старшая Изольда продала поместье Тайуордрет за сто фунтов стерлингов одному из Шампернунов — это было в 1269 году, незадолго до ее брака с Уильямом Феррерсом. Неплохая сумма по тем временам.

Я быстро подсчитал в уме. Получалось, что моя Изольда навряд ли могла родиться раньше 1300. На приеме у епископа она выглядела не старше двадцати восьми, а следовательно, это было приблизительно в 1328 году.

Я обошел с викарием весь магазин, пока тот выбирал, что ему нужно купить.

— А вы и сейчас отмечаете в Тайуордрете Мартынов день? — спросил я.

— Мартынов день? — повторил он рассеянно: он не знал, какое выбрать печенье. — Простите, я не совсем внимательно слушал вас. До Реформации это действительно был большой праздник. Мы отмечаем день св. Андрея — обычно в середине июня устраиваем большой церковный праздник.

— Извините, — пробормотал я, — у меня все праздники перепутались. Дело в том, что сам я получил католическое воспитание: обучался в Стоунихерсте и, помнится, канун дня св. Мартына всегда был каким-то особенным…

— Вы абсолютно правы, — прервал он меня, улыбаясь. — Но, скорее всего, вы тогда отмечали День перемирия — 11 ноября, не так ли? Он еще называется Мирное воскресенье. Но раз вы католик, мне понятно, почему вас так интересует старый монастырь.

— Я уже давно не хожу в церковь, — признался я, — но вы правы. Старые привычки неистребимы. А вы когда-нибудь устраиваете ярмарки на деревенском лугу?

— Нет, — сказал он обескураженно, — и, честно говоря, я не знаю никакого такого деревенского луга в Тайуордрете. Извините…

Он нагнулся и стал вынимать из корзины покупки, и продавец переключил свое внимание на меня. Я показал ему список миссис Коллинз, а викарий, пожелав мне всего доброго, вышел из магазина. Наверное, он принял меня за сумасшедшего, а может быть, за одного из чудаковатых друзей профессора Лейна. Я забыл, что канун Мартынова дня — это как раз 11 ноября. Странное совпадение: тогда — убой скота, а в нашем времени — поминовение бесчисленного количества убиенных в войне. Нужно сказать Магнусу.

Я вышел из бакалейной лавки, свалил покупки в багажник и поехал из Пара в Тайуордрет. Но на этот раз я не стал, как накануне, останавливаться у мужской парикмахерской, а медленно поехал вверх по центральной улице деревни, пытаясь определить, где же находился деревенский луг. Но из этого ничего не получилось. Справа и слева от меня тянулись дома: на вершине холма дорога разветвлялась: направо — на Фауи, а налево, как значилось на указателе, — на Тризмилл. Отсюда, с вершины этого холма, вчера спускался епископский кортеж, и ехали крытые экипажи, украшенные фамильными гербами Карминоу, Шампернунов и Бодруганов. Если эта развилка существовала в те дни, сэр Джон Карминоу, возвращаясь домой, должен был поехать направо, на Лостуитиел, и далее в свое поместье Бокенод, где в ожидании родов маялась его супруга. Сегодня Бокенод называется Боконнок — это обширные земли в нескольких милях от Лостуитиела: по пути из Лондона я проезжал ворота на территорию усадьбы. Где же тогда жил главный владелец всех здешних земель сэр Генри де Шампернун? Его жена Джоанна сказала управляющему, моему проводнику Роджеру: «Бодруганы сегодня ночуют у нас». Так где же находилась его усадьба?

На вершине холма я остановил машину и посмотрел вокруг. В самой деревне Тайуордрет не видно было ни одного большого дома. Некоторые постройки, возможно, относились к концу восемнадцатого века — самое раннее. По логике вещей, помещичьи усадьбы не могли исчезнуть бесследно — разве что случится пожар, но даже в случае, если дом сгорал дотла или от старости рушились стены, все равно впоследствии хотя бы фундамент обязательно использовался: на нем, как правило, возводился фермерский дом, владельцы которого обрабатывали бывшие поместные земли. Шампернуны должны были построить свою усадьбу где-то здесь, в радиусе одной или двух миль от монастыря и церкви; правда, они могли жить и в старом доме, который Изольда Кардингем продала им вместе с землей в 1269 году. Вон туда, вниз, по дороге, идущей от развилки налево — на Тризмилл, согласно современному указателю, проехала в своем нарядном экипаже, возвращаясь с приема в монастыре, Джоанна, сгоравшая от нетерпения побыстрее оказаться дома, и вместе с ней ее печальный супруг сэр Генри и их сын Уильям, а следом — ее брат Отто Бодруган с женой Маргарет.

Я взглянул на часы. Было начало первого, и миссис Коллинз, наверное, уже заждалась меня с продуктами, да и обедать пора. К тому же я должен написать письмо Вите.

Сразу после обеда я уселся за письмо. На его сочинение я потратил не менее часа. Не могу сказать, чтобы я остался доволен результатом, но все же надеялся, что оно сработает.


«Дорогая, — писал я. — Сегодня утром получил твое письмо, и только тут до меня дошло, что ты прилетаешь уже сегодня, и, значит, мой ответ получишь лишь завтра. Прости, если я сбиваю твои планы. Дело в том, что здесь оказалось немало работы по дому, и чтобы привести его в надлежащий вид и подготовить к вашему приезду, я тружусь, не покладая рук. Миссис Коллинз, прислуга Магнуса из местных, мне очень помогает, но ты можешь представить себе, что такое холостяцкий дом, к тому же Магнус не появлялся здесь с Пасхи, — в общем, дел более чем достаточно. Да еще Магнус попросил меня разобрать его бумаги и кое-что сделать: у него здесь в лаборатории масса всяких научных материалов, причем трогать ничего нельзя, так что нужно было все спрятать в надежное место. Он попросил меня об этом в качестве личного одолжения, и я, понятно, не мог ему отказать — все-таки он предоставил нам дом совершенно бесплатно. Будем считать, что это, так сказать, услуга за услугу. Думаю, к понедельнику я управлюсь, но ближайшие дни, включая субботу и воскресенье, я еще должен поработать. Кстати, погода отвратительная. Вчера не переставая лил дождь, так что пока ты ничего не теряешь: но местные обещают, что со следующей недели погода установится.

О продуктах не беспокойся: миссис Коллинз уже обо всем позаботилась, она прекрасно готовит — на этот счет можешь не волноваться. Думаю, тебе не составит труда занять чем-нибудь мальчиков в Лондоне: пусть походят по музеям, посмотрят, что они еще не видели, а ты, конечно, захочешь встретиться с друзьями. Так что, дорогая, жду вас на следующей неделе, и к тому времени, обещаю, будет полный порядок.

Рад, что ты хорошо провела время у Джо. Да, ты права — неплохо, наверное, было бы, если бы я поехал с мальчиками в Нью-Йорк. Но что теперь об этом говорить — все мы крепки задним умом. Надеюсь, дорогая, перелет не слишком тебя утомил. Получишь письмо — позвони.

Люблю. Целую. Дик.»

Я перечитал письмо дважды. Во второй раз оно показалось мне лучше: звучало вполне правдоподобно. Я ведь и в самом деле выполнял поручения Магнуса. Когда я вру, я предпочитаю, чтобы ложь опиралась на фактическую основу — и совесть не так мучает, и чувство справедливости не слишком страдает. Я наклеил марку и положил конверт в карман, но тут же вспомнил, что Магнус просил прислать ему в Лондон пузырек В из лаборатории. После недолгих поисков я нашел маленькую коробочку, бумагу, веревку и спустился в лабораторию. Я сравнил пузырьки А и В — на вид никакой разницы. В кармане пиджака со вчерашнего дня лежала фляжка, и я быстро отлил в нее необходимое количество состава из пузырька А. Теперь я мог сам решать, принимать мне его или нет, и если да, то в какой момент.

Потом я запер лабораторию, поднялся наверх в библиотеку и посмотрел в окно — узнать, какая погода. Дождь перестал, и небо постепенно расчищалось, тучи уходили к морю. Я тщательно упаковал пузырек В и поехал в Пар на почту — отправить бандероль и опустить письмо. Сейчас меня гораздо меньше интересовало, что же скажет Вита, прочитав мое послание, чем то, как будет вести себя обезьяна во время своего «путешествия» в неведомый мир. Покончив с делами, я поехал через Тайуордрет и на развилке свернул налево, к Тризмиллу.

Дорога была узкая и круто спускалась вниз к долине, по обе стороны от нее простирались поля, а в самом низу, где уклон был особенно резкий, вдруг выныривала на горбатый мост, под которым проходила железная дорога, соединяющая Пар с Плимутом. Я притормозил у моста и услышал гудок паровоза, которого еще не мог видеть, поскольку он выходил из туннеля справа от меня, но через несколько минут, грохоча, появился и сам поезд, он прошел под мостом и сразу повернул, направляясь через долину к Пару. Вновь в памяти всплыли наши студенческие годы. Мы с Магнусом всегда приезжали сюда на поезде, и как только он выходил из туннеля, на отрезке между Лостуитиелом и Паром, мы обычно снимали с полки чемоданы. Мне хорошо были знакомы тогда и эти поля на высоких крутых склонах слева от состава, и долина справа, поросшая тростником и приземистыми ивами — и вот уже станция, где на большой черной доске белыми буквами написано: «ПАР. ПЕРЕСАДКА НА НЬЮ-КЭЙ». Это означало, что мы приехали.

Теперь, наблюдая, как поезд исчезает за поворотом в долине, я совсем иными глазами смотрел на эту местность — по-видимому, появление железной дороги приблизительно сто лет назад не могло не сказаться на ландшафте, на рельефе холмов, ведь дорога была буквально врезана в склон. А кроме железной дороги я обнаружил и другие следы насильственного вторжения в эту местность. Открытые карьеры обезобразили противоположную сторону долины в верхней ее части, где столетие назад во всю действовали шахты по добыче железной и медной руды. Я помню, как капитан Лейн рассказывал однажды за ужином, что во времена королевы Виктории на рудниках работали сотни людей, а когда промысел пришел в упадок, многие шахтеры покинули этот район, другие устроились на более перспективные каолиновые разработки.

Когда поезд скрылся из виду и грохот колес затих, в долине вновь наступила полная тишина, полная неподвижность, только лениво передвигались стада коров, пасущихся на низинных лугах у подножья холма. Я с выключенным двигателем медленно катил по дороге до того места, где снова начинался резкий подъем вверх уже на противоположной стороне долины. Здесь через луг протекал тихий ручей, через который был перекинут низкий мост, и тоже паслись коровы, а чуть выше, справа от дороги, находились старые фермерские постройки. Я опустил стекло и посмотрел вокруг. От фермы с лаем бежал пес, за ним следовал человек с ведром в руке. Я выглянул из окна и спросил, не Тризмилл ли это.

— Да, правильно, — ответил он. — Если поедете прямо, попадете на шоссе из Лостуитиела в Сент-Блейзи.

— А вы не знаете, — спросил я, — где тут старая мельница?

— От нее ничего не осталось, — ответил он. — Вон там, где то здание, там и была мельница. Да сами видите, что осталось от реки. Главное русло давно изменили, еще до моего рождения. Говорят, пока не построили мост, здесь был брод. Река текла прямо поперек этой дороги, и чуть не вся долина была затоплена водой.

— Да, — сказал я, — да, вполне возможно.

Он указал на небольшой дом, стоявший по другую сторону ручья.

— А здесь когда-то была пивная, — пояснил он, — когда вели разработку на шахтах в Лейнскоте и Каррогете. В субботу вечером там собирались шахтеры — так мне рассказывали. Да, немного уж осталось людей, кто еще помнит старые времена.

— А вы не знаете, — спросил я, — нет тут в долине какого-нибудь фермерского дома, который когда-то, в старые времена, мог служить помещичьей усадьбой?

Он ненадолго задумался, потом ответил:

— Там, позади нашей фермы, есть ферма Тривенна, прямо на дороге в Стоунибридж, но я не слышал, чтобы их дом был старый; потом Тринадлин и еще, конечно, Триверран — вон там в долине, недалеко от туннеля. У них, пожалуй, старый дом, даже очень, построен сотни лет назад.

— А не знаете точно, когда он построен? — спросил я, заинтересовавшись.

Он снова задумался.

— Однажды о Триверране даже в газете писали, — сказал он. — Приезжал какой-то господин из Оксфорда, специально взглянуть на него. Если не ошибаюсь, вроде бы говорили, что он построен в 1705 году.

Мой интерес сразу угас. Постройки времен королевы Анны, железные и медные рудники, пивная через дорогу — все это возникло много столетий спустя, гораздо позже того времени, которое меня интересовало. Наверное, такие же чувства испытывает археолог, обнаруживший, что вместо стоянки бронзового века, он раскопал позднеримскую виллу.

— Спасибо, вы мне очень помогли, — сказал я. — Всего вам доброго.

Я развернул машину и поехал назад вверх по склону холма. Если Шампернуны в 1328 году спускались по этой дороге, путь им должен был преградить ручей с мельницей; может быть, правда, через него тогда был перекинут мост — разумеется, другой, старый, а не тот, который я только что видел. Проехав полпути до вершины холма, я свернул влево на проселочную дорогу и вскоре, как мне и говорили, увидел три фермы. Я достал карту. Проселочная дорога, на которой я стоял, на вершине холма соединяется с главной — длинный туннель, вероятно, проходил глубоко внизу под этой дорогой (поистине впечатляющее достижение инженерной мысли). Так, все правильно: справа ферма Тривента, впереди Тринадлин, а третья, у самой железной дороги, должно быть, Триверран. Что же мне делать — спрашивал я сам себя, — объезжая их по очереди, стучаться в каждую дверь и говорить: «Вы не против, если я у вас тут посижу с полчасика „задвину дозняк“, как говорят наркоманы, и посмотрю, что будет дальше?»

Что ни говори, археологам все-таки легче. Раскопки всегда кто-то финансирует, вокруг тебя теплая компания таких же энтузиастов, и никакого риска, что к концу дня ты попадешь в психушку.

Я развернулся и поехал назад по той же проселочной дороге, потом вверх, к вершине холма на Тайуордрет. На полпути до вершины мне перекрыла дорогу машина с домом-фургоном на прицепе, которая пыталась въехать в ворота небольшого дома у дороги. Я затормозил, практически съехав в кювет, чтобы дать возможность водителю продолжать свой маневр. Он прокричал мне свои извинения, и в конце концов успешно припарковался у самого дома.

Выйдя из машины, он направился в мою сторону и еще раз извинился.

— Теперь наконец можете спокойно ехать, — сказал он. — Простите, что задержал.

— Ничего страшного, — ответил я, — мне не к спеху. Ловко вы справились с этим фургоном.

— Да, привык уже, — сказал он. — Сам-то я живу в этом доме, но летом, когда люди приезжают на отдых, фургон нас очень выручает.

Я взглянул на табличку над воротами.

— Нижняя часовня, — произнес я. — Необычное название для дома.

Он широко улыбнулся.

— Сначала нам тоже так показалось, когда мы только строили этот дом, — сказал он. — Но потом решили оставить старое имя — испокон веку это место называется Нижняя часовня, а поля за дорогой — Церковный парк.

— Это как-то связано со старым монастырем? — спросил я.

Он не отреагировал.

— Раньше здесь стояло несколько домов, — сказал он, — один, кажется, был молельным домом методистов. Но поля получили свое название гораздо раньше.

Из дома вышла его жена с детьми, и я завел машину.

— Путь свободен, — повторил он, и я, выехав из кювета, направился дальше, вверх по дороге, к повороту, за которым дом уже не был виден. Тогда я развернулся и заехал на стоянку у обочины справа, где была свалена груда камней и бревен.

И вот я на вершине холма. Тут дорога поворачивала и бежала вниз, к Тайуордрету — уже можно было внизу разглядеть несколько домиков. Нижняя часовня… Церковный парк… Неужели здесь раньше находилась часовня? Может, она стояла на месте дома, где живет владелец фургона, а может, прямо здесь, возле парковки, где сейчас красуется только что отстроенный дом?

Внизу, за домом, видны были закрытые ворота, которые вели прямо в поле. Я перелез через них и пошел вдоль живой изгороди, огибавшей поле, все ниже и ниже, пока не убедился, что теперь меня никто не увидит с дороги. По словам владельца фургона, это поле называлось Церковный парк. Ничего примечательного, правда, я в нем не заметил. У дальнего края паслись коровы. Я дошел до нижней границы и, пробравшись сквозь густые кусты, обнаружил, что попал на поросшую травой площадку, за которой сразу начинался обрыв: внизу в нескольких сотнях футов проходила железная дорога, и вся долина лежала передо мной как на ладони.

Я закурил и неторопливо осмотрелся. Ни одной часовни на горизонте, но зато какой вид! Справа от меня, в отдалении, ферма Тризмилл, пониже — две другие, все три хорошо защищены от ветра и непогоды; прямо подо мной — железная дорога, а еще ниже — поразительная панорама долины: здесь уже не было пахотных земель, и долина представляла собой сплошной ковер, сотканный из крон ивы, березы и ольхи. Истинный рай для птиц весной и прекрасное место для мальчишек, где можно спрятаться от неусыпного родительского ока, — правда, нынче мальчишки уже не охотятся за птичьими гнездами, по крайней мере, мои пасынки точно.

Я устроился на траве и, опершись на живую изгородь, докуривал сигарету, как вдруг вспомнил, что у меня в нагрудном кармане лежит фляжка. Я вынул ее и некоторое время разглядывал. Она была небольшая, удобная, и я подумал, не иначе она досталась Магнусу от отца — хорошо держать ее при себе во время плаванья и, когда крепчает ветер, взбодрить себя глотком рома. Вот если бы Вита раздумала лететь и решила добираться пароходом, у меня было бы в запасе еще несколько дней… Громкий стук колес вернул меня к действительности, и я взглянул вниз на долину. Паровоз, один, без вагонов, похожий на жирного шустрого слизняка, мчался с невероятной скоростью — сначала над ивами и березами, затем прогромыхал под мостом и наконец исчез в зияющей пасти туннеля в миле от меня. Я отвинтил колпачок и залпом выпил все содержимое фляжки.

Ну и ладно, думал я, и пусть. Пусть я извращенец. Вита все равно пока еще летит над Атлантикой. И я закрыл глаза.

Глава шестая

Я рассчитывал, что на этот раз, если сидеть спокойно, с закрытыми глазами, удобно откинувшись на изгородь, может быть, мне удастся уловить сам момент перехода из одного времени в другое. В обоих предыдущих случаях смена декораций заставала меня в процессе движения: в первый раз я шел по полю, во второй — по кладбищу. Теперь же все должно быть иначе, поскольку я настроился не пропустить момент начала действия препарата. Теперь я знал, чего ждать: наступит ощущение благодати, как будто с души свалилась тяжесть, и одновременно невероятной легкости, словно я стал невесомым. Сегодня все мне благоприятствовало: не было ни внутреннего страха, ни наводящего уныние дождя. Стало даже тепло — наверное, из-за туч уже выглянуло солнце: даже сквозь закрытые веки я ощущал яркий свет. Я в последний раз затянулся и выбросил окурок.

Если бы мое блаженное состояние продлилось подольше, я вполне мог бы уснуть. Даже птицы радовались появлению солнца — я слышал, как где-то в кустах у меня за спиной пел дрозд, и уж совсем меня порадовал крик кукушки, раздавшийся сначала довольно далеко, в долине, а затем совсем рядом. Как я любил эти звуки: нахлынули воспоминания детства, когда тридцать лет назад я, счастливый и беззаботный, бродил по лесам. Вот она опять прокуковала, теперь уже прямо у меня над головой.

Я открыл глаза и стал наблюдать за ее причудливым полетом, и вдруг, не сводя с нее глаз, вспомнил, что ведь уже конец июля. Короткое кукушечье лето в Англии заканчивается в июне, как, впрочем, и пение дрозда, да и примулы, пестреющие в траве вокруг меня, должны были отцвести еще к середине мая. И неожиданное тепло, и яркий свет принадлежали уже другому миру и говорили о том, что на дворе ранняя весна. Значит, оно свершилось, а я так и не уловил этот момент, не зафиксировал в сознании, несмотря на весь мой настрой. И опять все склоны холма были окрашены в этот ярко-зеленый цвет, который так поразил меня в первый раз, а долина с ковром из ив и берез была погребена под водами гигантского извилистого морского рукава, врезавшегося в сушу и обрамленного песчаными отмелями. Я встал и увидел Тризмилл, а чуть ниже — реку, которая в этом месте сужалась и сливалась с пенящимся потоком, вырывающимся из-под лопастей мельничного колеса. Фермерский дом выглядел совсем по-другому: теперь он был вытянутый, с соломенной крышей; густые дубовые леса покрывали горы напротив, и зелень была свежая, нежная — весенняя.

Прямо подо мною, там, где в моем времени был обрыв и внизу железная дорога, простирался гораздо более отлогий склон, и по середине его проходила широкая дорога, ведущая к морскому рукаву, прямо к причалу, возле которого на якоре стояли суда. В этой части залив был достаточно глубокий, образуя естественную гавань. В центре фарватера стоял большой корабль с приспущенными парусами. С его борта до меня доносилось пение. Затем я увидел, как от него отчалила небольшая шлюпка, видимо, чтобы доставить кого-то на берег. Человек в шлюпке поднял руку, требуя внимания, и пение тут же прекратилось. Теперь я посмотрел кругом: живой изгороди не было и в помине, склон у меня за спиной порос густым лесом, как и тот, что напротив, а слева, где только что росли кусты и утесник, теперь тянулась длинная каменнаястена. За ней, в глубине, стоял жилой дом — из-за деревьев выглядывала верхушка его крыши. Прямо от причала наверх, к дому, вилась тропа.

Я подошел ближе к краю и посмотрел вниз: человек вылез из шлюпки на причал и начал взбираться по тропе, направляясь прямо ко мне. Снова закуковала кукушка — вот она пролетела низко над землей. Человек остановился, поднял голову и проводил ее взглядом, заодно переводя дух после быстрого подъема. Все его действия были такими естественными и обыденными, что, сам не знаю почему, я сразу проникся к нему симпатией — впрочем, может быть, именно потому, что он-то как раз и был живым, а я лишь неким призраком из другого времени. Интересно, что всякий раз я попадал в новый временной отрезок: вчера была осень, Мартынов день, а сегодня, судя по кукушке и цветущим примулам, настоящая весна.

Он поднимался все выше и был уже довольно близко, и тут я сообразил, кто это, хотя выражение его лица было гораздо серьезней, я бы сказал, мрачней, чем вчера. Мне подумалось, что лица этих людей из прошлого, словно карты из потрепанной пасьянсной колоды — трефы, черви и пики: как ни тасуй, все равно заранее не угадаешь, какая выйдет комбинация. Ни мне, ни им самим неведомо, как сложится игра.

Это был Отто Бодруган, за ним следом карабкался его сын Генри, и, когда Отто в знак приветствия поднял руку, я тоже инстинктивно махнул рукой в ответ и даже улыбнулся. Конечно, мой жест не имел ни малейшего смысла — отец и сын, чуть не задев меня, проследовали к воротам дома, откуда им навстречу вышел управляющий Роджер. Он, вероятно, стоял там давно, наблюдая, как они приближаются, но я не видел его. Ничего общего с царившей вчера праздничной атмосферой, никакой насмешливой улыбки на лице вчерашнего претендента на роль любовного посредника. Все трое были одеты в темные туники, и все были одинаково серьезны и собраны.

— Что нового? — спросил Бодруган.

Роджер покачал головой:

— Он быстро угасает. Надежды почти никакой. Моя госпожа, Джоанна, и вся семья в доме. Из Бера приехал сэр Уильям Феррерс с супругой Матильдой. Сэр Генри не испытывает страданий, мы позаботились об этом, вернее, мы должны благодарить за это брата Жана, который не отходит от постели больного ни днем, ни ночью.

— Но все же, что с ним?

— Ничего нового, просто общая слабость да простуда, которую он подхватил во время последних заморозков. Он бредит, говорит о своих страшных грехах и просит его простить. Приходский священник исповедовал его, но этого ему показалось недостаточно, и он настоял, чтобы его еще исповедовал и брат Жан.

Роджер отошел в сторону, пропуская Бодругана и его сына в ворота. Теперь можно было как следует разглядеть дом: сложенный из камня, с черепичной крышей, он стоял в глубине двора. В покои второго этажа вела наружная лестница — такие лестницы в наше время используют в фермерских амбарах. За домом находилась конюшня, а за каменной оградой, извиваясь, бежала вверх дорога на Тайуордрет — там, в крытых соломой жилищах, обитали крестьяне, те, кто обрабатывал все эти земли по обеим сторонам дороги.

При нашем приближении во двор с лаем выбежали собаки, но Роджер прикрикнул на них, и они, поджав уши, приникли к земле — из-за дома вышел слуга с испуганным выражением лица и увел их. Бодруган и его сын Генри в сопровождении Роджера прошли через двор к дому, а я, как тень, неотступно следовал за ними. Мы вошли в длинный, во всю ширину дома, зал, со створчатыми окошками по обеим сторонам, на восточной стене они выходили во двор, на западной — прямо на залив. В дальнем конце зала находился открытый очаг, в котором едва тлел уложенный горкой торф, а поперек зала стоял стол на козлах и вдоль него — скамьи. Зал был очень темный, отчасти из-за маленьких окон и висевшего в воздухе чада, а отчасти из-за красного цвета стен, придававшего этому помещению торжественный, но мрачноватый вид.

На скамьях сгорбившись сидели дети: два мальчика и девочка. Судя по их позам и понурому и подавленному виду, они не столько были удручены горем, сколько растеряны и напуганы близостью смерти. Я узнал старшего — это был Уильям Шампернун, которого представляли епископу. Теперь он первым встал и подошел к дяде и двоюродному брату поздороваться. После некоторого замешательства его примеру последовали и двое младших детей. Отто Бодруган наклонился и обнял всех троих. Затем, как это делают все нормальные дети, когда в напряженную минуту внезапно появляется кто-то из взрослых, они воспользовались случаем, чтобы покинуть комнату, и заодно увели с собой кузена Генри.

Теперь у меня появилась возможность рассмотреть остальных присутствующих. Двоих, мужчину и женщину, я никогда прежде не видел: мужчина светловолосый, с бородой, а женщина тучная, и выражение ее лица было крайне неприветливым и ясно говорило, что с ней шутки плохи. Она заранее оделась в траур, готовясь к печальному исходу: белое покрывало на голове и черное платье. По всей видимости, это были сэр Уильям Феррерс, который, как сказал Роджер, поспешно прибыл из Девона, и его жена Матильда. Ну, а третью персону я узнал без труда — на низком табурете передо мной сидела моя Изольда. Печальные события нашли весьма своеобразное отражение в ее облике: ее платье было траурного лилового цвета, но при этом отливало серебром, а заплетенные в косы волосы были изящно подвязаны лиловой лентой. Атмосфера, похоже, была накалена до предела, лицо Матильды Феррерс пылало от негодования — казалось, вот-вот разразится скандал.

— Мы ждем тебя целую вечность, — набросилась она на Отто Бодругана, едва тот направился к ней. — Сколько же нужно времени, чтобы переплыть залив? Вы, может, по пути еще и рыбу половить успели?

Он поцеловал ей руку, не обращая внимания на злобный выпад, и посмотрел на человека, стоявшего за ее стулом.

— Как поживаешь, Уильям? — спросил он. — Ровно час от моего причала до здешнего — не так уж и плохо, если учесть, что ветер на траверзе. Верхом было бы дольше.

— Да я-то понимаю, — пробормотал он. — Раньше ты никак не мог прибыть. И в любом случае, здесь уже ничем не поможешь.

— Ничем? То есть как? — отозвалась Матильда. — А нас всех поддержать в трудную минуту, скорбеть вместе с нами, выгнать французского монаха, а из кухни вышвырнуть этого пьяницу, приходского священника? Если он не сможет использовать свое право брата и заставить Джоанну прислушаться к голосу разума, то кто же тогда сможет?

Бодруган повернулся к Изольде. Он едва коснулся ее руки, а она даже не подняла головы и не улыбнулась ему. Их сдержанность, несомненно, была вызвана осторожностью: любое слово, сказанное слишком доверительно, могло бы быть превратно истолковано.

Ноябрь… Май… Со времени приема, устроенного в монастыре в честь приезда епископа, прошло целых полгода, которые я перепрыгнул одним махом.

— Где Джоанна? — спросил Бодруган.

— В комнате наверху, — ответил Уильям. И только тут я заметил его сходство с Изольдой. Это был Уильям Феррерс, ее брат, но только лет на десять — пятнадцать старше: его лицо было испещрено морщинами, волосы припорошены сединой.

— Ты ведь знаешь, что нас беспокоит, — продолжал он. — Генри никого к себе не подпускает, кроме французского монаха Жана. Ни от кого, кроме него, он не принимает помощи, отказался от услуг хорошего лекаря, которого мы привезли с собой из Девона. Теперь уже ясно, что монах не справился: больной без сознания, и конец близок — вероятно, остались считанные часы.

— Но если такова воля Генри и он при этом не испытывает страданий, о чем тогда говорить?

— Потому что все делается не так, как положено! — воскликнула Матильда. — Генри дошел до того, что высказал желание быть похороненным в монастырской часовне. Этого просто нельзя допустить. Всем известна репутация монастыря, недостойное поведение самого приора, распущенность монахов. Нечего сказать, подходящее место, чтобы такой человек как Генри — с его-то положением! — обрел там вечный покой. Это значит — опозорить нас на весь белый свет!

— Какой такой свет? — спросил Бодруган. — Этот твой свет охватывает всю Англию или только Девон?

Матильда побагровела.

— Не думай, что мы все забыли о твоих подвигах семь лет назад, — сказала она. — Изменник, вставший на сторону развратной королевы, которая осмелилась пойти войной против своего сына, нашего законного монарха — вот кто ты! Немудрено, что французы имеют в твоем лице надежного союзника, чего ни коснись: ты с одинаковым рвением будешь приветствовать неприятельскую армию, если она одолеет Английский канал[3] и вторгнется на наши земли, и защищать распутных монахов какого-то иностранного ордена.

Уильям положил руку жене на плечо, пытаясь ее успокоить.

— Не стоит бередить прошлое, так мы ничего не добьемся, — сказал он. — С кем был Отто во время бунта — сейчас это неважно. Однако… — Он посмотрел на Бодругана. — Матильда кое в чем права. Все же не подобает Шампернуну покоиться рядом с французскими монахами. Было бы во всех отношениях пристойнее, если бы ты позволил похоронить его в Бодругане, учитывая, что к Джоанне в качестве приданого отошла изрядная часть твоих земель. Со своей стороны, я почту за честь похоронить его в Бере, в нашей церкви, которую мы сейчас перестраиваем. В конце концов, Генри мой кузен: он мне такой же близкий родственник, как и тебе.

— О, ради Бога, — вдруг раздался голос Изольды, — пусть Генри лежит там, где сам того желает. И вообще, не пристало нам делить шкуру неубитого медведя.

Я впервые услышал ее голос. Она, как и все, говорила по-французски сильно гнусавя, но либо потому что она была моложе других, либо я был просто необъективен, но мне показалось, что речь ее гораздо музыкальней, а звуки чище. Не успела она договорить, как Матильда вдруг разрыдалась к полному ужасу ее супруга, а Бодруган отошел к окну и стал угрюмо смотреть на улицу. А сама Изольда, которая вызвала этот всплеск эмоций, нервно постукивала ногой с выражением надменного презрения на лице.

Я оглянулся на Роджера — он с трудом сдерживал улыбку. Затем он сделал шаг вперед и с большим почтением ко всем присутствующим (хотя, как мне показалось, он пытался обратить на себя внимание Изольды) сказал:

— Если вам будет угодно, я доложу госпоже о прибытии сэра Отто.

Его слова остались без внимания, и, приняв молчание за знак согласия, Роджер поклонился и вышел. Он поднялся по лестнице в верхние покои, и я не отставал от него ни на шаг, как будто мы были связаны с ним одной веревкой. Он вошел без стука, откинув тяжелые портьеры, прикрывавшие вход в комнату, которая была размером, наверное, с половину нижнего зала — большую ее часть занимала застеленная кровать. Маленькие окошки почти не пропускали свет, поскольку в них использовался промасленный пергамент, и зажженные свечи на столе в ногах кровати отбрасывали огромные тени на выкрашенные в желтый цвет стены.

В комнате находились трое: Джоанна, монах и умирающий. Безжизненное тело Генри де Шампернуна было обложено подушками — казалось, что он сидит, подбородком почти касаясь груди: голова его была обмотана белой тканью наподобие тюрбана, который придавал ему нелепое сходство с арабским шейхом. Глаза были закрыты, и, судя по мертвенной бледности лица, мучиться ему оставалось совсем недолго. Монах, наклонившись, что-то помешивал в чаше на столе. Когда мы вошли, он поднял голову. Это был тот самый молодой человек с лучистыми глазами, который служил секретарем или клириком у приора во время моего первого визита в монастырь. Он не проронил ни слова и продолжал заниматься своим делом, а Роджер повернулся к Джоанне, сидевшей в другом конце комнаты. Она сохраняла полное самообладание, никаких следов скорби на лице, и занималась тем, что вышивала на пяльцах цветным шелком.

— Все здесь? — спросила она, не поднимая глаз от своей работы.

— Все, кто был приглашен, — ответил управляющий, — и уже переругались друг с другом. Леди Феррерс сначала бранила детей за то, что они громко разговаривают, а сейчас сцепилась с сэром Отто: леди Карминоу, по-моему, не рада, что приехала. Сэр Джон еще не прибыл.

— И навряд ли прибудет, — ответила Джоанна. — Я предоставила это решать ему самому. Если он слишком поспешит со своими соболезнованиями, это может показаться подозрительным — да его же сестрица, леди Феррерс, первая не преминет из этого устроить какой-нибудь скандал.

— Уже устраивает, — заметил управляющий.

— Не сомневаюсь. Чем быстрее конец, тем для всех лучше.

Роджер подошел к кровати и посмотрел на своего умирающего господина.

— Сколько еще осталось? — спросил он монаха.

— Он больше не очнется. Можешь до него дотронуться, если хочешь, он ничего не почувствует. Остается подождать только, чтобы остановилось сердце, и тогда госпожа сможет объявить всем о его смерти.

Роджер перевел взгляд с кровати на стол с чашами.

— Что ты ему дал?

— То же, что и раньше: мак — сок цельного растения в равных пропорциях с беленой.

Роджер взглянул на Джоанну:

— Уберу-ка я лучше все это от греха подальше, а то могут возникнуть ненужные вопросы. Леди Феррерс говорила о каком-то своем лекаре. Они, конечно, вряд ли посмеют идти против вашей воли, но мало ли что.

Джоанна, по-прежнему поглощенная вышиванием, пожала плечами.

— Если хочешь, забери, что осталось, — сказала она, — хотя все настои мы вылили вон. Чаши можешь на всякий случай убрать, но я думаю, что брату Жану опасаться нечего. Он действовал с предельной осмотрительностью.

Она улыбнулась молодому монаху, который в ответ промолчал, только посмотрел на нее своими выразительными глазами, и я подумал, уж не снискал ли он по примеру отсутствующего сэра Джона ее особой благосклонности — за те несколько недель, что провел у постели больного. Роджер и монах собрали посуду из-под зелья, хорошенько завернули ее в мешковину. Тем временем снизу из зала доносились голоса: по-видимому, миссис Феррерс оправилась после рыданий и вновь обрела красноречие.

А что говорит мой братец Отто? — спросила Джоанна.

— Он промолчал, когда сэр Феррерс высказал мнение, что лучше похоронить Генри в фамильной часовне Бодруганов, а не в монастыре. Мне кажется, он не будет вмешиваться. Сэр Уильям Феррерс предложил еще один вариант — похоронить его у себя в Бере.

— Зачем?

— Может быть, ради собственного престижа, кто его знает? Я бы не советовал соглашаться. Если только они завладеют телом сэра Генри, то хлопот не оберешься. В то время как монастырская часовня…

— Все будет хорошо. Воля сэра Генри будет исполнена, и нас оставят в покое. А ты, Роджер, проследи, чтобы не возникло никаких проблем с крестьянами. Люди здесь не слишком жалуют монастырь.

— Если их хорошо угостить на поминках, никаких проблем с ними не будет, — ответил он. — Можно пообещать уменьшить размеры штрафов в конце года, простить им прошлые провинности. И они будут довольны.

— Будем надеяться. — Она отложила пяльцы, поднялась со стула и подошла к постели. — Еще жив?

Монах взял в свою руку безжизненное запястье и нащупал пульс, затем наклонился, чтобы послушать, бьется ли сердце.

— Почти остановилось, — ответил он. — Если хотите, можете зажигать свечи — к тому времени, когда все семейство соберется, он уже скончается.

Они говорили о муже этой женщины, лежавшем на смертном одре, как о какой-то старой, уже никому не нужной вещи. Джоанна вернулась к своему стулу, взяла в руки черную вуаль и покрыла ею голову и плечи. Затем протянула руку и взяла со стола серебряное зеркало.

— Как ты считаешь, оставить так или лицо тоже закрыть? — спросила она управляющего.

— Если вы не можете выжать из себя хоть одну слезу, — сказал он, — то лучше, конечно, закрыть.

— Последний раз я плакала, когда выходила замуж, — ответила она.

Монах Жан скрестил умирающему руки на груди и крепче затянул повязку под подбородком. Затем отступил на шаг, чтобы взглянуть на свою работу и, словно нанося последний штрих, вложил ему в скрещенные руки распятие. Тем временем Роджер отодвигал стол.

— Сколько ставить свечей? — спросил он.

— В день смерти полагается пять, — ответил монах, — в память о пяти ранах Господа нашего Иисуса Христа. Найдется черное покрывало на постель?

— Там, в комоде, — сказала Джоанна, и пока монах с управляющим застилали постель черным покрывалом, она, прежде чем опустить на лицо вуаль, в последний раз взглянула на себя в зеркало.

— Осмелюсь дать совет, — пробормотал монах, — все выглядело бы трогательней, если бы госпожа соблаговолила опуститься на колени у постели, а я бы встал в ногах усопшего. И когда члены семьи войдут в опочивальню, я мог бы прочитать молитву по усопшему. Хотя, возможно, вы желаете, чтобы ее прочел приходский священник.

— Он слишком пьян — ему и по лестнице-то не подняться, — сказал Роджер. — Если только он попадется на глаза миссис Феррерс, песенка его будет спета.

— Тогда не трогайте его, — сказала Джоанна, — и давайте начинать. Роджер, спустись вниз и пригласи всех сюда. Первым пусть идет Уильям — как наследник.

Она опустилась на колени у постели, скорбно склонив голову, но, когда мы выходили, вновь подняла ее, бросив через плечо своему управляющему.

— Когда умер наш отец, похороны в Бодругане обошлись брату в пятьдесят марок, не считая скота, забитого к поминкам. Мы не должны ударить в грязь лицом, так что денег не жалей!

Роджер отодвинул полог на дверях, и я вышел за ним на лестницу. Контраст между ярким светом на улице и мраком в доме, должно быть, поразил его не меньше, чем меня, так как он на миг приостановился на верхней ступени и посмотрел поверх каменной стены забора на сверкающую водную гладь залива. Корабль Бодругана стоял на якоре, паруса были убраны, какой-то парень в маленькой лодке крутился вокруг кормы, пытаясь, видимо, поймать рыбу. Юные члены семьи спустились к подножью холма и рассматривали судно. Генри, сын Бодругана, что-то показывал своему кузену Уильяму, вокруг них с лаем прыгали собаки.

В этот момент я особенно отчетливо осознал, насколько все это фантастично, я бы сказал даже, жутковато, — то, что я находился среди них, никем не видимый, еще не родившийся — некий выродок вне времени, свидетель событий многовековой давности, которые бесследно канули в лету. Странное дело, стоя вот здесь, на этой лестнице, все видя, но сам невидимый, я чувствовал себя соучастником всего происходящего, искренне переживая чужие любовные страсти и кончины. Как будто это умирал мой близкий родственник из давно ушедшего мира моего детства или даже мой отец, который тоже умер весной, когда мне было приблизительно столько же, сколько юному Уильяму там внизу. Телеграмма о том, что он погиб в бою с японцами, пришла в тот момент, когда мы с мамой, только что отобедав, вышли из ресторана гостиницы в Уэльсе, где мы жили во время пасхальных каникул. Мама поднялась наверх в свой номер и заперла дверь, а я слонялся вокруг гостиницы и понимал, что случилось непоправимое, но не мог заплакать — боялся войти в гостиницу и поймать на себе участливый взгляд дежурной.

Роджер со свертком, в котором лежала посуда, еще хранившая следы от настоев трав, спустился во двор и прошел под аркой в дальнем его конце к конюшням. Здесь собралась, по-видимому, вся челядь, но при виде управляющего они тут же прекратили сплетничать и быстро разошлись. Остался только один паренек, которого я видел в первый день, и по его сходству с проводником еще тогда догадался, что это брат Роджера. Роджер кивком головы подозвал его к себе.

— Все кончено, — сказал он. — Поезжай сейчас же в монастырь и сообщи об этом приору, чтобы он распорядился звонить в колокол — пусть крестьяне прекращают работы, уходят с полей и собираются на лугу. Как только переговоришь с приором, сразу поезжай домой, спрячь этот мешок в подвале и дожидайся моего возвращения. У меня много дел. Возможно, я приеду только завтра.

Мальчик кивнул и исчез в конюшне. Роджер снова вернулся во двор. У входа в дом стоял Отто Бодруган. Немного поколебавшись, Роджер направился к нему.

— Моя госпожа просит подняться к ней, — сказал он. — И вас, и сэра Уильяма, и леди Феррерс, и леди Изольду. Я пойду кликну Уильяма и детей.

— Сэру Генри хуже? — спросил Бодруган.

— Он умер, сэр Отто. Всего несколько минут назад, не приходя в сознание — почил тихо, во сне.

— Жаль его, — сказал Бодруган, — но хорошо хоть он не мучился. Дай Бог, чтобы и мы с вами, когда пробьет наш час, ушли бы так же тихо, хотя, наверное, мы этого не заслуживаем.

Оба перекрестились. Машинально перекрестился и я.

— Пойду сообщу остальным, — добавил он. — У леди Феррерс может случиться истерика, но ничего не поделаешь. Как сестра?

— Сохраняет спокойствие, сэр Отто.

— Так я и предполагал. — Бодруган еще секунду помедлил, прежде чем войти в дом, и как-то неуверенно сказал: — Ты знаешь, что Уильям, поскольку он несовершеннолетний, лишен права пользоваться своими землями — они временно конфискуются в пользу короля?

— Да, сэр Бодруган, знаю.

— На этот раз конфискация не будет простой формальностью, как при обычных обстоятельствах, — продолжал Бодруган. — Поскольку я дядя Уильяма по матери и, соответственно, его законный опекун, меня должны были бы назначить управлять его поместьем — при этом король, естественно, останется нашим сюзереном. Но все дело как раз в том, что обстоятельства необычные, ведь я принимал участие в так называемом бунте.

Управляющий благоразумно хранил молчание. Его лицо было непроницаемо.

— Поэтому, — говорил Бодруган, — управление поместьем от имени несовершеннолетнего владельца и самого короля, скорее всего, будет поручено кому-нибудь более достойному, чем я — по всей вероятности, его двоюродному дяде сэру Джону Карминоу. И я не сомневаюсь, что для моей сестры он все уладит наилучшим образом.

В его голосе звучала неприкрытая ирония. Роджер не произнес ни слова, лишь слегка склонил голову, а Бодруган вошел в дом. Довольная улыбка, появившаяся было на лице управляющего, мгновенно исчезла, как только юные Шампернуны и их кузен Генри вошли во двор, смеясь и болтая, на какое-то время забыв, что в дом стучится смерть. Генри, старший в этой компании, первым интуитивно почувствовал что-то неладное. Он велел малышам замолчать и подтолкнул Уильяма вперед. Я увидел, как изменилось лицо мальчика: от беззаботного смеха не осталось и следа, а в глазах — предчувствие чего-то ужасного. И я мог представить, как от страха у него подвело живот.

— Отец? — спросил он.

Роджер кивнул.

— Возьми брата и сестру, — сказал он, — и ступай к матери. Помни, ты теперь за старшего: она сейчас нуждается в твоей поддержке.

Мальчик сжал руку управляющего.

— Ты ведь останешься с нами, правда? — спросил он. — И дядя Отто тоже?

— Посмотрим, — ответил Роджер. — Но не забывай, ты теперь глава семьи.

Видно было, что Уильяму стоило большого труда взять себя в руки. Он повернулся к брату и сестре и сказал:

— Наш отец умер. Прошу следовать за мной.

И он вошел в дом — очень бледный, но с высоко поднятой головой. Перепуганные дети безропотно повиновались и, взяв за руки своего кузена Генри, молча пошли за Уильямом. Взглянув на Роджера, я впервые увидел на его лице что-то похожее на жалость и одновременно — гордость: мальчик, которого он, вероятно, знал с колыбели, достойно выдержал испытание. Он постоял немного и последовал за ними.

В зале никого не было. Занавес, висевший на противоположной стене у очага, был отогнут, открывая проход к узкой лестнице, ведущей в верхние покои — видимо, по ней Отто Бодруган, Феррерсы и дети поднялись наверх. Я слышал звуки шагов наверху, затем все стихло, и послышался тихий голос монаха, бормотавшего молитву: «Requiem aeternam dona eis Domine: et lux perpetua luceat eis».[4]

Я сказал, что в зале никого не было — так мне показалось в первую минуту, но затем я различил изящную фигуру в лиловом: Изольда единственная из всех не поднялась наверх. Увидев ее, Роджер остановился на пороге, а затем с почтительным поклоном сделал шаг вперед.

— Леди Карминоу не желает отдать последнюю дань уважения покойному вместе со всей семьей? — спросил он.

Изольда не сразу заметила, что он стоит у входа, но когда он заговорил, она повернула голову и посмотрела на него в упор. В ее глазах было столько холода, что даже я, стоя рядом с управляющим, почувствовал на себе все презрение, которое она вложила в этот взгляд.

— Не в моих правилах устраивать из смерти фарс, — сказала она.

Если Роджер и был удивлен, он не показал вида, и с прежним почтением сказал:

— Сэр Генри был бы рад, если бы вы помолились за него.

— Я всегда молилась за него, много лет, — ответила она, — а в последние недели я делала это с особым усердием.

Я уловил оттенок раздражения в ее голосе, и, уверен, это не ускользнуло от управляющего.

— Сэр Генри заболел сразу, как вернулся из паломничества в Компостелу, — сказал он. — Говорят, сэр Ральф де Бопре сейчас страдает от того же недуга. Это изнурительная лихорадка, от которой нет спасения. Сэр Генри так мало беспокоился о своем здоровье, что ухаживать за ним было нелегко. Но смею вас заверить, сделано все возможное.

— Насколько мне известно, никакой угрозы для жизни сэра Ральфа нет, несмотря на приступы лихорадки, — сказала Изольда. — Болезнь кузена была совсем иного свойства. Целый месяц, или даже более того, он никого не узнавал, хотя жара не было.

— Все переносят болезнь по-разному, — ответил Роджер. — Что на пользу одному, другому может повредить. Если у сэра Генри помутился разум, таков был, значит, его печальный удел.

— Усиленный тем снадобьем, которое ему давали, — сказала она. — У моей бабки, Изольды де Кардингем, имелся трактат о травах, написанный одним ученым лекарем, который участвовал в крестовых походах, и после своей смерти она завещала его мне, поскольку мы с ней были тезки. Так что я имею некоторое представление о семенах черного и белого мака, болотного болиголова и мандрагоры — я знаю, каким сном может уснуть человек, если его этим потчевать.

Роджер на миг забыл о всяком почтении и не сразу нашелся, что ответить. Затем он сказал:

— Эти травы используются всеми аптекарями для снятия боли. Монах Жан де Мераль учился в лучшей школе в Анже и достиг большого искусства в этой области. Сэр Генри сам чрезвычайно доверял ему.

— Я не сомневаюсь ни в доверительном отношении сэра Генри, ни в искусстве монаха, ни в его стремлении с пользой употребить свое искусство, но любое целебное растение может стать и зловредным, стоит лишь чуть увеличить дозу.

Она бросила вызов, и он это понял. Я вспомнил тот стол на козлах в ногах кровати и чаши, которые теперь тщательно завернуты в мешковину и увезены прочь.

— В доме траур, — сказал Роджер, — и он будет продолжаться несколько дней. Советую вам поговорить с моей госпожой. Меня все это не касается.

— Меня тоже, — ответила она. — Я это говорю только из любви к своему брату и еще — чтобы вы знали: меня не так просто одурачить. Запомните это.

Наверху заплакал кто-то из детей, и голоса, бормотавшие молитву, внезапно смолкли, послышалось какое-то движение и стремительные шаги по лестнице вниз. В комнату вбежала дочь хозяйки дома — лет десяти, не старше — и бросилась прямо в объятия Изольды.

— Они сказали, что он умер, — прорыдала она, — а он взял и открыл глаза и посмотрел на меня, всего один раз, и снова закрыл. Никто не видел, кроме меня, они все читали молитву. Неужели он хотел сказать, что я тоже должна пойти за ним в могилу?

Изольда прижала к себе ребенка и, не спуская глаз с Роджера, произнесла:

— Если сегодня или вчера свершилось злодеяние, ты ответишь за все вместе с остальными. Пусть не на этом свете — ведь мы ничего не сможем доказать, — так на том, перед Богом.

Роджер сделал шаг вперед — наверное, хотел заставить ее замолчать или забрать у нее ребенка, — а я рванулся вперед, чтобы помешать ему, но споткнулся о камень. И вдруг все исчезло, вокруг меня были лишь кучи земли, холмы, поросшие травой, кусты утесника и корни засохшего дерева. Позади себя я увидел огромную яму, круглую, как карьер, в которой валялись старые консервные банки и битый шифер. Я схватился за корявую ветку высохшего утесника — меня жутко рвало: издалека донесся гудок паровоза, который с грохотом проходил внизу, в долине.

Глава седьмая

Крутые стены карьера, вырытого в склоне холма, поросли остролистом и плющом, повсюду на земле между камнями валялся разный хлам, скопившийся здесь за многие годы. Из карьера тропа вела в небольшую впадину, затем в другую, в третью. Все вокруг было в кочках, рвах, ямах.

Утесник, распространившийся повсюду, основательно все это замаскировал, а поскольку у меня было страшное головокружение, я не видел, куда ступаю, и спотыкался на каждом шагу. В голове билась одна-единственная мысль: необходимо выбраться из этого проклятого места и найти машину.

Я ухватился за какое-то колючее растение и, держась за него, попытался хоть как-то восстановить равновесие: под ногами валялись старые консервные банки, сломанный остов от кровати и кругом — все тот же плющ и остролист. Наконец я начал ощущать свои конечности, но когда попробовал одолеть очередной бугор, головокружение и тошнота усилились, и я, поскользнувшись, съехал в яму. Я лежал там, тяжело дыша и корчась от приступов рвоты. Потом меня вывернуло, и на какой-то миг я почувствовал облегчение. Я встал и полез на другой бугор. С него я увидел, что нахожусь всего в нескольких сотнях ярдов от той изгороди, возле которой сидел и курил сигарету: все эти бугры и ямы были скрыты тогда от меня насыпью и сломанными воротами. Я снова посмотрел вниз на долину и увидел хвост исчезающего за поворотом поезда — он торопился в Пар. Затем я пролез сквозь дыру в ограде и побрел через поле к тому месту, где оставил машину.

Когда я подошел к стоянке у обочины дороги, у меня вновь началась сильная тошнота. Шатаясь, я отошел в сторону к груде камней и досок, и меня снова вырвало. Земля и небо поплыли у меня перед глазами. Головокружение, от которого я страдал в первый день в патио, было ничто по сравнению с тем, что я испытывал сегодня, и, присев у груды мусора в ожидании, когда же наконец это пройдет, я все время повторял — с пылом и бессильной злобой больного, страдающего после тяжелого наркоза и потерявшего уже всякое самообладание: «Чтоб я еще раз… Никогда!»

В перерыве между приступами рвоты я успел заметить, правда, довольно смутно, что неподалеку от моей машины припаркована еще одна. Когда же тошнота и головокружение наконец прошли — мне казалось, это длилось целую вечность, — и я сидел, сморкаясь и откашливаясь, то услышал, как хлопнула дверца машины, и вдруг совсем рядом увидел ее владельца; он пристально смотрел на меня:

— С вами все в порядке? — спросил он.

— Да, — ответил я, — думаю, что да.

Я с трудом поднялся на ноги, и он протянул руку, чтобы я мог опереться на нее. Он был приблизительно моего возраста, чуть за сорок; у него было приятное лицо и удивительно крепкое рукопожатие.

— Ключи при вас?

— Ключи…

Я пошарил у себя в кармане. Боже! А что, если я уронил их в карьере, или в какой-нибудь яме — ищи их потом. Но они оказались в верхнем кармане вместе с фляжкой: я почувствовал такое облегчение, что мне сразу же стало лучше, и я подошел к машине уже без посторонней помощи. Но тут меня ждало очередное испытание: я никак не мог попасть ключом в замок.

— Позвольте мне — я помогу, — сказал мой благодетель.

— Вы очень любезны. Извините меня, пожалуйста, — пробормотал я.

— Это в некотором роде моя обязанность. Ведь я врач, — ответил он.

Я почувствовал, что мое лицо будто окаменело, но уже в следующую секунду я выдавил из себя учтивую улыбку. Одно дело — любезность, оказанная случайным автомобилистом, другое — профессиональное внимание со стороны врача. Тем временем он продолжал смотреть на меня с большим интересом — и немудрено. Мне стало любопытно, что же он обо мне подумал.

— Наверное, я слишком быстро поднимался в гору. Когда дошел до верха, почувствовал головокружение и меня начало тошнить. Никак не мог сдержаться.

— Ничего страшного, — сказал он. — Здесь давно уже все изгажено. На мой взгляд, если приспичило, то обочина дороги ничуть не хуже любого другого места. Вы и представить себе не можете, что здесь творится в туристский сезон.

Однако провести его мне не удалось, это было ясно. Он не спускал с меня глаз. Интересно, заметил ли он фляжку, которая оттопыривала верхний карман моего пиджака.

— Вам далеко ехать? — спросил он.

— Нет, — ответил я, — отсюда мили две, не больше.

— Тогда вот что, — предложил он, — по-моему, будет разумнее, если вы оставите машину здесь, а я отвезу вас домой. За машиной можно потом кого-нибудь прислать.

— Спасибо, вы очень добры, — сказал я. — Но поверьте, мне сейчас гораздо лучше. Это так, я думаю, ничего серьезного.

— М-да… Похоже все-таки на что-то серьезное, — сказал он.

— Нет, нет, поверьте, — настаивал я, — я себя уже нормально чувствую. Наверное, что-то не то съел за обедом, а потом еще в гору полез…

— Послушайте, — прервал он меня, — вы не мой пациент, и я не собираюсь навязывать вам свои врачебные услуги. Я просто хочу вас предупредить, что в таком состоянии вести машину опасно.

— Да, понимаю. Я вам очень благодарен, спасибо за заботу.

Может быть, он и прав. Вчера я съездил в Сент-Остелл и вернулся домой без всяких проблем. Но сегодня все может быть иначе: вдруг у меня снова начнется головокружение? Я думаю, он заметил мою нерешительность.

— Хотите, я поеду за вами, — предложил он, — на всякий случай, просто убедиться, что все в порядке?

Отказываться было глупо — тогда он действительно мог заподозрить неладное.

— Не знаю, как вас и благодарить, — сказал я. — Мне тут недалеко — только заехать наверх на Полмиарский холм.

— Значит, нам по пути, — улыбнулся он. — Я живу в Фауи.

Я не без труда залез в машину и вырулил на дорогу. Он следовал за мной вплотную, и я подумал, что если вдруг я сейчас въеду в изгородь, мне конец. Но, к своему удивлению, я лихо одолел узкую проселочную дорогу, и, вздохнув с большим облегчением, выехал на главную трассу и повернул к Полмиарскому холму. Свернув затем вправо, уже на Килмарт, я решил, что он, вероятно, намерен провожать меня до самого дома, но он помахал мне рукой и поехал дальше в Фауи. Что ж, очень тактично с его стороны. Он, наверно, подумал, что я остановился в Полкеррисе или в одной из близлежащих ферм. Я въехал в ворота, поставил машину в гараж и вошел в дом. Меня снова стало тошнить.

Первое, что я сделал, когда пришел в себя, хотя меня еще здорово колотило, — сполоснул фляжку. Затем я спустился в лабораторию и поставил ее в раковину отмокать. Здесь она привлечет меньше внимания, чем на кухне. Затем я снова поднялся наверх в музыкальный салон и рухнул в кресло совершенно без сил. И вдруг я вспомнил про посуду, завернутую в мешковину. Неужели я оставил сверток в машине?

Я уже готов был вскочить, бежать в гараж, чтобы срочно отыскать сверток — нужно как следует все вымыть, даже более тщательно, чем фляжку, и спрятать под замок, — но затем я с ужасом осознал, что перепутал настоящее и прошлое: мои мозги, видимо, были вывернуты так же, как и желудок. Ведь Роджер отдал посуду своему брату, а не мне.

Я сидел в кресле в полном оцепенении, сердце колотилось как бешеное. Раньше я никогда не путал эти два мира. Они существовали каждый сам по себе. Может, прошлое и настоящее смешалось у меня в голове только из-за того, что приступ рвоты и головокружения был на этот раз таким сильным? А может, я переборщил с дозировкой, и поэтому состав оказал на меня более мощное воздействие? Кто знает. Я сжал подлокотники кресла. Оно было такое крепкое, настоящее. Все вокруг меня было настоящее. Путь домой, врач, карьер со сваленными в него пустыми консервными банками и битым шифером — это все тоже было настоящее. Это, и только это, а не дом на берегу, со всеми его обитателями, не умирающий, не монах и не плошки в мешковине, потому что все это лишь результат воздействия препарата — средства, которое превращает здоровые мозги в больные.

Я не на шутку рассердился, не столько на себя, хоть я сам добровольно согласился стать подопытным кроликом, сколько на Магнуса. Он ведь ничего толком не знал о своем открытии. Он еще не разобрался в том, что именно он создал. Не зря же он просил прислать ему пузырек с пометкой В, чтобы испытать его на лабораторной обезьяне. Видно, подозревал, что не все ладно, но теперь я и сам могу объяснить ему, что не так — и дело тут не в возбуждении и не в депрессии, а в полной путанице, которая возникает в голове. Происходит смешение двух миров. Нет, с меня довольно. Сыт по горло. Пусть испытывает свои препараты хоть на десяти обезьянах сразу. А меня увольте.

Зазвонил телефон. Я так и подскочил — вбежал в библиотеку и схватил трубку. Черт бы побрал его телепатические способности. Он, конечно, скажет, что ему известно, где я был, и что он прекрасно знает этот дом на берегу, и беспокоиться мне не о чем: опасности никакой нет, если только ни до кого не дотрагиваться. А если мне плохо или у меня в голове какая-то мешанина, то опять же ничего страшного в этом нет — просто побочное явление, не дающее никаких серьезных последствий. Ну ничего, сейчас я ему выдам.

Я схватил телефонную трубку и услышал:

— Подождите, пожалуйста, соединяю.

Я услышал щелчок — Магнус взял трубку.

— Черт бы тебя подрал! — начал я. — Учти, последний раз я изображал из себя дрессированного тюленя.

На другом конце провода раздался возглас изумления, затем смех:

— Ну что ж, дорогой, спасибо за теплые слова — так-то ты приветствуешь меня!

Это была Вита. Я остолбенел с трубкой в руке. Может быть, ее голос тоже был порожден путаницей в моих мозгах?

— Дорогой, куда ты подевался? — сказала она. — Что-нибудь случилось?

— Нет, — ответил я, — у меня ничего не случилось. А что у тебя? Откуда ты звонишь?

— Из Лондона, из аэропорта, — ответила она. — Мне удалось купить билет на другой рейс, и я прилетела раньше, вот и все. Меня встречают Билл с Дианой, и мы сразу едем ужинать. Я просто подумала, вдруг ты будешь вечером звонить домой и удивишься, что я не отвечаю. Извини, если застала тебя врасплох.

— Да уж. Ну ладно, — сказал я. — Как дела?

— Отлично, просто отлично. Ты-то как? Интересно, кого ты ожидал услышать, когда снял трубку? Мне кажется, ты был не очень-то любезен.

— Я думал, это Магнус. Он тут мне поручил кое-что для него сделать… Я тебе все подробно написал; правда, письмо ты получишь только завтра утром.

Она рассмеялась. Я прекрасно знал этот смех, который словно говорил: «Так я и думала».

— Значит, профессор заставил тебя поработать на него, — сказала она. — Ну, это меня не удивляет. И что же за дела могли превратить тебя в дрессированного тюленя?

— Да всего не перечислишь. Пришлось разгребать разный хлам. Подробнее расскажу при встрече. Когда мальчики приезжают?

— Завтра, — сказала она. — Поезд приходит ни свет ни заря. Так что, думаю, посажу их в машину, и мы сразу двинем к тебе. Долго туда добираться?

— Погоди, — сказал я. — Понимаешь, я еще не совсем готов принять вас. Я обо всем написал в письме. Лучше приезжайте в начале следующей недели.

На другом конце провода воцарилось гробовое молчание. Вечно я не то говорю.

— Не готов? — переспросила она. — Но ведь ты там уже пять дней? Разве ты не договорился с какой-то женщиной, что она будет приходить — готовить, убирать и тому подобное. Она что — отказалась?

— Да нет, не в том дело, — сказал я. — Она просто клад, лучше не найти. Послушай, дорогая, я не могу все это объяснять по телефону. Прочтешь в письме. Если честно, мы никак не ждали вас раньше понедельника.

— Мы? — сказала она. — Надеюсь, ты не хочешь сказать, что профессор тоже там?

— Да нет же, нет… — Я чувствовал, как мы оба начинаем заводиться. — Я имел в виду миссис Коллинз и себя. Она приходит только по утрам, приезжает на велосипеде из Полкерриса — это маленькая деревушка у подножья горы. Она еще не успела проветрить постели и всякое такое и очень расстроится, если не сумеет как следует подготовить дом. А ты же знаешь себя: в доме все должно блестеть и сверкать.

— Что за чушь, — сказала она, — я готова к спартанской обстановке, да и мальчики тоже. Мы можем привезти с собой продукты, если тебя это волнует. И одеяла. Одеял там достаточно?

— Одеял полно, — сказал я, — и еды навалом. Дорогая, ну не усложняй все. Не надо сейчас приезжать, понимаешь? Это не совсем удобно. Говорю как есть. Извини.

— О'кей.

Ох уж этот нарочито веселый тон, как он мне хорошо знаком! Можно было не сомневаться, что она не смирится с поражением и с лихвой компенсирует свою вынужденную уступку победой в решающем бою.

— Что ж, надевай фартук и бери в руки метлу, — добавила она на прощание. — Я сообщу Биллу и Диане, что у тебя новое увлечение — заниматься домашним хозяйством, и сегодняшний вечер ты проведешь с половой тряпкой в руках. Они будут в восторге.

— Послушай, дорогая, не подумай только, что я не хочу тебя видеть, — начал я, но тут же услышал: «Пока!» — все тем же нарочито веселым тоном — и понял, что опять все сделал не так. Она повесила трубку и, наверно, уже направлялась в ресторан аэропорта, чтобы заказать себе виски со льдом и выкурить три сигареты подряд в ожидании своих друзей.

Вот так… Что же теперь делать? Мой гнев против Магнуса перекинулся на Виту: откуда мне было знать, что она прилетит раньше времени и неожиданно позвонит мне? Любой в подобной ситуации вел бы себя не лучшим образом. Но тут была одна загвоздка: моя ситуация ни на чью больше не похожа — она уникальна. Менее часа назад, благодаря препарату, я жил в совершенно другом мире, в другом времени и пошел на это сам, по собственному желанию.

Я начал слоняться по дому: из библиотеки в столовую, оттуда в музыкальный салон и обратно — как турист, вышагивающий по палубе корабля, — и мне стало казаться, что я теперь больше вообще ни в чем не уверен. Ни в себе, ни в Магнусе, ни в Вите, ни в том мире, который меня окружал. Да и кто мог сказать, к какому миру я на самом деле принадлежал: к тому, где был этот дом, который мне предоставили во временное пользование, лондонская квартира, контора, которую я покинул, уйдя с работы, — или к тому, где остался убранный в траур дом, такой реальный в моем сознании, хотя он давным-давно погребен под многовековым слоем камней и мусора. Почему же, если я решил больше никогда не видетьтот дом, я так упорно отговаривал Виту приехать завтра? Я сказал первое, что пришло в голову — это была чисто рефлекторная реакция. Головокружение и тошнота прошли? Прошли. Но они могут возобновиться в любую минуту. Могут. Препарат представляет опасность: его воздействие и побочные явления неизвестны. И это — факт. Я люблю Виту, но я не хочу, чтобы она была здесь, рядом со мной. Почему?

Я снова бросился к телефону и позвонил Магнусу. Никто не отвечал. Как никто не мог ответить на вопрос, который мучил меня. Возможно, ответ знал тот врач с умными глазами. Что бы он мне сказал? Что наркотические препараты, обладающие галлюцинирующим эффектом, могут сыграть злую шутку с подсознанием, извлекая из глубин нашей психики все, что накопилось там на протяжении жизни, и поэтому лучше держаться от них подальше? Дельный совет, но меня он не устраивал. Я ведь совершал путешествия не к призракам собственного детства. Все эти люди — не тени из моего прошлого. Роджер, управляющий, — отнюдь не мое второе «я», а Изольда — не плод моей фантазии, не какой-то выдуманный идеал. Или я ошибаюсь?

Снова и снова пытался я связаться с Магнусом, но у него по-прежнему никто не отвечал. Так я промаялся весь вечер: не мог ни читать, ни слушать пластинки, ни смотреть телевизор. Наконец, когда я уже сам себе осточертел, и мне надоело ломать голову над этой проблемой, которая казалась неразрешимой, я отправился спать и на следующее утро с большим удивлением осознал, что спал я просто прекрасно.

Утром я первым делом позвонил в Лондон и поймал Виту уже в последнюю минуту: она убегала встречать мальчиков.

— Дорогая, прости, я вчера… — начал я, но она прервала меня — не было времени для объяснений, поскольку она уже и так опаздывала.

— Хорошо, я позвоню позже. Когда ты будешь дома? — спросил я.

— Не могу точно сказать, — ответила она. — Все зависит от мальчиков: что они захотят делать, придется ли заезжать в магазины. Может, нужно будет купить им джинсы, плавки, не знаю что еще. Да, кстати, спасибо за письмо. Твой профессор действительно нагрузил тебя будь здоров.

— Черт с ним, с Магнусом… Как прошел ужин с Биллом с Дианой?

— Прекрасно. Порассказали всяких сплетен. Но я должна бежать, а то мальчики будут томиться на вокзале.

— Передай им привет от меня, — прокричал я, но она уже повесила трубку.

Ладно хоть голос ее звучал вполне нормально. Вероятно, вечер с друзьями и хороший сон благотворно на нее повлияли, да и письмо сыграло свою роль: кажется, она мне поверила. Слава Богу… Теперь можно немного расслабиться. В дверь постучали, и вошла миссис Коллинз — в руках у нее был поднос с завтраком.

— Вы меня балуете, — сказал я, — мне следовало встать на час раньше.

— У вас же отпуск, — сказала она, — а значит, вставать рано незачем, разве не так?

Я пил кофе и обдумывал ее слова. Точно подмечено: незачем рано вставать… Мне не придется больше нырять в метро, чтобы добраться из Западного Кенсингтона до Ковент-Гардена, не будет больше окна родной конторы, неизбежной повседневной текучки, споров о рекламе, о суперобложках, не будет никаких новых авторов, старых авторов. Я ушел с работы. Со всем этим покончено. Незачем больше рано вставать. Но Вита хочет, чтобы я начал все сначала — только по ту сторону Атлантического океана. И значит — снова метро, толчея в чужой уличной толпе, офис в тридцатиэтажном здании, неизбежная повседневная текучка, споры о рекламе, о суперобложках, новые авторы, старые авторы. Есть ради чего рано вставать…

На подносе с завтраком лежали два письма. Одно было от матери из Шропшира, в котором она писала, что в Корнуолле, должно быть, сейчас очень мило и что она мне страшно завидует: там у меня, небось, светит солнце. А ее снова замучил артрит, а бедняга Добси стареет просто на глазах и стал совсем глухой. (Добси — мой отчим, и ничего удивительного в том, что он оглох: скорее всего, это защитная реакция — мать говорит без умолку.) И так далее, и тому подобное — восемь страниц, исписанных ее крупным, округлым почерком. Я почувствовал угрызения совести, поскольку уже год не навещал ее, хотя — надо отдать ей должное — она никогда не упрекала меня, была очень рада, когда я женился на Вите, и всегда поздравляла мальчиков с Рождеством, присылая им в качестве подарка слишком крупные, на мой взгляд, суммы денег.

Другой конверт был длинный и тонкий. Внутри я обнаружил два листа, отпечатанных на машинке, и записку, нацарапанную рукой Магнуса.


«Дорогой Дик, — писал он, — один длинноволосый друг моего ученика, проводящий все дни напролет в Британском музее и Государственном архиве, откопал сии бумаги, которые лежат сейчас перед твоими глазами. Придя сегодня утром на работу, я обнаружил их на своем письменном столе. В Переписной книге содержится довольно любопытная информация, да и другой документ, мне кажется, может тебя развлечь: там упомянут небезызвестный тебе лорд Шампернун — какая-то скандальная история, связанная с перезахоронением его останков.

Я сегодня буду думать о тебе: мне интересно, куда Виргилий ведет своего Данте. Только помни, что прикасаться к нему нельзя: последствия могут быть самые неприятные. Держись на расстоянии, и все будет отлично. Я бы посоветовал тебе следующее „путешествие“ совершить не выходя из дома.

Твой Магнус.»

Я взял в руки документы. Студент, нашедший все это, нацарапал в верхнем углу первого листка: «От епископа Грандиссона Эксетерского. Оригинал на латыни. Извините за корявый перевод». Далее следовало:


«Грандиссон, после Рождества Христова 1329, Тайуордретский монастырь.

Джону и проч., и всем его возлюбленным детям, всем достопочтенным братьям ордена, а также лордам, приору и Тайуордретской обители — мое приветствие и проч. Всем нам хорошо известно, что согласно уложениям священного канона, тела благочестивых верующих, погребенных однажды церковью, не могут быть эксгумированы, за исключением особых случаев, оговоренных каноном. До нашего слуха недавно дошло известие, что тело лорда Генри Шампернуна, рыцаря, преданное земле, покоится в вашем освященном храме. Однако, как нам кажется, определенные лица, погрязшие в мирской суете и соблазненные мишурой земного бытия, пекущиеся более о своей корысти, нежели о благоденствии вечной души вышеназванного рыцаря, презрев обряды святой церкви, отягощены заботою о том, чтобы достать из земли прах названного рыцаря при обстоятельствах, не допускаемых нашими законами, и перенести его в другое место без нашего на то соизволения. Дабы воспротивиться совершению оного бесчинства, мы призываем вспомнить о христианском повиновении и повелеваем пресечь подобную греховную дерзость и не допустить эксгумации вышеназванного тела или какого-либо его перезахоронения, ибо на то не было испрошено наше соизволение — никакие доводы и причины не должны приниматься во внимание и обсуждаться, ибо оные противны воле Божьей и нашей. Мы же со своей стороны налагаем строжайший запрет под страхом отлучения от церкви на всех наших подданных до единого (включая и тех, с помощью которых это преступное деяние рассчитывают совершить) каким бы то ни было образом, будь то содействие, совет, либо услуга, способствовать извлечению погребенного тела из земли или любому другому его незаконному перемещению. Писано в Пейнтоне 27 августа.»


Внизу Магнус приписал: «Мне нравится прямолинейность епископа Грандиссона. Но я абсолютно не понимаю — о чем речь? Семейная свара или что-нибудь похуже, о чем епископ и сам не очень осведомлен?»

Второй документ представлял собой именной список под заглавием «Переписная книга, год 1327, приход Тайуордрет. Подушная подать в 1/20 движимого имущества… взимаемая со всех граждан податного сословия, владеющих имуществом стоимостью в десять шиллингов и более». Всего в списке было сорок имен, и возглавлял его Генри де Шампернун. Я пробежал глазами остальные имена. Под номером двадцать три шел Роджер Килмерт. Значит, это не галлюцинация — такой человек действительно существовал.

Глава восьмая

Я оделся, сел в машину и, обогнув Тайуордрет, взял курс в Тризмилл. Я намеренно не стал останавливаться на знакомой стоянке у обочины, а съехал вниз с горы прямо в долину. Парень, живший в доме под названием «Нижняя часовня», мыл свой фургон. Увидев меня, он помахал рукой. То же самое произошло и когда я притормозил за мостом около фермы Тризмилл. Фермер, которого я встретил вчера утром, гнал своих коров через дорогу и остановился перекинуться словечком. Я поблагодарил Бога за то, что ни тот, ни другой не видели меня вчера вечером на стоянке.

— Ну как, нашли усадьбу? — спросил он.

— Да нет, — ответил я, — думаю, нужно еще раз осмотреть все вокруг. Тут недалеко, на полпути вверх по холму, есть довольно странное место — все заросло утесником. Случайно не знаете, как оно называется?

Из-за моста мне плохо были видны окрестности, поэтому я наобум махнул рукой примерно в направлении карьера: там вчера, оказавшись совсем в другом веке, следуя за Роджером, я попал в дом, где умирал сэр Генри Шампернун.

— Вы имеете в виду Граттен? — спросил он. — Сомневаюсь, чтобы там было что-нибудь интересное для вас — кроме битого шифера да камней, ничего нет. Когда-то было полно сланца. А сейчас один мусор. Говорят, при строительстве дома в Тайуордрете в прошлом веке камень и сланец в основном брали оттуда. Похоже на то.

— А почему такое название — Граттен? — спросил я.

— Точно не знаю. Так называется тот участок, где сейчас распаханное поле. Оно принадлежит ферме Маунт-Беннет. Мне кажется, это старое слово, обозначавшее что-то горящее. Напротив поворота на Стоунибридж есть тропинка, она выведет вас прямо к месту. Но только ничего интересного вы там не найдете.

— Скорее всего, вы правы, — ответил я, — но хотя бы полюбуюсь видом.

— Оттуда разве только поезда увидишь, — засмеялся он, — да и они теперь редко ходят.

Оставив машину на полпути к вершине горы, напротив проселочной дороги, как он и советовал, я направился через поле к Граттену. Подо мною лежала долина и проходила железная дорога, направо местность резко шла под уклон к железнодорожной насыпи, а за насыпью склон становился более отлогим и внизу переходил в болотистые заросли. Вчера в том, другом, мире на этом самом месте между нынешней насыпью и болотом, в самом центре лесистой долины, где кустарник и деревья теперь особенно густы, находилась пристань. Посередине узкого залива Отто Бодруган поставил на якорь свое судно, развернув нос корабля навстречу приливу.

Я прошел мимо того места, где накануне сидел и курил. Затем прошел в сломанные ворота и остановился среди знакомых ям и бугров. Но сегодня, когда я не страдал ни от головокружения, ни от тошноты, я отчетливо увидел, что все кочки были не природного происхождения — вероятнее всего, здесь когда-то стояли стены дома, которые давно разрушились, ушли в землю и заросли, а углубления, которые я принял за ямы, возникли на месте бывших комнат.

Люди, бравшие отсюда камни и сланец для строительства своих домов, знали, что делали. Сняв лопатой пласт земли, покрывавший, должно быть, фундамент здания, они находили в большом количестве весь необходимый материал, и карьер позади возник в результате таких же раскопок. Теперь местные жители утратили к этому месту всякий практический интерес. Карьер стал использоваться как свалка для разного хлама и старых консервных банок, проржавевших от времени и зимних дождей.

Что ж, кто-то утратил интерес к этому месту, а я только начал его ощущать, хотя фермер там, внизу, в Тризмилле, и заверял меня, что ничего достойного внимания я здесь не найду. Пока что мне было известно только одно: вчера, в другом времени, я стоял в сводчатом зале, занимавшем основную часть давно разрушенного дома, затем по наружной лестнице поднялся в верхнюю комнату и видел, как умирал его хозяин. Теперь здесь нет ни двора, ни стен, ни зала, ни конюшен за домом — ничего, кроме поросших травой холмиков и вьющейся между ними узкой грязной тропинки.

Один участок был совершенно ровный, с гладкой зеленой травой — возможно, когда-то именно здесь находился двор. Я сел и стал смотреть вниз на долину — туда же смотрел Бодруган, когда он подошел к окошку в зале. Тайуордрай, дом на берегу… Я думал о том, какой голубой была вода в извивающемся морском рукаве в те далекие времена и как отливали золотом на солнце песчаные отмели по обоим его берегам во время отлива. Если воды в заливе тогда было достаточно, Бодруган мог поднять якорь в ту же ночь и отплыть в море, если же нет, он все равно мог вернуться на борт и переночевать там со своей командой, а на рассвете, быть может, вышел на палубу, потянулся после сна и, подняв голову, долго смотрел на погруженный в траур дом.

Документы, которые я получил сегодня утром по почте, лежали у меня в кармане, и теперь я вынул их и перечитал еще раз.

Послание епископа Грандиссона, отправленное приору, было датировано августом 1329 года. Сэр Генри Шампернун умер в конце апреля — начале мая. Несомненно, попытку извлечь его прах из монастырской могилы предприняла чета Феррерсов, и конечно же, главным вдохновителем этой авантюры была миссис Феррерс. Интересно, кто же все-таки донес епископу, сыграв, с одной стороны, на амбициях церковного служителя, а с другой — полностью застраховав себя от угрозы возможного разоблачения. Скорее всего, это дело рук сэра Джона Карминоу — не без участия Джоанны, с которой он, будьте уверены, к тому времени уже не раз переспал.

Я вновь взглянул на список из Переписной книги, мысленно отмечая тех, чьи имена совпадали с местными названиями на моей дорожной карте, которую я прихватил с собой из машины. Рик Тривинор, Рик Тривайриан, Рик Тринателон, Джулиан Полпи, Джон Полорман, Джеффри Лампетоу… все эти имена с небольшими изменениями в написании сохранились в названиях ферм, отмеченных на моей карте. Люди, которые здесь когда-то жили, умерли более шестисот лет тому назад, но свои имена передали памяти потомков, тогда как Генри Шампернун, владелец этих земель, оставил после себя лишь огромное количество бугров и ям, чтобы я, нарушитель временных границ, спотыкался и ломал себе ноги. Все они спят вечным сном уже почти семь веков, Роджер Килмерт и Изольда Карминоу в их числе. О чем они мечтали, думали, что им удалось свершить — теперь это ни для кого не имеет никакого значения. Все давно забыто.

Я встал и попытался определить среди всех этих колдобин, где же находился зал, в котором вчера сидела Изольда, обвиняя Роджера в попустительстве преступлению. Но у меня ничего не вышло. Природа поработала на совесть — и здесь, на склоне холма, и внизу, в долине, где когда-то сверкали воды морского залива. Море отступило и обнажило землю, стены поросли травой, мужчины и женщины, которые ступали по этой земле, глядя вниз на голубые воды, давно обратились в прах.

Я пошел прочь тем же путем, через поле. Настроение было унылое, рассудок говорил, что приключение подошло к концу. Но чувства не желали мириться с разумом, они не позволяли душе обрести покой и, к счастью или к несчастью, но я понимал, что меня здорово затянуло. Я не мог забыть, что стоит мне только повернуть ключ в дверях лаборатории, как все свершится снова. Вот оно, извечное искушение рода человеческого — вновь и вновь стоять перед выбором: вкусить ли запретный плод с древа познания. Я сел в машину и отправился в Килмарт.

Несколько часов я составлял Магнусу подробный отчет о том, что случилось со мной вчера, а заодно упомянул о приезде Виты в Лондон. Затем я поехал в Фауи, чтобы отправить письмо и договориться насчет проката парусной лодки на следующую неделю, когда Вита с мальчиками уже будут здесь. Конечно, это не залив у Лонг-Айленда, всегда спокойный и гладкий, как зеркало, и яхта не такая роскошная, как та, что нанял ее братец Джо, но она все же должна оценить мои усилия, да и мальчики, я думаю, будут довольны.

В этот вечер я никому не звонил, и мне тоже никто не звонил, и вот результат: спал я отвратительно, все время просыпался и вслушивался в тишину. Роджер Килмерт не выходил у меня из головы — я так живо представлял его в спальне над кухней в старом доме, и, кроме того, мне было интересно, удалось ли его брату шестьсот сорок лет назад надежно припрятать посуду. Наверное, удалось, если они хотели, чтобы Генри Шампернун лежал спокойно в своей могиле в монастырской часовне, пока сама часовня тоже не обратится в прах.

На следующее утро у меня не было никакого настроения завтракать в постели — я слишком нервничал. Я пил кофе, сидя на террасе у входа в библиотеку, когда позвонил телефон. Это был Магнус.

— Как себя чувствуешь? — первым делом спросил он.

— Отвратительно. Я плохо спал.

— Это ничего, еще успеешь выспаться. Можешь прилечь днем на свежем воздухе в патио. В кладовке есть надувные матрасы, так что я просто тебе завидую. Мы тут в Лондоне все умираем от жары.

— А мы в Корнуолле нет, — ответил я. — К тому же в этом твоем патио я страдаю от клаустрофобии. Ты получил мое письмо?

— Да, — сказал он. — Поэтому и звоню. Поздравляю с третьим «путешествием». Что касается твоего самочувствия, так ничего страшного в этом нет. В конце концов сам виноват.

— Да, возможно, если говорить о тошноте и головокружении, — ответил я, — но как ты объяснишь путаницу во времени?

— Ты прав, — согласился он. — Для меня самого это неожиданность. И разрыв во времени тоже. Шесть месяцев или даже больше между вторым и третьим «путешествием». Знаешь что? У меня есть идея: я постараюсь через недельку освободиться и приехать к тебе, и мы отправимся вместе.

Сначала я пришел от этой идеи просто в восторг. Но очень быстро вернулся на землю.

— Исключено. К этому времени здесь уже будет Вита с мальчиками.

— Мы как-нибудь избавимся от них. Отправим куда-нибудь на Лендс-Энд или на острова Силли[5] на весь день, пусть лопают там бананы. За это время мы все успеем.

— Боюсь, ничего не получится, — сказал я, — уж поверь мне. — (Он просто плохо знает Виту. Представляю ее реакцию.)

— Ну, это пока не горит, — сказал он, — хотя было бы забавно. Ко всему прочему мне хотелось бы взглянуть на Изольду Карминоу.

Его шутливый тон несколько успокоил мои издерганные нервы. Я даже улыбнулся.

— Она девушка Бодругана, так что нам с тобой ничего не светит.

— Кто знает? — возразил он. — В те времена часто меняли любовников. Правда, я до сих пор не совсем понимаю, кто она и как она связана с остальными.

— Она и Уильям Феррерс вроде бы приходятся кузенами Шампернунам, — пояснил я.

— А муж Изольды, Оливер Карминоу, которого не было вчера у смертного одра, — брат Матильды и сэра Джона?

— Видимо.

— Я должен это записать и попросить своего ассистента все как следует проверить. Ну что? Я оказался прав: это Джоанна — порядочная сучка, — сказал он и затем уже совсем другим тоном добавил: — Итак, ты теперь убедился, что все это — действие препарата и никакого отношения к галлюцинациям не имеет.

— Ну, почти, — ответил я осторожно.

— Почти? Тебя что — и документы не убеждают?

— Документы, конечно, помогают мне в это поверить, — признал я, — но не забывай, что ты познакомился с ними раньше, чем я. Поэтому все равно остается вероятность того, что ты мог оказать на меня какое-то телепатическое воздействие. А кстати, как поживает обезьяна?

— Обезьяна-то? — он немного помолчал. — Обезьяна умерла.

— Спасибо тебе большое, — сказал я.

— Да ты не беспокойся, препарат тут ни при чем. Я специально усыпил ее. Мне нужно сделать анализ ее мозговых клеток. Это потребует некоторого времени, потерпи чуть-чуть.

— Я и так терплю, — ответил я, — только, знаешь, мне как-то не по себе — по-моему, ты решил рискнуть моими собственными мозгами, а?

— Твой мозг совсем другое дело, — сказал он. — Он может выдержать и не такую нагрузку. И потом, сам подумай, как же ты без Изольды? Такое замечательное противоядие против Виты. Как знать, может ты еще…

Я оборвал его, прекрасно понимая, что он собирается сказать:

— Оставь мою личную жизнь в покое. Тебя она не касается.

— Я только хотел заметить, что путешествия между мирами очень стимулируют. Это, по сути, то же самое, что происходит сплошь и рядом и без всякого препарата — за углом любовница, дома жена… Кстати, твоя главная находка — это карьер над Тризмиллской долиной. Когда мы с тобой завершим наш эксперимент, я попрошу своих друзей археологов покопать там.

Слушая его, я подумал, как по-разному мы подходим к эксперименту. Его отношение было чисто научным, лишенным какой-либо эмоциональной окраски: ему было все равно, что произойдет с теми, кто участвует в его опыте, главное — успешно завершить эксперимент и доказать правильность своей гипотезы, в то время как меня полностью захватила история; люди, к которым он относился, как к старым куклам, для меня были живыми. Я представил вдруг, что этот давно разрушенный дом реконструирован из цементных, блоков, входная плата — два шиллинга, в Нижней часовне стоянка автомашин…

— Значит, Роджер никогда тебя туда не водил? — спросил я.

— В Тризмиллскую долину? Никогда, — ответил он, — я выходил из Килмарта всего один раз — в монастырь, я тебе уже об этом рассказывал. Я предпочитаю оставаться на своей территории. Когда приеду, расскажу обо всем подробно. На конец недели уезжаю в Кембридж, а ты не забудь, что суббота и воскресенье в твоем полном распоряжении и не упусти случая доставить себе удовольствие. Можешь чуть-чуть увеличить дозу — ничего страшного.

Он повесил трубку, и я, конечно, не успел спросить у него номера телефона, если вдруг мне понадобится дополнительно связаться с ним. И в ту же минуту телефон зазвонил снова. На сей раз это была Вита.

— У тебя все время занято, — сказала она. — С профессором беседовал, угадала?

— Да, а что? — ответил я.

— Еще работы подкинул? Смотри, милый, не надорвись.

Да, она явно была сегодня не в духе. Небось выместит все на мальчишках, и ничем не поможешь.

— Какие планы на сегодня? — спросил я, оставляя без внимания ее колкость.

— Мальчики собираются в бассейн к Биллу в клуб. Что еще делать? В Лондоне страшная жара. А как там у тебя?

— Все небо в тучах, — ответил я, даже не взглянув в окно. — Циклон движется через Атлантику и ночью достигнет Корнуолла.

— Звучит заманчиво. Надеюсь, твоя миссис Коллинз уже заканчивает проветривать постели.

— Не волнуйся, все будет в порядке, — заверил я ее. — Она очень обязательный человек. Я договорился насчет парусной лодки на следующую неделю — целая яхта, и ее хозяин сам нас повезет. Надеюсь, мальчики будут довольны.

— А их мамочка?

— И мамочка тоже, если только запасется таблетками от морской болезни. И потом тут недалеко за утесами хороший пляж — всего-то пройти два поля и спуститься вниз. Не бойся, быков нет.

— Дорогой, — язвительный тон сменился на милостивый или, во всяком случае, стал гораздо мягче. — Надеюсь, ты все-таки хочешь, чтобы мы приехали.

— Конечно, — сказал я. — Что ты такое говоришь?

— Я никогда не знаю, чего ожидать, после того как ты пообщаешься со своим профессором. Когда он рядом, это как проклятье… А вот и мальчики, — продолжала она совсем другим голосом. — Они хотят поздороваться с тобой.

Голоса моих пасынков, как и их лица, невозможно было различить, хотя Тедди было двенадцать, а Микки десять. Все говорили, что они похожи на отца, погибшего в авиакатастрофе за два года до нашего с Витой знакомства. Судя по фотографии, которую они повсюду таскали с собой, это действительно так. У него — и у них — был классический тевтонский череп под коротко стрижеными волосами, как у многих молодых американцев.

Голубые простодушные глаза, широкое лицо. Симпатичные ребята. Но я спокойно мог бы прожить и без них.

— Хай, Дик, — сказали они по очереди.

— Хай, — повторил я это их американское приветствие, настолько же чуждое моему уху, как если бы они говорили на каком-нибудь африканском диалекте.

— Как дела? — спросил я.

— Нормально, — ответил один.

Наступила долгая пауза. Они никак не могли придумать, что бы еще сказать. Я тоже.

— Я вас жду. На следующей неделе увидимся, — сказал я.

Я слышал, как они долго перешептывались на другом конце провода, затем трубку снова взяла Вита.

— Им не терпится искупаться. Нужно идти. Береги себя, дорогой, и, пожалуйста, не очень переутомляйся.

Я пошел в летнюю беседку, которую построила еще мать Магнуса, и стал смотреть на залив. Здесь было просто замечательно: тихо, спокойно — беседка была защищена от всех ветров, кроме юго-западного. Я подумал, что с удовольствием провел бы здесь все лето, если бы только удалось отвертеться от игры в крикет с мальчиками. Они обязательно притащат с собой все необходимое для игры: стойки, биты и мяч, который бесконечно будет улетать через стену в поле. «Теперь твоя очередь бежать за ним!» «Нет, твоя, нет, твоя!»

Затем из-за кустов гортензии раздастся голос Виты: «Тише, тише! Будете ссориться, не разрешу больше играть в крикет. Так и знайте». И в конце — обязательно призыв ко мне: «Дорогой, ну сделай же что-нибудь. Ты ведь у нас единственный мужчина».

Ладно, по крайней мере, сегодня, сидя в беседке и глядя на залив, над которым висел солнечный диск, я радовался покою, царившему в Килмарте, в Килмерте… Я мысленно и абсолютно бессознательно произнес это слово так, как оно звучало тогда. Неужели путаница со временем входит уже в привычку? Но я чувствовал себя слишком усталым, чтобы думать сейчас об этом. Я снова встал и принялся бесцельно бродить по участку, подравнивая кусты живой изгороди старым секатором, который нашел в котельной. Магнус не соврал насчет матрасов. Их было целых три. Надувались они «лягушкой». Пожалуй, если будут силы, займусь ими в течение дня.

— У вас нет аппетита? — спросила миссис Коллинз, когда я с трудом справился с обедом и попросил кофе.

— Извините, — сказал я. — Все было очень вкусно. Просто я сегодня что-то не в себе.

— Я и то подумала — какой-то у вас усталый вид. Это все из-за погоды. Такие скачки.

Погода была ни при чем. Просто я не мог взять себя в руки: меня охватило непонятное беспокойство, хотелось бежать, куда глаза глядят. Я отправился через поле к морю. И зря: оно выглядело точно так же, как из беседки — спокойное, серое, неподвижное. Затем пришлось тащиться обратно, в гору. День тянулся невыносимо медленно. Я настрочил письмо матери, во всех подробностях описав дом, — просто для того, чтобы хоть чем-то заполнить страницы. Оно напомнило мне те письма, которые я обязан был писать домой из школы: «В этом семестре меня перевели в другую комнату. В ней пятнадцать мальчиков». Окончательно измученный и физически и душевно, я в половине восьмого пошел наверх, не раздеваясь, повалился в постель и мгновенно уснул.

Меня разбудил дождь. Не очень даже сильный — он тихо стучал в открытое окно, занавески развевались. Было темно. Я зажег свет. Половина пятого. Я проспал целых девять часов. Усталость прошла, но я был очень голоден, поскольку вечером лег без ужина.

Вот оно, преимущество одинокой жизни: можно есть и спать когда вздумается. Я спустился вниз в кухню, приготовил сосиски и яичницу с беконом, заварил чай. Я чувствовал, что готов начать новый день, но что делать в такую рань, да еще когда на улице так серо и безрадостно? Конечно, только одно. Тем более что впереди — суббота и воскресенье. Как раз достаточно, чтобы прийти в себя, если потребуется…

Насвистывая, я спустился по черной лестнице в полуподвал и включил все лампочки. При свете здесь было гораздо приятнее — не так мрачно, даже лаборатория не напоминала больше обитель алхимика. Я отмерил нужное количество капель в мензурку (это было для меня теперь так просто — как зубы почистить).

— Ну же, Роджер, — сказал я, — выходи. Давай-ка встретимся с глазу на глаз.

Я сел на край умывальника и стал ждать. Прошло довольно много времени. Но ничего не происходило. Я все сидел и смотрел на эмбрионов в банках, а между тем за решетчатым окном уже начало светать. Прошло, должно быть, около получаса. Какое ужасное надувательство! Затем я вспомнил, что Магнус предложил увеличить дозу. Я взял пузырек и очень осторожно накапал прямо себе на язык еще две или три капли и проглотил их. Мне показалось, а может быть не только показалось, что на этот раз появился какой-то не то горьковатый, не то кисловатый привкус.

Я вышел из лаборатории и направился по коридору в старую кухню. Там я выключил свет, поскольку бледный рассвет уже осветил внутренний дворик, и было не так темно. Затем я услышал, как скрипнула дверь — она всегда скрипела, задевая за каменную плиту в полу, — и вдруг широко распахнулась от сквозняка. Послышались шаги и чей-то голос.

— О Боже, — подумал я, — миссис Коллинз уже пришла! Она ведь действительно что-то говорила: вроде ее муж сегодня собирается с утра подстригать траву на лужайке.

В дверь ввалился мужчина, таща за собой мальчика, и это был вовсе не муж миссис Коллинз, а Роджер Килмерт. За ним следом вошли еще пятеро с факелами в руках — за окном вместо рассвета стояла темная ночь.

Глава девятая

Я стоял, прислонившись к кухонному буфету, но теперь за моей спиной была только каменная стена. Сама же кухня превратилась в жилую комнату старого дома: в противоположном конце ее находился очаг и рядом — лестница, ведущая наверх в спальню. На звук шагов вниз сбежала девочка, та самая, которую я видел в первый день стоящей на коленях у очага. Роджер прикрикнул на нее:

— Тебя кто звал? Ну-ка, брысь отсюда! Тебя это все не касается.

Она застыла в нерешительности, с ней был подросток, ее брат, выглядывавший из-за ее плеча.

— Кому говорят, уходите — вы оба! — кивнул снова Роджер, и они бросились вверх по лестнице, но мне было видно, как они притаились там, наверху, у самой лестницы так, чтобы их никто не видел.

Роджер укрепил свой факел на скамье, и в комнате стало светло. Я сразу узнал мальчика, которого он тащил за собой — это был тот самый юный послушник, которого во время моего первого посещения монастыря, развлекаясь, гоняли по двору братья монахи и который позже плакал во время молитвы в монастырской часовне.

— Я заставлю его говорить, раз никому из вас это не под силу, — сказал Роджер. — Я ему такое устрою, что у него быстро развяжется язык!

Не спеша, словно растягивая удовольствие, он закатал рукава, не спуская при этом ни на секунду глаз с послушника, который, пятясь от скамьи, пытался найти защиту у остальных собравшихся здесь, но они со смехом выталкивали его на середину. Он подрос с тех пор, как я его видел в последний раз, но ошибки быть не могло — это был тот же самый паренек, а выражение ужаса в его глазах говорило о том, что он прекрасно понимает: эти люди собрались здесь не для развлечения.

Роджер схватил его за рясу и рывком поставил на колени рядом со скамьей.

— А ну-ка, говори все, что знаешь, — сказал он, — или я спалю на твоей голове все волосы.

— Я ничего не знаю, — заплакал послушник. — Клянусь Пресвятой Божьей матерью…

— Не богохульствуй, — сказал Роджер, — а то я сейчас и рясу тебе подпалю. Ты давно уже шпионишь! Давай выкладывай все начистоту.

Он схватил факел и поднес его совсем близко к голове мальчика. Тот прижался к полу и начал пронзительно кричать. Роджер ударил его по лицу.

— А ну, кончай визжать, — сказал он.

Брат и сестра, как завороженные, наблюдали за всем этим с лестницы, а пятеро мужчин подошли вплотную к скамейке: один из них, достав нож, поднес его к уху мальчика.

— Может, сделать ему кровопускание? — предложил он. — А потом подпалим ему макушку — кожица там тонкая, нежная, а?

Послушник умоляюще воздел руки.

— Я все расскажу, все, что хотите, — плакал он, — но я ничего не знаю, ничего… только то, что я подслушал, когда господин Блойю, посланник епископа, разговаривал с приором.

Роджер убрал факел и вновь закрепил его на скамье.

— И что же он сказал?

Перепуганный послушник посмотрел сначала на Роджера, потом на остальных.

— Говорил, что епископ недоволен поведением некоторых монахов, в особенности брата Жана. Дескать, он и ему подобные не повинуются приору и ведут беспутный образ жизни, пуская на ветер все монастырское добро. Мол, это позор для ордена и дурной пример всем остальным. И епископ не может больше закрывать на все это глаза и поэтому наделяет господина Блойю всей полнотою власти с целью навести порядок в монастыре согласно канонам церкви, и сэр Джон Карминоу должен оказать ему в этом содействие.

Он перевел дыхание и обвел взглядом лица окружающих, ища в них сочувствия, и один — не тот, что был с ножом, а другой — отошел в сторону.

— Клянусь честью, все это сущая правда, — пробормотал он, — кто же будет отрицать? Все мы прекрасно знаем, что монастырь и вся монастырская братия давно пользуется дурной славой. Если бы французские монахи убрались отсюда восвояси, нам бы было только лучше.

Остальные одобрительно зашумели, а тот, что с ножом, огромный неуклюжий парень, потеряв всякий интерес к послушнику, повернулся к Роджеру.

— Трифренджи дело говорит, — произнес он угрюмо. — Всем же ясно, что мы, жители долины по эту сторону от Тайуордрета, только выиграем, если монастырь прикроют. У нас свои притязания на эту территорию: хватит уж им жиреть на наших землях, пора гнать их отсюда, мы бы лучше пасли наш скот там, а не на болоте.

Роджер, сложив на груди руки, пнул ногой до смерти напуганного послушника.

— Кто это тут собрался закрывать монастырь? — спросил он. — Епископ Эксетерский может высказываться только от имени епархии — порекомендовать приору навести порядок и призвать монахов к дисциплине, но не более того. Есть власть повыше: наш сюзерен — сам король, как вы все отлично знаете, и нам не так уж плохо живется на землях Шампернунов, да и от монастыря мы имеем немалый доход. К тому же все вы охотно торгуете с французскими кораблями, когда они бросают якорь в заливе. Ну-ка, кто из вас не набил свои подвалы всяким добром с кораблей?

Никто не отвечал. Послушник, решив, что опасность миновала, начал тихо отползать назад, но Роджер схватил его и вернул на место.

— Куда это ты собрался? — спросил он. — Я с тобой еще не закончил. Что еще господин Генри Блойю сообщил приору?

— Я вам уже все сказал, — заикаясь, пролепетал мальчик.

— А насчет положения в королевстве он ничего не говорил?

Роджер сделал движение, будто снова хотел схватить со скамьи факел, и послушник, дрожа от страха, умоляюще воздел руки.

— Он еще сказал, что с севера ползут слухи, — запинаясь выдавил он, — будто между королем и его матерью, королевой Изабеллой, продолжаются распри, и, может статься, она в ближайшее время вступит с ним в открытую борьбу. И господин Блойю хотел узнать, кто здесь, на западе, будет хранить верность молодому королю, а кто пойдет за королевой и ее любовником Мортимером, если дело все-таки дойдет до войны.

— Я так и думал, — сказал Роджер. — А теперь ползи в тот угол, и чтоб я тебя не слышал. Сболтнешь хоть слово, когда выйдешь отсюда, отрежу язык, так и знай!

Он повернулся к остальным — все пятеро смотрели на него в полном замешательстве: казалось, последнее сообщение лишило их дара речи.

— Ну, — сказал Роджер, — как вам это нравится? Вы что, язык проглотили?

Человек по имени Трифренджи покачал головой.

— Это все нас не касается, — сказал он. — Король может ссориться со своей матерью сколько ему влезет. Не нашего это ума дело.

— Ты так считаешь? — спросил Роджер. — Даже если королева с Мортимером возьмут власть в свои руки? Кое-кто в наших краях был бы этому рад. Их-то, несомненно, щедро наградят, когда вся эта заварушка закончится. Да и все те, кто примкнут к ним, тоже в накладе не останутся.

— Только не Шампернун-младший, — сказал человек с ножом. — Он еще несовершеннолетний и держится за материну юбку. Да и ты сам, Роджер, при том положении, которое занимаешь, никогда ведь не пойдешь бунтовать против законного короля.

Он ехидно засмеялся, и все остальные тоже, однако управляющий, окидывая взглядом всех по очереди, оставался невозмутимым.

— Чтобы победить, нужно действовать внезапно и стремительно: сменить власть в одну ночь, — сказал он. — Если именно так и планируют действовать королева и Монтимер, то у нас, конечно, есть резон поддерживать их друзей. Кто знает, может, будет даже перераспределение поместных земель. И тогда, Джеффри Лампетоу, глядишь, у тебя появится возможность пасти свой скот не на болоте, а на настоящих лугах.

Тот, с ножом, пожал плечами.

— Легко сказать, — заметил он, — но кто же эти друзья королевы, столь скорые на обещания? Я лично ни одного не знаю.

— Ну, скажем, Отто Бодруган, — спокойно сказал Роджер.

Присутствующие зашумели, повторяя имя Бодругана, а Генри Трифренджи, выступавший против французских монахов, снова покачал головой.

— Он, конечно, хороший человек, ничего не скажешь, но в тот раз, когда он участвовал в бунте против короля в 1322 году, он проиграл и вместо награды получил штраф в тысячу марок.

— Зато спустя четыре года ему воздали сторицею: королева сделала его правителем острова Ланди, — ответил Роджер. — Остров Ланди — прекрасное место для стоянки кораблей, перевозящих оружие, да и людей тоже: они там в полной безопасности, а по первому требованию могут быть доставлены на большую землю. Бодруган не дурак. Посудите сами — у него земли в Корнуолле и Девоне, плюс остров Ланди, где он сам себе хозяин. Что ему стоит по зову королевы поднять своих людей и снарядить корабли?

Его доводы, изложенные так просто и убедительно, по-видимому, подействовали, особенно на Лампетоу.

— Если мы от этого что-нибудь выгадаем, то я желаю ему успеха, — изрек он, — и окажу ему посильную поддержку, когда дело завершится. Но ни ради Бодругана, ни ради кого другого я не собираюсь пересекать Теймар,[6] так ему и передай.

— Вот сам это ему и передай, — сказал Роджер. — Его судно стоит на якоре внизу, и мы договорились, что я буду ждать его здесь. Поверьте мне, друзья: королева Изабелла сумеет отблагодарить его самого и всех тех, кто вовремя понял, чью сторону защищать.

Он подошел к лестнице.

— Робби, спускайся, — позвал он. — Возьми факел и выйди в поле. Посмотри, не идет ли сэр Отто. — Затем, поворачиваясь к остальным, добавил: — Вы как хотите, а я готов выступить вместе с ним.

Его брат Робби спустился с лестницы и, схватив факел, выбежал во двор за кухней.

Генри Трифренджи, самый осмотрительный из собравшихся, сказал, поглаживая подбородок:

— Роджер, а что ты все-таки с этого будешь иметь, если пойдешь за Бодруганом? Думаешь, леди Джоанна присоединится к своему брату и выступит против короля?

— Моя госпожа в этом деле не участвует, — отозвался Роджер. — Сейчас она вообще в отъезде: поехала с детьми в свое второе поместье Трилаун, и с ней жена и дети Бодругана. Никто из них не в курсе того, что происходит.

— Думаю, она тебя не похвалит, когда все узнает, — добавил Трифренджи, — да и сэр Джон Карминоу навряд ли будет в восторге. Всем известно, что, как только жена сэра Джона умрет, они поженятся.

— Жена сэра Джона пребывает в полном здравии и не собирается в ближайшее время расставаться с жизнью, — сказал Роджер. — А когда королева сделает Бодругана смотрителем Рестормельского замка и главным управляющим всеми землями графства Корнуолл, моя госпожа, быть может, потеряет всякий интерес к сэру Джону и начнет относиться к своему брату с большей любовью. Так что не сомневаюсь, в конце концов Бодруган неплохо меня отблагодарит, а госпожа — простит. — Он улыбнулся и почесал за ухом.

— Готов поклясться, мы все тебя прекрасно знаем, — сказал Лампетоу, — ты всегда делаешь только то, что тебе выгодно. И кто бы там ни победил, уж ты-то в накладе не останешься. Неважно, кому достанется Рестормельский замок — Бодругану или сэру Джону, — ты в любом случае будешь стоять у подъемного моста с туго набитым кошельком.

— Не спорю, — сказал Роджер, продолжая улыбаться. — Если бы и у вас с мозгами все было в порядке, вы бы стояли там вместе со мной.

Со двора послышались шаги, и он подошел к двери и широко ее распахнул. На пороге стоял Отто Бодруган, а за ним Робби.

— Добро пожаловать, сэр, проходите, ждем вас. Здесь все свои, — сказал Роджер.

Бодруган прошел в кухню. Он внимательно оглядел всех, не ожидая, как мне показалось, встретить здесь этих людей, которые, в свою очередь, смутились при его внезапном появлении и отступили к стене. Его туника была зашнурована до горла, поверх нее был кожаный жилет, подпоясанный ремнем, с которого свисали кошелек и кинжал, а на плечи был наброшен подбитый мехом плащ. Он резко отличался от всех остальных, одетых в домотканые платья с капюшонами. Его уверенная манера говорила о том, что он привык командовать людьми.

— Рад всех вас видеть, — сказал он и стал подходить к каждому по очереди. — Генри Трифренджи, не так ли? А это Мартин Пенелек. Джона Беддинга я тоже знаю — твой дядюшка вместе со мной в двадцать втором был на севере. С остальными я не знаком.

— Джеффри Лампетоу, сэр, и его брат Филип, — представил Роджер, — у них ферма в долине, рядом с наделом Джулиана Полпи, чуть ниже монастырских земель.

— Джулиана, значит, здесь нет?

— Он ждет нас у себя.

Взгляд Бодругана упал на послушника, который все еще сидел на полу у скамьи.

— А что тут у вас делает монах?

— Он принес нам интересные новости, — сказал Роджер. — В монастыре неприятности — это связано с поведением монахов и нас совершенно не касается. Но тревогу вызывает другое известие: на днях епископ прислал из Эксетера господина Блойю, чтобы тот досконально изучил обстановку в наших краях.

— Генри Блойю? Это ведь близкий друг сэра Джона Карминоу и сэра Уильяма Феррерса. Он и сейчас еще в монастыре?

Послушник, желая услужить, притронулся к колену Бодругана.

— Нет, сэр, он уже уехал. Он вчера отбыл в Эксетер, но обещал скоро вернуться.

— Ладно, ладно, поднимись с пола. Тебя здесь никто не обидит. — Бодруган повернулся к Роджеру. — Ты напугал его?

— Да я его пальцем не тронул, — запротестовал Роджер. — Он просто боится, как бы приор не узнал, что он здесь был, хоть я и обещал сохранить все в тайне.

Роджер знаком подозвал Робби и велел увести послушника наверх. Вскоре они оба исчезли. Поспешно взбираясь по лестнице, послушник имел видсамый жалкий, точь-в-точь как побитая собака. Затем Бодруган, стоя у очага, испытующе посмотрел на каждого из присутствующих.

— Я не знаю, что Роджер тут вам говорил о наших шансах на успех, — сказал он. — Сам я могу обещать вам гораздо лучшую жизнь в случае, если король будет отстранен от власти.

Все молчали.

— Скажите, Роджер сообщил уже вам, что практически вся страна в ближайшие дни присягнет королеве Изабелле? — спросил он.

Генри Трифренджи, который был, по-видимому, в этой компании главным оратором, осмелился произнести:

— Да, что-то в этом роде говорил, но только в общих чертах.

— Это лишь вопрос времени, — сказал Бодруган. — Сейчас в Ноттингеме заседает парламент. Уже есть решение арестовать короля — разумеется, с гарантией его полной безопасности — и отстранить его от трона до его совершеннолетия. А пока страной будет править королева Изабелла, которую назначат регентшей, и помогать ей будет Мортимер. Многим, я знаю, он не очень нравится, но это сильная личность и человек дела. В Корнуолле у него немало друзей — я сам считаюсь его другом и горжусь этим.

Все молчали. Затем вперед вышел Джеффри Лампетоу.

— А что требуется от нас? — спросил он.

— Если есть на то ваша добрая воля, можете отправиться со мной на север, — ответил Бодруган. — Ну, а если нет, — Бог видит, я не могу вас заставить, — тогда, по крайней мере, обещайте присягнуть на верность королеве, как только придет известие из Ноттингема, что король у нас в руках.

— Ну, что ж, разговор откровенный, — сказал Роджер. — И я первый говорю с радостью: да, я еду с вами.

— И я тоже, — сказал Пенелек.

— И я, — крикнул третий, по имени Джон Беддинг.

Только братья Лампетоу и Трифренджи молчали.

— Мы присягнем королеве, когда наступит час, — сказал Джеффри Лампетоу, — но сделаем это здесь, у себя, а не на чужом берегу Теймара.

— Тоже откровенно, — сказал Бодруган. — Если король останется у власти, то не пройдет и десяти лет, как мы будем втянуты в войну с Францией, и тогда нам придется воевать по ту сторону Английского канала. Поддержать сейчас королеву — это значит попытаться сохранить мир. Я уже заручился согласием по крайней мере ста человек, проживающих на моих землях в Бодругане, Тригреане и дальше к западу, а также в Девоне. А теперь, я думаю, пора к Джулиану Полпи — узнаем, что он думает по этому поводу.

Все сразу зашевелились и направились к двери.

— Сейчас прилив, через брод не пройти, — сказал Роджер. — Нужно ехать через долину мимо Трифренджи и Лампетоу. Я дам вам пони, сэр. Робби! — крикнул он наверх брату. — Ты оседлал пони для сэра Отто? И моего тоже? Поторопись тогда…

Когда мальчик спустился вниз, он шепнул ему на ухо:

— Брат Жан пришлет за послушником позже. Никуда его до тех пор не отпускай. Что до меня, когда вернусь — не знаю.

И вот мы уже в конюшне, все вместе — и пони, и люди, — и я знал, что должен буду идти за ними, поскольку Роджер уже садился верхом на пони, а куда бы он ни направлялся, моя участь следовать за ним. По небу бежали облака, дул ветер, и в ушах у меня звучало цоканье копыт и позвякивание сбруи. Никогда прежде, ни в моем мире, ни в этом, где я побывал уже не один раз, я не испытывал такого чувства единения с другими. Я был среди них, одним из них, но они не знали об этом. Я был заодно с ними, а они не знали! Именно в этом, как мне кажется, и была для меня прелесть всего происходящего. Быть связанным с кем-то — и одновременно быть свободным. Быть одному — и в то же самое время среди людей. Родиться в одном времени — и жить, невидимым, в другом.

Проехав через небольшую рощицу на подступах к Килмарту, они поднялись на вершину горы и вместо того, чтобы следовать по тому пути, где в моем времени проходит столь хорошо мне известная дорога, они перевалили через вершину и затем стремительно начали спускаться по крутому склону прямо в долину. Дорога была неровная, извилистая, и пони постоянно спотыкались. Склон напоминал мне отвесную скалу, но поскольку я не ощущал своего тела, то не мог верно судить ни о высоте, ни о крутизне спуска, и моим единственным ориентиром были фигуры всадников. Затем в темноте я разглядел блеск воды, и мы тотчас же оказались в лощине. Всадники подъехали к деревянному мосту, по которому пони благополучно перебрались на другой берег, и затем свернули на тропу, тянувшуюся вдоль ручья, и шли по ней, пока ручей не стал шире и превратился в широкий поток, впадающий там далеко в море. Я знал, что нахожусь, должно быть, на противоположной от Полмиарского холма стороне долины. Но так как в их мире я был не дома, а в гостях, и была ночь, определить расстояние не представлялось возможным. Мне оставалось только покорно следовать за пони, и я не спускал глаз с Роджера и Бодругана.

Тропа привела нас к фермерским строениям, возле которых братья Лампетоу спешились. Старший, Джеффри, прокричал, что он догонит нас позже, и мы продолжили свой путь. Дорога пошла вверх, но по-прежнему тянулась вдоль ручья. Впереди над песчаными дюнами виднелись другие фермерские постройки, и там уже ручей впадал в море. Даже в темноте мне видны были белые барашки волн, которые, разбиваясь, накатывали на берег. Впереди кто-то вышел нам навстречу, залаяли собаки, появились факелы, и мы снова оказались на конном дворе, похожем на тот, что был в Килмарте; вокруг него располагались службы.

Пока все спешивались, дверь в доме отворилась, и на пороге показался человек: я сразу его узнал. Это был приятель Роджера, который сопровождал его в тот день, когда в монастырь приезжал епископ. Это с ним Роджер затем отправился на деревенский луг.

Роджер первый слез с пони и подошел к своему другу. Даже при тусклом свете фонаря, освещавшего вход в дом, я заметил, как изменилось выражение его лица, когда хозяин дома стал что-то торопливо шептать ему на ухо, указывая на дальний конец двора.

Это не ускользнуло от внимания Бодругана, и, спрыгнув с пони, он крикнул:

— Джулиан, в чем дело? Ты успел передумать с тех пор, как мы с тобой виделись?

Роджер стремительно обернулся.

— Плохие новости, сэр. Никто, кроме вас, не должен знать.

Бодруган помедлил немного, затем быстро сказал:

— Можешь не говорить, если не хочешь, — и протянул руку хозяину дома. — Джулиан, я надеюсь, что мы соберем в Полпи достаточно оружия и людей. Мой корабль стоит на якоре у Килмерта — ты, вероятно, уже видел его. На борту мои люди, все готово.

Джулиан Полпи покачал головой.

— Мне очень жаль, сэр Отто, но никто не понадобится, да и вы тоже. Десять минут назад пришло известие, что дело проиграно, не успев начаться. Известие доставлено вам одной особой, которая — если мне будет позволено сказать мое слово — подвергает себя огромной опасности.

Я услышал, как Роджер велел остальным седлать пони и возвращаться в Лампетоу, где он обещал их нагнать. Затем, передав поводья стоявшему рядом слуге, он подошел к Полпи и Бодругану, которые в это время, минуя службы, направлялись к дальнему концу дома.

— Эта особа — леди Карминоу, — сказал Бодруган Роджеру. В нем уже не чувствовалось прежней уверенности, а лицо выражало сильное беспокойство. — Это она принесла нам плохие вести.

— Леди Карминоу! — воскликнул Роджер изумленно, и тут же, сообразив, что к чему, тихо спросил: — Вы имеете в виду леди Изольду?

— Она держит путь в Карминоу, — сказал Бодруган, — и, догадавшись, что я могу появиться в Полпи, специально свернула сюда.

Мы подошли к другой стороне дома, которая выходила на небольшую дорогу, ведущую в Тайуордрет. Крытый экипаж, похожий на те, что я видел в Мартынов день в монастыре, только чуть меньше и запряженный двумя лошадьми, стоял у ворот.

Когда мы приблизились, занавеска на маленьком окошке раздвинулась, и из него выглянула Изольда. Темный капюшон, покрывавший ее голову, съехал ей на спину.

— Слава Богу, я успела вовремя, — сказала она. — Я еду прямо из Бокенода. Джон и Оливер оба там, но я не сомневаюсь, что сейчас они уже выехали в Карминоу, чтобы забрать детей. Случилось самое худшее. Я уже собралась уезжать, когда стало известно, что королеву и Монтимера схватили и заточили в Ноттингемский замок. Власть полностью в руках короля. Мортимера собираются везти в Лондон, чтобы предать суду. Это конец, Отто, конец всем твоим надеждам.

Роджер и Джулиан Полпи переглянулись. Полпи тактично отошел в сторону и встал в тень, и я увидел лицо Роджера, на котором отражались все чувства, бушевавшие в нем в ту минуту. Нетрудно было догадаться, о чем он думал. Честолюбивые устремления сбили его с толку, и он поддержал обреченное дело. Ему теперь необходимо хотя бы убедить Бодругана как можно скорей вернуться на корабль и распустить людей, затем поторопить Изольду продолжить свое путешествие, а самому, как-нибудь объяснив столь крутую перемену в планах Лампетоу, Трифренджи и всем остальным, вновь вернуться к роли управляющего Джоанны Карминоу.

— Ты очень рискуешь — вдруг раскроется, что ты была здесь? — сказал Бодруган Изольде.

Сам он сохранял полное самообладание — никто не мог бы прочесть на его лице, как много он сейчас потерял.

— Ты знаешь, почему я на это решилась, — ответила она.

Я видел, как они смотрели друг на друга. Мы с Роджером были единственными свидетелями. Бодруган наклонился и поцеловал ей руку, и в ту же секунду я услышал шум колес на дороге. «Все-таки она опоздала предупредить его, — подумал я. — Ее муж Оливер и сэр Джон, должно быть, ехали за ней следом».

Мне показалось странным, почему никто из них ничего не слышит. И вдруг я увидел, что их больше нет рядом со мной. Экипажа тоже не было, а по проселочной дороге катила почтовая машина из Пара. Доехав до ворот, она остановилась.

Было утро. Я стоял посреди проезда к небольшому дому, в противоположном от Полмиарского холма конце долины. Я хотел спрятаться за кустами, растущими по обе стороны дороги, но почтальон уже вышел из машины и входил в ворота. Было ясно, что он не только узнал меня, но и крайне удивился. Перехватив его взгляд, я опустил глаза и посмотрел на свои ноги. Они были по щиколотку мокрые: должно быть, я влез в какое-нибудь болото. В ботинках хлюпала вода, брюки порваны. Я выдавил из себя жалкое подобие улыбки.

Он выглядел озадаченным.

— Где ж вас так угораздило? — сказал он. — Вы, если не ошибаюсь, остановились в Килмарте?

— Да, — ответил я.

— А это Полпи, дом мистера Грэхема. Но я не думаю, чтобы они уже встали, еще только семь часов. Вы собирались зайти к мистеру Грэхему?

— Нет, нет, что вы! Сегодня я просто очень рано встал, пошел прогуляться и вот — сбился с дороги.

Это была ничем не прикрытая ложь. Однако он как будто поверил.

— Я сейчас отнесу эти письма и потом поеду наверх, как раз в ваши края, — сказал он. — Не желаете воспользоваться моим транспортом? Все же лучше, чем идти пешком.

— Огромное спасибо, — сказал я. — С удовольствием воспользуюсь.

Он пошел вперед, а я залез в машину и посмотрел на часы. Он оказался прав: пять минут восьмого. Миссис Коллинз должна была прийти через полтора часа, не раньше, так что у меня еще достаточно времени, чтобы принять ванну и переодеться.

Я попытался сообразить, где я на этот раз побывал. Вероятно, на вершине холма я пересек шоссе, а затем пошел вниз напрямик, не разбирая дороги, и в низине влез в болото. А ведь раньше я даже не знал, что этот дом носит название Полпи.

Слава Богу, ни тошноты, ни головокружения не было. Пока я сидел и ждал, когда вернется почтальон, до меня дошло, что я весь промок: и пиджак, и волосы — шел дождь, и, возможно, он начался еще тогда, когда я вышел из Килмарта, почти полтора часа назад. Я подумал, стоит ли продолжать вранье или лучше помалкивать. Пожалуй, лучше помалкивать.

Он вернулся и сел в машину.

— Не самое удачное утро для прогулок, — сказал он. — В полночь как зарядил дождь, так и льет все утро.

Тут я вспомнил, что именно дождь-то меня и разбудил, а ветер раздувал занавески в спальне.

— Я люблю дождь, — сказал я. — В Лондоне у меня совсем нет возможности гулять.

— У меня тоже, — весело сказал он, — все время в машине. Хотя в такую погоду я бы предпочел поваляться в постели, а не разгуливать по болоту. Но, с другой стороны, было бы неинтересно, если бы люди были одинаковыми.

Он заехал в гостиницу у подножья горы, затем в один из близлежащих домов, а уж после этого фургон выехал на шоссе, и я оглянулся через левое плечо на долину, но высокая изгородь закрывала весь вид. Одному Богу известно, через какие болота и топи я, должно быть, прошагал. От моих ботинок в машине натекла целая лужа воды.

Мы свернули направо, прямо на проезд к Килмарту.

— Смотрите-ка, не один вы тут ранняя пташка, — сказал он, когда показался дом. — Одно из двух: либо миссис Коллинз приехала так рано из Полкерриса, либо у вас гости.

Я увидел бьюик с открытым багажником, до верха набитым вещами. Сигнал гудел без перерыва, и два мальчика, держа над головой плащи, бежали через сад по ступенькам к дому.

Я не мог поверить своим глазам, но вскоре с тоской понял неотвратимость судьбы.

— Это не миссис Коллинз, — сказал я, — это моя жена и дети. Они приехали из Лондона — вероятно, всю ночь провели в пути.

Глава десятая

Проехать к черному ходу мимо гаража было невозможно. Почтальон, улыбаясь во весь рот, остановил машину и открыл мне дверцу, к тому же дети меня все равно уже увидели и махали мне руками.

— Спасибо, что подвезли, — сказал я ему, — правда, я не совсем готов к торжественному приему.

Я взял письмо, которое он мне протянул, пошел навстречу своей судьбе.

— Хай, Дик! — закричали мальчики, сбегая по ступенькам. — Мы тебе звонили, звонили, а ты все не отвечал. Мама ужасно сердится.

— И я тоже. Я вас не ждал сегодня.

— Это сюрприз, — сказал Тедди. — Мама думала, что так будет интереснее. Микки спал на заднем сиденье всю дорогу, а я нет. Я был штурманом.

Машина перестала сигналить. Из бьюика вылезла Вита, одетая, как всегда, безукоризненно — хоть сейчас на Лонг-Айленд. У нее была новая прическа: то ли завивка помельче, то ли еще что-то — в общем неплохо, правда, лицо из-за этого казалось полнее.

Лучшая форма защиты — нападение, решил я. Ну что ж, приступим.

— Ей-богу, — начал я. — Надо же предупреждать!

— Я не виновата, — сказала она. — Это все мальчики — просто извели меня. Во всем вини их.

Мы поцеловались, а затем, отстранившись немного, стали настороженно разглядывать друг друга, точно боксеры на ринге, выбирающие удобный момент, чтобы нанести обманный удар.

— И сколько же времени вы здесь торчите? — спросил я.

— Почти полчаса. Обошли все кругом, но так и не смогли попасть в дом. Мальчики уже отчаялись дозвониться и даже пробовали бросать в окно комки земли. А в чем дело? Ты промок до нитки.

— Просто я очень рано проснулся и пошел прогуляться, — сказал я.

— Что? В такой дождь? Ты, наверное, спятил. Да ты посмотри на себя: брюки порваны, на пиджаке дыра. — Она схватила меня за руку, а мальчики подбежали к нам и стояли, вытаращив глаза. Вита засмеялась. — Откуда это ты в таком виде? — спросила она.

Я отстранился от нее.

— Послушай, — сказал я, — давай лучше разгружать вещи. Но здесь не место: парадная дверь заперта. Садись в машину, надо объехать вокруг — к черному ходу.

Мы с мальчиками пошли вперед, а она следовала за нами в машине. Когда мы подошли к черному ходу, я вдруг вспомнил, что дверь закрыта изнутри: я ведь выходил из дома через дворик-патио.

— Подожди здесь, — сказал я, — сейчас открою дверь.

Вместе с мальчиками, которые неотступно следовали за мной, я обошел вокруг и проник во двор. Дверь в котельную была распахнута настежь — через нее, видимо, я и вышел, следуя за Роджером и остальными заговорщиками. Я все время уговаривал себя не волноваться и, главное, ничего не путать. Если в голове начнется путаница со временем, я пропал.

— Какой старый, смешной двор! А что в нем делают? — спросил Микки.

— Сидят и загорают, — ответил я. — Когда солнце выглянет.

— На месте профессора Лейна я бы устроил здесь бассейн, — сказал Тедди.

Они потопали за мной в дом, и через старую кухню мы вышли к черному ходу. Я отпер дверь. Вита уже нетерпеливо ждала снаружи.

— Входи, не стой под дождем, — сказал я. — А мы с мальчиками пока перетащим вещи.

— Сначала покажи дом, — произнесла она мрачно. — Вещи подождут. Я хочу сама все осмотреть. Только не говори, что вот это — кухня.

— Конечно, нет, — сказал я. — Когда-то здесь в подвале была кухня, но ею давно уже не пользуются.

Все дело в том, что я не собирался показывать им дом с этой стороны. Начало было явно неудачным. Если бы они приехали в понедельник, все было бы в полном порядке: я встречал бы их на крыльце у главного входа, шторы были бы раздвинуты, окна открыты. Но неугомонные мальчишки уже мчались по лестнице наверх.

— А где наша комната? — кричали они. — Где мы будем спать?

О Боже, молил я, дай мне терпения. Я повергнулся к Вите, с улыбкой наблюдавшей за мной.

— Извини, дорогая, — начал я, — но, честно говоря…

— Честно говоря — что? — спросила она. — Я сгораю от любопытства не меньше их. Что ты так нервничаешь?

Она еще спрашивает! Я вдруг совершенно бессознательно подумал, что Роджер, если бы он показывал Изольде Карминоу какую-нибудь усадьбу, справился бы с этим намного лучше, чем я сейчас.

— Нет, ничего, — сказал я, — пошли…

Первое, что заметила Вита, войдя в настоящую кухню, это остатки моего ужина. На углу стола стояла грязная сковорода, на тарелке недоеденная яичница с колбасой. Везде горел свет.

— О Господи! — воскликнула она. — Ты сам себе готовил завтрак перед тем как отправиться на прогулку? Это что-то новенькое.

— Я хотел есть, — сказал я. — Не обращай внимания на беспорядок. Миссис Коллинз все уберет. Идем дальше.

Я быстро прошел вперед и повел ее в музыкальный салон — там раздвинул шторы, поднял жалюзи, — затем через холл, в малую столовую, оттуда — в библиотеку. Но piece de resistànce[7] — вид на залив из окна — мне показать не удалось: все было скрыто завесой моросящего дождя.

— В хорошую погоду все выглядит гораздо лучше, — заверил я.

— Здесь очень мило, — сказала Вита. — Не думала, что у твоего профессора такой хороший вкус. Правда, было бы лучше, если бы диван стоял у стены, а на том, что у окна, лежали бы подушечки. Но это легко исправить.

— Ну вот, на первом этаже — все, — сказал я. — Пошли наверх.

Я чувствовал себя словно агент по недвижимости, который изо всех сил старается всучить съемщикам малопригодное жилье. Мальчики уже взбежали вверх по лестнице и перекликались друг с другом, проносясь через комнаты. Мы с Витой поднялись следом. Все в этом доме уже изменилось! Тишина и покой покинули его. Не осталось ничего от того, что связывало меня с Магнусом; с его родителями — в не столь уж давние времена моего студенчества — и с Роджером Килмертом шесть столетий назад. Теперь так будет всегда.

Экскурсия по второму этажу завершилась, и началась работа по выгрузке многочисленного багажа. Было уже почти половина девятого, когда наконец мы закончили, и на велосипеде подъехала миссис Коллинз. Сердечно поприветствовав Виту и мальчиков, она приступила к своим обязанностям. Все удалились в кухню. Я пошел наверх и налил воды в ванну: сейчас бы лечь и утопиться!

Приблизительно через полчаса в спальню вошла Вита.

— Ее сам Бог послал, не иначе, — сказала она. — Мне ничего не придется делать: она превосходно со всем справляется. И возраст подходящий — ей, вероятно, не меньше шестидесяти. Наконец я могу вздохнуть свободно.

— Вздохнуть свободно? Ты о чем? — спросил я из ванной.

— Когда ты так упорно пытался удержать нас в Лондоне, я уже вообразила нечто юное и кокетливое, — сказала она и вошла в ванную, как раз когда я вытирался. — Я ни на йоту не верю твоему профессору, но по крайней мере теперь мне ясно, что дело не в прислуге. Ну а сейчас, когда ты такой чистый, можешь еще разок поцеловать меня, а потом наполни мне ванну. Я чуть жива — семь часов за рулем!

Я и сам, но в другом смысле, был мертв для того мира, в котором жила она. Да, я мог механически двигаться и слышал, будто сквозь сон, как она сняла с себя одежду, бросила ее на кровать, надела халат, расставила на туалетном столике все свои кремы и лосьоны — и попутно болтала без умолку: о дороге, о том, как она провела день в Лондоне и какие события происходили в Нью-Йорке, о делах ее брата, и о многом другом, что и составляло, в сущности, ее жизнь, нашу жизнь. Но ко мне все это не имело никакого отношения. Что-то вроде музыкального фона, если тихонько включить радио. Я хотел вернуть ощущение прошедшей ночи: кромешная тьма, ветер с долины, шум прибоя под горой, где стоял дом Полпи, глаза Изольды, когда она смотрела на Бодругана из окна экипажа…

— …но даже если они все-таки сольются в одну компанию, то, во-первых, это произойдет не раньше осени и, во-вторых, никак не повлияет на твою работу.

— Да, конечно.

Я отвечал машинально — просто реагировал на интонации ее голоса. Но внезапно она обернулась: на лице у нее была маска из крема, на голове — тюрбан.

— Ты меня совсем не слушаешь! — сказала она.

Ее тон заставил меня сосредоточиться.

— Почему? — возразил я.

— Хорошо, тогда о чем я только что говорила? — с вызовом спросила она.

Я вынимал из шкафа в спальне свои вещи, чтобы освободить место для ее тряпок.

— Ты что-то говорила о фирме твоего брата, — ответил я, — о слиянии компаний. Извини, дорогая, я сейчас уйду и не буду тебе больше мешать.

Она выхватила из моих рук вешалку, на которой висел мой лучший летний костюм, и швырнула ее на пол.

— Я вовсе не хочу, чтобы ты уходил! — крикнула она, и ее голос достиг той тональности, которой я так боялся. — Я хочу, чтобы ты был здесь и внимательно меня слушал, а не стоял как истукан. Что с тобой происходит? У меня такое ощущение, будто я разговариваю с пришельцем, из другого мира.

Если бы она знала, как она права! Я понимал, что бессмысленно отражать ее атаку. Нужно было смириться и терпеливо ждать, когда ее совершенно справедливый гнев пройдет сам собой.

— Дорогая, — сказал я, опускаясь на кровать и усаживая ее рядом, — давай постараемся не омрачать этот день. Ты устала, и я устал. Если мы начнем ссориться, мы еще больше устанем и испортим настроение мальчикам. Если я рассеян и невнимателен, это все только из-за переутомления. У меня была бессонница, и я решил прогуляться сегодня утром, а в результате я не только не пришел в себя, но, кажется, еще больше раскис.

— Потому что надо быть полным идиотом, чтоб согласиться… Ты должен был наперед знать… А кстати, почему у тебя бессонница?

— Все, хватит! Давай прекратим, ладно?

Я встал с постели, захватил с собой сколько мог своего белья и, толкнув дверь ногой, вышел в гардеробную. Она осталась в спальне. Я слышал, как она выключила воду и залезла в ванну, при этом раздался громкий плеск — вода явно перелилась через край.

Прошло несколько часов. Вита не появлялась. Я тихо приоткрыл дверь в спальню — она лежала в кровати и крепко спала. Тогда я снова закрыл дверь и отправился вниз обедать с мальчиками. Они болтали без остановки: мои «да» и «посмотрим» их вполне устраивали. Без Виты они были очень непритязательны. Дождь лил не переставая, и о крикете или пляже не могло быть и речи. Поэтому я повез их в Фауи и там дал им насладиться вволю: накормил мороженым, мятными леденцами, накупил вестернов в ярких обложках и картинок-загадок.

Около четырех дождь прекратился, и на небе сквозь серую пелену едва проглядывало тусклое солнце, но мальчикам и этого было достаточно — они бросились к городскому причалу и потребовали боевого крещения на море. Как говорится, чем бы дитя ни тешилось, к тому же и я сам был непрочь оттянуть возвращение домой, и поэтому нанял маленькую лодку с подвесным мотором, и мы, тарахтя, прокатились по заливу. Лодка прыгала на волнах, мальчики хватали в воде все, что попадалось под руку, и мы все вымокли с головы до ног.

Домой мы вернулись около шести, и ребята сразу уселись пить чай со всевозможными сладостями, которые приготовила для них заботливая миссис Коллинз. Я поплелся в библиотеку, чтобы налить себе виски, и нашел там ожившую улыбающуюся Виту собственной персоной — слава Богу, от её утреннего настроения не осталось и следа. Вся мебель в комнате была переставлена.

— Знаешь, дорогой, — сказала она, — мне начинает здесь нравиться. Я уже чувствую себя почти как дома.

Я рухнул в кресло (в руках у меня был стакан с виски) и стал вполглаза наблюдать, как она переставляет горшки с гортензией, которые с таким старанием расставляла миссис Коллинз. Отныне моя стратегия должна была заключаться в том, чтобы все одобрять, а когда нужно — молчать, в общем, все время подыгрывать и, главное, не допускать ссоры.

Я уже пил вторую порцию виски и совершенно потерял бдительность, когда в библиотеку вбежали мальчики.

— Дик, Дик — закричал Тедди, — а что это такое страшное?

В руках у него была банка с эмбрионом обезьяны. Я вскочил как ужаленный.

— Черт! — вырвалось у меня. — Какого дьявола вы туда залезли?

Я выхватил у него банку и ринулся к двери. У меня совсем вылетело из памяти, что, когда я на рассвете выходил из лаборатории, приняв дополнительную дозу препарата, я не положил ключи в карман, а оставил их в дверях.

— Мы ничего там не трогали, — обиженно сказал Тедди. — Мы только хотели посмотреть пустые комнаты в подвале. — Он повернулся к Вите. — Там такая маленькая темная комната, а в ней разные банки, прямо как у нас в школе в химической лаборатории. Мам, пойдем посмотрим, ну пошли скорей! А в одной банке там знаешь что? — дохлый котенок…

Я уже вылетел из библиотеки и по маленькой лестнице, ведущей из холла в подвал, сбежал вниз. Дверь лаборатории была распахнута настежь, горел свет. Я быстро оглядел все вокруг. За исключением банки с обезьяной все было на месте. Я выключил свет, вышел в коридор, запер дверь и положил ключ в карман. Не успел я это сделать, как через старую кухню вбежали ребята, за ними вышагивала Вита. Вид у нее был встревоженный.

— Что они натворили? — спросила она. — Разбили что-нибудь?

— К счастью, нет, — ответил я. — Сам виноват: забыл запереть дверь.

Стараясь заглянуть поверх моего плеча, она смотрела на дверь в коридоре.

— А все-таки, что там такое? — спросила она. — То, что притащил оттуда Тедди, это просто мерзость какая-то!

— Согласен, — сказал я. — Только мне бы хотелось напомнить, что это дом профессора биофизики, и здесь в подвале, в небольшой комнате, у него оборудована лаборатория. Если только я поймаю кого-нибудь из мальчиков около этой комнаты — убью на месте!

Дети попятились, лепеча что-то, а Вита развернулась ко мне лицом.

— Мне кажется, — сказала она, — со стороны профессора довольно-таки безответственно держать в доме лабораторию со всеми этими научными препаратами, если он не может проследить, чтобы она была надежно заперта.

— Давай не будем начинать все с начала, — сказал я. — Я несу ответственность перед Магнусом и заверяю тебя, что подобное больше не повторится. Если бы ты приехала на следующей неделе, а не сегодня черт знает в какую рань, когда тебя никто не ждал, этого бы не случилось!

Она, остолбенев, смотрела на меня.

— А что тебя так трясет? Можно подумать, там у него динамит.

— Очень может быть, — ответил я. — Неважно. Будем надеяться, что это хороший урок для мальчиков.

Я выключил свет в подвале и пошел наверх. Меня действительно трясло, и неудивительно. В голове проносились разные картины, одна кошмарнее другой, — ведь они могли натворить таких дел! Например, взяли бы да открыли пузырьки с препаратом, перелили бы содержимое в мензурку или попросту вылили бы все в раковину. Ни в коем случае нельзя оставлять ключ без присмотра! Я еще раз сунул руку в карман и проверил, на месте ли он. И подумал, что, наверное, стоит сделать запасной ключ и держать их оба при себе. Так будет надежнее. Я прошел в музыкальный салон и стоял там, уставившись в одну точку и теребя в руке ключ.

Вита поднялась наверх и прошла в спальню. Я тут же услышал, как звякнул телефон в холле. Это значит, что она разговаривает по параллельному аппарату наверху. Я вымыл руки в нижней ванной, затем пошел в библиотеку. Сверху из спальни доносился голос Виты: она все еще разговаривала по телефону. Вообще-то не в моих правилах подслушивать телефонные разговоры, но сейчас какой-то инстинкт заставил меня подойти к аппарату в библиотеке и поднять трубку.

— …Я просто не знаю, что и думать, — говорила Вита. — Он раньше никогда не повышал голоса на мальчиков. Они очень расстроены. И выглядит он тоже ужасно… Глаза ввалились. Жалуется, что плохо спит.

— Ты вовремя приехала, — прозвучало в ответ, и я узнал эту манеру растягивать звуки: на проводе была ее подружка Диана. — Что я тебе всегда говорила: за мужиком нужен глаз да глаз, а не то он быстро налево. Уж я-то знаю, жизнь с Биллом меня кое-чему научила.

— Так то Билл, — сказала Вита. — Всем известно, что его нельзя отпустить ни на шаг. Но не знаю… Будем надеяться, все обойдется, и мы все-таки сможем немного отдохнуть и подышать свежим воздухом. Кажется, он договорился насчет парусной лодки.

— Ну что ж, это очень здоровый отдых.

— Да… Надеюсь, что профессор не втянул Дика в какую-нибудь историю. Я не верю этому человеку. Никогда не верила и не поверю. И я знаю, он меня не любит.

— Догадываюсь почему, — засмеялась Диана.

— Ну, не будь дурой. Может быть, он и такой, но Дик-то совсем другой — полная противоположность.

— Наверно, поэтому он и нравится профессору, — сказала Диана.

Я тихонько положил трубку на место. Вся сложность общения с женщинами состоит в том, что круг их интересов слишком ограничен и мышление удивительно примитивно: поведение любой особи мужского пола, будь то человек, собака, рыба или червяк, сводится к одному единственному стремлению — с кем бы ему совокупиться. Временами начинаешь сомневаться, думают ли они когда-нибудь о чем-то другом?

Вита болтала со своей подружкой Дианой еще, наверное, минут пятнадцать, не меньше, а когда спустилась вниз, настроение ее явно улучшилось благодаря полезным советам подруги, и она не стала вспоминать сцену в подвале, а, надев передник довольно причудливой расцветки — сплошные яблоки со змеями — и весело напевая, принялась готовить к ужину мясо, обильно сдабривая его маслом с петрушкой.

— Сегодня все ляжем пораньше, — объявила она мальчикам, которые за ужином сидели притихшие: глаза у них слипались, а рот не закрывался от зевоты — семичасовое путешествие в машине и прогулка на лодке доконали их.

После ужина она устроилась в библиотеке и стала зашивать дыры на моих брюках. Я сел за письменный стол Магнуса, бормоча что-то невнятное о том, что надо проверить счета, на самом же деле я хотел еще раз просмотреть список имен в Переписной книге Тайуордретского прихода за 1327 год. Там были и Джулиан Полпи, и Генри Трифренджи, и Джеффри Лампетоу. Когда я читал список в первый раз, эти имена мне ничего не говорили, но они могли невольно отпечататься у меня в голове. Возможно, эти фигуры все же были лишь призраками, которые привели меня в долину, где до сих пор фермы сохранили их имена.

На столе я увидел нераспечатанное письмо. Это было то самое письмо, которое утром мне вручил почтальон. Я был так возбужден неожиданным появлением моего семейства, что совершенно забыл о нем. В конверте лежала записка, отпечатанная на машинке лондонским следопытом.

«Профессор Лейн полагает, что вас может заинтересовать эта запись, касающаяся сэра Джона Карминоу, — прочитал я. — Он был вторым сыном сэра Роджера Карминоу из Карминоу. Поступил на военную службу в 1323-м. Посвящен в рыцари в 1324-м. Участвовал в заседаниях Большого Совета в Вестминстере. Назначен смотрителем Тримертонского и Рестормельского замков 27 апреля 1331 года, а 12 октября того же года — главным лесничим королевских лесов, парков, рощ, охотничьих угодий и т. п., а также королевским егерем в графстве Корнуолл, и поэтому должен был ежегодно подавать отчеты о доходах с выпасов скота в указанных лесах, парках, рощах, которые составлялись его управляющим и егерями».

В скобках студент пометил: «Взято из реестра Судебного архива, 5-й год правления Эдуарда III». Внизу он еще прибавил: «Запись от 24 октября в архивной описи лицензий за тот же год (1331): упоминается разрешение, выданное Джоанне, последней жене Генри де Шампернуна, главного землевладельца, которое давало ей право выйти замуж, по своему желанию за любого верноподданного короля. Уплачено пошлины 10 марок».

Так… Значит сэр Джон получил все, чего добивался, а Отто Бодруган все потерял. Джоанна же, дожидаясь смерти жены сэра Джона, уже запаслась разрешением на брак, который хранила где-нибудь в укромном местечке. Я положил эту бумагу вместе с податным списком и, встав из-за стола, подошел к книжным полкам, где, как я помнил, стояли многочисленные тома энциклопедии «Британника» — наследство капитана Лейна. Я достал восьмой том и открыл его на короле Эдуарде III.

Вита лежала на диване и зевала.

— Не знаю как ты, — сказала она, — а я пошла спать.

— Я тоже скоро приду, — откликнулся я.

— Все трудишься на благо профессора? — спросила она. — Подойди со своим фолиантом ближе к свету, а то испортишь себе глаза.

Я не ответил.

«Эдуард III (1312–1377) — английский король, старший сын Эдуарда II и Изабеллы Французской, родился в Виндзоре 13 ноября 1312 года… 13 января 1317 года парламент признал его королем, и 29 числа того же месяца он был коронован. В течение четырех лет от его имени страной правили Изабелла и ее фаворит Мортимер, хотя формально регентом был Генри, граф Ланкастерский. Летом 1327 года участвовал в неудачной военной кампании против Шотландии. 24 января 1328 г. в Йорке женился на Филиппе. 15 июня 1330 г. родился их старший сын Эдуард (Черный Принц)».

Ничего о мятеже. Ага, вот и ключ к разгадке.

«Вскоре Эдуард предпринял успешную попытку избавиться от чрезмерной опеки со стороны матери и Мортимера. В октябре 1330 г. он ночью по подземному ходу проник в Ноттингемский замок и арестовал Мортимера. 29 ноября, день казни фаворита королевы в Тайберне,[8] положил начало самостоятельному правлению молодого короля. Эдуард благоразумно обходил молчанием отношения матери с Мортимером и обращался с ней со всем надлежащим почтением. Распространенное мнение, что ее дальнейшая жизнь была ничем иным как почетным заточением, не находит подтверждений, но ее политическому влиянию, несомненно, был положен конец».

То же можно сказать и о Бодругане — в масштабах Корнуолла. Сэр Джон уже через год был назначен смотрителем Тримертонского и Рестормельского замков. Преданный королю человек, он был на коне, и Роджер при нем: заставив молчать своих друзей из долины, он был в полной безопасности — октябрьская ночь забыта. Интересно, что же все-таки произошло после той встречи на ферме Полпи, когда Изольда так рисковала, стараясь вовремя предупредить своего возлюбленного, и вернулся ли Бодруган, сожалея об упущенных возможностях, в свое имение, и думал ли о своей любви, и встречалась ли она с ним тайно, пользуясь отсутствием мужа. Еще и суток не прошло с той минуты, как я стоял рядом с ними. Шесть веков назад…

Я поставил книгу на место, выключил свет и пошел наверх. Вита уже забралась в кровать, шторы были раздвинуты, так что сидя она могла в широкое окно видеть море.

— Эта комната просто чудо, — произнесла она. — Представляешь, какая тут красота во время полнолуния! Дорогой, честное слово, мне уже начинает здесь нравиться, и я так рада, что мы наконец снова вместе.

Я постоял с минуту у окна, глядя на залив. Роджер из своей спальни над старой кухней видел такую же панораму темного моря и неба. Отвернувшись от окна и направляясь к кровати, я вспомнил, как накануне Магнус шутил по телефону: «Я только хотел заметить, что путешествия между мирами очень стимулируют». К сожалению, он был неправ — все как раз наоборот.

Глава одиннадцатая

На следующий день было воскресенье. За завтраком Вита объявила, что намерена вести мальчиков в церковь. В каникулы она время от времени об этом вспоминала. Две-три недели никто думать не думал о необходимости соблюдать религиозный долг, а потом вдруг без всяких видимых причин и, как правило, именно тогда, когда дети чем-то особенно увлечены, она врывалась в комнату со словами:

— Мы сейчас выходим, через пять минут чтобы были готовы.

— Выходим? Куда? — спрашивали они, отрывая взгляд от модели самолета, которую пытались собрать, или еще от чего-нибудь, к чему в данный момент было приковано все их внимание.

— В церковь, разумеется! — отвечала она и вновь исчезала за дверью, не обращая никакого внимания на их протестующие вопли.

Для меня же это всегда означало глоток свободы. Ссылаясь на свое католическое воспитание, я оставался дома — валялся в постели и читал воскресные газеты. Сегодня утром, несмотря на яркий солнечный свет, заливавший спальню, и лучезарную улыбку миссис Коллинз, которая принесла нам поднос с кофе и гренками, Вита казалась расстроенной и удрученной — плохо спала, как она объяснила. Я тотчас же почувствовал себя виноватым, поскольку сам спал как убитый, и подумал, что сон, в зависимости от того, насколько он крепкий, является серьезным испытанием супружеских отношений: если один из супругов ночью плохо спал, то другой почему-то всегда в этом виноват — и в результате весь день насмарку.

Это воскресенье не явилось исключением, и как только мальчики, одетые в джинсы и футболки, вошли в спальню сказать нам доброе утро, она тут же взорвалась.

— Сейчас же все это снять и надеть фланелевые костюмы! Быстро! — приказала она. — Вы что, забыли, что сегодня воскресенье? Мы идем в церковь.

— Нет, мам!.. Нет!

Должен признаться, я сочувствовал им. Светит солнце, небо голубое, за полем внизу — море. У них сейчас, наверно, одно желание — как можно быстрее оказаться на берегу и бултыхнуться в воду.

— Не спорить! — сказала она, вставая с постели. — Идите и делайте, что я вам велела.

Она повернулась ко мне.

— Насколько мне известно, здесь где-то поблизости есть церковь. Ты в состоянии хотя бы довезти нас туда?

— Здесь даже не одна церковь, а целых две, выбирай любую, — ответил я. — Есть церковь в Фауи, и есть в Тайуордрете. Проще, конечно, отвезти вас в Тайуордрет.

Произнося это название, я улыбнулся, поскольку оно само по себе имело для меня особое значение — но только для меня одного, — и затем небрежно продолжал:

— Кстати, она очень интересна с точки зрения истории. На том месте, где сейчас кладбище, когда-то находился монастырь.

— Слышишь, Тедди? — сказала Вита. — На месте той церкви, куда мы с вами поедем, раньше стоял монастырь. Ты ведь постоянно твердишь, что тебя интересует история. Поторопитесь, пожалуйста.

Я никогда не видел более понурых фигур: опущенные плечи, поникшие головы.

— Потом я отвезу вас на море купаться! — крикнул я вдогонку, когда они выходили из комнаты.

Лично меня очень даже устраивало отвезти их всех в Тайуордрет. Утренняя служба продлится не менее часа, так что я, высадив их у церкви, смогу затем оставить машину недалеко от Тризмилла и оттуда пешком через поле дойти до Граттена. Я не знал, представится ли мне возможность еще раз посетить это место, а карьер и заросшие травой бугры обладали для меня невероятной притягательной силой.

Когда я вез Виту и несчастных детей, одетых в выходные костюмы, вниз по склону Полмиарского холма, я посмотрел направо, на Полпи. Интересно, что бы произошло, если бы меня, когда я прятался там в кустах, обнаружил не почтальон, а нынешние владельцы этого дома, или — еще хуже — если бы Джулиан Полпи пригласил Роджера и его гостей зайти в дом. Могло ведь случиться, что меня застали бы при попытке проникнуть в чужое жилище? Эта мысль показалась мне забавной, и я громко рассмеялся.

— Что смешного, не понимаю? — спросила Вита.

— Да вся моя жизнь, — ответил я. — Сегодня везу вас всех в церковь, вчера ни свет ни заря гулял под дождем. Видишь то болото внизу? Это там я вчера так вымок.

— Неудивительно, — сказала она. — Весьма оригинальное место для прогулки! И что же ты там искал?

— Искал? — повторил я. — Не знаю. Быть может, прекрасную даму, которая ждет своего избавителя. Никогда не знаешь, где найдешь свое счастье.

Весь путь до Тайуордрета у меня было приподнятое настроение. Один тот факт, что она не знает моей тайны, наполнял меня каким-то ребяческим восторгом — как в детстве, когда мне удавалось перехитрить мать. Я уверен, что это врожденный инстинкт, присущий всем мужчинам без исключения. У мальчиков он тоже присутствовал, и именно поэтому я покрывал их мелкие проказы, которые Вита не одобряла: например, когда они совали что-то в рот перед едой, болтали в постели, когда уже потушен свет.

Я высадил их у церковных ворот. Мальчики все еще куксились.

— Ну, а сам ты что собираешься делать, пока мы все будем в церкви? — спросила Вита.

— Просто прогуляюсь вокруг, — ответил я.

Она пожала плечами и, повернувшись, пошла через церковные ворота.

Я знал, что означает это пожимание плечами: в то утро она не разделяла моего приподнятого настроения.

Оставалось надеяться, что служба принесет ей утешение.

Я поехал в Тризмилл, оставил там машину и отправился полем к Граттену. Утро было просто великолепное: долина вся залита солнцем, в вышине звенел жаворонок. Как бы мне хотелось, захватив с собой бутерброды, провести здесь целый день, а не один жалкий, украденный тайком час.

Я не стал спускаться в карьер, заросший плющом и заваленный старыми консервными банками, а растянувшись на травке в небольшой ложбинке, попытался представить, как здесь все выглядит ночью, когда небо в звездах, а точнее, как это место выглядело тогда, в те дни, когда долина внизу была залита водой. На память пришли строки из сцены свидания Лоренцо с Джессикой.

    В такую ночь,
Когда лобзал деревья нежный ветер,
Не шелестя травой, в такую ночь
Троил всходил на стены Трои, верно,
Летя душой в стан греков, где Крессида
Покоилась в ту ночь…
    В такую ночь
Дидона, с веткой ивы грустно стоя
На берегу морском, манила друга
Вернуться в Карфаген…
    В такую ночь
Медея, верно, собирала травы
Волшебные, чтоб молодостьвернуть
Эзону старому.[9]
Насчет волшебных трав — это в самую точку. Дело в том, что, когда Вита и мальчики собирались в церковь, я спустился в лабораторию и отлил во фляжку четыре, дозы препарата. И сейчас фляжка находилась у меня в кармане. Бог знает, когда еще у меня снова будет возможность…

Все произошло очень спокойно. Но была не ночь, а день, притом летний день и, судя по небу на западе, которое я видел через створчатое окошко в зале, он клонился уже к вечеру. Я стоял у скамьи в дальнем конце зала, и мне был хорошо виден двор перед входом в дом и окружавшие его стены. Я сразу его узнал. Это был дом покойного Генри Шампернуна. Во дворе играли дети, две девочки, приблизительно восьми и десяти лет — определить точнее было трудно из-за покроя их платьев: плотно облегающий лиф и длинная, до лодыжек, юбка. Золотистые волосы, рассыпавшиеся по плечам, и одинаково тонкие и изящные черты, не оставляли сомнений в том, что девочки — две миниатюрные копии их матери. Никто кроме Изольды не мог сотворить очаровательных сестричек, и я вспомнил, как Роджер говорил своему приятелю Джулиану Полпи на приеме у епископа, что у нее взрослые пасынки, сыновья мужа от первого брака, а собственных только две дочери.

Они играли на каменных плитах, на специально расчерченном для них квадрате, в какую-то игру вроде шахмат, кругом валялись фигуры, выглядевшие как наши кегли. После каждого хода разгорался страшный спор, чья очередь делать следующей ход. Та, которая была помладше, вдруг схватила деревянную фигурку и спрятала ее в своей юбке, что, конечно, тут же повлекло за собой крики, шлепки и таскание друг друга за волосы. Внезапно во двор вышел Роджер, который все это время наблюдал за ними из зала. Разняв девочек, он присел на корточки и взял их обеих за руки.

— Знаете, что происходит, когда ссорятся женщины? — спросил он их. — У них чернеют языки, а потом они сворачиваются и застревают в горле так, что женщина начинает задыхаться. Такое однажды случилось с моей сестрой. Она, конечно же, умерла бы, если бы я в этот момент не оказался рядом и не вытянул ей язык наружу. Ну-ка, откройте рот!

Напуганные дети широко раскрыли рты и показали языки. Роджер потрогал и даже легонько подергал язык у одной, потом у другой.

— Слава Богу, пока все нормально, — сказал он, — но если вы не перестанете скандалить, он свернется, как я и сказал. А теперь закройте рот и в следующий раз откроете его только во время еды или если захотите сказать что-нибудь хорошее. Джоанна, ты ведь старше, значит должна учить Маргарет хорошим манерам. Смотри, что она удумала — мужчину прятать под юбкой! — Он достал фигурку из складок платья младшей девочки и поставил ее обратно на поле. — А теперь, — сказал он, — продолжайте игру. Я буду следить, чтоб вы играли честно.

Он встал, широко расставив ноги, и они принялись передвигать фигуры вокруг него. Сначала они делали это нерешительно, затем все более уверенно и вскоре — с веселым хохотом, поскольку он при этом раскачивался из стороны в сторону, задевая и опрокидывая фигуры, так что их пришлось устанавливать заново с его же помощью. В этот момент из второй двери, находившейся сразу за залом, девочек позвала женщина, как я решил, их нянька. Все фигуры были собраны и торжественно вручены Роджеру, который дал обещание поиграть с ними еще на следующий день и, подмигнув няньке, велел ей осмотреть попозже их язычки и доложить ему, не появились ли на них какие-нибудь признаки почернения.

Он сложил фигуры у входа и вошел в зал, а детей увели в задние комнаты. Впервые я увидел в нем что-то человеческое. Словно он на время забыл, что он управляющий, расчетливый, холодный и даже, как я полагаю, весьма продажный: ничего от этого не осталось, исчезли и ирония, и холодное равнодушие, которые у меня ассоциировались до сих пор со всеми его поступками.

Он стоял в зале и к чему-то прислушивался. Кроме нас двоих никого не было. Посмотрев вокруг, я увидел, что здесь все как-то изменилось с того майского дня, когда умер Генри Шампернун. Было ощущение, что в этом доме никто постоянно не живет и что его хозяева лишь изредка наведываются сюда, а в остальное время дом стоит пустой. Не слышно было лая собак, не видно было слуг, кроме няньки девочек, и я вдруг понял, что и самой хозяйки дома, Джоанны Шампернун, и ее собственных сыновей и дочерей в доме нет. Возможно, они находятся в другом своем поместье Трилаун, о котором управляющий упоминал в разговоре с Лампетоу и Трифренджи в килмартской кухне в ночь неудавшегося мятежа. Роджер, должно быть, в доме за главного, а дети Изольды с нянькой, вероятно, остановились здесь, чтобы передохнуть во время переезда из одной усадьбы в другую.

Он подошел к окну, освещенному последними лучами заходящего солнца, и выглянул наружу. В ту же минуту он отпрянул назад, прижавшись к стене, словно кто-то мог его заметить: он явно предпочитал остаться невидимым. Заинтригованный, я тоже высунулся в окно и сразу понял, в чем дело. Под окном стояла скамейка, на которой сидели двое: Изольда и Отто Бодруган. В этом месте в стене был выступ, а скамья находилась в углублении и была защищена от взоров посторонних: ниоткуда, кроме этого единственного окна, нельзя было увидеть, кто на ней сидит.

Лужайка за скамьей постепенно спускалась вниз к невысокой стене, а за стеной виднелись поля и ниже — узкий залив, где на якоре стоял корабль Бодругана. Я видел только его мачту. Был отлив, и по обоим берегам залива синюю полоску воды окаймляли песчаные отмели, на которых собралось огромное количество водоплавающих птиц: они ныряли и плавали в озерцах, образовавшихся после отлива. Бодруган держал в своей руке руку Изольды, рассматривал ее пальчики и наиглупейшим образом, как это свойственно влюбленным, покусывал их, или скорее делал вид, что ест, строя при этом такие рожи, как будто у него во рту какая-то кислятина.

Я стоял у окна, наблюдая за ними, и странное волнение охватило меня — вовсе не потому что я, подобно управляющему, подсматривал за ними, а потому что в этот момент я вдруг ощутил всю целомудренность их отношений, и неважно, если в иное время они давали всю волю своим страстям: сейчас в них не было никакого обмана, они были как бы освящены свыше; это были отношения, которых мне не дано узнать. Затем он внезапно отпустил ее руки, и они упали ей на колени.

— Позволь мне не возвращаться на судно и остаться здесь еще на одну ночь, — сказал он. — К тому же прилив может сыграть со мной злую шутку: если я подниму паруса, меня того и гляди выбросит на мель.

— Не выбросит, если правильно рассчитаешь время, — ответила она. — Чем дольше ты будешь здесь, тем большей опасности мы оба подвергаем себя. Ты же знаешь, как быстро распространяются сплетни. Уже то, что ты приплыл сюда — настоящее безумие, твой корабль все прекрасно знают.

— Но что же в этом особенного? — ответил он. — Я часто прихожу в залив и сюда тоже захожу — когда по делам, когда так, ради собственного удовольствия: я обычно ловлю рыбу недалеко отсюда, у Церковного мыса. Это чистая случайность, что ты оказалась здесь.

— Совсем не случайность, — сказала она, — и ты это прекрасно знаешь. Ведь управляющий доставил тебе письмо, в котором я сообщала, что буду здесь.

— Роджер надежный посланник, — ответил он. — А моя жена с детьми сейчас в Трилауне, там же и моя сестра Джоанна. Так что стоило рискнуть.

— Стоило, я согласна, но только один раз, а не две ночи подряд. Притом, в отличие от тебя, я не доверяю этому управляющему, и ты знаешь почему.

— Ты имеешь в виду смерть Генри? — он нахмурился. — Я все же думаю, ты несправедлива в своих обвинениях. Генри был неизлечимо болен. И мы все знали, что он обречен. И если даже травы, которые ему давали, помогли ему уснуть раньше и избавили от страданий — и это было, сделано с ведома Джоанны, — стоит ли искать виноватого?

— Они сделали это намеренно, и все сошло им с рук, — сказала она. — Извини, Отто, но я не могу простить Джоанну, хотя она твоя сестра. Что же касается управляющего, не сомневаюсь, она неплохо ему заплатила, да и его монаху-соучастнику тоже.

Я взглянул на Роджера. Он все стоял не двигаясь, в тени у окна, и, конечно же, слышал их не хуже, чем я, и, судя по выражению его глаз, ему не доставили удовольствия слова, сказанные ею в его адрес.

— Что касается монаха, — добавила Изольда, — так он все еще в монастыре, более того, с каждым днем его влияние растет. Приор всего лишь игрушка в его руках, и монахи делают только то, что им приказывает брат Жан, который ведет себя как ему вздумается.

— Даже если и так, — сказал Бодруган, — не мое это дело.

— Пока не твое, — ответила она ему, — но боюсь, как бы Маргарет, вслед за Джоанной, не стала слишком доверять его познаниям в области трав. Ты знаешь, что в последнее время он пользует также и вашу семью?

— Нет, впервые об этом слышу, — сказал он. — Я ведь был на Ланди все это время. Маргарет предпочитает жить в Трилауне — Ланди и Бодруган ее не устраивают: они слишком открыты всем ветрам.

Он поднялся со скамьи и начал ходить взад и вперед по траве. С любовными играми было покончено, проблемы семейной жизни — они не давали забыться надолго. Мне было их искренне жаль.

— У Маргарет слишком много фамильных черт Шампернунов, как и у бедного Генри, — продолжал он. — Любой священник или монах, если ему вздумается, легко может заставить ее поститься или изнурять себя молитвой. Ничего, с этим я разберусь.

Изольда тоже поднялась со скамьи и, подойдя к Бодругану, положила руки ему на плечи и посмотрела прямо в глаза. Если бы я высунулся из окна, то мог бы до них дотронуться. Как они все же были малы, на несколько дюймов ниже взрослого человека среднего роста в наше время, хотя он был хорошо сложен, силен, голова правильной формы, приятное лицо и обаятельная улыбка, а она тоненькая, точеная, как фарфоровая статуэтка, ростом не намного выше своих дочерей. Они стояли обнявшись и целовались, а я снова почувствовал странное волнение, смутное ощущение обделенности, чего я никогда не испытал бы в наше время, если бы наблюдал за двумя влюбленными из окна… Невероятная сопричастность, невероятное сострадание. Да, именно сострадание. Я не сумел бы объяснить, откуда взялось это странное ощущение соучастия во всех их действиях и поступках, может, оттого что, попадая к ним из своего мира, я с особой остротой чувствовал, как они уязвимы и, так сказать, более смертны, чем я сам. Ведь мне было доподлинно известно, что оба они превратились в прах шесть веков назад.

— Присмотри тоже и за Джоанной, — сказала Изольда. — Прошло два года, а брак с Джоном для нее по-прежнему лишь мечта, из-за этого ее характер заметно испортился. Она может оказать его жене такую же услугу, какую оказала своему мужу.

— Она не пойдет на это, да и Джон тоже, — ответил Бодруган.

— Она пойдет на все, если того требуют ее интересы. Не пощадит и тебя, если встанешь на ее пути. У нее лишь одно желание, — чтобы Джон стал смотрителем Рестормельского замка и шерифом Корнуолла, а она — его законной женой, леди Карминоу, хозяйкой всех королевских земель.

— Если такое и случится, я никак не смогу этому помешать, — сказал он.

— Ведь ты ее брат, — возразила Изольда, — попытайся, по крайней мере, отвадить монаха, чтобы он больше не вился вокруг нее со своими ядовитыми снадобьями.

— Джоанна всегда была своенравной, — ответил ее возлюбленный. — Она всегда делала только то, что ей нравилось. Я не могу постоянно следить за ней. Попробую поручить это Роджеру.

— Управляющему? Он связан с монахом, как и твоя сестра, — сказала Изольда с презрением. — Отто, прошу тебя, не доверяй ему. Ни того, что связано с Джоанной, ни того, что касается нас с тобой. Если он пока молчит о том, что мы с тобой встречаемся, то это только потому, что сейчас ему это выгодно.

Я снова посмотрел на Роджера и увидел, как лицо его потемнело. Мне так хотелось, чтобы кто-то позвал его из комнаты, и он не мог бы дальше присутствовать при этом разговоре. Слыша, с каким откровением и отвращением она говорит о нем, он мог возненавидеть ее.

— Он был со мной тогда в октябре, и если нужно будет, он снова сделает то же самое, — сказал Бодруган.

— Он был с тобой, потому что рассчитывал извлечь из этого немалую для себя выгоду, — ответила Изольда. — Сейчас ты ничем не можешь быть ему полезен, так зачем же ему рисковать из-за тебя своим положением? Стоит ему шепнуть одно лишь слово Джоанне, и беды не миновать: она передаст Джону, тот — Оливеру, и мы погибли.

— Оливер в Лондоне.

— Сегодня, может быть, и в Лондоне. Но для злобы всякий ветер попутный. Завтра он уже в Бере или Бокеноде. А на следующий день в Триджесте или Карминоу. Оливеру нет до меня дела: жива я или мертва, его не волнует, а женщин у него везде хватает, куда бы он ни поехал, но измена жены — это удар по его самолюбию, он никогда этого не простит. И я это знаю.

Между ними словно пробежала туча; тучи появились и на небе, над горами по ту сторону долины. Яркие краски летнего дня померкли. Исчезла целомудренность, а с ней разлитый в мире покой. В их мире. И в моем тоже. Несмотря на временную пропасть между нами, я в какой-то степени разделял их грех.

— Который час? — спросила она.

— Судя по солнцу, около шести, — ответил он. — Почему ты спрашиваешь?

— Пора отправлять детей и Элис, — сказала она. — Они могут начать искать меня и прибегут сюда, а им не следует видеть тебя здесь.

— С ними Роджер, — сказал он ей. — Он позаботится о том, чтобы они нам не мешали.

— Тем не менее я должна поцеловать их на прощание и заранее пожелать им спокойной ночи, иначе они ни за что не сядут на своих пони.

Она пошла вдоль лужайки, и как только повернула к дому, управляющий быстро вышел из своего укрытия и направился в другой конец зала. Я в растерянности последовал за ним. Значит, они не собирались оставаться в доме и едут куда-то дальше, может быть, в Бокенод. Но Бокенод, или Боконнок, как его теперь называют, находился, по моим представлениям, довольно далеко отсюда, а между тем дело шло к вечеру, и детей никак не успели бы доставить туда до наступления темноты.

Мы вышли из зала во двор и через арку прошли к конюшне. Там брат Роджера, Робби, седлал пони и усаживал девочек в седло. Он смеялся и шутил с их нянькой — ее уже водрузили на лошадь, которая никак не хотела стоять на месте.

— Она сразу присмиреет, если повезет двоих, — сказал Роджер. — Робби сядет вместе с тобой и будет тебя согревать. Скажи, ты как предпочитаешь, чтобы он сел спереди или сзади? Ему все равно, правда Робби?

Нянька, розовощекая деревенская девушка, таращила от восторга глаза и все повторяла, что прекрасно может ехать одна, — по этому поводу они с Робби еще немного похихикали, но тут в конюшню вошла Изольда, Роджер нахмурился и одним взглядом положил конец веселью. Он сделал шаг ей навстречу и с почтением склонил голову.

— Дети будут в полной безопасности с Робби, — сказал он, — но если желаете, я тоже могу поехать.

— Да, я желаю этого, — сказала она кратко. — Благодарю вас.

Он поклонился, и она направилась через двор к детям, которые уже сидели верхом, с поразительным проворством управляя своими лошадками.

— Я еще ненадолго останусь здесь, — сказала она им, целуя каждую по очереди, — и потом приеду. Смотрите, не подстегивайте пони, не гоните их. И слушайтесь Элис.

— Мы лучше вон его будем слушаться, — сказала самая маленькая, указывая своим крошечным хлыстиком на Роджера, — а то он скрутит нам языки, чтобы посмотреть, почернели они или нет.

— Не сомневаюсь в этом, — ответила Изольда, — тем или иным способом, но он сумеет заставить молчать.

Управляющий смущенно улыбнулся, но она даже не взглянула на него, и он, выйдя вперед и взяв под уздцы обоих пони, на которых сидели девочки, повел их под арку, кивком головы призывая Робби сделать то же самое и вывести нянькину лошадь. Изольда дошла с ними до ворот, и я просто разрывался между необходимостью и желанием. Необходимостью следовать за этой группой, ведомой Роджером, и желанием задержаться и смотреть на Изольду, которая стояла одна и махала рукой вслед своим детям, не ведая о том, что рядом с ней был я.

Я знал, что не должен касаться ее. Знал, что даже если сделаю это, она все равно ничего не почувствует, для нее это будет не более чем дуновение ветерка, даже еще меньше, ведь я не существовал в ее мире и не мог существовать, поскольку она была живая, а я лишь призрак без формы и обличья. А если я доставлю себе это секундное, бессмысленное удовольствие и дотронусь до ее щеки, все равно никакого контакта не получится, она просто тут же исчезнет, и я останусь один на один со своими приступами головокружения, тошноты и неизбежного раскаяния в содеянном. К счастью, меня освободили от необходимости выбора. Она махнула рукой в последний раз, глядя прямо мне в глаза и сквозь меня, а затем повернулась и через двор направилась к дому.

Я же полем последовал за всадниками. Изольда и Бодруган еще несколько часов проведут наедине. Возможно, они займутся любовью. Я надеялся и с каким-то безрассудством даже желал, чтобы именно так и случилось. У меня было такое чувство, что им отпущено очень мало времени, как, впрочем, и мне.

Дорога пошла вниз к броду, где стремительная река, миновав мельницу и прочертив долину, соединялась с соленой водой морского рукава. Был отлив, и ее легко можно было перейти вброд. Подойдя к воде, Роджер бросил поводья и, шлепнув по крупу одного, потом другого пони, пустил их галопом: дети, попав под дождь из водяных брызг, визжали от восторга. Потом дошла очередь до третьей лошадки, на которой ехали Робби с нянькой — девушка так истошно завопила, что крик, наверное, был слышен по всей долине. Из кузницы на том берегу реки навстречу им вышел кузнец (на то, что это была кузница, указывали горн, наковальня подле него да лошади, ожидавшие, чтобы их подковали); он широко улыбался. Потом, выхватив пару мехов у стоящего рядом парня, направил струю воздуха прямо на няньку, так что все ее юбки, тяжелые от воды, взлетели кверху.

— Ну-ка принеси сюда из огня прут, сейчас мы ее немного согреем, — крикнул Роджер, и кузнец сделал вид, что пытается схватить раскаленный докрасна железный прут. Искры летели во все стороны, а Робби, полузадушенный ошалевшей нянькой, корчась от смеха, вонзил каблуки в бока лошади, которая начала брыкаться пуще прежнего. Посмотреть на эту забаву из мельницы, находившейся по эту сторону реки, вышли мельник и его помощник. Я увидел, что это были монахи, а во дворе мельницы стояла повозка, и еще двое монахов нагружали ее зерном. Они прекратили работу и, улыбаясь во весь рот, глядели на всадников. Один из них приложил руки ко рту и заухал как сова, а его приятель быстро захлопал руками над головой, изображая крылья.

— Выбирай, Элис, — крикнул Роджер, — что тебе больше нравится: огонь и ветер в кузнице у Роба Розгофа или пусть лучше святые братья привяжут тебя за юбку к мельничному колесу?

— К мельничному колесу, к мельничному колесу, — в восторге закричали дети, поверив, что Элис действительно опустят под воду.

Как веселье внезапно началось, так внезапно оно и закончилось. Роджер, перейдя брод — вода доходила ему до бедер — снова взял под уздцы лошадей и свернул на дорогу, которая вела направо через долину, и Робби с нянькой поехали следом.

Я уже собрался переходить брод, как вдруг один из работавших во дворе мельницы монахов снова издал крик — во всяком случае, мне показалось, что это сделал монах, — и я обернулся посмотреть, что он еще придумал, но вместо монаха увидел небольшую легковую машину, за рулем которой сидел рассвирепевший водитель. Машина с визгом затормозила прямо у меня за спиной.

— Купи себе слуховой аппарат, если глухой! — заорал он, объезжая меня, и чуть при этом не угодил в кювет.

Я стоял, тупо глядя вслед удалявшейся машине: трое человек на заднем сиденье, разодетые по случаю воскресного выхода в свет, в полном оцепенении уставились на меня в окно.

Время сыграло со мной злую шутку, все произошло слишком быстро и слишком неожиданно. Не было больше никакой реки, бурлящей под мельничным колесом, никаких брызг, никакой кузницы на противоположном берегу. Я стоял посредине Тризмиллской дороги, проходящей по дну долины.

Я облокотился на ограду низенького мостика, перекинутого через болотистый участок. Как нехорошо получилось: из-за меня вся компания чуть не въехала в кювет, да и я сам едва уцелел. Я не мог уже извиниться перед ними, поскольку машина скрылась из вида за холмом. Я сел и несколько минут сидел без движения, ожидая, не начнется ли реакция, но все было нормально. Сердце только билось немного учащенно, но это было вполне естественно — я еще не оправился от испуга. В общем, я легко отделался. И водитель абсолютно ни при чем, я сам во всем виноват.

Я пошел вверх по дороге до того поворота, где оставил машину, сел за руль и несколько минут просто сидел, боясь, как бы не началась путаница со временем. Мне нельзя было возвращаться к церкви, пока голова окончательно не прояснится. Образ Роджера, сопровождавшего детей, которые ехали на пони через долину, был еще слишком жив, но я прекрасно знал, что он принадлежит тому, другому, миру, который уже исчез. Дом на берегу превратился в заросший травой карьер под названием Граттен, в котором, кроме утесника и жестяных банок, не было ничего примечательного. Бодруган и Изольда больше не объяснялись друг другу в своих чувствах. Я вновь жил в моей реальности.

Я посмотрел на часы и не поверил своим глазам. Стрелки показывали половину второго. Заутреня в церкви св. Андрея закончилась уже часа полтора назад, а может быть, и больше.

Испытывая угрызения совести, я завел машину. Препарат обманул меня, совершенно невообразимо растянув время. В доме я провел никак не более получаса, потом еще минут десять шел за Роджером и детьми до брода. Все закончилось очень быстро, я ведь и успел-то самую малость: ну послушал у окна, посмотрел, как дети садились на пони, и все. Сейчас меня больше беспокоило воздействие препарата, чем предстоящее объяснение с Витой, которой я в очередной раз буду глупо врать, что, дескать, гулял и заблудился. Почему же время так растянулось? И тут я вспомнил, что, отправляясь в прошлое, никогда не смотрел на часы, мне просто это в голову не приходило, и потому никак нельзя было понять, сколько времени продолжались мои путешествия: их солнце было чужим солнцем и их небо — чужим небом. Определить временные границы действия препарата не представлялось возможным. Как всегда, когда что-то было не так, я винил Магнуса. Он должен был меня предупредить.

Я подъехал к церкви, но, конечно, там никого не было. Вита с мальчиками, вероятно, ждала какое-то время, трясясь от ярости, а затем попросила кого-нибудь подвезти их до дома или взяла такси.

Я поехал в Килмарт, пытаясь придумать причину получше, чем историю про то, как я заблудился или как у меня остановились часы. Бензин. Мог у меня кончиться бензин? Прокол. Может, прокол? Черт подери, подумал я…

Я въехал на нашу дорожку, свернул к дому и остановился. Пройдя через сад, я поднялся вверх по лестнице и вошел в холл. Дверь в столовую была закрыта. Миссис Коллинз с встревоженным лицом выглянула из кухни в коридор.

— Наверное, все уже поели, — сказала она извиняющимся тоном, — но ваш обед на плите. Он еще горячий. У вас, наверно, машина сломалась?

— Да, — сказал я с благодарностью.

Я открыл дверь в столовую. Мальчики уже вышли из-за стола, но Вита еще сидела и пила кофе.

— Черт бы подрал эту машину… — начал я, и мальчики, повернувшись, уставились на меня, не зная, смеяться им или лучше потихоньку исчезнуть. Тедди проявил редкий такт: он взглядом сделал знак Микки, и они вместе поспешили из комнаты. В руках у Тедди был поднос с посудой.

— Дорогая, — продолжал я, — я очень виноват. Честное слово, я не мог этого предвидеть. Ты даже не представляешь…

— Очень даже представляю, — сказала она. — Извини, что сломала тебе все планы на воскресенье.

Я оставил ее иронию без внимания. Меня гораздо больше интересовал вопрос, имеет ли смысл дальше развивать блестящую историю о поломке машины.

— Викарий был чрезвычайно любезен, — продолжала она. — Его сын отвез нас домой. А когда мы вернулись, миссис Коллинз вручила мне вот это.

Она показала на телеграмму, лежавшую рядом с тарелкой.

— Ее принесли, как только мы уехали в церковь, — сказала она. — Я подумала, а вдруг там что-то важное, и вскрыла ее. Естественно, от твоего профессора.

Она подала мне телеграмму. Послана она была из Кембриджа.

В ней говорилось следующее: «Желаю удачного путешествия в воскресенье. Надеюсь, встретишь свою девушку. Мысленно с тобой. Привет. Магнус».

Я перечитал ее дважды, затем взглянул на Виту, но она, уже с сигаретой, дымя, как паровоз, удалилась в библиотеку. В столовую вошла миссис Коллинз, в руках у нее была огромная тарелка с горячим ростбифом.

Глава двенадцатая

Если бы Магнус задумал сделать мне гадость, то лучшего момента выбрать было нельзя, но я его не винил. Он ведь считал, что Вита в Лондоне и я здесь один. Тем не менее, текст был на редкость неудачный. Правильнее сказать — убийственный. Прочитав его, Вита, несомненно, тут же вообразила, что я собирался тайком уехать на острова Силли, захватив с собой бритвенные принадлежности и зубную щетку, и там славно поразвлекаться с какой-нибудь шлюшкой. Попробуй теперь докажи ей, что я не виновен. Я пошел за ней в библиотеку.

— Послушай меня, — сказал я, крепко закрыв раздвижные двери между комнатами, чтобы миссис Коллинз не услышала. — Эта телеграмма — шутка, понимаешь, дурацкий розыгрыш, устроенный Магнусом. Ну, не глупи, разве можно относиться к этому серьезно?

Она обернулась и посмотрела на меня. В эту минуту она представляла собой олицетворение разъяренной жены: одна рука на поясе, другая, с сигаретой, согнута в локте, и прищуренные глаза на неподвижном, каменном лице.

— Меня не интересует ни твой профессор, ни его шутки, — сказала она. — Тем более что ты не считаешь нужным посвящать меня в ваши затеи. Что ж, продолжайте в том же духе. Если эта телеграмма — шутка, желаю вам обоим хорошо повеселиться. Еще раз повторяю: сожалею, что испортила тебе воскресенье. Ладно, иди обедай, а то все остынет.

Она взяла воскресную газету и сделала вид, что углубилась в чтение. Я выхватил газету у нее из рук.

— Нет, дорогая, так не пойдет! — сказал я. — Ты меня выслушаешь! — Я отобрал у нее сигарету и раздавил ее в пепельнице. Потом взял ее за руки и резко повернул к себе. — Ты прекрасно знаешь, что Магнус мой давнишний друг, — сказал я. — Кроме того, он бесплатно предоставил нам на лето свой дом и впридачу договорился с миссис Коллинз. В благодарность за все это я кое-что для него делаю, понимаешь? Кое-какие исследования, связанные с его научной работой. Именно об этом и идет речь в телеграмме — он хотел пожелать мне удачи, только и всего!

Мои слова не возымели никакого действия. Ее лицо оставалось непроницаемым.

— Ты же не ученый, — сказала она. — Какие такие научные исследования ты можешь проводить? И в какое путешествие ты собрался?

Я отпустил ее руки и вздохнул, как это делают взрослые, когда у них не хватает терпения без конца объяснять одно и то же заупрямившемуся ребенку.

— Никуда я не собирался, понимаешь? Никуда! — гнул я свое. — Я просто хотел при случае проехать по берегу залива и заглянуть в одно-два места, которые его интересуют.

— Очень правдоподобно, — сказала она. — Не могу понять, почему профессор не проводит здесь коллоквиумы — с таким-то помощником! Может, сам предложишь ему? Конечно, я тут совсем некстати путаюсь под ногами, но ты не беспокойся, я исчезну, не стану мозолить тебе глаза. Боюсь только за мальчиков — вдруг они ему приглянутся?

— Замолчи, умоляю тебя! — сказал я, открывая дверь в столовую. — Ты ведешь себя как сварливая жена из затертого анекдота. Чего проще — позвони завтра утром Магнусу и сообщи ему, что ты разводишься со мной, поскольку я собрался ехать на свидание с какой-то шлюхой на Лендс-Энд. Он просто лопнет от хохота.

Я пошел в столовую и сел за стол. Подлива уже начала остывать, но это не имело никакого значения. Я налил кружку пива, чтобы запить мясо с овощами, и уж потом приступил к яблочному пирогу. Миссис Коллинз, тактично не говоря ни слова, принесла кофе, поставила его на подогретую тарелку и исчезла. Мальчики, пользуясь тем, что никто не обращает на них внимания, ковыряли ботинками гравий на дорожке перед домом. Я встал и крикнул им в окно:

— Чуть позже я отвезу вас купаться!

Их лица засияли от радости, и они побежали вверх по ступенькам крыльца.

— Попозже, — повторил я. — Сначала я выпью кофе и спрошу Виту, какие у нее планы.

Они сразу погрустнели: маму будет, конечно, не уговорить, она начнет ворчать, что вода холодная, лишь бы только не идти.

— Не волнуйтесь, — ободрил я их. — Обещаю вам, что мы поедем.

Затем я пошел в библиотеку. Вита лежала на диване с закрытыми глазами. Я опустился рядом с ней на колени и поцеловал ее.

— Ну не злись, — сказал я. — В этом мире для меня существует лишь одна женщина, ты же знаешь. Я бы отнес тебя сейчас наверх и доказал это, но мальчики не могут дождаться, когда я выполню обещание и отвезу их купаться, ты ведь не хочешь испортить им день, правда?

Она открыла один глаз.

— Но мне ты уже испортил день, — сказала она.

— Вот те раз! — ответил я. — А кто испортил мне прогулку со шлюшкой? Хочешь расскажу, что я собирался с ней делать? Стриптиз на набережной. Так что теперь помалкивай.

Я крепко поцеловал ее. Никакой реакции. Однако она и не оттолкнула меня.

— Как я хотела бы понять тебя, — сказала она.

— И слава Богу, что не понимаешь, — сказал я. — Мужья ненавидят жен, которые их понимают. Это делает жизнь невероятно скучной. Поехали купаться. За скалами отличный пляж, совершенно пустой. И погода подходящая — никакого намека на дождь.

Она открыла второй глаз.

— А все же, что ты делал, пока мы были в церкви? — спросила она.

— Слонялся по заброшенному карьеру, — ответил я. — Почти рядом с деревней. Это связано с историей старого монастыря, и Магнус, да и я тоже, заинтересовались этим местом. А потом я никак не мог завести машину — совершенно по-глупому въехал в кювет.

— Это что-то новенькое: оказывается, твой профессор к тому же еще и историк, — сказала она.

— А что в этом плохого? Уж лучше, чем эмбрионы в банках. Лично я одобряю.

— Ты во всем его одобряешь, — сказала она. — Именно поэтому он тебя и использует.

— Я вообще легко поддаюсь чужому влиянию, это у меня врожденное. Пошли. Мальчики уже не могут больше ждать. Иди надень свой роскошный купальник, только накинь что-нибудь сверху, а то всех коров распугаешь.

— Коров?! — вскрикнула она. — Если там коровы, я не пойду ни через какое поле. Уволь меня!

— Они смирные, — сказал я. — Их кормят такой специальной травой, чтоб они не могли быстро бегать. Корнуолл прославился на весь мир этими коровами. Не слыхала?

Мне кажется, она поверила. А вот поверила ли она моей истории с карьером, это уже другой вопрос. Но главное, она на время успокоилась. Во всяком случае, хоть передышка…

Остаток дня мы провели на пляже. Все вдоволь наплавались. Потом мальчики плескались у берега, охотясь за несуществующими креветками, а мы с Витой растянулись на золотом песке. Мы зачерпывали песок горстями и смотрели, как он сыпался сквозь пальцы. Воцарился мир.

— Ты когда-нибудь думаешь, что дальше? — внезапно спросила она.

— Дальше? — рассеянно повторил я.

В этот момент я смотрел на залив, гадая, уплыл ли Бодруган в ту ночь, после того как распрощался с Изольдой. Он упомянул о Церковном мысе. Когда-то давно капитан Лейн возил нас на парусной лодке по заливу из Фауи до Меваджисси, и, когда мы входили в меваджисскую гавань, показал нам Церковный мыс. Дом Бодругана, должно быть, находился где-то там неподалеку. Возможно, название сохранилось до сих пор. И если так, я смогу найти его на карте.

— Конечно, думаю, — сказал я. — Если завтра будет хороший день, мы поедем кататься на парусной лодке. Не бойся, тебя не укачает, если будет такой же штиль, как сегодня. Мы поплывем через залив и встанем на якоре вон у того мыса. Перекусим и сойдем на берег.

— Замечательно, — согласилась она, — но я имела в виду не ближайшее будущее, не завтра. Я говорю о более отдаленной перспективе.

— А, вот ты о чем, — сказал я. — Нет, дорогая. Честно, не думал. Было столько работы, чтобы привести здесь все в порядок. Не торопи события.

— Я все понимаю, но Джо не может ждать вечно. Я думаю, что он хочет получить от тебя определенный ответ, и поскорей.

— Да, я знаю. Но для этого я должен сам быть твердо уверен. Тебе там хорошо — это твоя страна. Но это не моя страна. Не так-то легко отрезать все корни.

— Ты их уже отрезал — иначе зачем было бросать работу в Лондоне? Попросту говоря, у тебя нет никаких корней. Так что это не аргумент, — сказала она.

В практическом плане она была права.

— Ты должен что-то делать, — продолжала она, — и неважно где: в Англии или в Штатах. А отказываться от предложения Джо, когда тебе никто ничего равноценного не предлагает в Англии, по-моему, просто безумие. Да, я пристрастна в этом вопросе, не спорю, — добавила она, вложив свою руку в мою, — я бы очень хотела жить дома. Но только если ты этого тоже хочешь.

Я не хотел, в этом-то и была вся проблема. Но в той же мере я не хотел больше работать в прежнем качестве — ни в литературных редакциях, ни в издательствах в Лондоне. Это был тупик на данном этапе жизни, моей жизни, но тупик временный. И я ничего не мог планировать, во всяком случае пока.

— Дорогая, давай не будем продолжать сейчас эту тему. Давай жить настоящим моментом — сегодня, завтра… Но обещаю, я обязательно серьезно все обдумаю, и очень скоро.

Она вздохнула, отпустила мою руку и стала искать в кармане халата сигареты.

— Как хочешь, — сказала она. — Но не обвиняй меня потом, если вдруг узнаешь, что мой братец Джо в тебе уже не нуждается.

Через пляж, к нам бежали мальчики, сгорая от нетерпения показать свою добычу: морскую звезду, мидии и огромного, давно сдохшего краба, который страшно вонял. Время задушевной беседы прошло. Пора было собирать вещи и взбираться в гору к Килмарту. Замыкая шествие, я оглянулся и посмотрел на залив. Был хорошо виден противоположный берег: на самой оконечности Церковного мыса стояли белые домики, освещенные лучами заходящего солнца — до них было всего каких-нибудь восемь миль.

    В такую ночь
мечтает Отто покинуть стены Бодругана,
душа его к ручью Тризмилла рвется, где
безмятежно спит его Изольда…
Но спала ли она там? Наверняка после того, как Отто уплыл, она отправилась вслед за детьми. Но куда? В Бокенод, где проживает ее самовлюбленный деверь, сэр Джон? Слишком далеко. Не получается. Она называла еще какое-то место. Что-то похоже на Тридж. Нужно посмотреть карту. Вся проблема в том, что почти все названия ферм в Коруолле начинаются на «Три». Тривенна, Триверран и Тринадлин исключаются. Так где же все-таки ночевала в ту ночь Изольда с дочерьми?

— Нет, такие прогулки не для меня, — жалобно сказала Вита. — Боже мой, ну и гора! В Вермонте с таких катаются на горных лыжах. Дай мне руку.

Значит так: они пересекли реку в том месте, где он образует водопад у мельницы, и свернули по дороге вправо. После этого я их не видел — из-за машины, которая меня чуть не сбила. Дальше они могли пойти в любом направлении. Причем Роджер шел пешком. Если потом начался прилив, то через брод он уже вернуться не мог. Я попытался вспомнить, не было ли там около кузницы лодки, на которой он мог бы приплыть назад.

— После такой зарядки и морского воздуха я должна спать как убитая.

— Конечно, — ответил я.

Да, точно, там была лодка. Она лежала на песке, на берегу, и во время прилива на ней, скорее всего, перевозили пассажиров от кузницы к мельнице и обратно.

— Тебе, конечно, наплевать, как я сплю — хорошо ли, плохо ли, — и есть у меня силы дойти до дома или нет? — не унималась она.

Я остановился и посмотрел на нее.

— Извини, дорогая, — сказал я, — конечно, не наплевать. — (С чего это вдруг она опять заговорила о бессонной ночи?)

— Ты сейчас был где-то далеко в своих мыслях. Я всегда это чувствую, — сказала она.

— Не дальше, чем за четыре мили отсюда, — ответил я. — Если тебе действительно интересно, то я сейчас думал о двух детях верхом на пони, которых я видел сегодня утром. Мне вдруг стало любопытно, куда это они могли ехать.

— На пони? — Мы пошли дальше, Вита тяжелым грузом повисла на моей руке. — Что ж, это самая удачная мысль, которая тебя посетила за последнее время, — сказала она. — Мальчики обожают ездить верхом. Может, этих пони дают напрокат?

— Сомневаюсь, — сказал я. — Мне кажется, они ехали с какой-то фермы.

— Ну, это можно выяснить. Симпатичные дети?

— Очаровательные. Две маленькие девочки и молодая девушка, по-видимому, их няня, и с ними двое мужчин.

— И все верхом?

— Один мужчина шел пешком, он вел под уздцы пони с девочками.

— Я думаю, это школа верховой езды, — сказала она. — Выясни, пожалуйста. По крайней мере, кроме плаванья и прогулок на лодке мальчикам будет чем заняться.

— Хорошо, — сказал я.

Как было бы замечательно, если бы я мог вызвать Роджера из прошлого и попросить оседлать двух килмартских лошадок для Тедди и Микки, а затем послать их вместе с Робби галопом в Пар на пляж… Роджер идеально ухаживал бы за Витой. Исполнял бы любую ее прихоть. Сок белены, полученный от брата Жана из монастыря, обеспечил бы безмятежный сон, а если бы это не помогло… Я улыбнулся.

— Что смешного?

— Ничего.

Я указал на увядающую наперстянку — лиловые цветы, облепившие высокие стебли, которые пробивались сквозь живую изгородь вокруг выпасов чуть ниже Килмарта.

— Если у тебя случится сердечный приступ — никаких проблем. Из наперстянки получают дигиталис. Только скажи, и я растолку семена.

— Огромное спасибо. Не сомневаюсь, что в лаборатории профессора отыщется не только это, а еще бог знает какие ядовитые семена и чудовищные смеси.

Как она была права! Однако мне надо было как-то отвлечь ее от Магнуса.

— Вот мы и пришли, — сказал я. — Через эти ворота прямо в сад. Я сейчас приготовлю тебе и мальчикам выпить чего-нибудь холодненького. Затем займусь ужином. Буду угощать вас холодной говядиной и салатом.

Да здравствует хорошее настроение! Мои усилия угодить им должны стереть всякие воспоминания о моих утренних промахах. Заботливый супруг, приветливый отчим. Главное продержаться до отхода ко сну — и далее.

Как оказалось, насчет «далее» я беспокоился зря. Купание, тяжелое восхождение в гору и пьянящий корнуоллский воздух сделали свое дело. Вита, у которой от зевоты рот не закрывался, посмотрела телевизионную пьесу и уже в десять улеглась, и, когда час спустя я тихо залез в постель и лег рядом, она даже не проснулась. Судя по небу, назавтра ожидалась отличная погода, и можно будет поплыть к Церковному мысу. А ведь Бодруган до сих пор существует — после ужина я отыскал его на карте.


Ветер был несильный, но вполне достаточный, чтобы мы благополучно вышли из порта Фауи. Наш шкипер Том, здоровый улыбчивый парень, занимался парусами — мальчики помогали или, скорее, мешали ему, я же занял место у румпеля. Моих познаний в этой области хватало только на то, чтобы не вести лодку против ветра (чтобы паруса не полоскались), но ни Вита, ни мальчики не подозревали об этом, а мой уверенный вид произвел на них должное впечатление. Вскоре мы бросили с кормы лески на макрель: ребята с дикими криками вытаскивали пустые крючки, как только замечали малейшее подрагивание, которое на самом деле было вызвано просто легкой волной или каким-нибудь пучком водорослей. Вита устроилась на корме рядом со мной. Ей очень шли джинсы, да и алый свитер тоже: как у большинства американок у нее была прекрасная фигура.

— Божественно, — сказала она, прижимаясь ко мне и опуская голову мне на плечо. — Как здорово, что ты все это придумал. Ставлю тебе отлично. А море какое спокойное — загляденье!

Но весь ужас в том, что так продолжалось недолго. Я вспомнил, как это бывало когда-то, давным-давно: едва мы проходили буйки Канниса и мыс Гриббин, западный ветер с невероятной силой вступал в противоборство с приливом, при этом скорость лодки сразу резко увеличивалась (для умелого рулевого, каким был капитан Лейн, это всегда блаженные минуты), и судно практически ложилось на борт, так что пассажир, сидящий с подветренной стороны, оказывался всего в нескольких дюймах от воды. В данном случае таким пассажиром была Вита.

— Может, лучше передадим руль этому парню? — сказала она нервно, после того как лодка три раза клюнула носом, а потом накренилась на бок, так что леер коснулся воды. Я сам был виноват — попал в слишком крутой бейдевинд.

— Ни за что! — весело прокричал я. — Переползи под гиком на другую сторону!

Она, покачиваясь, поднялась на ноги и со всей силы стукнулась головой о гик. Я наклонился, чтобы помочь ей выпутаться из веревки, за которую она зацепилась ногами, и при этом, конечно, отвлекся от румпеля, в результате судно зарылось носом в воду, и нас всех, меня в том числе, окатило с ног до головы.

— Ничего страшного! Соленая вода никому еще не повредила! — прокричал я, но мальчики, прижавшиеся к лееру с наветренной стороны, похоже, не очень были в этом уверены и вместе с матерью нырнули в укрытие — маленькую каюту с низким потолком, где им пришлось примоститься на небольшом рундуке, и там то и дело подпрыгивать и падать вниз вместе с нашим резвым суденышком.

— Хорош ветерок! — улыбаясь во весь рот, сказал шкипер Том. — Доберемся до Меваджисси в два счета!

Я тоже осклабился, демонстрируя, что полностью разделяю его уверенность, но три белых, как полотно, лица, смотрящих на меня снизу из каюты, совсем не горели энтузиазмом, и у меня создалось впечатление, что никто из них не разделяет мнения шкипера насчет ветерка.

Он предложил мне сигарету, но после трех затяжек я понял, что мне лучше не курить, и, когда он отвернулся, тут же выбросил ее, в то время как он продолжал попыхивать своей трубкой, набитой невероятно ядовитым табаком, дым от которой относило прямо в каюту, где вскоре повисли густые клубы.

— Скажите им, пусть залезут в кокпит — там не так качает, — посоветовал Том.

Я посмотрел на мальчиков. Лодка сейчасшла довольно устойчиво, но, сидя в тесной, темной каюте, они ощущали малейшие толчки, и Микки уже начал подозрительно зевать. Вита сидела, уставившись в одну точку, как бы загипнотизированная штормовкой Тома, которая висела на крючке в каюте и раскачивалась из стороны в сторону, словно повешенный, при каждом наклоне судна.

Мы с Томом переглянулись, поняв друг друга без слов. Он сменил меня у румпеля и стал выбивать трубку, а я быстро перетащил свою семью в кокпит, где Виту и младшего сразу вытошнило. Тедди оказался более стойким, возможно потому что смотрел в сторону.

— Мы скоро подойдем к Черному мысу, — сказал Том. — И там уже не будет никакой качки.

Едва он сел к румпелю, как произошло чудо. А может, это было простое совпадение. Качка сменилась мерным, едва ощутимым покачиванием, белые лица начали оживать, зубы перестали стучать, а из корзинки были извлечены разные выпечные вкусности, приготовленные миссис Коллинз. Развернув салфетки, все мы, и даже Вита, с большим аппетитом набросились на них. Мы прошли Меваджисси и у западного побережья Церковного мыса бросили якорь. Ни в море, ни на небе не было никакого движения, солнце палило вовсю.

— Просто удивительно, — заметила Вита, сняв свитер и положив его себе под голову вместо подушки, — как только судном начал управлять Том, оно пошло как по маслу, и даже ветер сразу стих.

— Да нет же, — сказал я, — мы подошли ближе к берегу, вот и все.

— Как бы там ни было, — сказала она, — назад судно поведет он.

Том помог мальчикам пересесть в маленькую шлюпку. На них были уже плавки для купания, а под мышками полотенца. Том взял удочки с заранее насаженными червями.

— Сэр, если вы с женой хотите остаться на борту, пожалуйста, — сказал он. — За ребятами я присмотрю. Тут хороший пляж, опасности никакой.

Я не хотел оставаться с женой на борту. Я хотел взобраться наверх, пересечь поле и найти Бодруган.

Вита подняла голову, села и, сняв очки от солнца, посмотрела вокруг. Был прилив, и пляж выглядел очень соблазнительно, но тут к своему восторгу я увидел, что территория уже занята: по нему лениво разгуливали штук шесть коров, оставляя по всему пляжу неизбежные следы своего пребывания.

— Я остаюсь на борту, — решительно сказала Вита. — А если мне захочется выкупаться, я и здесь могу это сделать.

Я зевнул — почему-то всегда, когда я чувствую себя виноватым, на меня нападает зевота.

— А я на берег, разомну ноги, — сказал я. — После такого количества пирогов плавать все равно невозможно.

— Делай что хочешь, — сказала она. — Здесь замечательно. Эти белые домики на мысу — просто заглядение. Как в Италии.

Италия так Италия. Я забрался в лодку вместе с остальными.

— Высадите меня вон там, слева, — попросил я Тома.

— А что ты будешь делать? — спросил Тедди.

— Гулять, — ответил я коротко.

— А можно мы останемся в лодке и будем ловить сайду?

— Конечно, можно. Отличная мысль, — сказал я.

Я выпрыгнул на берег прямо к коровам: наконец я был абсолютно свободен. Мальчики тоже были счастливы, что избавились от моего общества. Я немного постоял, наблюдая, как они удаляются. Вита лениво помахала мне рукой с яхты. Повернувшись, я пошел наверх.

Тропа, бесконечно петляя, вилась параллельно ручью. Я миновал небольшой дом справа, и море скрылось из вида, а я, поднимаясь все время в гору, вскоре оказался перед воротами в старой стене; слева виднелись развалины мельницы. Я прошел в ворота и оказался на ферме Бодруган: налево был большой пруд, вероятно, из него и брал начало ручей, на котором когда-то стояла мельница, а направо — красивый, крытый шифером фермерский дом, построенный приблизительно в начале восемнадцатого века, удивительно похожий на дом Магнуса в Килмарте; рядом с ним и за ним стояли амбар и хлев, сложенные из камня, явно очень старые: наверняка они стоят на том месте, где когда-то был дом Отто. Под окнами фермерского дома играли двое детей, но они не видели меня, и я, осмелев, прошел дальше, пересек большую поляну, где паслись коровы, и вошел в дальний амбар с высокой крышей.

Сейчас тут хранилось зерно, и, скорей всего, именно в этом качестве он использовался на протяжении многих веков, но шесть столетий назад здесь, возможно, находились столовая и другие жилые комнаты, а длинный, низкий амбар напротив, наверное, возник на месте часовни. Само имение, вероятно, было огромным: его площадь значительно превышала ту, которую занимали ямы и бугры недалеко от Граттена, где когда-то стоял дом Шампернунов. И я вдруг понял, что Джоанна, которая родилась и выросла в Бодругане, в этом обширном поместье, выйдя замуж за Генри Шампернуна, конечно же, считала себя обделенной, променяв эту богатую усадьбу на скромный дом у Тризмиллского ручья.

Я вышел из амбара и пошел вдоль низкой каменной стены, окружавшей всю ферму, затем направился к противоположному склону холма: перед моим взором вновь открылось море. Здесь в верхней части поля был насыпной холм — видимо, когда-то в этом месте стояла сторожевая башня или аванпост, охраняющий подступы к заливу. Интересно, часто ли Отто приезжал сюда и смотрел с этой башни на Черный мыс, на отлогие скалы вдалеке, спускавшиеся к Тайуордретскому заливу и извивающемуся морскому рукаву с его узкими щупальцами, один из которых бежал через долину Лампетоу, второй — к стенам монастыря, третий — к Тризмиллу и поместью Шампернунов. Он мог все это видеть в ясный день, а, возможно, даже и горбатый домик в Килмарте, и небольшую рощицу позади него.

Как было бы здорово, если бы именно сейчас фляжка оказалась в моем кармане, и можно было бы увидеть Отто, стоящего, чуть подавшись вперед, на круглой башне, а внизу, в той закрытой со всех сторон бухте, где сейчас мальчики ловят рыбу, — его корабль на рейде, готовый поднять паруса. Или перенестись в еще более отдаленные времена, увидеть, как он, молодой и бесшабашный, уезжал из родных мест, чтобы принять участие в мятеже против Эдуарда II в 1322 году, за что позднее, когда мятеж, провалился, его оштрафовали на тысячу марок. Сторонник обреченного дела, любитель запретного плода — интересно, как часто он тайком пересекал залив, оставляя свою бесцветную жену Маргарет, сестру Генри Шампернуна, в уютном и надежном бодругановском доме или в их другом поместье, Трилаун, на которое Шампернуны, по-видимому, тоже имели какие-то права.

Я спустился обратно к пляжу, изнывая от жары и непонятной усталости. Странно, но сейчас мне было особенно тяжело общаться со своей семьей — даже тяжелее, чем после возвращения из путешествия в другой мир. Я чувствовал мучительное неудовлетворение, опустошенность, но самым странным было предчувствие надвигающейся опасности. Мне мало было просто воображать. Я жаждал живых впечатлений, которые у меня отняли и которые я мог бы получить, имей я при себе заветную фляжку, надежно запертую в бывшей прачечной в Килмарте. Я мог бы увидеть, что же произошло там, в уже знакомом доме на берегу, или здесь, в усадьбе, а теперь мне никогда этого не узнать, и я был в полном отчаянии.

Коров на пляже уже не было. Мальчики вернулись на судно, и, сидя в кокпите, пили чай; их плавки сушились на мачте. Вита стояла на носу и фотографировала. Все прекрасно, все счастливы, и только я был здесь лишним.

Под брюками на мне были плавки, и, сбросив одежду, я вошел в море. После прогулки вода обдала меня холодом, на ее поверхности плавали водоросли, похожие на волосы утопившейся Офелии. Я лег на спину и стал смотреть в небо, меня все еще переполняло невероятное чувство тоски, почти обреченности. Мне нужно было собраться с силами, чтобы суметь отвечать на приветствия семьи, участвовать в общей беседе, улыбаться и шутить.

Том увидел меня и отправился на лодке к берегу, чтобы забрать мою одежду. Я подплыл к судну и даже умудрился с помощью каната и заботливых рук Виты забраться на борт.

— Посмотри, три сайды! — закричал Микки. — Мама говорит, что приготовит их на ужин. И еще мы нашли много ракушек.

Вита подошла ко мне и протянула кружку с остатками чая из термоса.

— Ну, наконец-то, вернулся, — сказала она. — Далеко ходил?

— Нет, — ответил я. — Только прошел через поле. Там раньше было что-то вроде замка, но ничего не сохранилось.

— Зря ты не остался на борту, — сказала она. — Здесь купаться — одно удовольствие. Держи полотенце, вытрись хорошенько — ты весь дрожишь. Еще простудишься! Разве можно бросаться в холодную воду, после того как вспотел?

Микки сунул мне в руку влажный пирожок, на вкус напоминавший вату, и я запил его чуть теплым чаем. Затем на борт влез Том с моей одеждой в руках, и вскоре, подняв якорь, мы отправились в обратный путь, причем шкипер Том, конечно, занял место у румпеля. Я надел шерстяной джемпер и пошел на нос парусника, где ко мне вскоре присоединилась Вита.

Небольшое волнение на середине залива быстро прогнало ее в кокпит, где она устроилась, завернувшись в штормовку Тома, а я стоял и смотрел вперед на видневшийся вдали Килмарт, обрамленный зеленой кроной деревьев. В те далекие времена, приближаясь к берегу, Бодруган, вероятно, видел все это гораздо лучше, поскольку входил на корабле прямо в морской рукав, который тогда покрывал своими водами пески Пара, а Роджер, если он наблюдал за ним со своего поля, мог дать ему сигнал, что все в порядке. Интересно, кто больше проявлял нетерпения — Бодруган, когда огибал на судне высокий мыс при входе в морской рукав, зная, что возлюбленная ждет его одна в пустом доме за низкой каменной стеной, или Изольда, когда видела мачту и потом темный парус, раздуваемый ветром. Солнце уже светило в корму, и мы, пройдя буек Канниса, взяли курс на Фауи. К великому восторгу мальчиков в гавань мы вошли как раз в тот момент, когда большой сухогруз, с белоснежными горами каолина на борту, в сопровождении двух буксиров покидал ее, направляясь в открытое море.

— А завтра мы поедем туда опять? — закричали они, когда я расплачивался с Томом и благодарил его за прогулку.

— Посмотрим, — произнес я неизменную фразу взрослых, которая должна приводить детей просто в ярость. На что посмотрим? — могли бы спросить они. Посмотрим, будет ли у взрослых хорошее настроение, будет ли царить гармония в их взрослом мире? Удачный или неудачный ждет мальчиков день, всецело зависело от того, насколько долго продержится перемирие между их матерью и мною.

Моей главной задачей, когда мы вернулись в Килмарт, было опередить Магнуса и позвонить ему первым, прежде чем он успеет это сделать сам, а он должен был это сделать, чтобы узнать, как я провел воскресенье. Я слонялся по библиотеке, дожидаясь удобного момента, но туда пришли мальчики и включили телевизор, так что я вынужден был подняться в спальню. Вита была в кухне, готовила ужин. Сейчас или никогда. Я набрал его номер, и он сразу же ответил.

— Послушай, — сказал я быстро. — Я не могу долго разговаривать. Случилось самое худшее. В субботу утром неожиданно приехала Вита с ребятами. Они поймали меня что называется en fragrant délit.[10] Ты меня понимаешь? А тут еще твоя телеграмма! Вита ее распечатала. С тех пор обстановка, мягко говоря, довольно сложная.

— О Боже… — простонал Магнус тоном престарелой незамужней тетушки, столкнувшейся с незначительными домашними неприятностями.

— Не «О Боже», а настоящий ад кромешный! — взорвался я. — И это конец, тупик — я имею в виду путешествия. Ты что, сам не понимаешь?

— Спокойно, дружище, спокойно. Так говоришь, она приехала и застала тебя в процессе?..

— Нет, я как раз только вернулся. В семь утра. Теперь все пути отрезаны.

— Узнал что-нибудь важное?

— Не знаю, что ты называешь важным, — сказал я. — Речь шла о готовящемся мятеже против короля. Там был Бодруган и, само собой, Роджер. Я тебе обо всем подробно напишу завтра, и о воскресном путешествии тоже.

— Значит, ты все же рискнул, несмотря на семейство? Потрясающе.

— Только потому, что они пошли в церковь, и мне удалось улизнуть в Граттен. Да, Магнус, существует еще одна проблема — проблема времени. Я никак не могу понять, что происходит. Казалось, что само путешествие длилось полчаса, ну сорок минут от силы, а на самом деле я «выключился» часа на два с половиной.

— Какую дозу ты принял?

— Такую же, как и в пятницу ночью — на несколько капель больше, чем во время первых двух или трех путешествий.

— Так, понятно.

Он помолчал немного, обдумывая то, что я ему сообщил.

— Ну? — спросил я. — Так что же все это значит?

— Не знаю еще, мне надо кое-что прикинуть. Не волнуйся, ничего серьезного на этой стадии быть не может. Как ты сам-то себя чувствуешь?

— Знаешь… физически довольно сносно, мы весь день провели на парусной лодке. Но напряжение ужасное, Магнус.

— Посмотрим, как у меня сложится неделя — постараюсь приехать. Через несколько дней я уже получу кое-какие результаты из лаборатории, и мы сможем обсудить их. А пока не слишком усердствуй с путешествиями.

— Магнус…

Он повесил трубку, наверное, и к лучшему. Мне показалось, что я слышу, как по лестнице поднимается Вита. На этот раз я почувствовал какое-то облегчение при мысли, что увижу его, даже если это приведет к каким-нибудь осложнениям с Витой. Он пустит в ход свое знаменитое обаяние, и все уладится, к тому же и отвечать тогда будет он, а не я. И еще — меня начал беспокоить сам препарат: ощущение подавленности, дурные предчувствия могли возникнуть в результате его воздействия.

Я посмотрел в зеркало, висевшее в ванной. С правым глазом творилось что-то неладное: он был воспаленный, точно налитый кровью, на белке выделялась тоненькая красная прожилка. Возможно, просто лопнул сосуд, тогда ничего страшного, но я не помнил, чтобы у меня раньше случалось подобное. Оставалось надеяться, что Вита не обратит на это внимания.

Ужин прошел нормально, мальчики беззаботно болтали, вспоминали проведенный день и уплетали сайду, которую они сами поймали. (Более безвкусной рыбы, по-моему, просто нет, но, конечно, им я этого не сказал.) Когда мы уже убирали со стола, зазвонил телефон.

— Я подойду, — быстро сказала Вита. — Это, наверно, меня.

По крайней мере, это не мог быть Магнус. Мы с мальчиками сложили грязную посуду в посудомоечную машину, и я включил ее. В этот момент Вита вошла в кухню. У нее было хорошо мне знакомое выражение лица: решительное, даже вызывающее.

— Это Билл с Дианой, — сказала она.

— Да, и что?

Мальчики пошли в библиотеку смотреть телевизор. Я налил кофе себе и ей.

— Они летят в Дублин, — сказала она. — Звонили из Эксетера.

Затем, не дожидаясь моей ответной реплики, она выпалила:

— Они безумно хотят посмотреть дом, поэтому я предложила им отложить полет дня на два и пригласила приехать завтра к обеду и остаться на ночь. Они так обрадовались!

Я поставил чашку с кофе, к которой еще даже не притронулся, и плюхнулся на стул.

— О Господи! — произнес я.

Глава тринадцатая

Вряд ли есть что-нибудь более тягостное, чем ожидание непрошеных гостей. Горестно вздохнув, я больше не сказал ни слова против, но весь остаток вечера мы просидели в разных комнатах: Вита с мальчиками смотрела телевизор в библиотеке, я слушал Сибелиуса в музыкальном салоне.

Утром следующего дня Вита устроилась на «террасе» — так ей нравилось называть пространство с внешней стороны музыкального салона, — прислушиваясь, не раздастся ли сигнал машины, возвещающий о прибытии ее друзей, я же в это время, взбодрившись порцией джина с тоником, ходил взад и вперед по салону, то и дело поглядывая на часы и задаваясь вопросом, что мучительнее: ожидание того ужасного момента, когда машина въедет в сад, или же те минуты, когда гости полностью обоснуются здесь, и значит — брошенные на кресла куртки, стрекот камер, громкие, ни на секунду не умолкающие голоса, запах неизменной сигары Билла?.. Второе, возможно, даже предпочтительнее: уж лучше оказаться в гуще боя, чем ждать, когда протрубит сигнал к атаке.

— Едут! — завопили мальчики и стремглав бросились вниз по ступенькам; я вышел на террасу с таким ощущением, словно подставлял себя под минометный огонь.

Надо признать, в роли хозяйки дома Вита была неподражаема: Килмарт мгновенно превратился в некое подобие американского посольства — не хватало лишь флагштока с развевающим звездно-полосатым стягом. Стол ломился от яств, приготовленных и расставленных старательной, ликующей миссис Коллинз. Спиртное лилось рекой, в воздухе висел табачный дым. Мы сели обедать в два, а когда встали из-за стола, часы показывали половину четвертого. Мальчикам наобещали, что позже их отпустят купаться, и они убежали в сад играть в крикет. Женщины, надев обязательные черные очки, оттащили свои шезлонги за пределы слышимости, чтобы вволю посплетничать. А мы с Биллом устроились во внутреннем дворике: я надеялся, что мне удастся вздремнуть, но Билл, как все дипломаты, обожал слушать собственный голос. Сначала он разглагольствовал о мировой политике, затем переключился на внутреннюю и, наконец, явно подученный Дианой, как бы невзначай коснулся моих планов на будущее.

— Я слышал, ты собираешься войти в компаньоны к Джо. Здорово!

— Еще ничего не известно, — ответил я. — Требуется многое обговорить.

— Ну, ясное дело! — сказал он. — Нельзя решать свое будущее, подбрасывая монетку — орел или решка… Но подумай, какой шанс! Его фирма сейчас на подъеме. Помяни мое слово — ты не пожалеешь о таком союзе. Тем более что, как я понял, тебе и терять-то здесь особенно нечего.

Я не стал ничего говорить, твердо решив не дать себя втянуть в пространную дискуссию на эту тему.

— А Вита способна создать домашний уют где угодно, — продолжал он, — На это у нее особый дар. Так что, имея квартиру в Нью-Йорке и загородный дом для уик-эндов, вы сможете жить полнокровной жизнью, да и для путешествий возможности неограниченные.

Я пролепетал что-то невнятное и надвинул старую, оставшуюся от капитана Лейна панаму на свой все еще воспаленный правый глаз. Кстати, Вита этого так до сих пор и не заметила.

— Не думай, что мне охота совать нос в чужие дела, — сказал он, понизив голос, — но сам знаешь, как женщины все друг другу выбалтывают. Вита ужасно из-за тебя расстраивается. Она сказала Диане, что ты совсем не горишь желанием переезжать в Штаты, и она никак не может понять почему. Женщинам всегда лезут в голову самые мрачные мысли.

Тут он пустился в длинный и, на мой взгляд, чересчур подробный рассказ о девушке, с которой он повстречался в Мадриде, когда Диана была у родителей на Багамах.

— Молоденькая, всего девятнадцать, — повествовал он. — Я был без ума от нее. Хотя, конечно, мы оба понимали, что долго это не протянется. Она работала там в американском посольстве, а мне нужно было возвращаться в Лондон, к Диане, встречать ее из отпуска. Когда мы с ней расставались, я думал, что не переживу этого — как будто сам себя полоснул ножом по горлу. Но — пережил, как, впрочем, и она. С тех пор мы не виделись.

Я зажег сигарету, чтобы не так чувствовать запах его вонючей сигары.

— Если ты думаешь, что я завел интрижку в этих краях, то ты глубоко заблуждаешься, — сказал я.

— Ну и отлично, — сказал он, — тем лучше для всех. Ничего страшного, если б и завел — лишь бы Вита ни о чем не узнала.

Затем последовала долгая пауза, во время которой он, как я полагаю, размышлял, не зайти ли с другого конца, но, видимо, решив, что лучше не рисковать, неожиданно спросил:

— Мальчики, кажется, говорили, что хотят искупаться?

Мы отправились на поиски наших дам. Их совещание, похоже, было в самом разгаре. Диана принадлежала к тому типу перезрелых блондинок, о которых принято говорить, что они весьма забавны в гостях и сущие тигрицы дома. По правде сказать, у меня не было особого желания испытывать ее ни в одном из этих качеств. Вита утверждала, что Диана — образец преданности в дружбе, и я верил ей на слово. Стоило нам появиться, как совещание тут же прервалось, и Диана сменила тему, как всякий раз при появлении мужчин.

— Ты загорел, Дик, — сказала она. — Тебе идет. А вот Билл на солнце сразу делается красный, как рак.

— Это, между прочим, настоящий загар, от морского воздуха, — уточнил я, — не то, что твой синтетический.

Рядом с ней на траве стоял флакон с маслом для загара, которое она периодически размазывала по своим лилейно-белым ногам.

— Мы идем купаться, — сказал Билл. — Вставай, мопсик… Порастрясешь немного свой жирок!

Последовала обычная шутливая перепалка, какую супружеские пары обыкновенно разыгрывают в своем тесном кругу. Я подумал, что любовники никогда себя так не ведут: их игры происходят в тишине и вследствие этого куда упоительнее.

Взяв полотенца, трубки и маски, мы спустились по тропинке к пляжу. Был отлив, и, чтобы войти в воду, надо было долго лавировать между скоплениями водорослей и скользкими камнями. Такое нашим гостям было в новинку, но они отнеслись к этому с юмором и плескались, как дельфины на мелководье, подтверждая тем самым мой излюбленный тезис: если не знаешь, чем занять гостей — тащи их на природу.

Я не ошибся, полагая, что самым тяжелым испытанием будет совместный вечер. Билл привез с собой бутылку виски, и я по его требованию вытряхнул из холодильника весь имевшийся в наличии лед. Мускат, который пили потом за ужином, образовал с виски гремучую смесь, так что, когда мы под урчание посудомоечной машины на кухне ввалились, пошатываясь, в музыкальный салон, вид у всех был довольно помятый. Я мог уже не тревожиться из-за своего воспаленного глаза, Билл выглядел ничуть не лучше: у него оба глаза были такие, будто его искусали осы. А щеки наших благоверных запылали ярким румянцем, какой обычно бывает у официанточек в сомнительном портовом кабаке.

Я подошел к проигрывателю и выложил стопку пластинок, не выбирая, поскольку музыка нужна была только затем, чтобы избавить всех от необходимости вести общую беседу. Вита, как правило, пила умеренно, но когда слегка перебирала, то мне всегда делалось за нее неловко. У нее в голосе появлялись визгливые нотки, которые то и дело сменялись приторно-сладкими. В этот вечер ее слащавые интонации предназначались Биллу, который весьма охотно плюхнулся рядом с ней на диван, в то время как его жена, сидевшая на другом диване, призывно похлопывала по пустующему рядом с ней месту и, глядя на меня, многозначительно улыбалась.

Я с отвращением понял, что весь сценарий был разработан заранее и что наши дамы задумали устроить один из тех жутких вечеров, на которых обмениваются супругами, но не всерьез, а понарошку, так сказать, для разминки — этакая одноактная пьеска, предваряющая большой спектакль. Мне это совсем не улыбалось. Если я чего и хотел, так это поскорее оказаться в постели — только чтоб рядом никого не было. Никого!

— Поговори со мною, Дик, — сказала Диана, придвинувшись так близко, что мне пришлось повернуть голову чуть ли не на девяносто градусов. — Я хочу знать все о твоем именитом друге профессоре Лейне!

— Тебя интересует его научная деятельность? Некоторые ее аспекты были освещены в весьма содержательной статье, опубликованной несколько лет назад в «Биохимической газете». Возможно, в моей лондонской квартире найдется экземпляр. Я тебе его перешлю.

— Не валяй дурака! Ты отлично знаешь, что я не пойму там ни слова. Я просто хочу знать, что он за человек, кто его друзья, какое у него хобби?

Хобби?.. Я вдумался в это слово. В воображении возник этакий рассеянный чудак, который с сачком гоняется за бабочками.

— Не думаю, что у него есть какое-то хобби помимо работы, — сказал я ей. — Но он обожает музыку, в особенности духовную музыку — церковное пение, грегорианские хоралы.

— А, так вот что вас сближает, любовь к музыке?

— Точнее, с этого все началось. Однажды вечером мы оказались на одной скамье в часовне Королевского колледжа[11] во время рождественской службы.

По правде говоря, мы оба пришли туда не из-за песнопений, а чтобы полюбоваться на одного мальчика из хора, которого ореол золотых волос делал похожим на юного Самуила.[12] Хотя эта первая встреча и была случайной, за ней последовали другие, и не потому, что я питал слабость к мальчикам из хора; просто сочетание святой невинности с «Adeste fideles»[13] и ореолом кудрей доставляло нам, двадцатилетним, такое эстетическое удовольствие, что нам хотелось испытывать его снова и снова.

— Тедди говорил мне, что в подвале есть запертая комната, а в ней полно обезьяньих голов, — сказала Диана. — Какая прелесть — аж мурашки по коже!

— Если быть точным, там всего одна обезьянья голова, — возразил я. — Но есть много чего другого. Все препараты крайне токсичны, и трогать ничего нельзя.

— Слышишь, Билл? — раздался голос Виты с дивана напротив.

Я с чувством гадливости отметил про себя, что он обнимал ее за талию, а она положила голову ему на плечо.

— Этот дом построен на динамите, — продолжала она. — Одно неосторожное движение, и мы все взлетим на воздух.

— Любое движение? — переспросил Билл, оскорбительно подмигнув мне. — А что будет, если мы придвинемся друг к другу чуточку поближе? Может, нас обоих динамитом зашвырнет на второй этаж, где спальни? Я-то лично не возражаю, но все же лучше сперва спросить разрешения у Дика.

— Дик останется здесь, — заявила Диана. — И если обезьянья голова взорвется, вы оба полетите наверх, а мы с Диком провалимся вниз. И все будут довольны, только мы окажемся в разных мирах. Верно, Дик?

— Абсолютно верно, — согласился я. — Но что до меня, я на сегодня сыт по горло нашим нынешним миром. Так что если вам приспичит спариваться — или точнее «страиваться» — на одном диване, так давайте, не стесняйтесь! И пусть вам будет хорошо. Вон у вас и виски осталось. Можете выпить мою долю. А я иду спать.

Я встал и вышел из комнаты. Теперь, когда я разбил эту парную четверку, лапанье автоматически прекратится, и следующий час-два все трое, будут с важным видом обсуждать разные грани моего характера, выясняя, изменился я или не очень, и что в связи с этим следует предпринять, и чего ждать в будущем.

Я разделся, сунул голову под струю холодной, воды, раздвинул шторы, нырнул под одеяло и мгновенно уснул.

Меня разбудила луна. Ее свет проникал сквозь щелку между шторами, которые Вита, ложась, задернула, и падал ко мне на подушку; Вита спала на своей половине кровати с широко раскрытым ртом и храпела, что с ней случалось редко. Должно быть, они все-таки прикончили бутылку. Я взглянул на часы: половина четвертого. Потом вылез из постели, прошел в гардеробную, надел джинсы и свитер.

На лестничной площадке я остановился у двери гостевой комнаты и прислушался. Ни звука. В другом конце коридора, где спали мальчики, тоже было тихо. Я спустился на первый этаж, затем в подвал и добрался до лаборатории. Я был абсолютно трезв, хладнокровен и собран и не испытывал ни чрезмерного возбуждения, ни подавленности: полная норма, нормальнее не бывает. Я настроился на очередное путешествие — и точка. Налить четыре меры жидкости во флягу, вывести машину из гаража, спуститься по склону до Тризмиллской долины, оставить там машину и пешком добраться до Граттена. Луна будет освещать мне путь, а когда она побледнеет, сместившись к западу, на востоке начнет заниматься заря. Если время снова сыграет со мной злую шутку и путешествие продлится вплоть до завтрака, что с того? Когда вернусь, тогда и вернусь. А Вита и ее друзья могут дуться, сколько им заблагорассудится.

В такую ночь… на свидание с кем?.. Мир нынешний крепко спит, а тот, другой — мой мир — еще не пробудился, вернее, пока не пробудился: пока на меня не начало действовать снадобье. Когда я огибал Тайуордрет и он выплывал из темноты, как город-призрак, я знал, что в тайном моем времени пересекаю луг перед монастырем, высившимся чуть дальше за каменными стенами. На самой малой скорости я двинулся вниз по тризмиллской дороге: от лунного света, заливавшего долину, блестели серые крыши клеток находившейся поодаль фермы, где разводили норок. Я поставил машину как можно ближе к кювету и перелез через ворота в изгороди, которая окружала поле. Затем направился к яме у карьера, где, как я знал, находилась когда-то часть старинной усадьбы, а именно — большой зал; там, возле пня, выхваченного из темноты квадратным пятном лунного света, выпил содержимое фляги. Поначалу я не ощущал ничего, кроме шума в ушах, которого я прежде не отмечал. Я прислонился к поросшему травой бугру и принялся ждать.

Что-то шевельнулось в живой изгороди — наверное, кролик — и шум в ушах усилился. Потом в карьере у меня за спиной загрохотала, сорвавшись вниз, какая-то ржавая железяка. Шум нарастал, заполняя все пространство — казалось, мир вокруг меня охвачен странным общим гулом, и я понял, что это не просто шум в ушах: грохот доносился со стороны окна в старинном зале, на которое с ревом обрушивался бушевавший снаружи ветер. С хмурого неба вовсю лил косой дождь, барабаня по промасленному пергаменту; подойдя к окну и выглянув наружу, я увидел, что вода внизу, в морском рукаве, поднялась и бурлит — с приливом сюда устремились частые волны с белыми гребешками. Редкие деревья на противоположных склонах дружно, как по команде, сгибались под порывами ветра, который в ярости срывал и кружил осенние листья; на север улетала стая скворцов — промелькнули бесформенным облаком и с криком исчезли вдали… Я был не один. Рядом стоял Роджер: он, как и я, вглядывался в бухту, и вид у него был обеспокоенный. Когда под очередным порывом ветра окно задрожало, он закрепил его поплотнее и, покачав головой, прошептал:

— Упаси его Бог плыть сюда в такой шторм!

Оглядевшись, я увидел, что зал разгорожен надвое занавесом, из-за которого доносились голоса. Роджер пересек зал и отдернул занавес, я шел за ним следом. На какое-то мгновенье мне почудилось, что время сыграло со мной очередную шутку, снова возвращая к той сцене, свидетелем которой я уже был однажды: на соломенной постели возле стены, лежал какой-то человек, в ногах у него на стуле сидела Джоанна Шампернун, а брат Жан устроился у изголовья. Однако подойдя ближе, я увидел, что больной — не муж Джоанны Генри Шампернун, а его тезка, Генри Бодруган, старший сын Отто и, следовательно, ее родной племянник. В стороне, прикрывая рот платком, стоял сэр Джон Карминоу. Юноша, у которого явно был сильный жар, все время порывался встать, бредил и звал отца, монах же вытирал ему пот со лба и пытался уложить обратно на подушку.

— Здесь его оставлять нельзя. Все слуги в Трилауне, и тут некому за ним ухаживать, — сказала Джоанна. — А если попытаться перевезти его туда, то в такое ненастье мы и к ночи не доберемся до места. Другое дело, если бы мы взяли его с собой в Бокенод, тогда уже через час он был бы в надежных руках.

— Я не могу пойти на такой риск, — сказал сэр Джон. — Что если монах прав и у него оспа? А в моей семье никто оспой не болел. Ничего не поделаешь, придется оставить его здесь на попечение Роджера.

Он метнул испуганный взгляд на управляющего, по-прежнему не отнимая платка от лица, и я подумал, каким жалким он должен был казаться в эту минуту Джоанне. И куда только подевался тот вызывающе-самоуверенный вид, который запомнился мне на приеме в честь епископа. Он раздобрел, поседел. В ответ на его слова Роджер, как всегда исполненный почтения к хозяевам, склонил голову, но в его опущенных глазах я успел заметить презрительный огонек.

— Я готов сделать все, что велит госпожа, — сказал он. — В детстве я переболел оспой, от нее умер мой отец. Но племянник моей госпожи молод и крепок, он выздоровеет. И кто может с уверенностью утверждать, что это оспа? Многие недомогания начинаются так же. Может статься, он будет здоров уже через сутки.

Джоанна поднялась со стула и подошла к постели. Она еще носила вдовий головной убор, и мне вспомнилась выписка, сделанная студентом из реестра Судебного архива и датированная 1331 годом: «Разрешение, выданное Джоанне, последней жене Генри де Шампернуна, выходить замуж, по своему желанию за любого верноподданного короля». Если ее избранником оставался по-прежнему сэр Джон, то брак все еще не был заключен.

— Нам остается лишь уповать на Бога, — медленно произнесла она, — но я склонна согласиться с монахом. Мне уже приходилось сталкиваться с оспой. Я переболела ею в детстве, так же, как и Отто. Если бы можно было послать весточку в Бодруган, Отто сам бы приехал и забрал его домой. — Она повернулась к Роджеру. — Как там вода? Можно еще перейти реку вброд?

— Уже больше часа, как брод затопило, госпожа, — ответил он. — А вода все прибывает. Пока не начнется отлив, реку не перейти, а не то бы я сам поскакал в Бодруган и известил сэра Отто.

— Значит, нам остается только одно — оставить Генри на твое попечение, хотя в доме и нет слуг, — сказала Джоанна и повернулась к сэру Джону: — Я поеду с тобой в Бокенод, а на рассвете отправлюсь в Трилаун и предупрежу Маргарет. Кому, как не ей, дежурить у постели сына.

Монах, казалось бы, полностью поглощенный заботой о Генри, не пропустил из сказанного ни слова.

— Есть другой выход, госпожа, — сказал он. — Комната для гостей в монастыре пустует, и ни я сам, ни святые братья, никто из нас не боится оспы. Генри Бодругану под кровлей нашего монастыря будет гораздо лучше, чем здесь, а я обещаю дежурить подле него и днем, и ночью.

Я прочел облегчение на лицах сэра Джона и Джоанны. Теперь что бы ни случилось, отвечать будут не они.

— Нам следовало сразу принять такое решение, — сказала Джоанна. — Мы бы успели выехать до бури и уже давно были бы в пути. Что скажешь, Джон? Разве это не лучший выход?

— Похоже, что так, — поспешно согласился он, — но при условии, что управляющий сумеет найти способ доставить его в монастырь. Взять его к тебе в повозку мы не можем — все-таки есть опасность заразиться.

— Опасность? Для кого? — рассмеялась Джоанна. — Ты имеешь в виду себя? Тогда можешь скакать за нами верхом и не забудь прикрыть лицо платочком! Пойдем, мы и так упустили слишком много времени.

Приняв решение и уж не думая больше о своем племяннике, она направилась к выходу, сопровождаемая сэром Джоном, который распахнул перед ней дверь, но тут же отшатнулся — ударивший в грудь ветер чуть не сбил его с ног.

— Послушайся дружеского совета, — заметила она иронично, — садись-ка лучше ко мне в повозку. Еще не известно, что опаснее — сидеть рядом с больным или подставлять ветру спину, когда мы окажемся на вершине холма.

— Я боюсь не за себя, — начал было он, но заметив, что сзади подошел управляющий, добавил: — Пойми, у моей жены, да и у сыновей слабое здоровье. Риск был бы слишком велик.

— Слишком велик, несомненно, сэр Джон. Вам надлежит проявлять осторожность.

«Осторожность, как же!» — подумал я, да и Роджер с Джоанной тоже, судя по выражению их лиц.

К дальним воротам с внешней стороны подъехала тяжелая повозка, и мы с Роджером, сгибаясь под натиском ветра, пересекли двор, провожая вдову к экипажу, в то время как сэр Джон усаживался на свою лошадь. Затем мы вернулись в зал, где монах укутывал в одеяла то и дело терявшего сознание Генри.

— Они готовы и ждут, — объявил Роджер. — Мы с тобой перенесем тюфяк. А сейчас, пока мы тут одни, скажи честно: у него есть надежда на выздоровление?

Монах пожал плечами.

— Как ты сам сказал, он молод и крепок, но сколько раз у меня на глазах тщедушные выживали, а сильные отходили в мир иной. Пусть он побудет на моем попечении в монастыре, я испробую некоторые средства.

— Пробуй, только осторожно, — сказал Роджер. — Если ты потерпишь неудачу, тебе придется держать ответ перед его отцом, и тогда даже сам приор не сможет защитить тебя.

Монах улыбнулся.

— Если я правильно понимаю ситуацию, сэру Отто Бодругану нужно будет очень постараться, чтобы самому себя защитить, — ответил он. — Известно ли тебе, что сэр Оливер Карминоу заночевал вчера в Бокеноде, а на рассвете уехал, не сказав никому из слуг, куда он направляется? И если он тайком поскакал вдоль берега, то лишь с одной целью: найти любовника своей жены и уничтожить его.

— Пусть попробует! — усмехнулся Роджер. — Бодруган лучше владеет мечом!

Монах снова пожал плечами.

— Вполне возможно, — сказал он, — но Оливер Карминоу не брезговал и другими средствами, когда сражался со своими врагами в Шотландии. Я не завидую Бодругану, если он попадет в засаду.

Управляющий жестом велел ему замолчать, так как в эту минуту юный Генри вдруг открыл глаза:

— Где отец? — спросил он. — Куда вы меня везете?

— Ваш отец дома, сэр, — сказал Роджер. — Мы пошлем за ним, и он приедет к вам утром. Эту ночь вы проведете в монастыре, и брат Жан позаботится о вас. Потом, если вы почувствуете себя лучше и если на то будет воля вашего отца, вас перевезут либо в Бодруган, либо в Трилаун.

Юноша в замешательстве переводил взгляд с монаха на Роджера.

— Но я совсем не хочу в монастырь, — сказал он. — Лучше я сегодня же вечером отправлюсь домой.

— Это невозможно, сэр, — учтиво ответил Роджер. — Разыгралась буря, и на лошадях далеко не уедешь. В повозке вас ждет госпожа, она отвезет вас в монастырь. Через каких-то полчаса вы уже будете на месте — вас устроят в комнате для гостей.

Невзирая на слабые протесты юноши, они пронесли его на тюфяке через зал, потом через двор к поджидавшей повозке и положили в ногах у тетки. Монах сел рядом. В открытое окошко на управляющего смотрела Джоанна. Вуаль отбросило ветром, и я заметил, как погрубело ее лицо, с тех пор как я ее видел в последний раз. Рот обмяк, а под большими глазами появились мешки.

Она наклонилась как можно ближе к окну, чтобы племяннику не было слышно.

— Ходят слухи о возможной стычке между сэром Оливером и моим братом, — проговорила она полушепотом. — Находится ли сэр Оливер где-то в этих краях — сказать не берусь. Но это одна из причин, по которой я хотела бы уехать отсюда, и как можно скорее.

— Как вам угодно, госпожа, — ответил управляющий.

— Ни сэр Джон, ни я не желаем оказаться замешанными в их ссору, — сказала она. — Этот спор нас не касается. Если дело дойдет до драки, мой брат сам в состоянии себя защитить. Я строго-настрого приказываю тебе не принимать ничьей стороны и блюсти исключительно мои интересы. Ясно?

— Вполне, госпожа.

Она удовлетворенно кивнула и переключила все свое внимание на юного Генри, лежавшего у нее в ногах. Роджер подал знак вознице, и тяжелая повозка затряслась по размытой дороге в сторону монастыря, а следом за ней поскакали сэр Джон и слуга, низко пригибаясь к сёдлам под секущими порывами ветра и дождя. Как только они скрылись за поворотом, Роджер проскользнул под аркой на конный двор и позвал Робби. Его брат вышел в ту же секунду, густые непослушные волосы падали ему на лицо; за уздечку он вел пони.

— Скачи что есть духу в Триджест, — велел ему Роджер, — и предупреди леди Изольду, чтобы не выходила из дому. Сегодня вечером в бухту должен был приплыть Бодруган, но он все равно не отважится выйти в море в такой шторм. И запомни: даже если сэр Оливер с ней дома, в чем я сильно сомневаюсь, леди Изольда непременно должна получить это известие.

Юноша вскочил на пони и поскакал через поле, но не в сторону брода, а на восток, по нашему берегу, и мне вспомнились слова Роджера а том, что брод затоплен. Значит, ему нужно было перебраться через поток где-нибудь выше, если этот самый Триджест находится на другом берегу. Мне это название ничего не говорило. На моей современной карте Триджеста не было.

Роджер пересек двор и через ворота в стене вышел на склон возвышавшегося над бухтой холма. Ветер здесь был такой сильный, что он еле-еле удержался на ногах, но, несмотря на проливной дождь, он пошел дальше и стал спускаться по склону к воде, придерживаясь крутой тропинки, что вела к маячившему внизу причалу. На лице его застыло беспокойство, почти отчаяние (выражение, столь отличное от его обычного самоуверенного вида) — и все время, пока он шел, а вернее бежал, он то и дело бросал взгляд туда, где устье реки переходит в широкий морской рукав возле Пара. Меня охватило тревожное предчувствие, как в тот день, когда мы всей семьей ездили на другой берег залива, и я видел, что Роджер испытывает те же ощущения, что нас объединяет один и тот же страх.

Когда мы добрались до причала, то оказались в какой-то степени защищенными от ветра находившимся позади нас холмом, но река бурлила вовсю, неся на гребнях частых крутых волн всякий осенний хлам: ветки, бревна, морские водоросли; они стремительно приближались к причалу и вновь, подхваченные течением, уносились прочь, и когда они проплывали мимо, над ними проносились стаи крикливых чаек, которые, распластав крылья, пытались спорить с ветром.

Очевидно, мы с ним увидели корабль одновременно, поскольку мы оба смотрели в сторону моря — но это уже был не тот красавец-корабль, которым я любовался летним днем, когда он стоял на якоре. Теперь он, как пьяный, раскачивался из стороны в сторону — мачта сломана, а свисающие над палубой верхние реи, как в саван, обвернуты в паруса. Руль, очевидно, вырвало, поскольку судно явно было отдано на волю ветра и волн, которые гнали его вперед, но не прямо, а боком, так что нос его был нацелен на песчаную отмель, где волны с силой разбивались о берег. Я не мог сказать, сколько человек находилось на борту, но по крайней мере троих я видел — они безуспешно пытались спустить на воду маленький ялик, запутавшийся в парусах и наполовину рухнувших реях. Роджер сложил руки рупором и закричал, но из-за ветра они его не слышали. Тогда, взобравшись на стену причала, он принялся размахивать руками, и кто-то на судне — должно быть, Отто Бодруган — заметил его и помахал в ответ, показывая на противоположный берег.

— К этому берегу! К этому берегу! — прокричал Роджер, но его голос затерялся в шуме ветра. Они его не слышали и продолжали упорно возиться с яликом.

Вне всякого сомнения, Бодруган хорошо знал фарватер, и если бы им удалось спустить ялик, они без особого труда добрались бы до суши, несмотря на крутые волны, что с силой разбивались о низкие песчаные берега. Тут опасность не шла ни в какое сравнение с коварством открытого моря, особенно когда судно несет волной на скалы, и, хотя это место на реке было самое широкое, худшее, что грозило судну, — это сесть на мель и ждать, когда начнет спадать вода.

И только в этот момент я, наконец, понял, чего страшился Роджер и почему он изо всех сил пытался привлечь внимание Бодругана и его команды. Вдоль противоположного берега по холму, вытянувшись в линию, скакали всадники — дюжина, не меньше. Люди на борту даже неподозревали об их присутствии, поскольку всадники были скрыты полосой леса.

Роджер продолжал кричать и размахивать руками, но на борту думали, что он таким образом их подбадривает, призывая не отступать, — и помахали ему в ответ. Наконец, когда судно понесло течением дальше по фарватеру, им удалось перекинуть ялик через борт, и мгновенье спустя все трое уже спрыгнули в лодку. Они протянули перлинь от носа корабля к кормовой части ялика, и в то время как двое из них, склонившись над веслами, принялись что есть силы грести к берегу, третий — Бодруган, — сидя на корме, крепко сжимал в руках перлинь, пытаясь развернуть корабль и тащить его за собой.

Они были слишком поглощены работой, чтобы отвлекаться на Роджера, и в то время как они медленно приближались к противоположному берегу, я увидел, что всадники на холме спешиваются. Под прикрытием деревьев они стали пробираться к бухте, туда, где суша резко вдается в море, образуя песчаную косу. Роджер, отчаянно размахивая руками, закричал в последний раз, и я, забыв о своем статусе призрака, последовал его примеру — но не издал ни звука: толку от меня было еще меньше, чем от футбольного болельщика, подбадривающего во время матча заведомо слабую команду. Чем меньше становилось расстояние между яликом с людьми Бодругана и берегом, тем ближе подбирались к песчаной косе их невидимые враги.

Внезапно судно село на мель, перлинь лопнул. Бодруган, не удержавшись на ногах, упал в лодку прямо на гребцов, ялик перевернулся, и все трое очутились в воде. К счастью, это произошло недалеко от берега, и глубина там была небольшая. Первым на ноги встал Бодруган, вода доходила ему до груди, а его товарищи продолжали барахтаться рядом. В ответ на отчаянный вопль Роджера он издал торжествующий возглас.

Это был его последний крик. Ни он, ни его спутники не успели даже головы повернуть, как на них налетели те, другие — двенадцать против троих. И прежде чем обрушившийся с новой силой проливной дождь скрыл их от наших глаз, я с отвращением и ужасом увидел, что вместо того, чтобы вытащить свои жертвы на песчаную косу и прикончить там мечом или копьем, они толкали их под воду лицом вниз. Один был уже мертв, другой из последних сил сопротивлялся, но, чтобы удержать Бодругана, потребовались усилия восьми человек. Роджер помчался вдоль берега к мельнице, изрыгая проклятья и задыхаясь на бегу, но я знал, что наша гонка бессмысленна, потому что все будет кончено до того, как ему удастся позвать кого-нибудь на помощь.

Мы достигли брода у мельницы — там, как и говорил Роджер Джоанне, стремительно несся поток, подступая почти к самым дверям кузницы. Снова Роджер сложил руки рупором.

— Роб Розгоф! — позвал он. — Роб Розгоф!

На пороге появился перепуганный кузнец, из-за его спины выглядывала жена.

Роджер махнул рукой вниз по течению, но кузнец покачал головой и замахал руками, затем показал большим пальцем на холм у себя за спиной, без слов давая понять, что он знает о засаде и ничего не в силах сделать; затем он затолкал жену внутрь, скрылся сам и запер дверь на засов. Роджер в отчаянии повернул к мельнице — навстречу ему по двору шагали трое монахов, которых я видел там в субботу утром, когда дети Изольды переправлялись вброд через реку.

— Бодругана с людьми выбросило на берег! — прокричал Роджер. — Его корабль сел на мель, а там засада: их уже ждали. Они все трое погибли — втроем, без оружия, против целой дюжины убийц!

Трудно было сказать, что преобладало на его лице: гнев, горе или сознание собственного бессилия.

— Где леди Шампернун? — спросил один из монахов. — И сэр Джон Карминоу? Днем мы видели возле дома повозку.

— Ее племянник, сын Бодругана, заболел, — ответил Роджер. — Они увезли его в монастырь, а сами сейчас на пути к Бокеноду. Я послал Робби в Триджест — предупредить там всех, и молю Бога, чтобы никто из них не вздумал пуститься в путь, иначе они тоже могут поплатиться жизнью.

Мы стояли там, недалеко от мельницы, не зная, уходить нам или оставаться, и все это время наши глаза были прикованы к воде, но извилистая береговая линия скрывала от нас и севший на мель корабль, и песчаную отмель, где разыгралась трагедия.

— Кто устроил засаду? — спросил монах. — У Бодругана были когда-то враги, но теперь, после того, как король укрепился на троне, все это отошло в прошлое.

— Кто же, как не сэр Оливер Карминоу? — ответил Роджер. — Во время мятежа двадцать второго года они сражались в противоборствующих лагерях, а теперь у него появилась еще одна причина, чтобы убить его.

Ни звука — лишь ветер, да шум реки, бьющейся в узких берегах, да крик проносящихся над водой чаек. Вдруг один из монахов, показывая на изгиб бухты, воскликнул:

— Смотрите — лодка! Их несет сюда течением!

Это была не лодка, во всяком случае не вся, а лишь то, что на расстоянии выглядело как плот или кусок борта; он плыл по реке, медленно кружась, как обломок после кораблекрушения. К нему было что-то привязано: время от времени это нечто высовывалось из воды и тут же исчезало, но лишь затем, чтобы вынырнуть вновь. Роджер взглянул на монахов, я — на него, и мы, словно сговорившись, бросились к берегу бухты, куда течением прибивало всякие обломки, и пока мы там ждали, кусок борта то поднимался на гребень, то падал вниз, а вместе с ним и привязанный к нему предмет. С противоположного берега послышались возгласы, и из-за деревьев появились всадники во главе со своим предводителем. Они легким галопом проскакали по дороге до кузницы на противоположном берегу, остановились и принялись молча наблюдать.

Мы вошли в реку, чтобы вместе с монахами, вытащить плот на берег, и тогда тот, кто командовал всадниками, прокричал:

— Это подарок моей дорогой женушке, Роджер Килмерт! Позаботься, чтобы она получила его — с наилучшими пожеланиями. А когда она вволю насладится им, скажи ей, что я жду ее в Карминоу.

Он захохотал, а с ним и его люди, затем они развернули лошадей и ускакали.

Роджер с одним из монахов вытащили плот на берег. Два других перекрестились и принялись молиться, а затем один опустился на колени у кромки воды… На теле Бодругана не было ни ножевых ран, никаких других следов насилия. Изо рта у него стекала вода, глаза были широко раскрыты; его утопили, а потом уже привязали к плоту.

Роджер развязал куски перлиня, поднял на руки беззащитное тело и направился в сторону мельницы. С волос Бодругана на землю капала вода.

— Боже милостивый, — вымолвил Роджер. — Как ей сказать?..

Но ничего говорить было уже не нужно. Когда мы свернули к мельнице, то увидели двух пони: на одном сидел Робби, на другом — Изольда; мокрые волосы прямыми прядями падали ей на плечи, за спиной у нее, подобно облаку, развевался плащ. Робби с первого взгляда понял, что произошло, и протянул руку, чтобы схватить под уздцы ее пони и развернуть его, но Изольда в мгновенье ока соскочила на землю и бросилась бежать вниз по склону прямо к нам.

— О любовь моя! — повторяла она. — О, нет… нет!..

И голос ее, сначала чистый и звонкий, перешел затем в сплошной протяжный стон.

Опустив свою ношу на землю, Роджер побежал навстречу Изольде, и я следом за ним. Мы подхватили ее под руки, но она выскользнула и упала, и я вместо ткани ощутил в руках пучки сена — я лежал на сене, уложенном в тюки, возле сарая из рифленой жести через дорогу от Тризмиллской фермы.

Глава четырнадцатая

Я лежал там и ждал, пока исчезнет тошнота и головокружение. Я знал, что нужно набраться терпения — чем спокойнее я буду себя вести, тем скорее все пройдет. Было уже светло, и я сообразил взглянуть на часы. Двадцать минут шестого. Если полежать без движения минут пятнадцать, все придет в норму. Даже если на Тризмиллской ферме уже встали, маловероятно, чтобы кто-то отправился через дорогу к сараю, вплотную прилегавшему к стене старого сада. В нескольких ярдах от места, где я лежал, протекал ручей — это было все, что осталось от бухты.

У меня бешено колотилось сердце, но постепенно оно успокаивалось, а головокружение, которого я так опасался, не было столь ужасным, как в предыдущий раз, когда я очнулся в Граттене и потом, с трудом добравшись до машины, повстречался с доктором.

Пять минут, десять, пятнадцать… Я с усилием поднялся на ноги и медленно побрел вверх по склону. Пока все шло неплохо. Я забрался в машину и еще минут пять посидел не двигаясь, затем включил мотор и осторожно поехал назад в Килмарт. У меня будет достаточно времени, чтобы поставить машину в гараж и запереть флягу в лаборатории; затем самым разумным было бы отправиться прямиком в постель и попытаться хоть немного отдохнуть.

Все равно теперь уже ничем не поможешь, говорил я сам себе. Роджер отвезет Изольду обратно в Триджест, местонахождение которого оставалось для меня тайной, а о теле несчастного Бодругана позаботятся монахи. Кто-то должен будет сообщить о случившемся Джоанне в Бокенод. Я не сомневался, что Роджер возьмет это на себя. Теперь я проникся к нему уважением, даже симпатией — он был искренне потрясен гибелью Бодругана, и мы вместе пережили весь этот кошмар. Значит, тогда, на пляже у Церковного мыса, меня не обмануло предчувствие беды, возникшее незадолго до того, как мы — я, Вита и мальчики — поплыли назад в Фауи. Вита и мальчики…

Я вспомнил о них как раз в тот момент, когда въезжал в гараж, и только тут я, наконец, понял, что со мной происходит. Все время, пока я ехал домой, я передвигался в одном мире, тогда как мое сознание еще продолжало пребывать в том, другом. Я ехал домой, и какая-то часть моего мозга четко реагировала на то, что я держу в руках руль, и целиком принадлежала настоящему, и одновременно я все еще оставался в прошлом, в полной уверенности, что Роджер с Изольдой в эти самые минуты держат путь в Триджест.

От всего этого меня даже пот прошиб. Я продолжал сидеть в машине, руки у меня дрожали. Нельзя допустить, чтобы подобные вещи повторялись. Необходимо себя контролировать. Было только шесть утра. Вита с мальчиками и наши гости — будь они неладны! — спокойно спят в доме, а Роджер, Изольда и Бодруган уже более шестисот лет как мертвы. Я снова в своем двадцатом веке…

Я вошел через черный ход и подальше запрятал флягу. За окнами стоял день, но в доме еще царило полное безмолвие. Я прокрался на кухню и включил электрический чайник, чтобы приготовить чаю. Дымящаяся чашка чая — как раз то, что требовалось. Вскоре чайник негромко заурчал, и я почему-то сразу успокоился, уселся за стол и только тогда вспомнил, как много мы все выпили накануне вечером. На кухне еще чувствовался запах омара, которого мы ели, и я встал, чтобы открыть окно.

Я допивал вторую чашку чая, когда услышал, как заскрипели лестничные ступеньки. Я уже был готов броситься в подвал подальше ото всех, чтобы меня никто не трогал — хотелось остаться незамеченным, perdu, как говорят французы, но тут дверь распахнулась, и в кухню вошел Билл.

— Привет, — сказал он, смущенно улыбаясь. — Две умные головы озабочены одним и тем же. Я проснулся — мне показалось, машина подъехала — и вдруг почувствовал, что умираю от жажды. Ты что пьешь? Чай?

— Да, — сказал я. — Выпей и ты чашечку. Диана проснулась?

— Нет, — ответил он. — Насколько я знаю свою жену, она еще не скоро продерет глаза после вчерашнего. Мы все здорово накачались, да? Надеюсь, ты на меня не в обиде?

— Нет, вовсе нет, — успокоил я его.

Я налил ему чашку чая, и он уселся за стол. Вид у него был довольно помятый, а бледно-розовая пижама совсем не шла к землистому цвету его лица.

— Ты одет, — отметил он. — Давно встал?

— Да, — ответил я. — Мне не спалось, и я решил прогуляться.

— Значит, это твою машину я слышал?

— Наверное.

От чая мне в целом становилось лучше, но на лбу выступила испарина. Я чувствовал, как у меня по лицу струится пот.

— Ты неважно выглядишь, — критически заметил он. — С тобой все в порядке?

Я вынул из кармана носовой платок и вытер им лоб. Снова учащенно забилось сердце — должно быть, чай подействовал.

— Так случилось… — медленно произнес я, слыша как бы со стороны свой голос, с трудом выговаривающий слова, словно в чашке был не чай, а приличная доза алкоголя, которая на время вышибла меня из равновесия. — Так случилось, что я оказался невольным свидетелем ужасного преступления, и это не выходит у меня из головы.

Он поставил чашку и вытаращил глаза.

— Что-что?

— Мне захотелось подышать свежим воздухом, — начал я торопливо, — и тогда я отправился на машине в одно хорошо известное мне место, примерно в трех милях отсюда, неподалеку от морского рукава, и увидел там, как село на мель одно судно. Был ужасный шторм — и парень, что находился на борту судна со своей командой, был вынужден спустить на воду шлюпку. Они благополучно добрались до противоположного берега, но тут случился весь этот ужас…

Я налил себе еще чаю; руки у меня дрожали.

— Эти бандиты, — сказал я, — эти головорезы на том берегу… У парня с судна не было ни малейшего шанса спастись. Они не стали пускать в ход ножи или что-нибудь еще, они просто сунули его головой под воду и держали, пока он не захлебнулся.

— Боже мой! — воскликнул Билл. — Боже, какой ужас! Ты уверен?

— Да. Я сам все видел. Видел, как его утопили, беднягу…

Я встал из-за стола и принялся шагать взад и вперед по кухне.

— Что ты собираешься предпринять? — спросил он. — Может, лучше позвонить в полицию?

— В полицию? — переспросил я. — Полиции тут делать нечего. Я вот думаю о сыне этого бедолаги. Он ведь болен, и кто-то должен будет рассказать обо всем ему и другим родственникам.

— Но, черт возьми, Дик! Это же твой долг — известить полицию. Я понимаю, тебе неохота впутываться в эту историю, но ведь речь идет об убийстве, разве не так? И ты говоришь, что знаешь парня, которого утопили, и его сына?

Я уставился на него, отодвинул в сторону свою чашку с чаем. Случилось. Боже милостивый, опять! Снова эта путаница. Смешение двух миров… Меня прошиб пот, на этот раз с головы до ног.

— Нет, не совсем так, — сказал я. — Я не знаком с ним лично. Мне случалось видеть его издали, он держит яхту на том берегу залива. До меня доходили разные слухи о его семье. Ты прав, у меня нет желания быть замешанным в это дело. К тому же, я не единственный свидетель. Там был еще один человек, и он все видел. Я уверен, что он доложит кому следует, возможно, уже доложил.

— Ты с ним говорил? — спросил Билл.

— Нет, — ответил я. — Нет, он меня не видел.

— Прямо не знаю… — проговорил Билл. — Я по-прежнему считаю, что ты должен позвонить в полицию. Хочешь, я сам позвоню?

— Нет, ни в коем случае. И еще — Диане и Вите об этом ни слова. Обещай мне, Билл.

Он выглядел крайне обеспокоенным.

— Да, я понимаю, — сказал он. — Зачем их расстраивать. Хватит того, что тебе самому пришлось пережить такой ужас.

— Со мной все в порядке, — успокоил я его. — Все в полном порядке.

Я снова уселся за кухонный стол.

— Может, еще чайку? — предложил Билл.

— Нет, спасибо, — ответил я, — не хочется.

— Все это только лишний раз доказывает, что я прав. Сколько можно говорить: число преступлений неуклонно растет во всех цивилизованных странах. И власти должны, наконец, что-то предпринять, чтобы овладеть ситуацией! Кто бы мог подумать, что такое может произойти здесь, в корнуоллской глуши? Говоришь, банда головорезов? У тебя есть какие-нибудь соображения, кто они и откуда? Кто-то из местных?

Я покачал головой.

— Нет, — сказал я. — Не думаю. И вообще, нет у меня никаких соображений.

— Ты и в самом деле уверен, что тот, другой, все видел и заявил в полицию?

— Да, я заметил, как он побежал на ближайшую ферму. У них наверняка есть телефон.

— Дай Бог, чтобы ты оказался прав, — сказал он.

Какое-то время мы сидели, не говоря ни слова. Он непрестанно вздыхал и качал головой.

— Представляю, чего ты натерпелся. Чертовски неприятная история.

Я сунул руки в карманы пиджака, чтобы он не заметил, как они дрожат.

— Послушай, Билл. Я поднимусь в спальню, прилягу. И лучше если ни Вита, ни Диана не будут знать, что я вообще выходил из дому. Пусть это останется между нами. Все равно уже ничего не поделаешь. Так что забудь об этом.

— Хорошо, я ничего не скажу. Но я не смогу забыть того, что ты мне рассказал. И я буду следить за сообщениями по радио и в печати. Кстати, мы должны сразу же после завтрака уехать, иначе нам не успеть на рейс из Эксетера. Ничего, что я тебя бросаю?

— Конечно, — сказал я. — Жаль только, что я испортил тебе утро.

— Дорогой Дик, это мне жаль, я очень переживаю за тебя. Ну ладно, сейчас я вернусь в спальню и попытаюсь еще немного поспать. И ты тоже ложись, и знаешь, не надо вставать, чтобы попрощаться с нами. Потом можешь сослаться на похмелье. — Он улыбнулся и протянул мне руку. — Мы провели вчера восхитительный день, — сказал он, — громадное спасибо тебе за все. Надеюсь, больше не произойдет ничего такого, что могло бы омрачить ваш отпуск. Я напишу вам из Ирландии.

— Спасибо, Билл, — сказал я. — Большое спасибо.

Я поднялся наверх, разделся в гардеробной, затем минут пять стоял над унитазом — меня рвало. Очевидно, я разбудил Виту. Из спальни донесся ее голос:

— Это ты? — спросила она. — Что с тобой?

— Не надо мне было мешать мускат с виски, — сказал я. — Извини, меня валит с ног. Я прилягу здесь на тахте. Спи, еще только полседьмого.

Я закрыл дверь гардеробной и рухнул на тахту. Я окончательно вернулся в нынешний мир, но одному Богу известно, надолго ли. Было ясно: как только Билл и Диана уедут, я должен немедленно связаться с Магнусом.

Подсознательное и вправду занятная штука. Я был всерьез обеспокоен полной путаницей в голове — ведь из-за этого я чуть было не выболтал Биллу всю подноготную о самом эксперименте. Однако стоило мне лечь и закрыть глаза, как я тут же погрузился в сон, и снилось мне что-то очень странное — совсем не Бодруган и его страшный конец, а крикетный матч в Стоунихерсте, когда один игрок, получив удар мячом по голове, спустя сутки умер от кровоизлияния в мозг. Я не вспоминал об этом происшествии по меньшей мере лет двадцать пять.

Я проснулся в начале десятого, с ясной, свежей головой, но с отвратительным ощущением похмелья; мой правый глаз еще больше налился кровью. Я принял ванну, побрился; за стеной слышался шум — наши гости готовились к отъезду. Я подождал, пока Билл и Диана спустятся на первый этаж, затем набрал номер Магнуса. Неудача. Его не оказалось дома. Тогда позвонил его секретарше, в университет, и попросил ее передать Магнусу, что мне хотелось бы срочно с ним поговорить, но пусть он не перезванивает, лучше я сам с ним свяжусь. Затем я высунулся в окно, выходившее во внутренний дворик, и крикнул Тедди, чтобы он принес мне чашку кофе. Я решил появиться в холле и пожелать нашим гостям счастливого пути ровно за пять минут до их отъезда, и ни минутой раньше.

— Что у тебя с глазом? С кровати упал? — спросил мой старший пасынок, когда принес мне кофе.

— Нет, — ответил я, — наверно, продуло в понедельник.

— И поднялся ты рано, — сказал он. — Я слышал, как ты разговаривал на кухне с Биллом.

— Да, захотелось выпить чаю. Вчера вечером мы с ним немного перебрали.

— Так бы сразу и говорил. Вот оттого-то и глаз красный, и все прожилки видны, а ветер тут ни при чем, — сказал он, и чем-то вдруг так напомнил мне свою мать в минуты ее наивысшей прозорливости, что я не выдержал и отвернулся. И тут же меня осенило, что его комната находится прямо над кухней, и в принципе он мог подслушать наш разговор.

— Кстати, — спросил я, прежде чем он ушел, — о чем же, по-твоему, мы с Биллом говорили?

— А я откуда знаю? — ответил он. — Ты думаешь, я стану пол разбирать, чтобы послушать, про что вы там внизу говорите?

Нет, решил я, поразмыслив, навряд ли; а вот его мать вполне могла бы, если бы услышала, как ее муж разговаривает с гостем в шесть утра.

Я закончил одеваться, допил кофе и появился на лестничной площадке как раз вовремя, чтобы помочь Биллу спустить вниз чемоданы. Он поздоровался со мной с заговорщицким видом — женщины были внизу в холле — и шепнул:

— Удалось вздремнуть?

— Да, я в полном порядке.

Он уставился на мой глаз.

— Знаю, знаю, — сказал я, дотрагиваясь до глаза, — но объяснить не могу. Не исключено, что виновато виски. Кстати, — добавил я, — Тедди слышал, как мы разговаривали сегодня утром.

— Знаю. Он при мне говорил об этом Вите. Все в порядке. Не беспокойся.

Он похлопал меня по плечу, и мы поволокли вниз тяжелые чемоданы.

— Боже! — вскрикнула Вита. — Что ты сделал со своим глазом?

— Аллергия на виски с омаром, — сказал я. — Бывает. У некоторых это вызывает именно такую реакцию.

Обе женщины упорно хотели осмотреть мой глаз и советовали разные средства: от ромашковой примочки до пенициллиновой мази.

— Нет, тут дело не в виски, — сказала Диана. — Я не хотела говорить, но я еще вчера обратила на это внимание, сразу, как мы приехали. Я тогда подумала: «Что у Дика с глазом?»

— А мне ты ничего не сказала, — заметила Вита.

Пора было кончать с этим. Я обнял их обеих за плечи и подтолкнул к дверям.

— Вы бы лучше на себя посмотрели — по-моему, ни одна из вас на королеву красоты сегодня не тянет, — сказал я. — А проснулся я ни свет ни заря вовсе не из-за виски, а из-за Виты — так храпеть! И все, ни слова больше!

Потом Билл заставил всех расположиться на ступеньках лестницы, чтобы сфотографироваться на память, и когда они, наконец, укатили, было почти половина одиннадцатого. Напоследок Билл снова заговорщицки пожал мне руку.

— Надеюсь, в Ирландии нам тоже повезет с погодой, — сказал он. — Я буду следить за сообщениями радио и газет, чтобы знать, как дела здесь, в Корнуолле.

Он взглянул на меня и чуть заметно кивнул, давая понять, что мимо его глаз и ушей не проскочит и малейшее упоминание об этом подлом убийстве.

— Посылайте нам открытки, — крикнула Вита. — Жаль, что мы не едем с вами.

— Еще не все потеряно — как только тебе здесь наскучит, можешь к ним присоединиться, — сказал я.

Вероятно, это было не самое удачное замечание, и когда мы перестали махать руками и повернули назад к дому, Вита задумчиво сказала:

— Мне и вправду кажется, что ты бы был только рад, если бы я с мальчиками уехала вместе с ними. Тогда бы ты снова чувствовал себя полным хозяином в этом доме.

— Не говори ерунды, — сказал я.

— Что ж, ты очень ясно дал понять свое отношение ко мне вчера вечером, когда сразу после ужина бухнулся в постель.

— Я, как ты выражаешься, бухнулся в постель, потому что мне осточертело смотреть, как ты виснешь на Билле, а Диана ждет не дождется, чтобы то же самое проделать со мной: я не гожусь для такого рода светских забав, заруби себе это на носу раз и навсегда!

— Светские забавы! — Она рассмеялась. — Что за чушь! Билл и Диана мои давнишние друзья. Где же твое хваленое британское чувство юмора?

— Просто оно отличается от твоего, — сказал я. — У меня юмор погрубее. Вот если бы я выдернул ковер у тебя из-под ног и ты бы грохнулась, я бы смеялся до упаду, ей-богу!

Не успели мы войти в дом, как тут же зазвонил телефон. Я решил снять трубку в библиотеке, Вита проследовала туда вслед за мной. Я боялся, что это Магнус, и не ошибся.

— Да? — осторожно произнес я.

— Мне передали, что ты звонил, но у меня очень загруженный день, — сказал он. — Я не вовремя?

— Да, — ответил я.

— Вита в комнате?

— Да.

— Ясно. Можешь отвечать мне «да» или «нет». Что-то случилось?

— У нас были гости. Приехали вчера и вот только что уехали.

Вита закурила.

— Если это твой профессор — а я не представляю, кто бы это еще мог быть, — передай ему от меня привет.

— Хорошо. Вита шлет тебе привет, — сказал я Магнусу.

— Взаимно. Спроси у нее, могу ли я приехать в пятницу вечером, чтобы провести с вами уик-энд?

У меня забилось сердце. От ликования или совсем наоборот — трудно сказать. Во всяком случае — с надеждой. Магнус возьмет ситуацию под свой контроль.

— Магнус спрашивает, можно ли ему приехать в пятницу вечером и провести с нами уик-энд, — сказал я Вите.

— Ну, разумеется, — ответила она. — В конце концов, это ведь его дом. К тому же это твой друг, и, надо думать, его ты встретишь с распростертыми объятиями, а не скрепя сердце, как моих друзей.

— Вита говорит: «Ну, разумеется», — повторил я Магнусу.

— Великолепно. Номер поезда я сообщу тебе позднее. Теперь вернемся к твоему срочному звонку. Это связано с тем, другим, миром?

— Да, — ответил я.

— Ты опять путешествовал?

— Да.

— Неприятные последствия?

Я секунду помедлил и посмотрел на Виту. Похоже, она не собиралась уходить из комнаты.

— По правде говоря, я чувствую себя довольно паршиво, — сказал я. — Наверное, я что-то не то выпил или съел. Меня сильно рвало, а один глаз стал совсем красный. Думаю, это все из-за виски с омаром.

— Да, в сочетании с путешествием это вполне возможно, — ответил он. — Путаница во времени?

— И это тоже. Я с трудом соображал, когда проснулся.

— Ясно. Кто-нибудь это заметил?

Я снова бросил взгляд на Виту.

— Как сказать, вообще-то мы все вчера вечером поднабрались, — продолжал я, — так что мужская половина нашей компании проснулась рано. Ночью меня мучили кошмары, и за чашкой утреннего чая я пересказал свой сон Биллу, приятелю Виты.

— Много ты ему наговорил?

— Пересказал свой сон, так, в общем виде. Да ты ведь знаешь, что такое ночные кошмары — кажется, будто все происходит на самом деле. Мне привиделось, что на одного человека напала банда убийц, и они его утопили.

— И поделом тебе, — бросила Вита. — Не надо было обжираться омаром. Виски тут, скорее всего, ни при чем.

— Это был кто-то из наших друзей? — спросил Магнус.

— Да, — ответил я. — Знаешь того парня, который когда-то давно держал парусник возле Церковного мыса и постоянно плавал через залив в Пар? Так вот, это он привиделся мне ночью. Мне снилось, что во время шторма у него на корабле сломалась мачта, а когда он, в конце концов, выбрался на берег, там с ним расправился ревнивый муж, который думал, что у парня роман с его женой.

Вита рассмеялась.

— Если хочешь знать мое мнение, — сказала она, — такие сны снятся, когда на душе неспокойно. Ты подумал, что я собираюсь изменить тебе с Биллом, и отсюда все твои ночные кошмары. Дай-ка я поговорю с твоим профессором.

Она пересекла комнату и выхватила у меня из рук трубку.

— Как ваши дела, Магнус? — проговорила она с хорошо рассчитанным кокетством. — Буду счастлива видеть вас здесь, в вашем же собственном доме. Может быть, вам удастся поднять настроение Дику. А то он мрачнее тучи! — Она улыбнулась, не сводя с меня взгляда. — Что у него с глазом? — переспросила она. — Понятия не имею. Дик выглядит так, будто его исколошматили на ринге. Да, конечно, я сделаю, все, что в моих силах, чтобы он вел себя спокойно до вашего приезда, но он такой упрямый! Да, кстати, может, вы мне скажете. Мои мальчики обожают верховую езду, а Дик говорит, что в воскресенье утром, когда мы были в церкви, он видел каких-то детей, которые катались на пони. Я подумала, что, может, на другом конце деревни — как там она называется, Тайуордрет? — есть какой-нибудь манеж. Вам ничего не известно? Ну что ж, не беда, миссис Коллинз, наверно, знает. Что? Подождите, не вешайте трубку, я спрошу у него… — Она повернулась ко мне. — Он спрашивает про детей, не дочки ли это некоего Оливера Карминоу и его жены? Его давних друзей?

— Да, — ответил я. — Я почти уверен, что это были они. Но я не знаю, где они живут.

— Дик полагает, что да, — сказала она в трубку, — хотя я не понимаю, как он догадался, если он с ними не знаком. Хотя если мама девочек молода и хороша собой, то, очень может быть, он где-нибудь ее и видел… И теперь вспомнил. — Она скорчила мне гримасу. — Да, так и сделайте, — добавила она, — и если вы сумеете связаться с ними, когда приедете, то можно пригласить их на коктейль, и у Дика будет случай представиться. Значит, до пятницы. Пока!

Она передала мне трубку. Магнус смеялся.

— Что за идея — связаться с Карминоу? — спросил я.

— По-моему, я элегантно вышел из положения, ты не находишь? — возразил он. — И, кроме того, это действительно входит в мои намерения, если нам удастся избавиться от Виты с мальчиками. А пока я попрошу моего знакомого в Лондоне навести справки об Отто Бодругане. Так значит, его ждал печальный конец, и ты здорово распереживался?

— Да, — сказал я.

— И Роджер там был, разумеется? Он тоже приложил к этому руку?

— Нет.

— Рад это слышать. Дик, я хочу сказать тебе что-то важное: больше никаких путешествий, разве только мы отправимся туда вместе. Как бы ни был велик соблазн. Попотей и перетерпи. Договорились?

— Да, — сказал я.

— Как я тебе уже сказал, к концу недели я получу из лаборатории первые результаты анализов. До тех пор воздержись. Ну все, мне пора. Береги себя!

— Постараюсь, — сказал я. — До свидания.

Повесив трубку, я словно перерезал единственную нить, связывающую два мира.

— Радуйся, дорогой! — сказала Вита. — Не пройдет и трех дней, как он будет здесь. Разве не чудесно? А сейчас не хочешь ли ты подняться в ванную и обработать глаз?

Позднее, когда глаз был промыт, а Вита скрылась на кухне, чтобы сообщить миссис Коллинз о предстоящем визите Магнуса и, уж конечно, обсудить его гастрономические вкусы, я достал карту дорог и снова попытался найти Триджест. Нет, его там не было. Уже известный мне Тризмилл был, и Триверран, Тринадлин, Тривенна — три последние тоже значились в Переписной книге — и это все. Возможно, Магнусу удастся что-то выяснить с помощью лондонского студента.

Вита вернулась в библиотеку.

— Я спросила у миссис Коллинз про семейство Карминоу, но она о таких и не слышала. Они действительно хорошие друзья Магнуса?

На мгновенье я оцепенел, услышав от нее это имя. Мне следовало быть крайне осторожным, иначе в голове опять могла начаться путаница.

— Скорее всего, он давно потерял их из виду, — сказал я. — Сомневаюсь, чтобы он встречался с ними в последнее время. Он ведь не часто сюда приезжает.

— Я проверила — в телефонной книге их нет. Чем занимается Оливер Карминоу?

— Чем занимается? Право, не знаю. Кажется, он служил в армии, потом на какой-то государственной службе. Лучше спросить у Магнуса.

— И его жена действительно привлекательна?

— Да, была, — сказал я. — Я никогда не разговаривал с ней.

— Но ты видел ее этим летом?

— Лишь издали. Навряд ли она бы меня узнала.

— А была она здесь в те добрые старые времена, когда ты приезжал сюда студентом?

— Весьма вероятно, но я ни разу не встречался ни с ней, ни с ее мужем. Мне очень мало о них известно.

— Но все же достаточно, чтобы узнать ее дочерей, когда ты увидел их на днях.

Я почувствовал, что все больше увязаю в собственном вранье.

— Дорогая, — сказал я, — чего ты добиваешься? Магнус мимоходом упоминает имена друзей и знакомых и среди прочих — Карминоу. Вот и все. У Оливера Карминоу раньше была другая семья, Изольда — это его вторая жена, и у них две дочери. Ты удовлетворена?

— Изольда? Какое романтичное имя!

— Не более романтичное, чем Вита, — возразил я. — Может, оставим ее в покое?

— Странно, что миссис Коллинз никогда не слышала о них. Уж она-то просто кладезь информации — знает в округе всех и вся. Но как бы там ни было, она мне сказала, что по дороге в Менебили Бартон есть превосходный манеж, так что я собираюсь пойти договориться с тамошними хозяевами.

— Слава Богу, — сказал я. — Почему бы тебе не пойти и не договориться прямо сейчас?

Она пристально посмотрела на меня, затем развернулась и вышла из комнаты. Я украдкой вынул свой носовой платок и вытер со лба вновь выступивший пот. Какое счастье, что род Карминоу угас, а то она непременно откопала бы кого-нибудь из потомков и пригласила его на обед в следующее воскресенье — то-то бедняга удивился бы!

Мне нужно было продержаться два — нет, почти три дня, прежде чем Магнус придет мне на помощь. Уж если что-то вдруг возбуждало любопытство Виты, отвлечь ее от этого было крайне сложно, и только такой человек, как Магнус, с присущим ему черным юмором, мог сознательно упомянуть в разговоре с ней имя Карминоу.

Остаток дня прошел без происшествий, и, благодарение Богу, мысли у меня больше не путались. Отъезд Билла и Дианы принес мне такое облегчение, что остальное уже было неважно. Мальчики отправились кататься верхом, а Вита, хотя она еще не пришла в себя после вчерашнего и мучилась с похмелья, благоразумно не жаловалась и не заводила разговора относительно вчерашней вечеринки. Мы рано легли и спали как убитые. А когда проснулись на следующее утро — это был четверг, — лил нескончаемый дождь. Меня это нисколько не волновало, но Вита и мальчики расстроились, так как наметили ещё одну морскую прогулку.

— Надеюсь, хотя бы в субботу и воскресенье дождя не будет, — сказала Вита, — иначе я просто не знаю, что делать с мальчиками. Ты же не захочешь, чтобы они весь день болтались в доме, когда здесь будет профессор.

— О Магнусе не беспокойся, — сказал я ей. — У него всегда полно всяких идей, хватит и на мальчиков, и на нас с тобой. К тому же мы с ним, скорей всего, будем заняты работой.

— Какой такой работой? Уж не собираетесь ли вы запереться в той странной комнате в подвале?

Она даже не догадывалась, как близка была к истине.

— Точно пока не знаю, — ответил я уклончиво. — Магнус отобрал кучу бумаг, возможно, он захочет просмотреть их вместе со мной. Исторические изыскания и все такое. Я уже говорил тебе о его новом увлечении.

— Ну что ж, это могло бы заинтересовать Тедди, да и меня тоже, — сказала она. — Было бы забавно устроить пикник в каком-нибудь историческом месте… К примеру, в Тинтэджеле. Миссис Коллинз говорит, что там непременно нужно побывать.

— Это не совсем то, что интересует Магнуса, да и к тому же там полно туристов, — сказал я. — Подождем, пока он приедет, тогда и узнаем.

Я все гадал, как нам, черт побери, отвязаться от них, если Магнус захочет наведаться в Граттен. Впрочем, об этом пусть у него голова болит.

Четверг, казалось, никогда не кончится, и скучнейшая прогулка по песчаным дюнам Пара не внесла разнообразия. Магнус советовал мне «попотеть и перетерпеть», и вечером я понял, что он имел в виду. «Попотеть» — это было очень подходящее выражение, в буквальном, физическом смысле. Я редко страдал (если не сказать вообще не страдал) потливостью, этим широко распространенным недугом. В школе еще бывало — после тяжелых физических упражнений, но далеко не так, как некоторые из моих товарищей. Теперь же, при малейшем усилии или даже когда я просто сидел не двигаясь, у меня из всех пор выступал пот, причем он отличался особым едким запахом, и я молил Бога, чтобы никто, кроме меня самого, этого не почувствовал.

Когда это случилось со мной в первый раз, после прогулки по песчаным дюнам Пара, я подумал, что это связано с физическими нагрузками, и перед ужином принял ванну, но вечером, когда Вита с мальчиками смотрели телевизор, а я, удобно устроившись в музыкальном салоне, слушал пластинки, все началось снова. Внезапное ощущение липкого озноба — и у меня по голове, шее, подмышкам, спине потек пот. Так продолжалось, наверное, не больше пяти минут, но за это время рубашка у меня стала хоть выжимай. Потливость, как и морская болезнь, вызывает скорее смех, нежели сочувствие (когда речь идет о других, а не о тебе самом, разумеется), но я-то понимал, что в моем случае это связано с новой реакцией организма на препарат, и не на шутку перепугался. Я выключил проигрыватель и поднялся наверх, чтобы вымыться и переодеться — уже во второй раз за вечер — и все это время меня мучил вопрос, как же себя вести, если следующий приступ начнется, когда я уже буду в постели с Витой.

Нервы у меня были напряжены, и я со страхом ждал ночи, а тут еще Вита, как назло, настроилась поболтать: она без умолку трещала, пока переодевалась, и затихла, лишь когда мы улеглись бок о бок в постели. Я нервничал, как молодожен в первую брачную ночь, отодвигался потихонечку к краю кровати, нарочито зевая и всем своим видом показывая, что изнемогаю от усталости. Мы выключили ночники, и я принялся изображать глубокое, ровное дыхание человека, которого сморил сон. Уж не знаю, насколько убедительно я играл свою роль, но после одной-двух попыток прижаться ко мне потеснее, которые я попросту игнорировал, она отвернулась и, отодвинувшись на свой край кровати, вскоре заснула.

Я лежал с открытыми глазами и думал о том, какой нагоняй я устрою Магнусу, когда он приедет. Тошнота, головокружение, путаница в мыслях, воспаленный глаз, а теперь еще этот вонючий пот — во имя чего все это? Ради нескольких мгновений в далеком прошлом, не имеющих отношения к настоящему, совершенно в сущности не связанных ни с его жизнью, ни с моей, не нужных ни мне, ни ему, ни тому миру, в котором мы с ним живем; от них столько же пользы, сколько от старого, бог весть кому принадлежащего семейного альбома, валявшегося в пыльном ящике стола. Так рассуждал я, пока не настала полночь — и еще некоторое время спустя, но здравый смысл имеет обыкновение куда-то улетучиваться, когда в предрассветные часы нами овладевает демон бессонницы: я лежал и отсчитывал — час, два, три, следя за стрелками на светящемся циферблате дорожного будильника, стоявшего у меня в изголовье, и мне вспомнилось, как легко перемещался я в том, другом, мире — легко и свободно, как во сне, и в то же время воспринимая все ясно и живо, как наяву. И Роджер — не просто пожелтевший снимок в альбоме времени; в том четвертом измерении, куда я попал нечаянно, а Магнус умышленно, он — сейчас, в эту самую минуту — по-прежнему ходил, ел и спал у себя дома в Килмарте, то есть прямо тут, подо мной; и таким образом его настоящее, протекая бок о бок с моим, как бы сливались воедино.

Разве я сторож, брату своему? Этот протестующий возглас Каина, обращенный к Господу, вдруг наполнился для меня новым смыслом, пока я смотрел, как стрелки будильника приближаются к десяти минутам четвертого. Да, Роджер был мне сторожем, а я ему. Я чувствовал, что нет ни Прошлого, ни Настоящего, ни Будущего. Все живое суть частица единого целого. Все мы связаны друг с другом — сквозь время и вечность, и стоит нашим чувствам однажды открыть, как это случилось со мной под воздействием препарата Магнуса, и по-новому понять и тот, другой мир, и свой собственный, как произойдет чудо слияния, и не будет больше разъединения, не будет смерти… Вот в чем, без сомнения, состоит высшая цель этого эксперимента: благодаря перемещению во времени победить смерть. Вот чего до сих пор не понял сам Магнус. По его мнению, препарат запускает некую реакцию в мозгу, в результате которой мозг «выдает» все, что хранится в нем с незапамятных времен. Я считал, что прошлое продолжает жить, что мы одновременно и участники его, и свидетели. Я — Роджер, я — Бодруган, я — Каин: когда я был одним из них, я был по-настоящему самим собой…

Я чувствовал, что нахожусь на пороге какого-то потрясающего открытия — и тут я провалился в небытие, уснул.

Глава пятнадцатая

Проснулся я лишь в начале одиннадцатого: у постели стояла Вита, держа в руках поднос с гренками и кофе.

— Привет, — сказал я. — Похоже, я спал слишком долго.

— Да, — подтвердила она и, критически меня оглядев, добавила: — Ты хорошо себя чувствуешь?

Я сел и взял у нее из рук поднос.

— Прекрасно. А что?

— Ты всю ночь ворочался и страшно потел. Смотри, у тебя пижама на спине насквозь мокрая.

Так оно и было, и я тут же ее сбросил.

— Странно, — сказал я. — Будь добра, подай мне полотенце.

Она принесла из ванной полотенце, и я как следует им обтерся и только тогда приступил к кофе.

— Должно быть, я перестарался, когда возился вчера с мальчиками на пляже в Паре.

— Мне так не показалось, — сказала она, разглядывая меня, будто видела в первый раз. — И к тому же ты после принял ванну. Никогда раньше не замечала, чтобы ты так сильно потел от физической нагрузки.

— Что поделать, с кем не бывает. Наверное, старею. Видать, климакс настиг в расцвете лет.

— Надеюсь, что нет. Как все же неприятно.

Вита подошла к туалетному столику и посмотрела на себя в зеркало, словно ожидала найти там решение этой непростой задачи.

— Как ни странно, — продолжала она, — мы с Дианой обе заметили, что хоть ты и загорел, обветрился на море, но выглядишь все равно неважно.

Внезапно она развернулась и посмотрела мне прямо в лицо.

— Согласись, ты сейчас не в лучшей форме. Не знаю, что с тобой происходит, дорогой, но меня это тревожит. Ты какой-то угрюмый, рассеянный, как будто тебя что-то гложет. Да еще этот глаз ни с того ни с сего воспалился…

— Господи! — перебил я ее. — Ну сколько можно говорить на эту тему? Да, я признаю, что когда приехали Билл с Дианой, у меня было препаршивейшее настроение, и прошу меня простить. Ну, выпили лишнего, и отсюда все остальное. Зачем же теперь без конца к этому возвращаться?

— Ну вот, пожалуйста! — сказала она. — С тобой невозможно разговаривать, ты все принимаешь в штыки! Надеюсь, хоть профессор поднимет твой дух.

— Вне всякого сомнения, — ответил я, — если только твой надзор за нами не будет продолжаться и во время уик-энда.

Она рассмеялась, точнее, ее рот скривился так, как он кривится у жены, норовящей побольнее уязвить мужа.

— Я бы никогда не позволила себе никакого, как ты говоришь, «надзора» за профессором. Состояние его здоровья и его поведение меня не касаются, но ты — другое дело. Так уж случилось, что я твоя жена и люблю тебя.

Она вышла из комнаты и спустилась на первый этаж. Хорошенькое начало, подумал я, намазывая маслом гренок: Вита разобиделась, я сам истекаю потом, а вечером приезжает Магнус.

На подносе с завтраком я обнаружил открытку от Магнуса, которую не сразу заметил, поскольку на ней стояла подставка для гренков. Уж не спрятала ли Вита ее туда умышленно? Магнус сообщал, что выедет из Лондона поездом в 16.30 и прибудет в Сент-Остелл около десяти вечера. Я вздохнул с облегчением. Это означало, что Вита с мальчиками отправятся спать; во всяком случае, если из вежливости они и задержатся, то лишь для того, чтобы поздороваться с вновь прибывшим, после чего мы с Магнусом сможем спокойно поговорить. Приободренный такой перспективой, я встал с постели, принял ванну и оделся с твердой решимостью разрядить атмосферу, принеся повинную Вите и мальчикам.

— Магнус появится только после десяти, — прокричал я, чтобы меня услышали внизу, — так что об ужине можно не беспокоиться.Он поест в поезде. Кто чем хочет заняться?

— Покатаемся на яхте! — закричали мальчики, которые бесцельно слонялись по холлу, подобно всем детям, не умеющим организовать свой собственный досуг.

— Ветра нет! — сказал я, бросив взгляд в лестничное окно.

— Можно взять напрокат катер, — сказала, появляясь из кухни, Вита.

Поскольку я твердо решил доставить им удовольствие, мы запаслись едой и отплыли из Фауи под началом нашего капитана Тома, но только не на паруснике, а на бывшей спасательной лодке, к которой стараниями Тома был приделан добросовестно пыхтевший подвесной мотор, так что лодка делала свои пять узлов и ни сантиметра больше. Выйдя из порта, мы взяли курс на восток и бросили якорь в бухте Лантивит. Там мы перекусили, поплавали, каждый занимался чем хотел, и все были довольны. На обратном пути Тедди и Микки наловили с полдюжины макрелей, что привело их в полный восторг, а для Виты явилось неожиданной добавкой к ее кулинарным планам на вечер. Прогулка бесспорно удалась.

— Обещай, что завтра мы поедем снова! — умоляли оба мальчика, но Вита, бросив взгляд в мою сторону, разъяснила им, что это будет зависеть от профессора. Я увидел, как потухли их лица, и нетрудно было догадаться почему: какая тоска подстраиваться под этого, судя по всему, нудного друга отчима, к которому, как подсказывал им инстинкт, мать не питала особой симпатии!

— Если у нас с Магнусом будут другие планы, вы можете сами поехать с Томом, — сказал я и подумал, что это был бы неплохой выход, поскольку Вита навряд ли отпустит мальчиков одних, пусть даже под присмотром Тома.

В Килмарт мы вернулись около семи вечера, Вита сразу же пошла на кухню разделывать макрель, а я принял ванну и переоделся. Без десяти восемь я спустился в столовую и увидел на столе, возле места, где я обычно сижу, листок бумаги. Почерком миссис Коллинз было написано: «По телефону передали телеграмму, там сказано: профессор Лейн выезжает из Лондона поездом 14.30, а не 16.30 и прибывает в Сент-Остелл в 19.30».

Боже! Уже двадцать минут Магнус томится в ожидании на вокзале Сент-Остелла!..

— Катастрофа! — закричал я, ворвавшись на кухню. — Вот! Смотри! Только сейчас заметил на столе. Магнус поменял билет и выехал раньше. Какого дьявола он не позвонил?! Просто голова идет кругом!

Вита растерянно посмотрела на сковороду с полуготовой макрелью.

— Значит, он приедет к ужину? Боже мой, не могу же я кормить его этим! Должна тебе сказать, это лишний раз доказывает, как мало он с нами считается. Если он…

— Не волнуйся, Магнус будет есть макрель! — прокричал я, уже спускаясь по черной лестнице. — Он же на ней вырос — я так думаю. К тому же, у нас есть сыр и фрукты. Так что не суетись, ладно?

Я бросился к машине; в душе я был согласен с Витой: менять билет, прекрасно зная, что мы могли целый день провести вне дома, значит совсем не считаться с хозяевами. Но в этом весь Магнус: его устраивало выехать раньше — и он выехал. Если я заставлю его ждать слишком долго, то с него станется взять такси и на полной скорости промчаться мимо, равнодушно махнув мне рукой.

До самого вокзала в Сент-Остелле меня преследовали неудачи. Какой-то кретин врезался в дорожное ограждение, образовалась пробка — длиннющий хвост из автомобилей, ожидающих очереди, чтобы проехать. Когда я добрался до вокзала в Сент-Остелле, было уже без четверти девять. Магнуса и след простыл, да я и не осуждал его за это. На платформе никого, похоже, все вокруг уже закрылось. Наконец на другом конце вокзала я отыскал носильщика. Толку от него я не добился, узнал лишь, что поезд прибыл по расписанию — в 19.30.

— Я и не сомневаюсь, — сказал я. — Речь не об этом, а о том, что я должен был встретить одного человека с этого поезда, и его здесь нет.

— Дело ясное, сэр, — усмехнулся он, — видать, ему наскучило вас дожидаться, и он взял такси.

— Тогда он позвонил бы мне или оставил записку в билетной кассе. Вы были здесь, когда пришел поезд?

— Нет, не был, — сказал он. — А касса — как следующий поезд прибудет, так и откроется, ровно без четверти десять.

— Но меня это не устраивает! — заявил я ему раздраженно. Хотя он-то в чем был виноват?

— Погодите-ка! Давайте сделаем вот что, сэр, — сказал он, — я открою кассу и взгляну, нет ли вам записки от вашего друга.

Мы вернулись на вокзал, и он целую вечность — или так мне только показалось — возился с ключом, открывая дверь. Я вошел сразу вслед за ним. Первое, что я заметил, был стоявший у стены чемодан с инициалами М. А. Л.

— Вот он! — сказал я. — Это его чемодан. Но почему он оставил его здесь?

Носильщик подошел к столу и, взяв листок бумаги, прочитал:

— «Чемодан с инициалами М. А. А. доставлен проводником поезда в 19.30. Передать господину по имени Ричард Янг». Вы и есть господин Янг?

— Да-да, — сказал я, — но где профессор Лейн?

Носильщик снова уткнулся в записку:

— «Хозяин чемодана, профессор Лейн, просил проводника передать, что он поменял свои планы и решил сойти с поезда в Паре и дальше идти пешком. Он сказал проводнику, что господин Янг все поймет».

Он протянул мне записку, и я сам еще раз пробежал ее глазами.

— Ничего не понимаю! — сказал я раздосадованно. — Я и не знал, что лондонские поезда сейчас останавливаются в Паре.

— А они там и не останавливаются, — подтвердил носильщик. — Остановка в Бодмин-Роуде, а кому нужно в Пар, выходят и делают пересадку. Вот и ваш друг, наверно, так поступил.

— Что за дурацкая выходка!

Носильщик рассмеялся.

— Почему же, чудесный вечер, в самый раз пешком прогуляться. Как говорят, о вкусах не спорят.

Я поблагодарил его за помощь, вернулся к машине, бросил чемодан на заднее сиденье. Я никак не мог взять в толк, какого черта Магнусу вздумалось менять нашу договоренность. Сейчас он уже, наверное, в Килмарте, ест макрель вместе с Витой и мальчиками и посмеивается над этим приключением. Назад я гнал машину с дикой скоростью и приехал домой в половине десятого, злой как черт. Когда я взбегал по ступенькам, на пороге музыкального салона появилась Вита; она переоделась в платье без рукавов и заново подкрасилась.

— Куда вы запропастились? — спросила она, но ее приветливая улыбка, с какой хозяйка дома встречает гостей, исчезла сразу, как только она увидела, что я один. — Где он?

— Ты хочешь сказать, что он еще не объявился? — воскликнул я.

— Объявился? — повторила она, сбитая с толку. — Конечно, нет. Ты ведь сам поехал встречать его на вокзал!

— О Господи! Что же это за чертовщина? Слушай, — проговорил я устало, — Магнуса в Сент-Остелле не было, только его чемодан. Он передал через проводника, что сошел в Паре и идет сюда пешком. Только не спрашивай почему. Просто так, очередная дурацкая идея. Однако пора бы ему, быть уже здесь.

Я прошел в музыкальный салон и налил себе виски, Вита последовала за мной, мальчики бросились к машине за чемоданом.

— Признаюсь, я ожидала большего внимания со стороны твоего профессора, — промолвила она. — Сначала он садится не на тот поезд, потом выходит не на той станции и, в довершение всего, вообще не удосуживается появиться здесь. Наверно, поймал такси в Паре и отправился куда-нибудь ужинать.

— Наверно, — сказал я, — но можно же было позвонить, предупредить?

— Это твой друг, милый, а не мой. Кому, как не тебе, знать все его штучки. Ладно, я не намерена больше ждать — умираю с голода.

Макрель, которую еще не успели поджарить, отложили Магнусу на завтрак, хотя я был твердо уверен, что он предпочел бы апельсиновый сок и чашку черного кофе. Мы с Витой сели за стол и слегка перекусили пирогом с дичью — она привезла его с собой из Лондона, засунула поглубже в холодильник и только сейчас о нем вспомнила. Тедди тем временем тщетно пытался дозвониться до вокзала в Паре. Там никто не отвечал.

— Знаете что, — сказал он, — а ведь профессора могла похитить какая-нибудь организация, ну из тех, что охотятся за секретными документами.

— Очень может быть, — сказал я. — Жду еще полчаса и тогда буду звонить в Скотланд-Ярд.

— Или у него случился сердечный приступ, — предложил свою версию Микки, — когда он поднимался на Полмиарский холм. Миссис Коллинз рассказывала мне, что тридцать лет назад так умер ее дед, когда опоздал на автобус и пошел пешком.

Я отодвинул тарелку и залпом допил виски.

— Ты снова потеешь, милый, — заметила Вита. — Это не в упрек тебе, разумеется, но, может, будет лучше, если ты пойдешь и сменишь рубашку?

Я понял намек и вышел из столовой. Оказавшись наверху, я заглянул в комнату для гостей. Какого черта Магнус не позвонил и не сказал, что он задумал? Почему не написал записку сам вместо того, чтобы просить проводника передать что-то на словах, ведь тот мог все перепутать? Я задернул штору и включил ночник: в комнате сразу сделалось уютней. Чемодан Магнуса лежал на стуле рядом с кроватью. Я попробовал замки: к моему удивлению, они открылись.

В отличие от меня, Магнус весьма аккуратно упаковывал вещи. Сверху, прикрытые оберточной бумагой, лежали небесно-голубая пижама и пестрый домашний халат, и тут же, в целлофановом пакетике, голубые кожаные комнатные туфли. Затем пара костюмов, смена белья… Впрочем, чего ради? Здесь не гостиница со штатом прислуги — пусть сам распаковывает свой чемодан. Единственное, что я, как хозяин дома, могу сделать из уважения к гостю — хотя, кто из нас хозяин, а кто гость, еще вопрос — это положить пижаму на подушку, а на стул повесить халат.

Вынимая из чемодана то и другое, я обнаружил продолговатый светло-желтый конверт, на котором было напечатано следующее:


«Отто Бодруган. Королевский рескрипт о проведении расследования, 10. Окт, 5. Эдуард III (1331)».


Наверное, снова поработал студент. Я сел на край кровати и раскрыл конверт. В нем оказалась копия документа, в котором приводились названия разных земель и поместий, принадлежавших Отто Бодругану на момент его смерти. Среди прочих там было и поместье Бодруган, но он, по-видимому, платил за него ренту Джоанне, «Вдове Генри де Кампо Аркульфи» (вероятно, речь шла о Шампернуне). Следующий абзац гласил: «Его /Бодругана/ сын Генри, двадцати одного года, являвшийся его прямым наследником, скончался спустя три недели после своего отца, так и не вступив во владение вышеуказанным наследством и не ведая о смерти отца. Уильям, сын вышеупомянутого Отто и родной брат Генри, которому на следующий день после праздника св. Эгидия исполнилось двадцать лет, является ныне его прямым наследником».

У меня возникло странное ощущение: вот так спокойно сидеть на кровати и читать то, что тебе уже известно. Монахи, ухаживая в монастыре за юным Генри, проявили себя наилучшим, а может быть, наихудшим образом — смотря как на это взглянуть — и он не выжил. Хорошо хоть он так и не узнал о смерти отца.

Затем шел длинный список владений, которые Генри, останься он жив, унаследовал бы от Отто, и еще одна запись из Судебного архива: «Вестминстер, 10 октября 1331 года. — Приказ судебному исполнителю по эту сторону Трента конфисковать в пользу короля бывшие земли скончавшегося Отто де Бодругана, земледержателя первой руки».

В конце страницы студент пометил «см. на об.» и, перевернув листок, я обнаружил еще полстранички текста, также взятого из Судебного архива и датированного 14 ноября 1331 года в Виндзоре. «Приказ судебному исполнителю по эту сторону Трента конфисковать в пользу короля земли, ранее принадлежавшие скончавшемуся Джону де Карминоу, земледержателю первой руки. Сие же относится и к землям Генри, сына Отто де Бодругана».

Значит, сэр Джон все же подхватил заразу, которой так боялся, и в скором времени умер — избранник Джоанны так и не стал ее следующим мужем…

Я забыл про настоящее, забыл про поездку на станцию, путаницу с поездами — я сидел на кровати в комнате для гостей и думал о том, другом, мире. Интересно, какой совет дал Роджер убитой горем Джоанне Шампернун? Смерть сразу двух Бодруганов, наследником которых был ее несовершеннолетний племянник, давала ей прекрасную возможность захватить полную власть над землями Бодруганов, и, когда эта власть, казалось, была уже у нее в руках, она вдруг узнает, что счастье ей изменило: смотритель Рестормельского и Тримертонского замков тоже отходит в мир иной. Я почти сочувствовал ей. И сэру Джону тоже — напрасно бедолага прикрывал рот платком. Кто займет его место смотрителя замков, лесов и парков в графстве Корнуолл? Только бы не его брат Оливер, этот кровожадный убийца…

— Что ты собираешься предпринять? — донесся снизу голос Виты.

Предпринять? А что я мог?.. Оливер с бандой головорезов ускакал, предоставив Роджеру самому позаботиться об Изольде. Ведь я так и не знал, что случилось с Изольдой…

Я услышал шаги Виты на лестнице, машинально сунул бумаги обратно в конверт, положил его к себе в карман и закрыл чемодан. Необходимо было срочно переключиться на настоящее, не хватало только, чтобы сейчас снова началась путаница в голове.

— Да вот, вынул пижаму и халат Магнуса, — сказал я, когда она вошла в комнату. Он, наверно, будет совершенно без сил, когда наконец объявится здесь.

— А почему бы тебе заодно не напустить для него воды в ванну? И не приготовить на утро поднос с завтраком? — съязвила она. — Я что-то не заметила, чтобы ты был так внимателен к Биллу и Диане.

Не обращая внимания на сарказм, я направился в гардеробную. Снизу, из библиотеки, доносился звук включенного телевизора.

— Мальчикам пора бы уже быть в постели, — произнес я не очень уверенно.

— Я обещала, что разрешу им дождаться профессора, — ответила Вита, — но, похоже, ты прав — нечего им здесь болтаться. Может, тебе самому поехать в Пар? Вдруг он сидит в каком-нибудь баре и думать забыл обо всем на свете.

— Магнус не из тех, кто шляется по барам.

— Ну, тогда он, наверное, случайно встретил старых друзей и ужинает сейчас с ними, вместо того, чтобы ехать к нам.

— Маловероятно. И все-таки хамство, что он не позвонил!

Мы вместе спустились по лестнице и вошли в холл.

— И вообще, насколько я знаю, у него здесь нет друзей, — сказал я.

— Все ясно! — вдруг воскликнула Вита. — Он повстречался с этими Карминоу. У них ведь нет телефона. Да, так оно, наверное, и было. Он, должно быть, столкнулся с ними в Паре, и они повезли его к себе ужинать.

Я уставился на нее, в голове у меня все перемешалось. Что она несет, черт возьми? И вдруг до меня дошло. Внезапно сообщение, переданное проводником поезда, стало ясным и наполнилось смыслом. «Хозяин чемодана, профессор Лейн, просил проводника передать, что он поменял свои планы и решил сойти с поезда в Паре и дальше идти пешком. Он сказал проводнику, что господин Янг все поймет».

В Бодмин-Роуде Магнус пересел на местный поезд, идущий в Пар, для того, чтобы не так быстро, как на экспрессе, проехать по Тризмиллской долине. От меня он узнал, что как только Тризмиллская ферма останется внизу, с левой стороны по ходу поезда, чуть повыше он увидит Граттен. Затем, поскольку поезд прибыл в Пар еще засветло, он, очевидно, отправился пешком по тайуордретской дороге и дальше через поля, чтобы самому осмотреть это место.

— Боже! — воскликнул я. — И как это я сразу не сообразил! Конечно, так оно и было.

— Ты хочешь сказать, что он отправился в гости к Карминоу? — спросила Вита.

Наверное, я устал. Наверное, я был слишком возбужден. Наверное, я почувствовал внезапное облегчение. А может, и то, и другое, и третье одновременно. Мне недосуг было что-то объяснять или придумывать какую-то новую ложь. Гораздо легче было просто согласиться.

— Да! — крикнул я и бросился по ступенькам вниз, в сад, а затем — через дорожку — к машине.

— Но ты же не знаешь, где они живут! — крикнула мне вслед Вита.

Я не ответил. Махнув рукой, я нырнул в машину и несколько мгновений спустя уже катил по дороге.

Стояла полная темень, от убывающей луны было мало толку. Я поехал кратчайшим путем, по дороге, огибавшей деревню; так никого и не встретив на своем пути, я оставил машину вблизи дома, носившего название «На холмах». Если Магнус обнаружит машину раньше, чем я найду его самого, он узнает ее и дождется меня. Идти полем в темноте было нелегко, и я все время спотыкался. Отдалившись от дома на такое расстояние, что меня уже не могли там услышать, я позвал Магнуса, но он не откликнулся. Я спустился по тропинке в долину и добрался до Тризмиллской фермы, но там его тоже не оказалось. Тогда я повернул назад и побрел к вершине холма, обратно к машине. Она была пустой — такой, какой я ее оставил. Я въехал в деревню и обошел пешком кладбище. Стрелки часов, на церкви показывали половину двенадцатого — я искал Магнуса уже больше часа.

Я подошел к телефонной будке возле парикмахерской и набрал Килмарт. Вита тут же сняла трубку.

— Ну что? — спросила она.

У меня сжалось сердце. Я надеялся, что Магнус уже дома.

— Ничего, никаких следов.

— А Карминоу? Ты нашел их дом?

— Нет, — сказал я. — Нет, думаю мы с тобой ошиблись. Признаюсь, я свалял дурака. Я же не имею ни малейшего понятия, где они живут.

— Ну кто-то ведь должен знать! — сказала она. — Почему ты не спросишь в полиции?

— Нет, — сказал я, — это бесполезно. Слушай, я проеду по деревне до станции и затем тихим ходом вернусь домой. Это все, что я могу сделать.

Но оказалось, что вокзал в Паре закрыт на ночь, и хотя я дважды объехал саму деревню, Магнуса по-прежнему обнаружить не удалось.

Тогда я стал молиться: «Боже, сделай так, чтобы я увидел, как он идет по Полмиарскому холму!»

Я точно знал, какой у него будет вид, когда мои фары высветят его на обочине дороги: высокая угловатая фигура, размашистая походка… Я резко просигналю, он остановится и я скажу ему: «Какого черта…»

Но и там его не оказалось. Там вообще никого не было видно. Я вернулся в Килмарт, медленно поднялся по ступенькам и вошел в дом. Вита поджидала меня у дверей. Вид у нее был встревоженный.

— С ним что-то случилось, не иначе, — сказала она. — Думаю, тебе следует позвонить в полицию.

Я стремительно прошел мимо нее и поднялся наверх.

— Распакую чемодан, — сказал я. — Может, он оставил записку. Не знаю, что и думать…

Я вынул его вещи и повесил их в шкаф, отнес в ванную его бритвенный прибор. Я неустанно повторял себе, что вот сейчас услышу, как к дому подъезжает машина, такси, и оттуда со смехом выскочит Магнус, а Вита крикнет мне снизу: «Он здесь! Приехал!»

Записки не было. Я проверил все карманы. Ничего. Тогда я занялся халатом, который еще раньше достал из чемодана. В левом кармане я нащупал какой-то круглый предмет и вытащил его. Это был маленький пузырек с наклейкой В, который я сразу узнал, поскольку сам отправил его Магнусу на прошлой неделе. Пузырек был пуст.

Глава шестнадцатая

Я зашел в гардеробную, отыскал свой собственный чемодан, сунул пузырек во внутренний карман, в другой карман положил выписки о Бодругане, закрыл чемодан и снова спустился вниз, к Вите.

— Нашел что-нибудь? — спросила она.

Я покачал головой. Она проследовала за мной в музыкальный салон, и я налил себе виски.

— Ты бы тоже выпила чего-нибудь, — сказал я.

— Не хочется. — Она села на диван и закурила. — Я убеждена, что нужно обратиться в полицию.

— Только потому, что Магнусу вздумалось побродить по окрестностям? — спросил я. — Глупости, он не маленький. Он знает эти места как свои пять пальцев.

Часы в столовой пробили полночь. Если Магнус действительно сошел с поезда в Паре, то он бродит уже четыре с половиной часа…

— Ложись спать, — сказал я. — У тебя усталый вид. Я пока побуду здесь, на случай если появится Магнус. Могу прилечь тут на диване. А на рассвете — если проснусь и увижу, что его так и нет, — снова отправлюсь на поиски.

Я сказал это не для того, чтобы отделаться от Виты — она и вправду выглядела крайне утомленной. Вита нерешительно встала, сделала несколько шагов по направлению к двери, затем, вдруг обернулась и посмотрела на меня.

— Во всей этой истории есть что-то странное, — медленно проговорила она. — У меня такое чувство, будто ты чего-то не договариваешь.

Я не нашелся, что ответить.

— Ладно, постарайся хоть немного поспать, — добавила она. — Сдается мне, тебе это пригодится.

Услышав, как хлопнула дверь спальни, я растянулся на диване, заложил руки за голову и попытался собраться с мыслями. Было только два возможных объяснения. Первое, что Магнус, как я предполагал с самого начала, искал Граттен и либо сбился с пути, либо подвернул ногу и решил остаться там, где был, до рассвета; или второе… а второе — это то, чего я боялся. Магнус мог отправиться в путешествие: перелил содержимое пузырька в какую-нибудь емкость, которую можно было положить в карман куртки, и, сойдя с поезда в Паре, двинулся пешком в сторону Граттена, или к церкви, или еще куда-нибудь в том направлении, затем принял препарат и стал ждать… ждать, когда он подействует. И потом, оказавшись во власти наркотика, он перестал отвечать за свои поступки. Перенесясь в тот, другой, мир, который был теперь знаком нам обоим, он совсем не обязательна должен был видеть там то, что видел я; он мог стать свидетелем других событий, произошедших раньше или позже, но кара за то, что дотронешься до кого бы то ни было из обитателей того мира — а он прекрасно это знал — была бы одинаковой для нас обоих: тошнота, головокружение, сумятица в голове. Магнус, насколько мне было известно, не прикасался к препарату уже месяца три-четыре. Как ни парадоксально, но он, изобретатель, был хуже подготовлен и, скорее всего, не так вынослив, как я, его подопытный кролик.

Я закрыл глаза и попытался представить, как он все дальше и дальше уходит от станции, поднимается на холм и полями идет к Граттену и как он глотает препарат, посмеиваясь: «А все же я обскакал Дика!» Затем прыжок в прошлое — и вот внизу уже морской рукав с протоками, вокруг выросли стены дома, а вот и Роджер — проводник, указывающий ему путь… Куда? На холмы, на берег залива? Навстречу какой новой драме? И в какую точку прошлого, в какой год, месяц? Увидит ли он, подобно мне, как в бухту входит потрепанный штормом, лишившийся мачты корабль, а по склону холма на противоположном берегу скачут всадники? Увидит ли он гибель Бодругана? Если да, то его реакция на события может отличаться от моей. С его импульсивностью он мог броситься очертя голову в реку, чтобы плыть на тот берег, тогда как реки там уже нет и в помине, а только долина с густым кустарником, топями, деревьями. И как знать, может, Магнус лежит теперь в этой непролазной глуши, взывая о помощи, и нет никого, кто бы его услышал. Но я ничего не мог сделать — по крайней мере, до рассвета.

Наконец я кое-как уснул, то и дело вздрагивая и пробуждаясь от какого-нибудь кошмара, который тут же расплывался, стоило мне открыть глаза — и я снова проваливался в забытье. Глубокий сон, должно быть, настиг меня лишь с приближением рассвета: я помню, как посмотрел на часы — было полпятого — и подумал, что ничего не случится, если я подремлю еще минут двадцать, а когда я снова открыл глаза, часы показывали уже десять минут восьмого.

Я приготовил себе чашку чая, затем поднялся на цыпочках на второй этаж, умылся, побрился. Вита уже проснулась. Она даже не стала меня ни о чем спрашивать. Ей и так было понятно, что Магнус не появился.

— Попробую съездить на вокзал в Пар, — объявил я ей. — Узнаю, отдавал ли он на выходе свой билет. Затем попытаюсь восстановить его дальнейший маршрут. Кто-то же должен был его видеть.

— Было бы куда проще, — настаивала на своем Вита, — если бы ты поехал прямо в полицию.

— Заеду, — пообещал я. — Если ничего не смогу узнать на вокзале.

— Если ты сам этого не сделаешь, — крикнула она мне, когда я уже выходил из комнаты, — тогда я позвоню, так и знай!

Мне не повезло: какой-то слонявшийся по станции тип сказал мне, что касса откроется только через полчаса. Чтобы скоротать время, я прогулялся до моста, перекинутого через железнодорожные пути, с которого открывался вид на долину. Когда-то здесь был широкий морской рукав; корабль Бодругана, потерявший во время шторма мачту, гонимый ветром и приливной волной, должен был пройти мимо этого места; он искал в бухте убежище, а вместо этого нашел свою гибель. Сегодня здесь густой кустарник чередовался с заросшими тростником болотистыми участками, но по извилистому рельефу низины можно было без труда мысленно воссоздать русло исчезнувшей реки. Человек, сраженный недугом или получивший какую-нибудь травму, мог пролежать в этих зарослях несколько дней, даже недель, и никто бы ничего не заметил. Даже та часть заболоченной низины, на которой стоял вокзал, — обширное плоское пространство между Паром и соседним Сент-Блейзи — до сих пор оставалась в основном пустошью; тут попадались довольно большие участки, куда никто никогда не забредал, разве что путешественник во времени: и если дух его летел по синей водной глади вслед за кораблем, то его бренное тело в это же самое время, спотыкаясь, продиралось сквозь заросли кустарника.

Когда я вернулся на вокзал, касса уже открылась и я получил первое подтверждение тому, что Магнус сошел с поезда. Служащий не только взял у него билет, но и запомнил самого пассажира: высокий мужчина с седеющими волосами, без головного убора, в спортивной куртке и темных брюках, с приятной улыбкой, в руке трость. Нет, служащий не видел, в какую сторону тот направился, выйдя с вокзала.

Я сел в машину и доехал до того места на полпути к вершине холма, где от дороги влево уходила тропинка. Магнус вполне мог пойти по ней. И я пошел — через поля к Граттену. Теплое и туманное утро предвещало жаркий день. Фермер, которому принадлежала эта земля, наверное, еще с ночи открыл ворота, поскольку уже сейчас среди кустов утесника и пригорков по склону холма бродили коровы; они проводили меня любопытными взглядами до самого входа в заросший травой карьер.

Я обследовал каждый его уголок, каждую выемку, но так ничего и не нашел. Я взглянул на расстилавшуюся внизу долину, где за железной дорогой выделялась масса деревьев и кустарников, заполонивших старое русло реки, — настоящий ковер, вытканный из шелковых нитей всех оттенков золотисто-зеленого. Если Магнус там, то найти его можно только с ищейками.

Тогда я сообразил, как мне следует поступить, вернее, как мне следовало поступить еще раньше, прошлой ночью. Я должен пойти в полицию. Я должен пойти туда, как пошел бы всякий, кто тщетно прождал своего гостя без малого двенадцать часов, хотя удалось установить, что тот прибыл поездом в положенное время и при выходе с вокзала сдал свой билет.

Я вспомнил, что в Тайуордрете есть полицейский участок. Проделав обратно весь утомительный путь и сев в машину, я отправился прямо туда. Я чувствовал себя неловко, виновато — те, кому посчастливилось ни разу в жизни не сталкиваться с полицией, разве что в случае незначительных нарушений правил дорожного движения, меня поймут, — и поэтому, когда я начал излагать сержанту суть дела, мне самому казалось, что у меня это выходит как-то стыдливо, неубедительно.

— Я хочу заявить об исчезновении человека, — сказал я, и немедленно в моем воображении возник плакат, с которого на тебя в упор смотрит лицо преступника, а под ним, крупным шрифтом: РАЗЫСКИВАЕТСЯ. Я собрался с духом и подробно рассказал о том, что произошло накануне.

Сержант оказался человеком участливым, симпатичным и в высшей степени любезным.

— К сожалению, я не имел удовольствия познакомиться с профессором Лейном лично, — сказал он, — но все мы здесь, естественно, наслышаны о нем. Представляю, какую тревожную ночь вы провели.

— Да, конечно, — сказал я.

— Никаких сообщений о несчастном случае к нам не поступало, — сказал он, — но я сейчас же свяжусь с дежурными в Лискерде и Сент-Остелле. Могу я пока предложить вам чашку чая, мистер Янг?

Я с благодарностью согласился, а он принялся звонить по телефону. У меня засосало под ложечкой — такое ощущение обычно бывает, когда томишься в ожидании под больничной дверью, за которой оперируют близкого тебе человека. Это чувство собственного бессилия. Ничего нельзя было сделать. Но вот вернулся сержант.

— Туда тоже не поступало сведений о каких-либо происшествиях, — сообщил он. — Мы сейчас оповещаем патрульные машины в этом секторе, а также другие полицейские участки. Думаю, вам лучше вернуться в Килмарт, сэр, и спокойно ждать. Мы с вами свяжемся, если что-нибудь узнаем. Могло случиться, что профессор Лейн подвернул ногу и провел ночь на одной из ферм, правда, теперь на фермах, как правило, есть телефон. Странно, что он не позвонил и не предупредил вас. У него раньше не было провалов в памяти?

— Нет, никогда! И он был абсолютно здоров, когда я ужинал с ним в Лондоне несколько недель назад.

— Ну-ну, не стоит так волноваться, сэр, — сказал он. — Всякое бывает. И может, в конце концов все объяснится очень просто.

У меня еще продолжало сосать под ложечкой, когда я сел в машину и поехал к церкви. До меня доносились звуки органа — должно быть, репетировал хор. Я зашел на кладбище и присел на одну из могильных плит возле стены, возвышавшейся над садом — когда-то это был монастырский сад. Там, где я сидел, раньше, должно быть, находилась спальня монахов с окнами на юг, к бухте, и где-то рядом — комната для гостей, в которой скончался от оспы юный Генри Бодруган. В том, другом, времени он мог еще лежать сейчас в агонии. В том, другом, времени монах Жан, быть может, сейчас замешивал некое адское зелье, которое должно ускорить его конец. Остальное просто — послать гонца к Роджеру, чтобы тот известил мать покойного, а также его тетку, Джоанну Шампернун. Куда ни глянь, кругом — дурные вести, как в том, прошлом мире, так и в моем нынешнем. Роджер, монах, юный Бодруган, Магнус — все мы звенья одной цепи, связанные друг с другом через века.

    В такую ночь
Медея, верно, собирала травы
Волшебные, чтоб молодость вернуть
Эзону старому.
Вот и Магнус мог присесть здесь, выпить снадобье. Хотя с таким же успехом он мог отправиться в любое из мест, где я уже побывал. Я поехал на ферму, где шесть веков назад жил Джулиан Полпи и где неделю назад меня обнаружил почтальон, а оттуда отправился пешком по дороге, что вела в Лампетоу. Если я сам однажды ночью пробирался через болото, физически оставаясь в настоящем, а разумом перенесясь в прошлое, то и с Магнусом могло произойти то же самое. Даже теперь, хотя воды приливов уже не достигали этих мест и вокруг был лишь заболоченный луг и утесник, путь казался мне знакомым, словно я уже видел все это в каком-то сне. Наконец тропинка совсем затерялась в болоте, и я не знал, как двигаться дальше, как пересечь долину и выйти на другую сторону. Одному Богу известно, как мне удалось проделать это ночью, когда я шел за Отто и другими заговорщиками в том, прежнем, мире. Я вернулся назад к ферме Лампетоу, и там на пороге какого-то строения показался пожилой мужчина, окликнувший собаку, которая с лаем бросилась ко мне. Он спросил, не заблудился ли я, и я ответил, что нет, и извинился за то, что без спроса вторгся на его территорию.

— Вы случайно никого не видели здесь прошлой ночью? Такой высокий седой мужчина с тростью? — спросил я.

Он покачал головой.

— Сюда редко кто заглядывает. Дорога здесь у фермы кончается, дальше не идет. Туристы все больше ходят на пляж в Пар.

Я поблагодарил его и побрел назад к машине. Его слова не слишком меня убедили. Между половиной девятого и девятью он мог находиться в доме, а Магнус — лежать в болоте за фермой… Но кто-то же должен был его видеть? Действие препарата, если он его принял, наверняка прекратилось несколько часов назад; если он, скажем, принял его в половине девятого или в девять, он должен был прийти в себя к десяти — к одиннадцати, ну в полночь!

Когда я вернулся в Килмарт, перед домом стояла полицейская машина, и входя в коридор, я услышал голос Виты: «А вот и мой муж».

Вместе с ней в музыкальном салоне находились полицейский инспектор и констебль.

— К сожалению, пока мы не можем сообщить вам ничего определенного, мистер Янг, — сказал инспектор, — хотя есть небольшая зацепка, которая, возможно, к чему-нибудь нас и приведет. Вчера вечером между девятью и половиной десятого на стоунибриджской дороге выше Тризмилла видели мужчину, похожего по описанию на профессора Лейна. Он шел по дороге недалеко от фермы Тринадлин.

— Тринадлин? — повторил я, и, видимо, на моем лице отразилось удивление, поскольку он поспешно добавил:

— Так вы знаете о чем речь?

— Ну да, — сказал я, — это гораздо выше Тризмилла, маленькая ферма прямо у дороги.

— Верно. У вас есть какие-либо соображения, почему профессор Лейн отправился пешком именно в этом направлении?

— Нет, — ответил я не очень уверенно. — Нет… Там нет ничего, что могло бы привлечь его внимание… Я бы скорее подумал, что он пойдет вниз по долине к Тризмиллу.

— Так вот, — ответил инспектор, — нам сообщили, что какой-то неизвестный мужчина прошел по дороге мимо фермы. Миссис Ричардс, жена мистера Ричардса, которому принадлежит ферма, заметила его из окна, но ее брат, владелец фермы Большой Триверран — по той же дороге, только чуть выше — никого не видел. Учитывая, что профессор Лейн направлялся в Килмарт, он выбрал очень неблизкий путь, даже если ему хотелось поразмяться после долгого сидения в поезде.

— Да, совершенно с вами согласен, инспектор, — продолжал я, поколебавшись. — Дело в том, что профессор Лейн очень интересовался историческими достопримечательностями. Возможно, поэтому он выбрал такой маршрут. Мне думается, он хотел отыскать старинную усадьбу, которая, как он считал, когда-то там находилась. Но это не могла быть ни одна из упомянутых вами ферм, в противном случае он бы непременно заглянул внутрь.

Теперь я знал, почему Магнус — судя по описанию видевшей его женщины, это действительно был он — пошел мимо Тринадлина по стоунибриджской дороге. Именно отсюда Изольда и Робби поскакали вдвоем к Тризмиллу и дальше к бухте, где они нашли Бодругана — убитого, утопленного. Это был единственный путь к неведомому Триджесту, когда Тризмиллский брод оказывался затопленным из-за разлива реки. Магнус проходил мимо фермы Тринадлин, мысленно пребывая в том, другом, мире. Наверное, он следовал за Роджером и Изольдой.

Вита, не в силах больше сдерживаться, резко повернулась ко мне.

— Милый, все эти исторические подробности тут ни при чем. Не сердись, что я вмешиваюсь, но мне кажется, это важно. — Она повернулась к инспектору. — Я убеждена, и мой муж вчера вечером был того же мнения, что профессор отправился проведать своих давних друзей, неких Карминоу. Оливера Карминоу нет в телефонной книге, но он живет примерно в том районе, где видели в последний раз профессора. Для меня совершенно очевидно, что он шел именно к ним, и чем скорее вы с ними свяжетесь, тем лучше.

После этой бурной тирады на какое-то время наступило молчание. Затем инспектор посмотрел на меня. Озабоченное выражение на его лице сменилось удивлением, даже упреком.

— Это правда, мистер Янг? Вы ничего не говорили о том, что профессор Лейн мог отправиться навестить друзей.

Я почувствовал, как у меня на губах промелькнула слабая улыбка.

— Совершенно верно, инспектор, — сказал я, — не говорил. Потому что это исключено. У него и в мыслях не было идти к кому-то в гости. Боюсь, тут произошло недоразумение: когда профессор говорил по телефону с моей женой, он решил немного пошутить, попросту говоря, разыграл ее, а я, дурак, вместо того, чтобы сразу разъяснить ей что к чему, поддержал этот розыгрыш. Никаких Карминоу нет в природе. Их попросту не существует.

— Не существует? — повторила за мной Вита. — Но ты же сам видел, как в воскресенье утром их дети катались на пони — две маленькие девочки с няней. Ты сам мне говорил!

— Да, сказал, и мне теперь остается лишь повторить — я тебя разыграл.

Словно не веря своим ушам, она в изумлении смотрела на меня. По ее глазам было видно, что она думает, будто я лгу, пытаясь вызволить себя и Магнуса из затруднительного положения. Затем она пожала плечами, метнула быстрый взгляд на инспектора и зажгла сигарету.

— Ну и глупые же у тебя шутки! — сказала она и добавила: — Простите, инспектор.

— Ничего страшного, миссис Янг, — сказал он, как мне показалось, несколько натянуто. — Мы все время становимся жертвами розыгрыша, а в полиции особенно. — Он снова повернулся ко мне. — Так вы твердо в этом убеждены, мистер Янг? Вы и в самом деле не знаете никого, к кому профессор Лейн мог бы отправиться в гости, когда сошел с поезда в Паре?

— Никого, — подтвердил я. — Насколько мне известно, у него здесь друзей нет, и он совершенно точно собирался провести с нами уик-энд. Как вы знаете, это его дом. Он уступил нам его на лето. Буду с вами откровенен, инспектор, до сегодняшнего утра я действительно не очень тревожился о профессоре Лейне. Он отлично знает эти места, вырос здесь, ведь дом перешел к нему от отца, капитана Лейна. Я был уверен, что он не может заблудиться и рано или поздно явится, и сам расскажет, где бродил всю ночь.

— Понимаю, — сказал инспектор.

На какое-то время все замолчали, и у меня возникло ощущение, будто он не верит моей истории, как не поверила ей Вита. Оба, очевидно, думали, что Магнус отправился на какое-нибудь сомнительное тайное свидание, а я его покрываю. Что ж, в сущности, так и было.

— Теперь я понимаю, — сказал я, — что мне следовало связаться с вами еще вчера вечером. Профессор Лейн, должно быть, подвернул ногу, возможно, звал на помощь, но никто его не услышал. С наступлением темноты движение на этой дороге замирает…

— Да, — согласился инспектор, — но и в Тринадлине, и в Триверране встают рано, и уж за столько-то времени кто-нибудь наверняка увидел бы его, либо что-то услышал, если, допустим, с ним случилось несчастье. Куда вероятнее, что сперва он дошел до шоссе, ну а там выбор простой — либо на Лостуитиел, либо назад к Фауи.

— Название Триджест ни о чем вам не говорит? — спросил я осторожно.

— Триджест? — Инспектор на мгновение задумался, затем покачал головой. — Нет, не знаю такого. Это что? Место?

— Кажется, в этих краях когда-то была ферма с таким названием. Профессор Лейн мог попытаться отыскать ее в связи со своими историческими исследованиями.

Тут мне пришла в голову другая мысль.

— Трилаун, — сказал я. — Где точно находится Трилаун?

— Трилаун? — повторил, удивившись, инспектор. — Это поместье в нескольких милях от Лоуи. Наверно, милях в восемнадцати, если не больше, отсюда. Ясно, что профессор Лейн не отправился бы туда пешком в девять вечера.

— Нет, — сказал я, — конечно, нет. Просто я пытаюсь вспомнить старинные дома, которые могут представлять исторический интерес.

— Но, дорогой, — вмешалась в разговор Вита, — как справедливо говорит инспектор, Магнус вряд ли стал бы искать неизвестно что, неизвестно за сколько миль отсюда, не позвонив нам. Вот чего я никак не могу понять — почему он не позвонил?

— Миссис Янг, — сказал инспектор, — вероятно, он не позвонил, потому что считал, что мистер Янг сообразит, куда он направился.

— Да, верно, — сказал я, — а я не сообразил. И даже сейчас, к сожалению, не догадываюсь.

Внезапно, как бы откликаясь на наши мысли, зазвонил телефон.

— Я сниму трубку, — сказала Вита, находившаяся ближе всех к дверям. Она прошла через холл в библиотеку, а мы остались в музыкальном салоне и молча прислушивались к ее голосу.

— Да, — коротко ответила она, — он здесь. Сейчас позову.

Она вернулась в салон и сказала инспектору, что спрашивают его. Мы прождали три-четыре показавшиеся нам целой вечностью минуты, пока он односложно, приглушенным голосом отвечал. Я взглянул на часы. Полпервого. Я и не подозревал, что уже столько времени. Он вернулся и посмотрел прямо на меня. По выражению его лица я понял: что-то случилось.

— Мне очень жаль, мистер Янг, — сказал он, — плохие новости.

— Понимаю, — сказал я. — Говорите.

Беда всегда застает врасплох. В самой напряженной ситуации всегда веришь, что в конце концов все как-нибудь образуется — даже после стольких часов отсутствия Магнуса я надеялся: вот-вот нам сообщат, что он потерял память и кто-то подобрал его и доставил в больницу…

Вита подошла и встала рядом со мной, вложив свою руку в мою.

— Звонили из полицейского участка в Лискерде, — сказал инспектор. — Поступило сообщение, что патруль обнаружил рядом с железной дорогой по эту сторону Триверранского туннеля тело мужчины, который по приметам похож, на профессора Лейна. Судя по всему, его сбил поезд — удар пришелся в голову. Ни машинист, ни проводник ничего не заметили. По-видимому, он смог доползти до небольшой заброшенной хижины рядом с железной дорогой, и там потерял сознание. Смерть, похоже, наступила несколько часов назад.

Я все стоял, не двигаясь, не сводя глаз с инспектора. Странная вещь шок: все чувства будто парализованы. Казалось, жизнь покинула меня, оставив одну пустую оболочку, покинула, как Магнуса. Единственное, что я еще сознавал — это что Вита держит меня за руку.

— Понятно, — сказал я не своим голосом. — Что я должен сделать?

— Патрульная машина сейчас на пути в морг, в Фауи, мистер Янг, — сказал он. — Поверьте, мне очень неприятно беспокоить вас в такой момент, но, думаю, вам лучше не откладывая поехать туда, чтобы опознать тело. Я бы хотел обнадежить вас — вас и миссис Янг — и сказать, что пострадавший не обязательно профессор Лейн, но, боюсь, в данных обстоятельствах рассчитывать на это было бы неправильно.

— Да, конечно, — сказал я. — Понимаю.

Я высвободил руку, шагнул к двери и вышел из дома под палящее солнце. Несколько туристов ставили палатки в поле за килмартским лугом. Я слышал, как они переговаривались и смеялись, вбивая в землю колышки.

Глава семнадцатая

Морг, небольшое строение из красного кирпича, находился неподалеку от вокзала в Фауи. Когда мы прибыли, там никого не было — патрульная машина находилась еще в пути. Я вышел из автомобиля, инспектор взглянул на меня и сказал:

— Мистер Янг, наверное, нам придется немного подождать. Могу я предложить вам чашку кофе с бутербродом? Тут неподалеку есть бар…

— Нет, спасибо, — сказал я. — Мне не хочется.

— Не смею настаивать, — продолжал он, — но это для вашей же пользы. Вы сразу почувствуете себя лучше.

Я сдался и позволил ему отвезти меня в бар, где мы выпили по чашке кофе, и я съел бутерброд с ветчиной. Сидя за столиком, я думал о том, как, будучи еще студентами, мы с Магнусомездили на поезде погостить у его родителей в Килмарте. Туннель — кромешная тьма, оглушительный грохот — и вдруг яркая вспышка света, зеленеющие поля по обе стороны дороги. Сколько раз Магнус, должно быть, проделывал этот путь в юности, приезжая домой на каникулы. И вот теперь у входа в этот туннель он нашел свою смерть.

Все сочтут его действия необъяснимыми: и полиция, и его многочисленные друзья — все, но только не я. У меня спросят, почему такому рассудительному человеку, как Магнус, вздумалось на ночь глядя идти к железнодорожному полотну, и я вынужден буду ответить, что не знаю. Но я знал. Магнус шел, находясь в ином времени, когда железной дороги еще и в помине не было, а сам склон холма в ту эпоху являл собой запущенное пастбище, местами поросшее кустарником. В том, другом, мире не было ни зияющей пасти туннеля, ни рельсов, ни шпал — только трава да еще, вероятно, всадник, указывавший ему путь.

— Что-что? — переспросил я.

Инспектор спрашивал, есть ли у профессора семья.

— Простите, я не сразу расслышал, что вы сказали. Нет, капитан и миссис Лейн умерли много лет назад, а кроме Магнуса, детей у них не было. Я никогда не слышал, чтобы Магнус упоминал каких-нибудь своих родственников.

По-видимому, у него был адвокат, который вел его дела, банкир, который ведал его финансами… Раньше мне это не приходило в голову, и теперь я с удивлением подумал, что не знаю даже имени его секретарши. В наших тесных доверительных отношениях не было места повседневным мелочам, бытовой рутине. Кто-то другой, наверное, был посвящен во все эти дела.

Вскоре к инспектору подошел констебль и доложил, что прибыла патрульная машина и скорая помощь. Мы встали, чтобы идти назад в морг, и тут констебль добавил что-то, чего я не расслышал. Инспектор повернулся ко мне.

— Когда патруль передал сообщение в полицейский участок Тайуордрета, там случайно находился доктор Пауэлл из Фауи, — сказал он. — Он согласился осмотреть тело. После этого патологоанатом произведет вскрытие, результаты будут переданы для судебно-медицинской экспертизы.

— Ясно, — сказал я.

Вскрытие… следствие… налицо все атрибуты правосудия.

Я вошел в морг. И первым делом увидел доктора, с которым уже встречался дней десять назад, — тот самый доктор, который видел, как я мучительно приходил в себя после приступа головокружения. По его глазам я понял, что он узнал меня, но не подал виду, когда инспектор представлял нас друг другу.

— Примите мои соболезнования, — сказал он и затем, переходя на сдержанно-деловой тон, добавил: — Если вам раньше не доводилось видеть, как выглядит человек, попавший в серьезную аварию, особенно если речь идет о близком друге, то предупреждаю: зрелище не для слабонервных. У этого человека размозжена голова.

Он подвел меня к носилкам, которые лежали на длинном столе. Я узнал Магнуса, но он был какой-то другой, словно усох. Над правым глазом во лбу была вмятина, заполненная запекшейся кровью. Кровь была и на куртке, порванной, как и штанина брюк.

— Да, — сказал я, — да, это профессор Лейн.

Я тотчас отвернулся, потому что настоящего Магнуса там не было. Он все еще продолжал идти через поля над Тризмиллской долиной, с изумлением вглядываясь в окружавший его неизведанный мир.

— Если это вас хоть как-то утешит, — сказал врач, — то знайте: после такого удара он жил недолго. Одному Богу известно, как ему удалось доползти до хижины… Скорее всего, он действовал бессознательно и умер спустя буквально несколько секунд.

Ничто не могло меня утешить, но я все же поблагодарил его и спросил:

— Вы хотите сказать, что когда он там лежал, он не мучился от сознания того, что никто не идет к нему на помощь?

— Нет, — ответил он, — это совершенно исключено. Впрочем, инспектор сообщит вам подробности, как только мы установим степень полученных повреждений.

На углу стола лежала трость. Сержант указал на нее инспектору.

— Мы нашли эту трость на насыпи, — объяснил он.

Инспектор вопросительно поглядел на меня, и я кивнул.

— Да, это его трость, у него их было много. Его отец коллекционировал трости. В лондонской квартире Магнуса их около дюжины.

— Думаю, сейчас самое время отвезти вас назад в Килмарт, мистер Янг, — сказал инспектор. — Разумеется, вас будут держать в курсе. Вы, конечно, понимаете, что вам придется дать показания следователю.

— Да, — сказал я.

Я спрашивал себя, что станет с телом Магнуса после вскрытия, останется ли оно лежать там до понедельника. Хотя какое это имело значение? Теперь вообще ничто не имело значения.

Пожав мне руку, инспектор сказал, что в понедельник они, возможно, приедут задать мне еще несколько вопросов, если потребуется кое-что уточнить в моих первоначальных показаниях.

— Видите ли, мистер Янг, — объяснил он, — речь может идти об амнезии или даже о самоубийстве.

— Амнезия… — повторил я. — Это потеря памяти, не так ли? Маловероятно. Самоубийство вообще исключается. Профессор был не из тех, кто накладывает на себя руки, да и с какой стати ему было это делать? Когда я говорил с ним по телефону, он был в отличном настроении, с нетерпением ждал конца недели.

— Что ж, очень хорошо, — сказал инспектор, — именно об этом, я думаю, коронер и захочет расспросить вас поподробнее.[14]

Констебль высадил меня у дома, я очень медленно прошел через сад и поднялся по ступенькам. Затем я налил себе тройную порцию виски, выпил и рухнул без сил на тахту в гардеробной. Должно быть, я сразу отключился, а когда снова открыл глаза, был уже почти вечер; рядом на стуле сидела Вита с книгой в руках, и последние лучи закатного солнца проникали в комнату через окно, выходящее во внутренний дворик.

— Который час? — спросил я.

— Около половины седьмого, — ответила она, подошла и села ко мне на тахту. — Я не стала тебя будить, решила, что тебе лучше отдохнуть. После обеда звонил доктор, который был в морге, спросил, как ты себя чувствуешь. Я сказала, что ты спишь. Он посоветовал не тревожить тебя, дать поспать как можно дольше — это именно то, что тебе сейчас нужно.

Она вложила свою руку в мою, и я испытал ощущение покоя, как будто снова стал маленьким мальчиком, которого любят и жалеют.

— Куда ты дела детей? — спросил я. — В доме такая тишина…

— Миссис Коллинз — просто чудо. Она увезла их с собой в Полкеррис до вечера. Ее муж собирался взять их на рыбалку после обеда и привезти часам к семи. Они должны быть с минуты на минуту.

Какое-то время я молчал, затем сказал:

— Не надо только портить им каникулы, Магнуса бы это очень расстроило.

— Не беспокойся ни о них, ни обо мне. Мы в состоянии позаботиться о себе. Меня гораздо больше тревожит, как ты сам все это переживешь — ведь эта смерть для тебя страшное потрясение.

В душе я был благодарен ей за то, что она решила не развивать эту тему, не стала расспрашивать, как такое могло случиться, что делал там Магнус, почему не заметил приближающегося поезда, почему его не увидел машинист. Бессмысленно теперь говорить об этом.

— Я должен позвонить, — сказал я. — Нужно сообщить его коллегам в университет.

— Этим уже занимается инспектор. Он заходил опять, вскоре после того, как ты поднялся наверх, чтобы прилечь. Он попросил показать ему чемодан Магнуса. Я сказала, что ты распаковал его вчера вечером, но ничего такого не обнаружил. Он тоже ничего не нашел. Вещи висят в шкафу, как висели.

Я вспомнил о пузырьке, что лежал теперь в моем собственном чемодане вместе с бумагами, касающимися Бодругана.

— Что еще он хотел?

— Ничего. Сказал только, что они сами уладят все формальности и что он свяжется с тобой в понедельник.

Я протянул руки и привлек Виту к себе.

— Спасибо, дорогая, спасибо за все. Что бы я без тебя делал? У меня до сих пор еще голова кругом.

— Не думай ни о чем, — прошептала она. — Жаль, что я не могу сделать для тебя что-нибудь более существенное.

Мы услышали голоса мальчиков, доносившиеся из их комнаты. Должно быть, они поднялись по черной лестнице.

— Я пойду, — сказала Вита. — Надо накормить их ужином. Тебе принести сюда?

— Нет, я спущусь. Все равно рано или поздно мне придется с ними встретиться.

Я полежал еще немного, наблюдая за тем, как последние лучи солнца просвечивают сквозь листву. Затем я принял ванну и переоделся. Несмотря на потрясение и насыщенный переживаниями день, мой воспаленный глаз почти пришел в норму. Может, это и не было связано с препаратом — всего лишь совпадение. Так или иначе, теперь я никогда уже не смогу узнать наверняка.

Вита кормила мальчиков ужином на кухне. Из холла, где я немного задержался, чтобы собраться с духом, мне был слышен их разговор.

— Так вот, спорю на что хочешь, тут дело нечистое. — Гнусавый пронзительный голос Тедди отчетливо доносился до меня сквозь открытую дверь. — Дураку ясно, что у профессора были с собой какие-нибудь секретные документы, на пример по бактериологическому оружию, и он должен был с кем-то встретиться возле туннеля. А тот, кто пришел на встречу, был шпион: стукнул его по голове. Но местные полицейские никогда до этого не додумаются, придется подключать секретные службы.

— Не говори глупостей, Тедди! — резко оборвала его Вита. — Вот так и рождаются самые нелепые слухи. Дик очень бы огорчился, если бы услышал такое от тебя. Надеюсь, ты не успел поделиться своими домыслами с мистером Коллинзом?

— Мистер Коллинз сам об этом подумал, еще раньше нас, — вмешался Микки. — Он сказал, что в наше время никто толком не знает, чем занимаются все эти ученые и что профессор, возможно, подыскивал место для секретной лаборатории.

Услышанный разговор мгновенно придал мне уверенности. Я подумал, что Магнусу это пришлось бы по вкусу и что он охотно и сам бы включился в игру, поощряя любые преувеличения. Громко кашлянув, я шагнул на кухню и в ту же минуту, в дверях, услышал, как Вита сказала: «Тсс…»

Мальчики подняли головы: на их ребячьих лицах читалось смущение, какое испытывают дети всякий раз, когда оказываются в одной компании со взрослым, переживающим сильное горе.

— Привет! — сказал я. — Хорошо провели день?

— Неплохо, — промямлил Тедди, заливаясь краской. — Мы ездили на рыбалку.

— Поймали что-нибудь?

— Да, несколько мерланов. Мама сейчас их жарит.

— Что ж, с удовольствием отведаю, если вы со мной поделитесь. За весь день я съел один жалкий бутерброд и выпил чашку кофе в Фауи.

Конечно же, они ожидали увидеть меня с поникшей головой и вздрагивающими плечами, поэтому сразу преобразились, когда я схватил мухобойку и стал охотиться за огромной осой на окне. «Есть!» — радостно закричали они в один голос, когда я расплющил ее о стекло.

Чуть позже, когда, мы все уже ели, я им сказал:

— На следующей неделе я, скорее всего, буду немножко больше занят из-за следствия по делу Магнуса и разных других дел, но я позабочусь о том, чтобы вы отправились с Томом кататься по морю — под парусом или на моторе, как вам больше захочется.

— Здорово! Спасибо! — воскликнул Тедди.

Микки же, смекнув, что табу с разговоров о Магнусе снято, спросил, с набитым рыбой ртом:

— А сегодня в теленовостях скажут о профессоре?

— Вряд ли, — ответил я. — Ведь он не поп-звезда и даже не политик.

— Да, жаль… — сказал он. — Все равно надо будет включить телевизор, а вдруг…

Но в теленовостях о Магнусе не упомянули, к большому разочарованию обоих братьев да и, думаю, Виты тоже; зато я вздохнул с облегчением. Разумеется, я понимал, что это только отсрочка; стоит этой новости просочиться в прессу, и шумихи вокруг имени Магнуса будет предостаточно.

Мои опасения подтвердились уже на следующее утро: телефон задребезжал еще до завтрака, хотя было воскресенье, и мы с Витой весь день только и делали, что отвечали на звонки. Кончилось тем, что мы его просто отключили, а сами расположились во внутреннем дворике: там уж репортерам до нас не добраться, даже если они станут звонить в дверь.

В понедельник утром Вита поехала с мальчиками в Пар за покупками, оставив меня разбирать почту. Там было всего несколько писем, и ни одно из них не имело отношения к трагедии. Но когда я дошел до последнего, то с замиранием сердца обнаружил, что оно было отправлено из Эксетера, а адрес написан карандашом и, что самое главное, рукой Магнуса. Я распечатал конверт.


«Дорогой Дик!

Я пишу тебе это письмо в поезде, и поэтому, может быть, оно будет не совсем разборчиво. Если увижу почтовый ящик на вокзале в Эксетере, я его опущу. Наверное, нет особого смысла писать тебе сейчас — ведь письмо придет только в субботу утром, когда у нас с тобой позади будет чудесный (надеюсь) вечер, за которым еще последуют другие, не менее прекрасные. Так что это скорее мера предосторожности, на тот случай, если загнусь прямо в вагоне от избытка чувств. Результаты моих последних опытов позволяют предположить, что мы стоим на пороге величайшего открытия, касающегося головного мозга. Говоря кратко и простым языком, химический состав и строение клеток головного мозга, отвечающих за память, позволяют воспроизводить, воссоздавать, сказал бы я за неимением лучшего термина, все то, что происходило с нами с самого раннего детства. Структура этих клеток обуславливается нашей наследственностью, всем тем объемом сведений, что переходит к нам от родителей, дедов, прадедов и еще более далеких предков, вплоть до первобытных времен. То обстоятельство, что я гений, а ты оболтус, зависит исключительно от информации, которая поступает к нам посредством этих клеток и затем распределяется среди разных других клеток по всему нашему телу. Меня прежде всего интересовала особая группа клеток — я назову их „копилка памяти“, — в которых хранятся не только наши собственные воспоминания, но и некие отличительные качества, присущие прежней, унаследованной нами модели мозга. Эти качества, если извлечь их из подсознания, позволяют нам видеть, слышать, осознавать то, что происходило в отдаленном прошлом, — вовсе не потому, что тот или иной предок был свидетелем той или иной сцены, а потому, что с помощью определенных средств — в данном случае препарата — прежняя унаследованная модель мозга выходит на первый план и становится доминирующей. Какое значение это может иметь для историков, меня не касается, но с точки зрения биологии возможность проникновения в родительский мозг, до сего дня остававшийся для нас, если можно так выразиться, тайной за семью печатями, представляет огромный интерес и открывает колоссальные перспективы.

Что же касается самого препарата — да, он опасен, и слишком большая доза может вызвать летальный исход; и попади он в руки недобросовестных людей, это только добавит смятения в наш и без того неспокойный мир. Поэтому, друг мой милый, если со мной что-нибудь случится, уничтожь все, что осталось в чулане Синей Бороды. Мои ассистенты, которым, кстати, ничего не известно о сути моего открытия, поскольку я работаю над этой проблемой в одиночку, получили такие же инструкции в Лондоне, и я уверен, что они их выполнят. Если почему-либо я никогда больше тебя не увижу, забудь об этом деле. Но если мы встретимся сегодня вечером, как условились, и совершим вместе прогулку — а возможно, и путешествие (очень на это надеюсь) — я рассчитываю, что мне представится возможность увидеть прекрасную Изольду. Согласно документу, что лежит у меня в чемодане, она, как ты и говорил, потеряла возлюбленного и поэтому нуждается в утешении. Возможно, мы узнаем заодно, способен ли Роджер Килмерт осушить ее слезы. Нет времени написать тебе больше — подъезжаем к Эксетеру. До встречи — в этом ли мире, в том ли другом, или в потустороннем.

Магнус.»

Если бы мы не отправились кататься на катере в пятницу, я бы вовремя нашел записку, сообщавшую о том, что он поменял поезд… Если бы с вокзала в Сент-Остелле я поехал прямо в Граттен, а не вернулся бы домой… Слишком много этих «если бы»… Даже это письмо, прибывшее как послание с того света, я должен был получить в субботу утром, а не сегодня, в понедельник. Но и это ничего бы не изменило — в нем ни слова не говорилось об истинных намерениях Магнуса. Да и сам он, когда опускал письмо в ящик, скорее всего, не принял еще окончательного решения. Письмо, по его же собственным словам, было написано как обычная мера предосторожности, так, на всякий случай. Я перечитал его снова — раз, другой, — затем поднес к нему зажигалку и стал смотреть, как оно у меня на глазах превращается в пепел.

Потом я спустился в подвал и через старую кухню прошел в лабораторию. Я не был здесь со среды, когда после моего возвращения из Граттена Билл застал меня за приготовлением чая. Ряды банок и пузырьков, обезьянья голова, кошачьи эмбрионы и различные культуры грибов уже не казались мне опасными. Теперь, когда их хозяин-чародей ушел навсегда, они выглядели покинутыми и какими-то жалкими, совсем как марионетки или аксессуары, оставленные фокусником-иллюзионистом. Никакая волшебная палочка не вернет эти вещи к жизни; нет больше многоопытной руки, умевшей брать вытяжки, сортировать кости и помещать все это в какой-нибудь дымящийся котел.

Я собрал баночки с различными жидкостями и вылил их содержимое в раковину, затем вымыл и снова расставил по полкам. Обычные банки, из тех, что предназначаются для варенья или компота, ничем особенным они не выделялись, кроме разве что этикеток, которые я посрывал и засунул к себе в карман. Потом я сходил за старым мешком — вспомнил, что видел его в котельной, — и принялся отвинчивать крышки у оставшихся банок и склянок, в которых, в частности, находились эмбрионы и обезьянья голова. Все это я сложил в мешок, предварительно вылив в раковину жидкость, служившую консервантом, и внимательно следя за тем, чтобы ни одна капля не попала мне на руки. Точно также я поступил и с культурами грибов. Оставалось только два небольших пузырька: пузырек А с остатками препарата, которым я пользовался до сих пор, и пузырек С — еще нетронутый.

Пузырек В я отослал Магнусу, и теперь он, пустой, лежал в моем чемодане наверху. Я не стал выливать жидкость из пузырьков в раковину, а положил их к себе в карман. Покончив с этим, я подошел к двери и прислушался. Миссис Коллинз сновала между кухней и кладовкой — до меня отчетливо доносился звук включенного радиоприемника.

Я взвалил мешок на плечо и запер дверь лаборатории. Потом вышел через черную лестницу в огород позади бывшей конюшни и дальше в лесок. Я шел туда, где заросли были гуще: кусты лавра, рододендроны, которые не цвели уже много лет подряд, бурелом, ежевика, крапива, толстый слой почерневших листьев. Я поднял с земли сухую ветку, сделал ею углубление в сырой земле и вывалил туда содержимое мешка. Большим камнем с острыми краями я разбил обезьянью голову, чтобы не осталось никакого сходства с животным, а только месиво из костей; в этом месиве эмбрионы сделались неузнаваемыми — по виду какие-то растерзанные рыбьи внутренности, вроде тех, что швыряют голодным чайкам. Сверху я положил мешок, прикрыл все это прелыми листьями, присыпал коричневой торфянистой землей и сверху еще замаскировал охапкой крапивы. И тогда мне пришла на ум ритуальная фраза: «Из праха ты вышел и в прах обратишься» — в некотором смысле я словно хоронил Магнуса и труд всей его жизни.

Я вернулся в дом через подвал и поднялся по черной лестнице, дабы избежать встречи с миссис Коллинз, но она, должно быть, слышала, как я входил в холл, и окликнула меня:

— Это вы, мистер Янг?

— Да, — отозвался я.

— Я вас повсюду искала, но так и не нашла. Звонил инспектор из Лискерда.

— Я был в саду, — объяснил я. — Сейчас позвоню ему.

Я поднялся наверх, в гардеробную, положил пузырьки А и С в свой чемодан рядом с пустым пузырьком В, снова закрыл его, ключик прикрепил к кольцу вместе с остальными ключами, вымыл руки и спустился в библиотеку. Оттуда я позвонил в полицейский участок Сент-Остелла.

— Прошу прощения, инспектор, — сказал я, когда услышал в трубке его голос, — я был в саду, когда вы звонили.

— Ничего страшного, мистер Янг. Просто я подумал, что вам будет интересно узнать последние новости. Наше расследование немного продвинулось. Профессора сбил товарный поезд, этот факт сомнению как будто не подлежит. Он проходил Триверранский туннель примерно без десяти десять. На подходе к туннелю машинист никого не заметил возле путей, но товарняки бывают иногда довольно длинные; а на этом к тому же сзади не было тормозного кондуктора. Поэтому, как только локомотив нырнул в туннель, с поезда уже нельзя было заметить, что кто-то выскочил на насыпь и тут же был сбит.

— Ну конечно, — сказал я, — я все понимаю. Значит вы уверены, что это случилось именно так?

— Видите ли, мистер Янг, все говорит в пользу этой версии. Видимо, профессор Лейн шел по проселочной дороге мимо фермы Тринадлин и, не доходя до шоссе, свернул налево, в поле, и пересек его по диагонали в направлении железнодорожных путей. В принципе, конечно, можно перелезть через проволочное заграждение и взобраться на насыпь, однако при этом нельзя не заметить приближающегося поезда. Понятно, было темно, но у самого входа в туннель есть светофор, да и товарняк грохочет будь здоров. Я уж не говорю о том, что у входа в туннель машинист всегда дает гудок!

Все так, но шесть веков назад не существовало ни светофоров, ни проволоки, ни рельсов, ни предупреждающих гудков, от которых дрожит воздух…

— Вы хотите сказать, инспектор, что только слепой или глухой мог не заметить приближающегося поезда, даже на приличном расстоянии?

— В общем да, мистер Янг. Разумеется, можно стоять и на насыпи, пережидая, пока пройдет поезд — места там вполне достаточно. Похоже, профессор Лейн так и поступил. Мы обнаружили следы на земле в том месте, где он упал, и дальше — когда он уже полз по насыпи к хижине.

Поразмыслив немного, я спросил:

— Инспектор, могу я взглянуть на то место, где это произошло?

— По правде говоря, мистер Янг, я и сам хотел предложить вам съездить туда, но не знал, как вы на это посмотрите. Польза была бы не только вам, но и нам.

— Тогда я в вашем распоряжении.

— Если вы не возражаете, встретимся в половине двенадцатого возле полицейского участка в Тайуордрете.

Часы показывали уже одиннадцать. Я выводил машину из гаража, когда на бьюике подъехала Вита с мальчиками. Они вылезли, нагруженные сумками с продуктами.

— Куда ты едешь? — спросила Вита.

— Инспектор хочет показать мне то место рядом с туннелем, где они нашли Магнуса, — сказал я. — Похоже, они уже точно знают, как все случилось. Без десяти десять там проходил товарный поезд. Паровоз с машинистом, очевидно, был уже в туннеле, когда Магнуса сбило одним из последних вагонов.

— Живее, отнесите все это миссис Коллинз! — крикнула Вита мальчикам, переминавшимся с ноги на ногу. Когда они уже не могли услышать о чем мы говорим, она сказала: — Но что было делать Магнусу на железнодорожном полотне? Нелепость какая-то! Хочешь знать, что будут говорить люди? Я уже слышала в одной лавке, и мне стало просто жутко!.. Что он покончил с собой.

— Это абсолютно исключено.

— Да, конечно… Но знаешь, известный человек — и такой трагический конец, понятно, что люди всякое болтают. А ученых всегда считали чудаками, не от мира сего.

— Все мы такие, — отрезал я. — Бывшие книгоиздатели, полицейские — да кто угодно! Обедайте без меня, я не знаю, когда вернусь.

Инспектор повез меня к месту, о котором говорил по телефону, — на проселочной дороге, проходящей над фермой Триверран. В пути он сообщил мне, что они связались со старшим ассистентом Магнуса, но тот не смог внести никакой ясности в это запутанное дело.

— Он сам потрясен, это вполне понятно, — продолжал инспектор. — Он знал, что профессор намеревался провести уик-энд вместе с вами, с нетерпением ждал конца недели. Он разделяет ваше мнение, что профессор был абсолютно здоров и пребывал в прекрасном настроении. Однако ему ничего не было известно об интересе профессора к историческим изысканиям, хотя он и признает, что профессор мог увлекаться этим, так сказать, в порядке хобби.

С тризмиллской дороги мы свернули вправо, на Стоунибридж, проехали обе фермы, Тринадлин и Триверран, и остановились наверху, припарковав машину возле ворот, за которыми начиналось поле.

— Чего я не могу понять, — заметил инспектор, — так это почему профессор, если его интересовала ферма Триверран, даже не заглянул туда, а прошел верхом, через поля.

Я огляделся по сторонам. Триверран находился слева, над долиной, но одновременно в небольшой ложбине; под ним пролегала железная дорога, а за ней местность снова шла под уклон. Уже много веков рельеф здесь не менялся, только в былые времена по долине протекал широкий ручей, чуть ниже Триверранской фермы, вернее даже не ручей, а настоящая река, которая во время осенних паводков заливала низины и впадала в Тризмиллскую бухту.

— А ручей там еще остался? — спросил я, указав вниз, в долину.

— Ручей? — с удивлением переспросил инспектор. — У подножия холма, за железной дорогой есть болотистый участок и какая-то канава с водой, но вряд ли ее можно назвать ручьем.

Мы спустились вниз по полю. Уже видна была железная дорога, и справа от нас чернела зловещая пасть туннеля.

— Наверно, раньше здесь была дорога, — сказал я. — Она спускалась в долину… И брод, чтобы переходить на тот берег ручья.

— Возможно, — сказал инспектор, — хотя теперь не осталось ничего, что бы указывало на это.

Магнус хотел перейти вброд на тот берег. Он шел за кем-то, кто направлялся к броду верхом на лошади — вот почему он спешил. И все это происходило не в сумерках погожего летнего вечера, а глубокой осенью: проливной дождь, шквальный ветер…

Мы вышли к насыпи у самого туннеля. Чуть поодаль, слева от нас, был оборудован сводчатый подземный переход на другую сторону железной дороги. Под аркой, спасаясь от мух, стояло несколько коров.

— Видите, — сказал инспектор, — если хочешь попасть на поле по ту сторону насыпи, совсем не обязательно идти через рельсы. Для этого существует переход, вон там, где коровы.

— Да, сказал я, — но профессор мог не заметить его, если шел чуть выше по полю. И потом напрямик через пути быстрее.

— Быстрее? — воскликнул мой спутник. — Лезть на насыпь, протискиваться через проволоку, потом чуть не кубарем катиться на рельсы — и все это в темноте? Лично я на такое не отважился бы.

И тем не менее мы все это проделали, правда, при ярком свете дня. Инспектор шел впереди, я за ним. Когда мы перебрались через проволочное заграждение, он указал мне на обвитую плющом заброшенную хижину, видневшуюся в нескольких ярдах вверх по насыпи прямо над железнодорожным полотном.

— Мы были здесь вчера, поэтому трава кругом примята, — пояснил он, — но след, оставленный профессором, когда он полз от рельсов наверх к хижине, был виден совершенно отчетливо. Он уже явно терял сознание, и это потребовало от него почти сверхчеловеческих усилий и мужества.

Какой мир окружал в тот момент Магнуса — настоящее или прошлое? Значит ли это, что Магнус, сбегая с пригорка, не видел и не слышал товарняка, который с грохотом мчался к туннелю? А когда голова поезда уже скрылась в туннеле, не ринулся ли он прямо через рельсы, поскольку для него это все еще был луг, спускавшийся к реке, и вот тут его и сбило тяжелым, чуть покачивающимся на большом ходу вагоном? В каком бы мире ни настиг его этот удар, он оказался смертельным. Магнус, очевидно, так и не узнал, на что он налетел. Инстинкт самосохранения заставил его доползти до хижины и там — дай Бог — ему посчастливилось тут же впасть в забытье, и он не успел ощутить страха одиночества и близкой смерти.

Мы стояли и разглядывали пустую хижину, и инспектор показал мне угол, в котором умер Магнус. Но все это было настолько обыденным и безликим, словно какой-нибудь сарай для садового инвентаря, хозяин которого давным-давно умер.

— Уже много лет здесь никто не бывает, — сказал он. — Раньше железнодорожные рабочие приходили сюда разогреть чай и перекусить. Теперь они предпочитают пользоваться другой хибаркой, чуть подальше, да и то не слишком часто.

Мы развернулись и пошли назад по своим следам вдоль заросшего травой крутого склона к проволочному заграждению, через которое только что перебрались. Я окинул взглядом холмы на противоположной стороне долины: некоторые из них были покрыты густой лесной порослью. Слева виднелась ферма, над ней — строение поменьше, а дальше к северу — еще несколько домов. Я спросил у инспектора, что это. Ферма называлась Колуит, в домике повыше когда-то была школа, а дома в отдалении — еще одна ферма, Стрикстентон.

— Здесь проходит граница сразу трех церковных приходов, — пояснил инспектор. — Тайуордрет, Сент-Семпсонс (или Голант) и Лэнливери. Крупнейшим землевладельцем здесь считается Кендал из Пелина. Кстати, вот прекрасная старинная усадьба для вас, поскольку вы интересуетесь этими вещами… Пелин находится вниз по дороге на Лостуитиел. Уже много веков усадьба принадлежит этому древнему роду.

— А сколько веков?

— Ну, мистер Янг, я не знаток. Четыре, может быть?

Слово «Пелин» никак не могло преобразоваться в «Триджест». Ни одно из названий в округе не напоминало Триджест. И тем не менее жилище Оливера Карминоу — усадьба или ферма — должно находиться где-то неподалёку, если до него можно было дойти пешком, ведь именно туда направлялся Магнус, следуя за Роджером.

— Инспектор, — сказал я, — даже сейчас, несмотря на все, что вы мне показали, я продолжаю думать, что профессор Лейн искал верховье ручья где-то в долине, чтобы перейти на другую сторону.

— С какой целью, мистер Янг? — И он испытующе взглянул на меня — не то чтобы с подозрением, просто ему хотелось понять, куда я клоню.

— Когда увлекаешься прошлым, — сказал я, — будь ты историк, или археолог, или даже топограф, то это как жар в крови: не находишь себе места, пока не откроешь разгадку тайны. Я думаю, профессор Лейн был одержим какой-то идеей, поэтому он и сошел с поезда в Паре, а не в Сент-Остелле. Из каких соображений он решил пересечь долину, невзирая на железнодорожные пути, мы, вероятно, никогда не узнаем.

— И стоял на насыпи, ждал, когда подойдет поезд, а потом вдруг почему-то сорвался с места и налетел на один из последних вагонов.

— Инспектор, я честно не знаю. Слух у него был хороший, зрение тоже, и он любил жизнь. Не мог он броситься под поезд сознательно!

— Надеюсь, вам удастся убедить коронера. Во всяком случае, меня вы уже почти убедили.

— Почти? — переспросил я.

— Я ведь полицейский, мистер Янг, — я чувствую, что в этом деле не хватает какого-то звена. Но, согласен, скорее всего, мы так и не узнаем — какого.

Мы вернулись назад через поле к воротам в изгороди на вершине холма, за которыми нас ждала машина. По дороге я спросил, не знает ли он, как скоро коронер приступит к работе.

— Не могу вам сказать точно, поскольку это зависит от многих обстоятельств. Коронер, конечно, приложит все усилия, чтобы разобраться с этим делом поскорее, но все равно на это может уйти полторы-две недели. Необходимо ведь еще назначить присяжных — все-таки обстоятельства смерти профессора Лейна не совсем обычные. Кстати, главный патологоанатом сейчас в отпуске, и коронер попросил произвести вскрытие доктора Пауэлла, раз уж тот осматривал тело. Доктор Пауэлл согласился, и в течение дня мы должны получить его отчет.

Я подумал о том, сколько раз Магнус с холодной бесстрастностью сам препарировал животных, птиц, растения — я всегда восхищался его выдержкой. Однажды он позвал меня посмотреть, как он будет извлекать внутренние органы свежезарезанного поросенка. Я продержался ровно пять минут, затем меня стошнило. Что ж, раз вскрытия все равно нельзя было избежать, мне оставалось утешать себя тем, что препарировать Магнуса будет доктор Пауэлл, а не кто-то другой.

Мы прибыли в участок как раз в тот момент, когда оттуда выходил констебль. Он что-то сказал инспектору, и тот повернулся ко мне:

— Мы закончили осмотр одежды и вещей профессора Лейна, — сказал он. — Можем передать вам на хранение, если вы согласны нести за это ответственность.

— Разумеется, — сказал я. — Навряд ли кто-то заявит на них права. Не знаю, кто его адвокат, но надеюсь, он скоро даст о себе знать.

Через некоторое время констебль вернулся с пакетом, обернутым коричневой бумагой. Отдельно, сверху, лежал бумажник и небольшая книжица, которую Магнус, должно быть, купил, чтобы скоротать время в поезде, — «Несколько эпизодов из жизни ирландского судьи» Сомервилла и Росса. Что-что, а уж это чтение никак не могло вывести его из душевного равновесия и тем более подтолкнуть к самоубийству.[15]

— Надеюсь, — сказал я инспектору, — вы сообщите коронеру название книги?

Он совершенно серьезно заверил меня, что это уже сделано. Я знал, что никогда не вскрою пакет, но мне было приятно оставить себе на память бумажник и трость.

Я отправился назад в Килмарт усталый, подавленный, оттого что не удалось узнать ничего существенного. На вершине Полмиарского холма, перед поворотом на боковую дорогу я притормозил, чтобы пропустить шедшую сзади машину. Я узнал водителя: это был доктор Пауэлл. Он съехал на обочину и остановился. Я сделал то же самое. Тогда он вылез из машины и подошел ко мне — стекло с моей стороны было опущено.

— Здравствуйте, — сказал он. — Как вы себя чувствуете?

— Хорошо. Вот ездил с инспектором к Триверранскому туннелю.

— А, понятно… Он сказал вам, что я произвел вскрытие?

— Да.

— Мой отчет уже у коронера, — продолжал он. — Вас, конечно, скоро известят. Однако в порядке неофициальной информации могу вам сообщить, что профессор Лейн скончался от удара в голову, который повлек за собой обширное кровоизлияние в мозг. На теле синяки и ссадины, полученные им во время падения. Можно смело утверждать, что профессор со всего маху ударился о борт движущегося товарного состава.

— Благодарю вас, — сказал я. — Спасибо, что рассказали мне все это лично.

— Помилуйте, вы были его другом, и вас это касается самым непосредственным образом. Да, я забыл сказать… Мне пришлось послать на анализ содержимое желудка. Простая формальность, коронер и присяжные должны иметь подтверждение, что профессор не находился в тот момент под воздействием алкоголя или какого-нибудь наркотика.

— Да, — сказал я, — да, конечно.

— Ну вот, это все, — сказал он. — До встречи в суде.

Он пошел к своей машине, а я свернул с шоссе и медленно поехал в Килмарт. Магнус пил умеренно, особенно днем. В поезде он мог выпить порцию джина с тоником, ближе к вечеру — чашку чая… Вероятно, именно это анализ и покажет. Что может быть другого?

Виту и мальчиков я застал уже за обеденным столом. Все утро не смолкал телефон, в частности позвонил адвокат Магнуса, некий Денч; был звонок из Ирландии от Билла и Дианы, которые услышали сообщение по радио.

— Этому конца-краю не будет, — сказала Вита. — Инспектор не говорил тебе, когда дознание?

— Не раньше чем через полторы-две недели.

— Весь отпуск насмарку, — вздохнула она.

Мальчики ушли на кухню за следующим блюдом, а Вита повернулась ко мне и обеспокоенно прошептала:

— Я не хотела говорить при них, но Билл просто в ужасе от этой новости, не только потому, что все это само по себе трагично — он опасается, как бы за этим не крылось чего-то еще более ужасного. Он не стал вдаваться в подробности, сказал, что ты и так поймешь.

Я положил нож и вилку на стол:

— Что он тебе еще сказал?

— Он говорил так уклончиво, загадками… Скажи, это правда, что ты ему рассказывал о какой-то банде, которая орудует в окрестностях? Он очень надеется, что ты сообщил в полицию.

Этого еще не доставало! Билл со своими непрошенными советами мог оказать нам такую медвежью услугу, что потом не расхлебаешь!

— Он спятил, — отрезал я. — Я никогда не рассказывал ему ничего подобного.

— Да-а? — протянула она. — Ну тогда… — И с тревогой на лице добавила: — Надеюсь, ты рассказал инспектору все — абсолютно все! — что тебе известно.

Мальчики вернулись в столовую, и мы закончили трапезу молча. Потом я отнес пакет, бумажник и трость в комнату для гостей. Как-то естественно было оставить их там же, где в стенном шкафу висела его одежда. А трость мне еще пригодится; это была последняя вещь, которую держал в руках Магнус.

Я вспомнил о коллекции в его лондонской квартире. Там были трость-шомпол и трость-шпага, трость с подзорной трубой на одном конце, а еще — с набалдашником в виде птичьей головы. Эта же была относительно простая, с обычным серебряным набалдашником и выгравированными на нем инициалами капитана Лейна. Она-то и положила начало коллекции, и я вспомнил, как еще много лет назад, когда я останавливался у них в Килмарте, он показывал мне именно этот экземпляр — тоже с каким-то секретом, я забыл, с каким именно. Помнил только, что если отжать набалдашник вниз, освобождается пружинка. Попробовал — ничего не получилось. Попробовал еще раз, крутанул, и — раздался щелчок. Я отвинтил набалдашник, и когда он оказался у меня в руках, увидел посеребренную изнутри стопку, как раз на полдрахмы, спирта или другой жидкости. Стопка была тщательно вытерта, очевидно, бумажной салфеткой, которую Магнус выбросил или сжег, отправляясь в свое последнее путешествие; теперь я с абсолютной достоверностью знал, что было налито в стопку.

Глава восемнадцатая

Герберт Денч, адвокат, позвонил снова после обеда, выразил соболезнование и сказал, что сам потрясен внезапной смертью своего клиента. Я сообщил ему, что дознание, по-видимому, состоится не раньше чем через полторы-две недели и заверил, что все формальности, касающиеся похорон, я возьму на себя; ему нужно будет только приехать утром в день кремации. Это его вполне устраивало, и я вздохнул с облегчением, потому что, судя по голосу, он был из тех, кого Вита называла «надутый индюк». Таким образом, при благоприятном стечении обстоятельств — если бы он оказался человеком понятливым и уехал обратно дневным поездом — нам пришлось бы провести в его обществе не больше двух-трех часов.

— Я осмеливаюсь отнимать у вас драгоценное время, мистер Янг, — сказал он, — исключительно из уважения к памяти покойного профессора Лейна и в связи с печальными обстоятельствами его кончины, а также потому, что вы фигурируете в его завещании.

— Как! — К этому я был не готов. — Я и не знал… — пробормотал я, втайне надеясь, что мне достанется коллекция тростей.

— Но эту тему я предпочел бы обсудить с вами при личной встрече, а не в телефонном разговоре.

Только повесив трубку, я осознал, в каком щекотливом положении оказался, проживая в доме Магнуса бесплатно, на основании одной лишь устной договоренности. Не исключено, что адвокат собирается выставить нас как можно скорее, скажем, сразу после дознания. Такая перспектива ошеломила меня. Неужели он посмеет сделать это? Разумеется, я предложу ему арендную плату, но он может отказаться, заявить, что дом необходимо опечатать или передать какому-нибудь агентству по недвижимости для последующей продажи. Я и так был потрясен и раздавлен случившимся, и перспектива резкой смены обстановки могла окончательно меня сломить.

Получив добро от полиции, я провел остаток дня на телефоне, улаживая формальности, связанные с похоронами, а под конец позвонил адвокату и сообщил о том, что было мною сделано. Но меня не покидало чувство, что Магнуса это как бы не касалось. То, чем занимался представитель похоронного бюро, что другие делали в это время с его телом, все обычные процедуры, совершаемые вплоть до момента кремации, — все это не имело никакого отношения к человеку, который был моим другом. Для меня он словно переместился в совершенно иной, самостоятельно существующий мир, который был знаком и мне тоже, — в мир Роджера, в мир Изольды.

Когда я покончил с телефонными звонками, в библиотеку вошла Вита. Я сидел за рабочим столом Магнуса возле окна и смотрел на море.

— Дорогой, я все думаю, — сказала она, подходя ко мне сзади и кладя руки мне на плечи, — не лучше ли нам уехать отсюда сразу после дознания? Как-то неловко продолжать жить здесь после всего, что случилось, а тебе, должно быть, просто тяжело… Тем более что, как я понимаю, в этом теперь нет особого смысла, разве не так?

— Ты о чем? Какого смысла?

— Я о том, что дом был предоставлен нам во временное пользование. Но теперь, когда Магнус умер, я невольно чувствую себя самозванкой, у нас ведь нет никакого права здесь находиться. Ну, посуди сам, разве не разумнее было бы на остаток отпуска куда-нибудь уехать? Еще только начало августа. Тот же Билл рассказывал мне по телефону, какая красота сейчас в Ирландии: они нашли в горах Коннемара прелестную гостиницу — старинный замок или что-то в этом роде, с озером и рыбалкой.

— Ну еще бы! Двадцать гиней в сутки, и куда ни плюнь — кругом твои соотечественники!

— Ты несправедлив! Билл предлагал из лучших побуждений. Он считал само собой разумеющимся, что ты захочешь уехать отсюда.

— Так вот, нет! — заявил я. — Разве что адвокат выставит нас за дверь. Но это уже совсем другое дело.

Я сообщил ей, что кремация назначена на четверг и что на церемонию явится Денч, а также, вероятно, и кое-кто из сотрудников Магнуса. Перспектива того, что кто-то из гостей останется на обед или ужин, а возможно, даже и на ночь, мгновенно вытеснила у нее из головы более отдаленные планы относительно Ирландии. В конечном счете мы легко отделались, потому что Денч и ассистент Магнуса, Джон Уиллис, решили выехать из Лондона в ночь со среды на четверг, после траурной церемонии поехать к нам домой, отобедать у нас и тем же вечером уехать в Лондон. Незаменимый Том согласился увезти мальчиков на весь день на рыбалку.

Церемония кремации не запомнилась, помню только, я тогда подумал, что Магнус мог бы изобрести гораздо более эффективный способ ликвидации мертвецов, причем без всякого огня — с помощью одних химикалий. Герберт Денч и Джон Уиллис, которые вместе с нами провожали Магнуса в последний путь, оказались совсем не такими, какими я их себе представлял. Адвокат был высокий, энергичный и совсем не важничал: с завидным аппетитом поглощая поминальный обед, он потчевал нас историями об индусских вдовах, сжигавших себя на погребальных кострах усопших мужей. Он родился в Индии и клялся, что в младенческом возрасте сам был свидетелем подобного самосожжения.

Джон Уиллис был маленький, неприметный,как мышонок, с цепкими глазками, которые смотрели из-за очков в роговой оправе, — ни дать ни взять банковский клерк. Не верилось, что он правая рука Магнуса: и как только ему удавалось управляться с обезьянами и — тем более — препарировать обезьяний мозг? По-моему, за все время он не произнес и двух слов, но это было несущественно, поскольку адвокат болтал без умолку.

После обеда мы перешли в библиотеку, и Герберт Денч, вынув из портфеля завещание Магнуса, в котором упоминался также и Джон Уиллис, приготовился официально огласить волю покойного. Вита из приличия хотела уйти, но адвокат задержал ее.

— Совсем не обязательно уходить, миссис Янг, — бодро проговорил он. — Все изложено кратко и предельно ясно.

Это была чистая правда. Если отбросить юридическую терминологию, все деньги и ценные бумаги, какими Магнус располагал на момент смерти, он завещал своему колледжу для развития биофизической науки. Его лондонскую квартиру и личные вещи надлежало продать, а вырученные деньги употребить на те же цели, исключение делалось только для библиотеки, которую он завещал Джону Уиллису в знак благодарности за десятилетие плодотворного сотрудничества и личной дружбы.

Килмарт со всем имуществом отходил ко мне в память о дружбе, которая началась еще в студенческие годы, а также потому, что такова была бы воля его прежних владельцев: я мог распоряжаться им по своему усмотрению — оставить за собой или продать.

— Я полагаю, — улыбнувшись, сказал адвокат, — что прежние владельцы, на которых ссылается профессор, это его родители, капитан и миссис Лейн. Если не ошибаюсь, вы были с ними знакомы?

— Да, — ответил я, несколько озадаченный, — я был очень привязан к ним обоим.

— Ну вот, дело сделано. А дом, по-моему, замечательный. Надеюсь, вы будете здесь счастливы.

Я посмотрел на Виту. Она зажигала сигарету — ее обычная защитная реакция в момент потрясения.

— Какая… какая необыкновенная щедрость со стороны профессора! — воскликнула она. — Я просто не знаю, что сказать. Конечно, Дику решать, оставить дом или нет. Дело в том, что наши планы на будущее пока что весьма неопределенны.

Наступила неловкая пауза, во время которой Герберт Денч переводил взгляд то на Виту, то на меня.

— Разумеется, вам нужно еще многое обсудить между собой, — сказал он. — И в любом случае предстоит произвести оценку самого дома и всего имущества. Коли уж мы об этом заговорили, может, я бы заодно и осмотрел его. Вы не возражаете?

— Нет-нет, пожалуйста!

Все встали, и тут Вита сказала:

— В подвале у профессора была лаборатория, весьма загадочное место, по крайней мере, так решили мои сыновья. Вряд ли то, что там хранится, можно рассматривать как принадлежность дома — наверно, правильнее было бы передать все это в его лабораторию в Лондоне? Думаю, мистер Уиллис скорее найдет этому применение.

Ее лицо выражало полную невинность, но мне показалось, что она нарочно заговорила о лаборатории — ее так и подмывало узнать, что там находится.

— Лаборатория? — удивился адвокат. — Профессор занимался здесь научными изысканиями? — Вопрос был адресован Уиллису.

Глаза ученого мышонка быстро заморгали за стеклами очков в роговой оправе.

— Я в этом сильно сомневаюсь, — робко вымолвил он наконец. — Но даже если так, это навряд ли может представлять научный интерес и уж во всяком случае никак не связано с его работой в Лондоне. Да, конечно, кое-какие опыты, чтобы развлечься в дождливую погоду, почему бы нет? Но наверняка ничего серьезного, иначе я бы первый узнал об этом.

Молодчина! Если ему и было что-то известно, он не собирался распространяться на эту тему. Я почувствовал, что еще немного и Вита расскажет, что я сам расписывал ей, какие бесценные сокровища хранятся в лаборатории, поэтому и предложил не откладывая начать осмотр дома и первым делом заглянуть в эту самую лабораторию.

— Идемте, — сказал я Уиллису, — вы у нас единственный специалист. При жизни капитана Лейна комната служила прачечной, Магнус заставил там все разными банками и склянками.

Он посмотрел на меня, но промолчал. Мы все спустились в подвал, и я открыл дверь.

— Вот, смотрите! — сказал я. — Ничего особенного. Склад старых банок и только, как я вам и говорил.

Надо было видеть лицо Виты, когда мы вошли в комнату: изумление, недоверие и затем вдруг — быстрый недоумевающий взгляд в мою сторону. Ни обезьяньей головы, ни кошачьих эмбрионов, одни лишь ряды пустых банок. Слава Богу, у нее хватило ума промолчать.

— Так-так, — сказал адвокат, — оценщик дал бы за эти банки по шесть пенсов за штуку. Что скажете, Уиллис?

Биофизик отважился улыбнуться.

— Похоже, матушка профессора Лейна когда-то хранила здесь свои варенья да компоты.

— Холодник — кажется, это так называлось в старину? — рассмеялся адвокат. — В таких кладовых, бывало, хранились заготовки на целый год. Вы только посмотрите на эти крюки в потолке! Очевидно, тут и мясо держали — огромные кусища, окорока. Что ж, теперь это все ваши владения, миссис Янг — муж, тут ни при чем. Рекомендую установить в углу стиральную машину. Будете экономить на прачечной! Стоит, правда, дороговато, но с такой семьей, как у вас, машина окупится за два года.

Продолжая смеяться, он вышел в коридор, и мы последовали за ним. Я запер дверь. Уиллис, замешкавшись, нагнулся и что-то поднял с каменного пола. Это была этикетка с одной из лабораторных банок. Он молча протянул ее мне, и я сунул ее к себе в карман. Затем мы поднялись наверх, чтобы осмотреть остальную часть дома. Герберт Денч внес ценное предложение: если мы хотим извлечь из дома выгоду, то можно разделить его на небольшие квартирки — сдавать на лето отдыхающим, а себе оставить лишь спальные комнаты с видом на море. Затем мы перешли в сад, а он все никак не мог успокоиться и агитировал Виту воспользоваться его советом. Я заметил, что Уиллис поглядывает на часы.

— Мы вам, наверно, уже порядком надоели, — сказал он. — По дороге сюда я предупредил Денча, что нам нужно еще заехать в Лискерд, в полицейское управление, и ответить на вопросы, которые могут интересовать следствие. Если бы вы были так любезны и вызвали для нас такси по телефону, мы могли бы прямо сейчас туда и отправиться, потом поужинаем и ночным поездом вернемся домой.

— Я сам вас отвезу, — сказал я. — Подождите минутку, я хочу вам показать еще кое-что…

Я быстро взбежал по лестнице, а через минуту уже стоял внизу с тростью в руках.

— Эту трость нашли рядом с телом Магнуса, — сказал я. — У него таких целая коллекция в лондонской квартире. Как вы считаете, мне разрешат оставить ее у себя?

— Конечно, — сказал Уиллис. — И остальные трости тоже заберите. И кстати, я очень рад, что дом достался вам. Надеюсь, вы не станете его продавать.

— Ни в коем случае.

Вита и Денч по-прежнему находились на некотором расстоянии от нас, на террасе.

— Я думаю, — тихо произнес Уиллис, — нам с вами следует придерживаться более или менее единой линии во время дознания. Магнус ведь обожал пешие прогулки, и неудивительно, что после долгих часов сидения в поезде ему захотелось немного размяться.

— Совершенно верно, — согласился я.

— Кстати, один мой юный друг, студент, в последнее время занимался историческими исследованиями для Магнуса в Британском музее и Государственном архиве. Хотите ли вы, чтобы он продолжал эту работу?

Я замялся.

— Конечно, это могло бы пригодиться… Да, хочу. Если он что-нибудь обнаружит, попросите его переслать информацию мне, сюда.

— Договорились.

Я впервые увидел за роговыми очками выражение печали, вернее тоски.

— А каковы ваши собственные планы? — спросил я.

— Буду продолжать начатое, что же делать, — сказал он. — Попытаюсь довести до конца хотя бы часть из того, что задумал Магнус. Но это будет нелегко. Он незаменим — как руководитель и как коллега. Думаю, вы понимаете, о чем я говорю.

— Да, понимаю.

Подошли Денч с Витой, и мы с Уиллисом больше не обменялись ни словом. После чашки чая — пить его ни у кого из нас не было ни малейшего желания, но Вита настояла, — Уиллис сказал, что пора отправляться в Лискерд. Теперь мне было понятно, почему Магнус именно его сделал своим ассистентом. При всей своей невзрачной наружности Уиллис был не просто первоклассный специалист — это был образец преданности и порядочности.

Едва мы сели в машину, Денч спросил, нельзя ли проехать по тому отрезку дороги, где Магнус шел в пятницу вечером. Я провез их по дороге на Стоунибридж, мимо Триверрана, до самых ворот в изгороди на вершине холма. Оттуда я показал им на туннель внизу.

— Необъяснимо, — прошептал Денч, — совершенно необъяснимо. Да еще в темноте. Знаете, мне это совсем не нравится.

— Что вы хотите сказать? — спросил я.

— Только то, что если даже мне вся эта история кажется полным абсурдом, то коронеру и присяжным — тем более. Можно не сомневаться, что они заподозрят неладное.

— Что, например?

— Что по каким-то причинам ему было просто необходимо оказаться возле этого туннеля. И только выяснив эти причины, можно понять, что произошло на самом деле.

— Я не согласен, — сказал Уиллис. — Как вы сами только что заметили, было темно, во всяком случае достаточно темно. Так что ни туннеля, ни самой железной дороги увидеть отсюда было нельзя. Я полагаю, он решил спуститься в долину, возможно, чтобы взглянуть на ферму с другой стороны, но когда он дошел до края поля, то обнаружил, что виадук закрывает ему обзор. Тогда он взобрался на насыпь, чтобы понять характер местности, и тут его сбило поездом.

— Теоретически это возможно. Но что за странная фантазия!

— Странная, да — для юриста, привыкшего взвешивать все за и против, — сказал Уиллис, — но не для профессора Лейна. Он был прирожденный исследователь в полном смысле этого слова.

Благополучно высадив их возле полицейского участка, я поехал домой. Домой… Это слово наполнилось теперь новым смыслом. Отныне это был мой дом. Он принадлежал мне, как прежде принадлежал Магнусу. Напряжение, в котором я пребывал весь день, несколько спало, гнетущая тоска начала затихать. Магнус умер. Я никогда больше не увижу его, никогда не услышу его голоса, не смогу наслаждаться его обществом, да просто знать, что он есть; но нить, которая нас связывала, никогда не оборвется: его дом стал моим. И потому он по-прежнему со мной. И я не один.

Перед тем как спуститься к Лостуитиелу, я проехал мимо входа в Боконнок, который в то, другое, время именовался Бокенодом, и подумал о злополучном сэре Джоне Карминоу: уже пораженный вирусом оспы, он проезжал здесь на лошади рядом с неуклюжей повозкой Джоанны Шампернун ветреным октябрьским вечером 1331 года, чтобы месяц спустя умереть, едва успев насладиться — что такое неполных семь месяцев! — своим положением смотрителя Рестормельского и Тримертонского замков. Проехав Лостуитиел, я свернул на тризмиллскую дорогу, чтобы получше рассмотреть фермы, находившиеся по ту сторону железнодорожных путей. Ферма Стрикстентон располагалась слева от узкой дороги: насколько я мог разглядеть из машины, ферма была довольно старая и, как непременно указали бы в рекламной брошюре для туристов, «живописная». Примыкавший к ферме выгон плавно спускался к лесу.

Проехав ферму, я остановился, вышел из машины и посмотрел на железную дорогу, которая проходила по противоположной от меня стороне долины. Я отчетливо видел туннель, затем из него появился состав — точно опасная желтоголовая змея он прополз под Триверранской фермой и исчез за склоном. Товарный состав, убивший Магнуса, шел с другой стороны, снизу: одолев подъем, он выскочил наверх и тут же скрылся в туннеле, словно испуганная ящерица; а ничего не видевший и не слышавший Магнус карабкался в это время, уже умирая, к хижине над железнодорожным полотном. Я снова сел за руль и поехал вниз по извилистой дороге; слева я заметил поворот, который, как мне казалось, должен был вести мимо фермы Колуит на дно долины, туда, где когда-то протекал ручей. В прежние времена, еще до того как железнодорожный путь разрезал землю, через долину, вероятно, проходила дорога, соединявшая Большой Триверран с его меньшим соседом, Малым Триверраном. В принципе любая из этих ферм могла быть Триджестом, родовым гнездом Карминоу.

Я спустился к Тризмиллу, затем поднялся по холму в Тайуордрет, где была телефонная будка. Я набрал номер Килмарта, и Вита сняла трубку.

— Дорогая, — сказал я, — по-моему, не очень-то вежливо бросить Денча и Уиллиса одних в Лискерде. Думаю, мне лучше подождать, пока они закончат свои дела с полицией, а потом поужинать вместе с ними.

— Ну ладно, — сказала она, — раз нужно, значит, нужно… Только не возвращайся слишком поздно. Совсем ни к чему ждать отправления поезда.

— Да, наверное. Все зависит от того, как долго их продержат в участке.

— Хорошо. Когда приедешь, тогда и приедешь.

Я повесил трубку и вернулся к машине. Я снова проехал мимо Тризмилла, затем вверх по извилистой дороге, но на сей раз свернул у поворота на Колуит. Как я и предполагал, грунтовая дорога не заканчивалась у фермы, а шла дальше, все круче и круче вниз, постепенно делаясь менее отчетливой и наконец вовсе терялась в небольшой луже воды у подножья холма. Слева за решетчатой загородкой виднелся узкий проход в Малый Триверран. Самих построек видно не было, зато стоял щит с надписью: «В. П. Келли. Плотник». Я проехал по луже и поставил машину так, чтобы ее не было видно с дороги — у кромки поля, под деревьями, всего в нескольких сотнях ярдов от железной дороги.

Я посмотрел на часы. Было только начало шестого. Я открыл багажник и взял трость, которую, перед тем как показать ее Джону Уиллису, я заправил остатками препарата из пузырька А.

Глава девятнадцатая

Шел снег. Мягкие хлопья падали мне на голову, на руки, и окружавший меня мир внезапно сделался белым: ни сочной зеленой летней травы, ни выстроившихся в ряд деревьев… А снег все шел и шел, скрывая очертания холмов. Нигде поблизости не было фермерских построек — ничего, кроме черной реки, шириной в том месте, где я стоял, футов двадцать, да снежных сугробов, выросших по обоим берегам лишь для того, чтобы, просев под тяжестью собственного веса, сползти в реку и оставить после себя мокрую черную землю. Стоял страшный холод — не тот стремительный, бодрящий холодок, который ощущается в горах, а промозглый сырой холод низины, куда не проникает ни зимнее солнце, ни свежий ветер. Но тягостнее всего была тишина: река катила передо мной свои воды без единого звука, а низкорослые ивы и ветвистая ольха выстроились вдоль берегов, как немые с протянутыми руками, — бесформенные, неузнаваемые из-за снега на сучьях. И все время, не переставая, с затянутого белой пеленой неба, сливавшегося с белой припорошенной землей, падали снежные хлопья.

Принимая препарат, я до сих пор всегда сохранял ясность мысли, сейчас же мое сознание было притуплено, замутнено; я думал, что окажусь в обстановке, напоминающей тот осенний день, события и образы которого были еще свежи во мне с предыдущего раза, — тот день, когда утопили Бодругана и Роджер нес его на руках, мокрого, бездыханного, навстречу Изольде. Сейчас я был один, без проводника; и лишь поток, бесшумно струящийся у моих ног, указывал на то, что я нахожусь в долине.

Я пошел по берегу, вверх по течению, наугад, как слепой, инстинктивно догадываясь, что если река остается у меня по левую руку, то я двигаюсь на север, и что рано или поздно полоска воды начнет сужаться, берега сблизятся, и я найду мост или брод, чтобы перебраться на другую сторону. Никогда еще я не чувствовал себя таким беспомощным и потерянным. До сих пор я определял время в этом другом мире по высоте солнца или по звездам у себя над головой — как тогда, когда ночью пересекал долину Лампетоу; но в этом безмолвии, под тихо падающими на землю хлопьями снега, не было никакой возможности понять, утро сейчас или день. Я заблудился, причем заблудился не в настоящем, с его привычными ориентирами и всегда придающим уверенности присутствием автомобиля, а в прошлом.

Первым звуком, нарушившим тишину, был всплеск — чуть впереди меня; ускорив шаг, я увидел, как с противоположного берега в воду плюхнулась выдра и поплыла против течения. То же самое проделала и гнавшаяся за ней собака, затем другая, и мгновение спустя уже с полдюжины их барахталось в воде, повизгивая и лая, преследуя выдру. Раздался чей-то возглас, за ним тут же последовал другой; сквозь снежную завесу к реке, громко крича, смеясь, подбадривая собак, бежали мужчины, и я сообразил, что они появились из-за лесочка, расположенного немного дальше, над излучиной. Двое на полном ходу ринулись с крутого пригорка прямо в реку и принялись колотить по воде палками, а третий, выхватив длинный кнут, щелкнул им в воздухе над ухом одного из псов, трусливо жавшегося на берегу, и тот пулей бросился вслед за своими собратьями.

Я подошел ближе, чтобы получше их разглядеть, и тут обнаружил, что примерно в сотне ярдов от меня река сужается; зато слева, у лесочка, берег отступал, и река широко разливалась, образуя подобие миниатюрного озера, затянутого тонким слоем льда.

Наконец совместными усилиями охотников и своры гончих выдру удалось загнать в протоку, впадавшую в озерцо; и тут все они набросились на зверька — собаки, заливаясь лаем, люди, орудуя палками. Но вдруг псы заметались — тонкий лед под ними затрещал; и в тот же миг его поверхность сделалась алой, кровь окропила белую корку над черной водой; лязгнули челюсти, и выдру, пытавшуюся найти спасение в полынье, выволокли на крепкий лед и разорвали на куски.

Озерцо, похоже, было неглубокое, поскольку люди, окликая и натравливая собак, не колеблясь ступили на лед, ничуть не беспокоясь о том, что его вдруг от берега до берега рассекла трещина. Впереди всех шел мужчина с длинным кнутом; он выделялся среди остальных своим ростом и одеянием; на нем был подбитый мехом плащ с застежками до горла, а на голове конусообразная бобровая шапка.

— Скорей гоните собак на тот берег! — крикнул он. — Лучше лишиться всех вас, чем хоть одной из них!

Он вдруг быстро нагнулся, сунул руку в гущу повизгивающих гончих и выхватил жалкие ошметки, оставшиеся от выдры, которые тут же швырнул на заснеженный берег озерца. Лишившись своей добычи, псы, скользя и отпихивая друг друга, устремились по льду туда, где она упала, в то время как люди, не столь проворные и к тому же из-за одежды стесненные в движениях, спотыкаясь и чуть не падая, с трудом ковыляли по трескавшемуся льду, и каждый шаг сопровождался криками и проклятьями; куртки и капюшоны у них побелели от хлопьев снега.

Картина была отталкивающая и жуткая, поскольку мужчина в высокой шапке, убедившись, что гончие его целы и невредимы, наконец удостоил вниманием своих неудачливых спутников и — расхохотался. Хотя он и сам промок до пояса, все же на ногах у него были крепкие сапоги, тогда как некоторые из его слуг — а я решил, что это слуги — потеряли свою обувь, когда лед треснул у них под ногами, и теперь безуспешно пытались нашарить ее в ледяной воде. Их хозяин, не переставая смеяться, первым выбрался на берег и на какую-то долю секунды снял с головы шапку, чтобы стряхнуть снег, — и тут же нахлобучил ее вновь. Притом, что нас разделяло около двадцати футов, я успел разглядеть красное, обветренное лицо с вытянутым подбородком и узнал его. Это был Оливер Карминоу.

Он пристально смотрел в мою сторону, и хотя разумом я понимал, что он не может меня видеть, поскольку я не принадлежал его миру, все же то, как он стоял там, не двигаясь, обернувшись ко мне лицом и не обращая никакого внимания на отчаянные возгласы слуг, вызывало у меня неприятное чувство, очень похожее на страх.

— Если хочешь говорить со мной, перебирайся на эту сторону! Здесь и поговорим! — внезапно крикнул он.

Совершенно потрясенный тем, что меня обнаружили, я двинулся было вперед к озерцу, но затем с облегчением увидел рядом с собой Роджера, который снова стал, если можно так выразиться, моим представителем и одновременно защитой. Я не ведал, сколько времени он уже тут находился. Должно быть, он шел за мной вдоль берега реки.

— Приветствую вас, сэр Оливер! — крикнул он. — Выше Тризмилла снегу по плечо, да и с вашей стороны долины тоже — так мне сказала на переправе вдова Роба Розгофа. Вот я и подумал, как вы тут с леди Изольдой?

— Неплохо, — ответил тот, — еды у нас хватит, чтобы продержаться несколько недель, не приведи Господи, конечно. Через день-два ветер может перемениться и принесет дожди. Что до моей супруги, то большую часть дня она сидит надувшись в своей комнате и редко удостаивает меня своим обществом. — Он произнес это с презрением в голосе, не спуская глаз с Роджера, который подошел ближе к берегу. — Ей решать, поедет она со мной в Карминоу или нет, — продолжал он. — Не в пример ей, дочери послушны моей воле. Джоанна уже просватана за Джона Петита из Ардевы; она хоть и дитя, но наряжается и прихорашивается перед зеркалом, будто взрослая четырнадцатилетняя невеста, и уже готова броситься на шею своему здоровяку мужу. Можешь передать это ее крестной, леди Шампернун, с выражением моего почтения. Пусть берет пример с крестницы, пока не поздно! — Он разразился хохотом, а затем, указав на гончих, пожиравших под деревьями то, что осталось от выдры, добавил: — Если не боишься перейти реку там, по гнилым бревнам, я дам тебе лапку выдры — можешь вручить ее леди Шампернун, с поклоном от меня. Это напомнит ей о братце Отто — он был такой же мокрый и окровавленный, — пусть повесит ее на стену у себя в Трилауне в память о родственничке. А другую лапу, если псы ее не сожрали, я вручу дражайшей супруге.

Он развернулся и, кликнув гончих, направился к деревьям, в то время как Роджер, а следом за ним и я, устремились вдоль берега и оказались возле жалкого подобия моста — нескольких связанных между собой бревен, местами ушедших под воду и страшно скользких из-за снега. Оливер Карминоу со своими подручными стоял и наблюдал за тем, как Роджер ступил ногой на этот полусгнивший мост, и когда тот под тяжестью его веса мгновенно провалился и Роджер соскользнул и упал в воду, вымокнув выше колен, они дружно загоготали, ожидая, что он повернет назад и вылезет на берег. Но он продолжал двигаться вперед, хотя вода доходила ему почти до пояса, и в конце концов перебрался на другую сторону, я же, оставаясь сухим, следовал за ним по пятам. Он направился прямо к опушке небольшого леса, где, сжимая в руке кнут, стоял Карминоу, и сказал:

— Я вручу госпоже лапку, если вам будет угодно мне ее дать.

Я подумал, что он сейчас получит по лицу удар кнутом; по-моему, он и сам так думал. Но Карминоу, улыбаясь, поднял кнут и несколькими ударами отогнав собак от растерзанной тушки выдры, вынул из-за пояса нож и отрезал две лапы.

— Ты покрепче духом, чем мой управляющий в Карминоу, — сказал он. — Я уважаю тебя за это — больше, правда, не за что. Вот, бери лапу и повесь ее у себя на кухне в Килмерте среди серебряных блюд и горшков, которых ты наверняка достаточно натаскал из монастыря. Но сначала прогуляйся с нами на вершину холма, засвидетельствуй свое почтение леди Изольде лично. Может, она хоть раз за все это время предпочтет людское общество компании ручной белки, с которой проводит все дни напролет.

Роджер взял у него лапу и, ни слова не говоря, сунул ее к себе в мошну; мы вошли в лесок и стали пробираться между сгибавшимися под тяжестью снега деревьями, все выше поднимаясь по склону холма, но в какую сторону — вправо или влево — об этом я не имел ни малейшего понятия, поскольку абсолютно перестал ориентироваться, сознавая лишь, что позади у нас река и что по-прежнему идет снег.

Протоптанная в снегу дорожка, по краям которой высились сугробы, привела к каменному дому, уютно примостившемуся на склоне холма; и пока слуги Карминоу продолжали плестись позади нас, он сам пинком отворил дверь, и мы вошли в квадратный зал, куда тут же выбежали домашние собаки, принявшиеся радостно прыгать вокруг хозяина, и две девочки — Джоанна и Маргарет: в последний раз я видел их летним днем, когда верхом на пони они перебирались через тризмиллский брод. Третья девочка, постарше — на вид ей было лет шестнадцать, — которую я принял за дочь Карминоу от первого брака, улыбаясь, стояла возле очага; она не бросилась его обнимать, как две другие, и, увидев, что он не один, капризно надула губки.

— Это Сибил, я ее опекун. Она скорей научит моих детей приличному поведению, чем их собственная мать, — сказал Карминоу.

Управляющий поклонился ей и повернулся к двум девочкам, которые, поцеловав отца, подошли поздороваться. Старшая, Джоанна, выросла, и уже стали заметны первые признаки пробуждающейся женственности, о которых говорил ее отец: она краснела, откидывала со лба пряди волос, хихикала без причины; а младшая, которую еще отделяло несколько лет от того дня, когда она тоже попадет на ярмарку невест, протянула ручонку и хлопнула Роджера по колену.

— В прошлый раз ты обещал подарить мне нового пони, — сказала она, — и хлыст, как у твоего брата Робби. Я не буду с тобой водиться, раз ты не умеешь держать слово.

— Все готово — и пони и хлыст, — с серьезным видом ответил Роджер, — остается только попросить Элис проводить вас через долину, когда сойдет снег.

— Элис ушла от нас, — ответила девочка. — Теперь вот она нами занимается. — И Маргарет весьма непочтительно указала пальцем на Сибил. — А она слишком важная, чтобы ездить верхом за спиной у тебя или у Робби.

Когда девочка произносила эти слова, она вдруг стала так похожа на свою мать, что я мгновенно проникся к ней симпатией. Роджер, очевидно, тоже заметил это сходство, потому что он улыбнулся и коснулся ее волос, однако отцу ее выходка явно не понравилась: он велел девочке прикусить язычок, не то ее отправят спать без ужина.

— Иди обсохни возле огня, — приказал он Роджеру, пинками расшвыривая путавшихся у него под ногами собак, — а ты, Джоанна, скажи своей матери, что управляющий из Тайуордрета прошел через всю долину, чтобы передать привет от своей госпожи. Узнай, соблаговолит ли она принять его.

Он достал из плаща лапку выдры и помахал ею перед носом у Сибил.

— Ну как, отдадим лапку Изольде или ты будешь сама носить ее для тепла? — поддразнивал он ее. — Немного подсохнет и станет такая мягонькая, пушистая — если ты холодными ночами будешь держать ее у тела, она согреет тебя почти как мужская рука.

Она взвизгнула с притворным ужасом и побежала прочь, и пока он с хохотом преследовал ее, я прочел в глазах Роджера, что он прекрасно уловил, какого рода отношения связывают опекуна и подопечную. И совершенно не имело значения, когда стает снег на холмах — через несколько дней или недель; маловероятно, чтобы хозяин дома в ближайшее время отправился к себе в Карминоу.

— Мама примет тебя, Роджер, — сказала, вернувшись, Джоанна, и мы, пройдя по коридору, вошли в комнату напротив.

Изольда стояла у окна и смотрела, как падает снег; на полу возле ее ног сидела рыжеватая белочка с колокольчиком на шее и трогала лапками подол ее платья. Услышав, что мы вошли, Изольда обернулась и, хотя на мой пристрастный взгляд она была, как всегда, прекрасна, я с горечью вынужден был признать, что она сильно исхудала, померкла, а в золотых ее волосах появилась седая прядь.

— Рада тебя видеть, Роджер, — сказала она. — В последнее время мы с твоей госпожой редко встречаемся домами, да и сюда, в Триджест, мы наведываемся нечасто. Впрочем, ты и сам это знаешь. Как здоровье моей кузины? Ты принес от нее письмо?

Ее голос, который запомнился мне высоким и звонко-дерзким, сейчас звучал глухо, бесцветно. Почувствовав, что Роджеру хотелось бы поговорить с ней без свидетелей, она велела своей дочери Джоанне оставить их наедине.

— Я не принес вам письма от госпожи, — негромко сказал Роджер. — Ваши родные сейчас в Трилауне — последнее письмо пришло оттуда. А здесь я для того, чтобы выразить свое почтение — я узнал от вдовы Роба Розгофа, что вам нездоровится.

— Лучше мне уже никогда не будет, — ответила она, — здесь ли, в Карминоу ли, мне все равно.

— Не годится вести такие речи, госпожа, — сказал Роджер. — Прежде вы выказывали больше присутствия духа.

— Прежде — да, — ответила она, — но я тогда была моложе… Я могла разъезжать, сколько хотела, благо сэр Оливер по большей части пропадал в Вестминстере. А теперь уж не знаю отчего — возможно, с досады, что он, вопреки своим ожиданиям, не получил после сэра Джона место смотрителя королевских лесов и парков в Корнуолле, — он все время дома, и не один, а с женщинами. Нынешнее его увлечение почти дитя. Ты видел Сибил?

— Видел, госпожа.

— Он действительно ее опекун. Если бы я умерла, им обоим это было бы только на руку, потому что тогда они смогли бы пожениться и обосноваться в Карминоу самым законным образом.

Она наклонилась, чтобы взять с пола белочку, что вертелась у ее ног, и впервые с тех пор как он вошел в эту комнату, обставленную скромно, как келья монахини, улыбнулась:

— Вот теперь моя наперсница. Она берет орешки с руки и всегда так понимающе смотрит на меня своими блестящими глазками! — Затем, уже серьезно, добавила: — Ты знаешь, со мной обращаются как с пленницей, и здесь, и когда мы бываем в Карминоу. Я не могу даже послать весточку своему брату — сэру Уильяму Феррерсу в Бер, которому жена наговорила, что я лишилась рассудка и, стало быть, опасна. Они все в это верят. Телом я и правда больна, и горе терзало меня, но все же рассудка я пока не лишилась.

Роджер бесшумно подошел к двери, отворил ее и прислушался. Из зала по-прежнему доносился смех: лапка выдры продолжала их веселить. Он вновь закрыл дверь.

— Верит сэр Уильям или нет этим слухам, я не берусь сказать, — произнес он, — но разговоры о вашем недуге ведутся уже несколько месяцев. Вот почему я пришел, госпожа, хотел сам убедиться, что это ложь, и теперь я это точно знаю.

Когда Изольда, с белкой на руках, смотрела на управляющего, взвешивая в уме, можно ли ему довериться, она очень напоминала свою младшую дочь Маргарет.

— Прежде я тебя недолюбливала, — сказала она. — Ты вечно норовил из всего извлечь выгоду, и коль скоро тебя больше устраивало прислуживать женщине, а не мужчине, ты даже пальцем не шевельнул, чтобы помешать смерти моего кузена сэра Генри Шампернуна.

— Госпожа, — сказал Роджер, — он был смертельно болен. Он все равно умер бы через несколько недель.

— Возможно, но его кончина выглядела подозрительно скоропостижной. Однако я извлекла из этого хороший урок — остерегаться снадобий, если к ним приложил руку французский монах! Когда сэр Оливер захочет избавиться от меня, ему придется прибегнуть к другому способу — заколоть меня кинжалом или задушить. Навряд ли он станет ждать моей естественной смерти.

Она сбросила белку на пол и, подойдя к окну, вновь принялась смотреть, как падает снег.

— Но прежде чем он на это решится, — продолжала она, — я сама выберусь из этих стен и погибну. Сейчас зима, снег кругом, так что я замерзну очень скоро. Что скажешь, Роджер? Отнеси меня в мешке на какую-нибудь скалу и брось там. Я бы тебе за это только спасибо сказала.

Это была, конечно, шутка, хоть и мрачная, но он пересек комнату и, встав у окна рядом с ней, посмотрел на затянутое снежной пеленой небо и стал тихонько насвистывать.

— Это можно было бы устроить, госпожа, — сказал он, — если у вас достанет мужества.

— Мужества достанет — а вот достанет ли у тебя для этого сил? — парировала она.

Они пристально взглянули друг другу в глаза — внезапно им пришла в голову одна и та же мысль — и Изольда живо проговорила:

— Если мне удастся выбраться отсюда и я попаду к брату в Бер, сэр Оливер не осмелится последовать туда за мной, поскольку станет ясно, что все его измышления о моем больном рассудке — чистейший вымысел. Но в эту пору по дороге не проехать, не так ли? Боюсь, мне не добраться до Девона.

— Сейчас — нет, — сказал он, — но как только снег сойдет, это можно будет устроить.

— А где же ты спрячешь меня? — спросила она. — Стоит только сэру Оливеру пересечь долину, и он уже в поместье Шампернунов, вмиг обыщет там каждый угол.

— И пусть, — ответил Роджер. — Он никого там не найдет. Полная тишина и пустота — госпожа-то ведь в Трилауне. У меня есть на примете и другие места, если только вы захотите мне довериться.

— Какие же, например?

— Килмерт. Это мой собственный дом. Там живет Робби и моя сестра Бесс. Простая ферма, но вы будете желанной гостьей, пока не установится погода.

Она какое-то время молчала, и по выражению ее глаз я понял, что у нее еще оставались кое-какие сомнения относительно его порядочности.

— Это вопрос выбора, — сказала она. — Остаться здесь в качестве пленницы и во всем зависеть от прихоти мужа, который ждет не дождется, как бы избавиться от жены — для него она живой укор и помеха, — или полностью положиться на твое гостеприимство, в котором ты мне можешь отказать, когда тебе заблагорассудится.

— Мне не заблагорассудится, — ответил он, — и я не откажу вам в гостеприимстве, если только вы сами не захотите уехать.

Она снова посмотрела в окно на падавший снег и постепенно темнеющее небо, которое сулило непогоду и напоминало о том, что близится зимняя ночь, и кто знает, какие новые опасности она несет с собой.

— Решено, — сказала она и открыла сундук, что стоял у стены.

Она достала оттуда плащ с капюшоном, шерстяное платье и пару кожаных башмаков, которые, должно быть, ни разу не покидали дома, разве что в специальном чехле, чтоб не запылились во время прогулки верхом.

— Моя дочь Джоанна, которая уже по всем статьям переросла меня, всего неделю назад на спор вылезла из этого окна, — сказала она. — Маргарет дразнила ее толстухой и говорила, что она ни за что не пролезет. Ну а я-то пролезу, вне всякого сомнения. Что скажешь? Ты по-прежнему считаешь, что мне не хватает силы духа?

— Силы духа вам не занимать, госпожа, но нужен был толчок, чтобы раззадорить вас. Вы знаете лес внизу за пастбищем?

— Конечно! Я много раз скакала там верхом, когда еще вольна была это делать.

— Тогда как только я выйду из комнаты, заприте дверь, вылезайте через окно наружу и прямиком туда. А я прослежу, чтобы вся челядь находилась в доме и путь был свободен, а сэру Оливеру пожалуюсь, что вы прогнали меня и желаете побыть одна.

— А как же девочки? Джоанна-то станет подражать во всем Сибил, как она уже это делает в последнее время, но Маргарет… — Она умолкла, казалось, мужество вновь покинуло ее. — У меня только и есть в жизни, что Маргарет, если я потеряю ее, что же останется?

— Воля к жизни, а это не мало, — сказал он. — Если вы ее сохраните, то остальное приложится. Тогда и дети будут при вас.

— Уходи! Скорее! — сказала она. — Пока я не передумала.

Когда мы с ним вышли из комнаты, я услышал, как Изольда запирает дверь, и, взглянув на Роджера, подумал, ведает ли он сам что творит, когда подталкивает ее поставить на карту свою жизнь и будущее и пуститься в авантюру, которая наверняка обречена на провал. В доме воцарилась тишина. Мы прошли по коридору в зал, где застали только обеих девочек и собак. Джоанна вертелась перед зеркалом, ее длинные волосы были заплетены в косы и украшены лентой, которую незадолго до этого я видел на голове у Сибил. Маргарет сидела верхом на скамье, на голове у нее была конусообразная отцовская шапка, а в маленькой ручке — его кнут. Она строго посмотрела на вошедшего в зал Роджера.

— Вот, полюбуйся! — сказала она. — Из-за тебя я вынуждена скакать на скамейке и пользоваться чужими вещами. Больше я не стану напоминать тебе о твоих упущениях, милостивый государь!

— В этом не будет нужды, — сказал он ей. — Я помню о своем долге. Где ваш отец?

— Наверху, — ответила девочка. — Он поранил палец, когда отрезал лапку у выдры, и Сибил его перевязывает.

— Учти, отец не скажет тебе спасибо, если ты его потревожишь, — вмешалась Джоанна. — Он любит вздремнуть перед ужином, а Сибил поет ему колыбельные, чтобы он быстрее засыпал. Зато потом у него всегда отменный аппетит. По крайней мере, так он говорит.

— Охотно верю, — ответил Роджер. — В таком случае, поблагодарите за меня сэра Оливера и пожелайте ему спокойной ночи. Ваша матушка утомилась и не хочет никого видеть. Может быть, вы сами ему это передадите?

— Передам, — сказала Джоанна, — если не забуду.

— Я скажу! — пообещала Маргарет. — И сама разбужу его, если он не спустится к шести часам. Вчера мы ужинали в семь, а для меня это слишком поздно.

Роджер пожелал им спокойной ночи, открыл дверь, вышел и мягко прикрыл ее за собой. Он обогнул дом и прислушался. Из кухни доносился шум, но окна и двери были плотно закрыты, ставни на засовах. За домом в пристройках поскуливали псы. Через полчаса, даже раньше, стемнеет: лесок внизу за полем уже скрыла снежная пелена, а холмы под серым небом казались невзрачными и голыми. Тропу, которую мы протоптали, когда поднимались к дому, почти совсем занесло снегом, но рядом пролегли новые следы, помельче — наподобие тех, что оставляет ребенок, когда, стараясь остаться незамеченным, бежит на цыпочках. Роджер шел прямо по ним; он быстро спускался по склону холма к лесу, широко ступая и впечатывая каждый шаг — попутно успевая еще разметать верхний слой снега; теперь, если кто и отважится высунуть нос до наступления полной темноты, он не заметит ничего, кроме следов самого Роджера, да и те за какой-нибудь час занесет снегом.

Изольда, прижимая к себе белочку, ждала нас на опушке. Она была плотно закутана в плащ с капюшоном, завязанным под подбородком. Но ее длинное платье, которое она пыталась подоткнуть повыше, туго обвязав плащ кушаком, снова выбилось, и мокрый подол облеплял ей щиколотки. Она улыбалась счастливой улыбкой, какой, наверное, озарилось бы лицо ее дочери Маргарет, случись ей отважиться на какое-нибудь отчаянное приключение, в конце которого ее ждал бы обещанный пони. Изольду же ждала леденящая душу неизвестность.

— Я надела на подушку свою ночную сорочку и чепчик, — сказала она, — а сверху набросила одеяло. Это на какое-то время может сбить их с толку, если им вздумается ломать дверь.

— Дайте вашу руку, — сказал он. — Не обращайте внимания на юбки, пусть волочатся по снегу. Когда доберемся до дому, у Бесс найдется для вас теплая одежда.

Она рассмеялась и вложила руку в его ладонь, и мне почудилось, будто и я тоже сжимаю ее руку в своей и что мы вдвоем поддерживаем и тянем ее за собой сквозь падающий снег, и Роджер уже не управляющий на службе у другой женщины, а я — не призрак, забредший сюда из будущего, но оба мы — мужчины, и у нас обоих одна цель и одна любовь, в которой ни один — ни он в своем времени, ни я в своем — никогда не осмелится признаться.

Когда мы подошли к реке возле полусгнившего моста, который наполовину ушел под воду, Роджер сказал:

— Я должен просить вас еще раз довериться мне и позволить перенести вас через реку на руках, как я перенес бы вашу дочь.

— Даже если ты меня уронишь, — ответила Изольда, — я не стану колотить тебя по голове, как это непременно сделала бы Маргарет.

Он рассмеялся и благополучно перенес ее на другой берег, в очередной раз вымокнув почти до пояса. Мы продолжили путь, пробираясь меж выстроившихся в ряд низкорослых, запорошенных снегом деревьев; мертвая тишина вокруг уже не казалась угрожающей, как тогда, когда я шел тут один, а была исполнена волшебства и еще чего-то волнующего, радостного.

— Возле Триверрана снег будет глубже, — сказал он, — и если Рик Триверран нас заметит, он вряд ли станет держать язык за зубами. Хватит у вас сил, чтобы взобраться по склону холма до тропы, что наверху? Там меня дожидается Робби с двумя пони. У вас даже будет выбор: ехать за спиной у Робби, либо у меня. Из нас двоих я более осторожен.

— Тогда я выбираю Робби, — сказала она. — Сегодня вечером я распрощалась с осторожностью — теперь уж навсегда.

Мы свернули влево и принялись карабкаться на холм, оставив внизу долину и реку; снег доходил моим спутникам до колена и выше, и с каждым шагом, который давался им нелегко, они медленно продвигались вперед.

— Подождите, — сказал Роджер, отпуская руку Изольды, — я попробую расчистить проход до тропы.

И он ринулся вверх, руками разметая снег в стороны. Пока он прокладывал путь на вершину холма, я остался с ней наедине и мог какое-то время без помех смотреть на это бледное решительное личико, выглядывавшее из-под капюшона.

— Все в порядке! — крикнул он. — Здесь снег покрепче. Сейчас я спущусь за вами.

Я увидел, что он возвращается, почти съезжая по склону, и вдруг мне показалось, будто там не одна, а две мужские фигуры, и вот уже оба мужчины протягивают руку, чтобы помочь Изольде взобраться на холм. Наверное, это Робби услышал голос брата и спустился с верхней тропы.

Какой-то инстинкт удержал меня на месте — я не двигался, не полез наверх, а позволил ей одной идти навстречу этим протянутым рукам. Она удалилась, и я потерял из виду и ее, и Роджера, и третью смутную фигуру тоже, поскольку внезапно густая снежная пелена поглотила их всех. Я стоял, весь дрожа; от железной дороги меня отделяло заграждение из проволоки. И вместо снежного ковра, покрывавшего холмы, я увидел серый брезент, прикрывавший груз на платформах товарняка, который с грохотом и скрежетом выползал из туннеля.

Глава двадцатая

Инстинкт самосохранения присущ каждому живому существу и, очевидно, непосредственно связан с тем «прошлым» мозгом, который, как считал Магнус, входит в группу наследственных признаков. Вне всяких сомнений, только благодаря этому инстинкту мне удалось избежать опасности, иначе бы я, как и Магнус, погиб — и по той же причине. Помню, я, пошатываясь, сошел с железнодорожной насыпи и вступил под арку подземного перехода — туда, где спасались от мух коровы, — и тут же услышал у себя над головой грохот вагонов. Потом я вышел, перелез через живую изгородь и оказался в поле за Малым Триверраном (домом плотника), а оттуда уже перебрался на соседнее поле, где оставил машину.

Я не испытывал ни тошноты, ни головокружения: внезапная инстинктивная потребность «проснуться» избавила меня от этих неприятных последствий и, что ни говори, спасла мне жизнь. Но я продолжал ощущать дрожь во всем теле и некоторое время сидел, опершись на руль, и размышлял о том, что если бы в пятницу вечером мы с Магнусом все-таки отправились в путешествие вместе, чем бы все это закончилось? Наверное, тем, что некоторые журналисты называют «двойной трагедией» — вместо одного трупа было бы сразудва. А может, мы оба уцелели бы. Теперь мне оставалось только гадать: возможность отправиться в тот, другой, мир вдвоем была утрачена навсегда. Но зато я знал нечто, чего никто никогда не узнает: это — почему умер Магнус. Он хотел помочь Изольде, протянул ей руку… И если инстинкт подсказывал не делать этого, он пренебрег осторожностью, поскольку был не такой трус, как я.

Часы показывали половину восьмого, когда я завел машину и тронулся с места. Пересекая лужу, я по-прежнему не имел ни малейшего понятия ни о расстоянии, которое я преодолел во время моей экскурсии в иной мир, ни о том, где все-таки находился Триджест. На месте какой-нибудь нынешней фермы или где-то еще? Хотя теперь это уже не имело большого значения. Изольда сбежала и той зимней ночью 1332 или 1333 года находилась на пути в Килмерт. Я смогу узнать, добралась она туда или нет. Конечно, не сегодня и даже не завтра, но когда-нибудь потом… Сейчас же я должен был беречь силы и сохранять ясность мысли — предстояло дознание, — а также очень внимательно отнестись к последствиям действия препарата. Недоставало еще появиться перед коронером с воспаленными глазами и необъяснимыми приступами потливости и при этом еще чувствовать на себе испытующий профессиональный взгляд доктора Пауэлла.

Есть мне совсем не хотелось, и когда я вернулся домой, около половины девятого — до этого я немного посидел на вершине холма, чтобы протянуть время, — я крикнул Вите, что мы поужинали в Лискерде и что я смертельно устал и пойду спать. Она была с мальчиками на кухне, и я, не беспокоя их, сразу поднялся наверх и поставил трость Магнуса в стенной шкаф в гардеробной. Теперь я по собственному опыту знал, что значит вести так называемую «двойную жизнь». Трость, пузырьки — это как ключи, позволяющие, при первом же удобном случае, улизнуть от жены и проникнуть в дом другой женщины; но особый соблазн и, если хотите, своего рода коварство состояло в том, что женщина эта, возможно, находится со мной под одной крышей — и сейчас, в эту самую минуту, — но только в своем собственном времени.

Я лежал в постели, заложив руки за голову, и думал о том, как Робби и его простоволосая сестра Бесс встретили нежданную гостью. Прежде всего теплая, сухая одежда для Изольды, затем — ужин у коптящего очага; младшие смущенно молчат в ее присутствии, тогда как Роджер — сама учтивость и предупредительность. Затем она поднимается по лестнице и устраивается спать на одном из соломенных тюфяков и еще долго слушает, как в хлеву, прямо под ней, тяжело ворочается, переступая с ноги на ногу, корова. А может быть, устав с дороги, она уснула очень быстро, хотя, скорее всего, сон пришел к ней не сразу — слишком непривычно было все, что ее сейчас окружало, да и мысли о дочерях, наверное, не давали покоя — когда-то ей доведется увидеть их снова.

Я закрыл глаза, силясь представить этот холодный, темный чердак. Он должен был находиться приблизительно на месте той комнатушки, которую занимала прежде кухарка госпожи Лейн и где теперь были свалены старые чемоданы и картонные коробки. Как близко она находилась от Роджера, спавшего внизу, на кухне! Такая близкая и такая недоступная — и тогда, и сейчас!

— Милый!..

Вита склонилась надо мной, но в моем разыгравшемся воображении (путаница в мыслях тоже сделала свое дело) это была не Вита, а та, другая, и когда я привлек ее к себе, мне казалось, что в объятиях у меня не реальная женщина и моя собственная жена, а та желанная, недосягаемая, которая, я это знал, никогда не ответит на мою любовь. Когда я снова открыл глаза — должно быть, на какое-то время я впал в забытье, — Вита сидела на пуфике за туалетным столиком и накладывала на лицо крем.

— Ну что ж, — сказала она, и ее отражение в зеркале улыбнулось мне, — если ты так решил отметить неожиданное наследство, меня это вполне устраивает.

Полотенце, тюрбаном закрученное вокруг головы, и маска из крема делали ее похожей на клоуна, и мне вдруг стало невыносимо тошно от всего этого марионеточного мира, который окружал меня и с которым я не желал иметь ничего общего. Я почувствовал, что еще немного и меня вырвет. Тогда я встал с кровати и объявил:

— Я буду спать в гардеробной.

Она уставилась на меня — ее глаза были точно дыры в карнавальной маске.

— Это еще что за новости? Что я такого сделала?

— Да ничего ты не сделала, — сказал я ей. — Хочу спать один и все.

Я пошел в гардеробную, Вита за мной. Подол ее нелепо короткой ночной сорочки, отделанной воланом, метался вокруг колен, на голове тюрбан — вид самый дурацкий. И тут я впервые подумал, что из-за лака на ногтях ее руки были точь-в-точь как когти хищной птицы.

— Я не верю, что ты весь вечер был с теми двумя, — сказала она. — Небось высадил их в Лискерде, а сам зашел в какую-нибудь пивнушку! Что, разве не так?

— Нет, — ответил я.

— Ну не знаю, я же чувствую, что-то случилось! Ты куда-то ездил и не хочешь сказать мне правду. Да ты вообще врешь на каждом шагу. Адвокату и этому Уиллису ты соврал про лабораторию, в полиции насчет того, как умер профессор. Ради Бога, скажи наконец, что за всем этим кроется? Неужели вы заранее сговорились, и ты знал, что он собирается покончить с собой?

Я взял ее за плечи и стал выталкивать из комнаты.

— Я не пил. Ни о каком самоубийстве мы не сговаривались. Магнус погиб случайно, его сбил товарняк, когда входил в туннель. Час назад я был на том месте, и со мной едва не случилось то же самое. Вот тебе правда, и если ты не хочешь в нее поверить, тем хуже! Заставить тебя силой я не могу.

Она наткнулась на дверь ванной комнаты и когда обернулась и посмотрела на меня в упор, я увидел какое-то новое выражение на ее лице — не гнев, нет, а изумление и отвращение одновременно.

— Значит, ты опять ездил туда, — спросила она, — к тому месту, где он погиб? Ты что же, сознательно поехал туда — стоял и смотрел на проходящий поезд и сам тоже мог погибнуть?

— Да.

— Ну, тогда я выскажу тебе все, что думаю. Я думаю, что это ненормально, противоестественно, бессмысленно! Но самое ужасное, что после всего этого ты возвращаешься сюда и занимаешься со мной любовью. Не воображай, что я забуду об этом. Никогда тебе этого не прощу! Ради Бога, спи где хочешь. Так будет даже лучше.

Она хлопнула дверью, и я осознал, что на сей раз это не просто демонстрация, не импульсивная выходка. Все обстояло гораздо серьезнее, по-видимому, она и впрямь была оскорблена до глубины души. Я понимал ее, во мне все разрывалось от какой-то странной жалости к ней, однако я не мог ничего объяснить и не в силах был что-либо сделать.

На следующее утро мы встретились не как муж и жена после очередной семейной стычки, а как два совершенно посторонних человека, которые в силу обстоятельств вынуждены жить под одной крышей, вместе питаться, перемещаться по комнатам, строить планы на день, отпускать дежурные шутки детям, которых она родила не от меня, что еще больше отдаляло нас друг от друга. Она глубоко переживала нашу размолвку — я это чувствовал по ее вздохам, по ее усталой походке, по тому, как звучал ее голос. Да тут еще дети, которые чутко, как звери, реагируя на малейшую перемену в настроении, непрестанно буравили нас взглядами.

— Это правда, — осторожно спросил Тедди, когда мы оказались с ним одни, — что профессор завещал тебе дом?

— Да, — ответил я. — Неожиданный, но очень щедрый подарок с его стороны.

— Значит, мы теперь всегда будем приезжать сюда на каникулы?

— Не знаю, это зависит от Виты, — сказал я.

Он принялся ходить по комнате и перебирать все подряд предметы, расставленные на столах и комодах — вертел, снова ставил на место, похлопывал ладонью по спинкам стульев.

— По-моему, маме здесь не очень нравится, — сказал он.

— А тебе? — спросил я.

— Нормально, — сказал он и пожал плечами.

Все ясно, вчера была рыбалка в обществе симпатичного Тома — и его переполнял восторг. А сегодня взрослые не в духе — и вот уже апатия, неуверенность. Разумеется, это моя вина. Вообще, что бы ни произошло в этом доме — в прошлом, настоящем и будущем, — всегда виноват буду только я. Но смешно было говорить об этом Тедди, так же как просить у него прощения.

— Не бойся, — сказал я. — Все как-нибудь уладится. Не исключено, что вы проведете рождественские каникулы в Нью-Йорке.

— Ух ты! Вот здорово! — воскликнул он и, выбежав из комнаты на террасу, крикнул Микки, который был на улице: — Дик говорит, что следующие каникулы мы, наверно, проведем дома!

Восторженное «ура», которым встретил это известие его младший брат, красноречивее любых слов говорило об их отношении к Корнуоллу, Англии, Европе и, разумеется, ко мне, их отчиму.

Выходные прошли довольно скверно. Снова испортилась погода, и атмосфера в доме стала еще тяжелее. Пока мальчики играли в подвале в пинг-понг, а Вита сочиняла письмо на десяти страницах Биллу и Диане в Ирландию, я изучал книги в библиотеке Магнуса, начиная с морских романов времен капитана Лейна и заканчивая книгами, которые Магнус приобрел сам, — и каждую из них я любовно, по-хозяйски поглаживал. Третий том «Истории приходов графства Корнуолл» (буквы «Л — Н», и никаких следов остальных томов) был засунут за «Историю парусников». Я вытащил его и пробежал глазами алфавитный указатель приходов. Лэнливери там фигурировал, и почетное место в отведенной ему главе занимал Рестормельский замок. Однако несчастный сэр Джон был бы разочарован: хотя он и являлся смотрителем замка в течение семи месяцев, имя его не упоминалось. Я хотел уже поставить книгу на место, намереваясь более детально с ней ознакомиться в другой раз, как вдруг мое внимание привлекла одна строка вверху страницы.


«Поместье Стекстентон, или Стрикстенстон, первоначально Триджестейнтон, принадлежало роду Карминоу из Боконнока, от которых оно перешло к роду Кортни, а впоследствии к семейству Питт. Сейчас имение Стрикстентон является собственностью Н. Кендалла, эсквайра».


Триджестейнтон… Карминоу из Боконнока. Наконец-то я узнал, хотя и слишком поздно. Если бы эти сведения стали мне известны полторы недели назад, я бы поделился ими с Магнусом, и тогда он, возможно, пересек бы долину чуть ниже, в Тризмилле, и остался бы жив. Что же касается самой усадьбы, она наверняка должна была находиться в стороне от современной фермы, иначе бы меня обязательно заметили, когда я совершал очередное путешествие во времени в прошлый четверг вечером…

Стрикстентон… Триджестейнтон. Одно было несомненно: теперь, если коронер меня спросит, я знаю, что сказать.

Коронерское дознание назначено было на пятницу — раньше, чем ожидалось. Денч и Уиллис снова собирались прибыть ночным поездом и уехать сразу, как только все закончится.

В пятницу утром, бреясь в ванной, я с удовольствием отметил, что не испытываю никаких неприятных ощущений, связанных с побочным действием препарата (ни испарины, ни воспаленных, красных глаз), и что, несмотря на размолвку с Витой, последние дни прошли относительно спокойно — как вдруг безо всякой причины бритва выпала у меня из рук и ударилась о раковину. Я хотел взять ее, но пальцы не слушались; они одеревенели, словно схваченные судорогой. Боли я не чувствовал, ничего не чувствовал — они просто не действовали. Я объяснил это тем, что, очевидно, нервы не выдержали, ведь мне предстояло тяжелое испытание, однако чуть позже, за завтраком, когда я машинально протянул руку и хотел взять чашку с кофе, она выскользнула у меня из пальцев, кофе выплеснулся на скатерть, а чашка разбилась, ударившись о поднос.

Мы завтракали в столовой, торопясь не опоздать на дознание, и Вита сидела напротив меня.

— Прости, — сказал я. — Сам не знаю, как это получилось!

Она смотрела на мою руку, которая начала дрожать, вся, от кончиков пальцев до локтя. И я ничего не мог поделать. Я засунул руку в карман пиджака и прижал к себе — дрожь прекратилась.

— В чем дело? — спросила Вита. — У тебя же вся рука трясется!

— Да, свело почему-то. Наверное, ночью отлежал.

— Так разотри ее, пошевели пальцами — нужно восстановить кровообращение.

Она принялась вытирать поднос и снова налила мне чашку кофе. Я пил, держа чашку в левой руке, но аппетит у меня пропал. Я уже думал, как мне вести машину, когда одна рука дрожит и не действует. Я сказал Вите, что хотел бы поехать на дознание один, поскольку ей совершенно незачем было там присутствовать, однако когда подошло время выходить из дома, рука по-прежнему не слушалась, хотя дрожь прекратилась.

— Знаешь, по-видимому, тебе все же придется отвезти меня в Сент-Остелл, — сказал я. — Эта чертова судорога в правой руке никак не проходит.

Еще неделю назад она была бы полна сочувствия и беспокойства, теперь этого не было и в помине.

— Отвезу, конечно, — сказала она без особого энтузиазма, — но все же, согласись, это несколько странно — ни с того ни с сего и вдруг судорога. Раньше такого не было. Лучше держи руку в кармане, а то коронер подумает, что у тебя запой.

Это замечание отнюдь не улучшило моего настроения, а непривычная роль пассажира, праздно сидящего рядом с Витой вместо того, чтобы самому вести машину, болезненно задевала мое самолюбие. Я испытывал чувство ущербности, неполноценности и уже начал терять нить ответов, которые я так тщательно продумал, готовясь к предстоящей беседе с коронером.

Когда мы приехали в «Белый олень» и встретили там Денча и Уиллиса, Вита, безо всякой надобности, принялась оправдываться и объяснять, почему она меня сопровождает.

— Дик вышел из строя, — сказала она. — Так что я взяла на себя роль шофера.

Пришлось вкратце рассказать, в чем дело. К счастью, времени на долгие разговоры уже не оставалось, и мы направились к зданию, где должно было состояться дознание. Мне казалось, что на меня все смотрят; коронер, в частной жизни человек, несомненно, довольно мягкий, был в моих глазах чуть ли не генеральным прокурором, а присяжные, все до одного, заведомо признали подсудимого виновным.

Разбирательство началось с оглашения представителем полиции обстоятельств обнаружения тела. Он говорил прямо и без обиняков, однако слушая его, я не мог не думать, как странно это должно звучать для постороннего уха; создавалось полное впечатление, что у Магнуса временно помутился рассудок и он захотел покончить с собой. Затем для дачи показаний пригласили доктора Пауэлла. Он зачитал свое заключение громким четким голосом, напомнившим мне голос одного юного священнослужителя в Стоунихерсте.

— Речь идет о хорошо сохранившемся теле мужчины приблизительно сорока пяти лет. Ко времени первого осмотра, в тринадцать часов в субботу третьего августа, он был мертв уже около четырнадцати часов. Произведенное на следующий день вскрытие показало наличие поверхностных синяков на правом плече; на правой стороне головы — обширный разрыв тканей кожного покрова. В месте повреждения я констатировал вдавленный перелом теменной кости, вызвавший разрывы мозговых тканей и кровотечение из средней мозговой артерии. Содержимое желудка — около пинты пищевых элементов и жидкости; согласно результатам анализа, все в пределах нормы, наличие алкоголя не установлено. Анализ крови — норма. Сердце, легкие, печень и почки — также норма, все органы были здоровыми. На мой взгляд, смерть наступила вследствие кровоизлияния в мозг, вызванного переломом черепа.

Я вздохнул с облегчением — все напряжение как рукой сняло. Мне подумалось, что то же самое, наверное испытывает Джон Уиллис, если у него есть повод для беспокойства.

Затем коронер спросил доктора Пауэлла, могли ли указанные повреждения возникнуть в результате столкновения покойного с транспортным средством, например, с вагоном движущегося товарного поезда.

— Да, несомненно, — ответил врач. — Немаловажно то обстоятельство, что смерть наступила не сразу. У него еще хватило сил доползти до хижины, то есть преодолеть расстояние в несколько ярдов. Удар в голову мог вызвать сильное сотрясение мозга, но причина смерти — кровоизлияние в мозг, которое произошло спустя пять-десять минут после удара.

— Благодарю вас, доктор Пауэлл, — сказал коронер, и я услышал, как он произнес мое имя.

Я встал, мысленно спрашивая себя, не слишком ли развязно я выгляжу из-за того, что держу руку в кармане — а может, никому до этого и дела нет?

— Мистер Янг, — сказал коронер, — я располагаю вашими свидетельскими показаниями и намерен ознакомить с ними присяжных. Если у вас возникнет желание что-либо поправить в показаниях, пожалуйста, остановите меня.

Зачитанная им бумага выставляла меня этаким бессердечным типом, которого судьба пропавшего гостя беспокоит меньше, чем собственный ужин. Присяжные сочтут меня бездельником, не расстающимся с подушкой и бутылкой виски.

— Мистер Янг, — сказал коронер, когда закончил, — вам не пришло в голову известить полицию в пятницу вечером. Почему?

— Мне казалось это преждевременным. Я продолжал надеяться, что профессор Лейн вот-вот придет.

— Вас не удивило, что он сошел с поезда в Паре и отправился гулять вместо того, чтобы встретиться с вами в Сент-Остелле, как было условлено?

— Да, удивило, но это было вполне в его характере. Если у него возникала какая-то идея, он тотчас стремился воплотить ее в жизнь. Ни время, ни пунктуальность в этом случае для него ничего не значили.

— А какая, по-вашему, идея могла прийти в голову профессору Лейну в тот вечер? — спросил коронер.

— Понимаете, он давно интересовался историей этого края и, в частности, старинными усадьбами. Мы планировали вместе пройтись по этим местам, пока он будет гостить у нас. Поэтому когда он не появился в положенное время, я подумал, что наверное, он решил прогуляться пешком и взглянуть на какое-нибудь интересное место, о котором он мне еще не рассказывал. Уже после того, как я сделал заявление в полицию, мне, кажется, удалось установить, куда он направлялся.

Я полагал, это вызовет оживление среди присяжных, однако ни один из них даже не шелохнулся.

— Быть может, вы расскажете нам об этом? — спросил коронер.

— Да, конечно, — ответил я, вновь обретая уверенность и благословляя про себя «Историю приходов». — Я думаю, он пытался определить местоположение старинной усадьбы Стрикстентон, в приходе Лэнливери. Усадьба когда-то принадлежала семейству Кортни (я поостерегся упоминать имя Карминоу из-за Виты), которое владело также Триверраном. Кратчайший путь между этими двумя точками пролегает через долину, чуть выше нынешней фермы Триверран, а там через лес — к Стрикстентону.

Коронер велел принести карту и принялся внимательно ее изучать.

— Я понимаю, что вы имеете в виду, мистер Янг, — сказал он. — Но под железной дорогой есть переход, которым профессор Лейн мог воспользоваться, если хотел попасть на другую сторону.

— Конечно, но у него не было карты. Он мог не знать о существовании этого перехода.

— Значит, он решил пересечь железнодорожный путь, несмотря на то, что было уже достаточно темно, а снизу приближался товарный состав?

— Не думаю, чтобы его беспокоила темнота. А поезда он мог просто не слышать — он был слишком сосредоточен на цели своих поисков.

— Настолько сосредоточен, мистер Янг, что преодолел проволочное заграждение и спустился по насыпи, когда мимо проходил поезд?

— Не думаю, что он спустился. Он оступился и упал. Не забывайте, что в тот вечер шел снег.

Я заметил, что коронер пристально смотрит на меня, и все присяжные тоже.

— Простите, мистер Янг, — подал голос коронер, — я не ослышался? Вы сказали, шел снег?

Мне понадобилось несколько секунд, чтобы собраться с мыслями, лоб у меня покрылся испариной.

— Прошу прощения, — сказал я. — Я отвлекся. Понимаете, профессор Лейн особо интересовался климатом эпохи средневековья. Его теория состояла в том, что зимы были тогда намного суровее, чем сейчас. До того, как по склону холма проложили железную дорогу, по нему можно было беспрепятственно спуститься на дно Тризмиллской долины, где, по-видимому, лежали глубокие сугробы, делавшие практически невозможным всякое сообщение между Триверраном и Стрикстентоном. Я полагаю, что этот аспект интересовал профессора Лейна даже больше, чем исторический, должно быть, он разглядывал склон и размышлял о последствиях, какие могли в то время иметь обильные снегопады, и в результате совершенно абстрагировался от всего, что происходило вокруг.

Они продолжали недоверчиво смотреть на меня, и я заметил, как один из присяжных локтем толкнул своего соседа, как бы намекая на то, что либо я сам немного чокнутый, либо чокнутым был мой профессор.

— Благодарю вас, мистер Янг. Это все, — сказал коронер.

Я вернулся на место, обливаясь потом и чувствуя, как дрожь пробегает по руке от запястья до локтя.

Коронер пригласил Джона Уиллиса, который заявил, что его покойный коллега выглядел вполне здоровым и пребывал в отличнейшем расположении духа, когда он виделся с ним перед самым его отъездом на уик-энд; что профессор Лейн занимался научными изысканиями, чрезвычайно важными для страны, хотя рассказать, чем именно, он не имеет права: совершенно очевидно, что его научная работа никак не связана с поездкой в Корнуолл — это был всего лишь частный визит, возможность повидаться с друзьями, отдохнуть и заодно уделить немного времени своему хобби — что-то из области истории.

— Должен заметить, — сказал он, — я полностью согласен с мистером Янгом в том, что касается его предположений относительно гибели профессора Лейна. Я не археолог и не историк, однако знаю совершенно точно, что у профессора Лейна были свои взгляды на роль снегопадов в прошлые века.

И затем минуты на три он пустился в объяснения, так густо пересыпая свою речь научной терминологией, совершенно не понятной ни мне, ни всем присутствующим, что заткнул бы за пояс самого Магнуса, а уж тот умел после хорошего ужина устроить целый спектакль, пародируя наукообразную чушь, которую печатают всякие псевдонаучные журналы.

— Благодарю вас, мистер Уиллис, — пробормотал коронер, когда тот замолчал. — Мы вам весьма признательны за то, что вы поделились с нами этой очень интересной информацией.

Заслушивание свидетелей было окончено. Коронер, подводя итоги, заметил, что хотя обстоятельства довольно необычные, он не видит оснований думать, что профессор сознательно приблизился к железнодорожному полотну, услышав звук приближающегося поезда. К вердикту «Смерть в результате несчастного случая» приложили рекомендательное письмо в адрес Британского управления железных дорог (западный регион) с предложением усилить наблюдение за опасными участками на всем протяжении железнодорожного пути.

На этом разбирательство завершилось. Когда мы выходили из здания, Герберт Денч повернулся ко мне и, улыбаясь, сказал:

— Все прошло как нельзя лучше. Предлагаю отметить это в «Белом олене». Не стану скрывать, я опасался, что вердикт будет звучать иначе, и, думаю, так бы и случилось, если бы не ваше свидетельство и показания Уиллиса о необычном увлечении профессора Лейна метеорологией. Я слышал о похожем случае в Гималаях…

Пока мы шли к гостинице, он рассказал нам историю об одном ученом, который три недели жил на какой-то феноменальной высоте над уровнем моря, в тяжелейших условиях, с единственной целью — изучить влияние атмосферы на некоторые разновидности бактерий. По правде говоря, я не увидел связи между этими двумя случаями, однако был весьма рад сделать передышку, и когда мы прибыли на место, я тотчас направился к бару и тихо-спокойно накачался спиртным. Никто не обратил на это внимание, но что самое приятное — дрожь в руке тут же прекратилась. Возможно, и впрямь всему виной были нервы.

— Что ж, не будем больше отрывать вас от приятных забот, связанных с вашим новым домом, — сказал адвокат в завершение короткого, но довольно шумного обеда. — Мы с Уиллисом можем дойти до вокзала пешком.

Когда мы выходили на улицу, я сказал Уиллису:

— Я чрезвычайно признателен вам за ваши показания. Магнус назвал бы ваше выступление «блестящим номером».

— Да, получилось удачно, — согласился он, хотя вы меня несколько озадачили. К снегу я готов не был. Это еще раз доказывает, как прав был мой шеф, когда говорил: «Профан поверит во что угодно, если это сказано достаточно авторитетным тоном».

Он посмотрел на меня из-за очков и негромким голосом добавил:

— Я правильно понял — вы действительно произвели большую чистку всех старых банок? Случайно не осталось чего-то такого, что может представлять опасность для вас или еще кого-нибудь?

— Все похоронено, — заверил я его, — погребено под многовековым хламом.

— Отлично, — сказал он. — Довольно с нас трагедий.

Он поколебался, словно хотел еще что-то добавить, но у выхода нас ждали Вита и адвокат, и возможность была упущена. Обменявшись рукопожатиями, мы расстались. Когда мы шли к машине, Вита заявила:

— Я заметила, что как только ты очутился в баре, у тебя перестала дрожать рука. И все же лучше я поведу сама.

— Как хочешь, — сказал я и, надвинув шляпу на глаза, приготовился задремать. Но укоры совести не давали мне покоя. Ведь я солгал Уиллису. Пузырьки А и В были пусты, это верно, однако содержимое пузырька С, который лежал в моем чемодане в гардеробной, оставалось нетронутым.

Глава двадцать первая

Прошло два часа, и мое приподнятое настроение, вызванное дружеским застольем в «Белом олене», улетучилось — теперь я пребывал в весьма свирепом расположении духа и решительно настроился быть хозяином в собственном доме. Дознание позади, и, несмотря на мою промашку со снегом — или, быть может, благодаря ей, — доброе имя Магнуса осталось незапятнанным. Полиция удовлетворена, местные пересуды постепенно улягутся, и опасаться теперь мне было нечего, кроме непрошенного вмешательства моей собственной супруги. С этим нужно было покончить раз и навсегда, и чем скорее, тем лучше. Мальчики отправились кататься верхом и еще не вернулись. Я пошел искать Виту и нашел ее на лестничной площадке у дверей детской комнаты с рулеткой в руке.

— Знаешь, — сказала она, — этот адвокат был абсолютно прав. Ты вполне мог бы оборудовать здесь с полдюжины небольших квартирок, и даже больше, если использовать цокольный этаж. Деньги мы могли бы одолжить у Джо. — Она свернула рулетку и улыбнулась. — Есть идеи получше? Денег на содержание дома профессор тебе не оставил, работы у тебя нет, разве только ты отправишься за океан и Джо подыщет тебе местечко. Так что… Может, для разнообразия спустишься с небес на землю и взглянешь правде в лицо?

Я развернулся и пошел вниз в музыкальный салон. Я надеялся, что она последует за мной, и не ошибся. Я устроился перед камином, как это с незапамятных времен по традиции делает хозяин дома в особо торжественные моменты, и сказал:

— Давай договоримся: это мой дом, и что я буду с ним делать, касается только меня. И я не нуждаюсь ни в каких советах, от кого бы они ни исходили: от тебя, адвокатов, друзей или кого-то еще. Я собираюсь здесь жить, и если тебе не нравится жить здесь со мной, ты вольна поступать, как тебе заблагорассудится.

Вита зажгла сигарету и выпустила густой клуб дыма. Она страшно побледнела.

— Это что, демонстрация силы? — вымолвила она. — Ультиматум?

— Называй, как хочешь, — сказал я ей. — На мой взгляд, это констатация факта. Магнус оставил мне дом, и я намереваюсь жить здесь с тобой и мальчиками, если это тебя устраивает. Яснее я выразиться не могу.

— Значит, ты окончательно отклоняешь предложение Джо занять приличную должность в Нью-Йорке?

— Я никогда всерьез не относился к этой затее. Это была твоя идея.

— И на что же мы, по-твоему, будем жить?

— Не имею ни малейшего понятия, — сказал я, — и даже не думаю сейчас об этом. Я больше двадцати лет проработал в издательстве и кое в чем разбираюсь. Может, сам попробую писать. Для начала возьму и напишу историю этого дома.

— Бог ты мой! — Она расхохоталась и погасила только что зажженную сигарету в первой попавшейся пепельнице. — Что ж, все лучше, чем сидеть без дела. Вот только чем прикажешь заняться в это время мне? Записаться в кружок кройки и шитья или еще куда?

— Ты могла бы делать то, что делают другие жены: приспосабливаться.

— Милый, когда я согласилась выйти за тебя и поселиться в Англии, ты занимал хороший пост в Лондоне. Ты от него отказался безо всякой причины, а теперь хочешь обосноваться здесь, в этой глуши, где ни ты, ни я никого не знаем, вдали от всех наших друзей. Это же абсурд!

Разговор зашел в тупик, и, кроме того, мне неприятно было слышать, как меня называют «милый» в разгаре ссоры, а не любовной страсти. И вообще мне все это надоело. Я высказал ей то, что хотел, и дальнейшая дискуссия была ни к чему. К тому же мне не терпелось подняться в гардеробную и изучить пузырек С. Насколько я помнил, он немного отличался от пузырьков А и В. Быть может, мне следовало отдать его Уиллису, чтобы он проверил содержимое на своих лабораторных обезьянах? Но если бы я доверил ему свою тайну, кто знает, может, он никогда бы не вернул мне его назад.

— Раз уж ты взяла в руки рулетку, — сказал я, — почему бы тебе не сделать замеры под шторы и ковры? Кстати, может напишешь о своих блестящих идеях Биллу и Диане в Ирландию?

Я не имел в виду упражняться в сарказме. Я действительно не возражал, чтобы она по своему усмотрению распорядилась холостяцкой обстановкой, доставшейся нам от Магнуса. Переставлять мебель было ее любимым делом: она с упоением могла часами этим заниматься.

Но моя попытка примирения возымела обратное действие. У нее на глаза навернулись слезы, и она сказала:

— Ты прекрасно знаешь, что я согласилась бы жить где угодно, если бы только была уверена, что ты по-прежнему меня любишь!

Гнев меня не пугает, и я всегда готов ответить ударом на удар. Но я совершенно не выношу слез. Я открыл ей свои объятия, и она тут же прильнула ко мне, совсем как обиженный ребенок.

— Ты так изменился за последние недели, — сказала она. — Я тебя просто не узнаю.

— Я не изменился, — сказал я. — И я люблю тебя.

Правда — это то, что труднее всего бывает объяснить и другим, и себе самому. Я действительно любил Виту — за те мгновения, проведенные вместе в течение многих месяцев и даже лет, за все те взлеты и падения, которые делают совместную жизнь одновременно счастливой и невыносимой, страшно скучной и бесконечно дорогой. Я научился мириться с ее недостатками, она с моими. Слишком часто в пылу спора мы бросали друг другу обвинения, о которых потом сами жалели. Слишком часто, привыкнув и уже не замечая друг друга, мы забывали говорить добрые, ласковые слова. Вся беда была в том, что некая сокровенная сущность оставалась невостребованной, она дремала в ожидании, что ее разбудят. Ни Вите, ни кому-либо еще я не мог раскрыть тайну моего опасного нового мира. Магнусу — да… Но Магнус мужчина, и его нет. А Вита — не Медея, с которой можно отправиться за волшебными травами.

— Дорогая, — сказал я, — пожалуйста, попытайся понять, потерпи немного. У меня сейчас переломный период, и я не в состоянии принять решение относительно нашего будущего. Это как если стоишь на берегу и ждешь прилива, чтобы броситься в воду… Не знаю, как тебе объяснить.

— Я готова броситься куда угодно, лишь бы ты взял меня с собой, — отозвалась она.

— Я знаю… Знаю…

Она вытерла глаза, высморкалась; ее заплаканное лицо стало таким удивительно трогательным, что я и вовсе растерялся.

— Который час? — спросила она. — Мне нужно ехать за мальчиками.

— Поедем вместе, — сказал я, обрадованный возможности продлить перемирие, чтобы оправдаться не только в ее глазах, но и в своих собственных. Вернулось бодрое настроение; атмосфера, накалившаяся было из-за взаимной злобы и неизлитой горечи, разрядилась, и отношения между нами стали почти такими же нормальными, как раньше. Этой ночью я вернулся из ссылки в гардеробной, к которой сам себя приговорил; сделал я это не без некоторых сожалений, однако надо быть дипломатом. Кроме того, я находил тахту несколько жестковатой.

Стояла прекрасная погода, и два дня — субботу и воскресенье — мы провели купаясь, плавая на яхте и выезжая на пикники вместе с мальчиками. Вновь войдя в роль мужа, отчима и хозяина дома, я втайне готовился к следующей неделе. Мне во что бы то ни стало нужен был день, когда я мог бы остаться совершенно один. И Вита, сама того не подозревая, предоставила мне такую возможность.

— Знаешь ли ты, что у миссис Коллинз есть дочь в Бьюде? — спросила она в понедельник утром. — Я обещала, что мы свозим ее туда на машине на этой неделе. Мы оставим ее у дочери, а на обратном пути, ближе к вечеру, заберем. Что скажешь? Мальчикам эта идея нравится, и мне тоже.

— Сейчас самый разгар отпусков. — Я намеренно сделал вид, что не одобряю эту затею. — На дорогах будут пробки, а в Бьюде — толпы туристов.

— Пустяки, — сказала Вита. — Можно выехать пораньше, езды туда каких-то пятьдесят миль…

Я напустил на себя вид загнанного отца семейства, у которого вечно не хватает времени, чтобы разобраться со всеми навалившимися на него делами.

— Если ты не против, я останусь, а вы поезжайте без меня. Бьюд в разгар августовской жары не слишком меня привлекает.

— О'кей… О'кей… Без тебя нам будет даже лучше.

Поездку наметили на среду. Поскольку в этот день посыльные из продуктовых лавок к нам не приезжали, меня это вполне устраивало. Если они отправятся в половине одиннадцатого и заберут миссис Коллинз по дороге назад около пяти, то сюда вернутся часов в семь, не раньше.

День в среду выдался чудесный, солнечный, и, провожая глазами бьюик, увозивший все мое семейство, я думал о том, что у меня есть по меньшей мере восемь часов — на очередное путешествие и последующее восстановление сил. Не теряя времени, я поднялся в гардеробную и достал из чемодана пузырек С. Жидкость в нем была на вид точно такая же, что и у препаратов А и В, однако на дне имелся коричневатый осадок, как у микстуры от кашля, которая простояла всю зиму и о которой не вспомнили до наступления новых холодов. Я вытащил пробку и понюхал содержимое: ничего особенного, по цвету и запаху оно чуть-чуть напоминало воду, которая длительное время оставалась в закупоренной бутылке. Я отмерил четыре деления и перелил жидкость в верхнюю часть трости, затем, решил приберечь это на будущее, завинтил набалдашник и налил новую дозу в мензурку, которую нашел среди склянок на полке в бывшей прачечной.

Странное это было ощущение: вновь оказаться там, зная, что ни в подвале, ни в доме, кроме меня, нет никого из нынешних обитателей — ни Виты, ни мальчиков, — тогда как вокруг, во мраке, возможно, притаились люди из моего загадочного мира, которые лишь ждали часа, чтобы предстать перед моими глазами.

Проглотив содержимое мензурки, я прошел в бывшую кухню и сел, подобно зрителю, занявшему свое место в партере перед самым поднятием занавеса и началом такого долгожданного третьего действия пьесы.

Однако на сей раз то ли актеры объявили забастовку, то ли что-то не заладилось у режиссера: занавес моего частного театра не поднимался, на сцене ничего не происходило. Так я просидел около часа — ничего. Я вышел во внутренний дворик, надеясь, что свежий воздух как-то ускорит переход, но время не менялось: по-прежнему было утро, среда, середина августа. Выпей я стакан воды из-под крана — результат был бы тот же.

Ровно в полдень я вернулся в лабораторию и налил в мензурку еще несколько капель. Я уже использовал этот прием однажды — обошлось без пагубных последствий.

Я вернулся во внутренний дворик, просидел там до часу дня, однако по-прежнему ничего не происходило. Тогда я поднялся наверх и перекусил. Очевидно, со временем содержимое пузырька С потеряло силу, или же Магнус забыл добавить туда какой-нибудь ингредиент, без которого смесь не действовала. Если так, я уже совершил свое последнее путешествие: занавес поднялся, и под хлопьями снега я отправился в путь через Тризмиллский ручей — и вновь опустился, когда я оказался возле туннеля. Опустился навсегда…

Этот вывод меня просто ошарашил. Я потерял не только Магнуса, но и лишился доступа в другой мир. Этот мир был здесь, вокруг меня, но отныне он стал недосягаемым. Обитатели этого мира продолжат без меня путешествие во времени, а я вынужден идти своим курсом, день за днем, ведя бог знает какое монотонное существование. Связь между столетиями прервалась.

Я еще раз спустился в подвал и снова поднялся наверх, полагая, что, быть может, от ходьбы по каменным плитам, от соприкосновения с древними стенами в меня проникнет какая-нибудь сила, и в дверях котельной я увижу Роджера или вдруг замечу Робби, выводящего из конюшни своего пони. Я знал, что они здесь, — и не мог их увидеть. Как и Изольду, ожидающую, когда стает снег. Они живут в доме, они реальны, а вечный странник, призрак — это я.

Желание увидеть их, услышать, оказаться среди них было таким сильным, почти непереносимым — казалось, мой мозг охвачен пожаром. Я не мог усидеть на месте и не мог заставить себя заняться каким-нибудь делом в доме или в саду; день был потерян, и часы, которые обещали стать волшебными, пролетали впустую.

Я выгнал из гаража машину и поехал в Тайуордрет — я был в таком состоянии, что вид знакомой приходской церкви воспринял как издевательство. С каким бы удовольствием я ее уничтожил, оставив только южный придел да монастырскую часовню, чтобы еще раз увидеть все это, увидеть стены монастыря вокруг кладбища. Я доехал до стоянки на самой вершине холма, за поворотом на Тризмилл, и припарковался, прикидывая в уме, что, может, если пойти к Граттену пешком через поля, воспоминания о том, что я уже однажды видел, заполнят образовавшийся во мне вакуум.

Стоя возле машины, я потянулся за сигаретой, но не успел поднести ее к губам, как меня всего передернуло с ног до головы, словно я наступил на электрический провод. Никакого плавного перехода из настоящего в прошлое, вместо этого — боль, искры из глаз, гром в ушах. «Ну вот, — мелькнуло у меня в голове. — Сейчас я умру». Затем искры пропали, гром затих, и я увидел на вершине холма, где я стоял, толпу людей: крича и толкаясь, они спешили к какому-то строению, находившемуся за дорогой. Со стороны Тайуордрета появились еще люди — мужчины, женщины, дети, — кто шел, кто бежал. Строение, которое притягивало их как магнит, было неправильной формы, со свинцовыми переплетами на окнах и с боковой пристройкой, напоминавшей небольшую часовню. Мне уже довелось однажды видеть эту деревню — в Мартынов день, но тогда я смотрел на нее со стороны луга, что за стенами монастыря. На сей раз не было ни лотков, ни бродячих музыкантов, ни забитых животных. Воздух был свеж, и прохладен, канавы — занесены снегом, который, по-видимому, лежал уже несколько недель и стал серым и твердым. На месте луж, на дороге образовались маленькие ледяные кратеры, а пашни от бесснежного мороза почернели. Мужчины, женщины и дети были все как один укутаны в теплые одежды с капюшоном, лица были суровы — они напоминали хищных птиц. Чувствовалось, что они не расположены шутить и веселиться, — это была толпа, ожидающая жестоких развлечений, публичной расправы. Я подошел ближе к строению и увидел крытую повозку, стоявшую у входа в часовню, и слуг, которые держали лошадей за поводья. Я узнал герб Шампернунов и почти одновременно увидел Роджера: скрестив на груди руки, он стоял на крыльце.

Вход в само здание был закрыт, но пока я стоял, двери неожиданно распахнулись, и на пороге появились два человека, одетых гораздо лучше тех людей, что шли по дороге. Я узнал обоих, так как уже видел их той ночью, когда Отто Бодруган призывал всех присоединиться к мятежу против короля; это были Джулиан Полпи и Генри Трифренджи. Пройдя сквозь толпу, они остановились недалеко от меня.

— Избавь меня Бог от женской злобы, — сказал Полпи. — Роджер больше десяти лет отслужил ей верой и правдой, и вот на тебе — уволен безо всяких объяснений, а управляющим назначен Фил Хорнуинк…

— Когда юный Уильям станет совершеннолетним, он восстановит его в должности, это уж точно, — ответил Трифренджи. — Он пошел в отца: честен и справедлив. Но что-то должно было случиться, уже с год, как я чуял это. А правда в том, что ей не хватает не только мужа, но и просто мужика, а Роджер пресытился и не желает больше ублажать ее.

— Он кормится в другом месте. — Это подал голос Джеффри Лампетоу, протиснувшийся к ним сквозь толпу. — Ходят слухи, что под его крышей появилась женщина. Ты должен знать, Трифренджи, ведь ты его сосед.

— Ничего я не знаю, — сухо ответил Трифренджи. — У Роджера свои дела, у меня свои. Но в такую суровую пору какой христианин откажет в пристанище путнику.

Лампетоу рассмеялся и подтолкнул его локтем.

— Гладко говоришь, но сути дела это не меняет, — заметил он. — Зачем леди Шампернун прибыла сюда из Трилауна, да еще по таким ужасным дорогам, если не для того, чтобы выдворить ту женщину? Я заходил в податный дом перед тобой, чтобы заплатить подать, и пока Хорнуинк занимался подсчетами, госпожа сидела в глубине комнаты. Она могла бы положить себе на лицо еще больше краски и все равно не сумела бы скрыть злобу — ей мало вышвырнуть Роджера, на этом дело не кончится. Но пока что она желает предложить черни другие развлечения. Ты останешься поглядеть на веселье?

Джулиан Полпи с отвращением покачал головой.

— Ну уж нет! С какой стати нам в Тайуордрете навязывают неведомо откуда пришедший обычай, делают из нас варваров? У леди Шампернун, должно быть, что-то не в порядке с мозгами, если она додумалась до такого. Я возвращаюсь домой.

Он развернулся и исчез в толпе, которая была сейчас довольно густой не только на вершине холма, где находился податный дом и часовня, но и на идущей под уклон дороге на Тризмилл. На всех лицах застыло выражение ожидания — смесь гадливости и радости, — и Джеффри Лампетоу, указав на них своему спутнику, снова рассмеялся.

— С мозгами у нее, может, и не все в порядке, но для очистки совести она желает принести в жертву какую-нибудь вдову — вот и нашла козла отпущения. Опять же народу забава, во время великого поста развлечений не больно-то много. А толпа обожает публичные покаяния.

Как и все остальные, он повернул голову в сторону долины, в то время как Генри Трифренджи, работая локтями, пробирался к Роджеру, стоявшему у входа в часовню, — я вплотную следовал за ним.

— Мне жаль, что с тобой так обошлись, — сказал он. — Ни благодарности, ни вознаграждения. Десять лет жизни потрачены впустую!

— Не впустую, — коротко возразил Роджер. — В июне Уильямдостигнет совершеннолетия и женится. Его мать утратит всякое влияние, и монах тоже. Ты знаешь, что епископ Эксетерский окончательно удалил его из монастыря, и теперь он будет вынужден вернуться в аббатство в Анже, куда должен был отправиться еще год назад?

— Слава Богу! — воскликнул Трифренджи. — Из-за него монастырь смердит, да и весь приход. Ты только взгляни на этих людей…

Через голову Трифренджи Роджер посмотрел на алчущую зрелищ толпу.

— Как управляющий я, возможно, бывал слишком строг, но когда начинают потешаться над вдовой Роба Розгофа, стерпеть такое я не в силах, — сказал он. — Я воспротивился, и это послужило еще одной причиной для моего отстранения. Во всем виноват монах — он из кожи вон лезет, чтобы удовлетворить тщеславие госпожи и ее похоть.

Дверь в часовню отворилась, и на пороге возникла маленькая худощавая фигура Жана де Мераля. Он положил руку на плечо Роджеру.

— Прежде ты не был таким щепетильным, — сказал он. — Неужто забыл вечера в монастырских подвалах, да и в твоем собственном доме? Помнится, я учил тебя не только философии, друг мой.

— Убери руку! — грубо оборвал его Роджер. — Я порвал с тобой и твоими собратьями после того, как вы позволили юному Генри Бодругану умереть под крышей монастыря, хотя могли его спасти.

Монах улыбнулся.

— И теперь в память об усопшем ты под своей крышей дал приют женщине, нарушившей супружескую верность? — спросил он. — Мы все лицемеры, друг мой. Предупреждаю тебя, госпоже известна личность твоей странницы, отчасти из-за этого она и появилась в Тайуордрете. У нее есть кое-какие предложения к леди Изольде, но прежде нужно покончить с делом вдовы Розгофа.

— Молю Бога, чтобы когда-нибудь это грязное дело изъяли из хроники поместья, и весь позор пал бы на твою голову, — сказал Трифренджи.

— Вы забываете, что я — птица перелетная, — пробормотал монах, — и через несколько дней я расправлю крылья и улечу во Францию.

Вдруг толпа зашевелилась, и в дверях примыкавшего к часовне строения, которое Лампетоу окрестил податным домом, появился мужчина. Он был плотного телосложения, розовощекий, в руке он держал грамоту. Рядом с ним, завернутая с ног до головы в длинный плащ, стояла Джоанна Шампернун.

Мужчина, в котором я угадал нового управляющего Хорнуинка, сделал шаг вперед, к толпе, и развернул грамоту.

— Жители Тайуордрета, — провозгласил он, — кто бы вы ни были — вольные люди или крепостные, и те, кто сегодня заплатил здесь подать. Учитывая, что Тайуордретское поместье принадлежало ранее леди Изольде Кардингем из Кардингема, которая продала его деду нашего почившего лорда, решено ввести здесь обычай, который со времени Великого завоевания Англии норманнами существует в Кардингеме. — Он сделал паузу, чтобы дать время слушателям переварить то, что он уже сказал. — Согласно этому обычаю, всякая вдова, унаследовавшая земли от своего скончавшегося супруга и нарушившая обет верности, должна либо лишиться этих земель, либо принести покаяние перед своим господином и его управляющим и просить их о возвращении земель. Сегодня перед леди Джоанной Шампернун, представляющей нашего господина Уильяма, еще не достигшего совершеннолетия, и мною, Филиппом Хорнуинком, управляющим, должна принести таковое покаяние Мэри, вдова Роберта Розгофа, если она желает, чтобы земли были ей возвращены.

Толпа зашумела в предвкушении необычного зрелища — возбуждение, любопытство, все смешалось, и вдруг со стороны тризмиллской дороги раздался крик.

— Она не выйдет к ним, — сказал Трифренджи. — У Мэри Розгоф есть сын, который скорее десять раз откажется от своих земель, чем предаст мать такому позору.

— Ошибаешься, — заявил монах. — Он знает, что ее позор обернется для него порядочной выгодой через шесть месяцев, когда она родит приблудного ребенка. Тогда он сможет выгнать из дому обоих и оставить все земли себе.

— Только ты мог подучить его, — сказал Роджер. — Небось еще и приплатил ему за это!

Пронзительный крик и возгласы все усиливались, и когда толпа подалась вперед, я увидел процессию, двигавшуюся к нам со стороны Тризмилла. Впереди бежали два мальчугана, размахивая кнутами, а за ними быстрым шагом шли пятеро мужчин, сопровождая то, что я с первого взгляда принял за крохотного пони, на котором сидела женщина. Они приблизились к нам, и в толпе засмеялись, загикали — женщина покачнулась и непременно упала бы, если бы конвоир не подхватил ее одной рукой, взмахнув при этом вилами, которые держал в другой. Женщина сидела не на пони, а на крупном черном баране, рога которого были украшены траурными лентами. Два конвоира, шедших от него по обе стороны, держали концы веревки, повязанной вокруг рогов; баран, испугавшись толпы, приседал, дергал головой и пытался скинуть своего седока. Женщина была в черном, под цвет барану — лицо скрыто под черным покрывалом, руки связаны спереди кожаным ремнем; я видел ее пальцы, вцепившиеся в густую темную шерсть на загривке барана.

Покачиваясь и спотыкаясь, процессия достигла податного дома и там остановилась; с помощью веревки барана удалось утихомирить, и мужчина с вилами сорвал покрывало и обнажил лицо женщины перед Джоанной и Хорнуинком. На вид ей было не больше тридцати пяти, и в глазах ее читался такой же ужас, как в глазах барана, на котором она сидела. Ее темные, грубо обкромсанные волосы торчали в разные стороны, как сухая солома. Когда женщина, вздрагивая всем телом, склонила голову перед Джоанной, завывания толпы смолкли.

— Мэри Розгоф, признаешь ли ты свою вину? — прокричал Хорнуинк.

— Признаю и смиренно прошу простить меня, — ответила она сдавленным голосом.

— Говори громче, чтобы слышали все, и скажи нам, в чем твой грех.

Бледное лицо несчастной зарделось, когда она подняла голову и посмотрела на Джоанну.

— Не прошло и шести месяцев после смерти моего мужа, как я легла с другим мужчиной, и поэтому лишилась права на земли. Я умоляю госпожу о снисхождении и, сознаваясь в совершенном грехе, прошу вернуть мне земли. Если у меня родится внебрачный ребенок, все земли перейдут к моему законному сыну, и он поступит со мной так, как сочтет нужным.

Джоанна сделала знак новому управляющему подойти ближе и, когда он наклонился, что-то прошептала ему на ухо. После этого он вновь повернулся к кающейся грешнице и произнес:

— Милостивая госпожа не может закрывать глаза на столь гнусное прегрешение, но коль скоро ты перед всем честным народом признала свою вину, она милосердно возвращает тебе конфискованные земли, которыми ты владеешь на правах аренды.

Женщина склонила голову и пробормотала слова благодарности, затем, со слезами на глазах, спросила, не должна ли она сделать еще что-нибудь, чтобы искупить свой грех.

— Разумеется! — презрительно ответил управляющий. — Слезь с барана, который с позором доставил тебя сюда, подползи на коленях к часовне и исповедуйся в своем грехе перед алтарем. Брат Жан выслушает твою исповедь.

Двое мужчин, которые держали барана, грубо стащили женщину и бросили ее на колени на землю, и пока она ползла, путаясь в своих юбках, к часовне, по толпе прокатился протяжный стон, словно эта крайняя степень чужого унижения могла каким-то образом приглушить их собственные угрызения совести. Монах подождал, пока женщина подползет к его ногам, и затем повернулся и вошел в часовню; несчастная последовала за ним. Хорнуинк подал знак конвоирам, и они отпустили барана, который, обезумев от страха, ринулся на толпу. Люди с визгом расступались, раздались взрывы истерического хохота, затем его выгнали на тризмиллскую дорогу и стали швырять вдогонку снежки, палки, все, что попадало под руку. Внезапно наступившая разрядка мгновенно подняла настроение: люди смеялись, шутили, бегали, стараясь извлечь максимум удовольствия из этого неожиданного развлечения, предоставленного им в промежутке между зимой и едва успевшим начаться строгим Великим постом. Вскоре толпа рассеялась, и перед податным домом не осталось никого, кроме Джоанны, управляющего Хорнуинка и стоявших поодаль Роджера и Трифренджи.

— Ну вот и все, — сказала Джоанна. — Сообщите моим слугам, что я готова ехать. Больше ничто не держит меня в Тайуордрете, кроме одного дела, но им я займусь по дороге домой.

Управляющий пошел вниз по дорожке готовиться к отъезду, слуги открыли перед хозяйкой дверцу повозки, и тут Джоанна повернулась к Роджеру.

— Вот видишь, народ доволен, не в пример тебе! — сказала она. — Теперь они и подать будут платить с большей охотой. Обычай заслуживает внимания, поскольку внушает страх, и он с успехом может быть распространен на другие поместья.

— Избави Бог, — ответил Роджер.

Джеффри Лампетоу не преувеличивал, когда говорил о краске у нее на лице, но, возможно, виновата была духота внутри податного дома — краска струйками стекала по щекам Джоанны. По мере того, как она полнела, ее лицо становилось все более отечным, с нездоровым багровым румянцем. С того времени, когда я видел ее в последний раз, она как будто постарела лет на десять. Ее когда-то прекрасные карие глаза потускнели и стали жесткими, как агат.

Она вытянула руку и тронула за локоть Роджера.

— Пойдем, — сказала она. — Мы слишком давно знаем друг друга, чтобы лгать и изворачиваться. У меня с собой послание к Изольде от ее брата сэра Уильяма Феррерса. Я обещала передать ей лично. Если ты попытаешься воспрепятствовать мне и запрешь свою дверь на засов, я приведу пятьдесят человек и они ее выломают.

— А я найду пятьдесят других — от Тайуордрета до Фауи — и они встанут у них на пути, — ответил Роджер. — Но если желаете, вы можете последовать за мной в Килмерт и попросить принять вас. А даст она вам на это согласие или нет, я сказать не берусь.

Джоанна улыбнулась.

— Даст, — сказала она, — даст. — И подобрав юбки, она в сопровождении монаха направилась к повозке.

В прежние времена Роджер помог бы ей подняться в экипаж, а сейчас это входило в обязанности нового управляющего Хорнуинка, который, зардевшись от гордости, отвешивал ей низкие поклоны; Роджер прошел к воротам позади часовни, где он оставил своего пони, вскочил на него и, ударив каблуками, выехал на дорогу. Тяжелая повозка с Джоанной и монахом прогромыхала вслед за ним. Несколько сельских жителей, задержавшихся дольше остальных, проводили взглядом экипаж, который удалялся по промерзшей дороге мимо стен монастыря в направлении общинного луга. В часовне зазвонил колокол, и я, увидев, что расстояние между мной и Роджером увеличивается и есть опасность потерять их из виду — бросился бежать. Сердце бешено колотилось у меня в груди, в ушах свистел ветер. Вдруг я увидел, что повозка остановилась, сама Джоанна выглянула наружу и помахала рукой, подзывая меня. Задыхаясь, я подошел ближе — свист ветра в ушах усиливался, переходя в оглушительный гул. Вдруг все прекратилось, и я обнаружил, что стою, покачиваясь, возле бьюика, в то время как часы на церкви св. Андрея отбивают семь раз, а Вита, высунувшись из окна машины, делает мне какие-то знаки, и миссис Коллинз и мальчики изумленно таращат на меня глаза.

Глава двадцать вторая

Они говорили все одновременно, перебивая друг друга, а мальчики еще и смеялись. Я услышал, как Микки сказал: «Мы видели тебя, ты бежал вниз по холму, такой смешной!..» А Тедди добавил: «Мама махала руками и кричала, а ты будто не слышал и смотрел в другую сторону!» Вита сидела за рулем и разглядывала меня поверх опущенного стекла. «Садись лучше в машину, — сказала она, — ты же еле стоишь на ногах», и раскрасневшаяся от волнения миссис Коллинз открыла мне заднюю дверцу с противоположной стороны. Я машинально подчинился, забыв о собственном автомобиле, оставленном на стоянке. Бьюик тронулся с места, и мы поехали по дороге, огибавшей деревню, в сторону Полмиара.

— Хорошо, что мы поехали этой дорогой, — заметила Вита. — Миссис Коллинз сказала, что так короче, чем если ехать через Сент-Блейзи и Пар.

Я никак не мог вспомнить, куда они ездили и как вообще тут оказались, и хотя свист у меня в ушах прекратился, сердце по-прежнему бешено колотилось в груди, и я чувствовал, что вот-вот начнется головокружение.

— В Бьюде здорово! — заявил Тедди. — Мы занимались серфингом, но мама не разрешала нам заплывать на глубину. Там в океане такие волны, намного больше, чем здесь. Надо было тебе поехать с нами.

Бьюд — ну конечно! Они поехали в Бьюд, а я остался дома. Но как меня занесло в Тайуордрет? Когда мы проезжали мимо приюта у подножия Полмиарского холма, я посмотрел в сторону Полпи и долины Лампетоу и вдруг вспомнил — Джулиан Полпи не захотел дожидаться гнусного спектакля во дворе податного дома и отправился пешком к себе на ферму, зато Джеффри Лампетоу был в толпе среди тех, кто швырял в барана камнями.

Теперь все кончено. Это никогда больше не повторится. Миссис Коллинз говорила Вите что-то, кажется, просила высадить ее на вершине Полкерриского холма, а дальше я помню, что ее с нами уже нет и машина подкатывает к Килмарту.

— Бегите вперед, — скомандовала Вита мальчикам. — Повесьте плавки в сушилку и начинайте накрывать на стол.

Когда они, взлетев по ступенькам, исчезли в доме, она повернулась ко мне и спросила:

— Ну как, справишься?

— С чем? — Я все еще был в полусознательном состоянии и плохо понимал, о чем она говорит.

— Сможешь подняться по ступенькам? — уточнила она. — Когда мы заметили тебя, ты едва стоял на ногах. Мне было страшно неловко перед миссис Коллинз и мальчиками. Это ж сколько надо было выпить!

— Выпить? Да я не пил ничего.

— Ох, ради Бога, — взмолилась она, — только не начинай снова лгать! День был такой тяжелый, я устала. Пойдем, помогу тебе подняться в дом.

— Это пройдет, — сказал я. — Пойду посижу в библиотеке.

— Лучше бы тебе сразу лечь в постель, — сказала она. — Мальчики еще никогда тебя таким не видели. Они сразу заметят.

— Я не хочу ложиться. Закрою дверь и посижу в библиотеке. Им незачем туда входить.

— Ну что ж, раз ты такой упрямый… — Она раздраженно передернула плечами. — Я скажу им, что мы будем ужинать на кухне. И ради Бога, не показывайся им на глаза. Попозже я принесу тебе чего-нибудь поесть.

Я слышал, как она прошла через холл и хлопнула кухонной дверью. Я рухнул на стул в библиотеке и закрыл глаза. Странная вялость ощущалась во всем теле; меня клонило в сон. Вита была права: надо подняться в спальню, однако я не мог сделать усилие и встать со стула. Мне ничего другого не оставалось, как сидеть там, не двигаясь, в тишине и покое, в надежде, что тогда, возможно, ощущение этой бесконечной усталости и опустошенности пройдет быстрее. Если мальчики собирались посмотреть какую-нибудь передачу по телевизору, то им явно не повезло. Придется мне завтра им это компенсировать — организую прогулку на лодке, сходим к Церковному мысу. Виту тоже надо бы чем-то порадовать. С этой сегодняшней историей все пошло насмарку, начинай мириться сначала.

Очнулся я внезапно, меня словно подкинуло. Комната была погружена во мрак. Я посмотрел на часы: почти половина десятого. Значит, проспал около двух часов. Чувствовал я себя вполне сносно и был не прочь чего-нибудь поесть. Я прошел через столовую и вышел в холл; до меня донеслись звуки включенного проигрывателя, но дверь в салон была закрыта. Очевидно, ужин давно закончился, в кухне было темно. Я полез в холодильник за яйцами и ветчиной, но не успел поставить сковородку на плиту, как услышал чьи-то шаги в подвале. Я вышел на площадку черной лестницы и крикнул, полагая, что это кто-то из мальчиков: я хотел выведать, в каком настроении Вита. Ответа не последовало.

— Тедди? — позвал я. — Микки?

Я отчетливо слышал шаги, пересекавшие старую кухню в направлении котельной. Спустившись по ступенькам, я стал искать выключатель, но ничего не нашел и вынужден был пробираться в старую кухню на ощупь вдоль стены. Тот, кто шел впереди меня, был уже во внутреннем дворике: я слышал, как он топает там, а потом вытаскивает ведро воды из колодца возле ближайшего угла дома — из колодца, который был наглухо закрыт и которым давно уже никто не пользовался. Затем я услышал другие шаги, но не во дворике, а на черной лестнице; повернув голову, я обнаружил, что черная лестница исчезла: шаги доносились с лесенки, приставленной к стене и ведущей наверх. В тот же миг я осознал, что темнота сменилась неверным светом зимних сумерек. По лесенке спускалась женщина с зажженной свечой в руке. Я снова услышал нарастающий свист в ушах, затем раздался громоподобный взрыв: препарат вновь начал действовать, хотя я его не принимал. Только этого мне сейчас и не хватало. Я испугался. Прошлое сливалось с настоящим, а рядом (пусть и в другой части дома) Вита и мальчики.

Женщина прошла совсем близко от меня, прикрывая пламя свечи ладонью. Это была Изольда. Я прижался к стене и затаил дыхание: одно неверное движение — и она исчезнет; ведь то, что я видел, происходило лишь в моем воображении, разыгравшемся под влиянием дневных впечатлений.

Она поставила свечу на скамью и зажгла другую, а затем принялась негромко напевать какой-то странный сладостный мотив. Между тем я по-прежнему слышал приглушенный ритм мелодии, доносившейся из проигрывателя в музыкальном салоне на первом этаже.

— Робби, — позвала она тихо. — Робби, ты здесь?

Мальчик вошел со двора через низкую сводчатую дверь и поставил ведро с водой на пол.

— Мороз все еще держится? — спросила она.

— Да, — ответил он, — до полнолуния тепла не ждите, только потом. Придется вам задержаться здесь еще на несколько дней, если мы вам не слишком надоели.

— Надоели? — воскликнула она, улыбаясь. — Наоборот, я буду только рада. Хотелось бы мне, чтобы мои дочери были так же хорошо воспитаны, как Бесс и ты, чтобы они слушались меня так же, как ты слушаешься своего брата.

— Если мы такие, то лишь из почтения к вам. Когда вас не было, нам частенько попадало от Роджера, даже ремнем! — Он рассмеялся и, мотнув головой, откинул прядь густых волос, падавшую ему на глаза, затем приподнял ведро и налил воды в стоявший на столе кувшин. — А еще, благодаря вам, мы хорошо едим. Мясо каждый день, не то что раньше — одна соленая рыба. А поросенок, которого я вчера зарезал, бегал бы до самой Пасхи, если бы вы не почтили нас своим присутствием. Бесс и я, мы хотели бы, чтобы вы всегда жили с нами и не уезжали, когда потеплеет.

— А-а, понимаю, — сказала Изольда шутливо. — Вас радует не мое присутствие, а то, что при мне ваша жизнь стала более легкой и приятной.

Он нахмурился, пытаясь сообразить, куда она клонит, затем лицо его прояснилось, и он снова улыбнулся.

— Нет-нет, это не так! — воскликнул он. — Когда вы появились, мы боялись, что вы станете строить из себя важную даму, и нам будет трудно угодить вам. А вы совсем не такая, как будто всю жизнь с нами прожили. Бесс очень вас любит, и я тоже. Ну, а Роджер уже два года, если не больше, не перестает вас расхваливать.

Вдруг он покраснел и смутился, словно понял, что сказал лишнее. Изольда протянула руку и тронула его за локоть.

— Милый Робби, — нежно произнесла она, — я тоже люблю тебя и Бесс и никогда не забуду, как сердечно вы ко мне относились все это время.

Я услышал шаги на верхнем этаже и поднял голову: но это была всего лишь Бесс. Пока она спускалась по приставной лесенке, я обнаружил, что девочка выгладит гораздо опрятнее, чем раньше: ее длинные волосы были аккуратно расчесаны, лицо вымыто.

— Роджер возвращается! Я слышу — он уже скачет через рощу, — крикнула она. — Пойди возьми у него пони, Робби, пока я накрываю на стол.

Мальчик вышел во двор, а его сестра подложила в очаг торфа и утесника. Утесник с треском вспыхнул, отбрасывая на закопченные стены длинные шевелящиеся тени. Бесс обернулась и с улыбкой посмотрела на Изольду, и я догадался, что все четверо, должно быть, изо дня в день собираются морозными вечерами за столом и ужинают при свечах, расставленных между оловянными мисками.

— А вот и ваш брат, — сказала Изольда и стала у открытой двери, глядя, как Роджер спрыгивает на землю и передает поводья Робби. Еще не стемнело; двор, гораздо более просторный, чем нынешний патио, простирался до самой стены, за которой начиналось поле, так что в проеме распахнутых ворот я мог видеть даже кусочек открытого моря вдали и часть залива. Грязь во дворе от мороза затвердела, воздух был холодный, на фоне неба выделялись черные, голые деревца ближайшей рощи. Робби повел пони в сарай, а Роджер направился к Изольде.

— Ты принес дурные вести, — сказала Изольда. — Я вижу это по твоему лицу.

— Моя госпожа прознала, что вы здесь, — отвечал Роджер. — Она едет сюда с посланием от вашего брата. Только скажите, и я заставлю ее повернуть обратно, дальше вершины холма она не проедет! Мы с Робби в два счета справимся с ее слугами.

— Сейчас, возможно, вы и справитесь, — ответила Изольда, — но позже она найдет способ расквитаться с тобой, с Робби и Бесс. Она тут камня на камне не оставит. Ни за что на свете я не допущу этого!

— Я скорее предпочту, чтобы она сровняла этот дом с землей, чем позволю ей мучить вас, — сказал он.

Он стоял перед ней, выпрямившись во весь рост, и я инстинктивно почувствовал, что их отношения достигли той точки накала, когда его любовь к Изольде уже не может больше тихо тлеть и он не в силах ее сдерживать: либо она вспыхнет пожаром, так что небу станет жарко, либо загасить ее надо немедленно.

— Я знаю, Роджер, — сказала она, — но если мне суждено вновь принять страдания, я предпочла бы страдать одна. Я уже покрыла позором два дома — дом моего мужа и дом Отто Бодругана, об этом наверняка будут судачить еще очень долго, и я не хочу, чтобы из-за меня злые языки трепали и твое имя!

— Позором? — Он обвел руками двор — опоясывавшие его низкие стены, крытый соломой сарайчик для пони и коров. — Эта ферма досталась мне от моего отца, а когда я умру, хозяином тут станет Робби. И если бы вы провели здесь только одну ночь, а не все пятнадцать, вы бы удостоили ее такой чести, что об этом помнили бы не одно столетие!

Должно быть, по его взволнованному голосу Изольда поняла, сколь глубоко его чувство к ней, уловила страстные нотки — она внезапно изменилась в лице, словно некий внутренний голос прошептал ей: «Осторожно! Пока все хорошо, но дальше может быть опасно».

Подойдя к распахнутым настежь воротам, она положила на них руку и посмотрела туда, где за полями виднелся залив.

— Пятнадцать ночей, — повторила она. — И каждую ночь и каждый Божий день, с тех пор как я здесь у тебя, я смотрю на Церковный мыс на том берегу и вспоминаю, как его судно стояло там на якоре, под Бодруганом, и как он переплыл этот залив, чтобы встретиться со мной в Тризмиллской бухте. Пойми, Роджер, в тот день, когда его погубили, частичка меня самой умерла вместе с ним. Ты это знаешь, не так ли?

Интересно, думал я, мечтал ли Роджер, подобно большинству из нас, что однажды их жизни сольются; не в браке, и даже не в любовной близости, а в том необъяснимом соединении душ, в том молчаливом, интуитивном единстве, куда никто, кроме них двоих, не сможет проникнуть. Если так, то эти мечты разбились вдребезги, стоило Изольде произнести имя Бодругана.

— Знаю, — сказал он, — и всегда об этом помню. Если я дал вам повод думать иначе, простите меня.

Он поднял голову и прислушался. Она тоже. Из темной рощицы, чуть повыше фермы, донеслись голоса и топот, а затем в просвете меж голых деревьев возникли трое слуг леди Шампернун.

— Роджер Килмерт? — крикнул один из них. — К твоему дому не подъехать, дорога слишком плохая. Госпожа ждет в повозке на холме.

— Это ее дело, если хочет, пусть там и остается, — ответил Роджер, — а если нет, то пусть идет сюда пешком с вашей помощью. Нам все равно.

Посланцы заколебались и с минуту совещались под деревьями, а Изольда, по знаку Роджера, быстро прошла через двор и исчезла в доме. Роджер свистнул, и в дверях сарая, где они держали пони, появился Робби.

— Леди Шампернун там наверху, с ней ее слуги, — тихо сообщил ему Роджер. — Но по пути из Тризмилла она могла собрать еще людей, так что будь под рукой в случае чего.

Робби кивнул и снова исчез в сарае. Становилось все темнее и холоднее, деревья в рощице отчетливее выделялись на фоне неба. Вскоре я заметил огни первых факелов на гребне холма: Джоанна спускалась в сопровождении трех слуг и монаха. Они продвигались вперед медленно, молча, ряса монаха сливалась с темным плащом Джоанны, словно они составляли единое целое. Стоя подле Роджера и глядя на них, я почувствовал в приближающейся группе что-то зловещее: эти фигуры в капюшонах напоминали процессию, идущую через кладбище к свежевырытой могиле. Когда они подошли к открытым воротам, Джоанна остановилась, огляделась вокруг и сказала Роджеру:

— За десять лет, что ты был моим управляющим, тебе ни разу не пришло в голову пригласить меня к себе.

— Верно, госпожа, — ответил он. — Так ведь вы никогда не просили меня предоставить вам убежище. Да вам этого и не требовалось. Все что вам нужно было, вы всегда имели под крышей собственного дома.

Она пропустила его иронию мимо ушей (а может, попросту не заметила), и Роджер провел ее в дом.

— Где могут обождать мои люди? — спросила она. — Будь любезен, проводи их на кухню.

— Мы сами живем на кухне, там вас и примет леди Карминоу. А ваши люди могут погреться в хлеву рядом с коровами или в конюшне возле пони, если это им больше нравится.

Он посторонился, пропуская Джоанну и монаха, и вошел вслед за ними. Переступая через порог, я увидел, что стол придвинут ближе к очагу, на нем стоят две большие свечи, а во главе стола сидит Изольда. Бесс, очевидно, поднялась на чердак.

Джоанна огляделась вокруг, как мне показалось, несколько растерявшись в столь непривычной для нее обстановке. Бог знает, что она ожидала здесь увидеть — наверное, больше комфорта и, быть может, мебель из собственной усадьбы в которой она давно не жила.

— Значит, вот это и есть твое пристанище, — промолвила она наконец. — Что ж, в зимнюю ночь здесь, пожалуй, довольно уютно, если не особенно принюхиваться к запаху скотины. Как поживаешь, Изольда?

— Как видишь, совсем неплохо, — ответила Изольда. — За годы, проведенные в Триджестейнтоне и Карминоу, я не видела столько внимания к себе, как здесь за две недели.

— Охотно верю, — сказала Джоанна. — Контраст всегда только разжигает аппетит. Помнится, когда-то Бодруганский замок тоже казался тебе довольно привлекательным, но если бы Отто уцелел, он несомненно со временем наскучил бы тебе, как наскучили другие мужчины, включая и твоего собственного мужа. Что ж, теперь тебе грех жаловаться. Скажи мне, как братья делят тебя?

Я услышал, как Роджер глубоко вздохнул и сделал шаг вперед, словно хотел встать между двумя женщинами, но Изольда, лицо которой тускло проступало из темноты в подрагивающем пламени свечей, только улыбнулась.

— Пока никак, — сказала она. — Старший слишком горд, а младший слишком застенчив. Они остаются глухи к моим мольбам и заверениям. Однако что тебе от меня нужно, Джоанна? У тебя послание от Уильяма? Говори прямо — и покончим с этим.

Монах, стоявший у двери, вытащил из-под рясы письмо и протянул его Джоанне, но та жестом отклонила его.

— Читай сам, — велела она. — Здесь недостаточно светло, и я не собираюсь напрягать зрение. А ты можешь оставить нас, — бросила она в сторону Роджера. — Наши семейные дела тебя уже не касаются. Ты достаточно совал свой нос куда не следует, когда был моим управляющим.

— Это его дом, и он имеет полное право быть здесь, — возразила Изольда. — Кроме того, он мой друг, и я хочу, чтобы он остался.

Джоанна пожала плечами и села за стол напротив Изольды.

— С позволения леди Карминоу, — начал монах вкрадчивым тоном, — это письмо от ее брата сэра Уильяма Феррерса, доставленное несколько дней назад в Трилаун, где, как полагал сэр Уильям, его посланец должен был застать ее вместе с леди Шампернун. Вот что в нем говорится:


«Милая сестра!

Из-за нынешней непогоды и скверного состояния дорог известие о твоем бегстве из Триджестейнтона настигло нас здесь, в Бере, лишь на прошлой неделе. У меня в голове не укладывается, как ты могла поступить так опрометчиво. Ты должна знать, что, оставив мужа и детей, ты отрекаешься от них и не можешь рассчитывать на их любовь и — мне приходится сказать это — на мою тоже. Я не ведаю, согласится ли Оливер, из христианского милосердия, принять тебя назад в Карминоу, однако я сомневаюсь в этом, ибо он должен опасаться дурного влияния, которое ты будешь оказывать на его дочерей. Что же до меня, то я не могу взять тебя под свою защиту и предоставить кров в Бере, поскольку Матильда, как родная сестра Оливера, во всем ему сочувствующая, не пожелает оказать гостеприимство заблудшей жене своего брата. Известие о том, что ты оставила Оливера, настолько ее огорчило, что она не потерпит твоего присутствия в нашем доме вблизи наших пятерых сыновей. Поэтому мне представляется, что для тебя нет иного выхода, как только искать приюта в обители Корнуорти здесь, в Девоне, с настоятельницей которой я знаком, и жить там затворницей до тех пор, пока Оливер или кто-нибудь из членов семьи не пожелает тебя принять. Я остаюсь в полной уверенности, что наша родственница Джоанна позволит своим людям препроводить тебя в целости и сохранности в обитель Корнуорти.

Прощай, и да смилуется над тобой Господь.

Твой скорбящий брат

Уильям Феррерс».

Монах сложил письмо и через стол протянул его Изольде.

— Вы можете убедиться сами, госпожа, — пробормотал он, — что письмо действительно написано рукой сэра Уильяма, и на нем стоит его подпись. Тут нет никакого обмана.

Она лишь мельком взглянула на листок и сказала:

— Ты совершенно прав: никакого обмана тут нет.

Джоанна улыбнулась.

— Если бы Уильям знал, что ты здесь, а не в Трилауне, вряд ли тон письма был бы таким благодушным, а настоятельница из Корнуорти едва ли согласилась бы открыть перед тобой двери монастыря. Тем не менее можешь рассчитывать, что я сохраню это в тайне и дам людей, которые благополучно доставят тебя в Девон. Двух дней под моей крышей вполне достаточно, чтобы сделать все необходимые приготовления и сменить платье — как я вижу, это совершенно необходимо, — и ты можешь отправляться в путь. — Она откинулась на спинку стула, и на лице ее застыло выражение торжества. — Мне не раз говорили, что в Корнуорти очень здоровый воздух, — добавила она. — Монашки там доживают до глубокой старости.

— Тогда давай вместе и укроемся за стенами этой обители, — парировала Изольда. — Не одни только заблудшие жены, но и вдовы, когда их сыновья женятся — как, например, твой Уильям на будущий год, — вынуждены искать себе новое пристанище. Выходит, мы с тобой сестры по несчастью.

Горделиво и с вызовом посмотрела она на Джоанну, сидевшую напротив нее на другом конце стола; тени на стене, отбрасываемые неверным пламенем свечей, искажали фигуры обеих женщин, и тень Джоанны из-за капюшона и вдовьей вуали напоминала чудовищного краба.

— Ты забываешь, — сказала Джоанна, поигрывая своими бесчисленными перстнями и кольцами, то снимая, то надевая их на разные пальцы, — что у меня есть разрешение повторно выйти замуж, и я в любой момент могу это сделать, благо претендентов достаточно. А ты все еще жена Оливера, к тому же обесчещенная. Разумеется, кроме обители, у тебя есть и другой выход, если он тебя больше устраивает: остаться здесь и быть подстилкой для моего бывшего управляющего. Но я предупреждаю, что приход может поступить с тобой так, как поступил сегодня с одной из моих подданных в Тайуордрете. Хочешь, чтобы тебя доставили верхом на черном баране к приходской часовне и заставили прилюдно принести покаяние?

Она громко расхохоталась и, повернувшись к монаху, стоявшему за спинкой ее стула, проговорила:

— Что ты на это скажешь, брат Жан? По-моему, неплохая мысль — взгромоздить одну на барана, другого на овцу и пустить их рысцой, а если откажутся — лишить права на земли в Килмерте.

Я знал, чем все это может кончиться. И не ошибся. Роджер схватил монаха и отшвырнул его к стене. Затем он склонился над Джоанной и рывком поднял ее на ноги.

— Вы можете оскорблять меня сколько вашей душе угодно, но леди Карминоу не трогайте! — процедил он сквозь зубы. — В этом доме я хозяин, и я прошу вас покинуть его.

— Всенепременно. Сразу, как только она сделает свой выбор, — ответила Джоанна. — У меня трое слуг в твоем коровнике, но еще десятка два людей ждут возле повозки за холмом, у них руки чешутся отомстить тебе за старые обиды.

— Так зови их сюда! — сказал Роджер, отпуская ее. — Мы с Робби в силах защитить дом не только от них, но и от всего прихода!

Его голос звенел от ярости, и шум достиг чердака, откуда торопливо спустилась по лесенке Бесс и встала, бледная и встревоженная, за спиной у Изольды.

— А это кто такая? — удивилась Джоанна. — Еще одна наездница для барана? Сколько же их у тебя?

— Бесс — сестра Роджера, а это все равно что моя собственная, — подала голос Изольда, обнимая перепуганную девочку. — А теперь, Джоанна, зови слуг и избавь этот дом от своего присутствия. Мы и так слишком долго сносили твои оскорбления.

— Мы? — переспросила Джоанна. — Ты считаешь себя одной из них?

— Да, покуда я пользуюсь их гостеприимством.

— Значит, ты не собираешься ехать со мной в Трилаун?

Изольда секунду помедлила, взглянув на Роджера, затем на Бесс. Но прежде чем она успела ответить, из тени выступил монах и, приблизившись, стал рядом.

— У леди Карминоу есть еще одна возможность, — пробормотал он. — Через сутки я отплываю из Фауи, чтобы прибыть в монастырь св. Сергия и Бахуса в Анже. Если леди Карминоу и это дитя пожелают сопровождать меня во Францию, я обещаю, что найду для них надежный приют. Никто их не тронет, никто не будет их преследовать. Как только они окажутся во Франции, о них все забудут, и леди Карминоу сможет начать там новую жизнь, причем не за стенами монастыря, а в гораздо более приятной обстановке.

Было настолько очевидно, что это предложение не что иное, как уловка, придуманная монахом, чтобы выманить Бесс и Изольду из-под зашиты Роджера и затем распорядиться их судьбой как ему вздумается, что мне казалось, даже Джоанна воспротивится этому. Но она только улыбнулась и пожала плечами.

— Клянусь честью, брат Жан, в вас говорит истинный христианин. Что скажешь, Изольда? Теперь у тебя есть из чего выбирать: обитель в Корнуорти, свинарник в Килмерте или путешествие в другую страну под защитой монаха-бенедиктинца. Я-то знаю, что бы я выбрала.

Она снова огляделась вокруг, как в первые минуты, когда вошла в дом, а затем, прохаживаясь по комнате, коснулась прокоптившейся стены, скорчила гримасу и вытерла пальцы носовым платком, потом остановилась перед лесенкой и поставила ногу на нижнюю ступеньку.

— Четыре вшивых тюфяка, из которых один твой? — спросила она. — Если ты все же решишь поехать во Францию или в Девон, Изольда, прошу тебя прежде попрыскать на платье уксусом.

И тут в ушах у меня снова раздался свист, затем — гром. Их силуэты начали расплываться, только Джоанну, стоявшую возле лесенки, я по-прежнему видел отчетливо. Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, и мне уже было наплевать на последствия, я мечтал схватить ее за горло и душить, пока она еще не исчезла вместе с остальными. Я пересек комнату и встал перед ней — она не исчезала. И когда я, сомкнув пальцы на ее белой пухлой шее, принялся изо всей силы трясти ее, она пронзительно завизжала.

— Будь ты проклята!.. Будь проклята! — кричал я.

Истошный вопль заполнил всю комнату, он был везде, надо мной и вокруг меня. Я ослабил хватку и поднял глаза. Мальчики жались друг к другу на лестничной площадке вверху. Вита осела на пол возле перил и в ужасе смотрела на меня, бледная, как смерть, держась руками за горло.

— О Боже! — пробормотал я. — Вита… дорогая… О Боже…

Я рухнул, свесившись через перила рядом с ней, и меня тут же стало выворачивать наизнанку от жуткого, непереносимого головокружения, она же, пятясь, поползла от меня прочь, стала карабкаться наверх, в безопасное место, поближе к мальчикам, и они снова завизжали — на этот раз все вместе.

Глава двадцать третья

Я ничего не мог поделать. Я лежал на ступеньках, возле перил, шутовски раскинув руки и ноги, в то время как потолок и стены безостановочно кружились у меня над головой. Когда я закрывал глаза, головокружение усиливалось, а наступавшую темноту пронзали ослепительные вспышки молний. Спустя какое-то время визг прекратился; потом мальчики заплакали, но вскоре их всхлипывания стали удаляться — они убежали на кухню, хлопнув сначала одной, затем другой дверью.

Ничего не видя перед собой из-за головокружения и тошноты, я пополз наверх, преодолевая ступеньку за ступенькой, и когда достиг площадки, с трудом встал на ноги и неуверенным шагом, придерживаясь за стенку, пересек кухню в направлении холла. Везде горел свет, двери были распахнуты. Вита и мальчики, наверное, убежали наверх и закрылись в спальне. Шатаясь, я вошел в кабинет и потянулся к телефону, не соображая, где пол, где потолок — все слилось. Я опустился на стул и принялся ждать, с трубкой в руке, когда пол придет в равновесие, а в телефонном справочнике вместо сплошных мелькающих черных точек начнут проступать слова. Наконец я нашел номер доктора Пауэлла и набрал его, и когда он ответил, у меня внутри все словно оборвалось, а по лицу покатился пот.

— Это Ричард Янг из Килмарта, — сказал я. — Вы помните меня — друг профессора Лейна?

— Да, слушаю вас, — произнес он не без удивления.

Понятно, ведь я не постоянный пациент — один из многих отдыхающих, которые перебывали здесь за лето.

— У меня беда, — сказал я. — Что-то вроде временного помешательства — пытался задушить свою жену. Может, ей нужна помощь, не знаю.

Я говорил спокойным, ровным голосом, лишенным всяких эмоций, хотя сердце бешено стучало у меня в груди и я нисколько не заблуждался относительно того, что произошло. Никакой путаницы в голове не было, так же как не было никакого слияния двух миров.

— Она в обмороке? — спросил он.

— Нет, — сказал я, — нет, не думаю. Она наверху с мальчиками. Должно быть, они заперлись в спальне. Я звоню вам из кабинета внизу.

Какое-то время он молчал, и я вдруг с ужасом подумал, как бы он сейчас не сказал мне, что это не его дело и что мне правильнее было бы позвонить в полицию.

— Хорошо. Сейчас приеду, — сказал он наконец и повесил трубку.

Я тоже положил трубку и вытер пот со лба. Головокружение прекратилось, и я уже мог стоять на ногах не шатаясь. Я медленно поднялся наверх и через гардеробную дошел до двери ванной. Она была заперта.

— Дорогая, — позвал я, — не волнуйся, все в порядке. Я только что звонил врачу. Сейчас он приедет. Оставайся там с мальчиками, пока не услышите его машину.

Она не ответила, и я позвал громче:

— Вита! Тедди! Микки! Не бойтесь. Сюда едет врач. Все будет хорошо.

Я снова спустился на первый этаж, распахнул входную дверь и принялся ждать на ступеньках. Стояла восхитительная ночь, небо сверкало звездами. Я не различал ни малейшего звука: туристы в поле за дорогой на Полкеррис, вероятно, уже забрались в свои палатки. Я посмотрел на часы. Без двадцати одиннадцать. Затем я услышал шум мотора — машина врача ехала по шоссе со стороны Фауи — и опять стал покрываться потом, но не из страха, а от слабости, потому что напряжение вдруг спало. Он свернул с дороги, подъехал к дому. Я спустился вниз и пошел ему навстречу:

— Слава Богу, вы приехали, — сказал я.

Мы вместе прошли в дом, и я указал ему на лестницу.

— Первая дверь направо. Это моя гардеробная, но жена заперла дверь ванной, через которую туда можно попасть из спальни. Скажите им, кто вы. Я подожду здесь.

Он побежал наверх, перепрыгивая сразу через две ступеньки, а меня не покидала мысль, что эта тишина на втором этаже означает, что Вита умирает, что она лежит на кровати, а мальчики жмутся к ней, боясь пошевелиться. Я прошел в музыкальный салон и сел, размышляя, что будет, если он скажет мне, что Вита мертва. Ведь я не выдумал весь этот кошмар, все это произошло на самом деле. Действительно произошло.

Врач довольно долго пробыл наверху. Через некоторое время я услышал шум передвигаемой мебели: похоже, они перетаскивают тахту из гардеробной через ванную в спальню. Я услышал голоса врача и Тедди. Хотел бы я знать, черт побери, что они там делают. Я подошел к лестнице и прислушался, но они опять ушли в спальню и закрыли дверь. Я вернулся в музыкальный салон и стал ждать.

Он спустился сразу после того, как часы в холле пробили одиннадцать.

— Все улажено, — сказал он. — Никакой паники больше нет. Ваша жена чувствует себя хорошо и пасынки тоже. А теперь займемся вами.

Я попытался встать, но он усадил меня обратно в кресло.

— Я сильно ее покалечил? — спросил я.

— Легкие синяки на шее, ничего больше, — ответил он. — Завтра могут проступить небольшие кровоподтеки, но если она повяжет на шею платок, никто ничего не заметит.

— Она вам рассказала, что случилось?

— Полагаю, вы мне сами расскажете.

— Я бы предпочел услышать сначала ее версию.

Он вынул из пачки сигарету и закурил.

— Что ж, если я правильно понял, — начал он, — по неким, только вам известным мотивам, вы отказались ужинать, и она провела вечер здесь, в музыкальном салоне, с сыновьями, пока вы оставались в библиотеке. Потом, когда они уже собирались пойти спать, она увидела свет в кухне. На сковородке шипел обуглившийся кусок ветчины, плита была включена на полную мощь — и никого. Тогда она спустилась в подвал. Вы стояли, как она мне объяснила, возле старой кухни, словно подкарауливая ее, и едва завидев, тут же с проклятиями бросились к ней, схватили за горло и стали душить.

— Все верно, — сказал я.

Он пристально посмотрел на меня. Очевидно, он думал, что я буду все отрицать.

— Она утверждает, что вы были мертвецки пьяны и не ведали, что творите, но от этого не легче. Она и мальчики насмерть перепугались. Еще и потому, что вы, насколько я понимаю, вообще-то не любитель спиртного.

— Нет, не любитель, — сказал я. — И я не был пьян.

Некоторое время он молчал. Затем подошел, встал напротив, достал из своего чемоданчика что-то вроде электрического фонарика и принялся осматривать мои глаза. Затем пощупал у меня пульс.

— Что вы принимаете? — резко бросил он.

— Принимаю?

— Да, какойнаркотик? Скажите начистоту, тогда я буду знать, как вас лечить.

— Дело в том, что я и сам не знаю, — сказал я.

— А где вы его берете? Профессор Лейн дал?

— Да.

Он сел на подлокотник дивана рядом с моим креслом.

— Колетесь, глотаете?

— Глотаю.

— Он вас лечил от чего-нибудь?

— Ни от чего он меня не лечил. Он проводил эксперимент. Я согласился участвовать. До этого я никогда в жизни не принимал наркотики.

Он не сводил с меня проницательного взгляда, и я понял, что мне ничего не остается, как все ему рассказать.

— Находился ли профессор Лейн под воздействием того же наркотика, когда попал под поезд? — спросил он.

— Да.

Он встал с дивана и принялся ходить взад и вперед по комнате, притрагиваясь к разным безделушкам, что стояли на столиках и полках, то одну возьмет повертит, то другую, совсем как Магнус, когда ему нужно было принять решение.

— Я должен поместить вас в больницу для обследования, — сказал он.

— Нет, только не это! — испугался Я. — Ради Бога, не надо. — Я даже встал с кресла. — Послушайте, у меня есть немного этого наркотика, в пузырьке наверху. Это все что осталось. Один пузырек. Он велел мне уничтожить все, что я найду в лаборатории. Я так и сделал. Зарыл в лесу, за садом. Оставил себе только один пузырек, из которого и отпил сегодня немного. Этот препарат несколько отличается от предыдущих, крепче, что ли… не знаю. Заберите его, сделайте анализ — делайте с ним, что хотите. Вы же понимаете, после того, что случилось сегодня, я никогда больше не притронусь к этому пузырьку. Боже! Ведь я мог убить свою жену!

— Да, могли, — сказал он. — Именно поэтому вам и следует лечь в больницу.

Ничего он не понимал. Как он мог понять?

— Послушайте, — сказал я, — в тот момент я видел перед собой не свою жену, не Виту. Это не ее я хотел задушить, а другую женщину.

— Какую женщину? — спросил он.

— Некую Джоанну, она жила шестьсот лет назад. Она была здесь, в кухне старой фермы, и другие тоже были с ней: Изольда Карминоу, Жан де Мераль и человек, которому принадлежала эта ферма и который был управляющим у Джоанны — Роджер Килмерт.

Он положил ладонь на мою руку.

— Хорошо, успокойтесь. Я понял. Вы приняли наркотик, затем спустились по лестнице и увидели в подвале всех этих людей?

— Да, — сказал я, — и не только здесь. Я видел их также в Тайуордрете, в старом поместье возле Граттена, и еще в монастыре. Все это — действие наркотика. Он переносит вас в прошлое, в давно ушедший мир.

От возбуждения я заговорил громче, и его пальцы сомкнулись на моей руке.

— Вы мне не верите! — твердил я свое. — Да и как вы можете мне поверить? Но клянусь вам, я видел их, слышал их разговоры, я даже был свидетелем убийства одного человека в Тризмиллской бухте. Это был Отто Бодруган, возлюбленный Изольды.

Я провел его наверх в гардеробную и достал из чемодана пузырек с препаратом. Он на него даже не взглянул, а сразу спрятал в свой саквояж.

— А сейчас слушайте меня внимательно: я дам вам сильное успокоительное, и вы проспите до самого утра. Есть какая-нибудь другая комната, где вы могли бы лечь?

— Да. — Я кивнул. — Комната для гостей.

— Отлично, — сказал он. — Берите пижаму и пойдемте.

Мы вместе зашли в комнату, я разделся и лег, чувствуя себя жалкими и беспомощным, как ребенок.

— Я сделаю все, что вы скажете, — пообещал я Пауэллу. — Если хотите, можете увеличить дозу, чтобы я никогда не проснулся.

— Ну уж нет, и не просите, — ответил он и впервые улыбнулся. — Думаю, я буду первым, кого вы увидите, когда проснетесь завтра.

— Значит, вы не отправите меня в больницу?

— Там посмотрим. Поговорим об этом завтра, — добавил он, вынимая из саквояжа шприц.

— Вы можете сказать моей жене все, что считаете нужным, — только не упоминайте о препарате. Пусть думает, что я был пьян. Что бы ни случилось, она не должна узнать о препарате. Она всегда недолюбливала Магнуса — профессора Лейна, — и если теперь она об этом узнает, то возненавидит даже саму память о нем.

— Да, уж это наверняка, — ответил он, протирая мне руку спиртом, перед тем как ввести иглу. — И вряд ли ее можно за это осуждать.

— Понимаете, она меня ревновала, — объяснил я. — Мы с Магнусом знакомы очень давно, вместе учились в Кембридже. В те годы я часто бывал здесь, мы все время проводили вместе, увлекались одними и теми же вещами, вместе смеялись — Магнус и я… Магнус и я…

Я погрузился в глубокий сон, словно провалился в бездну. Сколько это продлится — пять часов, пять месяцев, пять лет, — мне было все равно… Позже я узнал, что проспал пять дней. Доктор как будто и не уходил: когда я открывал глаза, он всегда был рядом, делал мне очередной укол или просто сидел у кровати и слушал, что я говорю. Изредка, неуверенно улыбаясь, в комнату заглядывала Вита и вновь исчезала. Миссис Коллинз и она, очевидно, перестилали мне постель, мыли меня, кормили, хотя я не могу припомнить, ел ли я вообще что-нибудь. Эти пять дней совершенно выпали у меня из памяти. Возможно, я бредил или сыпал ругательствами и раздирал простыни — или просто спал. Наверняка могу сказать только то, что я спал. И еще разговаривал. Не с Витой и не с миссис Коллинз, а с доктором. Правда, я не имею ни малейшего понятия, как часто это происходило, и о чем я говорил. Но в конечном счете у меня возникло ощущение, что я рассказал доктору все от А до Я. К середине следующей недели, когда я уже мог сидеть в кресле и почти пришел в норму, я почувствовал, что не только отдохнул душой и телом, но и полностью очистился.

Смакуя кофе, который принесла нам Вита, я поделился своими ощущениями с Пауэллом, и он рассмеялся, сказав, что основательная чистка еще никогда никому не приносила вреда и просто непостижимо, какое количество всякого барахла люди рассовывают по чердакам и подвалам и потом начисто о нем забывают, вместо того, чтобы выволочь все это на свет божий и раз и навсегда во всем разобраться.

— И учтите, вам очистить душу намного легче, чем другим, — добавил он, — поскольку вы католик.

Я посмотрел на него в изумлении.

— Откуда вы знаете, что я католик?

— Узнал в процессе чистки.

Эта новость повергла меня в шок. Я полагал, что рассказал ему все от начала до конца относительно эксперимента с препаратом, а также в мельчайших деталях описал то, что наблюдал в другом мире. Но мое католическое воспитание не имело к этому никакого отношения.

— Я плохой католик, — сказал я. — Я уже много лет не хожу к мессе, что же касается исповеди…

— Я знаю, — перебил он. — Все это покоится под семью замками, в подвале и на чердаке, так же, кстати, как и ваша неприязнь к монахам, отчимам, вдовам, которые вторично выходят замуж, и так далее и тому подобное в том же роде.

Я налил нам еще по чашечке кофе, положил себе сахару и принялся яростно размешивать.

— Послушайте, — сказал я, — вы говорите какую-то ерунду. Мне нет никакого дела до монахов, вдов и отчимов — исключая меня самого. Все эти люди жили в четырнадцатом веке, и если я их видел, то лишь потому, что таково действие препарата.

— Да, — кивнул он, — лишь потому… — Он снова, по своей привычке, резко встал и принялся расхаживать по комнате. — Я сделал то, что после дознания должны были сделать вы. Я послал ваш пузырек ассистенту Лейна, Джону Уиллису, вместе с короткой запиской, в которой объяснил, что из-за этого пузырька вы попали в неприятную историю, и попросил его проверить содержимое и как можно скорее прислать мне заключение. Он был так любезен, что позвонил мне сразу, как только получил письмо.

— И что? — спросил я.

— А то, что вам крупно повезло, что вы еще живы и, более того, находитесь здесь, в собственном доме, а не в клинике для умалишенных. Препарат в том пузырьке — это, возможно, самый сильный галлюциноген из всех известных на сегодняшний день, некоторые компоненты так и не удалось установить. По-видимому, профессор Лейн работал в одиночку: Уиллис знает об этом только в самых общих чертах.

Повезло, что остался в живых — допустим. Повезло, что не попал в психушку — что ж, согласен. Но я с самого начала знал, что последствия этого эксперимента могут быть непредсказуемыми.

— Не хотите ли вы сказать, — спросил я, — что мои путешествия — всего лишь галлюцинации, рожденные в глубинах моего подсознания?

— Вовсе нет, — сказал он. — Я думаю, профессор Лейн работал над чем-то таким, что могло привести к удивительнейшему открытию, касающемуся деятельности головного мозга, а в качестве подопытного кролика он выбрал вас, поскольку знал — вы согласитесь выполнить любую его просьбу, и, кроме того, вы очень легко поддаетесь внушению. — Он вернулся к столу и допил кофе. — Кстати, имейте в виду: все, что вы мне поведали, это такая же тайна, как если бы вы исповедались в церкви. Поначалу мне было непросто убедить вашу супругу оставить вас здесь — она непременно хотела вызвать карету скорой помощи и отправить вас к какому-нибудь наимоднейшему светиле на Харлей-стрит, который бы тотчас упрятал вас на полгода в психлечебницу. Но теперь, я полагаю, она мне доверяет.

— Как же вам удалось ее убедить?

— Сказал, что вы были на грани нервного срыва из-за переживаний по поводу внезапной смерти профессора Лейна. И в общем-то, согласитесь, это чистейшая правда.

Я осторожно поднялся со стула и подошел к окну. Туристы уехали, и на лугу, по другую сторону дороги, снова паслись коровы. Я услышал голоса мальчиков, игравших в крикет в саду.

— Вы можете рассказывать мне все, что угодна, — произнес я медленно, — говорить мне о внушаемости, нервном срыве, католическом воспитании, не знаю о чем еще. Но факт остается фактом: я переносился в другой мир, я его видел, понимал. Это был суровый, жестокий и зачастую кровавый мир, и такими же были населявшие его люди, за исключением Изольды, ну и, со временем, Роджера, но, честное слово, во всем этом я находил что-то притягательное, чего так недостает нашему сегодняшнему миру.

Он подошел и встал рядом со мной у окна, протянул мне сигарету. Некоторое время мы молча курили, наконец Пауэлл сказал:

— Другой мир… Я думаю, мы все носим его в себе, каждый по-своему. Профессор Лейн, вы, ваша жена, я сам… Если бы нам случилось, не приведи Господи, всем вместе совершить путешествие, каждый из нас воспринял бы этот мир на свой лад. — Он улыбнулся и стряхнул пепел за окно. — Подозреваю, что моя собственная жена очень бы невзлюбила Изольду, если бы я стал бродить по Тризмиллской долине в поисках дамы сердца. Я не хочу сказать, что никогда ничего подобного не делал, но все-таки я слишком приземленный человек, чтобы преодолевать дистанцию в шесть веков безо всякой уверенности отыскать ее там.

— Моя Изольда — реальное лицо, — проговорил я упрямо. — Я видел подлинные родословные и исторические документы, доказывающие это. Все эти люди когда-то жили на свете. Внизу в библиотеке у меня бумаги — они не лгут.

— Конечно, она существовала на самом деле, — согласился он, — и более того, у нее действительно были две маленькие дочки, Джоанна и Маргарет, вы рассказывали мне о них. Порой маленькие девочки куда обворожительнее мальчуганов, а у вас ведь два пасынка.

— Что вы хотите этим сказать, черт возьми?

— Ничего, так, к слову пришлось. Мир, который мы носим в себе, иногда дает нам ответы на самые неожиданные вопросы. Это своеобразное бегство, уход от реальности. Вам не хотелось жить ни в Лондоне, ни в Нью-Йорке. Четырнадцатый век, завораживающий, хоть и жутковатый, предоставлял вам возможность на время отрешиться и от того, и от другого. Но беда в том, что грезы, как и галлюциногены, провоцируют эффект привычки: чем чаще мы предаемся удовольствию, тем глубже оно засасывает, а потом, как я уже говорил, все кончается психушкой.

Мне казалось, что он аккуратно подводит меня к какому-то выводу, еще немного и посоветует взять себя в руки, приняться за дело, ходить в контору, спать с Витой, наплодить дочерей и с удовлетворением предвкушать те годы, когда я выйду на пенсию и буду выращивать в парнике кактусы.

— Чего вы хотите от меня? — спросил я. — Давайте, выкладывайте начистоту.

Он отвернулся от окна и взглянул мне прямо в лицо.

— По большому счету, мне все равно, — сказал он. — Меня это не касается. Как ваш медицинский советник и духовник на протяжении почти недели, я был бы искренне рад, если бы вы обосновались здесь и мы с вами имели возможность видеться еще многие годы. И я с удовольствием буду выписывать вам лекарства от простуды. Но что касается ближайшего будущего, я настоятельно советую вам как можно скорее покинуть этот дом, пока у вас снова не возникло желание наведаться в подвал.

— Так я и думал, — сказал я, сделав глубокий вдох. — У вас был разговор с Витой.

— Разумеется, я говорил с вашей женой, — согласился он, — и за исключением некоторых чисто женских фантазий, она рассуждает весьма разумно. Когда я говорю вам — уезжайте из этого дома, то это вовсе не означает, что уехать надо навсегда. Но по крайней мере на ближайшие несколько недель вам не мешало бы сменить обстановку. Вы сами должны это понимать.

Я понимал это, но, подобно загнанной в угол крысе, цеплялся за последнюю надежду и старался выиграть время.

— Хорошо, — сказал я. — Куда же вы советуете нам отправиться? Ведь мы связаны мальчиками.

— Ну полно, они ведь не причиняют вам особых хлопот, разве не так?

— Да нет… И я очень привязан к ним.

— Куда именно ехать, не имеет большого значения, лишь бы освободиться от власти Роджера Килмерта.

— Моего второго «я»? Знаете, мы с ним ни капли не похожи.

— Естественно! Так всегда бывает, — сказал он. — Например, в моем случае — это длинноволосый поэт, который при виде крови хлопается в обморок. С тех пор как я закончил медицинский институт, он следует за мною по пятам.

Я невольно рассмеялся. Послушать его — все так просто!

— Жаль, что вы не были знакомы с Магнусом, — сказал я. — Странно, но вы мне его чем-то напоминаете.

— Мне тоже жаль. Однако, если серьезно, то я еще раз призываю вас уехать отсюда. Ваша жена предлагает отправиться в Ирландию. Чудесная страна, замечательное место для прогулок и рыбалки, глиняные горшки с золотыми монетами, зарытые под холмами…

— Да, — прервал я его, — и парочка ее американских друзей, которые не успокоятся, пока не перебывают во всех фешенебельных гостиницах.

— Да, она их упоминала, — сказал он, — но, как я понял, они уехали. Погода их доконала, и они вылетели в солнечную Испанию. Так что это не должно вас тревожить. По-моему, Ирландия — это отличная мысль, поскольку до Эксетера езды на машине часа три, а оттуда есть прямые рейсы. Прилетаете, берете напрокат машину — и вперед!

Они с Витой уже все просчитали. Я попался в западню: выхода не было. Мне следовало сделать хорошую мину и признать поражение.

— А если я откажусь? — спросил я. — Если предпочту вновь лечь в постель и натянуть на голову простыню?

— Я вызову скорую помощь и отправлю вас в больницу. По-моему, Ирландия гораздо привлекательнее, но, впрочем, вам решать.

Спустя несколько минут он ушел, и я услышал, как его машина с шумом выезжает на дорогу. Напряжение спало, я чувствовал себя совершенно опустошенным. И я по-прежнему не знал, как много успел ему наговорить. Наверное, в результате получилась мешанина из всего, о чем я думал и что делал начиная с трехлетнего возраста. И он, подобно всем врачам с их склонностью к психоанализу, собрал все это воедино и пришел к заключению, что я представляю собой типичный случай неудачника с гомосексуальными наклонностями, с рождения страдавшего Эдиповым комплексом, к которому позднее прибавился еще и комплекс отчима, отвращение к интимной близости с собственной вдовой женой и подспудное влечение к некоей блондиночке, существующей лишь в моем воображении.

Все, разумеется, сходилось. Монастырь — это закрытая школа в Стоунихерсте, брат Жан — тот вкрадчивый ублюдок, что преподавал мне историю, Джоанна — моя мать и бедняжка Вита в одном лице, а красавчик Отто Бодруган — тот беспечный искатель приключений, каким бы мне самому хотелось стать. Бесспорный факт, что все они когда-то жили и что я мог это доказать, не произвел впечатления на доктора Пауэлла. Жаль, что он не испробовал на себе самом действие препарата, а просто взял и отослал пузырек Джону Уиллису. Тогда бы он, возможно, заговорил иначе.

Что ж, значит, все кончено. Мне остается лишь смириться с его диагнозом и с его планами относительно нашего отпуска. Пожалуй, это еще по-божески, после того как я едва не убил Виту.

Странно, он ничего не сказал мне ни о побочном действии, ни о возможных последствиях, проявляющихся через какое-то время. Вероятно, он обсудил это с Джоном Уиллисом, и Джон Уиллис одобрил все его рекомендации. Но ведь Уиллис не знал о воспаленном глазе, испарине, тошноте и головокружении. И никто не знал, хотя Пауэлл мог догадываться кое о чем, особенно после первой нашей встречи. Как бы там ни было, сейчас я чувствовал себя вполне нормально. Даже слишком нормально, если уж говорить начистоту. Как нашкодивший мальчишка, который получил взбучку и пообещал исправиться.

Я отворил дверь и позвал Виту. Она тут же взбежала по лестнице, и я с чувством стыда и вины осознал, что ей пришлось вынести за последнюю неделю. Лицо ее поблекло, она исхудала. Ее всегда безукоризненно уложенные волосы были наспех зачесаны за уши, и она смотрела на меня такими несчастными глазами, каких я никогда раньше у нее не видел.

— Доктор сказал, что ты согласен уехать? — проговорила она. — Это была его идея, не моя, можешь мне поверить. Я желаю лишь одного — чтобы тебе стало лучше.

— Я знаю, — сказал я. — Но он абсолютно прав.

— Так ты не сердишься? Я так боялась, что ты рассердишься!

Она подошла и села рядом со мной на кровать, и я обнял ее за талию.

— Ты должна пообещать мне кое-что, — сказал я, — забудь обо всем, что случилось. Знаю, это практически невозможно, но очень прошу тебя.

— Ты был болен. Доктор мне все объяснил, — сказала она. — С мальчиками он тоже поговорил, и они все понимают. Никто из нас ни в чем тебя не винит, милый. Мы хотим лишь одного — чтобы ты поправился и был счастлив.

— Они не боятся меня?

— Боже мой! Конечно, нет. Они все поняли как надо, хорошо себя вели и очень мне помогали, особенно Тедди. Ведь они привязаны к тебе, милый, но, по-моему, ты этого до сих пор не уяснил!

— Да нет же, уяснил, — сказал я, — потому я так отвратительно себя чувствую! Но не будем пока об этом говорить. Когда нам нужно ехать?

Она замялась.

— Доктор Пауэлл сказал, что ты будешь в состоянии отправиться в дорогу в пятницу, и он велел мне заранее взять билеты.

Пятница… Послезавтра.

— Хорошо, — сказал я, — если он так считает, я согласен. Полагаю, мне нужно начинать понемножку двигаться, чтобы привести себя в форму. Разберу вещи, отложу то, что возьму с собой.

— Только при условии, что ты не станешь переутомляться. Я пришлю тебе в помощь Тедди.

Она вышла, оставив мне внушительную стопку корреспонденции, скопившейся за неделю; я уже заканчивал просматривать почту, отправив большую ее часть в корзину для бумаг, когда в дверях возник Тедди.

— Мама сказала, чтобы я помог тебе упаковывать чемодан, — робко проговорил он.

— Все правильно. Я слышал, ты всю прошлую неделю помогал по дому и прекрасно с этим справлялся.

От удовольствия он покраснел.

— Не знаю… Да не так уж и много я сделал. Несколько раз ответил на звонки. Вчера звонил один человек, спрашивал о твоем здоровье и передавал привет. Какой-то мистер Уиллис. Он оставил свой номер телефона, если ты захочешь ему позвонить. И еще один номер оставил. Я их тут вместе записал.

Он вынул блестящий черный блокнот и вырвал из него листок. Первый номер — я сразу его узнал — лаборатория Магнуса, но другой меня озадачил.

— Он не сказал, второй номер — это его домашний телефон? — спросил я.

— Сказал. Это номер какого-то Дэвиса, он работает в Британском музее. Он подумал, что, может, тебе захочется связаться с мистером Дэвисом, пока тот не уехал в отпуск.

Я сунул вырванную страницу в карман, и мы с Тедди прошли в гардеробную. Тахту отсюда убрали, и я наконец понял, что означал шум передвигаемой мебели в тот вечер, когда пришел врач: тахту перетащили в спальню и поставили у окна.

— Мы с Микки спали здесь с мамой, — сказал Тедди. — Она не хотела оставаться одна.

Это был деликатный способ сообщить мне, что ей пришлось несладко. Я оставил Тедди в гардеробной вынимать из шкафа вещи и снял трубку телефона, стоявшего возле кровати.

Ответивший мне голос — четкий и довольно сдержанный — подтвердил, что я говорю с Дэвисом.

— Это Ричард Янг, — сообщил я ему, — друг покойного профессора Лейна. Полагаю, вам не нужно объяснять, кто я.

— Да, разумеется, мистер Янг, надеюсь, вам уже лучше. Я знаю от Джона Уиллиса, что вы были серьезно больны.

— Это правда. Но все обошлось. Я собираюсь уехать, и, мне передали, вы тоже. Вот я и подумал, может, у вас есть для меня что-нибудь.

— О, совсем немного, к сожалению… Если вы подождете, я возьму свои записи и прочту их вам.

Он положил трубку, и я принялся ждать. У меня было неприятное чувство, что я жульничаю и что доктору Пауэллу это бы не понравилось.

— Вы слушаете, мистер Янг?

— Да.

— Надеюсь, вы не будете разочарованы. Это всего лишь два отрывка из архивов епископа Грандиссона Эксетерского: один датирован 1334 годом, второй — 1335-м. В первом речь идет о Тайуордретском монастыре, а во втором об Оливере Карминоу. Первый документ, письмо епископа Эксетерского настоятелю монастыря в Анже, гласит: «Джону и проч. и проч. от епископа Эксетерского. Приветствую тебя с неустанной и искренней заботой о Господе нашем. Подобно тому, как изгоняем мы из стада паршивую овцу, могущую внести смятение, дабы не заразила она остальных наших здоровых овец, таковым же образом следует поступить нам в случае с братом Жаном, по имени Мераль, монахом вашего монастыря, проживающим ныне в Тайуордретской обители нашей епархии, что управляется приором ордена святого Бенедикта, по причине оскорбительного забвения оным всякого стыда и благопристойного поведения. Невзирая на многие учтивые предостережения, он — как ни прискорбно мне об этом говорить — не внял им и продолжал упорствовать во грехе (не говоря о его прочих позорно известных, богопротивных деяниях). Посему, со всем почтением и любовью к твоему ордену и к тебе самому, мы устроили так, чтобы отослать его обратно к вам, дабы подчинился он монастырской дисциплине и понес наказание за свое греховное поведение. Да поможет тебе Всевышний оставаться во главе паствы долгие лета и в добром здравии», — он прочистил горло. — Оригинал, как вы понимаете, на латыни. Я читал вам свой перевод. Когда я работал над ним, я не мог не думать о том, какое удовольствие доставят профессору Лейну все эти обороты речи.

— Да, — сказал я, — уж он бы оценил как надо.

Он снова прочистил горло.

— Второй документ очень короткий и, возможно, не представляет для вас интереса. Там говорится лишь о том, что 21 апреля 1335 года епископ Грандиссон принял сэра Оливера Карминоу и его жену Сибил, которые до этого тайно поженились — без церковного оглашения и без официального согласия на то епископа. Они заверили его, что совершили прегрешение по неведению. Епископ отменил вынесенный против них приговор и утвердил их брак, который, очевидно, был заключен ранее в домашней часовне сэра Оливера Карминоу в приходе Моген-ин-Минидж, точная дата неизвестна. Священник же, сочетавший их браком, понес наказание. Вот и все.

— Там не говорится, что случилось с его предыдущей женой Изольдой?

— Нет. Не исключено, что она незадолго до этого умерла, и брак был тайным, поскольку прошло еще слишком мало времени после ее смерти. Может быть, Сибил была беременна, и эта неофициальная церемония понадобилась, чтобы соблюсти приличия. Сожалею, мистер Янг, но больше мне не удалось ничего отыскать.

— Неважно, — сказал я. — То, что вы мне рассказали, — это очень ценная информация. Желаю вам приятно провести отпуск.

— И вам того же. Спасибо.

Я положил трубку. Из гардеробной донесся голос Тедди:

— Дик!

— Да?

Он вошел через дверь ванной; в руках у него была трость Магнуса.

— Ты будешь брать ее с собой? — спросил он. — Она слишком длинная и не лезет в чемодан.

Я не видел эту трость с тех пор, как перелил в нее бесцветную жидкость из пузырька С почти неделю назад. Я совсем забыл о ней.

— Если ты не хочешь ее брать, — сказал Тедди, — я положу ее обратно на полку.

— Нет, — сказал я, — дай ее мне. Она мне нужна.

Он улыбнулся и сделал вид, что целится в меня, потрясая ею, как копьем, затем осторожно подбросил в воздух, чтобы я поймал. И я поймал — и крепко сжал в руке.

Глава двадцать четвертая

Мы сидели в зале эксетерского аэропорта и ждали, когда объявят наш рейс. Вылет был в половине первого. Бьюик припарковали на площадке позади аэропорта до нашего возвращения, когда бы оно ни состоялось. Я купил на всех бутербродов, и пока мы жевали, я разглядывал наших попутчиков. В этот день были рейсы и на острова в Ла-Манше, и в Дублин, так что выходивший окнами на летное поле зал был полон людей. Тут можно было видеть нескольких священников, возвращавшихся с какого-то синода, стайку школьников, семейные группы вроде нашей и, как всегда, многочисленных туристов. Выделялась одна шумная шестерка: из их разговоров явствовало, что они то ли летели на какую-то пышную свадьбу, то ли возвращались с нее.

— Надеюсь, — сказала Вита, — мы не окажемся в самолете рядом с этой компанией.

Мальчики уже корчились от смеха, поскольку один из шестерки нацепил фальшивый нос и усы, и когда он пил пиво, усы намокали и потом оказывались сплошь унизанными пузырьками пены.

— Как только объявят наш рейс, нужно сразу вскакивать и бежать, чтобы оторваться от них и занять передние места.

— Если этот, с фальшивым носом, попытается сесть рядом со мной, я закачу истерику, — сказала Вита.

Ее замечание вызвало у мальчиков новый взрыв веселья, и я мысленно поздравил себя с тем, что заказал щедрые порции сидра для них и бренди с содовой (наше питье на отдыхе) для нас с Витой, — главным образом поэтому, а не из-за свадебной компании хихикали мальчики, а у Виты, когда она разглядывала себя в зеркальце пудреницы, явно косили глаза. Я пристально следил за самолетом на взлетной полосе, пока не убедился, что его загрузили. Багажные тележки поехали прочь, и стюардесса направилась через поле к нашему выходу.

— Проклятье! — сказал я. — Я же прекрасно знал, что кофе с бренди даром для меня не пройдут. Послушай, милая, мне нужно сбегать в уборную. Если объявят посадку, идите и занимайте места впереди, как я вам сказал. А я, если вдруг застряну в толпе, сяду пока в хвосте самолета, а после взлета поменяюсь с кем-нибудь. Главное, чтобы вы все трое держались вместе, тогда с вами будет полный порядок. Вот, заберите посадочные талоны, а свой я оставлю себе, на всякий случай.

— Ой, Дик! Неужели нельзя было сходить туда пораньше! Какой ты, ей-богу!

— Извини, — сказал я. — Зов природы.

Когда я увидел, что стюардесса входит в дверь, я быстро пересек зал и зашел в мужскую уборную. Я стал ждать. Вскоре я услышал, как по громкоговорителю объявили наш рейс, и когда спустя несколько минут я вернулся в зал, пассажиры уже шли за стюардессой к самолету — Вита с мальчиками впереди всех. Я увидел, как сначала они, затем школьники и священники исчезли в самолете. Теперь или никогда. Я быстро вышел через главный вход из здания аэропорта и направился к стоянке машин. Мгновенье спустя я завел бьюик и покинул аэропорт. Потом я съехал на обочину и прислушался. До меня донесся рев моторов, самолет вырулил на исходную позицию — значит, предполагают, что все пассажиры на борту. Если бы моторы смолкли, это означало бы, что стюардесса заметила мое отсутствие и мой план провалился. Было ровно двенадцать тридцать пять. Затем я услышал, как моторы взревели с новой силой, и спустя несколько минут, не веря своим глазам, я, с бьющимся сердцем, увидел, как промчался по взлетной полосе серебристой стрелой лайнер, оторвался от земли, набрал высоту; самолет принял горизонтальное положение и затерялся в облаках, я же остался сидеть за рулем своего бьюика — одинокий и свободный.

Они приземлятся в Дублине в час пятьдесят. Я в точности знал, что предпримет Вита. Она позвонит из аэропорта доктору Пауэллу в Фауи — и не застанет его. Доктора не будет дома, потому что с середины дня он свободен. Он сам мне это сказал, когда я позвонил ему после завтрака, чтобы попрощаться, — сказал, что если продержится хорошая погода, он увезет свое семейство на северное побережье, чтобы заняться там серфингом. Он добавил, что будет думать о нас и рассчитывает получить от меня открытку из Ирландии, которая заканчивалась бы так: «Жалеем, что вы не с нами».

Выехав на шоссе, я нажал на акселератор и принялся напевать. Так, наверное, чувствует себя преступник, когда, ограбив банк, удирает с добычей на краденом грузовике. Жаль, что у меня в распоряжении не было целого дня, чтобы попутешествовать вволю, доехать до Бера и, быть может, повидаться с Сэром Уильямом Феррерсом и его женой Матильдой. Я нашел это место на карте — оно было в Девоне, сразу за Теймаром, — и я задавался вопросом, цел ли еще их дом. Вероятно, нет, а если да, то наверняка это сейчас ферма наподобие Карминоу. Я нашел на карте Карминоу, когда Тедди был наверху в гардеробной, упаковывал мой чемодан, и еще сведения о нем я обнаружил в старой «Истории приходов», из которой узнал про Триджестейнтон. Карминоу находился в Моген-ин-Минидж, вблизи озера Лоуи, и автор сообщал, что старый замок и часовня пришли в упадок в царствование Якова I вместе со старым кладбищем.

За Оукхэмптоном я свернул на Лаунсестон, потому что так было короче, чем по той дороге, по которой мы сюда приехали. На пути из Девона в Корнуолл, направляясь к Бодминскому болоту (подобно почтовому голубю, спешащему в родную голубятню), я запел еще громче, потому что самолет Виты в этот момент приземлялся в Дублине, и мне не грозило преследование; ей теперь меня не достать. Это было мое прощальное путешествие, последний рывок; и что бы со мной ни случилось, ни Вита, ни мальчики не пострадают, потому что будут в целости и сохранности на земле Ирландии.

    В такую ночь
Дидона, с веткой ивы грустно стоя
На берегу морском, манила друга
Вернуться в Карфаген…
К несчастью, возлюбленный Изольды погиб на берегу Тризмиллской бухты, и у меня не было уверенности, что страх перед монастырскими стенами, ядовитые насмешки Джоанны или обещание монаха обеспечить ей безопасный переезд и некое сомнительное убежище в Анже, заставили ее в конце концов обратить свой взор на Роджера. Шестьсот лет назад жен, бросавших своих мужей, ждало безрадостное будущее, в особенности если супруг положил глаз на третью по счету невесту. И Оливера Карминоу, и семейство Феррерсов устроило бы, если бы Изольда попросту исчезла, что легко могло с ней случиться, доверься она заботам Джоанны. Но и оставаться под крышей Роджера было в лучшем случае временным выходом из положения, и долго это продолжаться не могло.

Когда я проезжал через Бодминское болото, с каждой милей приближаясь к дому, мое возбуждение несколько умерялось сознанием того, что, во-первых, это будет мое последнее путешествие в тот, другой мир, и во-вторых, что я не имел возможности выбирать ни день календаря, ни время года. Возможно, я увижу, что уже наступила оттепель, и Великий пост остался позади, и сейчас в разгаре лето. Изольда, сделав свой выбор, томится за монастырскими стенами где-нибудь в Девоне, и в этом случае она навсегда исчезла из жизни Роджера, а значит — и из моей. Как знать, останься Магнус в живых, возможно, он смог бы усовершенствовать временной фактор таким образом, чтобы предоставить участнику эксперимента выбор точки попадания из настоящего в прошлое: тогда сегодня, с помощью малейшего изменения дозы, я мог бы по желанию снова собрать всех действующих лиц в подвале, там, где я с ними расстался. Ни разу за несколько недель, что длился эксперимент, этого не удавалось сделать. Всегда происходил скачок во времени. Повозка Джоанны уже не будет ждать на вершине холма над Килмертом; Роджер, Изольда, Бесс не будут сидеть в кухне. Эта последняя доза в трости гарантировала мне путешествие в мой мир, но не давала возможности предугадать, что именно я там увижу.

Знак «Стоп» заставил меня моментально вернуться в действительность — на шоссе Лостуитиел — Сент-Блейзи. Последние двадцать миль я вел машину как автомат, а тут вдруг вспомнил, что за Триджестейнтоном будет поворот на боковую дорогу, ведущую в Тризмиллскую долину. Я двигался по ней со странным ностальгическим чувством, и когда проезжал мимо современной фермы Стрикстентон и на дорогу с лаем выскочил черно-белый колли, я подумал о малышке Маргарет, младшей дочери Изольды, которой хотелось иметь кнут для верховой езды, как у Робби, и о Джоанне, старшей дочери, прихорашивавшейся перед зеркалом, в то время как ее отец, потрясая лапкой выдры, гонялся на лестнице за Сибил.

Я спустился в долину, и настолько полным было мое вживание в прошлое, что я на мгновение забыл, что ручья уж больше нет, и стал высматривать домик Розгофа по ту сторону брода, напротив мельницы, но, конечно, не было ни ручья, ни брода, лишь сворачивающая влево дорога да несколько коров, которые паслись на заболоченном лугу.

Я пожалел, что еду не на «триумфе», а на бьюике — он слишком бросался в глаза. Поддавшись внезапному порыву, я остановил машину возле моста, пониже мельницы, и, пройдя немного вверх по тропе, перелез через ворота в изгороди и очутился на поле, что вело к Граттену. Я знал, что прежде чем возвращаться домой, мне следует задержаться ненадолго здесь, среди пригорков, потому что как только я окажусь в Килмарте, дальнейшее трудно предугадать; последний эксперимент мог иметь для меня самые непредвиденные последствия. Мне хотелось унести с собой образ Тризмиллской долины — такой, какой она была сейчас, в последние дни августа под лучами солнца, — предоставив своему воображению и памяти дорисовать картину, вернув назад, на свое место, извилистый ручей и бухту, и причал под горой, на которой стоял давно исчезнувший дом. На полях Церковного парка, за Граттеном, велась жатва, но здесь, за изгородью, трава была нетронута и паслись коровы. Я дошел до первого куста утесника, вскарабкался на вал, окружавший это место, и посмотрел вниз на травяной покров, где когда-то проходила дорожка, прямо под окном зала, и где, взявшись за руки, сидели Изольда и Бодруган.

Там лежал и курил сигарету какой-то человек, под головой у него вместо подушки была сложенная куртка. Не веря своим глазам, я уставился на него, полагая, что мое чувство вины и неспокойная совесть, должно быть, вызвали этот образ из ничего; но нет, я не ошибся. Человек был самый что ни есть настоящий, и это был доктор Пауэлл.

Какое-то время я стоял и смотрел на него, затем не спеша, безо всякого злого умысла, но полный решимости, я отвинтил набалдашник трости и вынул оттуда стопку. Я проглотил свою последнюю дозу и вставил стопку обратно в трость. Затем спустился с насыпи и подошел к нему.

— Я полагал, вы отправились с семьей на северное побережье заниматься серфингом.

Он тут же сел, и я впервые за все время нашего с ним знакомства испытал огромное удовлетворение оттого, что застал его врасплох — ситуация для него была не из легких.

Он быстро взял себя в руки, удивленное выражение на его лице сменилось располагающей улыбкой.

— Я передумал, — спокойно сказал он, — отправил их одних. Вы, похоже, поступили так же.

— Значит, Вита все-таки меня опередила. Она не теряла времени даром.

— Причем здесь ваша жена?

— Разве она не звонила вам из Дублина?

— Нет.

Теперь настал мой черед удивленно уставиться на него.

— Тогда какого же черта вы тут торчите? Поджидаете меня?

— Я не поджидал вас. Просто решил, что чем бросать вызов бурунам Атлантики, лучше немного изучить вашу территорию. Похоже, чутье меня не подвело, и вы сами можете показать мне окрестности.

Мое превосходство уже не было столь очевидным, а уверенность таяла на глазах. Казалось, он разыграл мою собственную карту, и теперь игра складывается в его пользу.

— Послушайте, — сказал я, — разве вы не хотите узнать, что произошло в аэропорту?

— Да нет, не очень, — ответил он мне. — Я знаю, что самолет вылетел, потому что позвонил в Эксетер и проверил это. Улетели вы на нем или нет, мне не могли сообщить, но я знал, что если вы не улетели, то направитесь назад в Килмарт, и если я заявлюсь на чашку чая, то найду вас в подвале. Однако с полчаса назад жгучее любопытство привело меня сюда.

Его снисходительная самоуверенность разозлила меня, но еще больше, пожалуй, я был зол на самого себя. Если бы я поехал другой дорогой, если бы не отправился через Тризмиллскую долину, не поддался внезапному порыву сентиментальности, я бы благополучно вернулся в Килмарт и имел бы в запасе по меньшей мере полчаса, прежде чем туда нагрянул бы доктор Пауэлл.

— Ладно, — сказал я. — Я признаю, что скверно обошелся с Витой и мальчиками, и, вероятно, она сейчас тщетно названивает вам из дублинского аэропорта. Одно не укладывается у меня в голове, как это вы дали мне уехать, зная, что может произойти. На вас лежит почти такая же вина, как и на мне.

— О да, согласен, — ответил он. — Я тоже достоин порицания, и мы оба будем рассыпаться перед вашей женой в извинениях, когда свяжемся с ней по телефону. Но мне хотелось дать вам шанс. Забыть о правилах и просто посмотреть, справитесь ли вы с этим в одиночку.

— А как же велят поступать правила?

— Если наркоман крепко «сел», его надо немедленно поместить в специальную клинику.

Я в задумчивости посмотрел на него и оперся на трость Магнуса.

— Вам прекрасно известно, — сказал я, — что пузырек С я отдал вам, а он был последний. И вы наверняка хорошенько обшарили весь дом, пока я неделю без сил валялся в постели.

— Обшарил, — ответил он, — и сегодня сделал это еще раз. Я сказал миссис Коллинз, что ищу спрятанное сокровище, и, думаю, она приняла это за чистую монету. Что, недоверчивый я тип, да?

— Все равно ведь ничего не нашли, потому что там ничего не было.

— Что ж, можете считать, вам чертовски повезло. У меня в кармане лежит окончательное заключение Уиллиса.

— И что же там сказано?

— Только то, что препарат содержит сильно токсичное вещество, которое может серьезно поразить центральную нервную систему и даже привести к параличу. Дальнейших пояснений не требуется.

— Покажите мне его. Скорее.

Он покачал головой и вдруг исчез; со всех сторон меня окружали стены, я стоял в зале усадьбы Шампернунов и смотрел в окно на дождь. Меня охватила паника; это не должно было случиться, по крайней мере, не здесь, не сейчас. Я рассчитывал, что буду дома, в своих четырех стенах, с Роджером, моим привычным проводником и покровителем. Его здесь не было, зал был пуст, и в нем произошли кое-какие изменения: стало больше мебели, драпировок, а занавес, скрывавший выход на лестницу, которая вела наверх, был отдернут. Я слышал чей-то плач у себя над головой, звук тяжелых шагов, меривших комнату. Я снова глянул в окно и сквозь завесу дождя увидел, что сейчас осень — деревья на противоположном холме были коричневато-золотистыми, как в тот день, когда за ними скрывался в засаде сэр Оливер со своими людьми, подстерегая Бодругана; однако на сей раз не дул ветер, срывавший с них тогда листья и устилавший ими землю внизу; теперь мокрая листва уныло висела под моросящим дождем, а Лейнскот и залив были окутаны пеленой тумана.

Плач сменился визгливым смехом, и вниз по ступенькам запрыгала чашка, потом шарик; внизу чашка замерла, а шарик медленно закатился под стол. Я услышал встревоженный мужской голос: «Смотри не упади, Элизабет!» — и кто-то, заливисто смеясь, стал неуклюже спускаться по лестнице в поисках игрушки.

Она на мгновение замерла, сложив перед собой руки; длинное платье волочилось по каменным плитам, а нелепый маленький чепчик на рыжеватых волосах сбился набок. Ее сходство с Джоанной Шампернун в первый момент поражало, затем изумление сменялось невольным ужасом: это была слабоумная девочка лет двенадцати, с вечно полуоткрытым ртом и еле заметным лбом. Она покачала головой, по-прежнему не переставая смеяться, потом схватила чашку и шарик и, визжа от восторга, принялась подбрасывать их в воздух. Внезапно устав от этой забавы, она отшвырнула их в сторону и завертелась на месте, пока голова у нее не закружилась; тогда она рухнула на пол и осталась сидеть, не двигаясь и не сводя глаз со своих башмаков.

Сверху послышался мужской голос: «Элизабет… Элизабет» — девочка, с трудом поднявшись на ноги, рассмеялась, глядя в потолок. Медленные шаги вниз по лестнице, и вот появился мужчина в длинном, свободно свисавшем одеянии и ночном колпаке. На какое-то мгновенье я решил, что перенесся назад во времени, и что передо мной Генри Шампернун — слабый и бледный, пораженный смертельным недугом. Но это был его сын Уильям; последний раз я видел его подростком, готовившимся занять место главы семьи, поскольку Роджер принес тогда весть о смерти его отца. Теперь ему можно было дать лет тридцать пять, если не больше, и я в смятении понял, что время ушло вперед по меньшей мере лет на двенадцать, и все эти месяцы и годы похоронены в прошлом, которого мне никогда не узнать. Суровая зима 1335 года ни о чем не говорила этому Уильяму, который тогда еще не достиг своего совершеннолетия и не был женат. Теперь он стал хозяином в доме, однако, судя по всему, боролся с недугом, да к тому же запутался в сетях семейных бед.

— Иди сюда, доченька, иди, любовь моя, — мягко позвал он, протягивая руки; девочка засунула палец в рот и принялась его сосать, поднимая и опуская плечи, потом, внезапно передумав, схватила с пола чашку и шарик и протянула ему.

— Я брошу тебе шарик, но наверху, а не здесь, — сказал он. — Кэти тоже больна, и ее нельзя оставлять одну.

— Она ничего не получит, я не дам ей! — сказала Элизабет, тряся головой, и протянула руку, чтобы забрать игрушку.

— Как! Ты не желаешь поделиться с сестрой, когда она же тебе все это и дала поиграть? Нет, моя Лизи не может так говорить, моя Лизи улетела через каминную трубу, а ее место заняла плохая девочка.

Он осуждающе прищелкнул языком, и при этом звуке большой рот девочки обмяк, глаза наполнились слезами, и она, горькозаплакав, обвила отца руками, цепляясь за его длинные одежды.

— Ну… Ну… — сказал он. — Папа так не думает, папа любит свою Лиз, но она не должна ему докучать, он еще слаб и болен, и бедная Кэти тоже. Пойдем теперь наверх, и она увидит нас из своей кроватки, и когда ты высоко подбросишь шарик, ей от этого станет лучше и, быть может, она улыбнется.

Он взял ее за руку и повел к лестнице. В тот же момент кто-то открыл дверь из кухни. Заслышав шаги, Уильям повернул голову.

— Прежде чем уйдешь, проследи, чтобы все двери были заперты, — сказал он, — и вели слугам никому не открывать. Видит Бог, как ненавистно мне отдавать такое приказание, но иначе нельзя. Больные бродяги только и ждут своего часа, и когда наступит темнота, стучатся в двери.

— Я знаю! Таких в Тайуордрете много, через них-то и распространилась смертельная зараза.

Личность говорившего, который стоял на пороге кухни, не вызывала сомнений. Это был Робби, он выглядел повыше и покрепче того подростка, которого я знал, и его подбородок, как и у брата, зарос бородой.

— Когда поскачешь по дороге, будь бдителен, — дал совет Уильям. — На тебя могут напасть те же обезумевшие бродяги, подумают, что коль скоро ты верхом, значит обладаешь каким-то волшебным даром здоровья, в котором им отказано.

— Я буду осторожен, сэр Уильям. Не бойтесь. Я бы не оставил вас сегодня вечером, если бы не Роджер. Меня уже пять дней не было дома, а ведь он там один.

— Знаю, знаю. Храни вас Бог и да сбережет он всех нас в эту ночь.

Он повел свою дочь по лестнице наверх, а я последовал за Робби на кухню. Там сидели, греясь у очага, трое слуг, вид у них был тупой и безразличный; у одного глаза были закрыты, головой он прислонился к стене. Робби передал ему распоряжение Уильяма, на что тот, не открывая глаз, отозвался: «Господи, спаси и сохрани».

Робби затворил за собой дверь и пересек конный двор. Его пони был привязан в стойле внутри сарая. Он оседлал его и неспешно поскакал под моросящим дождем вверх по холму, оставляя позади вытянувшиеся вдоль утопающей в грязи дороги немногочисленные хижины. Все двери были плотно заперты, и только над крышами одного или двух домов вился дымок, другие все выглядели покинутыми. Мы достигли уступа холма, и Робби вместо того, чтобы свернуть направо, на дорогу, ведущую в деревню, остановился слева, возле податного дома; спешившись, он привязал своего пони к воротам и пошел вверх по дорожке к соседней часовне. Он отворил дверь и вошел внутрь, я последовал за ним. Часовня была крохотная, не больше двадцати футов в длину и пятнадцати в ширину, с единственным окном за алтарем, которое было обращено на восток. Перекрестившись, Робби встал перед алтарем на колени и склонил в молитве голову. Под окном я прочел надпись: «Эту часовню построила Матильда Шампернун в память о своем муже Уильяме Шампернуне, скончавшемся в 1304 году». На каменной плите ближе к ступеням алтаря были обозначены ее собственные инициалы и дата смерти, которую я не сумел расшифровать. На такой же плите слева были видны инициалы Г. Ш. Здесь не было ни витражей, ни статуй, ни надгробий вдоль стен: это была молельня, поминальная часовня.

Поднявшись с колен, Робби повернулся. И тут я заметил еще одну плиту перед ступенями алтаря. На ней были выбиты буквы: И. К. и дата — 1335 год. Выйдя вслед за Робби под дождь и спускаясь с ним к деревне, я думал, что знаю лишь одно имя, которое подошло бы под эти инициалы.

Вокруг царило запустение — и здесь, возле податного дома, и в деревне. На общинном лугу ни души, никакой домашней живности, ни лающих собак. Двери домиков, теснившихся вокруг луга, были заперты, как и в самой усадьбе. Единственная полудохлая от голода коза с проступающими на тощих боках ребрах была привязана на цепь возле колодца и щипала скудную траву.

Мы взобрались по дорожке на холм, возвышавшийся над монастырем, и я бросил оттуда взгляд на территорию, обрамленную монастырской стеной, но не увидел там никаких признаков жизни. Ни одна струйка дыма не поднималась ни над жилищем монахов, ни над зданием капитула; казалось, все покинули монастырь, и спелые яблоки в саду так и остались нетронутыми висеть на деревьях; когда же мы проходили мимо расположенных на возвышенности полей, я увидел, что земля не перепахана, а часть пшеницы так и осталась неубранной и гнила на земле, словно ночью тут пронеслась буря и все прибила и разметала. На пастбище, ниже по склонам, свободно бродил монастырский скот, и, когда мы проходили мимо, коровы отчаянно мычали нам вслед в надежде, что Робби, верхом на своем пони, погонит их домой.

Мы с легкостью перебрались через ручей вброд, поскольку был отлив, и вода быстро убывала, обнажая гладкий грязно-коричневый под дождем песок. Тонкая струйка дыма поднималась над крышей дома Джулиана Полпи — по крайней мере, хоть он уцелел в этом кошмаре, — но домик Джеффри Лампетоу в долине выглядел таким же пустым и заброшенным, как и дома вокруг общинного луга. Это был не тот мир, который я знал и который успел полюбить, мир, к которому страстно стремился, ибо любовь и ненависть наделялись в нем магическими свойствами и там не было места серому однообразию; теперь же это место своим полным запустением напоминало безобразнейшие черты пейзажа двадцатого века после очередного катаклизма, наводя на мысль о полной безнадежности и обреченности — как предчувствие ядерной катастрофы.

Перебравшись через ручей, Робби направился вверх по холму и, проехав через рощицу, спустился к стене, окружавшей Килмерт. Дыма над крышей не было. Он спрыгнул с пони, предоставив животному самому брести в конюшню, бегом пересек двор и отворил дверь: «Роджер!» — услышал я его возглас. «Роджер!» — раздалось снова. Кухня была пуста, торф в очаге уже давно сгорел. На столе валялись остатки пищи, и пока Робби взбирался по лестнице, что вела на чердак, где они обычно спали, я заметил, как по полу просеменила крыса.

На чердаке, по-видимому, никого не оказалось, поскольку Робби тотчас спустился по лестнице и отворил расположенную прямо под ней дверь, через которую можно было попасть в хлев, и в тот же миг моему взору открылся узкий проход, заканчивавшийся кладовой и погребом. Щели в стене позволяли лучам света проникать в это погруженное во мрак помещение, они же были и единственным источником притока свежего воздуха. Создавался небольшой сквознячок, и помещение, наполненное сладковатым затхлым запахом гниющих яблок, что рядами лежали у стены, хоть немного проветривалось. В дальнем углу стоял чугунный котел, еле державшийся на своих трех ножках и заржавевший оттого, что им давно не пользовались, а рядом с ним — кувшины, горшки, большая трехзубая вилка, пара кузнечных мехов: странное место для постели больного. Он, наверное, перетащил с чердака свой тюфяк и положил его здесь, рядом со щелью в стене, а потом слишком ослаб или просто не мог заставить себя подняться и остался лежать тут несколько дней и ночей вплоть до сегодняшнего утра.

— Роджер! — прошептал Робби. — Роджер!

Роджер открыл глаза. Я не узнал его. Волосы у него стали белыми, глаза ввалились, обострились черты лица, кожа под нечесаной седой бородой выглядела бесцветной, помятой; такими же бесцветными были и припухлости у него за ушами. Он что-то шепнул, думаю, просил воды. Робби бросился на кухню, но я остался стоять подле него на коленях, пристально вглядываясь в этого человека, запомнившегося мне таким сильным и уверенным в себе.

Робби вернулся с кувшином и, обхватив брата руками, стал поить его, но Роджер, сделав пару глотков, поперхнулся и, задыхаясь, откинулся снова на тюфяк.

— Нет, бесполезно, — сказал он. — Опухоль перешла на шею, не дает дышать. Смочи мне губы, и достаточно.

— Сколько ты здесь лежишь? — спросил Робби.

— Не знаю. Возможно, четыре дня и четыре ночи. Почти сразу как ты ушел, я понял, что зараза меня все-таки одолела, и перенес свою постель в погреб, чтобы ты, когда вернешься, мог спокойно спать наверху. Как дела у сэра Уильяма?

— Слава Богу, поправляется, и юная Кэтрин тоже. Элизабет и слуги пока избежали заразы. За эту неделю в Тайуордрете умерло больше шестидесяти человек. Монастырь, как ты знаешь, закрыт, приор и вся братия уехали.

— Невелика потеря, — прошептал Роджер. — Как-нибудь обойдемся без них. Ты был в часовне?

— Был и прочел обычную молитву.

Он снова смочил брату губы и неуклюже, но с нежностью, попытался как бы размять припухлости за ушами.

— Говорю тебе, все бесполезно, — сказал Роджер. — Это конец. И не нужно мне ни священника, ни места на кладбище среди всех прочих. Похорони меня на скале, Робби, куда ветер доносит запах моря.

— Я схожу в Полпи за Бесс, — сказал Робби. — Вместе с ней мы сумеем тебя выходить.

— Нет, — сказал Роджер, — у нее теперь есть о ком заботиться — дети, Джулиан. Выслушай мою исповедь, Робби. Вот уже тринадцать лет, как у меня лежит камень на сердце.

Он попытался сесть, но у него не хватило сил, и Робби, у которого по щекам катились слезы, ласковым движением убрал прядь спутанных волос, падавших брату на глаза.

— Если ты хочешь поведать о леди Карминоу, мне нет нужды это выслушивать, Роджер, — сказал он. — Мы с Бесс еще тогда знали, что ты любил ее — и любишь до сих пор. Мы тоже ее любили. В этом нет никакого греха.

— В любви-то — нет, но в убийстве — есть, — сказал Роджер.

— В убийстве?

Робби, стоя на коленях возле брата, в замешательстве взглянул на него, затем покачал головой.

— Ты бредишь, Роджер, — мягко сказал он. — Все мы знаем, как она умерла. До того, как прийти сюда, она уже несколько недель была больна, только скрывала от нас, а потом, когда они пригрозили увезти ее силой, пообещала, что явится к ним через неделю, и они ей позволили остаться.

— И она бы ушла, да я помешал…

— Как ты помешал? Она умерла до того, как истекла неделя, здесь, в комнате наверху, на руках у тебя и Бесс!

— Она умерла, потому что я не хотел, чтобы она страдала, — сказал Роджер. — Она умерла, потому что, сдержи она свое слово и отправься в Трилаун, а затем в Девон, ее ждала бы медленная смерть, и она растянулась бы на недели, на месяцы, эта мука, через которую прошла наша мать, когда мы были совсем юными. Поэтому я дал ей уйти во сне, и она так и не узнала, что я сделал, так же как не ведали об этом ни Бесс, ни ты сам…

Он нащупал руку Робби и сжал ее.

— Ты никогда не спрашивал себя, Робби, что я делал, когда в прежние времена допоздна оставался в монастыре или, бывало, приводил Мераля сюда, в погреб?

— Я знал, что с французских судов сгружали товары и ты доставлял их в монастырь. Вино и многое другое по заказу приора. Потому-то монахи и жили припеваючи.

— Они также обучили меня своим секретам, — сказал Роджер. — Но не молитвам, а как погружать людей в грезы и вызывать видения. Как обрести рай на земле, который длится лишь несколько часов. Как умерщвлять людей. И только после гибели юного Бодругана, доверенного заботам Мераля, я почувствовал отвращение к этим играм и отказался в них участвовать. Но секреты усвоил хорошо и воспользовался ими, когда пришло время. Я дал ей кое-что, чтобы облегчить ее страдания и ускорить конец. Это было убийство, Робби, и смертный грех. И никто кроме тебя о нем не знает…

Говорить Роджеру было трудно, и он лишился последних сил. Робби, внезапно растерявшийся и напуганный близостью смерти, выпустил его руку, поднялся и, спотыкаясь, будто слепой, поковылял на кухню в поисках, как я думаю, еще одного одеяла для своего брата. Я же остался стоять на коленях, и Роджер, открыв глаза в последний раз, посмотрел на меня. Наверное, он умолял отпустить ему грехи, но там, в его мире, не было никого, кто бы мог это сделать, и я подумал, не по этой ли причине он продолжал скитаться во времени, путешествуя сквозь века. Как и Робби, я был бессилен, я опоздал на шесть столетий.

— Отойди, душа христианина, из сего мира во имя Бога Отца Всемогущего, тебя создавшего; во имя Иисуса Христа, Сына Бога живого, который пострадал за тебя; во имя Духа Святого, который сошел на тебя…

Дальше я не помнил, но это не имело значения, поскольку он уже отошел в мир иной. Свет проникал в старую прачечную сквозь щели в ставнях, я стоял там на коленях, на каменном полу лаборатории, среди пустых склянок. Не было ни тошноты, ни головокружения, ни свиста в ушах. Полнейшая тишина — и чувство глубокого умиротворения.

Я поднял голову и увидел, что у стены стоит доктор и смотрит на меня.

— Это конец, — сказал я. — Роджер умер, освободился. Все кончено.

Доктор взял меня под руку и провел через весь дом в библиотеку. Мы сели на диван у окна, выходившего на море, и он произнес:

— Расскажите мне все как было.

— Разве вы не знаете?

Увидев его в лаборатории, я в первый момент подумал, что он подвергся эксперименту вместе со мной, но потом сообразил, что это невозможно.

— Я был с вами там, возле Граттена, — сказал он, — затем мы вместе поднялись на холм, а потом я следовал за вами на машине. Вы на минуту остановились в поле, над Тайуордретом, недалеко от того места, где две дороги сходились в одну, затем мы пересекли деревню, двинулись по направлению к Полмиару и прибыли сюда. Вы шли вполне нормально, только, пожалуй, быстрее, чем если бы просто гуляли. Потом вы резко свернули вправо, через рощицу, и я поехал прямо сюда. Я знал, что найду вас в подвале.

Я поднялся с дивана и взял с книжной полки один из томов «Британники».

— Что вы ищете? — спросил он.

— Год Черной смерти, — ответил я, перелистывая страницы. — Вот, 1348 год. Тринадцать лет после смерти Изольды.

Я поставил книгу на место.

— Бубонная чума, — заметил он. — Она и в наши дни встречается на Востоке, несколько случаев было зарегистрировано во Вьетнаме.

— Правда? — сказал я. — Я видел, что она натворила в Тайуордрете шестьсот лет тому назад.

Я подошел к дивану и взял трость.

— Вам, должно быть, интересно, как я смог совершить это последнее путешествие, — сказал я. — Вот ответ.

Я отвинтил набалдашник и показал ему стопку. Доктор взял ее, повертел в руках, убедился, что она совершенно пуста.

— Вы меня извините, — сказал я, — но когда я увидел вас там, возле Граттена, я понял, что у меня нет выбора. Это был мой последний шанс. И я ни о чем не жалею, потому что теперь со всем этим действительно покончено. Никаких соблазнов. У меня не возникнет больше желания возвращаться в тот, другой, мир. Я вам сказал уже, что Роджер освободился, и я вместе с ним.

Он не ответил. Он продолжал разглядывать пустую стопку.

— А теперь, — сказал я, — перед тем, как мы позвоним в Дублин и спросим, там ли Вита, не могли бы вы мне сказать, что еще было в заключении Джона Уиллиса?

Он взял трость, вернул стопку на место, завинтил набалдашник и протянул ее мне.

— Я его сжег, подпалил зажигалкой, когда вы стояли на коленях в подвале и читали молитву по усопшим. Момент мне показался самым подходящим, и я предпочел уничтожить это заключение, не хранить в своей картотеке.

— Это не ответ на мой вопрос, — заметил я.

— Другого вы не получите, — возразил он.

В холле начал трезвонить телефон. Я подумал, в который уже раз он вот так надрывается за сегодняшний день.

— Наверно, Вита, — сказал я. — Пожалуй, мне опять пора становиться на колени! Сказать ей, что меня случайно заперли в мужской уборной и что завтра я прилечу к ней?

— Будет разумнее, — медленно проговорил доктор, — если вы скажете, что надеетесь присоединиться к ней позже, быть может, через несколько недель.

Я нахмурил брови.

— Но это абсурд. Меня здесь больше ничто не держит. Я же сказал вам: все кончено, я свободен.

Он не ответил. Он просто сидел и пристально смотрел на меня.

Телефон продолжал трезвонить, и я пересек комнату, чтобы ответить, но когда я взял трубку, случилось нечто совершенно непредвиденное: я не мог удержать ее: мои пальцы и ладони одеревенели и не слушались. Трубка выскользнула из онемевшей руки и с грохотом упала на пол.

Дафна Дю Морье Дух любви

КНИГА ПЕРВАЯ Джанет Кумбе 1830-1863

Боязни в сердце нет,

Хоть грозный ураган весь миркрушит с размаха:

Как некий дивный свет,

Сияет вера мне – оружье против страха.

Все прочее – слова.

В ней истина и суть, и жизнь, а все иное —

Пожухлая трава,

Тщета и пенный след за грозною волною.

Видна граница мглы

И света бесконечность

С незыблемой скалы,

Которой имя – вечность.

Эмили Бронте

Глава первая

Джанет Кумбе стояла на холме над Плином и смотрела вниз на гавань. Солнце давно взошло, но утренний туман еще окутывал маленький город, придавая ему сказочное очарование, словно некий призрак благословил его своим прикосновением. Влекомая отливом вода покидала гавань и сливалась с невозмутимо гладкой поверхностью моря. Ни единое заплутавшее облако, ни единый порыв случайно налетевшего ветра не нарушали безмятежной красы молочно-белого неба. Одинокая чайка, распластав широкие крылья, на мгновение застыла в воздухе, затем с неожиданным криком нырнула вниз и утонула в клубящемся над морем тумане. Джанет Кумбе казалось, что этот холм и есть ее истинный мир, маленькая планета, где для нее нет никаких тайн, место, где рассеиваются тревожные мысли и томления сердца, а душа обретает покой и исцеление. Белесый туман скрыл под собой все повседневные заботы и сомнения, а с ними и мелкие обязанности и однообразные дела простого люда. Здесь, на вершине холма, не было ни тумана, ни призрачных теней и лучи утреннего солнца струили ласковое тепло.

Здесь была свобода, которой так не хватало в Плине, свободой дышали само небо и море, как дышат ею веселое кружение осенних листьев и робкое трепетанье птичьих крыл. В Плине приходилось все время выполнять чьи-нибудь поручения, с утра до вечера заниматься работой по дому, помогать здесь, помогать там, ободрять близких приветливым словом, и боже упаси ждать его в ответ. Вскоре ей предстоит стать женщиной – так сказал священник. Возможно, это ее изменит. Ее ждут горести и новые радости, но если в ней живет вера в Бога, Отца нашего небесного, то в иной жизни она познает мир и узрит небеса. Надо следовать этим праведным словам, пусть дорога к небесам и кажется такой трудной и длинной и многие из ступивших на нее пали в пути и погибли за свои грехи.

Конечно, священник говорил правду, хоть и словом не обмолвился о многих прекрасных вещах, дорогих ее сердцу. Один лишь Бог достоин великой любви. Здесь, на холме, важные овцы холодными ночами, чтобы согреться, спали, прижавшись друг к дружке, и мать оберегала малышей от вороватой лисы, которая таится в тени кустов, – даже высокие деревья тянутся друг к другу ветвями, ища утешения.

Но ни одно из этих существ не знает любви к Богу – так сказал священник.

Возможно, ему неведома истина о каждой птице, звере или цветке, неведомо, что они так же бессмертны, как люди.

Джанет опустилась на колени около ручья и коснулась пальцами бледно-желтой примулы, одиноко растущей у самой воды. С ветки над головой Джанет с криком взлетел дрозд, осыпав ее голову белыми лепестками. Пламенеющие в лучах солнца кусты утесника наполняли воздух сладким запахом меда и свежей росы.

Сегодня Джанет Кумбе идет под венец. Ее матушка уже готовит стол к приему гостей, а сестры с благоговейным трепетом раскладывают на кровати подвенечное платье. Скоро зазвонят колокола Лэнокской церкви и они с кузеном Томасом, ее дорогим нареченным, встанут у алтаря и соединят свои жизни пред взором Всевышнего. Томас, с подобающей почтительностью опустив глаза, будет слушать слова священника, но она сама, Джанет это хорошо знала, взглядом последует за солнечным лучом, льющимся в окно церкви, а сердцем умчится к безмолвным холмам.

Обряд венчания покажется ей таким же смутным и нереальным, как окутанный утренним туманом Плин, и она при всем желании не сможет заставить себя слушать священника, поскольку будет совсем в другом месте. Это не отзывается на призыв священника ее душа, грешная и заблудшая, какой она была всегда, с самого детства, с тех пор, когда малютка Джанет сидела на материнских коленях.

Ее благонравные сестры исправно ходили в школу, прилежно учились шить и читать, она же прогуливала занятия, убегая на берег за гаванью. Подолгу стояла на высоких осыпающихся скалах или в развалинах старого Замка и следила за бурыми парусами Пенливинских люггеров,[16] скользящими на далеком горизонте.

«Господи, пожалуйста, сделай меня мальчиком, пока я еще не выросла», – молила крохотная девочка с кудрявыми волосами до плеч. Мать бранила ее и даже наказывала за буйные мальчишеские повадки, но все было напрасно. Ей бы следовало поберечь розги для других целей.

Она выросла высокой и стройной, как юноша, у нее были крепкие руки, бесстрашный взгляд и любовь к морю в крови. Но при всем том душой она была девушка, с нежностью относилась к животным и всем слабым, беззащитным существам, придирчиво следила за своей одеждой, никогда не забывала приколоть к корсажу цветок и расчесать черные волосы так, чтобы они не закрывали лоб. По воскресным дням мужчины поджидали ее у ворот отцовского дома с предложениями прогуляться к скалам, они стояли, неуклюже перебирая пальцами, потупив свои глупые бараньи глаза и едва ворочая языком. Но Джанет лишь смеялась в ответ и озорно вскидывала голову.

Разумеется, она была не прочь погулять с парнями, когда могла бегать вместе с ними, перепрыгивать через живые изгороди – ей нравилось, когда те восхищались ее сноровкой; но на виду у всей окрути чинно ходить, держась за руки, как парочка влюбленных… Скоро она обвенчается, у нее будет муж, дом, за которым надо присматривать, неудобная длинная юбка вокруг ног и опрятный, респектабельный капор на голове.

Ей нужен мужчина, а не увалень-подросток, от которого слова дельного не дождешься и который не способен ни на что лучшее, как вертеться вокруг тебя в надежде на нежный взгляд и ласковое слово. Так рассуждала Джанет, когда ей минуло восемнадцать лет и когда ее сестры только и думали что о лентах в волосах да поверх псалтири засматривались в церкви на мужчин.

Джанет с презрением относилась к их уловкам, хоть и сама не с большим вниманием слушала слова священника – ведь мысли ее уносились за море, туда, где корабли плыли под парусами в чужие земли и дальние страны.

Она часто забредала на корабельную верфь у подножия Плинского холма за гаванью. Хозяином верфи был ее дядюшка; она была еще невелика, но быстро развивалась и росла с каждым годом. К тому же дядюшке помогал его трудолюбивый племянник, молодой Томас Кумбе, троюродный брат Джанет.

Кузен Томас был серьезным, основательным молодым человеком, ездил учиться в Плимут, и его спокойные, сдержанные манеры произвели должное впечатление как на дядю, так и на ленивых бездельников, работавших на верфи.

Возможно, недалеко то время, когда фирма займется более сложными и серьезными работами, чем строительство рыбачьих люггеров. Молодой Томас станет партнером владельца, и после смерти дядюшки дело перейдет к нему.

Он был статный мужчина, этот кузен Томас, умел поговорить и, уж если на то пошло, довольно хорош собой. На ухаживания и прогулки к скалам по воскресеньям у него не было времени, но, несмотря на это, Джанет ему приглянулась, и он нередко подумывал про себя, что из нее выйдет прекрасная жена, достойная спутница жизни для любого мужчины.

И молодой Томас стал по вечерам наведываться в их дом поговорить с отцом и матерью Джанет, но мысли его тем временем были заняты ею.

Ему виделись дом на склоне Плинского холма, увитый плющом, с окнами на гавань, и Джанет, которая с малышами на коленях ждет его возвращения с работы.

Он ждал целый год, прежде чем открыться Джанет, ждал, пока она не признает его за члена своей семьи, не почувствует к нему доверия, а также и уважения.

Вскоре после того, как ей исполнилось восемнадцать лет, он сказал ее отцу и матери о своем желании видеть Джанет своей женой. Они были очень довольны, ведь Томас быстро завоевывал положение в Плине, а о таком честном и умеренном в привычках зяте любые родители могли только мечтать.

Однажды вечером он пришел к ним и спросил, нельзя ли поговорить с Джанет наедине.

По лестнице она спустилась бегом, в опрятном платье, сколотом на груди брошкой; ее темные волосы были расчесаны на прямой пробор.

– Ах, кузен Томас, – воскликнула она, – вы сегодня так рано, и ужин еще не готов, да и компанию вам кроме меня некому составить.

– Да, Джанет, – спокойно ответил Томас, – и пришел я по одному делу, с вопросом, который хочу задать именно вам.

Джанет вспыхнула и бросила взгляд на окно. Не об этом ли деле несколько дней назад украдкой шепнули ей сестры, а она рассмеялась и велела им замолчать.

– Говорите, кузен Томас, – сказала она, – может быть, мне будет не слишком трудно вам ответить.

Тогда он взял Джанет за руку и подвел ее к стулу перед очагом.

– Целый год я регулярно приходил в ваш дом и наблюдал за вами, прислушивался к вашим словам. То, что я собираюсь вам сказать, родилось не в спешке, не в результате буйного порыва. За тот год, что я вас знаю, я полюбил вас за ваше правдивое сердце, за простоту и сейчас чувствую, что должен высказать все начистоту. Должен сказать, что хочу, чтобы вы стали моей женой, Джанет, хочу, чтобы вы разделили со мной мой дом и мое сердце. Я всю жизнь буду работать ради того, чтобы вы жили в мире и довольстве, Джанет.

Она задумалась, позволив своей руке задержаться в его ладони.

Совсем недавно превратилась она из ребенка в девушку, но ей уже надо стать женщиной, стать навсегда. И уже никогда больше не бегать, подоткнув юбки, по скалам, не бродить среди овец по холмам. Теперь ее ждут заботы о доме, о близком ей мужчине и, возможно, со временем, если на то будет воля Божия, о детях, которые появляются после замужества.

В этой мысли было нечто такое, что тронуло ее душу подобно воспоминанию о давнем сне или о чем-то забытом: проблеск знания, скрытого от людей в часы бодрствования, но вдруг неожиданно пробуждающегося, словно едва внятный зов, с трудом различимый шепот.

Джанет с улыбкой на губах обернулась к Томасу.

– Я очень горжусь честью, которую вы мне оказали, Томас, ведь я понимаю, что не слишком умна, да и вообще не достойна такого человека, как вы. Но все равно любой девушке страшно приятно собственными ушами слышать, что есть тот, кто будет ее любить и баловать. И если вы хотите взять меня в жены, Томас, если готовы терпеть мои повадки – временами я бываю ужасно буйной, – то я буду счастлива разделить с вами ваш дом и заботиться о вас.

– Джанет, дорогая, сегодня в Плине нет мужчины, у которого было бы больше причин для гордости, чем у меня, и наверняка не будет до того самого дня, когда я в первый раз усажу вас перед нашим общим очагом.

Он встал со стула и прижал ее к себе.

– Раз все решено и мы поженимся, да и с родителями вашими я разговаривал вчера вечером, и они согласны, то, думаю, не будет беды, если я вас поцелую.

Джанет на мгновение задумалась – она еще ни разу не целовалась ни с одним мужчиной, кроме собственного отца.

Она положила обе руки на плечи Томаса и подставила ему свое лицо.

– Даже если это и неприлично, ну и пусть, – сказала она ему некоторое время спустя, – ведь это очень приятно.

Так Джанет обручилась со своим кузеном Томасом Кумбе из Плина, что в графстве Корнуолл[17], в году 1830 от Рождества Христова, и было ему двадцать пять лет, ей же только что исполнилось девятнадцать.

Туман рассеялся, и Плин больше не был обиталищем теней. Из гавани доносились голоса, чайки ныряли в воду, люди стояли в дверях домов.

Все еще стоя на вершине холма, Джанет смотрела на море, и ей казалось, что душа ее разрывается надвое: одна ее часть хотела быть женой, хотела заботиться о муже и нежно его любить, другая жаждала слиться с кораблем, слиться с морем и высоким небом, быть радостной и свободной, как чайка.

Джанет обернулась и увидела, что по склону холма к ней поднимается Томас. Она улыбнулась и побежала ему навстречу.

– Наверное, грешно встречаться с мужем утром перед свадьбой, – сказала она. – Мне следовало бы быть дома и собираться в церковь, а не стоять здесь, на холме, и держать тебя за руку.

Томас заключил ее в объятия.

– Нас могут увидеть, но я не в силах удержаться, – прошептал он. – Джени, я так тебя люблю.

В поле бродили овцы, в воздухе витал сладкий аромат утесника.

Когда же зазвонят колокола Лэнокской церкви?

– Как непривычно думать, что мы больше никогда не расстанемся, Томас, – сказала она. – Ни ночью, ни днем. Когда ты будешь работать, а я заниматься домом, мыслями мы все время будем вместе.

Она положила руку ему на плечо.

– Томас, быть мужем и женой – это очень серьезно?

– Да, любимая, но святые узы брака благословил сам Господь, и не нам Ему перечить. Так сказал мне священник. Он много чего объяснил мне, ведь я боялся, что кое-что покажется мне слишком хлопотным и трудным. Но я всегда буду относиться к тебе по-доброму, Джени.

– Наверное, иногда нам будет не хватать терпения, мы станем ворчать друг на друга, и ты пожалеешь, что женился, тебе захочется снова стать холостяком.

– Нет, никогда, никогда!

– Забавно, Томас, что вся наша жизнь пройдет здесь, в Плине. Ни ты, ни я никогда не увидим дальних стран, как некоторые. Наши дети вырастут подле нас, потом женятся, а за ними и их дети. Мы состаримся, и потом обоих нас похоронят на Лэнокском кладбище. Это похоже на то, как цветы летом раскрывают лепестки, и птицы с первыми опавшими листьями улетают на юг. А сейчас, Томас, мы стоим здесь, ничего об этом не зная и даже не задумываясь.

– Грешно говорить о смерти и будущей жизни, Джени. Все в руке Божией, и нам не пристало задаваться такими вопросами. Я хочу думать не о детях наших детей, а о нас самих и о том, что сегодня мы поженимся. Я очень люблю тебя, Джени.

Она прижалась к Томасу, и ее взгляд устремился вдаль.

– Через сто лет, Томас, здесь будут стоять двое других, как сейчас стоим мы, и будут они кровь от нашей крови и плоть от нашей плоти.

Джанет дрожала в объятиях Томаса.

– Ты говоришь странные и сумасбродные вещи, Джени. Перестань думать о том времени, когда нас не будет, и подумай о нас самих.

– Я боюсь вовсе не за себя, – прошептала она, – а за тех, кто придет после нас. Может быть, там, далеко-далеко впереди, есть много живых существ, которые будут зависеть от нас. Те, кто будет стоять на вершине Плинского холма под утренним солнцем.

– Если тебе страшно, Джени, отыщи священника и попроси его успокоить твою душу. Он лучше знает, оттого что по ночам читает Библию.

– Томас, нас спасет ни Библия, ни слова священника, ни мои постоянные молитвы Богу; ни знание повадок птиц и зверей, ни часы, что мы проведем, стоя на залитом солнцем холме и слушая тихий плеск воды, ни дивный вид окутанного туманом Плина, хотя все это мне очень дорого.

– Тогда что же нас спасет, Джени?

– Люди знают много слов и произносят их, но я сердцем чувствую, что только одно имеет значение – это наша любовь друг к другу и к тем, кто придет после нас.

Они стали молча спускаться с холма.

В дверях дома, поджидая их, стояла мать Джанет.

– Где вы были? – спросила она. – Так не принято, Томас, неприлично разговаривать с той, кто идет с тобой под венец, до того, как ты встретишь ее в церкви. А ты, Джанет? Мне стыдно, что в утро перед свадьбой ты бегаешь по холму в старом платье. В твоей комнате сестры давно дожидаются, чтобы одеть тебя; скоро придут люди, а ты еще не готова. Уходи, Томас, и ты, Джанет, тоже.

Джанет поднялась в маленькую комнату, в которой жила вместе с двумя сестрами.

– Поторопись, Джанет, – воскликнули они в один голос. – Где это видано, чтобы в такой день девушка попусту теряла время.

Дрожащими от волнения пальцами они разглаживали белое платье, которое лежало на кровати.

– Подумать только, что через два часа тебя обвенчают, и ты станешь женщиной, Джени. На твоем месте я бы просто лишилась голоса. Сегодня ночью ты будешь рядом с кузеном Томасом, а не здесь с нами. Тебе не страшно?

Джанет подумала и отрицательно покачала головой.

– Если любишь, то бояться нечего. Сестры надели на нее подвенечное платье и прикололи к волосам вуаль.

– Ах, Джени, ты настоящая королева. – И они поднесли к ее лицу маленькое треснутое зеркальце.

Из зеркала на нее смотрело совершенно незнакомое лицо. Не прежняя сумасбродная Джанет, готовая целыми днями бродить по морскому берегу, но бледная, спокойная девушка с серьезными темными глазами.

С лестницы послышался голос матери.

– Ты упадешь в обморок, если не поешь. Скорее спускайся.

– Я не хочу есть, – сказала Джанет. – А вы обе ступайте и дайте мне немного побыть одной.

Она подошла к окну, опустилась перед ним на колени и стала смотреть на далекий горизонт за гаванью. Странные чувства переполняли ее сердце, но она не могла ни назвать их, ни определить. Она горячо любила Томаса, но знала, что в глубине ее души живет ожидание чего-то большего, чем любовь к нему. Нечто могучее и первозданное, осиянное непреходящей красотой.

Настанет день, и оно придет, но не сегодня, не завтра.

Над холмом поплыл тихий звон колоколов Лэнокской церкви, пронизывая морской воздух, он становился все громче.

– Джени, где ты запропастилась?

Она поднялась на ноги, отошла от окна и стала спускаться к ожидающим внизу свадебным гостям.

Глава вторая

Могло показаться, что с замужеством Джанет Кумбе очень изменилась. Она стала спокойнее, задумчивей, отказалась от былой своевольной привычки бегать по холмам. Мать и соседки сразу это заметили и, обсуждая перемены в ее характере, улыбались и пересыпали свои речи поучительными замечаниями.

– Что значит быть мужней женой! Конечно, она изменилась, разве это не естественно? Теперь она женщина и хочет лишь того, о чем просит муж. Только так и можно совладать с девушкой вроде Джанет, чтобы она и думать забыла обо всяких там морях, холмах и прочем вздоре. Это молодой Томас нашел способ остудить ей голову.

В чем-то эти слова были не лишены смысла, поскольку замужество и Томас принесли Джанет блаженный мир и довольство, прежде ей неведомые и непонятные. Словно Томас обладал властью смягчить своей любовью и заботой все тревожные мысли и беспокойные чувства.

Но то было всего лишь следствие их близости, которая изменила Джанет только внешне, но никак не повлияла на ее мятущийся дух.

Он заснул и успокоился на время, пока она всем своим существом переживала впервые познанные ею гордость и радость. Она забыла про холмы и гавань, перестала любоваться кораблями в далеком море и целыми днями занималась своим домом. Для их жилища Томас выбрал славное место – тот увитый плющом дом, что стоял особняком вдали от любопытных глаз соседей. Был там и сад, где Томас по вечерам любил отдыхать вместе с Джанет, сидевшей рядом с рукодельем в руках. Ушло в прошлое то время, когда она вечно рвала и пачкала платья о просмоленные, грубо оструганные лодки, теперь она заботилась об одежде Томаса, чинила ее, а порой и занавески для их уютной гостиной.

Про себя она не переставала удивляться тому, что так любит их дом и так им гордится. А ведь сколько раз она дразнила и поднимала на смех сестер: «Ах нет, я не из тех, кто выходит замуж и тратит все свое время на дом Мне надо было родиться парнем и водить корабли»

Но теперь в Плине вряд ли нашелся бы дом такой же чистенький и ухоженный, как у Джанет, и на недоуменные вопросы сестер она вскидывала голову и язвительно отвечала:

– Да, смейтесь, смейтесь, но у меня есть и собственный дом, и муж, который работает ради меня, тогда как у вас нет ничего, кроме льстивых парней, которые по воскресеньям выгуливают вас по тропинке между скалами.

– Так и вижу, – говорила она, – как вы зеваете от их глупых слов, я же тем временем сижу у своего камина рядом с Томасом.

Послушать ее, так и впрямь никогда не было дома, равного их Дому под Плющом с его чисто выметенными комнатами, просторной спальней над крыльцом, комнатой «про запас» и аккуратной кухней. Гордилась она и своей стряпней, поскольку обнаружила, что заниматься ею не менее увлекательно, чем гулять по заросшим вереском холмам. Ее шафрановый кекс не хуже, чем у матери, так заявил Томас, и сердце его билось сильнее от гордости за жену.

– Я даже думаю, Джени, что он гораздо лучше. Таких воздушных кексов, как твои, я точно никогда не пробовал! В них чувствуется легкая рука.

Джанет спрятала улыбку и отвела глаза.

– Ты все время мне льстишь, чтобы подлизаться. – Она сделала вид, будто не верит ему. – И любишь ты мои кексы, а вовсе не меня.

Томас встал из-за стола, взял в руки ее лицо и целовал его до тех пор, пока у Джанет не перехватило дыхание.

– Прекрати, Томас, сейчас же прекрати. – Он вздохнул и убрал руки.

– Я ужасно люблю тебя, Джени.

В темноте, когда Томас спал, она прижималась головой к его щеке. Она любила мужа за его силу, за нежность, за особенную серьезность, когда он бывал не в духе, за те мгновения, когда он, боясь самого себя, прижимался к ней, как неуклюжий ребенок.

– Ведь мы навсегда вместе, Джени, ты всегда будешь моей? Шепни, что это правда, мне так сладко слышать эти слова.

И она нашептывала их ему на ухо, прекрасно зная, что до самой смерти будет ему любящей, верной женой, но зная и то, что ее ждет любовь еще большая, чем эта. Ей было неизвестно, откуда она появится, но она была здесь, за холмами, и таилась до той поры, когда Джанет будет готова к ней.

Тем временем прошли первые недели, они притерлись друг к другу, Джанет привыкла, что Томас всегда рядом, свыклась с его постоянным желанием их близости.

По утрам она целиком отдавалась заботам по дому и, если у Джона было много работы, относила обед к нему на верфь и, пока он ел, сидела рядом.

Она любила огромные стволы старых, хорошо высушенных деревьев, ждущих, когда их распилят на доски, любила рассыпанные по земле стружки, запах новых канатов, смолы и грубо сколоченных, еще не обретших формы судов. И она невольно задумывалась о том, что придет время и эти доски превратятся в живых существ; вместе со своим спутником ветром они будут бороздить моря и, возможно, доберутся до самых далеких уголков мира, а она так и останется обычной женщиной из Плина, у которой только и есть что дом да муж. Она старалась прогнать эти мысли, которые могли волновать былую необузданную Джанет, но не пристали жене Томаса Кумбе. Она не должна забывать, что теперь на ней ситцевое платье и опрятный передник, а вовсе не драная юбка для ползанья по скалам под развалинами старого Замка. Иногда днем она надевала капор и поднималась по Плинскому холму навестить дом своей матери, где ее ждал чай, сервированный в парадной гостиной, и соседки, заглянувшие поболтать и отведать кекса.

Джанет было непривычно, что к ней относятся как к женщине, как к своей, ведь еще совсем недавно ее осуждали и корили за неподобающие девушке манеры. Сколько раз, зажимая рот платком, чтобы не рассмеяться, подглядывала она сквозь замочную скважину в двери гостиной и прислушивалась к болтовне соседок! И вот она одна из них. Сидит точно аршин проглотила, с блюдцем и чашкой в руках, осведомляется о ревматизме миссис Коллинз и в унисон со всеми качает головой, слушая рассказ о возмутительном поступке Олби Треваса, который навлек на девушку неприятности на сеновале Полмирской фермы.

– Похоже, нынче молодые люди не уважают ни себя, ни других, – сказала миссис Роджерс. – Целыми днями бегают невесть куда, смеются, занимаются тем, что и назвать-то стыдно. У парней и в мыслях нет, как положено, дождаться свадьбы, да и у девушек тоже. Вам бы на коленях молить Бога, миссис Кумбе, да благодарить Его за то, что у вашей дочери все обошлось благополучно. – И, обернувшись к Джанет: – Ведь твоя языческая беготня, когда ты была девушкой, страх как пугала твою матушку, разве не так?

– Благодарю вас, миссис Роджерс, – сказала мать Джанет, – но моя Джени, слава богу, никогда не позволяла парням лишних вольностей.

– Нет, никогда, – заявила Джанет с подобающим молодой жене негодованием.

– Может, и нет, может, и нет, я же не говорю, что ты позволяла себе что-то такое, дорогая. Теперь ты замужем и можешь выполнять любые желания мужа, не боясь Божьего гнева. Говорю тебе, удержать мужа можно только потакая ему, а забыв об этом, ты вскоре услышишь, что твой Томас ухлестывает за какой-нибудь фермерской девчонкой, совсем как молодой Олби Тревас. И вам это может очень не понравиться, миссис Кумбе.

Джанет презрительно покачала головой.

Что бы они ни говорили про Томаса, можно не сомневаться: во всем Корнуолле не найти мужчины более спокойного и рассудительного.

Она держала рот на замке и не отвечала на излишне откровенные вопросы, которые они ей задавали. Так уж повелось, что жители Плина должны были знать абсолютно все о делах соседей, и часами не прекращавшиеся расспросы доводили до изнеможения очередную жертву.

– Дорогая, если утром ты почувствуешь тошноту и головокружение, немедленно сообщи своей матушке, – посоветовала одна соседка, осматривая Джанет с ног до головы – ни дать ни взять как свиноматку в базарный день.

– А коли ты сразу почувствуешь, что под сердцем у тебя что-то есть, то это наверняка мальчик, – сказала другая.

– Благодарю вас, но я сама могу о себе позаботиться без чьих-либо советов, – возразила Джанет, которой были отвратительны их навязчивые уловки. Казалось, даже Томаса беспокоило здоровье жены.

– Сегодня ты что-то слишком бледна, Джени, – как-то раз сказал он, – может быть, ты устала и тебе не по себе. Ведь ты скажешь мне, дорогая, если что не так?

Казалось, ему очень хочется, чтобы она это признала, и вместе с тем он боялся услышать ответ.

– Да, милый, когда придет время, я ничего от тебя не скрою, – устало ответила Джанет.

Последнее время она действительно чувствовала усталость, порой ее тошнило, но она думала, что это пустяки и все скоро пройдет. Однако Томас разбирался в таких делах лучше ее. Он прижимал Джанет к себе и зарывался лицом в ее длинные, темные волосы.

– Я был очень горд и доволен, Джени, когда женился на тебе, но у меня и в мыслях не было, что впереди нас ждет еще большее счастье. Я так и вижу, как мы сидим у камина с нашим мальчиком на коленях.

Джанет улыбнулась и взяла его лицо в ладони.

– Я рада, что ты доволен, оченьрада.

Вскоре весь Плин облетела весть о том, что Джанет Кумбе «в интересном положении».

Мать Джанет говорила об этом таким тоном, будто все это дело ее рук, а сестры уже выбрали белую шерстяную ткань с мелким рисунком, чтобы сшить из нее одежду для малыша.

Томас напевал за работой на верфи, улыбался, но при этом со свойственной ему серьезностью думал о будущем. Скоро у него будет сын, со временем мальчик станет работать рядом с ним, научится держать в руках пилу и отличать хороший строевой лес от плохого. В том, что у него родится сын, Томас не сомневался.

Джанет не совсем понимала, отчего вокруг такого маленького существа подняли столько шума и суеты, ведь, слушая ее мать и Томаса, можно было решить, что раньше детей и вовсе не существовало.

Сама она не знала, как к этому отнестись. Ведь вполне естественно, что, когда люди женятся, появляются дети, и одевать ребенка, заботиться о нем – такое непривычное и приятное занятие. Радовало ее и то, что Томас очень доволен. Вечерами она часто полулежала перед камином в кресле-качалке – приближалась зима, и ночами становилось холодно, – а Томас сидел рядом и не сводил с нее ласкового взгляда.

В доме царили мир и покой, и оставшиеся за окнами холодный дождь, покрытые мокрым туманом холмы, рев морских волн в гавани не тревожили ее мыслей. На душе у Джанет было легко и безмятежно; несмотря на жуткие рассказы, которыми соседки терзали ей уши, родовых болей она не боялась. И не было в Плине дома более счастливого, чем дом ее и Томаса.

Иногда по вечерам он читал ей Библию низким, серьезным голосом, предварительно прочитывая про себя по буквам наиболее трудные слова.

– Забавно думать обо всех этих людях, которые породили друг друга, а затем выстроились в цепочку через целые века, – задумчиво говорила она, раскачиваясь в кресле-качалке. – Огромная ответственность лежит на тех, кто имеет детей. Ведь сказано же в Библии: «Навеки умножу семя твое». Томас, как из нашей любви родятся люди, которым не будет числа?

– Дорогая, перестань тревожиться понапрасну. Ты все время думаешь о том, что будет через сто лет, все это сущий вздор. Подумай лучше о младенце, который у нас скоро появится. По-моему, этого вполне хватит для твоей головки.

– Не знаю, Томас. Пути любви и смерти неисповедимы. Люди умирают, ну и тому подобное.

– Но, Джени, пастор говорит, что истинно верующие идут прямо к Богу и Его ангелам.

– А что если они оставляют тех, кого любят, оставляют слабых и беззащитных, тех, у кого нет сил самим справляться с тяготами этого мира?

– Бог о них позаботится, Джени.

– Но, Томас, нельзя жить в блаженном покое на небесах, если горюешь по своим любимым, которые остались внизу. Подумай о тех, кто будет звать нас и молить о помощи.

– Тебе не следует думать о таких ужасных вещах, дорогая. Библия говорит правду. Счастье на небесах недоступно нашему пониманию. Люди вкушают там неземной покой и не задумываются о грешном мире.

Вокруг дома бушевал ветер, он вздыхал и стучался в оконные рамы, мрачно выл, как не находящее покоя привидение. Затем ветер смешался с дождем, и ночной воздух наполнился горестными рыданиями. Внизу под скалой морские волны с грохотом разбивались об огромные камни. Деревья гнулись под ветром, и с их ветвей осыпались последние, мокрые листья.

Томас плотнее задернул портьеры и подвинул кресло-качалку поближе к камину.

– Согрейся, любовь моя, и не обращай внимания ни на ветер, ни на дождь.

Джанет закутала плечи шалью и стала следить за танцующим в камине огнем.

– Я не останусь на небесах и не упокоюсь здесь, в могиле. Мой дух будет витать рядом с теми, кого я люблю, и когда им будет трудно, когда они вдруг устрашатся самих себя, я приду к ним; и Сам Господь меня не остановит.

Томас, вздохнув, закрыл Библию и поставил ее на полку в углу комнаты.

Не стоит корить Джанет за ее слова, ведь женщинам часто приходят в голову странные мысли вроде этой.

Он поднял маленький носочек, упавший на пол.

– Да он совсем крошечный, Дженни, – сказал он с беспокойством в голосе. – Неужели у нашего малыша будет такая маленькая ножка?

Глава третья

Медленно тянулись эти долгие зимние месяцы. Рожество пришло и миновало, и вот в воздухе уже чувствуется первое дыхание весны. Белые утренние морозы теряют силу, деревья поднимают к небу ветви и распускают набухшие круглые почки.

На полях резвятся белые ягнята, а в укрытых от ветра низинах ранние первоцветы тянут к солнцу свои головки.

В Доме под Плющом царит радостная, таинственная атмосфера, ведь сроки Джанет Кумбе подходят.

Ее мать суетилась по дому, помогала готовить и прибираться, чтобы избавить дочь от лишней работы. Томас стал резок, нетерпелив с работниками верфи, порой доставалось от него даже его миролюбивому добродушному дядюшке.

Но его все прощали, понимая, что молодой человек переживает трудное время.

Сама Джанет наблюдала за суетой и суматохой в доме с улыбкой, и в ее глазах часто играли веселые смешинки.

Больной она себя вовсе не чувствовала и считала вполне естественным, что ее ребенок должен появиться на свет с приходом весны.

Сколько раз приносила она новорожденных ягнят с полей на Полмирскую ферму; сколько раз видела терпеливые глаза коров, которые вылизывали своих немного испуганных, дрожащих на неокрепших ногах отпрысков.

Ей казалось, что нет ничего более простого и обыденного, чем рождение молодого существа, будь то младенец в крестьянском доме или ягненок в холмах. Ягнята блеют, прося еды и ласки, и тянутся к овце, которая дает им то и другое, женщина прижимает своего младенца к груди. Все эти кивки, перешептыванья, перевязывания лентами колыбели в спальне и многозначительные улыбки матери в ответ на вопросы не в меру любопытных соседок были непонятны ей, равно как и бесконечные просьбы Томаса почаще лежать и не слишком утомляться.

– Господи, как бы мне хотелось, чтобы вы ушли, занялись своими делами и оставили меня в покое. Я не боюсь болей, не боюсь родовых схваток, и будь на то моя воля, я с радостью оставила бы вас заниматься всеми этими лентами, колыбелями, бульонами, а сама убежала бы на свои холмы и родила бы там моего малыша среди овец и коров, которые меня понимают.

– Боже милостивый, если так, то твое место явно в кровати. А ну-ка ложись, да немедленно! – воскликнула мать и без лишних разговоров потащила Джанет наверх.

Через два дня, пятого марта, родился сын Джанет Сэмюэль.

– Это были красивые роды, – объявила соседкам старая миссис Кумбе. – Проще и лучше, чем мы с доктором могли ожидать. Храбрая девочка отлично с ними справилась и сейчас чувствует себя превосходно. А что до мальчика, то он просто картинка и вылитый отец.

В честь радостного события на верфи были вывешены флаги, а работникам поставили хорошую выпивку.

Джанет лежала с рассыпавшимися по подушке черными волосами, не сводя глаз с малыша.

Он был совершенный кроха, с лысым черепом и водянистыми глазами. При всем старании Джанет никак не удавалось найти в нем ни капли сходства с Томасом. Она очень надеялась запомнить наконец, что ребенка надо называть «он», а не «оно».

Однако ей было приятно чувствовать рядом с собой это маленькое теплое тельце и сознавать, что именно она дала ему жизнь.

Смотреть на Томаса было одно удовольствие. Стараясь не шуметь в своих тяжелых скрипучих сапогах, он на цыпочках вошел в комнату; лицо его покраснело, а голубые глаза едва не вылезали из орбит.

– Джени, ты не очень плохо себя чувствуешь? – спросил он хриплым шепотом.

Ей пришлось покачать головой и, дабы не обидеть его, спрятать улыбку. Затем она слегка отогнула край одеяла и показала мужу малыша, спавшего у нее на руке. Рот Томаса широко раскрылся, и он застыл, не сводя взгляда с сына. При виде онемевшего от удивления, равномерно раскачивающегося на своих длинных ногах из стороны в сторону Томаса Джанет не смогла удержаться от смеха.

– Похоже, ты никогда раньше не видел младенцев, – сказала она. – Потрогай его, он ведь живой.

Томас осторожно потрогал пальцем щечку сына. Младенец открыл глаза и моргнул.

– Видели?! – радостно воскликнул Томас. – Он меня уже узнает.

– Вздор, – объявила старая миссис Кумбе. – Где это слыхано? Бедная кроха еще даже не видит.

И она вытолкала Томаса из комнаты, опасаясь, что его глупые выходки могут утомить дочь.

Вскоре Джанет окончательно оправилась после родов, встала с постели и вернулась к домашним делам.

Сэмюэль был славным ребенком и почти не доставлял хлопот родителям: не капризничал, не плакал без повода, а вел себя как и пристало нормальному, здоровому малышу. Томас не мог на него наглядеться, с нетерпением ждал конца рабочего дня и испытывал ни с чем не сравнимые гордость и радость, когда во время воскресных походов к бабушке на вершину холма ему разрешалось нести сына на руках.

Джанет устало брела рядом с ним, довольная тем, что хоть ненадолго может избавиться от этой ноши. Томас шел спокойной, чинной походкой, высоко подняв голову, и то и дело останавливался, чтобы показать сына соседям.

– Он и впрямь выдался в вас, мистер Томас, – говорили они. – Те же глаза и того же чудного цвета.

– Вы действительно так думаете? – улыбался Томас. – Слышишь, Джени? Вот и миссис Роджерс говорит, что малыш весь в меня.

– Конечно в тебя, – вздыхала Джанет; она ежедневно со всех сторон слышала одно то же и не находила ничего удивительного в том, что ребенок похож на отца.

В доме ее матери малыш переходил с рук на руки, соседки не могли на него наглядеться, тетки наперебой целовали, бабушка качала на коленях, а Томас тем временем следил за ним беспокойным, ревнивым взором и то и дело повторял:

– Осторожно, осторожно! Вы его уроните.

Джанет сидела у очага в стороне от остальной компании и рассеянно слушала нелепый тарабарский язык, который, по мнению взрослых, дети только и понимают.

Ей была непонятна вся эта умиленная возня и сюсюканье, ведь она прекрасно знала, что мальчику лучше всего лежать одному в колыбели или нагишом на простыне после купания вволю сучить ножками. Странно, что людям не хватает здравого смысла, чтобы это понять. Не понимает этого и Томас.

Когда Джанет вечером раздевала малыша и он размахивал кулачками, исполненный гордости отец видел в этом проявление силы.

– Посмотри, Джени, посмотри, какие у него мускулы на руках. Этому парню скоро любая пила будет нипочем.

Так прошел первый год, и прожили они его втроем в своем доме счастливо и в полном довольстве друг другом.

Осенью тысяча восемьсот тридцать первого года старый дядюшка Кумбе слег с ревматизмом, и все заботы по верфи перешли к Томасу. Он решил провести некоторые изменения. Расширили стапель, углубили дно, чтобы получить возможность безопасно спускать в этом месте суда больших размеров.

Один за другим стали поступать заказы на крепкие рыболовные суда, способные справиться с зимними штормами, и у Томаса уже почти не оставалось свободного времени на игры с сыном. Знающие люди уважительно покачивали головой и с гордостью указывали на него, не упуская случая заметить, что молодой Кумбе затеял для себя знатное дело.

– Хороший он человек, этот ваш Томас, милая Джанет, – говорили они его жене. – Повезло вам с мужем, да и с крепышом-сыном в придачу.

Джанет было приятно слышать похвалы в адрес мужа, ведь жителей Плина хлебом не корми, дай лишь заметить соломинку в глазу соседа. Сэмюэль ползал по полу у нее под ногами, валялся на спине, тянулся маленькими ручонками к небу и обращал к матери серьезное личико с задумчивыми, как у отца, глазами. Вечерами Джанет всегда дожидалась возвращения Томаса и, лишь когда он приходил, закладывала сына в колыбель рядом с кухонным очагом и садилась с мужем за ужин, и они, довольные и счастливые, принимались обсуждать события дня.

– Наш большой корабль почти готов, Джени. Завтра поутру начнем обшивать корпус досками. Я очень доволен материалом, что мы десять месяцев назад привезли из Труанского леса. С ним мы сейчас и работаем. Мне сдается, что ни одно судно из тех, что я строю, Джени, никогда не развалится на части, если, конечно, его не посадят на рифы.

– А знаешь, Томас, говорят, что ты строишь быстрее и лучше, чем дядюшка Кумбе.

– Значит, все-таки говорят?

– Да, насколько мне известно, так говорит весь Плин. Я очень горжусь тобой, Томас.

– Все это ради тебя и нашего малыша, Джени. Ты только посмотри на него. Господи, что за невинное личико! Кто знает, может быть, пройдет не так много времени, и он будет работать рука об руку с отцом. А, что скажешь, сынок?

Сэмюэль брыкнулся в колыбели и закричал во все горло.

Томас встал из-за стола и опустился на колени около колыбели.

– Ну-ну, Сэмми, разве хорошие мальчики так кричат?

Он взял сжатый кулачок сына и поцеловал его.

– Тише, малыш, тише. Ты разобьешь отцу сердце, если будешь так себя вести.

Сэмюэль продолжал кричать, его личико покраснело.

Джанет улыбнулась и покачала головой. Затем подошла к колыбели, перевернула малыша на живот и погладила по маленькой попке.

– Сколько шума по пустякам, – пожурила она мужа.

Томас вздохнул и понурил голову. Обращаться с детьми жена умела лучше него.

Глава четвертая

Летом следующего года дядюшка Кумбе, который, несмотря на ревматизм, научился кое-как ковылять на двух костылях, в один из ненастных дней простудился и меньше чем через сутки умер.

Фирма целиком перешла к Томасу, и ему пришлось трудиться не покладая рук, чтобы дело по-настоящему пошло в гору. На плечи молодого двадцатисемилетнего человека легла огромная ответственность, но Томас, упорный и настойчивый по природе, не признавал поражений.

Казалось, новые заботы заставили его навсегда забыть юношескую беспечность, с которой, правда, он и раньше умел справляться благодаря природной серьезности и здравому смыслу. Теперь его мысли были в основном заняты фунтами, шиллингами и пенсами; хоть он и заявлял, что работает единственно ради жены и сына, следует признать, что он не вспоминал про них, с гордостью глядя на вывеску «Томас Кумбе, корабельных дел мастер». Имя нового владельца верфи уже пользовалось в Плине гораздо большим уважением, чем имя его предшественника.

Джанет не прогадала, выйдя за него замуж, рассуждал Томас, да и о чем еще может мечтать любая женщина, как не о доме, который он ей дал, заботе, которой он ее окружил; к тому же у нее есть сын, а коли будет на то Божья воля, то появятся и другие дети.

Именно такие мысли занимали Томаса, когда он стоял, выпрямившись во весь рост, и резким, повелительным тоном отдавал короткие приказания рабочим.

Джанет видела перемены в характере и поведении мужа, но не винила его за это. В путях, которые выбирает мужчина, для нее не было тайны, она принимала их как нечто вполне естественное. Работа – вот что теперь для него самое главное; она перестала бы его уважать, если бы он пустил дело на самотек, как это было во времена дядюшки Кумбе, а сам бы слонялся по дому, не отходя от ее юбки.

Она здраво смотрела на жизнь, умела различать добро и зло, знала, почему люди порой меняются, и, замечая эти перемены, благоразумно закрывала на них глаза. Она знала, что любовь Томаса к ней глубока и надежна, что за поддержкой и утешением он обратится только к ней; но знала она и то, что беззаветное обожание – первая упоительная, всепоглощающая страсть, которая захватывает юношу и овладевает женщиной, – прошло и никогда не вернется.

Сэмюэль скрепил связывавшие их узы, но не более того. Они будут лелеять друг друга в болезни и в здравии, пройдут по жизни, деля печали и радости, будут бок о бок спать ночью в маленькой комнате над крыльцом, состарятся, ослабеют и наконец, все такие же неразлучные, упокоятся на Лэнокском кладбище, – но за все это время так и не узнают друг друга.

Чувства, которые Джанет питала к Сэмюэлю, были неотделимы от ее чувств к Томасу. Один был ее мужем, другой – сыном. Сэмюэль зависел от нее, нуждался в ее заботе и ласке, так будет до тех пор, пока он не вырастет и не сможет сам о себе позаботиться. Она мыла и одевала его, сажала на высокий стул рядом с собой за столом и кормила, помогала ему делать первые шаги и произносить первые слова, отдавала ему всю свою материнскую любовь и нежность.

И Томасу, и Сэмюэлю отдавала она всю стихийную полноту своих чувств, всю безграничную нежность безыскусного сердца; но дух Джанет, ничем не скованный и свободный, ждал того момента, когда он воспарит над своей добровольной темницей и сольется с неуловимым – с ветром, с морем, с небесами, сольется с тем, кого она ждет. Тогда и она сама навсегда станет их частью, неопределенной, бессмертной.

Зная, что этот момент придет, Джанет старалась не поддаваться унынию. Она всячески скрывала свое одиночество и на людях всегда выглядела покладистой и веселой.

В ней словно уживались два «я»: одно – счастливая жена и мать, которая с неизменным интересом выслушивает бесконечные рассказы мужа о его делах и планах, смеется над проделками сынишки, навещает родственников и соседей в Плине, радуется мелким событиям каждодневной жизни; второе – чуждое всему этому, не связанное никакими условностями восторженное существо, которое, скрытое от всего мира клубами тумана, стоит на цыпочках на вершине холма, подставив солнечным лучам свое прекрасное истинное лицо.

Все сказанное не обретало в голове Джанет форму осознанных определений – в начале девятнадцатого века обитатели Плина не занимались самоанализом, не занималась им и жена корнуолльского корабела, которой едва минул двадцать один год. Но она понимала, что мир нисходит на нее не рядом с ее близкими в Плине, а среди диких обитателей лесов и полей, на скалах, омываемых морем.

Лишь краткие проблески душевного покоя, мимолетные вспышки прозрения в мгновения между сном и бодрствованием убеждали ее в том, что все это существует и что придет день, когда она разрешит эту загадку.

Итак, Джанет ждала своего часа и проводила дни, как и прочие замужние женщины Плина: пекла пироги, убирала в доме, чинила одежду мужа и сына. По воскресеньям – посещение церкви, обсуждение с соседками последних новостей за чашкой крепкого чая с кусочком шафранного или макового кекса, вечером семейный ужин, и вот наконец ребенок уложен в кроватку и она спокойно засыпает рядом с мужем до следующего утра.

Весной тысяча восемьсот тридцать третьего года, через две недели после того, как Сэмюэлю исполнилось два года, у него появилась сестра.

Она была светловолосой, голубоглазой, очень походила на Сэмюэля и доставляла родителям так же мало хлопот, как и он в ее возрасте. При крещении девочке дали имя Мэри, и Томас стал почти так же гордиться дочерью, как два года назад гордился сыном.

Хоть Томас и тешил себя надеждой, что глава семьи именно он, последнее слово всегда оставалось за Джанет. Достаточно было ей бросить мужу одно-единственное слово, и тот отправлялся на работу с досадой в душе, чувствуя себя побежденным. Он называл это «уступкой Джени», но здесь было нечто иное – бессознательное подчинение характеру более уравновешенному, но и более сильному, чем его собственный.

Он никогда бы в этом не признался, но, пользуясь его же словами, которых он, правда, ни разу не произнес вслух, Томасу «никак не удавалось раскусить Джанет». Она была его женой, он любил и уважал ее, их связывали общий дом и двое детей, но мысли ее были для него тайной. Иногда она внезапно замолкала и подолгу смотрела через окно на море странным, отсутствующим взглядом.

Он не раз замечал это, когда, улучив свободную минуту после дневных трудов, по вечерам играл с детьми, а она тем временем сидела, уйдя в свои мысли и словно забыв о вязанье, которое держала на коленях.

– Джени, о чем ты думаешь? – спрашивал он, и она либо с улыбкой, молча встряхивала головой, либо произносила в ответ сущий вздор вроде:

– Если бы это зависело от меня, Томас, то я была бы мужчиной.

Такой ответ его еще больше обескураживал. Отчего бы ей хотеть быть мужчиной, когда нет в Плине дома лучше, детей прелестней, а мужа более любящего и преданного, чем у нее?

– И впрямь, Джени, порой ты для меня все одно что загадка, – говорил он, вздыхая.

И правда, ее настроение менялось с быстротой летней молнии, она подходила к нему, садилась рядом на пол, где он играл с детьми, и принималась играть вместе с ними или задавала ему разумные вопросы, на которые мужчина может ответить, например, как идут дела на верфи. Затем, иногда даже не дав ему опомниться, принималась городить какой-нибудь дикий вздор, вроде того, что ей жалко старика Дана Крабба, которого наконец-то поймали на контрабанде и отправили для суда в Садмин.

– Вот те на, да он же преступник, и двуличный негодяй в придачу; обманывает таможенников его величества, нарушает законы и поднимает руку на мирных людей.

– Да, Томас, но при всем том это истинно мужское занятие.

– Ты что же, истинно мужским занятием называешь такую мерзость, как контрабанда? Что до меня, так я ни одному из них руки не подам, чтобы не запачкаться.

– Ну а я наоборот, и сама подам, и их пожму, если предложат. Я часто представляла себя на их месте. В Ланниветской пещере кромешная тьма и ни единого звука, кроме плеска волн о берег. Но вот сквозь тьму пробивается слабый свет, слышится глухой скрип уключин. Приглушенный свист, сапоги хрустят по гальке, когда пробираешься навстречу лодке. Пока товар разгружают, голосов почти не слышно, все переговариваются шепотом, потом громкий крик с вершины холма, на берегу начинается невесть что, и ты бежишь со всех ног, волосы развеваются на ветру, а за спиной у тебя пыхтят шесть таможенников. Жизнь и смерть, Томас, сливаются воедино, и некогда думать о времени. Она смеялась, глядя на его растерянное лицо.

– Ты считаешь меня женщиной без стыда и совести?

Он ответил ей торжественным, как у судьи, голосом:

– Ах, Джени, смотря по тому, куда ты побежишь.

Малыши во все глаза смотрели на мать; Мэри уютно устроилась на руках у отца, Сэмюэль держал его за рукав куртки – они были почти на одно лицо и оба – точная копия Томаса. Джанет с улыбкой смотрела на них, все трое принадлежали ей, возможно, были частью ее существа; но другая его часть незаметно ускользала из теплой, приветливой комнаты, от этих дорогих, любимых лиц и улетала за тихие холмы и оживленную гавань Плина, через моря и небо – туда, к неведомым просторам, к безымянным звездам.

Глава пятая

На следующее Рождество в Плине выпал снег. Легким пухом лежал он на холмах и полях, защищая землю от зимней стужи. Даже ручей в Полмирской долине покрылся льдом, а неподвижные деревья мрачными скелетами темнели на фоне неба. Потом тучи рассеялись, с голубых небес засияло солнце, и жестокий мороз сменила оттепель, покрыв землю серыми лужами.

Томас поднялся в Труанскую рощу и вернулся с огромной охапкой остролиста, усеянного огненно-красными ягодами. Вместе с Джанет они перевили ветки остролиста срезанным у дома плющом и украсили гирляндами все комнаты, а Томас в придачу сплел из ветвей остролиста крест и повесил его над крыльцом.

Джанет хлопотала на кухне, готовясь к встрече радостного дня; в доме ждали гостей, и она знала, что те быстро расправятся с бисквитами, пудингами и пирогами, а может быть, захотят еще и по чашке бульона, перед тем как выйти на холодный вечерний воздух.

Томас сидел у очага с Библией на коленях, а двое малышей теребили Джанет за юбку, выпрашивая у нее хоть кусочек того, чем так вкусно пахло с противня над очагом.

– Ну-ну, будьте хорошими детьми и оставьте маму в покое, а то не пробовать вам пудинга до самого конца Рождества, – ворчала мать, что же до отца, то и он не удержался от искушения проявить родительскую власть и сурово обратился к Сэмюэлю:

– Отойди от мамы, Сэмми, и оба перестаньте клянчить. Подойдите к папе и послушайте, какую хорошую книгу он вам почитает.

Дети молча повиновались, и мальчик потащил по полу свою маленькую сестренку, которая еще почти не умела ходить. Тщательно выговаривая каждое слово, Томас читал первые главы из «Евангелия от Матфея», но дети были слишком малы и не понимали, о чем рассказывает им отец, поэтому они тихо сидели у его ног и спокойно играли с куклой в рваном платье, мирно деля ее между собой.

Джанет распрямила спину и, подбоченившись, с минуту смотрела на них. Прибраться на кухне, поужинать, уложить детей спать, а там, глядишь, уже пора надевать капор и шаль и отправляться под руку с Томасом ко всенощной в Лэнокскую церковь, оставив услужливую соседку последить за домом.

Но в ту ночь идти в церковь Джанет почему-то не хотелось. У нее не было желания слушать слова священника, петь вместе со всеми рождественские гимны и, опустившись на колени перед алтарной преградой, принимать Святое причастие. Ее вдруг неодолимо потянуло выскользнуть во тьму и побежать к тропинке, вьющейся по скале, с которой открывается безбрежная панорама моря, где луна прокладывает по воде серебряную тропу, ведущую с темного моря на небо; где она будет ближе к миру и покою, чем стоя на коленях в Лэнокской церкви, ближе к тому, чему нет имени; где можно забыть о бренном бытии и слиться с тем, что не ведает времени, где нет ни сегодня, ни завтра.

«Не благочестие, подобающее для рождественской мессы испытываю я сегодня, – думала она, – но желание побыть одной, подставив лицо лунному свету».

Словно очнувшись от сна, она стала накрывать ужин, лихорадочно придумывая предлог, чтобы не идти к мессе. Но Томас сам подсказал ей его.

– У тебя под глазами тени, Джени, да и лицо что-то слишком бледное и усталое. Ты неважно себя чувствуешь?

– Наверное, дело в готовке, я слишком долго стояла у плиты. Оттого и голова болит, и спину ломит. Может быть, мне лучше остаться дома, Томас, ты можешь и без меня сходить в Лэнок.

– Мне бы не хотелось оставлять тебя одну в Сочельник, дорогая, это будет в первый раз, с тех пор как мы поженились.

– И все же так лучше. Завтра придут гости, и я должна быть здорова.

На том и порешили, и когда из-за полей донесся тихий звон колоколов Лэнокской церкви, Томас взял фонарь и один отправился к мессе. Стоя на крыльце под крестом из остролиста, который поскрипывал и вздыхал над ее головой, Джанет смотрела, как муж поднимается вверх по холму. Соседка, в чьей помощи нужды больше не было, тоже ушла, пожелав ей доброй ночи и счастливого Рождества. Джанет осталась в доме с детьми, крепко спавшими в комнате на втором этаже. Она приготовила горячий бульон для мужа, который вернется из церкви голодным и продрогшим, затем накинула на плечи шаль и высунулась из окна. Земля была все еще покрыта тонким слоем снега.

Луна стояла высоко в небе, и тишину ночи нарушали лишь рокот волн, бьющихся о скалы за гаванью. Джанет неожиданно поняла, что должна последовать голосу сердца и идти к скалам.

Она спрятала ключ от двери за корсаж, накинула на плечи шаль и вышла на улицу. Ей казалось, что внезапно выросшие крылья быстро уносят ее от дома, от спящих детей, вверх по крутой, узкой улочке Плина к побелевшим от мороза холмам, к безмолвному небу.

Джанет прислонилась к стене разрушенного Замка; у ее ног лежало море, в лицо ярко светила луна. Она закрыла глаза и сразу почувствовала, что все бередившие ее ум мысли отлетели, что усталое тело покинуло ее, и она обрела странную силу и ясность сродни силе и ясности самой луны. Открыв через мгновение глаза, она обнаружила, что окутана туманом, а когда он рассеялся, увидела фигуру человека, который стоял на коленях перед скалой, опустив голову на руки. Она знала, что он исполнен мучительного отчаянья и горечи, что его несчастная заблудшая душа взыскует ее утешения.

Она подошла, опустилась рядом с ним на колени и, прижав его голову к своей груди, стала гладить рукой его седые волосы.

Он поднял на нее дикие карие глаза, горящие безумным страхом.

И она поняла, что он принадлежит будущему, тому времени, когда она будет мертвой лежать в могиле, но узнала в нем того, кто принадлежит ей и только ей.

– Успокойся, любимый мой, успокойся, отбрось свои страхи. Я всегда рядом с тобой, всех да, никто тебя не обидит.

– Почему ты не приходила раньше? – прошептал он, крепче прижимая ее к себе. – Они пытались отнять меня у тебя, весь мир черен и полон демонов. Дорогая, любимая, нет правды, нет для меня дороги, которую я мог бы выбрать. Ты поможешь мне, ведь, правда, поможешь?

– Мы будем страдать и любить вместе, – ответила она. – Каждая радость, каждая боль твоей души и твоего тела будут и моими. Дорога сама скоро тебе откроется, и тогда мрак покинет твою душу.

– Я часто слышал твой шепот и внимал твоим благословенным словам утешения. Ведь мы разговаривали друг с другом, одни в тиши моря, на палубе корабля, который есть часть тебя. Почему ты раньше никогда не приходила, чтобы вот так же меня обнять и прижать мою голову к своему сердцу?

– Я не понимаю, – сказала она, – не знаю, откуда мы явились, не знаю, как спала с моих глаз пелена и я пришла к тебе. Но я услышала, как ты зовешь меня, и ничто не смогло меня удержать.

– С тех пор как ты меня покинула, потянулись долгие трудные дни, я не следовал твоим советам и не оправдал твоей веры в меня, – сказал он. – Посмотри, какой я старый, мои волосы и борода поседели, ты же молода, моложе, чем я тебя помню, у тебя чистое девичье лицо и нежные, мягкие руки.

– Я не имею представления ни о том, что было, ни о том, что будет, но твердо знаю, что время непрерывно и здесь, в нашем мире, и в любом другом. Для нас нет разлуки, для нас нет ни начала, ни конца: мы неразлучны, ты и я, как звезды неразлучны с небом.

Тогда он произнес:

– Любимая моя, все шепчутся, будто я безумен, будто рассудок покинул меня и в глазах моих горит опасный огонь. Я чувствую, как ко мне подкрадывается тьма, и когда она окончательно наступит, я не смогу ни видеть, ни чувствовать тебя, тогда здесь останутся только пустота и отчаяние.

В эту минуту туча закрыла луну; он задрожал, и Джанет показалось, что на ее руках лежит ребенок, ищущий утешения.

– Когда мрак начнет подступать к тебе, не бойся его, в эти часы я буду держать тебя так же, как держу сейчас, – утешила она его. – Когда, борясь с самим собой, ты утратишь способность видеть, слышать, я буду рядом, я буду бороться за тебя.

Он откинул голову и смотрел, как, вся белая, с улыбкой на устах, она стоит на фоне неба.

– Этой ночью ты ангел, – сказал он, – ангел, который стоит у Небесных врат, ожидая рождения Христа. Сегодня Рождество, и в Лэнокской церкви поют гимны.

– Пятьдесят лет или тысяча, какая разница, – сказала Джанет. – И то, что мы оба пришли сюда, тому доказательство.

– Значит, ты больше никогда меня не покинешь? – спросил он.

– Никогда, никогда не покину.

Он опустился на колени и поцеловал ее запорошенные снегом ноги.

– Скажи мне, Бог есть?

Он заглянул ей в глаза и прочел в них истину.

С минуту они стояли рядом и, глядя друг на друга, видели себя такими, какими уже никогда не увидят на земле. Она видела перед собой мужчину, согбленного, измотанного жизнью, с буйными растрепанными волосами и страдальческими глазами; он же видел девушку, молодую и бесстрашную, с лицом, залитым лунным светом.

– Доброй ночи, матушка, красавица моя, любовь моя.

– Доброй ночи, любимый, дитя мое, сын мой.

И вновь разлился туман и скрыл их друг от друга.

Джанет стояла рядом с руинами Замка, под ее ногами море, шурша, набегало на скалы, и серебряная тропа тянулась по воде. Все было как прежде, ничего не изменилось. Она простояла здесь секунду, не более.

И все же она проделала путь в полвека, путь из окружающего ее мира в иное время, в иное пространство. Но не было в душе ее ни удивления, ни страха, а лишь великая любовь и благодарность.

Повернувшись спиной к морю, Джанет отошла от скал и стала спускаться по крутому склону холма в Плин. Уже миновала полночь, и наступил день Рождества. Она немного постояла, прислушиваясь к звукам последнего гимна, доносимым ветром из Лэнокской церкви. То была тихая, сладостная песнь, в которой голоса простых людей несли миру радостную весть.

Слышишь полный торжества

Гимн во славу Рождества,
Вознесенный райским хором
Над ликующим простором?
Иисус на свет рожден —
Мир спасен и грех прощен.
Пой же с ангелами всеми:
Царь родился в Вифлееме!
Лейся, полный торжества
Гимн во славу Рождества![18]
И Джанет улыбнулась и обратила взгляд на восток, где высоко в небе сияла звезда, очень похожая на Вифлеемскую.

Глава шестая

Вскоре после Нового года Томас повез Джанет в Плимут. Ему хорошо заплатили за отличный тендер[19], построенный на его верфи в ноябре; он был очень доволен своей работой и деньгами в кармане, отчего и решил, что часть их без особого ущерба может быть истрачена на короткий отдых для него и жены. В те времена это было настоящее путешествие, особенно зимой; до Карна им пришлось ехать в повозке, там переночевать и на следующее утро продолжить путь в дилижансе, который прибывал в Плимут во второй половине дня.

Детей оставили на попечение матери Джанет.

Раньше Джанет никогда не покидала Плина, и большой город совершенно ошеломил ее. Томас был в восторге от ее удивления и с удовольствием, не лишенным гордости, показывал жене все заслуживающие внимания места, рекомендуя себя при этом лучшим на свете гидом. Ему нравилось демонстрировать свое знакомство с названиями улиц и магазинов, хотя прошло уже довольно много лет с тех пор, как он здесь бывал.

– Ах, Томас, скажи на милость, – удивлялась она, – как это тебе удается помнить столько названий и ни разу не заблудиться, ведь здесь все улицы похожи одна на другую.

– Это очень просто, Джени, – хвастливым тоном отвечал он. – Такому человеку, как я, не надо много времени, чтобы запомнить, как добраться до какого-нибудь места. Тебе это, понятное дело, трудно, ведь ты в первый раз выбралась из Плина и не знаешь ни одного города хоть немного больше него.

– Чего не знаю, того не знаю, – говорила Джанет, задрав подбородок. – А вот ты, скажу я тебе, слишком много о себе думаешь. Зато я гораздо лучше тебя знаю леса и скалы вокруг Плина. При самом небольшом тумане ты часами будешь кружить вокруг собственного дома, тогда как я уже давным-давно приготовлю ужин.

Томас не возражал, поскольку уже привык к тому, что последнее слово всегда останется за Джанет.

Тем не менее, магазины совершенно заворожили Джанет, и она одобрила выбор Томаса, когда тот купил жене теплую серую пелерину и красивый аккуратный капор, который очень с ней гармонировал.

– Подумать только, что за цены, – шепнула она на ухо мужу, – да это же грабеж средь бела дня.

– Дорогая я хочу, чтобы у тебя было только самое лучшее, – ответил он таким гордым и величественным тоном, каким мог бы ответить сам сквайр Трелоии. Когда она шла по улицам под руку с Томасом, немало мужчин оборачивалось и смотрело ей вслед.

Она действительно была хороша, эта Джанет: густые темные волосы, большие, зоркие глаза, решительный рот и подбородок. Она несла себя, как королева. От внимания Томаса не ускользали взгляды, которые бросали на нее плимутские моряки, и он внимательно следил за тем, как она их принимает. Обычно, идя рядом с ним, она оставляла их без внимания, но один, видимо, изрядно пьяный молодчик наткнулся на Джанет и провел грязными пальцами по ее новой пелерине.

Томас хотел вмешаться, но Джанет взяла дело в свои руки, и матрос, ожидавший, что она отскочит от него с испуганным криком, вместо этого ощутил на себе солидную порцию ее темперамента.

– Что за манеры, приятель? – выпалила она. – В Корнуолле, если вы толкнули даму, принято снимать шляпу. – И, не дав ему ответить, сорвала с его головы фуражку и швырнула ее в грязную воду гавани. – Это смоет с нее паутину, – сказала она матросу и, подобрав рукой юбки, пошла дальше по улице, Томас шел следом красный как рак, чувствуя себя немного не в своей тарелке.

– Мне самому следовало бы это сделать, – с упреком в голосе сказал он. – Я восхищен твоей смелостью, но это как-то не по-женски.

– Ты бы предпочел, чтобы я оставила его грязную лапу на моей новой пелерине? – спросила она, горя негодованием, хоть и не смогла скрыть улыбки при виде его покрасневшего лица. – Если ты не успокоишься, я отправлю твою шляпу туда же, куда и его!

Томас знал, что она сдержит слово, и вовсе не хотел лишних неприятностей.

Проведя в Плимуте дней пять, они стали собираться в обратный путь.

Томас уже уложил вещи, когда Джанет, до того молча смотревшая в окно, неожиданно заговорила.

– Для этого времени года погода действительно просто замечательная, – беззаботно сказала она.

Томас согласился, не понимая еще, что попал в ловушку.

– Я уверена, что и море спокойно, как летом, – продолжала Джанет. – При хорошем ветре мы уже к ночи были бы в Плине, а так придется до вечера задержаться в Карне, пока за нами не приедет повозка.

– И впрямь пустая трата времени. Летом здесь суда часто ходят в обоих направлениях, но в это время года едва ли сыщется хоть одно, – сказал Томас.

– А вот тут ты не прав, – возразила Джанет. – Как раз сегодня отходит один корабль. Пока ты слонялся здесь без дела, я сходила в гавань и поговорила с капитаном. Корабль отплывает днем, и к вечеру мы уже наверняка будем в Плине.

Томас в сомнении потер лоб. Подбородок Джанет был вздернут, да и блеск в ее глазах был ему хорошо знаком.

– А что, если ветер слишком разгуляется? – вяло спросил он.

– Так что из того? Я ветра не боюсь. Может, ты боишься?

Он сделал последнюю попытку воспротивиться.

– Для нас не окажется места, Джени, мы будем мешать.

– Вот этого, Томас, можешь не бояться. С капитаном я все уладила, и он готов взять нас.

И, подхватив узлы, она с улыбкой распрощалась с хозяйкой, вышла из дома и с противоположной стороны улицы через плечо окликнула Томаса.

Они направились в ту часть гавани, где у причала стояло на якоре их судно. Томас ожидал, что Джанет попросит еще хоть разок взглянуть на магазины, но он ошибся. Его жена не собиралась тратить время на ленты и прочие мелочи, когда впереди ее ждали корабли.

На причале она задержалась, любуясь лесом высоких мачт, устремленных в небо, и поразила мужа своим знанием названия каждой мачты и разных частей такелажа.[20]

– Ты думал, что я все время проводила учась шить да готовить, так ведь? – презрительно спросила она. – Нет, этой ерундой я никогда не интересовалась, а частенько убегала на берег с единственной целью: как можно больше узнать о кораблях.

– Ума не приложу, Джени, как тебе удалось стать женщиной, такой, какая ты есть, – недоумевал муж.

Она рассмеялась и взяла его под руку.

– При всем том я не сильно изменилась, – ласково сказала она.

Наконец, они подошли к «Водяному» – так называлось их судно – и поднялись на борт.

Капитан попытался было помочь Джанет, но она негодующе тряхнула головой и, одной рукой подобрав юбки, а другой взявшись за веревку, поднялась по грубо сколоченному трапу. Оказавшись на палубе, она, вместо того чтобы сразу спуститься в каюту, где, как шепнул ей Томас, женщине и следует находиться на корабле, остановилась у фальшборта[21] и стала с интересом оглядываться по сторонам.

Сам Томас весьма критически отнесся к линиям и корпусу этого небо тупого судна, но остерегся высказывать свои мысли вслух.

Несмотря на заверения капитана, корабль отчалил от пристани только через два часа, почти в пять пополудни.

– До дому мы доберемся не раньше полуночи, если нам вообще суждено до него добраться, – сказал Томас, с тревогой глядя на небо, которое с северо-востока быстро затягивалось тучами.

– Погода, похоже, меняется, – сказал он капитану.

Джанет была в восторге от мысли, что их ждет трудное путешествие, но Томас думал об оставшихся дома детях и проклинал себя за слабость, что уступил жене.

Возвращаться было слишком поздно, они уже вышли из пролива и направлялись в открытое море, Рейм Хед остался далеко за кормой.

– Коли ветер усилится, нам предстоит нелегкая работенка, а, капитан? – спросил Томас.

– О нет! Думаю, обойдется парочкой шквалов, – рассмеялся капитан. – Ничего страшного. По-моему, никакой опасности. На худой конец попробуем войти в Сент-Брайдс.[22]

Но Томасу вовсе не хотелось проводить ночь в Сент-Брайдсе, к тому же он не слишком верил в способность капитана отыскать вход в маленькую гавань, скрытую в тени большого острова, расположенного в полумиле от нее.

Вскоре совсем стемнело и полил дождь. Джанет уговорили спуститься вниз и погреться около маленькой печки.

Томас остался с ней, но время от времени поднимался на палубу проведать, как идут дела.

Судно сильно качало, однако никого из них не тошнило. Сидя в полном молчании, они прислушивались к скрипу мачты, вою ветра и шуму дождя.

По лицу Томаса Джанет видела, что он очень обеспокоен, и корила себя, но сердце ее ликовало оттого, что она на корабле, в открытом море, и что каждый порыв ветра несет в себе опасность.

Как бы ей хотелось быть сейчас на палубе вместе с мужчинами, до крови на руках натягивать канаты или изо всех сил налегать на штурвал.

«Почему я не родилась мужчиной? – думала она. – Тогда я была бы там, наверху». Ее пол казался ей цепями, которые сковывали ее так же, как болтающиеся вокруг колен длинные юбки мешали ей двигаться.

Она страстно желала, чтобы этой ночью с ней был тот, другой, кто был частью ее существа, с такими же, как у нее, темными волосами и темными глазами. Тот, кто еще не пришел, но вглядывался в нее из будущего, неотступно сопровождал ее в снах. Они бы не сидели в каюте, как двое заключенных, а смеясь, стояли бы рядом на палубе, и ветер развевал бы их буйные, пропитанные морской водой волосы. Его рука лежала бы на штурвале, глаза то и дело обращались бы наверх, чтобы проверить состояние парусов, а затем опускались вниз, чтобы бросить на нее быстрый горячий взгляд.

У него длинные ноги и квадратные плечи, как у Томаса, но он более плотно сбит и гораздо сильнее. Одно движение свободной руки в ее сторону – и вот он уже обнимает ее и смеется, как умеет смеяться толькоон.

Она знала его низкий, какой-то беспечный голос, знала запах, тепло его плоти.

Джанет закрыла глаза и стала молиться.

– О любовь моя, приходи скорее, я изнываю и томлюсь от ожидания.

Открыв глаза, она увидела, что перед ней стоит Томас, ее муж, стоит как тень и отражение того, кого она любит.

Томас подошел ближе и опустился рядом с ней на колени.

– Джени, я еще никогда не видел тебя такой прекрасной, – прошептал он. – Ты так любишь море и корабли?

Она положила руки на плечи мужа и привлекала его к себе.

– Иногда это бывает сильнее меня, – сказала она ему. – Как в те давние дни, когда женщина душой чувствовала обращенный к ней призыв Господа все бросить: дом, обычную жизнь, может быть, даже возлюбленного, чтобы вдали от суетного мира, в монастырских стенах, вверить себя Его попечению; нечто подобное порой находит и на меня: покинуть Плин, тебя, детей и уплыть в самом сердце корабля туда, где только ветер да море были бы моими спутниками.

Он крепко прижал ее к себе, осторожно лаская робкими, нервными руками.

– Разве ты не счастлива, Джени, разве жалеешь, что мы поженились и вместе провели эти несколько благословенных лет?

– Нет, дорогой, не жалею и никогда не буду жалеть.

– Может быть, эти последние месяцы я бывал с тобой не так часто, как следовало бы. Может быть, слишком много занимался работой, слишком много о ней думал. Но, Джени, дорогая моя жена, свет очей моих, отрада моего сердца – я люблю тебя за все твои милые странности, хоть и не могу их понять. Ты не бросишь меня навсегда ради своих снов, обещай мне, что не бросишь и не уйдешь туда, где я не смогу к тебе прикоснуться.

– Тебе будет одиноко без меня?

– Ах, Джени, неужели ты не понимаешь, с какой неутолимой жадностью тянет меня по ночам прикоснуться к тебе, к твоему нежному благословенному телу, которое принадлежит мне, ощутить на моем сердце твою руку, ведь мы живем в одном доме, ты заботишься обо мне и о детях – ты живое, дышащее существо, которое и есть для меня дом.

– Нет, телом я тебя никогда не покину, Томас. Я знаю, что Джанет Кумбе принадлежит своему мужу, своим детям, самому Плину. Там мои корни, я приросла ими к родным местам, как деревья в тени Труанского леса, и ничто не может оторвать меня от тебя.

Довольный ее ответом, Томас склонил к ней голову, и Джанет увидела, как он, упокоенный смертью, совсем как сейчас, лежит рядом с ней словно уснувший ребенок – меж тем как ее неугомонный дух, вырвавшись из глубины, летает с чайками, и песнь моря рвется из его уст.

В каюту заглянул спустившийся с палубы капитан.

– Располагайтесь и чувствуйте себя как дома. С таким ветром до Плина мы доберемся не раньше часа или двух дня, но опасности нет, и вы можете спокойно спать, пока я вас не разбужу.

Джанет поднялась с колен.

– Томас, взглянем разок на море; я хочу опять почувствовать воздух на своем лице.

Они вместе поднялись на палубу, и оглядели окружающую их картину. Ветер переменился и теперь дул на запад, дождь перестал. Ночь была темна, и только звезды светили на небе. Корабль, целый и невредимый, продолжал пенить морские воды. Ни малейшего признака земли – ничего, кроме моря, неба да воя ветра в парусах. Джанет стояла на носу корабля, пелерина развевалась у нее за плечами, темные волосы походили на буйную гриву дикого зверя.

Она очень напоминала собой резную фигуру на носу корабля.

Томас смотрел на нее затаив дыхание. Судно качнуло, и она шелохнулась вместе с ним, словно была его частью. Стоя рядом с ней, Томас испытывал невольный трепет перед ее красотой.

– Джени, – прошептал он, – Джени.

Из-за его спины, из-за кормы корабля, из-за самого моря она услышала чей-то зов, громкий, торжествующий зов из тьмы, подобный голосу ветра.

– Я иду к тебе, сейчас, сейчас!

Она вытянула вперед руку и коснулась стоявшего рядом Томаса.

– Джени, – говорил он, – Джени.

Она отвернулась от моря и поднесла его руку к своим губам.

Люби меня сегодня.

Они ушли с палубы, а корабль продолжал плыть сквозь тьму, один на один с ветром и морем.

Глава седьмая

В конце весны над побережьем Корнуолла пронеслось несколько сильных штормов, и многие прекрасные суда затонули. Томас Кумбе, в равной мере и корабельный плотник, и корабел, был занят как никогда в жизни. Он нанял еще нескольких работников, и не было дня, чтобы на берегу возле верфи не лежало какое-нибудь судно.

Маленький Сэмюэль, которому уже исполнилось пять лет, проводил большую часть времени наблюдая за работой отца и его служащих. В качестве игрушки ему дали тупой старый тесак, и, несмотря на ранний возраст, пальцы у него были достаточно проворны.

Его сестре Мэри шел третий год, и она ковыляла за матерью на своих пухлых нетвердых ножках.

Джанет не переставала благословлять детей за то, что они не доставляют ей никаких хлопот. Теперь она порой чувствовала тошноту и головокружение, поскольку ожидала третьего ребенка. В тот год обе ее сестры вышли замуж, а через три месяца после свадьбы младшей умерла старая миссис Кумбе.

Джанет редко говорила с Томасом о своем здоровье. Он гордился близким прибавлением в своем семействе, но работа на верфи не позволяла ему уделять много времени жене, дома он бывал редко, приходил только к ужину, после которого сразу отправлялся в кровать и спал как убитый.

Ни с Сэмюэлем, ни с Мэри в первые месяцы беременности Джанет не чувствовала такой слабости и усталости. Она больше беспокоилась о ребенке, чем о себе, и боялась, что он либо родится недоношенным, либо умрет. Спокойствие и уверенность, с какими она ждала рождения двух первенцев, на сей раз изменили ей.

В ней проснулись былые буйные порывы, и часто хотелось лишь одного: бросить дом, бросить семью и бежать куда-нибудь далеко-далеко, в тихое уединенное место.

Она больше не сидела в кресле-качалке с работой на коленях, наслаждаясь теплом и покоем, царившими в доме, но, несмотря на слабость и угнетенное состояние духа, беспокойно бродила по комнатам.

Когда наступило лето и дни стали длиннее и теплее, Джанет, забирая с собой детей, часто уходила из дома, с трудом поднималась на вершины скал, высившихся над Плином, и часами сидела там, глядя на море.

Как никогда прежде жаждала она свободы, ее пронизывала острая боль, когда она видела, как какой-то корабль под раздуваемыми ветром парусами выходит из гавани и, словно безмолвный призрак, плывет по глади моря. Нечто неведомое в сердце звало ее вдаль.

По мере того как месяц медленно протекал за месяцем, это чувство становилось сильнее, ярче, и не проходило дня, чтобы Джанет, улучив момент, не поднялась на скалы и там, подставив голову ветру, слушала говор моря. Сильнее, чем когда бы то ни было, чувствовала она порыв и желание собрать все силы и идти быстро, но, взглянув на свое уродливое, бесформенное тело, закрывала лицо руками, стыдясь того, что родилась женщиной.

Ее нервы, обычно спокойные, были напряжены до предела.

Дом казался ей пустым, в его стенах она не находила покоя – он ничего не давал ей. С Томасом она была резка, с детьми немногословна – они составляли часть цепи, которая приковывала ее к Плину. Возвращаясь к скалам, она безутешно металась из стороны в сторону, ища то, чего не было; она страшилась одиночества и вместе с тем призывала его ее душа была так же больна, как и тело, больна и одинока.

Так летние месяцы перешли в осень, ранние утра стали прохладны и пропитаны туманом, ночами выдавались заморозки, предвестники зимы. Труапский лес и деревья вокруг Плина пленяли многоцветьем, затем начали опадать первые листья, и вскоре земля покрылась блеклым, шуршащим ковром. Морские водоросли осыпались с прибрежных скал и, бесцветные, тяжелые, плавали на поверхности воды. Пышные осенние цветы набухли от мягкого до ладя и поникли головками.

С полей свезли урожай, яблоки в садах сняли и уложили на темных чердаках.

Птицы, казалось, исчезли вместе с летним солнцем, остались только длинношеий баклан-одиночка, деловитые маленькие тупики да неизменные чайки, которые, кружа над гаванью, с высоты ныряли за рыбой. Река затихла, и тишину нарушали только шорох падающих на землю листьев да потусторонний, скорбный крик кроншнепа, стоящего во время отлива на илистой банке в поисках пищи.

Сумерки опускались рано, сразу после шести, и жители Плина закрывали двери и окна от сырого тумана, позволяя ночи накидывать погребальный покров на их защищенные от стужи дома и нимало не заботясь о плачущем небе и мрачных совах.

Так подошла к концу последняя неделя октября.

Однажды днем сырая, тихая погода переменилась: с юго-востока начали собираться огромные багровые тучи, и вскоре уродливая полоса затянула горизонт над морем. С приливом сильный ветер перешел в шторм, который со всей силой разразился над Плином.

Громадные волны обрушились на скалы у входа в гавань и ринулись внутрь. Брызги достигали развалин Замка, вода поднялась выше уровня городского причала и залила первые этажи зданий, сгрудившихся вокруг мощенной булыжником площади.

Мужчины заперли женщин в домах, а сами стали пробираться к доку за гаванью, чтобы проверить сохранность судов. Это был последний день октября, День поминовения усопших, когда по традиции целую ночь горел на маяке огонь, который поддерживали плавником, а после полуночи проходили процессией через город. Однако в ту ночь традиция была забыта – в такой шторм люди отважились бы выйти из дома разве что по большой необходимости.

Томас Кумбе был на верфи, с тревогой наблюдал он за прибывающей водой и с нетерпением ждал начала отлива, когда можно будет не опасаться увеличения и без того уже значительных разрушений. В Доме под Плющом детей уже уложили в кровати, и они крепко спали, несмотря на завывания ветра. Джанет накрыла ужин и ждала возвращения Томаса.

Дождь прекратился, только ветер и море ревели в унисон. Все листья с деревьев были сорваны, и лишь обломанные ветви раскачивались с треском, напоминавшим хлопанье корабельного паруса. Снаружи что-то стукнулось об окно и упало, этот звук напугал Джанет, и она невольно прижала руку к груди. Открыв окно, она увидела мертвую чайку, оба крыла птицы были сломаны.

Ворвавшийся в комнату ветер откинул занавеску и задул свечи. Огонь в камине зашипел и почти погас. И тут Джанет ощутила движение живого существа, которое шелохнулось в ней, почувствовала борьбу того, кто вот-вот разорвет связывающие его путы и вырвется на свободу.

Она раскинула руки, громко вскрикнула, и ветер-пересмешник эхом отозвался на ее крик.

«Пойдем со мной, – звал голос из тьмы, – пойдем и на вечных холмах отыщем нашу судьбу».

Джанет набросила на голову шаль и, не чувствуя ничего, кроме пронзительной боли и борения духа и тела, спотыкаясь, вышла навстречу пронизывающему мокрому ветру; в ушах ее непрерывно звучал призыв рокочущего моря.

На верфи Томас и его работники ждали, когда закончится прилив, и, увидев, что вода медленно, дюйм за дюймом, отступает, негодуя на противостоящие ей силы, поняли, что до утра за верфь можно не беспокоиться.

– Ну, ребята, ночка для нас выдалась не из легких. Что скажете о чашке чего-нибудь горячего в моем доме? У жены уже все готово, и она ждет.

Мужчины от души поблагодарили его и, сгибаясь от дующего в спину ветра, зашагали рядом с хозяином вверх по холму к Дому под Плющом.

– Вот те на! Темно, – сказал Томас. – Не могла же она улечься спать.

Он вошел в дом, работники последовали за ним.

Комната была именно такой, какой Джанет ее оставила: на столе стоял ужин, но огонь в камине едва теплился, и свечи были задуты.

– Странно, – пробормотал Томас, – Джени не могла оставить комнату в таком виде.

Один из работников оглянулся.

– Похоже, миссис Кумбе все оставила второпях, – сказал он. – Что если ей стало нехорошо, ведь она уже, прошу прощения, на сносях, не так ли, мистер Кумбе?

Страх сковал сердце Томаса.

– Постойте, – сказал он, – я посмотрю, может, она где-то рядом.

Он подошел к спальне над крыльцом и открыл дверь.

– Джени! – позвал он, – Джени, ты где? Сэмюэль и его сестренка крепко спали, в доме было все спокойно, и Томас, тяжело дыша, бегом спустился вниз.

– Ее там нет, – запинаясь, проговорил он. – Ее нигде нет, ее нет в доме.

Прочтя страх в его глазах, мужчины посуровели. Неожиданно он почувствовал слабость в ногах и, чтобы не упасть, ухватился за стол.

– Она пошла к скалам, – крикнул он, – пошла через шторм, обезумев от боли.

Томас схватил фонарь и выбежал из дома, крича, чтобы остальные следовали за ним. В дверях домов стали появляться люди.

– Что за шум и суматоха?

У Джанет Кумбе начались роды, и она ушла на скалы, чтобы утопиться, – раздался чей-то крик.

Мужчины натягивали куртки и искали фонари, чтобы присоединиться к поискам, за ними последовали две-три женщины, искренне огорченные тем, что одна из них может пострадать. Вся группа, шатаясь от ветра, стала подниматься на холм вслед за Томасом, который уже намного всех опередил.

– Сегодня – День поминовения усопших, – перешептывались меж собой люди. – Вот мертвые и восстают из могил, чтобы ходить по земле, и злые духи всех времен летают в воздухе.

И, стараясь держаться ближе друг к другу, они взывали к защите и милосердию Господнему: положение, в котором оказалась Джанет, вселяло ужас в их сердца.

Они собрались вокруг Томаса на вершине скалы, где шквалистый ветер едва не сбивал с ног, и черное море разбивалось о прибрежные утесы.

Со всех сторон фонари высвечивали на земле белесые пятна.

– Джени! – кричал Томас. – Джени, Джени, ответь мне!

Ни следа ноги на голой траве, ни обрывка ткани в колючем терновнике.

Снова пошел дождь, он слепил людям глаза, кипящие волны, разбиваясь об утесы, поднимали к вершине скалы облака колючих, как иглы, брызг.

Ветер неистовствовал на земле и в деревьях, он завывал, стенал, рыдал, как тысячи обезумевших дьяволов, летающих в воздухе.

Но вот Томас издал слабый крик. Он держал фонарь высоко над головой, и его луч косо упал на фигуру Джанет около руин Замка.

Полупреклонив колени, она сидела на траве, ее руки были широко раскинуты, пальцы сжаты в кулак и голова запрокинута. Ее одежда промокла от дождя и брызг, длинные, темные волосы в беспорядке свисали на лицо.

Ее щеки покрывали следы собственных слез и небесного дождя. Зубы впились в израненные губы, и кровь стекала из уголка рта. Глаза горели диким, первобытным огнем, огнем первых животных, бродивших по земле, и первой женщины, познавшей боль.

Томас опустился на колени рядом с Джанет, взял ее на руки и понес по мрачному склону холма вниз, в город, в ее собственный дом, где и уложил ее в кровать.

Шторм бушевал всю ночь, но вот ветер наконец утих, море устало от скорбных рыданий, и на Джанет снизошел мир.

И когда она поднесла к груди плачущего младенца с темными дикими глазами и черными волосами, то поняла, что кроме него ничто на свете уже не имеет значения, что тот, кого она ждала, наконец, пришел.

Глава восьмая

– Джозеф, оставь брата в покое, ты мучаешь его, как дьяволенок.

– Нет, не оставлю. Он взял мою лодку и не хочет отдавать обратно, – твердо сказал мальчик.

– Я только хотел посмотреть на ее форму, – плакал Сэмюэль, вытирая слезы с лица. – Я ничего ей не сделал. Отстань от меня, Джо, мне больно. – Мальчики сражались на полу, младший подмял старшего, Сэмюэля, под себя.

Джо с рассыпавшимися по лицу черными волосами поднял голову и улыбнулся, в его карих глазах горел опасный огонек.

– Отдай, или я раскрою тебе лицо, – вкрадчиво сказал он.

– Ну уж нет, приятель, этого ты не сделаешь, – вмешался Томас и, вскочив с кресла, в котором сидел у камина, растащил дерущихся мальчиков. Сэмюэль был бледен и весь дрожал, Джо смеялся как ни в чем не бывало.

– Так-то вы ведете себя в светлое воскресенье? Разве в школе вас ничему лучшему не научили? Стыдитесь. Сэмюэль, ты отправишься в свою комнату и ляжешь спать без ужина, а ты, Джозеф, получишь хорошую взбучку.

Плача про себя и стыдясь своего поведения, Сэмюэль спокойно отправился в кровать, и Томас остался наедине со вторым сыном.

Хотя Джо было только семь лет, он был слишком высок для своего возраста, ростом он уже почти догнал Сэмюэля, которому исполнилось одиннадцать. Он стоял пред отцом гордо приподняв подбородок, закинув голову и не сводя с его лица прямого, открытого взгляда; он был так похож на мать, что Томас на мгновение отвернулся, затем, собрал всю свою твердость и спросил:

– Тебе известно, что ты дурной, злой мальчик? Ребенок не ответил.

– Ты что, не желаешь отвечать, когда тебя спрашивает отец? Сейчас же попроси прощения, слышишь?

– Я попрошу прощения, когда ты отдашь мне лодку, и никак не раньше, – холодно ответил мальчик, после чего засунул руки в карманы и попробовал засвистеть.

Томаса поразило вызывающее поведение сына. Ни Сэмюэль, ни два младшие сына, Герберт и Филлип, так себя никогда не вели. Только Джозеф всегда стремился настоять на своем, словно было в нем что-то такое, что отличало его от остальных братьев. Он и внешне не походил на них; в глазах, в лице что-то буйное, непокорное, одежда вечно порвана, башмаки в дырах.

Два-три раза в неделю он прогуливал школу, или его наказывали, как правило, за драки. Казалось, Томас не имел над ним никакой власти. Одна Джанет могла совладать с ним. С самого своего рождения холодной октябрьской ночью семь лет назад он был главной фигурой в доме. Он больше нуждался в уходе, чем Сэмюэль и Мэри, и первые месяцы его существования все вокруг звенело от его воплей. Более шумного ребенка просто невозможно было себе представить. И лишь когда мать крепко прижимала его к груди и что-то шептала ему на ухо, он успокаивался. Но через некоторое время он окреп и превратился в сильного, здорового мальчика. Тишина и покой покинули Дом под Плющом, теперь в нем постоянно звучали смех или яростные крики. Джозеф не был избалованным ребенком, никто не пытался излишне ему потакать или идти у него на поводу, просто сама личность мальчика выделяла его среди остальных, и было трудно в чем-либо ему отказать.

С годами его характер все более и более становился похожим на характер матери. С момента его появления на свет Джанет очень изменилась. Куда девалась покладистость, с какой она отвечала на все желания Томаса в первые годы замужества, а с ней и меланхолическое настроение, которое часто посещало ее впоследствии. Она стала сильнее, отважнее, обрела полную независимость ума и тела; она уже не довольствовалась желанием угождать мужу, заботиться о его домашнем очаге, ее душу уже не тревожили неосознанные томления и смутные порывы. Теперь это была не неуверенная в себе девушка, с удивлением смотрящая на открывающийся перед ней мир; это была женщина, перешагнувшая за тридцать и давшая этому миру пятерых детей.

Томаса, который до того правил и домом, и делом, нисколько не сомневаясь в своей власти, мягко, но твердо отодвинули на второй план. В Доме под Плющом первое и последнее слово было за Джанет, теперь так стало и на верфи. Именно Джанет предлагала кое-что изменить здесь, кое-что исправить там; именно Джанет приказывала одно и отказывалась от другого. Главой фирмы был, конечно, Томас, приказания отдавал он, но и его работники, и жители Плина знали, что за ним стоит его жена. Любой работник, позволивший себе на минуту расслабиться, мгновенно с замиранием сердца хватался за инструмент, когда на верфи появлялась Джанет в сопровождении маленького Джозефа.

– Так-так, Сайлас Типпет, – говорила она, – не слишком ли много времени уходит у тебя на обшивку этой части? В чем дело?

– Не знаю, что и сказать, миссис Кумбе, – бормотал красный как рак рабочий. – Мы здесь здорово заняты, если спросите мистера Кумбе, то он…

– Вздор, приятель, – резким тоном обрывала Джанет, – эту лодку обещали к первому июня, и готова она должна быть ни днем позже. Этой доске нужны гвозди, а не капли пива с твоей бороды, так что смотри мне.

И с видом правящей королевы она стремительно уходила, держа Джозефа за руку.

Не приходилось сомневаться, что к первому июня лодка будет готова.

В Доме под Плющом и на верфи только два человека имели вес – Джанет и Джозеф. Всегда и неизменно эти двое вели дом и руководили делом: Джанет и Джозеф.

Но в тысяча восемьсот сорок втором году Джозеф был всего лишь семилетним мальчиком с «буйным нравом», а Джанет славилась в Плине двумя вещами: красотой и характером.

Итак, Томас стоял в гостиной Дома под Плющом с тростью в руке, его сын стоял перед ним.

– Подойди и получи, что заслужил, – строго сказал он.

– Не подойду, – ответил мальчик и скрестил руки на груди.

Томас сделал шаг в сторону сына и схватил его за воротник, затем заставил ребенка нагнуться и три раза сильно ударил его тростью.

Вырываясь, как чертенок, Джозеф вцепился зубами в запястье отца и до крови укусил его.

Томас выронил трость и вскрикнул, но не от боли, а в ужасе от поступка сына.

Томас был потрясен, он страшно побледнел: никто из его детей никогда не позволял себе ничего подобного.

Бог найдет способ наказать тебя за это, – спокойным голосом проговорил он.

Джозеф схватил со стола заветную лодку и с торжествующим воплем выбрался через окно, предпочтя его двери.

Наверху несчастный Сэмюэль стоял на коленях у кровати, спрятав лицо в ладони. «Господи, сделай так, чтобы я стал хорошим мальчиком».

Расстроенный Томас сидел у камина. Когда же вернется Джанет, и что она скажет?

Она ушла на чай к Саре Коллинз, захватив с собой Мэри, Герберта и маленького Филиппа.

Томас протянул руку за Библией, в которой всегда находил утешение; книга, к несчастью, открылась на Заповедях, и его взгляд упал на строчки «ибо грехи отцов падут на детей до третьего и четвертого колена…»

Он вздохнул и закрыл книгу. Он всегда любил Бога и верил в Него, за всю свою жизнь он не мог вспомнить ни одного поступка, который заслуживал бы боли, причиненной ему Джозефом. К тому же он всегда гордился своей семьей. Добрый, трудолюбивый Сэмюэль, нежная, кроткая Мэри, славный, надежный Герберт, даже тихий малыш Филипп с мелкими точеными чертами лица – никто их них никогда не перечил ему, никто, кроме Джозефа.

Джанет и Джозеф – Джозеф и Джанет… всем заправляют эти двое.

Тут Томас услышал в саду шаги и голоса.

Семья возвращалась домой. Джанет вихрем влетела в комнату, дети следом за ней. Они болтали и смеялись, довольные проведенным днем.

Джанет улыбалась, ее глаза сияли, лицо разрумянилось.

– Ты, наверное, думал, что мы никогда не вернемся? – весело спросила она. – Дети так разыгрались, что мне было жаль останавливать их.

Но вот она заметила беспорядок в комнате, валяющуюся в углу трость, мрачное лицо Томаса и его перевязанную руку.

Она закусила губу, вскинула подбородок, совсем как ее сын в приступе злобы, и в глазах ее появилась жесткость.

– Где Джозеф? – быстро спросила она. Томас поднялся с кресла и весь собрался.

– У нас был не слишком удачный день, – медленно проговорил он. – Сэмюэль и Джозеф подрались из-за лодки Джозефа, и мне пришлось их разнимать. Я очень рассердился оттого, что они так плохо ведут себя в светлый день воскресенья. Сэмюэля я отправил в кровать, сказав, что он останется без ужина, а Джозефа, который отказался просить прощения, наказал тростью. Посмотри, что он сделал с моей рукой – он меня укусил.

Томас снял повязку и показал руку жене, словно то была ее вина. Мэри выскользнула из комнаты и побежала наверх, Герберт опустил нижнюю губу, и на глазах у него появились слезы, один маленький Филипп оставался невозмутим. Он пересек комнату, открыл шкаф, где держал свои игрушки, и уселся играть в углу.

– Где Джозеф сейчас? – осведомилась Джанет.

– Не знаю, – угрюмо ответил Томас. Он был обижен тем, что на его руку не обратили внимания. – Выпрыгнул в окно и, наверное, побежал на берег.

Джанет вышла из гостиной и поднялась в комнату, в которой жили все три мальчика. Сэмюэль сидел на кровати, Мэри рядом с ним.

Мама, он очень жалеет, что так плохо себя вел, – поспешно сказала она.

Сэмюэль и Мэри были очень привязаны друг к другу.

– Сэмюэль, скажи мне, что случилось, – спокойно попросила Джанет. Она знала, что он скажет правду.

– Я взял лодку Джо, посмотреть, как она сделана, – шмыгая носом, ответил бедный Сэмюэль. – Я тоже хочу сделать такую. Я не причинил ей никакого вреда. А тут подскочил Джо, ударил меня по голове и закричал: «Не трогай ее!» Я даже не успел как следует попросить, чтобы он мне ее показал, как он повалил меня на пол Мы стали драться, и папа нас растащил.

– Джозеф ничего тебе не повредил? – спросила Джанет, ощупывая сына.

– Нет, кажется.

– Нет, повредил, противный мальчишка! – крикнула Мэри. – У Сэмми шишка на голове, пощупай, мама.

И действительно, на голове у Сэмюэля была небольшая припухлость, так, ничего особенного.

– Вставай, Сэмюэль, и пойдем вниз, ты растешь, тебе вредно отправляться спать на голодный желудок. Я вижу, что драку затеял не ты. А ты, Мэри, будь хорошей девочкой и, если можешь, присмотри за ужином. Ну а я пойду поищу Джозефа.

Она знала, где его искать. Внизу, на скалах под развалинами Замка, где он пускал в широкой заводи лодку, которую она ему подарила. Был отлив, и, чтобы добраться до заводи за скалами, ей не пришлось подниматься, а затем спускаться по крутой тропе.

Конечно, Джозеф был там и, стоя по пояс в воде, подталкивал лодочку длинной палкой.

Увидев Джанет, он вскрикнул от радости и помахал ей рукой.

– Иди, посмотри, – крикнул он, – как красиво она плывет.

Джанет смотрела на сына и улыбалась.

Всю его одежду придется сушить и снова, уже в который раз, чинить, да и башмаки надо будет залатать. Она с закрытыми глазами, на ощупь отличила бы его вещи от любых других. Он подбежал к ней с раскрасневшимся лицом и обнял мокрыми, покрытыми песком руками. Он нетерпеливо прыгал вокруг нее, и темный локон то и дело падал ему на лицо.

– Она называется «Джени», как и ты, – смеясь, сказал мальчик. – Я выцарапал название на корме пером Мэри. Правда, здорово? Смотри, такой лодки еще никогда не было, так ведь?

Испачканной в иле ногой он подтолкнул лодку к воде.

Но в этот момент порыв ветра подхватил великолепную «Джени», и она отплыла на более глубокое место, докуда ему было не дотянуться.

– Эй, вернись! – закричал Джозеф во всю силу своих легких. – Вернись, слышишь! – Он стал плескать на лодку водой, но она только отплывала все дальше и дальше.

Джозеф, сейчас же иди сюда, – сказала Джанет. Она знала, что там глубоко, а Джозеф еще не умел плавать.

Едва услышав голос матери, мальчик тут же подбежал к ней.

Мама, я потеряю лодку, – прошептал он. Джанет подняла палку, которую он отбросил в сторону, подобрала юбки и вскарабкалась на выступ скалы.

– Слушай, Джозеф, ты стой там, где мелко, а я подтолкну ее к тебе.

Мальчик повиновался.

– Опусти палку где поглубже, – крикнул он, дрожа от нетерпения. – Смотри, начинается зыбь. Мы еще можем ее достать.

Одной рукой цепляясь за выступ скалы, другой Джанет пыталась дотянуться палкой до лодки.

– Подожди, – взволнованно крикнула она, – у меня рассыпались волосы.

Мальчик весело рассмеялся.

– Не беда, мамочка, потом поправишь. Плыви, «Джени», плыви, моя лодочка. Не бойся, мы все равно тебя достанем.

– Не шуми так, – сказала Джанет, трясясь от смеха, – ты накличешь на нас береговую стражу. Ну, плыви же, «Джени», сколько нам тебя ждать. – Она еще раз подтолкнула лодку палкой. – Готово, хватай ее, Джо, она подходит.

Лодка вплыла прямо в поджидающие ее руки Джозефа.

– Ура! – закричал он. – Я знал, что твоя тезка тебя спасет.

Джанет уселась на скале и стала приводить в порядок волосы.

Но едва она скрутила их на затылке, как Джо снова их распустил.

– Вот так, теперь ты лошадь с гривой, – сказал он и потянул за распущенные пряди. – Пойдем-ка, сегодня базарный день.

Джанет попробовала ухватиться руками за его ноги, но он приплясывал вокруг нее и все время увертывался.

– Осторожно, стража! – крикнул он.

– Господи помилуй, где? – спросила Джанет, поднимая глаза к скале.

Там никого не было. Корчась от смеха, Джозеф катался по земле, Джанет бросилась на него и принялась в шутку тузить и щекотать его, пока он не запросил пощады. Затем он обнял ее и слегка укусил за шею.

– Я буду дикий конь и растерзаю тебя на части, – сказал он.

– Ничего такого ты не сделаешь, сын мой, – сказала Джанет, ставя его на ноги. – Помоги маме привести себя в порядок.

Стоя рядом с ней, он наблюдал, как она отряхивает платье и поправляет волосы. Вдруг она вспомнила, с какой целью пришла сюда. Она взяла сына за руки и привлекла его к себе.

– Ты подрался со своим братом Сэмюэлем и укусил отца, – строго сказала она, глядя ему в глаза.

Он кивнул и тяжело сглотнул.

– Твоя жестокость их очень огорчила. Сэмюэль не имел в виду ничего дурного, и твой отец поступил справедливо. Я накажу тебя, Джо.

Он тяжело задышал, но не проронил ни слова.

– Я отберу у тебя твою лодку. Видишь вон тот высокий выступ? Там и будет лежать твоя лодка, чтобы ты не смог ее достать. Обратно ты ее получишь лишь тогда, когда на руке твоего отца не останется шрама. Я рассудила справедливо, верно, Джозеф?

Джозеф заморгал. Его лицо сильно покраснело, губы дрожали.

– Да, – сказал он.

У отца ты попросишь прощения, а Сэмюэлю пожмешь руку. Обещаешь?

– Да.

Джанет аккуратно положила лодку на выступ, так, чтобы ее не мочил дождь. Когда Джо уже не мог ее видеть, он посмотрел на мать мокрыми от слез глазами, уткнулся лицом в ее плечо и нащупал ее руку.

Она дала ему носовой платок, и он долго и громко сморкался. Джанет отвернулась, сделав вид, будто не видит его слез.

– Ну что, пойдем? – сказала она.

– Я испачкал твое платье, – сказал он и попробовал очистить его платком.

Из носа у него текло, а на щеке застыли смешавшиеся с грязью слезы.

Она неожиданно привлекла его к себе и крепко прижала к груди.

Глава девятая

Дети играли на верфи. Сэмюэлю дали сломанную пилу и пару старых досок. Он приложил доски к стапелю и крепко сжал пилу в правой руке.

– А теперь смотрите на меня, – сказал он серьезным тоном.

Мэри с куклой в руках опустилась на колени рядом с ним и уставилась на брата горящими от гордости глазами. Герберт стоял рядом с Сэмюэлем, держа в раскрытой ладони с полдюжины ржавых гвоздей.

– Скажи, когда они будут тебе нужны, и я сразу подам, – сказал он, довольный тем, что может оказаться хоть чем-то полезным. Вверх-вниз ходила пила, и вскоре аккуратно распиленные пополам доски упали на землю.

– Посмотрите, где я пометил доску мелом, – крикнул Сэмюэль, гордясь верностью своей руки. – Я и на четверть дюйма не сдвинулся ни в одну сторону. Герби, подай мне гвозди, так, хороший мальчик.

Три белокурые головки склонились над досками. Вдруг раздался громкий вопль, и выскочивший из-за сарая Джозеф вклинился между ними.

Дети вскрикнули от испуга.

– Осторожно, Джо, ты все испортишь. Мальчик небрежно подбросил доски носком башмака.

– Бросьте вы эту ерунду. Слушайте меня. Вы знаете лодку старика Тима Уэста?

Дети кивнули.

– Я перерезал канат и перевел ее за верфь. Не говорите ни слова, никто ничего не заметил. Пойдемте.

– Я думаю, мы не должны… – начала Мэри. – А что скажешь ты, Сэмми?

Сэмюэль был в нерешительности. Он был старший и понимал, что хорошо, что плохо.

– Ты просто боишься, – презрительно рассмеялся Джо.

Это решило дело.

– Хорошо, идем, – поспешно сказал Сэмюэль, и лицо его залилось краской.

Они осторожно сошли по лестнице в конце верфи и плюхнулись на дно старой, дырявой лодки.

Опередив Сэмюэля, Джо схватил весла и, хотя они были слишком длинны и тяжелы для него, неуклюже оттолкнул лодку от стенки дока и направил ее ко входу в гавань. На верфи никто не заметил их отплытия. Никто, кроме одного. Маленькая фигурка, выскользнув из-за пустой бочки, наблюдала за тем, как лодка исчезает за скалой.

Это был Филипп. Ростом он был гораздо меньше Герберта, хотя всего двумя годами младше. У него были мелкие, точеные черты лица, русые волосы и, в отличие от остальных детей Кумбе, маленькие, глубоко и близко посаженные глазки.

Он быстро убежал с верфи и помчался вверх по холму к Дому под Плющом. На полпути его словно осенило, и он резко остановился. В сточной канаве играл мальчик примерно одного с ним возраста.

– Помнишь, я видел, чем ты занимался в церкви в прошлое воскресенье? – шепотом спросил Филипп, говоря почти в самое ухо мальчику.

Тот покраснел и весь съежился.

– Да, – пробормотал он.

– Так вот, тебе надо пойти в Дом под Плющом и сказать, что ты видел, как мои братья и сестра увели с верфи лодку Тима Уэста. А если не пойдешь, я на тебя пожалуюсь.

– Я пойду, – сказал перепутанный мальчик, вскакивая на ноги.

– И запомни, надо сказать, что ты сам все видел. Не говори, что это я тебе рассказал.

Мальчик побежал на холм, а Филипп исчез в другом направлении.

А тем временем Джо и его команда были уже перед самым входом в бухту. Порывистый южный ветер покрывал воду крупной зыбью.

Испуганная Мэри начала громко плакать, бледный как полотно Герберт почувствовал первые признаки морской болезни, Сэмюэль растерянно оглядывался по сторонам.

Только Джозеф был совершенно счастлив. Он сделал неловкое движение веслом, и вода залила ему лицо. Он запрокинул голову и рассмеялся.

– Жаль, что на ней нет мачты и паруса, – сказал он, – тогда мы направились бы прямо во Францию.

– По-моему, нам лучше вернуться, Джо, – сказал Сэмюэль. Впереди он заметил открытое море и уже догадался о том, что их судно малопригодно для плавания.

– Чушь! – усмехнулся Джо. – Все в порядке. Он попробовал сделать более широкий гребок, но гнилое весло сломалось пополам, опрокинув его на дно лодки, выскользнуло из уключины и поплыло по воде.

– Ну что, добился своего! – закричал Сэмюэль.

Мэри вскрикнула и обхватила его руками. Лодку стало раскачивать еще сильнее, и Герберт, который до того мужественно сражался со своим желудком, не в силах более сдерживаться, перегнулся через борт. Его тут же стошнило. Джо посмотрел в сторону берега и понял, что прилив несет их прямо на скалы, о которые разбивались вскипающие белой пеной волны.

– Послушайте, – спокойно сказал он, – перейдите в середину лодки. Я попробую подгрести к берегу.

Он переставил оставшееся весло в затвор на транце[23], но оно было слишком большим для него, и ему не удержать его. Сэмюэль поспешил на помощь брату, но получилось только хуже, через несколько мгновений и это единственное весло сломалось и волна унесла его.

Мэри горько плакала, Герберт в перерывах между приступами рвоты тоже.

Сэмюэль побледнел и крепко сжал руку сестры. Джо присвистнул и выставил вперед подбородок. «Я все затеял, мне и вызволять их из беды», – подумал он.

Прилив неотвратимо влек лодку к скалам.

Джо ясно видел, что выхода нет. Ему пришло на ум, что если он обвяжет носовой фалинь[24] вокруг пояса и попробует доплыть до пещеры у входа в бухту, то, возможно, ему и удастся вывести лодку на безопасное место. Отчаянная, безнадежная мысль, но ничего другого не оставалось. Воды он не боялся; прошлым летом он научился плавать. Он скинул с себя одежду и обмотал фалинь вокруг пояса.

– Джо, не делай этого, – сказал Сэмюэль, догадавшийся о намерении брата, – ты утонешь.

Джо подмигнул ему и уже был готов прыгнуть, когда что-то заставило его поднять голову.

Он бросил взгляд на скалу и увидел, что по острым, осыпающимся камням спускается его мать. Должно быть, она сидела на вершине холма с малышкой Лиззи и все видела.

Джо не мог отвести взгляд от маленькой черной фигуры. Что, если она поскользнется…

Он ждал, готовый броситься в море. Он сорвал фалинь с пояса. Какое ему теперь дело до лодки?

До того, что Сэмюэль, Мэри и Герберт могут утонуть и разбиться о скалы?

Теперь лишь одно имело для него значение: чтобы мать благополучно спустилась со скалы.

Он не попытался окликнуть ее, зная, что она спускается к узкой пещере в скале со стороны гавани, где на глубокой воде ярдах в двадцати от берега стоит на якоре лодка одного ловца крабов. Она подплывет к ней, снимет с буя и придет им на выручку.

Джо инстинктивно знал это. Спускаясь по скале, Джанет подняла глаза и увидела, что он смотрит на нее с носа утлой лодчонки. Она улыбнулась.

Упасть она не боялась, еще девочкой она облазила каждый выступ этой скалы. Единственное, что ей мешало, так это длинные юбки.

– Я иду, Джозеф, – сказала она, зная, что он ждет ее.

Под ней грозно шумело море, ветер развевал ее волосы, камни и земля осыпались из-под ног и рук. Рядом с ней закричала чайка, созывая своих подруг, и те принялись летать над ее головой, издавая пронзительные вопли и шумно хлопая крыльями.

Джанет громко послала им несколько проклятий, нимало не заботясь о том, что кощунствует. Ее сердце пело. То была опасность. Она любила опасность. Джанет была счастлива.

Она была абсолютно уверена в себе, она знала, что вовремя доберется до Джозефа.

Наконец ее ноги коснулись песка пещеры. Она сбросила платье и скинула туфли. Джозеф по-прежнему неподвижно стоял на носу лодки.

Не бойтесь, дети, я иду к вам.

Она подплыла к рыбачьей лодке и с некоторым трудом забралась в нее; мокрое белье прилипало к телу, волосы струились по спине.

Джанет отцепила якорное кольцо, бросила канат и пробковый буй в воду. Затем взялась за весла и стала грести к беспомощно дрейфующей лодке, которая теперь находилась в каких-нибудь тридцати ярдах от омываемых морем скал.

– Держи фалинь наготове, – крикнула она Джозефу, и тот замер с веревкой в руках, в то время как остальные дети дрожали от страха, сгрудившись на корме.

Когда она подплыла достаточно близко, он бросил ей веревку, крикнув «Лови!» высоким, срывающимся голосом. Она поймала ее и быстрыми движениями привязала к своей лодке. Затем снова взялась за весла и, таща за собой лодку с детьми, вывела ее в спокойные воды бухты. Именно тогда Джозеф Кумбе в первый и последний раз в жизни потерял сознание.

Когда они входили в гавань, она увидела, что навстречу им с верфи плывет в лодке Томас и человек шесть работников. У мужа даже губы были белыми.

– Что с вами случилось? – крикнул он, дрожа от страха при одной мысли, что с ней или с кем-нибудь из детей могло произойти несчастье.

– Все хорошо, – спокойно ответила Джанет. – Никто не пострадал.

– Я шел из дома, – крикнул Томас, – и на меня наткнулся малыш Гарри Таббса, который бежал сказать, что Джозеф перерезал фалинь лодки Тима Уэста и вместе с остальными уплыл из гавани. Я бросился со всех ног и вскочил в эту лодку. Как раз когда мы в нее садились, подходит миссис Коллинз с Лиззи на руках. «Я нашла вашу крошку всю в слезах там, наверху, за развалинами Замка, – говорит она, – боюсь, с ее матерью приключилась беда». Но у меня не было времени ждать.

Вскоре они уже были около верфи, и там все объяснилось.

– Тебе не стыдно, Джозеф, – сердитым голосом спросил отец, – да и вам тоже, скверные дети, за то, что его послушались?

– Оставь их в покое, – тут же вмешалась Джанет, – думаю, они уже и так достаточно наказаны.

Небольшая компания с трудом побрела вверх по холму.

Филипп ждал в гостиной, держа на коленях раскрытый том «Рассказов о Христе». Рядом, с Лиззи на руках, стояла добродушная Сара Коллинз.

– Бедняжка Джанет, – воскликнула она, – скорее иди-ка сюда и как следует обсохни, дорогая.

– А ты где был, Филипп? – устало спросил Томас.

Дети были для него нелегкой ношей.

– Спокойно читал здесь, дорогой папочка, – кротко ответил маленький Филипп.

– Единственный нормальный из всего выводка, – вздохнул Томас и, посадив Филиппа себе на колени, дал ему кусок кекса.

Остальные дети, жалкие и совершенно несчастные, сбились в кучку перед камином, недоумевая, как это мальчишка мистера Таббса мог заметить их побег.

Во всяком случае, они все равно не утонули бы, мама спасла бы их.

Мама всегда приходила вовремя.

А маленький Филипп спокойно наблюдал за ними с отцовских колен, слизывая с губ крошки кекса.

– Папочка, дорогой, можно мне еще кусочек кекса? – спросил он.

Наверху добрая миссис Коллинз укладывала Лиззи спать. В комнате мальчиков Джанет, стоя на коленях перед кроватью сына, обнимала рыдавшего от горя Джозефа.

– Я боялся, что ты упадешь, – уткнувшись лицом в ее шею и задыхаясь от слез, говорил он. – У меня просто сердце разрывалось, когда я смотрел, как ты спускаешься по этой скале. Я этого никогда не забуду, никогда-никогда, до самой смерти: ты лезешь вниз по голому склону, а чайки кричат и бьют тебя по лицу крыльями.

Она поцеловала его мокрые глаза и откинула волосы с лица.

– Успокойся, мой любимый, с твоей мамой никогда не случится ничего дурного. Я здесь, чтобы заботиться о тебе. Ты знаешь, что нехорошо было брать старую лодку, и твои страдания, когда ты видел, как я спускаюсь по скале, научат тебя усмирять свои буйные и необдуманные порывы.

– Мама, я больше никогда не буду плохим. Но временами на меня нападает какая-то лихорадка, меня так и тянет взять лодку и уплыть – неважно куда – лишь бы в море, где ветер будет дуть мне в лицо.

Он обвил руками ее шею.

– Ты понимаешь. Я знаю, только ты можешь понять этот злой, вечно куда-то зовущий дух, который живет во мне.

Тесно прижавшись друг к другу, сидели они в темной комнате.

– Когда я вырасту, ты уйдешь, правда? – прошептал он. – У нас будет собственный корабль, и мы уплывем туда, куда понесет нас ветер. Ты знаешь, что ни о чем другом я не думаю, ведь знаешь?

– Да, Джозеф, – прошептала она в ответ.

– Я не собираюсь оставаться на верфи вместе с отцом, Сэмюэлем и Герби, – сказал он. – Я буду моряком, как много раз уже говорил тебе. И когда я стану капитаном моего корабля – он будет называться «Джанет Кумбе», – ты будешь со мной, вместе со мной встречать опасности и великие чудеса. Обещай, что ты уплывешь со мной – обещаешь?

Он взял в руки ее подбородок. Она закрыла глаза.

– Обещаю.

– Знаешь, мой корабль будет самым быстроходным в Плине, и его нос будет украшать твоя фигура, и весь мирбудет восхищаться твоими глазами и улыбкой.

Джанет стояла на коленях, крепко прижимая к себе сына.

Внутреннему взору обоих предстало видение корабля с наполненными ветром белыми парусами. Джозеф смеется, ветер дует ему в лицо, а на носу судна – руки прижаты к груди, голова гордо закинута – вырезанная из дерева фигура Джанет.

Ты будешь гордиться мной? – шепотом спросил мальчик.

Она подняла голову и посмотрела ему в глаза.

Глава десятая

Казалось, что происшествие с лодкой и спасение, подоспевшее в последнюю минуту, еще больше связали Джанет и Джозефа, если только такое было возможно. Но не узы плоти и крови делали их частью друг друга, и даже не сознание того, что их души и тела отлиты по единой модели; нет, то был духовный союз, бросающий вызов времени и вечности, нечто, существовавшее между ними еще до рождения, до физического зачатия каждого из них. Джанет оставалась верной и преданной женой Томасу, любящей, заботливой матерью остальным детям, но с Джозефом ее связывали понимание и любовь, в которых было что-то от бессмертия. Она часто читала его мысли и желания, прежде чем он успевал их высказать; стоило малейшей тени лечь на его лицо, она уже знала ее причину. Его радости были ее радостями, его детские горести ее горестями. Он был ее вторым воплощением, и ему предстояло заняться тем, что не позволял ей пол. Он любит море и корабли с той же страстью, что и она, и, став мужчиной, сделается моряком, и она его глазами увидит все то, о чем ей приходилось только мечтать.

Теперь она знала, что больше никогда не будет одинокой; расставание с Джозефом не отнимет его у нее. Знал это и он; они никогда не говорили о таких вещах, но ее мимолетная улыбка, прикосновение руки, взгляд, брошенный на него через стол, переполняли его идущим от нее теплом, и душа его ликовала, принимая этот дар.

Когда отец, братья и сестры собирались вокруг стола, Джозеф с волнением и сладкой радостью чувствовал себя заговорщиком. Его мать сидит перед расставленными рядом с ней чашками, рука поднята и согнута в локте, отчего ткань на рукаве платья собирается тысячью мелких складок, пальцы постукивают о ручку чайника. Слева от нее сидит Лиззи, младший ребенок в семье, бледная, хрупкая девочка, лицом отдаленно похожая на Джанет. Сэмюэль, старший из братьев, сидит справа. Джозеф всегда усаживался за столом так, чтобы видеть, как свет лампы окружает темные волосы Джанет золотым ореолом.

Он обводил взглядом всех собравшихся за столом: отец что-то рассказывает, медленно и сосредоточенно пережевывая пищу, Сэмюэль и Мэри обсуждают то, о чем рассказывал в школе учитель, Филипп что-то украдкой хватает с тарелки Герберта, пока тот, раскрыв рот, слушает Сэмюэля.

Джозеф улыбался про себя. «А они-то ни о чем даже не догадываются». Затем смотрел, как мать на мгновение склоняет голову к Лиззи. У него возникало инстинктивное желание, чтобы она посмотрела на него, и Джанет через секунду поднимала глаза, встречалась с ним взглядом, исполненным такого света, что он всем существом покорялся его власти, мягкой, неодолимой, более сильной, чем сама жизнь.

– Джозеф, хочешь еще чаю?

И он протягивал чашку, стараясь пальцами коснуться ее руки.

– Да, мама, спасибо.

И они улыбались друг другу, безрассудно, слепо, будто им одним была ведома некая тайна, и презирали все человечество. Он не без гордости заметил, что, когда она произносит его имя, ее голос меняется.

При обращении к отцу тон ее голоса был мягким, нежным, к братьям и Мэри – теплым, веселым, к Лиззи, возможно, более заботливым, но для него в нем находились нотки, которые по праву принадлежали только ему – что-то между шепотом и лаской, словно она прижимала его к себе, стоя рядом с ним в темноте на коленях. «Джозеф, – говорила она, – Джозеф».

Во второй половине дня, когда работа по дому бывала закончена, а Томас еще не вернулся с верфи, Джанет часто разрешала Мэри и Сэму погулять с младшими детьми, наказав им особенно внимательно следить за Лиззи, которой не следовало слишком уставать. И вот, когда в доме наступали тишина и покой, а Джанет перед небольшим зеркалом в спальне приводила в порядок волосы и оглядывалась, ища капор и шаль, за дверью раздавались осторожные шаги на цыпочках. Она знала, что это значит, и сердце ее начинало радостно биться, однако она делала вид, что ничего не слышит, и принималась напевать какую-нибудь песенку.

Вдруг она чувствовала, что кто-то сзади берет ее за локти и прижимается головой к ее спине; затем локти ее освобождались, две руки проскальзывали под ее ладони и осторожно ползли вверх. Она, смеясь, оборачивалась, проводила руками по его волосам и прижималась лицом к его щеке.

– Почему ты не пошел с остальными? – шепотом спрашивала она.

– Почему ты надеваешь уличную одежду? – так же шепотом отвечал он вопросом на вопрос.

– Ах да, ты ведь не знаешь, – говорила она. – Вышло так, что мне надо сходить к миссис Хокен, говорят, ей нездоровится, и она, бедняжка, ждет, чтобы я ее развеселила.

– Мне очень жаль, но миссис Хокен будет разочарована, – беззаботно говорил Джозеф, – потому что выйдет так, что ты к ней не сходишь.

– Нет? А почему же, сынок?

– А потому, что ты пойдешь со мной, и ты это сама знаешь.

– Нет, не знаю, – притворялась она.

– Нет, знаешь, – говорил Джозеф.

И из опасения, что остальные могут вернуться, они крадучись выходили из дома и, минуя главную улицу Плина, взбирались по узкой тропе, которая бежала за домами к скалам и развалинам Замка. Там они проводили время, глядя на море: она – сидя спиной к стене с поджатыми ногами, он – растянувшись во весь рост на траве, подперев подбородок руками, жуя соломинку и то и дело отводя взгляд от горизонта, чтобы взглянуть на ее лицо.

Она рассказывала ему о своем детстве, о том, как мечтала быть мужчиной, о своих буйных фантазиях, о том, как ей хотелось по примеру овец и коров убегать на холмы и вести там жизнь, полную приключений и встреч с неизвестным. Он держал ее за руку; он понимал – ведь то были и его желания, и он нисколько не сомневался, что придет день и они вместе их осуществят.

Говори, говори, – умолял он, – никогда не переставай рассказывать мне о своих желаниях и мыслях, о том, что ты чувствовала, когда была девочкой. Мне кажется, будто я всегда знал о них и помнил.

Он попросил описать ему ее фигуру и лицо.

– Ты с тех пор очень изменилась, была такой же тонкой и легкой, как маленькая Лиз?

– Да, может быть, что-то вроде Лиз. Но я никогда не была слаба здоровьем. Скорее, Джозеф, я была похожа на тебя.

Он сильнее закусил соломинку и от гордости щелкнул зубами.

– Я знаю, что сейчас, в эту минуту, ты красивее всех в Плине, но мне все равно очень хотелось бы увидеть, какой ты была тогда, легкой и хрупкой, не больше, чем Мэри.

Она посмотрела на его голову и постаралась вспомнить, каким он привиделся ей тогда на холме – усталым, пожилым, с измученными ввалившимися глазами; сейчас же у ее ног лежал мальчик с темными волосами и буйным беззаботным духом.

Его путь предначертан, возможно, он будет тернист и мучителен, но она будет рядом.

Они вдруг задумались и некоторое время сидели молча. Он развязал ее капор и, сняв, положил ей на колени.

– Я хочу смотреть, как ветер играет твоими волосами, – лукаво проговорил он.

Зная, что у него на уме, она отодвинулась, поскольку иначе через пару секунд он выдернул бы шпильки и рассыпал ей волосы по плечам.

– Зачем ты это делаешь? – спросила она со счастливым вздохом. Она не сердилась, нет, но порой его причуды ее тревожили.

– Не знаю. – Он лежал на боку и поглаживал пальцами ее руку – Когда я уйду в море, то в заморских странах накуплю тебе драгоценностей, разной одежды, а еще кружев и духов. Как контрабандист, спрячу их от таможенников и темной ночью принесу в твою комнату. Мы закутаем тебя в одежды, и я надену драгоценные украшения тебе на шею и запястья. Духами помажем тебе брови, уши и немного капнем в ямку на локте.

– А что еще, Джозеф, ты мне привезешь?

– А разве этого мало, жадный ты ангел? Мы, конечно, никому ничего не скажем. Это будет наша страшная тайна.

– И куда же ты намерен отправиться, сынок?

– Пожалуй, я пересеку весь мир от Китая до Перу, как пишут в нашей школьной книжке стихов. Я увижу огромные города, где ходят толпы богато одетых людей с темной, ярко раскрашенной кожей. Там будут дворцы и короли, горы до самого неба и леса, которые тянутся от страны до страны и где тишину нарушают только пение птиц и мрачный шелест листьев. Но лучше всего само море, когда по нескольку дней подряд не видно земли и только волны разбиваются о нос корабля. Ветер, как удар по щеке, и колючий дождь.

– И ты будешь любить это больше всего остального?

– Больше всего, кроме того, что ты ждешь меня на вершине Плинского холма. Мы еще не обогнули мыс Лизард, а я знаю, что ты уже там. Все города и океаны ничто в сравнении с тем моментом, когда я увижу, как ты стоишь у развалин Замка. Ты придешь одна, без отца, без Сэма и всех остальных – ты одна, ради меня.

– Тебе будет жаль возвращаться? – спросила Джанет, заранее зная ответ.

– А как ты думаешь?

Он немного помолчал, затем снова заговорил соломинку.

– Я так и вижу свой корабль. Вижу его оснастку, длинные, изящные линии корпуса. Раздуваемые ветром паруса. Когда я ему позволяю, он мчится, как дьявол, смеясь от радости, что вырвался на свободу, но достаточно одного прикосновения моей руки, и он понимает, покоряется моей воле, зная, что я его капитан, и любя меня за это.

Джозеф нагнулся и смотрел на Джанет, словно обнимая всю ее взглядом своих прищуренных глаз.

– Джозеф, что с тобой? – спросила она, чувствуя на себе его странный взгляд.

Он засмеялся, выплюнул соломинку на землю и протянул руку.

– Женщины – как корабли, – сказал он.

Глава одиннадцатая

Дети росли, а маленький город Плин ширился и становился краше.

Плин был уже не тем, каким Джанет знала его девочкой и каким видела с вершины холма в утро своей свадьбы. Былая атмосфера тишины и покоя, казалось, исчезла, как исчезла и приютившаяся у подножия холма деревушка, где во время прилива воды гавани подбирались чуть не к дверям домов. В былые дни гавань часто пустовала, если не считать нескольких рыбачьих люггеров, принадлежавших местным жителям, и когда мужчины возвращались с рыбной ловли или спускались по окончании работы с полей, то частенько задерживались у ограды двора Кумбе, чтобы поболтать, дымя трубками; на камнях сушились сети, и ничто не привлекало взгляда, кроме чаек, ныряющих за рыбой в воду, дыма, вьющегося из труб соседних домов, да женщин, поджидающих па пороге.

Порой грачи тучей взмоют с деревьев над домом сквайра Трелони и закружат в воздухе, клича друг друга.

Первое время после свадьбы Джанет с Томасом нередко бродили летними вечерами в полях над Плином, любуясь оранжевыми узорами, которые солнце рисовало на воде. Тогда ни единого звука не долетало из гавани, разве что время от времени легкий всплеск весла, когда кто-то вызволял свою лодку из водорослей, плывя вдоль высокого берега в Полмир.

Они смотрели, как темный силуэт лодки медленно сливается с тенью опускающихся сумерек. На какое-то мгновение солнце освещало дальний холм вспышкой пламени – она отражалась в окнах домов Плина и весело играла на шиферных крышах – и тут же садилось за высоким маяком, стоящим на высокой голой скале над Пеннитинскими песками. На воде догорали последние краски дня, колосящаяся рожь золотилась в гаснущих лучах солнца. Плин погружался в тишину, лишь изредка доносился из темноты чей-то далекий крик или собачий лай с фермы в Полмирской долине. По воскресеньям колокола Лэнокской церкви созывали жителей Плина к вечерней молитве, и те по ведущей через поля тропинке шли в церковь за Полмиром. Перед ужином молодые люди – влюбленные или такие же, как Джанет и Томас, молодожены – поднимались по крутому холму к развалинам Замка и ждали восхода луны; наконец она появлялась, белая, призрачная, и высвечивала на воде магическую дорожку, которая тянулась к самому горизонту и походила на указующий перст.

Таковы были мир и покой, царившие в Плине, затерянном в глуши, вдали от городского шума. Затем мало-помалу все стало меняться. Было открыто значение фарфоровой глины, и началось строительство шахт. У самого устья реки возвели грубые пирсы, на которые свозили глину.

За глиной приходило множество судов, и гавань теперь часто представляла собой лес мачт, ожидающих своей очереди, чтобы подойти к пирсу.

Жители Плина бурно радовались росту их города: ведь торговля принесет им процветание и богатство. Ворчали только недовольные переменами старики.

– К чему нам эти корабли и глина? – брюзжали они. – От них с утра до ночи в гавани только и слышно, что лязг да скрежет. Почему бы им не оставить Плин в покое?

Склон холма застроился новыми домами, более солидными и основательными, чем старые коттеджи у воды, с высокими, занавешенными портьерами окнами. Затейливые решетчатые окна коттеджей сочли старомодными и грубыми; крыши стали крыть не мягким серым шифером, а черным блестящим железом. На троне теперь была королева Виктория, и в гостиных Плина висели ее портреты, на которых она была изображена рядом с принцем-консортом..[25]

Из сонной, ленивой гавани Плин превратился в деловой порт, и воздух над ним полнился скрипом кораблей и шумом погрузочных работ. Корабельная верфь Томаса Кумбе была очень важна для Плина. Из ее дока теперь выходили крупные суда: корабли водоизмещением больше ста тонн, шхуны, баркентины…

Томасу было уже сорок восемь лет, характер его мало изменился, но работа давала о себе знать: плечи его ссутулились, под глазами появились усталые морщинки. Думал он только о своем деле и о положении, которое оно принесло ему в Плине. Он был предан жене и семье, но дело стояло для него на первом месте. Они по-прежнему жили в Доме под Плющом. Здесь ничего не изменилось, не изменилась и большая, теплая кухня, где вся семья собиралась за столом во время еды.

Мэри помогла матери сшить новые портьеры для гостиной, а в углу этой комнаты появилась фисгармония, на которой она научилась играть.

Сэмюэль стал работать вместе с отцом на верфи и проявил себя таким же добросовестным и сметливым работником, каким в его возрасте был Томас. Он действительно стал правой рукой отца, и Герберт, стараясь во всем походить на брата, учился у него мастерству. Возможно, вскоре на вывеске над верфью появится новая надпись – «Томас Кумбе и сыновья». Эта мечта никогда не покидала Сэмюэля и Герберта.

Мэри продолжала жить в Доме под Плющом; она была все такой же веселой, услужливой и не желала для себя ничего лучшего, чем остаться там навсегда и заботиться об отце и братьях.

Филипп, похоже, не испытывал желания со временем присоединиться к братьям на верфи. Это был до странности скрытный мальчик, водивший компанию со своими собственными друзьями и занятый собственными мыслями, говорил он мало и большую часть времени проводил читая в углу.

Лиззи уже исполнилось десять лет, и эта славная, добрая девочка, которая, казалось, радуется всем окружающим, была в семье общей любимицей.

А Джозеф? В свои восемнадцать лет он был выше отца и братьев, у него были мощные квадратные плечи и широкая грудь. За исключением Лиззи, он единственный из всех Кумбе был темноволос. Волосы у него были густые и курчавые, на щеках уже пробивались бачки, и выглядел он старше своего брата Сэмюэля, которому шел двадцать второй год. Осторожности он еще не научился. В Плине не было ни одного мужчины, с которым он не готов был бы подраться ради одного удовольствия, и не случалось ни одной дикой выходки, где он не был бы зачинщиком. При упоминании имени Джо Кумбе старики только головами качали.

Девушки Плина, когда он смотрел на них в церкви, заливались краской, чего он явно и добивался, и, собираясь в стайку, хихикали и взволнованно шептались, когда он проходил мимо них по улице. «Как бесчестно он обошелся с Эмми Типпит», – шептала одна. «Ах, а теперь, говорят, он занялся Полли Роджерс», – шептала другая. И они принимались гадать, кто окажется следующей жертвой. Что если одна из них? Тайный огонь желания загорался в их сердцах, и погасить его было выше их сил.

Джозефу было самое время уходить в море. Именно это он и собирался сделать.

Совсем скоро он поступит юнгой на «Фрэнсис Хоуп» к капитану Коллинзу, мужу Сары Коллинз.

Джозеф чувствовал, что мечта всей его жизни близка к осуществлению. Уйти в море, бросить Плин и его скучных, сварливых людишек, которые вечно мешали ему делать то, что хочется. Он не боялся, что на баркентине придется вести трудную жизнь, терпеть грубое, хуже, чем с собакой, обращение, долгие часы проводить в промокшей насквозь одежде, довольствоваться скудной пищей и несколькими часами сна в сутки; это жизнь настоящего мужчины и, несмотря на необходимость с утра до вечера подчиняться чужим приказам, вольная жизнь. Он смеялся над Сэмюэлем и Гербертом, которые, проведя целый день на верфи, возвращались домой такими довольными и гордыми собой. Что знают они о настоящей работе? Ледяной вихрь и пропитанные морской водой паруса, скользкие палубы во тьме, жесткие, режущие пальцы канаты, волны и ветер, восставшие против твоей жизни, крики и проклятия грубой команды… Никто из близких не завидовал ему – никто, кроме Джанет, его матери. В свои сорок два года она не изменилась; время не сказалось на ней. Не было у Джанет ни морщин под глазами, ни седых прядей в волосах.

Родив шестерых детей, она по-прежнему оставалась стройной, как молодая женщина. Глаза были дерзкими и бесстрашными, подбородок еще более решительным, чем прежде. Только она завидовала Джозефу. Ничего не желала она так страстно, как быть с ним рядом на его первом корабле, делить с ним все лишения и опасности.

Еще прежде, чем он пришел к ней, прежде, чем родился, она знала, что море призовет его к себе, как призвало бы и ее, будь она мужчиной.

Она гордилась тем, что Джозеф станет моряком, но сердце ее холодело от боли при мысли о расставании. Она презирала себя за эту слабость, она, никогда не боявшаяся ни смерти, ни опасности. Рассудок говорил ей, что дух ее последует за Джозефом; но тело ее требовало его тела, ей было невыносимо сознавать, что его глаза уже не засветятся при встрече с ее глазами, что голос его уже не коснется ее слуха, что руки его уже не обнимут ее плеч. Она должна бороться с этой слабостью, бороться всеми силами, которых ей не занимать, бороться и победить самое себя.

Она не пыталась скрыть свою боль от Джозефа; они никогда ничего не скрывали друг от друга.

В эти последние дни они мало разговаривали. Делали вид, будто слишком заняты новой одеждой для Джозефа. Джозеф ни секунды не сидел на месте. Чтобы не думать, он носился по окрестностям, на Полмирской ферме подрался с сыном фермера и едва унес ноги от работников, за один день переспал с тремя девушками Плина и тут же о них забыл. На верфи он отвлек от работы отца и брата, которые были заняты на строительстве нового судна. Испортил кексы, которые Мэри испекла на ужин, спрятал куклу Лиззи за фисгармонию, откуда она не могла ее достать, сгреб в охапку книги Филиппа и бросил их на дно высохшего и давно заброшенного пруда в дальнем конце сада.

В таком буйном настроении его еще никогда не видели: он пел и кричал во весь голос, сломал стул в гостиной, дом сотрясался от наводимого им шума и топота.

– Пока ты не уедешь, здесь не будет покоя, – в негодовании крикнула Мэри.

– Ура! Ура! Еще только один день! – бушевал Джо. Его глаза сияли, волосы рассыпались по лицу.

Одна Джанет понимала: то был последний слепой вызов, демонстрация мнимой силы, и всякий раз, когда он через комнату бросал на нее дикий, горестный взгляд, в нем горело: «Я люблю тебя, люблю, люблю».

Он увидел, как она опустила голову, кровь отхлынула от ее лица, и на нем появилось выражение неизбывной муки. Она стиснула руки и, отвернувшись, посмотрела на огонь.

– Осторожнее с горячими тарелками, Мэри, – сказала она твердым голосом.

Джозеф больше не мог выносить этого. Он выбежал из комнаты, бросился вон из дома и, громко богохульствуя, стал, как безумный, взбираться по крутому холму к скале. Слезы бессильной злобы текли по его щекам. Ветер клонил деревья, раскачивал кусты, в дальних полях жалобно блеяли овцы. Но он не замечал ничего вокруг и видел только лицо Джанет, ее темные глаза, глядящие в его глаза. У себя на лбу он чувствовал ее холодные руки, слышал ее тихий голос, произносящий его имя. Ему чудился звук ее шагов, шуршание ее юбки.

Он вспоминал силу ее рук, на которых она качала его маленьким мальчиком, ее чистый, сладкий запах, который он вдыхал, прижимаясь головой к ее груди. Вспоминал, как смотрел на нее снизу вверх, держал ее за руку, как бежал со всех ног, чтобы забраться к ней на колени и прошептать ей на ухо какой-нибудь вздор. Как она опускалась перед его кроватью, чтобы его успокоить, а Сэмюэль и Герберт тем временем спали в углу как убитые.

Как они смеялись и шептались в темноте, словно заговорщики, а потом он смотрел, как она, подобно бледному призраку, выскальзывает из комнаты, прикрывая рукой свечу; ее глаза сияют, а к губам прижат палец.

Джозеф добрался до вершины скалы, упал ничком и стал рвать землю руками. Он стонал и бился, словно от физической боли. «Проклятие, проклятие, проклятие!»

А тем временем в Доме под Плющом Джанет сидела во главе стола, и семья собиралась к ужину.

Томас, нахмурясь, огляделся по сторонам.

– А где Джозеф? Из-за завтрашнего отъезда парень так обезумел, что теперь с ним и вовсе не сладишь.

– Оставь его в покое, – мягко заметила Джанет. – Наверное, он у себя в комнате и кончает собираться.

Она отлично знала, что он убежал из дома и сейчас клянет все на свете у развалин Замка.

– О нет, вовсе нет, – вставил Филипп, ухмыляясь. – Он как угорелый помчался на холм. И сейчас целуется на прощанье с какой-нибудь из своих девчонок.

– Самое время уходить в море, – задумчиво пробормотал Томас.

Джанет через стол посмотрела на младшего сына. Что за странный врожденный изъян заставляет его временами быть таким подлым и хитрым? Он единственный из ее детей, кому она не доверяет. Способнее и умнее остальных, но в характере у него есть что-то такое, что заставляет ее содрогаться. Сейчас он вполне безобиден, но когда станет мужчиной, что тогда?

Не в том ли причина его отличия от остальных, размышляла Джанет, что после его рождения она была очень слаба и не могла кормить ребенка грудью. Поэтому она никогда не чувствовала его совсем своим.

Она отвела взгляд от Филиппа и взглянула на часы на стене. Джозеф, конечно, придет голодный. Она знала, что в этот последний вечер ему будет неприятно сидеть за столом со всей семьей, и он захочет остаться с ней наедине. В этот момент в комнату вошел Джозеф. Его одежда была в грязи, а на щеке проступала уродливая красная метка.

Джанет знала: это означает, что он плакал.

Все посмотрели на него. Они подумали, что он, наверное, поранился об изгородь.

Только Филипп тихо, словно про себя, рассмеялся.

– Неужели она так здорово тебя расцарапала? – спросил он.

– Филипп, замолчи, – резко оборвала его мать и протянула Джозефу его тарелку.

Джозеф молча сел и за весь ужин не проронил ни слова. Остальные не обращали на него внимания: они привыкли к странным переменам в настроении Джо.

Когда убрали со стола, все, как обычно по вечерам, расселись вокруг камина. Джанет и Мэри взялись за рукоделие, маленькая Лиззи училась у сестры новому узору. Казалось, она единственная из всех замечала страдание в глазах матери и Джозефа. Один раз она даже прошла через комнату и сжала руку брата. Джозеф с удивлением посмотрел на нее и первый раз в жизни заметил, что выражением лица она очень похожа на Джанет. Он слегка потянул сестру за кудряшки и улыбнулся.

– Я обязательно привезу тебе новую куколку, – сказал он ей.

Томас сидел в своем кресле напротив жены с книгой в руках. Он прищурил глаза на мелкий шрифт и, пошарив в кармане, достал очки. Как стар он был в сравнении с тем Томасом, который двадцать лет назад поцеловал Джанет на вершине Плинского холма. Однако сам он не замечал этой разницы.

Герберт и Сэмюэль в углу комнаты чистили ружье Сэмюэля, Филипп считал деньги в своей копилке. Серебра у него всегда было больше, чем у остальных. Джозеф, засунув руки в карманы, стоял у окна, так что видна была только его спина.

На стене тикали и покашливали старые часы, в камине лениво горел огонь.

Томас закрыл книгу, откинул голову на спинку кресла и снял очки. Глаза у него слипались, он вздохнул, широко открыл рот и смачно зевнул.

– Пойду-ка я наверх, дорогая, – сказал он, обращаясь к Джанет.

– Конечно, Томас, – ответила она. – Да и тебе, Лиззи, уже пора спать.

В комнате девочек слышался легкий топот ножек Лиззи, в спальне над крыльцом – тяжелые шаги Томаса.

Время от времени громко поскрипывал дощатый пол. Один за другим остальные потянулись к своим кроватям, и вскоре Джанет и Джозеф остались вдвоем.

Она отложила рукоделие и разворошила кочергой догорающие угли. В комнате было зябко и мрачно. Джозеф погасил лампу и задул свечи. Он раздвинул портьеры, и лунный свет вывел на ковре белый узор. Затем он пересек комнату и во тьме опустился на колени перед Джанет.

– Ты знаешь, как сильно я тебя люблю? – прошептал он.

– Да, Джозеф.

Он взял ее руку и поцеловал в ладонь.

– Кажется, я никогда не понимал, что значит для меня потерять тебя.

Когда он произнес эти слова, она опустила голову ему на плечо.

– Но ты не теряешь меня, Джозеф. Это вовсе не расставание, для тебя это возможность найти себя и жить той жизнью, которая тебе подходит.

– Вдали от тебя не жизнь, а горе и страдание, которые превратят меня в камень, пока я снова не окажусь рядом с тобой.

– Замолчи, Джозеф, я не позволяю тебе говорить такие вещи. Трусость недостойна мужчины, недостойна таких, как ты и я.

Он впился ногтями в ее руку.

– Ты называешь меня трусом, да?

– Да, мы оба трусы, и мне стыдно за себя. Он протянул руку и взял Джанет за подбородок.

– Я знал, что он будет высоко поднят, – улыбнулся Джозеф. – Но это ни к чему, давай не будем храбриться в эти последние несколько часов, что нам осталось быть вместе. Сейчас для меня мало толку в храбрости. Я хочу пролежать здесь всю ночь, плакать у твоих ног и молиться на тебя, молиться тихо и молча.

Он склонил голову, и Джанет, засмеявшись во тьме, поцеловала его в затылок.

И долго ты намерен оставаться таким ребенком?

– Всегда. Никогда. Не знаю.

– Почему я не мужчина и не могу идти с тобой рядом? – вздохнула она. – Я проводила бы с тобой дни напролет и училась бы жизни моряка. Так и вижу, как судно кренится под ветром, как в штормовую погоду волны заливают палубу. А я босиком, с непокрытой головой, и вкус соли на потрескавшихся губах. Ночью поцелуи ветра и дождя, крики команды в темноте, а потом вдруг тучи расходятся, на небе ярко сияет белая звезда.

– Пойдем со мной, – сказал он. – Я найду для тебя одежду, скажу, что ты Сэм; пойдем, чтобы я не был один.

– Ты никогда не будешь один, Джозеф. Обещай мне, что ты никогда не будешь один.

– Так точно! Обещаю.

– А твои носки, ведь их надо штопать? И кормить тебя не будут как следует. Ах! страшно даже подумать, как ты будешь там без меня.

– Мама, дорогая, любимая, все будет в порядке. Посмотри, теперь я настоящий храбрец, а ты вся побледнела и дрожишь, как ягненок в поле. – Он поднял ее на руки и стал легонько покачивать.

– Ну и где же твой гордый подбородок?

– Все это притворство, и так было всегда, всю жизнь, – прошептала она. – И ты это знаешь, верно?

Она рассмеялась сквозь слезы.

– Перестань, перестань же, – сказал он. – Ведь мы так здорово говорили о храбрости. Послушай, что бы я ни делал и где бы ни находился, каждую ночь в этот час я буду искать на небе звезду; и если решу, что хоть одна звезда указывает пальцем на Плин, я буду закрывать глаза и желать тебе доброй ночи.

– Джозеф, что навело тебя на эту мысль?

– Сегодня вечером у развалин Замка она сама пришла ко мне и принесла утешение. Когда я буду в море, ты в это же самое время будешь высовываться из окна своей комнаты над крыльцом; и звезда, которая будет стоять прямо над тобой, будет той самой звездой, на которую смотрю я.

– Я запомню, Джозеф. Каждую ночь. А ты сам не забудешь?

– Никогда, никогда.

Она взяла его лицо в руки и улыбнулась; лунный свет тенью пробежал в его глазах.

– Мой малыш, мой дорогой.

В камине опадал пепел, на стене медленно, торжественно тикали часы.

На следующий день дул северный ветер, и, хотя было воскресенье, капитан Коллинз твердо решил отчалить с вечерним отливом. Вещи Джозефа были доставлены на борт и поставлены рядом с его койкой в носовом кубрике. Вся семья спустилась в порт, чтобы проводить его и пожелать ему счастливого плавания. Томас тепло пожал сыну руку и, пожалуй, слишком старательно высморкался, когда увидел, как он вместе с другими матросами спускается в шлюпку и отплывает к кораблю.

Томас любил своего красавца сына и, несмотря на все его буйные выходки, гордился им. Сэмюэль, Герберт и Филипп хлопали брата по плечу, в шутку называя заправским моряком, а сам он до конца остался верен своему смеху и шуткам. Мэри украдкой положила ему в карман пару шафрановых булочек, а Лиззи подарила букетик белого вереска, который нарвала на холмах. Джанет стояла немного поодаль и спокойно разговаривала с кем-то из знакомых. Джозеф тоже не решался подойти к ней, отпуская в разговоре с отцом какие-то веселые замечания по поводу погоды.

Проходили последние минуты, нет, уже летели – все быстрее, быстрее улетали они в безнадежном клубке времени. Джозеф сделал шаг в сторону Джанет. Шлюпка была готова отчалить к кораблю, ждали только его.

Джозеф схватил руки матери и торопливо, порывисто поцеловал ее в шею под ухом.

– Я не могу собраться со словами, – пробормотал он, – было что-то… много чего, что я собирался тебе сказать. Все вылетело… в моей голове нет ни одной мысли.

Он тяжело сглотнул. Джанет смотрела поверх его головы. Казалось, в ее сердце не было ни единого чувства. Ее члены окаменели, язык отказывался двигаться. Она заметила, что у Мэри капор съехал набок, отчего у нее был глупый вид, словно у пьяной. Не забыть бы сказать ей об этом.

– Да, – только и сказала она.

– Не… не простудись… не заболей, не забудь, что вечерами уже прохладно, – сказал он ей с отчаяньем в голосе.

– Нет… ах! Нет! – Джанет с удивлением слышала собственный голос, глухой и холодный.

– До свидания. – Она с ужасом посмотрела на него, ее глаза пожирали его лицо, руки нелепо впились в шаль. – Ты уезжаешь?

Он отвернулся от нее и с воплем соскочил в шлюпку.

«Наляжем на весла, помчимся, как черти».

Шлюпка заскользила по воде, и он исчез.

Неожиданно, призывая на вечернюю молитву, зазвонили колокола Лэнокской церкви.

Обычно они звучали светло и мягко, навевая покой и умиротворение, но сейчас гремели громко и яростно. Страшные, монотонные, неумолимые в своем нескончаемом призыве, звучали они в ушах Джанет, сливаясь в дикое смешение звуков.

Томас подошел к ней и взял за руку.

– Тебе дурно, дорогая? – ласково спросил он. – Не тревожься за парня, уверен, он скоро встанет на ноги.

Не в состоянии вымолвить ни слова, она молча покачала головой и закрыла уши руками.

– Это всё колокола! – неожиданно воскликнула она. – Неужели они никогда не умолкнут, никогда?

Дети с любопытством смотрели на мать.

– Мама, дорогая, идем в церковь, – сказала Мэри, – и все вместе помолимся, чтобы Джо вернулся к нам целым и невредимым.

Томас достал часы.

– Пора отправляться, – неуклюже начал он. – Насколько я помню, мы за всю нашу жизнь ни разу не опаздывали.

Они стояли у причала, кучка добрых, нерешительных людей, которые далеко не одинаково воспринимали случившееся.

Джанет запахнула накидку и застегнула ее под подбородком.

Нет. Мы не должны опаздывать.

Покинув порт, они свернули к холму. Колокола ненадолго смолкли, но их сменил другой звук, на сей раз поднимавшийся из гавани: лязг и скрежет цепей. «Фрэнсис Хоуп» поднимала якорь.

Кумбе поспешили к ведущей через поля гати. Они старались говорить легко и естественно, но все видели молчаливое горе матери. Бедняга Томас, желая взбодрить и утешить ее, сделал только хуже.

– Хм. Что ж, нам, конечно, будет не хватать парня в доме, его голоса. Без него дом покажется совсем другим.

Колокола снова зазвонили, резко, настойчиво.

Джанет старалась не допускать этот звук в свои мысли, старалась вообще ни о чем не думать. Стояла осень, ее и Джозефа любимая пора. Хлеба созрели и были убраны, осталось лишь короткое, колючее жнивье, которое цеплялось за ноги. Кусты шиповника и боярышника были усеяны красными плодами, в садах Плина клонили долу свои гроздья пунцовые фуксии. Внизу, в Полмирской долине, под Лэнокской церковью, золотистый папоротник доходил до пояса и мягкий лишайник льнул к стволам деревьев. С ферм пахло навозом и горьким дымом, поднимавшимся над кострами, на которых сжигали опавшие листья. Набухший ручей с громким журчанием бежал по плоским, серым камням. Вечер был пасмурный и холодный, с реки начинал подниматься туман, и его первая взвесь висела в воздухе. В ветвях вяза подле церкви пел дрозд, и в его осенней песне звучали ноты более сладкие и щемящие душу, чем весной.

У церковных ворот все члены семьи Кумбе обернулись и посмотрели на гавань. Корабль был уже далеко от земли, и все паруса подняты. Его нос был обращен к горизонту, и Плин остался позади. Еще немного, и в наступающих сумерках земля за его кормой станет похожей на размытое пятно, и все огни поглотит тьма.

– Вот Джозефа уже почти и не видно, – вздохнул Томас.

Корабль птицей скользил по гладкой, спокойной воде. Колокола замолчали. Джанет Кумбе первая вошла в церковь, муж и дети последовали за ней. Всю службу она была молчалива и безучастна.

Луч заходящего солнца осветил западные окна. Она знала, что этот же луч пересекает путь уплывающего корабля. В маленькой церкви царили мир и покой. Простояв века, она все еще хранила следы присутствия людей, которые преклоняли в ней колени в давно ушедшие времена. Ее камни были истерты коленями смиренных, ныне покоящихся в могилах прихожан, чьи имена погребены и забыты. Придет день, и те, кто молится здесь рядом с Джанет, в свой черед обретут такой же ничем не нарушаемый покой.

Сейчас вслед за священником их голоса шепчут молитвы. Джозеф на своем корабле думает о преклонивших колени в Лэнокской церкви и о бледном лице матери, обращенном к стрельчатому окну.

«Фрэнсис Хоуп» плыла вперед, подняв высоко над морем свою корму, и свежий ветер свистел в ее надутых парусах.

В Лэнокской церкви громкие голоса поющих уносились под старые своды, и приглушенное эхо вторило и им, и печальным звукам органа.

Иисус, любовь моя!
Охрани своей рукою,
Ибо волны бытия
Подступают, грозно воя.
Огради и защити,
Мой единственный Спаситель,
И прими в конце пути
Душу в мирную обитель.
Джанет пела вместе со всеми, но сердцем была далеко и от звуков гимна, и от людских голосов, и от склоненных голов, и от мерцающих свечей. Видела она только звезды небесные да корабельные огни на глади пустынного моря.

Глава двенадцатая

Месяц за месяцем Джанет старалась приучить себя к отсутствию Джозефа. Первое время после его отъезда все человеческие чувства, казалось, покинули ее. У нее было такое ощущение, будто она умерла, и некое механическое существо завладело ее членами, ее головой и продолжало жить се жизнью в тех же узких пределах, что и прежде. Ее тело было теперь лишь пустой оболочкой, чувства покинули его. Внешне эта перемена была почти незаметна, разве что голову она держала еще выше, пытаясь скрыть свое горе под покровом гордости.

При всех ее заявлениях и уверенности в том, что физическое расставанье для них с Джозефом ничего не значит, терзалась и мучилась она именно от жажды его близости, его присутствия. В каком бы месте Плина она ни бродила, ей казалось, что она ступает по оставленным им следам.

Холмы и скалы хранили отзвуки его голоса, его приметы были в сыром песке у кромки воды и в набегающих на берег волнах. Куда бы она ни пошла, везде искала она какой-нибудь оставленный им знак, словно в местах, где он бывал, заключалась для нее двойная пытка, приносившая ей горькое утешение.

Ночи были длинны и томительны. Час за часом, не смыкая глаз, Джанет проводила рядом со спавшим тяжелым сном Томасом, она поворачивала голову на дуновение воздуха, проникавшего через занавешенное окно, и высматривала белую звезду на темном покрове затянутого тучами неба. Она старалась перенестись через пространство на корабль в далеких водах и встать рядом со своим ненаглядным, который держит ночную вахту на безмолвной палубе. Она знала, что душой и мыслями он с ней, но этого было для нее мало. Она проклинала слабость своей плоти, изголодавшейся по его близости и его прикосновению, сражалась с потребностью глаз постоянно видеть его. Прикоснуться к его рукам, к его телу, которое было частью ее самой, вдохнуть знакомый запах моря, земли и солнца, которыми пропитана его одежда, ощутить вкус соленой воды на его коже… Вот к чему она стремилась, но все это у нее отняли, оставив ее жить в полусне, превратив ее в призрак женщины.

Дом, который она для него создала, был пуст и лишен тепла, лишен самой причины своего существования.

В Доме под Плющом жизнь шла своим чередом, и новые события вписывались в ее повседневный ход.

По воскресеньям Сэмюэлъ задерживался у садовой калитки таможенника Сайласа Трехурста, и в половине четвертого дня дочь таможенника Поузи появлялась на тропинке; после неловкого обмена несколькими фразами калитка захлопывалась, и мисс Поузи отправлялась вверх по холму, опираясь на руку Сэмюэля.

Верный Герберт помогал брату в трудном деле составления любовных записок, и вечерами эта парочка часто сидела в углу гостиной с перьями, бумагой и чернилами. Сэмюэль, нахмурясь, сражался с правилами правописания, а Герберт тем временем всячески ободрял брата и рылся в словаре в поисках нужного слова.

Мэри не проявляла ни малейшего интереса к молодым людям Плина и предпочитала заниматься домом, всегда готовая выполнить любое желание отца и матери.

В один прекрасный день Филипп за обедом объявил о своем намерении поступить рассыльным в судовую контору Хогга и Вильямса в Плине.

Отец в недоумении посмотрел на него.

– Ты не хочешь вместе с братьями работать на верфи? – спросил он, озадаченный решением сына.

– Нет уж, благодарю, – невозмутимо ответил Филипп. – Я уже переговорил с мистером Хоггом, и он готов меня взять. Первое время плата будет невелика, но, если я ему подойду, он ее повысит.

– Господи помилуй, – сказал отец, откидываясь на спинку стула. – Вот так пойти и самому все устроить. – Он втайне гордился независимостью сына.

– А ты что скажешь, Джанет? – Томас посмотрел на жену.

– Я думаю, Филипп знает, что ему нужно, – ответила Джанет. – По-моему, он всегда будет идти по жизни своей собственной дорогой и получать то, что ему нужно. Не знаю только, принесет ли это ему счастье.

Она взглянула на младшего сына с русыми волосами и узкими, глубоко сидящими глазами. Филипп поднял на нее взгляд и снова потупился. Джанет уже давно чувствовала в нем скрытую антипатию и к себе самой, и ко всему, что она любит. Собственное дитя заронило зерно сомнения и страха в ее сердце. С неуверенностью и чем-то похожим на ужас смотрела она в отдаленное будущее. Но, вернувшись мыслями в настоящее, она стала думать о Джозефе, которого отделяло от нее бескрайнее море. Успеет ли он вернуться ко дню ее рождения в апреле? Ему всегда доставляло ни с чем не сравнимую радость проводить этот день наедине с ней. Они использовали его как предлог для первого в году пикника.

Конечно, весной Джозеф вернется в Плин. Время от времени она получала от него весточки из огромных портов, разбросанных по всей Америке, и тогда ходила крепко прижав к себе письмо – ведь оно было частью его самого. То были необыкновенные, страстные письма, дышавшие любовью к морю, восхищением жизнью, которую он ведет. В них говорилось о выпадающих на его долю трудностях, о суровой погоде, о не прекращающейся с утра до ночи работе, которая не оставляет времени на размышления, о схватке со штормом, налетевшим на них в центре Атлантики, когда его товарищи боялись неминуемого конца, а сам он, промокший, уставший, измученный болью во всех членах, испытывал восторг и молитвенное преклонение перед тяжелым и опасным призванием, которое ему посчастливилось избрать. Но, несмотря на все это, он чувствовал, что ему недостает ее, недостает ежечасно, ежеминутно. Он писал, что упорно работает, с пылом вникая в каждую мелочь, чтобы как можно скорее стать настоящим моряком. Капитан Коллинз обучал его навигационной науке, и Джозеф был уверен, что в недалеком будущем это поможет ему получить удостоверение второго помощника, но прежде, согласно правилам Министерства торговли, ему надлежит провести четыре года юнгой. Надо набраться терпения и ждать. Какой бы новый вид ни открывался перед его глазами, он всегда думал о ней и страстно желал, чтобы она была рядом и разделила с ним его чувства. По ночам он искал звезду, которая, по его расчетам, может светить в Плине над ее головой, и молил эту звезду хранить ее до его возвращения.

Так все первые месяцы года Джанет жила в ожидании письма с известием о том, что в апреле он вернется. Наконец пришло письмо, в котором не говорилось о точной дате его возвращения, зато была приписка: «В кубрике висит календарь, и 10 апреля я отметил на нем красным крестом. Когда мои товарищи спросили, что это значит, я ответил, что к этому дню я должен быть в Плине, потому что дал слово женщине моего сердца, и никакие шторма Атлантики не помешают мне его сдержать».

Это было последнее письмо, которое получила Джанет, и март уже подходил к концу. В Плине со дня на день ожидали возвращения «Фрэнсис Хоуп» Теперь Джанет каждый вечер поднималась к развалинам Замка и, заслонив рукой глаза от солнца, ждала, не появится ли на горизонте белый парус.

Иногда с ней приходила Лиззи или, если выдавалось свободное время, один из мальчиков, а однажды рядом с женой стоял Томас, горделиво разглядывая море в подзорную трубу, купленную специально для этого случая.

Девятого апреля Джанет, чувствуя тяжесть на сердце, поднялась на вершину холма и два часа простояла у развалин стены; восточный ветер развевал ее волосы и юбки, далеко внизу разбивались о скалы зеленые волны с белыми барашками.

Это означало, что из-за встречного ветра кораблю будет нелегко подойти к Плину. Она все ждала и ждала, но вот солнце, подобно гонимому ветром огненному шару, скрылось за слоистыми облаками, над трубами закурился дым, в домах зажглись лампы, и сумерки сгустились над Плином, скрыв море от ее глаз.

«Фрэнсис Хоуп» так и не пришла. Тогда Джанет повернулась спиной к морю и стала спускаться по крутому холму туда, где вдоль сточных канав, вынюхивая пищу, бегали собаки, шумно играли дети, а в дверях домов стояли мирные, довольные своим уделом люди без лишнего бремени на плечах и морщинок под глазами.

В Доме под Плющом через занавеси пробивался свет, над трубой вился дым. Муж и дети ждали ее, стол был накрыт к ужину.

На стене тикали часы, все было как всегда. Она смотрела на их славные, счастливые лица, слушала беззаботные разговоры, в которых не было и тени беспокойства.

«Они мои, – думала она, – а я их. Но сердце мое заключено в недрах раскачиваемого волнами корабля, а мысли целиком принадлежат моему любимому».

Вечер кончился, огонь в камине почти угас, свечи догорели. Дети разошлись по своим комнатам, и Джанет снова легла рядом с Томасом на кровать, которую они делили уже почти двадцать пять лет. Она вновь видела себя молодой женой, прижавшейся к его сердцу и обвивавшей руками его шею, а ведь ему было уже около пятидесяти, и лицо его, покоившееся рядом с ней на подушке, покрывали морщины – следы прожитых лет.

Возможно, момент жизни бесконечен, и даже сейчас ее молодость продолжает безмятежно спать в объятиях Томаса где-то там, на другом временном уровне, как неумирающая зыбь на поверхности спокойной воды.

Почувствовав прилив тихой нежности к мужу, она взяла его руку и приложила к своему сердцу. Но он что-то глухо пробормотал, беспокойно шевельнулся во сне и, тяжело вздохнув, повернулся к ней спиной. Тогда Джанет осторожно отвела его руку и, посмотрев на свет, пробивающийся сквозь занавеси, увидела ту самую звезду; у нее отлегло от сердца, и она спокойно заснула.

Перед самым рассветом ее разбудил какой-то слабый звук: что-то ударилось об оконную раму. Она села на кровати, увидела крадущийся в комнату серый рассвет и плоский серый камушек, лежащий у ее ног.

Через мгновение, не обращая внимания на холод, она уже высунулась из окна. Две темные, как у молодой девушки, косы обрамляли ее лицо.

Он стоял в тени дома, держась рукой за толстый стебель плюща и подняв лицо к окну.

– Джозеф, – прошептала она. – Джозеф.

Он стоял не говоря ни слова и глядя на пламя, озарившее ее глаза.

– Думала, я забыл о твоем дне рождения? – тихо произнес он. – Разве я не поклялся, что мы бросим якорь в Плинской гавани, прежде чем солнце встанет над Полмирским холмом и золотые лучи зажгутся на колокольне Лэнокской церкви? «Фрэнсис Хоуп» цела и невредима и уже целый час как здесь. Мы с рассветом входим в спящую гавань, а ты, забыв обо всем, лежишь себе в кровати.

Он смеялся, подшучивая над ней, а когда она покачала головой и в уголках ее глаз заблестели слезы, ухватился за толстые ветки плюща, вьющегося по стене дома, и поднялся по ним к окну, где она ждала его, не в силах сдвинуться с места.

Так Джозеф вернулся к Джанет, как и обещал ей, весной.

Глава тринадцатая

После первого расставания их было много… и много возвращений.

Для Джозефа пора отрочества миновала, и было слишком поздно сворачивать с пути, который он для себя избрал. К тому же эта мысль никогда и не приходила ему в голову, ведь он был уверен, что создан для моря, что любая другая жизнь не для него. Но всякий раз, покидая Джанет, он видел в ее глазах страдание, а по возвращении ввалившиеся щеки матери и тени под ее глазами говорили ему слишком о многом.

Вот бы забрать ее с собой! Если он будет овладевать мастерством со всей энергией и упорством, на какие способен, то постепенно займет самое высокое положение, и тогда ему ничто не помешает вручить Джанет свой капитанский диплом и пригласить ее на борт своего собственного корабля.

Во время одной из кратких побывок в Плине он шепотом поведал ей об этом желании; она верила ему и смотрела в его глаза, зная, что никакая сила не способна заставить его отказаться от своей мечты.

Они говорили о корабле, который надо для нее построить, о прочности его шпангоутов[26], на которые пойдут деревья из самого Труанского леса. Но еще не время, возможно, лет через шесть или десять этот корабль построят его отец и братья, и тогда Джанет станет его душой, а Джозеф капитаном. А тем временем они видели его в своем воображении, рисовали огрызком старого карандаша, подсчитывали размеры и грузоподъемность, прикидывали рангоут[27] и такелаж, покрой парусов. Об этом плане сообщили Томасу и сыновьям, и те пришли в восторг при мысли о корабле Кумбе под командованием Кумбе, который принесет им из дальних стран богатство и славу. У себя в мастерской Томас сделал модель корабля и с гордостью представил ее восхищенным взорам всего семейства. На строительство должна была пойти часть денег, которые Томас скопил с тем, чтобы после его смерти они были разделены между сыновьями. Об этом решении он торжественно объявил однажды в воскресенье в присутствии Джанет и всех детей, после чего перед Богом поклялся, что, как только выдастся свободное от срочной работы время, он и его сыновья построят корабль, который назовут в честь дорогой матери и возлюбленной жены.

Сказав это, он поставил перед ними модель и, взяв в руки нож, вырезал на ее корме слова «Джанет Кумбе – Плин».

Затем он от души высморкался, поцеловал жену и обеих дочерей в щеки и пожал руки сыновьям.

– Мы вложим в его строительство все наше умение, – с чувством сказал Томас, – Сэмюэль, Герберт и я будем надеяться, что он станет первым кораблем, на который Джозеф поднимется в качестве капитана, и да поможет ему Бог всегда приводить его в порт целым и невредимым. А Филипп тем временем, глядишь, порадеет за наши интересы в фирме Хогга и Вильямса.

Таким образом, в будущем судне у каждого была своя доля, и все теперь жили в ожидании того дня, когда их корабль выйдет из дока в Плинскую гавань не призрачной мечтой, а живой реальностью.

Счастливые и довольные собрались они в гостиной вокруг фисгармонии Мэри, чтобы слить свои голоса в благодарственной молитве.

Мэри сидела за инструментом, устремив торжественный взгляд на лежащую перед нею псалтирь; Томас стоял у нее за спиной, высоко подняв голову и положив руки на плечи младшей дочери. Рядом с ним стояли его рослые сыновья, и возвышавшийся над всеми Джозеф поверх их голов улыбался Джанет, тезке корабля, а та отвечала ему взглядом. Так началось существование корабля «Джанет Кумбе», хотя в Труанском лесу еще не повалили ни одного дерева, и показать его можно было только в виде модели, которая стояла на столе в гостиной.

Время текло в Плине медленно, однообразно, год проходил за годом, лишь изредка принося сколько-нибудь значительные события и перемены. Сэмюэль женился на хорошенькой Поузи Трехурст и переехал с женой в небольшой коттедж, стоявший в нескольких шагах от Дома под Плющом, оставшись жить рядом со своей семьей и неподалеку от верфи. Венчались они, как некогда Томас и Джанет, в Лэнокской церкви, и, глядя на светловолосого сына, стоящего перед алтарем рядом с невестой, Джанет вздохнула о безвозвратно ушедших днях.

Это был словно сам Томас, каким тот был двадцать пять лет назад, с длинными, заплетающимися ногами, вечно ступавшими не туда, куда надо, с серьезными, круглыми синими глазами. «Джени, – говорил он ей тогда, едва сдерживая дрожь, – Джени». Но сейчас рядом с ней стоял на коленях сгорбленный, болезненный пожилой человек и поверх очков вглядывался в молитвенник, а на том месте, где он стоял тогда, – их взрослый сын, которого она когда-то качала на руках.

Сквозь пелену глупых слез она смотрела на Сэмюэля и видела не сильного, гордого жениха, а широкую дорогу за Плинскими полями и бегущего к ней маленького плачущего мальчика в разорванной курточке.

Почему Поузи выбрала для венчания именно этот псалом? Джанет пела вместе со всеми и за окном видела кладбище с неухоженными надгробьями, поросшее высокой травой…

Уносит нас река времен —
Его, тебя, меня.
Мы все уйдем, как должен сон
Уйти с приходом дня.
Не сознавая иронии этих слов, Сэмюэль и Поузи пели перед алтарем, они держались за руки, и мысли их были полны надежд и ожиданий. Спокойная любящая пара, которой не познать ни божественной страсти, ни глубин великого горя, и Джанет всем сердцем благословляла их.

Тем временем и остальные дети становились взрослыми.

Мэри продолжала жить с родителями и даже не помышляла о замужестве, тогда как Герберт, вдохновленный примером старшего брата, стал ухаживать за кузиной Поузи, Элси Хоскет. Однако обвенчаться они могли не раньше 1858 года, когда Герберту исполнится двадцать один.

Филипп из рассыльного в фирме Хогга и Вильямса уже поднялся до клерка. Он был по-прежнему тих и незаметен, все так же много работал, и собратья-клерки если и не любили, то уважали его.

Джозеф подолгу отсутствовал, и Джанет была рада, что рядом с ней есть существо, которое по складу мыслей хоть немного похоже на него. Лиззи была веселой, жизнерадостной девушкой, далеко не глупой, но для ее возраста в ней сохранилось еще много детского.

Со временем у Сэмюэля и Поузи, к их великой гордости, родились дочери-близнецы; их назвали Мэри и Мартой. Держа своих первых внучек на руках и размышляя о том, что ждет их в будущем, Джанет переживала странные, непривычные чувства. Как изменится Плин к тому времени, когда эти малютки станут старухами? Много ли любви, много ли страданий выпадет на их долю? Что-то подсказывало ей, что их жизнь будет спокойной и безоблачной и что все у них будет хорошо.

На темной голове Джанет по-прежнему не было ни одного седого волоса, ни одна морщинка не легла на ее лицо, но постоянные отъезды Джозефа давали о себе знать, и, хоть ей не было и пятидесяти, постоянное нервное напряжение сказалось на ее здоровье, пульс мало-помалу слабел, сердце износилось и устало, хотя сама она этого еще не знала. Поднимаясь по холму к скалам, она часто чувствовала головокружение, и ей приходилось останавливаться на полпути; она недоумевала, отчего у нее стучит в висках и почему ей так трудно дышать. Врач, внимательно выслушав ее сердце, покачал бы головой, озабоченно нахмурился и прописал бы какое-нибудь успокоительное лекарство, хоть оно и не могло ее вылечить. Но Джанет Кумбе не любила врачей и не верила им, а потому не имела ни малейшего представления о том, что месяц за месяцем становится все слабее, что ее сердце слишком утомилось от жизни и любое сильное потрясение – будь то радость или горе – будет для нее концом.

Единственное, ради чего она жила, – это момент, когда спустят на воду корабль, названный ее именем, и день, когда Джозеф получит диплом капитана. Когда он бывал в Плине, он проводил рядом с ней каждый свободный час, каждую минуту, но им все равно не хватало времени. Он уже служил вторым помощником на «Фрэнсис Хоуп», затем, выдержав соответствующие экзамены, к своей великой радости, был рекомендован капитаном Коллинзом первым помощником на борт «Эмили Стивене». Заветный день маячил на горизонте, Джозеф писал Джанет письма, полные любви и энтузиазма, в них он уверял отца и братьев, что настало время закладывать новый корабль. Но у Томаса и его сыновей на руках был целый список заказов, и они ждали того момента, когда, освободившись, смогут все свое время посвятить обещанному кораблю, пустив на его строительство лучшие материалы и вложив в работу все свое умение и сноровку.

Герберт женился вторым – серьезный, старательный Герберт, хотя и не повторил пример брата до такой степени, чтобы подарить жене двойню, однако не падал духом, поскольку скончался он в возрасте восьмидесяти трех лет отцом пятнадцати детей. Если бы Джанет дожила до этого времени, то непременно напомнила бы Томасу слова, сказанные ею в утро их свадьбы: «Может быть, там, далеко-далеко впереди, есть много живых существ, которые будут зависеть от нас». Но все это случится очень не скоро. А сейчас Герберт был прекрасно сложенным высоким молодым человеком, и шел ему, как и его жене, двадцать второй год.

Теперь, когда дети обзавелись собственными семьями и могли самостоятельно прокормить себя, время стало особенно тяжело сказываться на Джанет. Мэри только того и желала, чтобы принять на себя заботы по дому и присмотр за отцом, и Джанет постепенно передала эти обязанности дочери.

Сильнее, чем прежде, томилась она по Джозефу, жаждала постоянно быть с ним, никогда с ним не расставаться. Ей было около пятидесяти, и она совсем не видела мира. Ее прежний буйный дух, отважный и непокорный, заявлял о своем законном праве быть рядом с Джозефом. Они рождены, чтобы вместе делить горе и радости, море, имевшее над ним такую власть, на нее тоже наложило свое заклятие, и эта женщина средних лет мечтала не об уютном кресле у камина, а об уходящей из-под ног палубе, устремленной ввысь, мачте, о серых морских волнах под гонимыми ветром мрачными тучами. Она чувствовала, что там, где море смешивается с небом, где нет огней маяков, к ней вернутся юность и сила, тогда как жизнь в Плине без Джозефа опустошала ее душу и тело, и временами, когда слабое сердце предательски напоминало о том, что силы ее тают, мужество покидало ее.

Уезжая, Джозеф всякий раз забирал с собой частицу ее жизненной силы. У него не было иного желания, как получить капитанский диплом; тогда никакие правила в мире не помешают ему забрать ее с собой.

– Ты мне веришь, ведь веришь? – сказал он ей. – Ты же знаешь – скоро я достигну самого верха, меня ничто не остановит! Кажется, я могу себе представить, что чувствовал отец, когда вел тебя в дом, который он построил для тебя, но и его гордость ничто в сравнении с тем, что буду чувствовать я, когда ты ступишь на борт моего корабля и назовешь его своим домом.

– Джозеф, любимый мой, – сказала она, – когда этот момент придет, с тобой полетит чайка, а не человек.

– Корабль будет твоим, и его пути – твоими путями, – сказал он ей. – Командовать будешь ты, а я лишь исполнять твои желания. Тогда мне не понадобится никакая звезда, чтобы желать ей доброй ночи, никакая луна, чтобы коротать с ней ночные вахты. Я уверен, что, увидев тебя рядом со мной на палубе, твои развевающиеся, как вуаль, волосы, ветер и море будут смеяться от радости, а звездам на небе станет стыдно от яркости твоих глаз.

– Но, Джозеф, я уже старая, мне почти пятьдесят, зачем ты говоришь мне такие вещи?

– Ты – старая? – Он рассмеялся и крепко прижал ее к себе. – Сейчас я не стану рассказывать тебе о том, какие картины мелькают в моей голове. Но потом, когда мы будем на нашем корабле, а прошлое останется позади, как забытый сон, я заставлю тебя вспомнить твои-же слова про старость, вот увидишь.

Почему они так привязаны друг к другу, она и ее второй сын? Узнает ли она когда-нибудь об том, поймет ли причину вещей во всей ее полноте? Как непонятна жизнь: перемешает людей без всякого разбора и бросит их, чтобы они сами выкарабкивались, кто как умеет.

Джозефу было уже двадцать пять. Едва ли в Плине нашлась бы хоть одна девушка, которая не была бы в него влюблена и не призналась бы ему в этом открыто. Он смеялся, он любил их и тут же забывал; его любовные связи были столь же многочисленны, как некогда мальчишеские проделки. Джанет не пыталась остановить его; она знала, что это ему так же необходимо, как пища, которую он ел, как воздух, которым он дышал. Когда он рассказывал ей о своих приключениях в заморских портах, она лишь смеялась и советовала обучить плинских девушек всему, чему он там научился. Его братья были солидными женатыми людьми, рассказы о диких выходках Джо их шокировали, но их мнение его мало заботило. Что же касается добропорядочных обитателей Плина, то при одном упоминании о моряке Джо они поджимали губы и после девяти вечера запирали дочерей на замок. Однако подобные предосторожности не были помехой для сына Джанет, и, если только ему приглянулось хорошенькое личико, никакие запертые двери не могли его удержать. Когда он снова уплывал, родительским тревогам наступал конец, и они вздыхали с облегчением. Было совершенно бесполезно приступать к его матери с разговорами на этот предмет. Бесстыдная женщина, она всегда горой стояла за сына и не видела в его поступках особой беды. Миссис Солт однажды остановила ее на улице, но то был первый и последний раз.

– Послушайте-ка, миссис Кумбе, – сказала разгневанная женщина, – я не потерплю, чтобы у моей Лилли были неприятности из-за вашего Джо, слышите?

– О да, миссис Солт, я вас слышу, – ответила Джанет, высоко вздернув подбородок и подбоченясь.

– Так вот, миссис Кумбе, если ваш парень флиртует с моей девочкой и не отпускает ее до одиннадцати вечера, то уж верно они не на луну любуются.

– Надеюсь, вы правы, миссис Солт. Если ваша девица выходит с моим Джо лишь затем, чтобы любоваться луной, то, на мой взгляд, она просто дура и ей явно недостает соли, прошу прощения за игру слов[28]

– Что ж… я никогда не… – начала разъяренная мать. – Вы дурная, бесстыдная женщина. Подбивать своего парня совратить мою невинную девочку!

– Если вы называете совращением именно то, что имеете в виду, миссис Солт, – рассмеялась Джанет, – то советую вам поберечь нервы. Если ваша Лилли и отправилась в лес с моим Джо, то, сдается мне, не с ним первым. Да будет вам известно, что ваш кувшинчик уже не раз ходил по воду и побывал не в одном колодце. Всего вам доброго, миссис Солт.

И Джанет пошла дальше, гордо подняв голову, совсем как ее сын.

Как бы ни старались ее противники, последнее слово всегда оставалось за ней. К тому же она знала, что не было в Плине девушки, которая не ждала бы возможности броситься Джозефу на шею. «Совращение… надо же, – подумала она, – в эту игру играют двое, и пока что не было девушки, которая попала бы в беду не зная, на что идет. Когда молодые люди остаются вдвоем в темной роще, их забавам также невозможно помешать, как чайкам, когда они по весне спариваются в Ланниветской пещере». Так размышляла Джанет Кумбе из Плина, что в Корнуолле, в лето тысяча восемьсот шестидесятое от Рождества Христова. Она знала, что человеческая природа сильнее условностей и что никакие плотно сжатые губы и проповеди не остановят мужчину, когда он гуляет с девушкой. Для нее это было так же просто и естественно, как для овец в полях. Это – как прилив, который сметал и сметает все на своем пути, сила, которой невозможно противостоять.

Если, глядя на Джозефа, своего сына, Джанет видела его пылающие щеки, влажный локон на лбу и беспокойный блеск в глазах, ей вспоминался вечер на плывущем из Плимута корабле, когда земли почти не было видно, вокруг бушевали море и небо, а она стояла на носу судна рядом с Томасом, своим мужем, который глухим хриплым голосом шептал ее имя: «Джанет». Она вспоминала прикосновение его руки, вспоминала, как повернулась к нему на раскачивающейся палубе, почти оглохнув от песни ветра и моря, и попросила любить ее.

Поэтому и стоял рядом с ней Джозеф, и кровь, что текла в ту ночь в ее венах, течет теперь в нем и перейдет его детям и детям его детей.

«Я умру, – думала Джанет, – и Джозеф умрет. Но красота той штормовой ночи не дает нашей крови и плоти исчезнуть навсегда – частичка нас обоих будет дышать тем же воздухом, каким дышали мы, и ступать там, где мы ступали».

Глава четырнадцатая

Наконец должно было начаться строительство корабля. Мечта становилась явью. Маленькой модели, стоявшей на каминной полке в Доме под Плющом, предстояло на верфи обрести величественные очертания и форму и превратиться из игрушки в полное жизни судно, созданное для бурных морей и грозных штормов, в недрах которого будут перевозить грузы и людей. Когда из Труанской рощи по реке сплавили первую партию строевого леса, Джозеф находился в Плине рядом с Джанет. То были гигантские деревья, стволы которых выдержали штормы столетий, а ветви раскачивались на ветру еще до того, как отец Джанет впервые открыл глаза на этот мир.

Братья Кумбе взяли на верфи большую лодку, сами отобрали лучшую древесину и отбуксировали ее вниз по реке в гавань.

На постройку корабля ушло два года, и Томас и два его сына, Сэмюэль и Герберт, вложили в него все свое уменье. Каждый день стук их молотков поднимался вверх к Дому под Плющом и долетал до слуха Джанет.

Ее дети выросли, кое-кто уже женился, младшей дочери Лиззи исполнился двадцать один год, и недалек был день, когда она начнет подумывать о замужестве.

И Сэмюэль, и Герберт обзавелись собственными семьями. Филипп, хотя ему едва минуло двадцать три, поднялся до должности второго клерка судовой маклерской фирмы, но еще не женился. Мэри тоже оставалась в родительском доме. Но все они были взрослыми, со своими собственными интересами, и Джанет прекрасно отдавала себе отчет в том, что ей за пятьдесят.

Теперь она жила лишь для того, чтобы увидеть, как спустят на воду ее корабль и как Джозеф станет его капитаном. И тогда годы полетят прочь, будто их и не было вовсе, и она будет стоять на палубе, и Джозеф будет рядом.

За эти два года не было дня, чтобы она не спускалась на верфь посмотреть, как продвигается работа. Корабль медленно обретал форму, сперва это был не более чем скелет, который часть за частью надлежало обить деревянной обшивкой. На нем предстояло надстроить квадратную корму. Длина его равнялась девяноста семи футам, высота грот-мачты[29] двадцати двум футам, а глубина была немного более двенадцати. Томас и его сыновья рассчитывали, что, когда судно достроят, в нем будет около ста шестидесяти тонн. И оснастка его будет как у двухмачтовой топсельной шхуны. То был поистине великий момент, когда каркас судна был готов, и оставалось только обшить его могучие ребра. Тогда на работу созвали всех мужчин с верфи, и Плин загудел от непрерывного стука молотков и звона гвоздей, вбиваемых в крепкие доски.

Джанет, подбоченясь, с улыбкой на губах, стояла над ними, высокая, гибкая для своих пятидесяти лет. Стоило какому-нибудь мужчине опустить молоток, как до него доносилось: «Плохо же твоя мать кормила тебя в детстве, парень, если ты так быстро сдаешься». Пристыженный, он поднимал глаза и встречал ее острый, жесткий взгляд. Возражать ей не имело смысла, да никто и не пытался, ведь в ее обращении было нечто такое, противиться чему было невозможно.

Однако ни жители Плина, ни она сама не знали, что сила ее сердца день ото дня убывает. По мере того, как корабль, ее тезка, обретал форму и силу, тело Джанет слабело, пульс затухал.

Теперь она едва могла добрести до вершины холма, не чувствуя при этом дурноты и не видя странных черных теней перед глазами. Она не придавала этому значения, приписывая свое состояние естественным причинам – ведь ей уже за пятьдесят.

До выхода корабля из дока оставалось совсем немного, и Джозеф был его капитаном.

Вернувшись поздней весной тысяча восемьсот шестьдесят третьего года, он был поражен тем, как она изменилась, и постичь всю глубину этой перемены дано было только ему. Нет, в ее волосах не сквозили серебряные нити, морщины не легли на лицо, но это впечатление общей хрупкости… словно силы ее иссякли; скулы, обтянутые белой кожей, виски, прочерченные четкими голубыми жилками. Он испугался и не знал, что с ней делать. Как страшный сон, отбросил он мысль о возможности ее потерять и, чтобы наверстать упущенное время, ни на миг не отходя от нее, невольно утомлял ее своей любовью: счастье отнимало у нее последние силы, все глубже и глубже увлекало ее в разверстую перед ней бездну. Вместо того чтобы утешить и поддержать ее, его присутствие действовало как лекарство, которое ненадолго укрепляет, создавая иллюзию возвратившейся силы и энергии, но в действительности делает пациента еще слабее, чем прежде.

Каждой каплей оставшейся у нее силы предавалась она радости видеть Джозефа рядом с собой. Он окружал ее такой любовью и преданностью, что она почувствовала себя окончательно изможденной: это лекарство было слишком сильным для нее, но она уже не могла без него обходиться. Джозеф оставался в Плине, ожидая экзамена в Плимуте, после чего надеялся принять командование новым кораблем, который должны были спустить на воду летом. Напряжение этих недель было больше, чем Джанет могла вынести, и, когда он отбыл в Плимут, чтобы предстать перед экзаменаторами, она в лихорадочном возбуждении ждала его возвращения. Дни до получения результата экзамена они провели в молчаливой агонии.

Наконец однажды утром прибыл документ внушительного вида, и Джозеф сразу бросился к Джанет, ведь они должны увидеть его вместе.

«Ввиду того что нами получено уведомление о том, что Вас сочли должным образом подготовленным для исполнения обязанностей капитана Торгового Флота, мы во исполнение Акта, регламентирующего торговое судоходство от 1854 года, сим жалуем Вам Сертификат Соответствия. Каковой скреплен печатью Министерства торговли августа 9 дня, 1863 года».

Джанет вскрикнула и протянула руки к Джозефу – он выдержал!

Джозеф, ее сын, которому нет еще и двадцати девяти лет, капитан Торгового Флота, ровня заслуженным людям вроде капитана Коллинза. В тот день в Доме под Плющом царило ликование. Джанет с Джозефом по правую руку сидела во главе стола, за которым собрались ее взрослые сыновья и дочери, а также внуки: две дочери Сэмюэля, его младший сын и малыш Герберта. Следующим событием будет спуск корабля на воду. Томас и его сыновья, включая Джозефа, держали тайный совет – Джанет на нем не присутствовала, – решая дело чрезвычайной важности, а именно вопрос о носовом украшении корабля.

Они сошлись на том, что это должна быть фигура самой Джанет, но в Плине не нашлось достаточно умелого мастера, который взялся бы за такую задачу. Поэтому для работы над носовым украшением обратились к одному знаменитому резчику по дереву в Бристоле и послали ему портрет Джанет в молодости.

Отец и сыновья в душе радовались своей тайне, поскольку Джанет должна была узнать о ней не раньше дня спуска корабля на воду, а носовое украшение решено было установить накануне вечером.

Наступили последние недели августа, в обшивку судна вбивались последние гвозди Настилали палубы, красили корпус. Мачты и такелаж установят, когда судно сойдет со стапеля и будет готово к выходу в море.

«Джанет Кумбе» была готова к спуску. Позади остались два года ожидания, огромный черный корабль стоял в доке, дожидаясь высокого осеннего прилива, и казалось, что сам строевой лес, из которого он сделан, торопит первые объятия морских волн с тем, чтобы уже никогда с ними не расставаться.

Спуск был назначен на вечер первого сентября перед самым закатом солнца, когда прилив наиболее высок. Весь Плин жил в лихорадочном ожидании, ведь при спуске нового корабля работники автоматически получали короткий отпуск, да к тому же этот корабль будет носить имя Кумбе.

Накануне вечером, в воскресенье, вся семья собралась в гостиной. Вечер был теплый, и Джанет (она слишком устала и с трудом отдавала себе отчет в том, что великий день наступит завтра) сидела в своем кресле у ярко пылающего камина. Прохладный ветерок овевал ее лицо. Если бы у нее достало сил, она поднялась бы на холм к развалинам Замка, но она была слишком слаба. Откинувшись на спинку кресла, она смотрела на гавань, и мысли ее блуждали помимо ее воли.

Ей казалось, что всю жизнь она ждала этого момента. Сравниться с ним могли, пожалуй, только два других. Ночь на корабле, плывущем из Плимута, и утро, когда она впервые взяла на руки Джозефа. Но завтра ее корабль, корабль, построенный ради нее, сойдет на воду, она ступит на его палубу и даст ему свое благословение. Жизнь не сулит ей ничего большего, чем красота этого мгновения. Над Плином, над маленьким городом и спящей гаванью сгущались сумерки. За Домом под Плющом густая тень окутывала холмы и долины, которые она так любила. Несказанный покой и довольство снизошли на нее, душа ее полнилась любовью ко всем вещам, людям и местам, к Томасу, ее мужу, к ее детям и, прежде всего, к Джозефу.

Из гостиной донеслись звуки фисгармонии. Вся семья, как годы и годы до этого, собралась вокруг Мэри, чтобы спеть воскресный псалом. Опускалась ночь, звездный свет заливал обращенное вверх лицо Джанет, а ее дети возносили свои голоса к Богу: «Пребудь со мной! Близка вечерняя пора; тьма покрывает землю; Господь, со мной пребудь! Когда другие доброхоты отступают и утешение бежит, Помощь беспомощных, О пребудь со мной. Дни краткой жизни стремятся к концу; Земные радости тускнеют, и слава проходит; вокруг меня одни перемены и запустение; О Ты Единственно Неизменный, пребудь со мной!»

Джанет слушала, и над остальными голосами светло и чисто звучал голос Джозефа: «Пребудь со мной!»

Приближался закат, прилив достиг предела. На домах играли яркие отсветы багряного неба, прощальная улыбка солнца медлила на гладкой воде. Весь Плин собрался у дока посмотреть на спуск корабля. Толпы народа запрудили украшенную флагами верфь. Джанет сидела на принесенном для нее кресле, держась за руку Джозефа. Ее взгляд был устремлен на носовое украшение. То была сама Джанет – ее темные волосы, ее глаза и решительный подбородок. Вся в белом, с прижатой к груди рукой.

Как только она взглянула на деревянную фигуру, сердце гулко забилось у нее в груди, руки и ноги охватила дрожь. То была она, ее сбывшаяся мечта, помещенная на носу судна, носившего ее имя. Она забыла обо всем, кроме того, что ее миг настал, миг, когда она станет частью корабля, частью моря – станет навсегда. Туман застилал ей глаза. Она не видела ни Плина, ни людей вокруг себя – ничего, кроме корабля, парящего над краем стапеля и ждущего спуска на воду.

Она не слышала радостных возгласов; в ее ушах стоял зов ветра, призыв волн. За холмом на какое-то мгновение огненным шаром блеснуло солнце. Толпа издала оглушительный крик. «Идет, идет!» Гавань зазвенела от радостных возгласов и мощного всплеска, когда днище судна ударилось о воду. При этом звуке тело Джанет содрогнулось, и она распростерла руки. Ее глаза загорелись дивной красотой, подобной свету звезды, и душа, отлетев от тела, слилась с дышащим жизнью кораблем. Джанет Кумбе была мертва.

КНИГА ВТОРАЯ Джозеф Кумбе 1863-1900

Угасло небо. Тщетно жду рассвета.

В полночной тьме не вспыхнет свет дневной.

В тебе была вся радость жизни этой;

Вся радость жизни умерла с тобой.

Эмили Бронте

Глава первая

После смерти Джанет Кумбе Томас в поисках заботы и утешения обратился к своей старшей дочери Мэри. Она, как могла, помогала ему нежным взглядом и ласковым словом, и мало-помалу он вновь обрел веру, а его любовь к дочери возросла еще больше. Сэмюэль и Герберт приняли на себя основные заботы о верфи, их собственные семьи увеличивались, да и жили они отдельными домами, так что у них не оставалось времени на то, чтобы слишком горевать о потере любящей матери.

Филипп покинул родительский дом и поселился в меблированных комнатах поблизости от фирмы Хогга и Вильямса. Здесь он мог пользоваться полной независимостью и не обременять себя общением с многочисленными докучливыми родственниками. Лиззи остро переживала утрату матери, на какое-то время здоровье ее пошатнулось, но с началом выздоровления совпало появление в узком кругу ее знакомых некоего Николаса Стивенса; этот славный человек, фермер из Труана, лет на пятнадцать старше ее, помог ей окончательно оправиться: ей суждено было, потеряв мать, найти преданного и верного мужа.

Не таков был Джозеф. Его братья и сестры остались жить без матери, отец без жены; но душа. Джозефа будто омертвела с уходом Джанет.

Отныне он должен идти по жизни ясно сознавая, что его существование лишено смысла и что, куда бы он ни направил свои стопы, в какой бы сомнительной компании ни оказался, он всегда и неизбежно будет один. Святая любовь, его единственное спасение, угасла.

В те первые недели он изнурял себя работой, не позволяя себе ни минуты передышки.

А дел было много. Корабль только что спустили на воду, и Джозефу, как его будущему капитану, требовалось пройти через массу формальностей. К тому же судно было еще не совсем готово к плаванию, и на доделки требовалось не менее четырех месяцев. Томас Кумбе был слишком подавлен горем, чтобы принимать участие в работе, и вся ее тяжесть легла на плечи Сэмюэля и Герберта. Джозеф с готовностью им помогал, предлагал те или иные усовершенствования, на что приобретенный в море опыт давал ему полное право.

В тот мягкий сентябрьский день, когда хоронили Джанет, солнце светило в окна церкви и высокая трава слегка колыхалась под свежим западным ветром. В воздухе не было грусти. На вершине вяза радостно пел дрозд, с прилегавших к кладбищу полей долетали веселые крики играющих школьников. На дамбе, как всегда, работали грузчики; из гавани, направляясь в дальние страны, выходило судно, груженое глиной. По городскому причалу сновали похожие на черные точки люди; из труб поднимался дым, а перед входом в гавань рыбаки в разбросанных одна от другой маленьких лодках ловили скумбрию.

Отныне Джанет Кумбе будет коротким именем, высеченным на сером надгробном камне, пока ветры и дожди бесчисленной череды лет не сотрут его, пока мох и переплетенные стебли плюща не скроют буквы. Тогда и о ней забудут, как о сухих опавших листьях ушедшего лета, как о растаявшем снеге минувшей зимы.

Семья стояла над открытой могилой, Мэри и Сэмюэль поддерживали Томаса, остальные плакали рядом.

Джозеф, спокойный, с сухими глазами, смотрел на них; он видел развевающийся на ветру белый стихарь пастора, смотрел на плывущие по небу редкие облака, слышал взволнованные голоса играющих в соседнем поле ребятишек.

Из праха и во прах[30]. Так к чему же жить – жизнь не более чем миг между рождением и смертью, движение на поверхности воды и затем ровная гладь, покой. Джанет любила и страдала, познала красоту и боль, и вот ее нет – засыпана равнодушной землей, остались лишь унылые буквы на камне.

Джозеф смотрел, как каменистая земля падает на гроб, постепенно скрывая его из глаз, и вот маленький холмик уже покрыт венками из ярких осенних цветов.

Когда небольшая группа людей отошла от могилы, Джозеф высоко закинул голову и громко рассмеялся. Кое-кто оглянулся, чтобы посмотреть на его одинокую фигуру, на сына, предающегося буйному веселью над трупом матери.

Лишь когда «Джанет Кумбе» отправилась в свое первое плавание, дано было ему испытать хоть малую толику утешения.

Опустевший Плин – ибо там не было больше Джанет – лежал за кормой, как отброшенная мечта, впереди же раскинулось пустынное море, любовь к которому горела в его крови еще до того, как он родился. В море была опасность, великая красота и бесконечная неуловимая тайна неведомого; возможно, здесь, когда завоют ветры и высокие волны помчат его вдаль, хоть на краткий миг придет к нему забвение, а с ним вернется и желание жить. Этот корабль – ее тезка, мечта ее жизни; они вместе задумали его как способ побега к вечной свободе. И вот Джанет мертва. Корабль жив, беззаботной чайкой мчится он по поверхности воды, и Плин остался далеко за его кормой темной линией у самого горизонта. Но Джанет мертва. Сейчас она была бы рядом с ним, ступала бы по покатой палубе, смотрела бы на могучий размах парусов, ловила бы поцелуи водных брызг, когда корабль зарывается носом в волны.

Но Джанет покоилась на Лэнокском кладбище. Она не могла видеть, не могла чувствовать; все ее обещания растаяли в воздухе.

«Я никогда тебя не покину». Не она ли произнесла эти слова? Если бы в красоте была хоть крупица истины, а в любви хоть немного силы, разве не стояла бы она сейчас рядом с ним, шепча ему на ухо, держа его руки призрачными пальцами?

Но он один, если не считать вахтенных матросов да рулевого.

Итак, Джанет ошибалась; нет силы сильнее смерти, и спасение не более чем очередная ложь в общей системе явлений, сказка для пугливых детей, которые так и не научились ходить в темноте. Значит, он одинок, у него есть только этоткорабль, доставшийся ему в наследство от нее. Ради ее священной памяти он всегда будет ее достоин.

Джозеф огляделся, поднял глаза на широкое небо, усеянное печальными, спокойными звездами, посмотрел на темную, быструю воду и, сказав несколько слов рулевому, спустился в свою каюту, где на узком столике его ждал ужин и раскачивалась зажженная лампа. К нему присоединился первый помощник, они поужинали, и Джозеф лег спать. Каюта погрузилась в тишину. На палубе, занятые своими собственными мыслями, переговаривались вахтенные. Рулевой сверялся с компасом, рядом с ним прохаживался помощник капитана, и искры от его трубки разлетались по воздуху.

И не видимая никому, кроме ветра да моря, овеваемая свежим ветром улыбалась про себя во тьме Джанет Кумбе – носовое украшение названного в ее честь корабля.

Глава вторая

Первое плавание «Джанет Кумбе» продолжалось несколько месяцев. Сперва, груженная плинской фарфоровой глиной, она отплыла в Сент-Джонс на Ньюфаундленде, оттуда с грузом рыбы проследовала в Средиземное море – фрахт очень важный в то время года, когда у католического населения южных портов наступает Великий пост. Затем с трюмами, полными фруктов, судно направилось в Лондон, приняв участие в своеобразном соревновании шхун, баркентин и бригантин, каждая из которых стремилась первая доставить свой скоропортящийся груз. Первой пришла «Джанет Кумбе», она в двух милях от Грейвсенда затребовала лоцмана, тогда как остальным соперникам до Ла-Манша оставалось еще с полдня пути.

Из Лондона она порожняком поднялась до Ньюкасла, там загрузилась углем и отправилась на Мадейру, затем в Сен-Мишель за фруктами и снова в Лондон и далее через Северное море в Гамбург. Прошел почти год, как судно покинуло Плинскую гавань, но время теперь мало что значило для Джозефа.

Мир его душа обретала только на палубе его корабля, качествами и скоростью коего он справедливо гордился, и он плавал от одного порта к другому, одержимый единственной мыслью, единственным желанием: так или иначе избавиться от призрака одиночества, который преследовал его в свободные минуты.

Во время стоянки в Гулле он получил от Сэмюэля нижеследующее письмо:


Плин, 13 ноября 1864 г.

«Дорогой брат!

Исполняя просьбу всех наших близких, я с удовольствием пишу тебе эти несколько строчек, чтобы сказать, что вчера мы собирались всей семьей, было много народа, и все мы, как мужчины, так и женщины, очень довольны твоими успехами, кораблем и первым годом твоей работы. Я уверен, что все от души желают, чтобы удача и в будущем улыбалась тебе. Мне остается только добавить, что и о тебе, и о корабле все говорят с большим одобрением, и я верю, что ты постараешься, чтобы так было и дальше. „Фрэнсис Хоуп" ждет в Фалмутедальнейших распоряжений, очень может быть, что ее пошлют в Гамбург, и вы окажетесь там вместе. Все мы здоровы и надеемся вскоре получить от тебя письмо. Желаем тебе удачного плавания и скорого возвращения, верь мне.

Твой любящий брат Сэмюэль».


Джозеф улыбался, складывая и пряча письмо брата. Он ясно представил себе оставшихся в Плине родственников, ни на йоту не изменившихся, все таких же важных, изо дня в день занимающихся своей работой, не знающих особых тревог и волнений; они понятия не имеют о его постоянных страданиях, о том, что временами его обуревает желание пуститься во все тяжкие.

Воскресными вечерами они собираются в Доме под Плющом и под аккомпанемент сидящей за фисгармонией Мэри возносят хвалу Богу, которого не существует. В глубине души он не знал, жалеть их или завидовать им.

В их жизни была надежность, неизменность цели, чего он никогда не узнает. Зато им были неведомы поднимающая дух мощь корабля, вой штормового ветра в разорванных парусах, сила разбушевавшегося моря, устоять перед которой дано не каждому смертному.

Итак, Джозеф положил письмо брата в карман и поплыл в Гамбург, куда прибывают люди со всех концов света, где богатейшие купцы не гнушаются встреч с нищими обитателями трущоб, где жажда приключений реет над высокими мачтами переполненных людьми кораблей и находит удовлетворение в зловещих домах, окружающих порт.

Он не знал возбуждения более острого, чем то, которое испытываешь, входя в незнакомую гавань. Далекие очертания непривычной береговой линии, оклик лоцмана, который прибыл, чтобы взять на себя управление судном, устье широкой реки, ведущей к расположенному там, в глубине, порту. Если время темное, тебя встречают смутные очертания стоящих на якоре кораблей, грубые голоса людей, окликающих друг друга на иностранных языках; затем внезапно возникают сверкающие огни и силуэты высоких зданий на фоне неба. Топот ног, резкий крик лоцмана и лязг тяжелой цепи. И вот «Джанет Кумбе» на якоре в незнакомых водах.

Убедившись, что все в порядке, Джозеф оглядывался, и взгляд его устремлялся в сторону манящих огней, которые торопили его покинуть палубу судна. Среди этих огней бродили опасность и романтика, под крышами этих темных зданий обитали нищета и страдание, любовь и смерть.

Джозеф закинул голову и полной грудью вдохнул воздух, в котором запах кораблей, смолы и воды смешивался с запахом пищи, спиртного, табака, трущихся друг о друга людей и, прежде всего, с волнующим запахом женщин. Так Джозеф впервые в жизни смотрел на Гамбург, и вместе с ним на город, лежащий за водной гладью, гордо смотрело носовое украшение «Джанет Кумбе».

В Гамбурге Джозеф провел месяц. В промежутках между визитами к своему брокеру и улаживанием обычных дел, связанных с грузом, он обследовал в городе все, что мог, а интересовал его, прежде всего, порт. Джозеф любил затеряться втолпе, ловить отдельные слова языка, на котором говорили эти люди, пить вместе с ними в душных, жарких пивных.

Ему не было нужды произносить целые предложения или подыскивать фразы. Одно всем понятное чувство объединяло собравшихся здесь мужчин, одна тема для разговоров, одна цель свела их вместе. Женщины, и только женщины.

Улыбка, кивок головы, жест руки, звон денег – вот что устанавливало между ними связь, пока их беспокойные глаза рыскали по переполненному залу, а беспокойные ноги двигались в такт мелодии, которую подвыпивший музыкант исполнял на визгливой скрипке. В свой последний вечер в Гамбурге (на следующее утро они отплывали в Дублин) Джозеф вышел из маклерской конторы и направился в ту часть порта, где стояла «Джанет Кумбе». Лоцман должен был подняться на борт в шесть утра, и впереди его ждали долгие часы в море. Самым разумным было бы сразу пойти на корабль, лечь в койку и проспать последние, драгоценные часы перед отплытием.

Но Джозеф так же не находил отдыха в сне, как и утешения в доводах рассудка. Здесь, в Гамбурге, в открытых дверях пивных горели огни, на темных углах улиц, словно поджидая кого-то, стояли мужские фигуры. Вот проходившая мимо женщина что-то шепнула ему, нарочито задев его подолом юбки. Внизу был порт и стоявшие на якоре корабли. Возможно, этим вечером он уловит в воздухе что-то особенное… возможно, ответ на нераскрытую тайну. Джозеф улыбнулся и, отбросив всяческое благоразумие, затерялся на ярко освещенных улицах в поисках приключения, неизбежного приключения, которое заключается в упоительном, опьяняющем миге запретного наслаждения, но наслаждения такого неменяющегося и всегда одинакового.

Джозеф стоял в толпе перед открытыми дверями кабачка и разглядывал собравшихся внутри людей. В углу комнаты помещалась небольшая сцена, на которой танцевала девушка-негритянка; вдоль стен теснились столики, вокруг которых сидели мужчины. Середина комнаты предназначалась для танцев, но сейчас она была заполнена женщинами, которые прохаживались из стороны в сторону, как выставочные животные. Джозеф протолкался в конец комнаты, сел к столику, и к нему тут же подошел услужливый официант. Задумчиво потягивая пиво, Джозеф разглядывал толпу женщин в середине комнаты. За соседним столиком сидели два португальца. У одного было белое одутловатое лицо, глаза навыкате и грязная бородка клинышком. Сжимая стакан опухшими, дрожащими руками, он что-то взволнованно шептал своему спутнику. Джозеф с явной неприязнью смотрел, как он пьет пиво; португалец ему сразу не понравился.

Девушка-негритянка закончила выступление. Раздались крики, несколько равнодушных хлопков, и мужчины, толкаясь, поспешили к женщинам в центре комнаты. В углу грянул оркестр, и начались танцы. Танцующие плотно прижимались друг к другу, не ведая о своем уродстве, своих блестящих от жира лицах, застывших, бессмысленных улыбках. Мужчины знали лишь одно: под ворохом развевающихся юбок скрывается женщина. Остальное для них не имело значения.

Джозеф отодвинул стакан. Из-за плеча одного из танцующих мужчин на него пристально смотрели глаза девушки. Девушки с темными волосами и глазами и соблазнительным вздернутым носом. Она хорошо двигалась, и Джозефу не составило труда представить себе линии ее тела. Неожиданно она передернула плечами и, рассмеявшись, что-то крикнула по-немецки проходившей мимо женщине. На долю секунды эта девушка вдруг напомнила ему кого-то или что-то, показалась ключом к некоей неразгаданной загадке… но это чувство сразу исчезло. На ее полной груди он заметил тесный корсаж.

И тут Джозеф понял, что хочет эту девушку. Когда она и ее партнер приблизились к соседнему столику, он узнал в мужчине португальца.

Джозеф встал и положил руку на плечо девушки. Если огни слегка и закружились над его головой, а пол под ногами качнулся, словно палуба, это не имело значения. Португалец выкрикнул проклятье и схватился за нож. Джозеф рассмеялся и ударил его кулаком в лицо. Португалец рухнул ему под ноги, его лицо заливала кровь.

– Ну что, тебе еще мало? – проревел Джозеф.

Ему хотелось драться, расшвырять по комнате столы и стулья, переломать руки и ноги всем собравшимся здесь мужчинам, проломить им головы каблуками. Девушка взяла его за руку и рассмеялась, глядя ему в лицо. Люди угрожающе обступили их плотным кольцом. Джозеф пробился сквозь него и выбрался на улицу, девушка, как собака, следовала за ним. Слегка покачиваясь, он остановился на тротуаре и посмотрел ей в лицо.

Было пять часов утра. Девушка зажгла газовый рожок, он слабо потрескивал, освещая комнату болезненным желтым светом. Свет падал на ковер, на грязный подоконник, на лицо девушки, которая, тяжело ступая, ходила по полу. Она налила в таз немного воды. Джозеф сидел на краешке стула, уронив голову на руки. Он протянул руку к куртке и, пошарив в кармане, достал трубку, кисет и пригоршню мелких монет. Деньги он положил кучкой на каминной доске рядом с фотографией ребенка. Девушка стояла к нему спиной и натягивала черные чулки; он видел только ее согнутую фигуру в уродливом тугом корсете. Джозеф раскурил трубку и направился к двери.

Он ощупью спустился по полутемной лестнице, отворил дверь и вышел на улицу.

Джозеф почувствовал, что в сердце его начинает расти тоска по Плину. Ему захотелось взглянуть на тихие воды гавани, на лепящиеся к склону холма маленькие домики, на вьющийся из труб дым. Захотелось ощутить под ногами камни старого порта, где на солнце сушатся рыболовные сети и стоят, прислонившись к ограде, рыбаки в синих робах. Захотелось услышать шум волн, разбивающихся о скалы под развалинами Замка, шум деревьев Труанского леса, топот овец и коров в притихших полях, шуршание кроличьих лапок в высоких живых изгородях, окаймляющих извилистые дорожки. В нем проснулась тоска по лицам простых людей, по белокрылым, горластым чайкам, по призывному звону колоколов Лэнокской церкви. Джозеф остановился у края причала и увидел четкий силуэт своего корабля с двумя устремленными к небу мачтами. Он поднял фонарь и осветил им носовое украшение судна. Свет упал на лицо. Белое одеяние фигуры оставалось в тени, как и маленькие руки, скрещенные на груди.

Джозеф смотрел, и ему казалось, что она улыбается ему и в безмолвном воздухе звучит ее шепот: «Неужели ты думал, что я тебя покинула? Неужели ты думал, что я рассыпаюсь в прах на кладбище? Мой сын, мой любимый, я всегда была здесь, рядом с тобой, ведь я – часть корабля и часть тебя самого, а ты этого не понимал. Открой свое сердце, Джозеф, и приди ко мне. Нет ни страха, ни уродства, ни смерти – есть только свет мужества, красоты и истины. Я жива, свободна и, как прежде, люблю тебя, Джозеф… Джозеф…»

Он чувствовал, как теплеет его холодное сердце, как дух его вновь обретает силу. Мрачный призрак одиночества отлетел прочь.

В один краткий миг Джозеф вырвался к свету, что сияет за гранью добра и зла, презрев плоть, вознесся в высшие сферы – он открыл свои ослепленные глаза и увидел полную жизни Джанет.

Проходивший мимо моряк увидел, как какой-то мужчина, высоко подняв фонарь, внимательно всматривается в пустое лицо побитого непогодой носового украшения корабля.

Глава третья

– Ну, Джо, после всех твоих странствий ты не слишком изменился, и мы действительно рады снова видеть тебя дома.

Сэмюэль улыбался брату, а Мэри тем временем разжигала в гостиной камин. Томас Кумбе, как обычно, сидел в своем кресле с неизменной Библией на коленях. Остальные братья и их жены тоже собрались в гостиной и с гордостью смотрели на родственника-моряка.

Портьеры были задернуты, остатки ужина убраны, псалмы спеты, и на стене, как всегда, медленно тикали часы.

Джозеф вытянул ноги и вздохнул. Как хорошо вернуться домой. Он посмотрел на дорогие, знакомые лица и попросил рассказать ему последние городские сплетни.

– Близняшки Сэмми так и пышут здоровьем, – не без тайной зависти сказала Мэри, по-прежнему преданная Поузи. – Ты ведь знаешь, им уже почти десять, и в школе на них не нахвалятся. Пошли в отца, это просто поразительно.

Сэмюэль залился краской гордости.

– А вот малыш Том немного слабоват, но при этом чудный ребенок, а его брат Дик уже перерос старшего.

Странно, что у славного, серьезного Сэмюэля четверо детей, а вот трудяга Герберт – сейчас он вместе с женой сидел возле фисгармонии и лучезарно улыбался Джозефу, – хоть и женился всего каких-то семь лет назад, уже обзавелся тремя мальчиками и двумя девочками, и к тому же темноволосая Элси, его жена, похоже, опять на сносях.

Филипп заглянул в Дом под Плющом посмотреть на Джозефа и обсудить счета, связанные с «Джанет Кумбе». Теперь он занимал должность второго клерка у Хогга и Вильямса и был склонен взять дела, связанные с семейным кораблем, в свои руки. Братья и сестры несколько побаивались его, он «совсем джентльмен», говорили они между собой.

За Лиззи ухаживал Николас Стивене, и Джозеф с первого взгляда проникся симпатией к этому добродушному фермеру с голубыми глазами и крепким рукопожатием.

Почему он когда-то недолюбливал этих людей, считая их ограниченными и глупыми? В конце концов, они такая же часть Джанет, как и он. Всем им она была матерью. Правда, ни один из них на нее не похож, разве что Лиззи, у которой такие же темные волосы и большие глаза. Он любил Лиззи и радовался, что она выходит за своего красивого фермера, несмотря на разницу в возрасте.

– После твоего возвращения все девушки Плина словно обезумели, – Мэри рассмеялась. – Если ты не остережешься, они будут преследовать тебя по всему городу, куда бы ты ни пошел.

– Полагаю, Джо следует воспользоваться возвращением, чтобы отдохнуть от женщин, – сухо заметил Филипп. – К тому же по сравнению с женщинами континента они, должно быть, не слишком соблазнительны.

Джозеф бросил взгляд на своего русоволосого, узкоглазого брата. Странный он малый, и сколько в нем яда. Хоть бы что-нибудь взял от Джанет.

– Почему бы тебе не угомониться, Джо? – предложил Сэмюэль. – Тебе уже не так мало лет, чтобы думать только о развлечениях. На твоем месте я нашел бы в Плине какую-нибудь славную девушку и обзавелся семьей, как мы с Герби. Тебе пошло бы на пользу иметь жену и детей.

Томас поднял глаза над Библией и поверх очков уставился на Джозефа.

– Что посеешь, то и пожнешь, – твердо сказал он. Никто не понял, что он имеет в виду, но они уже успели привыкнуть к странностям отца.

– Тебе вовсе не надо бросать море, Джо, – вставила Мэри, в которой всегда были задатки прирожденной свахи. – Ты можешь по-прежнему оставаться капитаном «Джанет Кумбе», но Сэмюэль прав, тебе надо жениться. Чтобы окончательно остепениться, тебе нужна жена и чистый уютный дом, который ты мог бы назвать своим.

Джозеф улыбнулся и покачал головой.

– По-моему, женитьба не для меня, – сказал он. Однако эта мысль запала ему в голову и, делая вид, что предложение брата может вызвать у него только смех, оставаясь один, он часто над ним задумывался. Что, собственно, мешает этому? Он знал, что никогда не сможет полюбить женщину. Его сердце и душа принадлежат Джанет – Джанет и кораблю. Но он способен на нежность и привязанность, способен испытать эти теплые чувства, если будет знать, что кто-то ждет его в светлом доме, что он кому-то нужен, что кто-то, возможно, готов дать ему уют и домашний очаг – кто-то добрый и преданный. А как прекрасно было бы видеть, что вокруг него подрастают мальчики, его мальчики. Мальчики Джанет. Смешно… странно. Да, об этом стоит подумать.

Эти первые дни в Плине Джозеф провел довольно спокойно. Он совершал долгие прогулки по окрестностям, отыскивая любимые места, где он гулял ребенком, когда рядом с ним была Джанет. Стояла тихая зима, и в воздухе еще не чувствовалось приближения весны. Он любил бродить по мокрым полям и опустевшим холмам; ласковый дождь омывал его лицо, густая жижа хлюпала под ногами. Часто стоял он в углу Лэнокского кладбища, где между колючей изгородью и развесистым вязом в высокой траве скрывалась могила Джанет. В чем истина? В том, что она лежит под этой пропитанной влагой землей, не ведая, что он рядом, что он нуждается в ней? Или в том видении красоты и истины, что явилось ему, когда он стоял в гамбургском порту и всматривался в ее лицо? Он оставался верным поразительному величию этой мысли. Между тем впереди у него была жизнь, его жизнь, дни и ночи, а их надо встречать с мужеством, которое, и он это хорошо знал, не раз изменит ему. Джозеф отходил от безмолвной могилы и спускался в занятый делами мир Плина, наполненный шумом воды и кораблей, голосами людей, которые окликали его из дверей своих домов. Мэри встречала его улыбкой и придвигала для него к камину кресло напротив кресла отца. И все же Джозеф все чаще задумывался о жене и собственном доме, где, возвращаясь из плавания, он мог бы чувствовать себя совершенно спокойно.

Дом под Плющом был слишком полон воспоминаний. Джозеф не мог заставить себя поднять глаза на плющ над крыльцом: ведь там была ее комната. Эхо ее голоса звучало на площадке лестницы и на кухне. Лежа на кровати, он то и дело поворачивался лицом к двери, в которую должна была войти она, осторожно, на цыпочках, со свечой в руке. Воспоминания надрывали ему сердце. Бессознательно он тосковал по тем маленьким знакам внимания с ее стороны, которые были так ему дороги. Она заботилась о его одежде и пище, всегда предлагала ему самое лучшее, давая тем самым почувствовать всю глубину своей любви.

Мэри была преданной и любящей сестрой, но ничего этого она ему дать не могла. Для нее он был одним из членов семьи, и должен был сам о себе заботиться.

Джозеф был стократ одинок. Та часть его существа, которая так и не стала взрослой, взывала к сочувствию, пониманию, заботе.

Возможно, он найдет все это в браке. Но он не возьмет в жены ни одну из тех смешливых, хорошеньких девушек, которые, раскрасневшись, из-под опущенных ресниц засматриваются на него на улицах Плина; нет, он женится на женщине с мужественным и любящим сердцем, которая сумеет умерить его неугомонность, которая создаст для него дом, а не временное жилище. Он будет ценить и уважать ее, она станет матерью его детей. Так рассуждал Джозеф, глядя из сада Дома под Плющом на гавань. Он наблюдал за движением воды, когда увидел, что у городского причала бросила якорь «Фрэнсис Хоуп». В Гамбурге капитана Коллинза он не застал, и теперь ему представлялась возможность восполнить упущенное и потолковать с ним о былых временах.

Джозеф схватил шляпу и, быстро пройдя по улице, подошел к дому, в котором жили Коллинзы. Сара, жена капитана и бывшая подруга Джанет, как оказалось, была больна и лежала в постели. Об этом Джозефу сообщил мальчик, открывший дверь.

– Дедушка наверху у бабушки, капитан Джо, – сказал мальчик, – но тетя Сьюзен в гостиной и предложит вам чашку чая. Дедушка скоро спустится и, конечно, будет очень рад вас видеть.

Джозеф вошел в дом и вытер ноги о коврик. Он помнил, как его приводили сюда мальчиком и как он играл с маленькими Коллинзами. Мальчики уже выросли и, как и он, стали моряками, а ребенок, который его впустил в дом, был, должно быть, сыном одного из них. Сьюзен он помнил очень смутно. Она была старшей дочерью, на три года старше его брата Сэмюэля, и в былые дни редко принимала участие в их играх. Сейчас ей, должно быть, лет тридцать пять. Странно, как незаметно летят годы.

– Входите, входите, капитан Джо, – раздался голос из гостиной, – чайник уже кипит, и, смею сказать, в такую погоду вы наверное не прочь согреться. У нас был ужасный месяц, отец вернулся и застал дома бедную больную. Садитесь и чувствуйте себя как дома.

Итак, это была Сьюзен. Славная, по-матерински приветливая женщина с терпеливыми газельими глазами, проворными руками, которые мелькали над чайным столом, расставляя чашки и блюдца.

– Да вы насквозь промокли, – сказала она, показывая рукой на его дымящиеся сапоги. – Давайте их сейчас же снимем и поставим сушиться на кухню. Давайте и вашу куртку. Так лучше, не правда ли? Ну, где еще найдешь таких глупых, беспечных существ, как мужчины?

Он рассмеялся, и его взгляд не отрывался от нее, пока она ходила по комнате, от ее элегантной, немного полноватой фигуры, ироничного изгиба рта, каштановых волос, вьющихся под белым капором. Он вытянул ноги к огню и сделал первый глоток. Ему было хорошо и уютно, ему нравилась эта женщина, которая нисколько не смущалась грубого моряка без куртки, протянувшего ноги в чулках к каминной решетке.

Она не была ни красива, ни молода, но при этом в ней было нечто привлекательное, и голос у нее был мягкий и низкий. Ему было приятно находиться в этом доме, видеть, как она склоняется к камину, отвечает смехом на его замечания и нетерпеливым жестом откидывает волосы со лба.

Все это кого-то ему напоминало – кого-то или что-то. Нет, не вспомнить. Должно быть, пустая фантазия.

Через некоторое время в гостиную спустился капитан Коллинз, потом вернулись с работы два его сына. Когда Джозеф наконец поднялся, чтобы уйти, Сьюзен Коллинз дошла с ним до двери и помогла надеть высохшую куртку.

– Берегите себя и постарайтесь не простудиться, – смеясь, сказала она ему на прощанье.

– Если я и простужусь, то теперь знаю, куда мне идти, – ответил он ей и не без удовольствия увидел, что краска залила ей щеки, а в уголке рта появилась маленькая ямочка. – До свидания, – сказал он, впервые в жизни испытывая смущение.

Вернувшись в Дом под Плющом, Джозеф обнаружил, что огонь в обеих комнатах погашен, а отец и сестры отправились провести вечер у Сэмюэля. На кухне его ждал холодный, неаппетитного вида ужин. Ему захотелось снова оказаться в гостиной у Коллинзов. Быстро проглотив оставленную ему еду, он поднялся в свою унылую комнату, немного почитал и рано лег спать.

С этого дня Джозеф стал часто захаживать поговорить с капитаном Коллинзом. Это был только предлог: старик чаще всего оказывался в спальне жены, и Джозеф заставал в доме одну Сьюзен.

Так получилось, что теперь Джозеф часто сидел на кухне у огня, а Сьюзен тем временем пекла хлеб, бисквиты и занималась прочими домашними делами.

Через месяц Джозеф снова уходил в плавание и поэтому старался не терять времени даром.

Как-то днем он по обыкновению подошел к задней двери дома Коллинзов и осторожно постучался в окно.

– Сьюзен, вы где?

– Придется вам самому войти, Джо, – отозвалась она. – Сегодня я пеку хлеб, и у меня руки в муке и желтках.

Когда он вошел на кухню, она оторвалась от плиты. Лицо у нее было красное и разгоряченное, волосы беспорядочными прядями спадали на лоб. Под закатанными рукавами платья белели полные руки с ямочками на локтях.

– Для своего визита вы выбрали не самый подходящий момент, – упрекнула она его. – Посмотрите, в каком я виде. Вместо того чтобы посмеиваться надо мной и без дела сидеть у огня, отвлекая меня от работы, не лучше ли вам было прогуляться на холм с какой-нибудь веселой девушкой?

И она вновь принялась месить тесто.

– Дня через два мама встанет, – продолжала она, – и я со всем этим покончу, разве что ей опять понадобится моя помощь.

– Если понадобится, то, по-моему, ей может помочь и Кэти, – сказал Джозеф, пристально глядя на Сьюзен.

– Но мне это нравится, – воскликнула Сьюзен, вытирая муку с подбородка. – Я уже не так молода, чтобы прогуливаться по Плину, а здесь мне хорошо и приятно.

– Можете продолжать заниматься этим до конца своих дней, – сказал Джозеф, не отводя глаз от ее рук, – но только не здесь.

– А почему, позвольте узнать? – насмешливо спросила Сьюзен, счищая с пальцев тесто.

– Потому, что вы выходите за меня замуж и будете делать это на собственной кухне. – Джозеф поднялся со стула, обнял ее и поцелуем снял с ее губ белые следы муки.

– О господи, – слабым голосом начала Сьюзен и попыталась освободиться. – Какое отношение имеет замужество к таким, как я. Вы ужасно смешной парень.

– Еще как имеет, моя дорогая, – рассмеялся Джо, – и я не выпущу вас, пока вы не пообещаете мне стать моей женой, да поскорее: перед тем как отплыть, я хочу провести неделю женатым человеком.

Так в тысяча восемьсот шестьдесят пятом году Джозеф Кумбе сделал предложение Сьюзен Коллинз.

Все было улажено, и еще до наступления вечера по Плину разнеслась весть о том, что Джо Кумбе женится на Сьюзен Коллинз, которой с ее обыкновенным лицом и тридцатью пятью годами за плечами, по всеобщему убеждению, и вовсе не суждено было найти возлюбленного.

– Это ненадолго, – заявили хорошенькие девушки Плина. – Подумать только, чтобы Джо Кумбе связал себя с таким унылым, неподвижным телом, как у Сьюзен Коллинз. Господи, да она же старше его лет на пять, а то и больше.

Тем не менее Сьюзен, возбужденная и покоренная своим нетерпеливым женихом, чтобы успеть ко времени, поспешила заняться подготовкой всего необходимого. Джозеф нанял дом рядом с методистской часовней. Помимо прочего, он занимался своим кораблем «Джанет Кумбе», которому через неделю после свадьбы предстояло отплыть на Сен-Мишель.

Дни летели, как молния, и семнадцатого марта Джозеф и Сьюзен обвенчались в методистской часовне, поскольку капитан Коллинз, стойкий последователь Уэсли, ни за что не позволил бы своей дочери венчаться в церкви.

Целую неделю Джозеф посвятил тому, чтобы сделать свою жену счастливой и довольной, что было легко и достаточно приятно; в последний вечер в Пнине перед отплытием, обдумывая положение дел, он счел себя вправе гордиться и ею, и своим домом. Даже подумать странно, что теперь ему следовало считать себя «остепенившимся» женатым человеком, на котором лежит немало обязанностей. Он склонился над спящей на его руке Сьюзен. Им предстояло всю жизнь заботиться друг о друге, впредь она должна делить с ним все удачи и горести. Действительно ли он дорог ей, спрашивал Джозеф сам себя? Поймет ли она его в минуты его падения и одиночества? Ему так хотелось, чтобы она проснулась, прижала его голову к своей груди, погрузила пальцы в его волосы и шепотом снова и снова сказала ему, что с ней он будет в безопасности. Завтра он снова ступит на свою одинокую тропу, на свой корабль, который его понимает, где он целиком может предаться той странной смеси мечты и реальности, которая и составляет сущность его внутренней жизни.

Но как хорошо сознавать, что здесь, в Плине, ждала женщина, для которой он, безнадежно, беспомощно, жаждал быть столь же ребенком, сколь и любовником.

– Сьюзен, – тихонько позвал он, – Сьюзен. Она шевельнулась и открыла глаза.

– Еще не спишь, Джо? – сонно пробормотала она. – Дорогой, постарайся заснуть, утром тебя ждет долгое путешествие.

Она потянулась и снова уютно устроилась в его руках.

– Мне приснилось, что я дотла сожгла воскресный кекс, а к чаю придет пастор…

До самого утра Джозеф лежал без сна. Внизу, в гавани, ждала Джанет – носовое украшение корабля, глаза которой обращены к горизонту, и сам корабль, которому прочные цепи не дают выйти в море.

Глава четвертая

Когда Джозеф вновь ступил на палубу «Джанет Кумбе», интересы его маленького мирка показались ему такими же смутными и нереальными, как расплывчатые очертания Плина за кормой судна.

Его жена и дом были не более чем выдумкой, фантазией неуверенного в себе человека, который сотворил их в качестве защиты и способа бегства от себя самого. Какое-то время их можно было любить и лелеять, но настоящая жизнь была здесь, вдали от людских тревог и суеты. Здесь Джозеф жил со странным, трудно определимым сознанием свободы, бок о бок с простыми, грубыми людьми, которые повиновались его воле и делили с ним его опасности.

Рутина жизни на «Джанет Кумбе» ничем не отличалась от прошлогодней. Они совершили быстрый переход до Сен-Мишеля, оттуда с грузом фруктов вернулись в Лондон; корабль Джозефа вновь победил в гонке, чему в немалой степени способствовал попутный ветер во время всего плавания и удача с быстрой загрузкой трюмов. Из Лондона с грузом угля на Мадейру, далее порожняком в Сен-Мишель, оттуда с грузом в Дублин. В Плин корабль вернулся всего на несколько дней, чтобы сразу загрузиться глиной и отправиться дальше.

Таким образом, Джозефу, чья супружеская жизнь длилась всего одну неделю, пришлось вновь выйти в море, прибавив к первой неделе лишь три дня, да и те в основном ушли на переговоры о новом грузе и оплату судовых счетов. Все дела всегда велись через Филиппа, как служащего фирмы Хогга и Вильямса, а Филипп, хотя ему не было еще и тридцати, намекал, что в ближайшем будущем получит должность старшего клерка. Мистер Хогг был человек пожилой и за неимением сыновей, каковые могли бы пойти по его стопам, большинство своих дел доверял вести старшему клерку, который из-за плохого здоровья вскоре собирался покинуть службу. Его место и должен был занять Филипп. Вильямс, второй партнер фирмы, был приятным, беспечным человеком, и молодой клерк не предвидел особых трудностей в работе с ним. Филипп отличался умом и дальновидностью и уже предвкушал то время, когда старый Хогг уступит натиску времени; полагаясь на свой юридический инстинкт и разумное вложение денег, молодой человек намеревался скопить сумму, необходимую для покупки места компаньона фирмы, когда оно освободится. Никто из членов семьи не знал оно намерениях. О своих делах он не распространялся, и никому не было известно о том небольшом состоянии, которое он копил год за годом. Жил он чрезвычайно умеренно, даже скудно, не делая почти никаких трат. Единственным указанием на его пока что небольшое состояние было то, что он владел большей частью акций «Джанет Кумбе». Ему и Джозефу принадлежало четыре пятых их общего количества, остальные же принадлежали Сэмюэлю и Герберту, которые, естественно, свою часть денег вкладывали в верфь. Мэри и Лиззи тоже имели небольшие доли.

Филипп жил ожиданием того времени, когда он сможет взять в свои руки все судоходство Плина, когда сам Джозеф должен будет относиться к нему с уважением.

Джозеф и не подозревал о том, какую враждебность питает к нему младший брат. Он и сам не слишком его любил, но никогда об этом серьезно не задумывался.

У Филиппа своя жизнь: едва ли их пути когда-нибудь сойдутся.

Только Джанет предвидела неладное. Она часто читала это в глазах Филиппа.

Между тем «Джанет Кумбе» вновь ушла в море и вернулась в Плин только в начале октября.

Джозеф с лихорадочным нетерпением ждал возвращения: Сьюзен была уже на восьмом месяце беременности, и он знал, как страстно хочет она, чтобы он был рядом с ней, когда придет срок. Мысль о том, что он станет отцом, приводила его в странное, неожиданное для него самого волнение. Он никак не думал, что подобная вещь способна хоть сколько-нибудь тронуть его. Он никогда не обращал особого внимания на детей Сэмюэля и Герберта и всегда смеялся, когда один из братьев важно ходил по Плину с гордым и вместе с тем обеспокоенным лицом, ибо это означало, что его жена ждет прибавления семейства. Он шутил с ними над «тяготами семейной жизни» и спрашивал, не завидуют ли они свободному моряку вроде него, у которого нет ни забот, ни обязанностей.

Теперь же он удивлялся своей нежности к Сьюзен и ловил себя на том, что с беспокойством следит, как жена медленно ходит по дому, опасаясь, как бы она не причинила вреда ребенку, которого носит в себе. В венах этого ребенка будет течь кровь Джанет и его собственная. В нем будет что-то неопределенно ценное и дорогое: что именно – Джозеф не мог объяснить. Словно сама Джанет принимала участие в его творении и посылает его как вестника утешения, как дополнительные узы, чтобы еще крепче связать их обоих.

Томительно медленно текли для Джозефа последние недели. Он с трудом скрывал нетерпение и раздражался на то, что считав пустой тратой времени.

Сьюзен смотрела на него с улыбкой и почти не разговаривала. Она мужественно переносила выпавшее на ее долю тяжелое испытание: ведь когда женщине за тридцать пять, произвести на свет ребенка не такое простое дело. Но она была слишком счастлива, чтобы поддаваться смутным страхам. Всю свою жизнь она мечтала быть женой и матерью, и то, что Джозеф Кумбе, самый блестящий мужчина в Плине, выбрал именно ее, служило для нее постоянной причиной изумления и гордости. Она была бы готова страдать в десять раз больше, если бы это доставило ему хоть малейшее удовольствие.

Роды ожидались на Рождественской неделе, а в первые дни января «Джанет Кумбе» отплывала к Ньюфаундленду.

Пришли и ушли Рождественские праздники. Накануне Нового года Джозеф с лопатой в руке стоял в маленьком саду за их домом, без особого энтузиазма собираясь разрыхлить землю. Время было за полдень, и он уже подумывал отложить лопату, пойти на кухню и попросить Сьюзен приготовить ему чашку чая, когда из окна ее спальни услышал слабый голос. Перегнувшись через подоконник, Сьюзен махала ему рукой.

Он отбросил лопату и подбежал к ней. – Что случилось? Тебе плохо? Ее лицо было искажено болью, но она постаралась улыбнуться ему. Через мгновение Джозеф уже бежал вверх по холму. Вскоре он вернулся с врачом.

Почему этот человек так медлит, когда жизнь ребенка в опасности? К ярости Джозефа, его выставили из комнаты жены и велели уйти.

Беспомощный, вне себя от ярости, Джозеф направился к «Джанет Кумбе», и, когда взглянул на носовое украшение корабля, ему показалось, что на него нисходит покой. Глаза Джанет улыбались ему, молили забыть о заботах и горе. Она понимала, что значит в его жизни это событие, знала, какое великое значение придает он рождению этого ребенка, который – а так оно и будет – сделает их еще ближе друг к другу. Наступил вечер, а Джозеф все стоял перед кораблем; затем, успокоенный и окрепший духом, повернулся спиной к гавани и пошел вдоль причала к дому.

– У вас чудесный малыш, – сказал врач, – и ваша жена отлично со всем справилась. Можете подняться и посмотреть на них обоих, но запомните, только на минуту.

Джозеф ворвался в спальню с улыбкой на губах. Прежде он испытывал такое же чувство, когда после плавания возвращался к Джанет, и она ждала его с открытыми объятиями. Такое же ощущение он переживал бурными ночами в море, когда часами сражался с ветром и волнами и своей собственной сноровкой выводил корабль из штормовой зоны. То было волнение, которое охватывало его, когда он бросал якорь в незнакомых водах и в первый раз смотрел на новую землю, где городские огни тянулись вверх и манили его своими таинственными пальцами.

Еще одно приключение…

Он прошел через комнату и наклонился над кроватью, где на подушках лежала бледная, ослабевшая Сьюзен. Затем, не говоря ни слова, повернулся и заглянул в колыбель, в которой спал младенец.

– Мы назовем его Кристофером, ладно, Джо? Ведь он пришел к нам в это святое время, – пробормотала жена.

– Да, – медленно выговорил Джозеф. Он впервые в жизни смотрел на собственного сына. У малыша было маленькое красное личико, а его головку покрывали мягкие светлые волосы.

Я бы сказала, что вылитая мать, а? – воскликнула миссис Джолиф.

Джозеф ждал, и вот веки младенца затрепетали и на мгновение широко раскрылись.

– Цветом волос и неопределенными чертами лица он действительно походил на Сьюзен, но глаза были глазами Джанет.

Глава пятая

Когда Джозеф возвращался из плавания, то не с горящими глазами и не с мальчишеской прытью бросался он на берег, как в те давние дни, когда его подгоняло желание как можно скорее оказаться рядом с Джанет. Этот новый Джозеф, мужчина за тридцать, капитан собственного судна, сидел на корме шлюпки, которую его матросы подводили к причалу; и владельцы лавок и магазинов уважительно отвешивали ему почтительные поклоны, пока он шел к своему дому, стоявшему неподалеку от методистской часовни. Здесь он был такой же хозяин, как на корабле, и для Сьюзен каждое его слово было законом и последней истиной.

Теперь все изменилось. Джозеф входил в дом, где Сьюзен уже ждала его в холле, торопясь снять с него дождевик, поскольку опасалась за безукоризненно чистый пол. Затем она отворяла перед ним дверь и ждала, когда он войдет в гостиную, где среди прочей мебели стояли высокие, обитые плюшем стулья с белыми салфеточками на спинках и бамбуковый столик у окна, на котором красовалось кашпо с вечнозеленым папоротником.

Джозеф гордился своей гостиной; она была обставлена по последней моде и у многих жителей Плина вызывала немалую зависть. Однако при этом он порой задавался вопросом, отчего в Доме под Плющом старая кухня с мягким свечным, а не новомодным газовым освещением была такой по-домашнему уютной, и почему простой половик у камина был ему гораздо милее, чем его кресло в новом доме. Он садился, поставив ноги на специальную скамеечку, Сьюзен придвигала к его креслу чайный столик, после чего устраивалась с рукодельем на жестком стуле и заводила разговор о местных новостях. Тем временем Кристофер, мальчик довольно капризный, беспокойно вертелся в своей колыбели.

Когда прошло первое радостное волнение, связанное с рождением ребенка, семейная жизнь постепенно стала казаться Джозефу все более скучной и унылой. Никогда ничего неожиданного. Еда в раз и навсегда заведенное время, одежда вычищена и починена. А впереди ждет череда пустых дней, которые нечем заполнить. Когда-то Джозефу казалось, что после женитьбы часы, проводимые им в Плине, полетят как ветер, и ему нелегко будет оставлять дом и менять его на неудобства и опасности моря. Но напротив, он обнаружил, что время здесь давит на него как тяжелая ноша; Сьюзен занимается домашними делами, и он уже настолько привык к ней, что не испытывает никакого волнения, глядя, как она печет или готовит ему обед.

Затем он с ужасом обнаружил, что плач Кристофера все больше и больше действует ему на нервы. Он искренне упрекал себя за это: как и Джанет, он не любил раздражения, в какой бы форме оно ни проявлялось. Но иногда, когда он сидел в своем кресле с книгой в руках и безуспешно пытался читать, в соседней кухне начинался плач; малыш заливался все громче и громче, Джозеф с глухим проклятьем швырял книгу на пол и уходил из дома, чтобы не слышать этих звуков.

Из всей семьи только Лиззи могла составить ему компанию, и он жалобно просил ее прогуляться с ним или поплавать на лодке по гавани; иногда она соглашалась, но не часто, поскольку была целиком поглощена своим фермером – они вскоре должны были пожениться. В таких случаях Джозеф бродил один, и в конце концов в таком же взбудораженном состоянии возвращался домой, где его ждала жена.

С огромным облегчением, хоть и проклиная себя за свою неспособность вкушать радости домашнего очага, поднимался он на палубу «Джанет Кумбе» и выходил из Плинской гавани, вновь оставаясь наедине со своим морем и своими грезами.

В тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году родился второй мальчик, Альберт, а два года спустя третий, Чарльз.

Так исполнялось желание Джозефа иметь сыновей, хотя, к своему разочарованию, он обнаружил, что в столь раннем возрасте они ему почти неинтересны. Дома, в Плине, он бывал от силы четыре месяца в году, да и то урывками. А эти три мальчика, появившиеся друг за другом, были почти младенцами и тянулись к матери. Они побаивались большого, сильного человека с жесткими волосами и бородой, который щипал их за уши, щекотал им подбородки и разговаривал с ними таким низким голосом, что они боялись отвечать. Джозеф понимал, что, проводя в море столько времени, сколько проводит он, трудно ждать от детей, чтобы они видели в нем нечто большее чем обычного незнакомца. Ему бы хотелось ползать на четвереньках, играть с ними, переворачивать их, как щенят, освободиться при них от своей застенчивости. Но что-то его удерживало от этого; возможно, стеснительность и страх, что они не поймут его. Сьюзен здесь была плохим помощником. Она постоянно предупреждала детей, чтобы они не шумели при отце, говорила им, как много и тяжело он работает в этом жестоком море, чтобы у них был такой красивый дом. Вернувшись из плавания, отец любит спокойно посидеть и отдохнуть, говорила Сьюзен, и рассердится, если они будут беспокоить его своими глупыми играми и болтовней. Все, что отец делает, правильно, и, если они будут тихими, послушными детками, он будет доволен и станет ими гордиться.

По причине природной застенчивости Джозефа вкупе с неразумным, хоть и продиктованным наилучшими намерениями воспитанием Сьюзен дети росли в страхе перед отцом, разговаривая с ним, робели и ждали первой возможности убежать к матери, к которой были очень привязаны.

После чая Джозеф часто сидел в гостиной, слышал их голоса, и в нем просыпалось неодолимое желание позвать их к себе, посадить на колени – своих мальчиков, мальчиков Джанет. Когда он впервые подумал о женитьбе, о собственных детях, то хотел-то он, прежде всего, их любви, их дружбы.

Ему хотелось посадить их себе на спину и обойти с ними все холмы, все пляжи Плина, научить их водить игрушечные парусные лодки, хотелось увидеть, как от его похвалы светлеют их лица.

Конечно, они еще слишком малы, и им нужна только мать, думал он, и все же ему было больно оттого, что они никогда не подходят к нему по собственной воле.

– Дорогая, где дети? – как-то днем беззаботно спросил он Сьюзен. – По-моему, я весь день их не видел.

– Мне кажется, Джо, что они раздражают тебя своим шумом и болтовней, – ответила Сьюзен, откладывая рукоделье. – Ты ведь знаешь, что такое дети, когда они играют, их ничем не остановишь. Я послала их в сад, подальше от тебя, но я их приведу.

– Не беспокойся, Сьюзен. – Джозеф взял газету. – Им там и без нас хорошо.

– Вздор, дорогой, если ты хочешь видеть детей, они сейчас же придут. Они должны научиться исполнять желания отца, вот первое, что я всегда говорю им. – С этими словами Сьюзен выбежала из комнаты, и Джозеф услышал, как она, отводя мальчиков в их спальню, чтобы умыть и причесать, шепотом говорит им: – Отец хочет видеть вас в гостиной.

И Джозеф, который с удовольствием увидел бы, как они с грязными руками и чумазыми лицами бегут к нему, крича и смеясь – их языки еще недостаточно бойки, чтобы объяснить ему все, что они видели и делали, – стоял с трубкой в зубах спиной к камину, меж тем как Сьюзен вводила в гостиную двух крошечных мальчуганов с широко раскрытыми глазами.

Затем жена побежала наверх посмотреть, как там младенец, и он остался с этими двумя малышами, мучительно соображая, что им сказать.

Сердцу его ближе всех был старший, Кристофер – мальчик с хорошо сложенным тельцем, светлыми волосами и карими глазами, глазами Джанет.

Джанет знала бы, как обходиться с этими малышами: брала бы обоих за руки и отправлялась в поля, пускала босыми, с непокрытыми головами бегать в высокой траве, опускалась бы рядом с ними на колени – платье и волосы развеваются на ветру – и затевала бы какую-нибудь замечательную, сумасбродную игру.

И мысли Джозефа мгновенно перенеслись в eго собственное детство. Совсем малышом, не старше Кристофера, он бросился по пояс в воду, волосы падали ему на лицо, он дергал Джанет за руку, и они вместе кричали и смеялись над ее раздувшимися юбками и над положением, в котором оказались. Кристофер покраснел бы от стыда, если бы увидел волосы матери распущенными. С миром что-то произошло с тех пор, как он был маленьким. Возможно, оно и к лучшему, предположил Джозеф, вздыхая, но порой эта мысль вызывала в нем горькие чувства. Теперь же он стоял в собственной гостиной рядом с двумя малышами.

– Ну что, Крис и Элби, хорошо играть вместе? – спросил он, стараясь, чтобы его голос звучал как можно нежнее.

– Да, спасибо, папа, – серьезно ответили малыши.

– Хорошие ребята. – Не зная, как продолжить, Джозеф почесал голову.

– Ну что же, – после некоторой паузы сказал он, – если хотите, то можете играть прямо здесь и шумите сколько вам вздумается. – Он улыбнулся и сел. Может быть, они пойдут к нему на колени?

Дети не ответили и продолжали молча стоять у двери: они не знали, уйти им или остаться. Но тут вошла Сьюзен, и оба мальчика тотчас бросились к ней.

– Ну как, – сказала она, – вы хорошо ответили папе, когда он говорил с вами?

Малыши прижимались к ее руке, а Джозеф, удрученный и расстроенный, один сидел у камина.

– Покажите мне, как вы играете, – предложил он, слегка покраснев. Ему очень хотелось, чтобы Кристофер подошел к нему. Мальчики тут же исчезли и через минуту вернулись с игрушечным конем. Джозеф подумал о своей побитой молью тряпичной обезьяне, которую он всегда брал с собой в постель, пока ему не исполнилось двенадцать лет.

– Ах! – весело сказал он. – Я уверен, что это прекрасное животное. По-моему, оно может за одну минуту галопом доскакать до Плимута и обратно.

От удивления Кристофер снизу вверх уставился на отца и стиснул руку Элби.

– Это просто игрушка, – вежливо сказал он.

– Ах! Понятно. – Джозеф расхохотался, но тут же взял себя в руки, боясь, как бы сыновья не приняли его за глупца.

– Вот видите, – объявила Сьюзен, хлопая в ладоши, – какой папа смешной, он даже шутит с вами.

Дети сразу рассмеялись.

«Это ужасно, – подумал Джозеф, – я совсем не умею с ними обращаться». И он стал шарить в карманах.

– Вот этот славный блестящий пенни для вас обоих, – сказал он, затем наклонился и накрутил на палец локон Кристофера.

– Дорогие, сейчас же поблагодарите своего доброго папу, – воскликнула Сьюзен. – Интересно, найдутся ли где-нибудь еще такие избалованные дети, как вы?

– Спасибо, папа, – сказали малыши в один голос.

Какие странные маленькие человечки, по отдельности ни из одного из них слова не вытянешь. Интересно, знает ли Крис, что он станет моряком? Ах да, они ведь еще совсем маленькие. Джозеф зевнул и поднял газету, которую уже прочел от корки до корки.

– Бегите играть на кухню, а то вы совсем надоедите папе, – сказала Сьюзен.

Джозеф видел, что они рады наконец-то уйти, и даже не попытался их вернуть. Он задумчиво постукивал сапогом по каминной решетке. Может быть, ему тоже выйти из дома?

Но какой в этом прок? Ведь идти некуда.

Лиззи уже была замужней женщиной и матерью маленького сына. Джозефу нравился грубый фермерский дом в двух милях от Плина на дороге в Сент-Брайдз, в котором они жили. Лиззи всегда была рада его принять, но он навещал ее всего два дня назад, и было бы странно постоянно туда ходить, словно ему не сидится в собственном доме. Он рассеянно смотрел, как Сьюзен задергивает занавеску и поправляет лампу. Рождение троих детей состарило Сьюзен, ей было сорок, но выглядела она старше. В волосах ее было много седины, иказалась она гораздо более усталой, чем Джанет в свои пятьдесят, родив к тому же шестерых. Он выбрал ее за качества жены и матери, а не за юность и красоту. Джозеф снова зевнул и потянулся.

– Клонит в сон, дорогой? – спросила Сьюзен, готовая постелить мужу постель, если он действительно хочет вздремнуть.

– Пожалуй, я схожу взгляну на корабль, – ответил Джозеф и вышел из комнаты.

На свежем воздухе он почувствовал себя лучше ветер дул ему в лицо. В душной гостиной было трудно дышать, и от долгого сидения у него свело ноги. Еще не смеркалось, но люди уже возвращались после работы на пирсе, и в окнах начинали зажигаться огни. Джозеф бросил взгляд в сторону верфи и увидел, что братья уже закрыли ее на ночь. Они, конечно, успели вернуться домой и сейчас сидят за поздним чаем. Он спустился в док и, подойдя к небольшой лодке, спрыгнул в нее, взялся за весла и быстро поплыл к гавани в сторону буя, где стояла на якоре его шхуна. Это было лучше, чем сидеть дома с этими непонятными отпрысками и Сьюзен. Из-за отлива ему пришлось осторожно вести лодку по кромке гавани, подальше от течения канала. Вода быстро убывала из Полмирской заводи, дул легкий восточный ветер. Это значило, что Джозефу надо поднапрячь мускулы, что ему всегда нравилось. Он был без шляпы, и ветер сдувал волосы на глаза. Чтобы отбросить их назад, приходилось то и дело встряхивать головой. Он жевал кусок прессованного табака и время от времени сплевьшал в воду. Лодка быстро неслась вперед и вскоре добралась до буя. Там Джозеф сложил весла и поднял взгляд на носовое украшение. На фок-мачте сидела чайка, повернув голову навстречу ветру, она издала странный, торжествующий клич. У корабля только что отчистили днище и подновили покраску. Он был готов подойти к пирсу за грузом глины и снова выйти в море. Его прекрасный вид соответствовал славе самой быстроходной шхуны в Плине. Прежним оставалось только носовое украшение – деревянная фигура Джанет. От постоянной борьбы с морем ее краски слегка поблекли, но лицо оставалось таким же, как в день выхода корабля с верфи. Одним веслом удерживая воду, Джозеф выпрямился во весь рост.

– Привет, моя красавица, – ласково проговорил он.

Сумерки сгустились над Плином. Чайка расправила крылья и улетела. Восточный ветер доносил звон колоколов Лэнокской церкви Джозеф остался наедине с кораблем; он неподвижно стоял в лодке и наблюдал за тем, как тени скользят по деревянной фигуре, простертой над его головой.

Глава шестая

В тысяча восемьсот семьдесят первом году у Джозефа и Сьюзен родилась дочь, на чем рост их семьи завершился.

После рождения Кэтрин Сьюзен серьезно заболела, и врач предупредил ее, что если она хочет жшь, то в будущем ей следует быть очень осторожной. Подозревая, что больная, скорее всего, ничего не скажет мужу и вообще слишком легко отнесется к его словам, он решил сам поговорить с Джозефом.

Джозеф вернулся в Плин через три месяца после рождения дочери и очень удивился, увидев вытянутое лицо врача, который все еще каждый день навещал Сьюзен и ребенка.

– Ну конечно же, она скоро поднимется, разве не так? – сказал он. – В доме очень неуютно, если постоянно видишь чужую женщину, которую наняли вести хозяйство и только время от времени присматривать за детьми. Разве моя жена не здорова и не достаточно сильна для этого?

– Вашей жене, Джо, за сорок, – сказал врач, и при этом лицо у него было очень серьезное. – Она родила четверых детей, и этот последний ребенок едва ее не убил. Если отныне она не будет относиться к себе очень осторожно, то за последствия я не отвечаю.

– Благодарю вас, доктор, – медленно проговорил Джозеф и вошел в дом. Он признавал, что в прошлом бывал и эгоистичен, и невнимателен, но, при всем том, целиком виноватым себя не считал. В конце концов, Сьюзен никогда не жаловалась, она и слова не проронила о том, что со здоровьем у нее не все в порядке. Трудно было бы ждать от него, что, проводя в море восемь месяцев в году, он сам об этом догадается. Предположим, со Сьюзен что-то случится, и он останется с детьми на руках. Что, ради всего святого, он будет с ними делать? Лиззи замужем, нечего и надеяться, что она переедет к нему.

Сьюзен навсегда останется почти инвалидом. Какое безнадежное будущее. Она станет не более чем его экономкой и воспитательницей его детей. Вот и все.

– Дорогая, доктор говорит, что в этот раз тебе было совсем плохо, – неуклюже начал Джозеф. – Но я как-то не понимал, ведь я редко и очень помалу бываю дома. Мне следовало бы знать, что… – Он в смущении замолчал, боясь обидеть жену намеком на ее возраст. Он всегда считал своим долгом даже не думать об этом. – Наверное, мужчины понимают все не так, как женщины, – продолжал он, стараясь с осторожностью подбирать слова. – К тому же моряки эгоистичный, легкомысленный народ и редко думают о других. Мы начнем все по-новому, ты должна скоро выздороветь, надо бывать на воздухе, это быстро поставит тебя на ноги.

– Больше всего меня беспокоит то, – со слезами в голосе воскликнула Сьюзен, – что ты вернулся, а я лежу здесь, наверху, и не могу за тобой ухаживать. Я знаю, что в доме все вверх дном, и тебе будет неудобно. Скорее всего, везде грязь и беспорядок, а мальчики так совсем отбились от рук. Конечно, тебя это будет раздражать, и ты захочешь поскорее снова уехать. Ах, милый, милый мой…

– Ну-ну, дорогая, успокойся, – сказал Джозеф, беря жену за руку. – Все отлично, просто флотский порядок! Я очень рад и доволен, и с мальчиками никаких беспокойств. Сьюзен, любовь моя…

И он, запинаясь, говорил ей о том, как жалеет, что довел ее до такого состояния, как проклинает себя, какой он негодяй, и что теперь, с этого дня, будет преданно и самоотверженно ее любить, защищать, заботиться о ней. Возможно, еще не слишком поздно начать новые отношения, конечно, никакой физической близости, никакой страсти, но глубокое понимание, основанное на взаимном доверии и привязанности. Эта несчастная женщина с усталыми глазами была его женой, матерью Кристофера; она, как рабыня, трудилась на него, а он тем временем ворчал и жаловался, что она не в состоянии разделить с ним его грезы.

– А сейчас, – у Сьюзен перехватило дыхание, и она высморкалась, – сейчас ты сердишься на меня за то, что я сдала, и правильно делаешь. Я глупая, эгоистичная женщина со всякими причудами в голове, а ты слишком добр и не говоришь, что недоволен тем, что в доме беспорядок, но я знаю, что тебе это очень не нравится. Но ничего, дорогой, я скоро поднимусь, и все будет как прежде.

Джозеф встал и беспомощно остановился над ней. Опять она поняла его неправильно, и новая свежая мысль растаяла в воздухе. Он окончательно осознал, что в их отношениях не может быть ничего постоянного и подлинного. Муж и жена. Странно. Разве Джанет так жила с его отцом? Нет, он твердо верил, что между ними были мгновения красоты.

Он посмотрел на девочку-младенца, которую жена старалась успокоить. Бедное маленькое создание с голубыми глазами котенка. Почему он не питает никаких чувств ни к одному из своих детей, кроме Кристофера?

«Я сам многое напортил», – подумал он, но вслух сказал жене:

– Не волнуйся, дорогая, тебе скоро станет лучше, а малышка, я вижу, просто прелесть.

Затем Джозеф спустился вниз и сел в пустой, душной гостиной.

Перед следующим плаванием он провел в Плине около месяца, и впервые после смерти Джанет отпуск доставил ему некоторое удовольствие. Как и опасалась Сьюзен, в доме царил полный беспорядок, но именно это нравилось ее мужу, хоть она об этом и не подозревала. То и дело он уходил из гостиной и проводил время на кухне. Приходившая каждый день женщина готовила невкусно и всегда подавала еду не вовремя. Время для него не имело значения, зато он мог садиться за свой скудный ужин в промокшей куртке, с трубкой во рту и с газетой в руке.

Джозеф очень привязался к Кристоферу и часто ходил с ним гулять, оставив Альберта и Чарльза играть в саду. Он набивал карманы мальчика фруктами и мелкими монетами, заходил в магазины и покупал ему кексы и конфеты. Мальчик быстро заметил эти знаки внимания, и вскоре его былой страх перед отцом прошел. Он видел, что стоит ему чего-то попросить, и он тут же получит желаемое.

Джозеф полагал, что, завоевывая таким образом расположение сына, он закладывает основу их будущей дружбы, о которой так мечтал. Кристофер поймет его, как понимала Джанет.

Мальчик уже бежал к нему с улыбкой на лице и рассказывал о своих заботах и желаниях. Однажды на улице громко залаяла собака, и малыш с испуганным криком бросился к отцу, обхватил руками его колено и прижался лицом к брюкам.

– Вот те на, Крис, сынок, ведь папа с тобой. Он не позволит этому зверю сделать тебе больно, – сказал Джозеф, гладя кудри сына, затем взял его на руки и поцеловал в щеку. – Мой мальчик не должен бояться животных. Не плачь, дорогой, сейчас мы пойдем и купим тебе конфет.

Плач тут же прекратился.

Вы что, не можете справиться со своей собакой? – сердито крикнул Джозеф хозяину животного. – Мой сын нервный малыш и может заболеть от испуга.

Мальчик уткнулся головой в плечо отца.

– Можно мне мятную конфетку? – прошептал он.

– Господи, да хоть целый магазин, – сказал Джозеф.

Он и не предполагал, что способен на такое только оттого, что его сын рядом и о чем-то его просит.

На этот раз Джозеф покидал Плин счастливым, чего не случалось все последние годы; теперь там оставался тот, кто ему дорог, кто по возвращении встретит его с сердцем полным любви, кто, повзрослев, станет для него единственным, кроме корабля и моря, смыслом существования.

В те годы торговля фруктами переживала подъем, и «Джанет Кумбе» была одной из многих шхун, которые перевозили этот скоропортящийся товар из Сен-Мишеля и средиземноморских портов на берега Темзы или Мерси. Иногда цена фрахта поднималась до семи фунтов за тонну, и возле Лондонского моста рядом с судном Джозефа разгрузки ждали еще несколько шхун. Совершались и более дальние переходы: до Смирны и других восточных портов, куда возили смородину.

Иногда «Джанет Кумбе» доплывала до Сен-Мишеля и обратно за семнадцать дней. Джозеф умело пользовался мощной парусной оснасткой своего небольшого корабля и, когда сильный западный ветер задерживал другие суда, шел по Ла-Маншу против течения, до последнего момента полагаясь на паруса.

То была тяжелая, грубая жизнь, и если порой его люди и проклинали своего капитана, то они же и гордились им. Прибывая в Сен-Мишель и видя, что склады забиты фруктами, а в порту нет ни единого корабля, они могли от души посмеяться над осторожностью других шкиперов, которые в какой-нибудь укромной гавани пережидают шторм, тем временем как «Джанет Кумбе» проскользнула через него и скупила товар по дешевке.

Когда заказы на поставку фруктов с западных островов захватили пароходы, и парусным судам стало трудно с ними конкурировать, «Джанет Кумбе» загружалась солью или глиной для Сент-Джонса на Ньюфаундленде, пробивалась через Атлантику и, заполнив трюмы соленой рыбой, иногда всего за шестнадцать дней возвращалась в средиземноморские воды.

В этих переходах среди сражений с морем и ветром Джозеф забывал Плин, забывал Кристофера и упивался жизнью, которая требовала от него всех его сил, всей выносливости, требовала постоянной готовности к встрече с опасностью и непредвиденной бедой. Далекие, спокойные дни в Плине становились не более чем смутным воспоминанием; то была жизнь, для которой он был рожден, он и этот корабль – часть его самого.

То были дни, когда Джозеф действительно жил, а не влачил одинокое существование на берегу, стараясь побороть одиночество и оставаясь верным своей семье. Здесь, на корабле, Джанет была с ним, в Плине он ее не находил. Кристофер был еще мальчик, и, хотя через несколько лет он станет его постоянной радостью и утешением, объяснять ему что-либо было еще слишком рано, несмотря на всю его привязанность к отцу.

Когда Кристоферу было двенадцать лет, произошел случай, который подействовал на его отца как внезапный удар, и, хотя Джозеф старался убедить себя, что это всего лишь детский вздор, в его душе осталась странная горечь, а в сердце разочарование и страх, смешанный с грустью. Это случилось весной того года, когда «Джанет Кумбе» установила рекорд скорости при переходе из Сен-Мишеля в Бристоль, где несколько дней простояла под разгрузкой, после чего порожняком вернулась в Плин.

Сестра Сьюзен Кэти была замужем за лавочником и жила в Бристоле; у них Джозеф и поселился на время стоянки. Перед этим Кэти как раз гостила у сестры в Плине и собиралась вернуться вовремя, чтобы принять свояка. Тогда-то Джозеф и попросил Кэти привезти в Бристоль Кристофера, чтобы мальчик мог вместе с ним проплыть до Плина на «Джанет Кумбе».

В Бристоле они провели несколько дней, и Джозефа неприятно удивило, что за все это время Кристофер не проявил ни малейшего интереса ни к разгрузке судна, ни к жизни пристани. Если бы ему самому мальчишкой выпала возможность побывать в Бристоле, то его никакими силами было бы не оторвать от пристани и мест, где грузили и разгружали корабли; он скорее ходил бы голодным, чем пропустил момент отплытия барка или прибытия корабля под всеми парусами.

Однако Кристофер, который был очень привязан к отцу и всегда рад видеть его во время еды, с явным удовольствием ходил с теткой смотреть на витрины городских магазинов; он нес ее сумку и ни разу не попросил изменить маршрут в сторону гавани.

К тому же ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем получить разрешение стоять за прилавком в магазине его дяди и помогать обслуживать покупателей.

Наконец мальчик простился с дядюшкой и тетушкой и вместе с отцом ступил на борт «Джанет Кумбе». Он забавлялся, бегая по палубе, разговаривая с матросами, да и утро выдалось на редкость хорошее. Но через день корабль показался ему слишком тесным. Пошел дождь, и Кристофер, который терпеть не мог ходить мокрым, спустился в каюту. Она была маленькой и душной, да и спать ночью рядом с отцом на узкой койке было очень неудобно.

Корабельная еда ему не очень нравилась, но он был слишком вежлив, чтобы сказать об этом. Появившись на мгновение на сходнях, Джозеф разразился хохотом при виде маленького, измученного личика сына.

– Чувствуешь, как качает? – спросил он, принеся с собой в каюту запах промокшего дождевика. – Нас ждет скверная ночь, наверное, тебя будет немного тошнить. Но ничего, ты быстро привыкнешь к качке. Ляг на мою койку и не обращай на это внимания, хотя, что до меня, то, когда я был мальчиком, чтобы справиться с тошнотой, поднимался на палубу и брался за какую-нибудь работу. Если захочешь глотнуть воздуха, найдешь меня на палубе.

Кристофер вовсе не собирался идти на палубу. Лежа на койке, он стонал и шмыгал носом; каждый крен маленького судна был для него настоящей пыткой. «Джанет Кумбе» шла порожняком, и поэтому ее качало гораздо сильнее, чем если бы в трюмах находился груз» к тому же они приближались к той части океана, где Атлантика встречается с Ла-Маншем и ее волны особенно жестоки. Так продолжалось всю ночь, и всю ночь несчастный Кристофер пролежал внизу. Это несправедливо, его должны были предупредить, что значит плыть на корабле. Отец злой и жестокий, раз он привел его сюда.

Рано утром, когда еще не рассвело, корабль выбрался из бурных вод, омывающих берега мыса Лендс-Энд, и подходил к Ла-Маншу; впереди виднелись огни мыса Лизард, плотный юго-западный ветер вздымал высокие волны.

Движение корабля изменилось, и он, как обезумевший дух, резво летел вперед, спеша оставить за кормой волнения ночи. Джозефу так хотелось видеть мальчика рядом с собой, слышать, как он кричит от радости и восторга. Он подошел к сходням и окликнул сына.

– Иди сюда, Крис, и полюбуйся ночью. Качки почти нет, и тебя больше не будет тошнить. Иди же, парень, когда я тебя зову.

Мальчик дрожал, лежа на койке. На какой-то миг он поборол тошноту, но не хотел покидать теплую каюту и подниматься на холодную, бесприютную палубу. Ему хотелось быть сейчас дома или в дядином магазине в Бристоле.

Тем не менее, привычка повиноваться была в нем слишком сильна, поэтому он выбрался из койки и с трудом поднялся по сходням. Стояла кромешная тьма. В парусах завывал сильный ветер, он едва не сбивал Кристофера с ног, сотней колючих игл бил по лицу, беспощадный дождь слепил глаза.

– Отец, отец! – в ужасе закричал мальчик. Джозеф подскочил к нему и крепко взял за руку. Улыбаясь, он отряхнул струящуюся по дождевику воду. Его борода была всклокочена, лицо стало жестким и грубым от соли. Мальчику он показался отчаянным безумцем, который их обоих приведет к страшной смерти.

– Смотри! – крикнул Джозеф, показывая за корму. – Разве это не самое величественное и удивительное зрелище, какое мой Крис когда-либо видел? Скажи мне, сын, что ты счастлив, скажи мне, что ты настоящий моряк и гордишься кораблем, который принадлежит нам обоим.

Мальчик взглянул поверх отцовской руки и к ужасу своему увидел страшную черную волну, которая подобно темной падающей скале вздымается вверх и движется на них.

Они утонут… они утонут.

– Убери ее, – крикнул он, – убери ее, я ее ненавижу. Я ненавижу море. Всегда ненавидел. Я боюсь.

– Кристофер! – воскликнул Джозеф. – Что ты говоришь, сын, о чем ты?

– Я не хочу быть моряком, – рыдал Кристофер. – Я ненавижу море, ненавижу этот корабль. Я больше никогда не поплыву. Ах! Отец, мне страшно, страшно.

Мальчик вырвался из рук отца и, крича во весь голос от ярости и страха, бросился вниз по сходням.

Джозеф тупо смотрел ему вслед, держась за поручень дрожащей рукой. Он был ошеломлен и неспособен ни о чем думать.

Глава седьмая

Впервые за сорок три года жизни Джозеф познал стыд и унижение.

Надо высадить мальчика в Плине, не говоря ни слова, отослать к матери, а самому навсегда развязаться с ними всеми и уплыть, чтобы никогда больше их не видеть и не слышать, остаться одному со своим кораблем и с духом Джанет.

Таковы были первые горькие мысли Джозефа. Через некоторое время он тихо спустился в каюту, где спал мальчик, и, глядя на залитое слезами бледное красивое личико, со смешанным чувством грусти и сострадания поклялся любовью к своему кораблю забыть слова сына и любить его как прежде. Мальчик неожиданно проснулся, и выражение, которое маленький Кристофер заметит в глазах отца, вызвало краску стыда на его щеках. Взгляд отца говорил о том, что он расстроен и опечален. Какое-то мгновение мальчику страстно хотелось выпрыгнуть из койки, обвить шею отца руками и попросить его помочь ему побороть нелюбовь к морю. Но он подумал, что отец, нахмурясь, оттолкнет его и велит ему не вести себя как маленькому.

А Джозеф с высоты своего роста смотрел на Кристофера, сдерживая жгучее желание опуститься перед сыном на колени и просить его верить ему, во всем на него положиться: ему казалось, что такое поведение отца может смутить и отпугнуть мальчика.

Так минута, которая могла бы связать отца и сына тесными, неразрывными узами, прошла напрасно, чтобы никогда не вернуться, ибо отныне Джозеф и Кристофер Кумбе пойдут порознь, между ними встанет стена, сокрушить которую не позволят гордость Джозефа и слабость его сына.

Корабль бросил якорь в Плине, а заветные слова так и не были сказаны.

Прошло четыре года, за которые Джозеф Кумбе провел на берегу в общей сложности всего несколько месяцев.

Гавань гудела от стука молотков корабелов и строителей, от шума погрузочных работ на пирсах. Сэмюэль и Герберт не покладая рук трудились на верфи; теперь к ним присоединились их взрослые сыновья: Томас, старший сын Сэмюэля, и Джеймс, первенец Герберта, один из его двенадцати детей, за которым со временем должны были последовать еще пятеро.

Второй сын Сэмюэля Дик, сильный, крупный молодой человек, служил вторым помощником у своего дяди Джозефа и уже успел проявить себя отличным моряком. Джозеф любил племянника, но очень хотел бы видеть на его месте своего собственного сына Кристофера.

В сентябре тысяча восемьсот восемьдесят второго года, освободившись от своего груза в Лондоне, Джозеф Кумбе бросил якорь в Плинской гавани. Ему было приятно сознавать, что он несколько недель проведет дома, перед тем как снова выйти в море. Наблюдая, как его матросы наводят чистоту на палубе, он бросил взгляд за фальшборт и увидел, что к ним приближается лодка, в которой сидят Кристофер и Герберт. Раньше такого не стучалось, и он сразу понял – что-то неладно. Слава богу, с Кристофером все в порядке – такова была его первая мысль. Он заметил, что у Кристофера бледное, несчастное лицо, да и у Герберта был очень удрученный вид.

Через несколько секунд оба они стояли рядом с ним.

– Джо, дорогой, приготовься услышать горькую, печальную весть, – сказал Герберт с полными слез глазами. – Я действительно очень огорчен, что мне выпало принести ее тебе.

– Не тяни, выкладывай, что случилось, – угрюмо оборвал его Джозеф.

– Твоя дорогая жена Сьюзен вчера покинула нас, – мягко сказал Герберт. При этих словах Кристофер разразился слезами и отошел. – Ей сделалось плохо сразу после чая, и, хоть мальчики сразу же побежали за врачом, и пришли ко мне и Сэмюэлю, около шести она скончалась. Ах, брат, какое ужасное возвращение домой.

Джозеф, не говоря ни слова, крепко пожал руку брата и, подойдя к Кристоферу, поцеловал его в голову. Затем он спустился в лодку, брат и сын последовали за ним.

Джозеф вглядывался в лицо жены, белое и теперь уже навеки безмолвное, и единственным чувством, которое он испытывал, была жгучая жалость оттого, что ее отняли у детей.

Он никогда по-настоящему не любил ее; она была для него лишь средством бежать одиночества. И вот она покинула его в поисках собственного спасения, обрести которое ей суждено было не рядом с ним. Бедная Сьюзен, она подарила ему семнадцать лет любви и заботы, и вот все кончено. Она подарила ему Кристофера… Джозеф отвернулся. Что же будет без нее с домом, с детьми, размышлял он, спускаясь по лестнице. Мальчики скоро смогут сами о себе позаботиться, но Кейт еще совсем ребенок.

Эту задачу счастливо разрешили его племянницы Мэри и Марта, теперь высокие, сильные двадцатишестилетние женщины; они предложили переехать к нему и вести его дом. Таким образом, этот вопрос перестал занимать его мысли.

Помимо грустного известия о смерти жены, Джозефа ждала еще одна новость. В первый же день по прибытии домой он отправился в брокерскую контору и застал своего брата Филиппа за столом в кабинете, который всегда занимал старший компаньон.

– Вот те на, Филипп, – воскликнул Джозеф, – что ты тут делаешь, черт возьми?

– Просто сижу за своим собственным столом в своем собственном кабинете, – ответил Филипп. – Меня очень огорчило известие о смерти твоей жены. Уверен, что для тебя это большая утрата. Однако время великий лекарь, и, возможно… хм… – Он сделал вид, будто разбирает бумаги.

– Послушай, Филипп, я как-то не совсем понимаю, – сказал Джозеф, нахмурившись, – что с мистером Хоггом?

– Старик умер месяц назад, и я купил место компаньона, – Филипп откинулся на спинку стула и с холодным удовольствием смотрел на удивленное лицо брата. – Видишь ли, Джо, пока ты и братья тратили время на ухаживанья и обзаведение семейством, я спокойно откладывал деньги, благо, кроме собственной персоны, содержать мне было некого, и вот теперь я, сорока двух лет от роду, компаньон в этом деле, умеренно богатый человек и, в придачу, сам себе хозяин. Сэмюэль и Герберт уже люди средних лет, а ты, полагаю, кое-что зарабатываешь на нашем семейном судне?

– Нечего усмехаться, Филипп, – спокойно сказал Джозеф, – у меня нет причин стыдиться своей работы, которую я нахожу лучшей на свете, работой достойной мужчины, что тоже немаловажно. Можешь считать себя единственным джентльменом в семье, мне-то что, Бог в помощь, если это доставляет тебе удовольствие.

– Благодарю, – сказал Филипп с улыбкой превосходства. – Между прочим, полагаю, тебе известно, что остальные члены семьи продали мне свои доли во владении кораблем? Теперь он принадлежит только нам с тобой.

– Но это идет вразрез с изначальным соглашением, – крикнул Джозеф, ударяя кулаком по столу. – У всех нас были равные доли и равная прибыль.

– Возможно, и так, но остальные, видимо нуждаясь в деньгах – в Плине, видишь ли, жестокая конкуренция, – с готовностью передали свои права мне. Ты возражаешь?

На этот вопрос у Джозефа не было ответа. Процедура была абсолютно законной, но он не доверял Филиппу.

– Нет, – резко сказал он.

– Кстати, как там твой старший сын? – словно невзначай осведомился Филипп. – Полагаю, он уже достаточно взрослый для моря?

Джозеф поднялся со стула и резким движением схватил шляпу. Ему очень хотелось дать брату пощечину за этот насмешливый топ и оскорбительные намеки.

– Мой сын будет готов тогда, когда я захочу, и не раньше, – сказал он и направился к двери.

– Впрочем, Джо, – Филипп решил не отказывать себе в удовольствии сделать прощальный выстрел, – думаю, что при таком большом семействе ты счастливый человек. Как бы то ни было, я рад, что в лучшие годы моей жизни я был одинок и пользовался полной свободой. Никаких обязательств, ну и прочее. Однако сейчас, занимая прочное положение, я могу позволить себе оглядеться и выбрать какую-нибудь красивую молодую особу, которая могла бы составить мне неплохую пару. Ведь человек я еще сравнительно молодой. Всего тебе доброго.

Джозеф смеялся, выходя из помещения фирмы. Так вот почему все эти годы Филипп жил в таком уединении. Усердно скупая акции, он в недалеком будущем возьмет под свое начало большую часть судов в Плине. Впрочем, пусть он хоть повесится, Джозефу это было безразлично.

Следующие несколько недель Джозеф в основном провел на ферме Николаса Стивенса, где Лиззи всегда была рада его принять и накормить. Он любил счастливую дружелюбную атмосферу этого места, радовался явной взаимной преданности Лиззи и ее славного мужа. У них был сын и две дочери. Джозеф очень привязался к мальчику. Для своих двенадцати лет Фред был сообразительным и восприимчивым подростком, он никогда не лез за словом в карман и своим вздернутым подбородком напоминал Джанет.

Томасу Кумбе было уже семьдесят семь лет; слабый, дрожащий старик, он лишь изредка мог с трудом доплестись до верфи, чтобы посмотреть, как идут дела.

Он подолгу сидел на скамье, попыхивая трубкой, изредка отпуская какое-нибудь замечание, которого никто не слышал, и следя глазами за своим внуком и тезкой Томасом, старшим сыном Сэмюэля, в котором ему нравилось снова видеть себя самого в молодости. Затем, чтобы отвести его домой, появлялась Мэри, располневшая женщина средних лет, чей характер и выражение лица мало изменились за все это время; ее характер остался таким же нежным и самоотверженным. Когда Джозеф ступал на тропинку, ведущую к Дому под Плющом, его сердце всегда начинало биться быстрее. Он видел себя то мальчиком, играющим в саду перед домом и поглядывающим на окно кухни, откуда ему махала рукой отвлекшаяся от работы Джанет; то молодым человеком, который вернулся из плавания и знал, что она здесь и ждет его. Глядя на окно комнаты над крыльцом, он всякий раз вспоминал свое первое возвращение с «Фрэнсис Хоуп», когда она появилась в окне с девичьими косами, и он забрался к ней по толстым веткам плюща. Почти тридцать лет назад.

Однажды днем Мэри встретила его в дверях, ее лицо было очень встревожено.

– Отцу совсем плохо, – сказала она ему. – Он наверху в кровати, выглядит очень слабым, и я не знаю, либо это просто усталость, либо мне следует сходить за врачом. Поднимись и скажи, как по-твоему.

Джозеф поднялся наверх и увидел, что отец сидит в постели, обложенный подушками, его лицо побелело и осунулось, отсутствующий взгляд устремлен на открытое окно, тонкие пальцы нервно сжимают простыню. Вены на висках надулись, губы посинели.

– Это ты, Сэмми? – пробормотал старик. Джозеф сразу понял, что его отец умирает.

– Приведи врача, – приглушенным голосом сказал он сестре. Испуганная и расстроенная Мэри тут же вышла.

– Это Джо, отец, – нежно сказал он и, подойдя к кровати, взял отца за руку. – Что я могу для тебя сделать?

– Вернулся из плавания, мальчик? – Томас Кумбе внимательно всматривался в сына. – Без очков я тебя не вижу, но уверен, что ты в полном здравии и рад вернуться домой. Передай мой поклон капитану Коллинзу, это достойный человек.

– Правильно, отец. Может быть, ты немного поспишь, дорогой?

Томас капризно пошевелил головой на подушке.

– Мне надо на верфь, – сказал он. – Завтра там спускают новое судно, и дай бог, чтобы ребята справились с этим как положено. Сквайр рассердится, если что-то будет не так, а у твоих братьев нет моего опыта.

Сквайр Трелони умер двадцать лет назад, и теперь в его доме жил его племянник.

Джозеф почувствовал, что из глаз его текут слезы, скатываясь по щекам на бороду.

День медленно угасал, небо подернулось пурпурными и золотыми узорами. Их отражения сверкали на гладкой поверхности гавани. С верфи доносился непрерывный стук молотков: обивали корпус нового корабля. Вскоре вернулась Мэри. Старый врач умер, а новый был совсем молодым человеком и чужаком в Плине. Он взял Томаса за запястье и пощупал пульс.

– Я ничего не могу для него сделать, – мягко сказал он. – Боюсь, что пришло его время. Вы сами видите, жизни почти не осталось, и думаю, что через несколько часов он отойдет. Боли не будет. Он не хотел бы увидеть пастора?

Мэри накинула на голову передник и тихо заплакала. Джозеф понял, что ей лучше было бы чем-нибудь заняться.

– Спустись на верфь и скажи Сэму и Герби, чтобы они поскорее пришли, Филиппу тоже, если сумеешь найти его в конторе.

Когда она ушла, он снова уселся у постели Томаса. Время от времени старик что-то бормотал» но разобрать слова было невозможно. Оранжевый свет неба угас. По полу ползли серые тени. Неожиданно стук молотков на верфи умолк. Джозеф понял, что братьям уже сказали.

С наступлением тишины Томас заговорил ясным, твердым голосом.

– Они закончили работу на ночь, – сказал он. – Мальчики придут домой ужинать.

– Да, отец.

– Наверное, теперь до утра будет тихо, так ведь, Джо?

– Конечно так, дорогой.

Несколько минут в комнате царило молчание, затем Томас снова заговорил.

– Пожалуй, я не стану читать Библию, по крайней мере, не сейчас. В глазах будто тьма какая, пожалуй, я немного отдохну. Может быть, Мэри почитает мне ее потом, когда мне станет получше.

– Как хочешь, отец.

В доме было очень тихо. Внизу, в гостиной, тикали старые настенные часы. Джозеф слышал их сквозь тонкие доски пола.

Осторожно, бесшумно в комнату вошли братья, за ними Мэри. Филиппа найти не удалось, бежать за Лиззи было слишком далеко. По щекам Герберта ручьем текли слезы, но Сэмюэль опустился перед кроватью на колени и тихо прошептал:

– Тебе ничего не нужно, отец?

В сгустившихся сумерках Томас нащупал его голову.

– Это ты, Сэмми? Я рад, что ты пришел. Если будешь много работать, любая пила будет тебе нипочем, сынок, но ты всегда и во всем должен следовать моим советам, смотри же.

Его голос задрожал, и он постарался приподняться на подушках.

– Как только совсем стемнеет, за ужином у нас теперь всегда будет свет. Я помню то время, когда сумерки в Плине были так прекрасны и я, приличный молодой парень, приглашал вашу мать к развалинам Замка…

Он в изнеможении откинулся на спину и закрыл глаза. Дыхание сделалось медленным и хриплым. Трое мужчин стояли в ожидании перед кроватью своего отца, Мэри застыла у окна. Он долго молчал, и в комнате совсем стемнело. Никто и не подумал зажечь свечу.

Затем он снова заговорил, голос его звучал безмерно устало и доносился издалека.

– Джени, – сказал он, – Джени, ты где?

Низко склонившись над кроватью, Джозеф смотрел на его глаза. Они широко раскрылись, и их взгляд остановился на глазах сына.

– Я думаю, ты не покинешь меня, девочка. Мы будем жить чисто и достойно, пока мы вместе, ты и я – Ты знаешь, Джени, я так сильно тебя люблю, что иногда дрожу, как смущенный юнец. – Он вытянул обе руки и закрыл ими глаза Джозефа, затем тихо вздохнул и погрузился в сон.

Томаса Кумбе похоронили рядом с его женой Джанет на Лэнокском кладбище возле тернового куста и старого вяза. Сегодня их надгробные камни высятся над волнуемой ветром травой, и длинные стебли плюща обвивают их имена. Ниже высечены полустершиеся слова:

Наконец-то сладкий покой.

Ранней весной здесь дружно тянутся к солнцу первые примулы и осыпается цвет деревьев заброшенного фруктового сада, растущего у дороги.

Глава восьмая

Альберт Кумбе ушел в море на одном корабле со своим отцом-шкипером и кузеном Диком. Чарльз служил в армии и находился в лагерях где-то в Центральных графствах. Только Кристофер остался дома и не ушел в море, сославшись на здоровье. Он работал на верфи со своими дядьями и тремя кузенами и считал, что даром тратит время. Кристофер никак не мог отогнать от себя демона беспокойства, который целиком подчинил его своей воле. Сама мысль стать моряком вызывала у него отвращение, ведь он так и не забыл свое первое и единственное плавание восемь лет назад. В глазах отца он читал разочарование. Всякий раз, когда Джозеф возвращался из плавания, сын с внутренним содроганием ждал вопроса, который так и не был задан: «На этот раз ты пойдешь со мной?» Тогда пристыженный, униженный, но в душе бунтующий Кристофер показал бы отцу, что хоть он и плохой моряк, зато отличный работник. Однако он не любил свою работу, в глубине души мечтал уехать из Плина и искать счастья вдали от дома, но не имел ни малейшего представления о том, как это сделать.

Отцу тем временем оставалось терпеливо ждать. Джозефу было пятьдесят, и ему пока не наскучили ни море, ни его корабль. Он был по-прежнему полон сил и энергии, его голова и борода почти не поседели. Он не знал, что такое болезни. Единственное, что его иногда беспокоило, так это зрение. Временами его правый глаз воспалялся и наливался кровью, при этом зрачок сильно увеличивался в размерах. Джозеф ума не мог приложить, в чем тут причина. Иногда глаз начинал видеть нечетко, словно его затягивала пленка, которая частично скрывала очертания предметов; затем все прояснялось и колющая боль, сопровождавшая эти приступы, проходила.

Джозеф никому об этом не говорил; признаться себе самому в том, что с этим может быть связано нечто серьезное, он отказывался с таким же упрямством, с каким Джанет отказывалась признать, что ее сердце слабеет. Все это вздор, главное, что «Джанет Кумбе» сохраняет высокую репутацию самой быстроходной шхуны Плина и что его сын Кристофер скоро станет мужчиной.

Перед Троицей тысяча восемьсот восемьдесят пятого года Джозеф вернулся в Плин после исключительно долгого плавания. Он дважды ходил в Сент-Джонс на Ньюфаундленде за рыбой, которую надлежало доставить в средиземноморские порты, затем получил выгодный фрахт на три рейса из Сен-Мишеля к берегам Мерси. Стоял конец июня, и Джозеф предвкушал, как проведет дома несколько счастливых, радостных недель, прежде чем снова отправится в море. Как только корабль бросил якорь, Кристофер на веслах поспешил к «Джанет Кумбе».

Джозеф с удовольствием осмотрелся. По гавани в разных направлениях скользили лодки, в маленькой бухте под развалинами Замка купались дети. Прекрасная, по-настоящему летняя погода. Он дал себе обещание как-нибудь порыбачить в заливе, может быть, вместе с Кристофером.

– Ну, Крис, сын, – сказал он, – хорошо на некоторое время вернуться домой, а, Элби? Вы, береговой люд, не цените дом, как ценим его мы, бедные моряки.

Кристофер покраснел и закусил губу. Джозеф это сразу заметил и мысленно выругал себя за бестактность. Бедный парень, в конце концов, только здоровье помешало ему выйти в море.

– Что нового, сын?

– С сестрой все в порядке, брат Чарли пишет, что в лагерях ему живется неплохо. Тетушки здоровы и с нетерпением ждут тебя дома. На верфи у нас уйма работы, кузен Том, Джеймс и я заняты с утра до вечера; поэтому, отец, боюсь, что не смогу проводить с тобой столько времени, сколько хотел бы.

– Ничего, Крис, я рад, что ты при деле и что твои дядья тобой довольны.

– Говорят, что дядя Филипп наконец-то за кем-то ухаживает, но кто его избранница, я не знаю.

– Филипп ухаживает? – Джозеф закинул голову и расхохотался. – Да он с ума сошел. Ручаюсь, что он не знает, с какой стороны и подойти к женщине. Если он кого-то и завел, то только ради своего богатства, а не ради своей прекрасной персоны.

Молодой человек рассмеялся, и Джозеф, которого немало забавляла мысль, что его младший брат влюблен, отправился в контору.

Филипп принял его с обычной высокомерной улыбкой и указал рукой на стул. Джозеф сразу, без околичностей, приступил к делу.

– Значит, ты, наконец, собираешься признать над собой власть юбки, так ведь, Филипп?

Филипп побагровел.

– Понятия не имею, о чем ты, – медленно проговорил он.

– Брось, приятель, уж меня-то ты не проведешь. Позволь взглянуть на твою даму. Я сразу тебе скажу, стоит она постели или нет. – Джозеф едва не задохнулся от удовольствия, увидев, как вздрогнул брат при его последних словах. Это напомнило ему те давние дни, когда он задевал чувства Филиппа, вызванные какой-нибудь книгой.

– Ну-ну, старина, я вовсе не хотел тебя обидеть. Уверен, что с превеликой радостью увижу, что ты обзавелся семьей и стал похож на человека, да и твоя жена будет счастливой женщиной. А теперь к делу.

Джозеф и думать бы забыл об этом деле, он уже выкинул его из головы. Но Филипп неправильно истолковал его шутку. Его переполняла ненависть к этому самоуверенному, высокомерному старшему брату, который всегда имел любую женщину, какую бы ни пожелал.

Он завидовал его росту, его сохранившейся, несмотря на годы, привлекательности и отдал бы половину своего состояния, лишь бы увидеть в Джозефе хоть какие-нибудь признаки возраста. Когда с корабельными счетами было покончено и Джозеф собрался уходить, Филипп, как злобная баба, не устоял перед искушением пустить отравленную стрелу.

– Да, Джо, это правда, возможно, я скоро стану семейным человеком. И меня ждет длинная череда счастливых лет рядом с молодой женой. Мне повезло, и я могу дать женщине все, чего она пожелает: большой дом, слуг. Почему бы и тебе снова не жениться на какой-нибудь достойной работящей душе твоего возраста. Ведь тебе, брат, пятьдесят, не так ли? Не за горами время, когда тебе придется оставить море и уступить место человеку помоложе. Всего доброго. Кланяйся от меня своей семье. «Грязный червяк, – подумал Джозеф, – черт возьми, если дойдет до драки, посмотрел бы я, кто из нас моложе. Да в нем мужского ни на четверть румба, только и может, что сыпать словами да строить из себя».

Тем не менее, Джозеф не мог забыть последнюю фразу брата. Он поднялся к развалинам Замка и задумался. Да, черт подери, в чем-то он прав, мерзавец. Ему пятьдесят, пожилой человек, а он никак этого не поймет.

У него взрослые или почти взрослые сыновья, а он все еще чувствует себя таким же молодым, как они. Филипп дурак. Мужчине столько лет, на сколько он себя чувствует, а Джозеф чувствовал себя лет на тридцать, а иногда и моложе. Он лег на траву и раскурил трубку. Жаль, что Кэтрин еще ребенок и ходит в школу, с ней не очень-то поговоришь. Впрочем, она забавное маленькое существо. Две ее тетки исполнены лучших намерений, но рука у них тяжеловата. Завтра надо заглянуть к Лиззи и посмотреть, как там ее славный парень.

С места, где он лежал, была видна «Джанет Кумбе», стоявшая на якоре возле буя. Как же она красива: изящный изгиб, удлиненные линии. Корабль Джанет… Он вздохнул и закрыл глаза, томимый страстным желанием увидеть ее рядом с собой.

Пробил колокол Лэнокской церкви; Джозеф подумал, что надо бы показаться дома и навестить братьев на верфи. Он выбил трубку, потянулся и встал на ноги; интересно, куда запропастился Кристофер.

Вдруг его внимание привлек слабый крик.

Он посмотрел в ту сторону, откуда раздался звук, и увидел, что у ступеньки, ведущей к тропе на скалу, кто-то сидит, сжавшись калачиком. Он тут же зашагал к этому месту и увидел девушку с корзинкой примул. Она плакала и сжимала ладонями ногу.

– Что с вами, дорогая? – осведомился Джозеф, опускаясь на колени и ощупывая лодыжку девушки.

Девушка перестала рыдать и посмотрела на него из-под полей шляпы. Он увидел пару больших испуганных газельих глаз и завитки золотисто-рыжих волос над ушами.

– Я повредила ногу, прыгая через ступеньку, – робко ответила девушка, – и, когда попробовала идти, мне стало ужасно больно.

– Ах, – проговорил Джозеф, не сводя взгляда с золотистого локона, вьющегося по ее щеке. – Это плохо. Позвольте мне ее ощупать и посмотреть, нет ли там растяжения.

Он провел рукой по ноге и колену, девушка не проявила никаких признаков боли.

– Кажется, растяжения нет, просто вывих, – сказал он, ему очень хотелось, чтобы девушка снова взглянула на него.

– Слава богу, – она улыбнулась. – Я живу здесь недалеко и, может быть, смогу дойти до дома.

– Ни в коем случае, – холодно сказал Джозеф, затем взял девушку на руки, словно она была маленьким ребенком. Девушка покраснела, и Джозеф это заметил. Заметил он и длинные золотистые ресницы, которые коснулись ее щек, когда она опустила глаза. Он крепче прижал ее к себе, и ее голова легла на его плечо.

– Скажите, как вас зовут, если, конечно, не сочтете меня грубияном.

– ЭнниТабб, капитан Кумбе.

– Откуда вам известно, кто я такой? – спросил он с любопытством.

– Боже мой, вас в Плине все знают, – она улыбнулась.

– Вы дочь Рубена Табба?

– Да, конечно, его вторая дочь. Нас восемь детей в семье.

С Рубеном Таббом Джозеф учился в школе, и это его ребенок. Он вспомнил далекое прошлое. О, дьявольщина, Филипп был прав, он пожилой человек. Ровесник отца этого ребенка.

– Если я возьму на себя смелость спросить, сколько вам лет?

– Только что исполнилось девятнадцать, капитан Кумбе, но люди говорят, что выгляжу я моложе, и это очень досадно, Джозеф бросил взгляд на ее надутые губы и рассмеялся.

– Вам хочется быть старой, – сказал он, дразня ее, – и ковылять по городу с шалью на плечах и кружевным капором на голове?

– Вы смеетесь надо мной, капитан Кумбе, – девушка отвернулась и нахмурилась. – Я имею в виду, что хочу, чтобы меня принимали за молодую женщину, а не заглупого ребенка.

– Это довольно легко, – с хитрым видом прошептал Джозеф, наблюдая за ее лицом. Она снова покраснела и закусила губу. – Где вы живете?

– Вон там, сразу за углом, третий дом с кремовыми занавесками. Ах! Отпустите меня, мне бы не хотелось, чтобы нас увидели, к тому же я уверена, что могу идти сама… теперь.

– Почему не позволить мне пронести вас немного дальше… до калитки?

– Нет. Ах, нет.

Джозеф опустил ее на ноги.

– Вы чувствуете себя достаточно сильной?

– Да, капитан Кумбе, честное слово. Это не стоит того шума, который я подняла в поле.

Она протянула ему руку.

– Я вижу, у вас груда прекрасных примул, – сказал Джозеф, ища предлог задержать ее.

– Да, это мои любимые цветы.

– А вам не хочется набрать их побольше?

– О, конечно. Наверное, завтра я схожу к скалам и наберу еще одну корзинку.

Джозеф взял в руку несколько цветков и внимательно их осмотрел.

– Ба! Эти почти завяли. На скалах вы найдете далеко не лучшие примулы. Самые красивые растут внизу, в Полмирской долине, но одной вам туда не добраться; слишком много колючей куманики, ну и всего такого.

– Какая жалость! – Она вздохнула, и золотистый локон на ее щеке скользнул немного ниже.

– Послушайте, – беззаботным тоном сказал он, – вам не следует портить свою одежду, отправляясь туда в одиночку. А терять такие примулы негоже. Если вы не прочь прогуляться, я пойду с вами и позабочусь, чтобы вы не исцарапали свои прелестные ручки.

– Ах, капитан Кумбе! Я не думаю… – начала девушка, с наигранной скромностью опуская глаза и склоняя голову. «Неужели?» – подумала она, и сердце ее взволнованно забилось; этот высокий красивый моряк с теплыми глазами буквально кружил ей голову.

Глядя на нее краешком глаза, Джозеф изобразил глубокий вздох.

– Ну что ж, ничего не поделаешь. Раз цветы некому собирать, им придется завянуть. Всего доброго, мисс Энни.

Он поворачивался, чтобы уйти, когда она окликнула его.

– Подождите, подождите минутку, капитан Кумбе. Если завтра вечером будет хорошая погода, то я, возможно, пройдусь туда с корзинкой.

Она тяжело дышала, щеки ее пылали. Джозеф посмотрел на ее ноги, затем его взгляд заскользил вверх и остановился на ее глазах.

– Мне почему-то кажется, что дождя завтра не будет, а отдохнуть в тени долины чертовски приятно, – тихо произнес он и, не оглядываясь, зашагал по дороге, пока она не потеряла его из вида.

Джозеф скатал кусок жевательного табака и сунул за щеку. А Филипп сказал, что ему пятьдесят. Проклятый дурак; да он чувствует себя на двадцать пять, на двадцать, моложе, чем когда-либо в жизни. Он закинул голову и рассмеялся. Как хорошо вернуться в Плин.

Куда ты, куда ты, красотка, спешишь,
Куда ты, моя дорогая?
– просвистел он и помахал рукой старику, склонившемуся над садовой калиткой. Он был молод, молод…

Наутро Джозеф проснулся со странным чувством в сердце. Он вскочил с кровати и сам поразился нетерпению, с которым откинул штору, чтобы взглянуть на голубое небо над головой и определить направление ветра. Но тут-же вспомнил ЭнниТабб и обозвал себя болваном, хотя, надо признать, не без удовольствия.

Джозеф пел, одеваясь у открытого окна. Его вдруг обуяли любовь к Плину и радость жизни. Впереди его ждала длинная череда дней, и хоть Кристофер, скорее всего, будет занят, он чувствовал, что часы его не будут пусты и одиноки. К завтраку он спустился в самом веселом расположении духа, оживленно болтал с двумя племянницами, которые были так похожи одна на другую, что он их с трудом различал, проводил дочь Кэтрин до школы, наказал ей быть хорошей девочкой и прилежно учиться, затем прогулялся до верфи, поболтать с братьями Сэмюэлем и Гербертом.

В четыре часа, словно боясь, что ноги не смогут нести его достаточно быстро, Джозеф вышел из Плина и зашагал через поле, хотя и знал, что будет на месте за час до назначенного времени.

Когда смолк пятый удар колокола Лэнокской церкви, он выбил трубку, поправил воротник и посмотрел на тропинку, ведущую к ограде, к которой он прислонился. Его руки горели, ноги были холодны как лед. Проклятие, ее нет, маленькой кокетки. В двадцать минут шестого он увидел, что через поле идет женщина с корзинкой на руке. Он вынул из кармана газету и сделал вид, что читает.

Когда Энни подошла к нему, он притворился, будто не видит ее.

– Капитан Кумбе, – робко позвала она. Джозеф наигранно вздрогнул и опустил газету.

– Господи помилуй, – сказал он, – вы все-таки объявились. Должен признаться, я вас не ждал.

Энни надулась и отдернула руку.

– Если вам не по душе мое общество, я не стану вас беспокоить. – Она чувствовала себя оскорбленной и собиралась уйти, но Джозеф забрал у нее корзинку, не говоря ни слова, поднял ее над низкой оградой и, покрасневшую, негодующую, поставил с другой стороны.

– У вас грубые манеры, капитан Кумбе, так что позвольте мне… – начала она.

– Мы, моряки, все таковы, – с трудом сдерживая смех, возразил он и направился в сторону долины, Энни шла рядом.

Теперь мир мог катиться ко всем чертям, Джозефу это было совершенно безразлично.

Как ни странно, но при том, что трудились двое, корзинка наполнялась очень медленно, а отдыхали они довольно часто. Потом Энни заметила несколько высоких диких ирисов, которые росли на противоположной стороне ручья, и крикнула, что она их хочет и должна получить. Джозеф, промочив сапоги, перебрался туда и начал срывать цветы, но минуту спустя вернулся с довольно глупым видом и сказал, что девушке надо пойти с ним, поскольку ему самому не по силам выбрать именно те ирисы, которые ей понравились.

– Нет, я не могу, там грязно, а я вовсе не хочу пачкать свое лучшее платье.

– Лучшее, вот как? – сказал он. – Ну что ж, я очень польщен, ведь немногие женщины стали бы рисковать в долине своими юбками лишь потому, что какой-то моряк попросил их составить ему компанию.

Энни заявила, что надела это платье вовсе не ради него, но Джозеф был слишком самоуверен, чтобы обращать внимание на ее слова, и спросил, присоединится она к нему на той стороне ручья или нет.

– Нет, я не стану мочить ноги. – Энни тряхнула головой, и он, разбрызгивая воду, в два прыжка оказался рядом с ней, подхватил ее на руки и понес через ручей.

– Меньше слов, больше дела, – шепнул он ей на ухо и продолжал идти, слегка покачиваясь под ее весом и заявляя, что она ему не по силам.

Тогда Энни сказала, что ее еще никто не называл тяжелой, и он поклялся расквасить нос любому мужчине, который посмеет к ней прикоснуться. Оба рассмеялись, после чего решили отдохнуть на берегу в том месте, где росли ирисы. Джозеф расстелил куртку, чтобы она могла посидеть, а сам присел на корточки у воды и взял Энни за руку, говоря, что она поранилась шипом.

– Вовсе нет, капитан Кумбе, – возразила она, – вчера вечером я слегка оцарапалась, второпях надевая брошку.

– В таком случае я должен взглянуть на брошку, – сказал Джозеф. – Это она?

И он наклонился над затейливым украшением, которое было приколото к кружевному воротнику, облегавшему шею Энни.

– Да, – пробормотала она и поспешно добавила: – Нет, не надо ее трогать. – Ведь, чтобы осуществить задуманное, ему пришлось бы слишком плотно приблизиться к ней, и ей стало бы неловко, хоть она и надеялась на это.

Джозеф подался назад и посмотрел на Энни. Она продолжала сидеть, с трудом скрывая разочарование от того, что он ее не поцеловал, то есть, испытывая именно то чувство, которое Джозеф намеревался в ней пробудить. Бросив на девушку еще один взгляд и увидев выражение ее глаз, он едва заметно улыбнулся. Он знал, что она будет принадлежать ему.

Вечер прошел очень приятно, о любви не было произнесено ни слова, и им показалось, что они и оглянуться не успели, как уже шли через поле домой, навсегда запомнив четыре невысокие ограды, которые им пришлось преодолеть, и радуясь тому, что иной дороги в Плин не было.

Джозеф, как положено, довел ее до садовой калитки и, сказав, что они должны снова прогуляться в любое удобное для нее время, за неимением причин задерживаться стал спускаться с холма. Энни в радостном возбуждении поспешила к себе в комнату, чтобы взглянуть на себя в зеркало и посмотреть из окна, как он уходит. А он, тем временем, не видел ни домов, мимо которых проходил, ни соседей, ни кораблей, стоящих на якоре в гавани, не слышал голоса Кристофера, который звал его с верфи; перед его глазами неотступно стоял образ девушки, которую не целовал еще ни один мужчина.

Глава девятая

Джозеф был влюблен. Влюблен так слепо и страстно, как никогда в жизни. Он не мог вспомнить ни одной женщины, которой так жаждало бы его сердце, как жаждало оно Энни Табб из Плина, девятнадцатилетней девушки, которая была всего на пять лет старше его младшей дочери. Собственный возраст для него ничего не значил.

Его женитьба на Сьюзен была результатом стремления быть понятым, бессознательным желанием, положив голову ей на колени, забыть о своем одиночестве. Этого она не смогла ему дать; поняв, что его нежность ей не нужна, он любил ее мимоходом, небрежно, без чувства, и последние одиннадцать лет их супружества был для нее не более чем кормильцем, а она его экономкой. И вот теперь в нем вновь проснулись все так долго сдерживаемые природные инстинкты; Джозеф не мог ни спать, ни есть, одна мысль преследовала его днем и ночью: он должен обладать Энни Табб, кроме этого ничто в целом мире не имело для него значения. Он боготворил ее юность и красоту, жаждал получить возможность разделить их с нею, стать их частью, былые дни он не делал различия между женщинами и девушками и не думал об их возрасте, придавая значение лишь особому взгляду, который означал, что они понимают, чего именно ему от них надо. Теперь все изменилось.

Мысль о невинности и неопытности Энни была для него пыткой. Почему раньше он никогда этого не понимал? Джозеф не отдавал себе отчета в том, что такими ценными эти качества делает его возраст, его пятьдесят лет, и что лет двадцать назад он презрительно счел бы их никчемными, неинтересными. В тридцать лет он хотел, чтобы о нем заботилась Сьюзен, женщина старше его. А теперь, в пятьдесят, он хотел, чтобы Энни, подобно символу прошедшей юности, в котором он искал обновления, помогла ему бежать призрака близкой старости и осталась с ним рядом в этой чудесной земле обетованной.

И вот, тем временем как сын, Кристофер, трудился на верфи, беспокойный, неудовлетворенный, рвущийся на свободу отец, Джозеф, слонялся около некоей садовой калитки, то чувствуя себя на седьмом небе, то безрассудно ввергаясь в пучину отчаяния. Лишь его собственная настойчивость и сила воли могут заставить такое прекрасное молодое создание ответить на его страсть, размышлял Джозеф, вышагивая взад-вперед по вершине холма и по часу дожидаясь этого дитя; когда же наконец Энни Табб появлялась с раскрасневшимися щеками и сияющими глазами, его мрачное настроение сменялось уверенностью, что не пройдет и нескольких дней, как она ему уступит. По вечерам они часто прогуливались через поле к Полмирской долине. Дома Энни говорила, что идет гулять с подругой, так как сомневалась, что родители одобрят ее странную дружбу с капитаном Джо, которого, несмотря на нынешний возраст Джозефа Кумбе, люди, помнившие его былые эскапады, едва ли признали бы подходящим спутником для молодой девушки. Ей самой не раз приходилось слышать, как ее тетушки, пожилые замужние женщины, рассказывают ужасные истории о временах двадцати– и тридцатилетней давности, когда Джозеф Кумбе пускался в Плине во все тяжкие; и хотя этот бородатый вдовец теперь пользовался почетом и уважением, втайне она не могла не чувствовать, что он мало изменился, особенно когда смотрел ей в глаза или вытягивал руки, чтобы приподнять ее над изгородью. Мысль, что она играет с огнем, вся сила которого ей неведома, приводила Энни в трепет и кружила ей голову. В конце концов, какое это имеет значение? Никто еще ни разу не заметил, как они гуляют по вечерам, и ей все нипочем, пока она знает, что красавец шкипер ждет ее на вершине скалы. Вся семья Джозефа заметила его хорошее настроение, но о причине не догадывался никто. Кристофер испытывал огромное облегчение, видя, что отец не пытается спросить его, когда он пойдет в море; Альберт, понимая, что «Джанет Кумбе» снова уйдет в плавание не раньше чем через несколько недель, воспользовался задержкой, чтобы навестить брата Чарльза в военном лагере.

Мэри и Марта в этот приезд находили своего дядю чрезвычайно приятным и милым, а не путающим и властным, как обычно. Даже Кэтрин забыла свой благоговейный страх, и, в конце концов, стала считать отца обычным человеком, а не высоким, угрюмым чужестранцем, который с трудом узнавал ее, когда она случайно встречалась с ним по пути из школы.

Джозеф и сам себя не узнавал. Он стал более тщательно одеваться и, пожалуй, гордиться своей внешностью. Он с удовлетворением заметил, что в его волосах нет и намека на седину.

Стояла прекрасная погода, и, просыпаясь утром, он слышал, как чайки кричат «Энни», как «Энни» зовут волны, разбиваясь о скалы; даже нежный летний ветер шептал ее имя, даже воздух полнился ею.

Через неделю праздник Троицы, именно этот срок он себе и отвел. В субботу накануне праздника Джозеф отправился в контору Хогга и Вильямса (ее название не изменилось), чтобы повидаться с братом Филиппом по поводу страховки, срок которой истек. К его немалому удивлению, из двери, в которую он собирался войти, вышла Энни Табб. Увидев его, она покраснела и хотела пройти мимо, но он преградил ей дорогу.

– Вот так встреча. И что же вы делаете в этой конторе? – спросил он шутливым тоном. – Собираетесь стать судовладельцем?

– Нет, капитан Джо, – ответила она. – И мастер же вы задавать вопросы, то так, то эдак. Мне пришлось зайти сюда, мистер Кумбе, с запиской от моей матушки.

– Да ну! – сказал Джо. – Так вы знакомы с моим братом Филиппом? И что вы о нем думаете?

Энни мяла в руке носовой платок.

– Я считаю его настоящим джентльменом и очень приятным человеком. Он всегда вежлив, внимателен и точно знает, что нужно девушке. Посмотрите, вот этот браслет он подарил мне на день рождения.

Джозеф нахмурился, слова Энни ошеломили его.

– И давно вы с ним знакомы? – довольно резко спросил он.

– Ах, боже мой, я даже не помню. – Энни притворно рассмеялась. – По воскресеньям он часто к нам заходит и пьет чай с матушкой и со мной. Не может быть, капитан Джо, чтобы я вам об этом не говорила.

– Никогда не говорили, мисс Энни, клянусь вам.

– Ну что ж, по-моему, это не так важно. Плин невелик, здесь все соседи. А сейчас я должна одна вернуться домой.

– Вы не забыли, что в понедельник вечером идете со мной на ярмарку?

– Нет… туда я не обещала.

– А по-моему, обещали, маленькая кокетка.

– И не обзывайтесь, а то я не стану с вами разговаривать. А про понедельник посмотрим… я подумаю.

Однако ему было не до игры, и он остановил Энни.

– Вы должны ответить «да» про ярмарку в понедельник, прежде чем уйдете из этого здания.

– Ох! Капитан Джо, вы невыносимы.

– Скажите «да», Энни.

– Ну вот… теперь просто по имени, да?

– Скажите «да», и побыстрее, иначе опоздаете домой.

Ненадолго наступило молчание; оба делали вид, что рассержены.

– Ах! Вы мне надоели. Я приду, – сказала, наконец, девушка, у которой и в мыслях не было отказываться, о чем Джозеф прекрасно знал.

Он отступил в сторону и дал ей пройти, затем, глупо улыбаясь улыбкой пьяницы, вошел в контору брата. Филипп против обыкновения праздно сидел за своим столом, стиснув руками голову и глядя в пустоту. Он тоже улыбался, но ни один из братьев не догадывался, как выглядит он сам.

– Как поживаешь, Джо? – спросил Филипп.

– Вполне прилично, Филипп, – ответил другой.

– Погода как раз по сезону. Надеюсь, что и в праздники продержится такая-же.

– Да, будет чертовски жалко, если пойдет дождь и испортит людям все веселье.

Братья надеялись поскорее закончить беседу, поскольку каждый чувствовал себя неуютно в обществе другого.

– Так, дело сделано, – сказал Джозеф, ставя кляксу на какой-то документ и вытирая носовым платком запачканные чернилами пальцы. Он терпеть не мог что-нибудь писать и подписывать.

Внимательно просмотрев бумагу, Филипп положил ее в ящик стола. Затем взглянул на брата и неохотно признался самому себе, что никогда не видел его в лучшем здравии.

– И какие же занятия ты находишь для себя в свободное время, Джо? – с некоторым любопытством осведомился он. – Должно быть, Плин по сравнению с иноземными городами кажется тебе скучной дырой.

– Он вовсе не так уж плох, – улыбнулся Джо, – и я приятно провожу время. Ты странный малый, Филипп, на мой взгляд, сущая темная лошадка. После того как ты закрываешь свою контору, тебя нигде никогда не видно. Неужели ты так же много читаешь, как в былые дни?

– Да, довольно много, но последнее время я подумываю и о другом. Видишь ли, я не так стар, чтобы становиться отшельником. Я еще сравнительно молодой человек.

Ответ брата позабавил Джозефа. Он вспомнил рассказ о том, что Филипп за кем-то ухаживает. О котором и думать забыл.

– Полагаю, ты скоро ошарашишь нас известием о своей женитьбе, не так ли, Филипп? – Джозеф рассмеялся.

Его брат даже не попытался скрыть довольной улыбки.

– Возможно, Джо, возможно. Вполне вероятно, что я действительно в ближайшем будущем сделаю решительный шаг.

– Разумеется, при условии, что дама согласна, – съязвил Джозеф.

– Естественно, при условии, что дама согласна. Но думаю, я могу смело сказать, что на этот счет у меня нет никаких опасений.

– Ну что же, когда ты влюблен, чрезвычайно утешительно знать, что твое чувство взаимно, – задумчиво сказал Джозеф. – Хотя, мне кажется, что неопределенность придает чувству особую остроту.

– Странно слышать подобное заявление от человека пятидесяти лет, – ядовито заметил Филипп. – Разве ты еще не выбросил из головы подобные мысли?

Джозеф рассмеялся.

– В женщине, Филипп, нельзя быть уверенным, пока ты ее не получил, – сказал он. – Об этом говорит мой многолетний опыт, и желаю удачи.

– Чепуха, Джо, нынче все изменилось. Положение – вот чего ищет женщина, ей нужен дом, слуги. Если мужчина может предложить все это своей будущей жене, беспокоиться не о чем, она сама к нему придет.

– Ты так думаешь? А я так очень в этом сомневаюсь. Прекрасная мебель слабое утешение, если у тебя холодный партнер в постели. Будем надеяться, что ты на славу потрудишься, хотя, по-моему, несколько уроков знатока тебе бы не помешали.

– Ты явно не способен подняться над непристойностью, Джо, – сказал Филипп. – Я признаю, что меня действительно привлекает ее юность, а сказать, что она ослепительно хороша собой, это значит ничего не сказать. Я убежден, что стоит мне только слово сказать, и она тут же примет мое предложение. Кроме того, я пользуюсь известным влиянием в ее семье.

– И когда же ты собираешься жениться? – спросил Джозеф.

– Право, я еще не решил, – холодно ответил Филипп. – Я думал откровенно объясниться после праздника.

Джозеф живо представил себе эту светскую сцену. Филипп, официальный, чопорный, стоит в гостиной, а молодая леди с жеманным видом сидит на стуле. Торжество на Троицу. Тем временем он, Джозеф, посадив перед собой свою девушку, скачет на резвом коне, после чего увлекает ее к безмолвным скалам. Что там говорит Филипп?

– И поэтому я абсолютно уверен, что она мне не откажет. Любой девушке хочется изменить свое положение к лучшему, и она будет просто дурочкой, если откажет мне. Послушай, Джо, здесь, в столе, есть ее фотография. Украл у ее матери. Полагаю, она так молода, что годится тебе в дочери…

Через плечо брата Джозеф смотрел прямо в лицо Энни Табб.

– Господи Иисусе…

– Да, красотка, правда? Хотя на самом деле она еще лучше. Так вот, если… В чем дело… куда, ради… – Филипп в недоумении поднялся из-за стола и подбежал к двери. Но Джозеф уже исчез. Он проскочил половину улицы и, свернув за угол, уже поднимался по холму. Вершины он достиг в ту самую минуту, когда девушка собиралась войти в калитку.

– Привет! Это опять вы, капитан Джо?

– Послушайте, – сказал он нетвердым голосом. – Вам придется опоздать к обеду, потому что я хочу с вами поговорить. Сходим на минуту к скале, долго я вас не задержу.

Он тащил ее за руку.

– Ради всего святого, что на вас нашло?

Он не отвечал, дожидаясь того момента, когда они смогут сесть на некотором расстоянии от Замка; там он посадил ее рядом с собой.

– Мой брат Филипп за вами ухаживал, – сразу начал он.

Энни вздрогнула и отрицательно покачала головой.

– Нет, никогда. Время от времени он делает мне небольшие подарки, навещает нас, но он никогда не вел себя неприлично.

– Я не говорю о приличном или неприличном, – нетерпеливо сказал Джозеф. – Главное, что он вообразил, будто влюблен в вас. Вы об этом знали?

– Нет… не думаю… не могу сказать. Он всегда так внимателен.

– Послушайте, детка. Вы не знали, что он собирается просить вашей руки?

– Ах! Капитан Джо… я действительно…

– Жениться, Энни, жениться. Он хочет жениться на вас.

Глаза девушки широко раскрылись от удивления.

– Мистер Кумбе хочет на мне жениться? – воскликнула она. – Я не могу в это поверить. Как, такой джентльмен?

– Вам это приятно, ведь приятно, а? За это он вам и нравится, вы довольны, я вижу, что довольны. Вы воображаете себя в кружевном платье, воображаете, как вам прислуживает лакей. Разве не так?

– Нет, капитан Джо, не надо меня так смущать… я не знаю, что и подумать. Мистер Кумбе меня никогда не интересовал.

– Ха! И вы это говорите? Должно быть, вы давно с ним накоротке, если он говорит то, что сказал мне. Итак, вы собираетесь выйти за него замуж и стать светской дамой с собственной каретой?

– Я никогда этого не говорила. – Девушка чуть не плакала. – Мистер Кумбе учтивый и добрый, но я никогда не помышляла о нем как о муже. Кроме того, я пока вообще не хочу выходить замуж.

– Ах! Он, как несчастная рыбешка, будет извиваться на вашем крючке, пока вы не решите, из какого материала сшить подвенечное платье. Затем, когда он наймет достаточно слуг, чтобы те стояли перед вами на коленях, вы уступите и за все, что он для вас сделал, поднесете ему себя в подарок?

– О, перестаньте, капитан Джо. Я сейчас сойду с ума от ваших нападок. – По щекам Энни катились слезы. – О, боже мой! Боже мой, сколько шума по пустякам, я просто не понимаю, что происходит!

Увидев ее слезы, Джозеф окончательно потерял самообладание; он схватил девушку на руки, положил себе на колени и стал целовать жадно, гневно, пока ее волосы, выскользнув из-под ленты, не рассыпались по плечам. Слабая, беспомощная, она лежала неподвижно, прижавшись лицом к его плечу.

– И вы пошли бы за него, – шептал Джозеф, – с его постной физиономией и пасторскими повадками, только ради красивых платьев и шикарного дома. Пошли бы, понятия не имея о том, что такое любовь, не желая познать ее, не думая о ней. Пошли бы туда, где я не смог бы держать вас вот так… и вот так… и вот так…

– Нет… нет, – закричала Энни. – Не надо, о! Джозеф, что со мной… я люблю вас… да, люблю… люблю.

Он целовал ее снова и снова, доводя до изнеможения, пробуждая волны страдания и наслаждения – чувства, которого она не могла определить. Потом он оттолкнул ее от себя, и она обнаружила, что едва может стоять, ноги ее дрожали, сердце бешено колотилось в груди. Пока она приводила в порядок платье и волосы, руки ее тряслись и все тело пронизывала странная ноющая боль.

Он, прищурившись, наблюдал за нею.

– Ну как? Вы все еще собираетесь сказать ему, что будете его женой? Тогда бегите, не упустите его, а то он уйдет, если вы не поторопитесь.

– Я не хочу выходить за него замуж, вы же знаете, что не хочу. Почему вы все мучаете меня?

– Он будет вам прекрасным мужем, подарит красивый дом и все, чего вы ни пожелаете. Вы будете дурой, если откажете ему.

Бедная Энни была готова опять разразиться слезами.

Он снова целовал ее, а она стояла, прижавшись к нему, не в силах двинуться с места, не в силах сделать хоть что-нибудь, кроме того, о чем он ее просил. Она лишилась последних сил, последней воли, в ней осталось только одно желание – быть рядом с ним, быть им любимой.

– По справедливости, Филипп должен получить свой шанс, – сказал Джозеф. – Сегодня тебе придется вместе со мной спуститься в его контору и выбрать одного из нас. Тебе придется сказать ему правду в лицо. Ты обещаешь, Энни?

– О! Обещаю… обещаю.

– А теперь иди обедать и выкинь из своей маленькой головки все заботы. С этим делом мы разберемся.

Итак, бедная Энни, спотыкаясь, отправилась домой; взволнованная первым в своей жизни опытом физической любви, она шла неверной походкой и покачивалась, как сомнамбула. А Джозеф зашагал по тропинке в скалах, не думая ни о еде, ни об отдыхе, он старался унять возбуждение, которое охватило его существо и не проходило, несмотря на все его старания.

На склоне дня оба они спустились к мрачному зданию по соседству с почтой, в котором снимал комнаты Филипп.

Оставив Энни в холле, Джозеф постучал в дверь гостиной.

Филипп лежал на диване с жесткой спинкой, покрыв лицо платком. Джозеф улыбнулся. Его брат явно заботится о себе.

Филипп отбросил платок и сел; его рыжие волосы впервые были растрепаны, рот раскрылся от удивления.

– Откуда ты взялся, Джо, и что означал твой утренний побег? Что-нибудь случилось?

– Я бы сказал, определенно случилось, – ответил Джо, беря себе стул и ставя его рядом с диваном. – Послушай, Филипп, я не собираюсь ходить вокруг да около и буду говорить прямо, без обиняков, я доверяю простым словам и честным сделкам. Ты не можешь жениться на Энни Табб, эта девушка принадлежит мне.

Филипп вперил в брата пристальный недоверчивый взгляд, затем, едва ли сознавая, что делает, вынул из кармана платок и медленно вытер им руки.

– Если ты так шутишь, Джо, то да будет тебе известно, что это говорит о крайне дурном вкусе.

– Перестань молоть свой джентльменский вздор, Филипп, у меня нет на него времени. Ты просто дурак, не в моих правилах шутить такими важными вещами. Говорю тебе, что я вот уже две недели ухаживаю за этой девушкой, и нравится тебе это или нет, но она будет моей.

Кровь отхлынула от лица Филиппа. Казалось, он съежился и сморщился, как ярмарочная крыса. Не сводя глаз с брата, он вцепился рукой в диван.

– Повтори, что ты сказал.

– Я говорю, что собираюсь взять себе эту девушку она обещала стать моей. Мне очень неприятно разрушать твои счастливые планы, старина, но я понятия не имел, что твоя избранница – это моя Энни. Если бы ты не был таким скрытным в своих делах, все это не обрушилось бы на тебя как снег на голову. Пожалуй, мне больше нечего сказать, кроме того, что положение для нас обоих довольно затруднительное и чем раньше мы с этим покончим, тем лучше.

Некоторое время Филипп неподвижно сидел на диване, затем тихо и медленно заговорил.

– Проклятая свинья, – сказал он. – Это был твой план, не так ли? Проскользнуть у меня за спиной и предаваться любовными утехам с женщиной, которую я хотел взять в жены; намеренно украсть ее у меня…

– Стоп, брат, – крикнул Джозеф. – До сегодняшнего утра, пока ты не показал мне фотографию Энни, я не знал, что она и есть та девушка, которой ты увлекся. Разве я похож на вора?

– Какая разница? Я знаю одно: ты решил встать между мною и Энни Табб, ты, старый моряк, отец взрослых детей.

– Будь проклят твой ядовитый язык. Разве ты не младше меня всего на четыре года, Филипп? Какая разница, хм?.. Ты можешь показать мне разницу? Несмотря на твои хвастливые речи и сомнительное богатство, Энни тебе не видать. Ты ей не нужен. – Джозеф обернулся к двери и позвал: – Энни, иди сюда и скажи ему об этом.

– Боже мой, у тебя хватило наглости привести ее в этот дом?

– Хватило.

Энни, смущенная, с пылающими щеками, появилась в дверях.

– Послушай, Энни, – сказал Джозеф. – Не могу втолковать моему брату, что ты отказываешься выходить за него замуж. Может быть, ты сама ему скажешь?

– О господи… я не знаю… что я могу сказать? Я никогда…

Филипп поднялся с дивана и подошел к девушке.

– Мисс Энни, – сказал он, – возможно, это самый важный момент вашей жизни, и вы должны хорошенько подумать. Вы знакомы со мной несколько месяцев, то есть гораздо дольше, чем с моим братом Джозефом. Я никогда не пытался вас напугать или принудить к помолвке. Я решил поговорить с вами в начале следующей недели и попросить вас стать моей женой. Приняв мое предложение, вы заняли бы высокое положение в Плине, и я мог бы предложить вам все, что вы пожелаете. Вы бы никогда не пожалели о таком шаге. И вот сейчас вы намерены бездумно отказаться от этого только потому, что мой брат, грубый моряк, случайно бросил на вас взгляд и забавляется, увлекая вас рассказами о том, про что через неделю забудет.

– Не обращай внимания на его гладкие слова, Энни, – сказал Джозеф, хватая ее за руку. – Ты слишком красива и слишком молода, чтобы довольствоваться тем, что он тебе предлагает. Все это пусто и холодно, подарки, которыми он собирается тебя забросать, превратят тебя в хорошенькую, набитую соломой куклу ему на забаву. Твои чувства его не заботят. Ты рождена для любви, Энни, для красоты и всех радостей этого мира Он посадит тебя на высокий детский стульчик; на твоей шее будут драгоценности, но тело навсегда останется голодным. Я же вместо того, чтобы давать тебе сверкающие безделушки, стану носить тебя на руках, прижав к сердцу. Иди ко мне.

– Боже мой! Боже мой! – воскликнула Энни. – Что могу я сказать, если даже совета спросить не у кого? Девушке, у которой пока что нет никакого желания выходить замуж, ужасно трудно что-то сказать, когда ее ставят в такое ужасное положение и едва не сбивают с ног потоком слов.

– Подумайте, дитя мое, подумайте, – сказал Филипп. – Я не стану торопить вас, не стану тревожить. Я сделаю вас одной из самых богатых дам в Плине, чего Джозеф никогда сделать не сможет, запомните это.

– Разве ты не хочешь, чтобы тебя любили, Энни, не хочешь… не хочешь? – прошептал Джозеф.

– Ах, пожалуйста, пожалуйста, дайте мне самой подумать, – сказала девушка со слезами на глазах. – Я уверена, что действительно люблю вас, капитан Джо, но мне надо все обдумать, как говорит мистер Филипп. А теперь отпустите меня, после праздника я дам вам ответ, обещаю.

– Что ж, по-моему, это вполне справедливо, – рассмеялся Джозеф. У него и раньше не было сомнений, что он победит. – Что скажешь, брат?

Филипп, держа руки за спиной, подошел к окну.

– Когда-нибудь я с тобой посчитаюсь. Этого я никогда не забуду. А теперь уходи из этого дома и ее забирай, я хочу остаться один.

– Всего доброго, Филипп, – сказал Джозеф и размашистым шагом вышел из дома; Энни семенила у него за спиной.

– Итак, моя девочка, тебе надо подумать? – нахмурив брови, спросил он. – Хорошо, но не думай слишком долго, вот все, о чем я прошу. И еще одно. В понедельник вечером на ярмарке – никаких увиливаний от меня, понятно? Все, больше никаких резких слов, и поскорее забудь об этом деле. Он круто повернулся и ушел.

Глава десятая

В Духов день солнце с самого утра заливало своими лучами веселящихся жителей Плина. Гавань кишела прогулочными шлюпками, с которых люди наблюдали за гонками вверх по реке и обратно.

Наконец наступил вечер, горожане стали расходиться по домам, но более молодые и неуемные в поисках развлечений толпились на городском причале у старого трактира «Король Уильям».

В Плине открылась ярмарка.

На мощенной булыжником площади теснились палатки, были там и соревнования в бросании кокосовых орехов, и «тетушки Салли»[31], и метание дротиков, и весы; на каждом шагу попадались лотки со сластями и прохладительными напитками.

Самым притягательным развлечением была карусель. Возле нее собралась густая толпа: матросы, в том числе иностранные, со стоявших в гавани кораблей, мальчики и девочки, убежавшие из дома, влюбленные, не терявшие времени даром. Над этим плыли визгливые звуки губной гармошки, наигрывающей беззаботную мелодию популярной песенки «Чарли Шампань зовут меня».

Ночь была темной и ветреной, гонимые по небу редкие облака скрывали звезды. Мерцали фонари, гуляющие то и дело теряли друг друга в толпе: «Нэнси Пенроуз, где ты?», «Кто-нибудь видел моего Джона?»

Воздух был напоен радостным волнением и ожиданием приключений… шепот во тьме… прикосновения рук…

Круг за кругом полетели раскрашенные кони; несчастный парень, обливаясь потом, крутил рукоятку.

Забыли девчонки о божеском страхе.
Пора уже стать поскромней и умней.
На ум им идут лишь одни вертопрахи —
Нет, чтобы глядеть на серьезных людей, —
заливалась губная гармошка, и кружащиеся на конях люди раскачивались в такт музыке.

Держа перед собой Энни, Джозеф сидел верхом на коне. Кристофер на другом конце причала бросал дротики, соревнуясь с голландским матросом.

Джозеф раскачивался под веселую мелодию, волосы Энни развевались вокруг его лица, губы его почти касались ее губ, и она, опьяненная ночью и сверкающими огнями, и думать забыла о том, что ждет ее впереди.

Круг за кругом летели они, смеясь, напевая, сливаясь голосами с безудержным потоком звуков.

Забыли девчонки о божеском страхе.
Пора уже стать поскромней и умней.
На ум им идут лишь одни вертопрахи —
Нет, чтобы глядеть на серьезных людей.
Джозеф плотнее прижал Энни к себе и зарылся лицом в ее волосы.

– Дорогая, я люблю тебя… люблю, уйдем отсюда… сейчас, немедленно. Я больше не могу ждать.

– Нет… Джо, это нельзя. Ах! Я не могу.

– Да.

– Нет… не проси меня.

– Да. Я говорю, да.

– Ах, Джо, как мы можем? Куда мы пойдем? Мы не должны.

– Да… уйдем, сейчас, по воде, на мой корабль. Любимая, я больше не могу без тебя… пойдем.

– Джо, пожалуйста…

– Энни, красавица моя, Энни, я люблю тебя! Быстро в шлюпку, она ждет у причала, и на корабль.

Испуганная и одновременно взволнованная Энни позволила Джозефу провести себя через густую, напирающую толпу и посадить в лодку. Темную воду покрывала крупная зыбь, беззаботный ветер развевал волосы и юбки девушки.

– Джо, отпусти меня, позволь мне вернуться!

– Я говорю, нет, Энни, это так чудесно, так чудесно…

Над волнующейся водой гавани лодка стремительно неслась к черному кораблю, который стоял на якоре у дальнего буя. Джозеф греб как безумный, его лицо было мокрым от брызг, сердце бешено билось, глаза сияли.

Небо очистилось от облаков, и на нем туманным блеском светилась одинокая звезда. В середине гавани ветер и отлив подхватили лодку и понесли ее к кораблю с такой же силой, с какой поток, вращающий колесо мельницы, устремляется в запруду.

Энни, сжавшись в комочек, сидела на корме, ее глаза и руки горели, колени дрожали. Что ее ждет, отчего она чувствует себя такой слабой и беззащитной, откуда это странное возбуждение? Джозеф не обращал на нее внимания.

Огни причала растаяли вдали, музыка еще звучала, но постепенно становилась все тише.

Забыли девчонки о божеском страхе.

Пора уже стать поскромней и умней…

Из своего окна Филипп Кумбе с презрением наблюдал за толпой. На какой-то миг он увидел Джозефа и Энни, которые шли, держась за руки, в направлении ярмарки, но они тут же скрылись. Филипп плотнее задернул портьеры, отошел от окна и сел у погасшего камина наедине со своими мыслями.

А в гавани маленькая лодка ударилась о борт корабля, и по свисающей с него веревочной лестнице вверх поползли две фигуры.

– Джо, что я наделала… что я наделала? – шептала Энни.

Джо взял ее лицо в ладони. Кроме них на «Джанет Кумбе» никого не было. Высоко над его головой раскачивался якорный огонь. Между кораблем и Плином лежала гавань. То был звездный час Джозефа, прекрасный, победоносный.

Он на руках отнес Энни вниз, в тихую каюту.

Пять дней спустя они обвенчались без церковного оглашения.

Эта женитьба произвела целый переворот в семье капитана. Джозеф переселился в Дом под Плющом, который после смерти Томаса стоял пустым, поскольку Мэри не захотела оставаться там одна и теперь жила с Сэмюэлем и его семьей. В услугах племянниц необходимость, разумеется, отпала.

Кристофера женитьба отца глубоко потрясла. Он сразу невзлюбил Энни, подозревая, что при всей своей красоте она глупа и ограничена, более того, не способна дать отцу прочного счастья.

Эти смехотворные влюбленные из Дома под Плющом смущали и раздражали его. Он старался как можно больше времени проводить на верфи, делая вид, что любит свою работу, но при этом твердо решил для себя рано или поздно уехать из Плина и поискать счастья в другом месте.

Альберт, устав дожидаться, когда «Джанет Кумбе» снова выйдет в море, нанялся на другое судно и предоставил отца его судьбе.

Чарльз прислал письмо из Африки, в котором передавал мачехе поклон; Кэтрин была в восторге от того, что у нее появилась подруга почти одного с ней возраста.

Джозеф напоминал человека, мысли которого витают в облаках, а ноги стоят на краю пропасти.

Шесть недель он прожил не думая ни о времени, ни о деньгах, ни о чем и ни о ком, кроме себя и Энни. Корабли покидали гавань и вновь возвращались, лето было в полном разгаре, но «Джанет Кумбе» по-прежнему стояла у своего буя, всеми забытая и покинутая.

Однажды в конце июля в Дом под Плющом зашел поужинать Дик Кумбе, первый помощник капитана семейного судна, твердо решив тактично поговорить со своим дядюшкой-шкипером. Сам он женат не был и с легким презрением относился к тому, что его дядя пал жертвой женских чар и, вместо того чтобы заниматься своим кораблем, оказался под каблуком у жены.

Был теплый, красивый вечер, и Дик застал Джозефа и Энни сидящими в саду.

– Рад тебя видеть, племянник, – сказал Джозеф, не поднимая глаз. – Прекрасная погода, не так ли? Мы с Энни весь день сидим здесь и бездельничаем, даже стыдно, разве нет, любовь моя?

– Ах, Джо! Это восхитительно. Я уверена, что не смогла бы сделать и шага, даже если бы постаралась, – ответила Энни, глядя на мужа глазами, полными обожания.

Джозеф зевнул и потянулся.

– У меня расстройство желудка, уж я-то знаю. Мне бы сейчас прогуляться миль двадцать, но я не могу себя заставить. Садись, Дик, мальчик, закуривай. Энни против табака не возражает.

Племянник повиновался и, раскуривая трубку, наблюдал за дядей.

Он сразу решил, что Джозеф прибавил в весе; его шея заметно одрябла, чего раньше не было, под глазами появились мешки. Правый глаз – Дик подозревал, что он его и раньше беспокоил, – налился кровью, а зрачок увеличился.

– «Мэри Хокинс» ушла сегодня в девять утра, взяв курс на Средиземное море, – спокойным голосом сказал Дик. – Работы сейчас много, там полно товара, он гниет в ожидании кораблей, которые его заберут. Вы видели, как она отплывала? Был отличный ветер, думаю, переход не займет много времени.

Джозеф, почувствовав некоторую неловкость, шевельнулся на стуле.

– Нет, я не ходил. По правде говоря, последнее время я не спускался в гавань. Пирсы заполнены?

– Да, все до единого. На якоре стоит много кораблей, которые ждут своей очереди. Этим утром я видел капитана Солта. Всего неделю назад «Ханна Ли» чуть не побила ваш рекорд. В Плине только об этом и говорят.

Этот Дик был умный малый. Услышав последнюю новость, Джозеф поднялся со стула и с интересом посмотрел на племянника.

– «Ханна Ли»? – сказал он. – Ну что ж, должно быть, ее здорово подновили с тех пор, как мы шли с ней наперегонки Ты не против, если на этот раз мы вместе выйдем из Плина? Да мы обгоним ее на пять миль между Дэдменом и Лизардом. Надо же, всего несколько недель прошло!

– Скоро будет три месяца, сэр, – сказал Дик, спокойно попыхивая трубкой.

– Три месяца! – воскликнул Джозеф, немного смущенный уточнением племянника. – Неужели я женат уже больше девяти недель? Черт подери! Как летит время. А ведь кажется, что это было только вчера, разве нет, Энни, любимая? – Он взял жену за руку.

– Да, любовь моя, – ответила она.

– Капитан Солт отплывает в начале недели, – невозмутимо продолжал Дик. – Его шхуна стоит у второго пирса и загружается комовой глиной. Она идет в Ньюкасл, оттуда порожняком в Сен-Мишель, где примет на борт разный товар. Все говорят, что она вернется домой первой.

– Ха! – Джозеф презрительно рассмеялся. – При моей «Джанет Кумбе» ей это не удастся. Полагаю, Джимми Солт знает об этом.

Да, я так ему и сказал. Но он ответил, что честно побьет ее по всем статьям, что днище «Джанет Кумбе» обросло двенадцатинедельными водорослями. Этот капитан Солт за обидным словом в карман не полезет. Он сказал, что «Джанет Кумбе» можно принять за межевой столб и недалек тот день, когда какой-нибудь иностранец спросит, уж не реликвия ли это Французских войн.

– Черт бы побрал его наглость, – взревел Джозеф. – Силы небесные, я научу Джимми Солта хорошим манерам. Энни, сокровище мое, ты слышала?

– Боже мой, какой ужас, – ответила Энни, которая не слушала, а размышляла о том, не пойти ли ей на кухню заняться ужином. Она встала и двинулась к дому, а Джозеф тем временем мерил шагами тропинку сада, награждая Джимми Солта всеми бранными словами, известными под солнцем.

С этого дня поведение Джозефа изменилось. В его душу закралась тревога. Он ходил по Плину и гавани то здесь, то там, ловя обрывки разговоров, и ему казалось, что он слышит оскорбления, адресованные ему и его кораблю.

В трактире он часто беседовал со шкиперами, которые вернулись из Сен-Мишеля и похвалялись быстрыми переходами и попутным ветром.

Затем погода переменилась, и целых две недели дул яростный западный ветер. Потоки дождя заливали маленький сад, и Джозеф слонялся по кухне и гостиной.

Где-то у мыса Лизард затонула «Джулия Росс» со всем экипажем, еще одна бригантина вернулась в Плин с пробоиной в борту и под временным парусным вооружением. Джозеф вспоминал о сражениях в океане на борту «Джанет Кумбе», о том, что из каждого шторма она выходила победительницей, ни разу не потеряв ни одного человека.

И душа его полнилась безудержным стремлением вновь уйти с ветром и морем,вернуться к жизни, которую он любил, которой он принадлежал. Вновь должен он стоять на палубе своего корабля вместе с Джанет… где-то рядом притаилась опасность, под ним вздымаются волны, в ушах свистит ветер, и над его головой светит дикая туманная звезда.

Даже цепкие руки Энни не смогли его удержать.

Без вздоха сожаления Джозеф оставил жену в Плине, с радостным блеском в глазах вновь поднял якорь «Джанет Кумбе», и летним вечером капитан и корабль, влекомые отливом и ветром, вышли из гавани, держа курс на неведомое.

Глава одиннадцатая

Джозеф постепенно вернулся к привычному распорядку корабельной жизни. Часы энергичной деятельности и часы покоя. Содружество мужчин, жизнь общая для всех, схватки с внезапно налетевшим штормом и победа над ним, благополучная стоянка на якоре в чужой гавани с манящими огнями – и снова вперед, к бесконечному горизонту.

Недели и месяцы пролетали с прежней быстротой, и ни малейшего сожаления о протекшем медовом месяце, кроме полуосознанного чувства, что прилив страсти достиг высшей точки и теперь отступил безвозвратно. Именно к такому заключению пришел Джозеф в глубине души и перестал думать о жене, зная, что она принадлежит только ему и не сомневаясь в ее верности.

Возвращаясь домой с бронзовым загаром на обветренном лице, он был мужем, который предъявляет права на свою жену, но не более того.

В тысяча восемьсот восемьдесят шестом году Энни родила младенца, но он умер, не прожив и нескольких часов.

Джозеф сочувствовал жене в ее горе, но для него самого эта потеря мало что значила. Он уже вырастил нескольких детей от первого брака, и мысль заводить второй выводок была ему не по вкусу.

Сейчас к нему подкрадывалась другая беда. Джозефу стало изменять зрение.

Иногда он испытывал невыносимую боль в голове и в правом глазу. Теперь этот глаз всегда был красным и воспаленным, веко распухло, а зрачок увеличился. Временами глаз видел словно в тумане. Постепенно эти ощущения перешли и на левый глаз, хотя боль в нем была не такой сильной.

Порой Джозеф с трудом различал очертания предметов, перед глазами то и дело появлялось подвижное темное пятно. Иногда зрение восстанавливалось, но вскоре боль возвращалась, перед глазами вновь плясали темные пятна, и он был не в состоянии снять показания компаса при свете нактоуза.

Когда такое случилось с ним в первый раз, он спустился в свою каюту и некоторое время молча сидел там, беспомощный, как потерявшийся ребенок. Затем вызвал племянника Дика и рассказал ему о своих опасениях.

– Послушайте, сэр, скорее всего, это какой-нибудь пустяк; наверное, вы просто перенапрягли зрение, и постепенно все придет в норму.

Славный малый изо всех сил старался подбодрить шкипера, хотя и сам боялся, что дело может обернуться гораздо хуже.

– Не знаю, Дик, – сказал Джозеф, сжимая голову руками, – ведь это не так вдруг, оно подкрадывалось ко мне медленно, постепенно. Все началось несколько месяцев назад, а я, отъявленный трус, никому и слова не сказал. Потом женитьба… ну да, пожалуй, из-за нее я и позабыл обо всем на свете. А теперь эта чертовщина обрушилась на меня еще сильней, чем раньше. Дик, скажи, что мне делать, что делать?

– Держитесь, дядя Джо, – сказал Дик. – Может быть, все не так плохо. Как только вернемся в Плин, вы поедете в Плимут и повидаетесь с врачом. Сейчас медицина творит чудеса.

И, оставив Джозефа в каюте, он поднялся на палубу.

«Джанет Кумбе» бросила якорь в Плинской гавани в первый день февраля тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года. Каким образом слух о беде шкипера дошел до команды, осталось тайной; Дик о ней и словом не обмолвился, и, тем не менее, на следующее утро об этом говорил весь город.

Сверять корабельные счета в конторе Джозеф послал Дика, поскольку сам он с братом не разговаривал с тех пор, как женился на Энни.

Филипп Кумбе сразу спросил помощника о неприятностях с глазом шкипера.

– Что это за история со слепотой моего брата? – спросил он. – Надо бы ему сходить к врачу.

– О! Для беспокойства нет никаких причин, – холодно ответил Дик – Вы же знаете, до чего быстро расходятся в Плине разные слухи, как правдивые, так и ложные. У дяди Джо просто болела голова, по-моему, он собирается в Плимут купить какое-то лекарство от этого.

– Хм. Хорошо вам, молодой человек, хранить спокойствие и намекать мне, чтобы я занимался своим делом. Но, видишь ли, это и есть мое дело. Мы с братом владеем этим кораблем в равных долях, и я не намерен рисковать деньгами, вложенными в судно, которое плавает под началом калеки. Джо придется уйти в отставку.

– Никто не может заставить шкипера уйти в отставку без медицинского свидетельства, подтверждающего его непригодность, – поспешно сказал Дик.

Филипп рассмеялся и встал из-за стола.

– Это будет для него полным крушением, – скорее про себя проговорил Дик.

– Лучше крушение для него, чем крушение корабля, – последовал жестокий ответ.

Дик и не подумал пересказывать этот разговор Джозефу, но, встретившись в конце того же дня со своим кузеном Кристофером, отвел его в сторону и объяснил ему всю серьезность положения.

Кристофер был потрясен.

– Для отца это будет страшным ударом, – медленно проговорил он. – Одному Богу известно, что с ним станет, Дик. Ты же знаешь, какой он неугомонный. Жизнь на берегу будет для него адом. Даже моей мачехе не под силу сделать так, чтобы он был доволен. Ты действительно думаешь, что этот его глаз ослепнет?

– Не знаю, Крис. Снаружи он выглядит плохо, но нельзя судить только по внешнему виду. Единственное, что остается, так это отвезти его в Плимут, чтобы там его как следует осмотрели. Думаю, нам лучше поехать втроем, ты единственный в семье, кого он послушает. Ты же знаешь, что я должен явиться на комиссию Министерства торговли, чтобы попытать счастья на капитанский диплом. Если шкиперу придется уйти, я сделаю все, чтобы получить его место, и если смогу, то постараюсь быть достойным его. Хотя все это чертовски грустно.

– Ты хороший парень, Дик, – вздохнул Кристофер. – Как бы мне хотелось быть похожим на тебя. Ведь делать это должен не кто-нибудь, а я. Что я за дрянь.

– Вздор, парень, я на восемь лет старше тебя, вот и все. Скоро ты встанешь на ноги, и твой отец будет еще как гордиться тобой. Отец говорит, что ты отлично работаешь на верфи, да и Том, и другие тоже.

– Может быть, Дик, но дело в том, что я ненавижу эту работу.

– Иди в море, Крис, для мужчины только там настоящая жизнь, тогда и шкипер будет тобой доволен.

– Какой толк? Я знаю, что я никудышный человек. Ах, черт возьми, кузен, клянусь, что со временем я исправлюсь, и у отца не будет причин для стыда.

Спустя неделю Джозеф в сопровождении сына и племянника поездом уехал в Плимут, где Дик сразу отправился на министерский экзамен. Джозеф смотрел ему в след, вспоминая свои собственные чувства тогда, двадцать пять лет назад… он был полон сил, окрылен надеждой и знал, что в Плине его ждет Джанет. Теперь ему пятьдесят три, и юность далеко позади.

Кристофер ждал в приемной, а Джозеф остался в кабинете наедине с врачом. Он пробыл там ровно полчаса. Кристофер услышал, как он медленно спускается по лестнице, и, подняв голову, увидел изможденного, согбенного незнакомца, который смотрел прямо перед собой, как человек, заблудившийся в безлюдном месте.

Они молча вышли из здания и пошли без определенного направления, неважно куда, куда глаза глядят, куда несут ноги. С раннего утра они ничего не ели и поэтому зашли в какой-то трактир. Кристофер наполнил тарелку отца грудой снеди, словно тот был ребенком. Джозеф попробовал улыбнуться, но мышцы лица будто застыли. Казалось, вокруг них витают тени. Кристофер отвернулся и стал сражаться с мясом на собственной тарелке, с трудом глотая пищу и беспомощно думая о жизни, которая ожидала Джозефа в Плине.

Покончив с едой, Кристофер заплатил по счету, и они снова вышли на чахлое солнце. Дик ждал на вокзале, чтобы их проводить. Он оставался в Плимуте еще на пять дней. Только здесь Джозеф впервые заговорил.

– Как экзамен, Дик? – спросил он.

– Спасибо, дядя, неплохо. Думаю, они останутся мною довольны.

– Это хорошо. – Джозеф смотрел в окно вагона мимо него. – Я хочу, чтобы ты стал новым шкипером «Джанет Кумбе», – сказал он.

Эти двое знали, что наступил конец. Море и корабль больше не увидят Джозефа-капитана.

– Я сделаю все, что в моих силах, дядя Джо.

Поезд тронулся, унося отца и сына. Кристофер взял отца за руку.

– Отец, неужели они вообще не могут спасти тебе глаза? – шепотом спросил он.

– Не знаю, – ответил Джозеф, – не беспокойся, мальчик.

По лицу Кристофера текли медленные слезы.

– Отец, я могу что-нибудь сделать?

– Все в порядке. Крис, все в порядке, дорогой мальчик. Похоже на конец сна, только и всего. Одного мне жалко: корабля…

Небо затянули серые тучи, и по стеклам вагона забарабанил дождь.

Глава двенадцатая

Первые недели после отплытия «Джанет Кумбе» Джозеф пребывал в угнетенном состоянии духа, из которого его ничто не могло вывести.

Тут Энни была плохой помощницей. Она была напугана такой резкой сменой настроения и не понимала мужа. Возраст, самую мысль о котором Джозеф с высокомерным презрением выбросил из головы, давал о себе знать.

Все, что у него осталось, так это Дом под Плющом да неторопливые прогулки по скалам над гаванью. Некоторое утешение он находил на обширной ферме в обществе сестры, которая понимала его лучше, чем собственная семья, и ее сына Фреда, обладавшего внутренней силой, унаследованной от Джанет.

Странная, необъяснимая штука эта наследственность.

Тем временем, в тайне от отца, Кристофер собирался уйти в море.

Он так и видел, как, продолжая доблестные традиции Кумбе, стоит на отцовском месте… им восхищаются, его уважают и немного побаиваются.

За последние месяцы Кристофер хорошо изучил отца, узнал о любви, которая связывала Джозефа и Джанет, и начал понимать, почему тот столь многого ждет от сына.

Однажды вечером, когда они вместе сидели под развалинами Замка, Кристофер сказал Джозефу:

– Отец, «Джанет Кумбе» вернется домой меньше чем через пять недель, и я хочу уйти на ней в следующее плавание.

Джозеф протянул Кристоферу руку, как в те дни, когда его сын был ребенком.

– Я знал, что так будет, – сказал он. – Это сильней тебя, Крис, это у тебя в крови, я так долго ждал, когда ты мне скажешь об этом.

– Я сделаю все, чтобы ты мной гордился, отец, и, клянусь, на это уйдет не много времени.

– Я знаю. Крис, мальчик, сегодня ты сделал для меня очень много, сделал то, чего я никогда не забуду.

– Спасибо, отец. Я рад… я рад.

Они стали вместе спускаться с холма, и отец шел положив руку на плечо сына.

Джозеф снова воспрянул духом, и несколько недель ожидания, когда «Джанет Кумбе» вновь станет на якорь в Плинской гавани, пролетели для него очень быстро.

Сам Кристофер едва дождался выхода в море. Наконец-то он покидает Плин и вступает в новую, странную и незнакомую жизнь. Пусть риск, пусть неудобства, зато какая-никакая, но свобода, что всяко лучше, чем нудная работа на верфи.

За день до отплытия он зашел в судовую контору и встретил там своего дядюшку Филиппа, который, как ему показалось, был в на редкость хорошем настроении.

– Уходишь в море, Кристофер? – спросил Филипп. – Я с трудом представляю себе такого элегантного юношу, как ты, на грубой шхуне.

Молодой человек покраснел от неловкости.

– Надеюсь, у меня все будет хорошо, – сказал он.

Филипп Кумбе смерил его взглядом и, откинувшись на спинку стула, стал ковырять в зубах кончиком пера. Ему в голову пришла одна идея.

– Полагаю, твой отец рад этому?

– Да, дядя; признаться, я принял такое решение отчасти для того, чтобы его утешить.

– Могу себе представить. Полагаю, тебе известно, куда вы направляетесь?

– Я слышал, что в Сент-Джонс, а оттуда в Средиземное море. Мне всегда хотелось повидать эти места, и как-то странно думать, что скоро я там буду.

– Хм! Не сомневаюсь, что после Атлантики берег покажется тебе раем. Свой средиземноморский груз вы оставите в Лондоне. Бывал в Лондоне?

– Я не бывал дальше Бристоля, – ответил Кристофер, немного стыдясь такого признания.

– Ах! Лондон – вот место для молодого человека вроде тебя. Там бы ты нашел, чем заняться. Ведь ты немного мечтатель, не так ли? Для человека честолюбивого Лондон – это средство добиться желаемого. Много молодых людей без гроша в кармане добились в столице славы и приобрели состояние – молодых людей, которые, не ухватись они за такую возможность, всю жизнь провели бы моряками на каком-нибудь старом судне, что ты и намерен сделать.

Словно тень легла на сердце Кристофера.

– Я надеюсь подняться до самых высот моей профессии, дядя Филипп, – с легким вызовом сказал он.

Филипп свистнул и покачал головой.

– А тебе не хочется пойти своим путем, добиться положения? Неужели предел твоего честолюбия – это со временем стать капитаном маленькой шхуны? К тому времени, когда где-то в девяностых годах ты получишь диплом, она уже давно устареет. Ты не так сметлив, как я думал. Ну что ж, иди на свой отплывающий корабль и оставайся на нем, сколько пожелаешь, но не забывай, что Лондон совсем не далеко, и что он ждет.

Кристофер вышел из конторы, обуреваемый новыми сомнениями и страхами, что и входило в планы его дядюшки.

Три следующих месяца Джозеф провел спокойно и в мире с самим собой; ему казалось, что, пожалуй, будущее можно изменить к лучшему, сделать прекрасным, и он с нетерпением ждал возвращения сына.

«Джанет Кумбе» вполне могла бросить якорь в Плинской гавани в начале нового года. Отец готовил сыну торжественную встречу, особенно, что было вполне вероятно, если она совпадет с днем его рождения: Кристоферу исполнялось двадцать три года.

Заветный день приближался, Джозеф дрожал от нетерпения снова увидеть сына, услышать от него рассказ о плавании и о корабле.

Ни о чем другом он почти не думал; а когда братья и Энни жаловались, что «мальчик-моряк» пишет от случая к случаю и всегда ограничивается несколькими строчками, говоря только, что здоровье его в порядке, он горой вставал на защиту сына и заявлял, что у Кристофера есть дела поинтереснее, чем сочинение писем своим близким. Он готовится стать мужчиной и изучает мужскую работу. Оставьте его в покое. Когда вернется, хватит времени и на новости.

Пришло и ушло Рождество, а «Джанет Кумбе» все не возвращалась. Погода стояла ненастная, в Ла-Манше бушевали штормы, и в Доме под Плющом провели не одну беспокойную ночь. Затем пришло сообщение, что корабль благополучно прибыл в Лондон, и Джозеф вздохнул с облегчением. Кораблю остается только выгрузить в Лондоне груз фруктов, после чего он с одним балластом вернется в Плин. К своему дню рождения мальчик опоздает, но это не важно: его радостно встретит вся семья, ведь и Чарльз, и Альберт сейчас дома.

Днем третьего января, примерно за полчаса до обеда, Джозеф стоял в саду, когда в калитку вошел мальчик с запиской в руке.

– Вам послание из конторы, капитан Кумбе, – сказал он.

Джозеф нахмурился и вскрыл конверт.

«Не мог бы ты немедленно спуститься, чтобы повидаться со мной? Я имею сообщить тебе нечтоважное.

Филипп Кумбе».

Что, черт подери, ему надо? Он не разговаривал с ним больше трех лет, да, с самой женитьбы. Избегал встреч на улице. Ну что ж, должно быть, что-нибудь срочное, решил он, не в привычках Филиппа первым нарушать молчание. Джозеф схватил фуражку и, крикнув жене, чтобы его не ждали к обеду, стал спускаться с холма.

Он не был в конторе с того самого дня, когда, заглянув через плечо брата, увидел фотографию Энни. При этом воспоминании он рассмеялся вполголоса. Он, Джозеф, завоевал ее, а Филипп потерял. Это было довольно легко. Он вовсе не хотел дать брату заметить, что силы его уже не те, поэтому расправил плечи и вошел в знакомую комнату, стараясь придать своей походке былую удаль.

– Ну, – сказал он, – должен сказать, я не ожидал получить от тебя весточку. Однако вот он я, и поскорей выкладывай свои новости, погода холодная, и мне не терпится вернуться к обеду.

Филипп смотрел на него, спокойно потирая руки.

– Я вижу все то же вызывающее поведение, хоть внешне ты и изменился, – сказал он ровным голосом. – Что ж, мне очень жаль, Джо, но тебя ждет жестокий удар. В контору только что пришла телеграмма. Я счел своим долгом передать ее тебе лично. Прочти ее, брат, при свете, ведь мне известно, что ты плохо видишь.

Джозеф взял телеграмму и прочел следующее:

«Подано в Лондоне. Пятница, вечер. Сегодня вечером Кристофер Кумбе покинул корабль. Вынуждены отплыть без него, одним членом команды меньше. Прибудем в Плин, вероятно, в начале недели.

Капитан Ричард Кумбе».

– Куда запропастился Джо? – беспокоилась Энни. – Почти три часа, как ушел и все еще не вернулся. Я думаю убирать со стола. Ребята, вы не видели отца?

Чарльз и Альберт покачали головой.

– Ума не приложу, куда он пошел, – сказал Альберт, – разве что к скалам, но на него так не похоже опаздывать к столу.

– Он просил меня, чтобы его не ждали, но не сказал, как долго его не будет. – Энни подошла к окну. – Да еще и туман, я что-то волнуюсь.

Кэтрин подняла голову над вязаньем.

– Может быть, он пошел на ферму к тетушке Лиззи, – предположила она.

– Вряд ли.

Пять минут спустя они услышали медленные шаркающие шаги на садовой тропинке.

– Это он? – спросил Чарли.

– Походка не его. У Джо шаг тверже, хоть он и плохо видит, – ответила Энни.

Но дверь отворилась, и перед ними стоял Джозеф. Но не тот Джозеф, которого все они знали, а чужой человек с измученными глазами. Его руки дрожали. Он прислонился к двери.

– Джо, – прошептала Энни, – что с тобой?

Молодые люди вскочили на ноги.

– Боже мой, отец… Что случилось?

Он остановил их взмахом руки.

Затем заговорил медленно, взвешивая каждое слово.

– Я запрещаю вам впредь упоминать имя Кристофера здесь, в доме, в Плине или между собой. Пусть хоть подыхает в нищете и горе, я и пальцем не пошевелю, чтобы ему помочь. Я клянусь перед всеми вами, что никогда не взгляну на его лицо. А если вы хотите знать причину, то смотрите, вот она.

Он кинул им смятую телеграмму и, не сказав больше ни слова, поднялся в свою комнату над крыльцом и запер за собой дверь.

Глава тринадцатая

Джозеф ходил взад-вперед по комнате, его голова пылала, душа истекала кровью; внизу жена и дети дрожали за него, не в силах помочь, не в силах исцелить.

Звук шагов не умолкал весь день и всю ночь, которую Энни провела в комнате Кэтрин, и стих только на рассвете: Джозефа сломила усталость.

Когда на следующий день он поднялся с кровати, его лицо словно окаменело, глаза были пусты и лишены выражения.

С тех пор имя Кристофера было забыто, отец так и не узнал, какие причины заставили сына покинуть корабль. Приходили письма, но он их даже не распечатывал.

Атмосфера в Доме под Плющом изменилась, стала тяжелой, почти невыносимой. Джозеф был строгий хозяин. Никакого смеха, никакого веселья. Альберт и Чарльз были рады бежать из родительского дома: Альберт на свой корабль, Чарльз в свой полк. Энни и ее падчерица остатись присматривать за злобным драконом, который некогда был Джозефом. Если бы они были сильнее, если бы они обладали хоть каплей мужества и проницательности, возможно, им и удалось бы помочь вновь стать самим собой. Но они были робки и запуганы; прибегали на каждый его зов и, дрожа, склоняли перед ним голову. Он запретил им выходить из дома кроме как за покупками, но и в таких случаях им надлежало вернуться в назначенное время. Если они хоть на минуту опаздывали, он ждал их на пороге с часами в руке, готовый разразиться потоком брани.

Раз в неделю им разрешалось посещать родственников, но в дом никого не приглашали, и даже соседи были теперь лишены их общества. Кэтрин было запрещено разговаривать с молодыми людьми, и она понимала, что ее шансы выйти замуж крайне невелики, почти безнадежны. Из страха перед Джозефом ни у кого не хватало смелости искать ее расположения. Она видела, что обречена на горькое одиночество, обречена жить старой девой в доме своего грозного отца.

К Энни он относился как к рабыне, как к жалкой служанке; ее здоровье и молодой задор медленно убывали, глаза угасли и потеряли блеск, щеки впали и побледнели.

Теперь в Доме под Плющом не было молодых людей, которые занимались бы тяжелой работой, и женщинам приходилось самим выполнять ее.

Слишком запуганные, чтобы жаловаться или восстать против его тирании, они скребли каменные полы, носили из погреба уголь, а он тем временем стоял рядом и, смеясь, смотрел на них. Он часто тянул Энни к зеркалу и показывал ей ее осунувшееся, усталое отражение.

– Двадцать три? Ты выглядишь на сорок. Думаю, теперь по тебе не стал бы вздыхать ни один мужчина.

Он никогда к ним не прикасался, не бил, его жестокость была более изощренной, более утонченной. Они с ужасом ждали той минуты, когда сядут вместе с ним за стол и им придется внимать каждому его слову и выслушивать страшные истории, которые он рассказывает.

А он тем временем пристально глядел вперед своими холодными, пустыми глазами, которые будто не ведали об их присутствии, глазами, обращенными в неведомые глубины отчаяния, куда его жена и дочь не осмеливались заглянуть.

Больше всего Энни страшилась ночей рядом с ним, когда он, не давая ей заснуть, либо до рассвета ходил по комнате и громко разговаривал с ней, либо терзал ее расспросами о том, что она делала, о чем думала минувшим днем, требуя, чтобы она ничего от него не скрывала.

Днем молодые женщины, оставшись вдвоем, в отчаянии задавались вопросом, какое утешение приносит ему такая жизнь или, точнее, полный отказ от жизни. Но ответа не было. Искра рассудка, которая еще теплилась в Джозефе, иногда вспыхивала, побуждая его задать себе самому такой же вопрос, что он и делал с ужасом и отвращением, но тут же гасла, оставляя его на растерзание не дремлющим демонам. Он уже не мог остановиться, он должен был неизменно идти вперед, какой бы конец судьба ему не уготовила. Нет пути назад, нет возврата.

Так прошел год и начался следующий.

Джозеф понятия не имел, как долго осталось ему влачить такое существование; он знал одно: надо ждать, пока не придет конец.

Весной тысяча восемьсот девяностого года Энни узнала, что снова ждет ребенка, и, собрав остатки смелости, сказала об этом мужу.

Он слушал жену, не сводя с нее холодного, тяжелого взгляда, и когда она в конце жалобно попросила хоть знаком дать ей понять, что он не сердится, Джозеф пожал плечами и отвернулся.

– С чего бы мне сердиться? Ступай, Энни, и оставь меня одного. Думаю, я ничего не скажу младенцу, когда он появится. Все это мне безразлично.

Тем не менее, когда она покорно выходила из комнаты, он следил за ней взглядом, и чуть было не позвал назад, чтобы сказать доброе слово. Но она уже поднималась по лестнице, и он решил не возвращать ее из опасения, как бы она не подумала, будто смягчила его своей новостью. Однако при этой мысли в нем что-то шевельнулось, что-то от былого слепого идеализма, обломки которого лежали под его мертвым сердцем. Другой сын заменит утраченного. Что-то от него самого, что не сбилось с пути, но сохранилось как луч надежды, как обещание возврата былой красоты.

Шло время, с женой Джозеф почти не разговаривал, но был не так груб, как прежде.

Примерно тогда Энни и возобновила дружеские отношения с Филиппом Кумбе. Однажды, когда по пути в магазин она проходила мимо его конторы, он вышел из двери и преградил ей дорогу. Филипп избегал Энни с самого дня ее свадьбы и, пожалуй, впервые с тех пор столкнулся с ней лицом к лицу. Энни опустила глаза и хотела обойти его, но он заговорил с ней, и у нее не хватило решимости пройти мимо.

– Энни, – сказал он – разрешите мне поговорить с вами. – Он протянул ей руку, и она ее приняла, нервно оглядываясь и что-то бормоча про мужа.

– Не бойтесь. Войдем. – Он ввел ее в контору и захлопнул дверь.

Энни разрыдалась и закрыла лицо руками.

– Не плачьте, – сказал Филипп, – это вам не поможет. К тому же я вовсе не собираюсь упрекать вас за ваше злосчастное замужество. В свое время я предупреждал вас, но вы были слишком молоды и слишком неопытны, чтобы понять.

Энни раскачивалась на стуле, по ее щекам градом катились слезы.

– Кроме моей падчерицы Кэтрин, никто не знает, что мне пришлось вынести, – всхлипывая, проговорила она. – Не знаю, как мы еще живы. Последние два года… мистер Филипп, чем я заслужила такое наказание? Может быть, это Господь обрушил на меня свой гнев за то, что еще до свадьбы я слишком вольно вела себя с Джозефом. О боже мой! Теперь, когда я думаю об этом, то понимаю, что была скверной девчонкой. Я была как в бреду, я не понимала…

– Конечно, то была не ваша вина. Во всем виноват мой проклятый брат, он сполна заслужил все несчастья, которые ему выпали.

– Что вы, мистер Филипп, я была бы не права, если бы стала обвинять во всем только его. Бедный Джо очень упал духом, когда почти перестал видеть, да ко всему еще эта беда с Крисом. От этого удара он так и не оправился.

– Я так и думал, Энни. Корабль регулярно возвращается, но он ни разу не удосужился спуститься в гавань и хотя бы взглянуть на него.

– Это так, мистер Филипп. А ведь когда-то он только и думал что о своей драгоценной старой шхуне, ради нее даже обо мне забывал. Тогда мне было обидно и больно, но теперь я многому научилась.

– Кристофер Кумбе когда-нибудь пишет?

– Ах! Он пишет братьям, и отцу писал много раз, но Джо оставляет его письма непрочитанными. Жестокий и бессердечный он человек, мистер Филипп.

– Мне было бы легче видеть вас мертвой, Энни, чем несчастной с ним. Почему вы его не оставите?

– Куда мне идти, мистер Филипп? Женщина не может оставить мужчину, с которым обвенчана, я, во всяком случае, не могла бы при всем горе, которое он мне причиняет. К тому же из-за своих глаз он совсем беспомощный.

– Сентиментальность, смешная сентиментальность. Послушайте, вам всего двадцать пять лет, вы не должны впустую тратить свою жизнь. И вовсе не обязательно оставлять Джозефа без помощи, Садмин – вот самое подходящее для него место, и вам это отлично известно.

– Ах! Мистер Филипп… сумасшедший дом? Ах, как ужасно! Конечно же, вы не имеете в виду сумасшедший дом?

– Боюсь, что именно его, Энни. Мой брат не отвечает за свои действия, и я сторонник того, чтобы поместить его в заведение, где он не сможет никому причинить вреда.

– Нет, мистер Филипп. Об этом даже думать нельзя! Джо очень странный и жестокий в душе, но он никогда меня и пальцем не тронул. Нет причин запирать его в лечебнице.

– Не тронул, так тронет.

– Не думаю.

– Что побуждает вас говорить так?

– Ему уже лучше, мистер Филипп, с тех пор, как я рассказала ему про свою новость, он постепенно становится похож на себя прежнего.

– Какую новость?

– В Рождество появится новый ребенок.

Филипп поднялся со стула, на котором сидел рядом с Энни, и, повернувшись к ней спиной, отошел к окну. Некоторое время он стоял молча.

– Я хочу, чтобы вы видели во мне друга, Энни, всегда… и приходили сюда в любое время, когда пожелаете. Ближайшие месяцы будут для вас не слишком легкими, поэтому, прошу вас, когда вам станет плохо, не раздумывая, приходите ко мне. Обещаете?

– Да, мистер Филипп.

– Можете называть меня просто Филипп… мы ведь друзья, не так ли?

– Благодарю вас… Филипп. А сейчас мне надо идти.

– Всего доброго, Энни.

Так прошло лето, вновь наступила осень, дни стали короче, задули холодные ветры. Большую часть времени Джозеф проводил на маленькой кухне в Доме под Плющом. В нем теплилась надежда, что появление ребенка будет для него спасением. Иногда его мысли путались, что-то ускользало от него, и надвигающаяся тьма грозила целиком поглотить его. Он хватался руками за голову и сжимал пальцами виски.

Он понятия не имел о визитах жены в контору его брата. Теперь она ходила туда регулярно, иногда два раза в неделю, и уже с нетерпением ждала этих часов, единственно светлых и безоблачных в ее жизни. Мало-помалу Филипп заронил ей в душу страстное желание вновь стать свободной, желание навсегда оставить Дом под Плющом и мужа.

За все долгие месяцы жестокости и невзгод мысль бросить его никогда не приходила ей в голову, и вот теперь, когда он стал проявлять к ней больше нежности, родилась эта мысль, коварные нашептывания Филиппа принесли свои плоды. Джо никогда не выздоровеет, ребенок будет только раздражать его, все может стать еще хуже, чем было, Джо – дикарь. Нет, Филипп, наверное, прав, хотя это так тяжело. Лучше отправить Джо в Садминский сумасшедший дом. Лучше для него, лучше для семьи. Она обещала верить Филиппу и будет ему верить. Он ее лучший друг, верный друг. Он всегда был таким благородным, таким самоотверженным. Когда Джо заберут в Садмин, где о нем будут должным образом заботиться санитары и врачи, где ему будет гораздо лучше и удобнее, чем в Доме под Плющом, этот верный друг приложит все силы, чтобы сделать ее счастливой.

Октябрь перешел в ноябрь, ноябрь в декабрь. Появления ребенка ждали на Рождественской неделе.

Последнее время Энни была очень слаба – без сомнения, следствие этих ужасных лет. Кэтрин очень тревожилась, у врача был мрачный вид.

– Ей необходим покой, никаких волнений, никаких переживаний, – сказал он падчерице. – Мне не нравится, как все оборачивается. Малейшая неприятность, и результат будет гибельным.

Да, ей можно иногда вставать, немного пройтись. Это ей не повредит, даже наоборот. Но позаботьтесь, чтобы она ни в коем случае не волновалась.

В канун Рождества Энни почувствовала себя достаточно сильной, чтобы прогуляться в Плин и навестить Филиппа. Кэтрин осталась дома, а Джозеф еще раньше ушел на ферму к Лиззи. Она медленчо спустилась с холма и прошла через город к большому дому на Мэрайн-террас, в котором Филипп жил в полном одиночестве, если не считать экономки и ее мужа-лакея.

Пока Филипп разливал чай, Энни лежала на диване. В тот день она оставалась у него до шести часов вечера, когда вдруг испугалась, что Джозеф уже возвращается с фермы. Филипп галантно поцеловал ей руки, пожелал не падать духом, и она ушла.

Ни один из них не заметил, что в углу дивана она оставила носовой платок, подарок мужа на первую годовщину их свадьбы.

Джозеф ушел с фермы только в половине одиннадцатого. Была прекрасная ясная ночь, над бухтой светила луна, морозный воздух пощипывал щеки. По улице небольшими группами бродили люди, взволнованные предвкушением рождественских праздников, большинство готовилось к ночной мессе в Лэнокской церкви. Скоро зазвонят колокола, и они с фонарями в руках потянутся вверх по тропе, взбирающейся на холм.

Проходя мимо Мэрайн-террас, в последнем доме Джозеф увидел свет и фигуру брата, расхаживавшего перед окном. Глядя на эту фигуру, Джозеф вспомнил, что наступает Рождество и через несколько дней у него родится сын. С этого момента его жизнь изменится, он забудет о злобе и ненависти.

Джозеф замер в нерешительности, затем поднялся по ступеням лестницы и позвонил.

Ему открыл заспанный лакей.

– Я брат мистера Кумбе. Пришел пожелать ему счастливого Рождества, – спокойно сказал Джозеф, после чего оттолкнул лакея и распахнул дверь комнаты, в которой видел фигуру.

При виде брата Филипп вскрикнул от удивления. Он сразу подумал об Энни.

– Ради всего святого, брат, что привело тебя сюда в такой час? Что-нибудь дома? Твоя жена?

Джозеф улыбнулся и, покачав головой, сел на диван.

– Нет, Фил, я пришел сам по себе. Пришел сказать, что я… – его взгляд упал на платок в углу дивана. Слова вылетели у него из головы, и он продолжал сидеть, глупо уставившись на платок и указывая на него пальцем.

– Зачем Энни оставила там свой платок? – начал он глухим голосом, у него закружилась голова, и он задрожал. – Энни была здесь, Энни была в этой комнате. Скажи мне правду… говори, или, черт возьми, я вырву ее из тебя.

Он, шатаясь, поднялся с дивана и шагнул к брату. Филипп побледнел.

– Осторожнее, Джо, не то пожалеешь.

Джозеф словно не слышал, прищурившись, он наклонился над Филиппом.

– И давно Энни повадилась тебя навещать? – крикнул он.

Филипп пожал плечами и презрительно улыбнулся.

– Ты что, пришел, чтобы устроить сцену? Ну, так тебе это не удастся. Вон из моего дома.

– Энни давно водит с тобой дружбу? – повторил Джозеф.

Его захлестнуло желание изо всей силы ударить этого человека по лицу, превратить его лицо в бесформенную массу. Топтать его ногами, крушить, наслаждаясь видом растекающейся крови.

Филипп отошел к противоположной стене комнаты.

– Энни была моим близким другом все последние месяцы, – спокойно проговорил он. – С тех пор, как ты стал обращаться с ней как с животным, я делаю все, что в моих силах, чтобы дать ей то, чего не можешь дать ты.

– Ты говоришь, что Энни приходила сюда все эти месяцы… Энни посмела меня обманывать…

– Конечно, она обманывала тебя, грязная ты скотина со свинскими повадками. Энни никогда тебя не любила.

– Проклятый лжец! – В голове Джозефа мысли с бешеной скоростью сменяли друг друга, они путались, перемешивались, терзая его мозг, лишая возможности думать.

– Тебе известно, что Энни ждет ребенка?

Филипп рассмеялся; Джозеф видел, как по лицу брата расплывается ухмылка, видел, как оскал его зубов превращается в безжизненную маску.

– И ты еще спрашиваешь меня об этом? У тебя хватает мужества спрашивать? Ты сумасшедший… ты безумец… твое место в доме для умалишенных. Джо, которого обманывали все эти месяцы, Джо, опозоренный муж. Ты сумасшедший… говорю тебе, ты сумасшедший.

При этих словах что-то оборвалось в мозгу Джозефа, он взмахнул кулаком и ударил брата между глаз. Филипп упал на пол и остался лежать неподвижно, как мертвый.

Джозеф, спотыкаясь, вышел из мрачного здания и бегом бросился вверх по холму к Дому под Плющом; он не видел ничего, кроме темных пятен, которые в дьявольской пляске кружились у него перед глазами.

Колокола Лэнокской церкви звали паству к полуночной мессе – он их не слышал; люди шли в сторону поля – он их не видел.

Джозеф распахнул дверь своего дома и поднялся в комнату над крыльцом.

– Теперь ты попалась. – С этими словами он зажег свечу и склонился над съежившейся от страха женой.

– Кейт, – вскрикнула она. – Кейт, беги за помощью, скорей… скорей…

Девушка в одной ночной рубашке ворвалась в комнату.

– Отец! – закричала она. – Отец, что вы делаете? Вспомните, что сказал доктор… ах! Отец, осторожнее.

Джозеф поднял свечу над головой.

– Значит, ты меня обманывала, да? Ты бывала у Филиппа, ты гуляла с Филиппом.

– О, Джо, дорогой, клянусь тебе, я не имела в виду ничего дурного. Он был так добр, что я…

– Ты меня обманывала. Разве этого мало?

– Джо, прости меня. Да, я тебя обманывала, но поговорим в другое время. Ах! Кейт, милая, мне так плохо… так плохо… беги за доктором.

– Значит, ты меня не любишь, а, Энни? Никогда не любила… он так и сказал… ну же, это правда?

– О, Джо, оставь меня. Сейчас я не могу обо всем рассказать тебе, прости меня… я поступила неправильно, но я была слаба… Джо, прошу тебя.

– Обманывала меня, ты… обманывала меня… Клянусь богом, я заставлю тебя жестоко страдать за это.

Энни, шатаясь, поднялась с кровати и прижалась к стене, закрываясь от него руками.

– Так давай же… давай, – крикнула она, – убей меня и своего невинного ребенка. Я не стану тебя останавливать. Но прежде чем умереть, я вот что скажу тебе… я тебя ненавижу… да, ненавижу и прокляну за все, что ты со мной сделал. После этого ты не будешь знать мира и покоя… станешь еще более одиноким, чем прежде. Люди будут еще больше сторониться тебя. В Плине тебя будут бояться и ненавидеть. Когда-то за один твой взгляд я готова была жизнь отдать, но твое холодное, гордое сердце я никогда не любила.

Джозеф покачнулся и уронил свечу на пол.

– Джанет! – крикнул он. – Джанет! – Дом звенел от его криков. – Джанет, – звал он, – Джанет, приди ко мне.

Он выбежал из дома и поднялся на скалы к развалинам Замка.

Джозеф упал на колени на жесткую, промерзлую землю и согнулся под тяжестью горя. Вдруг он почувствовал, что его головы касается чья-то рука, и ощутил присутствие рядом с собой живого существа. Он поднял страдальческие глаза и увидел рядом свою любимую, но не такую, какой он ее знал, а молодую и стройную, почти девушку. Шепча слова любви, она привлекла его к себе. И он понял, что она принадлежит прошлому, тому времени, когда он еще не родился, но сразу узнал в ней ту, что принадлежала ему, и только ему.

– Успокойся, любовь моя, успокойся, отбрось свои страхи. Я всегда рядом с тобой, всегда, и никто тебя не обидит.

– Почему ты не приходила раньше? – прошептал он, крепче прижимая ее к себе. – Они пытались отнять меня у тебя, весь мир черен и полон демонов. Дорогая, любимая, нет правды, нет для меня дороги, которую я мог бы выбрать. Ты поможешь мне, ведь, правда, поможешь?

– Мы будем страдать и любить вместе, – сказала она. – Каждая радость, каждая боль твоей души и твоего тела будут и моими. Дорога сама скоро тебе откроется, и тогда мрак покинет твою душу.

– Я часто слышал твой шепот и внимал благословенным словам утешения. Ведь мы разговаривали друг с другом, одни в тиши моря, на палубе корабля, который есть часть тебя. Почему ты раньше никогда не приходила, чтобы вот так же меня обнять и прижать мою голову к своему сердцу?

– Я не понимаю, – сказала она, – не знаю, откуда мы явились, не знаю, как спала с моих глаз пелена и я пришла к тебе. Но я услышала, как ты зовешь меня, и ничто не смогло меня удержать.

– С тех пор как ты меня покинула, потянулись долгие трудные дни, я не следовал твоим советам и не оправдал твоей веры в меня, – сказал он.

Посмотри, какой я старый, мои волосы и борода поседели, ты же молода, моложе, чем я тебя помню, у тебя чистое девичье лицо и нежные, мягкие руки.

– Я не имею представления ни о том, что было, ни о том, что будет, но твердо знаю, что время непрерывно и здесь, в нашем мире, и в любом другом. Для нас нет разлуки, для нас нет ни начала, ни конца: мы неразлучны, ты и я, как звезды неразлучны с небом.

Тогда он произнес:

– Любимая моя, все шепчутся, будто я безумен, будто рассудок покинул меня и в глазах моих горит опасный огонь. Я чувствую, как ко мне подкрадывается тьма, и, когда она окончательно наступит, я не смогу ни видеть, ни чувствовать тебя, тогда здесь останутся только пустота и отчаяние.

В эту минуту туча закрыла луну; он задрожал, и ему показалось, что он лежит на ее руках, как ребенок, ищущий утешения.

– Когда мрак начнет подступать к тебе, не бойся его, в эти часы я буду держать тебя так же, как держу сейчас, – утешила она его. – Когда, борясь с самим собой, ты утратишь способность видеть, слышать, я буду рядом, я буду бороться за тебя.

Джозеф закинул голову и увидел, как, вся белая, с улыбкой на устах, она стоит на фоне неба.

– Этой ночью ты ангел, – сказал он, – ангел, который стоит у Небесных врат, ожидая рождения Христа. Сегодня Рождество, и в Лэнокской церкви поют гимны.

– Пятьдесят лет или тысяча, какая разница, – сказала Джанет. – И то, что мы оба пришли сюда, тому доказательство.

– Значит, ты больше никогда меня не покинешь? – спросил он.

– Никогда, никогда не покину.

Джозеф опустился на колени и поцеловал ее запорошенные снегом ноги.

– Скажи мне, Бог есть?

Он заглянул ей в глаза и прочел в них истину.

С минуту они стояли рядом и, глядя друг на друга, видели себя такими, какими уже никогда не увидят на земле. Она видела перед собой мужчину, согбенного, измотанного жизнью, с буйными растрепанными волосами и страдальческими глазами; он же видел девушку, молодую и бесстрашную, с залитым лунным светом лицом.

– Доброй ночи, матушка, красавица моя, любовь моя.

– Доброй ночи, любимый, дитя мое, сын мой. И вновь разлился туман и скрыл их друг от друга.

Теперь Джозеф не знал, не помнил о том, что случилось до этой встречи: его память угасла, рассудок помутился. Он спокойно спустился с холма, бесшумно вошел в Дом под Плющом, молча прокрался в свою старую комнату, в которой жил мальчиком и которая пустовала после отъезда Кристофера. Потом разделся, лег на кровать и заснул. Он не слышал ни тихих стонов Энни, ни приглушенного плача Кэтрин; его не потревожили даже приход врача и движение в доме.

Он проспал до самого утра первого дня Рождества. Проснувшись, он встал, оделся и спустился в кухню. Нашел что-то поесть и сел перед пустым камином. Какие-то люди нарушили его мирные размышления, и он попросил их оставить его в покое и дать ему посидеть в тишине. Her, он никуда не пойдет, не выйдет из дома. Не будут ли они настолько любезны, чтобы дать ему отдохнуть в одиночестве? Он никому и ничему не принесет вреда.

В дверях, вытирая фартуком глаза, плакала какая-то девушка. Он предложил ей немного своего хлеба, ему было очень жаль видеть ее в слезах. Затем ее лицо сморщилось, и она ушла. Интересно, кто это, подумал он, и почему в доме такая суета, то приходят, то уходят.

Подошел какой-то человек и сказал, что он врач. Но врач ему не нужен. Никто не болен. Кто-то взял его за руку и сказал, что его жена и новорожденный ребенок умерли.

Он покачал головой и улыбнулся.

– Я не женат, и у меня нет ребенка… вы ошиблись.

Потом он повернулся к ним спиной и протянул руки к холодному камину.

– Может быть, кто-нибудь разведет огонь? – предложил он. – В это время года по утрам холодно.

Но они ушли и оставили его одного. Должно быть, забыли. Возможно, все это ему только приснилось. Впрочем, неважно, он и сам разведет огонь. Когда в камине начали потрескивать дрова, и занялось веселое пламя, он потер руки и рассмеялся. Затем, вспоминая обрывки старых мелодий, стал тихо напевать себе под нос.

В гостиной он нашел кресло-качалку и принес его в кухню. Теперь можно было раскачиваться: назад-вперед, назад-вперед. Он мог смотреть на яркий огонь, слушать часы, слушать собственный голос, выводивший незатейливые мелодии. Это было очень славно, очень приятно. Кто-то сказал, что сегодня Рождество? Надо же, кто бы мог подумать?

Назад… вперед-назад… вперед. Кто-то заглянул в дверь.

Джозеф помахал рукой.

– Веселого Рождества, –крикнул он. – Веселого Рождества.

Не было дней, не было ночей…

Филипп Кумбе сидел за письменным столом в своей конторе; на его голове и запястье были повязки. Он читал вслух почтовую открытку.

«Дорогой мистер Кумбе.К сожалению, я не могу приехать в Плин раньше одиннадцати утра. Я бы просил Вас иметь кого-нибудь наготове с двуколкой, чтобы мы могли сразу отправиться в путь и как можно скорее добраться до Садмина.

Всегда готовый Вам служить, P. Тамлин.

P. S. Вы выяснили, есть ли в лечебнице свободные места? Если нет, то срочно пошлите туда телеграмму».

– Тамлин – это санитар, который будет сопровождающим, – сказал Филипп, кладя открытку на стол.

Сэмюэль и Герберт Кумбе кивнули; у них были мрачные лица и грустные глаза.

– Джозефа действительно необходимо увезти? – начал Герберт.

– Неужели вы сами не видите? – От нетерпения Филипп повысил голос. – Разве он не убил свою жену, своего несчастного ребенка, не говоря уже о его обдуманном и злонамеренном нападении на меня? Говорю вам, этот человек буйно помешанный, он опасен. Забудьте свою дурацкую сентиментальность, братья. Сегодня Джо поедет в Садмин. Я телеграфировал в лечебницу, там его ждут. Последнее слово за мной.

Они забрали свои шляпы и ушли.

В полдень у двери Дома под Плющом ждала двуколка. На дороге кучками стояли соседи. При появлении Филиппа Кумбе люди разошлись, встревоженные его суровым лицом и властными манерами. С ним был крепкого сложения человек, которого в Плине никто не знал. Они вместе вошли в дом. На безоблачном небе сияло солнце, в гавани искрилась синяя вода, на ветке дерева пел снегирь. С берега под причалом доносились детские голоса.

Буксир, дымя, тянул за собой шхуну. Солнце окрашивало розовым цветом ее паруса, пока их не свернули на реях. С палубы шхуны слышались крики и треск фала: убирали грот. Затем раздался грохот якорной цепи. На носу корабля ярко белела устремленная вперед деревянная фигура. «Джанет Кумбе» вернулась в Плин.

Несколько минут спустя Филипп Кумбе и санитар вышли из Дома под Плющом, между ними шел Джозеф. Его пальто было застегнуто на все пуговицы; он не пытался ни вырваться, ни убежать и спокойно позволил посадить себя в двуколку. Дыша на руки, чтобы их согреть, он с явным удовольствием улыбнулся норовистой лошади. Затем застыл на сиденье: большой, сгорбленный, немой и ни на что не реагирующий, безразличный ко всему, что его окружает. Филипп вполголоса разговаривал со смотрителем; Кэтрин плакала в дверях дома.

Джозеф взглянул через плечо на раскинувшуюся внизу гавань. Смотритель и Филипп сели в двуколку, кучер забрался на козлы. Двуколка с седоками спустилась с холма и покатила по улице города.

Когда они проезжали мимо причала, посреди гавани Джозеф увидел бросившую якорь шхуну. Она стояла на солнце. На какое-то мгновение свет вспыхнул в его глазах, засиял, как признание в любви. Затем Джозеф задрожал, и огонь погас, оставив вместо себя тяжелую, холодную дымку. Дома скрыли гавань от глаз, и двуколка понеслась по дороге, ведущей в Садмин.

Глава четырнадцатая

Пять лет Джозеф провел в Садминской лечебнице для душевнобольных. Он пробыл бы там и дольше, если бы не усилия его сестры Элизабет и ее сына Фреда, благодаря которым он обрел свободу.

В октябре тысяча восемьсот девяносто пятого года Фред Стивене, проезжая через Бодмин, неожиданно решил зайти в лечебницу и потребовать свидания со своим дядей. К удивлению Фреда, его приняли и на вопрос о здоровье Джозефа ответили, что пациент чувствует себя очень хорошо и что его могли бы отпустить года три назад, если бы семья не предпочла держать его под присмотром cooтветствующих специалистов и щедро не платила за этo.

Фред знал, что «семья» – это Филипп. Его проводили наверх в палату Джозефа, где тот сидел у открытого окна.

Племянника потрясла разительная перемена во внешности дяди. Хотя ему было всего шестьдесят, его волосы и борода были белыми, а весь абрис лица до неузнаваемости изменился. Щеки ввалились, карие глаза потускнели.

Фред подошел к нему и взял его за руку.

– Дядя Джозеф, – ласково сказал он, – вы не забыли своего племянника Фреда?

Джозеф пошевелился в кресле и, прищурясь, посмотрел на молодого человека.

– А, Фред, – сказал Джозеф своим прежним, сильным голосом. – Какая приятная неожиданность. Очень рад тебя видеть. Почему ты не приходил раньше? Я, знаешь ли, здесь уже давненько. Все очень добры, ничего не могу сказать, но мне бы хотелось вернуться домой. Ты у них спросишь, можно ли мне идти домой? – Он улыбнулся застенчивой улыбкой заблудившегося ребенка.

– Конечно, дядя. Не беспокойтесь. Я узнаю, что надо сделать, чтобы вы снова оказались дома. Вы хотите вернуться в Плин?

– Да, племянник, ты уж постарайся. Здесь все очень добры, но дома лучше. Да, дома лучше.

Вскоре Фред расстался с Джозефом и попросил, чтобы его проводили к начальнику лечебницы. Для освобождения дяди было необходимо уладить многочисленные формальности, но он твердо решил преодолеть все трудности. Несмотря на возражения Филиппа, не было никаких веских причин и дальше держать Джозефа взаперти.

Семью оповестили о его близком освобождении, и Дом под Плющом снова ожил. Кэтрин не возражала против того, чтобы вернуться и ухаживать за отцом, ведь теперь у них было документальное свидетельство, подтверждающее, что он безобиден и кроток, как ребенок.

Итак, одним ясным августовским утром Джозефа забрали из Садминской лечебницы для душевнобольных и привезли домой, в Дом под Плющом, где Кэтрин с нетерпением ждала его, стоя у двери.

Он был рад возвращению и чувствовал себя довольным и счастливым. Из своей прошлой жизни он ничего не помнил, не помнил первых страшных лет, проведенных в лечебнице, и знал лишь одно: это его дом, и здесь его ждет покой.

Он не хотел никуда ходить, вполне довольствуясь собственным домом. Иногда, опираясь на руку дочери, он мог подняться на скалы к развалинам Замка и, добравшись до вершины, вздыхал и подолгу стоял с фуражкой в руке, позволяя легкому ветру развевать свои седые волосы и бороду.

Особенно любил он стоять там летними вечерами, когда солнце, клонясь к западу, садилось за маяком и в воде отражались малиновые блики. Царивший вокруг покой изредка нарушало блеяние овец и мычание коров в дальних полях. Из труб серых домов поднимался дым, он смешивался с вечерним туманом, и склоны холма затягивались тонкой, полупрозрачной пеленой. На причале играли дети. В гавань входило вернувшееся со свежим уловом рыболовное судно, за которым бесконечной оранжевой лентой летели чайки.

Мир и покой Плина. Джозеф вздыхал и брал дочь за руку.

– Знаешь, Кейт, девочка, я избороздил моря вдоль и поперек; я видел пышные берега Африки с ее сверкающими бурунами и развесистыми пальмами; я пережидал штиль в ленивых водах тропиков; я познал стужу арктических ночей и диковинное сияние, которое повергает человека в немоту и изумление; я смотрел на покрытые снежными шапками горы севера, громадные, Кейт, одинокие и таинственные. Но, странная вещь, и это действительно так: где бы я ни бывал, что бы ни повидал, ничто не сравнится со спокойной красотой Плинской гавани, когда садится солнце, густеют тени и белые чайки наполняют воздух своим радостным кличем. Это мой дом, Кейт, я так понимаю.

В мае тысяча девятисотого года Джозеф совсем ослаб, и Кэтрин поняла, что жить ему осталось недолго. Его мысли путались, он не мог сосредоточиться и едва понимал, что делает. Ей приходилось одевать его, во всем помогать ему, как маленькому ребенку. Альберт был в море, Чарльз в своем полку, Фред готовился к близкой свадьбе.

Кэтрин чувствовала, что ей не к кому обратиться за помощью, поскольку с Филиппом Кумбе она не разговаривала.

И вдруг пришло письмо с лондонским штемпелем. Узнав почерк брата Кристофера, она дрожащими от нетерпения руками вскрыла конверт. Он с явной тоской писал, что соскучился и мечтает вновь увидеть дорогие лица всех своих близких, особенно отца. Спрашивал, сможет ли отец хоть когда-нибудь его простить. Он столько раз им писал, но ни разу не получил ответа и почти не надеется, что это письмо дойдет по назначению.

Бедный Кристофер. Значит, ему ничего не известно о горе, которое они пережили, о мучительных годах, проведенных отцом в лечебнице. Кэтрин внимательно перечитала письмо и, хорошенько все обдумав, решила сама написать брату, никому не говоря об этом. Она напишет ему и попросит немедленно приехать домой, потому что отец очень сдал, и она опасается самого худшего. Итак, Кэтрин заперлась в своей комнате и сочинила длинное письмо Кристоферу, в котором описала все, что случилось в их доме за годы его отсутствия, затем надела шляпу и выскользнула из дома, чтобы отнести его на почту.

Через два дня Кэтрин получила телеграмму. К счастью, Джозеф сидел в гостиной и не видел, как принесший ее мальчик идет по садовой тропинке; телеграмма была от Кристофера, и в ней сообщалось, что в субботу он сядет на поезд и скоро будет с ними.

Вечером двадцать восьмого мая, в пятницу, Кэтрин оставила отца сидеть в саду Дома под Плющом и спустилась в город сказать тетушкам Мэри и Марте, что завтра приедет Кристофер.

Закатное солнце освещало крыши домов Плина и высокие холмы, протянув по морю широкую оранжевую тропу, терявшуюся за горизонтом. Джозеф беспокойно пошевелился в кресле и откинул плед. Он больше не хотел сидеть, он весь продрог и окоченел.

Он повернулся лицом к заходящему солнцу и почувствовал на своих затуманенных глазах нежное тепло его лучей. Он слышал крики чаек и глухой плеск воды в гавани. За ней было море, безмолвное, однотонно-серое, если не считать оранжевой ленты – прощального привета покидающего небо солнца.

И Джозефу вдруг нестерпимо захотелось снова увидеть море, коснуться руками воды, унестись на волнах к той далекой обители успокоения, где вечно бушуют ветры и грохочут белые буруны. Он жаждал ощутить вкус соли на губах, услышать глухой рокот волн; идя по солнечной дорожке, он доберется до корабля, который его ждет. Где-то там, за границей земли, за чертой, где море сливается с небом, «Джанет Кумбе» поднимает лицо к небесам… одна в безмолвии океана, она, радостная и свободная, покачивается на волнах, устремив к звездам две свои мачты.

Джозеф поднялся с кресла и отшвырнул его в сторону. Он вышел из сада и, повернувшись спиной к дому, оставил его стоять пустым и одиноким с окнами, залитыми золотым сиянием.

Глаза помочь ему не могли, но чувства безошибочно привели его на верфь, до следующего утра тихую и безлюдную. В нижней части дока у сходней стояла лодка. По заведенному обычаю она стояла там каждую ночь вот уже тридцать, сорок, пятьдесят лет. Джозеф это знал, и сейчас, подобно лучу света в скрытых лабиринтах сознания, память его проснулась. Он медленно, с трудом спустился в лодку и едва гнущимися, отвыкшими от работы пальцами отвязал фалинь. Затем схватил весла и направил лодку к выходу из гавани. Ободок солнца, нависший над дальним холмом, вспыхнул, простился и угас. Тропа дрогнула в тающем свете, мерцающие красные блики затуманились и растаяли в сгустившихся сумерках.

Джозеф вновь был ребенком, который впервые в жизни сидит в лодке, вцепившись в тяжелое весло, а мать направляет его непослушные руки.

Джозеф был мальчишкой, смеющимся, отчаянным мальчишкой, который гребет быстрыми, нетерпеливыми гребками и улыбается, глядя в глаза сидящей на корме Джанет.

Джозеф был молодым человеком, исполненным радостью и изумлением перед чудом бытия, жаждущим приключений, презирающим опасность, опьяненным могуществом ветра и моря.

Джозеф был капитаном корабля, стремящимся как можно скорее вновь оказаться на его палубе и забыть пустые и скучные дни на берегу; ему нужно только одно: скрип вантов да свист ветра в зарифленных парусах.

Джозеф был мужем, который показывает свое мастерство Сьюзен, а та с младенцем на руках следит за ним, раскрыв рот.

Джозеф был отцом, и Кристофер с испуганными карими глазами и сверкающими на солнце волосами дергал его за штанину, показывая на яростные волны перед носом судна.

Джозеф был любовником, наслаждающимся красотой Энни, которая стыдливо прикрывала от света глаза руками.

Джозеф был стариком, уставшим от жизни, зовущим смерть, ищущим спасения в пустынных водах, где его ждала любимая.

Джозеф не был ни тем, ни другим, ни третьим… он был духом, сбросившим цепи и победившим материю, он был душой, поднявшейся из бездн тьмы и отчаяния в прекрасную высь.

Над океаном опустилась ночь, ветер и море слились в едином порыве. Штормовые тучи сражались во тьме. В подернутом полосами дождя небе сверкали молнии, ревели волны.

И волна, более высокая, более грозная, чем ее подруги, поднявшись над поверхностью моря, обрушилась на лодку.

Когда вторая волна подбросила доски разбитой лодки высоко в небо, Джозеф поднял голову и рассмеялся.

Он раскинул руки, и воды поглотили его.

КНИГА ТРЕТЬЯ Кристофер Кумбе 1888-1912

Не опасаясь встретить порицанья,

Я вновь вернусь к дороге первой той,

Где, ища богатств и многознанья,

Живет душа несбыточной мечтой,

Где отблески былой геройской славы

Не застят чувств наивных и простых,

Где места нет для мудрости лукавой

И для туманных истин прописных,

Пусть лучший поводырь – сама природа

Меня беспечно поведет туда,

Где ветер с гор, где солнце с небосвода,

И где овец счастливые стада.

Эмили Бронте

Глава первая

В тот августовский день тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года Кристофер Кумбе уходил в свое первое плавание с твердой решимостью преуспеть в новом деле. Он будет водить «Джанет Кумбе» но морям, как до него водил этот корабль его отец, а сейчас водит кузен Дик. Ведь если молодой человек смел, имеет голову на плечах и не лишен способностей, то учеба не займет много времени.

Так размышлял Кристофер, двадцатидвухлетний сын Джозефа, когда пыхтящий буксир выводил судно из Плинской гавани и немного позднее, когда, выйдя в открытое море, оно направилось через суровую Атлантику к далекому Сент-Джонсу.

Кристофер оказался в довольно странной компании. Кроме него самого и кока в носовом кубрике разместилось еще четверо матросов, тогда как каюты капитана и помощника находились, конечно, в кормовой части.

Команда маленькой шхуны не идет ни в какое сравнение с толпой на борту большого клиппера, где человек, при желании, может чувствовать себя относительно спокойно, конечно, если он справляется со своей работой. В тесном пространстве торгового судна, перевозящего рыбу или фрукты, негде уединиться, да и времени на отдых почти нет; то и дело раздается команда «Все наверх!», и ты поднимаешься на палубу сражаться с надутыми ветром парусами… ногти изломаны, глаза слепнут от дождя, а в награду за все старания и пинок в спину не редкость, если сделал что-то не так. Мокрый до нитки, с пустым желудком, с ноющей болью во всех членах, страдая от морской болезни, несчастный Кристофер вместе с остальными, шатаясь, поднимался из кубрика в черную как вороново крыло ночь, под бешеные порывы неистово завывающего ветра, чтобы заменить сорванный парус. Ему казалось, что это и есть настоящий шторм; корабль проваливался в морскую пучину, у Кристофера подкашивались ноги, и он с грохотом ударялся о борт, едва не раскалывая голову пополам. Но, оказьвзается, то был самый что ни на есть прекрасный попутный ветер, и все надеялись, что он продержится на всем пути через Атлантику.

Обессилевший, едва держась на ногах от тошноты и головокружения, молодой человек стоял, вцепившись в ближайшие ванты, пока кто-нибудь не кричал ему в ухо, чтобы он поднимался на реи.

Чего от него ждут, если все канаты кажутся одинаково жесткими, мокрыми и перекрученными? Как могут его онемевшие пальцы со сломанными ногтями справиться с этими тугими, пропитанными влагой узлами? Как бы то ни было, он полз вверх по узким, скользким выбленкам, зная, что достаточно одного неверного движения, и он сорвется в черное, вспененное море. В конце концов, он с трудом доходил до конца рея с нелепой идеей помочь двум матросам, которые оказались там раньше него и, крича что есть мочи, давали ему указания, которые никак не удерживались в его затуманенной голове. Если это попутный ветер, то, боже мой, что же такое шторм?

Бедный Кристофер, вскоре ему довелось это узнать, поскольку не прошло и пяти дней, как они прошли мимо мыса Лизард, когда погода переменилась, и большую часть пути до Сент-Джонса (а это двадцать пять дней) им пришлось идти при встречном ветре и даже взять немного к северу, чтобы не испытать на себе всю его силу. Один из членов команды сказал новому матросу, что это скверный переход и хорошо, что хоть мачты и такелаж не обледенели, в зимние месяцы это случается нередко. А ведь был еще только сентябрь. Эти злосчастные тридцать дней отнюдь не помогли сыну Джозефа полюбить море. От плохой пищи и недостатка сна он заметно похудел, а его кожа, открытая ветру, морю и дождю, с непривычки доставляла ему истинные мучения.

Слишком гордый, чтобы признаваться в своих страданиях, молодой человек написал домой короткое письмо, в котором скупо описал плавание, ничего не говоря о своих впечатлениях; разумеется, после такого изнурительного плавания, он чувствовал себя лучше, чем можно было бы ожидать.

В Сент-Джонсе «Джанет Кумбе» простояла недолго и, приняв на борт груз рыбы, взяла курс на Средиземное море. Два следующие месяца были очень тяжелыми и горькими для молодого моряка. Разгрузившись в Опорто, они направились не прямо к Сен-Мишелю за грузом фруктов, как ожидалось, а снова взяли курс на Атлантику и Ньюфаундленд. На этот раз корабль шел с балластом, и, хотя ветер был попутным, если не считать двухдневного шторма в Бискайском заливе, его сильно качало из-за отсутствия в трюме достаточного груза; Кристофер, как ни старался, не мог справиться со своим слабым желудком. На сочувствие соседей по носовому кубрику рассчитывать не приходилось, а у кузена Дика было слишком много дел поважнее недомоганий и переживаний зеленого юнца.

Кристофер начал приходить в отчаяние. Какое-то время он кое-как продержится, продержится ради отца, да и просто из самолюбия, но, если дело не пойдет на лад, придется что-то менять. Последние несколько дней плохой погоды его окончательно доконали. Неделю он почти не спал, один приказ следовал за другим – то подняться на мачту и исправить очередное повреждение, то поставить парус, то убрать парус, то заменить сорванное ветром полотнище новым… противоречивые приказы доводили его до безумия, от усталости и боли он едва держался на ногах.

За два дня до прибытия в Лондон в трюме обнаружили течь, ничего серьезного, но работы с помпами хватило на всех, пока корабль благополучно не стал на якорь в реке. Страшное, изнурительное, требующее напряжения всех сил сражение со штормом в Бискайском заливе подняло в душе молодого моряка волну ненависти и возмущения.

Дольше он не мог этого выносить; уж лучше броситься за борт и положить конец страданиям, чем снова выходить в море. К такому решению пришел Кристофер, когда «Джанет Кумбе» сигналами затребовала лоцмана и буксир и они медленно шли вверх по окутанной туманом реке к лондонским докам.

Так вот он, город славы и удачи, где бедные юноши становятся лорд-мэрами, а нищие оборванцы – миллионерами. Правда, при таком освещении его не разглядеть, ползущий с реки серый туман все закрывает своими липкими щупальцами.

Сквозь туман и сгущающиеся сумерки неясно вырисовывались очертания множества башен и зданий, темных и мрачных, высоких труб, извергающих клубы дыма; долетал шум судов, идущих вверх и вниз по реке, виднелись кишащие людьми пристани раздавались гудки больших пароходов, рядом с которыми «Джанет Кумбе» казалась не больше маленькой прогулочной шлюпки.

В доках длинные клипперы с высокими мачтами стояли бок о бок с разной мелкотой; баркентинами и шхунами вроде их собственного судна. Сам город, подумал Кристофер, лежит за всем этим, там, где мерцают тусклые огни, откуда доносится гул жизни, который ни с чем не спутаешь.

Сам не зная почему, Кристофер вздохнул и вернулся к своей работе на палубе. Утром «Джанет Кумбе» удалось благополучно пришвартоваться у причала, и началась разгрузка.

Через три дня трюм судна освободится от груза фруктов, оно поднимет якорь и с балластом вернется в Плин, где, если повезет, пробудет дней десять, после чего вновь уйдет в чужие воды с грузом глины. Об этом Кристофер узнал из разговоров в кубрике и нескольких слов, брошенных его кузеном-шкипером.

Нет, оставаться матросом на борту «Джанет Кумбе» он не может. Он любит и уважает отца, но этот путь не для его сына, такова истина. Он должен идти своим путем. На море и корабле мир клином не сошелся; ничто не мешает ему сделать имя в чем-нибудь другом. Дядя Филипп рассказывал ему о Лондоне и о той дороге, которая может привести к известности любого человека, если только он не лишен честолюбия. Что ж, Кристофер Кумбе честолюбив, он докажет своей семье и всему Плину, что он не из тех, кто терпит поражение. Придет день, когда они поймут, что он был прав, бросив море; они с уважением и гордостью будут смотреть на человека, который вернулся в родной дом, обладая солидным положением и высокой репутацией.

Итак, накануне того дня, когда «Джанет Кумбе» готовилась сняться с якоря, Кристофер где-то за полдень тайком покинул отцовский корабль и, не оглядываясь ни на него, ни на белое носовое украшение, слился с толпой.

Кристофер оказался в Лондоне с пятью фунтами в кармане, и только эта сумма отделяла его от голода.

Прежде всего надо было найти ночлег. Он твердо решил избегать соседних с доками кварталов, где все отдавало моряками и морем, и, сев на первый попавшийся омнибус, оказался в центре Уэст-Энда среди магазинов и кебов. Он так увлекся новым для себя окружением, что только в половине шестого вечера, когда уже стемнело, понял, как быстро пролетело время.

Не оставалось ничего другого, как спросить у полисмена адрес каких-нибудь дешевых, но приличных меблированных комнат, хоть при этом он и чувствовал себя полным невеждой, что было очень неприятно. Однако бобби[32] оказался славным малым и даже не поленился достать записную книжку и записать несколько имен на клочке бумаги.

– Все в порядке, никакого беспокойства, – сказал он на прощанье.

Его веселый кокни[33] произвел на молодого человека очень приятное впечатление, и он про себя решил впредь подражать ему, поскольку этот говор показался ему живее и приятнее на слух, чем медленное западное произношение. Первым в списке значился адрес «Мерилебон-роуд, Олбани-стрит, 53, Миссис Джонсон». Ему посоветовали дойти до Грейт-Портлэнд-стрит и там сесть на омнибус, который довезет его прямо до нужного места. Вечер был темный, туман густел, и лошадям приходилось двигаться очень осторожно, отчего на поездку до Олбани-стрит ушло довольно много времени.

Кристофер постучал в дверь дома под номером пятьдесят три, и ее вскоре открыла женщина, которая тут же зажгла в закопченной прихожей газ.

– Что вам нужно? – резко спросила она. Женщина была нервной и походила на крысу.

– Мне сказали, что я могу найти здесь комнату – запинаясь, проговорил немного растерявшийся от такого приема Кристофер. – Может быть, это ошибка.

– Нет, все правильно. Входите же, входите и дайте на вас взглянуть.

Кристофер вошел в прихожую, и миссис Джонсон оглядела его забрызганную грязью одежду.

– Хм, судя по вашему виду, вы долго шли пешком. Я пускаю только чистых постояльцев.

– Это из-за кеба, – робко сказал Кристофер, – проехал слишком близко, прежде чем я успел его заметить. Если позволите, я сейчас все вычищу.

– По речи так вы не лондонец, – с подозрением проговорила миссис Джонсон. – Из каких вы краев?

– Я из Корнуолла, мэм, и приехал в Лондон искать работу.

– О боже мой, так вы еще и без места. Тогда извините, но я не беру людей, у которых нет постоянной работы.

– Утром я намерен согласиться на первое, что мне предложат. Уверяю вас, я человек тихий и спокойный, у вас не будет причин для недовольства мною.

– Нынче надо внимательно смотреть, кого пускаешь в дом, – нервно сказала она, бросив взгляд на сломанные ногти Кристофера. – Вокруг столько преступлений. Приличный человек спать спокойно не может. Где вы так отделали свои руки?

– Мой корабль зашел в док четыре дня назад. – Кристофер устало вздохнул. – Я его оставил и хочу постоянно жить на берегу. Это вас удовлетворит?

Так Кристофер стал постояльцем дома пятьдесят три по Олбани-стрит. Прием, оказанный ему миссис Джонсон, несколько обескуражил и огорчил его, но он утешил себя мыслью, что скоро найдет работу и сможет переехать в более удобное жилье.

На другой день он вышел на Олбани-стрит в приподнятом настроении и с улыбкой на лице.

Кто станет заниматься поисками работы, когда надо столько всего увидеть, так много пройти, не имея при этом никаких обязанностей?

Ошеломленный всем увиденным, юный Кристофер отвел себе две недели на развлечения. Но на третьей неделе января, оплатив недельный счет за комнату, он с ужасом и удивлением обнаружил, что в кармане у него остался только шиллинг и девять пенсов. Несколько мгновений он простоял словно громом пораженный, затем собрал волю в кулак и дал себе клятву согласиться на первую же работу, которая ему подвернется.

Так получилось, что, проходя по Олбани-стрит мимо рыбного магазина «Друс» и увидев выведенное мелом объявление «Требуется работник», он вошел внутрь, подошел к прилавку и скромно попросил принять его для испытания.

Так Кристофер Кумбе из Плина, что в Корнуолле, стал помощником продавца в маленьком рыбном магазине на Олбани-стрит в Лондоне. Он был благодарен судьбе за то, что избавился от призрака голода, хотя едва ли гордился своим новым положением.

Тогда он и написал домой следующее письмо, датированное двадцать пятым января тысяча восемьсот восемьдесят девятого года.

«Дорогой отец.

Я рад сказать Вам, что мне удалось найти хорошее место, и я намерен держаться за него, пока не обзаведусь приличным счетом в банке.

В настоящее время я работаю в рыбной торговле. Полагаю, Вы думаете, что, убежав с корабля, я поступил очень глупо, но, прежде чем продолжить, я должен сказать Вам, что покамест у меня нет намерения вернуться домой. Очень неприятно чувствовать, что Вы думаете обо мне не так хорошо, как раньше, но я уверен, что от этого Вы не стали меньше любить меня. Меня очень огорчает, что ни Вы, ни братья не написали мне ни одного письма, и я боюсь, что Вам будет трудно меня простить. Лондон прекрасное место, и я уже видел в нем много замечательного, но мне грустно думать, что какое-то время не увижу Вашего дорогого лица. Очень надеюсь, что Вы так же здоровы, как и я, и искренне верю, что Ваше сердце смягчится. В конце письма я хочу передать всем самые теплые пожелания и остаюсь вашим любящим сыном

Кристофером Кумбе.

P. S. Дорогой отец, прошу Вас, пришлите ответ по адресу: Лондон, Мерилебон-роуд, Олбани-стрит, 53, Миссис Джонсон».

Это письмо было положено нераспечатанным в коробку и вместе с другими найдено Дженифер Кумбе тридцать пять лет спустя, в 1925 году.

Глава вторая

Прошло несколько месяцев. Кристофер по-прежнему служил помощником продавца в магазине, довольный тем, что каждую неделю получает жалованье, половина которого уходила на оплату стола и квартиры, но разочарованный городом, волшебство которого дядюшка Филипп сильно преувеличил в своем описании.

Лондонская жизнь к тому же не слишком способствовала укреплению его физического здоровья. Конечно, он не уставал так, как на корабле, но, с детства привыкнув к чистому воздуху Плина, солнцу, теплому даже зимой, и свежему морскому бризу, он с трудом переносил холод и туманы Лондона и с ужасом думал о вынужденных прогулках по мокрым тротуарам.

Если бы только ему удалось найти где-нибудь место клерка, это было бы шагом по лестнице, ведущей вверх. У него был хороший почерк, он грамотно писал и в школе был на хорошем счету, хоть дисциплина у него порой и хромала. Разумеется, ему будет нетрудно найти более подходящую работу.

Тогда-то у него и возникла мысль посещать вечернюю школу.

Когда в местной вечерней школе возобновились занятия, Кристофер сел за парту рядом с юношами на несколько лет младше него и мужчинами, которые по возрасту годились ему в отцы. Кристоферу повезло: мистер Кертис, школьный учитель, сразу проникся к нему симпатией, заметил в молодом человеке способности, каковыми обычно не отличались ученики, посещавшие его школу, и стал уделять ему особое внимание.

Было совершенно очевидно, что торговля рыбой – это пустая трата времени, способностей и энергии. Они вместе обсудили этот вопрос, и учитель обнаружил, что Кристофер имеет весьма туманное представление о том, чем он хотел бы заняться.

В конце концов, на исходе шестой недели учения, мистер Кертис подумал о почтовом ведомстве.

Он сразу стал наводить справки, и через несколько недель Кристофер, подав соответствующее заявление, оказался на государственной службе. Первого мая он принял на себя новые обязанности в большом почтовом отделении на Уоррен-сарит. Учитель рекомендовал Кристоферу оставаться на этой работе весь испытательный срок, то есть три месяца, и, если она ему понравится, и он захочет получить повышение, пообещал подготовить его к экзаменам, которые необходимо сдать для продвижения по службе.

Стоял сентябрь тысяча восемьсот восемьдесят девятого года; с тех пор как Кристофер покинул отцовский дом, прошел ровно год. За все это время ни от отца, ни от близких он не получил ни строчки и продолжал им писать уже не надеясь на ответ. Они относились к нему так, словно он совершил какое-то гнусное преступление; это обижало, возмущало его, укрепляя в решимости не торопиться с возвращением.

Служа в почтовом ведомстве, расположенном на Уоррен-стрит, Кристофер познакомился и подружился с молодым человеком, своим ровесником, и они стали часто проводить время вместе. В разговоре Кристофер как-то заметил, что ему очень одиноко в меблированных комнатах на Олбани-стрит и он был бы не прочь куда-нибудь переехать.

– Почему вы никогда не говорили об этом? – воскликнул его приятель. – Вы все же забавный малый. Я полагал, что вам вполне хватает собственного общества, что вы ни за какие коврижки и с места не тронетесь. Разумеется, вам надо переехать туда, где живу я. Это чрезвычайно респектабельный пансион, который держит некая миссис Паркинс, женщина совершенно замечательная. Вдова с тремя дочерьми, и, должен признаться, в номере семь мне скучать не приходится. Мы и впрямь очень веселая компания. Это в двух минутах ходьбы от вашей нынешней квартиры. Послушайте, завтра воскресенье, почему бы вам не прийти на чай, и я вас представлю. Миссис Паркинс, конечно, очень разборчива в постояльцах, но вы же мой друг, не так ли? Кажется, вы говорили, что ваш отец владеет кораблем или чем-то в этом роде?

– Да, и он был капитаном торгового флота.

– Ах, верно, я все отлично помню.

На следующий день Кристофер позвонил в дверь дома под номером семь по Мэпл-стрит, и ему открыл чопорный лакей. Его друг Гарри Фриск ждал в холле.

– Эти воскресные чаепития немного официальны, – нервно прошептал он. – Я решил, что лучше вас предупредить на случай, если вы вздумаете войти излишне свободной походкой. Впрочем, не беспокойтесь, я вас поддержу. Я у миссис П. в любимчиках.

Несколько встревоженного Кристофера ввели в гостиную, и он увидел сидящих там людей, услышал позвякиванье чайных ложек и чашек.

– Мистер Кристофер Кумбе, – громко объявила горничная.

Со стула поднялась высокая, величественная женщина в коричневом бархатном платье и кружевном чепце.

– Мистер Фриск нам про вас рассказывал, мистер Кумбе. Мне очень приятно, что вы пришли к нам сегодня. Соблаговолите сесть рядом со мной. Эдит, любовь моя, налей чаю мистеру Кумбе. Мистер Кумбе, моя вторая дочь Эдит.

Кристофер покраснел и поклонился, положив бутерброд рядом со своей горячей чашкой.

– Благодарю вас.

– Мистер Фриск говорит, что в почтовом ведомстве вас очень ценят, мистер Кумбе.

– Стараюсь по мере сил, – скромно ответил Кристофер.

Миссис Паркинс слегка наклонила голову.

– Отведайте кусочек этого пирога с повидлом. Из-за него мои постояльцы с нетерпением ждут каждого воскресного чаепития.

Над собранием послышался легкий всплеск вежливого смеха.

– Ах, миссис П., вы же знаете, что отнюдь не только из-за пирога, – с шутливой улыбкой заметил Гарри Фриск, которому очень хотелось продемонстрировать, что с хозяйкой он на к ороткой ноге, после чего он легонько постучал Кристофера по спине.

– Расскажите-ка миссис П. о вашем отце, который служит во флоте, – предложил он.

– Какая прелесть. Военные меня приводят в трепет, – захлебываясь от восторга, проговорила мисс Эдит. – Для меня море – это такая романтика.

– Успокойся, любовь моя, – слегка нахмурясь, остановила ее матушка. – Дай сказать мистеру Кумбе.

Кристофер с беспокойством увидел, что все в комнате перестали разговаривать и приготовились слушать.

– В торговом флоте, Фриск, не в военном, – немного запинаясь, начал он. – Мой отец был капитаном небольшой шхуны, но сейчас он в отставке. Возможно, вы слышали о Плине в Корнуолле. Это моя родина.

Было совершенно ясно, что никто из присутствующих до этого момента даже не подозревал о существовании такого города, и Кристофер объяснил, что он расположен в Корнуолле, но на другом берегу, нежели Плимут.

– Ах, Плимут! – воскликнула Эдит. – Подумать только, «Непобедимая армада»[34], мама, вы помните стихотворение лорда Маколея?[35]

– Да, разумеется, Дрейк[36], и все такое, он играл в шары, или нечто в этом роде. Боже мой, мистер Кумбе, как интересно, безумно интересно. Раз вы из Корнуолла, то, полагаю, хорошо поете?

– Право, я вряд ли…

– Вздор, не скромничайте. Все корнуолльцы поют. Как жаль, что здесь нет Берты, не так ли, Эдит? Берта, моя старшая дочь, – объяснила она, – гостит у наших родственников в Чичестере. У милой Берты такой талант, и воскресными вечерами у нас всегда звучит музыка. Прекрасное времяпрепровождение, вы со мной согласны?

– О, разумеется, мадам.

– Впрочем, неважно, мы сможем позволить себе эти веселые маленькие собрания, когда Берта вернется. Думаю, мне нет нужды говорить, – добавила она, понизив голос, – что мистер Фриск кое-что объяснил мне относительно вашего желания присоединиться к нам в этом доме. Теперь, когда мы познакомились и вас официально представили, мы, конечно, будем вас ждать.

– Вы очень добры, миссис Паркинс.

– Любой друг, которого рекомендует милый мистер Фриск, может рассчитывать на теплый прием в нашем доме. Леди и джентльмены, я хочу объявить, что мистер Кумбе в ближайшее время станет одним из нас, и я уверена, что все мы надеемся, что у него никогда не будет причин пожалеть о том дне, когда он поселился под кровом дома номер семь.

– Правильно, правильно… прекрасно, просто замечательно, – прозвучал в ответ хор голосов.

– Мистер Кумбе, вы должны познакомиться со всеми членами нашей маленькой компании. – С этими словами миссис Паркинс взяла Кристофера под руку; Гарри Фриск услужливо последовал за ними. – С милым мистером Фриском вы уже знакомы. Следовательно, на него тратить время ни к чему.

Вежливая улыбка Кристофера, смешок Фриска.

– С Эдит вы познакомились, а это Мэй, наша малышка.

Пухлое, робкое существо бочком пересекло комнату и протянуло большую, влажную руку.

– Мистер и миссис Арнольд Стодж, с нами они уже много лет.

Кристофер поклонился тощему, унылому мужчине с обвислыми усами и еще более унылой даме, одетой во все черное и с шалью на плечах.

– Мистер Стодж отставной вояжер, – продолжала хозяйка.

– Право это очень интересно. Наверное, вы объездили весь свет, сэр?

– Коммивояжер, болван, коммивояжер, – прошипел Фриск, густо краснея из-за промашки приятеля.

– Ах, боже мой, прошу прощения… разумеется – промямлил Кристофер, в свою очередь, заливаясь краской.

– Мисс Дэвис, один из наших самых страстных музыкантов.

Мисс Дэвис, бледная, серьезная молодая женщина, бросила на молодого человека испытующий взгляд и осведомилась, слушал ли он «Фауста».

– Нет… я… думаю, нет, – нервно начал Кристофер. Что она имеет в виду, черт возьми?

– Днем мисс Дэвис дает уроки музыки, а по вечерам развлекает нас, – сказала миссис Паркинс. – Джентльмен справа от вас майор… майор Картер.

Крупный, напыщенный субъект вставил в глаз монокль, с минуту высокомерно рассматривал Кристофера и затем отвернулся.

– Страшно педантичен в вопросах этикета, – почти шепотом предупредил Фриск. – Лучше его не задевать.

– Слева от вас миссис Крисп. Маленькая женщина с осиной талией и острым подбородком.

– Мисс Трей, заядлый политик.

К Кристоферу шагнула высокая, устрашающего вида женщина в пенсне и с выступающими вперед зубами.

– Мистер Вутен, занимается оптовой торговлей.

Рыжеволосый молодой человек сплел ноги и глупо хихикнул.

– …и мистер Блэк, занимается салом.

Эти слова наводили на мысль о горах жира и масла, но Кристофер пожал руку тучному, обрюзгшему, красноносому старику с водянистыми глазами, который подмигнул ему, когда хозяйка отвернулась.

– Итак, вы познакомились со всеми нами, кроме Берты, это удовольствие вас еще ждет. А сейчас немного чтения, не возражаете?

Через несколько минут из комнаты убрали все лишнее и составили стулья кругом. Кристофер оказался между мисс Дэвис и торговцем салом.

– Обычно мы читаем отрывки из разных поэтов, – любезно объяснила ему мисс Дэвис, – чтобы освоить красоты английского языка. Сегодня у нас Теннисон.[37]

– Сущий вздор! – выдохнул торговец салом. – Тоска смертная. Всегда засыпаю. Разбудите меня, если начнут читать что-нибудь ядреное. Понимаете, что я имею в виду? – Он приложил палец к носу и отвратительно подмигнул.

– Мистер Кумбе, у нас принято так: наугад раскрываем книгу и читаем. Это дает нам множество вариантов. Эдит, любовь моя, может быть, ты начнешь?

Кристофер, слишком робкий, чтобы рассмеяться, склонившись над книгой, которая была у него с мисс Дэвис одна на двоих, в замешательстве слушал, как разные члены общества, в котором он оказался, вслух читают стихи. Когда пришла его очередь и миссис Паркинс остановила на нем выжидательный взгляд, он закрыл глаза, быстро перелистал страницы и не совсем удачно открыл книгу в конце «Гвиневеры»[38]. Кристофер сглотнул для храбрости и начал с середины страницы.

…О царственная стать,
И красота, которой нет сравненья, —
Вы принесли проклятье королевству.
Я не могу коснуться этих уст,
Зовущих не меня, а Ланселота,
И этих пальцев: ибо пальцы – плоть,
А плоть твоя осквернена; моя же
Взирает на твою и вопиет…
Правым ухом Кристофер услышал смешок. Торговец салом проснулся. Молодой человек поднял глаза и заметил, что лицо хозяйки пылает. Она хмурилась и нервно обмахивалась веером. Обитатели пансиона неловко ерзали на стульях. Обе дочери сидели опустив глаза.

Взволнованный и смущенный Кристофер стал читать дальше:

«Ты ненавистна мне, о Гвиневера!» —
Но это ложь; ведь плоть моя в твоей
Нашла любовь…
– Да… что ж, возможно, на сегодня хватит, мистер Кумбе, – прервала его миссис Паркинс, вставая со стула. – Мисс Дэвис, осмелюсь ли я предложить немного музыки?

Чувствуя, что он совершил тяжкое преступление, Кристофер ретировался в угол комнаты, где к нему вскоре присоединились мистер Фриск и мистер Блэк.

– Вот что я вам скажу, старина, – торопливо начал первый, – в следующий раз, прежде чем читать, выберите сюжет. Пробегите страницу глазами, понимаете, что я имею в виду? Миссис П. страшно чувствительная женщина, ну вы понимаете, о чем я. Надеюсь, никаких обид?

– Конечно нет, – ответил Кристофер, – никаких, просто я понятия не имел…

– Хе, хе! – прокудахтал торговец салом. – Вот пройдоха! Как, черт возьми, вы отыскали этот кусок? Видит бог, я пролистал «Королевские идиллии» от начала до конца, и мне он не попался. Отличная работа, мой мальчик. Теперь вы с нами, значит, дела пойдут на лад. – Он ударил молодого человека по ребрам.

Кристофер в полном замешательстве слушал, как мисс Дэвис исполняет «Лунную сонату».

Когда музыка замолкла и Кристофер собрался уходить, хозяйка знаком предложила ему проследовать за ней в будуар для короткой беседы с глазу на глаз.

– Все в полном порядке, – шепнул ему Гарри Фриск, – таков обычай при приеме каждого постояльца. Она спросит, какую религию вы исповедуете, и кое-что расскажет вам о том, что здесь случилось несколько лет назад. Одна парочка повела себя из рук вон плохо… да что там объяснять, вы, наверное, и так понимаете. Чертовски плохо, ну и все такое.

Наверху, в будуаре, миссис Паркинс указала молодому человеку на стул.

– Мистер Кумбе, прежде чем вы уйдете, я должна спросить, являетесь ли вы членом англиканской церкви?

– Моя мать, мадам, была уэслианской методисткой, а отец вырос в англиканской вере. Я в свое время посещал службы в обеих церквах.

– Ах! Ну что же, думаю, этого вполне достаточно. По крайней мepe, вы не атеист и не папист. В подобном случае мы не могли бы вас принять.

– Да, мадам, разумеется.

– В таком случае, мистер Кумбе, я верю, я надеюсь, что ваша нравственность безупречна.

– Прошу прощения, мадам? – переспросил озадаченный Кристофер.

– Иными словами, вы чисты и в поступках, и в мыслях?

– О! Чрезвычайно, миссис Паркинс.

– Это хорошо. Видите ли, мистер Кумбе, женщина в деликатном положении главы этого заведения не может позволить себе быть неосторожной. Будучи вдовой… короче, вы меня понимаете.

– Отлично понимаю. – Это было не совсем так, но неважно.

– Дело вот в чем. По причине того, очем я вам сказала, я считаю своим долгом познакомить вас с прискорбным событием, которое три года назад имело место под этой самой крышей. Так уж вышло, что я узнала об этом случай и могла бы вовсе не узнать, если бы мне не пришлось среди ночи спуститься на нижнюю площадку. Мистер Кумбе, я понимаю, это крайне неприятно для нас обоих, но я, к ужасу своему, застала двух своих постояльцев, молодого человека и ж… ж… женщину, – она понизила голос до шепота, – во время со… совокупления.

Она откинулась на спинку кресла и стала обмахиваться веером.

– Боже мой, какой ужас, – пробормотал Кристофер.

– Какой позор! Разумеется, их утром же вышвырнули из этого дома. Но я мать трех невинных юных дочерей, трех чистых жемчужин, мистер Кумбе, представьте себе мое состояние.

– Представляю, миссис Паркинс.

– После этого… этого в высшей степени неприятного случая я живу в постоянном страхе, что он может повториться, я боюсь, что и моим собственным девочкам не удастся уберечься от осквернения Мистер Кумбе, могу ли я доверять вам, могу ли быть уверенной в том, что вы не злоупотребите моим доверием?

– Разумеется, мадам, уверяю вас.

– В таком случае я вас больше не задерживаю. Всего доброго и до следующей субботы, добро пожаловать в дом номер семь, Либерти-Холл, мистер Кумбе, к тем, кому можно доверять.

Она сдержанно поклонилась, и Кристофер удалился.

По коридору прохаживался торговец салом.

– Хе! Хе! – Он хитро взглянул на Кристофера. – Побывали в логове дракона? Я пройдусь с вами до конца дороги. Верите в вечерний моцион? Она раскрывала вам семейные тайны, не правда ли? Я так и думал. Не слушайте ни единого ее слова. Такому молодому парню, как вы, развлечься ничего не стоит, конечно, если он того захочет. Ту парочку подловили. Сами виноваты. Никогда не выключали свет. А ведь из-под двери заметно. Сам я предпочитаю темноту. Ха! Ха! Когда-то я умел повеселиться.

Кристофер, скромник по природе, ускорил шаг. Что за неприятный старик.

– Эй, не так быстро. Я уже не молод. Хотя всегда готов поразвлечься. В номере семь мы наведем шума, а? Скверно, что материал некудышный. Все как одна девственницы и давно отцвели. Не по мне. А что скажете вы, молодой проказник? Берта – это другое дело, это то, что надо. С ней стоит заняться делишками. Хоть и холодна как лед. Вся точно мраморная. Может, вам удастся ее растопить, а? Хе! Хе! Только газ не забудьте выключить.

– Доброй ночи, – поспешно сказал Кристофер и перешел на другую сторону улицы, оставив размахивающего зонтом торговца салом на противоположном тротуаре.

Глава третья

Так Кристофер стал постояльцем пансиона для избранных по адресу: Либерти-Холл, Мэпл-стрит, номер семь, хотя и не обрел там желанной свободы. Слишком много правил и ограничений, показной этикет, и то не так, и в этом недостаток воспитания, и в том достойный сожаления вкус. Он понимал, что не соответствует всем этим требованиям. Питая отвращение к грубой, неотесанной команде «Джанет Кумбе», он тянулся к людям культуры и мысли. И вот он среди них, но они ничуть не лучше: ограниченные и претенциозные, с пустым сердцем и ходульными воззрениями.

Кристофер оказался в поистине странном окружении, и хотя он отдавал много сил работе в почтовом ведомстве, это было сухое, нудное дело, и он часто вздыхал по свежему воздуху Плина и по шуму моря. Разумеется, до тех пор, пока в пансион не вернулась Берта Паркинс. Кристофер навсегда запомнил тот миг, когда впервые увидел ее.

Он вернулся с работы и вошел в гостиную, где постояльцы собрались перед ужином. Миссис Паркинс поспешила ему навстречу.

– Мистер Кумбе, вы еще не знакомы с моей дорогой Бертой. Разрешайте представить вам мою старшую дочь.

У пианино высокая, грациозная девушка просматривала ноты; она повернулась и сдержанно поклонилась Кристоферу.

– Я очень рада, что вы стали одним из нас, мистер Кумбе, – сказала она.

Кристофер едва не раскрыл рот от изумления и покраснел до корней волос. Неужели она тоже Паркинс? Как, эта красавица, эта величавая принцесса? Это же картина, рисунок мистера Маркуса Стоуна в столовой, на котором изображена сидящая в саду дама в белом. Каким же неуклюжим и неловким, должно быть, он кажется ей со своими деревенскими манерами и корнуолльским акцентом. При такой внешности сестры ей и в служанки не годятся. Какая грация, или стать, как сказал бы Гарри Фриск, а ее простое, строгое платье, каштановые волосы, зачесанные над высоким лбом…

Кристофер был странный молодой человек. В свои неполные двадцать три года он еще никогда не думал о женщинах иначе, нежели в свете родственных отношений. И вдруг появление этой холодной, величавой, невыразимо прекрасной мисс Берты повергает его в смятение и пробуждает в нем вихрь смутных и мучительных переживаний. Первое время он едва мог открыть рот в ее присутствии, не мог произнести ни одного сколько-нибудь разумного и внятного слова. Он сделался застенчив, утратил былую непринужденность и страшно боялся допустить какую-нибудь идиотскую оплошность с точки зрения светских приличий, что было под строжайшим табу в номере семь и могло вызвать ее досаду и неудовольствие.

По воскресеньям он стал регулярно ходить в церковь и читать авторов, книги которых замечал в руках своей богини, дабы обменяться с ней мнениями о них, но, когда она с улыбкой обращалась к нему и о чем-нибудь спрашивала, приходил в смятение и бормотал что-то невразумительное.

Постепенно его чувства, конечно, стали более сильными. Он с изумлением обнаружил, что мисс Берта не гнушается вступать с ним в беседу, принимать скромные букеты, которые становились тем больше, чем смелее становились его чувства; что она не прочь пройтись с ним в воскресенье от церкви до дому, обменяться с ним книгами и непринужденно обсудить мистера Гладстона.[39]

Постепенно Кристофер понял, что влюблен. Отрицать это было бесполезно, он не мог устоять перед странным наваждением, которое подчинило себе все его существо. Он любил Берту Паркинс. Вдали от нее он чувствовал себя одиноким и несчастным, долгие часы в почтовом ведомстве казались бесконечными, пока вечер не возвращал ему ее общество.

Иногда он задавался вопросом: не заметили ли его чувств остальные обитатели пансиона? Заметили. Миссис Крисп вполголоса делилась своими подозрениями с миссис Стодж, мисс Дэвис сентиментально вздыхала, импровизируя на пианино мелодию вальса. Мисс Эдит и мисс Мэй шептались по углам, а мистер Блэк, торговец салом, подглядывал в замочные скважины. Он первым сообщил Кристоферу, что все в доме ждут, когда он сделает решительный шаг.

– Послушайте, Кумбе, – сказал он с присущей ему фамильярностью, – так не годится. И вам, и девушке от этого только хуже. Идите и овладейте ею.

– Я не знаю, что вы имеете в виду, Блэк, – сухо заметил Кристофер, – как не знаю, к кому относятся ваши слова.

– Хе! Хе! Меня, парень, не проведешь. Я наблюдал за вами. В присутствии некоей особы – не будем называть имен – вы просто сам не свой. Да и она тоже не ледяная. Если научите ее этим фокусам, скоро растает. Черт возьми, скинуть бы мне эдак лет двадцать! Сам бы научил.

Кристофер повернулся к нему спиной. Еще одно слово, и он дал бы старику пощечину. Так облить мисс Паркинс грязью. В эту минуту Гарри Фриск пришел к нему на помощь.

– Вот что, старина, никаких обид, но каковы ваши намерения относительно известной нам обоим дамы?

Кристофер сглотнул и взял себя в руки.

– Кого вы имеете в виду? – спросил он слабым голосом.

– Ну, мне, конечно, чертовски неловко. А в виду я имею вот что… у девушек нет ни отца, ни братьев, а я вроде как в ответе за них. Миссис П. мне доверяет. Что вы собираетесь делать?

– Я… я… что я могу сделать?

– Как что? Объясниться, старина!

– Мне очень жаль, но, честно признаться, у меня не хватает смелости. Я никогда ни о чем подобном не думал. Она слишком хороша для меня, так…

– Ах! Не знаю. Вы совсем недурны собой. У вас хорошее положение в почтовом ведомстве. Не побоюсь сказать, что вы вполне можете содержать жену.

– Жену? Силы небесные, вы предлагаете мне просить мисс Паркинс стать моей женой?

– Да, а почему бы и нет. Что же еще, по-вашему, я имел в виду?

– Не знаю… простите меня, должно быть, я сошел с ума. Вы мне советуете сделать мисс Паркинс предложение, просить ее выйти за меня замуж?

– Именно так, старина. Все остальное чертовски дурной тон.

– О, конечно, конечно. Она душа благородная, а я, я так… ничто! Старина, я ведь человек самый заурядный.

– Ладно, подумайте об этом. Если не сделаете предложения, то вряд ли сможете здесь остаться. Наверняка она его ждет.

– Не может быть. У нее нет ни малейшего подозрения.

– Я в этом не так уверен. Во всяком случае, не падайте духом. Соберитесь… ну вы понимаете, что я хочу сказать. Никаких обид?

– Ах, какие обиды. Благодарю вас, Гарри. Неделя проходила за неделей, а Кристофер Кумбе все еще не собрался с мужеством, чтобы излить свою душу.

Такая неопределенность могла тянуться еще долго, но 26 апреля из Африки вернулся Стэнли[40]. Берта выразила желание присоединиться к толпе, собравшейся перед вокзалом «Виктория», чтобы хоть мельком увидеть лондонского кумира, однако мать не разрешала ей этого, пока Кристофер застенчиво не предложил сопровождать ее. Это, конечно, меняло дело; миссис Паркинс одобрительно улыбнулась, а ее дочь покраснела от удовольствия. Приближение великого события мгновенно наэлектризовало атмосферу пансиона. Блэк, торговец салом, выпил за обедом лишний бокал вина и попробовал ухватить под столом руку мисс Трей, к великому негодованию этой леди; женственный мистер Вутен достаточно ловко играл в «веревочку» с Мэй Паркинс, а мистер Арнольд Стодж вслух читал своей жене новый роман Оиды.[41]

Кристофер и Берта заняли свои обычные места у пианино, чтобы спеть дуэтом, а тем временем мисс Дэвис нервно перелистывала ноты.

– Просто удивительно, как ваш голос, мистер Кумбе, сочетается с голосом Берты, – с воодушевлением бормотала она.

Берта опустила глаза, а сердце Кристофера радостно забилось в груди.

Неужели это значит, что она, может быть?..

Мисс Дэвис взяла первый аккорд, и высокий баритон Кристофера слился с чистым сопрано Берты.

Помнишь эти весенние дали…

Сколько чувства вложил молодой человек в свой голос, сколько страсти в слова! Если у него и не хватало мужества сделать предложение, он, по крайней мере, мог всего себя излить в пении. Берта улыбалась, глядя на него поверх головы мисс Дэвис.

Он чувствовал, что все, что было в его жизни до этого мгновения, ничего не стоило. Плин, родина, отец, корабль – все это словно перестало существовать, он был рожден лишь для того, чтобы смотреть в глаза Берты и читать в них ответ на вопрос, который еще не осмелился задать. Его переполняла любовь, любовь к пансиону, ко всем его обитателям, даже к старику Блэку, который был не таким уж плохим малым. Ведь стоит весна, ему двадцать три года, и завтра утром он отправится с ней смотреть на возвращение Стэнли. После этого они обязательно прокатятся в коляске по Риджентс-парку, а потом – хоть в канал головой.

Помнишь эти весенние дали,
Шепот ветра и зелень полей?
Словно дети, цветы собирали
Мы в тени шелестящих ветвей…
– Очаровательно! Очаровательно! – промолвила миссис Паркинс, нащупывая носовой платок.

Кристофер поставил горячими, дрожащими руками на пюпитр перед мисс Дэвис следующие ноты.

– Последний куплет играйте, пожалуйста, помедленнее и потише, – яростно пробормотал он. Мисс Дэвис понимающе склонила голову, и сердце ее учащенно забилось. С пылающими глазами, с Дрожью в голосе он вновь погрузился в песню.

Прекрасное платье я вам подарю.
Пойдемте гулять,
Беспечно болтать…
Почему она так решительно качает головой? Разве она не видит, что он кладет к ее ногам саму жизнь свою?

Мисс Дэвис тяжело нажимала на педаль, пальцы ее едва касались клавиш.

С удвоенной страстью, срывающимся от избытка чувств голосом Кристофер пел последний куплет:

От сердца ключи вам сегодня вручу,
И смерть нам не сможет сказать: «Разлучу!»
Пойдемте гулять,
Беспечно болтать,
Гулять и болтать, мадам!
На следующий вечер Кристофера и Берту со всех сторон теснила толпа, собравшаяся перед вокзалом «Виктория». Им лишь мельком удалось увидеть прославленного путешественника, охраняемого от восторженных зевак кордонами полицейских, и через минуту он исчез.

– Какая прекрасная фигура, вот – настоящий мужчина, – с сияющими глазами воскликнула Берта. – Вы согласны со мной, мистер Кумбе?

– Я не разглядел, мисс Паркинс. Но охотно вам верю.

Они взобрались в омнибус, который шел по направлению к их дому. Голова Кристофера горела от разных планов. Возвращаться сейчас было просто невозможно, нельзя было терять шанс остаться с Бертой наедине.

Вскоре они сошли с омнибуса в конце Бейкер-стрит, и, когда Берта приготовилась было пересесть на следующий, Кристофер схватил ее за руку.

– Мисс Паркинс, – поспешно сказал он, – право же, нет необходимости так спешить. Сейчас прекрасный вечер, вы не сочтете за нечто неприличное, если я предложу вам прокатиться по Ридцужентс-парку?

– Ах! Мистер Кумбе… у меня разбегаются мысли… возможно… разумеется, это будет просто восхитительно…

– Так вы не возражаете? Урра! Прошу прощения за мое возбужденное состояние… дорогая мисс Паркинс, я с трудом соображаю, что делаю. Если мы немного пройдемся, то вскоре обязательно поймаем экипаж.

Через пять минут Кристофер и Берта Паркинс благополучно сидели в коляске и объезжали парк. Кристофер взглянул на свою спутницу, закутанную, несмотря на апрель, в меховой палантин и прятавшую руки в муфте. Высоко на шляпке крепилась вуаль. Забыв про все на свете, полностью теряя голову, Кристофер протянул руку, чтобы вынуть ее ручку из муфты. К его буйному восторгу, руку она не отняла, а лишь вздохнула, и поплотнее закуталась в мех. Чувствуя, что мир может катиться ко всем чертям, а он и глазом не моргнет, Кристофер не произнес ни слова и они продолжали катить по парку. Он был на седьмом небе: никогда, никогда еще не испытывал он такого блаженства.

Он встал с сиденья и постучал в потолок, кебмен открыл дверцу и заглянул внутрь.

– Еще один круг, пожалуйста, – крикнул он твердым голосом. Он снова сел, и явившееся ему зрелище привело его в еще большее волнение.

Мисс Паркинс, – начал он, – мисс Берта, я… я могу называть вас Бертой?

Ответом ему послужило легкое пожатие ее руки.

– Вы станете меня ненавидеть, презирать за то, что я собираюсь сказать вам, – продолжал он. – Я не имею права докучать вам своими глупыми признаниями. Я не достоин касаться края вашего платья, уж не говоря о том, что выше.

Господи, что такое он говорит? Он хотел сказать вовсе не то.

– Нет… нет., во всяком случае, не это хотел я сказать вам. Я хотел вам сказать… О! Берта, может быть, вы… возможно… может, поедем домой?

Он вынул из кармана носовой платок и вытер им лоб.

– Что вы пытаетесь мне сказать? – нежно спросила она. Скромность не позволила ей зайти дальше.

– Лишь то… я не уверен… ах, бог с ним. Берта, милая Берта, извините меня… Я сам не знаю, что говорю. Долгие месяцы я боролся с собой, но тщетно. Я уверен, что навсегда навлеку на себя ваше недовольство, что с этого момента начнется моя агония, которая никогда не кончится.

Она слегка придвинулась к нему, и он на мгновение замолк.

– Берта, можете вы… можете вы, наконец, понять… – он задохнулся, сглотнул, высморкался и лихорадочно поднес ее руку к своим губам.

– Мистер Кумбе… Кристофер… о чем вы? – пробормотала она.

– Берта… я… я прошу вас стать моей женой.

Боже, он это сказал. Наступила трехминутная пауза, в течение которой Кристофер проклинал себя за грубую бестактность.

Затем он вынул из муфты вторую ее руку и поднес к губам.

– Кристофер, – прошептала она, – как вы догадались?

Догадался? О чем догадался? Он пристально взглянул ей в лицо.

– Что я ваша, – прошептала она и в смущении закрыла лицо руками.

Волна безумия захлестнула Кристофера. Это не могло быть правдой. Он неправильно понял ее. Он… но она сидела, прижавшись к нему, и сжимала в ладонях его руку. Голова у него закружилась, и он обнял ее за талию. Приличия были отброшены, манеры забыты, «благородное» поведение, которому он научился в пансионе, улетучилось.

– Поднимите вуаль, – прошептал он. Она повиновалась. Кристофер ударил кулаком в дверцу.

– Полдюжины кругов вокруг парка, да смотрите, помедленнее, – заорал он.

Затем он заключил Берту в объятия…

Так Кристофер Кумбе признался в любви Берте Паркинс в лето тысяча восемьсот девяностое от Рождества Христова.

Глава четвертая

«Кемден-Таун

Йорк-роуд, 32

Дорогой отец!

Я весь день думал о нашем доме и решил написать Вам, чтобы сообщить о своем великом счастье: я женился.

Я не получил ответа на письмо, в котором сообщал Вам о помолвке, и боюсь, что оно затерялось. В конверт я вложил фотографию моей суженой, и мне не терпелось узнать, какое впечатление она на Вас произвела.

Должен признаться, что, даже обыщи я весь Лондон, мне было бы не найти ни лучшей пары, ни более достойной семьи. О справедливости последних слов я предоставляю Вам судить по фотографии, на которой среди прочих изображены ее младшие сестры; они были подружками невесты и были очень рады покрасоваться перед алтарем в нарядных платьицах, в которых и были сфотографированы.

Моя жена и я в ближайшее время намерены сфотографироваться вместе, каковое фото мы Вам обязательно пришлем. Наше венчание состоялось двадцать шестого августа в церкви Святой Троицы; а потом мы с Бертой провели очень веселый медовый месяц в Харроугейте, должен сказать, что это был ее выбор, поскольку я бы с радостью поехал в Плин и показал бы ее всем вам, но, увы, этому не суждено было случиться. Надеюсь, что, как только я сдам очередной экзамен в Государственном почтовом ведомстве и получу отпуск, мы будем иметь радость приехать в Плин. Если я не выдержу испытания, то, возможно, мне придется покинуть службу по почтовому ведомству и подумать о чем-нибудь другом. Это довольно скучное и утомительное дело. Вас, без сомнения, удивляет, почему моя жена и я не поженились раньше. Дело в том, что ее матушка проявила известную щепетильность относительно положенных четырех месяцев обручения, и, как Вы понимаете, мы выдержали этот срок до самого последнего дня.

Женаты мы уже около трех месяцев, и вчера вечером, обсуждая эту тему, пришли к выводу, что эти месяцы показались нам тремя неделями, так что Вы можете представить себе, как мы счастливы. Я отлично понимаю желание жены жить рядом со своей семьей, и все же я предпочел бы, чтобы она уделяла мне больше времени, чем это представляется возможным из-за близости сестер и друзей по пансиону, которые не дают нам ни минуты покоя. Однако я полагаю, что это вполне естественно. Берта ни за что не покинет Лондон, поэтому мне и думать нечего увезти ее оттуда. Я так тоскую по красотам Плина, но, уж видно, мне на роду написано жить в другом месте. Я уже потерял надежду получить весточку от Вас, от Альберта и Чарли, а Элби могу прямо сказать, что он не мужчина и не брат, коли ни разу не удосужился ответить на все мои вопросы о Вас. Ни он и никто другой. Я поступил так, как считал нужным, и попросил у Вас прощения, о Вы, похоже, ожесточились против меня. Видит Бог, со временем я докажу Вам, что я не слабак, каким, возможно, вы все меня считаете, а честный, работящий человек, у которого есть любящая жена, который надеется иметь достойную семью и которому не стыдно будет носить имя Кумбе. Конечно, об этом говорить еще рано, и Вы, естественно, подумаете, что у меня есть основания так говорить; да, есть, но оставим это до следующего раза, когда я смогу представить Вам доказательства. Может быть, мои подозрения лишены оснований, но, я не думаю.

Мне часто приходит на ум, что из столь многих Кумбе я единственный бродил по Лондону и обосновался там, но позвольте мне сказать, что жизнь здесь дорога и место это не такое уж замечательное, очень грязное и шумное.

Ну что же, дорогой отец, пожалуй, это все новости, которыми хотел с Вами поделиться.

Пора кончать. Мы с Бертой любим всех вас и желаем вам доброго здоровья.

Остаюсь

Ваш любящий сын Кристофер Кумбе».


Вернувшись после медового месяца и устроившись в новом доме, где мать ни на минуту не отставала от нее со своими советами, Берта, небезуспешно, как она полагала, продолжала сохранять мягкую пассивность и своеобразно понимаемую ею скромность, чем, сама того не ведая, воздвигла между собою и Кристофером непреодолимый барьер.

Влияние матери и сестер не позволяло ей отвечать на страстные порывы мужа.

Если бы они остались вдвоем, она и Кристофер, ей, возможно, и удалось бы подняться над обычаями и привычками пансиона, но щупальцы Паркинсов были слишком цепки, а ее воспитание и окружение подавляли ее едва пробудившиеся и еще не осознанные чувства.

Одно из первых подтверждений узости и примитивности взглядов своей жены до той поры заблуждавшийся на ее счет Кристофер получил по, казалось бы, ничтожному поводу: во время разговора о бракоразводном процесса Парнелла О'Шиа. Он отложил вечернюю газету и вслух заметил, как отвратительно должен себя чувствовать общественный деятель, когда его личная жизнь становится достоянием гласности и используется в политической борьбе, способной разрушить его карьеру.

– Ох! Кристофер, как ты можешь говорить такие вещи, – воскликнула Берта. – Меня удивляет, что ты защищаешь такого человека, как мистер Парнелл, который абсолютно лишен моральных устоев.

– Что до моральных устоев, то вполне возможно, – ответил он. – Я мало о нем знаю, кроме того, что говорят люди. А они говорят, что он одаренный политик и лидер своей партии. И то, что его судьба и, возможно, судьба страны рухнут только потому, что у него была внебрачная связь с дамой, мне представляется вопиющей несправедливостью.

– Но, Кристофер, после ужасного поступка, который он совершил, никто из его партии не пожелает следовать за ним и отдавать ему свои голоса. Их вера тут же умрет.

– Но почему, Берта, только из-за того, что этот человек полюбил женщину?

– Нет, не из-за того, что он ее полюбил, хотя, поскольку она несвободна, это само по себе уже предосудительно, но потому, что он позволил себе отдаться этому недостойному чувству, а это грех.

– Дорогая, должно быть, он питал к этой женщине очень сильные чувства, возможно, не мог без нее жить, может быть, она была во всех смыслах необходима ему.

– Ах! Вздор… любовь… мужчина с сильной волей должен управлять своей страстью.

– Но, осмелюсь сказать, страсть, как ты ее называешь, лишь одна сторона его чувства к ней, связанная с сотней других эмоций, и все они равно глубоки.

– Ах, Кристофер, они жили в грехе… это безнравственно. Интересно, осмелятся ли написать об этом в газетах?

– Да, дорогая. Я знаю, что закон в этих вопросах несправедлив и ничего не прощает, но они сделали это всего лишь без благословения Церкви и государства, не так, как мы с тобой, но если мы любим друг друга, то почему бы…

– Кристофер, как ты можешь?.. – Вся красная от смущения, она вскочила, и на ее глазах появились слезы.

– Берта… Берта… любимая, чем я тебя обидел? – спросил он, протягивая ей руку.

– Никогда в жизни я не испытывала такого унижения!

Как всякий влюбленный, при первой ссоре, если это можно было назвать ссорой, Кристофер был готов биться головой о стену.

Он ждал, что вот она сейчас в шляпке и плаще спустится вниз и объявит, что возвращается к маме, но через полчаса она вошла в комнату, без слез, совершенно спокойная, и как ни в чем не бывало, спросила, умылся ли он к ужину, который уже накрыт. И Кристофер в глубине души признался, что никогда не понимал женщин.

Ранней осенью тысяча восемьсот девяносто первого года, перед рождением их сына Гарольда, он по многим признакам убедился, что его жена сильно отличается от него. Берта и ее семья окутали ее положение покровом строжайшей тайны, и мужу, привыкшему к здоровой, открытой атмосфере Плина, это казалось совершенно необъяснимым. В Плине подобные вещи обсуждались повсеместно.

Кристофер навсегда запомнил, как однажды вечером вернулся домой взволнованный, счастливый, увлеченный мыслями о будущем, неся в кармане маленький шерстяной чепчик, который он давно присмотрел в галантерейной лавке.

Он вошел в гостиную, где жена, чье положение не было уже ни для кого секретом, сидела за чайным столом в окружении матушки, сестер и еще двух дам из пансиона. Они обсуждали последние моды. Он слушал их болтовню, время от времени вставляя слово, и вдруг вспомнил о своей покупке. Он сунул руку в карман и вынул миниатюрный шерстяной чепчик.

– Взгляните, – сказал он, улыбаясь, и показал его всем собравшимся, – правда, малыш будет в нем как картинка?

Наступило гнетущее молчание. Лицо Берты залилось краской, подруги вперили глаза в чашки, миссис Паркинс, вспомнив о своем положении хозяйки, протянула руку к чайнику.

– Уверена, что вы не откажетесь еще от одной чашки, Кристофер. – Он поспешно сунул чепчик обратно в карман.

– Благодарю вас, – пробормотал он и постарался укрыться за бутербродом.

Какая напряженная, неестественная атмосфера, как трудно угодить миссис Паркинс с ее представлениями о благопристойности и хорошем вкусе. И, тем не менее, он должен почитать за счастье, что женат на существе такой высокой пробы и столь утонченного воспитания.

Ребенок появился на свет точно в срок, и его сразу окружили чрезмерными заботами и восторженным вниманием, что всегда создает в доме обстановку суеты и суматохи; отец, разумеется, был объектом высокомерного презрения, как существо, не имевшее никакого отношения к акту творения.

Летом Кристофер держал очередной экзамен в Государственном почтовом ведомстве и не смог удовлетворить всем требованиям комиссии. Сперва он очень расстроился, сурово корил себя за то, что не сумел должным образом подготовиться, но, по зрелом размышлении, решил бросить службу на почте.

На сбережения Кристофера семья Кумбе могла сравнительно безбедно прожить лето и осень, но год закончился для него довольно плачевно, поскольку, как и многие другие представители его класса, он стал поигрывать с ценными бумагами. Вложив значительную часть своего капитала в «Либирейтор Билдинг Сосайети», он рассчитывал на близкие дивиденды, надеясь увеличить таким образом свои сбережения, когда вдруг стало известно о банкротстве концерна «Балфур Груп», куда входила эта компания.

Тогда он и написал домой следующее письмо:


«Дорогой отец!

Я так давно не писал Вам, что сейчас самое время просить у Вас прощения за столь долгое невнимание.

Я всей душой надеюсь, что дома Вы пользуетесь надлежащей заботой и уходом, что здоровье будет Вам сопутствовать долгие годы и дни Ваши не омрачат ни заботы, ни беды. Мне очень жаль, что я так долго оставлял Вас без писем, я надеюсь, что Вы не очень переживаете за то, как мы здесь живем, и уверен, что если бы Вы могли как-нибудь заглянуть к нам и увидеть мою дорогую жену и сына, то составили бы благоприятное впечатление и о ней, и о ребенке. Я не торопился писать Вам, поскольку мои письма так и остались без ответа, отсюда и причина моей небрежности.

Надеюсь, мои братья, сестра и мачеха здоровы и преуспевают каждый в своем деле.

К сожалению, должен сказать, что сейчас я без работы. Я не выдержал очередного экзамена в почтовом ведомстве, но не могу сказать, что это меня очень огорчает, ибо последние полгода здоровье мое было неважным, однако я много работал ради жены и ребенка. Теперь я бы хотел работать на открытом воздухе, даже за небольшую плату, но Вы по собственному опыту должны знать, что содержание семьи стоит не так мало, а ведь ни за что ничего и не получишь. Я рад сообщить, что, с тех пор как сижу дома, чувствую себя намного лучше и в самом скором времени окончательно приду в себя. Думается, я уже писал Вам, что в начале года наш мальчик был очень болен, но рад сообщить, что сейчас он поправился и доставляет много радости своей матери.

Не сомневаюсь, что местные газеты переполнены сообщениями о крахе концерна „Балфур Груп", который принес много горя рабочему классу, в том числе и мне. Я никогда не слышал о таких злостныхспекуляциях, ведь в наше время трудно удержаться и хоть немного не играть на бирже, в результате чего я потерял известную долю своих сбережений. И вот теперь, дорогой отец, я все чаще и чаще подумываю о том, чтобы уехать из Лондона, вернуться в Плин и навсегда там поселиться. Жене я еще ничего не говорил и не скажу, пока не получу Вашего ответа, которого буду с нетерпением ждать.

Вот уже более четырех лет, как я уехал из дома, и за все это время ни одного ответа от Вас, по-моему, это слишком.

Покорно прошу, ответьте хотя бы на это, напишите, одобряете ли Вы мое решение вернуться в Плин.

Я знаю – волноваться или негодовать по поводу моих семейных дел неблагодарное занятие, но несколько Ваших строчек все изменят, изменят течение всей моей жизни и жизни тех, кто от меня зависит.

Если и эта моя просьба, как и все остальные, останется без ответа, что ж, тогда мне остается с грустью сказать, что это было мое последнее письмо домой, и закончить его придется словом ПРОЩАЙТЕ.

Ваш любящий сын Крис».


Четыре недели Кристофер ждал ответа и, не получив его, пошел к жене и объявил, что оказался несостоятельным мужем, поскольку у него почти не осталось денег и его семья не может изыскать средства ему помочь.

Берта сразу послала за своей матерью, и униженный Кристофер смиренно принял на свою голову нескончаемый поток гнева миссис Паркинс. В итоге, собрав с грехом пополам плату за постой, семейная пара с ребенком оставила свое жилье и поселилась в пансионе, до тех пор пока кормилец не найдет работу.

С тех пор Кристофер занимал различные временные должности, но нигде не задерживался подолгу. Летом тысяча восемьсот девяносто третьего года у них родился второй сын, и вокруг имени младенца разгорелись нешуточные споры. Кристофер хотел назвать его Джозефом в честь своего неуступчивого отца; Берта настаивала на Джордже в ознаменование бракосочетания герцога Йоркского и принцессы Мэй, которое должно было состояться в этом месяце; но последнее слово осталось за бабушкой, и мальчика назвали Вилли в честь почившего в бозе мистера Паркинса.

Итак, пока Джозеф Кумбе томился в Садминской лечебнице для душевнобольных, его сын Кристофер тяжко трудился и боролся за выживание в Лондоне, претерпевая всяческие издевки и недоброжелательство со стороны тещи и своячениц, но оставаясь неизменно привязанным к своей холодной жене и маленьким сыновьям.

Таким образом, Кристофер Кумбе в том самом возрасте, в каком отец его Джозеф получил диплом капитана и стал гордым шкипером собственного судна, служил помощником продавца в большом магазине тканей и был одиноким, лишенным друзей обитателем душного пансиона.

Глава пятая

«Дорогая сестра!

Вот уже восемь лет, как я не писал домой, я сказал тогда, что это будет мое последнее письмо отцу и вообще в Плин, но последнее время я изнываю от желания узнать, что у вас все в порядке, ведь я никогда не переставал вас любить.

Я чувствую, что мне следовало более снисходительно отнестись к отцу и понять, что и его возраст, и развивающаяся слепота сыграли не последнюю роль в его отношении ко мне; понять и простить. Эти долгие годы были для меня необычайно трудны, я буквально впадал в отчаяние из-за того, что не могу обеспечить хоть сколько-нибудь сносное существование моей дорогой жене и двоим сыновьям. В такие минуты я вспоминал несокрушимую волю отца, его упорство в достижении цели, которые никогда не подводили его в борьбе за спасение корабля, не подвели они его и тогда, когда врач в Плимуте предсказал ему долгие годы слепоты и жизни во мраке. Я ни единой минуты не сомневался, что отец восторжествует над горечью разочарования и досадного сокращения его славной жизни. Я словно наяву вижу, как он стоит на скалах Плина – решительная, прямая фигура, исполненная силы и красоты, готовая с истинным мужеством и несгибаемой волей встретить все, что уготовила ему судьба. В эти тяжкие времена, которые, к счастью, остались позади, мысль о нем была для твоего несчастного брата своего рода знаменем, он был подобен звезде на небе, за которой в стародавние времена древние мореходы следовали сквозь опасность и отчаяние к тихой гавани. Я твердо решил, что не подорву его былую веру в меня, каким бы ничтожеством он ни считал меня сейчас. Эта вера, а также присутствие моих маленьких сыновей, вылитых Кумбе до кончиков ногтей, и вечная тень укора и печали в глазах моей дорогой жены помогли мне выстоять и приобрести известное положение, которое позволило мне вновь обеспечить им собственный дом. До этого мы жили главным образом на подачки моей теши, что, как ты легко поймешь, было тяжелым ударом по моему самолюбию.

Когда начались все эти неприятности с бурами, я сразу подумал о нашем дорогом брате Чарли и решил, что, хоть он и служит родине и королеве, ему, в конце концов, позволят вернуться к тебе живым и невредимым.

Мысль нарушить молчание пришла ко мне совсем недавно, когда но делам фирмы я зашел в Лондонские доки и смотрел там на корабли, стоящие на якоре или проходящие по реке. И вдруг, к своему удивлению, я увидел шхуну, груженную одним балластом, которую буксир выводил на середину реки; это была, ни больше ни меньше, как „Джанет Кумбе". Я был глубоко потрясен и отдал бы десять лет жизни, чтобы поговорить хоть с кем-нибудь на борту, но этого не случилось. Мне стало больно до слез, когда я смотрел на гордое маленькое носовое украшение, которое так любил наш отец и которое я бездумно покинул двенадцать лет назад. Тут же на месте я решил, что при первой же возможности напишу еще раз в Плин. Но мне помешали трагические потери нашей армииза морем, которые мы в Лондоне, да и вы тоже, наверное, тяжело переживали.

Два дня назад мы с Бертой присутствовали на музыкальном собрании, на концерте, который давали в Куинз-Холле. Слушая со слезами на глазах грустную ирландскую песню, слова которой напомнили мне мой дорогой далекий дом, я вновь ощутил тот же порыв. Я так и видел перед собой спокойные воды гавани, слышал голодный гомон чаек; море лежало у моих ног, холмы высились у меня за спиной, а в воздухе разносился звон колоколов Лэнокской церкви. Может быть, вы решили, что я умер или уехал в дальние страны? Я вышел из здания как во сне, жена держала меня под руку. На улице мы увидели поразительную сцену: казалось, все население Лондона обезумело, мужчины от радости размахивали флагами и кричали, как дети, газетчики рыскали в толпе и вопили, что Мейфкинга освободили.

Мы поддались всеобщему ликованию, и, кажется, впервые за все это время я почувствовал, что могу написать тебе. Подумать только, ведь, когда я последний раз тебя видел, тебе было лет шестнадцать или семнадцать, а теперь ты уже двадцатидевятилетняя женщина, возможно, замужем, да еще и с детьми.

Я пищу тебе, потому что Элби, наверное, в море, а Чарли на войне. После стольких безуспешных попыток к отцу я обращаться не рискую, но вкладываю для него письма детей, надеясь, что хоть они его тронут. Они сильные, здоровые мальчики и большая радость для меня и моей дорогой жены. А теперь вот что, Кейт, если это письмо до тебя недойдет, в чем я сомневаюсь, я серьезно подумываю сесть на поезд, приехать в Плин – и будь что будет. Если же ты его получишь, я буду очень рад как можно скорее получить ответ. Если ты хотя бы наполовину представляешь себе, сколь велико мое желание увидеть все ваши дорогие лица, то, верю, тебе будет нетрудно исполнить мое желание. Вот пока и все, заканчиваю с любовью к тебе, к отцу, ко всем членам нашей семьи и остаюсь твоим любящим братом

Кристофером».


В письмо были вложены записки от двух мальчиков.


«Дорогой дедушка!

Я надеюсь, что Вам будет приятно получить от нас письмо и узнать, как мы живем. Я очень рад сказать, что сейчас мы здоровы и надеемся, что это письмо и Вас застанет в добром здравии.

Мне грустно думать, что дядя Чарли сейчас сражается с бурами, и Вам его, наверное, очень не хватает, нам бы не хотелось, чтобы наш папа надолго уезжал от нас, но я думаю, как здорово, что дядя Чарли солдат. Когда я вырасту, то тоже стану солдатом, но если не останется буров, чтобы с ними сражаться, то я приеду в Плин и буду помогать на верфи.

Папа рассказывал нам о Плине. А на прошлой неделе мы с Вилли ели наши завтраки в Риджентс-парке на берегу пруда и играли, что это гавань. Я думаю, Вам было бы смешно увидеть, какие огромные пакеты с едой дает нам мама, чтобы мы росли сильными и здоровыми. Ладно, это, кажется, все. А еще я хочу передать привет тете Кейт и дяде Элби, если он дома.

Ваш любящий внук

Гарольд Кумбе

(в сентябре исполнилось восемь лет)».


«Дорогой дедушка,

Я совсем маленький писать письма, но я постараюсь писать так хорошо как Гарольд.Я учусь хорошо, мама говорит ты будешь мною гордится, и я тоже думаю, что будешь. Папа подарил мне красивый корабль в бутылке, я должен постараться и сохранить, чтобы показать тебе, когда тебя увижу, я бы хотел увидеть тебя и дядю Элби и других теть и дядь и как-нибудь увижу. Если ты хочешь мою фотографию я постараюсь и найду ее для тебя а еще я хочу быть моряком когда вырасту как на „Джанет Кумбе" а сейчас дорогой дедушка я должен кончать, пожелав, чтобы ты был здоров и шлю тебе привет от твоего любящего внука

Вилли Кумбе

(в июле исполнилось шесть лет)».


Несколько дней спустя Кристофер с радостью и удивлением получил конверт со штемпелем Плина. Боясь не сдержать чувств за столом, он ушел в свою комнату и там прочел длинное письмо сестры. Не щадя себя, Кэтрин четко, правдиво, во всех подробностях описала, что произошло в их доме за двенадцать лет после отъезда Кристофера.

Письмо и все, что в нем говорилось, до глубины души потрясло Кристофера. Мысль, что он, именно он послужил причиной, побудившей отца совершить поступок беспримерной жестокости, а затем и доведшей его до полного безумия, была столь ужасна и непереносима, что он понял: он никогда не оправится, никогда не сможет восстановить и одной сотой того мира, который преднамеренно разрушил, и остаток дней своих должен прожить с чужой ношей на плечах, приближаться к своей могиле с клеймом убийцы и виновника горя многих людей. Нет для него наказания; все эти годы тяжелой работы, изнурительного труда, угроза нищеты – ничто в сравнении с безмерностью страданий его отца.

В пятницу вечером Кристофер сел в угол вагона третьего класса тряского поезда, который быстро довез его до Плина. Когда он отъезжал от Паддингтонского вокзала, погода стояла относительно ясная, но по мере того, как поезд на всех парах уходил все дальше на запад, погода начала меняться; с наступлением вечера в окна вагона забарабанил сильный дождь, поднялся ветер, и по этим признакам Кристофер понял, что в Плине его встретит настоящий ураган.

Ночью ему удалось немного соснуть, но встал он бледным, нисколько не отдохнувшим, и, когда поезд остановился на узловой станции, где ему надо было пересаживаться, сердце его билось неровно, а руки дрожали. Была половина восьмого утра, и носильщик, взяв на плечо его чемодан, перенес его в плинский поезд. Это был совершенно незнакомый молодой человек, но его приятный западный выговор звучал музыкой в ушах Кристофера, который не слышал его двенадцать лет. Кристофер Кумбе, странник, вернулся домой.

Дежурный по станции дал свисток, поезд запыхтел, вздрогнул и тронулся.

Широкая извилистая река, Труанский лес, опушенный свежей зеленью, россыпи желтого первоцвета в низинах, проблески голубых ковров из колокольчиков и фиалок, разостланных под раскачивающимися кронами деревьев, пламенеющий утесник на высоких холмах, парящий в воздухе жаворонок и фермер с табуном коней, на мгновение застывший, чтобы посмотреть на проходящий поезд.

Затем широкая река стала еще шире, они проехали лесопильный завод, фермерский дом в устье реки, но вот поворот – и взгляду открываются пирсы, высокие, нависающие краны, корабельные мачты, пароходы с испачканными глиной бортами. Неспокойная вода гавани, потрепанный дождем и ветрами конный паром, серые дома, серый дым, мокрые, сверкающие на утреннем солнце крыши – Плин, дом, снова, снова…

С мокрым от слез лицом Кристофер опустил окно. Порыв ветра коснулся его непокрытой головы, он вдохнул чистый, соленый воздух, бросил взгляд на открытое море.

Забыт Лондон, забыты долгие безотрадные годы тяжелого труда и раздоров, любви, горечи, страстных порывов и разочарований, все это было лишь дурным сном, злым наваждением, оторвавшим его от этого места, которое было и остается частью его самого.

Он снова дома, в Плине, земле которого он принадлежал еще не появившись на свет, в Плине с плеском волн его гавани, с лесом его мачт, его голодными чайками, с его тихими словами привета и утешения одинокому сердцу; в Плине с его неброской, тихой красотой.

Дома. Кристофер распахнул дверь вагона и вышел на знакомый перрон. Его никто не узнал. Он уплыл отсюда беззаботным двадцатидвухлетним юношей, теперь ему было почти тридцать пять, он тяжело работал, многое выстрадал, его русые волосы поредели, лоб покрылся морщинами, плечи ссутулились. Нет, здесь нет никого, кто знал бы его, да и сам он никого не знает. На платформе стояла какая-то женщина, ее глаза были красны от слез, а губы как-то странно подергивались. Она придерживала на шее поднятый воротник пальто. Однако она была ему незнакома, и он прошел бы мимо, если бы она не подняла на него глаза, словно узнав.

Она робко протянула руку и дотронулась до его рукава.

– Это… это ты, Кристофер? – спросила она. Это была его сестра Кэтрин.

– Как, Кейт! –воскликнул он. – Я не узнал тебя, я не думал…

Она горько расплакалась.

– Ты опоздал, брат, его нет… его нет.

Ледяная рука сжала сердце Кристофера.

– Ты о чем… отец… он умер?

– Пропал, Кристофер… пропал вчера ночью, наверное, утонул. Его фуражку и куртку прибило к Пеннитинским пескам, а ловцы крабов нашли обломки лодки из дока. Тела не отыскали, должно быть, его унесло в море.

Они стояли плотно прижавшись друг к другу, брат и сестра, расставшиеся двенадцать лет назад мальчик и девочка встретились мужчиной и женщиной, сполна познавшими страдание и отчаяние.

– Ты опоздал, Кристофер, опоздал, его больше нет.

Глава шестая

Первые дни Кристофер был слишком занят, чтобы предаваться горю; очень уж многие дела требовали его внимания: счета, визиты к родственникам. В Доме под Плющом бухгалтерские книги велись довольно небрежно, и Кристофер, к немалому своему удивлению, узнал от Кэтрин, что из-за болезни отца все дела взял в свои руки их дядя Филипп Кумбе. Потребности у Джозефа и Кэтрин были невелики, проценты по их доле акций «Джанет Кумбе», которые им ежеквартально выплачивались, были настолько мизерны, что фактически жили они только на пенсию Джозефа.

– Но отцу принадлежали почти все акции на шхуну, – воскликнул Кристофер, – и, кроме того, акции многих других судов. Он мне часто об этом говорил, я это точно знаю. Не мог же он продать часть своих прав, как ты думаешь?

– Нет. Насколько мне известно, он ничего не продавал, – ответила Кэтрин. – Но, с тех пор как он стал немного не в себе, трудно сказать, что он мог сделать.

На следующее утро Кристофер отправился в контору на причале.

Несмотря на то, что Вильямс тоже умер, и вся власть давно сосредоточилась в руках Филиппа Кумбе, над дверью по-прежнему значились имена Хогга и Вильямса.

Кристофер сообщил о своем приходе. Когда после примерно двадцатиминутного ожидания терпение его было на исходе и он собрался уйти, клерк объявил, что мистер Кумбе наконец освободился.

Кристофер не обнаружил почти никаких перемен в своем дядюшке, хотя тому, должно быть, уже перевалило за шестьдесят. Как всегда, серое, бесцветное лицо, немного седины в рыжих волосах. Филипп поднял голову и из-за стола указал племяннику на стул с таким видом, будто они расстались только вчера.

– Ну, племянник, – сказал он, – я слышал, что ты снова вернулся, и даже любопытствовал про себя, когда же ты навестишь меня в память о былых днях. Ты очень изменился. Я бы тебя и не узнал. Какой он, Лондон? Скопил ли ты состояние? Я частенько просматривал газеты, вдруг, думаю, найду твое имя. «Молодой Кристофер поднимается к вершинам успеха», или что-то в этом роде, да нет, не нашел.

– Я пришел не для того, чтобы обсуждать мои собственные дела, дядя, – ответил Кристофер. – Я здесь затем, чтобы поговорить о делах моего покойного отца, которые, как мне известно, находятся в ваших руках.

– Совершенно верно. Да, я счел своим долгом избавить от них твою сестру, девушку скромную, неопытную и не слишком разбирающуюся в подобных вещах. А мой недостойный брат… тебе, разумеется, известна вся эта история?

– Его на три года дольше, чем требовалось, продержали в Садминской лечебнице для душевнобольных, при этом не без вашего непосредственного участия.

– Хватит, племянник, я не намерен с тобой ссориться. В тысяча восемьсот девяностом году когда ты изволил развлекаться в Лондоне, твой отец был буйным помешанным.

– Но сестра говорит, что буйным он никогда не был и до той злосчастной ночи никому ни разу не причинил телесных повреждений.

Филипп пожал плечами.

– Это лишь доказывает, что безумцы непредсказуемы. Твой отец рано или поздно, но сорвался бы.

– Только в том случае, если бы его довели до этого, – предположил Кристофер. – Кто знает, что произошло между вами в тот сочельник, а?.. Вы можете мне сказать?

Филипп Кумбе прищурился и медленно забарабанил пальцами по столу.

– Поосторожней, племянничек, – вкрадчиво проговорил он, – ты играешь в опасную игру. Нынче я в Плине человек очень влиятельный. Ты что, хочешь, чтобы тебя арестовали за клевету?

Кристофер снова опустился на стул, с которого было привстал.

– Ладно, дядя Филипп, вы снова выиграли. Пусть прошлое остается прошлым, и пусть я виноват. Но займемся делом. Я желаю знать точный размер состояния моего отца.

– Должен тебе сказать, что мой брат очень небрежно относился к своим делам. Мне пришлось немало потрудиться, чтобы привести их в порядок. Например, он задолжал этой фирме значительную сумму. Как старший компаньон, я, естественно, был вынужден забыть о нашем родстве. После оплаты всех этих бесчисленных счетов остались сущие крохи. На случай, если ты пожелаешь взглянуть на эти бумаги, я держу их в полном порядке.

– А что вы скажете о паях на владение различными судами и, прежде всего, на «Джанет Кумбе»? – спросил Кристофер.

– Эти суммы весьма невелики, – ответил Филипп. – Фактически мне просто пришлось продать его паи на «Джанет Кумбе», чтобы оплатить его содержание в сумасшедшем доме.

– Вы хотите сказать, что забрали их себе?

– Пожалуй, это самое грубое определение моего поступка. Едва ли ты мог ожидать, что я стану платить за его содержание из собственного кармана.

Дрожащими руками Кристофер схватил шляпу.

– Клянусь Богом, – сказал он, – за это я привлеку вас к суду.

Филипп рассмеялся.

– Для тебя это окажется делом весьма хлопотным и затруднительным. Я не сделал ничего, что не укладывалось бы в рамки закона. Иди, почитай законы, племянник, а потом возвращайся.

Племянник был побежден, и у него хватило здравого смысла, чтобы это понять.

– Если есть Бог на небесах, то придет день, дядя Филипп, и вы будете наказаны за это, – медленно проговорил он.

– Рад слышать столь высокопарное суждение, племянник. Ты был рожден, чтобы стать неудачником, я часто говорил об этом твоему отцу. Значит, враги?

– Я бы никогда не мог быть вашим другом.

– Мало кто осмелится стать моим врагом, предупреждаю тебя раз и навсегда.

– Я вас не боюсь.

– Наконец-то обрел смелость, не так ли? Да, если мне не изменяет память, ты ее потерял двенадцать лет назад, когда отправился в море, а твой отец тогда же лишился рассудка.

Не сказав ни слова в ответ, Кристофер вышел на улицу.

Глава седьмая

Когда Кристофер Кумбе впервые привел жену и сыновей в собственный дом, его сердце полнилось гордостью.

Они проехали по длинной улице Плина, и лошадь легко поднялась по крутому холму к увитому плющом строению, окруженному небольшим садом.

Кристофер ввел жену в большую спальню над крыльцом.

– Все это наше. Скажи, что тебе здесь нравится, и ты будешь не очень скучать по Лондону.

Берта улыбнулась мужу и покачала головой.

– Послушай, па, – высунувшись из окна, закричал Вилли, – здесь плющ толстый, как дерево. Такой толстый, что по нему можно лазать.

– Сейчас же отойди, – взволнованно позвала его мать, – ты себе шею сломаешь.

Вилли неохотно спрыгнул с окна и повернулся спиной к ветвям, по которым его дед Джозеф Кумбе забирался, чтобы обнять Джанет, много, много лет тому назад.

– А ну-ка, ребята, сбегайте и вымойте руки, – сказал отец. – Скоро ужин.

Берта положила пальто и шляпу на широкую двуспальную кровать, на которой лежали рядом Джанет и Томас шестьдесят… семьдесят лет назад.

– Славная комната, – сказала она мужу, – от нее так и веет счастьем.

– Я рад, что мы приехали домой, – прошептал он.

Затем они спустились к ужину, оставив комнату звездам и теням былого.

Когда они окончательно обжились и перестали быть чужаками для обитателей Плина, Кристофер занял на верфи должность руководителя работ. Его глубоко тронул теплый прием, оказанный им его близкими, и он решил, не жалея сил, помогать своим кузенам и дяде Герберту поддерживать «Верфь Кумбе» на самом высоком уровне, каковым она всегда славилась.

Однако он опасался, что годы ее процветания времен его деда Томаса и дяди Сэмюэля, увы, миновали. Теперь набирали силу паровые корабли, большие, неуклюжие суда из железа или стали, построенные для мощи, а не для красоты.

Казалось странным, как легко Кристофер вернулся к жизни, с которой расстался двенадцать лет назад, и еще более странным казалось ему самому, что теперь, когда молодость миновала, улеглось и его беспокойство, его вечная неудовлетворенность.

Теперь он понимал, что в том прошедшем далеко узостью взглядов отличался именно он, а не окружавшие его люди и что, забывая о себе и наблюдая жизнь людей, он открыл внутренний источник счастья, который был ему дотоле неведом.

Когда «Джанет Кумбе» вернулась в Плин, Кристофер тут же спустился с холма, чтобы поздороваться с Диком и попросить прощения за свое дезертирство двенадцатилетней давности.

Вновь оказавшись на борту старой шхуны, он испытал глубокое волнение. Да, на ней он пережил три месяца лишений и бед, но все же это было отважное прекрасное маленькое судно. Ему было почти сорок лет, оно выстояло в схватке со всеми морями и всеми штормами, ни одному сопернику не уступило в скорости, не посрамило своих строителей и не потеряло ни одного моряка из своей команды. «Джанет Кумбе» была гордостью и радостью сердца его отца и символом красоты его собственного детства.

Он объяснял Гарольду и Вилли изящество и красоту ее корпуса и, обходя вокруг нее в корабельной шлюпке, показал им горделивое носовое украшение под бушпритом, которое за все эти годы совсем не изменилось, разве что побелка лица и голубая краска на пере шляпы несколько выцвели.

– Это ваша прабабушка, ребята, – сказал Кристофер. – Она была замечательной женщиной, и в Плине ее очень любили.

– Па, а ты ее когда-нибудь видел? – спросил Гарольд.

– Нет, сынок, она умерла, когда я еще не родился.

– А как ты думаешь, ей страшно, когда на море волны? – испуганно спросил маленький Вилли.

– Мой отец говорил, что когда она была жива, то не знала, что значит слово «страх», – ответил Кристофер, заслоняя рукой глаза от солнца, чтобы лучше видеть.

– Я думаю, что дедушка гордился и кораблем, и ею, – после короткого молчания заметил Гарольд. – Она и сейчас как живая, правда, па?

– Да, малыш, я тоже так думаю.

Все трое пристально смотрели на Джанет, которая реяла высоко над их головами, с овеваемым ветром подбородком и глазами, устремленными к морю.

– Смотрите, она улыбается, – рассмеялся Вилли.

Немного спустя шлюпка направилась к Плину, оставив корабль прибою и чайкам.

Глава восьмая

Теперь Кристоферу казалось, что нигде нет таких рассветов, как в Плине. По утрам он вставал бодрый, посвежевший и спешил на свою работу под открытым небом, радуясь каждому часу нового дня.

Он быстро привязался к своим надежным, дружелюбным, чистосердечным кузенам. Том во всем походил на Сэмюэля, Джеймс на Герберта, и Кристофер любил и уважал их, как его отец любил и уважал своих братьев. Сама работа, раньше казавшаяся такой унылой и скучной, была разнообразной и увлекательной: постепенное превращение отдельных бревен и необструганных досок в величавое судно походило на чудо, рождающееся на глазах. Кристофер давно поборол свою нелюбовь к морю и теперь летом и даже в ясные зимние дни, когда лодку можно было вывести из гавани, вместе с сыновьями отправлялся на рыбалку или просто ходил под парусом. На воде он теперь чувствовал себя так же уверенно, как и на земле. Он был внимателен и осторожен, никогда не позволял себе рискованных выходок Джозефа, зорко следил за ветром и течением и редко ошибался в определении погоды. В глубине души он чувствовал, что всем этим обязан отцу по воле которого посвятил морю часть свой жизни, и, памятуя об этом, записался добровольцем в спасательную команду Плина. Имя и целеустремленность обеспечили Кристоферу положение в городе, и знаменательным стал для него тот день, когда его услуги были востребованы и с благодарностью приняты. Он понял, что вернул себе хотя бы часть того уважения, которое утратил, позорно бежав с «Джанет Кумбе», и что сам Джозеф теперь смотрел бы ему в глаза с любовью и прощением.

Море и земля были так дороги Кристоферу потому, что он поздно открыл их для себя, потому, что сполна познал истинную цену вещей мелких и ничтожных, поверхностных и пустых.

И одновременно с любовью к земле и морю в нем росла любовь и нежность к простым людям, не затронутым лихорадочным вихрем жизни, людям, которые живут для своих жен и детей, для своих тихих радостей и печалей, которые изо дня в день, из года в год продолжают труды своих праотцев и по воскресеньям бредут через поле по взбегающей на холм тропе, чтобы в Лэнокской церкви вознести молитвы Богу.

Кристофер жил среди них, разговаривал с ними, видел красоту стариков и нежность детей, прислушивался к их неторопливым суждениям, грустил, когда они уходи, радовался, когда они смеялись, понимал силу и доброту мужчин, природное чутье и красоту женщин. Он понял, что до сей поры жил не по правде, не по великой мудрости бытия, но отныне навсегда останется в самой гуще смиренных и униженных, понял, что и родился то он лишь для того, чтобы помогать тем, кто просит у него помощи, чтобы любить вместе с ними, страдать вместе с ними, пройти отведенный ему путь, не требуя награды, не взыскуя последней благодарности, но радуя свое сердце светом, озаряющим лица этих людей.

Глава девятая

В апреле тысяча девятьсот шестого года родилась Дженифер Кумбе. Ее появление на свет было великой радостью для Кристофера. Раннее детство его сыновей совпало с самыми тяжкими годами его жизни, теперь же тревоги и горести были позади, и ничто не мешало ему отдавать все свое время маленькой дочери.

Буквально с первых дней она охотно позволяла отцу брать себя на руки. Когда она стала чуть старше, ее маленькое серьезное личико так и светилось при его приближении. Она махала ручками, когда вечером он, возвращаясь с работы, первым делом подходил к ее люльке или кроватке. Берту она воспринимала как особу, необходимую для того, чтобы та ее мыла, кормила и одевала, ко всем этим проявлениям заботы она относилась с чрезвычайной серьезностью и покорным смирением. Та же Берта учила ее, что можно делать и чего нельзя, она была хорошей девочкой, если хорошо ела и не плакала, когда пора было ложиться спать, но девочкой скверной, если кусала ногти и писала в штанишки. Но к себе на плечи сажал ее папа, и по саду бегал с ней папа, папа качал ее на коленях, и с палой шепотом делилась она своим огорчением, если днем случалась какая-нибудь неприятность.

Приятно, когда в доме маленький ребенок, ведь Гарольд и Вилли уже выросли и стали настоящими молодыми людьми, они уже даже брились и курили, хотя старшему еще не исполнилось двадцати одного года.

Ричард Кумбе, которому было уже пятьдесят, чувствовал, что начинать новую жизнь ему поздно, и решил, пока хватит сил, служить шкипером на красивой маленькой шхуне, хотя получить фрахт становилось все труднее.

Альберт Кумбе оставил свой барк и, перейдя на паровой флот, командовал судном водоизмещением в пять тысяч тонн, принадлежавшим одной компании в Аделаиде, и большую часть времени проводил в австралийских водах.

Чарли Кумбе после окончания англо-бурской войны вернулся в Англию и, проведя в Плине несколько недель, вернулся в свой полк, который был расквартирован в Индии.

Кейт Кумбе вышла замуж, уехала из Плина и поселилась в Йоркшире.

Из всей семьи в Плине остался только Кристофер, лишь он сохранил верность родному дому. Казалось, что с кузенами Диком, Фредом, Томом и Джеймсом, вместе с которыми он работал на верфи, у него было больше общего, чем с родными братьями. Кристофер нашел путь к сердцам людей. В самых бедных домах ему всегда были рады, всегда встречали с улыбкой. Люди чувствовали, что здесь, рядом есть человек, который страдал, и страдания сделали его чище, человек, который принимает жизнь смиренно и терпеливо, который с пониманием и сочувствием отнесется ко всякому, кто к нему обратится.

Кристофер понимал, что после стольких лет изнурительных скитаний он действительно нашел свою тихую гавань. Будущее сулило ему мир и покой, а расцветающая красота Дженифер, этого маленького чуда, наполняла его дни благостной надеждой на исполнение чего-то давно завещанного.

Глава десятая

К осени тысяча девятьсот одиннадцатого года заказы на верфи стали совсем редки и поступали с большими перерывами. Казалось, что шхуны и баркентины уже никому не нужны; владельцы судовых компаний заказывали железные и стальные суда на современных верфях в больших портах, и некогда неумолчный шум молотков и пил теперь в Плине можно было услышать нечасто. Торговля глиной росла год от года, и у пирсов под погрузкой стояло гораздо больше кораблей, чем во времена детства Кристофера.

Город расцветал и ширился, многие земли шли под застройку, и там, где раньше лежали поля, возникали целые кварталы домов, а на смену узким тропинкам пришли широкие, уходящие вглубь страны дороги. Теперь фермеры приезжали на рынок на велосипедах с моторами и автомобилях, старые повозки пустили на лом, пони свободно гуляли на травяных выгонах.

Герберт, теперь семидесятипятилетний старик, лишь тряс головой и заявлял, что для Плина наступили плохие времена; он отошел от дел и отводил душу в бесполезном ворчании.

Тому и Джеймсу, которым было за пятьдесят и чье детство пришлось на годы кораблестроительного бума, оставалось покориться судьбе и прогрессу и держаться насколько хватит сил.

Отсутствие молодого поколения, которое могло бы продолжить традиции семейства Кумбе, часто наводило Кристофера на грустные размышления, и порой он даже радовался, что его отец Джозеф не дожил до этих времен и не видел, в какой упадок пришли их дела. Оба его сына уже сами зарабатывали себе на жизнь и вполне могли о себе позаботиться. И, тем не менее, перспектива была не из веселых, ведь, если на верфи не будет стабильной работы, ее ждет полный крах.

Осенью тысяча девятьсот одиннадцатого года, в преддверии долгой зимы и при почти полном отсутствии работы, кузены Кумбе собрались на верфи, чтобы обсудить положение дел. У Кристофера сердце кровью обливалось при виде этих мужчин, чьи лица, некогда такие волевые и решительные, теперь были полны сомнения и изборождены морщинами. Он готов был в порыве возвышенного безумия пожертвовать собственным домом, чтобы иметь сейчас достаточно средств и заказать целую флотилию шхун. Они обсуждали планы на грядущую зиму, цепляясь даже за самые призрачные надежды, но так и не придумали ничего, что могло бы обеспечить их надежной работой. Уже в самом конце совещания, в ходе которого они так и не пришли ни к какому решению, Кристофер вспомнил о дяде Филиппе. В конце концов, он же их родич, их плоть и кровь, благодаря своим способностям он занял в Плине высокое положение, дела его процветают, и в свои семьдесят два года, не имея собственной семьи, он, конечно же, может протянуть руку помощи близким родственникам.

– Да скорее из камня можно выжать кровь, чем из него хоть немного денег, – мрачно сказал Джеймс Кумбе. – Старый скряга, насколько я знаю, он никому из родственников ни разу и пенса не дал, а уж о благотворительности и говорить нечего. Какой толк идти к нему с протянутой рукой, зная, что он все равно откажет. Нас было пятнадцать у отца, порой ему приходилось нелегко, ну и что, разве дядя Филипп предложил хоть одного из нас пристроить к какому-нибудь делу? Все мои братья разбрелись кто куда: трое в море, двое умерли, один в Плимуте, один в Карне, и все едва сводят концы с концами.

– После смерти отца и матери он мог бы хоть что-нибудь предложить бедной тетушке Мэри, но куда там, даже на ее похороны не пришел, не позаботился, чтобы хоть похоронили-то как положено, – сказал Том.

– Знаешь, Крис, люди всегда говорили, что он и твоего отца до сумасшедшего дома довел, – заметил Джеймс. – Дядя Джо быстро бы оправился, если бы дядя Филипп чего-то там не сказал ему. Как я понимаю, так ведь никто толком и не знает, что там случилось в тот сочельник, да теперь уже и не узнает. И потом держать его в Садмине целых пять лет – ведь это позор, да только кто ему об этом скажет, он для нас слишком хитер, всех вокруг пальца обведет.

– Все, что вы говорите, правда, кому, как не мне, это знать, – сказал Кристофер. – Никто не может сказать, что я питаю к нему хоть сколько-нибудь добрые чувства. Он довел моего бедного отца до безумия. Но в Плине он важная фигура, и почему бы нам не попросить у него помощи? Вреда от этого не будет. Худшее, что он может сделать, так это отказать нам.

– Не знаю, – медленно проговорил Том. – Он почему-то так зол на свою родню, что никогда не угадаешь, какая пакость может прийти ему в голову.

– Послушай, Том, это вздор. Какое зло может причинить нам или кому другому семидесятидвухлетний старик? Для этого он слишком стар. Да и зачем?

– Может, это и глупо, но я как раньше ему не доверял, так и сейчас не стал бы. Дяде Филиппу я поверю лишь тогда, когда увижу его в гробу, да и то лишь после того, как перекрещусь да прочту молитву.

– Том прав, – проворчал Джеймс, – этот тип и не человек вовсе, какой-то злой выродок, в нем нет ни капли крови Кумбе – готов в этом поклясться.

– Все так, но послушайте, что-то надо делать, и делать быстро, и оба вы это знаете. Если мы так и будем сидеть здесь да качать головами, то и работы не получим, и верфь не спасем. Я не боюсь дяди Филиппа, он не может навредить мне больше, чем уже навредил, слава богу, теперь это в прошлом. Я сегодня же пойду к нему в контору и скажу, что у меня на уме.

– Ты славный парень, Крис, но, помяни мое слово, добра от этого не будет.

Кристофер не стал их слушать и в тот же день спустился в Плин и направился в контору на причале. Его сразу приняли, и он вошел в комнату, где Филипп Кумбе грел руки у едва теплившегося камина.

При появлении племянника он не выказал ни малейшего удивления, а только потер руки и как-то странно улыбнулся.

– Ну, ты наконец-то пришел узнать, что я могу для вас сделать. Ведь затем ты и пожаловал, не так ли? Я, видишь ли, очень редко ошибаюсь, очень редко.

– Всю ответственность за этот визит я беру на себя, – твердо сказал Кристофер, – мои кузены были против, поскольку они люди гордые и независимые. Я же, как вам, вероятно, известно, этими качествами не обладаю.

– Значит, сын моего брата Джозефа признает свое поражение. Такое смирение весьма похвально. Не то, что прежде. Какая ирония судьбы: после всего, что было, с бедой ты приходишь ко мне.

– Для вас, дядя, ирония, для меня – боль и горечь, и делаю это я исключительно ради моих кузенов.

– И чего же ты от меня ждешь? Чтобы я заказал вам яхту водоизмещением в сотню тонн для Каусской[42] регаты будущего года? Ты, видно, думаешь, что у меня денег куры не клюют. Или, может, надеешься построить шхуну вроде старой «Джанет Кумбе», которою я, вероятно, через год-другой пущу на лом? Хочешь, чтобы я выбросил деньги на ветер лишь ради того, чтобы обеспечить работой толпу неумех? Так, что ли? Кристофер повернулся к двери.

– Вижу, что дольше здесь оставаться бесполезно, – спокойно сказал он. – Мне жаль, что я вас потревожил, дядя.

– Постой, постой, – крикнул старик. – Разве я сказал, что не собираюсь вам помочь? Даже если бы все вы умирали с голоду, я дал бы вам несколько пенсов лишь в том случае, если бы это отвечало моим собстственным целям. Так вот, у меня есть для вас работа, и можете считать, что вам повезло. В Плимуте ее, скорее всего, выполнили бы гораздо лучше, но я готов рискнуть. Ты знаешь барк «Хеста»?

– Да, дядя.

– Я его купил и хочу сделать его классом выше, полностью переоборудовать и переоснастить под трехмачтовую вспомогательную шхуну. Поставить на нем мощный мотор и использовать как торговое судно для каботажного[43] плавания, хотя, вероятнее всего, я не много на этом заработаю.

– Боже мой, дядя, что вы предлагаете? Для нас это просто подарок небес.

– На работу можете потратить всю зиму, но я желаю, чтобы к марту все было готово.

– О да… конечно, дядя. Как мне благодарить вас? Признаюсь, что я слишком поспешил и приношу вам свои извинения.

– Не мели вздор, болван, – огрызнулся Филипп – Я даю вам работу лишь потому, что мне это выгодно, вот и все. А теперь можешь убираться и поделиться этой драгоценной новостью со своими тупоголовыми кузенами. И запомни, мне нужна хорошая работа, никакой дешевки, никаких второсортных материалов.

– Да, дядя. До свидания и доброго вам здоровья.

Кристофер покинул контору дяди с тем же мальчишеским воодушевлением, как тогда, двадцать лет назад, когда он собирался отплыть на «Джанет Кумбе», лелея в душе обманчивую мечту о Лондоне. В конце концов, он не так уж изменился.

Глава одиннадцатая

Верфь семьи Кумбе снова огласилась стуком молотков, док наполнился рабочими, и на берегу возле старой стены стояло судно без такелажа, которое своим простым остовом и лишенной мачт палубой очень напоминало корабль на первом этапе строительства.

Том Кумбе и его кузен Джеймс работали с гордым видом, расправив плечи; они вновь ходили по Плину с высоко поднятой головой, сознавая, что после долгих месяцев простоя и пустой траты навыков и умения на сколачивание обыкновенных лодок и ручных тележек наконец-то занимаются настоящим делом.

Кристофер как руководитель строительства, предоставив всю ручную работу кузенам и их рабочим, занимался заказом материалов и всего необходимого оборудования, переговорами с фирмами и составлением писем в разные части страны. Все эти занятия доставляли ему немало хлопот, но вместе с тем вызывали его живейший интерес. Дядя Филипп сказал, что ему нужна хорошая работа; что ж, он ее получит. Кумбе не жалели сил, выполняя его заказ.

В Плине, да и во всех западных графствах существовал обычай долгосрочных обязательств. Люди доверяли друг другу и не утруждали себя посылкой ежеквартальных счетов; они просто ждали того момента, когда им потребуются деньги, зная, что необходимая сумма будет тут же перечислена. Кумбе из поколения в поколение следовали этому старому обычаю и еще не имели случая усомниться в его надежности. Они всегда знали, с кем имеют дело, и все отношения строились на устной договоренности, а не на письменных контрактах.

Зима подходила к концу, дни становились светлее.

Вскоре работы на верфи закончатся и корабль будет готов к выходу в море. Было уже видно, что это красивое, отлично сработанное судно, и кузены Кумбе имели все основания для гордости. На последней неделе марта Кристофер сильно простудился и слег в постель. Перед самой болезнью он послал в контору счет за постройку «Хесты», поскольку фирмы в Плимуте и в других городах, с которыми он был связан, стали присылать письма с просьбами рассчитаться с ними. Когда простуда окончательно подкосила его, заниматься этим Кристофер поручил Тому.

Через неделю, когда он уже мог спускаться по лестнице и сидеть перед камином в гостиной, к нему с встревоженным лицом вошла Берта и сказала, что в передней ждут Том и Джеймс, которым надо поговорить с ним по очень важному делу.

– Сейчас же их впусти, – сказал Кристофер с некоторым удивлением. – Надеюсь, не произошло ничего из ряда вон выходящего.

Мужчины вошли в комнату, и по их лицам Кристофер сразу понял, что привело их к нему нечто крайне срочное.

– Видя, как ты плох, я бы ни за что не стал тебя беспокоить, – начал Том, – если бы не произошла ужасная вещь. Вот, взгляни, это письмо пришло сегодня утром.

Кристофер взял у него лист бумаги и прочел следующее:


«Томасу Кумбе и сыновьям.

Милостивые государи!

Относительно вашего счета за переоборудование барка „Хеста" мы полагаем, что вы значительно завысили и превзошли лимиты, установленные фирмой. Поскольку перед началом работ вы не определили их стоимость и, не проконсультировавшись с нами, действовали под свою ответственность, сим документом мы решительно отказываемся выплатить указанную вами сумму, и настоятельно рекомендуем пересмотреть ее в плане уменьшения, в противном случае считаем наше соглашение недействительным.

Искренне ваши

Хогг и Вилъямс.»

Кристофер перевернул листок и невидящими глазами посмотрел на своих кузенов.

– Что это значит? – глупо спросил он. – Я ничего не понимаю.

– А значит это только одно, – медленно ответил Том, – мы разорены.

Он поднялся со стула и стал ходить взад-вперед по комнате. Джеймс молчал.

– Но послушайте! – закричал Кристофер диким голосом. – Здесь какая-то ошибка. Он не может отказаться платить, это невозможно, это бесчеловечно. Вы были в конторе?

– Пошел, как только мы прочли это письмо, – ответил Том, – сразу пошел и потребовал встречи с ним. Долго он меня не задержал. Сказал, что мы собирались ограбить его фирму, что мы специально принялись за работу не как положено, не составив сметы, и все такое, что он не приказывал делать то-то и то-то, что мы сами виноваты, что попали в такую передрягу. Платить он не намерен, а если мы собираемся бороться, то закон на его стороне. Это, Крис, только в общих словах.

– Вот мы и пришли сразу к тебе, посмотреть, что ты предложишь, – прервал свое молчание Джеймс.

Кристофер в ужасе и замешательстве переводил взгляд с одного на другого.

– Мы действовали так, как было всегда заведено у Кумбе, – сказал он, – мы верили людям, и люди верили нам. Раньше такого никогда не случалось. Спросите у любого в Плине, и они скажут то же самое. Хогг и Вильяме не могут так обойтись с нами… говорю вам, не могут, но…

– Брось, Крис! – воскликнул Джеймс. – Какой толк обращаться к людям? Теперь нам надо драться с Филиппом Кумбе и с законом. Не на жизнь, а на смерть, как говорит Том.

– Да, взгляни-ка на это, и вот на это, и вот еще на это, – с яростью в голосе проговорил Том, вынимая из кармана счета из Плина, Плимута, Лондона и из многих других мест. – Они приходят с каждой почтой, и сколько еще придет. Материалы и оборудование, заказанные на наше имя, за которые мы ждали уплаты от Хогга и Вильямса. Он платить не хочет, мы не можем. Это крах, говорю вам, эго крах, конец для всех Кумбе.

Он уронил голову на руки.

– Неправда, – пробормотал Кристофер, – неправда, должен быть выход, клянусь, что должен.

В комнате наступила тишина, все замолкли. Том вынул из кармана платок и высморкался. Джеймс, не сводя взгляда с огня, что-то тихо насвистывал сквозь зубы. Из кухни доносился звон тарелок: Берта накрывала стол к обеду. За окном пробежала Дженифер, зовя мать. Трое мужчин в гостиной словно окаменели. Но вот Кристофер нетвердо поднялся с кресла и протянул руки кузенам.

– Мы все в одинаковом положении, – сказал он, – мы будем бороться или погибнем вместе. Пусть закон на стороне дяди Филиппа, но на нашей стороне правда. Я не боюсь.

Джеймс пожал плечами и хрипло рассмеялся.

– Кому до сих пор удалось взять верх над Филиппом Кумбе? – спросил он. – По мне, так правда плохое оружие, хитрость и подлость – вот что в наше время приносит процветание. Он знает, что ему надо, говорю вам: он сразу наголову разобьет нас.

Три двоюродных брата, растерянные, беспомощные, молча смотрели друг на друга.

Глава двенадцатая

Следующие недели были полны тревог и душевных мук. По ночам Кристофер, лежа без сна рядом с женой, молил Бога, чтобы хоть слабый луч света пробился сквозь мрак, сгустившийся над ним и его двоюродными братьями и готовый целиком поглотить их.

Днем он работал с адвокатом, предоставляя все свидетельства того, что Кумбе действовали в строгом соответствии с договоренностью и что вина целиком лежит на фирме Хогга и Вильямса.

Прекрасно знакомый с судебной казуистикой, стряпчий сделал все возможное, чтобы на основании массы разрозненных фактов и материалов подготовить защиту, однако предупредил своих клиентов, что почти не надеется на успех, поскольку, как бы честно и добросовестно они ни выполнили свою работу, с юридической точки зрения их действия были незаконны.

Пятого апреля дело слушалось в суде Садмина. Братья отправились туда на взятом в плинском гараже автомобиле той же извилистой дорогой, которой более двадцати лет назад смотритель лечебницы для душевнобольных вез Джозефа в тряской двуколке. С затянутого штормовыми тучами неба непрерывно лил дождь, ветер временами переходил в ураган. Весь день мысли об отце не покидали сына. Тот же человек, что некогда обрек Джозефа на одиночество и безысходное отчаяние, теперь обрекал Кристофера на разорение.

На исходе дня Кристофер узнал, что их дело проиграно. Хогг и Уильямс одержали победу. Чтобы расплатиться с долгами, Кумбе должны ликвидировать свое предприятие.

Кумбе разорены, Кумбе банкроты. Старая вывеска будет снята, верфь продана. Док, где было построено и спущено на воду столько прекрасных кораблей, придет в запустение. Одна из самых славных традиций Плина, предмет его гордости останется в прошлом.

В тот вечер возвращение Кристофера домой было печальным. Потрясенный постигшей его бедой и разорением своих кузенов, он вошел в дом, почти не замечая завываний ветра, который рвал на нем одежду, не обращая внимания на яростно бьющееся о скалы море.

Вышедшая ему навстречу Берта по одному взгляду на лицо мужа поняла, что с ними случилось самое худшее.

Не снимая плаща, с которого струилась вода, Кристофер с потерянным видом прошел в гостиную и остановился перед пылающим камином.

Пришло время ужина, но он так и не пошевелился. После работы и вечерних занятий вернулся Гарольд. Он еще в городе услышал о решении суда, поэтому сразу подошел к отцу и положил руку ему на плечо.

– Ничего, отец, – ласково сказал он. – Мы справимся. Все на нашей стороне. Да и вообще, обойдется, будет не так плохо, как ты думаешь.

Кристофер поднял голову и посмотрел на сына. Попробовал улыбнуться, но безуспешно. Он не находил в себе сил отозваться на сочувствие, сердце его окаменело. Ему казалось, будто чувства навсегда покинули его, что пережитое потрясение парализовало его нервы, лишило ощущений, эмоций. Он был побежден, уничтожен.

Ужин прошел в молчании. Маленькая Дженифер догадалась, что в доме что-то неладно; когда она начала было громко рассказывать, как провела день, мать резко оборвала ее, а брат нахмурился. Она не привыкла, чтобы ее беспричинно бранили, поэтому вздрогнула, покраснела и опустила голову над тарелкой. Она чувствовала, что губы ее дрожат, сердце сильно колотится, а уголки рта, несмотря на все ее усилия помещать этому, опускаются вниз. На глазах у нее навернулись слезы. Она постаралась проглотить кусок молочного пудинга, но ей это не удалось. Она не понимала, почему все на нее сердятся. Вдруг она поперхнулась, и ее ложка упала на тарелку. Когда Кристофер увидел слезы дочери, в сердце у него что-то оборвалось; она встал из-за стола и вышел из комнаты. Надел дождевик, сапоги и ринулся в слепящую глаза бурю. Дженифер громко заплакала. Ничто не могло заставить его действовать; ни застывшие от горя лица братьев, ни сочувствие жены не смогли пробудить его от тупого оцепенения, пассивного отчаяния. Но слезы Дженифер привели его в чувство, более того, они зародили в его сердце холодную, твердую решимость, которая вела его из дома вниз по холму, по городским улицам к жилищу его дяди.

Филипп Кумбе должен умереть, и Кристофер убьет его своими руками. Он не откажется от этого решения, сердце его не смягчится. Бешеный ветер сотрясал здания, водные лавины бились о стенки причалов, а Кристофер все шел и шел по улицам Плина. В конце бульвара стоял мрачный дом, в верхнем окне которого горел свет.

Кристофера вовсе не тревожило, что за такой поступок его ждет виселица. Завтра он добровольно сдастся в руки властей.

Дядюшка Филипп должен умереть. Кристофер поднялся по ступеням лестницы погруженного в безмолвие дома, ухватился за железные перила и забарабанил кулаком в дверь. В ушах его ревел ветер, дождь слепил глаза. Убийством полнилось его сердце, убийство сверкало в его воспаленных глазах; любовь и сострадание умерли в его душе, перестали быть частью его естества. Убив дядюшку Филиппа, он уничтожит и себя самого. Он знал это, не сомневался в этом, но ему было все равно.

«Спасения нет, – думал он, – мы обречены, обречены оба, Филипп Кумбе и я, но я буду нести наказание на том свете за то, что накажу его на этом. Его ничто не спасет».

Кристофер мгновение помедлил, чтобы одним оглушительным ударом вызвать дядю из его комнаты наверху. Пока он собирался с силами, до его слуха вдруг донесся сильный грохот, затем еще и еще. Три артиллерийских залпа сотрясли эту ночь ада и хаоса. На крыльях рыдающего ветра в воздух взмыли три ракеты…

То был сигнал бедствия.

Потребовалось меньше пяти минут, чтобы все члены спасательной команды собрались на причале; некоторые, не успев полностью одеться, на ходу застегивали пуговицы дождевиков, возились со шнурками зюйдвесток. Последним прибыл Кристофер Кумбе; после бешеного бега вниз по склону холма он поглатывался и едва мог перевести дух. Он занял свое место в шеренге, спрыгнул в поджидавшую лодку и вместе с остальными стал грести к спасательной шлюпке, стоявшей на якоре ярдах в пятидесяти от причала. Вскоре чехлы были сорваны, якоря подняты, люди заняли свои места.

За мысом взбесившееся море стремит к неотвратимой гибели какой-то корабль с живыми людьми на борту, людьми, которых необходимо спасти. Лишь эта мысль занимала всех членов спасательной команды, единственная, неотступная мысль. Кристофер налегал на весло, пот заливал ему глаза, запястья едва не выворачивались из суставов. Жажда убийства уже не испепеляла его душу. Восторг исполнил все его существо. Ради этого момента он и появился на свет, момента, который поднимает его из глубин скорби к высотам величия. Через бурлящее море, ко входу в гавань, за отмель, за скалы, туда, к беспомощному кораблю – его призыв не должен остаться без ответа.

Он не испытывал страха перед разбушевавшимся морем. То был миг его торжества, тем более полного и пьянящего, что никогда в жизни не чувствовал он себя таким сильным и бесстрашным, как сейчас. Прожитые им сорок шесть лет не шли ни в какое сравнение с этой минутой. Сигнал спасателей пришел к нему как призыв, обращенный к глубинам его существа, как требование восстать, явиться свету и выполнить свое предназначение. Ему казалось, будто в него вселилось мужество его отца Джозефа, что неким великим и неисповедимым промыслом они сейчас вместе и сражаются рука об руку. Кто-то позвал его сквозь ночную тьму, кто-то крикнул, что его время пришло.

Все было забыто, кроме этого обретения себя и отца – Джозефа. Во тьме появились смутные очертания истерзанного бурей корабля; Кристофер слышал крики и призывы людей, треск мачты, заглушающий рев моря.

Затем из тумана вырвалась шхуна, одинокая, брошенная, похожая на летящую к скалам огромную, скорбную чайку со сломанными крыльями. Кристофер поднял глаза и увидел сотрясающееся под напором волн и ветра судно и устремленную к нему белую резную фигуру с прижатыми к груди руками и гордым лицом, обращенным к берегу. Ее глаза смотрели прямо на него. На правом борту низвергающегося в морскую пучину корабля он прочел выведенную белыми буквами надпись: «Джанет Кумбе».

Подхваченная очередной волной, спасательная шлюпка подошла к шхуне. Шкипер стоял на палубе. Он рупором поднес ладони ко рту, и его раскатистый голос прорезал яростные завывания ветра и моря:

– Мы еще можем ее спасти! Мы сможем ее спасти, если подоспеют катера и возьмут ее на буксир.

– Нет… нет, – прокричали со спасательной шлюпки, – прыгайте, прыгайте все, иначе вы погибнете. Бросайте корабль.

Команда шхуны, как испуганные бараны, гурьбой бросилась в готовую к спуску лодку, но шкипер покачал головой. Тогда Кристофер поднялся со своего места и ухватился за конец каната, брошенного его кузеном.

– Еще есть время, – крикнул он. – Посмотрите туда!

Он показал рукой на вход в гавань, где из-за мыса, то проваливаясь в разверстую морем пропасть, то взлетая на гребень гигантской волны, приближались огни двух буксиров.

– Они успеют, говорю вам, они успеют, – кричал Кристофер. – Вернитесь на борт, хоть кто-нибудь, чтобы помочь закрепить трос, когда они подойдут.

Но несчастная, испуганная команда сгрудилась в лодке, они были слишком измучены, слишком промокли, чтобы сделать хоть одно движение, спасатели же не знали, на что решиться, и в смятении переводили взгляды с буксиров на пенящиеся скалы и обратно. Вовремя они не подоспеют.

– Оставайтесь на своем месте, Кумбе, – приказал старшина спасательной шлюпки. – Поднявшись на борт корабля, вы рискуете жизнью. Его уже ничто не спасет.

Еще одна огромная волна подняла корабль к поджидающим его скалам.

Кристофер улыбнулся, крепко ухватился за конец каната и, поднявшись на борт шхуны, встал рядом со своим кузеном Диком, шкипером.

Шлюпка отошла от обреченного корабля, и спасатели налегли на весла, чтобы быть наготове, когда он разобьется о скалы. «Джанет Кумбе» покинули все, кроме двух кузенов, которые молча ждали, застыв на месте. Буксиры подходили все ближе, а тем временем неумолимые волны стремительно нести корабль к гибели. Кристофер знал, что они не одни, знал, что Джозеф рядом и делится с ним своей отвагой, знал, что Джанет рядом и вселяет в него спокойствие и самообладание. Ему еще никогда не угрожала настоящая опасность, и вот она перед ним. На него в упор смотрели огромные скалы, оглушительный грохот бурунов звучал в его ушах как сладостная в своем безумии песнь. Этот движущийся в тумане предмет – буксир, этот летящий, режущий руки канат – брошенный ему перлинь. Что-то крича друг другу, то и дело оступаясь на заливаемой водой палубе, Кристофер и Дик работали во тьме почти на ощупь, инстинктивно.

Палуба сотряслась под их ногами, раздался оглушительный треск… корабль ударился о первый выступ скалы, но трос выдержал. Гигантская волна обрушилась на корабль, но трос выдержал. Дюйм за дюймом маленький буксир вел по бушующему морю «Джанет Кумбе»; пенящаяся вода заливала ее трюм через рваную пробоину в днище.

Еще одна волна сбила Кристофера с ног и лицом вниз бросила его на разбитую мачту. Измученный долгой борьбой, выбившийся из сил Дик не отрывался отруля.

– Крис, помоги-ка, – позвал он, – осталось совсем немного, парень, худшее уже позади.

Но его кузен не пошевелился.

Открыв глаза, Кристофер увидел черное небо над головой и ощутил на лице капли тихого дождя.

Он лежал на старых булыжниках набережной, и ему казалось, что к нему прикованы взгляды множества людей, которые о чем-то разговаривают. Он попробовал пошевелиться, но у него сразу пошла горлом кровь, и он едва не задохнулся. Тогда-то он и вспомнил, что сражался, вспомнил тот безумный и восхитительный миг, когда держал в руках трос на палубе «Джанет Кумбе». Кто-то вытер кровь с его губ.

– Мы спасли ее? – спросил он.

В его ухе раздался голос.

– Да, вы ее спасли, но ей больше не плавать. В днище пробоина, от киля ничего не осталось. С «Джанет Кумбе» покончено, хоть вы и сняли ее со скал.

– Я рад, – сказал Кристофер, – рад, что она спасена.

Голоса собравшихся вокруг него людей стали замирать, и он уже не мог различить их лица. Небо усеяли странные танцующие огни. Он чувствовал усталость, сильную усталость. Люди подняли ему голову и понесли его на руках. Но все они ускользали от него, он протянул к ним руки, но их уже не было.

– Передайте отцу, что я не испугался, – сказал Кристофер. – Передайте отцу, что теперь я никогда не буду бояться моря, ведь я наконец его победил.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ Дженифер Кумбе 1912-1930

Прости меня, любовь начальных дней!

Я ускользаю из былых пределов

С волной иных надежд, иных страстей,

Тебя забыв, но зла тебе не сделав.

Эмили Бронте
Есть связь – прочнее связи нет! —

Двух душ между собой.

И есть глаза, чей яркий свет

Так долго был со мной.

Благословляющим теплом

Он исцеляет дух

От бесполезных слез о том,

Чей взор уже потух.

Эмили Бронте

Глава первая

Дженифер Кумбе было шесть лет, когда умер ее отец Кристофер. Ужас, в который повергла девочку эта смерть, преследовал ее все детские годы, и, даже когда она подросла, а отец уже давно лежал в могиле, воспоминание об этом событии постоянно мучило ее, пробуждая безотчетный страх перед будущим. Где-то в темных, потаенных глубинах сознания память ее навсегда сохранила ту ночь, в которую он ушел от нее с тем, чтобы никогда не вернуться.

Словно беспроглядная тьма поглотила радостный свет ее короткого дня. До сих пор жизнь бьша непрерывной сменой времен года, окончанием зимы и приходом лета, чередой месяцев, дней, когда она могла часами играть в саду, и когда приходилось оставаться в доме и играть в игрушки, потому что небо пасмурно и дует сильный ветер. По утрам она просыпалась с песней на устах и радостным ожиданием в сердце, протягивала руку за игрушечным медвежонком и бросала взгляд на большую кровать, на которой лежали папа и мама. Ей были видны только папины светлые волосы, он спал лежа на животе и спрятав лицо в руки.

Когда мама, умывшись и одевшись, спускалась вниз, наступало время Дженифер. Она выбиралась из своей кроватки и, забравшись на большую двуспальную кровать, проползала вдоль папиной ноги, отчего он беспокойно шевелился во сне. Потом забиралась под простыню и сворачивалась рядом с ним калачиком, наслаждаясь странным теплом его тела.

Папа открывал один глаз, улыбался и плотно прижимал ее к себе.

– Привет, Дженни, – говорил он.

За завтраком она сидела рядом с ним, и он всегда добавлял ей сливок в кашу, которая становилась похожа на остров, окруженный белым озером. Затем он уходил на работу, и она бежала за ним до конца садовой дорожки, изо всех сил стараясь поспеть своими короткими ножками за его широкими шагами. Раскачиваясь на скрипучей калитке, она провожала его взглядом, пока он не скрывался у подножия холма, и ждала, когда он обернется, чтобы на прощанье помахать ей рукой.

Летом он водил ее на скалы у Замка, и она, заглядывая через его плечо, видела раскинувшееся внизу море, всегда похожее на продолжение неба, море, чье бормотание будило ее по утрам и чей шепот был последним звуком, который она слышала перед тем как заснуть.

Весь день она слышала его шум, всегда, летом и зимой, все те же вздохи волн, разбивающихся о скалы под Замком. Когда начинались дожди, ложились туманы и шум ветра, будивший глухое эхо, сливался с яростным рокотом моря, чтобы посмеяться над промокшими чайками, Дженифер не чувствовала страха. Она не могла представить себе мир без моря, оно было ей близким и родным, тем, чего нельзя изменить, по ночам оно являлось ей во сне, но не грозное и тревожное, а вселяющее покой и уверенность. Море было частью ее жизни, которую также нельзя у нее отнять, как нельзя отнять у нее папу.

По ночам, когда последнее печенье было съедено, последняя свеча догорала, она ложилась на свою узкую кроватку и какое-то время прислушивалась к приглушенному голосу отца в комнате первого этажа. Вскоре, видимо что-то услышав сквозь тонкие доски потолка, он повышал голос и спрашивал:

– Дженни, ты спишь?

То был последний сигнал, что все в порядке. Она поворачивалась на бок, беспричинно вздыхала и засыпала, зная, что он никогда ее не покинет, что утром она проснется, чтобы увидеть светловолосую взъерошенную голову, зарывшуюся в подушку большой кровати рядом с ее матерью.

Наконец пришел день, когда папа поехал в Садмин. Он отправился туда рано утром вместе с ее дядюшками в большом автомобиле. Дженифер была очень взволнована, ведь раньше такого не случалось, но папа забыл помахать ей рукой.

Вернулся он в сумерках и, когда она выбежала в переднюю, чтобы его поцеловать, ласково отстранил ее и вошел в гостиную. За ужином никто не разговаривал. Когда Дженифер стало от этого совсем невмоготу, а мама ее отчитала, она расплакалась и, глядя поверх краешка кружки с молоком, увидела лицо папы, белое и страшное.

Он поднялся и вышел из комнаты. Пытаясь выбраться из-за стола, Дженифер крикнула, чтобы папа вернулся, но он ее не услышал.

Потом мама отнесла ее наверх, молча раздела и, забыв сложить одежду, так плотно укрыла девочку одеялом, что та не могла пошевелиться. Дженифер тихо плакала, засунув в рот большой палец, и соленые слезы текли по ее щекам.

Неожиданно раздался звук, который она запомнила на всю жизнь, звук трех ракет, выпущенных в ночь.

Когда эхо этого звука, наконец, замерло, Дженифер выпростала руки из-под одеяла и громко крикнула «Папочка, не уходи, не уходи от меня!»

В белой ночной рубашке она выбежала в коридор, заплаканная, испуганная, не ведавшая раньше, что такое страх. Дом звенел от голосов. Вот к ней подбегает мама и хватает на руки. Ее одевают, ей с трудом удается натянуть гетры, наконец, ее толстое пальто застегнуто на все пуговицы, а тяжелая шаль повязана так, что закрывает рот.

Гарольд, который все это время вертел в руках фонарь, передает его маме и берет Дженифер на руки. Затем они бегут вниз, к причалу, вместе с множеством других людей, все что-то кричат, о чем-то спрашивают, и их голоса уносит ветер. Дженифер дергает мать за юбку: «Где папа… где папа?» – но ей никто не отвечает. Теперь они бегут вверх по холму, к высоким скалам, туда, где в тумане двигаются какие-то люди. Ветер дует ей в лицо, дождь колет глаза.

Вот они мчатся вниз, к подножию холма, с этого момента время исчезает и тонет в череде ужасных видений: гостиная их дома, мокрый, грязный от бесчисленных следов пол – вот все, что сохранилось в глубинах детской памяти. Мама со странным, скошенным на одну сторону лицом протягивает руку к Гарольду, а она, Дженифер, выглядьшая из-за двери, смотрит мимо них, на какой-то предмет под одеялом на жестком, набитом конским волосом диване…

«Джанет Кумбе» лежала у входа в Полмирскую заводь. Был отлив, и она жалобно склонилась на левый борт, наполовину зарывшись в покрытое густой жижей и илом ложе. Ее днище было снесено острыми скалами при входе в гавань, а из правого борта била вода ржавого цвета, похожая на вытекающую из живого существа кровь.

Она уже не была частицей ветра и моря, не могла ответить на их призыв и заскользить по воде, свободная, торжествующая. Не устремляться ей больше навстречу опасности и риску, навстречу красоте и белым небесам. Звонкие песни ветров станут для нее далекими воспоминаниями. В прошлом остались слепящая пена и ласковые брызги, в прошлом скрип снастей, хлопанье парусов, песни и смех матросов.

Теперь ее мачты безжизненно поникли, паруса обвисли, как тряпье на покосившемся заборе, и вот она уже не краса и гордость Плина, а никчемная развалина, поверженная и забытая. Издав скорбный клич над ее палубой, чайка расправила крылья и взмыла вверх к высоким холмам и солнцу.

С носа корабля в сторону Плина пристально глядела деревянная фигура Джанет. Она видела Дженифер, свою кровь и плоть, Дженифер, которая впервые в жизни познала одиночество.

Глава вторая

Верфь братьев Кумбе прекратила свое существование, и сегодня там состоялись торги. Навсегда замолч стук молотка корабельного плотника, теперь всем распоряжались аукционист и представители фирмы Хогга и Вильямса. Территорию верфи заполнили любопытные, собравшиеся посмотреть на распродажу, и незнакомые лица, приехавшие из Плимута и других мест: владельцы магазинов, управляющие, которые слыхом не слыхивали о семье Кумбе и явились сюда с единственной целью – получить назад свои деньги.

Берта Кумбе сидела в гостиной у камина, два ее сына стояли по обеим сторонам от матери.

Они почти не обращали внимания на Дженифер, которая с побелевшим лицом тихо жалась к стене в углу комнаты; ведь она еще совсем маленькая и мало что понимает.

– Это сущие гроши, мама, – говорил Гарольд, – но вам с Дженни их хватит, пока она не вырастет и не сможет зарабатывать себе на жизнь. Я всегда полагал, что отец скопил более приличную сумму, но, похоже, он еще и помогал поддерживать дела на верфи. Теперь, конечно, эти деньги пошли прахом.

– И все же не стоит слишком беспокоиться, – сказал Вилли. – Я вполне могу выделять кое-что из своей зарплаты, да и Гарри тоже.

Берта пошарила в кармане и вынула носовой платок.

– Я всегда была против того, чтобы он состоял в этой ужасной спасательной команде, – сказала она. – Эти кошмарные похороны, это жуткое кладбище на семи ветрах… – Она высморкалась и бросила взгляд на Дженифер, которая смотрела на нее испуганными глазами.

– Сбегай за передничком, Дженни, а то ты испачкаешь свое новое черное платьице.

Девочка молча повиновалась, и, взбегая вверх по лестнице, четко представила себе сырое, холодное кладбище. Ухватившись за перила, она увидела на вешалке в холле старый папин макинтош; от сквозняка, дувшего из двери гостиной, он медленно раскачивался, и Дженифер испугалась. Она сама не знала почему.

Снова съежившись в углу комнаты, она слушала разговор, то улавливая его смысл, то погружаясь в собственные мечты.

Голоса не смолкали.

– …каждый день, который я провожу в Плине, делает меня все более и более несчастной. Пожалуй, лучше тебе, Гарольд, присматривать здесь за домом, у меня просто нет сил на это. Конечно, мы с Дженни можем жить с мамой в Лондоне.

Куда они собираются? Что должно случиться? Вся сжавшись, она сидела в своем углу, боясь, как бы ее не увидели и не отослали из комнаты.

– Это самый лучший выход.

Слова, слова… губы взрослых быстро шевелятся, высокие фигуры, звеня деньгами в карманах, стоят у камина, мама в своем кресле решает, что делать.

Просыпаясь утром, она бросала взгляд на кровать посмотреть, не вернулся ли он ночью. Но мама лежала одна, ее лицо было обращено к потолку, глаза закрыты. И рядом с ней не было человека с растрепанными волосами и лицом, зарытым в подушку.

Угроза Лондона все приближалась, уже послезавтра, уже завтра. У дома был странный, непривычный вид. Ковры сняты, кое-что из мебели исчезло. Там, где на стенах висели картины, темнели большие коричневые пятна и торчали маленькие черные гвозди.

В спальне стояли чемоданы с уже собранной одеждой, на полу валялись обрывки оберточной бумаги. Платяной шкаф и выдвинутые ящики комода были пусты; в углу комнаты высилась небольшая кучка вещей, которые мама решила выбросить: сломанная рамка от фотографии, старая перчатка, несколько заколок и полинявшая красная розетка с туфельки Дженифер. Пыльные, брошенные вещи; Дженифер, дрожа, отвернулась от них и на цыпочках вышла из комнаты, которая вдруг стала такой большой и пустой.

В тот вечер у них был необычный ужин: яйца, бекон и мясные консервы с хлебом. Джем уже кончился. Дженифер тошнило, и где-то внутри она чувствовала боль, которую не могла объяснить. Только мысль о том, что утром она наденет новые сапожки, удерживала ее от слез.

И вот этот день настал. Мама встала рано, часов в шесть, и принялась засовывать в чемодан последние вещи.

Гарольд и Вилли все время бегали вверх и вниз по лестнице.

– Как быть с ключами? – крикнул кто-то из холла.

Чтобы хоть немного утешиться, Дженифер, крадучись, переходила из комнаты в комнату. Ей казалось, что двери и окна смотрят на нее с укоризной, кровать, на которой она больше не будет спать, стояла голой и выглядела странным предметом, сделанным из серой проволоки с плотными узлами.

В трещине пола застряла старая булавка, под умывальником валялись ее старые сандалии, которые мама разрешила оставить. В мыльнице лежал полупустой тюбик зубной пасты.

– …не мешайся под ногами, Дженни. Так мы никогда не уедем. Нет, брось этот мусор… Гарольд… Гарольд… поднимись наверх и свяжи портплед…

Дженифер ходила за ними, топоча своими новыми сапожками, в которых ей было совсем не так удобно, как тогда, когда она примеряла их в магазине. Сапожки немного жали. Она вдруг побледнела, и ее глаза наполнились слезами.

– Мама, – жалобно сказала она, – мама, мне нехорошо.

Принесли таз, и ее вырвало.

– Я не хочу уезжать, – крикнула она, – я не хочу уезжать.

Мать ее поцеловала, но через вуаль поцелуи казались слишком влажными, а рука в перчатке не могла утешить.

Гарольд и Вилли с безнадежным видом стояли у двери.

– Послушайте… мы теряем время. Автомобиль будет здесь через пять минут.

Мать натягивала на Дженифер шерстяное пальто, надевала ей на голову тесную велюровую шляпу, засовывала резинку под подбородок.

– Ах! Я не хочу ехать, ах, пожалуйста, я не хочу ехать.

Но ее тащили вниз, в руках у нее был игрушечный медведь, и ей казалось, что весь холл полон людьми, которые пожимают маме руки и о чем-то громко разговаривают.

И вот они уже в автомобиле, и Дженифер хватает места между мамой и Вилли.

Шофер завел мотор.

– До свидания… до свидания…

Она смотрела, как Дом под Плющом остается позади, пустой и одинокий. В открытом окне спальни на ветру нелепо развевалась занавеска.

Глава третья

Самое раннее воспоминание о Лондоне у Дженифер Кумбе было связано с сигналом горна, долетавшим из казармы в конце улицы. Под его звуки она просыпалась по утрам и засыпала вечерами. Они постоянно напоминали ей, что Плин далеко и что шум моря уже никогда не донесется до ее слуха. Горн врывался в ее сны, она внезапно просыпалась и, открьш глаза, видела незнакомую комнату с массивным шкафом и тяжелыми портьерами, а за окном ряды черепичных крыш и множество уходящих вдаль труб.

Затем с лестничной площадки, а потом из коридора слышался шум и позвякиванье бидона с водой. Стук в дверь, и в комнату входила служанка по имени Этель. Тяжело ступая, она подходила к окну и с грохотом раздергивала портьеры. Дженифер казалось странным, что ей прислуживают, и она обязательно подружилась бы с Этель, если бы у той не было коричневой бородавки на подбородке. Она тихо соскальзывала с кровати и начинала одеваться.

Гонг созывал всех к молитве. Дженифер вместе с матерью должна была спуститься в столовую и стать на колени перед стулом. Тем временем в комнату, крадучись, входили обитатели пансиона. Со своего места в углу Дженифер через приоткрытую дверь видела, как они спускаются по лестнице. Она заметила, что, подойдя к столовой, они мгновенно надевают другие лица, с их губами происходит что-то непонятное, носы вытягиваются, а ноздри раздуваются. Затем из холла доносилось шуршание, и Дженифер слегка съеживалась, зная, что к двери подошла бабушка. Та, покачиваясь из стороны в сторону, входила в комнату: огромная грудь вздымается под черным платьем, седые волосы, словно птичье гнездо, зачесаны высоко надо лбом. Идя по комнате, она что-то тихо ворчала, и у нее уходило минуты три на то, чтобы усесться в кресле, поставить ноги на подушку и раскрыть перед собой Библию.

Дженифер прислушивалась к стуку очков, которые бабушка носила на цепочке, затем раздавался низкий грозный голос: «Отче наш, Иже еси на небесех…», и ему старательно вторил хор из нескольких голосов.

Постояльцы собирались за столом к завтраку. Дженифер смотрела на них поверх ободка своей чашки, но, если кто-нибудь замечал ее взгляд и заговаривал с ней, она отворачивалась и опускала голову, притворяясь, будто не слышит.

– Девочка просто робеет, ведь вокруг столько новых лиц, – оправдывалась мать, – вообще-то она очень разговорчивое маленькое создание.

Впредь Дженифер всегда пользовалась своей «робостью» как орудием защиты; она заметила, что если плотно закрыть рот и смотреть в пол, то никто не будет обращать на нее внимания, и она сможет свободно предаваться своим мыслям.

И только бабушка догадалась, что это хитрость. Девочка знала, что бабушка постоянно за ней следит. Однажды она увидела, как внучка, вынув изо рта кусок мяса, спрятала его под ложку, и с тех пор ни на миг не сводила с нее глаз, стараясь прочесть ее мысли.

– Берта, милая, – проговорил грозный голос, – боюсь, что этот ребенок слишком привередлив в еде.

– Ах нет, мама, что вы, с едой у нас никогда не было никаких сложностей. Ведь тебе нравится это вкусное мясо, Дженни?

– Да, – пробормотала Дженифер с набитым ртом, снова и снова пережевывая кусок жира, хотя и знала, что обмануть бабушку ей не удастся.

– Можно мне спуститься вниз?

Она выскользнула из-за стола и, выбежав в вестибюль, вынула изо рта последний жирный кусок мяса и спрятала его в горшке с папоротником, листья которого никто никогда не удосуживался очистить от пыли. В этом вестибюле постояльцы-джентльмены мыли руки, вешали пальто и, если шел дождь, оставляли раскрытые зонты. Он представлял собой конец маленького коридора перед лестницей, ведущей в подвал. Дженифер его очень любила. Здесь к ней возвращалось знакомое чувство безопасности, запах твидового пальто на вешалке напоминал папу, а макинтоши были такими же старыми и потертыми, как его. Иногда мужчины оставляли здесь раздавленные на полу сигареты.

Дженифер ждала, когда они выйдут из столовой и спустятся в вестибюль, где они улыбались и смеялись, словно радуясь вновь обретенной свободе. Они никогда не гладили ее по голове, никогда не говорили глупостей и относились к ней так, словно она была одной из них. Они на весь день уходили из дома и возвращались вечером. Она высовывалась из окна и не без интереса наблюдала, как они поднимаются по ступеням и шарят в карманах, ища ключи.

Кусая палец, она выходила в холл и, когда они говорили: «Привет, Дженни», хоть это и было ей очень приятно, отводила взгляд в сторону.

Она шла за ними в коридор, прислушиваясь к их обрывочным разговорам. Ей нравилось то, как тщательно они моют руки, намыливая их мылом и снова и снова подставляя под струю воды, после чего они расстегивали брюки и входили в уборную, обращая на нее не больше внимания, чем на кошку.

Женщины держали себя иначе; радуясь любой возможности побыть с ней, они шептали ей что-то на ухо, осторожно уводили ее к себе и закрывали дверь, чтобы никто этого не заметил.

Целую неделю коридор был для Дженифер единственным развлечением, ведь она почти не выходила из дома, поскольку считалось, что ее мать «устраивается на новом месте». Но однажды вечером бабушка заметила, что, как только в коридоре начинают звучать голоса, девочка тут же исчезает из столовой. Ей надо было поговорить со служанкой, и когда она проходила через холл, грузно опираясь на палку, то увидела возле двери в коридор маленькую фигурку, мимо которой один из постояльцев направлялся в уборную.

– Дженифер.

Девочка испуганно вздрогнула, обернулась и увидела свою массивную бабушку, которая впилась в нее пристальным взглядом.

– Дженифер, что это ты делаешь в коридоре для джентльменов?

Чувствуя себя настоящей преступницей, она покраснела и, не дожидаясь продолжения, убежала.

После чая Дженифер склонилась над книгой с картинками, которую держала на коленях, но так и не перевернула ни одной страницы; как слепая она смотрела на книгу, прислушиваясь к обрывкам разговора и ожидая, что вот-вот голоса надолго замолкнут и бабушка скажет: «Дженифер, ты должна объяснить нам, что ты делала в коридоре».

Пришло время ложиться спать, но ей так ничего и не сказали. Ни на следующий день, ни через день об этом случае тоже не упоминали, но она больше не приближалась к мужчинам, и, если кто-нибудь невзначай говорил: «Ах, должно быть, я оставил его в коридоре», у нее обрывалось сердце, а лицо и руки начинали гореть.

Неделя проходила за неделей, но они по-прежнему жили в бабушкином пансионе, а папа так и не приехал.

Дженифер никто ничего не рассказывал, и ей приходилось слушать, что говорят друг другу люди, и строить разные догадки. Однажды мама прочла письмо от Гарольда…

«Как непривычно видеть наш старый дом запертым. Вилли уплыл вчера в отличном настроении, и мне его ужасно не хватает. Верфь представляет собой весьма унылое зрелище, кузены Том и Джеймс очень подавлены всем случившимся. Их положение просто ужасно. Старый корабль по-прежнему лежит в иле и, похоже, так и будет лежать, пока не развалится. Бедный отец, я рад, что он никогда об этом не узнает…»

Здесь мать сложила письмо и спрятала его в карман.

Чего папа не узнает? Почему он не должен знать? Дженифер с укоризной посмотрела на маму, но та повернулась к бабушке и о чем-то с ней заговорила. Почему они никогда не упоминают при ней его имени? У них есть какой-то секрет, которым они не хотят поделиться, и они такие умные, что их не поймаешь. Они обращаются с ней как с маленькой. Она и боялась узнать этот секрет, и чувствовала, что должна это сделать.

Дженифер обхватила колени руками и стала кусать ногти. Она обдумывала план, который помог бы ей склонить бабушку и мать к откровенности. Мать шила у раскрытого окна, время от времени бросая взгляд на жаркую, душную улицу и проходившие по ней омнибусы. Бабушка водрузила на нос очки и раскрыла вечернюю газету.

Дженифер подошла к матери и сделала вид, будто играет с бахромой на портьерах. Зная, что это вызовет ее раздражение, она раскачивала бахрому из стороны в сторону.

– Дженни, перестань.

Дженифер повиновалась и потянула мать за руку.

– Когда мы поедем домой?

Ответа не последовало.

– Мама, когда… когда мы поедем домой? Теперь ее голос больше походил на хныканье, жалобное, недовольное.

– Не приставай, Дженни. Ступай и займись чем-нибудь.

– Но я хочу знать, когда мы поедем домой.

– Дорогая, мы вовсе не собираемся ехать домой, теперь мы живем в Лондоне, и тебе это прекрасно известно. Отпусти мою руку. Может быть, тебе хочется куда-нибудь?

Дженифер перешла на середину комнаты. Она видела, что бабушка не сводит с нее сурового, неодобрительного взгляда.

Итак, бежать ей некуда. Плин для нее потерян. Бабушка отложила газету и зевнула. Самое время попытать счастья у нее.

– Где мой папа? – спросила Дженифер.

Никто не ответил, и ей стало немного страшно. Лицо матери сморщилось, и на нем появилось какое-то странное выражение. Щеки бабушки густо покраснели.

Дженифер взялась за ручку двери, немного подождала и затем, испугавшись собственной отваги, заговорила смело, грубо.

– Я думаю, что папа умер, – сказала она.

И когда они даже не попытались отчитать или укорить ее, а лишь смотрели на нее пристальным, напряженным взглядом, по их молчанию она поняла, что наконец-то узнала правду.

Глава четвертая

Судостроигельная верфь «Томас Кумбе и сыновья» опустела; на ней уже не было ни cтроевого леса, ни оборудования. Умолк стук молотка, не слышалось пронзительного пения пилы. Кораблям для ремонта и переоснастки приходилось плыть в другие места, яхтсмены в поисках проектировщиков и строителей для своих судов были вынуждены отправляться в дальний конец бухты. Эллинг в углу верфи перешел в собственность инженера, нуждавшегося в дополнительном помещении; он оборудовал свой гараж на том самом месте, где строилась «Джанег Кумбе». По бывшей верфи бродили молодые механики, в промасленных комбинезонах, с гаечными ключами в руках, в ворота въезжали и выезжали фордовские грузовики, наполняя воздух, некогда пахший просмоленными канатами и дегтем, запахом бензина и машинного масла. Здание большого, просторного склада, где обстругивал и отделывал свои корабли Томас Кумбе вместе с сыновьями, продано не было. Его тезка и внук Томас и кузен Джеймс дорожили этим местом, последним остатком некогда процветавшего предприятия. Однако использовали они его уже не как производственное помещение, в котором обитало вдохновение, а как убогий и ничем не приметный пакгауз. Зимой там держали катера и парусные суденышки, которые летом служили для увеселительных прогулок. За небольшую плату там можно было оставить весельные лодки и шлюпки.

После смерти отца, отъезда матери и сестры в Лондон, продажи верфи и ухода брата в море Гарольд Кумбе не хотел оставаться школьным учителем в Плине.

Дом со всем содержимым выгодно продали, и Гарольду было тяжело каждый день по пути в школу проходить с детства родное место, видеть в его дверях чужих людей, а в окнах чужих детей. После нескольких месяцев раздумий он уволился из школы, предварительно договорившись о работе в Лондоне.

В последний вечер, проведенный им в Плине, Гарольд поделился своими планами с лучшим другом и любимым кузеном отца фермером Фредом Стивенсом. Фреду было сорок два года, и он упорно поддерживал Кристофера в процессе Кумбе против Хогга и Вильямса.

– Я не хочу бросать преподавание, кузен Фред, – сказал Гарольд. – Возможно, оно и не обеспечит мне высокого положения, но это отличная работа, и я горжусь ею.

– Думаешь, что сможешь тянуть эту лямку работать не покладая рук без всякой надежды на повышение, да еще в Лондоне, где таких юнцов, как ты, пруд пруди?

– И все же я намерен попытаться. Мне больно уезжать из Плина, но, в конце концов, я родился и до девяти лет жил в Лондоне. К тому же там мама и Дженни. Бедняжка, что ей пришлось пережить. В пансионе, да еще с моей старой бабушкой ей не слишком сладко.

Фред Стивенс с отвращением свистнул.

– Жаль, что твоя мать поспешила сбежать. Они с Дженни могли перебраться сюда, им были бы только рады. Не далее как вчера Нора мне об этом говорила. Да и Джону компания Дженни пошла бы на пользу. Единственному ребенку в семье всегда грозит опасность вырасти избалованным, так ведь?

– Только не Джону, – рассмеялся Гарольд. – У вашего парня голова на месте. Кому, как не мне, это знать, ведь в школе он у меня учился. На слова он не горазд, но думает как надо. Славный мальчик.

– Ты считаешь? – Довольный отец улыбнулся.

– Да, считаю. С Джоном будет все в порядке. Вскоре Гарольд собрался уходить.

– Пожалуй, мне пора, кузен Фред, хоть прощаться и не хочется. Вспомните обо мне завтра вечером, когда я уже буду в Лондоне. Вскоре меня снова потянет в Плин. Если сумею, то постараюсь уговорить маму приехать сюда на каникулы, правда, для этого придется выдержать целое сражение. Хотя, возможно, через год-другой город ей изрядно надоест и она станет мечтать о деревне, как вы полагаете?

– Никогда не знаешь, чего ждать от женщин, – улыбнулся Фред. – Во всяком случае, она всегда может прислать сюда Дженни, если девочка будет плохо выглядеть и ей надо будет сменить обстановку. Нора о ней как следует позаботится. Да и Джон постарается не ударить в грязь лицом и составит ей неплохую компанию, верно, Джон? Где этот мальчишка? Джон?

В окне появилась голова.

– Иди сюда и попрощайся с Гарольдом. Завтра он уезжает в Лондон.

Мальчик перелез через подоконник. Одиннадцатилетний Джон Стивенс был не по возрасту высок и не всегда знал, что делать со своими длинными ногами. У него были голубые, как у отца, глаза, волосы падали на лицо.

– Жаль, что вы уезжаете, – отрывисто проговорил он.

– Мне тоже жаль, Джон, но так уж вышло, и жалобами не поможешь.

Мальчик кивнул.

– Думаете вернуться?

– Собираюсь. Мне было бы совсем скверно, если бы я думал, что больше никогда вас не увижу, всю нашу семью, Плин… и все остальное.

– Конечно, вернется, и Вилли тоже вернется. Через пару лет ты сколотишь состояние и обоснуешься здесь в тишине и покое. – Фред весело рассмеялся. – А Вилли ради собственного удовольствия будет приводить сюда какой-нибудь огромный океанский лайнер. Кстати, Гарольд, как у него с этим радиоделом?

– Отлично, кузен Фред, похоже, он очень увлечен. Правда, я в этом ничего не понимаю.

– Да и я не больше твоего, но говорят, это будет чертовски полезно. Ну что ж, до свидания, мой мальчик, желаю удачи. Мы в Плине тебя не забудем. Не тяни с возвращением, и не дай Лондону себя испортить. Передай от меня привет матери.

– До свидания, кузен Фред, и огромное спасибо за все, что вы для нас сделали. Ни Вилли, ни я этого никогда не забудем… До свидания, Джон, как-нибудь увидимся, верно?

– Конечно.

Гарольд пересек двор и вышел за ворота фермы. Юный Джон, нахмурясь, смотрел ему вслед.

– О чем задумался, сын? – спросил Фред.

– Он не вернется, – медленно проговорил мальчик.

– Что значит «не вернется»? Конечно, вернется. Застрянет в Лондоне года на два, а потом вернется домой, в Плин.

– Нет, – возразил Джон. – Наверное, я сказал глупость, но мои предчувствия обычно сбываются. Помнишь, что я тебе говорил про дядю Кристофера? Ты тогда посмеялся, но я словно знал наперед.

– Послушай, сын, ты становишься сущим пророком, вечно накликаешь всякие беды. Выкинь этот вздор из головы, неужели ты не понимаешь, что это просто глупо? Нам с мамой не по душе твои нездоровые фантазии. Понял?

– Понял.

Мальчик, насвистывая, выбежал из дома и перепрыгнул через низкий забор. Затем вынул из кармана рогатку, прицелился в фазана, который пролетал над жнивьем, и, промахнувшись, зашагал через поле к вершине холма, откуда открывался вид на гавань и Полмирскую заводь. Внизу, слева от него, сквозь ветви деревьев виднелся разбитый корпус «Джанет Кумбе», справа – окутанная вечерним туманом колокольня Лэнокской церкви.

Засунув руки в карманы и полузакрыв глаза, Джон Стивенс, прищурившись, смотрел на раскинувшуюся перед ним картину.

«Не могу я отогнать чувства, которые вдруг приходят ко мне, – думал он. – Я знаю, что больше никогда не увижу Гарольда и Вилли, и что корабль в заводи не развалится, пока с него не снимут носовое украшение. Отец и мама мне не верят, но когда-нибудь они поймут».

С поля до него долетели крики подростков, он помахал им рукой, рассмеялся и, забыв о своих мыслях, побежал вниз.

Гарольд собирал чемодан. Закрыв его, он выпрямился, вздохнул и посмотрел из окна на гавань.

«Я вернусь, – прошептал он. – Через год-другой Лондон маме надоест, и все мы снова будем жить здесь, Вилли, Джени и я. Это земля моего отца, моего деда и прадеда. Мы тоже принадлежим ей, нас так же не отнять у нее, как Вилии не отнять у моря. Мы вернемся к тебе, Плин, вернемся через год или два».

В мыслях он уже строил планы будущей счастливой жизни, длинной череды лет покоя и исполнения желаний; но то были не более чем мечты. «Через год-другой», – сказал он.

Стояла осень 1912 года…

Глава пятая

Дженифер постепенно привыкла к Лондону, к жизни в бабушкином пансионе. Ей даже стало казаться, будто она всегда смотрела на бесконечные черепичные крыши и печные трубы. Под окном ее спальни громыхали омнибусы, издалека долетали свистки поездов и шум транспорта, движущегося к центру города.

Берта Кумбе без труда вернулась к привычному, знакомому с детства укладу жизни.

Ей невольно вспоминались первые годы замужества, когда она вместе с Кристофером жила от щедрот миссис Паркинс, вспоминалось, каким тихим и робким он был, сознавая свою слабость и неспособность содержать жену и сыновей. Ее мать, пребывая в полном неведении того, как изменили зятя Плин и тяжелая работа, помнила его именно таким, и Берта со временем тоже стала видеть его в прежнем свете, она даже была склонна разделить мнение миссис Паркинс, согласно которому прожить с ним столько лет могла только святая. Она еще плакала над его фотографиями, но в разговоре называла его «бедным Кристофером» и при упоминании его имени укачала головой.

Приехав в Лондон, Гарольд прожил в пансионе не больше месяца, после чего, не желая подчиняться правилам и распорядку, соблюдения которых неукоснительно требовала бабушка, переселился в меблированные комнаты, расположенные поблизости.

Время от времени ненадолго приезжал Вилли, останавливался он в пансионе миссис Паркинс, но наедине с братом жаловался ему и говорил, что ума не приложит, почему они все-таки уехали из Плина.

Примерно тогда же было решено, что Дженифер поступит в школу. В Плине она, конечно же, как и другие дети, ходила бы в обычную местную школу, но сама мысль об этом несказанно шокировала миссис Паркинс, и, дабы не унизить себя тем, что ее внучка получает образование бок о бок с беднейшими детьми их района, она навела справки относительно частной школы мисс Хэнкок в Сент-Джонс-Вуд и согласилась внести необходимую плату. – Она быстро избавится от своей глупой застенчивости и подружится со сверстницами, – сказала Берта. – Мне иногда кажется, что она напускает ее на себя, чтобы не делать как ей говорят.

Бабушка с присвистом втянула в себя воздух и вязальной спицей вынула застрявший в зубах кусочек мяса.

– Девочка избалована, – объявила она. – Чрезмерно избалована, и, полагаю, отцом. Впрочем, чего еще можно было ожидать? – Она пожала своими могучими плечами и усмехнулась.

– Дженни, милая, – сказала Берта, – беги, поиграй.

Дженифер «побежала» в свою комнату и, высунувшись из окна, стала смотреть, как дождь падает на печные трубы и покатые серые крыши.

Она плотно закрыла глаза и постаралась представить себе Плин, однако былая способность рисовать воображаемые картины, казалось, покинула ее, и, когда она попробовала увидеть море, перед ней раскинулся широкий пляж и пристань в Клэктоне, куда мама на три недели возила ее прошлым летом. Даже ее старая комната в Доме под Плющом получилась нечеткой и словно размытой; она забыла, где стояла кровать, и какой рисунок был на обоях. Она помнила только взъерошенную голову на подушке и человека, который спал уткнув голову в руки, и рядом с которым всегда было гепло и уютно… но его лица она тоже не могла припомнить.

Где-то в высоких холмах бегала босоногая девочка, солнце слепило ей глаза, ветер раздувал платье; по серой воде гавани в открытое море уходили корабли, кричали чайки. Но вот она открыла глаза… над Лондоном дождь, по улице грохочет транспорт, и высокая, пронзительная трель горна созывает солдат в казармах напротив.

Первый семестр в школе прошел благополучно. Дженифер быстро поняла, что если у нее все в порядке с чистописанием, то остальные уроки не так уж и важны.

В середине второго семестра произошло ужасное событие, которое надолго ей запомнилось. Директриса в письме к матери пожаловалась на нее, и потом она несколько недель крадучись ходила по пансиону, как преступница, чувствуя на себе холодные взгляды матери и бабушки.

Как-то раз Дженифер заметила, что несколько учениц ее класса сидят со своим молоком и печеньем в сторонке и о чем-то шушукаются. Она подошла к ним, и худенькая смешливая девочка в кудряшках по имени Лилиас схватила ее за талию и спросила, не хочет ли она вступить.

– Куда вступить? – поинтересовалась Дженифер.

– В наше секретное общество по выяснению разных вещей.

Такое объяснение звучало весьма заманчиво.

– А можно я буду главной?

– Да, если хочешь.

Лилиас взяла одну из подружек под руку и что-то ей шепнула.

– О-о-о! – У той даже глаза округлились. – В самом деле? Как ты узнала?

Вся группа, взволнованно качая головами, принялась обсуждать услышанное.

– Ш-ш-ш… только никому не говорите. Дженифер явно нервничала.

– Так в чем же ваш секрет?

– Лилиас знает – прошептал кто-то.

– Что знает?

– Как родятся дети.

По группе, окружавшей гордую своим превосходством Лилиас, пробежала нервная дрожь.

– Всего-то? – с безразличным видом проговорила Дженифер. – Какая ерунда. Это все знают.

– И ты тоже?

Не зная, что ответить, Дженифер на мгновение задумалась. Раньше она никогда не интересовалась этим вопросом. Но ведь она – главная и должна соответствовать своему званию.

– Да, – солгала она.

– Дженифер тоже знает, – хором воскликнули девочки. – Расскажи, скорее расскажи.

– Если хочешь, можешь им сказать, – великодушно предложила Дженифер, и Лилиас, наклонившись к подругам, торопливо заговорила.

– Их вовсе не ангелы приносят, а они растут внутри людей.

– О-о-о… откуда ты знаешь?

– Я спрашивала у сестры, ей четырнадцать лет. А еще есть одно слово, которое это объясняет, я нашла его в словаре.

Пораженная Дженифер во все глаза уставилась на Лилиас. Неужели это правда? Как странно. Она на мгновение забыла свою роль.

– Фи, – сказала она, – я не верю. Как это может быть?

– Вот и попалась, – воскликнула торжествующая Лилиас, – ничего-то ты не знаешь.

– Нет, знаю… знаю, – закричала Дженифер, – я просто притворилась, что не знаю, хотела посмотреть, что вы скажете.

Это неловкое оправдание было встречено молчанием.

– Во всяком случае, – продолжала она, – я знаю больше любой из вас, потому что у меня уже был ребенок!

– Что? Ты просто врешь, не было у тебя никакого ребенка. Ты еще не выросла.

– Нет был. – Желая поразить слушательниц, Дженифер выдумывала на ходу. – Был прошлым летом, но я его отдала… отдала подруге.

– Не было, не могло быть. Дети бывают только у замужних дам.

– А вот и был. Люди говорили, что это чудо. Кто-то даже написал об этом в газете, но я забыла кто.

– Дженифер! Ты все выдумала. На что это похоже? Он вырос в тебе?

– Ну да, это так просто. Я волшебница. Мама говорит, что в каникулы у меня будет еще один.

Услышав эту сногсшибательную новость, объятые благоговейным страхом девочки разошлись, грызя ногти.

В конце недели, когда Дженифер делала уроки у себя комнате, мать позвала ее в гостиную. Она застала бабушку и мать у камина; обе женщины сидели с пылающими, искаженными болью лицами, Берта держала в руках распечатанное письмо.

– Дженни, – серьезным тоном начала она, – это письмо от мисс Хэнкок, в котором она сообщает нам о твоем дурном поведении. Мы с бабушкой очень расстроены и не знаем, что делать.

У Дженифер задрожали колени. Что случилось? Что она натворила?

– А что пишет мисс Хэнкок? – робко спросила она.

– Родители одной девочки написали ей, что их дочь пришла домой с ужасными идеями и мыслями, которые ты ей внушила. Миссис Хэнкок разговаривала с этой девочкой, с Лилиас, кажется, ты приглашала ее к нам на чай, и она, расплакавшись, рассказала ей о какой-то секретной игре, в которой ты была заводилой, и о ее целях: узнавать о… о детях и прочих вещах. Дженни… как ты могла?

– Мы только притворялись, – с трудом проговорила Дженифер. – На самом деле я ничего не знала, никогда не думала. Но Лилиас так расхвасталась. Я не сделала ничего плохого… она сказала, что знает, как родятся дети, а я сказала, что у меня уже был один и что…

– Дженифер! – мать остановила на ней исполненный отвращения взгляд.

Бабушка фыркнула, после чего мрачно рассмеялась.

– Что я тебе говорила, Берта? Я всегда знала, что этот ребенок испорчен. Помнишь, как она поджидала в коридоре для джентльменов?

При упоминании коридора Дженифер густо покраснела.

– Вот, пожалуйста, – бабушка указала на нее пальцем. – Взгляни на ее виноватое лицо. На нем все написано. Она знала, что поступает дурно. Ребенок в ее возрасте и такие идеи. Берта, это отвратительно.

Несчастная Дженифер плотно сжимала перед собой руки. Коридор… какое отношение он имеет к детям?

– Дженни, – грустным голосом сказала мать, – я не знаю, смогу ли я смотреть на тебя теми же глазами, что раньше. Все случившееся меня так потрясло, что я этого никогда не забуду. Моя маленькая дочь и такое грязное, такое вульгарное любопытство…

Она, дрожа, сложила письмо.

– Ты должна написать мисс Хэнкок и попросить прощения, иначе она не примет тебя обратно. Ты обещаешь бабушке и мне, что откажешься от этих ужасных мыслей?

– Да, – прошептала Дженифер.

– Видишь ли, Дженни, я очень расстроена и чувствую, что не могу доверять тебе.

Она беспомощно посмотрела на бабушку.

– Нам, разумеется, известно, какая ветвь нашей семьи повинна во всем случившемся, – медленно проговорила бабушка. – Скорее всего, уже слишком поздно что-нибудь изменить. Интересно, какие еще идеи бродят в голове этого ребенка?

Она остановила на внучке тяжелый, задумчивый взгляд. Дженифер опустила глаза. Грязное, вульгарное любопытство, сказала мама. Наверное, она имеет в виду что-то вроде картинок голых женщин… Она рисовала их… может быть, бабушка нашла ее старые рисунки. Ах, если бы она могла улететь далеко отсюда и никогда, никогда не возвращаться…

И тут бабушка выложила свою козырную карту.

– Интересно, что сказал бы на это твой папа.

Комната поплыла перед глазами Дженифер, ее сердце бешено забилось, и, беспомощно разведя руки, она выбежала из комнаты… прочь, прочь, куда угодно, лишь бы хоть как-нибудь избавиться от всего этого.

В июле Дженифер с бабушкой, матерью и Гарольдом на две недели поехали в Свонидж. Девочка была рада хоть на время забыть унылую Мэпл-стрит и наслаждалась сверкающим морем, купанием и мягким песком.

Однако множество народа, шезлонги и плачущие дети портили удовольствие.

– Гарольд, в Плине было не так,правда? – с волнением спросила она брата.

– Совсем не так, – ответил тот и погладил ее по голове.

Дженифер с облегчением вздохнула, надеясь, что Гарольд не удивился ее забывчивости. Ведь он и сам в это лето забывал строить вместе с ней песочные замки, и все время читал маме и бабушке газеты, в которых не было ничего интересного, одни длинные, скучные статьи о других странах.

Поправляя руками стены песочного домика и осторожно вставляя белую раковину, заменявшую дверь, она слышала, как он говорит:

– Видите ли, если дойдет до потасовки, Англии придется решать, чью сторону принять.

Она схватила ведерко, побежала к морю, набрала воды и вернулась, оставив за собой мокрую дорожку.

Гарольд надвинул соломенную шляпу почти на самое лицо.

– Я не знаю наверняка, но мне кажется, ма, что будет война. К Рождеству она, скорее всего, закончится.

Дженифер выкопала вокруг домика ров и налила в него воды, чтобы он выглядел как настоящий.

Однажды пошел дождь, и им пришлось остаться в пансионе. Мама и бабушка вязали у окна, Дженифер сидела, держа на коленях тетрадь для рисования. Она рисовала моряка в ярко-синем бушлате, осторожно нанося краски на белый лист бумаги.

Вдруг в комнату вбежал Гарольд с газетой в руке, его плащ был совсем мокрый.

Дженифер навсегда запомнила его появление: голова закинута назад, подбородок приподнят, на губах блуждает странная улыбка.

– Германия начала военные действия против России, – сказал он.

Дженифер продолжала рисовать.

Глава шестая

Первые месяцы войны не внесли в жизнь Дженифер почти никаких изменений. После каникул в Свонидже вся семья вернулась в Лондон, и в конце сентября она снова пошла в школу. Взрослые, как всегда, много шумели и произносили высокопарные речи. Осенними вечерами Дженифер устраивалась со своими учебниками в углу гостиной – огня в ее комнате, конечно, не было – и, закусив кончик вставочки, подперев голову руками, слушала разговоры, которые велись под лампой в центре комнаты. Бабушка прикрепила на стене карту Европы и утыкала ее флажками, обозначающими продвижение войск врага.

Бабушка и мама купили огромный моток шерсти и начали вязать носки. Дженифер принялась за шарф, но через неделю его забросила.

Дженифер казалось, что война дала взрослым новое интересное занятие; они получили возможность строить из себя важных особ и, произнося самые серьезные слова, в глубине души радовались этому. Ее забавляло, как они каждую неделю отправляют посылки в окопы.

Бабушкин вопрос: «Дорогая, ты ничего не забыла?» – и мамин ответ: «Нет, мама, все положено. Мясные консервы, печенье, сардины и табак».

Голос матери звучал бодро, оживленно, и, перевязав посылку веревкой, она обрезала кончики острыми, блестящими ножницами.

В конце концов, это всего лишь игра, думала Дженифер, глядя на нее поверх учебника по арифметике.

Постояльцы-мужчины стали постепенно исчезать с Мэпл-стрит и потом время от времени появлялись в пансионе в военной форме, которая делала их очень высокими и непохожими на самих себя. В таких случаях женщины просто не знали, чем бы им угодить.

Каждая отказывалась ради них от своей порции сахара к чаю, и мама, чтобы не отстать от других, не притрагивалась к маслу. Дженифер пожимала плечами. Эта война ее не коснулась, она и так не ела ни того, ни другого.

Она была всего лишь маленькой девочкой, которая не принимает участия в разговорах и каждый день должна делать уроки.

По пути в школу в Сент-Джонс-Вуд она видела, как в Риджентс-парке солдаты проходят строевое обучение. Иногда они длинными колоннами маршировали по улицам. Ей нравились песни, которые они пели.

С кем бродил ты под луной,
Под луной во тьме ночной?
О нет, не с сестрой,
Не с матушкой, нет…
Часто они кричали младенцам, которых катили в колясках высокомерные няни в шляпках с голубыми вуалетками: «Привет, малышка, как поживает твоя нянюшка?»

Они были веселые и забавные, эти солдаты, им и дела не было ни до бабушки, которая вяжет носки, ни до мамы, которая отправляет ужасные посылки.

Кто-кто-кто твоя подружка,
Та, которая с тобой?
Они распевали во все горло, а Дженифер как вкопанная стояла на мостовой с ранцем за спиной и махала рукой мужчинам, которые махали ей в ответ. Эти мужчины понимали, как глупо быть серьезными.

Дженифер вприпрыжку добежала до школы. В то утро она поняла, что война – это нечто большее, чем цепочка слов в газетах, что она может иметь прямое отношение к людям. В ее классе был урок рисования, его вела миссис Джеймс, терпеливая, едва ли способная чему-нибудь научить женщина, которая не имела никакого влияния на учениц.

В середине урока, когда Дженифер, расшалившись, встала на одну ногу и принялась размахивать линейкой, а несчастная учи гельница крикнула, чтобы она успокоилась, кто-то открыл дверь и сказал:

– Прошу прощения, миссис Джеймс, вас хочет видеть мисс Хэнкок.

Оставшись одни, девочки сполна воспользовались свободой и под предводительством Дженифер пустились в пляс на партах. Прошло десять минут, двадцать, полчаса, а учительница все не возвращалась.

Дженифер взяла мел, кое-как нарисовала на доске осла и под рисунком поставила подпись: «Миссис Джеймс». Дети громко рассмеялись. Покраснев от гордости, Дженифер стерла рисунок и принялась за новый, когда дверь открылась и в класс вошла девочка из старшей группы.

– Пожалуйста, успокойтесь, – сказала она серьезным тоном, – и сядьте за парты. Вы можете делать домашнее задание. Миссис Джеймс сегодня не вернется. Она получила телеграмму, что ее муж убит. Она уехала на такси.

В классе мгновенно наступила тишина.

Дети сели за парты и молча раскрыли учебники. Мел выпал из руки Дженифер. Она посмотрела на стол учительницы, увидела карандаш, который миссис Джеймс торопливо отложила в сторону, и сразу представила себе, как та спешит по коридору в кабинет, платком стирая с пальцев мел, открывает дверь и видит мисс Хэнкок с телеграммой в руке.

Нервная, некрасивая маленькая девочка по имени Люси, которая сидела на задней парте, громко расплакалась.

– Это гадко, – прошептала Дженифер, – гадко, гадко…

И она вспомнила Гарольда в форме, как он махал ей из окна переполненного поезда на вокзале Ватерлоо, вспомнила и испугалась.

Теперь девочки на целую неделю исчезали из школы и возвращались с черной повязкой на рукаве. Она означала, что кто-то из их близких погиб на фронте. Еда в пансионе стала отвратительной. Хлеб темно-коричневого цвета, никакого джема, и маргарин вместо масла. Ели не картофель, а рис, а вместо капусты какую-то брюкву.

Если пудинг был кислым, его подслащивали маленькими белыми таблетками, которые назывались сахарин. Дженифер начала забывать вкус старой еды. Забыла она и то, какую одежду мужчины носили до войны. Теперь все были в военной форме. Что-нибудь другое трудно было даже себе представить.

Интересно, думала Дженифер, если бы папа не умер, он тоже пошел бы на войну. Она старалась вспомнить его лицо и фигуру, но видела только спутанные волосы на подушке. Даже его фотография не пробуждала в ней никаких воспоминаний. Он принадлежал другому, давнему времени. Ей было грустно думать, что он ничего не узнает о войне. Теперь он представлялся ей не таким мудрым и значительным, как раньше, и в сравнении с полными жизни и отваги Гарольдом и Вилли выглядел бледной тенью. Да и сама она стала старше и во всем его превосходила.

Теперь он был могильным камнем на кладбище, а само кладбище – далеким, всеми забытым местом.

Дженифер небрежно засунула фотографию за каминную доску и, напевая «Типперэри»[44] – песню, которую он никогда не пел, сбежала вниз по лестнице и перекинула ранец через плечо.

Гарольда убили в марте.

Она вернулась домой как раз к чаю и, лишь открылась входная дверь, поняла, что случилось. У служанки было испуганное лицо, и она, неловко держась за ручку двери, старалась не смотреть Дженифер в глаза. На столике в холле лежала мужская шляпа. Дженифер заглянула в столовую и увидела, что к чаю не накрыто. Из гостиной вышла одна из постоялиц, но стоило ей увидеть Дженифер, как губы ее странно задрожали, и она, отступив назад, осторожно затворила за собой дверь. У нее были покрасневшие глаза.

Сердце Дженифер болезненно сжалось. Нельзя показывать служанке, что она догадалась.

– Где мама? – спросила она.

– Наверху с бабушкой… кажется, она не совсем… не совсем здорова, – ответила женщина и украдкой скользнула вниз по лестнице.

Дженифер с минуту стояла в нерешительности: может быть, лучше выбраться из дома и убежать куда-нибудь далеко, так она никогда не узнает, что это действительно правда. Боясь услышать страшную весть, она вошла в туалет первого этажа и заперлась в нем. Здесь ее никто не найдет. Она опустилась на колени и стала молиться. «Господи, прошу Тебя, пусть это не будет Гарольд или Вилли, Господи, прошу Тебя, пусть это будет только мое воображение». Она поднялась с колен, приложила ухо к двери и прислушалась.

Минут через двадцать она услышала, как кто-то тяжело спускается по лестнице. Шаги пересекли холл и направились в гостиную. Дверь закрылась. Все стихло. Дженифер знала, что это бабушка. Стараясь не шуметь, она отворила дверь и вышла в холл. Бесполезно, она больше не может ждать. Она должна узнать правду. Дженифер, крадучись, поднялась по лестнице, подошла к комнате матери и прошмыгнула внутрь; сердце ее бешено билось, руки были липкие от пота.

В комнате было темно, портьеры задернуты.

Дженифер словно сквозь туман увидела фигуру матери, лежащую на кровати. Боясь, что ее заметят, она, затаив дыхание, остановилась у двери. Занавеска на окне колыхнулась и зашуршала о стекло. С кровати донесся приглушенный звук, и фигура шевельнулась.

Мать заговорила глухим, незнакомым голосом.

– Это ты, Дженни?

– Да, мама.

Молчание, она ждала… ждала, сердце ее тяжело билось, в горле пересохло.

Вдруг она почувствовала слабость в ногах.

– Дорогая, Гарольда убили…

– Да, – прошептала Дженифер. – Да, я знаю.

На миг ее охватило страстное желание броситься к лежащей на кровати фигуре, лечь рядом с ней, крепко ее обнять, сделав тем самым робкий шаг к примирению, к началу дружбы, любви, понимания. Тогда она еще не понимала, что от этого краткого мгновения может зависеть все их будущее.

Но Дженифер была слишком застенчива.

Она бесшумно выскользнула из погруженной в тишину комнаты и, сжавшись калачиком, села на пол в коридоре; по ее щекам и подбородку текли горячие слезы…

Дженифер внезапно проснулась. Ей показалось, что пушка выстрелила совсем рядом, почти у самого ее уха. Через несколько секунд стены дома задрожали от еще одного выстрела. Она села на кровати и протянула руку за халатом. Сигнал, к которому она уже давно привыкла, всегда внушал ей ужас, пробуждал холодный, безотчетный детский страх. Завыли сирены. Высокие, пронзительные звуки, сливаясь в единый кошмарный вопль, окончательно разбудили ее; она выпрыгнула из кровати и, заткнув уши пальцами, как безумная, бросилась к двери. Три служанки уже покинули свои унылые комнаты под крышей и с грохотом спускались по лестнице. Их неуклюжие фигуры являли собой какое-то фантастическое зрелище. Эта грузная круглолицая женщина, дрожащими руками вцепившаяся в свой фланелевый халат, даже отдаленно не напоминала кухарку, придирчивую распорядительницу кухни меблированных комнат с пансионом. Сейчас в ее внешности было что-то болезненно личное, что-то шокирующее. Стараясь не смотреть ей в глаза, Дженифер вежливо улыбнулась. На лестничной площадке появилась мать; она помогала бабушке, чудовищной, отталкивающей фигуре в красном халате.

Из комнат выходили обитатели пансиона: полуодетые, с наспех подобранными волосами и с мазью в уголках носа женщины и только двое оставшихся в пансионе мужчин, старый мистер Хобсон, который при ходьбе всегда выставлял живот вперед, и мистер Веймес, у которого было только одно легкое, благодаря чему его не забрали в армию. Его длинный, красный нос шумно втягивал воздух, а бесцветные, водянистые глаза, казалось, говорили: «Видите ли, право, не моя вина, что я здесь». Все спустились в подвал, где были уже приготовлены складные табуреты и коврики. Все вместе они казались нелепой маленькой компанией нервных женщин и слишком улыбчивых мужчин, чьи лица желтели в тусклом свете свечи. Дженифер сидела рядом с матерью, стуча зубами. Как ни странно, страшно ей не было, но… но она не могла ни унять дрожь, ни совладать с зубами. Несмотря на все ее усилия, они все стучали и стучали. Тишина – вот чего она не могла вынести, тишина, напряжение слуха, чтобы хоть что-нибудь услышать, и безуспешные старания догадаться, что происходит там, наверху.

– Слушайте! Вы слышали? – раздался голос одного из постояльцев.

Теперь воздух полнился звуками. Сперва прозвучало оглушительное эхо от выстрела пушки в Хампстеде, за ним последовал глухой гром и равномерный грохот других пушек. Дженифер закрыла глаза и прижала руки к животу.

Это никогда не кончится, это будет продолжаться вечно, и она увидит конец света.

Пушки ненадолго замолкли, и их сменило высокое, тонкое жужжание, которое ни с чем не спутаешь, отдаленное, но неотвратимо приближающееся монотонное жужжание пчелиного роя.

Во тьме кто-то прошептал:

– Это готы, они прямо над нашими головами.

Снова ударили пушки, оглушая мир разрывами.

Дженифер казалось, что она сидит в подвале с самого дня творения и, сколько себя помнит, в ее жизни не было ничего кроме этого. Настанет день, так ей сказали, и все кончится. Настанет день, когда не будет войны.

Ей уже двенадцать, она взрослая и все понимает.

Война убила Гарольда и Вилли. Когда-то они были живыми, они смеялись, играли с ней, она могла их потрогать, зная, что они настоящие; все, что от них осталось, это две телеграммы да два письма от незнакомых офицеров. Сколько бы ни звала она их в минуты одиночества, они не придут. Скоро их фотографии покажутся такими же нереальными, как фотографии папы. Они навсегда останутся мертвыми. Став взрослой женщиной, она будет изредка бросать на них взгляд и видеть лица более молодые, чем ее собственное лицо, пожелтевшие и непривычно старомодные… «Да, они были моими братьями».

Они станут куда менее подлинными, чем забытая игрушка, случайно найденная в старом шкафу, пыльная и словно укоряющая за небрежение к ней.

Гром пушек начал стихать, время от времени слышался приглушенный гул, который наконец перешел в отдаленный, полный угрозы рокот.

Дженифер ясно представила себе, как, становясь старше, она оставляет папу и братьев в туманном прошлом, отдаляется от них, идя навстречу незнакомым лицам, новым мыслям, и в минуты покоя вспоминает о них почти с таким же равнодушием, как о заброшенных детских книжках с вырванными картинками, о коробках с засохшими красками, о безногом игрушечном медвежонке, о платьях, из которых давно выросла.

А Плин превращается в расплывчатую картину, на которой с трудом можно различить море, высокие холмы и бегущую через поле тропинку.

Как ужасно быть взрослой, как ужасно не смеяться над тем, что действительно смешно, не хотеть побежать со всех ног и думать забыть строить из себя мальчишку и, вместо того чтобы наносить шпагой удары деревьям, чинно ходить, еле передвигая ноги. Не ворошить осенние листья в канавах, не шлепать по лужам, не колотить палкой по перилам, не устраивать шалашей из перевернутых стульев и чехлов от мебели, не готовить еду из веточек и травы, не срывать лепестки маргариток, чтобы слепить из них картофелину. Никогда больше не ходить, засунув руки в карманы, напевая себе под нос и предвкушая встречу с невероятным приключением за ближайшим углом.

Вот какие мысли беспорядочно мелькали в голове Дженифер, пока она, закрыв глаза и стуча зубами, сидела, скрючившись на складном табурете.

Все стихло, гул и рокот орудий прекратился. Неожиданно, как шепот, как слабое эхо, прозвучал долгожданный сигнал горна.

Две короткие ноты повторились дважды и затерялись в дальних улицах.

«Отбой… Отбой…»

Глава седьмая

Дженифер оставалась в школе, пока ей не исполнилось семнадцать лет. В конце войны ей было двенадцать, и за следующие пять лет она быстро развилась телом и умом, забыла о детской застенчивости и робости и вполне осознала силу духа, до той поры таившуюся в ней. В школе она проявляла усердие, когда имела к тому склонность, но всегда оставалась равнодушной к занятиям, словно получение образования было для нее не более чем способом времяпрепровождения. Учителя ничего не могли с ней поделать.

Она окончила школу в конце летнего семестра 1923 года и после ежегодных отчаянно скучных каникул на море, на сей раз в Феликсстоу, вновь оказалась на Мэпл-стрит в доме номер семь, где ее ждала перспектива пустых, ничем не заполненных дней. Бабушка, которая теперь просто сидела в кресле в столовой и оттуда отдавала распоряжения, посоветовала ей помогать матери в заботах о пансионе и сказать спасибо за то, что благодаря ее щедрости ей не приходится бродить по улицам в поисках работы.

– К тому же, Дженифер, полагаю, ты отдаешь себе отчет в том, что тебе очень повезло: все эти годы ты получала прекрасное образование, чувствовала себя здесь как дома и в свои семнадцать лет пользовалась свободой, о которой твоя мать в твоем возрасте, могу тебя уверить, и думать не смела.

Дженифер оторвалась от книги и посмотрела на бабушку. Она уже так привыкла к подобным речам, что они не производили на нее никакого впечатления.

– Не знаю, какую свободу вы имеете в виду. Единственная разница в том, что я одна езжу в метро и на автобусах, чего мама не делала. Во всем остальном, как мне кажется, моя жизнь ничем не отличается от ее жизни.

Бабушка презрительно фыркнула.

– Вздор, вздор, – пробубнила она. – Я вовсе не одобряю все эти беганья по улицам.

Берта вышивала ночную кофту.

– Думаю, Дженифер было бы неплохо завести приличных подруг, – заявила она. – Я бы хотела, дорогая, чтобы ты продолжила знакомство с дочерью Маршаллов, она могла бы пригласить тебя погостить у них. Уверена, что у них недурной дом в Херефордшире.

– Что такое? – раздраженно спросила бабушка. – Что такое? Я тебя совсем не слышу, ты так бормочешь, что ничего не разобрать.

– Я сказала, жаль, что у Дженифер нет приличных подруг, которые могли бы пригласить ее погостить у них, – громко сказала Берта.

– Что за вздор! Ребенку и здесь хорошо. С чего бы ей хотеть куда-то уезжать? Она только что вернулась из Феликсстоу. Теперь все только и знают куда-то ездить.

– И все же, мама, у нее нет подруг, с которыми ей было бы интересно. В старину я дружила с Эдит и Мэй, во всяком случае, мы всегда находили чем заняться. Нет-нет, Дженни, очень жалко, что у тебя нет подруг.

– Не беспокойтесь, я вполне довольна, – сказала Дженифер, бросая на них сердитый взгляд. Она не любила, когда о ней говорят. – Никакие подруги мне не нужны. Я терпеть не могу девчонок, всегда терпеть не могла.

– Берта, что она говорит? Почему она не говорит достаточно громко, чтобы я могла расслышать? – Бабушка ударила по полу палкой.

– Мама, Дженни говорит, что не любит девочек, вот и все.

– Не любит девочек? Что за глупость. Что она имеет в виду, хотела бы я знать.

– Да, Дженни, расскажи нам. Ты всегда такая скрытная.

– Ах! Мне нечего рассказывать, мама. Я и сама точно не знаю почему. По-моему, они просто дуры, по крайней мере, в школе я других не видела. Все время хихикают, шепчутся. Мне нравятся люди, которые либо делают что-то открыто, либо молчат.

– Делают… открыто, что ты имеешь в виду, детка? – Бабушка подозрительно навострила уши. – Тебе не следует говорить загадками. Объясни, что у тебя на уме.

– Это такое выражение, бабушка. Оно ничего не значит. Мне понадобится несколько месяцев, чтобы объяснить вам, почему мне не нравятся девчонки.

– Право, Дженни, – веселым тоном заметила Берта, – ведь у тебя не так много знакомых мальчиков, с которыми их можно было бы сравнивать, но, смею сказать, с возрастом они у тебя появятся. Мне бы очень хотелось, чтобы ты познакомилась с поистине достойными молодыми людьми. В конце концов, придет время, и надо будет думать о замужестве.

– Я не хочу выходить замуж.

– Ах, в твоем возрасте все девушки так говорят, уверена, что и я говорила так же. Подожди немного и сама увидишь. Робость перед мужчинами не более чем притворство.

– Робость? – Дженифер улыбнулась. – Я вовсе не робею перед мужчинами, они мне нравятся. Они гораздо лучше женщин, совсем как собаки.

– Что такое? Что такое? Что она сказала?

– Дженифер не имеет ничего против мужчин, мама. Она говорит, что они похожи на собак, она видит их вне дома.

– Видит? Что видит? Какая мерзость! Она позвала полицейского?

– Нет, бабушка, вы не расслышали. Я сказала, что мужчины лучше женщин.

– Да, да, детка, кто же этого не знает, но это не оправдывает их непристойного поведения. Так вот почему ты любишь одна бродить по Лондону. Берта, я этого отнюдь не одобряю.

– Все в порядке, мама. Дженни пошутила.

– Хм! Пошутила… Не понимаю, над чем здесь шутить. Беда в том, что этот ребенок слишком много знает.

Берта поспешила сменить тему.

– Какие у тебя планы на эту неделю, Дженни?

– Никаких планов. Завтра я хочу пройтись по набережной и посмотреть, нет ли там кораблей.

– Что за странное желание.

– Мне это нравится.

– Не позволяй всяким грубиянам заговаривать с собой.

– Пока что со мной никто не заговаривал, а мне бы хотелось.

– Что такое? Ребенок хочет, чтобы на него напал какой-нибудь грубиян? Берта, я запрещаю Дженифер отправляться на эту прогулку.

– Хорошо, хорошо, мама. Дженифер, ты слышала, что говорит бабушка?

– Да, слышала.

– И все-таки жаль портить тебе день. Завтра днем ты собиралась сделать кое-какие покупки. Мы можем пойти вместе, а потом выпить чаю в «Уайтлиз».

К удивлению матери и бабушки, Дженифер громко рассмеялась и вышла из комнаты.

– Боже мой! Надеюсь, Дженифер не доставит нам слишком много неприятностей, – задумчиво проговорила Берта.

Бабушка фыркнула и поудобнее устроилась в кресле.

– За ней нужен глаз да глаз, вот что я скажу. Не нравится мне ее взгляд. Этот ребенок – темная лошадка.

И их мысли приняли другое направление.

Дженифер верила в честную игру и, проведя в праздности ровно два месяца, решила, что дальше так жить не может. Было нелепо говорить, что матери нужна ее помощь в заботах о пансионе; напротив, ее вмешательство вызвало бы раздражение.

Берта понимала, что дочери нечем заняться, что она скучает, но полагала, что во всем виноват характер Дженифер. Бедный Кристофер в молодости был таким же. Вечно неугомонным, вечно неудовлетворенным. Какое несчастье, что Дженифер унаследовала этот недостаток. Берта не знала, что с ней делать. Сама она в девичестве была совсем другой. Но что есть, то есть; как жаль, что у Дженифер нет увлечений, которые могли бы ее хоть как-то развлечь. Например, живопись или музыка. Впрочем, она еще слишком молода, возможно, ей повезет, и она встретит достойного молодого человека с солидным состоянием…

Она обсудила этот вопрос с бабушкой, и обе сошлись на том, что иного выхода для Дженифер не существует.

– Вот почему я так мечтаю, чтобы у нее появились подруги. У этой девочки Маршалл из ее школы такой прекрасный загородный дом, она могла бы представить ее множеству знакомых. Дженифер могла бы даже поохотиться.

– Поохотиться? Вздор, вздор. Как ни старайся, охотой мужа себе не обеспечишь. К тому же Дженифер только и ждет, чтобы самой стать легкой добычей.

– Мама, милая, вы меня неправильно поняли. Я имею в виду поохотиться верхом, скажем, на лису.

– Ох! Тогда почему прямо не сказать, что ты имеешь в виду? Охота, видите ли, вздор какой.

– Боюсь, что манеры Дженни не слишком подходят для общения с посторонними, – продолжала Берта. – У людей создается впечатление, что она над ними смеется. Впрочем, и с теми, кого она знает, происходит то же самое. Взять хотя бы наших постояльцев. Я уверена, что здесь все с ней очень милы, но у нее такой бойкий язык. Думаю, она отпугнет любого мужчину, который захотел бы произвести на нее впечатление.

– Хм! Это только поза. В тихом омуте черти водятся. Вчера вечером она была весьма фамильярна с мистером Таптоном. Я наблюдала за ней.

– Ах, мама! Они всего-навсего разговаривали о коневодстве. Вполне безобидная тема.

– Безобидная? Рада, что ты так думаешь. Я же полагаю, что это весьма интимный предмет, особенно когда его обсуждают особы противоположного пола. Никогда не знаешь, до чего договоришься. Мужчина не упустит случая поиграть словами и наговорить двусмысленностей.

– К Хорасу Таптону, мама, это едва ли относится. Он очень серьезный человек, и ему хорошо за пятьдесят.

– Как ты наивна, Берта. Именно в этом возрасте мужчины и теряют голову в обществе молодых девушек. Никогда не забуду одно крайне неприятное происшествие, случившееся со мной много лет назад в вагоне поезда, к тому же я уже была замужем. Впрочем, не о том речь. Речь о том, что я ни на йоту не доверяю Дженифер. Вполне возможно, что она сама завела разговор о коневодстве и тем самым пробудила в мистере Таптоне бог знает какие мысли.

– О господи, вы действительно так думаете? Я непременно скажу ей впредь быть осторожнее.

– Если мы хотим видеть Дженифер замужем, Берта, то, должна признаться, она не с того начинает. Ни одному благовоспитанному мужчине не придет в голову просить руки девушки, которая демонстрирует такую осведомленность в интимной стороне жизни. Он сразу почувствует к ней антипатию и заподозрит все что угодно. Коневодство, видите ли! Какой вздор.

В этот момент в комнату вошла Дженифер. Она держала в руке шляпу и улыбалась.

– Привет! – сказала она. – Я нашла работу. Берта широко раскрыла глаза от удивления.

– Боже мой, Дженни, что ты имеешь в виду?

– Нашла… нашла… что она нашла? Я ни слова не слышу. – Бабушка с сердитым видом наклонилась вперед. Ее подбородок дрожал от волнения.

– Я нашла работу, – повторила Дженифер, – и начинаю завтра в девять утра. – Она села на подлокотник кресла и внимательно посмотрела на мать и бабушку.

– По-моему, это не очень мило с твоей стороны, – тут же объявила Берта. – Я просто не понимаю тебя. Уходить, никому ничего не сказав, самостоятельно устраивать свои дела, будто тебе уже двадцать один год и ты ни от кого не зависишь, в то время как мы с бабушкой сидим здесь, переживаем за тебя, думаем, что предпринять, и…

– Да, мама, но послушай меня хоть чуть-чуть. Вы с бабушкой сидите здесь и переживаете, но ничего не делаете. Да и с какой стати вам что-то делать? Поэтому я сама вышла из дома и все сделала за вас.

– Но в этом нет необходимости, – упорствовала ее мать. – Бабушка заботится, чтобы ты ни в чем не нуждалась. Вот хотя бы эта прелестная шляпка, еще три недели назад она была совсем новой. И все это отражается на мне, можно подумать, что я не хочу видеть тебя здесь в дневное время. Дженифер, ты меня очень огорчила.

– Мама, прошу тебя, не устраивай сцен. В том, что я поступила на работу, нет ничего предосудительного. Ведь теперь все чем-то заняты. Даже богатые девушки, которые ни в чем не нуждаются, и те работают. Да, знаю, раньше это никому и в голову не приходило, но ты сама на днях говорила, что война все изменила.

– Берта, что она говорит?

– О, боже мой! Боже мой! Дженифер говорит, что нынче богатые девушки занимаются тем, что в былые дни привело бы всех в ужас. Она говорит, что теперь все это делают.

– Делают? Что делают? Никогда не слышала ничего подобного. Какое гнусное, аморальное заявление. Неужели нельзя дождаться замужества, силы небесные, право, я…

– Нет-нет, мама. Дженифер говорит, что после войны все девушки работают. Не знаю, что и думать об этом. Интересно, если бы бедный Кристофер был жив, что бы он на это сказал.

– Папа был бы доволен, – поспешно проговорила Дженифер. – Я в этом уверена, и не надо качать головой, мама. Как бы то ни было, я получила место, и моя работа начинается завтра в девять утра. Так что хватит об этом. Что бы вы ни говорили, своего решения я не изменю.

– Ты жестокая, упрямая девочка, Дженни. Я и подумать не могла, что ты вырастешь такой бессердечной. Хотела бы я знать, откуда в тебе это ужасное своевольное упрямство – твой папа и братья были совсем другими. Я начинаю думать, что ты унаследовала его от своего безжалостного и малоприятного деда.

– Берта! – воскликнула возмущенная бабушка.

– Не от папы, дорогая. Я имела в виду отца бедного Кристофера, старика, который так безобразно к нам относился.

Дженифер соскользнула с подлокотника кресла.

– Вижу, меня здесь не слишком жалуют. Пойду-ка я лучше наверх.

– Подожди, Дженни, ты еще не сказала нам, в чем заключается твоя драгоценная работа.

– Да, Дженифер. Подойди и признайся, если, конечно, тебе не стыдно об этом говорить.

– Здесь нечего стыдится. Я буду помощницей ветеринарного врача, чем-то вроде санитарки.

Наступила гнетущая тишина. Дженифер бесшумно выскользнула из комнаты.

– Санитарка. – Берта беспомощно воззрилась на мать. – Можно ли представить себе что-нибудь более отвратительное. Она наверняка подцепит блох, а то и чего похуже. Целый день возиться с больными животными. Я в жизни так не тревожилась. Порой я даже думаю, не показать ли Дженифер врачу, она все-таки со странностями. Ах, мама! Что нам делать?

– Странностями? Какой вздор, нет у нее никаких странностей. Хотелось бы мне знать, каков он – этот пожилой мужчина, этот ее ветеринар…

На другой день одетая в белый халат Дженифер помогала пожилому человеку с грустным лицом, когда тот, тоже облаченный в белый халат, делал инъекцию жалобно мяукающему коту, которого за несколько минут перед тем переехал автомобиль. Ветеринар спросил ее, может ли она это вынести.

– Да, – стиснув зубы, ответила Дженифер. Она протянула руки за воющим, истекающим кровью котом и со спокойной уверенностью прижала его к себе, словно давно привыкла к подобным операциям.

Девять месяцев Дженифер была ассистенткой мистера Маклея, хирурга-ветеринара на Бейкер-стрит, но в конце этого срока ему пришлось оставить работу по состоянию здоровья.

К этому времени мать и бабушка поняли, что спорить с ней бесполезно, и предоставили ее самой себе. Прошла не одна неделя, прежде чем они смирились с тем, что она работает санитаркой.

Когда служба Дженифер в этой должности подошла к концу, она стала искать что-нибудь другое. Однажды она пришла домой и объявила, что продает чулки в военном универмаге. Берта взглянула на нее исполненными боли глазами.

– Порой мне кажется, что ты ведешь себя подобным образом лишь для того, чтобы задеть мои чувства. С твоим прекрасным образованием продавать чулки в магазине…

– В школе я ничему не научилась, – возразила Дженифер. – Я не помню, какие реки текут в Китае, какие товары экспортирует Индия, как разобрать предложение и что такое первая парламентская реформа. Зато после школы я узнала, что надо делать, когда животное страдает от боли, а это куда важнее всех знаний, вместе взятых.

– Но к чему все это ведет? Именно это, прежде всего, интересует нас с бабушкой. Помогать животным, конечно, очень мило, но чтобы девушка с твоим воспитанием стояла за прилавком и торговала чулками…

– Ты как-то мне сама говорила, что, когда вы жили в Лондоне, папа служил администратором магазина.

– Это совсем другое дело.

– Почему?

– Тебе отлично известно, что твой папа начал жизнь в довольно скромном положении. Ты, разумеется, не можешь помнить своих родственников из Плина, но все они были… как бы это сказать… простыми сельскими жителями. Поначалу я это ощущала очень остро. Твой папа был во всех отношениях выше их, именно поэтому он и бросил море. Но в молодости денег у него было очень мало, и ему пришлось немало потрудиться, чтобы преуспеть в жизни. К тому же в то время перед молодыми людьми не открывалось почти никаких возможностей. С тобой все обстоит иначе. Тебя воспитали как леди, а ты только и делаешь, что отмахиваешься от того, что тебе дано. Взгляни на людей, которые окружают тебя в этом магазине.

– Ах, мама, не знаю. Девушки там очень веселые, по крайней мере, большинство. И я вовсе не чувствую себя леди… леди – какое отвратительное слово, ничуть не лучше, чем куафер.[45]

– Куафер? Не понимаю, что ты имеешь в виду.

– Неважно.

На исходе второго месяца работы в военном универмаге чулки наскучили Дженифер, и она, привлеченная рекламой «Мгновенного шоколада», провела три недели в должности официантки в «Лайонз», откуда была уволена за разбитую посуду. Это ее ничуть не огорчило, и она устроилась рекламным агентом в фирму, которая собиралась выпустить в продажу новую модель пылесоса для чистки ковров. Дженифер должна была ходить по домам с набитой брошюрами сумкой, звонить в дверь и вовлекать людей в тоскливую беседу о достоинствах нового пылесоса, без которого не может обойтись ни одна хозяйка.

К несчастью, «беспыльный» пылесос не произвел впечатления в домах Англии, и Дженифер вновь оказалась без работы. Однако она скопила некоторую сумму и могла немного себя побаловать. Мать предложила ей купить такую полезную в обиходе вещь, как меховое манто, бабушка – собрание сочинений сэра Вальтера Скотта в кожаном переплете, но Дженифер не проявила особой склонности ни к тому, ни к другому. В порыве безумия она чуть было не купила модель корабля под всеми парусами, выставленную в витрине антикварной лавки, но, вовремя закрыв глаза и поспешив прочь, оказалась перед конторой с медной табличкой на двери: «Машинопись и стенография. Частные уроки».

Дженифер вошла в контору и записалась на полный курс, включавший, помимо прочего, бухгалтерский учет и делопроизводство. Таким образом, до Пасхи ей было чем заняться.

Однако радости она не испытывала. Все время чего-то не хватало. Дженифер казалось, что в жизни должно быть нечто большее, чем то, что она уже знает, нечто большее, чем неожиданный смех, мелкие огорчения, раздражение, проявления доброжелательности – скучные или забавные происшествия повседневного бытия. Они не приносили удовлетворения, истинного покоя.

Она впала в депрессию, у нее появилось чувство, будто она всюду чужая. Она не находила себе места в тяжелой атмосфере пансиона, не могла приспособиться к заведенному там образу жизни и строю мыслей.

Лондон так и остался для нее холодным городом, который она ненавидела с детства, пансион – унылой раковиной, лишенной домашнего тепла и привета.

После Рождества в доме номер семь по Мэпл-стрит появился новый постоялец. Это был мужчина лет шестидесяти, род занятий которого определялся крайне туманно и неопределенно: «кое-какие дела в Сити». Манеры его были слишком безупречны, речь чрезмерно цветиста и многословна, благодаря чему он почти сразу стал центральной и самой блестящей фигурой пансиона. Звали его Фрэнсис Хортон. Дженифер с первой же встречи почувствовала к нему отвращение, но вскоре решила, что он просто смешон, и, веселясь в душе, наблюдала за тем, какое одобрение вызывает его персона в штабе пансиона.

– Какой незаурядный человек, – сказала бабушка. – Настоящий comme il faut[46], дорогая Берта. Сразу видна старая школа.

Вскоре он был допущен в святая святых будуара. Не проходило и вечера, чтобы мистер Хортон не сидел между двумя женщинами, в то время как Дженифер устраивалась в кресле-качалке у книжного шкафа. Он держался с ними одновременно почтительно и фамильярно, нарочито выказывал безграничное уважение, при этом давая ощутить свое мужское превосходство.

– Ну, милые леди, – начинал он ровным бархатным голосом, – и как же вы провели день? Миссис Паркинс, позвольте мне поправить вам подушку. Нет-нет, никакого беспокойства, уверяю вас, удовольствие, положительно, удовольствие. Итак, мы снова вместе. Расскажите же мне, чем вы занимались.

– Ах! Тем же, чем и всегда, мистер Хортон. Видите ли, я изо всех сил стараюсь, чтобы в пансионе все шло как по часам.

– Я в этом не сомневаюсь, миссис Кумбе. Вы думаете обо всех, кроме себя. Какая прелестная работа. Вы позволите взглянуть на нее не искушенному в подобных тонкостях мужчине? – Он галантно склонился над вышивкой, которую она держала в руках, и провел по ней пальцем.

Берта отодвинула от него ткань и жеманно рассмеялась.

– Ох уж это мужское любопытство…

Отведя взгляд от книги, Дженифер заметила глупый жест матери и самоуверенное, почти дерзкое выражение в бледно-голубых глазах мистера Хортона.

Ей стало неловко, и она опустила голову, жалея, что видела эту сцену.

– Что такое? Что такое? Что сказал мистер Хортон? – Бабушка даже привстала с кресла.

– Я вижу, что миссис Кумбе прекрасная рукодельница, дорогая леди. Столь редкое в наше время достоинство. «Стежок, сделанный вовремя», хм? Вы ведь помните старую пословицу. А что мисс Дженифер? Чем занята наша молчунья в своем укромном уголке? Боюсь, миссис Кумбе, что ваша дочь настоящий книжный червь. – Он с наигранным осуждением покачал головой.

– Как ни старайся, общительности от Дженни не добьешься. Мы уже давно оставили всякую надежду, – вздохнула мать. – Молодое поколение хорошими манерами не отличается. Хоть ненадолго отложи книгу, Дженни, и веди себя пристойно.

– Да, мисс Дженифер, присоединяйтесь к нашему уютному кружку. «Все работа и нет игр», хм? Вы знаете продолжение? – Он неестественно рассмеялся, и его виски слегка покраснели.

Дженифер ему не нравилась. Он боялся, что она считает его старым дураком.

– Я все время опасаюсь, миссис Паркинс, что ваша внучка своей очаровательной ручкой занесет мои замечания на бумагу.

– Занесет ваши… своей рукой? Что такое, мистер Хортон? Что такое?

– Вы неправильно поняли мистера Хортона, мама. Он боится, что Дженифер запишет наш разговор, ведь она знает стенографию.

– Ах! Да, конечно, я поняла. Вся эта машинопись, стенография… Вздор какой.

Ошибка миссис Паркинс привела маленький кружок в легкое волнение. Глядя прямо перед собой, Дженифер закусила губу, чтобы не рассмеяться. Мистер Хортон, покручивая нелепые усы, снова наклонился к Берте.

– Как поразительно быстро летит время, поистине поразительно. Знаете, ведь сегодня уже пять недель, как я с вами.

– Что такое? Пять недель? Что он делает с тобой эти пять недель?

– Пять недель, как я ваш постоялец, миссис Паркинс, дорогая леди, не более чем ваш признательный постоялец. Именно это я только что и сказал миссис Кумбе. Восхитительно, просто восхитительно. A propos[47] – прошу прощения за плохой французский, – я за то, чтобы это отметить. Предлагаю небольшую вечеринку, знаете, только для нас четверых и посещение театра.

– Театр? Вздор, вздор. Я в театр не пойду, мистер Хортон. Современные актеры говорят недостаточно четко. Пригласите Берту, мистер Хортон, пригласите Берту.

– Миссис Кумбе, вы окажете мне эту честь?

– О, великолепно. Дженифер, ты, конечно, тоже пойдешь?

– Премного благодарна, но, пожалуй, нет. Я… я, кажется, простудилась. Какая досада. – Дженифер опустила глаза.

– В таком случае идемте вдвоем, миссис Кумбе. Надеюсь, вы не возражаете?

Дженифер увидела, что мать краснеет. Ее стало подташнивать. Она оттолкнула кресло и подошла к книжному шкафу.

– Ах, мисс Дженифер, я вижу, вы не одобряете, – долетел до нее бархатный голос из противоположного конца комнаты. – Обещаю вам заботиться о вашей дорогой матушке. Она будет под надежной защитой, кроме того, небольшое развлечение пойдет ей только на пользу.

– Раз речь идет о развлечении, – весело проговорила Дженифер, – то меня это не касается.

Выходя из комнаты, она все еще слышала голос мистера Хортона:

– Что вы хотели бы посмотреть? Сам я люблю юмористические представления. Я всегда ценил чистый, здоровый юмор.

Со временем подобные торжественные выходы в свет превратились в еженедельный ритуал, но Дженифер больше не приглашали. День за днем она наблюдала, как отношения матери и мистера Хортона становятся все ближе. Она видела его старания быть галантным, видела благосклошгую реакцию матери. Замечала особое внимание, каким он ее окружает, и то, как меняется ее поведение, стоит ему войти в комнату. Видела, как крепнет в нем чувство собственника, отмечала про себя властные интонации, закрадывающиеся в его голос, и то, как мать спрашивает его мнение по тому или иному вопросу, во всем полагаясь на его советы.

Она была невольным свидетелем обмена взглядами и невольным слушателем их бесед. Находясь с ними в одной комнате, она испытывала невыносимую скуку и смущение. Ее мать просто дура, если испытывает привязанность к этому человеку.

К тому же она строит из себя мученицу. Как-то Дженифер подслушала их разговор.

– Моя жизнь была полна взлетов и падений, – сказала мать. – Мой бедный муж никогда не понимал, на какие жертвы я пошла ради него. Я отдала ему лучшие годы моей жизни. Он проиграл все наши сбережения, и я познала годы горьких лишений. Потом ему немного повезло, и он дал мне и сыновьям некое подобие семейного очага. Как вам известно, мы в течение двенадцати лет были заживо похоронены в корнуолльской глуши. Я никогда не жаловалась, поскольку верю, что из любого положения можно извлечь нечто хорошее. Люди были по-своему добры к нам, но, разумеется, они принадлежали к совсем другому кругу. Вы понимаете?

– Бедная вы моя, – сказал мистер Хортон, беря ее за руку.

– Все мое счастье заключалось в Кристофере и детях, заботы о них не оставляли мне времени думать о себе.

Дженифер поспешила прочь. Это было гадко, отвратительно. Она не могла этого переносить.

Как могла мать с таким безразличием говорить о папе, который как раб трудился ради нее. Отдала ему лучшие годы жизни! А что же папа? Очевидно, он вообще ничего ей не дал. Просто был рядом, не делая ни малейших попыток ее понять.

Бедный, милый папа – все, что она могла вспомнить, это светловолосая голова на подушке да фигура, которая машет ей с подножия холма…

Папа… Гарольд… Вилли…Все ушли, все забыты, будто их никогда и не было, а мать высокопарно беседует с этим чужимчеловеком с глупыми бараньими глазами.

Возможно, она надеется снова выйти замуж. Почему бы и нет? Никто не заставляет ее оставаться вдовой.

Видимо, так и случится. Она станет миссис Хортон, женой этого дурака. Ее мать, которой сейчас пятьдесят пять. Ужасная, отвратительная картина… Как вообще могут женщины, уже любившие одного мужчину, думать о другом, смотреть на другого? Даже если их мужья умерли много лет назад, они должны помнить. Это подло, низко. Она постаралась представить себе, как обернутся дела в будущем. Возможно, они переедут в другую часть Лондона. Мистер и миссис Фрэнсис Хортон, и она, Дженифер, его падчерица. Какая отвратительная фамильярность: «Дорогая, твоя мать и я решили…» Все трое сидят за столом и завтракают.

– Еще чаю, Фрэнсис?

– Благодарю, Берта, любовь моя, я уже напился.

Он – самоуверенный, с гнусной улыбкой владыки и обладателя; и она – трепещущая, дрожащая, старающаяся угодить.

И Дженифер, обреченная смотреть на них, сознающая всю ложность такого положения.

Шли дни, но никто ничего не говорил. Дженифер начала осматриваться в поисках новой работы.

Ей только что исполнилось девятнадцать. В Лондоне явно было слишком много девушек, желавших быть машинистками; Дженифер почти отчаялась найти работу. Она регулярно читала объявления в «Дейли телеграф», но ни одно не подходило. Жизнь представлялась ей унылой, однообразной чередой дней, и порой она задавалась вопросом – а стоит ли вообще так беспокоиться. У этого идиота Хортона была пренеприятная привычка первым в доме хватать «Дейли телеграф» и прочитывать ее от корки до корки. Дженифер твердо решила помешать ему в этом, просыпаться раньше и просматривать объявления, пока все ждут завтрака.

На третье утро, поднимаясь из холла по лестнице, она остановилась на полпути, в нескольких шагах от гостиной. Дверь была открыта, и она увидела Хортона, который обнимал ее мать. Он явно только что ее поцеловал, к тому же не первый раз. Мать поправляла волосы и строила глупые мины перед зеркалом.

– Фрэнсис, я думаю, нам следует им сказать, – говорила она, – а то пойдут сплетни.

– Если ты этого хочешь, моя Берта, то предлагаю сегодня утром за завтраком сделать официальное сообщение. Грядут свадебные колокола, хм? Это будет настоящей сенсацией.

– Думаю, мама этого ждет, но вот Дженни.

– Ах! – Хортон рассмеялся. – Дженифер предоставь мне. Уверяю тебя, с ней хлопот не будет. Просто требуется немного твердости. Вскоре мы станем друзьями. Отцовская воля, не так ли?

– Фрэнсис, ты удивительный человек. Дженифер не стала ждать продолжения. Она поднялась по лестнице и проскользнула в комнату матери. Из-за вазы на каминной доске она достала выцветшую, покрытую пылью фотографию Кристофера Кумбе. Затем бросила взгляд в окно на ряды печных труб, поднимающихся над Лондоном. Из казармы на другой стороне улицы донесся призыв горна.

– Послушай, папа, – сказала она, – что я, по-твоему, должна делать?

– Итак, мои дорогие друзья, все вместе и каждый в отдельности, я имею ни с чем не сравнимое удовольствие сообщить вам, что ваша возлюбленная и уважаемая хозяйка Берта Кумбе оказала мне честь, согласившись стать миссис Хортон.

Небольшая толпа собравшихся в столовой постояльцев разразилась криками удивления, удовольствия и вежливого одобрения.

– Как романтично, просто не передать словами… а мы и не знали… самые искренние поздравления… вы счастливейший из мужчин…

– Полагаю, вам не терпится услышать, когда состоится счастливое событие, – продолжал мистер Хортон. – Что ж, не скрою, это будет скоро, очень скоро. Естественно, я горю нетерпением и надеюсь, что моя будущая супруга разделяет мои чувства.

Берта кивнула и улыбнулась преемнику Кристофера.

– Я отнюдь не намерен надолго лишать вас ее общества. Медовый месяц – вернее всего три недели – в тихом уголке, и мы вновь станем жить здесь, как прежде.

– Что такое? Тихий утолок? Что он собирается делать в тихом уголке?

– Успокойтесь, мама. Он имеет в виду Вентнор. Хортон с головой погрузился в море красноречия.

– Она не только сделала меня самым счастливым человеком на земле, но и спасла от тоски и одиночества холостяцкой жизни, она не позволила мне бесцельно блуждать по жизненным тропам: кому на месте не сидится, тот… и так далее, иными словами, лучше износиться, чем заржаветь… – Он слегка смутился и замолк.

– Продолжай, дорогой, – пробормотала Берта, – это так прекрасно.

– Я имел в виду, дорогие друзья, что – верю – я принесу ей такое же утешение, как и она мне. – Он сел под громкие аплодисменты.

– А где Дженни? – спросил кто-то.

– Неужели она не поздравила счастливую пару?

– Да, где Дженифер?

Ее место за столом было пусто. До сих пор этого никто не заметил.

– Дженифер опаздывает к завтраку, – сказала бабушка. – Что она задумала? Какой-нибудь очередной вздор.

В этот момент в комнату вошла Дженифер. На ней были надеты твидовый пиджак, юбка и джемпер, на голове лихо сидела коричневая ондатровая шляпка. В руках она держала два небольших чемодана, через плечо был перекинут старый забрызганный чернилами макинтош.

– Дженифер! – воскликнула бабушка. – Что все это значит?

– Дженни… в чем дело? – В голосе матери слышались слезы.

Заинтригованные и несколько смущенные постояльцы раскрыли рты от удивления.

Наконец мистер Хортон с сознанием вновь обретенного достоинства поднялся из-за стола.

– Дорогая Дженифер, – начал он, – полагаю, вы должны объяснить вашей матушке, что все это значит. К чему этот… хм, костюм? Эти саквояжи?

Все ждали ее ответа.

– Я ухожу, – сказала Дженифер.

– Намереваясь покинуть нас, вы отбываете таким странным, своевольным способом?

Он смотрел ей в лицо, словно не веря происходящему.

Бабушка тряслась от гнева, Берта пыталась нащупать в кармане платок.

– Послушайте, мистер Хортон, – сказала Дженифер. – Что мне делать и куда мне идти – это мое дело. Я слышала, что вы собираетесь жениться на моей матери – это ваше дело. Я искренне желаю счастья вам обоим. На этом и порешим, хорошо?

– Но, Дженни, минутку, я не понимаю.

– Неужели, мама? Что ж, это не так уж и важно, верно? Ты хочешь устроить свою жизнь по-новому, я собираюсь сделать то же самое. Этой жизнью я прожила тринадцать лет, и, думаю, этого вполне достаточно. Время от времени я буду посылать вам почтовые открытки с видами. Всем до свидания.

– Остановите ее… остановите ее, – сказала бабушка вся красная от гнева. – В этом, без сомнения, замешан мужчина. Другой она быть и не может. Выясните, куда она идет.

Дженифер помахала чемоданом на прощанье.

– Я еду туда, где родилась, – крикнула она. – Я еду домой, к своим близким – домой в Плин.

Глава восьмая

Когда Дженифер вышла из дома номер семь по Мэпл-стрит, в ее кармане было ровно пять фунтов шесть шиллингов и четыре пенса. С одной пересадкой она приехала на омнибусе к Паддингтонскому вокзалу за сорок пять минут до отправления двенадцатичасового поезда, которому предстояло навсегда увезти ее из Лондона. Тридцать два шллинга и шесть пенсов из ее капитала ушло на билет в вагоне третьего класса, еще три шиллинга на чашку кофе, два ломтика бекона и банан, поскольку дома она не завтракала. Перед поездом у нее было время обдумать свой безумный побег из пансиона. С шестилетнего возраста это был ее дом, но она оставила мать без малейшего сожаления. «Должно быть, во мне есть что-то противоестественное, – с грустью подумала Дженифер. – Но тут ничем не поможешь. Наверное, я родилась без сердца. Кажется, такое бывает».

Она сидела в вагоне и, ужасаясь самой себе, наблюдала за движением людей по платформе, за катящимися тележками, суетой носильщиков, слышала свистки и шипенье отходящих поездов.

Тринадцать лет назад она приехала сюда, на этот самый вокзал, цепляясь за руку матери, покорная, со слезами на глазах, оторопевшая от яркого света и суеты, и сейчас ей казалось, что эти годы не оставили следа в ее жизни, что она нисколько не изменилась и остается все той же одинокой шестилетней девочкой. Дженифер сидела в уголке вагона, и поезд быстро уносил ее из города, который она ненавидела, от тянущихся до самого горизонта крыш, переплетающихся, забитых толпами улиц, от грохота и стука, от роскоши, бедности и мерзости запустения, от унылых мужских и женских лиц; поезд нес ее мимо ровных лугов и низких зеленых изгородей, мимо сверкающей глади узкой реки, мимо раскинутых по равнине городков и скучных, однообразных деревень.

Вскоре она воспрянула духом и ощутила странное волнение: равнина осталась позади, и поезд мчался теперь мимо холмов, поднимавшихся к белесому небу, троп, пролегавших по низинам, овец, бредущих нескончаемой вереницей, крестьян, которые махали ему вслед.

И вдруг, неожиданно, неподвижно-серый простор моря, раскинувшегося под проходящим поездом, высокие красные скалы Девона, босоногие ребятишки, бегущие по гальке, маленькие, словно игрушечные, лодки, раскачиваемые приливом.

Это был Корнуолл, ее родная земля, причудливая, странная смесь неровных холмов, низких, простирающихся на многие мили долин, серых, разбросанных далеко друг от друга домов, высоких лесов и полноводных потоков. От волнения она сошла на станции, где пересаживались на Сент-Брайдз, и с досадой увидела скрывающийся вдали поезд, который оставил ее вместе с багажом на узкой платформе милях в пятнадцати от места, куда она ехала.

Забыв об усталости, веря в удачу и не думая о деньгах, она вышла из здания вокзала, отыскала дорогу к гаражу и меньше чем через двадцать минут уже ехала в нанятом ею, видавшем виды стареньком «форде» в сторону Плина.

Не обращая внимания на белую пыль, Дженифер сняла шляпу и подставила волосы ветру; словно не замечая шума мотора и смердящих выхлопов бензина, она ловила ароматы леса и зеленых изгородей, примул, растущих по оврагам, смолевки и пламенеющего утесника, земли и солнца, дождя, далекого моря.

Они поднялись на вершину холма. Внизу, словно тихое озеро в горной долине, сверкали широкие серые воды гавани. Построенный на дальнем холме город террасами поднимался к скалам.

Старые дома беспорядочно лепились один к другому, из печных труб вился дым. У кромки воды тянулись мощенные булыжником набережные и ступени, ведущие к дверям домов.

Из гавани выходил пароход; дымя трубами, медленно и величественно он направлялся в открытое море. Он дал три гудка, и окрестные холмы ответили ему троекратным эхом. Над стоящими на якоре кораблями парили чайки.

Водитель «форда» обернулся к Дженифер и указал рукой вниз.

– Посмотрите туда! – крикнул он. – Это Плин.

Он нажал на тормоза, и машина стала спускаться по крутому каменистому склону. Здесь по обеим сторонам стояли беленые известью домики, в канавах бродили утки и куры. Затем показались длинная каменная стена, мощенный булыжником спуск, а за ними широкая, простертая к морю гавань с серыми, смотрящими на сверкающую воду домами.

Дженифер вышла из машины, прислонилась к шершавой каменной стене, и ей показалось, что она одним взглядом может вобрать в себя весь Плин, может сломать преграду лет, означавших расставание и немое одиночество. С пробудившимся сердцем она смотрела на то, чего так долго была лишена; долгожданный покой снизошел на нее робко, осторожно, как вестник надежды.

Дженифер заплатила паромщику и переехала на другой берег. С чемоданами в руках она шла по длинной, узкой улице Плина, толком не зная, ни куда идти, ни о ком спрашивать.

Она смутно помнила, что Дом под Плющом был не в самом городе, он стоял на склоне дальнего холма, ближе к скалам и к открытому морю. Стоило ей об этом подумать, как ее словно осенило: ведь Дом под Плющом уже долгие годы принадлежит не ей, а совершенно посторонним людям, о которых ей ничего не известно. Сгущались сумерки, а она была фактически чужой в своем родном городе. Усталая, голодная и немного упавшая духом Дженифер остановилась. Почти не сознавая, что делает, она дотронулась до руки какого-то прохожего.

– Скажите, в Плине есть кто-нибудь по фамилии Кумбе? – спросила она.

Ее любопытство несколько удивило мужчину, к которому она обратилась.

– А кто из Кумбе вам нужен, милая? – осведомился он. – Видите ли, в разных местах Плина живут несколько Кумбе.

Дженифер призвала все свое мужество. Она не могла вспомнить ни одного родственника, который знал ее в детстве. Она была уверена, что у нее есть множество теток, дядюшек, кузенов, но не помнила ни имен, ни лиц.

– Точно я не могу сказать, – грустно ответила она. – Я… я не была здесь несколько лет. Я немного растерялась и просто не знаю, куда идти.

– Вон там, напротив банка, две мисс Кумбе держат лавку, может быть, они смогут вам помочь? Это дочери старого Сэмюэля Кумбе, но он уже много лет как умер. Пожилые и очень славные дамы. Попробуйте зайти к ним.

– О да! – быстро проговорила Дженифер. – Возможно, они смогут что-нибудь мне посоветовать. Но так неожиданно их беспокоить… вы уверены, что они мне не откажут? Может, мне лучше пойти в гостиницу?

– Вы, случайно, им не родственница, милая?

– Да… по крайней мере, я надеюсь. Моя фамилия тоже Кумбе.

– Что ж, тогда мисс Мэри и мисс Марта наверняка будут вам рады. Это как раз напротив, дом с дверным молотком затейливой формы. Всего доброго.

– Всего доброго и благодарю вас. Дженифер перешла улицу и постучала в дверь.

Ее вдруг охватила робость, сомнения: что сказать, с чего начать. Мэри и Марта… она была уверена, что эти имена как-то связаны в ее памяти. Тетя Мэри… Тетя Марта… кажется, Гарольд когда-то давно их упоминал? Но если и так, как может она быть уверена, что они ее знают?

Дверь отворилась, на пороге стояла высокая седая старуха с добрыми голубыми глазами и розовыми щеками.

– Это Энни Хокинг с моей газетой? – начала она. – Ах, прошу прощения, мисс, при таком слабом свете я плохо вижу. Магазин уже закрыт. Вам нужно что-то определенное?

Дженифер, твердая, холодная, решительная Дженифер, без колебаний оставившая дом номер семь по Мэпл-стрит, дрожала как маленькая девочка, готовая вот-вот расплакаться.

– Извините, – сказала она. – Мне неловко вас беспокоить, но я не знаю, куда мне идти, что предпринять. Не могли бы вы мне сказать: Кристофер Кумбе вам не родственник?

Женщина с изумлением смотрела на нее. Затем ее лицо прояснилось, и она улыбнулась.

– Да, конечно. Он был моим двоюродным братом, мы с сестрой присматривали за ним и его братьями, когда они были детьми. Он всегда назьшал нас «тетушки».

– Ах! – Из глаз Дженифер брызнули слезы. – Ах! Я так рада, так рада. Вы меня, конечно, не помните, но я его дочь, я – Дженифер Кумбе.

– Как? – Лицо женщины странно сморщилось, и она сделала шаг вперед. – Вы Дженни… маленькая Дженни, дочка бедного Кристофера?

– Да.

– Марта, иди скорей сюда, – позвала женщина. – Какими судьбами? Кто бы мог подумать!

Из задних комнат появилась вторая старуха, точная копия первой, только ниже ростом и плотнее.

– Что за шум?

– Это же маленькая дочка Кристофера, только совсем взрослая. Марта, ты помнишь Дженни?

– Неужели дочка Кристофера? Боже милостивый, я просто глазам своим не верю. Дорогая, ты откуда? После стольких лет! Входи, входи и дай на тебя как следует посмотреть.

Они провели ее на маленькую кухню, из которой открывался вид на гавань. Занавески еще не были задернуты, и за окном Дженифер видела покрытую вечерними тенями воду и огни кораблей, стоящих на якоре. Кухня была маленькая и уютная. В низком камине весело горел огонь, на столе был накрыт незамысловатый ужин: хлеб, сыр и горячие пирожки с мясом. Кухню освещали четыре свечи; их пламя то вспыхивало, то угасало под нежным дуновением прохладного воздуха, струящегося через открытое окно. Растянувшийся на каминной доске кот лизал лапы. В углу стоял старомодный кухонный шкаф, набитый посудой, и над ним медленно, торжественно тикали часы. На решетке над очагом мелодично посвистывал чайник.

Неожиданно снаружи донеслись свист, шум воды, вспененной корабельным винтом, скрежет, громыхание цепи, хриплые мужские голоса.

Дженифер прислушивалась к этим звукам, словно к эху забытых снов; она видела себя маленькой девочкой, которая, сидя на руках у отца, высовывается из окна спальни и протягивает руки к далеким огням. Она обвела взглядом маленькую кухню, увидела горящий в камине огонь, ласковое мерцание свечей, играющие на потолке тени, простую мебель, накрытый к ужину стол, улыбающиеся лица двух старых женщин, их приветливо протянутые к ней руки.

Дженифер отвернулась от них, почти ничего не видя от слез, стыдясь своей глупости, беспомощная, но безмерно счастливая.

– Вы даже не представляете себе, что это для меня значит, – сказала она, – но я дома, наконец-то дома.

Глава девятая

На другой день так много надо было рассказать и обсудить. Тетушки хотели знать все подробности бегства Дженифер и его причины; они расспрашивали ее о Лондоне, которого никогда не видели, – наверное, бедной девочке было очень трудно прожить там так долго… как изменилась малышка за тринадцать лет, что они ее не видели… затем война и столько тревог… о смерти Гарольда они слышали, но вот Вилли… сколько горя и страданий, из Плина тоже многие ушли на войну и не вернулись; некоторые говорят, что и сам город очень изменился, но, при всем том, многое в нем осталось прежним.

Затем Дженифер в свою очередь осведомилась о ныне здравствующих родственниках, но, хоть она и услышала много имен – дядя такой-то, кузен такой-то, – ей пришлось признать, что они ничего ей не говорят.

После полудня она отправилась прогуляться по Плину и с тревогой обнаружила, что помнит лишь немногие места: склон холма, ведущий к скалам, развалины Замка, тропу, ведущую через поля к церкви. Сам город казался ей незнакомым и странным, но оттого не менее дорогим, несмотря на ее короткую память.

Больше всего поразили ее гавань, корабли, парусные лодки, пирсы, широкий простор серой воды и виднеющаяся вдали полоса открытого моря.

Затем она поднялась по дороге и через поля направилась к церкви, высившейся на склоне холма.

Дженифер пришла в Лэнок.

Она бродила среди надгробий, разыскивая дорогую ей могилу. Некоторое время она тщетно оглядывалась по сторонам и наконец подошла к вязу, который рос возле живой ограды. Здесь было много камней с высеченной на них фамилией Кумбе: одни совсем новые, другие заросшие плющом, потемневшие от времени.

Здесь покоились Герберт Кумбе и его жена, Мэри Кумбе, Сэмюэль и его жена Поузи; там – кто-то по имени Элизабет Стивенс и ее муж Николас, их сыновья и внуки. У самой ограды стоял камень, который казался старше других, он немного ушел в землю и так густо зарос плющом, что Дженифер пришлось сломать несколько веток, чтобы разглядеть скрытую под ними полустершуюся надпись:


ДжанетКумбе из Плина,

родилась в апреле 1811 года,

умерла в сентябре 1863 года

и Томас Кумбе, муж последней,

родился в декабре 1805 года,

умер в сентябре 1882 года.

Наконец-то сладкий покой.


Это был самый старый камень, и Дженифер предположила, что он стоит над первыми Кумбе, основателями рода. Немного влево от него находились две одиночные могилы. В одной лежала Сьюзен Коллинз Кумбе, возлюбленная жена Джозефа Кумбе; в другой, размером поменьше и очень запущенной, тоже его жена, «Энни, жена Джозефа Кумбе. Умерла в 1890 году двадцати четырех лет от роду». Самого Джозефа здесь не было. Не он ли и есть ее дед, которого мать называла безжалостным и жестоким человеком? Бедная Энни двадцати четырех лет от роду…

Наконец, она нашла то, что искала: немного поодаль, на невысоком пригорке, белый камень с четкими крупными буквами:


Кристофер Кумбе,

сын Джозефа и Съюзен Коллинз Кумбе,

бесстрашно отдавший жизнь

в ночь на 5 апреля 1912 года

в возрасте сорока четырех лет.


Дженифер опустилась на колени, раздвинула траву. Еще раньше в кучке мусора у ограды она нашла пустую банку, из колонки возле церкви набрала воды и поставила в нее нарциссы, которые принесла ему.

Затем она поднялась и посмотрела на небольшую группу могил, место последнего упокоения своих близких, такое безмятежное и мирное в тиши кладбища, чей покой нарушали лишь порывы ветра да белый яблоневый цвет, прилетавший сюда из далекого сада.

Дженифер отвернулась – она знала, что их уже не тяготят никакие беды и печали, – и пошла через поле домой в Плин.

Примерно на полпути от города она спросила у шедшего навстречу мальчика, где находится Дом под Плющом, но он покачал головой и ответил, что в Плине такого дома нет. Однако она настаивала, сказала, что жила там до войны. Тогда он обратился к женщине, которая стояла на другой стороне дороги:

– Миссис Тамлин, вы что-нибудь знаете про Дом под Плющом? Эта молодая леди говорит, что жила там, но я о нем никогда не слышал.

– Она имеет в виду «Вид на Море», – ответила женщина. – Кажется, когда-то его называли Домом под Плющом.

– Сейчас на нем нет никакого плюща, мисс, – улыбнулся мальчик. – Это красивое новое здание. Его нынешние владельцы мистер и миссис Ватсон. Посмотрите, вон там, немного ниже, в саду.

Дженифер неуверенно направилась к квадратному дому средних размеров, окруженному аккуратно подстриженными кустами.

Ухоженная тропинка вела от зеленой калитки к парадной двери. Эта дверь тоже была выкрашена в ярко-зеленый цвет. Крыша была явно новая, старую серую черепицу сменила сверкающая черная. Плюща на фасаде не было, но, чтобы хоть как-то его украсить, хозяева поставили под окнами две колонны в восточном стиле. На месте бывшей бани они построили маленькую теплицу.

В оранжевом гамаке лежала женщина с китайским мопсом на коленях, склонившийся над клумбой мужчина что-то подрезал ножницами.

Он распрямился и отер лоб носовым платком.

– По-моему, дорогая, здесь следует подсыпать немного извести, – сказал он, обращаясь к женщине, но, заметив, что Дженифер смотрит на него из-за ограды, нахмурился и повернулся к ней спиной. Собака истошно залаяла.

– Успокойся, Бу-Бу, – крикнул мужчина и нарочито громко добавил: – Что ни говори, но при всем том он отличная сторожевая собака. Сразу чует посторонних.

Дженифер повернулась и побежала вниз по холму. Ее глаза горели, сердце бешено колотилось, к горлу подступал комок.

«Вид на Море». Для новых хозяев это всего лишь отрезок времени, они не могут изменить истину. Они вообразили, будто дом и сад принадлежат им и что они вольны все переделать, но когда-то здесь не было ни гамака, ни тявкающей собачонки, а только маленькая девочка, которая махала рукой отцу, раскачиваясь на садовой калитке.

В тот день Дженифер помогала тетушкам в магазине, хотя ее помощь едва ли требовалась: работы было немного, и женщины, несмотря на свои шестьдесят девять лет, вполне с нею справлялись.

Вечером Дженифер упросила их рассказать ей про былую жизнь Плина, про отца в детстве, про деда, про волнения и заботы, которые были частью их жизни.

Одну за другой Дженифер вызвала из небытия картины прошлого, она увидела мужчин и женщин, чье имя носила, приобщилась к их, казалось бы, ничем не примечательной жизни, полной печалей и радостей, страдания и отчаяния, взаимной любви и ненависти. Они до конца прошли начертанный им путь, надгробные плиты на Лэнокском кладбище – вот все, что от них осталось…

Джанет, Джозеф, Дженифер… всех их связывала странная и противоречивая любовь друг к другу; от поколения к поколению наследовали они бремя беспокойства и страдания, невыносимое томление по красоте и свободе; все трое стремились к неведомым целям и нехоженым тропам, но обретали покой лишь в Плине, лишь друг в друге. Каждого из них отделяла от любимых преграда физической смерти, и все же их связывали бесчисленные узы, разорвать которые был не властен никто, – живое присутствие мудрого и любящего духа.

– Мне кажется, что дядя Филицп с самого начала был настроен против дедушки и, ненавидя его, перенес свою ненависть на следующее поколение – папа тоже от него натерпелся.

Дженифер горела гневом и негодованием на старика, который принес столько горя ее семье.

– Теперь мне бы хотелось его самого заставить страдать, – сказала она. – Мне бы хотелось, чтобы он сам испытал страх, который нагонял на других. О смерти нам ничего не известно; с какой стати позволять ему чувствовать полную безнаказанность только потому, что он старик и ни у кого не хватает смелости выступить против него? Я уверена, что дело именно в этом. Ни у кого не хватает смелости!

– Ах, твой кузен Фред выступил против него, еще как выступил, – прервала ее речь тетушка Марта. – Это он еще совсем молодым человеком забрал твоего деда из Садмина, это он через целых семнадцать лет, после смерти твоего отца, крепко поговорил с Филиппом в конторе. Фред был хорошим другом Кристоферу и дяде Джозефу.

– Как жаль, что я не могу его поблагодарить, ведь его убили на войне?

– Да… бедняга. Мэри, в каком году это было? Кажется, в семнадцатом. Он оставил вдову с сыном, но Нора не намного его пережила. А вот сын… это, скажу тебе, настоящий Кумбе. В Плине он нынче знаменитость.

– Да, верно, – улыбнулась Марта, – мы гордимся Джоном.

– А что он сделал? – спросила Дженифер. – Я, кажется, вспоминаю, что когда-то играла с одним мальчиком по имени Джон, но он был старше меня.

– Это и есть Джон, он жил с родителями на ферме. Когда твой отец их навещал, то иногда брал тебя с собой. Ничего не скажешь, Джон славный парень, замечательный парень. Во время войны он попытался добраться до Франции на маленькой лодке, тогда ему только исполнилось семнадцать, а ведь не побоится, благослови его Господь. Глубокой ночью отправился в старом корыте, что и на воде-то едва держалось, но, к счастью, его нашли где-то недалеко от Плимута и и под присмотром отправили домой.

– Какая досада! – воскликнула Дженифер. – Значит, на войну он так и не попал?

– Нет, дорогая, не попал, он был еще не в том возрасте. Ну а потом умерла его бедная мать, такие вот дела, Джону осталась ферма и изрядная сумма денег в придачу.

– И что же он, по-твоему, сделал, Дженни? – подхватила Марта, и ее щеки зарделись от гордости.

С улыбкой глядя на двух старых женщин, Дженифер покачала головой.

– Уверена, что не догадаюсь.

– Он расплатился с долгами, вернул брата Тома и кузена Джима на верфь, которая стояла пустой после этого несчастья с банкротством, а сам отправился в другой конец страны учиться ремеслу, узнал то, другое и через четыре года вернулся, да так, что ему любое дело нипочем. С тех пор только и знает, что строит яхты – с зимы до лета, от заказов со всей округи нет отбоя, весь Плин только и говорит что о нем. Да что там – посмотри в окно, дорогая, вправо от гавани, видишь огромный корабль, что стоит носом к Полмирскому мысу, видишь все эти краны, верхушки мачт, так вот, это верфь Джона, она построена рядом со старой верфью Кумбе, только в десять раз больше ее. Ну как, видела ты что-нибудь подобное?

– Он действительно сделал все это за четыре года? Наверное, она работал как чернорабочий. А что это за мачта за краном?

– Как же, это новый стотонный парусный крейсер, который строят для него. Джон говорил мне, что два его судна принимали участие в гонках в Каусе. Они принадлежат одному джентльмену из Фалмута. В августе они обязательно придут сюда на регату.

– Должно быть, они вернули все потери и сейчас зарабатывают гораздо больше денег, чем раньше.

– Правильно, дорогая, правильно. И брат Том сейчас живет в прекрасном доме с большим садом, да и Джим живет по соседству с ним у своей замужней дочери. Они, конечно, в возрасте, как и мы, но еще работают, я никогда не встречала таких работников, а ты, Мэри?

– И я никогда, но это все Джон. Он и никто другой. Ах, Дженни, если бы твой отец дожил до этого, дорогая.

– Он был бы горд и счастлив, правда? – спросила Дженифер. – Как вы думаете, он бы не возражал против всех этих перемен?

– Конечно нет, он бы удивился, это да, но ведь всем видно, что перемены-то к лучшему.

– А что говорит на все это дядя Филипп?

– Воротит нос и делает вид, будто ничего не замечает. Будь он помоложе, то наверняка строил бы козни да ставил палки в колеса.

– Пожалуй, я схожу навестить моего замечательного дядю Филиппа, – нахмурясь, сказала Дженифер. – Я его не боюсь.

– Боже упаси, ты это серьезно? Да он съест тебя живьем.

– Мне хочется рискнуть.

– Только не это, нет. Я тебе не советую, а ты, Марта?

– Ни в коем случае.

– Дорогая, это злой, раздражительный старый джентльмен, он видится только со своим старшим клерком и посетителями, которые приходят к нему по делам. У него работала Мэгги Бейт, но на прошлой неделе она ушла, потому что собирается замуж. Печатала на машинке, и все такое. Она страшно его боялась, хотя он с ней почти не разговаривал. Трудно найти человека, который согласился бы на него работать. Марта, место Мэгги еще не занято?

– Нет, насколько мне известно.

– Печатала на машинке? – спросила Дженифер. – Вы полагаете, они ищут кого-нибудь на ее место?

– Точно не знаю, но вполне возможно, что да. За те гроши, что он платит, вряд ли найдется много желающих.

– Ну что ж, мне ведь надо найти в Плине какую-нибудь работу, верно? Почему бы не попробовать получить эту?

– Ты умеешь печатать на машинке, Дженни?

– И даже неплохо. В Лондоне я закончила секретарские курсы.

– Вот как? Неужели? Боже милостивый, как выросла эта девочка. Но, дорогая, к дяде Филиппу я бы все равно не пошла. Сомневаюсь, что тебе понравиться целый день сидеть в его жуткой конторе.

– Нет, Дженни, не ходи, не надо.

– Но я хочу, хочу попробовать. Если будет совсем невмоготу, я смогу поискать что-нибудь другое. Можно поговорить со старшим клерком, со стариком встречаться вовсе не обязательно. До поры до времени… Послушайте, это будет просто здорово. Как называется контора?

– «Хогг и Вильямс», на набережной. Но, Дженни, лучше бы тебе туда не ходить.

– И все же я схожу. А там посмотрим.

На другое утро Дженни вышла из дома и направилась к квадратному кирпичному зданию, стоявшему на мощенной булыжником набережной. Над дверью висела выцветшая, давно не подновлявшаяся вывеска «Хогг и Вильямс».

Она толкнула дверь и вошла внутрь. Из двери справа от входа вышел конторский посыльный и осведомился о цели ее прихода.

– Мне нужно видеть старшего клерка, – сказала Дженифер.

– Мистера Торнтона? Какое у вас к нему дело?

– Я хотела узнать, свободно ли еще место машинистки после ухода… мисс Бейт, если не ошибаюсь.

– Хорошо, будьте любезны, подождите минуту. Через минуту посыльный вернулся в сопровождении старшего клерка мистера Торнтона.

– Мне сказали, что вы справляетесь относительно вакансии, – начал он. – Не скрою, мы действительно очень загружены работой, и нам необходим человек на эту должность. Но позвольте заметить, что вы выглядите слишком молодо, а мы берем только опытных работников.

– Значит, я как раз то, что вам нужно. Машинопись, стенография и все остальное. Я была бы вам очень признательна, если бы вы дали мне испытательный срок.

– Разумеется, я хочу быть справедливым судьей – улыбаясь, проговорил мистер Торнтон. – Кстати, как вас зовут?

– Кумбе, Дженифер Кумбе.

– Ах! – Ответ Дженифер несколько озадачил мистера Торнтона. – Вы не родственница мистера Кумбе?

– Возможно, между нами и есть дальнее родство, – беззаботно ответила Дженифер. – В Корнуолле эта фамилия встречается достаточно часто, не так ли?

– Совершенно верно… совершенно верно. Конечно, у старого джентльмена много родственников, но он, похоже, ни с кем из них не видится. Он ведет очень уединенный образ жизни.

Через два дня Дженифер наконец столкнулась лицом к липу с дядей Филиппом.

Она задержалась на работе, чтобы закончить груду писем. Все клерки ушли из конторы, как обычно, в пять часов, и Дженифер полагала, что она в здании одна, если не считать сторожа, который жил здесь же. Без четверти шесть она закончила последнее письмо и собралась уходить, когда заметила, что дверь в комнату дяди, обычно недоступную для посторонних, полуоткрыта.

Не в силах побороть любопытства, правнучка Джанет Кумбе прошла по коридору, открыла дверь и остановилась, слегка удивленная тем, что увидела.

За письменным столом сидел старик. Его лицо было изборождено глубокими морщинами, тощее, согбенное от бремени лет тело напоминало скелет, стиснутые руки казались дрожащими птичьими лапами. Бледное лицо и редкие седые волосы старика составляли разительный контраст с грязновато-черным цветом его одежды.

Так это и есть дядя Филипп? Этот изможденный, сгорбленный старик и есть враг ее отца? – Филипп Кумбе, – тихо произнесла Дженифер. Он поднял голову и увидел в дверях кабинета девушку со сжатыми на груди руками, вздернутым подбородком и карими глазами, устремленными прямо на него.

Он не ответил и, вцепившись дрожащими руками в подлокотники кресла, вперил взгляд в призрак, явившийся из далекого прошлого. Ждущие впереди годы, время, неумолимая, несущая забвение смерть – все это перестало существовать. Перед ним стояла сама Джанет, которая сияла белизной на носу корабля, Джанет, какой он видел ее в своих детских снах, Джанет, которая предпочла ему Джозефа.

Филипп не сводил взгляда с окутанной тенью фигуры.

– Зачем ты пришла? – спросил он. – Это месть Джозефа, которую он так долго планировал и лелеял в душе?

– Почему вы говорите о Джозефе, разве вы забыли его сына Кристофера?

– С его сыном я не ссорился, – закричал Филипп. – Он сам заслужил все, что с ним произошло. Почему я должен отвечать за нищих членов нашей злосчастной семьи, за неудачников?

Дженифер заметила на губах дяди ухмылку, и ее охватил гнев.

– Вы называете Кристофера Кумбе неудачником? Неудачником, потому что он жил скромно и просто, проводил время с обитателями небогатых домов, с фермерами и рыбаками? Он был неудачником, потому что люди его любили, уважали и оплакивали его смерть. А вы, вы уверены, что преуспели в жизни? Что вы сделали хоть для одной живой души? В Плине вас все ненавидят, вас оставили в покое лишь оттого, что вы старик, никчемный и слабый, слишком беспомощный, чтобы хоть что-нибудь значить.

Филипп прищурился и, тяжело дыша, подался вперед.

– Во имя всего святого, кто вы?

Дженифер улыбнулась. И люди боятся этого дрожащего старика. Похоже, он даже не знает, кто она.

– А как вы думаете, кто я? – с презрением в голосе спросила она. – Призрак, кто-нибудь из вашего прошлого? Взгляните на себя, вы весь дрожите от страха.

Опираясь на палку, он медленно поднялся и нетвердо двинулся к ней, не сводя глаз с ее лица.

– Кто вы? – прошептал он. – Кто вы?

Она закинула голову и рассмеялась, как смеялись до нее Джанет и Джозеф, как смеялся когда-то Кристофер.

– Я Дженифер Кумбе, – сказала она. – Я дочь Кристофера, которого вы называете неудачником.

Филипп вновь остановил на ней блуждающий взгляд, его мысли путались.

– Дженифер… я не знаю никакой Дженифер. Разве у Кристофера была дочь?

Дженифер кивнула, поведение старика поразило, озадачило ее.

– Да, – ответила она, – я Дженифер. Я уже два дня работаю в вашей конторе. Мне было любопытно взглянуть на человека, который погубил моих отца и деда.

Филипп наконец овладел собой.

– Я, без сомнения, должен поздравить вас с прекрасной игрой. Вам следовало бы стать актрисой. Могу я спросить, кто позволил вам входить в эту комнату?

– Если вы полагаете, что можете меня напугать, то это величайшая ошибка в вашей жизни, – ответила Дженифер. – Мне все равно, глава вы этой фирмы или нет, вы мой двоюродный дедушка, и я этим отнюдь не горжусь. Теперь вы можете меня уволить, но я этого и ждала. Я поступила сюда на работу лишь затем, чтобы разобраться с вами. Повидавшись с вами, я поняла, что вы того не стоите, игра не стоит свеч, вот и все. Прощайте, дядя Филипп.

Она повернулась и вышла из комнаты.

– Постойте, – крикнул он, направляясь за ней. – Постойте, вернитесь.

– Что вам нужно?

Он погладил подбородок и взглянул на Дженифер.

– Наша беседа доставила мне удовольствие, – медленно проговорил он, – большое удовольствие. Мне было необходимо маленькое умственное развлечение. Значит, вы моя двоюродная внучка, не так ли? Отнюдь не горжусь этим обстоятельством. Какая жалость. Так вот, предположим, что вы окажете мне величайшую честь, отобедав со мной сегодня вечером.

– Отобедать с вами? – Дженифер задумалась. – В этом ужасном старом доме, на этой мрачной улице?

– Да. Очень жаль, что мое предложение не вызвало у вас особого энтузиазма.

– Впрочем, я могла бы. Почему бы и нет?

– Значит, решено? Я буду ждать вас ровно в восемь часов.

– Хорошо. Я буду. До вечера.

Дженифер была немало удивлена неожиданными последствиями своей выходки. Она ждала взрыва ярости, по меньшей мере, увольнения, а вместо этого ее спокойно приглашают на обед. «Может быть, старик сошел с ума?» – подумала она.

Она просунула голову в заднюю гостиную магазина.

– Дядя Филипп пригласил меня на обед к себе домой, – сказала она. – Я решила, что разумнее всего согласиться, хотя мне это вовсе не по душе.

Две старые женщины раскрыли рты от удивления.

– Филипп Кумбе пригласил тебя в свой дом? Ты, конечно, шутишь, Дженни.

– Нет, я совершенно серьезно. Я и сама удивилась. Я выложила все, что про него думаю, а он пригласил меня на обед. Мне кажется, он свихнулся. Я его ничуть не боюсь.

– Но, Дженни, в его дом никто никогда не ходит, он никого никогда не приглашал. Поверь мне, он что-то задумал. Дорогая, я бы не пошла.

– Нет, я пойду, обязательно пойду. До свиданья, я вернусь не поздно.

Дженифер поднималась по холму в возбужденном настроении. Как-никак приключение. Она позвонила в дверь мрачного серого дома, и ее провели в просторную, скудно обставленную комнату. В камине горел слабый огонь. Из-за дыма Дженифер догадалась, что камин не топили уже несколько лет.

Ее дядя стоял у камина. Дженифер позабавило, что он переоделся в старомодный вечерний костюм, который, вероятно, с прошлого века висел в каком-нибудь затхлом шкафу.

– Боже мой, я и не подозревала, что вы даете банкет, – сказала она. – Свои вечерние туалеты я оставила в Лондоне.

– Ваше платье просто прелестно, – возразил он, и Дженифер предположила, что он делает ей нечто вроде комплимента.

Обед оказался лучше, чем она ожидала. Они начали с рыбы, затем перешли к мясу, приправленному луком, за которым последовало то, что дядя Филипп назвал «паровым пудингом».

Потом они пили кофе, и хозяин дома протянул ей сигареты, явно купленные специально для этого случая.

– Сам я не курю, – объяснил он.

Они немного поговорили о Плине, о добыче глины. Наконец, после короткой паузы он откашлялся и, осторожно потирая руки и не глядя ей в глаза, снова заговорил.

– Должен признаться, я хочу задать вам один вопрос. Эта мысль пришла ко мне совершенно неожиданно. Как видите, я человек пожилой. Возможно, мне осталось всего несколько лет или даже месяцев. Такому старику, как я, здесь порой бывает одиноко. Вот что я предлагаю. Вы навсегда переедете жить ко мне – фактически, я предлагаю удочерить вас, стать вашим опекуном. Что вы на это скажете?

– Да вы с ума сошли, – сказала Дженифер. – Вы же ничего обо мне не знаете. И еще, после того, как вы так обошлись с моим отцом и дедом, спокойно повернуться на сто восемьдесят градусов и удочерить меня. Зачем вам это понадобилось?

– У меня есть на то свои причины. Возможно, они связаны с тем, о чем вы только что сказали. Мое отношение к вашему отцу и деду.

Дженифер отчасти догадалась, что он имеет в виду, и все ее существо исполнилось презрением. В конторе она неким таинственным образом напугала старика, пошатнула его веру в собственное могущество, и теперь он хочет (не из симпатии к ней, а ради себя самого) загладить свою вину перед дочерью Кристофера и внучкой Джозефа на тот случай, если легенда о жизни после смерти не лишена основания. На тот случай, если бессмертие все-таки существует. Удочерив ее, он расквитается с прошлым. Она станет для него средством спасения. Не любовь, не раскаяние и примирение, а скрытый ужас. Вот причина.

Дженифер не знала, на что решиться.

– Я буду вольна поступать так, как захочу? – наконец спросила она. – Смогу переделать этот унылый, мрачный дом и постараться хоть что-нибудь в нем изменить?

Филипп ответил не сразу. Дженифер понимала, что он думает о расходах.

– Да, – сказал он. – Да, вы получите полную свободу. Что касается дома, вы можете переделать его по своему усмотрению.

– В таком случае, – сказала Дженифер, – в таком случае, дядя Филипп, я говорю «да». Но я хочу, чтобы вы поняли – я согласна присматривать за вашим домом, но отказываюсь видеть в вас опекуна и тем более не желаю, чтобы вы относились ко мне как к приемной дочери. Об этом не может быть и речи.

– Итак, обыкновенная сделка. Идет?

– Да… дядя Филипп… назовем это сделкой. И они впервые за время знакомства пожали друг другу руки.

Глава десятая

В городках вроде Плина новости разносятся быстро. На другой день там только и говорили, что дочь Кристофера Кумбе, которая недавно приехала из Лондона, встречалась со своим двоюродным дедом Филиппом, грозным, внушающим ужас мистером Кумбе из «Хогга и Вильямса», и теперь будет жить на Мэраин-террас в качестве его компаньонки.

Все сошлись во мнении, что эта самая Дженифер Кумбе не что иное, как обыкновенная авантюристка, что она охотится за наследством старика, который разорил ее покойного отца.

Джон Стивенс услышал о поразительных событиях в Плине на верфи, но он был слишком занят своими яхтами и планами на будущее и не проявил к ним особого интереса. Когда старый Томас Кумбе, тряся головой от волнения, сообщил ему эту новость, Джон, который рассматривал в конторе какие-то чертежи, вынул изо рта трубку и улыбнулся.

– Метит на его деньги? Если ей удастся их получить, значит, она умная девушка. Филипп Кумбе и с пенни просто так не расстанется.

– Но, Джон, говорю тебе, это сущая правда. Дом на Мэраин-террас уже перекрашен, на окнах новые занавески, и девица распоряжается там, что твоя хозяйка.

– Либо она порядком его напутала, либо старыйскряга наконец-то впал в детство. Это та девчушка, которая жила в Доме под Плющом? Младшая сестра Гарольда и Вилли?

– Она самая, Джон. Училась в Лондоне, сестра говорит, настоящая молодая леди. Похоже, они к ней привязались, но не знаю, по-моему, это как-то странно.

– Ладно, Том, у нас нет времени на модных молодых леди, которые метят на наследство неприятных старых джентльменов, хотя, на мой взгляд, все это очень интересно. Взгляни ка лучше на этот чертеж.

И он забыл об этом думать. В свои двадцать четыре года Джон был серьезным и решительным молодым человеком. Мечтательный мальчик вырос и стал энергичным, предприимчивым мужчиной; он завел собственное дело, которое быстро получило известность во всех западных провинциях и приносило немалые доходы. Через год-другой он станет одним из лучших строителей яхт и бросит вызов крупнейшим фирмам северного и южного побережья. Кроме работы, Джона мало что занимало, он давно бросил старую привычку мечтать, глядя на звезды, заглядывать в будущее и предчувствовать несчастья и смерть. Джон-мальчик лежал на вершине холма и любовался морем, Джон-мужчина читал и подписывал бумаги в своей конторе или, стоя на верфи, давал указания рабочим. Джон-мальчик взобрался на борт потерпевшей крушение «Джанет Кумбе» и, устремив взгляд на маленькое носовое украшение, предался мечтам о прошлом; Джон-мужчина отмахнулся от сентиментальности и, владея всеми правами на судно (Филиппу Кумбе наскучило все это дело, и он продал свои акции с незначительной прибылью), намеревался разобрать его, когда сумеет выделить для этого достаточное число рабочих. Одним воскресным днем в конце июня этот решительный и целеустремленный Джон Стивенс с немалым раздражением почувствовал пробуждение в своей душе былых мальчишеских порывов, иными словами безудержное желание выйти из конторы и пройтись через холмы до Полмирской заводи. Время от времени корабль подобным образом заявлял свои права на него, но Джон неизменно их отвергал. Он отвергал малейший намек на проявление слабости. Чтобы какое-то корабельное носовое украшение имело над ним такую власть… да это просто нелепо.

Джанет Кумбе просто несносна. Она постоянно поучает его, указывает, что следует делать. Кто, как не она, подсказала ему начать строительство новой корабельной верфи, но сейчас строительство закончено, и пусть его повесят, но он больше не станет ее слушать. Однако это всего лишь воображение. Она всего-навсего кусок раскрашенного дерева.

Он нахмурился и снова принялся за работу: карандаш в зубах, волосы всклокочены. Потянулся за учебником, который лежал рядом. Прочел пару страниц, но слова прыгали перед глазами. Посмотрел в окно и увидел синее небо и сверкающую гавань. Услышал крик чаек в развалинах Замка.

– О, дьявол, – сказал Джон и швырнул книгу в противоположный конец комнаты.

Через пару минут он уже шагал по тропинке, которая вела через поля к Полмирской заводи.

Дженифер подвела лодку к борту корабля и накрепко привязала канат к свисавшей с него веревочной лестнице. Был отлив, но она все же надеялась, что по возвращении найдет лодку на плаву. Она ухватилась руками за веревочную лестницу, перебралась через фальшборт на покатую палубу и с любопытством огляделась. Это был ее первый визит на старую шхуну, хоть она и жила в Плине уже больше двух месяцев.

Палуба усыпана осколками слухового окна. Лебедка разбита, повсюду валяются обломки рангоутного дерева, обрывки снастей. Часть парусов сорвана, верхушку бизань-мачты, скорее всего, унесло в море.

Но кое-что на удивление осталось нетронутым: обручи вокруг мачт, помпы.

Дженифер наклонилась и заглянула в закопченный носовой кубрик, на переборке которого было вырезано: «Пригоден для размещения 6 матросов». В нем все еще висели три бушлата, на полу валялось старое блюдце, под матрас одной из коек была засунута обложка журнала. Здесь люди жили, спали; небольшое пространство звенело от их смеха, их песен. И вот их нет, они забыты, возможно, умерли. С палубы ей на руку упала капля. В кубрике царила мрачная, гнетущая атмосфера. Она повернулась, чтобы подняться наверх, и вдруг увидела фотографию женщины, приколотую к стене. Вырезка из газеты 1907 года. Кто-то ножом нацарапал под ней сердце, пронзенное стрелой.

На палубе она заглянула в тесный камбуз. В нем по-прежнему стояла плита, а на ней две пустые бутылки. В шкафчике лежала разбитая тарелка.

Штурвал находился там же, где тринадцать лет назад, когда Дик Кумбе помог привести судно в гавань, и Дженифер стояла на том самом месте, где когда-то упал Кристофер, когда обломки рангоута сломали ему спину.

По трапу она спустилась в каюты. Сперва она вошла в закуток помощника размером с небольшой шкаф, а из него в главную каюту или капитанский салон – комнату размером в шесть-семь квадратных футов со складным столом в центре, вделанной в пол скамьей и стенными шкафами.

Раздвижная дверь вела в спальную каюту капитана – шкаф фута на два больше, чем у помощника, но с умывальником. Здесь Кристофер мальчиком уснул в слезах во время своего первого плавания из Бристоля, в то время как смущенный и раздосадованный поведением сына Джозеф шагал по палубе у него над головой. Дженифер села за стол и подперла подбородок руками. На переборке все еще висели часы, стрелки которых остановились на двадцати четырех минутах десятого. Под часами висел календарь на 1912 год. В каюте пахло сыростью и гнилью; во время высоких весенних приливов сквозь доски пола просачивалась вода.

Ящик стола был набит картами, пожелтевшими от времени, отсыревшими, замусоленными. Когда-то за этим столом, разложив перед собой карты, сидел Джозеф. Он пометил их своей печатью: «Капитан Джозеф Кумбе».

С тяжелой душой Дженифер поднялась из-за стола. Она открыла один шкаф и обнаружила, что он забит самыми разнообразными предметами. Там лежали отсыревшие старые книги и газеты, мужская фуражка.

Она прошла в каюту капитана и стала рыться в шкафах. Здесь она нашла старую зубную щетку, запонку и один носок. В углу ящика лежал маленький потрепанный молитвенник. На форзаце было написано: «Дику от любящего отца Сэмюэля Кумбе. Май 1878».

Верхний ящик Дженифер долго не удавалось открыть. Она тянула его, толкала, но он не поддавался. И только когда она изо всех сил рванула его на себя, он открылся. Она сразу поняла, почему ей пришлось приложить столько усилий: в глубине ящика стояла большая деревянная шкатулка. Дженифер вынула ее, перенесла в капитанский салон и поставила на стол. Подняв крышку и заглянув внутрь, она увидела, что шкатулка набита бумагами, документами и связками писем.

Бумагу за бумагой она выложила содержимое шкатулки рядом с собой на скамью. Здесь были самые разнообразные счета, документы, относящиеся к корабельному грузу, к стоянкам в разных портах, отчеты о плаваниях, несколько страниц из судового журнала.

Здесь же был капитанский диплом Джозефа Кумбе, кусок пергамента, доставивший ему и Джанет столько радости, документ, которым они так гордились. Была там и выцветшая фотография, сделанная в 1879 году, запечатлевшая Джозефа, Сьюзен и их четверых детей: Кристофера, Альберта, Чарльза и Кэтрин.

Здесь были письма Джозефа и Дика о рекордах, установленных кораблем за время плавания, множество обрывочных сведений и деталей, которые с изумительной полнотой складывались в историю шхуны «Джанет Кумбе».

Читая эти забытые бумаги, Дженифер вновь видела перед собой гордый абрис летящего по бурным волнам корабля, слышала пение парусов и скрип мачт, слышала крики матросов на палубе, видела фигуру Джозефа – его темные волосы и борода пропитаны морскими брызгами, громкий голос отдает приказания, и ветер уносит их вдаль…

Она слышала завывания ветра и грохот моря. Видела, как Джозеф запрокидывает голову и смеется.

Дженифер прервала чтение, подняла голову и огляделась. Она услышала стук капель, падающих с палубы, увидела разбитое стекло и ржавые гвозди на пропитанном влагой полу. Скорбные звуки… скорбное зрелище.

Под письмами на самом дне коробки лежал небольшой сверток, перевязанный старой тесьмой. Дженифер взглянула на почерк, и ее сердце дрогнуло. Где-то она его уже видела. В книгах матери. Это был почерк Кристофера. Письма были адресованы Джозефу Кумбе. Она перевернула их и увидела, что печати не сломаны. Их никто не читал.

Она чувствовала, что имеет право прочесть эти письма, письма, которые пришли из прошлого.

Так Дженифер наконец узнала правду о первых днях Кристофера в Лондоне. Последнее письмо, никем не прочитанное и оставшееся без ответа, было датировано 22 ноября 1890 года. Письма отца были обречены пролежать в этой коробке более тридцати пяти лет, пока дочь их не найдет.

По лицу Дженифер текли слезы, сидя на скамье, она раскачивалась взад-вперед от горя.

– Мой дорогой, – шептала она. – Мой дорогой.

Она не слышала ни шагов на палубе, ни скрипа лестницы и, лишь отведя взгляд от связки писем, которая лежала у нее на коленях, увидела, что в дверях каюты кто-то стоит. Несколько секунд оба молчали. Пораженная, не в силах пошевелиться, Дженифер увидела Кристофера, его длинные ноги, его взъерошенные волосы… видение мелькнуло перед ней и исчезло, а на его месте стоял молодой человек, которого она никогда раньше не встречала.

Джон по сухому илу пробрался к шхуне и заметил, что к веревочной лестнице с правого борта привязана маленькая лодка, плавающая на глубине не более фута.

«Мародеры», – подумал он и, взобравшись на палубу, сразу спустился в каюту. Остановившись в дверях, он прищурился, и его сердце усиленно забилось – у стола, с откинутыми со лба темными волосами, сжав руки, сидела сама Джанет Кумбе.

Затем видение исчезло, и он увидел, что незнакомка – это всего лишь молодая девушка с залитым слезами лицом.

– Привет, – сказал Джон.

– Привет, – ответила Дженифер, тыльной стороной ладони вытирая глаза.

– Вы о чем-то плакали?

– Да.

Он шагнул вперед и заметил на столе коробку.

– Как вам удалось выдвинуть этот ящик?

– Я тянула его до тех пор, пока он сам не вылез.

– Я думал, что задвинул его достаточно крепко.

– Значит, это вы положили в него шкатулку?

– Да, лет шесть назад. До того она лежала на скамье, на которой вы сидите. Я боялся, что она может разбиться или попасться на глаза какому-нибудь любопытному дураку. Теперь я вижу, что даже ящик ее не уберег.

– Вы хотите сказать, что я любопытная дура?

– Мне ничего про вас не известно. Вы положили письма на место?

– Большинство. Но эти я хочу оставить себе.

– Какие именно? Вы хотите сказать, что сломали печати? И ваш поступок не кажется вам отвратительным? Я специально положил их на самое дно. Они адресованы тому, кто уже мертв, кто умер двадцать пять лет назад.

– Я знаю.

– Вот как? У вас привычка читать письма покойников?

Дженифер отвернулась, из глаз у нее снова брызнули слезы.

– У меня больше никогда не возникнет такого желания. В них столько горя, что лучше бы я не знала правды.

– Значит, когда я вошел, вы плакали над этими письмами?

– Да.

Он подошел и сел на скамью рядом с ней.

– Почему они заставили вас плакать?

– Я не знаю, кто вы и почему я должна вам отвечать. Вы только что назвали меня любопытной дурой, пусть будет так.

– Извините, я был груб с вами. Но, видите ли, этот корабль принадлежит мне. Я пришел в ярость оттого, что какой-то посторонний вообще на него забрался.

– Я вас хорошо понимаю.

– Полагаю, эти бумаги навели вас на кой-какие мысли, Этгот корабль связан с жизнью давно умерших людей, мужчин и женщин, которые любили друг друга, и теперь от них ничего не осталось. С вашей стороны нехорошо было вскрывать запечатанные письма.

– Как это может быть нехорошо, если они мои?

– О чем вы говорите?

– Эти письма были написаны моим отцом и дедом.

– Так вы Дженифер?

– Да, я Дженифер. А вы – Джон?

– Я – Джон. Дать вам платок, Дженифер? Возьмите, он абсолютно чистый.

– Благодарю.

– Теперь вы выглядите лучше. Я был резок с вами. Тысяча извинений.

– Все в порядке. Откуда вам было знать, кто я такая?

– Не знаю… мог бы догадаться. Значит, вы живете у Филиппа Кумбе. Как вы с ним ладите? Похоже, вы единственная особа, которая смогла с ним ужиться.

– Наверное, люди так долго его боялись, что он стал чем-то вроде легенды. Он вовсе не страшный. Просто несчастный старик, который боится смерти.

Джон не ответил и пошарил в кармане.

– Вы не против, если я закурю?

– Нет.

С минуту он набивал и раскуривал трубку. Потом снова заговорил.

– Послушайте, Дженифер. Не думайте больше об этих письмах. Дело давнее, разве не так? Вы огорчены тем, что ваш отец так и не получил прощения. Я помню его здесь, в Плине. В то время я был маленьким мальчиком, но он производил на меня впечатление самого счастливого, самого доброго существа на свете, абсолютно довольного жизнью. Абсолютно довольного. Он не переживал из-за своего отца Джозефа. Он знал, что все в порядке Я его страшно любил, он был лучшим другом моего отца.

– Она взяла у него платок, высморкалась и вытерла слезы в уголках глаз.

Дженифер прикоснулась к его руке. – Если хотите, можете прочесть эти письма. Сейчас, при мне.

Джон искоса посмотрел на нее.

– Можно? Это очень мило с вашей стороны, Дженифер.

Она разложила письма перед собой, и они сидели, касаясь друг друга плечами и подперев подбородки ладонями.

Когда они прочли все письма, Дженифер молча отодвинула их в сторону.

– Как оказалась здесь эта шкатулка? – спросила она.

– Она принадлежала вашему деду. Он всегда держал ее здесь. Потом, когда шкипером стал Дик Кумбе, он тоже ею пользовался. Должно быть, письма вашего отца попали в нее, когда Джозефа Кумбе отправили в Садмин.

– Папа наверняка писал и другие, интересно, что с ними стало.

– Наверное, их уничтожили.

– Да, наверное.

– Вы хотите забрать шкатулку?

– Нет… оставим ее здесь, где она всегда была.

Он встал, взял шкатулку и положил ее в ящик.

Потом вернулся и, засунув руки в карманы, с любопытством посмотрел на Дженифер с высоты своего роста.

– Итак, Дженифер, мы кузены.

– Да, но очень дальние.

– Не такие уж дальние, черт возьми.

Дженифер рассмеялась.

– Пойдемте на палубу, я хочу вам кое-что показать, – предложил Джон.

Они поднялись по лестнице и направились к полубаку.

– Дайте руку, – сказал Джон. Они перегнулись через фальшборт на самом носу корабля. – Вы ведь еще не знакомы с Джанет Кумбе, верно?

– Не знакома.

– Вот она, прямо под вами.

Дженифер посмотрела на носовое украшение в белой одежде… старинная шляпа, вздернутый подбородок, темные волосы обрамляют бледное лицо, глаза устремлены в морскую даль.

– Ах! – воскликнула Дженифер. – Как жаль, что я ее не знала, как жаль, что она умерла.

– Она не умерла.

– Не умерла?

– Нет. Она знает, что мы здесь, мы оба.

– Да, я верю.

Они улыбнулись друг другу.

– Дженифер, вы ничего не замечаете?

– Замечаю? Что?

– Что вы – это вылитая она?

– Носовое украшение?

– Да.

Дженифер рассмеялась.

– Неужели?

– Хм. Как странно, – неожиданно вырвалось у Джона. Он облокотился о фальшборт, подперев руками подбородок.

Дженифер подошла и встала с ним рядом.

– О чем вы думаете?

– Интересно, что заставило меня сегодня прийти сюда?

– Я рада, что вы пришли, – сказала она ему. – В конце концов, мы же кузены и должны знать друг друга.

– Кузены, и не такие уж дальние, верно?

– Нет… не дальние.

Они стояли, глядя на мелководье, и вдруг заметили замершего на дне краба. Джон нагнулся, поднял осколок стекла и швырнул его вниз. Под их дружный смех краб пустился наутек.

– Дженифер, а я, кажется, помню вас ребенком.

– Помните?

– Да, я уверен, что вас иногда приводили к нам на ферму пить чай. Вы были такой робкой, застенчивой.

– Неужели? Я уверена, что тоже вас помню. Однажды я играла в поле с мальчиком по имени Джон. Он все время бежал впереди, и я не могла его догнать.

– Держу пари, это был я.

Он ударил ногой по фальшборту.

– Дженифер, почему вы переехали к Филиппу Кумбе?

– Трудно сказать. Возможно, это своего рода тонкая месть.

– Не знаю, о мести я как-то не думал.

– Вам и не надо о ней думать. Это касается только меня.

Глядя на ее серьезное лицо, Джон не мог сдержать улыбки.

– Вы убежали из дома, верно?

– Я убежала из Лондона. Мой дом – Плин.

– Вы очень его любите?

– Да.

– Я тоже.

Над гаванью парили чайки.

– Сколько вам лет, Дженифер?

– Девятнадцать.

– Вы выглядите моложе.

– Нет, не выгляжу.

Они немного помолчали, затем Джон снова заговорил.

– Вам бы не хотелось как-нибудь взглянуть на верфь? Разумеется, если у вас нет более интересных занятий. Возможно, вам это будет интересно.

Он говорил таким тоном, будто ему абсолютно все равно, придет она или нет.

– Да, мне бы очень хотелось.

– Только не приводите с собой дядю Филиппа.

– Вы полагаете, что мне это могло бы прийти в голову?

– Дженифер… послушайте. Если вам станет совсем невмоготу, если вам вдруг окончательно опротивеет его вид, вы обещаете прийти и сказать мне об этом?

– Хорошо, Джон, я приду. Вы имеете в виду, что если мне станет совсем тоскливо на душе или… то я могу в чем-то на вас рассчитывать?

– Нет, не в чем-то. Во всем. Всегда, в любое время.

– Вы очень любезны. – Дженифер свистнула и посмотрела на часы.

– Мне пора возвращаться.

Они молча пошли к тому месту, где висела веревочная лестница.

– Подвезти вас на лодке? – спросила Дженифер.

– Нет, я могу вернуться полями. Она спустилась в шлюпку.

– Подождите минуту, – остановил ее Джон. У него был такой суровый и холодный вид, что Дженифер даже испугалась слов, которые затем услышала: – Послушайте, а что если мы заведем такое правило – приходить сюда по воскресеньям и разговаривать?

Дженифер не сразу ответила. Он говорил таким тоном, словно сама эта мысль наводила на него скуку.

– Вы этого действительно хотите? – спросила она – Разумеется. – Теперь он улыбался.

– Решено?

– Решено.

– До встречи, Дженифер.

– До встречи, Джон.

Теперь, когда Дженифер стала компаньонкой своего дяди, ей не имело смысла сидеть за машинкой в конторе. В деньгах она не нуждалась. Того, что Филипп выделял на ведение хозяйства, было более чем достаточно. Расточительностью Дженифер не отличалась, но, видя с какой болью дядя расстается с каждым шиллингом, она удвоила траты, поскольку знала, что он не посмеет ей отказать. Он твердо уверовал, что внучатая племянница ограждает его от мучительных страхов, что, пока она рядом, Джанет и Джозеф до него не доберутся. Он цеплялся за нее из страха за себя.

Он смотрел, как она тратит его деньги, и молчал. Дженифер знала, что расставание с каждым пенсом, которые она разбрасывала с такой расточительностью, доставляло ему нестерпимые муки, и, памятуя о своем отце, продолжала это делать азартно, весело, свободно.

То была та самая тонкая месть, о которой она говорила Джону.

Когда дом на Мэрайн-террас был заново окрашен, отделан и меблирован с подвала до чердака, она обратила свои заботы на Плин. Приход, госпиталь, бедняки – все это требовало ее внимания под официальным патронажем дяди, и, когда был разработан план сбора средств на приобретение большого участка мыса с передачей его в общественное пользование, Филипп Кумбе возглавил список жертвователей.

Все это время Филипп Кумбе наблюдал, как мало-помалу тает богатство, которое он берег для себя лично, наблюдал, как эта девушка с глазами Джозефа и повадками Джанет делает, что хочет, тратит сколько хочет. И он ненавидел ее.

Дженифер видела выражение его узких, провалившихся глаз, видела его морщинистые руки, вцепившиеся в подлокотники кресла, видела его тонкие лиловые губы и, понимая, какой ужас она ему внушает, в душе улыбалась и думала совсем о другом. У нее не было причин для беспокойства, время текло для нее мирно и приятно. Она написала матери о том, что происходит в Плине, о том, что живет она у дяди Филиппа, о том, как хороша жизнь, когда ты свободна, о своей дружбе с Джоном. Ответ был таким, какого следовало ожидать от Берты, – не холодным, но и не слишком теплым: она удивлена, что Дженифер так сошлась с врагом своего отца, но рада, что ей хорошо в его доме, ведь, в конце концов, он всегда был джентльменом, чего Дженифер с ее воспитанием и образованием, естественно, не может не оценить. Летом Плин, конечно, очарователен, но с приближением зимы она, без сомнения, найдет его совсем другим, хотя, возможно, как племянницу Филиппа Кумбе ее будут приглашать на вечеринки и обеды, чего она, Берта, была лишена, ведь бедный папа не занимал никакого положения в обществе. Тем временем они с Фрэнсисом после восхитительных трех недель, проведенных в Вентноре, вновь благополучно устроились в доме номер семь, и она уверена, что в будущем жизнь вознаградит ее за все лишения, которые она претерпела за время вдовства и даже за предыдущие годы. Наконец-то есть тот, кто се действительно понимает, и, хотя она всегда будет тепло вспоминать бедного папу, только теперь ей открылось, что такое настоящая любовь, Фрэнсис для нее – все, как и она для Фрэнсиса.

А Дженифер должна смотреть на Фрэнсиса как на истинного друга и советчика; если она вернется в Лондон, то встретит самый радушный прием у них обоих.

В приписке Берта добавила, что бедная бабушка нездорова и что хотя она не простила Дженифер, но все-таки потребовала, чтобы ей прочли ее письмо. Услышав про кузена Джона, она очень встревожилась и пожелала узнать, чем занималась с ним Дженифер воскресным днем на старой развалине в нескольких милях от посторонних глаз. Все это ей очень не понравилось. Никогда не знаешь, какие фантазии могут прийти в голову горячему молодому человеку.

Прочитав эти строчки, Дженифер громко рассмеялась, но самый конец письма заставил ее нахмуриться. «…Дженни, дорогая, бабушка, конечно, преувеличивает, но и я не думаю, что эти встречи можно назвать хорошей идеей. Ведь ты еще так молода, а присмотреть за тобой там некому. Мне бы не хотелось, чтобы ты вступала в какие бы то ни было отношения с этим молодым человеком – строителем лодок или кем-то в этом роде, тем более что он твой кузен».

«Какие же они идиоты, – думала Дженифер, кладя письмо в карман. – Она пишет так, будто строитель лодок то же самое, что водопроводчик. Джон самый умный проектировщик яхт в стране. Да если на то пошло, мы не такие уж близкие родственники. Терпеть не могу; когда люди ни с того ни с сего делают всякие выводы. Это гадко».

Пылая яростью на весь мир, Дженифер спустилась с холма и с удивлением обнаружила, что находится у входа на верфь. Джон стоял в самом ее центре и разговаривал с мастерами. Его одежда была белой от пыли, словно он вывалялся в опилках. Его светлые волосы закрывали правый глаз, одна рука взметнулась вверх, а длинные ноги сплелись самым невероятным образом.

Дженифер была знакома эта поза. Он всегда принимал ее, когда старался что-то объяснить. Но вот он заметил ее. Его рука упала, ноги расплелись, и поспешность, с какой он бросил рабочих, никого бы не обманула, разве что его самого.

– Да… да, – говорил он, – именно об этом я и толкую. – Но когда его уже нельзя было услышать, он взглянул на часы и сказал: – Я понятия не имел, что уже так поздно. Завтра утром мы поговорим об этом.

Рабочие остались на верфи, недоуменно потирая лбы.

Из ворот Джон вышел беспечной походкой и позевывая.

– Это вы, Дженифер? Мне показалось, что вы стоите за воротами, но я не мог хорошенько разглядеть.

– Вы очень заняты?

– Конечно, нет, на сегодня с делами покончено, – солгал он.

– Отлично.

– Чем вы занимались?

– Да так, ничем. У меня плохое настроение. Получила противное письмо от матери.

– Вот как! И о чем же?

– Если хотите, я вам его прочту. Только и говорит что о своем отвратительном муже.

– Бросьте вы об этом думать, Дженифер. По-моему, она его любит.

– После такого человека, как папа?

– Уже четырнадцать лет, как ваш отец умер. Знаю, вам это покажется странным, но ей нельзя запретить привязаться к кому-то еще.

– Джон, вы не понимаете. Столько лет быть женой прекраснейшего человека на свете и под конец связаться с таким напыщенным, привередливым дураком, как Хортон! Это просто не укладывается у меня в голове.

– Конечно, вам этого не понять. Как вы можете судить о ее чувствах? Вероятно, ваша мать была не слишком счастлива с вашим отцом. А этот малый, будь он хоть самым последним дураком, подходит ей, понимает ее. Возможно, она чувствовала себя очень одинокой.

– Одинокой?

– Да, Дженифер, одинокой. Вы постоянно говорите мне, что она не сделала ни малейшей попытки вас понять. А вы пытались понять ее?

– Нет… пожалуй, нет.

– Так чего же вы хотите?

– О, Джон, это ужасно. Может быть, мне надо вернуться в Лондон?

– Не глупите. Слишком поздно, к тому же она счастлива со своим новым мужем.

– Вы действительно думаете, что она не очень ладила с папой?

– Вполне возможно. Я хочу сказать, что, скорее всего, они были преданы друг другу, но не сходились характерами… не знаю, как это объяснить.

– Я понимаю, что вы имеете в виду. Не были необходимы друг другу.

– Хм…

– Наверное, ужасно быть замужем за человеком, если при самой краткой разлуке с ним тебя не тошнит целый день так, что ты не выпускаешь из рук таз.

– По-моему, это не самое приятное занятие и не стоит им злоупотреблять, верно? Лично я, конечно, не знаю, но, если бы я кого-то любил, а меня бросили, тошнить меня бы не стало. Я бы решил, что все в жизни напрасно и бессмысленно, к чему тогда работать, думать. И все же надо идти вперед, что бы ни случилось.

– И вы поступили бы именно так? А я нет. Меня бы сперва стошнило, потом я бы очень разозлилась, переоделась в мужской костюм и записалась в Иностранный легион.

– И вас бы очень быстро разоблачили.

– Нет, никогда – я сильная и совсем плоская, на девушку я не похожа.

– И кто же такое говорит?

– Я говорю.

– Значит, вы чертовски глупы.

– Джон!

– Извините, давайте сменим тему. Прочтите мне письмо вашей матери.

Она прочла ему письмо, но приписку опустила.

– На вашем месте я бы не стал беспокоиться, Дженифер.

– Я и не беспокоюсь. Просто не понимаю, не могу понять. Этот жуткий тип…

– Видимо, она находит его очень привлекательным.

– Вы бы только его видели.

– Некоторые женщины влюбляются в самых чудных мужчин. С пятнами на лице, с гнилыми зубами и дурным запахом.

– Джон, перестаньте, это просто гадко.

– Но так оно и есть. Я думаю, во всех мужчинах есть что-то отталкивающее.

– Должна признаться, что, посмотрев на вас, с этим трудно не согласиться. Откуда эта пыль?

– Не пыль, а опилки.

Дженифер стряхнула их своими проворными руками.

– Джон, мы пойдем в воскресенье на старый корабль?

– Обязательно.

– Там просто здорово, верно?

– Хм…

– Джон, как вы думаете, Джанет Кумбе была счастлива с Томасом?

– Не знаю. По-моему, она была слишком занята Джозефом, чтобы любить кого-нибудь еще.

– А Джозеф, наверное, ни одну из своих жен по-настоящему не любил – он думал только о ней и переживал за сына.

– А ваш отец Кристофер так много думал о вас, что совсем забыл о жене.

– Разве это не ужасно, Джон? Все эти люди любили друг друга, но что-то мешало им до конца понять любимое существо и сделать свою любовь совершенной. Они либо уходили, либо умирали, либо ссорились, либо теряли друг друга. Что-то бьшо с ними неладно. Так или иначе, но они все время были одиноки. Я и в себе ощущаю нечто похожее, мне всегда будет не хватать папы.

– Вы действительно так думаете?

– Да… впрочем, не знаю.

– Вы ведь счастливы в Плине, верно?

– О! Безумно. Я больше никогда из него не уеду.

– Так в чем же дело?

– Не могу объяснить. Какая-то неуверенность в будущем, сомнения, смутный страх.

– Чего же вы боитесь?

– Боюсь страха, какая-то нелепость, правда? Ночью я иногда просыпаюсь с таким чувством, будто передо мной ничего нет – ничего – совсем ничего – пустота и туман. Весь день я смеюсь, делая вид, что ничего не происходит, а на самом деле жажду одного – чувства защищенности.

– Дженифер, вы должны дать мне одно обещание.

– Какое?

– Обещайте, что всегда будете рассказывать мне о подобных вещах. Всему виной то, что в детстве вы были очень одиноки и многого не понимали. А сейчас у вас такое чувство, что вы никогда не повзрослеете, но это не так. Вы повзрослеете. Дженифер, вам нечего бояться, ведь вы больше не одиноки.

Она потерлась щекой о его рукав.

– Как хорошо, что мы встретились, Джон. Вы надежный друг.

– Вот так всегда и думайте, ладно?

– Хм…

– В воскресенье пойдем на старый корабль?

– Хм…

– На весь день, возьмем с собой пирожков и сидра.

– Хм…

– Ну как, настроение поднялось?

– Да.

– Почему вы отворачиваетесь?

– Не знаю.

Дженифер порывисто отошла от ворот и, не оглядываясь, убежала.

Зима в Плине не показалась Дженифер ни мрачной, ни безрадостной. Она знала, что ее место здесь. Тысячи незримых нитей связывали ее с Плином, она – дочь Кристофера Кумбе, здесь она родилась, здесь ее дом. Она жила среди простых, дружелюбных людей, ибо душа ее просила их доброты и их общества.

Здесь все было ей по-настоящему близко, и всего этого она так долго была лишена.

Дженифер понимала, что останься она в Лондоне, то, не думая о последствиях, дала бы волю своим буйным фантазиям. Но она в Плине, так далеко от своей прошлой жизни, словно попала в другой мир, а сама стала другим существом.

Плин был необходим ей. Она любила море, уединение холмов и долин, шумную гавань, широкий простор серых вод, разбросанные группами дома, церковную колокольню, припльшающие и уплывающие корабли, крик чаек, покой и бесконечную красоту, приветливость и доброту людей, которых понимала. Ей казалось, что она окружена теми, в ком есть частица ее самой; воздух звенел от их голосов, и склоны холмов откликались на их шаги радостным эхом.

Ей чудилась фигура Кристофера на фоне неба: его светлые волосы развеваются на легком ветру, взгляд устремлен на рассыпанные внизу дома. Он свистом подзывает собаку и исчезает за выступом холма.

Здесь Гарри и Вилли бегали с ней по полям, учили ее нырять со скалы в Замковой бухте и громко смеялись, если она, дрожа от страха, медлила на краю.

Гарольд водил ее к гнездам чаек на вершине утеса, Вилли учил ловить скумбрию. Как часто они втроем бродили по холмам, что-то обсуждая, о чем-то споря…

Звучали ей и другие голоса: когда она ходила под парусом, голос Джозефа заставлял ее забывать о времени и погоде и со стесненным от восторга сердцем лететь навстречу колючим брызгам и влажному ветру. Джозеф открыл ей радостную мощь юго-западного шквала, волнующую красоту вздымающихся волн и возвышенное упоение опасностью.

Но был тот, кто понимал ее лучше всех, от кого у нее не было тайн, кто успокаивал раздражение, умерял досужее любопытство, развеивал все смутные страхи, все скрытые сомнения.

Прижавшись щекой к фальшборту и держа руку на бушприте, Дженифер лежала на покатом баке разрушенной крушением «Джанет Кумбе». Немного ниже в сторону моря пристально смотрело белое носовое украшение, но не раскрашенная деревянная фигура с облупившейся от времени краской, а та, которая была частицей самой Дженифер, которая шептала и кричала в глубине ее существа, любящая и бесконечно мудрая. Та, которая знала, что беспокойство идет от мятежной души, что мнимое одиночество есть знак пробуждения сердца, что бессонница – следствие неутоленных инстинктов, что мечты – это прелюдия к их осуществлению, что страх – это содрогание духа, томящегося по совершенству, и что причина всего этого, равно как и сладкой боли, охватившей все существо Дженифер, – Джон, спускавшийся к ней с высокого холма.

Глава одиннадцатая

Филипп Кумбе редко заходил теперь в свою контору. Он передал почти все дела старшему клерку, как сорок пять лет назад Хогг передал их ему.

Филиппу было восемьдесят семь.

Он целыми днями сидел в своем доме на Мэрайн-террас в комнате с окнами на гавань. В той самой комнате, куда в последние месяцы жизни дважды в неделю приходила Энни, в той самой комнате, где Джозеф повалил его на пол. Именно в эту комнату пришел бы одержимый мыслью об убийстве Кристофер в ту ночь, когда за ее окнами бушевала буря и лил дождь.

И вот сейчас, почти пятнадцать лет спустя, в этой хранящей множество воспоминаний комнате напротив Филиппа сидит девушка с лицом Джанет, глазами Джозефа и волосами Кристофера, девушка, которая его не боится, которая смеется и поет, девушка, которая ждет смерти деда, чтобы завладеть его деньгами, которая уже швыряет их направо и налево, беззаботно, весело, чувствуя свою власть над ним.

Именно такой виделась ему Дженифер. Она олицетворяла собой души Джанет, Джозефа и Кристофера. Днем и ночью следила она, чтобы он не вырвался от них, и близость этого вездесущего духа служила постоянным упреком, напоминанием, терзала и мучила его память. Но он не осмеливался указать ей на дверь, не осмеливался попросить ее уйти и навсегда забыть о нем, поскольку с ее уходом он остался бы наедине с бесплотными тенями, призрачными голосами, беззвучными шагами. Поворачиваясь в кресле, он бы чувствовал, как вокруг него сгущается мрак, ощущал бы за спиной присутствие облаченных в саван фигур… их слабое дыхание касается его лба, они подступают все ближе, ближе и хватают его холодными, внушающими отвращение руками… лучше ненавистный живой образ, лучше реальное физическое отвращение, чем ужас неведомого.

Так Филипп цеплялся за жизнь и за близость Дженифер, которую ненавидел; все что угодно, лишь бы не погрузиться в бездны страха, которые только и ждали, чтобы окончательно сомкнуться над его головой.

И Дженифер смотрела, как этот трясущийся старик в разгар лета, скрючившись, сидит перед огнем, медленно потирая морщинистые, похожие на птичьи лапы руки.

Говорил он редко, но, обращаясь к ней, с неизменной учтивостью справлялся о ее здоровье и выражал надежду, что у нее нет причин для недовольства.

Затем облизывал тонкие, потрескавшиеся губы и переводил взгляд узких, глубоко сидящих глаз с ненавистного лица на небольшой камин, в котором из обвалившихся углей прорывалась слабая струйка синего пламени.

«Ей интересно знать, когда я умру, – думал он. – Ей хотелось бы знать, составил ли я завещание и где оно спрятано».

И Филипп строил планы, как помешать ей ограбить его. Завещания он не составил, поэтому, если он умрет, не оставив наследника, все его состояние перейдет к ближайшему родственнику. Дженифер – его ближайшая родственница. Дженифер или другие члены семейства Кумбе, которые рассеяны по всему Плину. Он каждый день ломал голову над этим вопросом.

Тем временем не ведавшая о его фантазиях Дженифер стояла у окна и не видела ничего кроме светлой растрепанной головы и пары длинных ног, спешащих ей навстречу, не слышала ничего кроме свиста, далекого крика и голоса, который зовет «Дженни, спускайся», не хотела ничего, кроме того, чтобы гулять с ним рука в руке, петь обрывки песен, стоять на холме, прижавшись щекой к его плечу. Услышать: «Дорогая, ты хочешь искупаться или прокатимся на лодке и порыбачим?» – и ответить: «Мне все равно, Джон», зная, что он думает так же. Под палящим солнцем в полудреме сидеть на скамейке с дрожащей удочкой в руке и, приоткрыв один глаз, видеть, как он смеется над ней, размахивая сверкающей, извивающейся рыбой: «Просыпайся, соня, давай, поработай хоть немного»; в лучах заходящего солнца возвращаться к дому, усталой, счастливой – на плечах его куртка, такая большая, что рукава свисают почти до колен, – она молчит и улыбается ему, просто так, без всякой причины…

– Завтра суббота, я уйду с верфи в половине третьего, и мы сможем провести здесь весь день. Давай?

– Замечательно. Ты принесешь наживку?

– Конечно.

– А я принесу сигареты.

– Не замерзла, Дженни?

– Нет.

– Тебе не надоело?

– Ужасно.

– И мне тоже. О господи! Меня просто тошнит от одного взгляда на тебя!

– В самом деле, Джон?

– Хм. Как увижу тебя рядом, сразу думаю: черт побери, опять она.

– А что еще?

– Хочешь узнать? Мне чертовски надоело думать только о тебе, днем и ночью…

Вот так в году тысяча девятьсот двадцать шестом Джон Стивенс сказал Дженифер Кумбе, что любит ее.

Весь этот год Филипп Кумбе измышлял разные способы, чтобы не позволить Дженифер и остальным Кумбе стать наследниками его богатства.

Несмотря на возраст и надвигающееся слабоумие, он был еще достаточно проницателен, чтобы оценить состояние своих финансовых дел, и, пока его племянница гуляла со своим возлюбленным по холмам Плина, изучал бумаги, картотеку и документы, проверял цифры, сравнивал счета.

Хотя Дженифер еще не провела под его крышей и восемнадцати месяцев, она вынудила его истратить по меньшей мере четверть его доходов на добровольные дары и пожертвования.

– Карнский лазарет очень нуждается в средствах, дядя Филипп, – сказала она. – Вчера я встретила их казначея и сказала ему, что уверена, что вам будет только приятно помочь им выйти из трудного положения.

– Карнский лазарет? – спросил он, занимая оборонительную позицию. – Никогда не слышал о таком заведении. Казначей, вероятно, преувеличивает. Да, да, именно так я и думаю.

– Нет, казначей не преувеличил, лазарету действительно не хватает средств. Если вы позаботитесь выписать чек, я отправлю его с вечерней почтой.

Мучимый сознанием того, что деньги уплывают из его рук, Филипп какое-то мгновение пребывал в нерешительности, но, бросив взгляд на лицо племянницы, он увидел тени, которые наблюдали за ним из-за ее плеча, бледные, неподвижные тени – они ждали, чтобы она вышла и оставила его в их власти.

– Разумеется… да, я подпишу чек… вечером.

Подобным образом была израсходована четверть его личного дохода, пущена на ветер, выброшена в корзину. Так или иначе, но она должна поплатиться за это. Он знал, что его конец близок и времени терять нельзя. К ноябрю его план окончательно созрел. Плин снова увидел, как хорошо знакомая согбенная фигура в длинном черном пальто медленно направляется к конторе на набережной.

В течение целой недели Филипп Кумбе каждый день сидел в своем кабинете, и даже его старший клерк не знал, чем он там занимается.

Когда в Плин прибыл незнакомец по имени Остин и имел пятичасовую беседу с главой «Хогга и Вильямса», то и это событие не вызвало комментариев: мистер Кумбе дал понять своим служащим, что беседовал с неким судовладельцем.

На самом же деле это был богатый маклер из Ливерпуля, с которым Филипп Кумбе состоял в длительной переписке, и предметом их пятичасовой беседы было обсуждение конечной суммы, каковая должна была положить конец существованию «Хогга и Вильямса» и возвестить о рождении фирмы «Джеймс Остин Лимитед».

Филипп Кумбе, как всегда, оговорил для себя особые условия и, схватив перо, подписал договор, передающий фирму, которой он владел более сорока лет, незнакомцу из Ливерпуля. В течение месяца контракт надлежало хранить в тайне, после чего предать официальной огласке.

Теперь от посягательств ближайших родственников оставалось оградить личные вклады, долговые расписки и страховки. Продать акции и забрать из банка ценные бумаги не составляло особого труда. Не прошло и трех недель, как весь оставшийся капитал Филиппа Кумбе в акциях, паях и банкнотах оказался в доме на Мэрайн-террас под личным присмотром владельца.

Возможность собственными глазами лицезреть доказательства своего богатства, собственными руками прикоснуться к этому символу власти приводила Филиппа Кумбе в экстаз; он стоял в своей комнате, где все говорило о прошлом, и, пожирая взглядом лежавшие у его ног бумаги, беззвучно смеялся и потирал морщьшистые руки. Придет смерть, и все это погибнет вместе с ним. Он уйдет не оставив по себе любви и памяти, но уйдут и его сокровища, они никому не достанутся, не порадуют сердца тех, кого он презирал.

На мгновение он забыл о вещих тенях, но свет мерк, комната погружалась в вечернюю тьму, и из коридора до него стал доноситься приглушенный шепот и крадущиеся шаги. Он напряг слух и услышал в тишине эхо их вздохов.

– Тебе не уйти от нас, – шептали они, – мы ждем тебя. От нас тебя ничто не защитит, тебе не будет спасения, не будет покоя и мира.

Филипп прижимался к стенам комнаты, закрывал уши руками, но голоса звучали все громче, все настойчивей, сливаясь в разноязыкую какофонию. Тени были уже совсем близко, они парили над ним, простирая к нему руки. Он схватил трость и стал наносить удары по воздуху; ему показалось, что тени корчатся от боли, наполняя комнату жалобными стенаниями.

Он громко рассмеялся, затрясся от радости, и в голову ему пришло последнее, поистине вдохновенное решение.

Взошедшая луна перебросила через гавань серебряную дорожку. Огни Плина мерцали во тьме. Со стороны Лэнокской церкви плыл колокольный звон.

– Дженни, милая, не надо сегодня возвращаться, пойдем ко мне домой.

– Джон, дорогой, не говори глупостей, с чего бы мне вдруг идти к тебе?

– Потому что я очень хочу, чтобы ты пошла, что-то говорит мне, что, если ты не пойдешь, тебя у меня отнимут, и мы навсегда потеряем друг друга.

Она обняла его и прижалась щекой к его лицу.

– Джон, ты ведь знаешь – меня с тобой ничто не разлучит. Откуда эти глупые страхи, зачем искать несуществующие опасности?

– Да, признаю, я веду себя как дурак, трусливый, безнадежный, какой угодно, но пойдем со мной, Дженни, именно сегодня.

– Нет, Джон.

– Дорогая, я думаю не о себе, попытку соблазнить тебя я отложу до следующего раза, если ты хочешь остаться одна, можешь переночевать в моей комнате, а я запрусь в туалете, но инстинкт говорит мне, что этой ночью ты должна быть рядом со мной – сегодня всякое может случиться.

– Джон, если я к тебе приду, не будет никаких запертых дверей – ты окажешься наедине с очень нескромной распутницей, – но дело не в этом, просто нельзя идти на поводу у глупой идеи фикс, которую ты вбил себе в голову, для этого нет никаких причин.

– Дженни, разве я не говорил тебе о моих проклятых предчувствиях? Я ведьговорил тебе, что никогда не ошибаюсь, чувствуя опасность. Я всегда оказываюсь прав. Милая, сегодня ночью тебе грозит опасность, опасность в этом ужасном мрачном доме, опасность у твоего мерзкого дядюшки…

– Джон, ты с ума сошел. Дядя Филипп – хилый, слабоумный старик, у него не хватит силы и муху обидеть, он всегда в постели в половине десятого. Что он может мне сделать?

– Не знаю, не хочу знать, но, Дженни, моя Дженни, проведи эту ночь у меня. Я не хочу тебя отпускать, хочу сказать, что всегда мечтал о тебе, так мечтал…

– Джон, не делай из меня слабое, беспомощное существо. Я не поддамся твоим навязчивым страхам.

– Дженни, позволь мне любить тебя.

– Нет, Джон.

– Дженифер, вернись, не уходи, Дженифер, Дженифер!

Она убегала от него вверх по лестнице дома, смеясь через плечо.

– Иди домой и будь хорошим мальчиком. Завтра увидимся.

Дверь захлопнулась, Дженифер исчезла.

Оказавшись в доме, за дверью, которая отделяла ее от Джона, Дженифер закрыла глаза, прислонилась головой к стене и впилась ногтями в ладони.

Она отказалась пойти с ним, отказалась от того, чего хотела больше всего на свете. Отказалась из-за глупой вспышки духа независимости, из-за холодного эльфа, обитающего в ее голове, который смеялся над любовью и чувствительностью, который видел во всем только смешное, который принимал следование велениям сердца за слабость и утрату свободы. Зная, что все это ложь, она все же прислушалась к его холодному голосу, и вот сейчас она одна, а Джон, наверное, уже на полпути к дому. Вздыхая и зевая, она устало поднялась наверх. Часы в холле показывали половину одиннадцатого.

Она медленно разделась, села на край кровати и стала смотреть в пустоту. Джон сейчас рыщет по верфи, проверяя, все ли в порядке, и раскуривает последнюю трубку, перед тем как подняться в свои смешные комнаты над конторой. Она яростно натянула пижаму, легла и зарылась лицом в подушку.

Должно быть, она проспала часов пять, когда вдруг проснулась от ослепительного света перед глазами. Еще плохо соображая, она села и увидела, что перед кроватью стоит ее дядя с фонарем в руках. Он был полностью одет и, когда она чуть было не вскрикнула, приложил палец к губам и с опаской посмотрел на дверь.

– Шш! – прошептал он. – Мы не должны шуметь, а то они нас услышат. Быстро надевай халат и иди за мной.

Что он имеет в виду? В доме грабители? Дженифер торопливо надела халат и комнатные туфли.

– Они внизу? – спросила она. – До телефона можно добраться? Может быть, если мы станем шуметь, то они испугаются.

Филипп покачал головой и взял ее за локоть.

– Пойдем со мной.

Он привел ее в гостиную, и она с удивлением увидела, что все лампы горят, а в камине разведен сильный огонь. На столе в беспорядке лежали документы, бумаги и, как ей показалось, груды банкнот.

– Что вы со всем этим делали, дядя Филипп? Господи, да вы, похоже, и вовсе не ложились. В чем дело? Значит, никаких грабителей в доме нет? Я ничего не понимаю.

– Не беспокойся, Дженифер, – ответил он. – Сейчас я тебе все объясню. Пожалуйста, сядь.

Не сводя с него удивленного взгляда, Дженифер села, а он тем временем стоял спиной к камину и потирал руки.

– Ты видишь эти разбросанные но столу бумаги?

– Да, конечно. И что дальше?

– Это деньги. Целые пачки, связки. Все мои деньги, акции, паи, ценные бумаги – хрустящие купюры Английского банка. Они принадлежат мне, понимаешь, мне и больше никому.

– И что вы собираетесь с ними делать?

– Этого вопроса я и ждал. Тебе хочется знать, кто будет наследником всего этого, тебе хочется знать, кто получит право их тратить, когда я умру. Вижу, твои пальцы так и тянутся к столу – я тебя знаю, я тебя знаю. Ты думаешь, что все это достанется тебе, да? Но ты ошибаешься, ты не прикоснешься ни к пенсу, ни к фартингу. – Он дрожал от волнения и указывал на Дженифер пальцем.

– Все эти месяцы ты считала себя наследницей, не так ли? Отрицать бесполезно, я видел тебя насквозь, я наблюдал за тобой. Но ты ошибалась, безнадежно, жестоко ошибалась. Посмотри на меня, говорю тебе, посмотри на меня.

Филипп визгливо рассмеялся, наклонился над столом, схватил несколько бумаг и, разорвав их пополам, стал размахивать ими перед ее глазами.

– Вот… вот… вот твое драгоценное наследство. Дженифер молчала. Теперь она окончательно поняла, что ее дядя сумасшедший и надо действовать очень осторожно, чтобы не причинить непоправимого вреда ни себе, ни ему.

– Дядя Филипп, – мягко проговорила она, – что, если мы поговорим об этом завтра утром. Вы устали, и вам лучше лечь спать.

Он обратил на нее свои узкие глаза, и его губы медленно расползлись в улыбке.

– Нет. Я тебя слишком хорошо понимаю. Ты думаешь, что я старик, которого тебе ничего не стоит обмануть. Я тебя знаю. Стоит мне уйти, ты заберешься сюда и украдешь то, что тебе не принадлежит. Нет, я слишком умен, тебе меня не провести, я слишком умен.

Он пересек комнату и открыл дверь. Дженифер почувствовала непривычный едкий запах, идущий из коридора, запах пожара. Она вскочила и бросилась к двери.

– Что это, что вы сделали?

В воздухе стоял густой дым, он поднимался из холла внизу. Она увидела языки пламени, которые пожирали деревянные перила лестницы, лизали бумажные обои на стенах.

Дженифер сразу вспомнила про двух слуг, спавших на верхнем этаже дома. Но дядя втолкнул ее обратно в кабинет и запер дверь на ключ.

– Нет, ты не уйдешь, – закричал он, – ты останешься со мной. Я буду не один, иначе они прорвутся ко мне и задушат. Мы не должны их впускать. Помоги мне удержать их за дверью, Дженифер.

Он схватил каминные щипцы и вытащил из камина пылающее полено. Застыв от ужаса, не в силах издать ни звука, она смотрела, как он поджигает портьеры, ковры, бумаги на столе. С портьер пламя перекинулось на обои, сияющее, яростное, оно разрушало все, что попадалось на его пути.

Филипп хватал с полок книги и одну за другой бросал их на середину комнаты. От дыма было трудно дышать, перед глазами Дженифер мелькали черные пятна; пламя лизало потолок, бушевало по всей комнате, а в самом центре дядя Филипп с опаленными волосами, смеясь и одновременно рыдая, беспорядочно разбрасывал вокруг себя книги и бумаги, давая все новую и новую пищу ненасытному пламени.

Дженифер с громким криком бросилась к двери и всем телом налегла на нее, но дверь не поддавалась. Дым проник ей в легкие, и она, кашляя, задыхаясь, упала на колени; слезы текли по ее щекам. Она стала шарить руками по полу в поисках ключа, который Филипп бросил рядом с дверью, и, наконец найдя его, вставила в замочную скважину. Она открыла дверь, но вихрь клубящегося дыма из коридора и обжигающий жар горящей лестницы заставили ее отступить на шаг.

За спиной она услышала грохот: высокий застекленный шкаф отделился от стены, развалился, и его обуглившиеся части рухнули в поджидавшее их пламя.

– Дядя Филипп! – закричала Дженифер. – Уходите, уходите!

Он услышал ее голос и, покачиваясь, задыхаясь, двинулся к ней.

– Прочь, Джозеф, говорю тебе, прочь от меня.

Он угрожающе поднял стул над головой и метнул его в Дженифер, жар был так силен, что выбросил ее за порог, и, оглушенная, обливаясь кровью, она упала в коридоре. Она с трудом поднялась на ноги и добралась до лестницы, ведущей к комнатам верхнего этажа. До нее долетел крик ужаса, и, оглянувшись, она в открытую дверь кабинета в последний раз увидела согбенную фигуру дяди Филиппа: в одежде, охваченной пламенем, вытянув вперед руки, он кружился по комнате, и языки пламени плясали у него под ногами…

Превозмогая тошноту и головокружение, цепляясь за перила лестницы, едва передвигая ноги, она пыталась уйти от бушующего внизу огня, но при этом смутно сознавала, что спасения нет. Часть нижней площадки обвалилась, Дженифер видела, как пол разверзся и рухнул в бездну.

От стен кабинета уже ничего не осталось; почерневшие, обгоревшие, они исчезли, оставив за собой пустоту. Исчез и дядя Филипп.

Словно пелена тумана окутала Дженифер, сдавила ей горло, лишила зрения, и вот она падает, падает – частица ревущего пламени, обваливающихся камней.

Услышав, как захлопнулась входная дверь, и поняв, что Дженифер окончательно попрощалась с ним, Джон повернулся и зашагал вниз по улице.

Он был раздражен и сердит на Дженифер за то, что она не прислушалась к его словам.

Его одолевало беспокойство и ему гная тревога, он знал, что дома все равно не сможет заснуть. Придя на верфь, он направился к берегу, немного постоял, любуясь спокойной водой гавани, чистым, залитым звездным сиянием небом, затем прыгнул в лодку и, взявшись за весла, стал быстро грести к противоположной стороне бухты. Отлив не доставлял ему особых хлопот, и маленькая лодка под его мощными гребками быстро неслась по воде.

Джон надеялся, что зарядка тела поможет духу избавиться от страха и тревоги и вместе с усталостью придет покой. Он старался убедить себя, что овладевшее им чувство – не что иное, как потребность чисто физической близости с Дженифер, что его усилия заставить ее пойти к нему объясняются только этим и ничем иным. Его страдания – следствие того, что он потерпел фиаско.

Но, рассуждая так, он сознавал, что в его обвинениях в собственный адрес есть большая доля истины; но сознавал в глубине души и то, что существует и другая, более серьезная причина. Страх за Дженифер. Ей грозит какая-то опасность, готовится нечто ужасное, чтобы разбить их счастье и унести ее в места далекие, пустынные. Скрытые в нем силы предвидения, вопреки его воле пробудившись, быстро, безмолвно овладели им и сделали жертвой страха, лишенной возможности защитить девушку, которая ему принадлежит и которая лишь посмеялась над его странными предупреждениями.

Джон бессознательно греб в сторону Полмирской заводи; темный корпус потерпевшей крушение шхуны бросал тень на воду. Закрепив фалинь, Джон поднялся на борт, вошел в темную каюту, сел на скамью у стола и сжал голову руками. Здесь он впервые увидел Дженифер, здесь, досадуя на его вторжение, она впервые взглянула на него: голова закинута назад, на щеках слезы. Здесь они читали письма ее отца: их плечи совсем близко, ее волосы касаются его щеки.

Со странной смесью удовольствия и боли Джон вспомнил, что здесь же он впервые ее поцеловал: стоя на сходнях между каютой и палубой, она сверху вниз смотрела на него, и он, ослепленный чувством, природу которого не мог определить, подхватил ее на руки, отнес в каюту, и они плотно прижались друг к другу. «Дженни, – шептал он, почти касаясь ее губ своими губами, – Дженни, Дженни».

Потом они сидели на берегу, смотря друг на друга новыми глазами. Дженифер была задумчива и молчалива, а он в радостном возбуждении не мог оторвать от нее своих рук и губ. Немного позже, уже привыкнув друг к другу, они весело смеялись над первыми мгновениями любовной лихорадки и согласились, что они первая влюбленная пара, сделавшая корабельную каюту местом свиданий.

Мысли Джона стали путаться, он уронил голову на руки и вскоре заснул. Через несколько часов он проснулся, дрожа от холода, и решил, что пора возвращаться.

Он снова спустился в лодку и внимательно посмотрел на белое носовое украшение над головой. Ему показалось, что вырезанная из дерева женская фигура что-то шепчет ему, советует поспешить, если он хочет спасти Дженифер – опасность и впрямь настигла ее, она нуждается в его помощи.

Джон повернулся к погруженному в ночную тишину Плину и, остановив взгляд на том месте, где по холму террасами тянулись городские улицы, понял все.

Там ярким пятном во мраке ночи возносился столб огня.

Когда Джон подбежал к дому, ему пришлось проталкиваться через шумную толпу, которая собралась на улице.

Одного небольшого насоса было недостаточно, чтобы справиться с таким страшным пожаром, и, хотя люди яростно, без устали, направляли шланги на горящее здание, взлетающие в воздух и бьющие по стенам струи воды не могли потушить прожорливые языки пламени, которые, крутясь и извиваясь, поднимались к небу.

Джон схватил за плечи пожарного и, заглушая рев и треск огня, крикнул ему в ухо:

– Их спасли? Люди, которые были в доме… их спасли?

Пожарный покачал головой, в его глазах читался испуг, лицо было пепельно-серое. Он показал рукой на спасательную лестницу, подведенную к одному из окон верхнего этажа.

– Спустили двух женщин, здешних служанок, но стены рушатся, остальные этажи, должно быть, уже целиком прогорели. Смотрите… смотрите, мистер Стивенс!

Из уст всех собравшихся у горящего дома вырвался вопль, один из пожарных поднял руку и громко крикнул:

– Отойти, говорят вам, всем отойти!

Часть передней стены рухнула, превратившись в груду дымящихся кирпичей и обуглившегося догорающего дерева. Пожарные спали отводить спасательную лестницу от обреченного здания.

– Нет… нет! – закричал Джон. – Внутри еще остались живые люди, говорю вам, остались. Вы должны до них добраться… должны, должны.

Спасательную лестницу снова приставили к верхним окнам.

– Назад, мистер Стивенс, – крикнул кто-то, – назад, там никто не мог остаться в живых… слишком поздно, пламя всех уничтожило.

Не обращая внимания на крики и предостережения, Джон поднялся по спасательной лестнице. Он прыгнул в окно, и его окутали густые клубы дыма, дым заполнял легкие, мутил рассудок.

– Дженифер… – звал Джон, – Дженифер…

Он ощупью пробирался вперед, пока не споткнулся о догорающую, полуобрушившуюся балюстраду лестницы, где его едва не касались свирепые языки пламени, поднимающиеся снизу из коридора.

– Дженифер, – снова позвал он почти без всякой надежды. – Дженифер… Дженифер!

И тогда он увидел, что она лежит на той части лестницы, которая вот-вот провалится вниз. Ему показалось, что она ускользает от него, ускользает в бездн ужаса, в пропасть, объятую ненасытным пламенем.

Он подобрался ближе, взял ее на руки и, вернувшись на площадку, увидел, что лестница, где она лежала, на глазах исчезает, объятая пламенем, которое, наступая, неуклонно приближается к ним.

Кто-то держал его за руку, кто-то кричал ему в ухо, и он понимал, что их тащат прочь… прочь из слепящего, удушающего дыма к холодному, свежему воздуху открытого окна, к волнующимся небесам и падающим звездам, к крикам людей, которые с нетерпением ждут внизу…

Открыв глаза и увидев, что Джон стоит перед ней на коленях, Дженифер улыбнулась и протянула к нему руки. Он поднял ее, прижал к груди, и, когда она в полном неведении о том, что произошло, уткнулась лицом в его плечо, он увидел, что от дома, который они только что покинули, остался один остов, прочерченный на фоне темного неба.

Глава двенадцатая

Дженифер Кумбе стоит на холме над Плином и смотрит вниз на гавань.

Солнце уже давно взошло, но утренний туман еще окутывает городок, придавая ему сказочное очарование, словно некий призрак благословил его своим прикосновением. Влекомая отливом вода покидает гавань и сливается с невозмутимо гладкой поверхностью моря. Одинокая чайка, распластав широкие крылья, на мгновение застывает в воздухе, затем с неожиданным криком ныряет вниз и тонет в клубящемся над морем тумане.

Три с половиной года прошло с того ночного пожара, с той ночи, когда Джону и Дженифер казалось, что они навсегда потеряют друг друга. Эти полные беспокойства и радости годы прошли быстро, ужас и боль для обоих остались всего лишь смутным воспоминанием, ничто не угрожало их счастью, никакие страхи и тревоги не могли омрачить их покой.

В Плине мало что изменилось. Почерневшие развалины дома на Мэрайн-террас снесли и, когда были убраны последние груды кирпича, на их месте построили новое здание, где разместилась частная гостиница для приезжих, которых особенно много в летние месяцы.

Поблекшая вывеска «Хогг и Вильямс», некогда висевшая на кирпичном здании конторы на набережной, исчезла, и теперь на его двери красуется гравированная золотыми буквами табличка «Джеймс Остин Лимитед».

Плин остается все тем же небольшим процветающим городом. Двенадцать месяцев в году корабли каждый день заходят в его гавань и направляются к пирсам в устье реки. Звук сирен, отраженный ближайшими холмами, гулким эхом плывет в воздухе. Одна из самых примечательных частей современного Плина – это верфь, которая перешагнула прежние границы и теперь тянется до самой Полмирской заводи. Она не портит окружающий ландшафт, на ней нет уродливых металлических балок, неприглядных построек. Верфь Джона Стивенса – это лес невысоких мачт, аккуратные штабеля прекрасного строевого леса, а под навесами – недостроенные гладкие корпуса судов.

Эти спортивные яхты знамениты на все Западное побережье, а их строитель один из самых любимых и уважаемых жителей Плина.

Дженифер оборачивается и видит, что по склону холма к ней поднимается Джон. Она улыбается и идет ему навстречу.

– Что ты здесь делаешь? – спрашивает она. – Разве ты не знаешь, что тебе следует быть на верфи и в поте лица трудиться ради своей мерзкой жены и сына?

Джон смеется и привлекает ее к себе.

– Даже если на нас смотрит пятьдесят миллионов человек, мне все равно. Я должен был пойти за тобой и сказать тебе, что ты мне чертовски надоела. Знаешь, Дженни, ведь сегодня ровно три года, как мы женаты? Это же целая вечность.

Она запускает пальцы в его волосы и скидывает их ему на глаза.

– Помнишь, как трезвонили в Лэноке колокола и как мы злились, ведь мы никому ничего не говорили? Мы решили, что будет очень романтично отправиться в церковь на лодке по Полмирской заводи, но мотор на полпути заглох!

– Да, и я подумал: «Слава богу, теперь я не обязан жениться на этой женщине».

– Джон… иногда я бываю угрюмой, раздражительной… ты никогда об этом не жалел, я серьезно?

– Дженни, дорогая…

– Странно думать, что мы всегда будем вместе, Джон, и больше нам никто не будет нужен. Странно думать, что наши отцы и матери тоже любили, и наши деды и прадеды… возможно, они произносили те же слова, что мы говорим друг другу, здесь, на вершине Плинского холма, в такое же солнечное утро.

– Милая, к чему о них думать? Сегодня во мне говорит эгоист – я хочу помнить только нас самих, а не все эти маленькие грустные надгробные плиты на Лэнокском кладбище.

Она неожиданно прильнула к нему, и ее взгляд через его плечо устремился вдаль.

– Сто лет назад здесь стояли двое других, Джон, как сейчас стоим мы. Мы кровь от их крови, плоть от их плоти. Возможно, давным-давно они были так же счастливы, как мы сейчас.

– Ты так думаешь, Дженни?

– Ах! Джон, люди могут говорить все, что им заблагорассудится, о работе, честолюбии, искусстве, красоте – о смешных мелочах, из которых состоит жизнь, – но на всем белом свете важно только одно: ты, я, наша любовь и Билл, который сучит ножками на солнце в саду.

Они молча спускаются по склону холма. Их дом в пяти минутах ходьбы от верфи. Светлый, просторный, он стоит у самой воды на месте бывшего склада, где Томас Кумбе делал модели своих кораблей. Прилив, заливая эллинг, подкрадывается почти к самым его дверям.

Биллу два года. Он лежит на животе и выдергивает руками траву. Дженифер поднимает его и шлепает по пухлой попке. Джон щекочет ему нос соломинкой, Билл чихает и заливается смехом.

С противоположной стороны гавани доносится стук молотков и треск дерева под ударами топоров. В Полмирской заводи рабочие разбивают остатки потерпевшего крушение судна. Сейчас ото просто груда полусгнивших бревен.

Дженифер поднимает взгляд на огромную балку, которая выступает из стены дома над комнатой с окнами на гавань.

Это детская Билла.

К балке прикреплено носовое украшение корабля. Оно парит надо всеми – небольшая белая фигура с прижатыми к груди руками, вздернутым подбородком и глазами, устремленными в морскую даль.

Высоко над домами и серыми водами гавани улыбается и реет на свободе дух любви.

От переводчика

Первый роман Дафны Дю Морье «Дух любви» вышел в свет в 1931 году. Он был написан под впечатлением от посещения начинающим автором Корнуолла, который в недалеком будущем станет второй родиной писательницы и местом действия самых знаменитых ее романов: «Ребекка», «Моя кузина Рейчел», «Таверна «Ямайка», «Дом на берегу», «Королевский генерал». Проводя лето в небольшом домике на берегу бухты Фай, Дафна Дю Морье услышала от местных жителей историю старой полуразвалившейся шхуны «Джейн Слейд», которая привлекла ее внимание своим носовым украшением в виде фигуры молодой женщины. Шхуна была названа в честь жены ее первого шкипера, которая и послужила моделью для носового украшения. Внучка Джейн Слейд познакомила Дафну Дю Морье со старой семейной перепиской. Так у молодой писательницы, за плечами которой было лишь несколько рассказов и литературно-критических эссе, возник замысел первого романа. Написан он был там, где разворачиваются описанные в нем события, и хотя действие происходит в вымышленном городе (Плин), топография местности передана очень точно вплоть до малейших деталей. Даже фамилия представителей четырех поколений – Кумбе – не плод фантазии автора, а подсказана названием небольшого селения, расположенного невдалеке от бухты и имения Менабилли, в котором Дафна Дю Морье поселится позже и где будут написаны все ее произведения. Название романа – «Дух любви» – подсказано строкой из стихотворения Эмили Бронте.

Дафна дю Морье Генерал Его Величества

МОЕМУ МУЖУ,

тоже генералу, но, надеюсь,

обладающему большим

благоразумием.

Менабилли 5 мая — 19 июля 1945 года

1

Сентябрь 1653 года. Последние дни лета. Первые осенние холода. Когда я просыпаюсь, солнце больше не врывается радостно в мое восточное окно; оно обленилось и раньше восьми не вползает на гребень соседнего холма. Белый туман порой до полудня скрывает залив и стелится по болотам, оставляя после себя сырое дыхание осени. Наверное поэтому не высыхает роса на высоких луговых травах, весь день крупные капли недвижно висят на стеблях, сверкая и переливаясь в солнечных лучах. С годами морские приливы и отливы стали важной частью моей жизни, они как бы придают дням своеобразный ритм. Когда вода, схлынув с болот, постепенно обнажает золотистый песок — зыбкий и упругий, — мое воображение увлекает меня вместе с отливом в морскую даль, раскрывая миру все мои тайны, давно похороненные мечты, словно раковины или камешки на морском берегу.

Эти блики прошлого вселяют в меня странное, радостное чувство. Я ни о чем не жалею, я счастлива и горда собой. Туман и облака рассеиваются, и солнце, стоящее высоко в небе и льющее на меня свое тепло, ликует вместе с отливом. Каким синим и тяжелым кажется море, когда оно вот так откатывается на запад, а Блэкхед, темно-пурпурный, склоняется над водой, словно покатое каменное плечо. И вновь — хотя я знаю, что это всего лишь игра воображения — мне чудится, что вода стоит ниже всего в разгар дня, когда я спокойна и полна надежд. Затем, почти не отдавая себе отчета, я замечаю, что потянуло холодом, и настроение мое падает. За Додманом собираются вечерние облака, отбрасывающие на море длинные, похожие на вытянутые пальцы, тени. Рокот прибоя, еще недавно отдаленный и нежный, становится громче, наползая на пески. Отлив сменяется приливом. Исчезают под водой беловатые камешки и хрупкие раковины каури. Вода наступает. Мои мечты снова похоронены. С приближением темноты прилив накатывается на болота и поглощает все вокруг… Скоро придет Матти, чтобы зажечь свечи и помешать угли в камине. Ее присутствие наполнит дом деловитой суетой, и если я не отвечу ей или лишь пробурчу что-то в ответ, она покачает головой и, внимательно поглядев на меня, заметит, что осень всегда плохо на меня действует. Моя осенняя меланхолия. Даже в те далекие дни, когда я была молода, ее угроза воспринималась всеми всерьез, и Матти, словно заботливая наседка, гнала прочь всякого случайного гостя словами: «Мисс Онор никого не принимает».

Моя семья вскоре примирилась с этим, и меня оставляли в покое. Хотя «покоем» трудно назвать то глухое отчаяние, которое охватывало меня по временам. Впрочем… все это позади. И отчаяние, и бунт духа против горячей плоти, и минуты невыносимой боли, не отпускающей ни на миг, — все это присуще молодости. Я больше не бунтую. Зрелость давно предъявила на меня свои права, и это не так уж плохо. Самоотречение тоже может стать источником радости.

Самое печальное, что я не могу больше читать, как бывало. В двадцать пять, в тридцать лет книги были для меня величайшим утешением. Как настоящий книжный червь, я трудолюбиво корпела над латынью и греческим, так что изучение их стало частью моего существования. Сейчас это кажется бессмыслицей. Для меня и в юные годы не существовало авторитетов, боюсь, со временем это перейдет в цинизм. По крайней мере, так говорит Робин. Видит Бог, очень часто я была ему плохой спутницей. Время тоже не пощадило его. Он так постарел за этот год, возможно, причина тому — заботы обо мне. Я знаю, они обсуждают жизнь, он и Матти, когда думают, что я сплю. Я слышу, как их голоса тихо гудят в гостиной. Но когда он рядом со мной, то всегда напускает на себя бодрый и радостный вид, и сердце мое обливается кровью. Мой брат… Когда он сидит напротив и я разглядываю его, холодно и критично, как всегда я смотрела на дорогих мне людей, то не могу не заметить мешков под глазами и дрожания рук, зажигающих трубку. Неужели это он когда-то отличался веселым нравом и страстной душой? Неужели это он бросался в бой с соколом на руке, а всего десять лет назад вел своих людей в Бреддок Даун, бок о бок с Бевилом Гренвилем, размахивая перед самым носом врага алым знаменем с тремя золотыми фокрами. И его ли я видела однажды ночью, сражающимся с соперником из-за прекрасной изменницы?

Сейчас это кажется насмешкой. Бедный Робин, с растрепанными седыми кудрями, свисающими до плеч… Да, война оставила свой горький след на нас обоих. Война — и семейство Гренвилей. Возможно, Робин так же не может забыть Гартред, как и я Ричарда. Мы никогда не говорим об этом. Наша жизнь — это однообразные серые будни.

Обращаясь мыслью к тем дням, я вижу, что почти все наши друзья так или иначе пострадали. Многие погибли, других война оставила без средств. Ни на минуту я не забываю, что мы с Робином живем здесь из милости. Если бы Джонатан Рэшли не предоставил в наше распоряжение этот дом, у нас не было бы крыши над головой, ведь Ланрест разрушен, а Редфорд в руках врагов. Джонатан выглядит старым и усталым. Страшный год, проведенный в тюрьме в Сент-Моусе, и смерть Джона, его сына, сломили его. А вот Мери не изменилась, война не смогла ни нарушить ее спокойствия, ни поколебать веру в Бога. Элис по-прежнему живет с ними, и ее дети тоже, но непутевый Питер у них больше не появляется.

Я вспоминаю время, когда все мы собирались вместе в длинной галерее; Элис и Питер пели, а Джон и Джоанна, взявшись за руки, сидели у огня — они были тогда еще так молоды, сущие дети. Даже Гартред, как всегда полная скрытой недоброжелательности, не могла отравить очарование вечера. И тут Ричард, мой Ричард, бросив с усмешкой одну из своих жестоких фраз, намеренно все портил; веселье сразу угасало, и беспечное, радостное настроение покидало нас. Я ненавидела его за это, хотя и понимала, почему он это делает.

О Боже, покарай этих Гренвилей — думала я позже — за то, что они губят все, к чему прикасаются, за то, что одним звуком своего голоса они обращают счастье в боль. Почему они так устроены, он и Гартред, что бессмысленная жестокость доставляет им такое сильное, почти физическое удовольствие? Что за злой гений стоял у изголовья их колыбели? Ведь Бевил не был таким. Всегда спокойный и вежливый, полный участия в других людях, сторонник строгих моральных устоев — он был истинным украшением их семьи. А его нежность к детям, и своим и чужим. Как хорошо, что мальчики пошли в него. Я никогда не замечала ни в Джеке, ни в Банни никаких пороков. Но Гартред… Эти змеиные глаза, глядящие из-под шапки огненных волос, этот чувственный рот; даже в те далекие дни, когда она была женой моего брата Кита, мне казалось невероятным, что ее внешность может хоть кого-то ввести в заблуждение. Однако ее власть над людьми была безгранична. Мои отец и мать были словно воск у нее в руках, а бедняга Кит, его она просто околдовала, как и Робина впоследствии. Но я никогда ей не верила, ни минуты.

Что ж, теперь ее красота погублена и, полагаю, безвозвратно. Этот шрам будет с ней до могилы: тонкая ярко-красная полоска от глаза до рта, там, где лезвие полоснуло по лицу.

Говорят, она и сейчас не имеет недостатка в любовниках, а один из семьи Кари, тех Кари, что посеклись неподалеку в Бидефорде, ее последняя добыча. Я могу поверить в это. Никто из соседей, если только он обладает Приятными манерами, не может чувствовать себя в безопасности, а Кари всегда славились умением держать себя в обществе… Сейчас, когда все позади, я даже готова простить ее. Мысль о том, что у нее роман с Джорджем Кари, который лет на двадцать моложе, вносит разнообразие в наше унылое существование. И какое унылое! Хмурые лица, простые грубые одежды, неурожаи, упадок в торговле, всеобщее обнищание, люди, ставшие жалкими, несчастными… Восхитительные последствия войны. Шпионы лорда-протектора (Боже, кто же это додумался его так назвать!) наводнили города и веси, и стоит кому-нибудь хоть намеком выразить неуважение к правительству, недовольный тут же оказывается в тюрьме. Пресвитериане крепко держат бразды правления в своих руках, сейчас процветают только выскочки, вроде Дика Буллера или Роберта Беннетта да нашего заклятого врага Джона Робартса: эти не брезгуют ничем и плюют на остальных. Манеры стали грубыми, о вежливости давно никто не вспоминает, все теперь подозревают всех, особенно соседей. Чудесные времена!

Послушные англичане, возможно, смирятся, но мы, корнуэльцы, никогда. Нашу независимость им не отнять, через год или два, как только мы залижем раны, будет новое восстание, опять прольются реки крови, опять будут поломаны судьбы и разбиты сердца. Но всегда нам будет недоставать нашего предводителя… Ах, Ричард — мой Ричард — какой злой дух подбивал тебя ссориться со всеми, так что теперь даже король — твой враг? Мое сердце полно сострадания, и мысленно я следую за тобой в Голландию. Я представляю себе, как ты сидишь у окна, одинокий и разочарованный, глядишь на унылую равнину перед собой и дописываешь свою «оправдательнуюречь», черновик, который принес Банни, когда в прошлыйраз приходил навестить меня.

«Не надейтесь на князей, на сына человеческого, в котором нет спасения».

Горькие, тягостные слова, не сулящие ничего, кроме новых несчастий.

Сэра Ричарда Гренвиля, который осмелился остаться верным королю, следует публично провозгласить «разбойником», и саму его верность надо рассматривать как преступление. Однако, коли уж так случилось, попросим Господа, чтобы он дал королю верных советников и чтобы никто не смел причинить зло Его Величеству, а также его родственникам. Что же касается сэра Гренвиля, его наградой пусть будет мысль, что он был верным королевским солдатом. В настоящее время в его услугах не нуждаются, а если они понадобятся, совет вспомнит о нем. и дай Бог, чтобы это не случилось слишком поздно.Vale.

Все такой же — обиженный, заносчивый, озлобленный — до самого последнего слова, до самого конца. Ведь это конец. Я знаю это, и ты тоже это знаешь. Ты уже никогда не оправишься, ибо сжег за собой все мосты. Друзья и враги равно ненавидят тебя и боятся.

Генерал короля… Единственный мужчина, которого я любила и люблю…

После того как острова Силли сдались парламенту, а Джек и Банни, посетив Голландию и Францию, вернулись на время домой, то, направляясь из Стоу в Менабилли к Рэшли, они заехали в Тайвардрет, чтобы нанести мне визит. Как только зашла речь о Ричарде, Джек сразу сообщил нам:

— Дядя так сильно изменился, вы навряд ли узнаете его. Он часами молча сидит у окна в своей жуткой комнате, не отрывая глаз от дождя, — Боже, какие дожди льют в Голландии, — и ему никто не нужен. А помните, как, бывало, он любил шутить и веселиться вместе с молодежью? Сейчас же, если он открывает рот, то либо ворчит, будто старый брюзга, либо придирается к своим гостям.

— Король никогда не примет его вновь на службу, и он это знает, — заметил Банни. — Ссора с королевским двором озлобила его. Было безумием раздувать эту старую вражду с Гайдом.

Но тут Джек, более чуткий, уловив выражение моих глаз, поспешно добавил:

— Самый большой враг дяди — он сам, Онор это знает. Говоря по правде, он чертовски одинок, и в будущем у него — одна пустота.

Мы замолчали. Я переживала за Ричарда, и мальчики это почувствовали.

Наконец Банни тихо произнес:

— Дядя по-прежнему ничего не говорит о Дике. Боюсь, мы так никогда и не узнаем, что с ним случилось.

Я похолодела — неописуемый ужас вновь охватил меня — и отвернулась, чтобы мальчики не видели моих глаз.

— Никогда, — медленно произнесла я. — Мы никогда не узнаем.

Банни забарабанил пальцем по столу, а Джек принялся рассеянно перелистывать книгу. Я смотрела на тихие воды залива, на крошечные рыбацкие лодки, огибающие Блэкхед. Их паруса горели, как янтарь, в лучах заходящего солнца.

— Если, — продолжал Банни, словно размышляя вслух, — он попал в руки врагов, то зачем скрывать? Это всегда меня поражало. Сын Ричарда Гренвиля — достойная добыча.

Я промолчала, а Джек сделал нетерпеливый жест. Возможно, это брак добавил ему чуткости — в то время он был несколько месяцев как женат — или он был таким от рождения, не знаю, но только я поняла, что он чувствует, как мне тяжело.

— К чему ворошить прошлое, — сказал он. — Мы лишь утомим Онор.

Сразу вслед за тем они поцеловали мне руку и откланялись, пообещав навестить еще раз перед отъездом во Францию. Я смотрела, как они уносятся прочь, юные и свободные, словно и не было прошедших страшных лет, и впереди у них целая жизнь. Наступит день, когда корабль вернется наконец в родной край, и Джек и Банни, бескорыстно служившие отечеству, будут вознаграждены. Я уже рисовала их себе в Стоу или даже в Лондоне, в Уайтхолле, — богатыми, красивыми, с блестящим будущим.

Гражданская война сотрется в памяти, вместе с ней уйдет поколение их отцов; позабудутся и те, кто пал в бою, и те, кто проиграл. Моему поколению ждать нечего.

Полулежа в кресле, я наблюдала, как сгущаются вокруг меня сумерки. Вошел Робин, сел рядом и, не забыв спросить с присущей ему грубоватой нежностью, не устала ли я, посетовал, что не застал братьев Гренвилей. Затем он принялся расписывать мне какую-то глупую перебранку в зале суда в Тайвардрете, а я, делая вид, что слушаю, раздумывала со странным чувством горечи о том, как незначительные, будничные происшествия стали теперь смыслом его жизни. Я вспоминала, какие чудеса храбрости проявляли он и его товарищи во время заведомо обреченной на неудачу обороны замка Пенденнис в те трагические летние месяцы сорок шестого года. Как мы гордились ими тогда, какая радость переполняла наши сердца — и вот он сидит рядом и болтает что-то о пяти утках, украденных у какой-то вдовы в Сент-Блейзи.

Возможно, я не цинична, а наоборот, излишне сентиментальна…

Как раз тогда мне впервые пришла в голову мысль записать события тех лет и, таким образом, избавиться от их гнетущей тяжести. Война, как она изменила нас, безжалостно разбила и поломала наши судьбы! Гартред и Робин, Ричард и я, семья Рэшли, все мы, запертые в этом полном тайн и загадок доме, — ничего удивительного, что нас ждало поражение.

И по сию пору Робин по воскресеньям ходит обедать в Менабилли, но я — нет. Слабое здоровье служит мне лишь отговоркой; зная то, что я знаю, вернуться туда — выше моих сил.

Менабилли, место, где разыгралась драма нашей жизни, хорошо виден мне отсюда, из Тайвардрета, расположенного всего милях в трех от него. Дом — все тот же, угрюмый и мрачный, каким, я помню, он был и тогда, в сорок восьмом году. У Джонатана нет ни желания, ни денег, чтобы его благоустроить. Они с Мери и с внуками занимают лишь одно крыло, и я молю Бога, чтобы они никогда не узнали о заключительном акте трагедии, разыгравшейся там. Только двое знают о ней и унесут эту тайну в могилу. Ричард и я. Он проводит свои дни сидя у окна, за много сотен миль отсюда, в Голландии, а я лежу на кушетке в Тайвардрете, но тень каменного контрфорса нависает над нами обоими.

Когда Робин каждое воскресенье отправляется в Менабилли, я в своем воображении следую за ним. Пересекаю парк и подхожу к высоким стенам, окружающим дом. Предо мной как на ладони лежит внутренний двор, немного дальше возвышается восточное крыло. Лучи заходящего солнца заглядывают в мою бывшую комнату над аркой, пользуясь тем, что решетчатые ставни открыты, однако окна соседней комнаты наглухо заперты. Зеленый плющ уже успел обвить их своими изящными плетьми, а примыкающий к окну каменный контрфорс весь порос мхом и лишайником.

Солнце заходит, и восточное крыло погружается в тень. В доме жизнь идет своим чередом: семейство Рэшли как обычно ест и спит, они зажигают вечером свечи, а по ночам видят сны; а я, в трех милях от них, в Тайвардрете, просыпаюсь среди ночи, разбуженная звуком мальчишеского голоса, в ужасе зовущего меня. Мне чудится, я слышу, как он стучит кулаками в стену, и в тот же миг в кромешной тьме передо мной, с ужасающей отчетливостью, встает призрак сына Ричарда — грозный и осуждающий. Вся в холодном поту я просыпаюсь и сажусь в постели, и верная Матти, заслышав шум, входит в комнату и зажигает свечи.

Она заваривает мне питье, растирает затекшую спину и закутывает в теплую шаль. В соседней комнате продолжает мирно спать Робин. Я пробую читать, но мысли мои слишком беспорядочны, и я откладываю книгу. Тогда Матти приносит перо и бумагу, и я начинаю писать. Мне так много надо рассказать, и так мало осталось времени.

Я не заблуждаюсь на свой счет. Не только глаза Робина, но и мой собственный внутренний голос говорит, что эта осень будет для меня последней. И хотя я понимаю, что в то время как «Оправдательная речь» Ричарда войдет в историю как важное свидетельство, мои скромные записки, никем не прочитанные, разделят мою судьбу — последуют за мной в могилу, — все же я пишу их не зря.

Я скажу за Ричарда то, что он никогда бы не смог сказать, я раскрою тайну, почему несмотря на его печальные ошибки и неудачи, все же существовала женщина, которая любила его и готова была полностью принадлежать ему — телом и душой. Эта женщина — я.

Полночь. Я пишу при свете свечи, часы на церкви в Тайвардрете бьют один раз, потом два, три… До моего слуха доносятся лишь вздохи ветра за окном да рокот прибоя — это, поглотив прибрежный песок, прилив наступает на болота.

2

Впервые я увидела Гартред в тот день, когда мой старший брат привез ее, свою молодую жену, к нам в Ланрест. Ей тогда исполнилось двадцать два года, а мне всего десять. Младше меня в семье был лишь Перси.

Наша многочисленная семья была очень дружной. Дома мы всегда чувствовали себя раскованно и легко. Мой отец, Джон Гаррис, не обременял себя мыслями о мировых проблемах и посвящал большую часть времени лошадям, собакам и будничным заботам о нашем поместье Ланрест, которое, хотя и не могло считаться большой земельной собственностью, было очень удачно расположено. Кольцо высоких тенистых деревьев окружало наш уютный дом, смотрящий на долину Лу, казалось, он мирно дремлет, не обращая внимания на проносящиеся мимо годы. Мы очень любили свое родовое гнездо.

Даже сейчас, спустя тридцать лет, мне достаточно закрыть глаза и подумать о нем, и уже чудится, будто ленивый ветерок доносит до меня согретый солнцем аромат душистого сена; я вижу, как вспенивает воду огромное мельничное колесо в Леметтоне, и вдыхаю густой, удушливый запах, подымающийся от зерна. Небо над Ланрестом было пестрым от голубей, которые кружили над нашими головами и безбоязненно клевали зерна прямо с ладоней. То надутые и важные, то ласковые, воркующие, они создавали какую-то особую атмосферу покоя и умиротворенности. Их нежная любовная болтовня скрашивала мои длинные летние вечера в последующие годы, когда все остальные, веселые и радостные, уезжали на соколиную охоту, а я больше не могла сопровождать их. Но об этом позже… Сначала о Гартред, о том, как я впервые увидела ее. Венчание проходило в Стоу, ее родовом поместье. Мы с Перси были тогда нездоровы, и на свадьбу нас не взяли. Как это ни глупо, но именно поэтому я сразу ее невзлюбила. В детстве меня сильно баловали, я привыкла, что старшие братья и сестры во всем потакают мне, своей любимице, впрочем, так же, как и родители, и тут я решила, что невеста брата просто не хочет, чтобы на ее свадьбе были дети, и, возможно, считает, что мы ее заразим.

Помню, как я сидела в постели и с блестящими от жара глазами жаловалась матери:

— Когда Сесилия выходила замуж, то мы с Перси несли ее шлейф. — Сесилия была моей старшей сестрой. — А потом мы поехали в Маддеркоум, к Поллексефенам, и нам были все рады, хотя мы с Перси столько там съели, что чуть не лопнули.

Мать возразила, что на этот раз все иначе, что Стоу — это не Маддеркоум, а Гренвили — не Поллексефены, — весьма неубедительный довод в моих глазах, — и что она никогда себе не простит, если с Гартред что-то случится. Гартред, Гартред, кругом одна Гартред! А какая поднялась суматоха, когда готовились к приезду жениха и невесты и убирали для них комнату. Повесили новые занавеси, купили ковры, гобелены, а то вдруг Гартред покажется, что Ланрест выглядит убого и ветхо. С утра до ночи слуги мели и скребли, начищая покои до блеска, все в доме стояло вверх дном, и нам негде было приткнуться.

Если бы это делалось ради Кита, моего милого доброго брата, я бы ни минуты не расстраивалась. Но о Ките никто и не вспомнил. Все для Гартред. И конечно, как все дети, я прислушивалась к тому, о чем сплетничают слуги.

— Она пошла за нашего молодого хозяина только потому, что он наследует Редфорд после сэра Кристофера, — услышала я на кухне сквозь звон посуды.

Я приняла это к сведению и задумалась, вспомнив также фразу, оброненную поверенным моего отца:

— Гаррисы из Ланреста — не слишком привлекательная партия для таких людей, как Гренвили.

Слова разозлили меня и одновременно озадачили. Я решила, что «непривлекательной» они находят внешность Кита, которого я считала просто красавцем. И почему Гаррисы из Ланреста не пара Гренвилям?Действительно, Кит должен был унаследовать после смерти дяди Кристофера Редфорд — напоминающее огромный сарай поместье недалеко от Плимута, но прежде я об этом не задумывалась. Впервые я поняла — и это открытие очень удивило меня, — что замужество — не прекрасная романтическая сказка, как мне казалось раньше, а соглашение или даже сделка между влиятельными семьями, связанная с разделом имущества. Когда Сесилия выходила замуж за Джона Поллексефена, которого она знала с детства, это не было так очевидно; однако теперь, когда отец то и дело ездил в Стоу, подолгу беседовал со своими адвокатами, и меж бровей у него залегла глубокая морщина, женитьба Кита стала казаться мне важным государственным делом, которое, если в переговоры вкрадется ошибка, может ввергнуть всю страну в хаос.

Вновь прислушиваясь к разговорам взрослых, я обратила внимание на слова одного из адвокатов:

— Это не сэр Бернард Гренвиль, а его дочь затягивает подписание брачного контракта. Она из своего отца веревки вьет.

Какое-то время я раздумывала над этой фразой, а затем передала ее Мери, своей сестре.

— Разве принято, чтобы невеста так торговалась из-за имущества? — спросила я с недетской язвительностью, способной вывести из себя кого угодно.

Мери ответила не сразу. Хотя ей уже исполнилось двадцать, у нее не было никакого жизненного опыта, и вряд ли она знала больше моего. Однако я видела, что сестра потрясена.

— Гартред — единственная дочь, — произнесла она наконец. — Возможно, для нее важно обсудить все пункты брачного контракта.

— Интересно, знает ли Кит, — продолжала я. — Мне почему-то кажется, что ему это не должно понравиться.

Мери сказала, чтобы я помалкивала, иначе рискую превратиться в сплетницу, и это меня не украсит. Однако меня ее слова не остановили. Правда, я не осмелилась приставать с вопросами к старшим братьям, но тут же побежала к Робину, моему любимцу уже в те годы, чтобы попросить его рассказать о Гренвилях. Он как раз вернулся с соколиной охоты и стоял на конюшенном дворе, его милое лицо раскраснелось и сияло счастливой улыбкой, на руке сидел сокол, и помню, я отшатнулась, испугавшись хищных холодных глаз птицы и испачканного кровью клюва. Сокол никому не разрешал до себя дотрагиваться, кроме Робина, который сейчас нежно поглаживал его перья. Двор был полон шума и гама, конюхи скребли лошадей, а у колодца слуги кормили собак.

— Я рада, что это Кит, а не ты собираешься на ней жениться, — обратилась я к брату, в то время как птица смотрела на меня из-под выпуклых век. Робин улыбнулся и коснулся рукой моих волос. Сокол сразу же злобно распушил перья.

— Если бы я был старшим братом, — мягко произнес Робин, — то это была бы моя свадьба.

Украдкой бросив на него взгляд, я увидела, что улыбка на его лице увяла, и он помрачнел.

— Почему, разве она больше любит тебя?

Брат отвернулся и, накрыв голову птицы колпачком, передал ее сокольничему. Через секунду, подхватив меня на руки, он снова улыбался.

— Пошли собирать вишню, — предложил он, — и Бог с ней, с невестой Кита.

— Но Гренвили, — не сдавалась я, когда брат, посадив меня на плечи, понес в сад, — почему породниться с ними такое уж необыкновенное счастье?

— Бевил Гренвиль — самый лучший парень в мире, — ответил Робин. — Кит, Джо и я учились вместе с ним в Оксфорде. А его сестра очень красива.

И больше мне ничего не удалось из него вытянуть. Но мой брат Джо, проницательный и насмешливый, удивился моему невежеству, когда позже я задала ему тот же вопрос:

— Как так получилось, Онор, что ты достигла почтенного десятилетнего возраста, а до сих пор не знаешь, что в Корнуолле есть только две семьи, которые чего-то стоят? Гренвили и Арунделлы. Естественно, мы, бедные Гаррисы, лопаемся от гордости, что наш дорогой брат Кит удостоился чести вести под венец обворожительную Гартред.

И он вновь уткнул нос в книгу.

На следующей неделе вся семья уехала на свадьбу в Стоу, и мне пришлось, изнывая от любопытства, терпеливо ждать их возвращения. Однако оправдались мои худшие опасения: по приезде мать пожаловалась, что очень устала, остальные присоединились к ней. Они так напраздновались и напирова-лись, что, казалось, им было трудно ворочать языком. Лишь моя третья сестра Бриджит снизошла до разговора со мной и с упоением принялась расписывать великолепие Стоу и гостеприимство Гренвилей.

— Наш дом — просто лачуга по сравнению со Стоу, — поведала она мне. — Весь Ланрест уместится на их заднем дворе. Там за ужином мне прислуживали два лакея, а на галерее все время играли музыканты.

— А Гартред? Что же Гартред? — напомнила я.

— Подожди, я все расскажу. На свадьбу понаехало очень много гостей, больше двухсот, и мы с Мери спали вместе в большой комнате, такой в нашем доме нет ни одной. К нам приставили горничную, которая одевала нас и причесывала, и каждый день стелила чистое надушенное белье.

— И что дальше? — спросила я, снедаемая завистью.

— Мне показалось, что отцу в Стоу было немного не по себе, — прошептала сестра. — Я видела, как несколько раз он пытался вступить в беседу с кем-то из пожилых людей, но при этом вел себя так скованно, словно у него дыхание перехватило. К тому же, все там были богато одеты, и на их фоне он казался каким-то бесцветным. Сэр Бернард — очень красивый мужчина. В день свадьбы на нем был голубой бархатный камзол с разрезами и серебристой отделкой, а на отце — его зеленый, который ему немного маловат. Он выше отца — я имею в виду сэра Бернарда, — и когда они стояли рядом, это было довольно нелепое зрелище.

— Хватит про отца, я хочу услышать про Гартред.

Бриджит улыбнулась мне с видом превосходства, гордясь своей осведомленностью.

— Больше всех мне понравился Бевил, — продолжала она, — и остальным тоже. Он всем там заправлял и следил, чтобы никто ни в чем не нуждался. Леди Гренвиль мне показалась несколько высокомерной, но Бевил, что бы ни делал, был олицетворением учтивости и любезности. — Сестра помолчала. — Знаешь, у них у всех темно-рыжие волосы, — сказала она вдруг вне всякой связи. — Если мы видели человека с рыжими волосами, то это точно был кто-то из Гренвилей. Из них только Ричард мне не понравился, — добавила она нахмурясь.

— Почему? Он что, урод?

— Нет, — возразила она удивленно, — он даже красивее Бевила. Но ты бы видела, с каким презрением он смотрел на нас, а когда в суматохе наступил мне на платье, и не подумал извиниться. Мало того, еще имел наглость заявить: «Сама виновата, нечего волочить подол по пыльному полу». Говорят, он солдат.

— Но как же Гартред? — напомнила я. — Ты ничего о ней не рассказала.

Однако к моему разочарованию, Бриджит зевнула и поднялась со стула.

— Я слишком устала, чтобы продолжать, — сказала она. — Подожди до утра. Но знаешь, все мы — и Мери, и Сесилия, и я — согласились, что Гартред — это та женщина, на которую нам бы очень хотелось походить.

Так что в конце концов мне пришлось самой делать выводы. Мы собрались в холле, чтобы приветствовать их — до этого они уже побывали в Редфорде у моего дяди; заслышав топот копыт, собаки выбежали во двор.

Нас было довольно много, потому что Поллексефены тоже приехали. Сесилия держала на руках малышку Джоанну — первую крестницу (я так этим гордилась!), — мы болтали, счастливые и веселые, ведь все это была наша семья, которую мы любили и так хорошо знали. Кит спрыгнул с лошади — оживленный, радостный, — и тут я увидела Гартред. Она шепнула ему что-то на ухо, он рассмеялся, покраснел и протянул руки, чтобы помочь ей спешиться, и меня вдруг пронзила мысль: то, что она сейчас ему сказала — это часть их жизни, и не имеет к нам, его семье, никакого отношения. Кит перестал быть одним из нас, отныне он принадлежит ей.

Я держалась в стороне, мне не хотелось, чтобы меня ей представляли, но неожиданно она оказалась рядом, и, взяв меня за подбородок холодной рукой, произнесла:

— Так ты Онор?

Ее тон ясно дал понять, что она разочарована: возможно, я показалась ей слишком маленькой для своего возраста или недостаточно красивой. Затем, опередив мою мать, она прошествовала через холл в большую гостиную, с уверенной улыбкой на губах, а все остальные следовали за ней словно зачарованные. Перси, как и все мальчики неравнодушный к красоте, тут же подошел к ней, и Гартред сунула ему в рот леденец. Должно быть, она специально запаслась ими, подумала я, чтобы привадить нас, детей, как обычно люди приваживают незнакомых собак.

— А Онор дать конфету? — спросила она с насмешкой в голосе; будто почувствовала, что я терпеть не могу, когда со мной обращаются, как с ребенком.

Я не могла оторвать глаз от ее лица, оно мне что-то напоминало, и неожиданно я вспомнила, что. Я тогда была еще совсем крошкой и гостила в Редфорде у дяди. Он показывал мне свою оранжерею, и там я увидела растение — орхидею, которая росла в стороне от других цветов; она была цвета слоновой кости, с тонкой алой прожилкой, бегущей по лепесткам. Ее густой приторно-медовый аромат заполнял все помещение. Прекраснее цветка я не видела в жизни. Я протянула руку, чтобы коснуться нежной бархатистой поверхности, но дядя быстро оттащил меня, сказав:

— Не дотрагивайся до нее, детка, стебель ядовит.

Я в ужасе отшатнулась и тут же разглядела несметное число колючих липких волосков, торчащих во все стороны, словно крохотные шпаги.

Гартред была как орхидея. Когда она предложила мне леденец, я отвернулась и затрясла головой, а отец, ни разу в жизни не повысивший на меня голоса, вдруг резко сказал:

— Онор, как ты себя ведешь!

Гартред засмеялась и пожала плечами. Все неодобрительно посмотрели на меня, даже Робин нахмурился, а мать попросила подняться наверх, в мою комнату. Так Гартред впервые появилась в Ланресте…

Их брак длился три года, но описывать его — не моя задача. С тех пор так много всего произошло, жизнь так часто сталкивала меня с Гартред, что события тех далеких лет кажутся теперь пустыми и незначительными. Однако одно не вызывает сомнения — мы всегда были в состоянии войны. Она — молодая, гордая, уверенная в себе, и я — ребенок, угрюмо следящий за ней из-за ширм и дверей, мы обе ощущали эту взаимную неприязнь. Правда, Гартред и Кит намного больше времени проводили в Редфорде и Стоу, чем в Ланресте, но когда приезжали к нам, ее присутствие лишало дом присущего ему очарования. Я была тогда ребенком и не могла разобраться в своих чувствах, но дети, как и животные, обладают безошибочным чутьем.

Их брак был бездетным. Это оказалось первым ударом, и я знаю, что мои родители очень переживали: я часто слышала, как они говорят об этом. Моя сестра Сесилия регулярно приезжала к нам рожать, но о Гартред не было и речи. Она ездила верхом, охотилась с соколом вместе с остальными, никогда не оставалась в своей комнате и не жаловалась на усталость, как это часто делала Сесилия. Однажды моя мать собралась с духом и сказала:

— Когда я вышла замуж, я не ездила верхом и не охотилась, чтобы не было выкидыша.

Гартред, которая в это время приводила в порядок ногти, подрезая их крошечными перламутровыми ножницами, взглянула на нее и ответила:

— Мне нечего опасаться, мадам, и вините в этом своего сына.

Она произнесла это низким злым голосом. Какое-то время мать в замешательстве смотрела на нее, затем поднялась и в расстроенных чувствах вышла из комнаты. Впервые ее коснулась ядовитая злоба невестки. Я не поняла, о чем они говорят, но почувствовала, что Гартред сказала что-то резкое о моем брате, так как вскоре в комнату вошел Кит и, подойдя к жене, с упреком спросил:

— Ты жаловалась на меня моей матери?

Они взглянули на меня, и я поняла, что лишняя. Я вышла в сад и принялась кормить голубей, но мир и спокойствие покинули наш дом. С того самого момента все пошло у них вкривь и вкось, да и у всех нас тоже. Характер Кита изменился. Он выглядел издерганным, совершенно не похожим на себя, между ним и отцом возникла отчужденность, а ведь прежде они так ладили.

Теперь Кита все стало раздражать — и отец, и мы, его близкие; он был недоволен тем, как ведется в Ланресте хозяйство, и постоянно приводил нам в пример Редфорд. Но самое главное, мне невыносимо было видеть, как он при этом заискивает перед Гартред, его жалкая покорность не вызывала ничего, кроме презрения.

На следующий год он выставил свою кандидатуру в парламент от Вест Лу, и супруги постоянно ездили в Лондон, так что мы их нечасто видели в Ланресте, но когда приезжали, то в доме всегда ощущалась какая-то напряженность, а однажды ночью, когда родителей не было дома, дело дошло даже до некрасивой ссоры между Робином и Китом. Была середина лета, погода стояла жаркая и душная, и я, прямо в ночной рубашке, выскользнула из детской и побежала в сад. В доме все спали, пока я, словно призрак, порхала среди деревьев. Окна комнаты для гостей были широко распахнуты, и неожиданно я услышала голос Кита, непривычно громкий. Любопытство заставило меня прислушаться.

— Всегда одно и то же, куда бы мы ни поехали. Ты постоянно выставляешь меня дураком перед людьми, а сегодня даже перед моим собственным братом. Говорю тебе, я больше этого не потерплю.

Я услышала, как Гартред засмеялась, и в свете мерцающей свечи увидела на потолке колеблющуюся тень своего брата. Они понизили голос, затем Кит вновь громко произнес:

— Ты думаешь, я ничего не замечаю? Ты думаешь, я так низко пал, что ради того, чтобы удержать тебя, чтобы иметь возможность хоть изредка прикасаться к тебе, я закрою на все глаза? Думаешь, мне было приятно видеть, как ты строила глазки Денису в тот вечер, когда я неожиданно вернулся из Лондона? Ведь у него взрослые дети, и жена еще в могиле не остыла. Имей хоть каплю жалости ко мне!

В его голосе вновь зазвучали столь ненавистные мне просительные нотки. Я услышала, как Гартред снова засмеялась.

— А сегодня, — продолжал он, — я же видел, как ты улыбалась за столом моему брату.

Мне стало не по себе, я испугалась, сердце бешено колотилось, и вместе с тем, меня охватило какое-то странное возбуждение. Неожиданно сзади на тропинке послышались шаги, бросив взгляд через плечо, я увидела, что рядом со мной в темноте стоит Робин.

— Уходи, — прошептал он. — Уходи сейчас же. Я показала на открытое окно.

— Это Кит и Гартред. Он злится, что она улыбалась тебе. Я услышала, как Робин резко втянул в себя воздух, потом повернулся, намереваясь уйти, но в этот момент снова раздался голос Кита, громкий, неестественный, словно он, взрослый мужчина, был на грани того, чтобы разрыдаться как ребенок.

— Только попробуй, и я убью тебя. Клянусь Богом, я убью тебя.

И тут Робин в мгновение ока нагнулся, схватил камень и швырнул в окно, вдребезги разбив стекло.

— Ты просто трус, — заорал он. — Выходи и попробуй убить меня.

Я подняла глаза и увидела лицо Кита, бледное, искаженное, а за ним — Гартред, с распущенными по плечам волосами. Эту сцену я никогда не забуду: двое в окне и Робин рядом со мной в презрительной, вызывающей позе, совершенно не похожий на того Робина, которого я знала и любила. Мне стало стыдно за него, за Кита, за себя, но больше всего меня бесила Гартред, которая сама вызвала бурю, а теперь вела себя так, будто это ее не касается.

Я зажала пальцами уши и бросилась бежать, юркнула в постель, никому не сказав ни слова, и натянула на голову одеяло, в ужасе, что завтра утром всех троих найдут в саду мертвыми. Я так никогда и не узнала, что затем произошло между ними. Наступил день, и все осталось как прежде, за исключением того, что сразу после завтрака Робин уехал и не возвращался домой до тех пор, пока Кит и Гартред не отправились в Редфорд. Не знаю, слышал ли еще кто-нибудь их ссору, я была слишком напугана, чтобы выяснять, и, кроме того, после появления в Ланресте Гартред мы прекратили делиться друг с другом радостями и горестями, стали более церемонными и скрытными.

На следующий год в Корнуолле разразилась эпидемия оспы, и не было семьи, которую болезнь обошла стороной. В Лискерде люди, боясь заразиться, накрепко запирали двери, не торговала ни одна лавка.

В июне заболел отец и через несколько дней умер. Не успели мы оправиться от этого несчастья, как получили письмо от дяди из Редфорда, где сообщалось, что болен Кит, и надежды на выздоровление нет.

Так в течение нескольких недель мы потеряли и отца, и Кита, и главой семьи стал Джо, мой ученый брат. Несчастье так потрясло нас, что нам было не до Гартред, которая при первых признаках болезни мужа уехала в Стоу и, таким образом, избежала его участи, но когда вскрыли оба завещания — отца и Кита, — то оказалось, что хотя Джо наследует Ланрест, а в дальнейшем и Редфорд, богатые пастбища в Леметтоне и мельница отходят Гартред в пожизненное владение.

Она вместе с Бевилом присутствовала при оглашении завещания, и даже Сесилия, самая благожелательная из моих сестер, была потрясена ее ледяным спокойствием, уверенностью в себе и мелочной жадностью, с которой Гартред следила за тем, как отмеряют каждый акр земли в Леметтоне. Бевил — он уже к тому времени был женат и поселился неподалеку от нас в Киллигарте — старался изо всех сил сгладить неприятное впечатление, которое произвело поведение сестры, и хотя я была тогда еще ребенком, помню, как я переживала за него. Не удивительно, что все его любили. Мне всегда хотелось знать, что он думает в глубине души о своей сестре и как относится к ее красоте, которая не оставляла равнодушным ни одного мужчину.

Когда все было улажено и они уехали, мы вздохнули с облегчением, радуясь, что не произошло ссоры и между семьями не возникло вражды. И хотя мать ничего не сказала, было видно, как она довольна тем, что Ланрест перешел к Джо.

Робин все это время не появлялся дома, и, возможно, я единственная догадывалась о причине его отсутствия. В то утро, когда Гартред должна была уехать, что-то заставило меня остановиться у ее комнаты и заглянуть в открытую дверь. Она заявила, что все вещи в комнате принадлежали Киту, и, значит, ей, поэтому слуги весь день занимались тем, что снимали с окон занавеси и выносили мебель, которая ей приглянулась. В тот момент Гартред была одна. Она стояла в углу у маленького секретера и перебирала его содержимое. Ей не приходило в голову, что я за ней наблюдаю, и наконец-то я увидела ее лицо таким, каким оно было в действительности, без очаровательной маски. Прищурившись и поджав губы, она с такой силой дернула ящичек, что оторвала ручку. Внутри лежали какие-то безделушки — думаю, ничего ценного, — но она и о них не забыла. И тут Гартред заметила меня в зеркале.

— Если вы оставите нам стены, хотя бы голые, мы будем вам очень признательны, — сказала я, встретившись с ней глазами.

Будь жив мой отец, он бы высек меня за эти слова, и братья тоже, но мы были одни.

— Ты всегда за мной шпионила, с самого первого дня, — любезно ответила она, но без улыбки — ведь я не была мужчиной.

— Я не виновата, что у меня есть глаза.

Она неторопливо сложила украшения в сумочку, свисавшую с пояса.

— К счастью, мы расстаемся и, надеюсь, навсегда.

— Я тоже на это надеюсь. Неожиданно она рассмеялась.

— Какая жалость, что у твоего брата не такой характер, как у тебя.

— У какого из братьев? — спросила я.

С минуту она молчала, видимо, раздумывая над тем, что мне известно, затем, улыбнувшись, потрепала меня по щеке длинным изящным пальцем.

— У всех братьев, — и, отвернувшись, кликнула слугу из соседней комнаты.

Обуреваемая массой вопросов, я медленно спустилась вниз. В холле Джо водил пальцем по огромной карте, висящей на стене. Я не остановилась и не заговорила с ним, а прошла прямо в сад.

В середине дня Гартред, восседая в портшезе, покинула Ланрест. За ней двигался целый караван лошадей и слуг, присланный из Стоу за ее вещами. Я следила из-за деревьев за тем, как, поднимая клубы пыли, процессия удалялась по дороге, ведущей в Лискерд.

— Слава Богу, — сказала я себе. — С Гренвилями покончено.

Но судьба распорядилась по-иному.

3

Свое восемнадцатилетие я отметила в Редфорде. Был ясный декабрьский день. В радостном возбуждении вглядывалась я в слепящую морскую гладь, наблюдая, как приближается к Плимутскому проливу королевский флот.

Меня нисколько не смущало, что экспедиция не увенчалась успехом и Ларошель так и не удалось взять; об этом было кому подумать помимо меня.

Здесь, в Девоншире, все праздновали прибытие флота, молодежь ликовала. Какое это было прекрасное зрелище! Кораблей было, наверное, восемьдесят, если не больше, и все они собрались между островом Дрейка и Маунтом, их белые паруса красиво раздувались, наполняемые западным ветром, а на золотистых мачтах реяли разноцветные флаги. Когда судна одно за другим приближались к форту Маунт Баттен, каждое из них приветствовал пушечный залп. Приспустив флаги в знак ответного приветствия, корабли становились на якорь напротив устья реки Каттвотер. Люди, облепившие прибрежные скалы, махали руками и кричали, а с судов до них доносилось громогласное «ура», слышалась барабанная дробь и звуки горна. Палубы были запружены солдатами, некоторые толпились у борта, другие цеплялись за прочные корабельные снасти; солнце играло на их кирасах, сверкало на шпагах, которыми они размахивали, приветствуя собравшихся на берегу. На корме сновали офицеры, расцвечивая толпу солдат алыми, голубыми и изумрудными пятнами.

На грот-мачте каждого корабля развевалось полотнище с гербом командира, и всякий раз, когда толпа узнавала знамя кого-нибудь из девонширцев или корнуэльцев, воздух сотрясали ликующие возгласы и крики, которые тут же подхватывались солдатами. Там были штандарты Годольфинов с двуглавым орлом, Треваньонов с бегущим оленем, многочисленного клана Арунделлов с шестью ласточками, а также девонширских Чемпернаунов с лебедем, державшим в клюве золотую подкову, — герб, который мне особенно нравился.

Вместе с большими кораблями к берегу приближались и суда поменьше, такие же яркие, как их собратья. Их узкие палубы также были заполнены солдатами. В последний раз я видела эти корабли в гавани Лу и Фой. Теперь они выглядели изрядно побитыми и потрепанными морской стихией, но над каждым гордо реяло знамя того, кто построил и оснастил его, подготовив к походу: там была голова волка — герб нашего соседа Трелони, и красноногая корнуэльская клушица — герб Рэшли из Менабилли.

На флагмане — большом трехмачтовом судне — находился главнокомандующий — герцог Бекингемский. Когда его корабль приблизился к Маунт Баттену, на берегу грянул приветственный залп, и тут же в ответ выстрелили все шесть корабельных пушек; с берега мы видели, как трепещет на ветру полотнище с герцогским гербом. Развернувшись, флагман бросил якорь, остальные суда последовали его примеру; сотни цепных канатов, скользнув сквозь сотни клюзов, наполнили воздух грохотом, который был слышен по всему побережью, начиная от скал немного ниже Редфорда, где мы стояли, и до самого устья реки Теймар.

Корабли медленно развернулись носом к корнуэльскому берегу, выстроились в ряд корма к корме, солнце вспыхивало на их застекленных окнах и отражалось в причудливых изгибах резьбы — извивающихся змеях и мощных львиных лапах.

По-прежнему трубили горны и грохотали барабаны. Но вдруг все смолкло, шум затих, и на герцогском флагмане кто-то отдал приказ чистым высоким голосом. Солдаты больше не толпились на палубах, они, без суеты и сутолоки построились в шеренги и, как только раздалась следующая команда и короткая барабанная дробь, заняли места в спущенных на воду шлюпках. Гребцы застыли с поднятыми веслами, готовые в любой момент по сигналу опустить их в воду.

Маневр занял не больше трех минут; быстрота, четкость и безупречная дисциплина при его исполнении исторгли у зрителей восторженные возгласы, самые громкие за сегодняшний день, а по моему лицу невольно заструились слезы.

— Я так и думал, — произнес кто-то рядом со мной. — Есть только один человек, способный превратить эту неуправляемую ораву в образцовых солдат, достойных гвардии короля. Вот там, посмотрите, герб Гренвилей, немного ниже штандарта герцога Бекингемского!

И тут же я увидела, как взметнулся на топ мачты алый стяг; порыв ветра расправил его, и в лучах солнца сверкнули три золотых фокра.

Шлюпки тем временем отчалили от кораблей, в каждой на корме сидели офицеры; толпа вновь встрепенулась: от Каттвотера в море вышли лодки для встречи флота — они в одно мгновение заполнили весь Плимутский пролив, а зрители, до этого следившие за прибытием кораблей с прибрежных скал, ринулись к форту, крича и расталкивая друг друга, чтобы первыми поприветствовать причаливших к берегу солдат. Но очарование первых минут рассеялось, и мы возвратились в Редфорд.

— Чудесное завершение твоего дня рождения, — с улыбкой произнес мой брат Джо. — Нас всех пригласили на ужин в замок, там будет и герцог Бекингемский.

Джо стоял на лестнице, встречая нас, он только что вернулся из крепости Маунт Баттен. Брат унаследовал Редфорд после дяди Кристофера, умершего несколько лет назад, и теперь мы много времени проводили в Плимуте. Джо стал довольно влиятельным лицом в Девоншире, он занимал должность помощника шерифа, и к тому же очень выгодно женился, взяв в жены, Элизабет Чемпернаун — богатую наследницу, которая, хотя и не отличалась красотой, обладала мягким, ровным характером и была прекрасно воспитана. Моя сестра Бриджит последовала примеру Сесилии и тоже вышла замуж за девонширца, так что мы с Мери остались единственными незамужними девицами в семье.

— Сегодня вечером в Плимуте по улицам будет расхаживать не меньше десяти тысяч парней, — шутил Робин. — Уверен, если мы отпустим девочек погулять, они вернутся с мужьями.

— Возможно, только сначала не забудь укоротить язычок Онор, — ответил Джо. — Иначе, лишь только она откроет рот, все сразу забудут о ее голубых глазах и густых локонах.

— Отстаньте. Я сама о себе позабочусь. — Я была все той же избалованной девчонкой, enfant terrible, полной здоровья и сил, и с язычком, острым как бритва. К тому же, в семье я считалась самой красивой, хотя, говоря по правде, черты моего лица можно было назвать скорее пикантными, чем правильными, а для того, чтобы дотянуться до плеча Робина, мне по-прежнему приходилось вставать на цыпочки.

Помню, как в тот вечер мы переправились на лодке через Каттвотер и подплыли к замку. Казалось, весь Плимут собрался у реки и на городских стенах, а немного дальше, к западу — там, где стояли на рейде корабли, — мерцали вдали неясные огоньки, поблескивали на корме судов окна, а на воде золотились размытые полосатые блики, отбрасываемые неярким светом фонарей на полуюте. Мы причалили и сошли на берег. У входа в замок собралась целая толпа, повсюду виднелись солдаты, которые болтали друг с другом и хохотали, вокруг них вились девушки, украшавшие героев цветами и лентами. На мостовой, рядом с жаровнями, стояли бочонки с элем и тележки, доверху наполненные пирогами и сыром, и помнится, я подумала, что девушки, шумно пирующие на улице со своими возлюбленными, возможно, получат больше удовольствия от вечера, чем мы, чинно восседавшие за столами в замке.

Через секунду двери за нами закрылись, радостные звуки города остались снаружи, а вокруг нас сгустился тяжелый воздух, насыщенный ароматом духов, каких-то экзотических пряностей, запахами бархата и шелка; мы оказались в огромном зале со сводчатыми потолками, где голоса звучали на удивление странно и глухо. Время от времени один из лейб-гвардейцев выкрикивал: «Дорогу герцогу Бекингемскому», толпа расступалась, и командующий с королевским величием шествовал по образовавшемуся проходу, переходя от одного гостя к другому.

Все это было так ново для меня, так захватывающе, что я — более привыкшая к ленивому спокойствию Ланреста — неожиданно почувствовала, как запылали у меня щеки и заколотилось сердце. В своем неуемном воображении я уже рисовала себе этот блестящий прием, как один из подарков к моему восемнадцатилетию.

— Как чудесно! Как я рада, что мы пришли сюда, — сказала я Мери, но она, как всегда скованная и замкнутая среди незнакомых людей, лишь дотронулась до моей руки и прошептала:

— Говори тише, Онор, ты привлекаешь к нам внимание, — после чего отошла к стене, а я, горя желанием как можно больше увидеть, начала протискиваться вперед, улыбаясь направо и налево, и нисколько не заботясь о том, что меня могут счесть слишком смелой, как вдруг толпа передо мной расступилась, и в образовавшемся проходе я увидела, как ко мне приближается герцог со своей свитой.

Мери ушла, и я осталась одна стоять у него на пути. Помню, что какое-то время я в ужасе глядела на него, а затем, смешавшись, низко присела, как будто это был сам король. По толпе пробежал легкий смешок. Подняв глаза, я увидела брата Джо, на его лице усмешка странным образом сочеталась с испугом; он отделился от свиты, подошел ко мне и помог подняться — со страху я присела так низко, что сама встать уже не могла.

— Ваша светлость, разрешите представить вам мою сестру Онор, — услышала я его голос. — Кстати, сегодня у нее восемнадцатилетие и первый выход в свет.

Герцог Бекингемский важно наклонил голову и, поднеся мою руку к губам, пожелал мне всяческих благ.

— Вы говорите, это первый выход в свет вашей сестры, дорогой Гаррис, — заметил он любезно, — однако она столь прелестна, что как бы он не стал последним.

И, обдав меня ароматом духов и бархата, он прошествовал мимо. Брат двинулся за ним следом, бросив на меня через плечо строгий взгляд, а я пробормотала себе под нос одно из тех ругательств, которые Робин иногда употреблял на конюшне, но, как оказалось, недостаточно тихо. Голос за моей спиной произнес:

— Если вы выйдете со мной на улицу, я научу вас, как это делается.

Я вспыхнула и резко обернулась: прямо передо мной стоял офицер и насмешливо разглядывал меня с высоты своих шести футов. Поверх голубого мундира на нем все еще был надет серебряный нагрудник от кирасы, а талию стягивал серебристо-синий пояс. У него были золотисто-карие глаза, рыжие волосы, а в ушах я заметила крошечные золотые сережки, делавшие его похожим на турецкого разбойника.

— Чему вы хотите научить меня: приседать или ругаться? — спросила я, даже не пытаясь скрыть ярости.

— И тому и другому, — ответил он. — На ваш реверанс нельзя было смотреть без слез, а ваши ругательства — просто детский лепет.

Я не верила своим ушам — его наглость ошарашила меня — и обернулась, ища глазами Мери или Элизабет, жену Джо, всегда спокойную и доброжелательную, но толпа оттеснила их от меня, вокруг стояли лишь незнакомые люди. Единственное, что оставалось — это гордо удалиться; я повернулась и принялась пробираться к выходу, как вдруг сзади вновь раздался высокий насмешливый голос: «Дорогу мисс Онор Гаррис из Ланреста». Люди непроизвольно отшатывались, удивленно меня разглядывая. С пылающими щеками, едва соображая, что делаю, я прошествовала сквозь расступившуюся толпу, но очутилась не в холле, как рассчитывала, а на улице, на зубчатой стене замка, выходящей на Плимутский пролив. Прямо подо мной, на мощенной булыжником площади, пели и плясали горожане. Я обернулась и увидела, что этот грубиян опять стоит рядом, все с той же насмешливой улыбкой на лице.

— Так это вас так ненавидит моя сестра? — спросил он.

— Что вы, черт побери, имеете в виду?

— На ее месте я бы вас хорошенько отшлепал, — продолжал он.

Что-то в его голосе и взгляде показалось мне знакомым.

— Кто вы?

— Сэр Ричард Гренвиль, — ответил он, — полковник армии Его Величества, недавно возведенный в рыцарское достоинство за необычайную смелость, проявленную на поле брани.

Он помурлыкал что-то себе под нос, вертя в руке конец пояса.

— Жаль, — сказала я, — что ваши манеры не соответствуют вашей храбрости.

— А ваш рост — вашей красоте.

Упоминание о росте, который был для меня больным местом, потому что с тринадцати лет я не выросла ни на дюйм, вновь вывело меня из себя, и я разразилась потоком брани. Джо и Робин употребляли эти выражения на конюшне, но очень редко и, конечно же, не в моем присутствии, и я узнала их лишь благодаря моей вечной привычке подслушивать; однако, если я рассчитывала вогнать Ричарда Гренвиля в краску, то это были пустые надежды. Он спокойно стоял и с внимательным видом слушал меня, словно учитель, которому ученица отвечает затверженный урок. Я замолчала, и он покачал головой.

— Нет, английский тут не подходит, он слишком груб. Послушайте, насколько изящней и приятнее для слуха звучит это по-испански, — и он принялся ругаться по-испански, выдавая мне целые потоки мелодичных ругательств, которые вызвали бы у меня неописуемый восторг, если бы я услышала их от Джо или Робина.

Пока он ругался, я смотрела на него, пытаясь вновь отыскать сходство с Гартред, но оно ушло, теперь он скорее походил на Бевила, правда, выглядел решительней брата и намного более самоуверенным; я чувствовала, что его заботит только собственное мнение.

— Сознайтесь, — сказал он вдруг по-английски, — что я победил, — и улыбнулся, но не насмешливо, как прежде, а дружеской, обезоруживающей улыбкой, которая довершила победу: мой гнев мгновенно улетучился.

— Пошли посмотрим на корабли, — предложил он, — они неплохо выглядят, когда стоят на рейде.

Мы подошли к краю зубчатой стены и взглянули на пролив. Стоял тихий, спокойный вечер, уже взошла луна, и в ее сиянии на воде четко очерчивались неподвижные силуэты судов. Моряки пели; несмотря на расстояние их голоса ясно доносились до нас, не смешиваясь с шумным, разудалым весельем городской толпы.

— Вы потеряли много людей в Ларошели? — спросила я.

— Не больше, чем я предполагал; этот поход с самого начала был обречен на неудачу, — ответил он, пожав плечами. — На кораблях полно раненых, которым уже не подняться. Намного гуманней было бы выбросить их за борт. — Я недоверчиво уставилась на него, удивляясь такому своеобразному чувству юмора. — Единственные ребята, отличившиеся в бою, были из полка, которым я имел честь командовать, — продолжал он, — но, так как, кроме меня, больше ни один офицер не следил за дисциплиной, стоит ли удивляться, что мы проиграли.

Его самоуверенный тон поразил меня не меньше, чем его недавняя грубость.

— Вы со всеми так разговариваете? С теми, кто выше вас, тоже? — спросила я.

— Если вы имеете в виду кого-то, кто лучше меня разбирается в военных вопросах, то таких людей просто не существует, — ответил он, — а если тех, кто выше меня по чину, то да, конечно, так же. Именно поэтому, хотя мне еще не исполнилось и двадцати девяти, меня уже так ненавидят в армии Его Величества.

Улыбнувшись, он посмотрел на меня, и я вновь не нашлась, что сказать. Я вспомнила свою сестру Бриджит и то, как он наступил ей на платье на свадьбе Кита, и подумала, интересно, есть ли хоть кто-нибудь, кому он может понравиться?

— А с герцогом Бекингемским? С ним вы так же разговариваете?

— О, мы с Джорджем старинные друзья. Он делает то, что ему скажут, с ним — никаких проблем. Поглядите-ка на этих пьяных парней на улице. Клянусь, если бы они были под моим началом, я бы повесил ублюдков, — и он указал вниз, где на площади несколько солдат и кучка визжащих женщин устроили потасовку из-за бочки с элем.

— Их можно извинить, — заметила я, — они так долго были в море.

— Да пусть хоть всю бочку осушат и крутят любовь с любой бабой в Плимуте, если хотят, но пусть делают это как люди, а не как скоты; для начала им не мешает мундиры почистить. — С брезгливой гримасой он отвернулся от стены, затем обратился ко мне: — А теперь давайте проверим, кому вы лучше делаете реверанс, мне или герцогу. Приподнимите платье, вот так; согните правое колено, так; перенесите тяжесть — впрочем, весьма незначительную — нижней половины тела на левую ногу, хорошо.

Давясь от смеха, я выполнила все, что он говорил. Меня очень забавляло, что полковник армии Его Величества дает мне уроки хороших манер на стене Плимутского замка.

— Поверьте мне, это не шуточное дело, — заметил он серьезно. — Неуклюжая женщина выглядит ужасно. Вот, теперь отлично. Еще раз… Великолепно. Стоило постараться, и все получилось. Все дело в том, что вы лентяйка, а братья вас мало шлепали. — С неподражаемым хладнокровием он одернул на мне платье и поправил кружева на плечах. — Я не желаю обедать с неряхой.

— А я и не собираюсь с вами обедать, — живо ответила я.

— Боюсь, больше вас никто не пригласит. Пошли, возьмите мою руку; я голоден как волк.

Он повел меня обратно в замок. К своему ужасу, я увидела, что гости в зале уже расселись за длинными столами, и слуги начали разносить блюда. Когда мы вошли, все повернули головы в нашу сторону, и присутствие духа оставило меня. Не забывайте, это был мой первый выход в свет.

— Давайте уйдем, — взмолилась я, потянув своего кавалера за рукав. — Нам же негде сесть, все места уже заняты.

— Уйти? Да ни за что на свете! Я есть хочу.

И, отстранив слуг, он решительно двинулся вперед, чуть не оторвав меня от пола. Продолжая вполголоса беседовать, гости уставились на нас, на какое-то мгновение передо мной мелькнуло лицо Мери, сидевшей рядом с Робином где-то в центре зала. Я заметила выражение ужаса и удивления в ее глазах; она торопливо прошептала что-то брату, несколько раз повторив, как я поняла по губам, слово «Онор». Но что я могла поделать: держась за бестрепетную руку Ричарда Гренвиля, я неслась, наступая себе на подол, прямиком к столу в дальнем конце зала, где чинно восседал герцог Бекингемский и графиня Маунт Эджкум и где пировала, вдали от простых людей, корнуэльская и девонширская знать.

— Вы ведете меня к столу, где сидит избранное общество, — запротестовала я, упираясь изо всех сил.

— Ну и что? — Он удивленно воззрился на меня. — Будь я проклят, если сяду где-то в другом месте. Эй, дорогу сэру Ричарду Гренвилю!

При звуке его голоса слуги вжались в стену, все головы вновь повернулись в нашу сторону, и я увидела, что даже герцог прервал беседу с графиней. Стулья быстро сдвинули, людей потеснили, и мы кое-как втиснулись за стол неподалеку от герцога. Леди Маунт Эджкум повернулась и бросила на меня ледяной взгляд. Ричард Гренвиль с улыбкой поклонился.

— Возможно, вы уже знакомы с Онор Гаррис, графиня, — произнес он. — Моя свояченица. Сегодня ей исполняется восемнадцать лет.

Графиня поклонилась в ответ, но по ней не было заметно, что известие произвело на нее большое впечатление.

— Не обращайте на нее внимания, — сказал мне Ричард Гренвиль. — Она совершенно глухая. Но, ради Бога, улыбайтесь и не глядите на всех остекленевшими глазами.

Я готова была умереть со стыда, но смерть не приходила; тогда я взяла кусок жареного лебедя, лежащий у меня на тарелке, и принялась есть. В этот момент герцог Бекингемский, подняв бокал с вином, повернулся ко мне:

— Я поздравляю вас с днем рождения, — громко произнес он.

Я пробормотала в ответ слова благодарности и тряхнула головой, чтобы упавшие локоны скрыли мои пунцовые щеки.

— Это пустая формальность, — прошептал Гренвиль мне на ухо. — Не берите в голову. У Джорджа уже не меньше дюжины любовниц, и, к тому же, он влюблен в королеву Франции.

Он ел с явным наслаждением, что, впрочем, не мешало ему всячески поносить соседей по столу, а так как он при этом не понижал голоса, то я уверена, что все слышали его слова. Мне самой было не до еды, во время всей трапезы я сидела словно рыба, которую вытащили из воды. Но наконец пытка подошла к концу, и Гренвиль помог мне встать из-за стола. Из-за выпитого вина, которое я глотала будто воду, ноги у меня стали ватными, и мне пришлось опереться на своего кавалера. Что было дальше, я вспоминаю с трудом: зазвучала музыка, раздалось пение, какие-то сицилийские танцоры, украшенные лентами, сплясали тарантеллу; их головокружительное вращение в конце танца довершило дело; я со стыдом вспоминаю, как мне помогли добраться до какой-то темной уединенной комнаты в глубине замка, где, подчиняясь законам природы, жареный лебедь покинул мой желудок навсегда. Я открыла глаза и обнаружила, что лежу на кушетке, а Ричард Гренвиль держит меня за руку и промокает мне лоб платком.

— Вам нужно научиться пить вино, — сказал он строго. Я чувствовала себя совершенно разбитой, мне было стыдно, и на глаза навернулись слезы.

— Ну нет, — произнес Гренвиль, и его голос, до этого насмешливый и резкий, вдруг потеплел, — не надо плакать. В день рождения нельзя плакать, — и он вновь приложил платок к моему лбу.

— Я н-никогда раньше н-не ела жарен-ного лебедя, — сказала я, запинаясь, и закрыла глаза; воспоминания о пережитом позоре заставляли меня невыносимо страдать.

— Это не лебедь, это бургундское, — проговорил он. — Лежите тихо, сейчас все пройдет.

Голова у меня все еще кружилась, и я была так рада ощущать на лбу крепкую руку Гренвиля, словно это была рука моей матери. Мне совсем не казалось странным, что я лежу, ослабевшая и разбитая, в какой-то темной комнате, а Ричард Гренвиль ухаживает за мной, будто опытная сиделка.

— Вы мне сначала совсем не понравились. А теперь нравитесь, — сообщила я ему.

— Нелегко сознавать, что до того как понравиться, я показался вам настолько тошнотворным, что вас стошнило.

Я засмеялась, но тут же снова застонала: лебедь все еще давал о себе знать.

— Прислонитесь к моему плечу, — предложил он. — Бедная малышка, такое печальное завершение дня рождения.

Я почувствовала, как он сотрясается от беззвучного смеха, но его голос и руки были на удивление нежными, и я чувствовала себя очень хорошо рядом с ним.

— Вы похожи на Бевила, — сказала я.

— Вовсе нет, — ответил он. — Бевил джентльмен, а я обыкновенный прохвост. Я всегда был паршивой овцой у нас в семье.

— А Гартред?

— Гартред — сама себе голова. Вы, наверное, и сами это поняли в детстве, когда она была женой вашего брата.

— Я ненавидела ее всем сердцем, — сообщила я.

— Вас трудно осуждать за это.

— Она довольна, что опять вышла замуж?

— Гартред никогда не будет довольна, — ответил он. — Такой уж она уродилась, жадной до денег и мужчин. Она положила глаз на Энтони Дениса задолго до смерти вашего брата.

— И не только на Энтони Дениса, — заметила я.

— У вас были ушки на макушке, как я погляжу, — ответил он.

Я поднялась и поправила волосы, пока он одергивал на мне платье.

— Вы были очень добры ко мне, — произнесла я официально, внезапно вспомнив о своем возрасте. — Я никогда не забуду этого вечера.

— Я тоже, — ответил он.

— А сейчас, не могли бы вы отвести меня к братьям?

— Думаю, что могу.

Я вышла из темной комнатенки в освещенный коридор.

— А где же мы провели все это время? — спросила я с сомнением, бросив взгляд через плечо.

Он рассмеялся и покачал головой.

— Бог его знает. Скорее всего, граф Маунт Эджкум расчесывает в этом чуланчике свои волосы. — Он, улыбаясь, поглядел на меня, на мгновение его рука коснулась моей головы. — Кстати, я хочу сказать вам, что никогда еще не сидел рядом с женщиной, которую тошнит.

— Я тоже никогда еще так не позорилась перед мужчиной, — ответила я с достоинством.

Он наклонился и неожиданно подхватил меня на руки словно ребенка.

— И я никогда еще не проводил время в темной комнате с такой красавицей, как вы, Онор, без того, чтобы не добиваться ее любви, — сказал он и, прижав меня на секунду к себе, опустил на пол.

— А сейчас разрешите отвести вас домой.

Таков правдивый и верный рассказ о моей первой встрече с Ричардом Гренвилем.

4

Меньше чем через неделю после описанных событий меня отослали обратно в Ланрест к матери в наказание за плохое поведение, а дома замучили наставлениями, раз по двадцать на дню напоминая, как подобает вести себя воспитанной девушке моего возраста. Оказывается, я всех поставила в неловкое положение: Джо — тем, что сделала этот дурацкий реверанс герцогу Бекингемскому и, к тому же, оскорбила его жену Элизабет, усевшись обедать за стол, предназначенный для знати, куда ее не пригласили. Затем я бросила Мери на весь вечер, и многие видели, как я скакала на стене замка с каким-то офицером, и, наконец, далеко за полночь, в неприлично помятом и растрепанном виде вышла из отдаленной комнаты замка.

Такое поведение, строго заметила моя мать, возможно, навсегда лишит меня расположения света, и если бы был жив отец, то он, скорее всего, тут же отослал бы меня в монастырь года на два-три, чтобы за это время все позабыли о моих выходках. Но сейчас, когда отец умер… Больше она не могла ничего придумать и лишь горько сетовала на то, что мои замужние сестры Сесилия и Бриджит должны скоро родить м не могут пригласить меня к себе, и, значит, я должна остаться дома.

После Редфорда Ланрест казался мне очень скучным, потому что Робин остался в Плимуте, а младший брат Перси все еще был в Оксфорде. Таким образом, свой позор я несла в гордом одиночестве.

Прошло несколько месяцев после моего возвращения, наступила ранняя весна. Однажды днем, чтобы развеять дурное настроение, я, следуя детской привычке, забралась на любимую яблоню. Неожиданно мое внимание привлек всадник, несущийся по долине. На какое-то время деревья скрывали его от меня, затем совсем рядом раздался стук копыт, и я поняла, что он направляется в Ланрест. Решив, что это Робин, я спрыгнула с яблони и побежала на конюшню, но прибежав туда, увидела, как слуга ведет в стойло незнакомую мне лошадь серой масти, а в дом входит какой-то высокий мужчина. Я уже совсем было собралась подкрасться к дверям гостиной и как всегда начать подслушивать, как вдруг заметила, что по лестнице спускается мать.

— Поднимись в свою комнату, Онор, и оставайся там до тех пор, пока не уйдет наш гость, — сурово произнесла она.

Моим первым побуждением было узнать имя гостя, но я вовремя вспомнила о манерах и, снедаемая любопытством, молча отправилась наверх. Однако как только я оказалась в своей комнате, я вызвала Матти, горничную, которая вот уже несколько лет прислуживала мне и сестрам и была союзницей во всех наших проделках. Слух у нее был почти такой же острый, как у меня, и она всегда знала, что от нее требуется. Вот и теперь круглое лицо Матти светилось лукавством, я еще и рот не открыла, а она уже обо всем догадалась.

— Я подожду в коридоре и, когда он выйдет, узнаю имя и передам вам, — сказала она. — Такой высокий красивый мужчина.

— Не отец настоятель из Бодлина? — спросила я, внезапно испугавшись, что мать решила исполнить угрозу и спровадить меня к монашкам.

— Господь с вами, нет. Это молодой человек, на нем голубой камзол, шитый серебром.

Голубое с серебром! Цвета Гренвилей!

— А у него не рыжие волосы, Матти? — спросила я в некотором волнении.

— Тут вы в точку попали, мисс, — ответила горничная.

Значит, тоскливое однообразие закончилось, намечались интересные события. Я послала Матти вниз, а сама принялась нетерпеливо расхаживать по комнате. Разговор у них был недолгий, потому что очень скоро я услышала, как открылась дверь гостиной и чистый, резковатый голос, который я так хорошо помнила, произнес несколько слов, прощаясь с моей матерью; затем в коридоре послышались шаги — гость вышел вo двор. Окна моей комнаты выходили в сад, поэтому увидеть я его не могла, и мне показалось, что прошла целая вечность, прежде чем появилась Матти, с заговорщицки сияющими глазами. Она вытащила из-под фартука туго свернутую бумажку и серебряную монетку.

— Он велел передать вам записку, а пять шиллингов оставить себе.

Опасливо озираясь, словно преступница, я развернула записку и прочла:

«Дорогая сестра!

Хотя Гартред и поменяла Гарриса на Дениса, я по-прежнему считаю себя вашим братом и оставляю за собой право время от времени навещать вас. Однако ваша добрая матушка придерживается иного мнения; она сказала, что вы нездоровы, и сразу же пожелала мне доброго пути. Я проделал верхом десять миль, и не в моих правилах возвращаться домой ни с чем, поэтому пошлите свою горничную, пусть она проведет меня к какое-нибудь укромное место, где мы могли бы поговорить без свидетелей, потому что я не сомневаюсь, что вы так же здоровы, как ваш брат и покорный слуга Ричард Гренвиль».

Сначала я решила вообще не посылать ответа: меня разозлило, что мое согласие не вызывает у него и тени сомнения, однако любопытство и бьющееся сердце заставили меня поступиться гордостью, и я попросила Матти провести его в сад, но кружным путем, чтобы из дома не было видно. Как только служанка ушла, я услышала шаги, моя мать поднималась вверх по лестнице, и через минуту дверь отворилась, впустив ее в комнату. Она обнаружила, что я сижу у окна, а на коленях у меня лежит открытый молитвенник.

— Меня радует твое благочестие, Онор, — сказала она. Скромно потупив взгляд, я промолчала.

— Нас посетил сэр Ричард Гренвиль, с которым ты так неподобающе вела себя в Плимуте. Он только что уехал. Оказывается, он на время оставил службу в армии, поселился неподалеку от нас в Киллигарте и собирается выставить свою кандидатуру в парламент от Фой. Несколько неожиданное решение.

Я продолжала молчать.

— Я никогда не слышала о нем ничего хорошего, — заметила мать. — Он всегда был сущим наказанием для своей семьи, его долги доставляют Бевилу массу хлопот. Боюсь, он не будет для нас приятным соседом.

— Зато он отважный солдат, — удержавшись, воскликнула я.

— Об этом я ничего не знаю, — возразила мать, — и мне бы не хотелось, чтобы он продолжал сюда ездить, добиваясь свидания с тобой, когда братьев нет дома. Это говорит о его бестактности.

И, сказав это, она вышла. Услышав, как она прошла в свою комнату и закрыла за собой дверь, я сразу же сняла туфли и, взяв их в руки, на цыпочках спустилась вниз по лестнице в сад, а затем стрелой метнулась к яблоне и забралась в свое укрытие. Я услышала внизу шорох и, раздвинув цветущие ветви, увидела Ричарда Гренвиля, который, пригнувшись, чтобы не задевать головой низко склонившихся веток, прохаживался среди деревьев. Я отломила прутик и бросила в него; он тряхнул волосами и огляделся. Я бросила еще один, который ударил его по носу.

— Черт… — начал он и, взглянув наверх, увидел среди цветов мое смеющееся лицо. Через секунду он уже был рядом и, обхватив меня за талию рукой, прижал к стволу дерева. Сук угрожающе затрещал.

— Слезайте сейчас же, он вот-вот обломится, — вскрикнула я.

— Если не будешь шевелиться, не обломится, — ответил он.

Одно неверное движение — и мы оба могли оказаться на земле, до которой было не меньше десяти футов; с другой стороны — не шевелиться означало, что мы так и останемся сидеть, прижавшись друг к другу, его рука вокруг моей талии, а лицо дюймах в шести от моего.

— Не можем же мы беседовать в такой позе! — запротестовала я.

— А почему нет? Очень приятная поза, — возразил он. Осторожно вытянув ноги, он уселся поудобнее и еще крепче прижал меня к себе. — Что ты хотела мне сказать? — спросил он так, будто это я добивалась с ним свидания.

Тогда я рассказала ему о своем позорном поведении, о том, как брат и невестка отправили меня домой из Плимута, и о том, что я стала узницей в собственном доме.

— И можете больше не приезжать, — добавила я, — моя мать все равно не разрешит нам видеться. Она говорит, что у вас дурная репутация.

— Как это? — изумился он.

— Вы постоянно в долгах.

— Гренвили всегда в долгах, это у нас в крови.

— Вы являетесь сущим наказанием для своей семьи.

— Напротив, это они для меня сущее наказание, у них ни у кого и пенни не выпросишь. Ну и что еще говорит твоя мать?

— Что это бестактно, приезжать сюда и добиваться свидания со мной в отсутствии моих братьев.

— Она неправа. Это как раз очень умно с моей стороны и говорит о большом житейском опыте.

— А о ваших подвигах на войне она ничего не слышала.

— В этом я не сомневаюсь. Ее, как большинство матерей, в настоящее время больше занимают мои подвиги в другой области.

— Что вы имеете в виду? — удивилась я.

— Кажется, ты не так проницательна, как я полагал, — и, ослабив объятия, стряхнул у меня что-то с воротника. — У тебя уховертка сидела на груди.

Я отодвинулась от него, разочарованная этим резким переходом от поэзии к прозе.

— Думаю, мать права, — сухо заметила я. — Это знакомство ни к чему не приведет, и лучше его прекратить. — Мне было нелегко, сидя в скрюченной позе, произнести эти слова с достоинством, но все же я распрямила плечи и попыталась гордо вскинуть голову.

— Все равно, если я тебя не выпущу, ты не сможешь спрыгнуть вниз, — сказал он. И действительно, после того как он вытянул ноги, я оказалась в ловушке.

— Подходящий момент, чтобы поучить тебя испанскому языку, — пробормотал он.

— Я не желаю его учить, — ответила я.

Он засмеялся и вдруг, сжав мое лицо в ладонях, поцеловал в губы. Для меня это было ново и неожиданно приятно, на какой-то момент я даже потеряла дар речи и, отвернувшись, сделала вид, будто увлеченно рассматриваю яблоневый цвет.

— Если хочешь, можешь идти, — предложил он.

Я не хотела, но гордость не позволила мне сознаться в этом. Тогда он спрыгнул с дерева и, сняв меня с ветки, поставил рядом с'собой на землю.

— Сидя на яблоне довольно трудно быть галантным, — заметил он. — Передай это своей матушке, — и он улыбнулся той же насмешливой улыбкой, какую я впервые увидела на его лице в Плимуте.

— Я ничего не буду ей передавать, — ответила я, обиженная его тоном.

С минуту он молча разглядывал меня, а затем произнес:

— Попроси садовника подрезать верхнюю ветку на яблоне, тогда в следующий раз нам будет удобнее.

— Я не уверена, что приду сюда еще раз.

— Конечно, придешь, — сказал он, — и я тоже. Кроме того, моему коню необходимы нагрузки.

Он повернулся и направился к воротам, где оставил лошадь; я молча брела следом, путаясь в густой траве. Он схватил поводья и вскочил в седло.

— Между Ланрестом и Киллигартом десять миль. Если я буду приезжать сюда два раза в неделю, Даниель будет в прекрасной форме к лету. Жди меня во вторник. И не забудь про садовника.

Он помахал мне перчаткой и ускакал прочь.

Я глядела ему вслед, убеждая себя, что он такой же противный, как Гартред, и что я больше не желаю его видеть; однако несмотря на это во вторник я снова была в саду под яблоней…

Так начался этот странный и, на мой взгляд, ни на что не похожий роман. Думая об этом сейчас, когда прошло уже столько лет — как-никак четверть века! — и когда последующие события добавили ясности моему пониманию жизни, тот период представляется мне прекрасной сказкой, увиденной во сне. Раз в неделю, а иногда и два, он приезжал в Ланрест из Киллигарта и, уютно устроившись в ветвях яблони, — противный сук обрезали в тот же день, — с полного моего согласия учил меня любви. Ему было двадцать восемь, а мне восемнадцать. Стояла весна, вокруг нас пели птицы, гудели пчелы, с каждым днем все выше поднималась густая трава — казалось, этим мартовским и апрельским дням не было начала и не будет конца.

О чем мы говорили, когда не целовались, я позабыла. Он, должно быть, много рассказывал о себе — мысли Ричарда редко занимало что-то другое, особенно в те годы, — и я создала себе образ рыжеволосого бунтаря, бросающего вызов любым авторитетам и ни в грош не ставящего должности и чины, смотрящего вдаль на бурный Атлантический океан с крутых уступов северного корнуэльского побережья, такого непохожего на наш южный берег с его долинами и бухтами.

Мне кажется, в южном Корнуолле у жителей более миролюбивый и покладистый характер, здесь сама природа — неизменно мягкий воздух, будь то дождь или солнце, и нерезкие очертания холмов — предрасполагает к ленивому довольству. В то время как на родине Гренвиля, безлесной, лишенной даже низкорослой поросли и открытой всем ветрам, порывистым и колючим, человек становится находчивым и напористым, в нем больше огня и злости, да и сама жизнь там неизбежно более жестокая и полная опасностей. Здесь у нас очень редко случаются несчастья на море, там же берег усеян останками судов, так и не сумевших добраться до спасительной гавани, а вокруг изуродованных непогребенных утопленников вьются тюлени и кружат ястребы. Те несколько квадратных милей, где мы родились и выросли, определяют наш характер намного больше, чем мы привыкли думать, и теперь я понимаю, какие страсти бушевали в крови Ричарда Гренвиля.

Конечно, эти мысли пришли ко мне позже, а тогда, в молодые годы, ни я, ни он не задумывались над этим, и говорил ли он войне или о Стоу, рассказывал ли о схватках с французами или о распрях со своими родственниками, его слова звучали музыкой в моих ушах, а когда он целовал меня, крепко прижимая к себе, я забывала о всех его колкостях и насмешках. Странно, что никто не обнаружил наше укрытие. Скорее всего, Ричард, в свойственной ему манере, поливал наших слуг золотым дождем. Как бы то ни было, я уверена, что моя мать пребывала в безмятежном неведении.

И вот однажды — это было уже в апреле — из Редфорда приехали мои братья и привезли с собой молодого Эдварда Чемпернауна, младшего брата Элизабет. Я была рада видеть Робина и Джо, но любезничать с гостем у меня не было никакого настроения, к тому же, у него выступали вперед передние зубы, а я тогда считала это непростительным недостатком. Кроме того, я боялась, что могут быть раскрыты мои тайные свидания. После обеда Джо, Робин и мать вместе с Эдвардом Чемпернауном удалились в кабинет, раньше принадлежащий отцу, а я осталась развлекать Элизабет, которая, даже не упомянув о моем проступке, за что я была очень ей благодарна, сразу начала расхваливать своего брата Эдварда, который был всего на год старше меня и только что вернулся из Оксфорда. Я слушала вполуха, думая в это время о Ричарде. Будучи по обыкновению в долгах, он во время нашего последнего свидания говорил о том, что хочет продать Киллигарт и Тайвардрет, доставшиеся ему от матери, и увезти меня в Испанию или в Неаполь, где мы будем жить в царской роскоши и станем разбойниками.

В тот же день, ближе к вечеру, меня позвали в комнату матери. Там уже сидели Джо и Робин, но Эдварда Чемпернауна с ними не было, он беседовал о чем-то внизу с сестрой. Все трое выглядели очень довольными.

Мать притянула меня к себе и, нежно поцеловав, сообщила, что у них для меня радостное известие — Эдвард Чемпернаун попросил моей руки, и они дали согласие, что все формальности с приданым уже улажены, моя доля, которую Джо значительно увеличил, оговорена, и осталось только условиться о дне венчания. Ничего не соображая, я молча выслушала ее, но как только она закончила, разразилась бурными протестами, заявив, что не выйду замуж за него ни за что на свете, что сама найду себе мужа и что, если они попробуют меня принудить, брошусь с крыши. Тщетно моя мать пыталась урезонить меня, тщетно Джо расписывал достоинства молодого Чемпернауна, его чудесный характер и благородное происхождение, тщетно доказывал, что после моих выходок в Плимуте вообще удивительно, что он попросил моей руки.

— Ты достигла такого возраста, Онор, — говорил он, — когда лишь брак может заставить тебя остепениться, мы с матерью разбираемся в таких вещах.

Но я лишь трясла головой в ответ и так сильно сжимала кулаки, что ногти впились в ладони. Я за него не выйду, ни за что.

Робин, до этого сидевший поодаль и не принимавший участия в разговоре, встал и подошел ко мне. — Я говорил тебе, Джо, бесполезно убеждать Онор, если у ее нет к нему склонности. Дай ей время, она свыкнется с мыслью о защите и, наверняка, передумает.

— Эдвард Чемпернаун тоже может передумать, — раздраженно заметил Джо.

— Конечно, лучше все уладить сейчас, пока он здесь, — сказала мать.

Я взглянула на их озабоченные нерешительные лица, — ведь близкие любили меня, и мое упрямство их очень огорчало — но продолжала твердить: «Нет, лучше умереть!». Затем бросилась вон из комнаты, прибежала в свою спальню, захлопнула дверь и закрыла ее на задвижку. Моему воспалённому воображению братья и мать представлялись безжалостными родителями из сказок, а сама я казалась себе несчастной принцессой, которую злобные родственники пытаются выдать замуж за людоеда, хотя, думаю, безобидный Эдвард Чемпернаун и пальцем бы меня не тронул.

Я подождала, пока все не улягутся спать, а затем, переодевшись и завернувшись в плащ, украдкой выбралась из дома. В голове у меня созрел безумный план: ни много ни мало, добраться за ночь до Киллигарта и рассказать обо всем Ричарду. Только что отгремела гроза, ночь была ясная и свежая; с бьющимся сердцем вышла я на дорогу и направилась к реке, которую перешла вброд в миле от Ланреста. Затем я повернула на запад к Пелинту, но дорога здесь была очень плохой, к тому же ее пересекали различные тропки, так что вскоре я поняла всю глупость своей затеи: не умея ориентироваться по звездам, у меня было мало шансов добраться до Киллигарта. Я никогда раньше не ходила на такие большие расстояния, на мне были легкие башмачки, однако я решила идти вперед. Казалось, ночи не будет конца, так же, как и дороге, непонятные звуки и шорохи наполняли меня страхом, хотя я и убеждала себя, что бояться нечего. Рассвет застал меня на берегу еще одной речушки, окруженной деревьями; измученная и промокшая, я вскарабкалась на ближайший пригорок, и, наконец, передо мной блеснула морская синева, а на востоке я заметила горбатые скалы острова Лу.

Я поняла, что подчиняясь какому-то шестому чувству, всю ночь шла в сторону берега, а не на север, как боялась. Над деревьями показались кольца дыма, залаяли собаки, предупреждая, что я забрела в чужие владения, и я быстро свернула в сторону, чтобы не попасться хозяевам на глаза.

Около шести утра я повстречала пахаря, бредущего по дороге, он уставился на меня и, видимо, приняв за ведьму, скрестил пальцы и несколько раз плюнул вслед, однако все же показал тропинку, ведущую в Киллигарт. Солнце к тому времени стояло уже высоко, и рыбацкие суденышки в заливе Талланд выстроились в ряд, готовые выйти в море. Я увидела перед собой высокие трубы поместья, и сердце мое екнуло при мысли о том, в каком жалком виде я предстану перед Ричардом. Будь он дома один, это не имело бы значения, но что, если там еще Бевил с Грейс, своей женой, и остальные Гренвили, которых я не знаю? Я подкралась к дому, словно вор, и замерла под окнами, не зная, что делать. В доме царило оживление, обычное для раннего утра; слуги уже встали, и с кухни доносилась их болтовня и звон посуды. Я почувствовала жирный запах жареной свинины и копченого окорока. Окна были открыты, чтобы впустить внутрь утреннее солнце, и до меня донесся чей-то смех и обрывки разговора.

Мне очень захотелось вновь очутиться в своей спальне в Ланресте, но о возвращении не могло быть и речи. Я подергала колокольчик, его серебристый звон разнесся по дому, и в холл вышел слуга, одетый в ливрею Гренвилей. Вид у него был суровый и неприступный.

— Что тебе надо? — спросил он.

— Я хочу поговорить с сэром Ричардом.

— Сэр Ричард и остальные джентльмены завтракают, — ответил он. — А теперь — убирайся, нечего докучать господам.

Дверь в столовую была открыта, и до моего слуха вновь донеслись слова, смех и голос Ричарда, заглушающий все остальные.

— Я должна поговорить с сэром Ричардом, — настойчиво повторяла я, готовая расплакаться. Лакей уже собирался выставить меня за дверь, но в этот момент я увидела, что в холле появился сам Ричард. Смеясь, он крикнул что-то друзьям в столовой, в руках у него была салфетка, и он все еще продолжал жевать.

— Ричард, — позвала я, — Ричард, это я, Онор. Изумившись, он двинулся в мою сторону.

— Какого черта… — начал он, затем, отослав слугу парой крепких выражений, втащил меня в крошечную прихожую рядом с холлом.

— Что случилось? — быстро спросил он, а я, уставшая и измученная, упала ему на руки и, уткнувшись в плечо, разрыдалась.

— Не надо, малышка, не плачь, — пробормотал он и, прижав к себе, начал нежно гладить меня по голове, пока я не успокоилась настолько, чтобы рассказать ему, что произошло.

— Они хотят выдать меня замуж за Эдварда Чемпернауна, — запинаясь, проговорила я и сама поразилась, как глупо это прозвучало, — а я сказала им, что не выйду, и вот шла сюда всю ночь, чтобы рассказать тебе об этом. Я почувствовала, что он отрясается от беззвучного хохота, как и тогда, во время i нашей первой встречи, когда мне стало плохо после жареного Лебедя.

— Это все? И ты отмахала десять миль, чтобы сообщить мне об этом? О Онор, моя дорогая, моя любимая крошка!

Я подняла на него глаза, не понимая, что смешного он находит в таком важном вопросе.

— Так что же мне делать?

— Разумеется, послать их всех к чертям. А если ты не пошлешь, то это сделаю я: А теперь идем завтракать.

В ужасе я вцепилась в его руку: если крестьянин приняв меня за ведьму, а лакей — за нищенку, то что же скажут обо мне его друзья? Но он, не обращая внимания на мои протесты, затащил меня в столовую, где за завтраком сидели джентльмены, и я, как была в забрызганном платье и порванных туфлях, предстала перед Ранальдом Могуном, молодым Трелони, Томом Треффи, Джонатаном Рэшли и еще полдюжиной мужчин, которых я не знала.

Это Онор Гаррис из Ланреста, — представил меня Ричард. — Возможно, джентльмены, вы знакомы с ней. — Все как один встали и поклонились мне, на лицах у них было написано безграничное изумление. — Она убежала из дома, • нисколько не смутившись, продолжал Ричард. — Представляешь, Том, они хотят выдать ее замуж за Эдварда Чемпернауна.

— Вот как? — ответил растерявшийся Том Треффи, затем наклонился и погладил свою собаку, чтобы скрыть смущение.

— Возьми себе кусочек окорока, Онор, — предложил Ричард, пододвигая мне поднос, на котором горкой лежали жирные куски свинины, но я так устала и ослабела, что хотела. только одного: подняться наверх и отдохнуть.

Тогда Джонатан Рэшли, семейный человек, который, к тому же был старше Ричарда и остальных гостей, участливо произнес:

— Полагаю, мисс Онор предпочла бы уйти. Я позову одну из твоих служанок, Ричард.

— Здесь нет женщин, — ответил Ричард с набитым ртом. — У меня холостяцкое хозяйство.

Я услышала, как фыркнул Ранальд Могун, прикрыв лицо платком, и увидела, как зыркнул на него глазами Ричард. Затем все гости один за другим поднялись и откланялись, оставив нас в комнате вдвоем.

— Глупо было приходить сюда, — сказала я. — Боюсь, я поставила тебя в неловкое положение перед друзьями.

— Я уже давно в таком положении, — ответил он, наливая себе большую кружку эля, — но все же хорошо, что ты пришла после завтрака, а не до него.

— Почему?

Он улыбнулся и вытащил из-за пазухи какой-то документ.

— Я продал Киллигарт и свои земли в Тайвардрете, — ответил он. — Рэшли хорошо заплатил мне за них. Приди ты немного раньше, возможно, он бы и не стал заключать сделки.

— Этих денег хватит, чтобы уплатить долги? — спросила я.

— Капля в море, — презрительно усмехнулся он. — Но на неделю нам хватит, а потом займем.

— «Займем»? — удивилась я.

— Конечно, мы с тобой не расстанемся. Или ты думаешь, я соглашусь на твой смехотворный брак с Эдвардом Чемпернауном? — Он вытер рот салфеткой, отодвинул от себя тарелку и с беззаботным видом протянул ко мне руки. Я подошла к нему.

— Мой дорогой, — сказала я ему, внезапно почувствовав себя взрослой, умудренной опытом женщиной, — ты ведь часто говорил мне, что должен жениться на богатой наследнице, иначе тебе не на что будет жить.

— Мне вообще незачем жить, если ты станешь женой другого.

Потребовалось немного времени, чтобы убедить меня в этом.

— Но, Ричард, — наконец сказала я, — если я заявлю, что вместо Эдварда Чемпернауна хочу выйти за тебя, брат может воспротивиться.

— Тогда я вызову его на дуэль.

— А на что мы будем жить, ведь у нас не будет ни гроша.

— Чепуха, — ответил он. — У меня есть еще пара родственников, которым не мешало бы раскошелиться. Миссис Эббот, например, моя старая тетка Кэтрин из Хартленда, у нее есть около тысячи фунтов, которые ей совершенно не нужны.

— Но не можем же мы прожить так всю жизнь.

— А я иначе никогда и не жил.

Я вспомнила о формальностях, связанных с заключением брака, об адвокатах и множестве бумаг.

— Я младшая дочь, Ричард, — с сомнением проговорила я. — Тебе надо помнить, что у меня будет очень маленькое приданое.

На это он громко расхохотался, подхватил меня на руки и вынес из комнаты.

— Мне нужна ты. И к черту приданое.

5

Ох уж эта безумная помолвка, необдуманная, скоропалительная, заключенная вопреки здравому смыслу и всем доводам рассудка. Моя мать оказалась беспомощной перед потоком моего красноречия, братья тоже были не в силах препятствовать нам. Оскорбленные Чемпернауны удалились в Редфорд; Джо, сказав, что умывает руки, уехал с ними. Из-за того, что я отказала брату Элизабет, они теперь вряд ли стали бы принимать меня, кроме того, мне дали понять, что весть о новом скандале, связанном с моим именем, распространилась по всему Девонширу.

Из Гольбетона к нам приехал муж Бриджит, а из Маддеркоума — Джон Поллексефен, и в один голос твердили, что все только и судачат о том, как я удрала из дома с Ричардом Гренвилем и теперь волей-неволей должна выйти за него замуж.

Он обесчестил меня в Плимуте в одной из уединенных комнат замка; он силой увез меня в Киллигарт; я три месяца жила там как его любовница — эти и подобные сказки гуляли по краю, а Ричард и я, пребывая на вершине блаженства, лишь смеялись над ними.

Он хотел, чтобы мы уехали в Лондон и укрылись у герцога Бекингемского, который, как он говорил, безоговорочно ему во всем подчиняется и, к тому же, даст мне приданое. К счастью, до этого дело не дошло: в Ланрест прискакал Бевил и, как всегда вежливо и любезно, настоял на том, чтобы я отправилась в Стоу, и там, в родовом поместье Гренвилей, обвенчалась с Ричардом. Бевил внес порядок в окружающий нас хаос, придав всему происходящему респектабельный вид, которого до этого явно недоставало, и уже через несколько дней мы с матерью переехали в Стоу, где восемь лет назад в качестве жениха жил Кит. Я была тогда настолько влюблена, что ни на что не обращала внимания; переполненная своим чувством и ни капли не смущаясь, словно зачарованная, скользила по великолепным покоям Стоу, улыбалась сэру Бернарду, кланялась остальным, взирая на окружавшую меня роскошь с таким же равнодушием, с каким смотрела на привычные пыльные закоулки в Ланресте. Сейчас я почти не помню, что делала тогда и с кем встречалась, в памяти сохранилось лишь то, что весь дом был заполнен Гренвилями, и у всех у них были рыжие волосы, что когда-то так поразило Бриджит. Помню еще, что я расхаживала по их огромному парку, а сэр Бернард с серьезным видом рассуждал о назревающем конфликте между Его Величеством и парламентом; словно сейчас вижу, как я стою в покоях леди Грейс, жены Бевила, а ее служанка закалывает на мне подвенечное платье, потом собирает его на талии, подгибает и снова скалывает булавками, сама леди Грейс и моя мать дают советы, а под ногами у нас копошится целая куча малышей.

Ричарда я почти не видела. Сейчас, в эти последние дни, говорил он, я принадлежу женщинам, мы еще успеем налюбоваться друг на друга. «Эти последние дни» — Боже, как страшно сбылись эти слова!

Ничего больше не осталось в моей памяти от прошлого, кроме смутных воспоминаний об этом роковом майском дне.

Солнце то появлялось, то вновь ныряло в тучи, дул сильный ветер. Гости собрались на лужайке, и затем мы отправились на сокольничий двор, так как до ужина решено было поохотиться.

На соколятне на насестах сидели ястребы-тетеревятники и чистили перья, время от времени расправляя сильные крылья, самые ручные позволяли довольно близко приближаться к себе; а в некотором отдалении на деревянных постаментах, укрепленных в песке, восседали их братья сапсаны, с хищным блеском в холодных глазах.

Сокольничие принялись прикреплять птиц к поводкам, спутывать им лапки и накрывать головы колпачками, готовя к охоте, а конюхи привели для нас лошадей; у их ног прыгали, радостно взвизгивая, собаки — они должны были поднимать для нас дичь. Ричард помог мне взобраться на небольшую гнедую кобылу, которая отныне считалась моей. Пока он разговаривал с сокольничим, я бросила взгляд через плечо и увидела, что все всадники собрались у ворот и приветствуют новых, только что прибывших гостей.

— Что там еще? — спросил Ричард, и сокольничий, прикрыв ладонью глаза от солнца, с улыбкой повернулся к нему.

— Это миссис Денис, — сказал он, — из Орли Корт. Ее сокол будет хорошей парой вашему рыжему ястребу.

Ричард взглянул на меня и улыбнулся.

— Итак, это наконец произошло. Гартред снизошла до визита к нам.

Они скакали по аллее в нашу сторону, а я с нетерпением ожидала встречи с ней, с врагом моего детства, с кем мне опять суждено было породниться. Гартред не прислала нам ни записки, ни поздравлений, но, видимо природное любопытство возобладало, и она приехала.

— Здравствуй, сестра, — крикнул Ричард насмешливым голосом. — Значит, ты все же решила потанцевать на нашей свадьбе?

— Возможно… Я пока не знаю. Мои дети не совсем здоровы.

Она подъехала ко мне с той же натянутой улыбкой на лице, которую я помнила с детства.

— Как у тебя дела, Онор?

— Неплохо, — ответила я.

— Никогда бы не подумала, что ты можешь стать членом нашей семьи. Это неожиданность.

— Для меня тоже.

— Неисповедимы пути Господни… Ты еще не встречалась с моим мужем?

Я поклонилась незнакомцу рядом с ней — огромному мужчине грубовато-добродушного вида, намного старше ее. Так вот он, Энтони Денис, доставивший Киту столько горя перед смертью. Может быть, Гартред не могла устоять перед его внушительным весом?

— Где мы будем охотиться? — она повернулась к Ричарду.

— На открытой местности, ближе к берегу.

Она бросила взгляд на птицу, сидящую на его руке.

— Рыжий ястреб, — сказала она, вскинув одну бровь, — и к тому же, не полностью оперившийся. И кого ты собираешься с ним поймать?

— Он уже принес мне коршуна и дрофу, а сегодня я рассчитываю на цаплю, если нам удастся поднять хоть одну.

Гартред усмехнулась.

— Рыжий ястреб против цапли? — произнесла она насмешливо. — Ну против сороки — куда ни шло, но против цапли?

— Он может охотиться в паре с твоим соколом.

— Да мой сокол один забьет и его, и цаплю.

— Это как посмотреть.

Брат и сестра глядели друг на друга словно два дуэлянта, и я вспомнила, как Ричард рассказывал, что их битвы начались чуть ли не с колыбели. У меня закралось предчувствие, что добром этот день не кончится, мне даже захотелось, сославшись на усталость, остаться дома. Я намеревалась поехать с ними, чтобы покататься верхом, а не участвовать в предстоящей бойне: я всегда недолюбливала соколиную охоту.

Гартред, видимо, заметив мои колебания, засмеялась и сказала:

— Твоя невеста струсила. Боюсь, ей за намл не угнаться.

— Что? — воскликнул Ричард, переменившись в лице. — Ты ведь поедешь с нами, правда?

— Конечно, — быстро подтвердила я. — Я хочу посмотреть, как вы убьете цаплю.

Мы выехали на открытую равнину; дул сильный ветер, и со стороны океана до нас доносился рокот набегающих на берег волн.

Поначалу охота не ладилась: нам не попадалось ничего крупнее вальдшнепов; ястребы подлетали к ним, хватали добычу когтями, но, в отличие от сапсанов, не убивали сразу.

Птицы, сидевшие на руке у Ричарда и Гартред, по-прежнему были накрыты колпачками и прикреплены к поводкам, потому что до места, где водились цапли, мы еще не доехали.

Моя гнедая нетерпеливо била копытом, все это время мы скакали очень медленно, Недалеко от перелеска сокольничие подняли в воздух трех сорок, и к ним метнулась стайка наших ястребов-тетеревятников; однако хитрые сороки, не надеясь на силу крыльев, рассеялись по кустам, так что в результате, покружив над этим местом минут двадцать, если не больше, ястребы, несмотря на крики сокольничих и шум, которым те пытались вновь, вспугнуть птиц, поймали всего одну сороку.

— Разве это добыча, — презрительно заметила Гартред. — Неужели нельзя найти чего-нибудь получше и выпустить наконец наших птиц?

Ричард прикрыл глаза ладонью и посмотрел на запад. Перед нами расстилались кочковатые прибрежные болота, а за ними узкой полосой проходила топь, куда часто в ненастье прилетали кормиться утки и где во всякое время года, как рассказывал мне Ричард, встречались морские птицы: чайки, кроншнепы и цапли.

В небе, кроме крошечного жаворонка высоко над нами, не было видно ни одной птицы, а до болота, где водились цапли, оставалось еще мили две.

— Мой конь не уступает твоему, — вдруг выпалил Ричард, — и мой рыжий ястреб не хуже твоего сокола, — и тут же, вонзив шпоры в бока лошади, он сдернул колпачок с головы птицы и отцепил поводок. Через несколько секунд Гартред уже неслась следом за братом, а ее сизокрылый сокол-сапсан взмыл к солнцу. Они скакали галопом через пустошь по направлению к топи, а их птицы парили в небе черными точками. Моя кобыла, заслышав топот копыт своих собратьев, рванула вперед, чуть не оторвав мне рук, она как бешеная неслась за скачущими впереди лошадьми, лай собак и выкрики сокольничих только подстегивали ее. Моя последняя безумная скачка… Солнце, бьющее в глаза, дующий в лицо ветер, стремительный бег гнедой, оглушительный перестук копыт, запах золотистого дрока, шум прибоя… Все это незабываемо, не забыто, навсегда в моей душе… Я вижу, как Ричард и Гартред скачут бок о бок, по временам перебрасываясь колкостями, а в небе над ними реют птицы. Неожиданно впереди нас в воздух медленно поднялась цапля, еще волоча ноги по земле, она расправила огромные серые крылья. Я услышала, как закричал Ричард, как отозвалась Гартред, и в следующее мгновение добычу заметили ястребы; они принялись кружить над цаплей, взмывая все выше и выше, пока не превратились в черные точки на фоне солнечного неба. Осторожная цапля тоже поднималась вверх, делая небольшие круги, затем развернула по ветру свое нескладное и вместе с тем легкое, упругое тело, и тут один из хищников молнией помчался вниз — был ли это молодой ястреб Ричарда или сокол-сапсан Гартред, я не могу сказать, — но промахнулся, пронесясь в дюйме от цапли. Тут же оправившись, он вновь взмыл вверх, уходя кругами все выше, чтобы снова набрать, высоту, его напарник тем временем устремился к жертве но тоже промахнулся.

Я натянула поводья и попыталась остановить свою кобылу, но не смогла. Гартред и Ричард повернули на восток, преследуя цаплю, теперь мы все трое скакали рядом; равнина незаметно повышалась к тому месту, где среди болот виднелось кольцо из камней.

— Осторожнее — там обрыв, — прокричал Ричард, повернувшись ко мне, и ткнул куда-то хлыстом. Он проскакал мимо так быстро, что переспросить я не успела.

Цапля была теперь прямо над моей головой, но сокола я не видела, зато услышала ликующий вопль Гартред:

— Он не промахнулся! Он попал! Мой сапсан схватил ее!

На фоне солнца я увидела силуэты сцепившихся в смертельной схватке цапли и сокола, и через секунду они, кувыркаясь в воздухе, начали падать на землю ярдах в двадцати впереди нас.

Я попыталась свернуть в сторону, но лошадь понесла. Мимо меня проскакала Гартред, и я крикнула:

— Где обрыв? — Но она не ответила.

На полном скаку мы мчались к камням, солнце слепило мне глаза, а с темнеющего неба падали умирающая цапля и забрызганный кровью сокол — прямо в зияющую расселину, раскрывшуюся передо мной. Я услышала, как закричал Ричард, в ушах у меня зазвенели тысячи голосов, и я рухнула вниз.

Вот так и случилось, что я, Онор Гаррис, осталась калекой, потеряв способность владеть ногами: с того самого момента и по сей день, когда я пишу эти строки, — вот уже двадцать пять лет, — я могу лишь лежать на спине или сидеть на специальном кресле; никогда больше я не могла ходить, никогда не чувствовала под ногами землю. Если же кто-то решит, что калека не может быть героиней романа, то пусть отложит эти листы и прекратит чтение, ведь я так и не вышла замуж за мужчину, которого любила, и не стала матерью его детей. Но вы узнаете, что несмотря на все превратности судьбы, наша любовь не умерла, а напротив, стала в последующие годы глубже и нежнее; будь мы женаты — мы не могли бы любить сильней. Вы узнаете также, как, бросая вызов беспомощности, я взяла на себя ведущую роль в разворачивающейся драме нашей жизни, так как моя неподвижность обострила чувства, оживила и усилила восприятие, а провидение отвело мне роль свидетельницы и судьи. Итак, мое повествование продолжается, а то, что вы прочли, всего лишь пролог.

6

Я не хочу описывать здесь непереносимые страдания, физические и духовные, которые мне пришлось пережить в те несколько месяцев после катастрофы, когда всем казалось, что дни мои сочтены. Не думаю, что это кому-нибудь интересно. У меня и самой нет ни малейшего желания вызывать из глубин памяти похороненную там горечь. Достаточно сказать, что вначале все опасались за мой рассудок, потому что несколько недель я пролежала в бреду. Когда же наконец ясность мысли вернулась ко мне, и я поняла всю серьезность своего положения, то первым делом справилась о Ричарде; мне сообщили, что, отчаявшись получить от врачей хоть слабую надежду на то, что я выживу, он поддался уговорам Бевила и вернулся в полк. Это оказалось к лучшему, он не мог оставаться в бездействии. Убийство в Портсмуте его друга герцога Бекингемского потрясло Ричарда, и он отплыл во Францию вместе с другими участниками последней, довольно вялой кампании по осаде Ларошели. К тому времени, как он вернулся, я уже снова была в Ланресте и достаточно окрепла, чтобы решить никогда больше не встречаться с Ричардом. Я написала ему письмо, но он, отмахнувшись, специально прискакал из Лондона, чтобы увидеть меня. Я не приняла его. Он пытался силой проникнуть в комнату, но мои братья преградили ему путь, и только когда врачи сказали ему, что его присутствие может ухудшить мое состояние, он понял, что между нами все кончено. Он уехал, не сказав ни слова. Я получила от него единственное письмо, яростное, горькое, полное упреков, и больше — ни строчки.

В ноябре того же года он женился на леди Говард из Фитцфорда, богатой вдове старше его на четыре года, уже трижды побывавшей замужем. Эта новость дошла до меня кружным путем: неосторожно проговорилась Матти и тут же замолкла, так что мне пришлось расспросить мать. Она хотела скрыть от меня правду, боясь обострения болезни, и думаю, то, как спокойно я восприняла известие, изрядно ее озадачило.

Ей трудно было понять, впрочем, так же, как и остальным, что я стала другим человеком. Подобно цапле, убитой соколом в тот майский день, прежняя Онор умерла. Конечно, приятно было воображать, что ее образ останется навсегда в душе возлюбленного, но Ричард, которого я знала и любила, был сделан из плоти и крови, а значит, так же, как и я, должен смириться.

Помню, я лежала в постели и улыбалась, думая о том, что в конце концов он нашел себе богатую невесту, к тому же пользующуюся такой популярностью. Мне хотелось верить, что она достаточно опытна, чтобы сделать его счастливым, и богата, чтобы обеспечить ему относительное финансовое благополучие.

А мне тем временем следовало приучить себя к новому образу жизни — к полной неподвижности; и я решила тогда, что работа ума должна компенсировать мне беспомощность тела. Примерно в это время из Оксфорда возвратился Перси и привез с собой учебники, и я поставила себе целью выучить с его помощью греческий и латынь. У брата мой план не вызвал особого восторга, однако он оказался довольно снисходительным учителем, и хотя я не могла позволить себе надолго отрывать его от любимых собак и лошадей, он все же помог мне овладеть азами, необходимыми, чтобы приступить к самостоятельному чтению, так что я добилась хороших результатов.

Моя семья была очень добра ко мне. Сестры и их дети, которые вначале без слез и страдания не могли глядеть на меня, потом, увидев что я смеюсь и беззаботно болтаю с ними, несколько успокоились, и понемногу я — до этого лишь избалованная девчонка — сделалась наперсницей и советчицей в их делах, они шли ко мне со всеми своими проблемами. Конечно, для этого потребовались не месяцы, но годы, такое не случается в одночасье. Матти, моя маленькая служанка, с первых же минут превратилась в неутомимую сиделку и рабыню. Она научилась читать в моих глазах, и, заметив признаки усталости, сразу же выгоняла из комнаты посетителей; она следила за тем, чтобы я ни в чем не нуждалась, кормила и мыла меня, пока постепенно я не научилась делать это сама, и, как мне помнится, через три года моя спина уже настолько окрепла, что я могла без посторонней помощи садиться в постели и управлять своим телом.

Но ноги по-прежнему не слушались меня, и в долгие осенние и зимние месяцы, когда в доме становилось промозгло, мои больные кости чутко реагировали на сырость, причиняя временами невыносимую боль, и тогда мне становилось очень трудно придерживаться мною же выработанных принципов. Жалость к себе, эта коварная отрава, проникала в мою кровь инаполняла ум мрачными думами, и тогда Матти, словно часовой, вставала у дверей комнаты и отсылала прочь всех непрошенных гостей. Бедная Матти, как часто в такие минуты я ругала ее, а она безропотно все сносила.

Это Робину, моему дорогому, доброму Робину, первому пришла в голову мысль соорудить мне стул, и этот стул, на котором я могла передвигаться из комнаты в комнату, стал его любимым детищем. Он несколько месяцев конструировал его, а когда сделал и посадил меня на него, когда я, сидя прямо, смогла сама, без чьей-либо помощи крутить колеса, радости не было границ.

С этого момента моя жизнь изменилась, тем летом я даже рискнула выехать в сад и покататься немного перед домом, наслаждаясь хоть и небольшой, но самостоятельностью.

В 1632 году наша семья справила еще одну свадьбу. Моя сестра Мери, над которой мы уже давно подтрунивали за ее набожность и мягкий, рассудительный характер, согласилась стать женой Джонатана Рэшли из Менабилли, у которого за год до этого в родах умерла жена, оставив его с маленькими детьми. Это был очень удачный брак со всех точек зрения, Джонатану было тогда что-то около сорока, а Мери тридцать два. Они венчались в Ланресте, и на свадьбу вместе с отцом приехали трое его детей — Элис, Элизабет и Джон, с которыми впоследствии я очень сблизилась; однако уже тогда эти скромные, стеснительные ребятишки мне очень понравились.

Приехал на свадьбу и Бевил Гренвиль, близкий друг Джонатана, впрочем, так же, как и наш; и когда церемония закончилась и Мери отбыла в свой новый дом по другую сторону Фой, я улучила минуту, чтобы поговорить с ним наедине. Какое-то время мы беседовали о жизни в Стоу и о детях Бевила, а потом, не без некоторого трепета, хоть я и пыталась это скрыть, я спросила, как дела у Ричарда.

Он ответил не сразу, и, взглянув на него, я увидела, что он нахмурился.

— Я не хотел говорить об этом, — произнес он наконец, — но если уж ты спросила… У него очень плохи дела, Онор, с тех пор как он женился.

Какой-то злой дух зажег у меня в груди искру удовлетворения, которую я при всем желании не могла погасить.

— Как же так? — удивилась я. — Ведь у него есть сын. Я слышала, что у них родился мальчик что-то около года назад, а точнее — шестнадцатого мая, то есть, по иронии судьбы, в годовщину того дня, когда я разбилась.

Новая жизнь в обмен на загубленную, подумала я тогда, услышав новость, и как избалованный ребенок, которого жизнь так ничему и не научила, помню, проплакала в подушку всю ночь, думая о мальчике, который, если бы не несчастье и моя злая судьба, был бы моим. В тот день Матти неотступно продежурила у моей двери, а я рисовала в воображении картину за картиной, как счастливая жена Ричарда, откинувшись на подушки, держит в руках малютку, а рядом сидит улыбающийся Ричард, и этот образ, как я ни старалась

уверить себя в безразличии, был для меня совершенно невыносим. Однако вернемся к Бевилу.

— Да, — ответил он, — действительно, у него есть сын и дочь, но я даже не могу сказать, видится ли он с ними. Дело в том, что он поссорился с женой, обращался с ней по-варварски и даже, как она утверждает, поколачивал, так что теперь она требует развода. Более того, он умудрился оклеветать графа Суффолкского, родственника его жены; тот начал против него процесс в Звездной палате и выиграл дело, а Ричард, отказавшись платить штраф — да ему и нечем, у него нет ни гроша, — рискует каждую минуту оказаться в тюрьме за долги.

О Боже, подумала я, как это не похоже на жизнь, о которой мы мечтали с ним. Или я ошибаюсь, и со мной было бы то же самое?

— У него всегда был буйный нрав, даже в детстве, — продолжал Бевил. — Ты ведь его почти не знала, Онор; увы, трех месяцев сватовства недостаточно, чтобы узнать мужчину.

Я не ответила, потому что понимала, что он, наверное, прав. Но мне припомнились весенние дни, утраченные навсегда, и яблони в цвету. Ни у одной девушки не могло быть более нежного, более чуткого возлюбленного.

— Ричард никогда не был жестоким, — сказала я. — Безответственным, несдержанным, возможно, но не жестоким. Его жена, должно быть, провоцировала его.

— Об этом я ничего не знаю, — заметил Бевил, — но поверить могу. Она не очень порядочная женщина и сомнительных моральных принципов. Это одна из близких подруг Гарт-ред, возможно, ты этого не знала, и их помолвка состоялась, когда она гостила в Орли Корт. Ричард — ты знаешь это лучше, чем кто-либо — был тогда сам не свой.

Я не ответила, почувствовав, что в мягком, как всегда, тоне Бевила проскользнул легкий, едва заметный упрек.

— Все дело в том, — продолжал он, — что Ричард женился на Мери Говард только из-за денег, но после свадьбы обнаружил, что не имеет власти ни над ее кошельком, ни над собственностью: все было в руках доверенных лиц, которые действовали исключительно в ее интересах.

— Так значит, он теперь не намного богаче, чем раньше? — спросила я.

— Скорее беднее. Звездная палата, конечно, не освободит его от штрафа за клевету, а у меня самого сейчас слишком много трат, чтобы я мог ему помочь.

Такова была печальная картина, нарисованная Бевилом, и хотя мое ревнивое воображение предпочитало ее идиллическим сценам семейного блаженства, проносившимся в моей голове до этого, все же его рассказ мне утешения не принес. Мало радости было в том, что Ричард дурно обращается с женой лишь потому, что не может растратить ее состояние, но будучи немного знакомой с дурными сторонами его характера, я догадывалась, что это правда. Он женился на ней не по любви, но с сердцем, полным горечи, и она, заподозрив правду, сделала все, чтобы отомстить ему. И вот на таком-то фундаменте взаимного доверия им предстояло возводить здание своего брачного союза! Однако я не нарушила данного себе обещания и не послала ему ни слова сочувствия, и не гордость или самолюбие удержали меня, а лишь твердая уверенность в том, что я поступаю правильно. В его жизни для меня больше не было места.

Как мы узнали позднее, он много месяцев провел в тюрьме, а затем осенью следующего года покинул Англию и поступил на службу к шведскому королю.

Как часто я думала о нем, как тосковала по нему все эти годы — об этом знаю только я. Труднее всего было длинными бессонными ночами, когда боль пронизывала все тело. В дневное время я уже научилась владеть чувствами, и, посвящала себя занятиям — а я стала неплохим знатоком греческого — и делам братьев и сестер; поэтому мои дни, месяцы и годы проходили не сказать чтобы совсем уныло.

Многие благодушно утверждают, что время лечит любые раны, но я думаю, что не столько время, сколько решимость и твердость духа. А в темноте часто случается, что дух поворачивается лицом к демонам.

Пять, десять, пятнадцать лет — большой отрезок в жизни женщины, да и мужчины тоже. Из пробуждающихся, жадных до опыта существ, полных удивления, надежд и сомнений, мы превращаемся в людей с твердыми привычками и характером, со своей системой взглядов и с некоторым авторитетом.

Я была девушкой, бунтующей и взбалмошной, когда со мной произошло несчастье; но в 1642 году, когда разразилась война, изменившая наши судьбы, я была уже женщиной тридцати двух лет, «доброй тетушкой Онор» для своих многочисленных племянников и племянниц, и личностью, пользующейся кое-каким уважением у нас в семье.

Человек, навсегда прикованный к стулу или кровати, может, если только пожелает, стать домашним тираном, и хотя я никогда не стремилась играть роль деспота, получилось так, что после смерти матери все всегда ждали от меня решений, по всякому поводу спрашивали мое мнение и, в конце концов, вокруг меня сама по себе сплелась легенда, будто вследствие телесного недуга во мне пробудилась необыкновенная мудрость.

В глубине души я смеялась над таким отношением к своей особе, но внешне старалась этого не показывать, мне не хотелось лишать близких этой милой иллюзии. Молодежь любит меня, потому что до сих пор чувствует во мне бунтарский дух, думала я, и во время всех семейных неурядиц всегда становилась на ее сторону. Внешне насмешливая, внутри я была неисправимым романтиком, и, если требовалось передать записку, устроить встречу или поведать тайну, моя комната в Ланресте попеременно становилась то местом свидания, то исповедальней. Наиболее часто меня посещали юные Рэшли, и я оказалась вовлеченной во все их детские ссоры, охотно покрывала их веселые проделки, а затем стала и посредницей в любовных делах. Джонатан, мой зять, был достойным и справедливым человеком, но чересчур суровым; он серьезно относился к заключению брака и совершенно не считался с сердечными склонностями.

Я понимала, что он прав, и все же в глубине души мне претили эти сделки между родителями, придирчиво считающими каждый фартинг. Помню, как его старшая дочь Элис сохла и томилась по шалопаю Питеру Кортни, пока родители в течение долгих месяцев решали, женить их или нет; я тогда пригласила обоих в Ланрест и посоветовала воспользоваться моментом и обрести счастье, о чем никто никогда не узнал.

Через некоторое время они обвенчались, и хотя их брак закончился разрывом (я виню в этом войну), они все же успели насладиться счастьем, и это, безусловно, моя заслуга.

Моя крестница Джоанна стала следующей жертвой «тетушки Онор». Если помните, она была дочерью моей сестры Осилии и всего на десять лет моложе меня. Когда Джон Рэшли, пасынок Мери, приехал из Оксфорда навестить нас, он застал Джоанну у моей постели, и вскорости я поняла, откуда дует ветер. Я уже решила было отослать их к яблоне, но присущая мне сентиментальность остановила меня, и вместо этого я отправила их в рощицу, где в то время цвели колокольчики. Меньше чем через неделю они обручились, а свадьбу мы сыграли еще до того, как колокольчики отцвели, и даже Джонатан Рэшли не смог ни к чему придраться в брачном контракте.

Но тут грянула война, и у Джонатана, как и других помещиков нашего графства, включая моих братьев, стало много других, более важных забот.

Конфликт назревал давно, и у нас в Корнуолле мнения также разделились: одни считали, что Его Величество имеет право издавать любые, какие душе угодно, законы (правда, на высокие налоги жаловались все как один), а другие утверждали, что прав парламент, противодействуя тем поступкам короля, которые отдают деспотизмом.

Очень часто я слышала, как братья обсуждают эти вопросы с Джеком Трелони, Ранальдом Могуном, Диком Буллером и другими соседями — мои братья неизменно поддерживали короля, а Джо, к тому же, выступал и как представитель власти: в его задачи входило следить за обороной берега; но проходили месяцы, страсти накалялись, дружеские чувства остывали, и вокруг нас стал сгущаться дух взаимного недоверия.

Уже в открытую поговаривали о гражданской войне, и все помещики графства принялись придирчиво осматривать свое оружие, подбирать слуг и лошадей, чтобы, когда настанет момент, было чем поддержать единомышленников; женщины также не сидели без дела, многие — как, например, Сесилия в Маддеркоуме — делали бинты из постельного белья, разрывая его на узкие длинные полосы, и набивали чуланы продуктами на случай осады. Взаимная неприязнь была тогда, как мне кажется, даже более сильной, чем впоследствии в годы войны. Друзья, с которыми ты только на прошлой неделе вместе ужинал, неожиданно попадали под подозрение, и тут же на божий свет вытаскивались давно забытые скандалы, связанные с ними, и все это по той простой причине, что ныне, эти люди придерживались отличных от твоих взглядов.

Я тогда тяжело переживала происходящее; разжигание ненависти между соседями, которые не одно поколение жили в мире и согласии, казалось мне делом рук самого дьявола. И мне было больно слышать, как Робин, мой горячо любимый брат, так нежно относящийся к своим собакам и лошадям, вдруг начинает поносить Дика Буллера за поддержку парламента, уверяя, что тот берет взятки и обращает в шпионов собственных слуг, а ведь и полугода не прошло, как они с Диком ездили вместе на соколиную охоту. А в это время Роб Беннетт, еще один наш сосед и друг Буллера, принимается в ответ распространять гнусные сплетни о моем зяте Джонатане Рэшли: якобы его отец и старший брат, скоропостижно скончавшиеся один следом за другим во время эпидемии оспы, умерли вовсе не от болезни, а были отравлены. Эти бредни хорошо показывают, как мы из добрых соседей всего за несколько месяцев превратились в волков, готовых вцепиться друг другу в горло.

Как только в 1642 году между Его Величеством и парламентом наметился открытый разрыв, мои братья Джо и Робин, а также большинство наших друзей — Джонатан Рэшли, его зять Питер Кортни, семьи Трелони и Арунделлов и, конечно же, Бевил Гренвиль — объявили о том, что они принимают сторону короля. Нашей уютной семейной жизни подошел конец: Робин отправился в Йорк, где присоединился к армии Его Величества, с ним поехал Питер Кортни, и вскоре каждый из них получил под свое начало роту солдат. За отвагу и мужество, проявленные им в первом же сражении, Питер прямо на поле брани был произведен в рыцари.

Мой брат Джо и зять Джонатан ездили по графству, собирая деньги, людей и оружие для поддержки роялистов; добывать средства было нелегким делом — Корнуолл и в самые лучшие времена был небогатым краем, а в последние годы налоги совсем подкосили нас, но многие семьи, не имея наличных денег, предлагали взамен столовое серебро для переплавки. Это было, безусловно, щедрым поступком, и я долго сомневалась, прежде чем последовать их примеру, но, в конце концов, решилась на это, тем более, что сборщиком в нашем округе был Джонатан Рэшли. Сама я к войне относилась скептически и ничего великого в ней не находила; правда, живя в одиночестве в Ланресте, где меня окружали лишь Матти да несколько слуг, я была действительно далека от всех событий.

В отличие от остальных членов моей семьи, успехи первого года войны не вскружили мне голову: я не верила, что парламент, поддерживаемый многими влиятельными лицами и располагающий большими средствами, — все богатые купцы Лондона были на его стороне — легко сдастся. Кроме того, я подозревала, хотя никому в этом не признавалась, что их армия была несравненно лучше королевской. Господь свидетель, нашим воинам смелости было не занимать, но опыта у них не хватало, экипировка была довольно скудной, а дисциплина среди солдат отсутствовала вовсе. К осени война подошла к нам совсем близко — армейские укрепления протянулись на восток и на запад по берегам реки Теймар. Безрадостным было в тот год Рождество, а недели через три после него случилось то, чего мы больше всего боялись: враги переправились через Теймар и высадились в Корнуолле. Я сидела за завтраком, когда мне принесли эту весть, и сделал это никто иной, как Питер Кортни; он чуть не загнал коня, спеша предупредить меня, что противник уже на подходе к Лискерду. Его полк под командованием сэра Ральфа Хоптона получил приказ остановить врага, а сам Хоптон в это время собрал военный совет в Боконноке, всего в нескольких милях от нас.

— Если повезет, — заметил Питер, — Ланрест не пострадает. Думаю, основные бои пройдут между Лискердом и Лоствитилом. Если нам удастся разбить их и вытеснить из Корнуолла, то война, можно считать, нами выиграна.

Его раскрасневшееся лицо в обрамлении темных кудрей выглядело взволнованным и очень красивым.

— У меня нет времени съездить в Менабилли, — продолжал он. — Если я погибну, не могла бы ты передать Элис, что я очень ее люблю?

Он стрелой умчался прочь, а мы с Матти, а также двое престарелых слуг и три паренька — это были все наши помощники — остались одни, безоружные и беззащитные. Нам не оставалось ничего другого, кроме как пригнать скотину с пастбищ и запереть в хлеву, а самим забаррикадироваться в доме. Затем все мы собрались у камина в моей комнате наверху и принялись ждать известий; когда мы изредка открывали окно, нам казалось, что сквозь прозрачный морозный январский воздух до нас доносятся редкие глухие удары пушечных выстрелов, а где-то около трех часов дня к дому подбежал один из рабочих с фермы и принялся колотить в дверь, крича:

— Враги разгромлены, они бегут, как трусливые собаки вся дорога в Лискерд запружена ими. Ну и битва была ceгoдня в Бреддок Дауне!

Отступавшие в беспорядке солдаты, пытавшиеся укрыться среди зеленых изгородей, подтвердили известие: армия короля выиграла сражение, солдаты бились, как львы, и взяли почти тысячу пленных.

Я никогда не доверяла слухам, а потому попросила не открывать дверей, пока весть не подтвердится, но еще до захода солнца мы знали наверняка, что одержана победа: сам Робин — покрытый пылью и с окровавленной повязкой на руке — прискакал домой, чтобы сообщить нам об этом, с ним были братья Трелони и Ранальд Могун. Они радовались и ликовали: солдаты парламента разбиты и в беспорядке бежали с поля боя, и никогда больше, как уверял нас Джек Трелони, носа не посмеют сунуть на наш берег реки Теймар.

— А вот этот парень, — сказал он, похлопав Робина по плечу, — бросился в битву с соколом в руке, которого он спустил на мушкетеров Рутина, и, Бог свидетель, птичка так их напугала, что они принялись палить куда попало, а потом удрали с поля боя, даже не израсходовав пороха.

— Я заключил пари с Питером, — улыбнулся Робин, — что если проиграю, то уступлю ему свои шпоры и буду крестным его следующего ребенка.

Они покатились от смеха, забыв и о пролитой крови, и об обезображенных телах, оставшихся на поле брани. Затем все уселись за стол, и, налив из громадных кувшинов эль, принялись распивать его, вытирая время от времени потные лбы и обсуждая подробности только что выигранной битвы, словно болельщики после петушиного боя.

Героем дня оказался Бевил Гренвиль. Это было его первое сражение, и гости взахлеб описывали нам, как он вел корнуэльскую пехоту вперед, беря одну высоту за другой. Наступление было таким яростным, что враги не могли устоять.

— Ты бы видела его, Онор, — сказал Робин, — когда он застыл в молитве перед боем с мечом в руке, его открытое, честное лицо поднято к небесам, а вокруг стоят его люди, все одетые в голубые с серебром мундиры, как на празднике; и потом, когда они неслись вниз по холму, крича: «Гренвиль, Гренвиль!», а Тони Пейн, его слуга, размахивал над головой штандартом с головой грифона. Боже мой, в этот момент я так гордился, что я корнуэлец.

— Это у него в крови, — заметил Джек Трелони. — Хотя Бевил всю свою жизнь был обычным сельским помещиком, но вложи в его руку оружие, — и он превратится в тигра. В душе все Гренвили одинаковые.

— Я молю небеса о том, — вступил в разговор Ранальд Могун, — чтобы наконец сюда вернулся Ричард Гренвиль. Хватит ему сражаться с дикарями в Ирландии, пора возвращаться и помогать брату.

На минуту в комнате воцарилось неловкое молчание: они вспомнили о моем присутствии и о том, что со мной когда-то произошло. Затем Робин поднялся на ноги и заметил, что пора отправляться в Лискерд. Вот так в 1643 году на юго-востоке Корнуолла война коснулась нас на миг и откатилась назад;

после этого многие из тех, кто и пороха не успел понюхать, увлеченно рассказывали обо всем, что им пришлось увидеть и услышать, а те, которые участвовали в сражении, как, например, Робин, самоуверенно заявляли, что к лету бунтовщики из парламента навсегда сложат оружие.

Увы, глупо и недальновидно было надеяться на это. Действительно, в тот год мы одержали немало побед на западе страны вплоть до Бристоля, и наши мужчины покрыли себя славой, но в то первое военное лето мы потеряли цвет нашего войска.

Сидней Годольфин, Джек Треваньон, Ник Слэннинг, Ник Кендалл — их лица одно за другим встают перед моими глазами, когда я думаю о прошлом, и помню, как всякий раз ныло у меня сердце, когда я смотрела на списки погибших, привезенные из Лискерда.

Все они были благородными людьми, преисполненными достоинства и чести, их гибель стала ударом для страны и непоправимой потерей для армии. Но самой ужасной трагедией — или это только нам так казалось — была смерть Бевила Гренвиля в Лансдауне. Матти вбежала тогда ко мне вся в слезах:

— Они убили сэра Бевила.

Бевил, любезный и воспитанный, сострадательный и милый — он стоил всех наших предводителей вместе взятых. Я чувствовала такую боль, словно он мой родной брат, и была так потрясена, что даже не могла плакать.

— Говорят, — продолжала Матти, — его зарубили алебардой, когда он со своими людьми уже почти одержал победу и обратил врагов в бегство. Силач Тони Пейн, его слуга, посадил Джека на лошадь отца, и тот повел их в бой, и люди, в отчаянии от того, что хозяин убит, сражались, как безумные.

Да, я могла себе это представить. Удар алебардой — и Бевил мертв, его голова расколота каким-то гнусным бунтовщиком, а его сын Джек, которому едва минуло четырнадцать, залезает на белого отцовского жеребца, так хорошо мне знакомого, и, глотая слезы, размахивает мечом, который пока еще слишком велик для него, а воины в серебристо-голубых мундирах, пылая ненавистью к врагу, следуют за ним.

О Боже, Гренвили… Было в их роду что-то загадочное, какой-то чистый неукротимый дух, пронизавший тело и смешавшийся с кровью, который помогал им стоять в ряду корнуэльских лидеров несравненно выше всех остальных. Так, внешне ликуя, а внутри обливаясь слезами, мы, роялисты, встречали новый 1644 год — роковой год для Корнуолла. Король все еще был хозяином здесь, на западе страны, но в других местах набирали силу многочисленные и по-прежнему непобежденные сторонники парламента.

Весной того же года в Лондон приехал один офицер-наемник, служивший в Ирландии, чтобы получить в столице обещанное жалованье. Он намекнул джентльменам из парламента, что если те заплатят ему деньги, он присоединится к их войскам, и они в надежде заполучить себе такого доблестного воина, выплатили ему шесть тысяч фунтов и выложили все свод планы по проведению весенней кампании. Офицер кланялся и улыбался — опасный знак, знай они его хоть немного лучше, — а затем тут же отправился куда-то в карете, запряженной шестеркой лошадей; рядом скакал его кавалерийский отряд, а впереди экипажа развевалось алое знамя с изображенной на нем картой Англии и Уэльса и словами «Англия истекает кровью», написанными поверх золотыми буквами. Когда они прибыли в Бэгшот Хит, офицер вылез из кареты и, созвав людей, спокойно предложил им всем следовать в Оксфорд и драться на стороне короля, а не против Его Величества. Солдаты охотно согласились, и весь отряд отправился в Оксфорд, везя с собой немалые деньги, оружие, серебро, полученные у парламента, а также все секретные сведения, почерпнутые на тайном совете в Лондоне.

Имя этого офицера-наемника, так нагло одурачившего парламент, было Ричард Гренвиль.

7

Стоял апрель 1644 года. Однажды, где-то в конце месяца, ко мне из Редфорда приехал Робин и принялся настойчиво советовать покинуть Ланрест и поселиться, хотя бы ненадолго, у сестры Мери в Менабилли. К тому времени Робин был уже командиром пехотного полка, так как его произвели в полковники, и под началом сэра Джона Дигби участвовал в затянувшейся осаде Плимута — единственного города на западе страны, поддерживающего парламент.

— Мы с Джо решили, — сказал Робин, — что пока не закончится война, тебе лучше не жить здесь одной. Это опасно для любой женщины, тем более для такой беспомощной, как ты. Повсюду бродят дезертиры и отставшие от своих отрядов солдаты, на дорогах полно грабителей… То, что ты живешь здесь одна с несколькими стариками и Матти, очень тревожит нас с братом.

— Но здесь нечего красть, — запротестовала я, — ведь серебряную посуду мы отослали на переплавку в Труро, а что до меня — увечная женщина вряд ли кому-то приглянется.

— Речь не об этом, — возразил Робин. — Мы с Джо и Перси не можем спокойно выполнять свой долг, все время переживая, что ты здесь одна.

Ему пришлось убеждать меня полдня, прежде чем я согласилась, но и тогда с большой неохотой и не избавившись от сомнений.

Уже пятнадцать лет — с того самого дня, когда со мной случилось несчастье — я ни на миг не покидала Ланреста, и мысль о том, что я отправлюсь жить к другим людям, хотя бы и к родной сестре, наполнила меня недобрыми предчувствиями.

Поместье Менабилли было к тому времени уже переполнено родственниками Рэшли, которые приехали к Джонатану, воспользовавшись войной как предлогом, и у меня не было ни малейшего желания пополнить их ряды. Меня раздражали незнакомые люди и необходимость беседовать с кем-либо из вежливости; я привыкла к своему распорядку дня и к тому, что являюсь хозяйкой своего времени.

— Ты сможешь жить в Менабилли точно так же, как в Ланресте, — возразил Робин, — разве что тебе будет там намного удобнее. Матти по-прежнему останется с тобой, у тебя будет собственная комната, куда будут приносить еду, если ты не захочешь есть с остальными. Дом стоит на холме, овеваемый морскими ветрами, вокруг него чудесный сад, где ты сможешь кататься на своем кресле; мне кажется, лучшего трудно желать.

Внутренне я не согласилась, но, тронутая его искренней заботой, промолчала, и не прошло и недели, как мои скудные пожитки были упакованы, дом заколочен, и меня в портшез отнесли в Менабилли.

Как тревожно и странно мне было вновь оказаться в дороге, прошествовать через Лоствитил, увидеть людей, бродящих по рыночной площади, — это была обычная будничная жизнь, которую я, проводя свои дни в Ланресте, уже столько лет не наблюдала. Я почему-то нервничала, и когда выглядывала из-за занавесок своего портшеза, мне становилось не по себе, словно я неожиданно перенеслась в другую страну, язык иобычаи которой мне незнакомы. Однако после того, как мы вышлииз города и поднялись на вершину пологого холма, мое настроение улучшилось, а когда поравнялись с заброшенным редутом в Каслдоре и я увидела перед собой Тайвардрет исинюю гладь залива, мне подумалось, что, возможно, смена обстановки и окружения не будет такой мучительной, как я боялась.

Нам навстречу выехал Джон Рэшли; он скакал по дороге, размахивая шляпой, и на его худом, бледном лице сияла радостная улыбка. Ему исполнилось двадцать три года, но слабое здоровье — с самого детства он страдал тяжелой формой малярии, приступы лихорадочного озноба длились у него порой по нескольку дней — не позволило Джону вступить в армию, и он это сильно переживал. Ему приходилось жить дома, выполняя различные поручения старшего Рэшли. Джон был милым парнем, и к тому же очень ответственным, однако до смерти боялся отца; его жена, моя крестница Джоанна, озорная болтушка с веселыми глазами, казалась его полной противоположностью. Рядом с Джоном скакал его товарищ и одногодок Фрэнк Пенроуз, приходившийся ему троюродным братом. Фрэнк работал у старшего Рэшли секретарем и помощником управляющего.

— Все для тебя приготовлено, Онор, — улыбаясь, сообщил Джон, подъехав к моим носилкам. — Нас в доме теперь больше двадцати человек, и все собрались во дворе, чтобы поприветствовать тебя. А вечером мы дадим обед в твою честь.

— Отлично, — ответила я. — А теперь не мог бы ты попросить носильщиков повернуть назад в Лоствитил?

Тогда он признался, что это Джоанна подговорила его подразнить меня, на самом деле все домочадцы находятся в левом крыле дома и никто меня не потревожит.

— Моя мачеха, — продолжал он, — собирается поместить тебя в комнате над аркой, ведущей во внутренний двор. Она говорит, ты любишь много света и воздуха, а в этих покоях два окна: одно — западное — выходит на внешний двор, а другое — на внутренний. Так что ты сможешь следить за всем, что происходит вокруг, у тебя будет собственный наблюдательный пункт.

— Такое впечатление, — ответила я, — что у вас собрался целый гарнизон. Ты говоришь, в дом набилось человек двадцать?

— Со слугами почти пятьдесят, — рассмеялся Джон, — но те спят вповалку на чердаке.

Настроение у меня опять упало, и когда мы свернули с дороги в парк, на другом конце которого возвышалось величественное каменное здание, обнесенное высокими стенами, с пристройками по бокам, я кляла себя за то, что по глупости согласилась приехать сюда. Мы повернули налево в наружный двор, где находились пекарни, кладовые, маслобойня и сыроварня, а затем, миновав низкую арку, над которой располагались мои будущие покои, остановились во внутреннем четырехугольном дворике. На северном конце его возвышалась башня с часами, а может быть, колокольня, а на южном находился вход. Я увидела на ступенях Мери, которая вышла встретить меня, а также Элис Кортни, ее падчерицу, Джоанну, мою крестницу, и их малышей, цеплявшихся за материнские юбки.

— Добро пожаловать в Менабилли, дорогая Онор, — сказала Мери. Ее милое лицо выражало беспокойство, видимо, она не была уверена, что мне здесь понравится.

— В доме полно детей, Онор, не сердись, — улыбнулась Элис, которая со времени своей свадьбы ежегодно дарила Питеру по ребенку.

— Мы разработали план, — сказала Джоанна, — привязать к колоколу веревку и протянуть в твою комнату, чтобы, когда совсем оглохнешь от нашего шума, ты могла ударить в колокол, и мы сразу замолкнем.

— Ах вот как, — ответила я, — значит, у меня здесь уже репутация фурии. Ну и отлично! Робин, наверное, предупредил вас, что я собираюсь вести себя тут, как мне заблагорассудится.

Меня внесли в отделанный темным деревом холл, затем, минуя проходившую по всей длине дома галерею, откуда доносился оглушительный гам, втащили по широкой лестнице наверх и понесли дальше по коридору в восточное крыло. Должна сознаться, моя комната мне сразу понравилась; она была хоть и с невысоким потолком, но просторная и вся залита светом. Как и говорил Джон, с обеих сторон у нее были окна — западное выходило на внешний двор и парк, простиравшийся вдаль, а восточное смотрело на внутренний дворик. Справа от моих покоев располагалась небольшая комната для Матти, и все было сделано так, чтобы я чувствовала себя уютно.

— Здесь тебя никто не побеспокоит, — уверила меня Мери. — За гардеробной находятся покои Соулов. Это родственники Джонатана — очень спокойная пара, предпочитающая уединение, они тебе не будут мешать. А в комнате слева от твоей никто никогда не живет.

После этого они ушли, Матти помогла мне раздеться, и я легла в постель, утомленная путешествием и довольная тем, что наконец-то осталась одна.

Первые несколько дней у меня ушли на то, чтобы привыкнуть к новому окружению и освоиться. Я чувствовала себя, словно старая собака, которую засунули в новую конуру.

Моя комната оказалась очень удобной — я готова была все время проводить в ней; мне полюбился мелодичный бой часов на колокольне, и вскоре я решила, что пора забыть уединенное спокойствие Ланреста; проблемы и заботы поместья стали все больше занимать меня, я начала наблюдать за суматохой на наружном дворе и прислушиваться к шагам, доносившимся из-под арки, расположенной под моими покоями; также, хотя я никогда бы в этом не призналась, мне нравилось украдкой, из-за занавесок, заглядывать в окна напротив, которые, как и мое восточное окно, смотрели на внутренний дворик, и откуда по временам домочадцы перебрасывались словами с кем-нибудь на улице. В течение дня меня очень часто навещала молодежь, и мы оживленно беседовали; это помогло мне составить представление о других обитателях Менабилли, родственниках Рэшли Соулах и Спарках, между которыми, как я поняла, постоянно возникали перебранки. Когда мой зять Джонатан уезжал из дома, мирить их приходилось его сыну Джону. Это был непомерный груз для его не слишком сильных плеч — ничего так не раздражает молодых людей, как необходимость успокаивать старых дев и разбушевавшихся стариков. Моя сестра Мери от зари до зари хлопотала по хозяйству, не вылезая из маслобойни, сыроварни, чуланов и кладовых, чтобы прокормить домочадцев. К тому же нельзя было забывать и о внуках — у Элис были три маленькие дочки, у Джоанны — мальчик и девочка, а к осени ожидалось появление еще одного — так что поместье Менабилли походило на небольшую колонию, где каждая семья занимала отдельное крыло.

На пятый день я настолько освоилась на новом месте и успокоилась, что пересела на свой стул и решила покинуть комнату. Джон катил мое кресло, Джоанна и Элис шли рядом, а впереди нас бежали малыши. Я осмотрела окрестности: обширные сады, окруженные высокой стеной, на востоке упирались в пологий косогор, поднявшись на который, я увидела густой лес, тянувшийся до следующего холма, и дорогу в Фой — местечко, расположенное милях в трех от нас. К югу лежали пастбища и фермерские хозяйства, а за ними начинался парк, также обнесенный стеной; парк пересекала мощеная дорожка, проложенная по верху высокой насыпи, которая вела к летнему домику, напоминающему башенку с высокими окнами, глядящими на море и холм Гриббин.

— Это, — сообщила Элис, — святая святых моего отца, здесь он занимается делами: просматривает счета, пишет, а из окна отсюда можно видеть все корабли, направляющиеся в Фой.

Она толкнула дверь, но та оказалась запертой.

— Надо попросить у отца ключ, когда он вернется, — сказала она. — Онор будет здесь хорошо, можно ставить тут ее стул, когда на дорожке слишком сильный ветер.

Джон не ответил, наверное, ему так же, как и мне, пришло в голову, что отец может не обрадоваться такому соседству. Мы сделали еще один круг и вернулись дорогой, проходящей мимо дома управляющего и лужайки для игры в шары, затем миновали задний двор, где разводили кроликов, и выехали к арке. Я подняла глаза, взглянула на окно своей комнаты, где на подоконнике стояла знакомая ваза с цветами, и тут впервые обратила внимание на наглухо запертые ставни соседних с моими покоев, а также на мощный контрфорс, выступающий из стены рядом с закрытыми окнами.

— Почему в этой комнате никто не живет? — спросила я без особого интереса.

Джон ответил не сразу.

— Отец иногда заходит туда. Там хранится мебель и кое-какие ценности.

— Это была дядина комната, — сказала Элис неуверенно, бросив взгляд на Джона. — Он так неожиданно умер, ты знаешь, мы тогда были еще детьми.

Они выглядели смущенными, и я прекратила расспросы, неожиданно вспомнив о старшем брате Джонатана, который внезапно умер через восемь дней после отца, как говорили, от оспы, и о слухах, распространяемых Робом Беннеттом, что его якобы отравили.

Мы нырнули под арку, и я приготовилась к тому, что меня сейчас будут представлять родственникам Рэшли. Они все собрались в длинной галерее, отделанной темным деревом, с окнами, выходящими во двор и сад. С обеих сторон галереи было по камину; Соулы расположились у одного из них, а Спарки собрались вокруг другого, и обе группы бросали друг на друга злобные взгляды, словно звери в клетке; в центре галереи — на нейтральной территории — сидела Мери с еще одной падчерицей — Элизабет, которая вышла замуж за своего дальнего родственника тоже из семейства Рэшли. Джон вкатил мое кресло в галерею и торжественно представил меня воюющим сторонам.

Соулов было двое против троих Спарков; это, действительно, была суровая, неприступная пара. Старого Ника Соула совсем согнул ревматизм, он был почти такой же калека, как и я; его жена Темперанс происходила из пуританской семьи, на что указывало ее имя, и никогда не расставалась с молитвенником. Она забормотала молитву, едва увидела меня — видит Бог, раньше мое появление никогда и ни на кого не производило такого впечатления, — а когда закончила, спросила, знаю ли я, что все мы, кроме нее, после смерти попадем в ад. Это было неожиданное начало, но я не растерялась и бодро ответила, что давно об этом догадываюсь, после чего она сообщила мне торопливым шепотом, бросая злые взгляды в сторону противоположного камина, что на землю пришел Антихрист. Я обернулась и увидела позади себя сутулую спину Вилла Спарка, играющего в карты со своими сестрами.

— Само провидение послало вас, — прошипела Темперанс Соул и принялась расписывать в черных тонах характеры своих родственников, в то время как ее муж Ник Соул жужжал у меня над ухом про свой ревматизм; он начал историю с описания первого приступа в большом пальце левой ноги, случившегося сорок лет назад, и закончил страшной картиной своей нынешней беспомощности. Почти ничего не соображая от их болтовни, я подала знак Джону, и он откатил мой стул к противоположному камину, где сидели Спарки — две сестры и брат Вилл, неестественно высокий голос и дамские ужимки которого заставили меня предположить наличие в нем какого-то скрытого уродства. Язык у него был не менее злобным, чем у его кузины Темперанс, и он тут же принялся злословить, насмехаясь над привычками Соулов, словно был уверен, что я с ним заодно. Дебору, его сестру, по-видимому, природа наделила всей той мужественностью, которой недоставало брату, она щеголяла густыми усами и говорила сочным басом; Гиллиан, их младшая сестра — жеманная невинность, несмотря на свои сорок лет — была густо нарумянена и вся разукрашена цветными лентами, а ее резкий, визгливый смех словно кинжал пронзал мои барабанные перепонки.

— Эта ужасная война свела нас всех вместе, — произнесла Дебора томным басом. Я с трудом могла поверить в ее родственные чувства, так как почти все они друг с другом не разговаривали, и пока Гиллиан расхваливала мою внешность и платье, я заметила краем глаза, как Вилл сжульничал за карточным столом.

Мне показалось, что воздух в моей комнате как-то чище, чем в галерее, поэтому, посетив покои Элис, Джоанны и Элизабет, понаблюдав, как играют их старшие ребятишки и сучат ножками младшие, я рада была вернуться к себе и остаться одна. Матти принесла мне обед — от этой привилегии я не собиралась отказываться — и, верная себе, принялась сплетничать обо всем на свете, рассказывая мне о слугах, и о том, что те говорят о своих хозяевах.

Джонатана, моего зятя, уважали и побаивались, но не очень любили. Все чувствовали себя спокойнее, когда его не было дома. Он придирчиво следил за каждым потраченным пенни, и если слуга неэкономно расходовал продукты, его тут же увольняли. Мери, мою сестру, любили больше, хотя поговаривали, что, когда касается кладовых, она становится сущим тираном. Зато молодежь все просто обожали, особенно Элис, чье милое лицо и ровный характер могли смягчить душу самому дьяволу, но когда речь заходила о ее красавчике муже, то тут многие лишь качали головой, вспоминая его страсть к хорошеньким ножкам, как выразилась Матти, и его манеру при всяком удобном случае приставать к служанкам на кухне. Я вполне могла в это поверить, мне самой приходилось не раз швырять в Питера подушку, когда он слишком много себе позволял.

— Мистера Джона и его жену Джоанну тоже очень любят, — продолжала Матти, — но считают, что ему надо быть решительней и не так сильно зависеть от отца.

Ее слова напомнили мне о разговоре во время прогулки, и я спросила, что она слышала о запретной комнате рядом с моей.

— Говорят, это чулан, где мистер Рэшли хранит какие-то ценности.

Однако мое любопытство разыгралось, и я попросила ее посмотреть, нет ли в двери щелки. Матти заглянула в замочную скважину, но ничего не увидела. Тогда я дала ей ножницы, и она минут за десять расковыряла в двери дырку, достаточно большую, чтобы заглянуть в соседние покои. Все это время мы с ней веселились и хихикали как дети.

Затем она опустилась на колени и прильнула к отверстию, но тут же повернулась ко мне.

— Там ничего нет, — заметила она разочарованно. — Обычная комната, вроде этой; в углу — кровать, а на стенах — гобелены.

Я даже расстроилась — живое воображение уже рисовало мне горы сокровищ, — потом попросила Матти завесить щель картиной и вернулась к своему обеду. В тот же день на закате, когда в комнате уже начали сгущаться сумерки, ко мне поднялась Джоанна. Мы беседовали, как вдруг она заметила, зябко поежившись:

— Знаешь, Онор, я однажды спала в этой комнате, когда у Джона был приступ малярии, и мне здесь совсем не понравилось.

— Почему? — спросила я, отхлебнув глоток вина.

— Мне показалось, я слышала шаги в соседней комнате.

Я бросила взгляд на картину, закрывавшую щель; ничего не было заметно. — Какие шаги?

Она задумчиво покачала головой и ответила:

— Негромкие, словно кто-то надел мягкую войлочную обувь, чтобы его не было слышно.

— А когда это было?

— Зимой. Но я никому ничего не сказала.

— Это слуга, должно быть, — предположила я, — что-нибудь делал там.

— Нет. Ни у кого из слуг нет ключа от этой комнаты, только у моего свекра, а его тогда не было дома. — С минуту она помолчала, а затем, украдкой оглядевшись, заметила: — Думаю, это было привидение.

— Откуда взяться привидению в Менабилли? — удивилась я. — Дом построили всего лет шестьдесят назад.

— Однако люди уже умирали здесь. Дедушка Джона и его дядя Джон. — Она глядела на меня горящими глазами, и, зная свою крестницу, я поняла, что ее распирает от желания сообщить мне что-то важное.

— Так ты тоже слышала эту историю про отравление? — спросила я, опередив ее.

Она кивнула.

— Но я этому не верю. Это было бы ужасно гнусно, а мой свекор, я знаю, очень хороший человек. И все же я думаю, что слышала именно привидение. Наверное, это был призрак старшего брата, которого они называют дядей Джоном.

— Зачем же ему расхаживать по дому в войлочной обуви? — изумилась я.

Какое-то время она молчала, а затем смущенно прошептала:

— Об этом здесь не принято говорить. Я обещала Джону, что никому не скажу… Он был сумасшедшим, полным идиотом, и они держали его под замком в этой комнате.

Такого я еще не слышала и внутренне содрогнулась.

— Ты уверена?

— Конечно. Он даже упоминается завещании старого мистера Рэшли, Джон мне рассказывал как старый мистер Рэшли, перед тем как умереть, заставил моего свекра поклясться, что он будет заботиться о брате, кормить его и поить. Говорят, что эта комната была специально построена для него, что она какая-то особенная, но почему — не знаю. А затем, видишь ли, он вдруг совершенно неожиданно умирает от оспы. Джон, Элис и Элизабет не помнят его, они тогда были слишком маленькими.

— Какая ужасная история. — Я вздохнула. — Налей мне еще вина, и забудем об этом.

Вскоре она ушла к себе, а ко мне вошла Матти, чтобы задернуть занавески на окнах. В тот вечер меня больше никто не беспокоил, но когда тени стали пугающе длинными, а во дворе заухали совы, мои мысли вновь обратились к безумному дяде Джону, сидевшему под замком в соседней комнате долгие годы, начиная со времени постройки дома, — узник духа, подумалось мне тогда: ведь сама я была узницей тела.

Однако неожиданные новости, которые я услышала на следующий день, вытеснили у меня на время из головы наше Джоанной разговор отаинственных шагах.

8

Следующий день выдался ясным, и я с утра вновь рискнула отправиться в своем кресле на прогулку в парк, а вернувшись к полудню домой, обнаружила, что за время моего отсутствия в Менабилли прибыла почта из Плимута и других мест и все домочадцы собрались в галерее и обсуждают военные новости. Элис, примостившись рядом с одним из окон, смотрящих в сад, читала вслух пространное письмо от Питера.

— Сэр Джон Дигби ранен, — сообщила она, — и осадой теперь руководит новый командующий, который тут же взялся за дисциплину. Бедный Питер — теперь ему будет не до соколиной охоты и пирушек, придется воевать всерьез, — и, покачивая головой, она перевернула листок, исписанный небрежными каракулями.

— А кто же теперь командует ими? — спросил Джон, который как всегда занял свой пост рядом с моим стулом.

— Сэр Ричард Гренвиль, — ответила Элис.

Мери в это время не было в галерее, а так как она единственная в Менабилли знала о моей давней несбывшейся любви, я не смутилась, услышав, как произнесли это имя, с удивлением отметив про себя, что чаще всего мы краснеем, когда другим становится за нас неловко.

Я уже поняла из нескольких фраз, оброненных Робином, что Ричард приехал в Корнуолл, намереваясь собрать войско и выступить в защиту короля, так что его нынешнее назначение можно было расценивать как повышение. К тому же, история о том, как он обдурил парламент и остался верен Его Величеству, стала широко известна и сделала его знаменитым.

— И что же, — вдруг услышала я свой голос. — Питер думает о новом командующем?

Элис сложила письмо.

— Как командиром он восхищается им, — ответила она, — но в остальном, боюсь, он невысокого мнения о Гренвиле.

— Я слышал, — вступил в разговор Джон, — что это человек, не слишком разборчивый в средствах, и если кто-то нанес ему обиду, он никогда этого не забудет и не успокоится, пока не отомстит.

— Говорят, — подхватила Элис, — что в Ирландии он был чудовищно жесток с местным населением, хотя некоторые утверждают, что это было оправдано. Но все же, думаю, он совсем не похож на своего брата.

Мне было странно слышать, как спокойно и бесстрастно обсуждают при мне характер моего возлюбленного, некогда прижимавшего меня к своей груди.

В это время к нам подошел Вилл Спарк, также с письмом в руке.

— Итак, Ричард Гренвиль назначен командующим в Плимуте, — сказал он. — Мне написал родственник из Тавистока, который сейчас находится у принца Мориса. Такое впечатление, что принц очень высокого мнения о его способностях, но, Бог мой, какой же это подлец!

Я внутренне вспыхнула, и во мне встрепенулась прежняя любовь и преданность Ричарду.

— Мы как раз о нем говорим, — заметил Джон.

— Вы знаете, что он сделал первым делом, вернувшись в Корнуолл? — продолжал Вилл Спарк, склонный, как все люди такого сорта, к злобным сплетням. — Я получил эти сведения непосредственно от своего родственника. Гренвиль поскакал прямиком в Фитцфорд, поместье своей жены, разогнал охрану, захватил имущество, управляющего бросил в тюрьму, а все деньги, собранные с арендаторов для его жены, забрал себе.

— А мне казалось, он развелся с женой, — сказала я.

— Он в самом деле развелся, — воскликнул Вилл, — и не имеет права ни на пенни из ее имущества. Но таков уж Ричард Гренвиль!

— Интересно, — произнесла я спокойно, — что случилось с его детьми?

— Могу вам сообщить, — ответил Вилл. — Дочь в Лондоне с матерью; есть ли у нее друзья в парламенте или нет — не могу вам сказать. А сын со своим домашним учителем находился в Фитцфорде, когда Гренвиль захватил поместье, и сейчас, судя по всему, он с отцом. Говорят, бедный парень его до смерти боится, и ничего удивительного.

— Не сомневаюсь, — сказала я, — мать, наверняка, вырастила сына в ненависти к отцу.

— Трудно предположить, — заметил Вилл, — что женщина, с которой обошлись так жестоко, как с этой бедняжкой, начнет расхваливать своего супруга.

В логике ему не откажешь, мне нечего было возразить, впрочем, как и всем остальным, кто резко отзывался о Ричарде, и я попросила Джона отвезти меня наверх в мою комнату, но день, который так хорошо начался, был бесповоротно испорчен. До вечера я пролежала в постели, сказав Матти, что никого не хочу видеть.

Прошло уже пятнадцать лет, как прежняя Онор была мертва и похоронена, но стоило произнести имя, которое лучше было бы вовсе забыть, и вдруг оказалось, что она жива, и былые чувства уже готовы выплеснуться наружу. Ричард в Германии или Ричард в Ирландии был слишком нереальным, чтобы вторгаться в мою повседневную жизнь. Когда я думала или мечтала о нем — а это случалось нередко, — то всегда вспоминала его таким, каким он был когда-то. Сейчас же, находясь всего в тридцати милях от нас, он ворвался в мое настоящее; теперь я должна была свыкнуться с мыслью, что о нем будут постоянно говорить, его будут обсуждать и осуждать, как сегодня утром это делал Вилл Спарк.

— Знаете, — сообщил он перед тем, как я поднялась к себе, — круглоголовые прозвали его «Шельма Ричард» и назначили награду за его голову. Отличное прозвище, очень подходит ему, даже собственные солдаты называют его так за глаза.

Я не слышала раньше этого слова и потому спросила:

— А что оно значит?

— Я полагал, мисс Онор, что вы не только знаток греческого и латыни, но владеете и немецким. — Вилл помолчал. — Это значит негодяй, — и он захихикал.

Да, мне было из-за чего расстроиться. Я лежала и вспоминала смеющиеся глаза, глядящие на меня сквозь ветки яблони, и жужжание пчел, и яблоневый цвет…

Пятнадцать лет… Сейчас ему должно быть сорок четыре, на десять лет больше, чем мне.

— Матти, — сказала я, пока она еще не успела зажечь свечи, — принеси мне зеркало.

Она бросила на меня подозрительный взгляд, сморщив свой длинный нос.

— Зачем это вам понадобилось зеркало?

— Это тебя не касается, черт побери.

Мы с ней постоянно препирались, но это ничего не значило. Она принесла зеркало, и я принялась внимательно разглядывать себя, так, как будто бы это делает незнакомый человек.

Я увидела свои глаза, нос, рот — они мало изменились, хотя лицо и пополнело за прошедшие годы, а кожа потеряла упругость от вечного лежания на спине. Под глазами уже наметились тонкие морщинки, оставленные там минутами страдания, когда мои ноги мучительно ныли. Я была бледнее, чем прежде. Единственное, что осталось таким же красивым, это густые блестящие волосы, гордость Матти, которая не ленилась часами расчесывать их. Вздохнув, я вернула ей зеркало.

— Ну и что вы там увидели? — спросила она.

— Через десять лет я стану старухой.

Она фыркнула и принялась расправлять на стуле мои вещи.

— Должна вам сказать… — произнесла она, поджав губы.

— Что?

— … как женщина, вы сейчас даже красивее, чем были в юности, и я не одна так думаю.

Это звучало многообещающе, и я тут же представила вереницу поклонников, поднимающихся на цыпочках по лестнице к моей комнате в надежде добиться моей благосклонности. Отрадное видение, только где они все, черт побери?

— Ты как старая клушка, — сказала я Матти, — для которой ее хилый цыпленок всегда самый красивый. Иди спать.

Какое-то время я лежала, думая о Ричарде и его сыне, которому уже должно было быть лет четырнадцать. Неужели то, что рассказывал Вилл Спарк, правда, и ребенок в самом деле боится отца? А если бы мы поженились, Ричард и я, и это был бы наш сын? Интересно, был бы он рыжеволосым, в Ричарда? Я представила себе, как мы играем и возимся с ним, качаем на коленях, бегаем на четвереньках, изображая тигров. Я видела, как он, смеясь, подбегает ко мне, взъерошенный, с перепачканными ручонками, а потом мы втроем отправляемся на охоту, и Ричард учит его прямо держаться в седле. Праздные мечты, полные сентиментальности, как лютик утренней росы. Я уже была в полудреме, когда вдруг до моего слуха донесся непонятный шорох, идущий из соседней комнаты. Я приподняла голову, решив, что, возможно, это Матти копается в гардеробной, но звук шел с другой стороны. Я замерла, затаив дыхание. Да, шорох послышался снова, а затем я услышала, как кто-то ходит за стеной. Мне тут же пришла на ум история, рассказанная Джоанной, о сумасшедшем дяде Джоне, который долгие годы провел там в заточении. Неужели это его призрак бродит во мраке? Ночь была темной, почти безлунной, нигде не светилось ни огонька; часы на башне пробили один раз. Шаги затихли, затем я услышала их вновь и тут впервые заметила, что из соседнего помещения потянуло холодом.

Одно мое окно было заперто, а другое, выходящее во двор, приоткрыто пальца на два, но сквозняк шел не оттуда. Я вспомнила, что дверь, ведущая в пустую комнату, не доходит до самого пола, оставляя зазор дюйма в два, в который Матти, еще до того как мы проделали ножницами отверстие тщетно пыталась заглянуть.

Так вот, струя воздуха шла из-под двери, но я была уверена, что раньше сквозняка не было, а значит, что-то произошло в соседних покоях, что вызвало его. Осторожные, приглушенные шаги не прекращались, и, обливаясь потом от страха, я перебирала в памяти все, что рассказывали мне в детстве братья о призраках: как неуспокоенные души возвращаются в места, которые они когда-то ненавидели, и приносят с собой из царства тьмы ледяное дуновение… На конюшне залаяла Собака, и этот будничный звук вернул меня к действительности. Разве не естественней было предположить, что причиной сквозняка был не призрак, а живой человек, открывший за стеной окно, которое, как и одно из моих, выходило на наружный двор? Мысль о том, что в пустой комнате бродит привидение несчастного дяди Джона, возможно, навсегда приковала бы меня к постели, однако догадка, что, скорее всего, это кто-то из людей тайком забрался туда, лишь подогрела мое любопытство, тем более, что я с детства, если помните, обожала подслушивать и подглядывать.

Я осторожно протянула руку, взяла кремень и огниво, которые Матти всегда оставляла на ночь у моей постели, и зажгла свечу. Мой стул стоял недалеко от кровати. Я притянула его к себе и привычным, годами отработанным движением, перебросила на него тело. Шаги внезапно стихли. Значит, я права, подумала я с удовольствием, это человек: скрипнувший стул не смог бы смутить привидение. Я замерла и ждала, наверное, минут пять. Наконец незнакомец оправился от испуга, так как я вновь услышала слабый звук: казалось, он выдвинул ящик. Я бесшумно переехала на другой конец комнаты. Кто бы ни был за стеной, усмехнулась я недобро, он, скорее всего, не догадывается, что благодаря смекалке и таланту брата, калека может теперь свободно передвигаться по комнате. Я подъехала к двери и вновь замерла. Картина, которой Матти завесила проделанное отверстие, была на уровне моих глаз. Я задула свечу, надеясь в душе, что смогу как-нибудь добраться в темноте до постели, после того как удовлетворю вое любопытство. Затем, затаив дыхание, я бесшумно сняла картину с гвоздя и приникла глазом к дыре. Комната была в полумраке, освещенная одной-единственной свечой, стоявшей на столе. Узкое отверстие не позволяло мне видеть, что происходит справа и слева, но стол я видела ясно, и за ним, спиной ко мне, сидел мужчина. На нем были сапоги со шпорами и плащ для верховой езды. В руке он держал перо, которым что-то записывал на длинном белом листе бумаги, время от времени заглядывая в другой лист, лежащий перед ним на столе. Незнакомец был из плоти и крови и совсем не напоминал привидение; он спокойно занимался своим делом, будто клерк за конторкой. Наконец он закончил писать, сложил листок, подошел к встроенному в стену шкафу с ящиками и с тем же скрипучим звуком выдвинул один из них. Как я уже сказала, свет был совсем тусклым, мужчина стоял ко мне спиной, голову его закрывала шляпа, так что я не смогла хорошо рассмотреть его и заметила только, что на нем плащ темно-красного цвета. Незнакомец взял со стола свечу и исчез из моего поля зрения; я услышала, как его осторожные шаги проследовали в дальний конец комнаты. Все стихло, но, страшно заинтригованная, я все еще медлила и не решалась оторваться от глазка. Неожиданно я обратила внимание, что из-под двери перестало дуть, хотя и не было слышно, что за стеной закрыли окно. Свесившись со стула, я протянула руку к щели под дверью — сквозняка не было. Незнакомец неведомым мне образом сделал так, что тянуть холодом перестало, затем он, по-видимому, покинул покои, но вышел не через дверь, ведущую в коридор, а каким-то другим, неизвестным путем, каким прежде проник в помещение. Повесив картину на гвоздь, я в полной темноте отправилась назад к кровати, по дороге задев за край стола. Чутко спящая Матти тут же проснулась и вошла в комнату.

— Вы что, с ума сошли? — запричитала она. — Катаетесь туда-сюда в кромешной тьме. — Она взяла меня на руки как ребенка и перенесла в постель.

— Меня мучили кошмары, — соврала я, — мне показалось, я слышала шаги. По двору кто-нибудь ходит, Матти?

Матти отодвинула занавеску.

— Ни души, — проворчала она, — даже кошки не видно. Все спят.

— Ты, конечно, решишь, что я рехнулась, — продолжала я, — но прошу тебя, выйди со свечой в коридор и проверь, заперта ли дверь в соседние покои.

— Рехнулась, это точно, — пробормотала она. — Вот что бывает, если глядеться в зеркало в пятницу вечером.

Она тут же вернулась.

— Дверь, как всегда, заперта, и, судя по пыли на замке, ее уже несколько месяцев не открывали.

— Так я и думала.

Она уставилась на меня, потом покачала головой.

— Наверное, надо заварить вам успокоительное.

— Никакого успокоительного мне не надо.

— А ведь ничто так не помогает от дурных снов, — продолжала Матти, подтыкая мое одеяло. Она поворчала еще пару минут, после чего отправилась к себе. Я же была так возбуждена, что еще несколько часов не могла заснуть, пытаясь вспомнить, как выглядит поместье снаружи и что так поразило меня накануне во время прогулки, когда Джон подкатил мое кресло к арке. Ответ пришел ко мне только в шестом часу утра. Поместье Менабилли представляло собой правильный четырехугольник, окружающий внутренний дворик, с четкими линиями и безо всяких выступов. Но с северо-западной стороны, рядом с запертыми покоями, стену подпирал мощный контрфорс, поднимающийся от булыжной мостовой до самой крыши.

Так зачем же старый Джон Рэшли, возводя дом в 1600 году, пристроил к северо-западному крылу контрфорс? Не было ли это связано с тем, что соседние покои предназначались для его старшего сына-идиота?

Сумасшедшие бывают безобидными, бывают опасными, но даже те, которые больше походят на животных, чем на людей, нуждаются в свежем воздухе и прогулках, и вряд ли удобно вести их на улицу через весь дом. Я лежала в темноте и улыбалась. Почти три часа мне пришлось беспокойно проворочаться в постели, но наконец я поняла, как незнакомец проник в покои, минуя запертую дверь, выходящую в коридор. Он, без сомнения, пришел и ушел тем же путем, каким долгие годы пользовался бедный дядя Джон — по лестнице в контрфорсе.

Но зачем он приходил, что нужно ему было в таинственной комнате — это еще предстояло выяснить.

9

На следующий день с утра зарядил дождь, и я не смогла, как намеревалась, отправиться на прогулку, однако позднее, когда сквозь низко нависшие тучи начали изредка пробиваться солнечные лучи, я укуталась в плащ и объявила Матти, что хочу спуститься и подышать воздухом.

Джон Рэшли в тот день не мог, как обычно, сопровождать меня. Вместе с управляющим Дэнгдоном, чей дом мы видели, прогуливаясь у лужайки для игры в мяч, они объезжали поместные фермерские хозяйства. Вместо Джона мое кресло катила Джоанна, и мне не составило труда убедить ее вывезти , меня через арку на внешний двор, где я сделала вид, будто ., вблизи рассматриваю, как выглядят снаружи мои покои. На самом же деле я разглядывала контрфорс, который, как я и полагала, проходил по стене северо-западного крыла прямо рядом с запертой комнатой.

В ширину контрфорс был, как мне показалось, немногим более четырех футов, и если за его каменной кладкой скрывалась пустота, там вполне могла уместиться лестница. Однако во двор здесь выхода не было; под предлогом, что я хочу рассмотреть и потрогать лишайник, всего за каких-нибудь сорок лет ковром покрывший все основание дома, я попросила Джоанну подкатить меня поближе к стене и убедилась, что внешние стены контрфорса сплошные и не имеют никаких отверстий. Если мое предположение было верным, то лестница внутри его уходила вглубь, возможно, даже под фундамент здания, а оттуда на поверхность вел подземный ход. Бедный дядя Джон… Я обратила внимание, что среди портретов семьи Рэшли в галерее не было его изображения. Если отец так боялся, что его могут увидеть, то он должен был быть поистине исчадием ада.

Мы отъехали от дома, пересекли задний двор и двинулись по тропинке, ведущей к дому управляющего. Дверь в гостиную была открыта, на пороге стояла миссис Лэнгдон, жена управляющего, милая, приветливая женщина, которой, после того, как мне ее представили, непременно захотелось угостить меня стаканом молока. Пока ее не было, мы осмотрели уютную, прибранную комнату, и Джоанна, смеясь, указала мне на связку ключей, висящую на гвозде рядом с дверью.

— Старый Лэнгдон — вылитый тюремщик, — прошептала она. — Обычно он никогда не расстается с ключами, они всегда позвякивают у него на поясе. Джон говорил мне, что у него есть дубликаты всех ключей, принадлежащих моему свекру.

— А он давно здесь работает? — спросила я.

— Очень давно, — ответила Джоанна. — Лэнгдон приехал сюда совсем молодым, когда дом только построили. Он знает Менабилли как свои пять пальцев.

Значит, подумала я, можно не сомневаться, что ему известно и о тайне контрфорса, если она вообще существует. Джоанна, почти такая же любопытная, как и я, рассматривала бирки на ключах.

— «Летний домик», — прочла она и, озорно улыбнувшись мне, отцепила ключ и помахала им перед моим носом. — Ты ведь хотела посмотреть, что находится в башенке?

В этот момент вернулась миссис Лэнгдон с молоком, и Джоанна, испугавшись, что она заметит пропажу, покраснела, как провинившийся ребенок, и спрятала ключ среди складок платья. Мы поболтали пару минут, пока я торопливо пила молоко, а Джоанна с невинным видом разглядывала потолок. Затем мы попрощались с женой управляющего и через калитку в высокой стене вернулись в сад.

— Ну, теперь ты пропала, — сказала я. — Интересно, как ты намереваешься вернуть ключ?

Джоанна лишь тихонько посмеивалась.

— Отдам Джону, — ответила она наконец. — Он придумает, как передать его старику Лэнгдону. Но теперь, когда у нас есть ключ, Онор, было бы непростительной глупостью не воспользоваться им.

Именно о таком помощнике я и мечтала. Джоанна была достойна называться моей крестницей.

— Я ничего тебе не обещаю, — пробормотала я. — Давай подъедем к летнему домику, а там видно будет.

Мы пересекли сад, опять выехали к усадьбе и, проезжая мимо, помахали Элис, глядящей на нас из окон своей комнаты над галереей. Я успела также заметить Темперанс Соул, которая, словно ведьма, высунула нос из боковой двери, по-видимому, намереваясь, невзирая на сырость, присоединиться к нам.

— Мне повезло, что я гуляю, сидя в кресле, — крикнула я ей, — а то дорожки такие мокрые, хоть выжимай, да и тучи опять собираются над Гриббином.

Услыхав это, Темперанс, как испуганный кролик, метнулась обратно в дом, и я увидела, как она проскользнула в галерею. Тем временем Джоанна, еле сдерживая смех, вывезла меня на мощеную дорожку, проложенную по насыпи, футов на десять возвышающейся над землей. Этот небольшой подъем позволял нам любоваться отсюда красивым видом на море, хотя, если спуститься с дорожки, то покатый склон сразу же заслонял морской пейзаж, так как поместье Менабилли, выстроенное на холме, само лежало в ложбине. Я не замедлила сообщить о своем наблюдении Джоанне, пока она катила меня к летнему домику-башенке в дальнем конце парка.

— Да, — согласилась она, — Джон объяснил мне, что дом построен так, чтобы его не было видно с моря. Старый мистер Рэшли до смерти боялся пиратов. Но поговаривают, что он и сам не гнушался морским разбоем и что в прежние времена, когда он еще был жив, в доме прятали рулоны шелка и слитки серебра, которые он отнимал у французов, доставлял сюда на собственных кораблях и выгружал на берег в Плимуте.

В таком случае, решила я про себя, подземный ход, известный ему одному, да, возможно, еще управляющему, в самом деле был необходим.

Мы подъехали к летнему домику, и Джоанна, бросив взгляд вокруг, чтобы удостовериться, что нас никто не видит, достала ключ и отперла дверь.

— Честно говоря, — призналась она, — смотреть тут нечего. Я была здесь пару раз со свекром: старая, пыльная комната, полки, заваленные книгами и бумагами, правда, из окна открывается красивый вид.

Она вкатила меня в дом, и я огляделась, в глубине души, как ребенок, надеясь увидеть какие-нибудь следы, оставшиеся с тех времен, когда прежний хозяин грешил морским разбоем. Но внутри был безупречный порядок. Вдоль стен тянулись книжные полки, а из окон, как и говорила Джоанна, с одной стороны открывалась полоса залива вплоть до Гриббина, а с другой, на восток, виднелась круто поднимающаяся вверх прибрежная дорога, ведущая в Фой. Человек, сидящий у окна в летнем домике, всегда мог видеть любого всадника или пешехода, приближающегося к Менабилли с востока, так же, как и любое судно, подплывающее к берегу. Безусловно, старый мистер Рэшли проявил недюжинную изобретательность при постройке дома.

Вымощенный каменными плитами пол застилал ковер, лишь в одном углу, под письменным столом Джонатана, вместо ковра плиты закрывал плотный половик. Бумаги, лежащие на конторке, были тщательно разобраны и подшиты с характерной для моего зятя аккуратностью. Джоанна оставила меня порыться в книгах, в то время как сама вернулась на дорожку посмотреть, не идет ли кто. На книжных полках меня ничего особенно не заинтересовало: своды законов — сухие как пыль, бухгалтерские книги и многочисленные папки, подписанные «Дела графства», сохранившиеся, по-видимому, еще с тех пор, когда Джонатан занимал должность шерифа в Корнуолле. На книжной полке рядом с письменным столом стояли папки, помеченные словами «Мой городской дом» и «Менабилли», недалеко от них располагались «Брачные контракты» и «Завещания»: в делах мой зять был настоящим педантом. Папка с пометкой «Завещания» оказалась ближайшей ко мне, и я не устояла перед искушением. Взглянув в окно, я увидела, что Джоанна, мурлыча под нос какую-то песенку, увлеченно собирает цветы для своих малышей. Тогда я протянула руку, взяла папку и открыла ее. Страница за страницей были заполнены аккуратным почерком Джонатана. Я дошла до записей, озаглавленных «Мой отец Джон Рэшли, р. 1554. Умер 6 мая 1624 года», и тут мне попался на глаза листок — возможно, он оказался здесь случайно, — содержащий отчет о судебном деле, возбужденном неким Чарльзом Беннеттом против Джона Рэшли, которое слушалось в Звездной палате. Я вспомнила, что этот Чарльз Беннетт был отцом Роберта Беннетта, нашего соседа в Лу, того самого, который распустил слух об отравлении. Если бы у меня было побольше времени, я бы с удовольствием прочла весь отчет — судя по всему, дело было довольно скандальным: Чарльз Беннетт обвинял Джона Рэшли в том, что тот «ведет распутный образ жизни, состоит в преступной связи с большим количеством женщин — более сорока пяти общим числом, богохульствует» и т.д., и т.п., что жена его скончалась от горя, будучи не в силах перенести позор, и что сама она была разумной, порядочной женщиной. Я была несколько удивлена, когда, заглянув в конец, обнаружила, что при всем при том Джона Рэшли оправдали. Однако, решила я, это неплохое оружие против моего благочестивого зятя, который время от времени любит похвастаться высокими моральными принципами своей семьи. Затем я перевернула страницу и наконец увидела интересовавшее меня завещание. Оказалось, Джон Рэшли неплохо позаботился о своей родне. Нику Соулу досталось от него пятьдесят фунтов (боюсь, Темперанс тут же их отняла), Спарки получили столько же. Беднякам из Фой было завещано двадцать фунтов. Я понимала, что не имею никакого права копаться в вещах, которые меня совершенно не касаются, но остановиться уже не могла. Все земли в Корнуолле, дом в Фой, поместье Менабилли были оставлены его второму сыну и душеприказчику Джонатану. В конце завещания стояла приписка: «В случае смерти моего второго сына Джонатана выплачивать тридцать фунтов ежегодно из доходов в Фой на содержание моего старшего сына Джона, которого младший брат обязан в течение всей жизни содержать, давать ему кров, а также кормить, поить и одевать». Краем глаза я заметила, что в окне промелькнула тень Джоанны, с виноватой поспешностью захлопнула папку и поставила на полку.

У меня больше не оставалось сомнений относительно душевной болезни бедного дяди Джона… Я начала разворачивать свой стул, чтобы отъехать от книжных полок, как вдруг правое колесо застряло, зацепившись за что-то на полу под половиком. Я наклонилась и освободила его, завернув при этом угол коврика. Обнажился каменный пол, и я увидела, что колесо наехало на кольцо, приделанное к одной из плит. Кольцо было почти плоским, и почувствовать его ногой под толстым половиком было невозможно, но для моего стула оно оказалось ощутимым препятствием.

Я свесилась вниз, ухватилась за кольцо обеими руками, потянула и приподняла плиту дюйма на три. Поднять ее выше мне было не по силам — плита весила немало, — однако прежде чем она вновь захлопнулась, я успела заметить острый выступ ступеньки, ведущей в темноту… Я быстро поправила половичок и выпрямилась; в этот момент в комнату вошла моя крестница.

— Ну как, Онор, — спросила она, — ты посмотрела все, что хотела?

— Думаю, что да, — ответила я. Через несколько минут, закрыв дверь и заперев ее на замок, мы покатили назад по дорожке. Джоанна весело болтала о том, о сем, но я не слушала, мои мысли занимало недавнее открытие. Я была уверена, что под каменным полом летнего домика начинается подземный ход, а расположение стола и то, что сверху плита была закрыта половиком, показывало, что его намеренно пытались скрыть. Кольцо совсем не заржавело, даже я — калека и уж никак не силачка — легко смогла приподнять плиту на несколько дюймов; это доказывало, что я обнаружила не какой-то заброшенный, затянутый паутиной ход. Плиту поднимали часто и к тому же совсем недавно. Я бросила взгляд на дорожку, ведущую к морю, к Примудской бухте, как называл ее Джон. Тропинка была узкой и крутой, с обеих сторон ее окаймляли крепкие коренастые деревья, и мне пришло в голову, что для прибывшего судна было очень удобно, не подходя к берегу, выслать вперед шлюпку с полудюжиной матросов, которые, вскарабкавшись по уступчатой тропе, могли сразу оказаться у летнего домика и передать свой груз человеку, ожидавшему их у окна. Не с этой ли целью старый Джон Рэшли построил свой домик-башенку, и не хранились ли там под каменным полом сорок лет назад тюки с шелком и слитки серебра? То, что это так, я была почти уверена, но вот имеет ли подземный ход отношение к тайне контрфорса — этого я не знала. Одно было ясно: через соседние с моими покои можно было незаметно попасть в Менабилли, и кто-то не далее как прошлой ночью проник в поместье этим путем, так как я видела своими собственными глазами…

— Ты такая молчаливая, Онор, — сказала Джоанна, прервав мои мысли. — О чем ты думаешь?

— Я только что решила, — ответила я, — что слишком необдуманно покинула Ланрест, где дни походили друг на друга, как братья-близнецы, и переехала в Менабилли, где каждый день случается что-то новое.

— Ах, если бы действительно было так. Для меня дни и целые недели тянутся невероятно долго: Соулы сплетничают о Спарках, дети капризничают, а мой дорогой Джон ворчит, что не может отправиться воевать вместе с Питером и всеми остальными.

Мы добрались до конца мощеной дорожки и уже собирались повернуть в сад, как вдруг на тропинке показался маленький Джонатан, ее сын, которому едва исполнилось три года, и подбежал к нам, крича:

— Приехал дядя Питер, а с ним еще один джентльмен и много солдат. Нам разрешили погладить лошадей.

Я улыбнулась его матери.

— А я что говорила? Ни одного дня не проходит в Менабилли без какого-нибудь сюрприза.

Мне не хотелось на глазах у гостей раскатывать в кресле перед окнами галереи, где собралось все общество, и я попросила Джоанну подвезти меня к парадному входу, где в это время дня обычно никого не было, так как столовая пустовала. Там кто-нибудь из слуг сможет отнести меня наверх в мои покои, а позднее я пошлю за Питером, своим любимцем, и расспрошу его о Робине. Маленький Джонатан вбежал в дом первым, и как только мы оказались внутри, до нас из галереи донеслись смех и разговоры, а через широко распахнутую дверь, ведущую на внутренний двор, мы увидели полдюжины солдат-кавалеристов, которые мыли лошадей у колодца рядом с колокольней. Во дворе царило приятное оживление, стоял шум и гам, и я увидела, как один из солдат, задрав голову, помахал рукой зардевшейся служанке, выглянувшей из чердачного окна. Это был громадный крепкий парень с широкой улыбкой на лице. Затем он обернулся и подал знак своим товарищам следовать за ним. Забрав лошадей, солдаты вошли под арку, ведущую на наружный двор, к конюшням. И только когда они повернулись и громко затопали через двор, я увидела на плече у каждого три золотых фокра на алом фоне…

Сердце мое замерло, меня охватила паника.

— Скорее позови слугу, — сказала я Джоанне. — Я хочу немедленно подняться к себе в комнату.

Но было слишком поздно: не успел маленький Джонатан стремглав умчаться на поиски слуги, как в холл, обнимая Элис за талию, вошел Питер Кортни в сопровождении двух-трех своих друзей-офицеров.

— Онор, — воскликнул он, — какая радость! Зная твои привычки, я боялся, что ты, как всегда, скрываешься у себя в комнате, а Матти как дракон сторожит у дверей. Джентльмены, разрешите вам представить мисс Онор Гаррис, у которой нет ни малейшего желания с вами знакомиться.

Я с удовольствием убила бы его за бестактность, но что толку, он всегда был такой — добродушный малый, готовый в любой момент пошутить и подурачиться, и обладающий не большей проницательностью, чем, скажем, шмель. В один момент его друзья обступили мое кресло и, поклонившись, представились, после чего Питер, все еще смеясь и болтая в присущей ему резковатой манере, покатил меня в галерею. Элис, у которой интуиции и такта хватало на двоих, конечно, остановила бы его, если бы мне удалось поймать ее взгляд, но она была так рада вновь увидеть своего мужа, что, не замечая ничего вокруг, лишь улыбалась, прильнув к нему. В галерее было полно народу: Соулы, и Спарки, и Рэшли — все собрались там и громко, оживленно беседовали, а на другом конце, у окна, я увидела Мери, разговаривающую с мужчиной, высокая фигура и широкие плечи которого были мне до боли знакомы.

По озабоченному, рассеянному выражению лица Мери я сразу поняла, что она в этот момент думает только об одном: вернулась я с прогулки или нет, ее взгляд то и дело обращался к окну, из которого был виден сад. Заметив меня, она растерялась, как всегда нахмурив при этом лоб, и затрещала как сорока. Ее явное замешательство помогло мне преодолеть мое собственное: какого дьявола я должна смущаться, когда прошло уже пятнадцать лет? — сказала я себе. Могу обойтись и без обморока. Господь свидетель, мне хватит силы воли и воспитания, чтобы стать хозяйкой положения, тем более здесь, у Мери в Менабилли, в присутствии почти двадцати человек, собравшихся в комнате.

Питер, по-прежнему не замечая сгустившейся вокруг нас атмосферы, толкал мое кресло к окну, и краем глаза я заметила, как Мери, окончательно струсив, сделала то, что и я бы сделала на ее месте: торопливо пробормотала извинения и, сославшись на необходимость вызвать слуг с новой порцией закусок, умчалась из галереи, даже не взглянув в мою сторону. Ричард обернулся и увидел меня, и пока он стоял, не сводя с меня глаз, я почувствовала, как во мне что-то перевернулось и сердце в груди упало.

— Сэр, — сказал Питер, — позвольте представить вам мою горячо любимую родственницу, мисс Онор Гаррис из Ланреста.

— И мою родственницу тоже, — заметил Ричард и, наклонившись, поцеловал мне руку.

— Вот как, сэр? — неопределенно заметил Питер, переводя взгляд с меня на Ричарда. — Полагаю, все семьи в Корнуолле так или иначе связаны близким родством. Позвольте наполнить ваш бокал, сэр. Онор, ты выпьешь с нами?

— Конечно, — ответила я.

По правде говоря, бокал вина был для меня сейчас спасением. Пока Питер занимался вином, я бросила взгляд на Ричарда. Он изменился. В этом не было никакого сомнения. Он сильно отяжелел, особенно раздались у него шея и плечи. Лицо стало жестче, чем было когда-то. Кожа загорела и обветрилась, а вокруг глаз уже залегли морщины. Как-никак, прошло пятнадцать лет…

Он повернулся, передавая мне бокал с вином, и я увидела, что в рыжих волосах белеет лишь одна седая прядь на виске, а смотрящие на меня глаза остались такими же, как много лет назад.

— За твое здоровье и счастье, — сказал он спокойно и, осушив бокал, попросил наполнить его, а также и мой, заново. На правом виске у него пульсировала жилка, предательски выдавая волнение, и я поняла, что наша неожиданная встреча так же сильно подействовала на него, как и на меня.

— Я не знал, что ты в Менабилли.

Я увидела, с каким любопытством поглядел на него Питер, и подумала, что он, пожалуй, впервые видит своего командира в такой растерянности: рука Ричарда, держащая бокал, слегка дрожала, а голос вдруг стал хриплым и прерывистым.

— Я приехала сюда из Ланреста всего несколько дней назад, — ответила я деланно спокойным тоном. — Мои братья решили, что мне не следует жить одной, пока идет война.

— Они совершенно правы, Эссекс наступает со всех сторон. Возможно, очень скоро опять начнутся бои по эту сторону Теймар.

В этот момент к Питеру подбежала его маленькая дочка и вскарабкалась к отцу на колени. Питер, смеясь, пробормотал извинения — семья предъявляла на него свои права. Он посадил на каждое плечо по ребенку и начал катать потомство по комнате. Мы с Ричардом остались одни у окна. Я принялась разглядывать сад, аккуратно подстриженные тисовые изгороди, бархатные лужайки, а в голове лихорадочно мелькало несколько банальных фраз, вроде: «Как зелена трава после утреннего дождя» или «Сегодня прохладно для этого времени года». Я никогда в жизни не говорила таких глупостей даже незнакомым людям, но сейчас, мне казалось, наступило для них время. Однако, хотя они и вертелись назойливо на языке, я не произнесла их вслух, а продолжала молча, как и Ричард, созерцать сад. Наконец низким, глухим голосом он произнес:

— Извини, что я молчу. Просто я не предполагал, что за пятнадцать лет ты так чертовски мало изменилась.

— Почему же чертовски? — спросила я, глядя на него поверх бокала.

— Все эти годы я представлял тебя совсем другой: этакой бесплотной тенью, бледной, измученной, окруженной докторами и сиделками. А ты, оказывается, вот какая. — И он, как прежде, прямо и открыто, посмотрел мне в глаза.

— Извини, что разочаровала тебя.

— Ты не поняла. Я же не говорю, что разочарован. Просто, пока не нашел слов. — Он осушил еще один бокал и поставил его на стол. — Через минуту-другую я приду в себя. Где мы можем поговорить?

— Поговорить? Да хоть здесь, если ты так хочешь.

— Среди этих болтающих дураков и орущих детей? Ни за что на свете. У тебя что, нет своей комнаты?

— Есть, — ответила я, пытаясь сохранить достоинство, — но это будет выглядеть несколько странно, если мы вдруг уединимся там.

— Раньше ты не была такой щепетильной.

Это был удар ниже пояса, и я не нашлась, что сказать.

— Не забывай, — произнесла я наконец, — что пятнадцать лет мы были друг для друга все равно что чужие.

— Ты думаешь, я могу забыть об этом хоть на миг?

В этот момент к нам подошла Темперанс Соул, которая уже давно издали бросала на Ричарда злобные взгляды.

— Сэр Ричард Гренвиль, я полагаю, — сказала она.

— Чем могу служить, мадам? — ответил Ричард, глянув на нее так, что любой другой, менее благочестивый, умер бы на месте.

— Сатана грядет, — возвестила она, — я уже вижу его когти у вас на горле, и его разверзшуюся пасть, готовую сожрать вас. Покайтесь, покайтесь, пока не поздно.

— Что это она такое несет? — пробормотал Ричард.

Я покачала головой и указала на небеса. Однако Темперанс уже нельзя было остановить:

— На вашем лбу начертан знак зверя, — заявила она. — Люди, которые последуют за вами, превратятся в стаю хищных волков. Все вы погибнете, все, все в бездонной яме.

— Скажи, чтобы старая дура катилась ко всем чертям, — заявил Ричард.

Я предложила миссис Соул стакан вина, но она отпрянула так, словно это было кипящее масло.

— И раздастся плач и скрежет зубовный, — продолжала она.

— Бог мой, вот в этом вы правы, — сказал Ричард, потом, взяв за плечи, развернул ее, словно волчок, и отвел к камину, где сидел ее муж.

— Уймите вашу жену, — приказал он.

Все разом смолкли, затем в замешательстве перебросились несколькими фразами. Питер Кортни, с пунцовой от смущения шеей, метнулся к Ричарду с полным графином.

— Еще вина, сэр?

— Спасибо, я выпил достаточно, — ответил Ричард.

Я заметила, как младшие офицеры, все как один, отвернулись к стене и принялись с углубленным интересом изучать фамильные портреты, а Вилл Спарк, болтавший до этого с кем-то из гостей у камина, уставился на генерала, раскрыв рот.

— Чудесный день для ловли мух, сэр, — любезно заметил Ричард.

Джоанна хихикнула, но тут же осеклась, заметив, как Ричард зыркнул на нее глазами. Вилл Спарк выступил вперед.

— Один мой родственник служит у вас, — начал он, — это прапорщик двадцать третьего пехотного полка…

— Возможно, — ответил Ричард, — я не имею привычки общаться с прапорщиками.

В это время у входа в галерею показался Джон Рэшли, который только что вернулся с верховой прогулки и, еще не переодевшись, в платье, заляпанном грязью, с удивлением взирал на внезапно нагрянувших гостей. Ричард кивнул ему и крикнул:

— Эй вы, позовите кого-нибудь из слуг, пусть отнесут кресло мисс Гаррис в ее комнату. Ей здесь надоело.

— Это Джон Рэшли, сэр, — торопливо зашептал Питер, — сын хозяина дома, который всем здесь заправляет, пока отец в отъезде.

— Ха! Приношу свои извинения, — сказал Ричард с улыбкой, подходя к Джону. — Всему виной ваш неряшливый наряд: я принял вас за лакея. Младшие офицеры в моих войсках теряют чин, если осмеливаются появиться передо мной в таком виде. Как здоровье вашего батюшки?

— Надеюсь, хорошо, сэр, — запинаясь, произнес растерявшийся Джон.

— Рад это слышать, так и передайте ему, когда увидите. И еще скажите, что теперь, когда я вернулся в Корнуолл, я собираюсь очень часто бывать здесь, если, конечно, обстановка позволит.

— Да, сэр.

— Вы, надеюсь, сможете расположить моих офицеров в доме и нескольких солдат в парке, если мы решим как-нибудь у вас заночевать?

— Разумеется, сэр.

— Отлично. А теперь я собираюсь пообедать наверху с мисс Гаррис, которая является моей близкой родственницей, хотя вы об этом можете и не знать. Как тут обычно поступают с ее стулом?

— Мы переносим его, сэр, это очень просто.

Джон кивнул Питеру, который стоял притихший и совершенно непохожий на себя, и они, ухватив кресло за ручки, понесли его.

— Намного проще будет отнести мисс Гаррис отдельно, — заметил Ричард, и, не успела я возразить, как он обхватил меня руками и поднял со стула.

— Вперед, джентльмены, — скомандовал он, и наша странная процессия начала подниматься по лестнице под удивленными взглядами гостей и нескольких слуг, которые вжались в стену, освобождая нам проход. Джон и Питер, красные как раки, тащили кресло, продвигаясь вперед шаг за шагом, а я, положив голову Ричарду на плечо и крепко обняв его за шею, чтобы не упасть, покорно ждала, когда закончится это испытание.

— Я ошибся, — неожиданно произнес Ричард мне на ухо. — Ты все же изменилась.

— В чем?

— Стала на полпуда тяжелее.

Так мы добрались до моей комнаты над аркой.

10

Я так хорошо помню этот ужин, словно он был только вчера: я лежу в постели, откинувшись на подушки, Ричард сидит на кровати у меня в ногах, а перед нами низенький столик.

Казалось, и дня не прошло, как мы расстались, а ведь минуло уже пятнадцать лет. В комнату, неодобрительно поджав губы, вошла Матти, неся тарелки с едой; она никогда не могла понять, почему мы с Ричардом распрощались, и сделала вывод, что он бросил меня из-за моего увечья. Увидев ее, Ричард тут же расхохотался и стал звать ее «старая сводница», прозвище, которое он дал ей еще в те далекие дни, и принялся насмешливо расспрашивать, сколько сердец ей удалось разбить со времени их последней встречи. Поначалу она лишь неохотно бросала в ответ короткие фразы, но от Ричарда было не так-то легко отделаться: непринужденно болтая, он взял тарелки у нее из рук, поставил их на столик, и вскоре она, примирившись, уже выслушивала с пунцовым от смущения лицом его шутливые замечания о своей располневшей фигуре и кудряшках на лбу.

— Полдюжины солдат-кавалеристов ждут не дождутся во дворе, чтобы с тобой познакомиться, — сообщил он ей. — Пойди и докажи им, что женщины в Корнуолле не чета этим неряхам из Девоншира.

И, закрыв за собой дверь, Матти вышла, догадавшись, без сомнения, что впервые за пятнадцать лет я не нуждаюсь в ее услугах. Ричард тут же принялся есть — на аппетит он, слава Богу, никогда не жаловался — и скоро еды на тарелках заметно поубавилось, хотя я, все еще не придя в себя от неожиданности, лишь отщипнула кусочек цыплячьей грудки. Еще не закончив ужин, он, верный своей давней привычке, вскочил на ноги и принялся расхаживать по комнате с громадной костью от жаркого в одной руке и куском пирога в другой, рассказывая мне о плимутских оборонительных сооружениях, которые его предшественник, вместо того чтобы сравнять с землей в первые же дни войны, позволил врагам расширить и укрепить.

— Поверишь ли, Онор, — возмущался он, — этот болван Дигби просидел девять месяцев под стенами Плимута на своей жирной заднице, пока противник в осажденном гарнизоне вытворял все, что заблагорассудится; солдаты делали вылазки за продуктами и дровами, возводили баррикады, в то время как он играл в карты с младшими офицерами. Слава Богу, этапуля в голове заставит его пролежать в постели месяц-другой, а я за это время наведу порядок.

— Уже есть какие-нибудь результаты?

— Во-первых, я сделал то, что нужно было сделать еще в прошлом октябре — насыпал новый земляной вал у Маунт Баттена и поставил на него пушки, чтобы они держали под прицелом все корабли, которые вознамерятся пересечь пролив Саунд; таким образом, я оставил осажденных без еды и боеприпасов. Во-вторых, я перекрыл им воду, так что теперь мельницы не могут молоть муку для жителей. Дай мне месяц-другой, и все они у меня с голоду подохнут.

Он откусил огромный кусок от пирога и подмигнул мне.

— Но блокада с суши, разве она действенна в наши дни?

— Будет действенна, только дай мне время организовать ее. Вся беда в том, что большинство офицеров под моим началом совершенно никудышные — мне пришлось выгнать больше половины из них. Правда, у меня есть отличный командир в Солташе, он уже наподдал хорошенько этим мятежникам из Плимута, когда те вздумали сделать вылазку недели две назад — горячая была схватка, особенно в ней отличился мой племянник Джек, старший сын Бевила, ты должна его помнить. А на прошлой неделе мы напали на их аванпост, неподалеку от Модлина, выбили с занимаемых позиций и еще сотню пленных взяли. Думаю, теперь джентльменам в Плимуте не сладко спится в их постелях.

— Пленные — это такая проблема, — заметила я. — Сейчас тебе трудно прокормить даже твоих собственных людей, а ведь захваченных в плен тоже нельзя морить голодом, я полагаю.

— Еще чего, — рявкнул он. — Я отсылаю их в замок Лидфорд, и там их вешают без суда и следствия за государственную измену.

Он швырнул обглоданную кость в окно и взял себе еще кусок жаркого.

— Но Ричард, — неуверенно возразила я, — ведь это несправедливо. Они всего лишь сражаются за дело, которое считают более важным и благородным, чем наше.

— Да плевал я на справедливость. То, что я делаю, дает хорошие результаты, все остальное меня не волнует.

— Я слышала, парламент назначил вознаграждение за твою голову, — продолжала я. — Говорят, бунтовщики боятся тебя и ненавидят.

— А ты думала, они в задницу меня будут целовать? — усмехнулся он, потом подошел и сел на краешек постели.

— Хватит о войне, поговорим о нас с тобой, — сказал он. Я совсем этого не хотела и ладеялась отвлечь его, вновь вернув разговор к осаде Плимута.

— А где вы сейчас живете? В палатках?

— Что мне делать в палатке, когда в моем распоряжении лучшие дома Девоншира? Нет, мой штаб расположен в Бакленд Эбби, которое мой дед продал Френсису Дрейку полвека назад, и могу тебя заверить, мне живется там преотлично. Я захватил весь скот в поместье, а хозяева платят мне арендную плату, если не хотят, чтобы их тут же вздернули на суку. За спиной они зовут меня Рыжей лисой, а женщины, как я понял, пугают этим именем своих детей, когда те плохо себя ведут. Говорят: «Вот придет Гренвиль, и Рыжая лиса заберет тебя», — и он расхохотался, словно это была удачная шутка. А я смотрела на его подбородок, ставший еще более жестким, на решительную линию рта и поджатые уголки губ.

— О твоем брате Бевиле в этих краях говорили по-другому, — мягко заметила я.

— Да, — согласился он, — но ведь у меня нет такой жены, какая была у Бевила, нет дома, который бы я любил, нет счастливых ребятишек…

Неожиданно его голос зазвучал резко, и в нем послышалась глубокая горечь. Я отвернула от него лицо и опустилась на подушки.

— Твой сын с тобой в Бакленде? — спросила я спокойно.

— Мое отродье? Да, где-то там со своим учителем.

— Какой он?

— Кто, Дик? Да так, недоумок с печальными глазами. Я зову его «щенок», и заставляю петь для меня за ужином. В нем нет ничего от Гренвилей — полное подобие своей мамочки.

Сын, с которым он мог бы играть, заниматься, которого мог бы любить… Мне вдруг стало грустно и обидно за ребенка, от которого с такой легкостью отвернулся отец.

— Так значит, Ричард, все с самого начала у тебя пошло не так, как надо?

— С самого начала.

Воцарилось молчание — мы ступили на опасную почву.

— Почему же ты не постарался устроить себе более счастливую жизнь?

— О счастье речи быть не могло, оно ушло вместе с тобой, хоть ты и не хочешь признавать этот факт.

— Мне очень жаль.

— Мне тоже.

По полу поползли тени, скоро придет Матти, чтобы зажечь свечи.

— Когда ты отказалась видеть меня в тот последний раз, — продолжал он, — я понял, что жизни не будет, осталось лишь гнусное существование. Ты, конечно, слышала историю моей женитьбы, и наверняка сильно приукрашенную, но суть, думаю, верна.

— Ты что, совсем ее не любил?

— Совсем. Мне нужны были ее деньги, вот и все.

— И они тебе не достались.

— Тогда нет, но сейчас они у меня: и ее состояние, и ее сын, которого я породил в помрачении рассудка, не иначе. Дочь теперь в Лондоне с матерью, но если она мне понадобится, я и ее заполучу.

— Ты так изменился, Ричард, совсем не похож на человека, которого я любила.

— Если и так, то причина тебе известна.

Солнце зашло, и в комнате сразу сделалось мрачно и уныло. Я почти физически ощущала эти пятнадцать лет, разделявшие нас. Вдруг Ричард взял мою руку и поднес к губам. Это прикосновение — такое знакомое — всколыхнуло во мне все чувства.

— Ну почему, — воскликнул он, вскочив на ноги, — почему именно с нами должно было случиться это несчастье?

— Роптать бессмысленно, я давно это поняла. Сначала, да, мучалась, проклинала все на свете, но недолго. Лежание на спине научило меня дисциплине, правда, не такой, какую ты насаждаешь в своих войсках.

Он подошел к кровати и встал рядом, не сводя с меня глаз.

— Тебе никто не говорил, что ты стала даже красивее, чем была тогда?

Я улыбнулась, вспомнив Матти и зеркало.

— Ты мне льстишь, — ответила я, — или у меня просто больше времени на то, чтобы румяниться и пудриться.

Наверное, он считал меня холодной и равнодушной и даже не догадывался о том, что звук его голоса рвет пелену этих проклятых лет и обращает их в ничто.

— Я ничего не забыл, — продолжал он. — Я помню тебя с головы до ног. У тебя родинка на пояснице, и ты очень расстраивалась из-за нее, почему-то тебе казалось, что она тебя портит — а я так ее любил.

— Думаю, тебе пора спуститься вниз к своим офицерам. Я слышала, как один из них сказал, что вы будете ночевать в Гремпаунде.

— А помнишь, у тебя был синяк на левом бедре, ты наткнулась на эту дурацкую ветку, торчащую на яблоне. Я еще сказал тогда, что он похож на сливу, а ты ужасно обиделась.

— Я слышу лошадей во дворе, — перебила я его. — Твои кавалеристы уже собрались уезжать. Так ты и до утра не доберешься до ночлега.

— А теперь ты лежишь, такая самодовольная, уверенная в себе: еще бы, тебе уже тридцать четыре. Но знаешь, Онор, плевал я на твою вежливость.

Он опустился на колени рядом с кроватью и обнял меня, и тотчас пятнадцать лет, разделявшие нас, словно унесло ветром.

— Тебя по-прежнему тошнит после жареного лебедя? — шепотом спросил он и стер глупые детские слезы, закапавшие у меня из глаз, потом засмеялся и погладил меня по волосам.

— Моя любимая дурочка, теперь ты понимаешь, что твоя проклятая гордость загубила нашу жизнь?

— Я все поняла еще тогда.

— Какого же черта ты так себя вела?

— Если бы я уступила, ты бы вскоре возненавидел меня, как потом Мери Говард.

— Вранье, Онор!

— Возможно. Что теперь об этом говорить. Прошлого не вернешь.

— Тут ты права. С прошлым покончено. Но впереди у нас будущее. Брак мой расторгнут. Я надеюсь, ты это знаешь. Я свободен и могу вновь жениться.

— Женись, найди себе еще одну богатую наследницу.

— На кой черт она мне сейчас, когда в моем распоряжении все поместья в Девоншире. Я теперь джентльмен с приличным состоянием, лакомый кусочек для старых дев.

— Вот и выбирай среди них, вон их сколько бегает в поисках мужа.

— Возможно. Но мне нужна одна-единственная старая дева — ты.

Я положила руки ему на плечи и посмотрела прямо в лицо: рыжие волосы, ореховые глаза, тонкая жилка, пульсирующая на виске. Не только он все вспомнил, у меня также были воспоминания, я могла бы ему напомнить — если бы только захотела, если бы скромность позволила мне — о его веснушках, которые пятнадцать лет назад обсуждались не менее бурно, чем моя родинка на спине.

— Нет, Ричард.

— Почему?

— Я не хочу, чтобы ты женился на калеке.

— И ты не передумаешь?

— Никогда.

— А если я силой увезу тебя в Бакленд?

— Вези, но от этого я здоровой не стану.

Я устало откинулась на подушки, внезапно почувствовав слабость. Это было нелегкое испытание, перескочив через пятнадцать лет жизни, вновь ощутить себя рядом с Ричардом. Очень нежно он разжал руки, поправил мое одеяло и, когда я попросила стакан воды, молча принес мне его.

Почти стемнело, часы на колокольне давно пробили восемь. Со двора до меня донеслось позвякивание конской сбруи, там, видимо, чистили и взнуздывали лошадей.

— Мне пора ехать в Гремпаунд, — произнес он наконец.

— Конечно.

С минуту он постоял, глядя вниз во двор. По всему дому уже зажгли свечи. Восточные окна галереи были распахнуты, и полоски света пролегли через мою комнату. До нас донеслись звуки музыки: это Элис играла на лютне, а Питер пел. Ричард вновь подошел к кровати и опустился на колени.

— Мне кажется, я понял, что ты так настойчиво хочешь мне втолковать. Нам никогда уже не будет так хорошо, как было когда-то. Я прав?

— Да.

— Я и сам знаю, но мне все равно.

— Станет не все равно, — заметила я, — через какое-то время.

У Питера был молодой голос, чистый и светлый, и песня звучала на редкость радостно. Я представила себе, как Элис смотрит на него поверх своей лютни.

— Я всегда буду любить тебя, — произнес Ричард, — а ты меня. Мы не можем потерять друг друга теперь, после того, как я вновь обрел тебя. Можно мне почаще приезжать сюда, чтобы мы могли быть вместе?

— Когда пожелаешь.

В галерее раздались аплодисменты, офицеры и остальные слушатели просили исполнить что-нибудь еще. Элис опять ударила по струнам, на этот раз зазвучала живая, задорная мелодия джиги — солдатская застольная, которая в то время была у всех на устах — и все слушатели, в том числе солдаты-кавалеристы во дворе, дружно подхватили ее.

— У тебя и сейчас бывают такие же сильные боли, как тогда, после несчастья? — спросил Ричард.

— Бывают, когда становится сыро. Матти даже называет меня барометром.

— И ничем нельзя помочь?

— Она растирает мне ноги и спину настойкой, которую дал доктор, только она плохо помогает. Понимаешь, все кости раздроблены и переломаны, им уже не срастись.

— Ты можешь мне показать, Онор?

— Зрелище не из приятных, Ричард.

— Я видел и не такое на войне.

Я отбросила одеяло, и его глазам открылись мои изуродованные ноги, которые он некогда видел такими изящными; кроме Матти и докторов, он — единственный, кому я их показала. Я закрыла лицо руками, мне не хотелось видеть его глаза.

— Не смущайся, отныне ты будешь делить со мной свои страдания, — наклонившись, он прикоснулся губами к моим изувеченным ногам, а затем накрыл их одеялом. — Обещай никогда не гнать меня прочь.

— Обещаю.

— Доброй ночи, любимая, спи крепко.

С минуту он помешкал на пороге, его силуэт четко вырисовывался на фоне пятна света, падающего в мою комнату из окон напротив, потом повернулся и удалился по коридору. Тотчас же я услышала, как они вышли во двор и вскочили на лошадей; я разобрала слова прощания, смех и голос Ричарда, самый громкий, сообщающий Джону Рэшли, что скоро он вновь приедет сюда. Сразу вслед за этим он выкрикнул, резко и отрывисто, команду своим людям. Они проскакали сквозь ворота под аркой, и вскоре стук конских копыт эхом разнесся по парку.

11

То, что Ричард Гренвиль всего за несколько часов смог вновь стать частью моей жизни, так взволновало меня, что потребовался не один день, прежде чем я пришла в себя. Когда прошло первое потрясение и улеглось волнение, связанное с его появлением в тот вечер, наступила реакция, и я впала в депрессию. Все это случилось слишком поздно, твердила я себе, наша встреча ни к чему не приведет. Воспоминания о том, что было, ностальгическая тоска по прошлому, помноженная на сентиментальность, на минуту пробудили в нас прежнюю любовь, но минула ночь, наступил день, и разум пришел на смену чувствам. У нас нет общего будущего, лишь сомнительная радость мимолетных встреч, да и ту превратности войны могут в любой момент отнять у меня. А что потом? Мне останется только лежать в постели в ожидании случая увидеть его, получить записку или хоть какую-нибудь весточку, а у него очень скоро возникнет глухое раздражение из-за того, что я вторглась в его жизнь, что вот уже три месяца он не навещал меня и теперь должен во что бы то ни стало приехать, что я жду от него письма, на которое у него нет времени, — словом, дружба, которая будет ему лишь в тягость, а меня заставит страдать. Хотя мы и были вместе всего несколько часов, его близость и нежность, его привычки всколыхнули во мне прежнюю любовь и желание, однако рассудок не давал забыть о том, что он изменился, и изменился к худшему.

Недостатки, едва обозначившиеся в юности, усилились в нем стократ. Гордость, высокомерие, пренебрежительное отношение к мнению других людей — все это теперь бросалось в глаза гораздо больше, чем прежде. Его познания в области военного искусства были очень обширными, в это я могла поверить, но я сомневалась, что он когда-либо сможет сотрудничать с другими роялистами: горячий нрав, скорее всего, доведет его до ссоры со всяким, кто придерживается своих собственных взглядов, и, в конце концов, он может оскорбить даже короля.

Бесчеловечное отношение к пленным, которых он отправил в замок Лидфорд и там приказал повесить без суда и следствия, вновь напомнило мне о жестокости, которую я всегда замечала в его характере, а презрение к маленькому сыну, совершенно растерявшемуся от неожиданных перемен в своей жизни, показывало неприглядную, почти преступную черствость Ричарда. Я понимала, что это страдания и горечь ожесточили его, и вины с себя за это не снимала.

Но теперь, когда суровость стала частью его натуры, ничего нельзя было изменить. Сорокачетырехлетний Ричард Гренвиль был таким, каким судьба, обстоятельства и собственная воля сделали его.

Я судила его трезво и безжалостно в те первые дни после нашей встречи и в какой-то момент даже собиралась вновь, как когда-то, написать и попросить больше не приезжать, но потом вспомнила, как он стоял на коленях рядом с моей кроватью, как я показывала ему свои искалеченные ноги, а он, нежнее отца и сострадательней брата, поцеловал меня и пожелал доброй ночи.

Как же так получилось, что он был милым и ласковым со мной, а с другими — даже с собственным сыном — надменным, черствым и полным оскорбительного презрения?

Я лежала в постели в своей комнате и размышляла над тем, какой путь мне избрать. Можно было больше никогда с ним не встречаться. Пусть живет без меня, как жил раньше. А можно, невзирая на все уготованные мне огорчения и страдания, постараться забыть о своем слабом, немощном теле, для которого присутствие рядом Ричарда всегда будет непереносимой пыткой, и отдать ему полностью, без остатка, всю ту мудрость — пусть не Бог весть какую, — которой научила меня жизнь; всю любовь, все мое сочувствие, чтобы они помогли ему обрести хоть какой-то мир в душе.

Этот второй путь казался мне предпочтительнее первого, потому что если я прогоню его теперь, как сделала когда-то, то только из трусости и малодушного страха, что мне придется страдать сильнее, если это только возможно, чем шестнадцать лет назад.

Странно, как все разумные, убедительные доводы, приходящие нам в голову в спокойном уединении собственных покоев, когда предмет размышлений находится за тридевять земель, обращаются в ничто, стоит ему появиться перед глазами. Вот так случилось и с Ричардом: когда он, возвращаясь из Гремпаунда в Плимут, заехал в Менабилли, и, дойдя по мощеной дорожке до того места, где я, сидя в своем кресле, смотрела задумчиво на Гриббин, наклонился и поцеловал мне руку — с прежним пылом, любовью и трепетом — и тут же принялся расписывать чудовищное невежество корнуэльцев, с которыми ему пришлось столкнуться (разумеется, это не относилось к тем, кто служил у него под началом) — я тотчас же поняла, что мы с ним неразрывно связаны на все времена и прогнать его я не могу. Его ошибки были моими ошибками, его высокомерие — моим тяжким бременем, и он стал тем Ричардом Гренвилем, каким сделала его наша злосчастная судьба.

— Я не могу задерживаться, — сказал он мне. — Я получил известие из Солташа, что эти мерзавцы-бунтовщики предприняли вылазку в мое отсутствие, высадились в Косен-де и захватили форт в Инсворте. Наши часовые, разумеется, спали, и если противник не перестрелял их всех, то это сделаю я. Пусть это будет последним делом в моей жизни, но армию я очищу от всякой дряни.

— Тогда тебе некого будет вести в бой, Ричард, — заметила я.

— Я скорее соглашусь на наемников из Германии и Франции, чем на этих толстобрюхих дураков, — ответил он и тотчас же умчался прочь, оставив меня то ли счастливой, то ли озабоченной — я и сама не могла решить — с болью в сердце, которая теперь должна была стать (я чувствовала это) моей постоянной спутницей.

В тот вечер мой зять Джонатан Рэшли вернулся в Менабилли из поездки в Эксетер, где он был по делам Его Величества. Он приехал по дороге из Фой, проведя последние несколько дней, как он сообщил нам, в своем городском доме на набережной, где его ожидало очень много нерешенных проблем. Дело в том, что войска парламента к тому времени полностью контролировали море, и им удалось захватить все суда, которые они только смогли обнаружить. Безоружным торговым кораблям было невозможно избежать этой участи, поэтому Джонатан потерял несколько судов.

Как только он приехал, в доме почувствовалась какая-то напряженность, которую даже я, сидя в одиночестве в своей комнате, не могла не заметить.

Слуги казались более расторопными, но менее любезными. Внуков, которые в его отсутствие носились по коридору как угорелые, матери водворили обратно в комнаты и надежно заперли на ключ. Голоса в галерее стали звучать приглушеннее, — словом, было ясно, что домой вернулся хозяин. И Элис, и Джон, и Джоанна теперь намного чаще поднимались ко мне, и моя комната превратилась в своеобразный заповедный уголок. Джон выглядел измученным и озабоченным. Джоанна прошептала мне по секрету, что отец не доволен тем, как сын управлял поместьем в его отсутствие, и заявил, что тот ничего не смыслит в арифметике.

Я видела, что Джоанна сгорает от желания расспросить меня о моей дружбе с Ричардом Гренвилем, которая, думаю, оказалась для них полной неожиданностью, и я заметила, что Элис — хотя она и не произнесла ни слова — бросает на меня взгляды, полные теплоты и понимания. «Я его знаю очень давно, с восемнадцати лет», — сказала я им, но вдаваться в подробности своей истории не стала. Скорее всего, позже Мери рассказала им кое-что с глазу на глаз. Сама она о визите Ричарда почти не упоминала, только заметила, что он сильно возмужал — истинно сестринское замечание, а потом показала мне письмо, оставленное Ричардом Джонатану, последние строки которого звучали так:

«Я заканчиваю. Передай мои наилучшие пожелания твоей чудесной жене. Я искренне рад за тебя: лучшую супругу трудно было найти даже в прежние времена. Хотел бы я, чтобы моя судьба была столь же счастливой — но, говорят, терпение является одной из добродетелей, так что остаюсь твоим покорным слугой и родственником. Ричард Гренвиль».

Терпение является добродетелью… Я заметила, как Мери бросила на меня внимательный взгляд, когда я читала эти строки.

— Ты ведь не собираешься, — спросила она тихим голосом, — снова закрутить с ним, Онор?

— В каком смысле, Мери?

— Я не хочу ходить вокруг да около — не собираешься выйти за него замуж? Мне кажется, в письме он намекает на это.

— Успокойся, сестра. Я никогда не выйду замуж за Ричарда Гренвиля и ни за кого другого.

— Я не могу быть спокойной, и Джонатан также, пока есть угроза, что сэр Ричард будет приезжать сюда, как к себе домой. Он, возможно, храбрый солдат, но о его репутации ничего хорошего сказать нельзя.

— Знаю, Мери.

— Джо пишет из Редфорда, что в Девоншире про него рассказывают всякие ужасы.

— Вполне могу поверить в это.

— Я знаю, что это не мое дело, но меня очень огорчит — это огорчит нас всех, — если ты сочтешь себя в каком-то смысле обязанной ему.

— Когда человек калека, Мери, то он странным образом чувствует себя свободным от всех обязательств.

Она недоверчиво посмотрела на меня и ничего больше не сказала, но, боюсь, горький смысл моих слов не дошел до нее.

Наконец, и сам Джонатан поднялся ко мне, чтобы поприветствовать в своем доме. Он рад был услышать, что мне здесь удобно, что у меня есть все необходимое и я не сочла обстановку слишком шумной после спокойствия Ланреста.

— Я надеюсь, ты хорошо спишь, и тебе ничего не мешает по ночам?

То, как он это произнес, удивило меня. Фраза прозвучала уж слишком неопределенно для такого решительного и уверенного в себе человека, как Джонатан.

— Обычно я сплю очень плохо, — сообщила я ему. — Достаточно скрипнуть половице или заухать сове — и я просыпаюсь.

— Я так и думал, — резко ответил он. — Со стороны Мери было большой глупостью поместить тебя в эту комнату с окнами на две стороны. Тебе было бы намного удобнее в южном крыле, рядом с нашей спальней. Ты не хочешь переехать туда?

— Нет-нет, мне здесь очень хорошо.

Я увидела, как он неожиданно уставился на картину, закрывающую дырку в двери. Казалось, у него на языке вертелся вопрос, но он не рискнул задать его, и, поболтав еще какое-то время о том, о сем, покинул меня.

Этой ночью мне не спалось, и где-то между двенадцатью и часом я села в постели, чтобы выпить стакан воды. Свет я не зажигала — стакан стоял рядом с кроватью, — но когда ставила его обратно на столик, то почувствовала, что из-под двери, ведущей в незанятые покои, вновь потянуло холодом. Тот же сквозняк, что и в прошлый раз… Замерев, я ждала, что вот-вот услышу шаги, но все было тихо. И вдруг до моего слуха донесся слабый, еле различимый звук, будто скребли по двери в том месте, где я повесила картину. Значит, кто-то находится там, в пустой комнате, и, разувшись, проделывает что-то с отверстием в двери…

Шорох раздавался минут пять, не дольше, затем стих так же внезапно, как и возник, и странный поток ледяного воздуха тут же прекратился.

В моем возбужденном воображении забрезжило страшное подозрение, которое к утру переросло в уверенность, и когда на следующий день, одевшись и пересев на свой стул — Матти в этот момент была чем-то занята в гардеробной, — я подкатила к двери и сняла картину с гвоздя, то увидела, что дыры больше не было… Тогда я поняла, что моя сестра допустила большую ошибку, поместив меня в этой комнате над аркой, и что я, не желая того, вспугнула незнакомца, бродящего по ночам в соседних покоях.

Однако это был не мой секрет, а Джонатана Рэшли, который, опасаясь моих любопытных глаз, приказал заделать отверстие.

Я сидела и обдумывала еще раньше пришедшую мне в голову мысль о том, что старший брат Джонатана, наверное, не умер от оспы двадцать лет назад, а все еще жив, хотя и находится возможно в ужасном состоянии — например, слепой и глухой — и ведет полузвериное существование в берлоге под контрфорсом, знают об этом лишь мой зять и управляющий Лэнгдон да еще какой-то незнакомец — скорее всего, надзиратель — закутанный в темно-красный плащ.

Если это действительно так, а Мери и дети ни о чем не догадываются, в то время как я, чужой человек, случайно проникла в эту тайну, то самое лучшее для меня было бы под каким-нибудь предлогом возвратиться в Ланрест, так как жить тут день за днем, с таким грузом на душе, выше моих сил. Уж слишком все это страшно, слишком зловеще.

Я уже подумывала, не рассказать ли обо всем Ричарду, когда он приедет в следующий раз, но испугалась, что мой возлюбленный в свойственной ему бесшабашной манере тут же прикажет своим солдатам высадить дверь в комнату и проникнуть в тайник, чем, вероятно, нанесет жестокий удар моему родственнику и хозяину дома Джонатану.

К счастью, проблема эта разрешилась совсем по-другому, и об этом я собираюсь сейчас рассказать. Если помните, в тот день, когда Ричард впервые приехал к нам, моя крестница Джоанна взяла тайком ключ от летнего домика, принадлежащий управляющему, что и позволило мне осмотреть домик-башенку. Из-за суматохи и волнения, последовавших за приездом гостей, мысль о ключе совершенно вылетела из ее славной головки, и вспомнила она о нем лишь дня через два после возвращения свекра.

Итак, она пришла с этим ключом ко мне в расстроенных чувствах, и сказала, что Джон теперь у отца в большой немилости из-за того, что запустил дела в поместье, и она боится рассказать ему о своей проделке с ключом, так как это может привести к еще худшим неприятностям, а у нее самой не хватает храбрости отнести ключ обратно Лэнгдонам и сознаться в глупом поступке. Что же ей теперь делать?

— Ты хочешь сказать, — заметила я, — что мне теперь делать? Ведь ты рассчитываешь, что теперь я займусь этим, разве не так?

— Ты такая умная, Онор, — взмолилась она, — а я просто дурочка. Можно я оставлю ключ у тебя? Как решишь — так и будет. А то у малышки Мери кашель, а у Джона опять приступ малярии. Столько забот — голова идет кругом.

— Ну хорошо, — согласилась я, — посмотрим, что можно сделать.

Про себя я уже решила переговорить с Матти и заручиться ее поддержкой. Она могла бы навестить миссис Лэнгдон и рассказать историю о том, как нашла ключ на дорожке, ведущей на задний двор. Это звучало бы вполне правдоподобно, и я принялась обдумывать детали этой авантюры, одновременно помахивая ключом, зажатым между пальцев. Он был среднего размера, пожалуй, не больше того, которым я запирала свою комнату. Я решила сравнить их и с удивлением обнаружила, что они очень похожи. Неожиданно мне в голову пришла любопытная мысль, и я направила свое кресло в коридор.

С минуту я помедлила, прислушиваясь к тому, что происходит в доме. Было около девяти вечера, слуги в это время ужинали, остальные домочадцы или беседовали в галерее, или уже разбрелись по своим комнатам и готовились ко сну. Для того опасного предприятия, которое я задумала, момент был самый подходящий. Я проехала немного по коридору и остановилась перед запертой комнатой. Тут я снова прислушалась, но кругом было тихо. Тогда очень осторожно я вставила ключ в замочную скважину. Он подошел! Дверь со скрипом отворилась…

На какой-то момент я растерялась — на такой успех я не смела и рассчитывать и теперь не знала, что мне делать дальше. Одно было ясно, между загадочной комнатой и летним домиком существует какая-то связь, так как ключ подходит к обеим дверям.

Второго случая заглянуть внутрь, возможно, никогда больше не представится. Страх боролся во мне с любопытством.

Я осторожно въехала в покои, зажгла свечу — ставни были закрыты, поэтому там стояла кромешная тьма — и осмотрелась. Комната была очень простой: два окна — одно на север, другое на запад, оба забраны железными решетками; кровать в дальнем конце, кое-какая мебель и стол со стулом, которые я уже видела сквозь дыру в двери; стены завешены старыми, во многих местах вытертыми гобеленами. Словом, унылая комната, с незатейливой обстановкой. Воздух здесь был затхлым и тяжелым, какой обычно скапливается в нежилых помещениях. Я поставила свечу на стол и подкатила к углу, прилегающему к контрфорсу. С потолка здесь также свисал гобелен. Я приподняла его край — и ничего под ним не увидела, кроме голой каменной стены; провела по ней рукой — ничего, никаких неровностей или стыков, стена совершенно гладкая. Правда, было темно, и я почти ничего не видела, поэтому я вернулась к столу, чтобы взять свечу. У дверей я помедлила и прислушалась, но слуги все еще сидели за ужином.

И вот, пока я стояла там, вглядываясь в темноту коридоров, под прямым углом разбегавшихся в разные стороны, я почувствовала, как потянуло у меня за спиной холодом.

Я быстро оглянулась: гобелен на стене, примыкающей к контрфорсу, заходил ходуном, словно за ним вдруг образовалась пустота, сквозь которую в комнату ворвался поток ледяного воздуха. Я не могла отвести глаз, и пока, застыв, смотрела на него, с краю гобелена вдруг возникла чья-то рука и сдвинула его в сторону. У меня уже не было времени выкатить кресло в коридор, я не успела даже затушить свечу на столе.

В комнате стоял кто-то в темном плаще, придерживая рукой гобелен, а за его спиной в стене зияла огромная черная дыра. С минуту он глядел на меня, затем тихо произнес:

— Закрой осторожно дверь, Онор, а свечу оставь. Если уж ты здесь, лучше будет все тебе объяснить, чтобы не возникло недоразумений.

Он прошел в комнату, гобелен за его спиной вернулся на место, закрыв отверстие, и я увидела перед собой своего зятя, Джонатана Рэшли.

12

Я чувствовала себя как нашкодивший ребенок, которого уличили в одной из его проделок, мне было неловко и очень стыдно. Если это Джонатан был тем незнакомцем в красном плаще, бродившем в ночные часы по дому, то это его личное дело, и меня оно не касается, и быть застигнутой врасплох, когда я так нахально сунула нос в его тайны, с ключом не только от этой двери, но и от летнего домика — такого он мне никогда не простит.

— Я виновата, Джонатан, — сказала я. — Я очень дурно поступила.

Он ответил не сразу, сначала подошел к двери и проверил, хорошо ли она закрыта. Затем зажег еще несколько свечей и, сняв плащ, пододвинул стул ближе к столу.

— Так это ты, — произнес он наконец, — проделала дыру в двери? Ее не было до твоего приезда в Менабилли.

Его прямой вопрос показал, что мое дерзкое любопытство не прошло для него незамеченным, и я призналась, что это я всему виной.

— Бесполезно оправдываться, — продолжала я, — я знаю, что не имела права портить твои двери. Просто я услышала тут кое-что о привидениях, иначе бы никогда так не поступила. А на прошлой неделе ночью я слышала шаги.

— Да, — ответил он. — Я не знал, что эта комната занята. Я услышал, как ты пошевелилась, и только тогда понял, что произошло. У нас сейчас трудности со свободными комнатами — много гостей, ты и сама, наверное, это заметила, иначе бы тебя ни за что не поселили в этих покоях.

С минуту он помолчал, а потом, глядя прямо в глаза, спросил:

— Так значит, ты поняла, что в эту комнату существует тайный ход?

—Да.

— И ты оказалась здесь потому, что решила выяснить, куда он ведет?

— Я знаю, что он проходит внутри контрфорса.

— А где ты достала ключ?

Мне было стыдно, но пришлось рассказать ему всю правду, взяв вину на себя и стараясь как можно реже упоминать Джоанну.

Я сказала также, что осмотрела летний домик и полюбовалась видом из окна, но о том, что заглядывала в его папки, читала завещание отца, поднимала половик и нашла подземный ход, я умолчала. Я и под пытками не созналась бы в этом.

Он выслушал рассказ молча, холодно глядя на меня, и мне было ясно, что он считает меня просто надоедливой дурой.

— Ну и что же ты сейчас об этом думаешь, когда узнала, что незнакомец в красном плаще — это я? — спросил он.

Вот то-то и оно, я ничего не могла понять. Разумеется, сказать ему о своих страшных подозрениях я не осмелилась.

— Не знаю, Джонатан. Единственное, что я поняла — ты пользуешься этим входом для каких-то своих целей, и твоя семья ничего о нем не знает.

Он снова не ответил, продолжая молча разглядывать меня, а затем прервал затянувшуюся паузу словами:

— Джон знает кое-что, но больше никто, за исключением Лэнгдона, разумеется. И если эта тайна станет известной, то делу роялистов — приверженцев короля, будет нанесен непоправимый удар.

Вот это неожиданность! Каким образом его семейные секреты могут быть связаны с проблемами Его Величества? Я удивилась, но ничего не сказала.

— Поскольку кое-что ты уже знаешь, — произнес он наконец, — я думаю, следует рассказать тебе остальное, разумеется, если ты обещаешь держать эти сведения в секрете.

После минутного колебания я согласилась, в душе страшась оказаться хранительницей какой-нибудь ужасной тайны.

— Ты помнишь, что в начале войны королевский совет назначил меня и еще несколько джентльменов сборщиками серебра и серебряной посуды для роялистов в Корнуолле, с тем, чтобы потом отправить все это на монетный двор в Труро для переплавки?

— Я знала, что ты собираешь средства для поддержки Его Величества, Джонатан, и это все.

— В прошлом году в Эксетере был оборудован еще один монетный двор, под руководством моего родственника, сэра Ричарда Вивиана, поэтому я так часто теперь туда езжу. Ты, конечно, понимаешь, Онор, что получить такое количество ценной посуды и сохранять ее, пока она не попадет на монетный двор — весьма нелегкая задача.

— Конечно, Джонатан.

— Кругом полно шпионов, ты ведь знаешь. У соседей тоже ушки на макушке, сейчас даже близкие друзья могут предать. Если кому-нибудь из мятежников удастся запустить лапу в сокровища, которые проходят через мои руки, то парламент станет в десять раз богаче, а Его Величество в десять разбеднее. Поэтому мы перевозим серебро по ночам, когда на дорогах безлюдно. Также важно иметь склады в разных уголках графства, где можно хранить посуду до того, как подвернется удобный случай отправить ее по назначению. Ты следишь за моим рассказом?

— Да, Джонатан, с большим интересом.

— Ну и отлично. Место этих складов должно храниться в секрете. Как можно меньше людей должны знать, где они находятся, а значит, необходимо, чтобы дома и постройки, где решено хранить сокровища, имели тайники, известные лишь хозяевам. Менабилли как раз имеет такой тайник, который ты уже отыскала.

Меня бросило в жар, но не от его саркастического замечания, а от того, что объяснение моего родственника так мало походило на то, что я, поддавшись своему буйному воображению, нафантазировала.

— Контрфорс, расположенный в дальнем конце комнаты, — продолжал Джонатан, — внутри полый. Узкая лесенка спускается вниз к маленькой комнатке, встроенной в толщу стены под двором, где человек может стоять и сидеть, хотя площадью она не больше пяти футов. Комнатка соединена с подземным ходом, или, скорее, туннелем, проходящим под домом и под мощеной дорожкой и ведущим к летнему домику. Именно в этой каморке я и прятал все эти годы сокровища. Ты понимаешь меня?

Я кивнула, его рассказ захватил меня.

— Когда мы привозили серебро или увозили, то действовали ночью — Джон Лэнгдон, мой управляющий, и я. Фургоны ждали нас в Придмуте. Мы выносили сокровища из тайника, доставляли по туннелю в летний домик, оттуда на ручных тележках к бухте и там грузили в фургоны. Люди, которые везли посуду в Эксетер, все очень верные и испытанные, но, естественно, никто из них даже не догадывался, где в Менабилли я храню серебро. Это и не их дело. Никто не знает, кроме меня и Лэнгдона, а теперь тебя, Онор, хотя ты — должен сказать — не имеешь права на эту тайну.

Я ничего не ответила — оправдываться было бессмысленно.

— Джон знает, что серебро спрятано где-то в доме, но вопросов не задает. Он пока не подозревает ни о тайнике под контрфорсом, ни о подземном ходе к летнему домику.

Здесь я осмелилась перебить его:

— Само провидение послало вам этот тайник.

— Да, — согласился он. — Если бы не он, не знаю, как бы ясправился с порученным мне делом. Но ты, конечно, удивлена, почему поместье было так странно построено?

Я подтвердила, что мне любопытно было бы узнать об этом.

— Мой отец, — сообщил он сухо, — участвовал — как бы это сказать — кое в каких предприятиях на море, которые требовали соблюдения тайны, поэтому туннель ему был просто необходим.

Другими словами, подумала я про себя, твой отец, дорогой Джонатан, был всего-навсего обыкновенным пиратом, несмотря на свое высокое положение и репутацию в Фой и графстве.

— К тому же, — продолжал он, понизив голос, — так случилось, что мой несчастный старший брат был не совсем в здравом уме. Эта комната принадлежала ему с того самого момента, как в 1600 году был выстроен дом и до смерти этого бедняги двадцатью четырьмя годами позже. Иногда он становился буйным — отсюда необходимость в каморке под контрфорсом, где из-за духоты и тесноты он скоро терял сознание, и нам было нетрудно с ним справиться.

Он рассказывал это спокойно, не смущаясь, но нарисованная им картина была такой жуткой, что мне стало не по себе. Я представила несчастного дрожащего безумца, задыхающегося в крошечной мрачной берлоге под землей. А теперь эта же самая комната была набита серебром, словно сказочная сокровищница.

Джонатан, должно быть заметил, как я изменилась в лице; он ласково заглянул мне в глаза и поднялся со стула.

— Я знаю, это страшный рассказ. Надо сознаться, для меня было большим облегчением, когда эпидемия оспы, унеся моего отца, прибрала и брата. Заботиться о нем было нелегко, особенно, когда в доме полно маленьких детей. Ты, конечно, слышала те гнусные слухи, которые распространяет обо мне Роберт Беннетт?

Я созналась, что слышала что-то в этом роде.

— Он заболел через пять дней после отца. Почему именно он заболел, а не я или моя жена, не знаю, но так уж получилось. А так как сразу вслед за этим с ним случился один из его буйных припадков, надежды выздороветь у него не было. Очень скоро все было кончено.

Мы услышали, как слуги начали выходить из кухни.

— Теперь возвращайся в свои покои, а я уйду тем путем, каким пришел сюда. Ключ Джона Лэнгдона можешь отдать мне. Отныне, заслышав шаги, ты будешь знать, что это я. Здесь у меня хранятся записи о том, сколько получено серебра, иногда я сверяюсь с ними. Наверное, нет необходимости напоминать тебе, что все сказанное должно остаться между нами. Никому ни слова.

— Торжественно обещаю тебе это, Джонатан.

— Тогда спокойной ночи, Онор.

Он помог мне выкатить кресло в коридор и бесшумно закрыл за мной дверь, а я успела вернуться в свою комнату за несколько минут до того, как Матти поднялась ко мне, чтобы задернуть занавески.

13

Хотя между мной и моим зятем никогда не было особой близости или теплоты, после нашего разговора в тот вечер я прониклась к нему большим уважением. Теперь я знала, что «дела Его Величества», из-за которых он вынужден мотаться по графству, были весьма нелегким бременем, и стоило ли удивляться, что временами, когда он бывал дома, у него случались вспышки дурного настроения.

Человек с менее развитым чувством долга уже давно переложил бы ответственность на чужие плечи. Мое уважение к зятю возросло еще и потому, что он не разозлился, увидев перед собой непрошенного гостя, а, наоборот, рискнул мне все рассказать. Единственное, что вызывало разочарование, это то, что Джонатан не показал мне лестницу в контрфорсе, а также клетушку под ним, но, конечно, нелепо было рассчитывать на это. Однако у меня в памяти так и стояла картина: хлопающий, колышущийся гобелен и черная бездна, раскрывшаяся за ним…

А тем временем война доставляла нам все больше хлопот. Принцу Морису, главнокомандующему нашей западной армией, требовалось серьезное подкрепление, особенно кавалерии, если он собирался нанести решающий удар по врагу. Однако план летней кампании так и не был разработан, и хотя брату Мориса, принцу Руперту, удалось уговорить короля послать что-то около двух тысяч кавалеристов на западный фронт, совет как всегда воспротивился, и кавалерия так и не прибыла. Все это, разумеется, мы услышали от Ричарда, который, кипя негодованием, что до сих пор не получил обещанных ему пушек, с мрачной откровенностью поведал нам, что западная армия и так уже наполовину состоит из больных и убогих, а принц Морис на большее не годится, как только сидеть около Лайм-Риджиса и ждать, когда его туда впустят.

— Если Эссексу и армии мятежников придет в голову прогуляться в наши края, — заявил он, — то их встретит лишь жалкая толпа инвалидов, лежащих кверху брюхом, да горстка пьяных генералов. А я ничем не смогу им помочь со своими двумя-тремя солдатами и одним мальчишкой, сидящими под стенами Плимута.

Эссекс таки решился прогуляться на запад и был в Веймуте и Бридпорте уже на третьей неделе июня, и принцу Морису пришлось с позором отступить к Эксетеру.

Здесь принц встретился со своей теткой королевой, которая прибыла в портшезе из Бристоля, испугавшись наступления врагов, и тут, в Эксетере, родила своего последнего ребенка, что, конечно же, прибавило хлопот принцу Морису и его подчиненным. Он решил, что самое разумное — как можно скорее переправить ее во Францию, и уже через две недели после родов, слабая и больная, королева отправилась в Фалмут.

Мой зять Джонатан был среди тех, кто находился в ее свите, когда она проезжала через Бодмин, направляясь на юг, и, вернувшись, рассказывал, что выглядит она ужасно — издерганной и потрясенной последними событиями.

— Возможно, она была плохой советчицей королю, — заметил он, — но ведь это женщина, и я содрогаюсь при одной мысли о том, что может случиться, попади она в руки бунтовщиков.

Роялисты в Корнуолле вздохнули с облегчением, когда королева безо всяких происшествий доехала до Фалмута и отплыла во Францию.

А армия Эссекса тем временем набирала силу, и мы понимали, что через неделю-другую враги пересекут Дорсет и Девоншир, и тогда от Корнуолла их будет отделять лишь река Теймар. Единственный из нас, кто с оптимизмом смотрел в будущее, был Ричард.

— Если мы сумеем заманить этого ублюдка в Корнуолл, — сказал он, — в край, о котором он ни черта не знает, где узкие дороги и высокие изгороди совершенно собьют его с толку, и если объединенные силы короля и Руперта зайдут у него с тыла и отрежут путь к отступлению, то считайте, что с Эссексом покончено.Я помню, он радостно потирал руки и посмеивался, предвкушая драку, словно мальчишка. Однако идея эта не особенно пришлась по душе Джонатану и другим джентльменам, обедавшим в тот день в Менабилли.

— Если бои перекинутся в Корнуолл, страна будет опустошена, — заметил Френсис Бассетт, который в то время вместе с моим зятем набирал войска в помощь королю, что было очень нелегким делом. — Наш край слишком беден, чтобы прокормить армию. Бои надо вести по другую сторону Теймар, и мы надеемся, Гренвиль, что ты сосвоим войском встретишься с противником в Девоншире и убережешь нас от вторжения.

— Мой милый дурачок, — сказал Ричард (Френсис Бассетт вспыхнул, а мы все почувствовали себя очень неловко), — ты ведь сельский помещик, и я глубоко чту твои познания в скотоводстве и свиноводстве. Но, Бога ради, оставь военное искусство для профессиональных вояк вроде меня. Наша цель в настоящее время — уничтожить врага, но в Девоншире мы этого сделать не сможем, там нет никакой надежды окружить его армию. Как только он переправится через Теймар, мы поймаем его в ловушку. Единственное, чего я боюсь — что он останется в Девоншире и использует на девонширских равнинах свою великолепную кавалерию против Мориса с его командой придурков. В этом случае мы лишимся своего шанса на победу.

— Так ты хочешь, — вступил в разговор Джонатан, — чтобы Корнуолл был опустошен, люди обездолены, а кругом воцарились горе и страдания? Не слишком радостная картина.

— К черту ваши радости! — рявкнул Ричард. — Небольшое кровопускание не помешает моим землякам. Если уж вы не хотите пострадать немного за дело короля, то можете сразу начинать переговоры с врагом.

Его слова больно задели всех, атмосфера в столовой сгустилась, и вскоре Джонатан, на правах хозяина, подал гостям знак расходиться. Должна сознаться, что к своему собственному удивлению, после того как Ричард возвратился в мою жизнь, я намного спокойнее стала относиться к необходимости бывать в обществе и теперь обычно обедала со всеми внизу, а не в своей комнате. Одиночество больше не привлекало меня. После обеда, так как было еще светло, Ричард вышел со мной погулять. Толкая мое кресло по мощеной дорожке, он произнес:

— Если Эссекс подойдет к Тавистоку, и мне придется снять осаду Плимута и отступить, я могу прислать к тебе щенка?

Я опешила, почему-то решив, что он говорит о своей собаке.

— Какого щенка? Ты что, завел собаку?

— Боюсь, ты здесь совсем ум потеряла, — ответил он — Я имею в виду свое отродье, жалкого щенка, сына и наследника. Может, ты возьмешь его под свое крыло и вложишь немного мозгов в его перепуганную голову?

— Ну конечно же, если ты думаешь, что ему будет хорошо со мной.

— Я думаю, ему с тобой будет лучше, чем с кем бы то ни было. Моя тетка Эббот из Хартленда слишком стара для этого, а у жены Бевила на руках свое потомство, язык не поворачивается попросить ее взять еще и племянника. К тому же, она всегда меня недолюбливала.

— А ты поговорил с Джонатаном?

— Да, он согласен. Вот только как вы с Диком поладите, он такое ничтожество.

— Я буду любить его, Ричард, ведь это твой сын.

— Иногда, когда я гляжу на него, меня берут сомнения. Он выглядит таким жалким, испуганным, а его учитель рассказывает, что он ревет по поводу любой царапины. Я с радостью хоть сейчас обменял бы его на Джо Гренвиля, моего родственника, который служит у меня адъютантом в Бакленде. Этот парень очень мне по душе — всегда готов на отважный поступок. Он напоминает старшего сына Бевила.

— Дику едва исполнилось четырнадцать, — возразила я, — чего ты от него хочешь? Подожди год-два, он тоже обретет уверенность в себе.

— Если он пошел в свою мамочку, я прогоню его, пусть хоть с голоду подохнет. Мне лягушачье отродье не требуется.

— Возможно, — сказала я, — твой пример не слишком-то вдохновляет его, и он не стремится походить на тебя. Будь я ребенком, то не хотела бы иметь отцом Рыжую лису.

— У него сейчас какой-то дурацкий возраст, — продолжал Ричард, — слишком большой, чтобы нянчиться с ним, но говорить с ним тоже пока не о чем. Отныне он твой, Онор. Ровно через неделю я привезу его сюда.

Так, с согласия Джонатана, Дик и его наставник, Герберт Эшли, должны были присоединиться к нам в Менабилли. Я чувствовала какую-то непонятную радость и волнение в день их приезда и даже отправилась вместе с Мери оглядеть отведенную для них комнату под башней с часами.

В тот день я очень долго приводила себя в порядок, нарядилась в свое любимое голубое платье и заставила Матти пол-утра расчесывать мне волосы, хотя в глубине души понимала, что я просто сентиментальная дурочка, если трачу столько времени и сил на такую ерунду. Скорее всего, ребенок и не взглянет на меня…

Было около часа дня, когда со стороны парка до моего слуха донесся перестук копыт. Я взволнованным голосом кликнула Матти и попросила, чтобы слуги снесли меня вниз — я хотела встретить его в саду, мне казалось, что на улице будет намного легче завязать знакомство, чем в душной комнате.

Я сидела на своем стуле в обнесенном стеной садике рядом с дорожкой. Ворота отворились, и я увидела, как через лужайку ко мне идет паренек. Он был выше, чем я предполагала, с ярко-рыжими, как у всех Гренвилей, кудрями, нагло вздернутым носом и важным видом, который тотчас же напомнил мне Ричарда. Но как только он заговорил, я поняла свою ошибку.

— Мое имя Джо Гренвиль, — сказал он. — Меня послали, чтобы я привез вас обратно. Произошла небольшая неприятность. Бедный Дик свалился с лошади, когда мы въехали во двор — наверное, булыжники были немного скользкими, — и разбил себе голову. Его отнесли к вам в комнату, а ваша служанка сейчас промывает рану.

Это совсем не походило на то прибытие, каким .я рисовала его в мыслях, и я ужасно расстроилась, что все началось с несчастья.

— А сэр Ричард приехал с вами? — спросила я, пока он катил мое кресло к дому.

— Да, — ответил юный Джо. — Он страшно зол на Дика и ругает его на чем свет стоит за то, что тот такой неуклюжий, но бедняге от этого только хуже. Через час мы должны уехать. Эссекс уже в Тивертоне, замок Тонтон тоже в руках бунтовщиков. Принц Морис забрал у нас несколько подразделений, и в Окгемптоне намечается конференция, на которой сэру Ричарду обязательно надо присутствовать. Наши войска единственные остались у Плимута.

— И тебе все это очень нравится, Джо? — спросила я.

— Да, мадам. Я никак не дождусь, когда сам смогу сразиться с противником.

Наконец мы достигли входа, и я тут же увидела Ричарда, мерящего шагами холл.

— Ты не поверишь, — сразу начал он, — но этот щенок взял и свалился с лошади прямо у самых ступеней. Для того, чтобы такое вытворить, надо быть полным кретином. А как тебе понравился Джо? — И он похлопал по плечу парня, преданно глядящего на него. — Мы из него сделаем настоящего солдата, — продолжал он. — Пойди, нацеди мне немного эля, Джо, и налей кружку себе. У меня все во рту пересохло.

— А как же Дик? — спросила я. — Мне, наверное, лучше подняться к нему.

— Оставь его этим бабам и дураку-учителю, — махнул рукой Ричард. — Он еще успеет надоесть тебе. Я могу пробыть в Менабилли всего час и хочу провести этот час с тобой.

Мы разместились в небольшой комнатке за галереей. Ричард сидел там, пил свой эль и говорил мне, что и недели не пройдет, как Эссекс будет в Тавистоке.

— Пусть только появится в Корнуолле, мы сразу поймаем его в ловушку, — уверял он, — и если король не растеряется и не даст ему улизнуть — считай, война нами выиграна. Конечно, любимая, во всем этом мало приятного, но долго это не продлится, обещаю тебе.

— Как ты думаешь, будут сражения в наших местах? — спросила я, полная недобрых предчувствий.

— Трудно сказать. Все зависит от Эссекса: ударит он с севера или с юга. Если он нападет на Лискерд и Бодмин, мы остановим его там. Молись, Онор, чтобы август был дождливым, тогда они по уши увязнут в грязи. Теперь я должен идти. Если удастся, буду ночевать в Лонстоне. — Он поставил кружку на стол и, закрыв предусмотрительно дверь, опустился на колени рядом с моим стулом. — Позаботься о щенке, — попросил он, — и научи его хорошим манерам. Если случится так, что по соседству пройдут бои, спрячь его хоть у себя под кроватью — Эссекс будет рад-радехонек заполучить моего отпрыска в заложники. Ты меня еще любишь?

— Я люблю тебя, как любила всегда.

— Тогда перестань прислушиваться к шагам в галерее и поцелуй меня.

Конечно, для него было естественным прижимать меня к себе в течение пяти минут, распалить любовными ласками, а затем ускакать в Лонстон, размышляя о совершенно других вещах; но для меня, оставшейся сидеть в своем инвалидном кресле, с растрепанными волосами и в помятом платье, зная, что впереди ждут долгие томительные часы одиночества, от которых некуда деться — для меня это было пыткой. Впрочем, я сама избрала этот путь, я сама впустила его в свою жизнь, так что теперь мне оставалось лишь мириться с тем лихорадочным огнем, который всякий раз охватывал меня при виде Ричарда и который уже ничем нельзя было загасить.

Позвав своего адъютанта, он помахал мне рукой и ускакал в Лонстон, где, призналась я себе со жгучей ревностью, и он, и юный Джо, скорее всего, плотно пообедав, позволят себе немного развлечься перед серьезными завтрашними делами. Я слишком хорошо знала Ричарда, чтобы вообразить, что из-за любви ко мне он будет жить как аскет.

Пригладив локоны и поправив кружевной воротник, я дернула за шнурок колокольчика и вызвала слуг, и они понесли меня вместе с креслом в мои покои. На сей раз мы отправились не привычным путем, мимо галереи, а проследовали через отдаленные комнаты, расположенные под колокольней, и здесь, в коридоре, я наткнулась на Фрэнка Пенроуза, двоюродного племянника и подчиненного моего зятя Джонатана, который был увлечен беседой с каким-то молодым человеком примерно его лет с болезненным цветом лица и скошенным подбородком; он, как мне показалось, рассказывал Фрэнку историю своей жизни.

—Это мистер Эшли, мисс Онор, — сказал Фрэнк характерным для него вкрадчивым тоном. — Он оставил своего подопечного в ваших покоях. Мистер Эшли собирается спуститься вниз и перекусить вместе со мной.

Мистер Эшли поклонился и расшаркался.

— Сэр Ричард сообщил мне, что вы крестная мать мальчика, мадам, — сказал он, — и что я должен во всем слушаться вас. Это, конечно, против правил, но я попытаюсь приспособиться к обстоятельствам.

Ты просто дурак, решила я, и самодовольный болван, и не думаю, что ты сможешь мне понравиться, однако вслух произнесла:

— Прошу вас, мистер Эшли, продолжайте заниматься с Диком, как вы делали это в Бакленде. Я не намерена ни во что вмешиваться. Главное, чтобы мальчик был счастлив.

Я отвернулась, и пока они расшаркивались мне вслед, готовые, как только я скроюсь из виду, разобрать меня по коcточкам, отправилась дальше по коридору. Вскоре я уже была у дверей своей комнаты. Навстречу мне вышла Матти, неся в руках тазик с водой и бинты.

— Он сильно расшибся? — спросила я.

Ее губы были сжаты в узкую полоску, что, я знала, говорило о сильном раздражении.

— Просто испугался до смерти, — ответила она. — Того гляди развалится на части.

Слуги опустили мой стул на пол и покинули покои, закрыв за собой дверь.

Мальчик, сжавшись в комочек, сидел в кресле у камина — очень худенький, белокожий, с огромными темными глазами и тугими черными кудряшками. Повязка на голове подчеркивала нездоровую бледность лица. Он разглядывал меня, все время нервно кусая ногти.

— Тебе лучше? — ласково спросила я.

С минуту он смотрел на меня, а затем, неожиданно тряхнув головой, спросил:

— Он уехал?

— Кто?

— Мой отец.

— Да, он ускакал в Лонстон вместе с твоим двоюродным братом.

Какое-то время мальчик обдумывал услышанное.

— А когда он вернется? — спросил он наконец.

— Он не вернется. Завтра или послезавтра ему надо быть на совете в Окгемптоне. А ты пока побудешь тут. Ты знаешь, кто я?

— Вы, наверное, Онор. Он сказал, что я останусь здесь с красивой леди. А почему вы сидите на этом стуле?

— Потому что я не могу ходить. Я калека.

— Вам больно?

— Нет… не очень. Я привыкла. А как твоя голова, болит? Он осторожно коснулся повязки.

— Кровь все еще идет, — сказал он.

— Не волнуйся, скоро все подживет.

— Я не буду снимать бинты, а то рана опять начнет кровоточить. Скажите служанке, которая промывала рану, чтобы она не сдвигала повязку.

— Хорошо, скажу.

Я взяла вышивку и принялась за работу, чтобы он не подумал, что я слежу за ним, и привык ко мне.

— Моя мама тоже любит вышивать, — прервал он затянувшееся молчание. — Однажды она вышила на гобелене бегущих по лесу оленей.

— Наверное, это очень красиво.

— А еще сделала три накидки для кресел, — продолжал он. — Они так всем понравились в Фитцфорде. Мне кажется, вы никогда не приезжали к нам в Фитцфорд.

— Нет, Дик.

— У моей мамы много друзей, но о вас она никогда не говорила.

— Я не знаю твою маму, Дик. Я знакома с твоим отцом.

— И он вам нравится? — Вопрос прозвучал резко и вызывающе.

— А почему ты спрашиваешь? — ушла я от ответа.

— Потому что мне — нет. Я ненавижу его. Хочу, чтобы его убили на войне.

Он произнес это злобным ядовитым тоном. Я украдкой бросила на него взгляд и увидела, что он вновь принялся грызть ногти.

— Почему же ты его ненавидишь? — спокойно спросила я.

— Потому что он дьявол. Он пытался убить мою маму — украсть у нее дом и деньги, а потом убить.

— Почему ты так думаешь?

— Мне мама рассказывала.

— Ты ее очень сильно любишь?

— Не знаю. Да, наверное. Она очень красивая. Красивее вас. Сейчас она в Лондоне с моей сестрой. Как бы я хотел быть с ними.

— Возможно, когда закончится война, ты вернешься к ней.

— Я бы убежал, но до Лондона так далеко, я могу случайно оказаться там, где идут бои. Они сейчас везде идут. В Бакленде говорят только о войне… Можно, я расскажу вам кое-что?

— Что же?

— На прошлой неделе я видел, как в дом вносили раненого на носилках. Он был весь в крови.

Он произнес это так испуганно, что я даже поразилась.

— Ты что, боишься вида крови? Его бледное лицо вспыхнуло.

— Я же не сказал, что испугался, — быстро ответил он.

— Нет… но тебе это не понравилось, да? Мне тоже не нравится — это, конечно, неприятное зрелище, — но я не пугаюсь, когда вижу кровь.

— Я совсем не могу видеть кровь, — сказал он, помолчав немного. — Я такой с детства, это не моя вина.

— Возможно, тебя испугали, когда ты был ребенком.

— Вот и мама то же говорит. Она рассказала мне, что однажды, когда она держала меня на руках, в комнату ввалился отец и начал орать на нее, а затем ударил по лицу и разбил до крови. Кровь закапала прямо на меня. Я сам не помню этого, но она говорит, что все так и было.

Я ужаснулась — сердце во мне заныло, — но постаралась не подать вида, как мне тяжело.

— Мы не будем говорить об этом, если ты сам не захочешь. О чем бы ты хотел побеседовать?

— Расскажите мне, что вы делали, когда вам было столько лет, сколько мне, и как вы выглядели, и что говорили, и были ли у вас братья и сестры?

И вот я начала рассказывать историю своей жизни, чтобы помочь мальчику забыть его собственную, а он сидел и глядел на меня; и к тому времени, когда пришла Матти и принесла кое-что поесть, он уже настолько успокоился, что поболтал с ней немного, потом увидел на тарелке пирожки с мясом, глаза у него сделались круглыми — и пирожков сразу не стало; а я сидела и не отрывала взгляда от его точеного лица, такого непохожего на лицо его отца, и от черных кудряшек на голове. Потом я почитала ему немного, и он выбрался из своего кресла и свернулся калачиком на полу у моих ног, словно маленькая собачка, которая нашла друзей в чужом доме, и когда я наконец захлопнула книгу, он поднял на меня глаза и улыбнулся — и эта улыбка была улыбкой Ричарда, а не его матери.

14

С этого дня Дик стал моей тенью. Он являлся очень рано, еще до завтрака — не самое приятное время суток для меня, — но так как это был сын Ричарда, то я терпела. Затем, пока я приводила себя в порядок, он отправлялся на занятия к своему тщедушному наставнику, а позднее, ближе к полудню, гулял со мной в парке, катя мой стул по мощеной дорожке.

В столовой он садился рядом со мной, а когда после обеда я удалялась в галерею, шел следом, таща свою табуреточку. Он редко говорил, в основном наблюдал за тем, что происходит вокруг, и куда бы я ни отправлялась, не отставал от меня ни на шаг, словно маленький призрак.

— Почему бы тебе не пойти в сад, поиграть и побегать там, — предлагала я ему, — или попроси мистера Эшли, он возьмет тебя в Придмут. На берегу там полно красивых раковин. Погода сегодня теплая, ты даже поплаваешь, если захочешь. Или можешь поехать покататься верхом по парку, на конюшне есть хорошая молодая лошадка для тебя.

— Я лучше побуду с вами, — ответил мальчик, и переубедить его я не могла. Даже Элис, которая умела обращаться с детьми нежнее, чем кто бы то ни было, потерпела поражение: мальчик лишь тряс головой и вновь ставил свою табуреточку у моих ног.

— Вы совсем покорили его, мадам, — говорил учитель, радуясь, без сомнения, что воспитанник не доставляет ему хлопот. — В последнее время он только о вас и говорит.

— Ты завоевала его любовь, — заявила Джоанна, — и теперь вряд ли когда-нибудь от него отделаешься. Бедная Онор. Нести такое бремя до конца дней!

Но меня это не беспокоило. Дику хорошо со мной — это главное, и если я смогла вселить мир в его бедное одинокое сердечко и растерянную душу, то значит, мои старания не пропали даром. Тем временем до нас стали доходить плохие вести: дней через пять после приезда Дика пришло известие из Фой, что Эссекс уже в Тавистоке, осада Плимута снята, а Ричард, оставив Солташ, Маунт Стемпфорд и лагерь у Плимута, отвел войска к мостам через реку Теймар.

В тот вечер местное дворянство собралось в Тайвардрете на совет, председательствовал на котором мой зять Джонатан, и все как один решили собрать кто что может — людей, оружие, боеприпасы — и отправиться в Лонстон оборонять графство.

У всех было очень тревожно на душе. На следующий день начались приготовления к отъезду. Все мужчины в поместье, кто был здоров и способен носить оружие, выстроились как на параде перед моим зятем со своими лошадьми и снаряжением, привязанным к седлу; среди них были молодые слуги, без которых мы могли обойтись в хозяйстве, и все конюхи. Джонатан и его зять Джон Рэшли из Кумби — муж Элизабет, Оливер Соул из Пенрайса — брат старого Ника Соула, и многие другие помещики из окрестностей Фой и Сент-Остелла собрались перед отъездом в Менабилли, а бедняжка Мери, с вымученной улыбкой на лице, подходила к каждому и предлагала в дорогу печенье, фрукты и пирожки. Джону отец надавал кучу распоряжений, которые, могу поклясться, тот тут же забыл; и вот их нелепый, но трогательный отряд отправился в путь. Фермеры, ничего не понимающие в военном деле, но полные отваги, несли в руках мушкеты так, будто это были вилы для сена; боюсь, оружие представляло большую опасность для них самих, чем для врагов. Казалось, снова наступил сорок третий год, когда бунтовщики были менее чем в тридцати милях от нас, и хотя Ричард уверял, что Эссекс со своей армией лезет головой в петлю, я бы предпочла, рискуя даже показаться не слишком патриотичной, чтобы он этого не делал.

Последние дни июля выдались влажные и жаркие; душновато-липкий ветерок, дующий с юго-запада, все время грозил дождем, но так и не принес его, а неспокойное море катило мимо Гриббина свои сизые, в белых кружевах волны. В Менабилли мы делали вид, что ничего страшного не произошло. Нас даже как бы забавляло, что за обедом мы должны сами обслуживать себя, так как в поместье остались одни служанки. Но несмотря на этот самообман, который призван был укрепить наше мужество, в доме царило напряжение, мы не переставали прислушиваться, не донесется ли до нас грохот орудий и стук конских копыт. Помню, как однажды мы сидели за обедом в столовой, над камином на потемневшей стене висел портрет, с которого на нас спокойно взирал Его Величество, и когда эта безрадостная трапеза уже подходила к концу, Ник Соул, самый старший из нас, бросив вызов своему ревматизму, встал на ноги и торжественно произнес:

— Я предлагаю в это тяжелое смутное время провозгласить тост за Его Величество. Выпьем же за короля, Господь ему в помощь, а также за тех, кто сейчас сражается за него.

Тогда все, кроме меня, тоже встали и взглянули на портрет — печальные глаза, маленький упрямый рот, — и я увидела, как по щекам Элис заструились слезы — она вспомнила Питера, а на лицо Мери, полное смирения, набежала печаль — ее мысли были о Джонатане, и все же никто из них, глядя на портрет короля, не упрекнул его за то, что случилось с ними по его вине. Бог свидетель, я не испытывала никаких теплых чувств к мятежникам, они лишь набивали себе карманы и грабили все, что плохо лежит, не заботясь ни секунды о простых людях, хотя и лгали беззастенчиво, что защищают их интересы; но в глубине души я также не могла согласиться и с тем, что наш король является источником всяческой мудрости. Мне он всегда казался слишком чопорным и высокомерным, к тому же, не Бог весть какого ума, однако его изысканные манеры, величавая походка и высокие нравственные устои снискали ему преданную любовь среди его поклонников — порождение, скорее, их пылкого сердца, чем трезвого рассудка.

В тот вечер в галерее не было привычного оживления, мы сидели притихшие и печальные, даже Темперанс Соул прикусила свой язычок, и лицо у нее стало напряженным и озабоченным. Спарки, оставив карты, тихонько о чем-то беседовали, но, казалось, сплетни уже не доставляют такой радости Виллу, как обычно.

Не переправились ли мятежники через Теймар? — я думаю, эта мысль занимала нас всех, и пока Мери, Элис и Джоанна трудились над вышивкой, а сама я вполголоса читала Дику, мой мозг продолжал лихорадочно работать, высчитывая кратчайший путь, каким могут воспользоваться враги, и прикидывая, переправятся ли они у Солташа или Ганнислейка. Джон покинул столовую сразу после того, как мы выпили за здоровье короля, сказав, что не может больше выносить этого томительного ожидания и должен съездить в Фой, чтобы разузнать, как обстоят дела. Он вернулся где-то около девяти вечера и сообщил, что город вымер, почти все жители подались на север и присоединились к армии, а те, кто остался, стоят у дверей, унылые и мрачные, и говорят, что вроде бы Гренвиль и его войска разбиты у Ньюбриджа, ниже Ган нислейка, и что Эссекс с десятью тысячами солдат направляется в Лонстон.

Помню, что услышав это, Вилл Спарк вскочил на ноги и, принялся поносить Ричарда пронзительным, визгливым голосом.

— А что я говорил все это время? — кричал он. — Когда, доходит до дела, командующий из него никакой. Проход у Ганнислейка оборонять очень просто, какова бы ни была численность противника, а Гренвиль что? Бьет отбой и отступает, даже пальцем не пошевелив, чтобы защитить Корнуолл.,

— Это же только слухи, кузен Вилл, — сказал Джон, бросив в мою сторону смущенный взгляд. — В Фой никто не мог поклясться, что это правда.

— Говорю вам, все потеряно, — не унимался Вилл. Корнуолл будет разграблен и опустошен, как и предсказывал на днях сэр Френсис Бассетт. А винить за это надо Ричарда Гренвиля.

Я увидела, что Дик глядит на него во все глаза, ловя каждое слово. Затем, потянув меня за рукав, он прошептал:

— Что он говорит? Что случилось?

— Джон Рэшли слышал, что граф Эссекс вошел со своим войском в Корнуолл, — спокойно произнесла я, — и что ему не оказали сопротивления. Нам надо подождать более достоверных сведений.

— Так значит, мой отец убит?

— Нет, Дик, никто этого не говорил. Ты хочешь, чтобы я еще почитала тебе?

— Да, пожалуйста.

И я продолжала чтение, стараясь не обращать внимания на его искусанные пальцы; я была в таком волнении, что мне самой впору было грызть ногти. За прошедшие двое суток могло случиться что угодно: Ричард мог лежать убитым на дороге, идущей из Ганнислейка, а его люди, возможно, разбежались кто куда; или его взяли в плен и в этот самый момент пытают в замке Лонстон.

Мне, конечно, не следовало позволять воображению рисовать все эти ужасы. Но хотя я и знала достаточно о стратегии Ричарда, чтобы понять, что его отступление у реки Теймар было запланировано с самого начала с тем, чтобы заманить Эссекса в Корнуолл, все же мне очень хотелось услышать в тот день, что одержана победа и мятежники вытеснены обратно в Девоншир.

В ту ночь я спала плохо, ибо состояние неизвестности — самая страшная пытка для души, а для беспомощной женщины, которая не может ничего предпринять и хоть на минуту забыться, пытка вдвойне.

Следующий день выдался такой же душный и безветренный, как и предыдущий, и когда после завтрака я спустилась вниз, то подумала, неужели я выгляжу такой же измученной, как и все остальные. Новостей по-прежнему не было. Меня поразило затишье, царившее вокруг, даже галки, которые обычно облепляли деревья на заднем дворе, улетели куда-то.

Незадолго до полудня, когда мы спустились в столовую, чтобы закусить холодным мясом, Мери, выйдя из парадной гостиной, крикнула нам:

— Какой-то всадник скачет через парк к дому.

Все разом заговорили и метнулись к окнам, а Джон, побледнев, вышел на улицу, чтобы встретить прибывшего, кто бы это ни был.

Всадник проскакал во внутренний двор — мы глядели во все глаза, не отходя от окна, — и хотя он был с головы до ног покрыт пылью, а один сапог на нем был рассечен, я сразу узнала Джо Гренвиля.

— У меня записка для госпожи Гаррис, — сказал он, спрыгивая с лошади.

Во рту у меня пересохло, и руки взмокли. Он мертв, подумала я, это точно.

— Но сражение, как же сражение? И что бунтовщики? Что же все-таки произошло?

Вопросы сыпались со всех сторон, Ник Соул нападал на него справа, Вилл Спарк слева, так что Джо даже пришлось отстранить их, чтобы пройти ко мне в холл.

— К вечеру Эссекс будет в Бодмине, — сказал он, не вдаваясь в подробности. — У нас только что была стычка с лордом Робартсом и его бригадой недалеко от Лоствитила, он теперь вынужден повернуть назад и ждать Эссекса, а мы спешно отступаем к Труро, где сэр Ричард рассчитывает набрать еще солдат. Я отстал от них, чтобы завезти письмо госпоже Гаррис.

— Эссекс в Бодмине?! — воскликнули все в ужасе, а Темперанс Соул тут же бросилась на колени и принялась молиться. Я же торопливо вскрыла записку и прочла:

«Любимая, наживка на крючке, бедная одураченная рыбка открыла рот и готова схватить ее. Сегодня вечером он будет в Бодмине, а завтра, возможно, и в Фой. Его главным советником является этот полный идиот Джек Робартс, чье поместье в Лангидроке я только что с удовольствием разграбил. Думаю, они заглотят наживку, крючок, леску и поплавок. Мы нападем на них из Труро, а Его Величество, Морис и Ральф Хоптон с востока. Король уже подошел к Та-вистоку, так что рыбка скоро окажется на берегу. Боюсь, в ближайшем будущем у вас в Менабилли будет небезопасно, поэтому лучше верни мне щенка вместе с его учителем. Джо получил указания на этот счет. Старайся как можно реже покидать свою комнату, дорогая, и ничего не бойся. Мы придем к вам на помощь, как только сможем. Передай привет твоей сестре и всем остальным.

Твой преданный слуга Ричард Гренвиль».

Я положила письмо в карман и повернулась к Джо.

— Как чувствует себя генерал? — спросила я.

— Как никогда хорошо. — Он усмехнулся. — Когда я уезжал, он как раз — по дороге в Гремпаунд — уплетал жареную свинину, пока слуга начищал его сапоги. Мы захватили десятка два свиней у лорда Робартса, стадо овец и коров голов двадцать, так что солдаты в отличном настроении. Если услышите о наших потерях у Ньюбриджа, не обращайте внимания: чем преувеличенней будут слухи, тем довольнее сэр Ричард.

Затем я подала ему знак, что хочу поговорить наедине, и он удалился со мной в гостиную.

— Так как же насчет Дика? — спросила я.

— Сэр Ричард считает, что лучше будет, если мальчик и мистер Эшли доберутся на рыбачьей лодке до Сент-Моуса. Придется договориться с кем-нибудь из парней в Полкеррисе. Им надо будет держаться поближе к берегу. После того, как они обогнут мыс Додман, плыть останется всего ничего. У меня с собой деньги, чтобы заплатить рыбакам, а заплатить надо хорошо, они ведь рискуют.

— Когда надо отправляться?

— Как можно скорее. Я прослежу за этим и провожу их до берега, а потом вернусь к сэру Ричарду и, если повезет, перехвачу наш отряд где-нибудь на пути из Гремпаунда в Труро. Беда в том, что все дороги забиты беженцами, спасающимися от армии Эссекса. Боюсь, вражеская кавалерия будет здесь очень скоро.

— Что ж, значит, времени терять нельзя. Я попрошу мистера Джона Рэшли дойти с вами до Полкерриса; возможно, он знает там кого-нибудь из рыбаков, кому можно довериться.

Я позвала Джона и торопливо пересказала ему наш план, после чего он сразу же отправился с Джо Гренвилем в Полкеррис, а я попросила передать Герберту Эшли, что хочу с ним поговорить. Учитель пришел ко мне, побледневший от страха, так как понаслушался сплетен о том, что войска Гренвиля разбиты и бегут от бунтовщиков, следующих за ними по пятам, и что война бесповоротно проиграна. Он немного успокоился, когда я сообщила ему, что они с Диком должны немедленно уехать из Менабилли, причем, поедут морем, и тут же побежал собирать вещи, пообещав, что через час все будет готово. Теперь мне предстояло поговорить с моей маленькой тенью. Ребенок стоял у одной из боковых дверей, глядя в сад. Я поманила его к себе.

— Дик, — сказала я, — надеюсь, ты будешь разумным мальчиком. Не пройдет и дня, как этот край, и Менабилли тоже, будет в руках врагов. Твой отец считает, что тебе лучше уехать отсюда, и поэтому я договорилась с мистером Рэшли, что ты и твой наставник отправитесь на лодке в Сент-Моус. Там вы будете в безопасности.

— А вы тоже поедете? — спросил он.

— Нет, Дик, только ты, вам надо торопиться. Остальные пока побудут в Менабилли.

— Тогда и я останусь.

— Нет, Дик. За тебя сейчас решаю я. Тебе лучше уехать.

— И я буду жить с отцом?

— Не знаю. Мне известно только, что рыбачья лодка доставит тебя в Сент-Моус.

Он ничего не ответил, но сразу помрачнел, на лице у него появилось упрямое выражение, однако через секунду все же пошел наверх к учителю.

Все это время у меня сосало под ложечкой от страха — паника заразительна, а в доме у нас царила теперь тревожная атмосфера. Мы группами собирались в галерее — в глазах застыло беспокойство, лица осунулись, а дети Элис, бедняжки, почувствовав нашу тревогу, раскапризничались и громко разрыдались, хватая мать за юбку.

— Если бы у нас был экипаж, мы бы еще успели добраться до Труро, — сказал Вилл, при этом лицо его было серым от страха, — но Джонатан забрал всех лошадей, а на фермерских повозках далеко не уедешь. Куда ушел Джон? Пусть договорится, чтобы нас как-нибудь доставили в Труро.

Его сестры бросали на него озабоченные взгляды, и я услышала, как Гиллиан торопливо зашептала Деборе, что у нее еще ничего не готово и раньше вечера она в дорогу не соберется. Тогда Ник Соул, гордо выпятив грудь, громко произнес:

— Мы с женой остаемся в Менабилли. Если трусы хотят удрать — скатертью дорога, но мне кажется, это не слишком благородно по отношению к хозяину — в минуту опасности бежать из его дома, словно крысы с корабля.

Мери в отчаянии посмотрела на меня и спросила:

— Как ты думаешь, Онор? Нам остаться или лучше уехать? Джонатан не дал мне никаких распоряжений на этот счет. Он уверял, что враги не переправятся через Теймар или, в крайнем случае, будут остановлены мили через две.

— Бог мой! — воскликнула я. — Если ты хочешь прятаться по канавам вместе со скотиной, тогда, пожалуйста, уезжай, но уверена, лучше жить в Менабилли, чем бегать по дорогам. Уж если голодать, я предпочитаю делать это дома, а не под забором.

— У нас полно провизии, — сказала Мери, ухватившись за эту мысль. — Мы ни в чем не будем нуждаться, если только осада не затянется.

Она обратилась за советом к падчерице и невестке, которые все еще старались успокоить малышей, а я сочла за лучшее не подливать масла в огонь и не говорить ей, что как только мятежники захватят поместье, от ее провизии останутся рожки да ножки.

Часы на колокольне пробили три, когда Дик с учителем спустились вниз, готовые к отъезду. Паренек все еще выглядел очень мрачным и отвернулся, когда я захотела попрощаться с ним. Но все же это было лучше, чем потоки слез, которых я так боялась, и бодрым голосом я пожелала ему счастливого пути, выразив надежду, что через неделю, а то и раньше, все наши неприятности закончатся. Он не ответил, и я подала знак Герберту Эшли взять его за руку и последовать за Фрэнком Пенроузом, который должен отвести их в Полкеррис, где их будут ждать Джон Эшли и Джо Гренвиль; к тому времени те уже, наверное, найдут лодку.

Волнения и заботы вызвали у меня приступ боли, и больше всего я сейчас хотела оказаться вновь в своей комнате и лечь в постель. Я позвала Матти, и она с помощью Джоанны и Элис отнесла меня наверх. Солнце било нещадно в окно, выходящее на запад, внутри было жарко и душно. Я лежала в кровати вся липкая от пота, сожалея, что я не мужчина и не могу скакать вместе с Джо Гренвилем в Труро, а вместо этого должна валяться здесь, увечная и больная, и прислушиваться, не раздадутся ли под окнами безжалостные шаги наших врагов. Прошло что-то около часа, я задремала, как вдруг до моего слуха вновь донесся стук копыт. Я кликнула Матти и спросила, кто приехал. Она подошла к окну и выглянула наружу.

— Это мистер Джон, и очень расстроен, если судить по лицу. Что-то случилось.

Сердце у меня упало. Неужели рыбаки в Полкеррисе не рискнули взять их на борт. Через минуту на лестнице раздались шаги, и Джон влетел в комнату, забыв даже постучать.

— Мы потеряли Дика, — сразу выпалил он. — Он исчез, как сквозь землю провалился.

Он стоял и глядел на меня, пот градом лил у него со лба, и я заметила, что он весь дрожит.

— Что ты хочешь сказать? Как это исчез? — быстро спросила я, садясь в постели.

— Мы все собрались на берегу, — начал Джон, тяжело дыша, — баркас уже спустили на воду. В трюме была небольшая каюта, и я сам, собственными глазами видел, как Дик сошел вниз, держа под мышкой свой узелок. Нанять баркас мне не составило труда, оба рыбака — крепкие парни, я их отлично знаю — охотно согласились. Они уже собирались поднять якорь, как вдруг мы услышали топот: от ближнего домика к нам бежали несколько парней и взволнованно кричали, что передовой отряд вражеской конницы перекрыл путь из Каслдора в Тайвардрет и что их войска уже в Полмер Хилл. Тут рыбаки начали поднимать парус, а Джо Гренвиль обернулся ко мне, подмигнул и сказал: «Кажется, мне тоже придется спасаться морем», — и не успел я ответить, как он направил коня в воду и поплыл к песчаным отмелям в полумиле к западу. Уже начался прилив, но он все же добрался туда минут за двадцать пять, повернулся и помахал нам рукой. Думаю, он уже в Госмуре, на полпути к Сент-Остеллу.

— А Дик? Ты же сказал, что потерял Дика.

— Он был на баркасе, — упрямо повторил Джон, — клянусь, он там был, но мы отвернулись, когда слушали парней, а потом все следили за Джо. Боже мой, Онор, я никогда не думал, что этот парень такой смелый, ведь прилив между Полкеррисом и отмелями прибывает очень быстро. А затем Эшли стал звать Дика, но того не было. Мы обыскали весь баркас, с кормы до носа, мальчишка исчез. И на берегу его тоже не было. Его нигде не было. Ради Бога, Онор, что же нам теперь делать?

Я чувствовала себя ужасно беспомощной, мне стало не по себе оттого, что я не оправдала доверие Ричарда. А между тем враги находились всего милях в двух от нас.

— Где сейчас лодка?

— У Гриббина, ждет моего сигнала. На борту этот никудышный Эшли, который думает только о том, как бы скорее удрать в Сент-Моус. Но даже если мы найдем мальчишку, Онор, боюсь, будет уже слишком поздно.

— Прочешите холмы вдоль и поперек, а также парк и пастбища. Ты ему что-нибудь говорил, пока вы шли к морю?

— Не помню. Ничего особенного. Кажется, Фрэнк сказал, что вечером он уже будет с отцом.

Вот оно что, подумала я. Одно неразумное слово — и Дик удрал от них, как школьник с занятий. Конечно, я не могла помочь им в поисках, но посоветовала Джону взять Фрэнка Пенроуза и, не говоря никому ни слова, еще раз прочесать берег. Затем я позвала Матти и попросила ее вывезти меня в парк.

15

Лишь только мое кресло выкатили на мощеную дорожку, проложенную по верху насыпи, я огляделась й увидела, как Фрэнк и Джон пересекли пастбища, вышли к полям и там разошлись в разные стороны. Меня не покидал страх, что ребенок утопился, и поднимающаяся приливная волна прибьет его труп к берегу где-нибудь за скалами Полкерриса. Баркаса на море видно не было, по-видимому, он находился западнее, за Полкеррисом и Гриббином.

Я ездила по дорожке туда и обратно, Матти толкала кресло; вокруг нас не было ни души, лишь вдалеке на холмах паслись коровы, а у самого горизонта ветер гнал волну по пшеничному полю.

Похолодало, и я отослала Матти в дом принести мне накидку, а вернувшись, она рассказала, что в парке собралось уже много беженцев — женщины, дети, старики, все с наспех завязанными узлами за спиной, — что дорога в Труро перекрыта и везде полно мятежников. Мери ломала голову, что сказать этим несчастным, многие из которых уже начали разжигать костры на заднем дворе и устраиваться на ночлег.

— А как раз, когда я выходила, — продолжала Матти, — в поместье в портшезе, который тянула четверка лошадей, прибыла какая-то леди с юными дочерьми, и попросила убежища. Я слышала, как слуги говорили, что они были в пути девять часов.

В душе я вознесла молитву Богу, что мы не потеряли голову и остались в Менабилли, а не пошли скитаться по дорогам наподобие этих несчастных.

— Отправляйся назад, Матти, и посмотри, чем можно помочь моей сестре. Боюсь, остальные слуги последний разум потеряли.

Не прошло и десяти минут после ее ухода, как я увидела, что ко мне через поле идут двое; один из них, заметив меня на дорожке, помахал рукой, другой же рукой он крепко держал своего спутника.

Это был Джон Рэшли, рядом с ним шагал Дик.

Когда они подошли ближе, я увидела, что с мальчика ручьем течет вода, а лицо и руки у него исцарапаны о колючий кустарник, но на сей раз он не пугался вида крови, а, наоборот, смотрел на меня с вызовом.

— Я не поеду, — заявил он, — вы не можете меня заставить.

Джон Рэшли покачал головой и в отчаянии пожал плечами.

— Бесполезно, Онор, — сказал он. — Придется его оставить. Сейчас внизу на берегу очень сильный прибой, и я подал знак рыбакам поднять парус и отвезти учителя на другую сторону залива в Мевагисси или Горран, там пусть сам о себе позаботится. А этого парня я нашел, когда он карабкался вверх по крутому берегу в миле от Полкерриса, а до того он три часа просидел по пояс в воде. Один Бог знает, что теперь подумает о нас сэр Ричард.

— С сэром Ричардом я улажу все сама, — заметила я, — если мы когда-нибудь еще увидим его. А мальчик пусть прежде всего вернется в дом и переоденется во все сухое, а потом подумаем, что с ним делать.

Как я уже говорила, мощеная дорожка в Менабилли была проложена поверх насыпи, и с нее открывался хороший обзор местности и на восток, и на запад, и вот, в этот момент — не могу сказать почему — я повернула голову и бросила взгляд на дорогу в Придмут, идущую по берегу моря из Кумби и Фой, и неожиданно увидела на холме, на фоне неба, четкий силуэт одинокого всадника. Через минуту к нему присоединились другие, они немного постояли там, а затем стремительно понеслись за своим командиром по тропе, ведущей к бухте.

Джон тоже заметил их, наши взгляды встретились, мы молча смотрели друг на друга, пока Дик стоял между нами, опустив глаза и стуча зубами.

Ричард в былые дни очень любил подшучивать над моей вялой, как он говорил, «южнокорнуэльской» кровью, подразумевая, что его «северная» намного горячей, но готова поклясться, в следующие несколько секунд моя мысль работала с такой скоростью, какая ему не снилась.

— У тебя есть ключи от поместья? — спросила я Джона.

—Да.

— Все?

— Все.

— С собой?

— Да.

— Тогда отопри дверь в летний домик.

Он подчинился беспрекословно — слава Богу, суровый отец научил его дисциплине, — и через мгновение мы уже стояли на пороге перед распахнутой дверью.

— Сдвинь половик, который лежит под столом, — приказала я, — и подними плиту.

С удивлением посмотрев на меня, он сделал все, как я просила: половик тут же был отброшен, плита поднята, и перед нами открылся ряд бегущих в темноту ступеней.

— Не задавай вопросов, Джон, для этого нет времени. От этих ступеней к дому ведет подземный ход. Забери Дика, спускайтесь вниз — только не забудьте опустить плиту у себя над головой — и потом ползите по туннелю до самого конца. Там вы увидите крошечную комнату наподобие камеры и еще один ряд ступеней. Проход наверху упирается в дверь, но не пытайтесь открыть ее до того, как я подам вам из дома сигнал.

Я видела, как смысл моих слов медленно доходит до него. В глазах, наконец, мелькнула искра понимания:

— Комната рядом с твоей? Мой дядя Джон…

— Да, да. Давай мне ключи. Теперь — живее…

На сей раз Дика упрашивать не пришлось. По моему поведению он понял, что над ним нависла смертельная опасность и время шалостей прошло. Он нырнул в отверстие, словно испуганный кролик, а Джон, поправив половик, сошел вниз вслед за ним и опустил над головой каменную плиту.

Летний домик вновь стал таким, как прежде — пустым, уединенным. Я наклонилась, повернула ключ в замке, а затем сунула связку в карман. Посмотрев на восток, я увидела, что горизонт пуст, всадники, должно быть, уже добрались до бухты, напоили коней у мельницы и по дальнему склону поднялись наверх. Не пройдет и десяти минут, как они будут в Менабилли.

По моему лицу стекал холодный липкий пот. Я ждала, когда придет Матти и заберет меня — теперь только Бог знал, когда ей это удастся сделать — и думала о том, что отдала бы сейчас все на свете за глоток бренди.

Вдалеке на холме, где высился маяк, я увидела Фрэнка Пенроуза, который все еще разыскивал Дика, а к западу, на лугу, какая-то женщина с фермы звала своих коров, не обращая внимания на всадников, скачущих по аллее.

В этот момент я заметила Джоанну. Она бежала ко мне, ее милое лицо было взволнованным и озабоченным, пушистые темные волосы растрепались.

— Они здесь. Мы видели из окна. Их много, все на лошадях, скачут через парк.

Ее речь прервалась рыданиями, она помчалась со мной по дорожке; меня тоже внезапно охватила паника, и я мечтала только об одном — чтобы как можно скорее широкие двери Менабилли захлопнулись за моей спиной.

— Я не знаю, где Джон, — проговорила она, задыхаясь. — Я везде искала, но его нигде нет. Кто-то из слуг видел, как он шел в сторону Гриббина. Ах, Онор… дети… что же будет с нами… что жебудет?

Из парка донеслись громкие голоса, по булыжной мостовой раздался размеренный конский топот — не легкий перестук копыт, как от гуляющей верхом компании, а суровый безжалостный ритм кавалерийского эскадрона, — потом мы услышали, как звякнула сбруя, и тишину прорезал пронзительный вопль вражеского горна.

Все ждали нас у окна в галерее — Элис, Мери, Соулы, Спарки — несчастная горстка испуганных людей, объединенных общей бедой, и еще двое, кого я не знала, — две девочки с расширенными от ужаса глазами, одетые в кружевные шапочки и с широкими кружевными воротниками вокруг шеи. Тогда я вспомнила о незнакомой леди, которая попросила мою сестру предоставить ей убежище, а когда мы пересекли холл, то, бросив взгляд в окно, увидела во дворе все еще нераспряженных лошадей, притащивших носилки. Конюхи успели лишь набросить на них попоны, белые с красным; в уголке каждого покрывала была изображена голова дракона… Голова дракона… Но не успела я вспомнить, почему эта эмблема кажется мне такой знакомой, как уже услышала ее голос, холодный и чистый, заглушивший все другие голоса в галерее:

— Если только это будет лорд Робартс, то, уверяю вас, ничего плохого с нами не случится. Я его знаю уже много лет, и думаю, сумею замолвить за вас словечко.

— Я забыла сказать тебе, — прошептала Джоанна, — она приехала сюда с двумя своими дочками меньше часа назад.Дороги были перекрыты, и они не могли попасть в Сент-Блейзи. Это миссис Денис из Орли Корта.

И в этот момент она обернулась. Те же самые глаза — узкие с тяжелыми веками, которые так часто мучали меня в страшных снах — и золотые волосы, более золотые, чем раньше, видно, искусство вступило здесь в бой с природой и в конце концов победило. Она вздрогнула при виде меня, на секунду в глазах промелькнуло недовольство, но сразу вслед за этим губы ее раздвинулись в медленной, лживой, так хорошо знакомой мне улыбке; она протянула руку и произнесла:

— Ах, Онор, как я рада тебя видеть. Мери не сказала мне, что ты, оказывается, тоже в Менабилли.

Я не обратила внимания на протянутую руку — калека в инвалидном кресле может позволить себе быть невежливой, — и пока я внимательно разглядывала ее, с сердцем, полным нехороших предчувствий, мы услышали, как во двор въехали всадники и вновь прозвучал сигнал горна. Бедная Темперанс Соул тотчас же упала на колени, дети расхныкались, а моя сестра, обняв Джоанну и Элис, стояла, не шевелясь, застывшая и бледная. Только Гартред спокойно обводила всех холодным взглядом, поигрывая концами своего пояса.

— Молитесь, миссис Соул, молитесь прилежно, — сказала я. — Стервятники собираются на пир… — И так как в комнате не было бренди, я плеснула себе воды в стакан и высоко подняла его, не сводя глаз с Гартред.

16

Помнится, дверь им пошел открывать Вилл Спарк, хотя, по иронии судьбы, именно он ранее закрыл ее на засов. Теперь он оправдывался своим высоким дрожащим голосом:

— К чему раздражать врагов с самого начала. Наша единственная надежда — как-то их умилостивить.

Мы стояли у окна, наблюдая, как солдаты, спешившись, по-хозяйски уверенно оглядывали все вокруг из-под низко надвинутых на глаза шлемов, и мне показалось, что все они на одно лицо, все с коротко остриженными волосами и в блекло-коричневых куртках, и эта их нелепая похожесть одновременно удивила и испугала меня. В восточной части поместья, в саду, их расположилось уже довольно много; лошади топтали зеленую траву на лужайках и сшибали молодые тисовые деревца, словно предвещая последующие бесчинства, а воздух не переставая пронзали звуки горна: казалось, это охотник сзывает собак для кровавой расправы. Через мгновение мы услышали тяжелые шаги, которые пересекли столовую, протопали вверх по ступеням, и тот же миг в дверях появился Вилл Спарк, с нервной улыбкой на бледном позеленевшем лице, а за его спиной маячили три офицера. Одного из них — дородного мужчину с длинным носом и тяжелым подбородком, талия которого была перетянута широким зеленым поясом, — я сразу узнала. Это был лорд Робартс, хозяин Лангидрока, поместья, расположенного по дороге в Бодмин, который в далеком прошлом ездил на соколиную охоту с моим братом Китом; впрочем, мы его знали не очень хорошо. Теперь он стал нашим врагом и мог поступать с нами по своему усмотрению.

— Где хозяин дома? — спросил он, глядя на Ника Соула, который тотчас же повернулся к нему спиной.

— Моего мужа нет дома, — ответила Мери, делая шаг вперед, — а его сын где-то в саду.

— Здесь собрались все, кто живет в поместье?

— Да, кроме слуг.

— Вы не скрываете роялистов?

— Нет.

Лорд Робартс повернулся к одному из офицеров.

— Тщательно обыщите дом и территорию, — распорядился он. — Взломайте все двери, которые окажутся запертыми, и проверьте обшивку стен: там могут быть тайники. Прикажите фермерам пригнать сюда коров и вообще всю скотину и выделите людей для охраны скота и амбаров с зерном. Мы забираем эту галерею и все остальные комнаты на первом этаже для своих нужд. Солдат расположите в парке.

— Будет исполнено, сэр! — Офицер отдал честь и отправился выполнять приказ.

Лорд Робартс пододвинул стул ближе к столу, а оставшийся офицер подал ему бумагу и перо.

— Теперь, мадам, — обратился он к Мери, — прошу вас назвать имена всех домочадцев и пояснить, кем они вам приходятся. t

Один за другим мы сообщали ему наши данные, он записывал их, подозрительно глядя на каждого, словно наши имена и возраст были в его глазах уже сами по себе признаком вины. Только когда он дошел до Гартред, его поведение изменилось: он несколько расслабился и оттаял.

— Неподходящее время вы выбрали для путешествий, миссис Денис, — заметил он ей. — Оставались бы лучше в Орли Корт.

— Вокруг бродит множество солдат, которые знать ничего не желают ни о дисциплине, ни об уважении к господам, — томно произнесла Гартред. — Мало удовольствия жить одной, как я, с двумя дочками. Я надеялась, что, отправившись на юг, смогу избежать неприятностей, связанных с войной.

— Вы ошиблись, и, боюсь, теперь вам придется смириться с последствиями вашей ошибки. Вы останетесь здесь вместе с миссис Рэшли и ее домочадцами.

Гартред молча поклонилась. Лорд Робартс встал.

— Когда комнаты наверху обыщут, вы сможете подняться туда, — сказал он, обращаясь к Мери и остальным, — и прошу вас оставаться у себя и ждать дальнейших указаний. Вам будет разрешено раз в день, под охраной погулять в саду. Готовьте себе еду, как хотите. Кухня переходит в наше распоряжение. Кое-какая провизия будет вам выдаваться. Ваши ключи, мадам.

Я увидела, как Мери побледнела, а затем медленно и неохотно отстегнула связку от пояса.

— А сама я не смогу туда заходить? — спросила она.

— Нет, мадам. Чуланы и амбары уже не ваши, они являются собственностью парламента, как и все остальное в этом поместье.

Я вспомнила банки с вареньем на полках у Мери, а также мед, и джем, и соленые сардины в кладовых, и копченый окорок, и вяленый бараний бок. Я вспомнила хлеб в пекарне и набитые мукой лари, и зерно в амбарах, и деревья в садах, усыпанные наливающимися плодами. И все то время, пока я думала о них, над нашими головами раздавались тяжелые шаги, а через окно в комнату врывался вопль вражеского горна.

— Благодарю, мадам. И хочу предупредить вас и остальных присутствующих, что любая попытка бегства или нарушения моих приказаний будут очень сурово караться.

— А как же молоко для детей? — вспыхнув, спросила Джоанна. — У меня болезненный ребенок, у него может начаться круп.

— Кое-какие продукты будут вам ежедневно выдаваться, мадам, об этом я уже говорил, — продолжал лорд Робартс. — Если детям потребуется больше — отдайте свое. У меня здесь пятьсот человек, и их нужды волнуют меня значительно больше, чем каши и ваших детей. Теперь можете расходиться по своим комнатам.

Этого момента я и ждала и, перехватив взгляд Джоанны, кивком попросила ее подойти ко мне.

— Уступи свою комнату миссис Денис, — прошептала я, — и переселяйся ко мне. Я передвину свою кровать в соседние покои.

Она уже открыла рот, чтобы задать вопрос, но я покачала головой. Несмотря на волнение, у нее хватило разума подчиниться, и она тут же подошла с этим предложением к Мери, которая была настолько расстроена утратой ключей, что даже забыла о присущем ей гостеприимстве.

— Ах, умоляю, не надо жертв, — улыбнулась Гартред, обняв дочек. — Мей, Герти и я можем приткнуться где угодно. Этот дом похож на крольчатник, здесь полно разных комнат, я помню это с давних пор.

Я внимательно посмотрела на нее, вспомнив, что Кит и мой нынешний зять были вместе в Оксфорде — старый мистер Рэшли в ту пору был еще жив — и что во время первого брака Джонатана Кит очень часто ездил в Менабилли из Ланреста.

— Так ты была здесь раньше? — спросила я Гартред, впервые обращаясь к ней с того момента, как оказалась в галерее.

— О Боже, конечно. — Она зевнула. — Лет двадцать пять назад Кит и я приезжали сюда на праздник урожая и заблудились в коридорах и закоулках этого дома.

В этот момент лорд Робартс, который до этого о чем-то совещался со своим офицером, повернулся к нам.

— Прошу вас, — сказал он, — разойдитесь по комнатам. Мы двинулись к противоположной двери, где, сбившись в кучу, жались к стене испуганные слуги. Матти и еще две служанки подняли мое кресло. Солдаты уже вовсю хозяйничали на кухне, подкрепляясь мясом жареной говядины, которую готовили нам на обед, а вниз по лестнице спускались еще двое солдат и один сержант, тащившие постельное белье. В руках у них были простыни, кипа одеял и богато вышитое покрывало, которое в ожидании зимы хранилось в бельевом чулане.

— Ну уж этого вы не получите! — воскликнула Мери. — Где офицер? Я должна поговорить с кем-нибудь из старших.

— Я и есть старший, — ответил сержант, — и меня прислали доставить все белье, одеяла и покрывала, какие найдем. Такчто успокойтесь, леди, никто васи слушать не будет.

Они холодно посмотрели на нас, а один из них бросил на Элис наглый взгляд и зашептал что-то на ухо товарищу.

О Боже, как же я их возненавидела в этот момент, я, которая до этого относилась к войне с равнодушием и насмешкой. Теперь, когда это коснулось меня, я запылала гневом. Их грязные сапоги затоптали весь пол, а когда мы поднялись поверх, то поразились бессмысленному разгрому, который они учинили в наших покоях, втыкая копья в деревянные панели и срывая занавеси и гобелены со стен. В комнате Элис они опрокинули все шкафчики и вывалили содержимое на пол, выломали оконную раму, болтавшуюся теперь на един-ственной петле, и побили стекла. Нянька Элис стояла посреди комнаты, ломая руки от отчаяния, так как солдаты не постыдились утащить даже кое-что из детского белья, а один из этих скотов наступил на любимую куклу дочки Элис и размозжил ей голову. Увидев свою игрушку в таком виде, бедный ребенок зашелся плачем, и я вдруг ясно поняла, какая ярость бушует во время войны в сердцах мужчин, заставляя их убивать. В саду мятежники потоптали все клумбы и сбили головки у распустившихся цветов, чьи измятые лепестки теперь устилали землю под грязными копытами лошадей.

Я бросила еще один взгляд вокруг и затем попросила Матти и других слуг отнести меня в мою комнату. В ней царил такой же беспорядок: кровать была разворочена, обивка на стульях зачем-то вспорота. Кроме того, они избавили меня от необходимости отпирать дверь в соседние покои — она была взломана, а щепки усеяли весь пол. Гобелены на стенках были порваны в нескольких местах, но тот, который закрывал вход в тайник, к счастью, не пострадал.

В глубине души я вознесла хвалу Богу за то, что старый Джон Рэшли оказался таким изобретательным, и, попросив Матти подвезти меня к окну, выглянула на улицу. Внизу собрались целые эскадроны солдат, они привязали лошадей и теперь ставили в парке палатки, которые уже тут и там белели среди деревьев; горели костры, мычала скотина — солдаты распределяли животных по загонам — и все время гудел осточертевший горн, пронзительно и монотонно, на одной и той же ноте. Я отвернулась от окна и сообщила Матти, что Джоанна с детьми переселится в мою комнату, а я останусь в этой.

— Мятежники быстро расправились со всеми секретами, — проговорила Матти, оглядев комнату и выломанную дверь. — Но, в конце концов, тут не оказалось никаких ценностей.

Я не ответила, и пока она переносила в новое помещение мою постель и вещи, подкатила к шкафу и увидела, что он пуст — перед отъездом Джонатан убрал оттуда все бумаги.

Когда слуги привели обе комнаты в порядок и вместе с Матти починили дверь, вернув мне, таким образом, долгожданное уединение, я отослала их к Джоанне, чтобы они помогли ей благоустроить покои для Гартред. Суматоха улеглась, тишину теперь нарушал только непрекращающийся солдатский топот под окнами и возня, доносившаяся до меня с кухни. Очень осторожно я подобралась к северо-восточному углу моих новых покоев и приподняла гобелен. Вновь проведя рукой по стене, как и в свой первый визит сюда, когда я встретилась здесь с Джонатаном, я снова не обнаружила никаких выступов и никаких соединений в камне.

Мне стало ясно, что потайная дверь открывается только изнутри, с лестницы — большое неудобство для нас в нашем положении, но, безусловно, разумное решение старого Рэшли, который не желал, чтобы его старший сын-идиот расхаживал по дому туда-сюда, когда ему вздумается. Я забарабанила кулаками по стене — вряд ли они могли услышать эти глухие удары — и негромко позвала: «Джон», не надеясь, впрочем, получить ответ. Его и не было.

Передо мной возникла новая страшная проблема: ведь я предупредила Джона, чтобы он не пытался выйти из убежища, пока я не разрешу ему. Почему-то я решила, что смогу отыскать способ отодвинуть камень с этой стороны. Но теперь мне было понятно, что это невозможно, а Джон и Дик тем временем, сидя внизу в каморке, ждут моего сигнала. Я прижалась лицом к каменной стене и вновь позвала: «Джон… Джон» — так громко, как только позволило мне благоразумие, хотя уже догадалась, что звук моего голоса не сможет проникнуть сквозь неумолимую каменную преграду. И тут я совершенно упала духом.

В коридоре раздались шаги. Быстро опустив гобелен, я вернулась к окну, где сделала вид, будто смотрю во двор. Из моей бывшей комнаты до меня донесся шум, а затем кто-то постучал в дверь, разделявшую наши покои. «Пожалуйста, войдите», — пригласила я. Только что отремонтированная дверь распахнулась, чуть не слетев с петель, и вошел лорд Робартс собственной персоной, в сопровождении своего офицера и Фрэнка Пенроуза, чьи руки были связаны за спиной.

— Простите мое неожиданное вторжение, — сказал лорд Робартс, — но мы только что обнаружили этого парня неподалеку от поместья. Он сообщил нам кое-что любопытное, и думаю, вам есть что добавить к этому, мадам.

Я бросила взгляд на Фрэнка Пенроуза, который, одурев от страха, глядел вокруг словно испуганный заяц, изредка облизывая пересохшие губы.

Так как я ничего не ответила, лорд Робартс продолжал:

— Оказывается, до сего дня у вас здесь гостил сын Шельмы Гренвиля, — сказал он, внимательно глядя на меня, — а также его учитель. Несколько часов назад они должны были отплыть на рыбацком баркасе в Сент-Моус. Как я понял, вы крестная мать мальчика и заботились о нем. Так где же он теперь?

— Надеюсь, они уже обогнули мыс Додман, — сказала я.

— А мне сообщили, что когда в Полкеррисе на баркасе подняли парус, мальчика там не было, — возразил он, — поэтому вот этот Пенроуз и Джон Рэшли отправились его искать. Правда, мои люди пока не обнаружили их в саду. Так что же с ними случилось?

— Не знаю. Я думаю, они на баркасе.

— Вы понимаете, — сказал он жестко, — что за голову Шельмы Гренвиля назначен огромный выкуп, и что его укрывательство — или кого-либо из его родни — означает измену интересам парламента. Граф Эссекс дал мне строгие указания на этот счет.

— Ах вот как. Ну тогда вам надо заняться миссис Денис. Она — родная сестра сэра Ричарда, думаю, вам это известно.

Мои слова застали его врасплох, он растерянно поглядел на меня, а затем в раздражении забарабанил пальцами по столу.

— У миссис Денис, насколько я знаю, нет ничего общего с ее братом, — заметил он сухо. — Ее покойный муж, мистер Энтони Денис, был известен как преданный сторонник парламента и противник Карла Стюарта. Вы можете сообщить мне еще что-нибудь о своем крестнике?

— Ничего, кроме того, что сказала. Я ни минуты не сомневаюсь в том, что они сейчас в море и, если дует попутный ветер, на полпути к Сент-Моусу.

Он повернулся и вышел из комнаты, бедняга Фрэнк потащился следом, и я с облегчением вздохнула — помощник управляющего не знал о тайнике, так же, как и все остальные обитатели Менабилли, а значит, мой рассказ не вызывал сомнения: Дик и Джон действительно могли находиться в море, в десяти милях от берега.

Ни одна живая душа в поместье, кроме меня, не знала о контрфорсе, так как управляющий Лэнгдон отправился вместе с моим зятем в Лонстон. Это, конечно, было большим преимуществом — некому было нас предать, но, с другой стороны, одна я не могла решить вопрос, как мне доставлять беглецам пишу, воду, да и вообще, как оказать им поддержку, если я и сама все равно что пленница. И еще одна мысль начала преследовать меня. Я вспомнила слова Джонатана: «Из-за духоты и тесноты он скоро терял сознание, и нам было нетрудно с ним справиться», — и я представила себе дядю Джона, задыхающегося в душной темной каморке под землей… Так сколько же воздуха поступает в эту комнатку из туннеля? На сколько часов его может хватить?

Во второй раз за сегодняшний день холодный пот начал заливать мне глаза, и я, не отдавая себе отчета, вытирала его рукой. Мной овладело отчаяние: обстоятельства оказались сильнее меня, и я не знала, что предпринять. Шорох в соседней комнате и детский плач вернули меня к действительности и дали понять, что Джоанна со своими малышами уже перебралась в мои бывшие покои, а через минуту она сама появилась на пороге с хнычущей дочкой на руках и маленьким Джонатаном, цепляющимся за ее юбку.

— Почему ты переехала сюда, Онор? — спросила она. — Это было необязательно. — Затем, как и Матти, она с любопытством огляделась. — Здесь так пусто и голо, и никаких ценностей. Я очень рада, а то уже боялась, что эти скоты все заберут. Возвращайся в свои покои, Онор, если дети тебе не мешают.

— Нет, спасибо, мне здесь удобно.

— Ты выглядишь такой усталой и измотанной, но я, наверное, не лучше. У меня такое чувство, что за последние два часа я постарела на десять лет. Что они с нами сделают?

— Ничего, если будем сидеть в своих комнатах.

— Хоть бы Джон вернулся, — сказала она со слезами на глазах. — Я боюсь, что он попал в какую-нибудь стычку на дороге и ранен. Господи, что же с ним случилось?

Почувствовав тревогу в голосе матери, дети вновь захныкали, и вошедшей в комнату Матти, которая, к счастью, обожала детей, пришлось успокаивать малышку. Затем она раздела и уложила ее в постельку, пока маленький Джонатан, настойчивый и упрямый, как большинство мальчиков, изводил нас вопросами: почему они переехали в комнату тети Онор, кто эти солдаты и сколько они еще пробудут у нас?

Часы тянулись ужасающе медленно и тоскливо, солнце, наконец, начало опускаться за деревья в дальнем конце парка, в воздухе зависла густая пелена дыма, поднимающегося от разложенных солдатами костров.

С улицы до нас доносился топот солдатских сапог и стук конских копыт, все время слышались приказы, в глубине парка не переставая трубил горн, подпевая своему собрату, гудящему прямо под нашими окнами. Дети никак не могли заснуть, они вертелись в кроватках и звали то Матти, то Джоанну, которая, кое-как успокоив малышей, устремлялась к окну и с пылающим от негодования лицом сообщала мне о все новых бесчинствах врагов.

— Они собрали весь скот с полей и пастбищ, загнали в наспех сооруженный загон в парке и отделили молодых бычков. — Неожиданно она вскрикнула и полным возмущения голосом продолжала: — Они убили трех из них и уже разделывают туши у костра. А теперь загоняют овец.

До нас донеслось тревожное блеяние ягнят, мычание коров, и я вспомнила о пяти сотнях солдат, собравшихся внизу, и еще о многих сотнях на подходе из Лоствитила, и что всех их, а также и лошадей, надо кормить и поить, но вслух ничего не произнесла. Джоанна захлопнула окно, так как из-за дыма в комнате уже нечем стало дышать, а крики солдат и приказы офицеров сливались в противный одуряющий гул. Солнце, наконец, село в тусклые красноватые облака, и по полу заскользили длинные тени.

Около половины девятого Матти принесла нам одну-единственную тарелку с небольшим куском пирога и кувшин с водой. Губы ее были мрачно сжаты.

— Это вам на двоих, — сказала она. — Миссис Рэшли и леди Кортни получили столько же. Леди Кортни готовит бульон для детей на завтра, на случай, если они не дадут нам яиц.

У меня не было аппетита, поэтому Джоанна съела весь пирог. Я же могла думать только об одном: прошло уже почти пять часов, как ее муж и сын Ричарда спрятались в контрфорсе. Матти принесла свечи, вслед за этим пришли Элис и Мери, чтобы пожелать нам доброй ночи. Бедняжка Мери из-за волнений и тревоги выглядела сильно постаревшей, под глазами у нее залегли глубокие тени.

— Они рубят деревья в саду, — сказала она. — Я сама видела, как они пилили ветки и обрывали недозрелые плоды. Я послала записку лорду Робартсу, но он не ответил. А слугам они заявили, чтобы те завтра отправлялись убирать зерно: ячмень на восемнадцати акрах и пшеницу с Большого луга. Но ведь хлеба не созрели, до жатвы еще три недели.

По щекам у нее побежали слезы, она повернулась к Джоанне.

— Почему же нет Джона? — произнесла она с упреком. — Почему он не защищает дом своего отца?

— Если бы Джон и был тут, он все равно ничего бы не смог поделать, — быстро сказала я, не дав Джоанне броситься на защиту мужа. — Как ты не поймешь, Мери, идет война. Это творится сейчас по всей Англии, просто мы в Корнуолле впервые столкнулись с этим.

Пока я говорила, во дворе раздался солдатский гогот, и прямо к нашим окнам взметнулись языки пламени: солдаты жарили быка на площадке рядом с задним двором, а так как искать дрова им было лень, они сорвали двери с маслобойни и пекарни, разбили их и теперь швыряли в костер.

— В галерее на обеде присутствовало больше тридцати офицеров, — спокойно заметила Элис. — Мы видели, как после еды они прогуливались на террасе перед домом. Один или два из них — корнуэльцы, я встречала их до войны, но большинство мне незнакомы.

— Говорят, граф Эссекс уже в Фой, — сказала Джоанна, — а свой штаб он расположил в Плейсе. Только не знаю, правда ли это.

— Семья Треффи не пострадает, — с горечью заметила Мери. — У них полно родственников, сражающихся на стороне парламента. Думаю, Бриджит нечего опасаться, что ее чуланы и закрома так бесстыдно разграбят, как наши.

— Пойдем спать, мама, — ласково сказала Элис. — Онор права, зачем переживать. Пока что с нами ничего плохого не случилось, и если отец и Питер целы и невредимы, то чего же еще желать.

Они отправились к себе, Джоанна и дети ушли в соседнюю комнату, а Матти, не подозревавшая о моей тревоге, стала готовить меня ко сну.

— Сегодня я кое-что обнаружила, — произнесла она мрачно, расчесывая мне волосы.

— Что же, Матти?

— Миссис Денис не утратила своей тяги к джентльменам. Я не ответила, ожидая продолжения.

— И вы, и все другие леди, и миссис Соул, и Спарки получили на ужин лишь пирог, а вот миссис Денис наверх отнесли жареную говядину, бургундское, и на подносе стояло два прибора. Кстати, детей она запихнула в гардеробную и дала им одного цыпленка на двоих.

Мне пришло в голову, что страсть Матти подслушивать и совать нос во все дела может в ближайшем будущем сослужить нам хорошую службу.

— И кто же этот счастливчик, который удостоился чести обедать с миссис Денис?

— Сам лорд Робартс, — торжественно возвестила Матти. Мои подозрения переросли в уверенность. Совсем неспроста Гартред заявилась в Менабилли после двадцати пяти лет отсутствия. У нее что-то было на уме.

— Что ж, лорд Робартс недурен, — заметила я. — Думаю, стоит пригласить его как-нибудь к себе, погрызем вместе холодного пирога.

Матти фыркнула и отнесла меня в постель.

— Хотела бы я поглядеть на лицо сэра Ричарда, если вы начнете такое вытворять, — сказала она.

— Сэр Ричард не будет против, — ответила я, — когда узнает, что я сделала это не из прихоти, а ради пользы дела.

Я старалась казаться беззаботной, но когда она, задув свечи, ушла к себе и я осталась в комнате одна, нервы мои были напряжены до предела. Пламя костра под окнами постепенно угасло, крики и смех прекратились, так же как топот, стук копыт и позывные горна. Часы на башне пробили десять, потом одиннадцать, затем полночь. В доме все стихло: успокоились и домочадцы, и враги. В четверть первого издалека донесся собачий вой, и сразу же, словно это послужило сигналом, я почувствовала, как потянуло в комнате холодом. Я села в постели и замерла. Сквозняк не прекращался, ледяной поток шел от гобелена в углу.

— Джон, — прошептала я, — Джон.

Из-за гобелена раздался шорох, будто скреблась мышь, потом осторожно, очень медленно показалась рука, отодвинула ковер в сторону, из отверстия появилась маленькая фигурка, и, упав на четвереньки, стала пробираться к моей постели.

— Это я, Онор, — услышала я, и тут же меня коснулась холодная и влажная, словно лягушачья лапка, ручка. Темная фигурка забралась на постель и, дрожащая и жалкая, легла рядом.

Это был Дик, по-прежнему одетый в свое мокрое, липкое платье. От страха и усталости мальчик принялся беззвучно плакать.

Я прижала его к себе, стараясь согреть, и когда он немного успокоился, спросила:

— Где Джон?

— Внизу в каморке. Мы сидели там и ждали, час за часом, а вы все не давали сигнала. Я хотел вернуться, но мистер Рэшли мне не позволил. — Он снова начал всхлипывать, и я на всякий случай накрыла его с головой покрывалом.

— Он потерял сознание, — продолжал мальчик, — и лежит на ступенях, обхватив голову руками, а я взялся за длинную веревку, свисающую над лестницей, и потянул. Каменная дверь поддалась, и я оказался здесь. Мне все равно, я больше не могу там оставаться, Онор, там темно и душно, как в могиле.

Он все еще дрожал, уткнувшись носом в мое плечо, а я лежала и думала, что же мне теперь делать: вызвать Джоанну и довериться ей, выдав, таким образом, секрет, или дождаться, пока Дик успокоится, и отослать его обратно, дав с собой свечу, чтобы он помог Джону. И пока я раздумывала, с бьющимся сердцем прислушиваясь к малейшему шороху, до моего слуха вдруг донесся непонятный шум — кто-то прокрался на цыпочках по коридору к моей двери, взялся за ручку, потом, поняв, что дверь заперта, отпустил ее, помешкал с минуту; затем шаги начали удаляться, и я уловила замирающий вдали шорох платья. Кто-то под покровом ночи наведался ко мне, и этот кто-то — женщина!

Я лежала, не шевелясь и крепко прижимая к себе спящего мальчика. Часы на башне пробили один раз, потом два, три…

17

На рассвете, когда сквозь ставни забрезжили первые сероватые полосы света, я разбудила Дика, который так и проспал всю ночь словно младенец, положив голову мне на плечо. Какое-то время он удивленно моргал глазами, ничего не соображая, а когда наконец вспомнил, где он и что с ним, я попросила его зажечь свечу и пробраться обратно в каморку. Меня не оставляла тревога, что из-за недостатка воздуха с Джоном могло что-то случиться, ведь он от природы был довольно болезненным. Никогда еще, за все шестнадцать лет, как я превратилась в калеку, не сожалела я так горько, что не могу владеть ногами. Через несколько минут Дик вернулся, его маленькое личико в неверном утреннем свете казалось бескровным, словно лицо призрака.

— Он очнулся, — сказал Дик, — но боюсь, очень болен: весь трясется и даже не помнит, что с ним случилось. Лоб у него горячий, а руки как лед.

По крайней мере, жив, подумала я, вознеся хвалу Богу. Со слов Дика я поняла наконец, что произошло. С Джоном случился жесточайший приступ малярии, которая с детства мучала его, и стоило ли удивляться, что после десяти часов, проведенных в подземелье, болезнь вновь дала о себе знать. Через секунду я уже приняла решение. Я попросила Дика подвинуть к кровати мой инвалидный стул и с помощью мальчика пересела на него. Затем подъехала к двери, ведущей в соседние покои, и тихо позвала Матти. Мне ответил сонный голос Джоанны, заворочался один из малышей.

— Спите, — сказала я, — мне нужна Матти. — И через минуту служанка уже вышла из гардеробной, зевая и глядя заспанными глазами из-под ночного чепца. Она уже начала было распекать меня за то, что я вскочила ни свет ни заря, но я быстро приложила палец к губам.

Ситуация вынуждала меня нарушить обещание, данное зятю, тем более, что я и так уже выдала секрет двоим, теперь же без Матти мне было не справиться. Она вошла и, когда увидела Дика, глаза у нее полезли на лоб.

— Ты ведь любишь меня, Матти, — сказала я ей. — Сейчас мне твоя любовь и верность нужны как никогда. Безопасность и жизнь этого ребенка в наших руках.

Она кивнула, но ничего не ответила.

— Дик и мистер Джон прячутся в укрытии с прошлого вечера, — продолжала я. — В толще стены здесь проходит лестница, которая ведет к крошечной комнатке под землей. Мистер Джон заболел. Я хочу, чтобы ты принесла его сюда. Дик покажет тебе дорогу.

Мальчик отодвинул гобелен, и я впервые увидела, как устроен вход. Каменная дверь, площадью около четырех футов, поворачивалась на петлях под действием рычага и веревки, за которую надо было потянуть у основания ступеней. Отверстие казалось достаточно широким, чтобы в него мог протиснуться человек. Камень был подогнан так точно, что, когда дверь закрывалась, обнаружить ее изнутри комнаты было невозможно, тем более открыть — рычаг не позволял этого сделать. Узкая лестница, проложенная в контрфорсе, круто спускалась вниз к крошечной комнатке, высотой примерно в человеческий рост. Больше с моего стула я ничего не увидела, как ни старалась, кроме чего-то темного на нижней ступеньке — должно быть, это лежал Джон.

Из окна в комнату падал сероватый утренний свет и, когда Матти, в причудливом ночном одеянии и чепце, осторожно пролезла через отверстие внутрь контрфорса, вся эта сцена показалась мне странной и жутковатой. Лишь только они с Диком исчезли в темноте, как из парка донеслись первые звуки горна: для вражеской армии начался новый день.

Офицеры, расположившиеся в доме, тоже с минуты на минуту должны были подняться, а значит, времени у нас было в обрез. Прошло минут пятнадцать, которые для меня растянулись на целую вечность, и все трое наконец появились в комнате. За это время в мои окна успели ворваться лучи утреннего солнца, а внизу, во дворе, все пришло в движение.

Джон, хвала Создателю, был в сознании и не бредил, но его знобило, и он весь горел. В таком состоянии надо было как можно скорее уложить его в постель и предоставить заботам жены. Мы посоветоватись. Я настаивала на том, что никому больше — ни Джоанне, его жене, ни Мери, его мачехе, нельзя сообщать ни о способе, каким он проник в дом, ни о том, что Дик все еще здесь.

Таким образом, рассказ Джона должен был звучать так: рыбачья лодка зашла в одну из бухточек за Гриббином, и там он посадил в нее Дика, а сам, направляясь полями в сторону поместья, заметил на дороге солдат, спрятался и ждал в укрытии, пока не стемнеет. Ночью с ним случился приступ малярии, он решил вернуться домой и, цепляясь за плющ, затянувший всю южную стену поместья, вскарабкался по свинцовым трубам в комнату отца. В подтверждение своих слов Джону следовало незамедлительно отправиться в покои родителей, разбудить Мери и постараться убедить в правдивости этой истории. Нельзя было терять ни минут, дом уже просыпался. Устроить это было непросто. Чтобы попасть в южное крыло, надо было пересечь мою бывшую комнату, где сейчас спала Джоанна, его жена: если бы мы отправились по коридору, проходящему под колокольней, то рисковали бы встретить кого-нибудь из слуг, а то и солдат.

Матти пошла первой. Мы испуганно замерли, но на сей раз Джоанна ничего не спросила, а дети даже не пошевелились в своих кроватках. Тогда бедняга Джон, с пылающим от лихорадки лицом, будто тень, скользнул за ней следом. Сцена напомнила мне, как в детстве, в Ланресте, мы с братьями и сестрами играли в прятки, но сейчас это была не игра, вместо радостного возбуждения меня наполняла тревога, такая болезненная, что лоб у меня взмок, и я почувствовала дурноту. Но вот наконец вернулась Матти и успокоила меня, сказав, что Джон благополучно добрался до спальни отца. Эта часть нашего плана завершилась успешно. Следующим делом мне нужно было сообщить Дику, с суровым лицом и с болью в сердце, о том, что хотя я не против его присутствия в моей комнате, ему все же следует быть готовым к тому, что придется много часов подряд провести в тайнике. Поэтому я посоветовала ему отнести туда тюфяк и кое-какие вещи, на случай, если сюда неожиданно нагрянут гости.

Как я и боялась, мальчик тут же расплакался, умоляя меня не оставлять его одного в страшном, темном подземелье. Он сойдет с ума, уверял он, этого ему не вынести, лучше умереть.

Я была в отчаянии: в доме уже все проснулись, а из соседней комнаты доносился лепет малышей.

— Отлично, — сказала я, — Матти, открой, пожалуйста, дверь и позови солдат. Скажи им, что сын Ричарда Гренвиля здесь и желает сдаться им на милость. У них острые мечи, так что скоро все будет кончено.

Я понимала, что поступаю очень жестоко, пытаясь запугать таким способом ребенка, но это было нашим единственным спасением, и да простит меня Господь.

Услышав о мечах, мальчик смертельно побледнел: мой скрытый намек на кровь возымел действие, на что я и рассчитывала. Он повернулся ко мне — в глазах застыло отчаяние — и сказал:

— Хорошо. Я сделаю, как вы просите.

Взгляд этих темных глаз до сих пор преследует меня, до своего смертного часа я не забуду его.

Я попросила Матти снять с моей кровати матрас, захватить одеяла и табуреточку, стоявшую у окна, и запихнуть все это через отверстие в подземный ход.

— Когда опасности не будет, я дам тебе знать, — сказала я.

— Но как, — спросил Дик, — если дверь будет закрыта?

Опять передо мной возникла та же проблема, что и прошлой ночью. Я уже готова была расплакаться от отчаяния и усталости и с тоской посмотрела на Матти.

— А что, если не до конца закрывать дверь, — предложила она, — пусть она будет приоткрыта дюйма на три. И тогда мистер Дик, приложив ухо к щели, сможет услышать ваш голос.

Мы попробовали, и хотя идея мне не очень понравилась, это все же был выход из положения. Кроме того, мы обнаружили, что двух-трехдюймовая щелка позволяла ему слышать, как я стучу палкой об пол: один, два или три раза — это были наши сигналы. Три удара означали смертельную опасность, дверь в этом случае требовалось незамедлительно захлопнуть.

Мальчик захватил матрас, одеяла, взял полбуханки хлеба, которые раздобыла для него Матти, и спустился вниз. Часы на башне пробили шесть, и сразу вслед за этим ко мне в комнату ворвался малыш Джонатан с игрушками в руках и громко потребовал, чтобы я с ним поиграла. День начался. Когда сейчас я вспоминаю непереносимую тревогу, ужасающую пытку тех дней, я не понимаю, как я смогла это выдержать? Ведь мне приходилось остерегаться не только врагов, но и друзей — тех, кого я так любила. Мери, Элис, Джоанна — никто из них не должен был догадаться 6 том, что произошло, и их визиты ко мне, которые в другое время могли бы успокоить и приободрить меня, теперь лишь усугубляли мою тревогу.

Не знаю, что бы я делала без Матти. Когда Дик был со мной, — а это было довольно часто, большую часть дня, — она снова, как в былые годы, стояла на часах у дверей моей комнаты, отгоняя всех непрошенных гостей. К счастью, мое увечье могло служить нам предлогом, все знали, что у меня нередко случаются «черные дни», когда я предпочитаю оставаться одна, и теперь эта ложь стала нашим спасением.

Рассказ Джона ни у кого не вызвал недоверия, он действительно выглядел ужасно больным, его лихорадило, поэтому под стражу его не взяли и позволили остаться в спальне отца с тем, чтобы жена ухаживала за ним. Суровый допрос, которому его подверг лорд Робартс, не привел ни к каким результатам: Джон упрямо стоял на своем, а у лорда Робартса, слава Богу, было и без того дел по горло, чтобы волноваться отом, что случилось с сыном Шельмы Гренвиля.

Помню, Маттиспросила меня тогда, в пятницу второго августа:

— Сколько они еще здесь пробудут, мисс Онор? Когда же королевская армия освободит нас?

И я, подумав, что Ричард уже в Труро, а Его Величество, по слухам, взял Лонстон, ответила, что самое большее — через четыре дня. Но я ошибалась. Еще целых четыре недели мятежники хозяйничали в Менабилли.

Прошло уже почти десять лет с того августа сорок четвертого, но каждый день этого месяца, показавшегося нам бесконечным, остался навсегда в моей памяти. Первая неделя была жаркой и душной, на ослепительно сверкавшем небосклоне не виднелось ни облачка; и по сию пору я словно ощущаю запах конского пота и вонь, подымающуюся в мое распахнутое окно из загаженного двора, где развлекалась как умела взопревшая солдатня.

Изо дня в день до меня доносилось позвякивание конской сбруи, перестук копыт, солдатский топот, скрип повозок, и все настойчивей пытался заглушить разноголосицу и выкрики командиров гудящий на одной ноте горн.

Дети Элис и Джоанны, не привыкшие сидеть взаперти солнечными летними днями, свешивались из окон, рискуя вывалиться; их звонкие голоса только усиливали стоящий во дворе гам. Элис, на которую теперь свалились все заботы о них, пока Джоанна нянчилась с больным Джоном в более спокойной южной половине дома, водила малышей из комнаты в комнату, чтобы хоть немного их развлечь. Заключение всех нас превратило в сплетниц, и не успевала Элис со своим выводком покинуть мою комнату, как заявлялись сестры Спарк, до того предпочитавшие игру в карты беседе со мной, и начинали передавать какие-то безумные бредни, почерпнутые у перепуганных насмерть служанок, что как только Эссекс отдаст приказ, то поместье со всеми обитателями сожгут, надругавшись прежде над женщинами. Должна сказать, я единственная в доме слушала эти ужасы без трепета. Господь свидетель, искалечить меня больше, чем уже покалечила судьба, было невозможно. Однако Дебора и Гиллиан принимали эти басни за чистую монету, а Дебора, которой, на мой взгляд, неприятности грозили еще меньше, чем мне, даже достала дрожащей рукой серебряный кинжал и показала мне: им она вознамеривалась защищать свою честь. Их брат Вилл все это время старательно подлизывался к офицерам, рассчитывая, что улыбочками и пожеланиями доброго утра он добьется благосклонности и сохранит себе жизнь, но стоило им отвернуться, он тут же принимался поносить их и повторять обрывки подслушанных разговоров — какую-то галиматью, которая никого не интересовала. Пару раз ко мне заходил Ник Соул, стуча костылями; вид у него был совершенно потерянный; словно обиженный ребенок, он никак не мог понять, как так произошло, что мятежников не прогнали из Менабилли в первые же сутки, и мне приходилось выслушивать его нудные догадки о том, где сейчас находится Его Величество: в Лонстоне, в Лискерде, снова в Эксетере — впрочем, где бы он ни находился, это не приближало ни на минуту наше освобождение. Все время, пока он разглагольствовал, его жена Темперанс сидела и тупо, словно в трансе, смотрела не мужа; страх и растерянность пресекли поток религиозного красноречия, и ее хватало только на то, чтобы судорожно сжимать в руках молитвенник, больше не терзая нашего слуха цитатами из него.

Раз в день нам позволяли выйти на тридцать минут в сад, и я, под тем или иным предлогом оставив Матти у себя в комнате, просила Элис везти мой стул, пока няня занималась ребятишками.

В садах царило запустение, тисовые деревья были сломаны, цветочные клумбы вытоптаны. Мы гуляли туда-сюда по грязным дорожкам, часовые у ворот пялились на нас, а из узких окон галереи с нас не спускали глаз офицеры. Их оценивающие недобрые взгляды жгли нам спину, но приходилось мириться с этим ради столь необходимого нам глотка свежего воздуха. Изредка до нас доносились их смех и грубая, неприятная речь. Большинство мятежников было из Лондона и восточных графств, за исключением двух-трех офицеров в штабе лорда Робартса. Я и раньше терпеть не могла лондонского выговора, теперь же, из-за того, что так говорили враги, он мне стал вдвойне неприятен. Во время наших прогулок мы никогда не встречались с Гартред, хотя обе ее дочки, скованные и нелюдимые, играли в дальнем конце сада, бросая на нас и на малышей равнодушные взгляды.

Ни одна из них не походила на мать, свои темные волосы и тяжелые черты лица они получили в наследство от покойного отца, Энтони Дениса.

— Ничего не могу понять, — прошептала Элис мне на ухо. — Считается, что она такая же пленница, как и мы, но обращаются с ней совсем не так. Я видела из окна, как она прогуливается по саду рядом с летним домиком, болтая и расточая улыбки лорду Робартсу, а слуги говорят, он ужинает вместе с ней почти каждый вечер.

— Она ведет себя так же, как и многие другие женщины во время войны, — заметила я. — Ловит рыбку в мутной воде.

— Ты хочешь сказать, она за парламент? — воскликнула Элис.

— Не за парламент и не за короля, а за Гартред Денис, — ответила я. — Знаешь, как говорят о таких — служат и нашим и вашим. Она будет улыбаться лорду Робартсу и спать с ним — почему бы и нет — до тех пор, пока это ее устраивает. Если она его попросит, он хоть завтра отпустит ее домой.

— Тогда почему же она не возвратится себе спокойно в Орли Корт?

— Вот это и мне бы очень хотелось знать.

И пока мы так беседовали на глазах у лондонских офицеров, я все думала о шагах, которые слышала ночью в коридоре, о ладони, осторожно прикоснувшейся к дверной ручке, о шорохе платья. Зачем бы Гартред, в полночь, когда все в доме спят, подкрадываться к моей комнате и пытаться открыть дверь, если у нее не было какой-то цели? И как она узнала дорогу туда?

Лишь спустя десять дней я смогла ответить на этот вопрос.

В воскресенье одиннадцатого августа погода наконец переменилась. По небу, предвещая дождь, побежали небольшие кудрявые облака, а на юго-западе сгустились тяжелые грозовые тучи. В тот день во дворе все пришло в движение, в парк прискакало еще несколько кавалерийскихполков, вместе с ними прибыли повозки с ранеными, которых разместили на соседней ферме. Их крики и стоны, такие жуткие в своей реальности, наполнили нас, их врагов, дурными предчувствиями и страхом. Приказы в этот день звучали особенно резко и жестко, а горн надрывался, не переставая ни на миг, с утренней зари до вечерней.

Впервые на обед нам дали лишь тарелку супа и кусок черствого хлеба и на большее просили не рассчитывать. Объяснений не последовало, но Матти, навострив уши, потолкалась на кухне с подносом под мышкой и кое-что разведала.

— Вчера была битва в Бреддок Дауне. Они потеряли кучу народу, — сказала она тихо. Теперь, когда вокруг были враги, мы привыкли разговаривать шепотом, поглядывая на дверь.

Я отлила половину своей порции супа в миску Дика, и он жадно выпил его, облизав край, словно голодная собачонка.

— Король находится в каких-нибудь трех милях от Лоствитила, — продолжала Матти. — Они объединились с принцем Морисом, а свой штаб расположили в Боконноке. Сэр Ричард вышел из Труро с тысячей солдат и наступает с запада на Бодмин. «Ваши парни хотят выжать нас как лимон», — сказал мне тут один на кухне. — «Но у них ничего не выйдет».

— А что ты ему ответила, Матти?

Она угрюмо улыбнулась и отрезала Дику большой ломоть хлеба.

— Сказала, что буду молиться за них, когда сэр Ричард до них доберется.

После еды я села в свое кресло и принялась глядеть, как собираются на небе густые грозовые тучи. В загоне перед моими окнами от всего многочисленного стада осталось лишь около дюжины быков и несколько овец, остальных на прошлой неделе забили. Через день-два прикончат и этих. Ни одного колоса не виднелось на полях, хлеба сжали, зерно смололи, даже стога сена увезли. Трава в парке, там, где паслись лошади, была съедена под корень. Ни дерева не осталось в саду позади дома. Я подумала, что если рассказ Матти верен и король с Ричардом действительно находятся к востоку и западу от Лоствитила, значит, граф Эссекс и его десять тысяч воинов попали в ловушку и оказались запертыми на крошечном участке земли, не больше девяти миль в длину, и путей к отступлению у них нет, кроме как по морю.

Десять тысяч солдат, провизия на исходе, и взять ее неоткуда, а вокруг сжимается кольцо из трех армий.

В этот вечер со двора больше не доносился смех, не было слышно ни радостных возгласов, ни болтовни; только всполохи огня освещали вечереющее небо, когда солдаты подбрасывали в костер срубленные деревья, кухонные лавки, двери, сорванные с чуланов и кладовых, и даже столы и стулья из комнаты управляющего, и я видела, как вспыхивает пламя на их угрюмых лицах.

Небо потемнело, и медленно, почти бесшумно закапал дождь. И пока я прислушивалась к нему, вспоминая все, что говорил мне Ричард, до моего слуха вновь донесся шорох платья. В дверь тихо постучали.

18

Дик быстрее ветра умчался в укрытие, а Матти убрала его миску и тарелку. Я, спокойно сидя в своем кресле спиной к гобелену, попросила гостя войти.

Это была Гартред. На ней было надето, если память не изменяет мне, платье изумрудного цвета, шею украшало ожерелье из изумрудов, в ушах сверкали изумрудные серьги. С минуту она помедлила у двери, глядя на нас с холодной улыбкой.

— Все та же верная Матти, — сказала она наконец. — Какое счастье иметь таких преданных слуг.

Матти фыркнула и, недовольно поджав губы, швырнула деревянные тарелки на поднос.

— Я не встревожила тебя, Онор? — продолжала Гартред все с той же натянутой улыбкой. — Уже довольно поздно, а ты, конечно, ложишься рано?

Весь смысл этой фразы заключался в интонации, с которой она ее произнесла. Записанные на бумаге слова кажутся безобидными и простыми — я передаю их дословно, — но в ее голосе, во взгляде, ощупывающем меня, я прочла скрытое презрение, насмешку, подразумевающую, что если я калека, то меня надо засовывать в постель, как только стемнеет, в половине десятого.

— Я ложусь спать тогда, когда захочу, так же, как и ты, без сомнения. Обычно это зависит от собеседника, с которым я провожу вечер.

— Должно быть, день тянется для тебя ужасающе нудно, — продолжала она, — хотя ты уже, наверное, привыкла. Ты так давно живешь в заточении, что нынешняя ситуация мало что изменила в твоей жизни. А мне, должна сознаться, она действует на нервы.

Она прошла в комнату, хотя я ее не приглашала, и огляделась.

— Думаю, ты уже слышала новости? — спросила она.

— Что король в Боконноке и мятежники вчера проиграли сражение? Да, слышала.

На подоконнике стояла тарелка с фруктами, собранными еще до того, как бунтовщики захватили поместье. Гартред протянула руку, взяла с тарелки инжир и, по-прежнему оглядываясь, принялась есть. Матти вновь негодующе фыркнула и, забрав поднос, вышла из комнаты, бросив на Гартред, стоящую к ней спиной, взгляд, который вполне мог убить ее, если бы та дала себе труд обернуться.

— Если все это затянется, — продолжала Гартред, — нам не поздоровится. Они и теперь уже не слишком-то любезны, а поражение превратит их просто в скотов.

— Очень может быть.

Она выбросила кожуру от инжира и взяла еще один.

— Ричард в Лангидроке, — продолжала она. — Это один из пленных сказал. По иронии судьбы, хозяин Лангидрока находится здесь. Кто бы ни победил, к концу кампании от его поместья ничего не останется, Ричард об этом позаботится. Джек Робартс ходит черный как туча.

— Сам виноват, нечего было советовать графу Эссексу идти в Корнуолл, чтобы тот попал со своим десятитысячным войском в ловушку.

— Так это ловушка, — задумчиво произнесла она, — а мой неразборчивый в средствах братец, должно быть, приманка. Честно говоря, я так и думала.

Я не ответила. Гартред нужны были какие-то сведения, а я и так сказала слишком много.

— Что ж, посмотрим, — продолжала она, с удовольствием поедая инжир, — только боюсь, если дело затянется, мятежники превратятся в людоедов. Они уже разорили всю округу до самого Лоствитила, и в Фой тоже совсем нет продуктов. Мне страшно подумать, что Джек Робартс сделает с Ричардом, если братец попадет к нему в руки.

— Наоборот — тоже будет неплохо.

Она засмеялась и слизала с пальцев последние капли сладкого сока.

— Все мужчины дураки, особенно во время войны. Они теряют всякое представление о ценностях.

— Это зависит от того, что считать ценностями.

— Я ценю только одну вещь: свою безопасность.

— В таком случае, ты поступила опрометчиво, отправившись в путешествие десять дней назад.

Она поглядела на меня из-под тяжелых век и улыбнулась.

— А язычок у тебя не притупился с годами, и несчастье тебя не смягчило. Послушай, ты все так же любишь Ричарда?

— Это мое дело.

— Его ненавидят даже товарищи по оружию — полагаю, ты знаешь это — и клянут как в Корнуолле, так и в Девоншире. В действительности, единственные, кого он может считать своими друзьями, это мальчишки, которые не осмеливаются ему перечить. У него их целая свита, бегают за ним, словно приклеенные.

О Боже, думала я, какая же ты мерзкая женщина! Готова ухватиться за любую возможность, чтобы сделать мне больно; однако вслух я ничего не произнесла, лишь молча смотрела, как Гартред крутит на пальцах кольца.

— Бедняжка Мери Говард, — продолжала она, — что ей пришлось вытерпеть… Знаешь, Онор, это тебя Бог уберег, что ты не стала его женой. Правда, помнится, Ричард позже устраивал шумные сцены, уверяя, что по-прежнему любит тебя. Возможно, и так — он склонен к извращениям. Должно быть, это необычное ощущение — любить женщину, которая не может ответить тебе на любовь.

Она зевнула и подошла к окну.

— С Диком он обращается ужасно, — продолжала она. — Мальчик боготворит мать, а Ричард, как я понимаю, собирается сделать из него игрушку для себя, лишь бы досадить жене. Как он тебе понравился?

— Он еще маленький и, как все дети, легко уязвимый.

— Я удивляюсь, как он вообще появился на свет, когда вспоминаю ужасы, которые рассказывала мне Мери. Однако мне лучше пощадить твои чувства, ты ведь все еще высокого мнения о моем братце. Я рада, что лорд Робартс не нашел мальчишку. Он ведь поклялся, что повесит любого родственника Ричарда.

— Кроме тебя.

— Ах, я не в счет. Миссис Денис из Орли Корта не имеет никакого отношения к Гартред Гренвиль. — Она снова обвела взглядом стены, затем выглянула во двор. — Кажется, в этой комнате держали идиота? Мне помнится, как раз из этого окна он корчил рожи Киту, когда мы его привезли сюда двадцать пять лет тому назад.

— Понятия не имею. В Менабилли эту тему не затрагивают.

— Мне что-то говорили о каких-то тайниках в этом доме, — продолжала она, стараясь казаться равнодушной. — Не могу вспомнить, что именно. Какой-то встроенный шкаф, кажется, куда они запирали идиота, когда тот буйствовал. Так мне Кит говорил. Ты не отыскала его?

— Здесь нет никаких встроенных шкафов, кроме того, с ящичками, но в него никого не спрячешь.

— Мне так неприятно, — продолжала она, — что из-за моего вторжения тебе пришлось уступить свою комнату Джоанне Рэшли. Я могла спокойно поместиться и в этой. К тому же, слуги сказали мне, что до того, как ты в ней поселилась, она пустовала.

— Было проще предоставить тебе и твоим дочкам более просторные покои, чтобы ты могла приглашать гостей к себе на обед.

— Ты всегда была неравнодушна к лакейским сплетням, насколько я помню. Привычка всех старых дев. Наверное, когда они подглядывают и подслушивают у закрытых дверей, у них улучшается аппетит.

— О других не скажу, но боюсь, мой жидкий бульон не становится вкуснее, когда я представляю, как ты прижимаешься к лорду Робартсу.

Она взглянула на меня, и я подумала: интересно, в ком больше ненависти, в ней или во мне?

— По крайней мере, мое присутствие здесь избавило вас от крупных неприятностей. Ведь я знаю Джека Робартса уже очень давно.

— Постарайся тогда, чтобы он не скучал, это все, о чем мы тебя просим.

Наш разговор начал доставлять мне удовольствие, и, поняв это, она повернулась к двери.

— Я не могу гарантировать, что его хорошее настроение сохранится. Он весь позеленел сегодня во время обеда, когда что услышал, что Ричард в Лангидроке, а сейчас уехал на совет в Фой. Кажется, у них там намечается встреча с Эссексом и другими командующими.

— Я уверена, что к утру ты ему исправишь настроение, — заметила я.

Она положила ладонь на ручку двери, глазами все еще рыская по гобеленам, закрывавшим стены.

— Если они проиграют эту компанию, нам не поздоровится. Побежденный солдат — опасное животное. Джек Робартс отдаст приказ сравнять Менабилли с землей.

— Да, — сказала я, — мы уже знаем об этом.

— Заберут все: одежду, украшения, мебель, еду, — и обитателям тоже не сладко придется. Он, должно быть, интересный человек, твой зять, Джонатан Рэшли. Уехать из дома, зная почти наверняка, что поместье в конце концов разрушат.

Я пожала плечами, и тут, уже в дверях, она все же не вытерпела:

— Он по-прежнему собирает серебро для монетного двора?

Я улыбнулась, впервые за нашу беседу; теперь мне стало ясно, что так интересовало Гартред.

— Не знаю, — ответила я. — Понятия не имею. Но если подождешь, то когда поместье разграбят, мы точно узнаем, прятали здесь что-нибудь или нет. Доброй ночи, Гартред.

Она еще с минуту смотрела на меня, затем повернулась и вышла. Так вот в чем дело! Если бы необходимость понадежней спрятать Дика не занимала так мои мысли, я бы, наверное, уже давно догадалась. Кто бы ни выиграл войну у нас в Корнуолле, это Гартред мало волновало; она всегда позаботится о том, чтобы заручиться поддержкой победителя. Ей не лень шпионить в пользу любого из противников. Я уже готова была уподобиться Темперанс Соул и процитировать Священное Писание: «Ибо, где будет труп, там соберутся орлы». Если в ходе войны можно кое-чем поживиться, Гартред Денис не засидится дома. Вновь у меня в памяти промелькнуло, как она торговалась из-за брачного контракта с Китом; как — уже будучи вдовой — лихорадочно выгребала из ящиков побрякушки, покидая Ланрест, и я вспомнила слухи, дошедшие до меня после смерти ее второго мужа, что поместье Орли Корт обременено долгами, и к тому же, по достижении ее дочерьми совершеннолетия, должно перейти к ним. Третьего мужа Гартред себе пока не нашла, а жить как-то надо. Корнуэльское серебро пришлось бы очень кстати, сумей она заполучить его.

Это, без сомнения, и было ее целью, а моя комната, судя по всему, вызывала у нее наибольшие подозрения. Секрета контрфорса она не знала, но помнила, что какой-то тайник в Менабилли есть, и отсюда заключила, что во время войны Джонатан не преминет им воспользоваться. Я уверена, ей и в голову не могло прийти, что в тайнике вместо серебра прятали ее племянника. Также я не сомневалась, что она ведет свою игру в одиночку, и лорд Робартс тут ни при чем. Позволяя ему провести с собой ночь-другую, она лишь сочетала приятное с полезным. Намного вкуснее было за ужином есть жареное мясо, чем пить пустой жидкий бульон; к тому же, она всегда питала слабость к грузным мужчинам. Но как только она обнаружит, что одной ей отыскать сокровища не под силу, она плюнет на последствия и раскроет перед ним все карты.

Страшная перспектива, но никто в доме, кроме меня, об этом не догадывался. Промелькнуло, словно его и не было, воскресенье одиннадцатого августа, и началась следующая неделя, сулящая нам новые, Бог весть какие испытания. Три армии роялистов с каждым днем все сильнее сжимали кольцо вокруг мятежников; теперь в их распоряжении остался лишь жалкий опустошенный клочок земли, причем дороги из-за затяжных ливневых дождей превратились в непролазную топь.

И палящий зной, и ослепительно голубое небо, и сверкающее солнце остались в прошлом. Дети больше не высовывались из окон, чтобы послушать горн и поглазеть на снующих внизу солдат, прекратились и наши ежедневные прогулки под окнами галереи. По парку метался холодный порывистый ветер, и, поглядывая изредка сквозь плотно запертые окна на улицу, я видела закрытые, намокшие под дождем палатки, лошадей с уныло опущенными мордами, привязанных под деревьями в дальнем конце сада, и сбившихся в кучки людей, печально глядящих на костер, никак не желающий разгораться под проливным дождем.

Многие из раненых, размещенных на ферме, умерли, и Мери не раз наблюдала на рассвете похоронные процессии, молчаливые и мрачные, тянущиеся сквозь седую утреннюю дымку в Лонг Мид, где неподалеку от придмутской рощицы хоронили умерших.

Новые раненые на ферму не поступали, и мы поняли, что дождливая погода положила конец сражениям; до нас также дошло известие, что армия Его Величества захватила восточный берег реки Фой — от Сент-Випа до крепости в Полруане, охраняющей вход в гавань. Таким образом, мятежники в Фой оказались отрезанными от своих судов в Ла-Манше, и стало невозможным доставлять провизию морем; лишь небольшие суденышки могли причалить к берегу в Придмутс и Полкеррисе или к песчаным отмелям в Тайвардрете, но сейчас из-за сильного юго-западного течения даже это было трудно.

Теперь, по словам Элис, в галерее, где обедали враги, больше не раздавались смех и болтовня; офицеры с мрачными лицами сновали туда и обратно через дверь, ведущую в столовую, которую лорд Робартс превратил в свой штаб, и очень часто когда под проливным дождем в Менабилли прибывал очередной гонец с еще одним приказом от графа Эссекса из Лоствитила или с вестью о новом поражении, до нас доносился громкий раздраженный голос их командира.

Продолжала ли Гартред рыскать по дому в поисках сокровищ — не знаю. Элис уверяла, что она не рискует выходить из своей комнаты. Приступ малярии у Джона так и не прошел, поэтому Джоанну я почти не видела, зато Мери заходила ко мне довольно часто; с каждым днем она выглядела все более измученной и осунувшейся: для нее было истинной трагедией смотреть, как разоряют ее гнездо. Почти три сотни овец было забито, а также тридцать мясных бычков и шестьдесят быков, оставленных на откорм. Солдаты увели с фермы весь тягловый скот — и волов, и лошадей, всего почти сорок голов; из восьмидесяти свиней осталось не больше дюжины, да и те не протянут до конца недели. Запас прошлогоднего зерна испарился в первые же дни после захвата поместья, а теперь они забрали и новый урожай, не оставив в полях ни единого колоса. Излишне говорить, что на ферме больше не было ни повозок, ни телег, ни хозяйственных орудий, а сараи, где хранилось топливо на зиму, стали так же девственно чисты, как и амбары. В действительности, по словам перепуганных до смерти слуг, ничего не осталось от огромного поместья, которое Джонатан Рэшли передал на руки моей сестре всего каких-нибудь полмесяца назад. Сады загублены, деревья повалены, скот забит и съеден. Чем бы ни закончилась война, мой зять так и так был разорен.

А ведь они не добрались пока до дома и его обитателей… Пища для нас постепенно становилась все большей проблемой. В середине дня мы собирались на основную трапезу, которую нам подавали в покоях Элис. Нас толпилось там что-то около двадцати человек, лишь Джона не было: он все еще лежал больной в спальне отца. Под рев и хныканье капризничавших малышей мы макали свой жалкий кусок затхлого хлеба в жиденький супчик, в котором изредка попадалось несколько разваренных бобов или кусочек капусты. Хотя детям пока еще давали молоко, но не больше двух чашек в день, и постепенно их бледные мордашки с глазами в пол-лица приняли какое-то изумленное выражение, игры потеряли прежнюю живость, и они то и дело зевали. У маленького Джонатана снова начался круп, что добавило забот Джоанне, которая и так не имела ни одной свободной минуты, выхаживая мужа. Элис пришлось тогда спуститься на кухню и попросить у занятых там солдат стеблей ревеня, которые они дали ей лишь потому, что ее мягкие манеры и добрый взгляд смягчили их сердца. Старики страдали от голода не меньше детей и так же плаксиво жаловались, не понимая, что эти испытания — неизбежное следствие войны. После обеда Ник Соул не отрывал глаз от своей пустой миски, а затем, бормоча себе под нос: «Позор. Какое безобразие!», обводил нас всех злобным взглядом, словно это кто-то из присутствующих был повинен в том, что произошло; хитрец Вилл Спарк, в присущей ему манере, садился рядом с ребятишками якобы поиграть, и когда Элис или нянька поворачивались к нему спиной, таскал у них кусочки хлеба. Женщины оказались не такими эгоистичными. Дебора, которую я считала во многих отношениях менее колоритной фигурой, чем ее брат, неожиданно проявила участливую заботу о тех, кто слабее, и, к моему удивлению, ни ее сочный бас, ни пробивающиеся усы ни капли не страшили благородных малышей.

Если бы не Матти, мне никогда бы в этой ситуации не прокормить Дика. Какими-то только ей известными способами — честными ли, бесчестными, я не решалась спросить — она свела дружбу с одним из солдат на кухне и наплела ему с три короба о своей бедной искалеченной госпоже, так что, тайком от всех, он давал ей лишнюю порцию супа, которую Матти относила ко мне в комнату, спрятав под фартуком. У него же она черпала новости и слухи — большинство из них не слишком радостные для его стороны, — и я уже начинала подумывать, не подкупить ли его, чтобы он дезертировал из армии.

В середине недели мы узнали, что Ричард захватил замок Рестормел около Лоствитила, а лорд Горинг, командовавший королевской кавалерией, удерживает мост и дорогу в Сент-Блейзи. Эссекс увяз на нашем полуострове, на кусочке земли в семь миль длиной и две шириной; ему приходилось кормить десятитысячную армию, а в это время королевские пушки в Полруане держали гавань Фой под прицелом, не подпуская к берегу ни один корабль. Долго это продолжаться не могло: или надо было посылать Эссексу подкрепление с востока, или же он сам должен был сделать попытку вырваться из кольца. И вот, день за днем, мы сидели со страхом в сердце и пустым желудком и смотрели на угрюмых солдат, сбившихся в кучки под дождем рядом со своими палатками, пока их командиры в доме отчаянно пытались прийти к какому-нибудь решению.

Минула еще одна неделя, наступило воскресение, и среди мятежников поползли слухи, что по ночам местные жители делают вылазки, нападая на их посты. Часовых находили задушенными, по утрам солдаты обнаруживали своих товарищей с перерезанным горлом, а другие, шатаясь, в ужасном виде — с отрубленными кистями рук и выколотыми глазами — брели со стороны дороги по направлению к главному штабу. Корнуолл поднимался…

Во вторник, двадцать седьмого, на обед нам не дали даже супа, лишь полдюжины буханок хлеба — это на двадцать человек! В среду мы получили один кувшин молока для детей вместо трех, и молоко, к тому же, было очень сильно разбавлено.

В четверг Элис, Джоанна, Мери, сестры Спарк и я поделили свой хлеб между детьми, а для себя заварили лишь травяной чай. Есть не хотелось. Голод исчез, стоило только нам увидеть, как малыши набросились на черствый хлеб, жадно запихивая его себе в рот, а затем повернули к нам голодные личики и попросили еще. И все это время юго-западный ветер безжалостно гнал по небу рваные облака, а в парке, не давая нам ни минуты покоя, надрывался горн, и звук его напоминал теперь вопль отчаяния.

19

В пятницу, тридцатого августа, я весь день пролежала в постели, глупо было в такое время собираться всем вместе, да у меня и сил на это не было. Я не могла выносить вида голодных детей, которые, плача, умоляют дать им хоть корочку хлеба. Матти заварила мне чашку чая, но и он не шел в горло. Голод сделал меня равнодушной к опасности, и я разрешила Дику выйти из укрытия и расположиться на матрасе рядом с моей кроватью, где он и сидел, обгладывая косточку, которую Матти где-то раздобыла для него. Его глаза выглядели громадными на бледном исхудалом личике, а черные кудряшки развились и потускнели. Мне показалось, что из-за худобы он стал еще больше походить на мать, и когда я время от времени бросала на него взгляд, мне чудилось, что это Мери Говард я кормила и укрывала все эти дни и что это она сидит там на матрасе и гложет косточку своими мелкими острыми зубками.

Матти тоже побледнела, глаза у нее запали. Куда делись ее крутые бедра и румяные, словно яблоки, щеки. Все, что ей удавалось достать на кухне у своего дружка — а теперь у мятежников и самих с едой было плохо, — она приносила Дику и детям.

Весь день я провела в дремоте, перескакивая из одного кошмарного сна в другой; Дик, свернувшись калачиком словно собачонка, устроился у меня в ногах, а Матти, примостившись у окна, не отводила глаз от тумана, который после дождя принялся заволакивать все внизу, пряча в молочных клубах палатки и лошадей.

Только что пробило два часа, когда внезапно меня разбудил стук копыт. Матти, открыв окно, выглянула наружу. Десяток офицеров и кавалерийский эскорт проскакали под аркой и въехали во двор, сообщила она, их командир в темно-сером плаще восседал на огромном черном жеребце. Она тут же выскользнула из комнаты и побежала во внутренний двор, а вернувшись, рассказала, что лорд Робартс собственной персоной вышел из дома, чтобы принять гостей, и что затем все они прошествовали в столовую, где расположен штаб, а у дверей выставили часовых.

Несмотря на усталость и тупую боль в висках, я поняла, что противник собирается на последний совет и что на него приехал сам граф Эссекс. Сжав голову руками, чтобы хоть немного утихла боль, я позвала Матти и попросила:

— Пойди найди своего дружка на кухне. Делай что хочешь, но выведай у него, что они затевают.

Она кивнула, поджала губы, но перед тем как уйти, достала из каких-то своих запасов еще одну косточку для Дика, и с ее помощью заманила его, словно щенка, в каморку под контрфорсом.

Пробило три, четыре, а в пять, когда уже стемнело, — из-за тумана и дождя вечерело быстро, — я вновь услышала, как под аркой в сторону парка проскакал отряд. В половине шестого вернулась Матти. Я не стала спрашивать ее тогда, не спросила и позже, чем она занималась все эти часы. Матти сообщила мне, что ее друг ждет за дверью, чтобы переговорить со мной. Когда она зажгла свечу, — до ее прихода я лежала в темноте, — я, приподнявшись на локте, бросила на нее вопросительный взгляд, и она мотнула головой в сторону коридора.

— Если дать ему денег, — зашептала она, — он сделает все, что вы прикажете.

По моей просьбе она принесла мне кошелек, а затем, подойдя к двери, пригласила парня войти.

Он вошел и остановился, щурясь в полумраке комнаты, на губах у него застыла глуповатая улыбка, лицо, как и у нас, было осунувшимся и изможденным. Я кивком пригласила его подойти поближе. Украдкой бросив взгляд через плечо, он подошел, и я протянула ему золотой, который он тотчас же опустил в карман.

— Что ты можешь мне рассказать? — спросила я.

Он взглянул на Матти, она кивнула ему. Тогда, облизав пересохшие губы, он произнес:

— Это только слухи… но во дворе поговаривают, что сегодня ночью начнется отступление. — Он замолчал, вновь покосившись на дверь. — Как только стемнеет, пятьсот человек отправятся в сторону моря. Если вы прислушаетесь, то, наверняка, услышите их. Они пойдут к Придмуту и Пол-керрису, там их будут ждать лодки.

— Лошадей на лодки не погрузишь, — заметила я. — Что ваши генералы собираются делать с двухтысячной кавалерией?

Он покачал головой и вновь взглянул на Матти. Я дала ему еще один золотой.

— Конюх сэра Уильяма Бэлфура сказал мне, что, когда пехота уйдет, они попробуют прорвать ряды роялистов и вырваться из окружения. Только не знаю, правда ли это?

— А что будет с тобой и остальными поварами?

— Уйдем морем, вместе со всеми.

— А ты уверен? Послушай, какой ветер.

Мы все прислушались к шуму деревьев на заднем дворе, в окно по-прежнему колотил дождь.

— Могу рассказать, что вас ждет, — продолжала я. — Вы соберетесь все на берегу и будете стоять там на ледяном ветру под проливным дождем и ждать лодок, но они не придут. В такую штормовую погоду, когда огромные волны разбиваются о прибрежные скалы Придмута, им к берегу не причалить. Зато утром туда заявятся местные жители, вооруженные вилами. Корнуэльцы, когда им нечего есть, не самые приятные люди.

Парень молчал, затем вновь облизал пересохшие губы.

— Почему ты не дезертируешь? Уезжай сегодня же ночью. Я дам тебе записку к предводителю роялистов.

— И я ему о том же твержу, — вступила в разговор Матти. — Одно слово от вас сэру Ричарду, и он спокойно перейдет линию фронта.

Парень стоял, в сомнении переводя взгляд с меня на Матти, в глазах у него вновь загорелся жадный огонек. Я протянула ему третий золотой.

— Если ты через час будешь у роялистов и расскажешь все, что рассказал мне — о том, что конница ночью собирается прорваться сквозь их ряды, — они отсыпят тебе еще золотых, да и накормят до отвала в придачу.

Он почесал голову и опять взглянул на Матти.

— В худшем случае, — продолжала я, — тебя возьмут в плен, но, согласись, это все же лучше, чем если корнуэльцы выпустят тебе кишки.

Это его убедило.

— Я отправляюсь, давайте вашу записку.

Я быстро набросала Ричарду несколько слов, не совсем уверенная, что они до него дойдут — как я узнала позже, он действительно не получил моей записки, — и затем посоветовала парню пробираться перелесками в Фой, потом, под покровом ночи, на лодке доплыть до Бодинника, занятого роялистами, и предупредить о готовящемся прорыве конницы мятежников.

Скорее всего, эти сведения попадут в руки наших генералов слишком поздно, чтобы можно было предотвратить прорыв, но попытаться не мешало. Когда, подгоняемый Матти, он наконец ушел, я откинулась на подушки, прислушалась к тому, как стучит в мое окно дождь, и сквозь его шум до меня донесся издалека — с большой дороги, проходящей за парком, — мерный звук тяжелых солдатских шагов. Час проходил за часом, а он все не затихал — топ-топ, топ-топ — медленно тянулась ночь. По временам, перекрывая завывание ветра, тонко и чисто вскрикивал горн. Наступило утро, туманное, серое, дождливое, а они все шли и шли по дороге, промокшие, заляпанные грязью; сотни и сотни проходили разбитыми рядами через парк, направляясь в сторону моря.

К полудню в субботу от дисциплины не осталось и следа, а когда сквозь мчащиеся по небу облака выглянуло умытое дождем солнце, до нас из Лоствитила докатились первые глухие раскаты орудийных выстрелов — это наступала армия Ричарда. Забыв о голоде, мы собрались у окна, подставляя свои изможденные лица дождю, а мятежники все шли и шли через парк — унылая вереница людей, повозок, лошадей; время от времени кто-то отдавал приказы, которые никто не думал исполнять, от усталости люди валились на землю, не в силах двигаться дальше; лошади, телеги и кое-какая чудом уцелевшая скотина увязали в непролазном топком болоте, которое когда-то называлось парком.

Все громче звучали орудийные выстрелы и трескучий огонь мушкетов. Один из наших слуг, забравшись на колокольню, сообщил нам, что холм рядом с Каслдором весь черный от людей, дыма и пламени и что по полю в нашу сторону бегут вражеские солдаты, сначала человек двадцать, потом пятьдесят, потом сто, потом еще сотня, чтобы влиться в толпу, уже и так забившую парк до отказа.

По-прежнему лил дождь, не затихая ни на минуту; отступление продолжалось.

В пять часов нам сообщили, что мы все, без исключения, должны спуститься в галерею. Даже Джона, несмотря на болезнь, подняли с постели. Остальные, впрочем, тоже с трудом передвигали ноги, а я едва могла сидеть на своем стуле. Вот уже два дня, как у нас во рту не было ни крошки, эти двое суток мы пили лишь жидкий травяной чай. Элис выглядела как привидение; думаю, что всю еду она отдавала своим трем дочкам. Ее сестра Элизабет казалась совершенно больной, а годовалый ребенок у нее на руках был так бледен, что напоминал восковую куклу.

Перед тем, как покинуть свою комнату, я проследила за тем, чтобы Дик спустился к себе в каморку, и на этот раз, невзирая на его бурные протесты, плотно закрыла камнем отверстие…

Странную картину являли мы собой, собравшись в галерее — изможденные лица взрослых, притихшие дети с пугающе тяжелым выражением запавших глаз. Джона я увидела впервые с того памятного утра месяц назад, и выглядел он ужасающе больным: кожа приобрела тусклый землистый оттенок, и его по-прежнему сотрясал озноб. Он бросил на меня вопросительный взгляд, и я, улыбнувшись, кивнула в ответ. Мы сидели молча, никто не осмеливался заговорить. Поодаль, около центрального окна, расположилась Гартред со своими дочками. Они тоже похудели и побледнели с тех пор как я видела их в последний раз, но по сравнению с детьми Рэшли или Кортни выглядели неплохо.

Я обратила внимание на то, что Гартред не надела своих украшений, а ее платье на сей раз было очень скромным, и сердце мое сжалось от недобрых предчувствий. Бросив несколько слов Мери, она больше ни на кого не обращала внимания и, сидя за небольшим столиком у окна, продолжала раскладывать пасьянс. Она переворачивала карты, внимательно разглядывая их, и я поняла, что все тридцать дней она ждала именно этой минуты.

Неожиданно в холле раздались громкие шаги, и в галерею, весь мокрый, в заляпанных грязью сапогах вошел лорд Робартс. Его сопровождали штабные офицеры, и на лицах у них была написана мрачная решимость.

— Все собрались? — спросил лорд Робартс резко.

Мы что-то пробормотали, и он воспринял это как утвердительный ответ.

— Вот и отлично, — сказал он и, подойдя к Мери и Джону, остановился перед ними.

— Мне стало известно, что ваш поддерживающий роялистов супруг, мадам, и ваш отец, сэр, спрятал в этом доме большое количество серебра, которое по праву должно принадлежать парламенту. Время для шуток прошло. Сейчас наша армия находится в очень тяжелом положении и вынуждена временно отступать. Парламенту необходимо все серебро, какое только можно найти, чтобы победить в этой войне. Поэтому я требую, мадам, чтобы вы сообщили мне, где оно спрятано.

Мери удивленно смотрела на него.

— Я ничего не знаю ни о каком серебре, — сказала она наконец. — У нас была кое-какая серебряная посуда, но ведь вы отобрали мои ключи, так что теперь она в вашем распоряжении.

— Я говорю о больших запасах серебра, мадам, которые ваш муж обычно хранит в каком-то тайнике, перед тем как отправить на монетный двор.

— Мой муж действительно был сборщиком средств в Корнуолле, милорд, но о том, что он хранит сокровища в Менабилли никогда и речи на было.

Лорд Робартс повернулся к Джону.

— А вы, сэр? Неужели отец и вам ничего не говорил об этом?

— Нет, — ответил тот твердо, — я ничего не знаю о делах отца и никогда не слышал ни о каком тайнике. В курсе дел мог быть только управляющий Лэнгдон, доверенное лицо отца, который уехал вместе с ним. Больше в Менабилли никто ничего вам не сможет рассказать.

С минуту лорд Робартс молча разглядывал Джона, затем повернулся к своим офицерам и сказал:

— Приказываю уничтожить поместье. Заберите украшения, одежду, все ценности, сорвите со стен гобелены, разбейте мебель, разрушьте все так, чтобы в Менабилли остались одни голые стены.

Услыхав это, бедный Джон с трудом встал на ноги.

— Вы не имеете права! Парламент не поручал вам устраивать бессмысленные погромы. Я выражаю свой протест, милорд. По всем человеческим законам справедливости, вы не имеете права так поступать.

В это время Мери, выйдя вперед, бросилась на колени перед Робартсом.

— Милорд, клянусь всем самым дорогим для меня, в моем доме нет никаких тайников, иначе я бы об этом знала. Умоляю вас, пощадите мой дом.

Лорд Робартс холодно глядел на нее.

— Мадам, — произнес он, — почему я должен щадить ваш дом, если никто не пощадил моего? Обе стороны — и победители и побежденные — должны уплатить дань гражданской войне. Будьте благодарны, что я дарю вам жизнь. — С этими словами он повернулся и вышел, забрав с собой офицеров и оставив у дверей часовых.

Во дворе он вскочил на коня и вновь поскакал на помощь своим людям, ведущим бессмысленный бой у Каслдора, а с неба по-прежнему, не переставая, моросил частый холодный дождь.

Через минуту майор, которого он оставил за главного, отдал солдатам приказ, и те тут же принялись сдирать обшивку со стен столовой; раздался треск ломающегося дерева, посыпались осколки разбитых оконных стекол.

Услыхав эти звуки, возвестившие начало погрома, Мери повернула к Джону заплаканное лицо.

— Ради Бога, если ты хоть что-то знаешь о тайнике, скажи им и спаси наш дом. Когда вернется отец, я все возьму на себя.

Джон не ответил. Он украдкой бросил на меня взгляд, оставшийся никем не замеченным, кроме Гартред, которая как раз в этот момент подняла голову. Не разжимая губ, я пристально глядела на него, так же холодно и беспощадно, как смотрел до этого лорд Робартс. Немного помолчав, Джон медленно произнес:

— Я ничего не знаю о тайнике.

Если бы бунтовщики, разоряя поместье, кричали, смеялись, если бы сопровождали погром пьяным хохотом, нам было бы легче перенести этот ужас. Но зная, что они проиграли этот этап войны, ощущая себя побежденными, солдаты проделывали все молча, с холодной жестокостью убийц.

Дверь галереи стояла открытой, с каждой стороны ее охраняло по часовому, но до нас не доносилось ни единого слова: в гробовом молчании они сдирали со стен деревянные панели, разбивали мебель, рубили в щепки огромный обеденный стол. Ни один из солдат так и не подал голоса, слышно было лишь, как они кряхтели, поднимая над головами тяжелые топоры. Первым полетел со стены на пол разорванный портрет короля в разбитой раме, но даже следы от грязных подошв, припечатавшие королевские черты, и рваная полоса, перерезавшая рот, не могли изуродовать эти печальные глаза, спокойно взиравшие на нас с разодранного холста.

Мы слышали, как они поднялись по лестнице и ввалились в покои, расположенные в южном крыле дома, и когда под ударами рухнула дверь в комнату моей сестры, Мери начала сотрясаться от беззвучных, мучительных рыданий. Элис, обняв ее, крепко прижала к себе, словно ребенка, а все остальные сидели, не проронив ни слова, будто призраки. Тут Гартред подняла голову и посмотрела на меня.

— Мы с тобой, Онор, единственны здесь, в ком нет ни капли крови Рэшли. Думаю, нам надо как-то занять себя. Скажи, ты играешь в пикет?

— Твой брат научил меня шестнадцать лет назад, но с тех пор я не играла.

— Значит, у меня есть шанс выиграть. Ты рискнешь сразиться?

Она улыбнулась, тасуя карты, и я догадалась о двойном смысле ее слов.

— Возможно, — заметила я, — на карту поставлено больше, нежели несколько кусков серебра.

Топот над нашими головами не прекращался, мы вновь услышали глухие удары топора, а на террасу перед нашими окнами полетели осколки разбитого оконного стекла.

— Ты что же, боишься играть со мной?

— Нет, — ответила я, — не боюсь.

Я подкатила кресло к столику и расположилась напротив нее. Она протянула мне колоду, я сняла и перетасовала карты, затем вернула ей, и она начала сдавать по двенадцать штук. Это была самая удивительная партия в пикет, которую я когда-либо играла, причем, в то время, как Гартред имела в виду лишь сокровища, я знала, что речь идет о сыне Ричарда.

Все остальные были слишком убиты горем, чтобы удивляться на нас, но если они и отреагировали, то не иначе, как с неодобрением и неприязнью, решив, что не будучи членами семьи Рэшли, мы даже не пытаемся скрыть своего бессердечного равнодушия к происходящему.

— Пять карт, — объявила Гартред.

— Сколько это будет? — спросила я.

— Девять очков.

— Отлично.

— Пять.

— Большой кварт, девять. Три валета.

— Плохо.

Она пошла с туза червей, а я бросила десятку, и когда она брала взятку, мы услышали, как мятежники наверху сдирают со стен спальни гобелены. Я почувствовала едкий запах гари, и в ту же секунду мимо окон галереи проплыла

струйка дыма.

— Они подожгли конюшни, — спокойно заметил Джон, — и фермерские постройки за домом.

— Дождь должен загасить пламя, — зашептала Джоанна. — Они не успеют сгореть.

Один из малышей захныкал, и тут же грубоватая с виду Дебора посадила его на колени и попыталась утешить. На улице было так влажно, что дым от горящих построек казался густым и липким, а удары топора над нашими головами и топот ног напоминали грохот на лесоповале, хотя мятежники всего-навсего рубили в щепки огромную кровать, на которой Элис дала жизнь своим детям. Через секунду мы увидели, как они вышвырнули на террасу зеркало, и оно разлетелось на тысячу осколков, следом за ним вниз полетели разломанные подсвечники, высокие вазы, стулья с обитыми сидениями…

— Пятнадцать, — сказала Гартред, пойдя с бубнового короля.

— Восемнадцать, — ответила я, побивая его тузом. Несколько мятежников во главе с сержантом спустились с лестницы, таща в руках всю одежду, которую им удалось обнаружить в спальне Джонатана и Мери, а также ее украшения, гребни и чудесные тканые гобелены, занавешивавшие стены. Все это они увязали в тюки и погрузили во дворе на специально оставленных для этого лошадей. Доверху нагрузив животных, солдаты вывели их через арку на внешний двор, а их место заступила новая пара.

Все двери в холл были открыты, и сквозь выломанные окна разгромленной столовой мы могли видеть разрозненные группы мятежников, по-прежнему бредущие мимо тлеющих фермерских построек в сторону моря. Ухмыляясь, они смотрели на дом, а их разгоряченные работой товарищи, выглядывающие из окон, беспечно орали им сверху какие-то глупости, свистели и бросали вниз матрасы, стулья, столы — все, что попадало им под руку, чтобы поддержать пламя, лениво лижущее под моросящим дождем почерневшие постройки.

Какой-то парень связывал в узел одежду и белье. Подвенечное платье Элис, детские платьица, вышитые ее собственными руками для дочек, богато украшенная одежда Питера, которую она заботливо хранила в шкафу.

Грохот над нашими головами наконец-то прекратился, и мы услышали, что мятежники перебираются в комнаты под колокольней. Один из них принялся шутки ради бить в колокол, и этот печальный звон разлился вокруг, смешавшись с криками и воплями во дворе, со скрипом колес проезжавших по парку телег и с все более оглушительным грохотом орудий.

— Сейчас они доберутся до твоей комнаты над аркой, — сказала Джоанна. — Твои книги и вещи, Онор, они не пощадят их, как и наши.

В ее голосе проскользнул упрек; то, что я — ее любимая тетка и крестная — не выказала большого огорчения, явно обидело ее.

— Джонатан никогда бы не допустил этого, — произнес Вилл Спарк высоким истеричным голосом. — Если бы в доме было спрятано серебро, он бы отдал его, не раздумывая, и не стал бы дожидаться, пока его поместье разграбят, а родственников пустят по миру.

Колокол гудел, не переставая, а потолок сотрясался от тяжелых безжалостных шагов. Во внутренний двор из окон западного крыла полетели разные вещи: портреты и скамьи, ковры и занавеси; на земле выросла уродливая куча из разломанных и порванных предметов. Солдаты, стоящие внизу, вытаскивали из этой груды все наименее ценное и бросали в огонь.

Мы начали третью партию нашей игры.

— Терц от короля, — сказала Гартред.

— Отлично, — ответила я.

В голове у меня крутилась лишь одна мысль: мятежники сейчас добрались до последней комнаты в доме и сдирают гобелен со стены, примыкающей к контрфорсу.

Мери подняла заплаканное лицо и посмотрела на нас.

— Скажи хоть слово офицеру, — обратилась она к Гартред, — может, он остановит этот погром. Ты же друг лорда Робартса и имеешь на него влияние. Неужели ничего нельзя сделать?

— Можно, — ответила Гартред, — если бы мне позволили. Но вот Онор считает, что лучше пусть все катится в тартарары… Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. Полагаю, это моя взятка. — И она записала счет на лежавшей рядом с ней табличке.

— Онор, — сказала Мери, — ты ведь знаешь, если дом разрушат, это разобьет сердце Джонатана. Все, что он так заботливо строил, чем жил, а до него его отец, почти пятьдесят лет… Если Гартред может спасти нас, а ты пытаешься ей помешать, то я никогда тебя не прощу, и Джонатан тоже, когда узнает об этом.

— Гартред никого не может спасти, если не хочет сама пострадать, — ответила я и начала сдавать карты для четвертой партии.

— Пять карт, — сказала Гартред.

— У меня тоже.

— Кварт от короля.

— Кварт от валета.

Мы уже играли последнюю партию — у каждой было по две победы, — когда услышали, как мятежники, во главе со своим офицером, крушат лестницы.

На террасе и во дворе высились горы обломков — дорогие сердцу предметы и семейные реликвии,накопившиеся за пятьдесят лет; половину мятежники погрузили на лошадей, а то, что осталось, подожгли. Собравшись вокруг, они смотрели, как занимается пламя. Солдаты, тяжело дыша, устало опирались на топоры, и когда костер разгорелся, майор вошел в галерею, щелкнул каблуками и, презрительно кивнув Джону, доложил:

— Приказ лорда Робартса выполнен в точности. От Менабилли ничего не осталось, леди и джентльмены, кроме вас и голых стен.

— А серебро? — спросила Мери.

— Никакого серебра, кроме вашего, которое, естественно, стало собственностью парламента.

— Так к чему же был этот дикий погром, все эти бессмысленные разрушения?

— Войска парламента получили сокрушительный удар, мадам, и это единственное, о чем мы, солдаты парламента, должны помнить.

Он поклонился и вышел. Мы услышали, как он на улице отдает команды, через минуту ему подвели коня и, вскочив в седло, он ускакал, как и лорд Робартс час назад. Во дворе пламя лизало остатки мусора, и неожиданно мы заметили, что кроме его ленивого потрескивания и шума дождя до нас не доносится ни единого звука. Вокруг царила странная, неестественная тишина. Даже часовые больше не стояли у дверей. Вилл Спарк осторожно выполз в холл.

— Они убрались, — сказал он. — Они уехали. Дом пуст. Я взглянула на Гартред, на этот раз была моя очередь улыбаться. Я открыла карты.

— Без прикупа, — сказала я любезно и записала себе в актив десять очков. Впервые я повела в счете и в следующую сдачу, получив три туза против ее одного, выиграла эту партию и всю игру.

Не проронив ни слова, она встала из-за стола, затем, насмешливо сделав мне реверанс, кликнула дочек и вышла из гостиной.

Я осталась сидеть одна за столом, рассеянно тасуя карты, как до этого делала Гартред, пока остальные члены нашей печальной компании отважились выйти в холл и стояли там, потрясенные открывшимся им видом разрушений.

Деревянная обшивка стен была сорвана, полы взломаны, оконные переплеты выломаны. Частый дождь, не сдерживаемый более ни дверьми, ни оконными стеклами, падал им на лица тихо и уныло, занося в дом громадные хлопья сажи и копоть от горящего во дворе костра.

За исключением нескольких солдат, все еще ведущих бои у Каслдора, все остальные мятежники отошли к морю. В Менабилли тоже не осталось ни одного из них, лишь произведенный ими разгром, да черная вспученная трясина на том месте, где месяц назад был парк и проходила дорога, говорили о недавнем вторжении.

Я по-прежнему сидела с картами в руке, рассеянно перебирая их и прислушиваясь к монотонному шуму дождя, грохоту пушек и мушкетным выстрелам, как вдруг новый звук привлек мое внимание. Он не был ни назойливым, ни пронзительным, как вражеский горн, так долго изводивший меня, а энергичным, быстрым. С каждой минутой он раздавался все ближе и ближе. Это была ликующая дробь барабанов армии роялистов.

20

В воскресенье, рано утром, вражеская армия сдалась на милость королю. Для многих сотен мятежников, собравшихся на берегу, не было путей к отступлению. Лишь одна рыбачья лодка пришла в предрассветной мгле из Фой, и на ней в Плимут отплыли генерал Эссекс и его советник лорд Робартс. Об этом мы узнали позднее, так же, как и о том, что дружок Матти не подвел меня и, действительно, в пятницу вечером доставил записку сэру Джекобу Эстли в Бодинник; но к тому времени, когда сведения достигли Его Величества и удалось предупредить посты на дорогах, кавалерия противника уже успела совершить прорыв сквозь ряды роялистов и добраться до Солташа. Таким образом, из-за преступной нерасторопности более чем двухтысячная конница врага ускользнула у нас из-под носа, чтобы не сегодня-завтра вновь начать боевые действия. Этот немалый просчет обходили молчанием в наших войсках, стараясь не омрачать радость от одержанной победы, и, мне кажется, единственный, кого эта неудача приводила в бешенство, был Ричард Гренвиль.

Когда в то памятное воскресное утро к нам на помощь подоспел один из его пехотных полков, доставивший пищу, сам Ричард в Менабилли не приехал, но, в типичной для него манере, прислал мне коротенькую записку, видимо, ни секунды не задаваясь вопросом, жива я или нет, и где может сейчас находиться его сын.

Он писал: «Мой план удался только наполовину. Этот болван Горинг прохлопал ушами у себя в штабе, и кавалерии удалось уйти прямо у него из-под носа. Солдаты — хочешь верь, хочешь нет — лишь пару раз пальнули им вдогонку. Избавь меня, Боже, от таких соратников. Сейчас мы помчимся в погоню за этими мерзавцами, но, боюсь, теперь, после того как Горинг так им удружил, надежды догнать их мало».

У Ричарда — в первую очередь солдата и в последнюю любовника — не было времени заниматься проблемами горстки изголодавшихся людей и увечной женщины, которая ради его нелюбимого сына позволила врагам разорить весь дом.

Так что, в конце концов, потерявшего сознание паренька принес ко мне в комнату не Ричард, а все тот же несчастный больной Джон Рэшли, который, спустившись в подземный ход через люк в летнем домике, дополз до каморки под контрфорсом и, обнаружив лежащего там Дика, открыл со стороны лестницы камень и вытащил мальчика наверх.

Все это происходило около девяти часов вечера в субботу, после того, как бунтовщики покинули поместье. Мы все настолько ослабели от голода, что на следующее утро могли лишь улыбаться, заслышав под окнами барабанную дробь роялистской пехоты.

Первая наша мысль была о молоке для детей и хлебе для нас самих, а позднее, когда, несколько утолив голод, мы собрались у огня, разведенного, солдатами в галерее, — единственной неразоренной комнате во всем поместье, — до нас снова донесся стук копыт, но на этот раз он не испугал нас, а наоборот, обрадовал: ведь это возвращались домой наши мужчины.

Напряжение, в котором я провела последние четыре недели, когда не имела права никому — даже самым близким людям — доверить свой секрет, наконец дало о себе знать. Теперь, после того, как самое страшное осталось позади, наступила реакция. Из-за своего увечья я и раньше не отличалась крепким здоровьем, сейчас же у меня не было силы даже поднять голову.

Радость встречи, восторги и слезы — все это было не для меня. Элис вновь обрела своего Питера, Элизабет — Джона, Мери — Джонатана; за поцелуями следовали слезы, за слезами вновь поцелуи; к тому же, надо было еще описать все мучения прошедших дней и ужаснуться произведенному разгрому. Лишь для меня не нашлось плеча, к которому можно было прислонить голову, или груди, на которой я могла бы выплакать свою боль. На чердаке для меня отыскали узкую низенькую кроватку, принадлежавшую раньше кому-то из слуг — мятежники ее почему-то не тронули — и мне она теперь очень пригодилась. Помню, как я лежала на ней, а мой зять Джонатан, вернувшийся, наконец, домой, склонился надо мной и, сообщив, что Джон ему все рассказал, похвалил меня за мужество. Будь он дома, уверил Джонатан, он действовал бы так же. Но что мне были его похвалы, когда я ждала Ричарда. А он в это время гнался за мятежниками.

Веселью и ликованию в Корнуолле не было конца. В Фой не умолкая гудели колокола, им вторили в Тайвардрете. Его Величество собрал всю корнуэльскую знать в своем штабе в Боконноке и выразил им признательность за помощь и поддержку, Джонатану он даже пожаловал свой кружевной платок и молитвенник. Однако мне это безудержное ликование по случаю победы казалось преждевременным. Возможно, это болезнь сделала меня недоверчивой, но я не могла радоваться вместе со всеми. Я лежала, повернувшись лицом к стене, и на сердце у меня было тяжело. У победы был горький привкус, ведь война не кончилась. Конечно, Эссекс с его восемью тысячами солдат был разбит, но на востоке и на севере Англии оставалась еще многотысячная непобежденная армия мятежников. Так что же дальше? — задавала я себе вопрос. Когда же наступит мир? Я вспоминала опустошенный край, разграбленные поместья — неужели так все и будет продолжаться? И доколе? Пока не состаримся? Что значило слово «победа», как не пустой звук, если наш заклятый враг лорд Робартс, по-прежнему целый и невредимый, руководил обороной Плимута? Возможно, это особенность моей натуры, но мне казалось, что глупо и наивно считать войну законченной только потому, что освобожден Корнуолл.

На второй день после возвращения наших войск, когда мужчины уехали в Боконнок, чтобы попрощаться с Его Величеством, я вдруг услышала во дворе скрип колес. Кто-то готовился к отъезду, и через некоторое время по замощенному булыжником Двору прогрохотала повозка, удаляясь в сторону парка. Я тогда была слишком слаба, чтобы задавать вопросы, но вечером, когда пришла Матти, спросила, кто это с таким «шиком» покинул Менабилли.

— Кто же еще, как не миссис Денис?

Значит, Гартред, как истинный игрок, решила начать все сначала.

— А где она отыскала повозку? — удивилась я.

Матти фыркнула, не переставая массировать мне спину.

— Один из джентльменов, что приехал вчера с мистером Рэшли, оказался ее хорошим знакомым. Какой-то мистер Амброс Манатон. Он-то и проводил ее сегодня с «шиком».

Я улыбнулась про себя. Как ни ненавидела я Гартред, мне трудно было не поразиться ее способности всегда выходить сухой из воды.

— А Дика она видела перед отъездом?

— Конечно. Он подошел к ней за завтраком и поздоровался. Я видела: она уставилась на него, выпучив глаза. А потом спрашивает: «Ты сегодня утром прибыл сюда, вместе с нашими войсками?» А он усмехнулся — чертенок этакий — и отвечает: «Я все время здесь был».

— Ах, негодник! Ну и что она?

— Помолчала немного, мисс Онор, а потом улыбнулась — знаете, как она умеет — и говорит: «Я могла бы догадаться. Можешь передать своей тюремщице, ты у нас теперь дороже золота».

— А дальше?

— Это все. Она ушла вскоре после этого. Думаю, в Менабилли она больше не заявится. — И Матти продолжала растирать мою ноющую спину сильными привычными движениями.

Однако она ошиблась, Гартред вернулась в Менабилли, и привез ее никто иной, как мой родной брат… Но не будем забегать вперед, ведь на дворе пока сентябрь сорок четвертого года.

В ту первую неделю, когда все мы набирались сил, мой зять со своим управляющим принялся подсчитывать ущерб, причиненный мятежниками дому и в целом поместью. Цифра вышла огромной, нечего было и думать собрать такие деньги. Как сейчас вижу его, сидящего в углу галереи, в руках у него гроссбух, куда педантично занесены все учтенные им потери. Потребуются месяцы — да нет, годы, — сказал он, чтобы восстановить дом и хозяйство, но пока продолжается война, заниматься этим невозможно. После войны, как ему дали понять, король позаботится о том, чтобы он не остался в накладе.

А тем временем надо было подумать о тех жалких остатках урожая, которые не были уничтожены и разворованы бунтовщиками. Это было поле, площадью что-то около четырнадцати акров, но, к сожалению, оно сильно пострадало от дождя.

Дом моего зятя в Фой был разорен так же, как и Менабилли, и, таким образом, семья Джонатана и его родственники остались без крыши над головой. Посовещавшись, мы решили, что нам лучше разъехаться. Соулы отправились к брату в Пенрайс, Спарки к каким-то своим родственникам в Тависток. Сами Рэшли и их дети устроились на время у соседей, рассчитывая вернуться домой, как только будет восстановлена какая-нибудь часть поместья. Я подумывала о том, чтобы возвратиться в Ланрест, но потом узнала — и это глубоко огорчило меня, — что наш дом пострадал еще сильнее, чем Менабилли, и восстановить его уже невозможно.

Мне ничего не оставалось, как на время поселиться у Джо в Редфорде. Хотя Плимут по-прежнему удерживали парламентские войска, близлежащие земли находились в руках роялистов, которые, с присущим им оптимизмом, уверяли, что капитуляция плимутского гарнизона дело каких-нибудь двух-трех месяцев.

Если бы у меня был выбор, я бы скорее предпочла остаться в Менабилли и жить там одной в пустой, голой комнате, чем переселиться в Редфорд с его церемонными и чопорными порядками. Но выбора у меня не было. Война лишила меня последнего пристанища, и я, пополнив ряды бездомных скитальцев, должна была, забыв о гордости, принимать с благодарностью любую помощь, с какой стороны бы она ни шла. Конечно, можно было отправиться к Сесилии в Маддеркоум, или к Бриджит в Гольбетон, они, наверное, составили бы мне более приятную компанию, чем Джо, которого высокий официальный пост, занимаемый им в Девоншире, сделал несколько холодным и заносчивым. И все же я выбрала Редфорд, по той простой причине, что он расположен рядом с Плимутом, осадой которого вновь руководил Ричард. Могла ли я надеяться увидеть его? Бог знает, но я настолько отдалась своему чувству, что ожидание строчки от него или обещанного визита стало смыслом моей жизни.

— Почему вы не можете поехать со мной в Бакленд? — сетовал Дик, когда за ним в Менабилли прислали его учителя Герберта Эшли, чтобы тот увез мальчика домой. — Мне было бы там так хорошо, даже несмотря на отца, ведь вы всегда могли бы меня защитить.

— У твоего отца и так дел хватает, ему некогда заботиться о калеке.

— Никакая вы не калека, — страстно возразил мальчик. — У вас только ноги слабые, и поэтому приходится сидеть в кресле. А как бы я ухаживал за вами в Бакленде, мы с Матти все бы для вас делали.

Улыбнувшись, я провела рукой по его черным кудряшкам.

— Ты приедешь в Редфорд навестить меня и расскажешь обо всем, что за это время выучил: о своих успехах в фехтовании, в танцах, во французском языке.

— Это совсем не то, что жить с вами в одном доме. Знаете, я люблю вас больше всех на свете, почти так же, как маму.

Да, это было немалым достижением — снова оказаться второй после Мери Говард.

На следующий день они с учителем отправились в путь, и все время, пока Дик ехал через парк, он оборачивался, чтобы вновь и вновь помахать мне рукой, а я провожала его полными слез глазами, чувствуя себя сентиментальной дурочкой.

И опять, как когда-то, перед моим мысленным взором возникло все, что могло бы быть (могло бы — какая горькая фраза, наверное, самая горькая из всех), если бы не несчастье: мой так и не рожденный сын, мой так и не обретенный супруг. Навязчивые стародевические мечты, как сказала бы Гартред.

Конечно, мне было тридцать четыре, и я была калекой и старой девой, но шестнадцать лет назад в мою жизнь вошла любовь, все эти годы она жила во мне, не угасая, и, клянусь Богом, я была более счастлива со своим единственным возлюбленным, чем Гартред с дюжиной любовников.

И вот мне вновь предстояло отправляться в путь. Я нежно поцеловала всех Рэшли, пообещав, что с радостью вернусь к ним, как только они смогут меня принять, а затем покинула Менабилли, даже не подозревая, что именно здесь, в этом доме, наступит развязка — кровавая и трагическая — всей драмы нашей жизни.

Джонатан сопровождал мой портшез вплоть до Солташа, где меня уже поджидал Робин. После своего путешествия я чувствовала себя совершенно больной и не потому, что сильно устала. Меня потрясли страшные картины, увиденные по дороге, — последствия войны, от которых кровь стынет в жилах.

Страна претерпела ужасающие надругательства со стороны врагов: урожай загублен, сады вырублены, дома сожжены. Но и корнуэльцы не остались в долгу перед мятежниками, отыгравшись на пленных. Великое множество их лежало непогребенными по канавам, и их покрытые пылью тела уже облепили стаи мух. У многих были отрублены руки и ноги, некоторых местные жители повесили прямо на придорожных деревьях, а с тех, кто умер от слабости и истощения на дороге, не имея сил уйти из Корнуолла, сорвали всю одежду и бросили на съедение голодным бродячим псам.

Война способна любого из нас превратить в животное, я очень ясно поняла это, глядя вокруг из-за занавесок, а также и то, что мои земляки, мужчины и женщины одной со мной крови, могут поступать с даже большей жестокостью, чем жители восточных графств. Гражданская война отбросила всех нас на два века назад, превратив в свирепых полудикарей четырнадцатого столетия, которые во время войны Алой и Белой розы без зазрения совести перерезали друг другу глотки.

В Солташе на рыночной площади стояли виселицы, на которых болтались еще не остывшие трупы мятежников, и, спешно отводя в сторону глаза, я услышала, как Джонатан спросил у проходящего мимо солдата, в чем были виноваты повешенные.

Солдат — крепкий высокий парень с гербом Гренвиля на плече — ухмыльнулся.

— Ни в чем, кроме того, что были бунтовщиками, а значит, всех их надо перевешать.

— Кто же отдал вам такой приказ?

— Наш генерал, разумеется, сэр Ричард Гренвиль.

Джонатан ничего не ответил, но я заметила, как посуровело его лицо. Отпрянув от окна, я откинулась на подушки, чувствуя — из-за того, что это был Ричард, любимый мной человек, — что и на мне лежит ответственность за содеянное.

Мы заночевали в Солташе, а на следующее утро, в сопровождении Робина, я переправилась через Теймар. Мы миновали лагерь роялистов у стен осажденного Плимута и выбрались на дорогу, ведущую в Редфорд.

Робин загорел и выглядел поздоровевшим, и я вновь, с изрядной долей цинизма, подумала о том, что сколько бы мужчины ни твердили о мире, их истинное поприще — война, они рождены для сражений. Мой брат был полковником от инфантерии, но не у Ричарда, а у сэра Джона Беркли в армии принца Мориса. Он рассказал мне, что король решил не предпринимать немедленного решительного штурма Плимута, а доверил Ричарду, руководящему осадой, взять город измором, пока они с принцем Морисом направятся со своими армиями на восток, в сторону Сомерсетшира и Уилтшира, где соединятся с принцем Рупертом и нападут вместе на еще неразбитые войска парламента. Я подумала тогда, что Ричард, скорее всего, не в восторге от этого плана; ведь Плимут — это не какой-то там заштатный городишко, а большой морской порт, один из лучших в Англии, и для Его Величества было бы очень неплохо захватить гарнизон и, таким образом, получить господство на море. Взять город измором: если этого не удалось добиться раньше, почему должно получиться теперь? Нужен был штурм, а для штурма Ричарду требовались пушки и люди. Впрочем, я всего лишь женщина, и могу не разбираться в таких вещах.

Пока Робин и Джонатан беседовали, до моего слуха несколько раз донеслось слово «Гренвиль», и я услышала также, как Робин говорит что-то о «жестоком обращении с пленными» и об «ирландских методах, неприемлемых в Девоншире». Мне нетрудно было догадаться, что Ричард восстановил против себя все графство и что в Редфорде мне не один раз придется выслушивать нападки на него.

Я ненавижу жестокость. Эта черта в характере моего возлюбленного всегда ужасала и огорчала меня. Но я знала и другое: проезжая на пути в Редфорд через роялистские лагеря вокруг Плимута, я заметила — не без внутренней гордости, — что единственными солдатами, не забывающими о своем достоинстве, были те, у которых на плече красовался герб Гренвиля. В Сент-Бидо были расквартированы несколько отрядов лорда Горинга, так там пьяные солдаты шатались по деревне в обнимку с местными жителями; часовой, развалясь на стуле и положив мушкет на землю, зевал, и даже когда из ближайшего трактира на улицу вышло несколько офицеров, веселых и раскрасневшихся от выпитого вина, он не догадался встать и взять мушкет в руки. Робин сообщил, что самый веселый из них не кто иной, как лорд Горинг, «отличный парень и необыкновенный знаток лошадей».

— Возможно, этого недостаточно, чтобы стать хорошим командиром, — заметила я.

— Он очень смелый, а когда на коне, любое препятствие ему нипочем. Чего же еще надо? — И он продолжал рассказывать мне о скачках, которые они устроили два дня назад прямо под носом у врагов, и где гнедой лорда Горинга на целую голову опередил чалого, принадлежавшего лорду Вентворту.

— Неплохо воюет армия принца Мориса, — не удержавшись, заметила я.

Робин рассмеялся, ему все это казалось очень забавным.

Следующий пост, который нам пришлось миновать, охранялся солдатами Гренвиля. Здесь дорогу нам преградил шлагбаум, рядом стояли вооруженные часовые, которые пропустили нас не раньше, чем Робин предъявил свои бумаги, подписанные сэром Джоном Беркли. Только тогда офицер отдал приказ, и солдаты подняли шлагбаум. Около караульного помещения стояло еще человек двадцать крепких, подтянутых парней, которые были заняты тем, что приводили в порядок свое обмундирование. Их всех объединяло что-то общее, какая-то неуловимая черта, сразу указывающая на то, что это люди Гренвиля. Мне кажется, я всегда могла бы узнать их, даже если бы не видела развевающегося над боковой дверью алого стяга с тремя золотыми фокрами, сверкающими на солнце.

Наконец мы добрались до Редфорда. Меня сразу же подняли в мою комнату с окнами, выходящими на север, в сторону реки Каттвотер и Плимута, и бросив взгляд из окна, я вспомнила свое восемнадцатилетие и то, как корабль Ричарда входил тогда в пролив вместе с флагманом герцога Бекингемского. Казалось, с того дня минула не одна тысяча лет, а я — это уже не я, а какая-то другая женщина.

Мой брат к этому времени успел овдоветь: Элизабет Чемпернаун умерла еще до войны от родов, оставив ему сына Джона, которому теперь исполнилось семь лет. О нем заботился наш младший брат Перси со своей женой Филиппой. Будучи бездетными, они специально приехали в Редфорд, чтобы присматривать за племянником.

Мне никогда не нравился Редфорд, даже в юности, а сейчас я почувствовала себя совсем одинокой в этом похожем на барак доме и ностальгически вспомнила свою жизнь — нет, не в Ланресте, с этим, я знала, было покончено, — но в Менабилли. Страшные минуты, которые я пережила там, и напряжение последних месяцев, как ни странно, сделали это место дорогим для меня. Моя комната над аркой с окнами на обе стороны, длинная галерея, мощеная дорожка с видом на Гриббин и морскую гладь казались мне теперь, задним числом, чем-то очень личным, принадлежащим мне одной; даже Темперанс Соул, с неизменным молитвенником в руках, и Вилл Спарк со своим визгливым голосом стали мне теперь дороги: ведь они были моими товарищами по несчастью.

Редфорд же, несмотря на его близость к Плимуту, война никак не затронула, и поэтому все разговоры в доме сводились к жалобам на неудобства, доставляемые военным положением. Мне, прибывшей из разгромленного поместья, где мы чуть не умерли с голоду, было странно слышать их рассуждения о том, как тяжело им живется, хотя я видела, что столы у них так и ломятся от яств. Однако лишь только мы сели обедать (в первый день я не осмелилась попросить подать еду к себе в комнату), как Джо с неожиданной горячностью принялся осуждать диктаторские замашки наших военных.

— Его Величество счел разумным произвести Ричарда Гренвиля в генералы. Отлично. Мне нечего возразить против этого назначения. Но когда Гренвиль, пользуясь своими полномочиями, начинает реквизировать весь скот в радиусе тридцати миль под предлогом, что ему, якобы, нечем кормить вою армию, мне кажется, что это уж слишком. И попробуй скажи что-нибудь! Местному дворянству он так и заявил, что это, мол, продиктовано военной необходимостью.

Если Джо и помнил еще о моем давнем романе с Ричардом, то под влиянием момента, видимо, счел возможным этого не показывать; а о том, что Дик провел последние недели со мной в Менабилли, он знать не мог. Робин, мысли которого были заняты своим собственным командиром — Джоном Беркли, добродушно поддакивал.

— Вся беда в том, — говорил он, — что Гренвиль считает, что его солдатам надо платить, будто это какие-то наемники. Он ведь не позволяет им ни расхаживать свободно по деревне, ни реквизировать кое-что у местных жителей, а это значит, что все тяготы войны ложатся на плечи таких, как мы, которые должны выкладывать денежки из своего кармана.

— А вы знаете, — продолжал Джо, — что представителям Девоншира приходится выдавать ему тысячу фунтов еженедельно на содержание войск? Представляете, как это ударило нас по карману?

— Вас бы ударило значительно больнее, — не удержалась я, — если бы мятежники сожгли ваш дом.

Они все удивленно уставились на меня, пораженные моей дерзостью, а Филиппа, юная жена Перси, так просто вытаращила глаза — женская болтовня в Редфорде не поощрялась.

— Об этом, дорогая Онор, — холодно возразил Джо, — не может быть и речи. — И затем, отвернувшись от меня, продолжал расписывать, в какое негодование пришла девонширская знать, когда Гренвиль, этот новоявленный генерал, потребовал, чтобы они отдали ему всех своих лошадей, а также мушкеты, необходимые, по его словам, для осады Плимута, да еще пригрозил, что если они не подчинятся добровольно, он пришлет роту солдат и отберет все силой.

— Да, этот парень не очень-то церемонится, — вступил в разговор Перси, — но к его чести должен сказать, что все местные жители уверяли меня, что они намного охотнее имели бы на постое в своей деревне солдат Гренвиля, чем Горинга. Если Гренвиль обнаружит, что кто-то из его солдат занялся грабежом, то расстреливает мародера на месте, а солдаты Горинга делают, что хотят, чаще всего пьют с утра до ночи.

— Ну уж, — нахмурясь, проворчал Робин. — Горинг и его кавалеристы просто хотят немного расслабиться, тем более сейчас, когда самое страшное уже позади. Не стоять же им круглые сутки по стойке смирно.

— Робин прав, — сказал Джо. — Нельзя вечно держать людей в ежовых рукавицах. Мы так никогда войну не выиграем.

— Думаю, мы скорее ее проиграем, — сказала я, — если они будут шататься по деревне пьяные и в расхлябанном виде.

Замечание прозвучало довольно резко, к тому же, как назло, именно в этот момент слуга возвестил о прибытии сэра Ричарда Гренвиля, и тот вошел в комнату бодрым, размашистым шагом, позвякивая шпорами, и как всегда ни капли не заботясь о том, как он будет выглядеть в глазах окружающих. Холодно кивнув Джо, хозяину дома, он тут же подошел ко мне и поцеловал мне руку.

— Какого черта ты приехала сюда, а не в Бакленд?

Его ничуть не волновало, что этой фразой он ставит меня в неловкое положение перед родственниками. Я пробормотала что-то о приглашении брата и сделала попытку представить его собравшемуся в комнате обществу. Он кивнул Филиппе, но сразу вслед за этим вновь повернулся ко мне.

— Ты сильно похудела, — заметил он. — Когда ты была пополнее, тебе это очень шло. Сейчас ты почти прозрачная.

— Если бы тебя морили голодом четыре недели, и ты бы , был не лучше, — ответила я.

— Мой щенок день и ночь только о тебе и говорит, — продолжал Ричард. — Он так тебя нахваливает, что у меня уже уши болят. Он здесь, дожидается за дверью вместе с Джозефом. Эй, отродье! — обернувшись, крикнул он сыну.

Никто, кроме Ричарда, не мог вот так в одну минуту заполнить собой все помещение, командуя с хозяйским видом там, где он вовсе не был хозяином. Джо застыл у стола с салфеткой в руке, рядом стояли Робин и Перси, напоминая собой растерянных слуг, пока Ричард распоряжался в комнате. В дверях показался Дик, как всегда с робким, испуганным лицом, однако стоило ему увидеть меня — и темные глаза его засверкали. Следом за ним широким уверенным шагом вошел Джозеф Гренвиль, родственник Ричарда и его адъютант. Чертами лица и цветом волос он так напоминал генерала, что я подумала, и уже не в первый раз, — Господи, прости мне мою дотошность, — не потому ли Ричард так упорно скрывает, кем приходится ему Джо, что он такой же родной сын, как и Дик. Черт побери, возмутилась я, понаделал детей по всей округе, а ведь это было еще до моего несчастья. И что за женщина, интересно, родила этого молодца в Корнуолле — или в Девоншире? — шестнадцать лет назад?

— Вы уже пообедали, — спросил Ричард, взяв с блюда несколько слив. — А мы с парнями с голоду умираем.

И мой брат Джо, вспыхнув, приказал слугам вновь подать на стол баранину. Дик уселся рядом со мной, радуясь, словно щенок, вновь обретший свою хозяйку; и пока они ели, Ричард сетовал на неблагоразумие короля, который отправился с армией на восток, не дождавшись капитуляции плимутского гарнизона.

— Ему хоть кол на голове теши, Господь благослови его, — с набитым ртом продолжал Ричард. — В военном деле он понимает не больше барана, которого я сейчас ем.

Я увидела, как мои братья переглянулись, удивившись, что какой-то там генерал осмеливается критиковать самого короля.

— Я буду биться под его командованием до последнего вздоха, — сказал Ричард, — но как было бы хорошо, если бы он хоть изредка прислушивался к советам профессиональных военных… Закинь-ка чего-нибудь в желудок, Дик. Разве ты не хочешь вырасти таким же крепким парнем, как Джо?

Дик из-под опущенных век бросил на Джо полный зависти взгляд. Не было сомнения, что Джо — это любимчик. И как же они не походили друг на друга, эти два парня: один — широкоплечий, статный, рыжеволосый; другой — худенький, с темными волосами и глазами. Интересно, вновь подумала я не без ревности, что это была за деревенская красотка, его мать, и где она сейчас?

Пока я обдумывала этот вопрос, Ричард продолжал:

— Во всем виноват этот проклятый крючкотвор Гайд, этот выскочка из какого-то там Богом забытого городишка. Теперь он в фаворе, занимает пост канцлера казначейства, а Его Величество и пальцем боится пошевелить, не спросив у него разрешения. Я уже слышал, что Руперт хочет все бросить и вернуться в Германию. Помяните мое слово, еще пара таких советчиков, и война проиграна.

— Я встречался с сэром Эдвардом Гайдом, — заметил Джо, — и он произвел на меня впечатление очень толкового человека.

— Ага, толковый, как моя задница. Начнем с того, что все, кто связан с казначейством, отъявленные лицемеры. Я еще не встречал такого законника, который бы не дурил клиентов и не набивал себе карманов. — Он похлопал Джозефа по плечу. — Дай-ка мне табачку.

Парень вынул из кармана трубку и кисет.

— Я всю их породу терпеть не могу, — продолжал Ричард, выпустив облако табачного дыма. — Самое большое удовольствие для меня — это знать, что они получили по заслугам. Был тут один парень, поверенный моей жены, по имени Брабанд; в тридцать третьем свидетельствовал против меня в Звездной палате. Кстати, ваш сосед, Гаррис.

— Да, — холодно согласился мой брат, — честный, неподкупный человек, всецело преданный делу короля.

— Боюсь, теперь ему трудно будет это доказать, — сказал Ричард. — На днях мне сообщили, что он, изменив внешность, шныряет туда-сюда по девонширским дорогам, и я приказал арестовать его как шпиона. Одиннадцать лет мне пришлось ждать подходящего момента, чтобы расправиться с этим мерзавцем.

— И как же вы поступили с ним, сэр? — спросил Робин.

— Как обычно, отправил к праотцам. Надеюсь, на том свете ему хорошо.

Джозеф спрятал улыбку за стаканом с вином, а мои братья уставились в свои тарелки, не решаясь поднять глаз. Наконец Джо медленно произнес:

— Наверное, с моей стороны это большая смелость, генерал, критиковать вас, но…

— Да, сэр, — перебил его Ричард, — очень большая смелость, — и, положив на секунду руку на плечо Джозефа, поднялся из-за стола. — Ну, ребята, идите, выводите лошадей. Онор, я отвезу тебя в твои покои. Всего доброго, господа.

И пока он катил мой стул, я думала о том, что теперь моя репутация в семье окончательно погибла. Мы добрались до моей комнаты. Ричард отослал Матти на кухню и, уложив меня на постель, сел рядом.

— Тебе следовало бы приехать ко мне в Бакленд, — начал он. — Твои братья настоящие ослы. А что до Чемпернаунов, у меня в штабе, есть парочка этих болванов. Помнишь Эдварда, он еще хотел жениться на тебе? Так этот просто олух царя небесного.

— Что я буду делать в Бакленде среди такого количества солдат? И что обо мне подумают?

— Будешь присматривать за щенком, а вечерами мы сможем быть вместе. Я так устаю от солдатского общества.

— Есть сколько угодно женщин, которые смогут удовлетворить тебя значительно лучше.

— Да ну? А я ни одной не встретил.

— Поищи, найдешь под забором, а утром отправишь обратно, и никаких забот. Не то что со мной — нянчиться с утра до ночи.

— Бог мой, если ты думаешь, что после того, как с меня за день семь потов сойдет, я еще вечером готов развлекаться с какой-нибудь толстухой, то у тебя явно преувеличенное представление о моих физических возможностях. Да не дергайся ты, когда я тебя целую.

Под нашими окнами Джо и Дик водили лошадей взад и вперед по аллее.

— Сюда могут войти, — сказала я.

— Да пусть входят, нам-то что?

Как бы я хотела относиться к дому моего брата с таким же пренебрежением, как и он… Уже стемнело, когда он собрался уходить. Я лежала и чувствовала себя не меньшей грешницей, чем в восемнадцать лет, спускаясь вниз с яблони.

— Я приехала в Редфорд не для того, чтобы так здесь себя вести.

— Меня мало волнует, для чего именно ты сюда приехала.

Я вспомнила о Джо и Робине, Перси и Филиппе, собравшихся внизу в холле, и о двух пареньках, прогуливающих лошадей под звездным небом.

— Ты поставил меня в неловкое положение.

— Не волнуйся, дорогая, я сделал это уже шестнадцать лет назад.

Он рассмеялся и взялся за ручку двери. У меня возникло непреодолимое желание швырнуть в него подушкой.

— И ты еще смеешь называть законников лицемерами! — воскликнула я. — А сам-то ты кто? Этот мальчик — твой драгоценный Джозеф — ты ведь говорил, что он твой родственник?

— Так и есть, — усмехнулся он.

— А кто его мать?

— Молочница из Киллигарта. Добрейшей души была девица. Сейчас замужем за каким-то фермером, мать двенадцати детей, все крепкие и здоровые, как на подбор.

— А когда ты узнал про Джозефа?

— Примерно с год назад, когда вернулся из Германии и} собирался в Ирландию. Похож на меня, правда? Я покупали сыр и сметану у его матери, и она меня узнала. То-то мы смеялись с ней на кухне, вспоминая прошлое. Она зла на меня недержит. А хороший парень вышел! Единственное, что я мог, это взять его с собой, чтобы не сидел у них на шее. Теперь я его ни за что на свете не отдам.

— От таких рассказов остается горький привкус.

— У тебя, возможно, но не у меня. Не будь ханжой, Онор.

— Но ведь ты жил в Киллигарте, когда ухаживал за мной.

— Черт, я ведь не каждый день к тебе ездил.

Через минуту снизу до меня донесся смех, я услышала, как они вскочили на лошадей и помчались по аллее, а я лежала, уставившись в потолок, и думала о том, что яблоневый цвет, такой ослепительный и благоухающий все эти годы, несколько поблек. Однако вместо того, чтобы сходить с ума по этому поводу — как, не сомневаюсь, и произошло бы раньше — сейчас, в тридцать четыре года, я восприняла это на удивление спокойно.

21

На следующее утро я уже ждала, что мой брат ни свет ни заря поднимется ко мне и с ледяным спокойствием сообщит, что он не позволит превратить Редфорд в дом терпимости для всякой солдатни. Я наизусть знала все его доводы: как я могла забыть о его положении в графстве и о благополучии его сына, и о тонких чувствах Филиппы, нашей невестки; к тому же, хотя время сейчас и непростое — идет война, — все же люди нашего круга должны придерживаться общепринятых норм поведения.

Для себя я уже решила, что в крайнем случае попрошу Сесилию приютить меня, и даже заготовила подходящие к случаю объяснения, как вдруг до моего слуха донесся знакомый звук мерных солдатских шагов. Я попросила Матти выглянуть в окно, и она сообщила мне, что по аллее к дому марширует рота пехотинцев, и на плече у каждого герб Гренвиля. Я поняла, что это только подольет масла в огонь, ведь мой брат и так, наверное, зол на весь мир.

Однако не в силах сдержать любопытства, я вместо того, чтобы сидеть у себя, как провинившийся ребенок, попросила слуг отнести мое кресло в холл, где стала свидетельницей того, как мой брат раздраженно спорит с каким-то дерзкого вида молодым офицером, который холодным равнодушным тоном сообщал Джо, что генерал считает Редфорд идеальным местом для наблюдения за вражеской батареей в Маунт Баттене, и поэтому просит освободить для него несколько комнат с северо-западной стороны, где будет расположен временный штаб. Не будет ли мистер Джон Гаррис так любезен показать ему эти комнаты?

Мистера Гарриса, добавил он, это вторжение никак не обременит, так как генерал привезет с собой слуг, поваров и провизию.

— Я протестую, — услышала я голос брата, — это абсолютно незаконные требования. Здесь для солдат нет никаких условий. У меня самого очень много работы, дела графства…

— Генерал просил передать, — оборвал его офицер, — что у него имеется подписанный Его Величеством документ, дающий ему право реквизировать любое поместье в Девоншире и Корнуолле. У него уже есть штабы в Закленде, в Веррингтоне и Фитцфорде, причем обитателям этих мест пришлось покинуть поместья и искать пристанища на стороне. Разумеется, он не собирается поступать с вами, сэр, столь сурово. Итак, могу я посмотреть комнаты?

С минуту брат смотрел на него, поджав губы, а затем, повернувшись, повел вверх по лестнице, с которой только что спустилась я. Естественно, я постаралась не попадаться ему на глаза.

Все утро пехотинцы устраивались в северном крыле дома. Наблюдая за ними из высокого окна холла, я видела, как повара и поварята волокли на кухню ощипанных кур и уток, копченый окорок и многочисленные ящики с вином. Филиппа, сидевшая рядом со мной, оторвалась от вышивания и робко заметила:

— Генерал, кажется, всерьез решил запастись провизией. Я не видела такого изобилия с начала осады Плимута. Где он все это достал, как вы думаете?

Я была занята тем, что изучала свои ногти, которые следовало уже приводить в порядок, поэтому ответила, не поднимая глаз:

— Наверное, взял в тех поместьях, которые реквизировал.

— Но мне казалось, — не отступала Филиппа, — Перси рассказывал, что сэр Ричард никогда не грабит.

— Возможно, — произнесла я равнодоушно, — сэр Ричард рассматривает уток и бургундское как военные трофеи.

Вскоре она поднялась в свою комнату, и я осталась одна. Через некоторое время вниз спустился Джо.

— Думаю, — мрачно начал он, — это тебя мне надо благодарить за вторжение.

— Я ничего не знаю об этом.

— Чепуха, уверен, что вы вчера обо всем договорились.

— Вот уж нет!

— Что же тогда вы делали вдвоем столько времени?

— Предавались воспоминаниям.

Он немного помолчал, а потом заметил:

—Мне казалось, что в твоем нынешнем состоянии, дорогая Онор, возобновление прежних отношений невозможно, и о бывшей близости не может быть и речи.

— И мне так казалось. Поджав губы, он глядел на меня.

— Ты всегда, даже в юности, вела себя неприлично. Боюсь, мы все — Робин, твои сестры и я — сильно избаловали тебя. А теперь, в тридцать четыре года, ты своими поступками напоминаешь мне молочницу.

Более неудачное сравнение трудно было подобрать.

— Вчера вечером мое поведение совсем не походило на поведение молочницы.

— Рад это слышать, но нам так не показалось. У сэра Ричарда скандальная репутация на этот счет. Если он почти два часа проводит наедине с женщиной в запертой комнате, то это может иметь, по-моему, одно-единственное объяснение.

— А по-моему, как минимум десяток.

Говоря это, я понимала, на что иду, и поэтому не удивилась, когда брат, прервав нашу беседу, удалился, на прощание выразив надежду, что я не забуду об уважении к его крову.

Весь этот день я была полна боевого задора и ни в чем не раскаивалась, а когда вечером в Редфорд прискакал Ричард, как всегда настроенный несколько агрессивно, и приказал слугам подать обед для двоих в отведенные для него покои, во мне даже шевельнулось злорадство от сознания, что пока я с генералом наслаждаюсь жареной уткой, мои родственники сидят внизу в мрачном молчании.

— Так как ты не захотела приехать ко мне в Бакленд, — сказал он, — мне пришлось самому переехать сюда.

— Это большая ошибка — ссориться с братьями любимой женщины.

— Робин сейчас уехал с кавалеристами Беркли в Тави-сток, — ответил он. — Перси я отправил к королю. Осталось избавиться от Джо. Может, послать его к королеве во Францию? — и он завязал на платке узелок на память.

— И сколько же еще нам дожидаться капитуляции плимутского гарнизона? — спросила я.

Он неуверенно покачал головой.

— Пока мы были заняты боевыми действиями в Корнуолле, они сильно укрепили оборону, вот в чем дело. Если бы Его Величество послушался меня и задержался здесь со своей армией хотя бы недели на две, мы бы уже взяли Плимут. Но нет, ему непременно нужно было отправиться в Дорсетшир по совету этого Гайда. Поэтому мы и оказались на тех же рубежах, какие занимали на прошлую Пасху, до наступления Эссекса на Корнуолл, и народу у меня теперь меньше тысячи человек.

— Так, значит, ты не сможешь взять город штурмом?

— Без подкрепления не смогу, мне надо в два раза больше солдат, а я и так уже делаю все возможное, чтобы набрать людей. Возвращаю в армию дезертиров, вербую новых. Но всем им нужно платить, иначе они драться не будут. Так ведь оно и понятно, какой им смысл?

— Где ты взял это бургундское?

— В Лангидроке. Честно говоря, даже не подозревал, что у Джека Робартса такой отличный выбор вин в погребе. Теперь мы все его запасы перевезли в Бакленд.

Он поднял бокал, посмотрел на свет и улыбнулся.

— А ты знаешь, что лорд Робартс разгромил Менабилли только потому, что ты разграбил его поместье?

— Он всегда был круглым дураком.

— А ты чем лучше? Роялисты произвели не меньше разрушений, чем мятежники. Кстати, Дик рассказывал тебе, что с нами в Менабилли была Гартред?

— И что она там искала?

— Серебро роялистов.

— Бог ей в помощь. Я бы и сам не отказался от него, было бы чем платить солдатам.

— Она была очень нежна с лордом Робартсом.

— Еще не родился такой мужчина, с которым Гартред не была нежна.

— А тебе не кажется, что она шпионит в пользу парламента?

— Ты к ней несправедлива. Ради денег она на многое пойдет, но предательство? Знаешь, как говорят: в Корнуолле из трех знатных семей Годольфины самые умные, Трелони самые смелые, а Гренвили самые преданные. Гартред в душе настоящая Гренвиль, а то, что спит со всеми подряд, это к делу не относится.

Брат всегда будет стоять горой за сестру, подумала я. Возможно, в этот самый момент Робин так же, не щадя сил, отстаивает мою честь.

Ричард поднялся, подошел к окну и бросил взгляд на Каттвотер и Плимут.

— Сегодня, — сказал он тихо, — я решил пойти ва-банк. Может, повезет. А может, и нет. Если удастся, Плимут на рассвете будет наш.

— Что ты имеешь в виду?

Он все еще не отрывал глаз от мерцающих вдалеке огоньковгорода.

— Я вступил в контакт с заместителем командующего гарнизоном, неким полковником Серлем. Может так случиться, что за три тысячи фунтов он сдаст город. Я хочу попробовать подкупить его, вместо того, чтобы продолжать жертвовать жизнями моих солдат.

Я промолчала. План показался мне рискованным и каким-то не слишком чистым.

— Как ты собираешься действовать?

— Сегодня вечером Джо пробрался в город и сейчас уже, наверное, затаился где-нибудь. У него при себе мое послание к полковнику с обещанием выплатить тому три тысячи фунтов.

— Не нравится мне это. Боюсь, ничего хорошего не выйдет.

— Может, и нет, — сказал он равнодушно, — но попытаться не мешает. Меня не прельщает перспектива всю зиму биться головой о ворота Плимута.

Я подумала о Джо с его наглыми карими глазами.

— А если они схватят Джо? Ричард улыбнулся.

— Этот парень сможет о себе позаботиться.

Я вспомнила лорда Робартса, каким видела его в последний раз, в мокром плаще, с заляпанными грязью сапогами, мрачного, ожесточенного поражением, и подумала о том, как он должен ненавидеть даже имя Гренвилей.

— Я встану рано, — сказал Ричард, — ты еще будешь спать. Если к полудню услышишь салют из всех орудий в гарнизоне, это значит, что я, после непродолжительного кровавого боя, вошел в Плимут.

Он сжал мое лицо в ладонях, поцеловал меня и пожелал доброй ночи, но уснуть я не могла. Возбуждение, которое всегда охватывало меня, когда Ричард был рядом, переросло в волнение и тревогу. Чутье подсказывало мне, что у него ничего не выйдет.

Утром, примерно в половине шестого, они ускакали, и только тогда, усталая и разбитая, я забылась тяжелым сном.

Проснулась я уже в одиннадцатом часу. За окном было пасмурно, в воздухе веяло осенью. Завтракать мне не хотелось, вставать тоже, и я осталась лежать в постели. Дом был полон звуков, занимались уборкой слуги, туда и обратно ходили солдаты. В двенадцать часов я, приподнявшись на локте, глянула в сторону реки. Пять минут первого. Четверть первого. Половина первого. Никакого орудийного салюта. Даже случайного выстрела из мушкета не доносилось до моего слуха. В два часа пошел дождь, потом прояснилось, затем вновь заморосило. Медленно тянулся этот хмурый, унылый день. Недобрые предчувствия не оставляли меня. В пять часов Матти принесла мне на подносе обед, который я неохотно поклевала. Я спросила ее, не слышно ли чего нового, но она ничего не знала. Однако позднее, когда она пришла забрать поднос и задвинуть занавеси, ее лицо было озабоченным.

— Что случилось? — спросила я.

— Один из людей сэра Ричарда рассказывал караульным, что у них произошла крупная неприятность. Лорд Робартс взял в плен одного из лучших молодых офицеров и военный трибунал приговорил его к смерти. Сэр Ричард весь день пытался выкупить его у них, но ничего не вышло.

— Кто это?

— Не знаю.

— И что же теперь будет с офицером?

— Тот парень не сказал.

Я вновь откинулась на подушку, заслонив глаза ладонью от света свечи. Предчувствие никогда не обманывало меня, а ведь на этот раз я была охвачена тревогой всю ночь и весь день. Возможно, чувства увечных людей всегда обострены, и этим объясняется наша интуиция.

Позднее я услышала стук копыт по аллее, часовые отдали честь прибывшим, а затем на лестнице раздались шаги. Медленно, тяжело они прошествовали в сторону комнат в северном крыле, с грохотом захлопнулась дверь, и по дому разлилась тишина. Довольно долго я лежала, прислушиваясь, однако ничего не происходило. Где-то перед полуночью мне показалось, что я слышу его шаги в коридоре. Он подошел к моей двери и взялся за ручку. Свечи уже погасли и в комнате стояла кромешная тьма. Весь дом спал. Он подошел к кровати и опустился на колени. Положив руку ему на голову, я притянула его к себе. Шло время, но он по-прежнему не проронил ни слова.

— Расскажи мне, — шепнула я, — возможно, это поможет.

— Они повесили его над самыми городскими воротами, чтобы нам было видно. Я послал роту солдат, чтобы те сняли его, но их всех уложили огнем из мушкетов. Они повесили его прямо у меня на глазах.

Теперь, когда мучительная неизвестность была позади и этот день подошел к концу, я почувствовала какую-то странную отрешенность, которая всегда охватывает нас, когда мы сталкиваемся с чужой трагедией и кризис уже миновал.

В этой битве Ричард должен был участвовать сам, лично, я ничем не могла ему помочь. Мне оставалось лишь крепко прижимать его к себе в темноте.

— Эта крыса Серль, — сказал он отрывистым тоном, таким не похожим на его обычный голос, — предал нас, и парня схватили. Я сам отправился к стенам Плимута, чтобы договориться с Робартсом, и предложил ему любые условия: выкуп или обмен, как он решит, но он даже не ответил. И пока я стоял там, они вздернули его…

Он не мог закончить фразу. Голова его лежала у меня на груди, а руки судорожно сжимали укрывавшее меня одеяло.

— Завтра он мог так и так погибнуть, — сказала я. — Пуля в голову. Удар пикой. Неудачное падение с коня. Это всякий день может случиться, ведь идет война. Постарайся взглянуть на это с такой стороны.

— Нет, — произнес он глухо. — Это моя вина, со мной она и останется. Навсегда. Я принял неправильное решение.

— Джо бы простил тебя, он бы понял.

— Я сам не могу простить себя, вот в чем пытка.

Тогда мне припомнилось все, о чем я так давно хотела поговорить с ним, и прежде всего то, что он и сам не безгрешен. Удар, постигший его, послужил лишь мрачным напоминанием об этом. Ведь это его собственная безжалостность спровоцировала врага. Мера за меру. Жестокость порождает жестокость; измена влечет за собой предательство; те качества, которые он бездумно поощрял в себе все эти годы, рикошетом ударили по нему самому.

Сторонники парламента не забыли его вероломства, когда, прикинувшись другом, он переметнулся на сторону короля, выдав все их секреты. Не забыли они и казнь пленных без суда и следствия в замке Лидфорд, а также длинные ряды виселиц на рыночной площади в Солташе. И лорд Ро-бартс, чье поместье Лангидрок было разорено и разграблено Ричардом, естественно, решил отомстить ему, отняв жизнь у его посланника, в кармане которого обнаружил письмо, толкающее их соратника на измену.

Не знаю, дьявол ли так распорядился или сам Всевышний, что этот посланник оказался сыном Ричарда Гренвиля. Все это промелькнуло у меня в голове, пока я прижимала его к себе. И вот, думала я, наступил поворотный момент в его жизни. Теперь одно из двух: или он сделает вывод из этой трагедии и поймет, что жестокость — не ответ на поставленные вопросы, что бесчестность всегда влечет за собой бесчестность, что его самодурство любого друга со временем превратит во врага; или смерть мальчика ничему его не научит, и тогда он так и будет жить дальше, не прислушиваясь ни к чьим советам, оставаясь все тем же озлобленным беспринципным Шельмой Ричардом, за голову которого назначена награда; Рыжей лисой, чье отсутствие благородства стало притчей во языцех; уродливой противоположностью своего всеми любимого брата.

— Ричард, — шептала я, — Ричард, мой дорогой, мой любимый…

Он вдруг вскочил на ноги и, подойдя к окну, раздвинул занавеси. Лунный свет упал на его руки, державшие шпагу, но лицо по-прежнему оставалось в тени.

— Я отомщу, — сказал он. — Больше никакой пощады. Никому. Никого не помилую. С этого момента в моей жизни только одна цель: убивать мятежников. А для этого мне нужно командовать армией, только так я смогу выполнить свою задачу. Я не потерплю никакой критики от своих товарищей по оружию и никаких приказов от старших по чину. Его Величество сделал меня генералом на западе страны, и, клянусь Богом, скоро об этом узнает весь мир.

Я поняла тогда, что в нем возобладали худшие стороны характера, и что бы я теперь ни сказала, это ему уже не поможет. Будь мы мужем и женой или хотя бы настоящими любовниками, наша ежедневная близость дала бы мне шанс смягчить его. Однако судьба и обстоятельства распорядились так, что я стала лишь тенью, неясным призраком в его жизни. Он пришел сегодня ко мне, потому что я была ему нужна, но ни мои слезы, ни упреки, ни нежность, ни уверения в любви не могли теперь удержать его от неверного шага: беспощадный, страшный рок уже тяготел над ним.

22

В следующие пять месяцев Ричард то и дело наведывался в Редфорд. Хотя его главный штаб оставался в Бакленде и ему приходилось часто ездить по Девонширу и Корнуоллу, вербуя молодых парней для королевской армии, в доме моего брата все время находилось на постое рота его солдат, а отведенные для него покои неизменно содержались в безупречном порядке, ожидая гостя.

Доводы, объясняющие его частые визиты необходимостью вести наблюдение за крепостями Маунт Баттен и Маунт Стемпфорд, казались вполне правдоподобными, но то, как поджимал губы мой брат, а Перси с Филиппой упрямо переводили разговор на другую тему, стоило в беседе упомянуть имя генерала, убеждало меня в том, что они были уверены — Ричард бывает в Редфорде из-за меня; и когда генерал со своим штабом как-то прибыл, чтобы провести у нас пару ночей, и попросил, чтобы я пообедала с ним наедине, это вызвало бурю возмущения — все бросились спасать жалкие остатки моей репутации. Мне было заявлено, что это странная и неуместная дружба, и я даже подумала тогда, что если бы я наплевала на честь и уехала с Ричардом в Бакленд, то это, пожалуй, было бы лучше для нас всех. И все же я упрямо отказывалась от этой мысли, и даже сейчас, после стольких лет, мне трудно выразить словами причину своего нежелания. Видимо, подспудно я всегда опасалась, что если наши с ним жизни сплетутся в тугой клубок, я стану для него обузой, и любовь утратит для нас свое очарование. Здесь, в Редфорде, он искал моего общества, которое действовало на него умиротворяюще или, наоборот, возбуждающе; в каком бы настроении он ни приезжал, я всегда могла подстроиться под него. Но сделайся я непременной принадлежностью его дома, и постепенно он начнет тяготиться своей зависимостью и теми невидимыми узами, которые обычно связывают супругов, и сразу же нашей свободе отношений придет конец. Сознание моей неполноценности, которое не так сильно мучило меня, а порой и вовсе оставляло, когда Ричард приезжал в Редфорд, — терзало бы меня неотступно, поселись я с ним в Бакленде; мысль о моей беспомощности и увечности постоянно крутилась бы в мозгу, отравляя все радостные минуты, и даже во время его ласк, нежных и пылких, я говорила бы себе — в мгновенном прозрении — это совсем не то, что ему надо.

Отсутствие смирения всегда было моим самым большим недостатком, и хотя за шестнадцать лет я приучила себя покорно и безропотно нести свой крест, все же гордость не позволяла мне делить выпавшие на мою долю тяготы с возлюбленным. Боже мой, чего бы я ни отдала за то, чтобы иметь возможность гулять вместе с ним, скакать верхом, порхать вокруг него с изяществом и грацией. Даже у бездомной цыганки или нищенки под забором могло быть больше гордости, чем у такой калеки, как я. Он любил говорить мне, улыбаясь поверх стакана с вином:

— На следующей неделе ты поедешь со мной в Бакленд. Там в башне есть комната, из которой видна долина и дальние холмы. Когда-то она принадлежала моему деду, который служил на флагмане «Ривендж» у Дрейка. Позже, когда Дрейк приобрел у деда Бакленд, он тоже поселился в этой комнате и завесил стены картами. Ты сможешь лежать там, Онор, размышлять о прошлом, о Непобедимой Арманде. А вечерами я буду приходить к тебе, опускаться на колени рядом с твоим ложем, и нам будет казаться, что яблони в Ланресте все еще в цвету и что тебе по-прежнему восемнадцать.

Пока он описывал комнату, я представляла ее себе: окна, выходящие на холмы, солдатские палатки внизу и алый с золотом стяг, развевающийся над башней. Я представляла себе также и Онор — другую Онор, которая могла бы быть его женой, — гуляющую рядом с ним по террасе.

Потом я улыбалась и качала головой.

— Нет, Ричард, я не поеду в Бакленд.

Так прошла осень и вновь наступил новый год. Весь запад страны был в руках короля, за исключением Плимута, Лайма и Тонтона, которые упорно отбивали все атаки. Поддерживаемые с моря силами парламента, они могли не опасаться голода, но пока сопротивление этих гарнизонов, удерживающих важные морские порты, не было сломлено, запад страны нельзя было считать свободным от мятежников. К тому же, хотя роялисты и были полны оптимизма и веры в свой силы, простой люд уже изнемогал от тягот войны, которая не принесла им ничего, кроме высоких налогов и разорения. Думаю, что и у парламента дела обстояли не лучше, случаи дезертирства из армии участились стократ. Мужчины рвались домой, жаждали вновь взяться за хозяйство, ведь это была не их война. Они не желали сражаться ни на стороне короля, ни на стороне парламента, призывая чуму на головы и тех, других.

В январе Ричарда сделали шерифом в Девоншире, и его полномочия значительно расширились. Теперь он мог вновь заняться набором рекрутов, но то, как он взялся за дело, показалось оскорбительным для представителей графства. Он ни капли не считался с ними, требуя денег и солдат, и пользовался малейшим предлогом, чтобы взять их под стражу, а то и бросить в тюрьму, причем держал там до тех пор, пока ему не платили за них выкуп.

Если бы о его поступках я услышала от своего брата, не знаю, возможно, я и не поверила бы, но Ричард и сам не делал из этого секрета. В денежных делах он никогда не был особенно разборчивым в средствах, теперь же, когда армия требовала огромных расходов, он забыл всякую осторожность, рассуждая примерно так:

— Идет война. Я профессиональный военный и не могу вести людей в бой, ни платя им ни гроша. Пока я королевский генерал, я обязан кормить, поить и одевать своих солдат, снабжать их оружием и боеприпасами, чтобы они имели возможность воевать, а не бегали бы по всему графству в обносках, грабя и разбойничая, как этот сброд под началом Беркли, Горинга и иже с ними. Для всего этого мне нужны деньги, которые я могу взять лишь из карманов купцов и помещиков Корнуолла и Девоншира.

Мне кажется, именно поэтому эти последние так и ненавидели его, хотя простой люд Гренвиля очень уважал. Его войска славились своей дисциплинированностью, слух о них дошел даже до восточных графств, и думаю, как раз тогда в сердцах и умах его соратников появились первые ростки зависти. Хотя все они были состоятельными помещиками, а многие принадлежали даже к знатным семьям, никто из них не был профессиональным военным. Сразу после начала войны, благодаря своему положению, они получили высокие назначения и тут же повели своих новобранцев в бой. Безусловно смелые и отважные, они, тем не менее, оставались все теми же неопытными в военном искусстве сельскими джентльменами, которые считали, что война — это яростная атака на взмыленных лошадях, безумная скачка, опасная и неистовая. Когда же сражение закончено, можно вернуться к себе на квартиры, чтобы пить, кутить и играть в карты, предоставляя своим солдатам самим заботиться о себе. Естественно, те тут же принимались разорять деревни и грабить местных жителей, пока их командиры, не зная забот, развлекались, кто как хотел. Однако, когда вокруг с одобрением начали поговаривать о солдатах Гренвиля, о том, как им хорошо платят, как кормят и одевают, у соратников Ричарда эти разговоры не могли не вызвать раздражения. Поэтому мне кажется, что сэр Джон Беркли, командовавший войсками в Эксетере, которому местные жители неоднократно жаловались на кавалеристов лорда Горинга и пехотинцев лорда Вентворта, не без тайной радости докладывал принцу Морису о том, что, хотя в войсках Гренвиля и царит строгая дисциплина, представители Девоншира и Корнуолла самим генералом очень недовольны, и что, несмотря на все его военное искусство и жестокость с пленными, которых он приказал вешать, Плимут до сих пор не взят.

В депешах, которые Ричард время от времени получал от Джона Беркли и отрывки из которых иногда со смехом зачитывал мне, прозрачно намекалось на то, что сэр Беркли, сидя в Эксетере, где ему практически нечего было делать, считает, что для всех роялистов и для него лично будет намного лучше, если он займет место Ричарда.

— Они думают, — говорил Ричард, — что я, наплевав на солдат, буду швырять их в атаку на неприступные укрепления противника, а потом, когда три четверти погибнут, наберу за неделю еще пять сотен. Конечно, если бы я не был ограничен в живой силе и амуниции, три дня артобстрела сравняли бы Плимут с землей, но при том, что я имею сейчас в моем распоряжении, нечего и мечтать заставить их сдаться до весны. Единственное, что я могу — это беспрестанно атаковать их, не давая ни минуты покоя. Дигби и на это не был способен.

Блокада Плимута велась с суши, пролив же по-прежнему был в руках мятежников; по морю к ним могли подвозить провизию и доставлять подкрепление, и в этом был главный секрет их успеха. Все, на что мог надеяться Ричард, это измотать защитников города постоянными внезапными нападениями на их передовые посты, так, чтобы со временем, не выдержав напряжения, противник сдался.

Это была безнадежная, неблагодарная задача, и единственные, кто мог снискать славу в этом военном противостоянии, были храбрые защитники города.

Мы отпраздновали Рождество, и вскоре после этого Ричард решил отправить Дика с учителем в Нормандию.

— Что за жизнь у него в Бакленде! — сокрушался он. — С того дня, как погиб Джо, я приставил к нему стражу, которая следит за ним день и ночь, и все равно мне не дает покоя мысль о том, что может случиться, если враги отважатся предпринять вылазку. Пусть едет в Кан или Руан, а когда война закончится, я пошлю за ним.

— А почему, — робко начала я, — ты не хочешь отправить его в Лондон к матери?

Он взглянул на меня так, словно я рехнулась.

— Отправить его к этой ссучившейся ведьме?! — воскликнул он. — Чтобы он еще больше стал походить на лягушку? Ну уж нет, лучше сразу послать его к Робартсу, пусть повесит.

— Он любит ее, — не сдавалась я, — и она его мать.

— Щенята тоже льнут к дворняжке, которая их выкормила, а потом, когда взрослеют, и запаха-то ее не помнят. У меня только один сын, Онор, и если он не станет настоящим мужчиной, он мне вообще не нужен.

Он резко оборвал разговор, напомнив мне этим, что я сама сделала выбор и предпочла стать ему другом — а не женой, и значит, не имею никакого права вмешиваться в воспитание его ребенка. Итак, через несколько дней Дик приехал в Редфорд, чтобы попрощаться со мной. Он обнял меня и сказал, что очень сильно меня любит.

— Если бы вы только могли поехать со мной в Нормандию.

— Будем надеяться, что долго ты там не пробудешь. Во всяком случае, ты увидишь много нового и интересного, познакомишься с разными людьми, подружишься с ними, и все будет хорошо.

— Мой отец не хочет, чтобы я с кем-нибудь знакомился, — ответил мальчик. — Я слышал, как он говорил об этом с мистером Эшли. Он даже сказал, что лучше ехать в Кан, чем в Руан, потому что в Кане меньше англичан, и что я не должен ни с кем разговаривать и никуда ходить без разрешения мистера Эшли. Я знаю, почему. Он боится, что я могу встретить кого-то из знакомых моей мамы.

Я не нашлась, что ответить. Возможно, мальчик был прав.

— Боюсь, я не узнаю тебя, — сказала я, выдавив улыбку, — когда ты вернешься. В пятнадцать лет мальчики так сильно меняются. Я заметила это по своему брату Перси. Месяцев через пять-шесть ты станешь молодым человеком с локонами до плеч, а может, и стихи начнешь сочинять.

— Хорошенькие стихи я напишу, — хмуро заметил он, — если буду постоянно говорить с мистером Эшли по-французски.

Будь я женой его отца, я могла бы предотвратить отъезд, но если бы мальчик видел во мне мачеху, он, скорее всего, возненавидел бы меня. Так что с какого бока ни глядела я на эту проблему, она оставалась неразрешимой. Дик должен был сам бороться со своей судьбой, как и его отец.

Они отплыли в Нормандию в последних числах декабря, он и его никудышный учитель, получив в дорогу чек на двадцать фунтов — это все, что смог выделить им генерал Его Величества. Дик также увез с собой мою любовь и благословение, которые, увы, вообще ничего не стоили. Пока они качались на волнах Ла-Манша, направляясь в сторону Сен-Мало, Ричард решил предпринять еще один штурм Плимута, который, как он заявил, будет решающим. Как сейчас вижу его, в его комнате в Редфорде, склонившегося над картой плимутских укреплений, лицо суровое, брови сосредоточенно сдвинуты. Помню, я попросила показать мне записи, и он, коротко усмехнувшись, перебросил мне лист, заметив, что не женского это ума дело — разбирать его крючки и крестики.

И он был прав. Никогда еще мне не доводилось видеть, чтобы план был так испещрен разными загогулинами и черточками. Но даже я, при всей своей неопытности, поняла, что сеть плимутских укреплений — поистине устрашающая. Прежде чем штурмовать город, надо было пробиться сквозь цепь передовых постов, а это уже было нелегким делом. Пока я рассматривала карту, он подошел и встал рядом, указывая кончиком карандаша на несколько красных крестиков на плане.

— Здесь, к северу, проходит линия, на которой расположены три поста: Пенникамквик, Модлин и Голивелл, а также форт Липсон. Я предполагаю их все захватить. Если удастся закрепиться тут, то мы повернем их пушки против гарнизона. Свои основные силы я брошу на Модлин, остальные атаки будут лишь отвлекающим маневром.

Как и всегда накануне крупного сражения, Ричард был полон боевого задора. Свернув карту, он вдруг повернулся ко мне:

— Ты ведь никогда не видела моих ребят перед сражением, так сказать, в полной боевой раскраске. Хочешь посмотреть?

Я улыбнулась.

— Предлагаешь мне должность адъютанта?

— Нет. Просто хочу провести тебя по постам.

Стоял ясный, морозный январский день. Только что пробило три часа дня. Мой портшез установили на одной из повозок, и мы с Ричардом — он скакал рядом — отправились производить смотр его войскам. Прошло уже много лет с осады Плимута, но даже сейчас, когда эта военная операция давно забыта и упоминание о ней можно найти лишь в плимутских городских архивах, я не могу без изумления и гордости вспоминать о солдатах Гренвиля. Основная группа его войск была размещена в поле, под открытым небом, недалеко от местечка, носящего название Эгг Бакленд (не надо путать с Бакленд Монакорум, где располагался его штаб. Солдат никто не предупредил о нашем прибытии, поэтому они продолжали спокойно заниматься своим делом, готовясь к предстоящему сражению.

Заметив генерала, часовые, выставленные перед лагерем, вскочили как по команде, тут же прозвучала короткая барабанная дробь, за ней последовала еще одна в некотором отдалении, затем третья, четвертая, и не успела я прийти в себя, как воздух вокруг загудел от барабанных раскатов, а на вершине шеста порывистый январский ветер развернул поднятое солдатами алое полотнище с тремя золотыми фокрами в центре.

К нам подошли два офицера и, отсалютовав шпагами, встали рядом. Ричард подал знак, мое кресло сняли с повозки, и дюжий молодой капрал покатил его вперед. Я и сейчас еще помню запах дыма, голубыми кольцами вьющегося над кострами, и снова вижу солдат, склонившихся над лоханями с водой или стоящих на коленях перед котелками с едой; завидев нас, они, вздрогнув, вскакивали на ноги и застывали по стойке смирно. Пехота располагалась отдельно от кавалерии. Это были крепкие мускулистые парни, все очень высокие и статные — Ричард терпеть не мог коротышек и не брал таких в армию. Они все загорели и выглядели здоровыми — результат, как объяснил Ричард, жизни на свежем воздухе.

— Свои войска я не ставлю на постой у местных жителей. Это плохо действует на солдат, они становятся расхлябанными и ленивыми.

В моей памяти еще живо было воспоминание о мятежниках, захвативших Менабилли. На первый взгляд они показались мне суровыми и грозными в своих низко надвинутых на глаза шлемах и кожаных куртках. Однако уже через несколько дней захватчики утратили свой неприступный вид и с течением времени стали все больше напоминать грязную, грубую толпу, которую угроза поражения превратила просто в истеричную, неуправляемую орду.

Солдаты Ричарда совсем на них не походили. Хотя генерал и набирал их большей частью по фермам и хуторам, о чем недвусмысленно свидетельствовали их речь и наружность, те несколько месяцев, которые они провели в его лагерях, сделали из них настоящих солдат, сообразительных и ловких. Своего командира они обожали, это было видно даже по тому, как гордо они вскидывали голову, когда он обращался к ним, и при этом в глазах у них светилась преданность. Странная это, должно быть, была картина. Я сижу в инвалидном кресле, которое катит молодой капрал, на плечи у меня наброшен плащ с капюшоном, рядом шагает Ричард. Горят костры, серебрится иней на низкой прошлогодней траве, а как только мы приближаемся к месту расположения каждой новой роты, раздается отрывистая барабанная дробь.

Кавалеристы занимали дальнее поле. Мы смотрели издали, как они скребут и поят лошадей перед сном, а те — красивые, холеные животные, большинство из которых, подозреваю, были реквизированы в поместьях бунтовщиков, — били копытами по мерзлой земле, а из ноздрей у них валил пар, поднимаясь вверх, словно дым солдатских костров.

Огненно-красное солнце медленно опускалось за горизонт. Нырнув за холм, оно озарило предзакатным тусклым светом плимутские городские укрепления к югу от нас. Мы увидели крошечные, похожие на точки фигуры мятежников, и я подумала, что многие из тех людей, которые окружают сейчас меня, лягут завтра под их пулями. Наконец, когда уже стемнело, мы добрались до форпостов; здесь никто не чистил лошадей. Готовые к бою солдаты сидели тихо и неподвижно. Мы тоже заговорили шепотом, так как противник был в каких-нибудь двухстах ярдах от нас.

Мрачная это была тишина, жутковатая. В сгущающихся сумерках солдаты штурмового отряда казались неясными причудливыми тенями. Для того, чтобы их не было видно в темноте, они покрыли лица сажей, и сейчас, в надвигающейся ночи, стали почти незаметными; лишь сверкали белки глаз да поблескивали по временам зубы.

Готовясь к ночной атаке, они сняли кирасы и держали теперь в руках пики с узкими стальными наконечниками. Я дотронулась до острия одного из них и содрогнулась.

Солдаты с последнего поста оказались не такими расторопными, как их товарищи, и Ричард принялся распекать одного из своих младших офицеров. Тут же к нам подошел полковник, командующий этим пехотным полком, и я увидела, что это не кто иной, как мой бывший поклонник Эдвард Чемпернаун. Он несколько натянуто кивнул мне, потом, повернувшись к Ричарду, пробормотал какие-то извинения, затем оба отошли в сторону. Возвратившись, Ричард не проронил ни слова. Мы тут же направились к моему экипажу, и я поняла, что смотр войскам закончен.

— В Редфорд ты отправишься одна, — сказал он. — Я выделю для тебя эскорт. Не бойся, опасности никакой нет.

— А как же сражение? Ты доволен своими людьми? Он помолчал, потом ответил:

— Да. Я верю в победу. Наш план вполне реален, о людях тоже ничего плохого не скажешь. Если бы я еще мог полностью положиться на своих заместителей, — и он кивнул головой в сторону поста, который мы только что покинули. — К примеру, твой бывший поклонник, Эдвард Чемпернаун. Мне иногда кажется, что он на большее не годится, кроме как командовать стаей уток. Когда он водит своим длинным носом по карте милях в десяти от поля боя, у него еще случаются проблески разума, но дай ему конкретное дело — и он пропал.

— А нельзя его заменить?

— Не в данный момент, сейчас лучше оставить все как есть.

Улыбнувшись, он поцеловал мне руку, затем повернулся и исчез в темноте, и только тогда я вспомнила, что так и не спросила, не связан ли его отказ проводить меня в Редфорд с тем, что он сам, лично, хочет вести людей в бой.

В мрачном настроении я возвращалась домой по тряской, ухабистой дороге. На следующее утро, незадолго до рассвета, войска Ричарда приступили к штурму города. Вначале до нас из-за реки донеслось эхо орудийных залпов, но откуда велась стрельба — из гарнизона или передовых укреплений — мы не могли понять. К полудню мы узнали, что роялисты захватили и удерживают три оборонительных поста, а самый неприступный из фордов — Модлин — солдаты штурмовали под командованием самого генерала.

Пушки сразу повернули в сторону города, и защитники Плимута впервые почувствовали на себе мощь своей же артиллерии. Из моего окна ничего не было видно, в воздухе висела густая пелена дыма, скрывавшая от нас место сражения; ветер дул с севера, и иногда мне казалось, я слышу крики, доносящиеся из осажденного гарнизона.

Однако в три часа дня, когда оставалось всего несколько часов светлого времени, новости уже не были такими радостными: мятежники предприняли контратаку и вернули себе два форта из трех. Теперь судьба Плимута зависела от того, смогут ли они отбить захваченную противником территорию, вытеснить роялистов по всему фронту на прежние позиции и, главное, вернуть себе Модлин. Как и накануне, я наблюдала закат солнца и думала обо всех — и роялистах, и мятежниках, — чья жизнь была поставлена на карту в эти последние сутки.

В половине шестого нам в холл подали обед. Как обычно во главе стола сидел Джо, Филиппа занимала место по правую руку от него, а его маленький сын Джон — по левую. Мы ели молча, никого из нас не тянуло на разговоры, в то время как в нескольких милях от нас решалась судьба сражения. Обед уже подходил к концу, когда в комнату ворвался Перси, специально ездивший в Плимсток, чтобы узнать новости.

— Мятежники победили, — мрачно сообщил он. — Они отбили атаки Гренвиля. Генерал потерял триста человек, пока враги штурмовали форт со всех сторон, а час назад они взяли его. Говорят, что отряд прикрытия, который должен был прийти на помощь Гренвилю и изменить ход сражения, не подоспел. Это чья-то ужасающая ошибка.

— Думаю, что это ошибка самого генерала, — сухо заметил Джо. — Уж очень он был в себе уверен.

— В Плимстоке я слышал, что Гренвиль стрелял в офицера, не выполнившего приказ, — продолжал Перси, — и тот лежит теперь в своей палатке с пулей в голове. Кто это, я не знаю, но уверен, что скоро мы услышим о нем.

Они продолжали беседовать, а я не могла думать ни о чем другом, кроме как о трех сотнях солдат, лежащих мертвыми под звездным небом. В глубине души я кляла эту проклятую войну, эти пушки и пики, кровь и боевые призывы. Смелые парни, которые только накануне улыбались мне, такие сильные, молодые, полные жизни, превратились теперь в пищу для морских чаек, носящихся с криками над Плимутским проливом, и это мой Ричард повел их на смерть. Я не могла винить его, он лишь выполнял свой долг, штурмуя город. Он — солдат…

Я повернулась, чтобы попросить слугу отнести наверх мое кресло, и как раз в этот момент в комнату вошел юный секретарь моего старшего брата и попросил разрешения поговорить с Джо.

— Что случилось? — резко спросил брат. — Говорите, здесь присутствуют только члены моей семьи.

— Полковник Чемпернаун смертельно ранен, сэр. Он лежит в Эгг Бакленде. Полковник не пострадал в битве, это генерал стрелял в него, после того как возвратился в штаб.

Воцарилось гробовое молчание. Затем Джо поднялся, смертельно бледный, с побелевшими губами и, повернувшись, посмотрел на меня. Перси тоже бросил на меня взгляд, и неожиданно я поняла, какая мысль пришла им обоим в голову. Зять Джо, Эдвард Чемпернаун, семнадцать лет назад просил моей руки, и они решили, что это выяснение отношений после боя никак не было связано с проигранным сражением, а явилось лишь вспышкой ревности и сведением счетов.

— Это, — медленно произнес Джо, — начало конца Ричарда Гренвиля.

Его слова стальным кинжалом пронзили мне сердце. Я тихо позвала слугу и попросила отнести меня в мои покои.

На следующий день я отправилась в Маддеркоум к Сесилии. Я не могла больше ни минуты оставаться под одной крышей с братом. Вендетта началась…

Джо, при поддержке многочисленного клана Чемпернаунов, а также многих других знатных семей Девоншира, большинство членов которых были представителями графства, настаивал на отстранении Ричарда Гренвиля от командования королевскими войсками на западе. Ричард не замедлил отомстить: под предлогом того, что Редфорд является отличным плацдармом для нанесения нового удара по Плимуту, он выставил оттуда брата вместе с семьей.

Я провела остаток зимы в Маддеркоуме с Поллексефенами. Из-за сильных снегопадов мы были почти отрезаны от остального мира, и я ничего не знала о событиях, происходящих на юге Корнуолла. Сесилия, как всегда тактичная и деликатная, не заводила об этом разговора.

От Ричарда я тоже не получала никаких известий с той самой ночи, когда пожелала ему удачи перед боем. Теперь, когда он вел борьбу не только с врагами, но и со своими прежними друзьями, я сочла за лучшее не напоминать о себе.

Он знал, где я, — об этом я сообщила ему, — и если я была ему нужна, он мог приехать.

В конце марта наступила оттепель, и до нас впервые за несколько месяцев дошли кое-какие известия.

Мирные переговоры между королем и парламентом ни к чему не привели, Аксбриджский договор был нарушен, и война продолжалась, еще более безжалостная и беспощадная, чем прежде.

Распространились слухи, что парламент формирует новую образцовую армию, перед которой никто не сможет устоять. Король тем временем издал эдикт, в котором говорилось, что если мятежники не раскаются, их ждет проклятие и бесславная гибель. Верховным главнокомандующим на западе был назначен принц Уэльский, однако, так как ему едва исполнилось пятнадцать лет, реальная власть перешла в руки консультативного совета, главой которого был Гайд, канцлер казначейства.

Когда Джон Поллексефен услышал эти новости, он лишь удрученно покачал головой.

— Ну, теперь пойдут распри между советом принца и генералами, — сказал он. — Каждый будет отменять приказы другого. Законники и солдаты никогда не договорятся, а пока они спорят, будет страдать наше общее дело. Не нравится мне это.

Я вспомнила, как Ричард однажды говорил о том же.

— Что происходит в Плимуте? — спросила моя сестра.

— Ничего, — ответил ей муж. — Там оставили для отвода глаз что-то около тысячи человек, чтобы продолжали осаду гарнизона, а сам Гренвиль со своим войском присоединился к Горингу в Сомерсетшире и осадил Тонтон. Началась весенняя кампания.

Прошел почти год с тех пор, как я покинула Ланрест и переехала в Менабилли… В девонширской долине, где стоял дом Сесилии, уже стаял снег, зацвели крокусы и нарциссы. Я не строила никаких планов, просто сидела и ждала. Кто-то сообщил нам, что в высшем командовании наметились большие разногласия, а Гренвиль, Горинг и Беркли переругались между собой.

Март сменился апрелем, расцвел золотистый дрок. На Пасху к нам в Маддеркоум прискакал всадник с гербом Гренвиля на плече. Он спросил госпожу Гаррис и, торжественно отдав мне честь, вручил письмо.

Еще не сломав печати, я тревожно спросила:

— Что-то случилось?

Во рту у меня вдруг пересохло, а руки задрожали.

— Генерал тяжело ранен в битве при Тонтоне, — ответил гонец. — Врачи опасаются за его жизнь.

Я вскрыла письмо и торопливо прочла каракули Ричарда: «Сердце мое, случилось черт знает что. Кажется, я могу потерять ногу, а то и жизнь. У меня в бедре огромная дыра. Теперь я знаю, что ты чувствуешь. Приезжай, научи меня терпению. Я люблю тебя».

Я сложила письмо и, повернувшись к гонцу, спросила, где сейчас генерал.

— Когда я уезжал, они переправили его из Тонтона в Эксетер. Его Величество прислал собственного хирурга сэру Ричарду. Генерал был очень слаб и просил меня как можно скорее доставить письмо.

Я взглянула на Сесилию, стоящую у окна.

— Позови Матти, пожалуйста, пусть соберет мою одежду, — попросила я, — а Джон, если нетрудно, пусть распорядится насчет портшеза и лошадей. Я отправляюсь в Эксетер.

23

В Эксетер мы отправились южной дорогой. На каждой остановке я с трепетом ждала сообщения о том, что Ричарда уже нет в живых.

Тотнес, Ньютон-Эббот, Эшбуртон — казалось, дороге не будет конца, и когда шесть дней спустя я добралась до столицы Девоншира и увидела, наконец, огромный собор, возвышающийся над городом, знакомую реку, у меня было такое чувство, будто я провела в пути не одну неделю.

Ричард был еще жив. О нем был мой первый вопрос, ибо не существовало для меня ничего важнее. Он поселился в гостинице на соборной площади, куда я и отправилась, не мешкая. Ричард занял все здание целиком, а у дверей поставил стражу.

Когда я объявила, кто я такая, ко мне тотчас вышел молодой офицер. Его рыжеватые волосы и осанка показались мне знакомыми, но я не сразу вспомнила, как его зовут. И только любезная улыбка подсказала мне, кто это.

— Вы Джек Гренвиль, сын Бевила.

Тогда он напомнил мне, как вместе с отцом еще до войны они приезжали в Ланрест, а я, в свою очередь, вспомнила, как купала его, когда он был еще младенцем, в тот достопамятный мой приезд в Стоу, в двадцать восьмом году. Но рассказывать об этом, разумеется, не стала.

— Дядя будет рад вам сердечно, — сказал Джек Гренвиль, когда меня вынимали из портшеза. — Он ни о чем не хочет говорить с тех пор, как написал вам. Прогнал от себя добрый десяток женщин, твердит, что все они никуда не годятся, неуклюжи, не умеют как следует перевязать рану. «Вот Матти сделает это, как полагается, а Онор отвлечет разговором».

Я приметила, что Матти порозовела от удовольствия при этих словах и тут же приняла вид самый важный, чтобы капрал, переносивший в гостиницу наши вещи, обратил на нее внимание.

Меня опустили на пол в просторной гостиной, которую, судя по длинному столу, расположенному в центре, использовали как офицерскую столовую. Первый вопрос, заданный мною, был: «Как он?»

— Последние три дня значительно лучше, — ответил племянник. — Вначале мы боялись его потерять. Когда дядю ранило, я сразу обратился к принцу Уэльскому с просьбой позволить мне ухаживать за ним, привез в Тонтон и с тех пор нахожусь всегда рядом. Теперь дядя говорит, что не отпустит меня, да я и сам не хочу никуда уезжать.

— Твой дядя любит, чтобы рядом был кто-нибудь из Гренвилей, — заметила я на это.

— Одно я знаю наверняка, — ответил юноша, — он предпочитает общество молодых людей моего возраста своим сверстникам. Мне это очень лестно.

Тут сверху спустился слуга Ричарда и сказал, что генерал желает немедленно видеть госпожу Гаррис. Я отправилась в свою комнату, где Матти вымыла и переодела меня, а затем в сопровождении Джека Гренвиля поехала в своем кресле прямо в покои Ричарда.

За окнами виднелась площадь, вымощенная булыжником, и когда мы вошли, часы на башне собора пробили четыре.

— Черт бы побрал этот колокол! — послышался знакомый голос, звучавший совсем не так слабо, как я боялась. Его кровать стояла в дальнем темном углу под задернутым пологом.

— Сколько раз я просил мэра этого проклятого города, чтобы он прекратил этот трезвон! Он и бровью не ведет. Гарри, ради Бога, проследи за этим!

— Да, сэр, — поспешил ответить высокий молодой человек, стоявший в ногах кровати, и быстро записал что-то на табличке.

— И поправь-ка мне подушку. Да не так, чурбан ты неотесанный. Мне под голову, вот так! Где, черт возьми, Джек? Один Джек знает, как нужно укладывать подушки, чтобы мне было удобно.

— Я здесь, дядя, — отозвался племянник. — Теперь я тебе буду не нужен, я привел кое-кого, у кого руки понежнее моих.

Он, улыбаясь, подтолкнул мое кресло прямо к постели, и я увидела руку Ричарда, потянувшуюся, чтобы раздвинуть полог.

— А, — вздохнул он глубоко, — наконец-то ты приехала. Он был смертельно бледен. По контрасту глаза казались огромными, рыжие кудри были коротко острижены, от чего он выглядел странно помолодевшим. Впервые я заметила, насколько они с Диком похожи друг на друга. Я взяла его за руку и слегла сжала.

— Я получила твое письмо и тотчас отправилась в путь. Ричард повернулся к молодым людям, к племяннику и высокому юноше по имени Гарри, все еще стоявшим у него в ногах.

— Убирайтесь оба, и если этот эскулап еще раз появится, гоните его ко всем чертям.

— Да, сэр, — ответили они дружно, щелкнув каблуками, и могу поклясться, что, выходя из комнаты, Джек Гренвиль подмигнул своему приятелю.

Ричард поцеловал мне руку и прижал ее к щеке.

— Ну что же, всемогущий Господь славно пошутил, поразив и тебя и меня в чресла.

— Очень больно? — спросила я.

— Господи, конечно! Осколки ядра, впиваясь в бедро, жгут больнее, чем женские поцелуи. Что и говорить, очень больно.

— Кто осматривал рану?

— Да все хирурги в армии. И каждый норовил в ней покопаться.

Я позвала Матти, которая ждала под дверью. Она тут же вошла, неся таз с теплой водой, бинты и полотенца.

— День добрый тебе, красотка, — сказал Ричард. — Ну-ка, признайся, сколько капралов ты уложила в постель по дороге сюда?

— Не было у меня времени на кроватях лежать, — огрызнулась Матти. — Мы так торопились, что мисс Онор делала остановки только ночью, чтобы передохнуть несколько часов. Приехали, а тут нас ждут одни оскорбления.

— Я не собираюсь тебя оскорблять, особенно если ты не станешь слишком туго бинтовать мне рану.

— Дайте-ка я посмотрю, что они с вами сделали. Матти быстро и уверенно сняла бинты и раскрыла рану. Она оказалась глубокой, осколки проникли в кость и там застряли. Пока Матти ее осматривала, Ричард морщился и стонал, обзывая ее по-всячески, но она не обращала внимания.

— Первое дело, рана чистая, — заключила она. — Я очень боялась, как бы не началась гангрена. Но эти осколки вам придется терпеть до конца дней, если не дадите отрезать ногу.

— Этого я не позволю, — ответил Ричард. — Лучше буду терпеть боль и ходить с осколками.

— В этом случае у вас всегда будет оправдание для дурного нрава.

Матти промыла рану, снова ее перевязала, а Ричард все время держал мою руку, чем напомнил мне Дика. Когда она закончила и собралась уходить, Ричард успокоился и спросил меня:

— Последний раз я видел тебя три месяца назад. Как там Поллексефены? Такие же злые, как и все твое семейство?

— Пока ты их не вывел из себя, мое семейство было вполне благожелательным.

— Нет, меня с самого начала невзлюбили. Ты, наверное, знаешь, как они преследуют меня по всему графству. Сейчас в Эксетер приехала депутация из Девоншира, и у них список жалоб на меня длиной в милю.

— Я ничего про это не знаю.

— И весьэтот заговор плетет твой братец. Трое из приближенных принца, члены его совета, должны приехать из Бристоля и обсудить жалобы вместе с депутацией. Как только я смогу двигаться, я должен буду туда явиться. Джек Беркли, который командует тут, в Эксетере, тоже по уши в этой интриге.

— Да что за интрига такая?

— Естественно, ее цель убрать меня и назначить на мое место Беркли.

— Неужели ты будешь возражать? По-моему, осада Плимута не принесла тебе большого удовлетворения.

— Пусть Беркли берет Плимут. Но я вовсе не собираюсь ложиться кверху брюхом и ждать, когда совет принца, как кость, бросит мне какую-нибудь второстепенную должность. Меня назначил на этот пост Его Величество король!

— У Его Величества теперь, видимо, много своих забот. Кто этот Кромвель, о котором столько говорят?

— Еще один чертов пуританин, вообразивший, будто на него возложена миссия. Про него говорят, будто он каждый вечер говорит со Всевышним, но я-то думаю, он просто пьет за закрытыми дверями. Однако он хороший солдат. И он, и Фэрфакс. Поэтому их новая образцовая армия быстро сделает из нашей шайки котлету.

— И зная все это, ты ссоришься с друзьями?

— Какие они друзья? Просто кучка мерзавцев, готовых в любую минуту укусить меня. Так я им прямо и сказал.

Возражать было бессмысленно, к тому же, рана сделала его особенно раздражительным. Я спросила, какие новости от Дика. Ричард показал мне потрепанное письмо от учителя и копию своего письма с наставлениями, которое он отправил Герберту Эшли. В нем не было ни одного ласкового или ободряющего слова. Я успела прочитать только следующее: «Чтобы продолжать образование, ему следует постоянно и с усердием упражняться в изучении французского языка, чтении и арифметике, а также в верховой езде, фехтовании и танцах. Все это соответствует моему желанию, и если он будет исполнять мою волю для собственной же пользы, я позабочусь о том, чтобы он не испытывал недостатка ни в чем. Но ежели увижу, что он хотя бы в чем-нибудь не повинуется моим приказаниям, я не дам ему более ни пенни и перестану считать его своим сыном».

Я свернула письмо и убрала его в ящичек, стоявший рядом с Ричардом, который он тотчас же запер.

— Неужели ты рассчитываешь таким образом добиться его любви?

— Мне не нужна любовь, я хочу добиться послушания.

— К Джо ты относился совсем по-другому. Даже к племяннику Джеку ты куда снисходительнее.

— Таких, каким был Джо, один на тысячу, а Джек немного напоминает мне его. Когда бедняга Бевил пал при Лансдауне, этот парнишка дрался, как тигр, а ведь ему было тогда около пятнадцати, как Дику теперь. Я люблю этих мальчишек, потому что они ведут себя, как мужчины. В то время, как Дик, мой сын и наследник, дрожит, стоит мне заговорить с ним, и хнычет при виде крови. У меня нет повода для отцовской гордости.

Вот так бывает в жизни. Ссора. Удар. Детский плач. И в течение пятнадцати лет в жилах несчастного ребенка течет отравленная кровь. Я не знаю лекарства, способного вылечить их взаимную неприязнь. Может быть, время и расстояние немного затянут рану, которая при близком общении постоянно кровоточит.

Ричард снова поцеловал мне руку.

— Давай забудем молодого Дика Гренвиля, — попросил он. — Ведь не у него же в бедре сидит целая дюжина осколков.

Не было на свете пациента хуже Ричарда Гренвиля, и не родилась еще сестра милосердия, способная так хладнокровно относиться к стонам, угрозам и проклятьям, как Матти. Моя роль, возможно, не была такой трудной, но тоже требовала большой выдержки. Благодаря тому, что я женщина, он не запускал мне в голову шпорами, как проделывал иногда со своими бедными офицерами. Но мне частенько доставалось за то, что я была из семьи Гаррис, он попрекал меня тем, что я родилась и выросла в юго-восточном Корнуолле, где все женщины — ведьмы и склочницы, а мужчины — трусы и дезертиры, во всяком случае, Ричард так считал.

— За исключением северного побережья, Корнуолл — самое никчемное место, — говаривал он.

Видя, что я не сержусь и не раздражаюсь, он начинал искать новые способы досадить мне, а для больного это плохо и вредно. Я, однако, прекрасно его понимала, потому что семнадцать лет назад мне частенько хотелось вести себя именно так, только тогда мне не хватало смелости дать себе волю.

Ричард провел в постели около пяти недель, и в конце мая мог уже ходить по камнате, опираясь на палку и понося своих офицеров за безделье.

А когда он впервые спустился вниз, от них полетели пух и перья. Сцена напоминала драку индюков на птичьем дворе. Никогда не доводилось мне видеть боевых офицеров, майоров и полковников в таком состоянии, как в то раннее майское утро, когда он нещадно трепал их. Они только жалобно поглядывали на дверь, как нашкодившие школьники. Видно было, что на уме у них только одно — как бы поскорее сбежать. Но оказалось, что я была неправа. Меня вывозили на небольшую прогулку по городу, и, вернувшись, я сразу высказала им свое сочувствие. Однако все офицеры до единого выразили радость по поводу прекрасного состояния духа и здоровья своего командующего.

— Как хорошо, что генерал бодр по-прежнему, — сказал один полковник от инфантерии. — Еще месяц назад я даже не смел на это надеяться.

— Выходит, вы не держите на него зла? — спросила я. — Ну, за все то, что он наговорил вам утром?

— Зла? — полковник очень удивился. — С какой стати? Генерал просто размялся немного.

Воистину, образ мысли профессиональных вояк мне решительно недоступен.

— Когда дядя сердит и всех распекает, это очень хороший признак, — объяснил мне племянник Ричарда Джек. — Обычно это означает, что он доволен. Вот если он улыбается и рассыпается в любезностях, тогда жди беды, того и гляди, можешь оказаться под арестом. Одного офицера он распекал без передышки минут пятнадцать, а вечером того же дня произвел в капитаны. Потом к нему привели пленного, какого-то сквайра, кажется, из Барнстейпла, который должен был дяде какие-то деньги, тот встретил его улыбками, угостил вином, а через пару часов сквайра повесили на дереве в Букланде.

Позднее я, помню, спрашивала Ричарда, есть ли в этих историях хотя бы доля правды. Он рассмеялся.

— Моим офицерам нравится сочинять обо мне небылицы. Но отрицать тем не менее ничего не стал.

Тем временем в Эксетер приехали посланники принца, чтобы встретиться с представителями от Девоншира и выслушать жалобы на Ричарда Гренвиля. К сожалению, оказалось, что главой совета принца был назначен тот самый сэр Эдвард Гайд, которого Ричард в разговоре со мной однажды в Редфорде назвал адвокатом-выскочкой, о чем тому не преминули доложить. Сэр Эдвард Гайд приехал в гостиницу в сопровождении лордов Кулпеппера и Кейпела и, как мне показалось, воздержался от проявлений сердечности по отношению к генералу, назвавшему его выскочкой. Меня представили этим троим, но я тотчас же удалилась. Что обо мне подумали, я так и не узнала, да мне и не интересно было узнавать. Наверное, возникла еще одна скандальная сплетня, что Ричард Гренвиль содержит любовницу-калеку.

Что происходило там, за закрытыми дверями, где они совещались, я не знаю до сих пор. Но, видимо, когда лорды попытались заговорить, Ричард обрушил на них целую тираду, обвиняющую губернатора Эксетера, сэра Джона Беркли, в том, что он только и делает, что ставит ему палки в колеса. А представители Девоншира, по словам Ричарда, были все до одного предатели и скряги, не желающие расстаться с лишней копейкой, чтобы заплатить за содержание армии, которая их защищает.

— Пусть Беркли, если ему хочется, берет приступом Плимут, — заявил Ричард, как он сам мне впоследствии рассказывал. — Одному Богу известно, как я не хочу возиться с этой осадой, в то время как предстоят военные действия в открытом поле. Дайте мне возможность без помех набрать людей в Корнуолле и Девоншире, и я представлю в распоряжение принца Уэльского армию, способную дать отпор пуританам Кромвеля.

Таким образом, он официально заявил посланникам принца об отставке с поста командующего осадой Плимута и отправил их обратно в Бристоль за новым назначением для себя.

— Я сумел их обработать наилучшим образом, — говорил Ричард злорадно. — Пусть Джек Беркли парится около Плимута, и Бог ему в помощь.

За ужином он выпил полторы бутылки бургундского, и на следующий день рана заставила его покорчиться от боли.

Я уже не помню точно, сколько дней прошло, прежде чем подоспело официальное разрешение набирать новое войско. Думаю, дней десять, но возможно, и больше. В конце концов, Ричард заявил, что не станет долее дожидаться бумаги, которую в лучшем случае прочтет всего несколько человек, и приступил к набору рекрутов. Офицеров отправили по деревням собирать тех, кто отсиживался дома, или дезертировал, или разбрелся кто куда, пока командующий лежал после ранения. Всем была обещана плата и обмундирование. Ричард оставил за собой пост шерифа Девоншира и на этом основании требовал от своих заклятых врагов, представителей, ездивших в Эксетер с жалобой, денег на содержание армии. Я еще подумала тогда, что себе на беду тревожит он это осиное гнездо. Но ведь я всего-навсего женщина, и поэтому мне не положено вмешиваться в такие дела.

Однажды, сидя у окна, выходящего на соборную площадь, я увидела сэра Джона Беркли, который все еще не уехал в Плимут. Он выходил из нашей гостиницы и был мрачнее тучи. Внизу, оказывается, только что разыгралась сцена, и сэр Джон оказался там пострадавшей стороной, судя по тому, что рассказал мне молодой Джек Гренвиль.

— Я восхищаюсь дядей не меньше других, — говорил он, — он способен взять верх над противником в любых обстоятельствах. Однако было бы лучше, если бы иной раз он умел попридержать язык.

— О чем же они на этот раз поспорили? — спросила я, предчувствуя недоброе.

— Да как всегда, дядя утверждает, что именно шериф графства должен получать деньги на содержание армии. А сэр Джон говорит, что это ему, как губернатору и командующему осадой Плимута, должны отдать все собранные средства. Я думаю, прежде чем они договорятся на этот счет, дело дойдет до дуэли.

Вскоре ко мне пришел Ричард, белый от гнева.

— Господи, я не могу больше ни секунды терпеть всю эту неразбериху. Сейчас же еду в Бристоль, к принцу. Когда не уверен в себе, обращайся немедля к самым высоким авторитетам, — таково мое правило. Если Его Величество мне не поможет, я вообще все брошу.

— Но тебе пока трудно ездить верхом, — возразила я.

— Ничего не поделаешь! Не могу же я сидеть здесь и смотреть, как этот балбес Джек Беркли ставит мне рогатки на каждом шагу. Его поддерживает твой чертов братец, и в этом причина всех неприятностей.

— Причина всех неприятностей — ты сам. Ты сделал брата своим заклятым врагом, застрелив Эдварда Чемпернауна.

Ричард пришел в ярость.

— А ты хотела, чтобы я повысил этого мерзавца в звании? Трусливая крыса! Из-за него погибло триста лучших моих солдат, потому что он испугался пушек и не пришел мне на помощь. Да его не расстрелять следовало! Лет сто назад его бы сначала вздернули на дыбе, а потом четвертовали.

Назавтра он уехал в Барстейпл, куда переехал принц из-за того, что в Бристоле разразилась чума. Я благодарила Бога, что Ричард взял с собой племянника Джека в качестве адъютанта. Три человека подсаживали его в седло, и выглядел он ужасно больным. Заметив, что я гляжу на него из окна гостиницы, он отдал мне салют шпагой.

— Не бойся за меня! Я вернусь недели через две. Будь здорова!

Но в Эксетер он больше не вернулся, и на этом моя миссия утешительницы и сестры милосердия закончилась.

Восемнадцатого июня войска короля и принца Руперта потерпели сокрушительное поражение при Нейсби, и армия генерала Кромвеля под командованием генерала Фэрфакса снова двинулась на запад. Теперь, чтобы противостоять этой новой угрозе, приходилось пересматривать всю стратегию военных действий. Ходили упорные слухи, что Фэрфакс идет на Тонтон. И тут я получила весточку от Ричарда. Принц Уэльский приказал ему начать осаду крепости Лайм и пообещал звание фельдмаршала.

— Как только я обустроюсь, я пошлю за тобой, — писал он. — Тем временем оставайся там, где ты теперь живешь. Похоже, еще до конца лета всем нам снова придется бежать.

Такая новость никому не показалась бы приятной, вдобавок мне сразу вспомнился неумолимо приближающийся грохот солдатских сапог, который я слышала год назад в Менабилли. Господи, неужели мне суждено еще раз пережить все ужасы нашествия?

Я осталась в Эксетере, как мне велел Ричард. Теперь, когда у меня не стало дома, мне было безразлично, под какой крышей жить. До настоящего унижения я еще не дошла, но и гордыни у меня поубавилось. К тому времени я превратилась в настоящую полковую подругу, идущую вслед за солдатским барабаном.

В конце июня за мной приехал Джек Гренвилъ с целой упряжкой лошадей, чтобы забрать меня вместе с моей каталкой. Мы с Матти уже были готовы, потому что за две недели до этого получили от Ричарда известие.

— Куда же мы направляемся? — весело спросила я. — В Лайм или в Лондон?

— Ни туда и ни сюда, а в Богом забытую дыру, Оттери Сент-Мери. Генерал отказался от звания.

Никаких подробностей он не знал, а рассказал только, что, когда Ричард отправился в Тивертон, чтобы встретиться с войсками, отданными под его командование, оказалось, что большую их часть неожиданно отозвал совет принца и отправил на защиту Барнстейпла, не дав себе труда предупредить об этом генерала.

Оттери Сент-Мери оказалась сонной девонширской деревней. Ее обитатели наблюдали за странным экипажем, подъехавшим к господскому дому, с таким выражением, будто весь мир сошел с ума, и тут они были во многом правы. На лугу за деревней расположились конница и пехота, шедшие за Ричардом с самого начала кампании.

Сам Ричард сидел в столовой дома, где разместился его штаб, положив раненую ногу на стул.

— Приветствую тебя! Встретились два инвалида, — начал он злобно. — Давай-ка сразу отправимся в постель, чтобы определить, кто из нас изобретательнее.

— Если у тебя такое настроение, можно обсудить это прямо здесь. Я очень устала, хочу есть и пить. Только сначала объясни мне, что ты делаешь в Оттери Сент-Мери?

— Я теперь вольная птица, и неподвластен ни человеку, ни зверю. Пусть они сражаются с новой образцовой армией, как сочтут нужным. Если они не хотят дать мне солдат, я не собираюсь выступать против Фэрфакса и его двадцатитысячного войска вдвоем с племянником Джеком.

— Я слышала, ты должен был получить звание фельдмаршала.

— Это так, пустой звук. Я вернул принцу Уэльскому назначение и пожелал ему сунуть эту бумагу в одно хорошо известное место. Что мы будем пить на ужин, — хок или бургундское?

24

Две недели, проведенные в Оттери Сент-Мери, были, пожалуй, самыми удивительными в моей жизни. Ричард, не имея ни назначения, ни звания, жил в этой скромной деревушке подобно владетельному принцу. Народ со всей округи нес к нему в лагерь провиант, зерно, вел скот, будучи твердо уверен, что он по меньшей мере командующий всеми войсками Его Величества от Лайма до самого края света. За деньгами, причитающимися за услуги, Ричард милостиво отправлял крестьян к господам представителям Девоншира. В первое же воскресенье по прибытии в Оттери Сент-Мери он издал приказ, который распорядился зачитать во всех церквях в округе, о том, что каждый, кто пострадал от губернатора Эксетера, сэра Джона Беркли, в то время, когда здесь стояли его солдаты, должен принести ему опись причиненного ущерба. Он же, Ричард Гренвиль, генерал короля, командующий западной армией, посмотрит, чем можно помочь пострадавшим.

Простые темные крестьяне решили, что среди них поселился Спаситель. Они приходили пешком со всей округи, даже из деревень, расположенных в двадцати милях и дальше от Оттери Сент-Мери, неся длинные списки, в которых перечислялись всевозможные преступления и убытки, якобы причиненные наемниками лорда Горинга и солдатами сэра Джона Беркли. Я очень хорошо помню, как Ричард, стоя на деревенской площади перед церковью, по-королевски щедро раздавал пострадавшим деньги, случайно обнаруженные за деревянной обшивкой в доме, где расположился штаб. Дом этот принадлежал несчастному сквайру, который немного сочувствовал парламенту, за что и был немедленно арестован Ричардом.

В среду он чувствовал себя прекрасно и по этому поводу устроил смотр своему войску. Деревенские получили возможность наблюдать за этим зрелищем бесплатно. Гремели барабаны, трезвонили церковные колокола, а вечером запылали большие костры. В господском доме устроили ужин для офицеров, где я восседала во главе стола, подобно королеве.

— Пока у нас есть деньги, надо веселиться, — провозгласил Ричард.

Я же все это время помнила о конверте, который он отправил принцу Уэльскому. Наверное, он уже дошел по назначению, и я очень хорошо представляла себе, что произойдет, когда главный казначей Эдвард Гайд вскроет его в присутствии всего совета. Думала я и о том, что скажет Джон Беркли, когда услышит, какой приказ был зачитан в местных церквах. Мне казалось, что моему безрассудному возлюбленному было бы лучше сняться всем лагерем и скрыться в туманах Дартмура. Не может же он вечно морочить голову всему свету, живя в Оттери Сент-Мери!

Однако он морочил голову преотлично! Бедный сквайр, немного сочувствовавший парламенту, имел прекрасный винный погреб, однако очень скоро все бутылки в нем были уже распробованы, и Ричард успел выпить за окончательную гибель всех сторонников как короля, так и парламента.

— Что ты будешь делать, если совет принца пришлет за тобой? — спросила я его.

— Ничего. До тех пор, пока не получу письмо от самого принца, написанное его рукой, не сдвинусь с места.

Ричард откупорил следующую бутылку, и на лице его появилась ухмылка, которую племянник Джек назвал бы зловещей.

Но тут я перевернула стакан вверх дном и решительно заявила:

— Если мы будем продолжать в том же духе, очень скоро ты станешь таким же пропойцей, как Горинг.

— Горинг валится с ног после пяти стаканов, — заявил Ричард, — а я после двенадцати могу проводить строевые учения.

Поднявшись из-за стола, он крикнул вестового, который стоял под дверью.

— Позови сэра Джона Гренвиля.

Через минуту явился Джек, немного раскрасневшийся и веселый.

— Передай привет полковникам Роскаррику и Арунделлу. Я хочу, чтобы все солдаты были выстроены на лугу. Я собираюсь провести строевые учения.

Племянник даже глазом не моргнул, но я заметила, что губы у него слегка дрогнули.

— Сэр, уже половина девятого. Все солдаты распущены по квартирам.

— Я хорошо это знаю, — ответил дядя. — Однако на то и существуют в армии барабаны. Передай от меня приветы полковникам Роскаррику и Арунделлу.

Джек вышел, щелкнув каблуками. Ричард медленно и торжественно прошествовал к стулу, на котором лежали шпага и перевязь, и начал ее застегивать.

— Ты надел перевязь вверх ногами, — сказала я тихо. Он с очень серьезным видом поклонился мне в знак благодарности и надел ее как следует.

А за окном в сгущающихся сумерках тревожно и грозно забили барабаны.

Надо сознаться, что в голове у меня тогда был туман, и соображала я почти так же плохо, как в тот достопамятный вечер, когда слишком увлеклась бургундским и жареным лебедем. На этот раз меня спасало то, что я сидела в кресле. Я смутно помню, что меня вывезли на деревенский луг. Вокруг гремели барабаны, со всех сторон сбегались солдаты и строились в шеренги. Из домов высовывались встревоженные жители. Помню, какой-то старик в ночном колпаке пронзительно кричал, что на них идет сам Фэрфакс, и всех перебьют прямо в постелях.

Я полагаю, это был единственный случай в истории армии Его Величества, когда после хорошего ужина в густых сумерках генерал проводил строевые учения со своими солдатами.

— Боже мой, — услышала я позади голос Джека Гренвиля, захлебывающийся то ли от восторга, то ли от каких-то иных чувств, — это потрясающе, это запомнится навсегда!

Когда смолкли барабаны, я услышала ясный, звонкий голос Ричарда, отдающий команды.

Таким было достойное завершение фантасмагории, длившейся четырнадцать дней…

Утром следующего дня прискакал гонец и сообщил, что Бриджуотер был штурмом взят армией Фэрфакса, совет принца бежал в Лонстон, а сам принц просит сэра Ричарда Гренвиля, не мешкая, отправляться со всеми своими солдатами к нему в Корнуолл.

— Это просьба или приказ? — спросил мой генерал.

— Приказ, сэр, — ответил офицер, вручая ему послание. —И не от совета, а от самого принца.

Снова загрохотали барабаны, но на сей раз это была команда выступать в поход. Войска построились и, вытянувшись в колонну, двинулись через всю деревню к дороге на Оукхемптон. Интересно, сколько лет пройдет, прежде чем жители Оттери Сент-Мери забудут сэра Ричарда Гренвиля и его солдат?

Дня через два мы с Матти поехали за ним следом. С нами был эскорт и приказ отправляться в Веррингтон-хаус, расположенный рядом с Лонстоном. Это поместье, принадлежавшее Франсису Дрейку, хозяину Букланд Монакорума, Ричард, как обычно без зазрения совести, захватил под штаб.

Когда мы добрались, Ричард был в прекрасном расположении духа. Ему все-таки пришлось провести три очень неприятных часа перед советом принца, однако сам принц был к нему милостив.

Все могло бы очень скверно обернуться для него, если бы в его услугах не нуждались так сильно.

— Какое же было вынесено решение?

— Горинга отправили на север встретить мятежников, а я остаюсь в Корнуолле, чтобы собрать армию не меньше трех тысяч человек. Лучше бы меня отправили навстречу Фэрфаксу, а то от Горинга большого толка не будет.

— Никто, кроме тебя, не сможет собрать армию в Корнуолле. Люди пойдут на призыв Гренвиля, и никого другого. Благодари Бога, что после всех твоих выходок тебя вообще позвали.

— Не могут они без меня обойтись. А я плевать хотел и на совет принца, и на этого змея Гайда. Все, что я делаю, я делаю только для принца. Этот парень мне по сердцу. Если Его Величество будет по-прежнему вести войну, не думая о стратегии, может статься, лучшим выходом для нас будет удерживать Корнуолл как крепость под предводительством принца, и пусть вся остальная Англия горит огнем.

— Если слегка переиначить твою мысль, любой «доброжелатель», затаивший зло, вполне может обвинить тебя в измене.

— К черту доброжелателей! В этом же есть здравый смысл. Нет человека более преданного Его Величеству, чем я. Но он вредит своему делу больше, чем все, кто служит ему, вместе взятые.

Мы с Матти оставались в Веррингтоне, а Ричард изъездил вдоль и поперек Корнуолл, набирая рекрутов в армию принца. Это было очень непростым делом. Последняя военная кампания измучила корнуэльцев. Они хотели одного — чтобы их оставили в покое и дали возможность пахать землю и заниматься своими делами. Собирать деньги здесь было так же трудно, как и в Девоншире. С тяжелым сердцем я видела, что к дворянам Корнуолла Ричард применяет те же крутые меры, что и в соседнем графстве. Даже те, кто, вероятно, легко поддались на уговоры, уступали давлению с нескрываемым озлоблением, поэтому в течение лета и осени 1645 года Ричард нажил себе в Корнуолле не меньше врагов, чем незадолго до этого в Девоншире.

Люди с северного побережья с готовностью отзывались на его призыв, потому что для них он был тот самый Гренвиль, а само имя Гренвилей звучало здесь как глас трубный. К нему шли даже из-за границ графства, из Аппелпдора и Бидефорда, с атлантического побережья, омытого штормовым морем, от мыса Хартланд-Пойнт и до самого Падстоу. Это были его лучшие солдаты, длинноногие, ясноглазые, с гордостью носившие червленый щит с тремя золотыми фокрами. Они стекались к Ричарду из Бьюда, Страттона, Тинтагеля, из Боскасла и Камельфорда. Хитрец Ричард называл принца герцогом Корнуэльским, который пришел на запад, чтобы спасти его от диких орд бунтовщиков, грозящих ему с того берега реки Теймар.

Однако, чем дальше на юг, тем чаще ему оказывали сопротивление. Людям, живущим западнее Труро, опасность казалась далекой и призрачной. Даже после 10 сентября, когда, как гром среди ясного неба, на нас обрушилось известие, что Фэрфакс и войска парламента взяли Бристоль, они не очнулись от летаргического сна.

— Труро, Хельстон и Сент-Ив — три самых гнилых места в Корнуолле, — сказал Ричард и уехал с шестьюстами конниками подавлять восстание горожан, начавшееся после того, как за неделю до этого он потребовал с них невероятное число рекрутов.

По меньшей мере троих он повесил, а остальных либо посадил в тюрьму, либо оштрафовал. Потом воспользовался подвернувшейся возможностью и заехал в замок Сент-Моус, чтобы сурово отчитать майора Бонитона, который не платил солдатам, служившим под его командованием в гарнизоне крепости.

— Если кто-то недостаточно усерден на службе у принца, ему придется либо изменить свое поведение, либо подвергнуться суровому наказанию, — объявил Ричард. — Если кто-нибудь забудет платить солдатам, выложит денежки из собственного кармана. А если кому взбредет в голову мне, как командующему, или принцу, которому я служу, хоть в чем-то малом не подчиниться — тот жизнью за это заплатит.

Я слышала все это собственными ушами, когда он выступал в последний день сентября перед огромной толпой, собравшейся на рыночной площади в Лонстоне. Солдаты так откликнулись на эти слова, что только громовое эхо прокатилось, отразившись от стен домов. Однако на лицах горожан не мелькнуло даже улыбки.

Ночью в Веррингтоне я предупредила его:

— Ты не забывай, что жители Корнуолла ценят свободу и независимость больше, чем кто-либо.

— Я помню одно, — отвечал он с тонкой и злой усмешкой, которую я знала так хорошо, — корнуэльцы — трусы, и любят свой покой больше, чем короля.

Однако с приближением осени мне стало казаться, что к концу года у нас не будет ни свободы, ни покоя.

В октябре сначала Чард, Кредитон, Лайм, а потом и Тивертон пали под натиском Форфакса, а лорд Горинг даже пальцем не пошевелил, чтобы его остановить. Многие солдаты Горинга дезертировали и толпами переходили к Ричарду, потому что больше доверяли ему как командующему. Конечно, тут же возникла зависть, пошли взаимные обвинения. Походило на то, что с Горингом Ричард рассорился точно так же, как с Джоном Беркли три месяца назад. А тут еще постоянные придирки со стороны совета принца. Дня не проходило без того, чтобы Эдвард Гайд, главный казначей, не вмешивался каким-нибудь образом в дела Ричарда.

— Я не знаю, как буду воевать против Фэрфакса, когда придет время, если мне и сейчас не дают заниматься своим делом, мешают набирать рекрутов и обучать солдат? Мой штаб каждый день заваливают бумагами, которые строчит этот адвокатишка, никогда в жизни не нюхавший пороха! — бушевал Ричард.

Деньги иссякли, и моему генералу приходилось мучительно думать, как подготовить армию к зиме.

Обувь и носки на солдатах были совсем изношены, но заменить их было нечем. Однако хуже всего было то, что не хватало оружия и боеприпасов. Еще в начале осени, при взятии Бристоля, основные оружейные склады западной армии были захвачены мятежниками. Все, что осталось Ричарду, — это небольшие провиантские склады в Бодмине и Труро.

Внезапно, без предупреждения, лорд Горинг бросил свои войска и уехал во Францию, сказав на прощание, что здоровье его пошатнулось, и он не в состоянии нести груз столь тяжелой ответственности.

— Крысы одна за другой покидают тонущий корабль, — прокомментировал эту новость Ричард.

Горинг забрал с собой лучших своих офицеров, и командование в Девоншире передали лорду Вентворту. У того практически не было военного опыта, а представления о дисциплине были еще более смутными, чем у Горинга. Вентворт немедленно отвел все войска на зимние квартиры в Бовей-Треси, заявив, что до весны ничего предпринимать не будет. Вот тут, я думаю, совет принца, наконец, понял подлинный смысл происходящего, и перепугался не на шутку. Они осознали, что проигрывают войну…

Начались приготовления к переезду из Лонстона дальше на запад, к Труро. Ричард сказал тогда угрюмо, что это может означать только одно — они хотят быть поближе к Фалмуту. В критический момент принц Уэльский и главы совета хотят побыстрее погрузиться на корабли и уплыть во Францию. Тут я прямо спросила его, что он сам собирается делать.

— Держать оборону от Бристольского пролива до реки Теймар и сохранить Корнуолл для принца. Это вполне возможно. Другого выхода я не вижу.

— А как же Его Величество?

Минуту Ричард молчал. Я хорошо помню, он стоял спиной к камину, в котором ярко пылали поленья, держа руки за спиной. В течение последних месяцев бесчисленные заботы утомили и состарили его. Седая прядь в рыжих кудрях надо лбом стала шире и заметнее. Холодная, мокрая ноябрьская погода очень беспокоила раненую ногу. Я по собственному опыту знала, какие мучения он сейчас переносит.

— У Его Величества есть только один выход: договориться с шотландцами и набрать там новую армию. Если ему это не удастся, он обречен.

Сорок третий год, сорок четвертый, сорок пятый, скоро начнется сорок шестой. Больше трех лет под командованием этого низкорослого несгибаемого гордеца люди сражались, страдали и умирали за непоколебимость его принципов. Я вспоминала портрет, висевший в столовой замка Менабилли, который был сорван и растоптан бунтовщиками. Неужели Ричарда постигнет та же судьба? Вдруг будущее показалось мне мрачным и неопределенно-безнадежным.

— Ричард, — окликнула я его. Он услышал что-то в моем голосе и подошел. — Неужели и ты покинешь тонущий корабль?

— Нет. До тех пор, пока есть хоть какая-то надежда удержать Корнуолл для принца.

— Ну, а если принц уплывет во Францию, а Корнуолл падет? Что тогда?

— Я последую за ним, соберу во Франции пятидесятитысячную армию и снова высажусь в Корнуолле.

Он подошел ко мне и опустился на колени. Я взяла в ладони его лицо.

— Как ни странно, но мы были счастливы, ты и я. Он улыбнулся.

— Моя полковая подруга, идущая вслед за барабаном…

— Ты ведь знаешь, что все добрые люди считают меня безнадежно погибшей, даже моя семья. Они теперь и вспоминать меня не хотят. Дорогой брат Робин, и тот стыдится сестры. Сегодня утром я получила от него письмо. Он служит у сэра Джона Дигби под Плимутом, умоляет оставить тебя и вернуться в семью Рэшли в Менабилли.

— Хочешь вернуться?

— Нет, если я тебе нужна.

— Ты всегда мне нужна, я не хочу больше с тобой расставаться. Но если нагрянет Фэрфакс, то в Менабилли ты будешь в большей безопасности, чем в Лонстоне.

— В прошлый раз ты говорил то же самое, а помнишь, как вышло?

— Да, тебе пришлось четыре недели помучиться, но пережитое сделало из тебя настоящую женщину.

Он смотрел на меня сверху холодно и насмешливо, и я тотчас вспомнила, что он ни разу не поблагодарил меня за то, что я сделала для его сына.

— Вдруг в следующий раз мучиться придется четыре года? Я успею поседеть за это время.

— Если я проиграю войну, я тебя не брошу, — сказал он твердо. — Если Фэрфакс переправится через Теймар, вы с Матти вернетесь в Менабилли. Если мы выстоим — хорошо. Проиграем, — а я уверен, мы проиграем, — тогда я приеду за тобой к твоим Рэшли, мы возьмем в Полкеррисе рыбачью лодку, доберемся на ней через пролив в Сент-Мало и найдем Дика.

— Ты обещаешь?

— Да, любимая, обещаю.

Он успокоил меня, утешил, обняв и приласкав. Однако горькая мысль, что я не просто женщина, а калека, которая будет обузой беглецу, не оставляла меня ни на минуту.

Назавтра совет принца вызвал Ричарда в Труро. Там перед всем собранием его попросили высказать свое мнение, как защитить Корнуолл и обеспечить безопасность принца Уэльского.

Он ответил не сразу, но на следующий день у себя дома написал письмо военному министру, в котором изложил план того, что следует немедленно предпринять. Мне он рассказал о нем накануне строго по секрету. Черновик письма Ричард тоже показал мне, но содержание его внушало тревогу и дурные предчувствия. Дело даже не в том, что план, изложенный там, было трудно воплотить, главное, его очень легко можно было неверно истолковать. Вкратце, он предлагал заключить с парламентом мирный договор, при условии отделения Корнуолла от остальной Англии под управлением принца в качестве герцога Корнуэльского. При этом герцогство должно иметь свою армию, фортификационные сооружения и собственный флот. В свою очередь, корнуэльцы должны были дать обещание не нападать на армию парламента. Таким образом, Корнуолл, и в особенности западная армия, получали передышку примерно на год. А через год или немного позже можно было бы со свежими силами прийти на помощь Его Величеству. (Этот пункт, естественно, не был включен в договор). В том случае, если договор с парламентом подписать не удастся, Ричард считал необходимым создать линию обороны от Барнстейпла до пролива и прокопать рвы от северного побережья до реки Теймар, превратив, таким образом, Корнуолл в настоящий остров. Берег реки становился первым рубежом обороны, а все мосты через нее необходимо было взорвать. Таким образом, утверждал мой генерал, можно будет держать оборону очень долго и успешно отбивать все попытки нападения.

Написав это письмо и отправив его совету принца, Ричард вернулся ко мне в Веррингтон и стал ждать ответа. Прошло пять дней, неделя, ответа не было. Потом от казначея и министра пришло холодное послание, в котором говорилось, что его план был рассмотрен и не получил одобрения. Совет принца обдумает, какие меры предпринять в дальнейшем, и сообщит сэру Ричарду Гренвилю, если в его услуге будет нужда.

— Вот так, — сказал Ричард и бросил письмо мне на колени. — Дали, как следует, Гренвилю, чтобы не лез, куда его не просят. Совет предпочитает проигрывать войну по-своему. Ну что же, пусть! Времени у них совсем мало, и если я правильно оцениваю Фэрфакса, ни снег, ни град, ни мороз его в Девоншире не удержат. Моя Онор, было бы мудро с твоей стороны написать Мери Рэшли письмо и предупредить ее, что ты хочешь встретить Рождество в ее доме.

По его непринужденной, легкой манере, по пожатию плеч, я поняла, что наше время подошло к концу.

— А ты? — спросила я, и недоброе предчувствие снова сжало мне сердце.

— А я приеду попозже, и мы встретим Новый год в комнате над аркой.

Утром третьего декабря я снова отправилась в дорогу, в дом моего зятя в Менабилли.

25

Второй мой приезд совсем не походил на первый. Тогда была весна, цвела желтая акация, и молодой Джон Рэшли встречал меня на дороге, ведущей в парк. Тогда война еще не затронула этих мест, и на лугу мирно паслось стадо. Помню овец с ягнятами и последние цветы, опадавшие с фруктовых деревьев.

Теперь стоял декабрь, резкий холодный ветер дул по холмам и долинам. Молодой смеющийся всадник не выехал мне навстречу. Едва мы свернули к парковым воротам, как я увидела, что стены, разрушенные бунтовщиками до сих пор не восстановлены. Одинокий крестьянин на волах распахивал узкую полоску земли только на склоне, что сбегает к морю около Полкерриса, а к западу и востоку земля осталась невозделанной. Там, где обычно простиралась жирная коричневая пашня, рос только репейник. В парке пасся тощий скот, и несмотря на то, что прошло уже больше года, там, где стояли палатки мятежников, были проплешины вытоптанной травы, а на месте деревьев торчали черные пни. Мы вскарабкались вверх по дороге к дому, и наконец я приметила дымок, поднимающийся из одной трубы, услышала лай собак, доносящийся из псарни, и со странным чувством сожаления и грусти подумала, что, наверное, теперь я уже не буду той желанной гостьей, что прежде. Мои носилки внесли во внешний двор, и я увидела окно моей бывшей комнаты над воротами. Оно было закрыто. Все западное крыло дома, моя комната и запертая комната рядом с ней выглядели уныло и заброшенно. Мери предупреждала меня в письме, что они сумели привести в порядок только восточную часть замка и ютились все вместе в шести комнатах, для которых сумели раздобыть занавеси на окна и мебель. Снова мы очутились во внутреннем дворе и увидели в вышине колокольню и шпиль с флюгером, потом, совсем как в последний мой приезд, на крыльцо вышла моя сестра Мери. Тут я с ужасом увидела, что волосы ее стали совсем белыми. Но она встретила меня прежней грустной улыбкой и ласково поцеловала. В галерее, куда меня доставили сразу после этого, я увидела мою дорогую Элис, окруженную целой толпой ее ребятишек. Самой юной среди них была девочка, которой только что исполнился год, и она уже начала ходить, цепляясь за мамины колени. Вот и все обитатели усадьбы.

Семейство Соулов вернулось в Пенрайс, Спарки в Девоншир, а моя крестница Джоанна вместе с Джоном и детьми жили в Фой, в городском доме Рэшли. Мой зять Джонатан в это время отлучился, но был где-то тут, неподалеку. Усадив меня за стол, все семейство немедленно обрушило на меня множество рассказов о том, что случилось в течение прошедшего года. Конечно, Джонатан не получил из королевской казны ни пенни на восстановление усадьбы, все, что удалось сделать, было отремонтировано им самим с помощью слуг и арендаторов.

— Корнуолл совсем обнищал, — грустно заключила сестра, — и недовольство кругом растет. Урожай нынче летом был совсем не так хорош, чтобы возместить наши потери, и все, у кого есть поместья, говорят то же самое. Мы разоримся, если война не кончится в самом скором времени.

— Возможно, в самом скором времени она кончится, но не так, как вам хотелось бы.

Мери бросила взгляд на Элис, а та хотела что-то вставить, но промолчала. Тут я обратила внимание, что до сих пор о Ричарде не было сказано ни слова, видимо, Рэшли решили, что мои отношения с ним лучше просто игнорировать. Во всяком случае, меня ни разу не спросили, каким был для меня этот последний год.

— Знающие люди говорят, что Его Величество надеется на лучшее и скоро пришлет на запад армию, которая выдворит Фэрфакса из Девоншира.

— Его Величество слишком озабочен теперь тем, чтобы сохранить свою армию в Мидленде. Ему теперь не до запада.

— Неужели ты думаешь, что Корнуолл снова подвергнется нашествию?

— Боюсь, этого не избежать.

— Но… но разве у нас нет армии? — спросила Мери, стараясь не упоминать о генерале Гренвиле. — Ведь нам пришлось платить большие подати на ее содержание.

— Армия без носков и ботинок немногого стоит, особенно если нет пороха, чтобы заряжать мушкеты.

— Джонатан говорит, что все дела наверху ведутся из рук вон плохо, — вставила Мери. — На западе некому взять на себя командование. Совет принца говорит одно, командиры другое. Сама я в этом ничего не смыслю, мне хочется только, чтобы война поскорее кончилась.

Видно было, что даже Элис, такая справедливая и снисходительная ко всем, осуждала сэра Ричарда Гренвиля за деспотизм и жестокость, как, впрочем, и все графство. Я поняла, что если я сейчас, сию же минуту, не произнесу его имя вслух, неловкое молчание будет продолжаться все время, пока я здесь. Никто из них первым не заговорит о нем, и между нами возникнет настоящая стена.

— Я не смогу относиться к Ричарду Гренвилю беспристрастно, потому что прожила с ним целых восемь месяцев, пока он лежал раненый. Я знаю, у него много недостатков, но во всей армии Его Величества нет лучшего солдата. И совету принца следовало бы прислушиваться к его словам, особенно в военных делах.

Несколько мгновений они молчали, потом Элис, слегка покраснев, заметила:

— Ты ведь знаешь, что Питер вместе с твоим братом Робином служит у сэра Джона Дигби, под Плимутом. Он рассказывал нам, когда был здесь последний раз, что сэр Ричард постоянно шлет сэру Джону приказы, на что не имеет никакого права.

— Что за приказы, дельные или глупые?

— Дело не в самих приказах, может быть, они совершенно необходимы, — возразила Элис. — Раздражение вызывало то, что он отдавал их сэру Джону.

Тут в галерее появился мой зять, и спор прервался. Однако я с тяжелым сердцем думала о том, сколько же друзей, из числа тех, что когда-то поклялись ему в верности, осталось теперь у Ричарда.

Когда я провела в Менабилли уже несколько дней, зять заговорил на эту тему напрямую. Он не стал избегать упоминаний о Ричарде, а сразу спросил меня, оправился ли тот от раны, и добавил, что когда генерал приезжал в Труро последний раз, чтобы встретиться с советом принца, он выглядел больным и утомленным.

— Я думаю, он действительно устал и нездоров. А нынешняя ситуация не дает поводов для уверенности в завтрашнем дне, да и для хорошего настроения тоже.

— Он нанес своей репутации в Корнуолле непоправимый ущерб, — сказал зять. — Помощь здесь нужно было просить, а не требовать.

— Суровые времена заставляют прибегать к суровым мерам, — ответила я. — Нельзя ходить с протянутой рукой, выпрашивая денег на то, чтобы заплатить солдатам, когда враг уже в соседнем графстве.

— Если бы он обратился к нам уважительно, памятуя о том, как мы все обеднели, мы отозвалась бы на его просьбы куда охотнее. Да все герцогство пошло бы под его знамена, обладай он хоть наполовину той способностью сочувствовать чужому горю, какой обладал Бевил.

Я ничего не могла возразить, зная, что он прав.

Погода была холодной и промозглой, и в основном я проводила дни в своей комнате, той самой, где пятнадцать месяцев назад останавливалась Гартред. Эта комната почти не пострадала от нашествия, благодаря Гартред, я думаю. Здесь было хорошо: одно окно выходило в сад, пока еще лишенный прежней красоты, где на недавно засеянных лужайках трава была реденькой и низко постриженной, а два других смотрели на юг, из них была видна мощеная дорожка, ведущая на холм и к заливу.

Мне не на что было жаловаться, кроме странной пустоты, потому что трудно снова остаться одной после восьми месяцев жизни с любимым человеком. Я делила с ним и лишения, и неудачи, и безумства. Мне стали понятны и милы все его настроения. Он мог сказать колкость, с неожиданной злостью ответить на вопрос, но иногда делался таким ласковым, в одно мгновение преображаясь из неукротимого воина в нежного любовника.

Рядом с ним дни пролетали быстро и были полны смысла. Теперь в них царил промозглый холод декабря. Во время завтрака приходилось зажигать свечи. На короткую прогулку по мощеной дорожке меня выносили, закутанной в плащ и одеяла. Конец года всегда был для меня печальным временем, теперь же мы были охвачены страхом и дурными предчувствиями.

На Рождество из Фой приехали Джон иДжоанна, и кроме того, Питера Кортни отпустили к нам на несколько дней со службы, которую он нес под Плимутом у сэра Джона Дигби. Мы устроили праздник, чтобы повеселить детей, да и себя тоже. Мы забыли и Фэрфакса и самого Кромвеля, о котором говорили, что сей доблестный муж ведет в битву своих солдат с молитвой на устах. Мы пекли каштаны на двух жаровнях в галерее и обжигали пальцы, выхватывая из огня обсахаренные сласти. Помню, в нашем доме нашел пристанище старый слепой арфист, который играл нам при свечах. С тех пор, как началась война, по дорогам мыкалось много таких бездомных бродяг. Они брели от деревни к деревне, получая чаще проклятия, чем серебряные монетки. Может быть, Рождество смягчило сердце Джонатана и сделало его щедрее, потому что старого арфиста не выгнали за порог. Я хорошо помню его жалкий камзол, драные рейтузы и черные тени вокруг глаз. Он сидел в дальнем углу галереи, резво перебирая струны своего инструмента, и старый дрожащий голос звучал на удивление искренне и приятно. Я спросила тогда Джонатана, не боится ли он грабителей в это трудное время, но он только покачал головой и указал на выцветшие гобелены на стенах и потертые стулья.

— У меня не осталось никаких ценностей. Ты же сама видела, как год назад произошло наше разорение. И, понизив голос, добавил с усмешкой:

— Даже в потайной комнате в подземном коридоре нет теперь ничего, кроме крыс и паутины.

Я содрогнулась, вспомнив, как прятала там Дика, потом с облегчением обратила взор к Питеру Кортни, играющему в чехарду с детьми. Те весело смеялись, заглушая порой меланхолические звуки арфы. Вошли слуги, чтобы затворить ставни, и мой зять постоял еще минуту перед окном, глядя на темнеющее свинцовое небо. Мы вместе смотрели, как падают первые снежинки.

— Чайки летят на сушу, — заметил он. — Зима будет суровой.

В его словах, таких обыденных, казалось, была скрыта угроза. Они прозвучали как предзнаменование беды. Джонатан не успел договорить, как поднялся ветер, набирая силу, завыл в трубах, полетел над садом, закрутив, как в водовороте, чаек, обычно не покидающих свои скалы, разметав стаи перелетных дроздов, которые на зиму перебираются к нам с севера в поисках тепла и пищи.

На следующий день, когда мы проснулись, мир был бел и безмолвен. Только рождественские колокола церкви в Тайвардрете звучали в тишине чисто и призывно.

Я думала о Ричарде, который остался со своим штабом в Веррингтоне, и боялась, что из-за погоды он не сможет теперь сдержать слова и приехать. Кто знает, может, на вересковых пустошах Бодмина теперь сугробы высотой в десять футов?

Но он приехал. Это случилось в полдень, 9 января, как раз после того, как целые сутки была оттепель, снег растаял, и дорогу от Лонстона до Бодмина мог преодолеть только самый отважный всадник. С ним приехал Джек Гренвиль со своим младшим братом Банни, совсем еще юношей, одного с Диком возраста, у которого оказался подбородок драчуна и веселые глаза. Банни провел Рождество со своим дядей и теперь не отходил от него ни на шаг. Он поклялся, что ни за что не вернется в Стоу к матери и наставнику, а пойдет в армию и будет бить мятежников. Ричард дергал его за ухо, смеялся и шутил, я же вспомнила Дика, и сердце мое сжалось от грусти. Каково-то ему там, за морем, в Нормандии, одинокому и никем не любимому, ведь рядом с ним нет никого, кроме скучного Герберта Эшли. Неужели Ричард всегда будет добрым и внимательным к чужим детям, за что те платят ему искренней привязанностью, а по отношению к собственному сыну будет холоден и суров?

Мой зять, хорошо знавший Бевила, приветливо встретил его сыновей. После короткого замешательства, отчасти объяснявшегося тем, что гости нагрянули неожиданно, он любезно поприветствовал и Ричарда. Тот выглядел неплохо, мне показалось, что холодная погода ему на пользу. Уже через пять минут в длинной галерее был слышен только его голос, а семейство Рэшли затихло, и внутренний голос подсказывал мне, что с приездом Ричарда пришел конец их веселью. Питер Кортни, главный затейник, онемел в первую же минуту. Я заметила, что он, нахмурясь, дал знак Элис, чтобы она приструнила их старшую дочку, которая без робости подошла к Ричарду и подергала его за пояс.

Появление генерала сделало всех скованными, а взглянув на Мери, я увидела на ее лице знакомое выражение озабоченности. Она, очевидно, пыталась вспомнить, что у нее есть в кладовой из того, чем можно накормить гостей. Ее беспокоило и то, как их расположить на ночь, потому что мы все теснились в нескольких комнатах.

— Я полагаю, вы заехали к нам по пути в Труро? — спросила она, надеясь, что утром гости уедут.

— Нет, — ответил Ричард, — думаю, пока держатся холода, я проведу неделю в Менабилли и постреляю уток вместо мятежников.

Я перехватила испуганный взгляд, который Мери бросила на Джонатана, но наступившее молчание не смутило Ричарда, оно не показалось ему странным — сказывалась привычка прислушиваться только к собственному голосу. Генерал продолжал энергично ругать медлительных корнуэльцев.

— На северном побережье, где родились и выросли я и эти молодцы, люди не медлят, а действуют быстро, как следует. Но чем дальше на юг от Бодмина, тем хуже. Люди там ползают, как улитки.

То, что хозяева дома Рэшли родились и выросли в юго-восточном Корнуолле, его совершенно не беспокоило.

— Я бы не смог долго жить в таком месте, как Киллигарт. Если под Рождество отдать приказ в Польперро или Лу, он будет выполнен к середине лета, и то, если очень повезет.

Джонатан Рэшли, у которого были поместья в обоих упомянутых местах, молча смотрел прямо перед собой.

— А свистни парню из Страттона или Бьюда, к утру он уже в твоем распоряжении. Скажу по чести, будь в моей армии только рекруты с атлантического побережья, я бы без колебаний встретил Фэрфакса хоть завтра. Но эти крысы из-под Труро кинутся бежать при одном виде оружия.

— Мне кажется, ты недооцениваешь своих соотечественников, и моих тоже, — тихо сказал Джонатан.

— Вот уж нет. Я их слишком хорошо знаю.

Если бы в Менабилли всю неделю велись подобные разговоры, атмосфера там стала бы невыносимой, но тут Джек Гренвиль, наученный опытом, похлопал дядю по плечу.

— Взгляните, сэр, вон ваши утки, — и указал на небо над садом, серое и тяжелое от снежных туч, по которому в сторону Гришина летел чирок.

Ричард мгновенно преобразился, он смеялся, шутил, хлопал племянника по плечу, словом, вел себя, как мальчишка. Все мужчины тотчас же поддались его настроению, Джон, Питер и даже зять начали собираться на охоту. Закутавшись в накидки, мы тоже поднялись по мощеной дорожке, чтобы насладиться этим зрелищем. Ричард, на запястье которого нахохлился сокол Питера, смеясь, повернулся ко мне, и я ощутила, как отступили годы. Мальчики побежали через заросли бурьяна к длинному лугу, расположенному в долине Придмута. Они шумели и окликали друг друга, а собаки громко лаяли. На полях лежал снег, скот на пастбище жадно выискивал корм. Стаи чибисов, осмелевших и почти ручных, с криком крутились у нас над головами. Всего на минуту с белых небес на нас блеснуло солнце, и мир вокруг засверкал.

Мне подумалось, что это всего лишь короткая интерлюдия. Со мной мой Ричард, у Элис ее Питер, а у Джоанны ее Джон. Все остальное для нас неважно, нет войны, и нет наших врагов в Девоншире, ждущих только приказа, чтобы двинуться в наступление.

События сорок четвертого года казались страшным сном, который не может повториться. Я смотрела на дальний холм , за долиной, видела дорогу, сбегающую с полей Тригареса к песчаному берегу у Придмута, и вспомнила мятежников, впервые появившихся на фоне неба именно на этой дороге в тот роковой августовский день. Нет, Ричард ошибается, они не могут прийти сюда снова. Из долины слышались крики, потом с болот поднялись утки, над которыми вились ястребы. Вдруг я поежилась, сама не знаю, почему. Солнце внезапно погасло, море покрылось рябью, а на холм Гриббин упала огромная тень. Я почувствовала на щеке что-то мягкое и мокрое. Это снова пошел снег.

Поздно вечером мы собрались вокруг огня в галерее, все, кроме Джонатана и Мери, которые рано ушли в свою комнату.

После Нового года старик-арфист ушел из Менабилли, и поэтому на сей раз Элис играла на лютне, Питер пел, а братья Гренвили, Джек и Банни, свистели дуэтом тем особым способом, которым умел свистеть их отец Бевил в годы, когда большой дом в Стоу был полон музыки и пения.

Джон положил в огонь побольше поленьев, зажег свечи, и длинная комната озарилась отблесками пламени, играющими на деревянной обшивке стен, на лицах всех, кто собрался вокруг очага.

У меня сейчас перед глазами Элис такая, какой она была тогда: перебирая струны лютни, она любуется своим Питером, который очень скоро — увы! слишком скоро — предаст ее. Сам Питер, чья робость перед генералом начала понемногу таять около камина, поет нам, закинув голову:

Покинешь ты меня? Скажи мне «нет» скорей. Оставишь навсегда В печали горьких дней, Покинешь ты меня?

Скажи мне — нет!

Помню я Джоанну и Джона, как они сидели, взявшись за руки и улыбаясь друг другу. Каким честным и добрым было лицо Джона! Он был верен своей Джоанне по-настоящему, и никогда бы не предал ее, как Питер Элис, но и ему суждено было оставить любимую всего через шесть лет, и не по своей воле отправиться в те края, откуда никто из нас не волен возвратиться.

Покинешь ты меня? И не проснется жалость к тому, кто так любил тебя? О, дай ответ. Покинешь ты меня?

Скажи мне — нет!

Нежные и жалобные звуки извлекали пальцы Элис из струн лютни, а Джек и Банни мягко вторили ей, посвистывая при помощи затейливо сложенных ладоней. Я бросила осторожный взгляд на Ричарда. Он глядел на огонь, положив на низкий табурет раненую ногу. Языки пламени отбрасывали на его лицо странные тени, искажая его так, что мне было трудно понять, улыбается он или плачет.

— Когда-то давно и ты пел эту песню, — шепнула я, но он как будто не слышал моих слов. Дождавшись, когда Питер кончит петь, он отложил в сторону трубку и, выпустив кольцо дыма, потянулся, чтобы взять у Элис лютню.

— Так или иначе, мы все здесь любовники, не так ли? Кроме этих мальчишек, конечно, — сказал он.

И, нехорошо усмехнувшись, ударил по струнам:

Прелестная дева — богиня в венке из цветов.
Пронзает сердца наши звук ее легких шагов
Глаза, будто море, уста, как кораллы,
Лишь звезды достойны служить ей оправой.
Хоть деве дано эти взоры пленять.
Все ж смерти и тленья ей не избежать.
Тут Ричард оглядел собравшихся. Я заметила, что Элис сжалась в кресле и бросила растерянный взгляд на Питера. Джоанна, прикусив губу, теребила платье. О Господи, подумала я, зачем же ты все испортил? Почему тебе хочется их обидеть? Ведь они сами почти дети!

Зачем же спокойствие наше мы топим в слезах,
Зачем позволяем заботам гнездиться в сердцах?
Не лучше ль нам пить, пировать, развлекаться,
В могилах успеем еще належаться.
Ведь ум, красота не придут к нам опять.
Им смерти и тления не избежать.
Ричард взял последний аккорд, поднялся и вручил лютню Элис.

— Опять ваша очередь, леди Кортни. Или предпочтете сыграть в бирюльки?

Кто-то, я думаю, что это был Питер, выдавил из себя смешок. Тут встал Джон и зажег новые свечи. Джоанна склонилась над очагом, разгребая поленья, чтобы они не горели, а тлели. Теперь они тускло мерцали, и в комнате становилось все темнее. Атмосфера покоя и любви была нарушена.

— Снег все идет, — сказал Джек Гренвиль, приоткрыв ставню. — Будем надеяться, в Девоншире наметет сугробов футов в двадцать высотой и засыпет Фэрфакса и всех его весельчаков.

— Как бы он не засыпал Вентворта, — возразил Ричард, — покуда тот, не поднимая задницы, сидит в Бовей-Треси.

— Почему все встали? Что, больше музыки не будет? — спросил Банни.

Но никто ему не ответил, все вдруг вспомнили, что идет война, и к нам вернулись страх, сомнения, ужасная неопределенность. Ощущение покоя исчезло без следа.

26

Той ночью я спала плохо, один тяжелый сон сменялся другим, и однажды мне показалось, что я слышу стук копыт в парке. Окна мои выходили на восток, и я убедила себя, что это мне только пригрезилось или ветер тревожит засыпанные снегом деревья.

Но утром ко мне пришла Матти и принесла завтрак и записку от Ричарда, из которой я узнала, что стук копыт был не грезой, а реальностью: все Гренвили и Питер Кортни покинули дом на рассвете.

В Менабилли прибыл гонец с известием, что ночью Кромвель напал на лагерь лорда Вентворта в Бовей-Треси и застиг его спящим. Было захвачено четыре сотни кавалеристов, а остатки пехоты, которым удалось избежать плена, в полном беспорядке отступили к Тавистоку.

«Как я и боялся, Вентворта застали врасплох, — писал Ричард на клочке бумаги. — Это могло бы стать просто неудачей, но если будет отдан приказ о всеобщем отступлении, тогда дело пахнет катастрофой. Я думаю, мне следует незамедлительно предложить свои услуги совету принца. Ибо если они не назначат сейчас же верховного главнокомандующего, способного обуздать отребье Вентворта, Фэрфакс и Кромвель переправятся через Теймар».

Напрасно волновалась Мери, сэр Ричард Гренвиль провел под ее крышей всего одну ночь, а не неделю, как она боялась.

С утра у меня было тяжело на сердце, а спустившись в галерею, я застала Элис в слезах. Она плакала потому, что знала — Питер будет первым в рядах сражающихся, когда пробьет час. Зять мой тоже был мрачен, а в полдень он уехал, намереваясь добраться до Лонстона, чтобы выяснить там, какая помощь требуется от дворянства и землевладельцев в случае нового нашествия. Джон и Фрэнк Пенроуз отправились предупредить арендаторов, что они снова могут понадобиться. Все эти приготовления страшно напоминали тот августовский день, после которого прошло уже восемнадцать месяцев. Однако теперь было не лето, а зима. И не было сильной корнуэльской армии, способной заманить врага в ловушку, и другой королевской армии, идущей за ней следом, тоже не было.

Теперь наши воины должны были биться в одиночку — Его Величество был далеко, в трехстах милях от нас, а то и больше. Сражаться предстояло тоже не с герцогом Эссекским, а с генералом Фэрфаксом, который не попадается ни в какую ловушку, и без колебаний форсирует Теймар.

Во второй половине дня к нам присоединилась Элизабет из Кумби, у которой тоже уехал муж. Она рассказала, что из Фой до нее дошел слух, будто осада с Плимута снята, и войска под командованием Дигби быстро отступают вместе с солдатами Вентворта к мостам через Теймар.

Кучка несчастных женщин сидела кружком около тлеющего очага в галерее, я глядела на обугленное полено, лежащее среди пепла, и думала о том, как ярко оно горело еще вчера, когда с нами были наши мужчины.

Да, мы уже видели нашествие и пережили ужасы недолгой оккупации, но поражения мы пока не знали. Элис и Мери говорили о детях, о том, что нужно припрятать кое-какие припасы под досками пола, как будто нам предстояло пережить осаду, и ничего больше. Но я помалкивала, глядя в огонь, а про себя думала, что, может быть, мужчинам даже легче погибнуть в сражении, чем оставаться здесь, обреченными на заточение и долгие муки. Я знала наверняка, что для Ричарда лучше погибнуть в бою, чем попасть в лапы парламента. Не нужно большой фантазии, чтобы сообразить, что они сделают с Шельмой Гренвилем, если поймают.

— Король непременно придет нам на помощь, — говорила Элизабет, — он не оставит Корнуолл в беде. Говорят, он собирает большую армию в Оксфордшире. Как только начнется оттепель…

— Наша оборона устоит против мятежников, — продолжала разговор Джоанна. — Джон беседовал с одним человеком из Тайвардрета. За последнее время немало сделано. Говорят, у нас на вооружении есть теперь мушкеты с длинным стволом. Я сама не знаю точно, но Джон утверждает, что мятежникам перед ними не устоять.

— У них нет денег, — сказала Мери. — Джонатан говорит, у парламента нет ни гроша. Народ в Лондоне голодает. Нет хлеба. Парламенту придется пойти на переговоры с королем, потому что больше они не могут воевать. Вот придет весна…

Мне хотелось заткнуть уши, чтобы их не слышать. Они бесконечно повторяли одни и те же россказни: так продолжаться не может… они отступят… им еще хуже, чем нам… когда будет оттепель, когда начнется весна…

И тут я заметила, что Элизабет внимательно смотрит на меня. Она не отличалась сдержанностью, свойственной Элис, к тому же я недостаточно хорошо ее знала.

— А что говорит сэр Ричард Гренвиль? — спросила она. — Вы должны знать больше нас. Сможет он дать отпор мятежникам и отбросить их в Дорсет?

Бедные женщины были настолько неосведомлены о настоящем положении дел, что у меня просто не было ни сил, ни желания заниматься их просвещением.

— Дать отпор? Какими силами, вы полагаете, он может это сделать?

— Теми, что есть в его распоряжении. В Корнуолле достаточно мужчин!

Я вспомнила унылую толпу, собравшуюся на площади в Лонстоне, и горстку храбрецов в поле под Веррингтоном с цветами Гренвилей на плечах.

— Горстка рекрутов и добровольцев против пятидесяти тысяч обученных солдат? — спросила я.

— Все говорят, что мы превосходим их в силе, — убеждала Элизабет. — Конечно, мятежники лучше вооружены, но в открытом поле, в честном бою…

— Вам не доводилось слышать о Кромвеле и его образцовой армии? Разве вы не знаете, что до сей поры в Англии не было армии подобного рода?

Они уставились на меня в изумлении, а Элизабет, пожав плечами, заявила, что за последний год со мной произошли большие перемены, и я стала настоящим пораженцем.

— Если бы мы все так рассуждали, нас давным-давно бы разбили. Думаю, вы пересказываете мысли сэра Ричарда. Теперь я понимаю, почему он так непопулярен.

Элис растерялась, а Мери наступила Элизабет на ногу.

— Не беспокойтесь, — ответила я, — мне лучше вас всех известны его недостатки. Но если совет принца послушается его хотя бы на этот раз, Корнуоэлл можно будет спасти от поражения.

В тот вечер, вернувшись в свою комнату, я выглянула в окно посмотреть, какая стоит погода. Ночь была ясная, сияли звезды. В ближайшее время снега не будет. Я позвала Матти и сказала ей о своем решении: если в Тайвардрете удастся добыть для меня экипаж, я поеду за Ричардом в Веррингтон. Отправимся в полдень, ночь проведем в Бодмине, а через день будем в Веррингтоне. Я, конечно, нарушу таким образом его последний приказ, но меня томило предчувствие, что если я не увижу его теперь, то не увижу больше никогда.

Как я и ожидала, утро было прекрасным, я поднялась рано и во время завтрака сообщила семейству Рэшли о своем намерении. Они все, как один, умоляли меня остаться, говоря, что безрассудно пускаться в путь в такое время года, но я была тверда. И в конце концов Джон Рэшли, дорогой мой, преданный друг, не только все устроил, но и проводил меня до Бодмина.

На пустошах было очень холодно, и меня страшила предстоящая дорога, бднако на рассвете мы с Матти покинули гостиницу в Бодмине. Путь до Лонстона был долог, утомителен и опасен. По обе стороны дороги высились сугробы. Один неверный шаг лошадей, и наш экипаж мог просто развалиться.

Мы с ног до головы были закутаны в одеяла, но пронзительный ветер проникал за занавески и обмораживал лица. Когда мы остановились в придорожной гостинице, чтобы съесть горячего супу, выпить вина и обогреться, я было начала думать, не остановиться ли нам на ночь в Алтарнуне. Но хозяин гостиницы разом положил конец моим колебаниям.

— Последние два дня кругом полно солдат, дезертировавших из-под Плимута, из тех, кто служил у сэра Джона Дигби. Они бегут к себе в западный Корнуолл. Говорят, что не собираются оставаться на берегах Теймар, где их наверняка ждет смерть.

— Что нового они рассказывают? — спросила я, и мое сердце тревожно сжалось.

— Ничего хорошего. Везде неразбериха. Приказы сыплются друг за другом, причем новые приказы отменяют все прежние. Сэр Ричард Гренвиль инспектировал мосты через Теймар и приказал взорвать их, когда будет нужно, а полковник от инфантерии отказался подчиниться, заявив, что приказывать ему может только сэр Джон Дигби. Что с нами-то будет, если генералы между собой дерутся?

Я почувствовала дурноту и отвернулась. Нет, не судьба мне переночевать в Алтарнуне. К ночи мне необходимо попасть в Веррингтон.

И вот мы едем через заснеженные пустоши, открытые всем ветрам, изредка встречая по дороге людей, бредущих на запад. Одежда выдает их с головой — бывшие королевские солдаты, ставшие дезертирами. Посиневшие от холода и голода, они имеют такой вид, будто им уже наплевать, что с ними будет. Кое-кто из них кричит нам:

— К черту войну, мы идем домой! Потрясая кулаками, они вопят мне вслед:

— Ты едешь в лапы к дьяволу!

Зимний день короток, и когда мы, миновав Лонстон, повернули в Сент-Стивенс, стало совсем темно, и снова пошел снег. Часа через полтора мы могли безнадежно застрять в снегу среди чистого поля. Но в конце концов мы добрались до Веррингтона, который я и не надеялась увидеть снова. Узнав меня, часовой у ворот изумился и пропустил через парк. Я обратила внимание на то, что даже он, настоящий солдат Гренвиля, утратил прежний уверенный и гордый вид, и, случись несчастье, будет походить на тех дезертиров, которых мы встречали по дороге. Мы въехали во двор, мощеный булыжником, и ко мне навстречу вышел незнакомый офицер. Я назвалась, но выражение лица его ничуть не изменилось, он только сообщил мне, что у генерала совещание и отрывать его нельзя. Тогда, подумав, что Джек мне поможет, я спросила, нельзя ли попросить сэра Джона Гренвиля или его брата Бернарда выйти к госпоже Гаррис по делу чрезвычайной важности.

— Сэр Джон не служит теперь у генерала. Принц Уэльский взял его вчера в свою свиту. А Бернард Гренвиль вернулся в Стоу. Сейчас я исполняю обязанности генеральского адъютанта.

Вряд ли от него мне могла быть какая-нибудь польза: он ничего обо мне не знал. Я видела солдат, снующих по дому туда-сюда, слышала барабанную дробь в отдалении и понимала, как неудачно и глупо выбрала время для визита. На что я нужна им, женщина и калека!

Тут послышались голоса.

— Они идут, — сказал офицер, — совещание закончилось.

Я приметила полковника Роскаррика, преданного друга Ричарда, с которым мы были хорошо знакомы. Высунувшись из экипажа, я позвала его. Он немедленно подошел и, пытаясь скрыть удивление, галантно поздоровался и приказал внести меня в дом.

— Не задавайте мне, пожалуйста, вопросов, я и сама вижу, что приехала не вовремя. Могу я его видеть?

Он колебался всего секунду.

— Да, конечно, он непременно захочет вас увидеть. Но должен предупредить, дела у него плохи. Мы все очень обеспокоены.

Смутившись, он замолчал, и вид у него был расстроенный.

— Прошу вас, — сказала я, избегая смотреть ему в глаза, — скажите генералу, что я приехала.

Полковник тотчас отправился в комнату Ричарда, где мы в течение почти семи месяцев провели вместе столько ночей. Через несколько минут он вышел, мое кресло вынули из носилок и отнесли туда. Он проводил меня и вышел, прикрыв за собой дверь. Ричард стоял у стола. Лицо его, черты которого мне были так хорошо знакомы, было сурово. Мне сразу стало понятно, что в эту минуту я интересовала его меньше всего.

— Какого черта ты здесь делаешь? — спросил он устало. Конечно, он встретил меня совсем не так, как я надеялась, но я ничего другого не заслужила.

— Извини, но с тех пор, как ты уехал, я себе места не нахожу. Если случится что-нибудь — а я уверена, что-то непременно случится, — я должна быть рядом и разделить твою участь.

Он коротко рассмеялся и бросил мне на колени бумагу.

— Ничего страшного не произойдет, ни со мной, ни с тобой. Возможно, даже хорошо, что ты приехала. Поедем на запад вместе.

— Что ты имеешь в виду?

— Прочти письмо. Это копия послания, которое я отправил совету принца. Я подаю в отставку из армии Его Величества. Через час письмо прибудет на место.

Минуту я ничего не могла сказать, похолодев, я сидела неподвижно.

В конце концов спросила:

— В чем дело? Что случилось?

Ричард подошел к огню и встал там, заложив руки за спину.

— Я отправился к ним, как только вернулся из Менабилли, и сказал, что если они хотят спасти Корнуолл и принца, им следует назначить главнокомандующего. Солдаты дезертируют сотнями, дисциплины нет и в помине. Это единственное, чем можно помочь делу, и выбор должен быть окончательным. Меня поблагодарили и сказали, что подумают над моим предложением. После этого я уехал. На следующее утро я отправился осматривать укрепления в Ганнислейке и Каллингтоне. Одному полковнику от инфантерии я приказал взорвать мост, когда возникнет такая необходимость, на что он возразил, что у него есть приказ этого не делать. Хочешь знать его имя?

Я молчала, потому что интуиция уже подсказала мне ответ.

— Это был твой брат, Робин Гаррис. Он осмелился приплести к военным делам даже твое имя, сказав, что никогда не станет выполнять приказы человека, поломавшего жизнь его сестры. «Сэр Джон Дигби — мой командир, он приказал мне этот мост не трогать».

Секунду Ричард смотрел на меня, а потом стал мерить шагами ковер у камина.

— Трудно вообразить, что возможно такое безумие, такое полное невежество. Дело даже не, том, что он твой брат и мешает дела личные с делами королевства. Оставить этот мост Фэрфаксу, да еще говорить мне, Гренвилю, что Джон Дигби знает дело лучше меня, это уже…

Я видела перед собой Робина, как живого, с красной от волнения шеей, с бьющимся от подступившего гнева сердцем. Он ведь думал, несчастный, милый мой дурень, что, оказывая открытое неповиновение своему командующему, он хоть как-то защищает меня, свою бедную соблазненную сестру, наивно воображая, что унижает ее совратителя.

— Так что было дальше? — спросила я. — Ты видел Дигби?

—Нет. Да какой в этом прок, если он, как твой брат, не станет мне подчиняться? Я вернулся в Лонстон, чтобы получить пост главнокомандующего и показать всей армии, чего я стою, и пусть все катятся к чертям!

— Ну, и получил ты назначение?

Он наклонился к столу, схватил небольшой листок пергамента и подержал его у меня перед глазами.

—Совет принца назначает лорда Хоптона главнокомандующим всеми королевскими войсками на западе, и желает, чтобы сэр Ричард Гренвиль служил под его началом генерал-лейтенантом от инфантерии.

Он прочел этот документ вслух с подчеркнутой издевкой, а потом порвал в клочки и бросил обрывки в огонь.

— Вот мой ответ, теперь они могут делать все, что угодно, а мы с тобой завтра возвращаемся в Менабилли стрелять уток.

Ричард дернул за шнур колокольчика, висевшего рядом с камином, и тут же вошел его новый адъютант.

— Попросите слуг принести ужин. Госпожа Гаррис долго была в дороге и не обедала.

Когда офицер вышел, я протянула Ричарду руку.

— Не надо этого делать. Ты должен поступать так, как они приказывают.

Он в гневе обернулся.

— Должен? Никаких должен! Неужели ты думаешь, что я буду потакать этому проклятому адвокатишке, да еще в такое время? Ведь это он виноват во всем, что произошло. Я так и вижу, как он со своими адвокатскими ухватками уговаривает членов совета. «Этот солдафон, этот Гренвиль очень опасен. Если мы назначим его главнокомандующим, он тотчас заберет всю власть и станет нами пренебрегать. Назначим Хоптона, тот не посмеет ослушаться приказов. А когда враг форсирует Теймар, Хоптон задержит его и даст нам возможность вместе с принцем сбежать на острова Гернси». Так говорит этот стряпчий и так он думает, предатель, проклятый лживый трус.

Лицо Ричарда побелело от гнева.

— Но разве ты не понимаешь, Ричард, дорогой мой, любимый, что это тебя они назовут предателем? Как же, отказался служить под началом Хоптона, в то время, когда враг уже в Девоншире. Это ведь на тебя будут указывать пальцем, тебя будут проклинать, тебя, а не Гайда!

Он не стал слушать, просто отмахнулся от меня, и все.

— Тут уж не гордость моя задета, а честь, — сказал он. — Мне не доверяют, значит, я подаю в отставку. Теперь, ради Бога, давай ужинать, и хватит разговоров. Скажи мне, в Менабилли все еще идет снег?

В тот последний вечер я подвела его. Ничего не сумела для него сделать. Даже не попыталась понять его настроение, которое вдруг резко переменилось: слепой гнев сменился деланной веселостью. Я сделала попытку поговорить с ним о будущем, о том, что он планирует делать дальше, но он не поддержал разговор. Спросила, что думают по этому поводу его офицеры, что сказали полковники Роскаррик, Арунделл и Фортескью. Поддержали они это странное решение, у которого могут быть серьезные последствия? Но об этом он тоже не захотел говорить. Попросил слугу открыть новую бутылку и, улыбаясь, осушил ее до дна, как когда-то, семь месяцев назад, в Оттери Сент-Мери. Около полуночи новый адъютант постучал в дверь. Он принес письмо.

Ричард взял его, прочел и со смехом бросил в огонь.

— Совет требует, чтобы я явился в десять часов утра в Касл Корт, в Лонстон.-Наверное, хотят устроить простенькую церемонию награждения меня герцогским титулом. Так обычно поступают с проигравшими.

— Ты поедешь? — спросила я.

— Поеду, а потом мы с тобой отправимся в Менабилли.

— Может быть, ты уступишь, спрячешь гордость — или честь, назови ее как хочешь, — и согласишься сделать то, что они требуют?

Он секунду смотрел на меня без улыбки.

— Нет, — ответил медленно, — не уступлю.

Я отправилась спать в свою прежнюю комнату, расположенную по соседству с комнатой Ричарда, и оставила дверь между ними открытой, на тот случай, если ему захочется зайти ко мне. Но в половине четвертого утра я услышала его шаги на лестнице.

Не помню, сколько мне удалось поспать, может быть, час или два. Когда я проснулась, все еще шел снег. Я попросила Матти одеть меня поскорее и послала к Ричарду узнать, можно ли мне его увидеть.

Он сам пришел ко мне в комнату и очень нежно попросил оставаться в постели, по крайней мере до той поры, когда он вернется из Лонстона.

— Меня не будет около часа, от силы два. Я только скажу совету все, что о них думаю, и вернусь. Вместе позавтракаем. Вся моя злость уже прошла. Сегодня утром я чувствую себя свободным, у меня легко на сердце. Странное чувство испытываешь, когда, наконец, больше нет никаких обязательств.

Ричард поцеловал мне обе руки и уехал. Я слышала, как его лошадь проскакала через парк. Прогремел одинокий барабан, потом наступила тишина. Я села в кресло у окна, подложив под колени коврик. Снег шел, не переставая. Лон-стон сейчас, должно быть, укрыт снежным белым покровом. Здесь, в Веррингтоне, уныло завывал ветер. Около реки, между деревьями прятался олень. В полдень Матти принесла мне мясо, но я не захотела есть. Я все сидела у окна и смотрела на парк, наблюдая, как снег скрывает следы коней, как белые мягкие хлопья намерзают на стекло, мешая мне глядеть.

Видимо, был уже четвертый час, когда я услышала, что часовой взял на караул, а вдали приглушенно забил барабан. С северного входа к дому подъехало несколько всадников, но мое окно выходило на другую сторону, и я ничего не увидела. Мне пришлось ждать. Возможно, Ричард не смог сразу подняться ко мне, там, внизу у него есть дела. Без четверти четыре в мою комнату постучали, и слуга тихо спросил, может ли госпожа Гаррис принять полковника Роскаррика. Я сказала, конечно, пусть войдет, и села, сжав руки на коленях. Меня охватило знакомое чувство приближающейся беды. Полковник вошел и остановился у двери, по лицу его сразу можно было понять, что случилось несчастье.

— Говорите же, я должна знать самое худшее.

— Его арестовали, — начал полковник медленно, — по обвинению в измене принцу и Его Величеству королю. Они схватили его на глазах у всех нас, его штаба и офицеров.

— В какой он тюрьме?

— В Лонстонском замке. Губернатор и целый конвой поджидали его, чтобы схватить. Я умолял, чтобы он отдал нам приказ. Все мы, его штаб, его офицеры, вся армия встали бы на защиту, скажи он только слово. Но он отказался. «Принцу нужно подчиняться», — улыбнулся нам и попросил не терять присутствия духа. Потом отдал губернатору шпагу, и его увели.

— Это все? — спросила я. — Неужели он не передал мне ни единого слова.

— Ничего, только попросил меня позаботиться о вас и проводить в дом вашей сестры.

Я сидела молча, сердце мое онемело, все чувства и страсти иссякли.

— Это конец, — сказал Роскаррик. — Кроме Гренвиля, в армии нет никого, кто бы мог ее возглавить. Теперь Фэрфакс начнет наступление, когда ему вздумается, и отпора не встретит. Это конец.

Да, подумала я, это действительно конец. Сколько людей сражалось, сколько погибло, — и все напрасно. Мосты не будут взорваны, заставы на дорогах уже сняты, никакого сопротивления не будет. Когда Фэрфакс отдаст приказ к наступлению, он будет выполнен, его войска пересекут Теймар и не отступят ни на шаг. Придет конец свободе Корнуолла на многие месяцы, даже годы, а может быть, на несколько поколений. И единственный, кто мог бы спасти нашу родину, сидит теперь в Лонстонском замке, куда его запрятали свои же.

— Если бы у нас было время, мы бы составили прошение о его освобождении, которое подписали бы все жители графства. Мы бы попробовали отправить гонцов к Его Величеству с просьбой о помиловании, объяснили, что приговор был несправедливым. Если бы у нас было время.

Если бы у нас было время, когда начнется оттепель и зазвенит капель, когда придет весна… Но ничего уже нельзя изменить, было девятнадцатое января, все еще шел снег.

27

После всего случившегося я в тот же вечер уехала из Веррингтона, чтобы не встречаться с сэром Чарльзом Треваньоном, служившем при штабе лорда Хоптона, который вскоре должен был приехать, чтобы принять дела. Ничто меня больше не удерживало здесь, да и не хотелось ставить Чарльза Треваньона в неловкое положение, ведь он хорошо знал еще моего отца. Пйэтому я переехала на постоялый двор, расположенный по Брод-стрит в Лонстоне, а полковник Роскаррик помог мне разместиться и взялся доставить письмо губернатору, в котором я просила разрешения встретиться с Ричардом на следующее утро. В девять часов он вернулся и принес вежливый, но твердый отказ: никому не позволено видеть сэра Ричарда Гренвиля, ибо так распорядился совет принца.

— Мы намерены послать выборных к самому принцу в Труро, — сказал полковник. — Джек Гренвиль, я уверен, заступится за дядю, и многие другие тоже. Теперь, когда известие об аресте дошло до полков, там начались волнения, и пришлось их на двадцать четыре часа запереть в казармах. Судя по тому, что говорит губернатор, есть опасения, что может начаться бунт.

В тот день я не стала больше ни о чем просить полковника, я и так заняла у него слишком много времени. Пожелав ему доброй ночи, я легла и провела ужасную ночь, думая только о том, в какую темницу они заточили Ричарда, одновременно надеясь, что его поместили в соответствии с его званием.

На следующий день, двадцатого, начался снег с дождем, и все стало таять. То ли эта погода, то ли все мои беды привели к тому, что я ненавижу Лонстон, как никакое другое место. Даже название отдает тюрьмой.

Около полудня полковник Роскаррик пришел ко мне с известием, что повсюду развешаны указы о разжаловании и увольнении из королевской армии генерала Гренвиля, и все это без военно-полевого суда.

— Нельзя так делать, — горячился полковник, — это против воинских правил и традиций. Тут такая несправедливость, что все взбунтуются, и офицеры, и рядовые. Сегодня мы соберемся, чтобы выразить свой протест, и я сразу вам сообщу о нашем решении.

Собрания, совещания… как-то мне в них не верилось. Боже, как я проклинала свою беспомощность, когда сидела в гостиничной комнате и глядела в окно на мощеную улицу Лонстона.

Матти тоже старалась ободрить меня разными историями.

— В городе только и говорят о том, как сэра Ричарда посадили в тюрьму. Даже те, кто жаловался на суровость Гренвиля, теперь требуют его освобождения. Сегодня днем тысяча людей собралась у замка, и все требовали губернатора. Тому просто придется его отпустить, если он не хочет, чтобы замок сожгли прямо у него на глазах.

— Губернатор только выполняет приказы, он ничего не может сделать. Требования надо направлять сэру Эдварду Гайду и совету принца.

— В городе говорят, что весь совет перебрался в Труро, так они испугались бунтов.

Вечером, когда спустилась тьма, я слышала на рыночной площади топот ног, далекие крики, видела отблески огней и факелов. В окна городской ратуши бросали камни, поэтому хозяин нашего постоялого двора рано закрыл ставни и двери, опасаясь за свои собственные стекла.

— Вокруг замка поставили двойную охрану, — сказал он Матти, — а войска до сих пор сидят взаперти по казармам.

Я с горечью подумала, что именно сейчас, благодаря обрушившимся на него несчастьям, Ричард стал популярной фигурой, и это вполне закономерно. Страх руководит людьми. Они не доверяют ни Хоптону, ни кому бы то ни было, а только Гренвилю, который один способен, по их мнению, удержать врага за рекой Теймар.

Когда полковник Роскаррик вернулся, я с первого взгляда по угрюмому выражению лица поняла, что сделать ничего не удалось.

— Генерал просил нам передать, что он не хочет, чтобы его освобождали силой. Он надеется на военно-полевой суд, для того, чтобы оправдаться перед принцем. А нас и всю армию он просит продолжать нести службу под командованием лорда Хоптона.

Господи, почему же он сам всего двенадцать часов назад отказался это делать?!

— Таким образом, ни бунта, ни штурма замка не будет? — спросила я.

— Во всяком случае, армия в этом участия не примет, — ответил Роскаррик подавленно, — мы приняли присягу и будем служить лорду Хоптону. Вы слышали последние новости?

— Нет.

— Дартмут пал. Губернатор сэр Хью Поллард и еще около тысячи человек попали в плен. Фэрфакс рассек Девоншир линией фронта с севера на юг.

Стало быть, на военно-полевой суд времени не будет.

— Что же приказывает делать ваш новый командующий?

— Пока ничего. Он теперь в Страттоне, принимает дела и формирует штаб. Мы думаем, день-два будет тихо. Следовательно, я в вашем распоряжении. Простите меня, но мне кажется, вам незачем оставаться в Лонстоне.

Бедный полковник! Я была для него обузой, и его не стоило винить за откровенность. Однако мысль, что я могу бросить Ричарда в Лонстонском замке, была непереносимой.

— Может быть, мне стоит самой повидать губернатора?

— Нет, на это нельзя рассчитывать, губернатор совсем не из тех, кто тает перед женщиной. Завтра я опять туда отправлюсь и узнаю хотя бы, как генерал себя чувствует и не надо ли ему чего.

С этими словами он оставил меня одну, и я снова провела мучительную ночь, а утром проснулась от звука далекого барабана, услышала конский топот, солдат, проходящих у меня под окнами, и поняла, что лорд Хоптон в Страттоне отдал ночью какой-то приказ, и армия теперь на марше. Послав Матти за новостями, я узнала от хозяина, что войска подняты по тревоге на рассвете. Вся конница ушла еще раньше.

Едва я закончила завтракать, как явился гонец и принес записку от полковника Роскаррика, написанную впопыхах, в которой он, прося извинения, сообщал, что получил приказ прибыть немедленно в Страттон, поскольку лорд Хоптон наметил марш в северном направлении, на Торрингтон, и еще советовал, если у меня есть знакомые или родственники, живущие в окрестностях, отправиться к ним, не мешкая. У меня в округе не было ни родни, ни знакомых, да если и были бы, то я не поехала бы к ним ни за что. Вместо этого я вызвала хозяина гостиницы и сказала, что меня необходимо отнести в Лонстонский замок, потому что я хочу видеть губернатора. Вскоре мы отправились в дорогу: я, тепло укутанная, рядом Матти, пешком, и четверо парней, несущих мои носилки. Когда мы добрались до замковых ворот, я вызвала капитана караульной службы. Он вышел из своей комнаты, небритый, на ходу застегивая перевязь, и я сразу представила, как бы с ним разделался Ричард.

— Я буду очень признательна, если вы передадите губернатору послание от меня.

— Губернатор никого без письменного распоряжения не принимает, — ответил он сразу.

— У меня есть письмо для него, может быть, его можно будет передать?

Капитан повертел письмо в руках, глядя нашего с большим сомнением, потом снова взглянул на меня.

— А в чем состоит ваше дело, мадам?

Он не выглядел злодеем, несмотря на замызганную наружность, и я решила попробовать.

— Я пришла разузнать о сэре Ричарде Гренвиле. Он тут же вернул мне письмо.

— Сожалею, мадам, но вы приехали совершенно напрасно, сэра Ричарда здесь нет.

Меня охватила паника — неужели его успели тайно казнить?

— То есть как — его здесь нет?

— Его под конвоем отправили в Сент-Майкл Маунт. Прошлой ночью некоторые его подчиненные вырвались из казарм и явились сюда, к замку. Губернатор посчитал, что лучше увезти его из Лонстона.

Тотчас стены замка, его суровые башни и сам капитан потеряли для меня всю свою значительность: здесь больше не было Ричарда.

— Благодарю вас, — сказала я, — желаю вам всего доброго.

Офицер еще некоторое время смотрел мне вслед, а потом вернулся в караульное помещение.

Сент-Майкл Маунт… Около семидесяти миль отсюда, на самом западе Корнуолла. По крайней мере, теперь он далеко от Фэрфакса, но как мне туда добраться? Я вернулась на постоялый двор с одной-единственной мыслью: нужно выбираться из Лонстона как можно быстрее.

Стоило мне появиться в доме, как вышел хозяин и сказал, что приехал какой-то офицер, справлялся обо мне и до сих пор меня дожидается. Я думала, это полковник Роскаррик, и немедленно попросила отнести меня наверх. Но это оказался мой брат Робин.

— Слава Богу, наконец я нашел тебя. Едва до меня дошло известие об аресте сэра Ричарда, как сэр Джон дал мне отпуск для поездки в Веррингтон. Там мне сказали, что ты два дня как уехала.

Я не была вполне уверена, что рада видеть его. В ту минуту мне казалось, что моим другом может быть только тот, кто был другом Ричарда.

— Зачем ты приехал? Что привело тебя? — спросила я довольно прохладно.

— Хочу отвезти тебя к Мери. Ты ведь не можешь оставаться здесь.

— Может быть, я не хочу туда ехать.

— Значит, ни ехать, ни здесь оставаться не хочешь, — не отступил он. — Вся армия сейчас меняет позиции. Как же ты можешь остаться в Лонстонесовершенно одна? Мне приказано вернуться к сэру Дигби в Труро, куда его направили для защиты принца в случае наступления мятежников. По дороге я надеялся завезти тебя в Монабилли.

Здесь я быстро сообразила, что мне делать. В Труро находится совет принца, и, если я попаду туда, у меня есть крошечный шанс получить аудиенцию у самого принца.

— Хорошо, — пожала я плечами, — я поеду с тобой, но при одном условии: ты не оставишь меня в Мснабилли, а возьмешь с собой в Труро.

Робин засомневался.

— Чего ты хочешь этим добиться?

— Может, ничего не добьюсь, но ничего и не потеряю. Ради старой дружбы, исполни мою просьбу.

Робин подошел, взял мою руку, подержал ее, его голубые глаза смотрели мне прямо в лицо.

— Онор, верь мне, я не имею никакого отношения к его аресту. Вся армия возмущена. Даже сэр Дигби, который много раз не соглашался и спорил с сэром Гренвилем, написал письмо совету, призывая освободить его как можно быстрее. Теперь Ричард Гренвиль нужен на свободе больше, чем кто-либо в Корнуолле.

— Почему бы тебе раньше-то об этом не подумать? Ведь ты отказался подчиниться приказу, когда он распорядился взорвать мост?

Робин сначала остолбенел, а потом смутился.

— Я тогда потерял самообладание. Мы все были измучены в тот день: к тому же сэр Джон, человек, лучше которого я не знаю, приказал мне… Если бы ты только знала, Онор, как нам всем — Джо, мне, семье — тяжело от того, что имя твоё стало в графстве притчей во языцех. С тех пор, как ты покинула Редфорд и уехала в Эксетер, все только и знают, что намекают, перешептываются, а то и вслух уже говорят о тебе гнуснейшие вещи.

— Неужели это так гнусно — любить человека и поехать к нему, когда он лежит раненый?

— Почему ты замуж за него не выходишь? Ты бы могла теперь, с Божьего благословения, разделить с ним его судьбу. Но вот так ездить за ним из лагеря в лагерь, как какая-нибудь распутница… Да ты знаешь ли, Онор, что говорят в Девоншире? Толкуют, что правильно ему дали имя Шельма, потому что только негодяй может играть добрым именем женщины, да еще и калеки.

Да, подумалось мне, так только и могли говорить в Девоншире…

— Если я до сих пор и не стала леди Гренвиль, то только потому, что не захотела.

— Неужели у тебя совсем нет гордости и уважения к собственному имени?

— Меня зовут Онор[48] , и я свое имя не запятнала!

— Надеяться больше не на что, ты это понимаешь? — спросил Робин после короткой паузы. — Мы направили петицию с просьбой об освобождении, и все ее подписали, но несмотря на нее, я думаю, совет на это не пойдет. Если только Его Величество не распорядится иначе…

— А у Его Величества сейчас на уме совсем другое… Да, Робин, я все поняла. Что же ждет его теперь?

— Тюремное заключение по воле Его Величества, а потом, в конце войны, милостивое прощение.

— А если конец войны будет совсем не таким, как нам хочется, и мятежники захватят Корнуолл?

Робин заколебался, и я ответила за него.

— Сэр Ричард Гренвиль, в качестве заключенного, попадет в руки генерала Фэрфакса и будет приговорен к смертной казни как военный преступник.

После этого, сославшись на усталость, я отправилась в свою комнату и впервые за много ночей легко заснула, потому что скоро должна была ехать в Труро, а это всего в тридцати милях от Сент-Майкл Маунт.

Снег, шедший все предыдущие дни, сделал дороги непроезжими, и пришлось ехать кружным путем, вдоль побережья, минуя пустоши. В результате множества задержек и остановок мы больше недели добирались до Труро и обнаружили, что совет принца переехал в замок Пенденнис, расположенный в устье реки Фал, а сэр Джон Дигби и его отряд соединились с гарнизоном этой крепости.

Робин нашел для нас с Матти квартиру в Пенрине и тотчас отправился к своему командиру, захватив мое письмо Джеку Гренвилю, который, как я надеялась, находился теперь при особе принца.

На следующий день он сам приехал ко мне. Мне показалось, я уже целую вечность не видела никого из Гренвилей, хотя прошло всего три недели с тех пор, как он, Ричард и юный Банни прискакали в Менабилли. Я едва не расплакалась, когда вошел Джек.

— Не бойтесь, — тотчас стал он меня успокаивать, — дядя в добром здравии и хорошем расположении духа. Я получил от него из тюрьмы несколько записок, в которых он просил передать вам, чтобы вы не беспокоились. Скорее ему следует о вас волноваться, он ведь думает, что вы теперь у сестры, миссис Рэшли.

Я полностью доверяла Джеку и поэтому спросила:

— Прежде всего, скажи мне, что ты думаешь о ходе войны?

Он скривился и пожал плечами.

— Вы же видите, мы в Пенденнисе, а это само по себе дурной знак. На рейде стоит фрегат, полностью снаряженный, готовый в любую минуту поднять паруса и отплыть к островам Силли, как только будет получен приказ. Принц никогда не отдаст такого приказа, он хочет драться до конца, но у совета нет его мужества. Последнее, решающее слово будет за сэром Эдвардом Гайдом, а не за принцем Уэльским.

— Сколько времени у нас есть в запасе?

— Хоптон во главе армии идет на Торрингтон, и есть еще надежда, но очень слабая, что, ударив первым, Хоптон перехватит инициативу и сумеет переломить ход сражения. Он храбрый воин, но у него нет воли моего дяди и авторитета в армии. Если он потерпит поражение под Торрингтоном и победа будет за Фэрфаксом, то фрегат поднимет паруса и отплывет.

— А дядя?

— Боюсь, его оставят в тюрьме. Сам он ничего сделать не сможет. Но Фэрфакс настоящий солдат и джентльмен. Я думаю, с дядей поступят справедливо.

Это меня не успокоило. Каким бы солдатом и джентльменом ни был Фэрфакс, он подчинялся парламенту, а парламент еще в сорок третьем году объявил Ричарда Гренвиля предателем.

— Джек, помоги мне сделать для твоего дяди одну вещь.

— Для вас двоих я готов совершить все, что в моих силах. Благослови тебя Бог, подумала я, ты истинный сын Бевила.

— Устрой мне аудиенцию у принца Уэльского.

Он только присвистнул и поскреб щеку жестом, характерным для Гренвилей.

— Клянусь, я постараюсь сделать все, что возможно. Но это потребует терпения и времени, и обещать вам, что мне удастся все устроить, я не могу. Члены совета совсем заклевали принца, он осмеливается делать только то, что ему велит сэр Эдвард Гайд. Скажу вам прямо, Онор, до сего дня жизнь он вел собачью. Сначала его держала в руках мать, теперь лорд-казначей. Но когда он достигнет совершеннолетия и начнет действовать самостоятельно, вот тогда он покажет, на что способен.

— Придумай какую-нибудь историю. Ты с ним одних лет, близко его знаешь, ты сообразишь, что его может тронуть. Тут я даю тебе полную волю.

Он улыбнулся, и эта улыбка живо напомнила мне его отца.

— Что касается историй, то стоит принцу услышать вашу, особенно как вы поехали вслед за дядей в Эксетер, он сразу загорится вас увидеть. Принц большой охотник до любовных историй. Сэр Эдвард Гайд, вот кто по-настоящему опасен.

Он ушел, пообещав сделать все возможное, и этим мне пришлось довольствоваться. Затем был период ожидания, который длился, казалось, несколько столетий, однако в действительности продолжался немногим долее двух недель. За это время несколько раз приезжал Робин, умоляя меня уехать в Менабилли. Он обещал, что Джонатан Рэшли сам приедет и заберет меня, стоит мне только дать ему знать.

— Скажу тебе по секрету, — говорил мне Робин, — совет не надеется на то, что Хоптон одолеет Фэрфакса. Принц с ближайшим окружением отплывет на острова Силли, а остальные будут оборонять Пснденнис до тех пор, пока нас не выжгут отсюда огнем. Пусть хоть вся армия мятежников пожалует, мы не сдадимся.

Дорогой мой Робин, твои голубые глаза сверкали, подбородок выпятился, и я простила твое отношение к Ричарду и глупую бесполезную выходку с неподчинением приказу.

Слава и смерть. Ричард наверняка избрал бы для себя тот же путь. Я же вместо этого изобретаю для него способ бежать, как разбойнику, под покровом ночи.

— Я вернусь в Менабилли только тогда, когда принц отправится на острова Силли.

— Но тогда я не смогу ничем тебе помочь. Я буду внутри крепости Пенденнис, а наши пушки будут нацелены как раз на восток, в сторону Пенрина.

— Я боюсь ваших пушек не больше, чем кавалерии Фэрфакса, пересекающей пустоши со стороны Теймар. Через много лет, заглянув в анналы семьи Гаррис, можно будет узнать, что Онор погибла в сорок шестом году на последних бастионах, и это будет славно.

Смелые слова, сказанные в порыве, но в них не оказалось ни на грош правды…

Четырнадцатого февраля, в день святого Валентина, покровителя всех влюбленных, я получила весточку от Джека Гренвиля. В записке ничего не было сказано прямо и не упоминалось ни одного имени:

«Змея уползла в Труро, мой друг и я готовы встретиться с вами ненадолго, во второй половине дня. Я пришлю за вами людей. Не говорите ничего вашему брату».

Я отправилась одна, не прихватив на этот раз Матти, полагая, что в деле столь деликатном у меня нет необходимости в доверенном лице. Все было так, как обещал Джек: за мной пришли, а у входа в замок он сам встретил меня. Никаких переговоров с капитаном караульной службы на этот раз не случилось. Торопливое слово, брошенное страже, и мы уже за воротами, на территории замка, и ни одна живая душа, кроме, разумеется, охраны, об этом не пронюхала.

Мне показалось, что я была уже не первой женщиной, которую Джек Гренвиль таким образом провел в крепость. Такие быстрые и результативные действия обычно являются следствием длительного опыта. Двое слуг в дворцовых ливреях подошли и понесли меня по каким-то лестницам, которые показались мне совсем не парадными, и я решила, что они мне подходят вполне. Затем я очутилась в маленькой комнате, расположенной в башне, где меня спустили на кушетку. Я бы безусловно насладилась этим приключением, если бы не трагическая серьезность того, что меня привело сюда. Передо мной на столике было вино, фрукты и букет свежих цветов, и мне подумалось, что Его Величество, несмотря на недостатки своей матушки, унаследовал кое-что положительное от своей французской родни.

Мне дали несколько минут, чтобы прийти в себя, потом дверь открылась, и Джек, посторонившись, пропустил вперед юношу примерно его лет. Тот был совсем не хорош собой и напоминал больше цыгана, чем принца, смуглой кожей и черными локонами. Но стоило ему улыбнуться, и он тут же пленил меня больше, чем все знаменитые портреты его отца, на которые наше поколение любовалось уже тридцать лет.

— Позаботились ли о вас мои слуги? — спросил он с порога. — Все ли они вам подали, чего бы вам хотелось? Прошу прощения, но приходится обходиться простым гарнизонным угощением.

Пока он говорил, я чувствовала, как он откровенно разглядывает меня с ног до головы, как будто я была молоденькой девушкой, а не женщиной пятнадцатью годами его старше.

— Джек, представь меня своей родственнице.

Мне оставалось только предполагать, что за историю накрутил ему Джек.

Мы ели и пили вино, принц говорил и рассматривал меня, и видно было, что в это время его мальчишеское воображение рисовало ему различные картины того, как его знаменитый непокорный генерал был любовником калеки.

В конце концов я сказала:

— У меня нет права занимать слишком долго ваше время, сэр, но Ричард Гренвиль, дядя Джека, мой самый дорогой друг, и мы с ним связаны уже много лет. Его недостатки бесчисленны, однако я явилась сюда не за тем, чтобы их оправдывать. Его преданность вам никто и никогда не посмел бы оспорить.

— Я никогда не сомневался в его преданности, но вы же знаете, как все вышло. Он пошел против совета и сэра Эдварда, в частности. Мне самому он очень нравится, но в таких делах личная привязанность не в счет. У меня не было выбора, и я подписал приказ на арест.

— Сэр Ричард был совершенно неправ, отказываясь служить под началом лорда Хоптона, — ответила я. — Самым ужасным его недостатком является вспыльчивость, а в тот день случилось многое, что заставило его потерять самообладание. Будь у него тогда время, чтобы подумать, он повел бы себя по-другому.

Тут вмешался Джек.

— Он не сделал даже попытки воспротивиться аресту. Скажи он хоть слово, и все офицеры пришли бы к нему на подмогу, это я знаю совершенно точно. Но он сказал, что считает необходимым подчиниться воле Его Величества.

Принц встал и заходил по комнате.

—Все катится в тартарары! Единственный человек, способный спасти Корнуолл, сидит в тюрьме Маунт. В это же время Хоптон ведет под Торрингтоном бой, обреченный на поражение, и я ничего не могу с этим поделать. Вот какая чертовщина! Меня самого увезут отсюда в любую минуту, не спрашивая.

— Извините меня за настойчивость, но есть одна вещь, которую вы можете для него сделать.

— Какую же?

— Когда вы и ваш совет поднимитесь на корабль, чтобы отплыть на остроdа Силли, дайте знать в тюрьму Маунт, что сэру Ричарду Гренвилю позволено бежать и воспользоваться рыбацкой лодкой, чтобы добраться до Франции.

Минуту принц Уэльский внимательно смотрел на меня, потом улыбнулся той самой улыбкой, которая так красила его непривлекательное лицо.

— Сэру Ричарду Гренвилю невероятно повезло, что у него есть такой верный друг, как вы. Окажись я в его положении, стань я беглецом, вряд ли у меня нашелся бы хоть один такой же надежный друг.

Он взглянул на Джека.

— Ты можешь это устроить? Я напишу письмо сэру Артуру Бассетту в Маунт, а ты отвези его и заодно повидай своего дядю. Я не предлагаю ему место на фрегате. Боюсь, корабль не выдержит его и Эдварда Гайда вместе.

И оба рассмеялись весело, словно школьники, застигнутые за озорством.

Затем принц подошел к кушетке и, низко склонившись, поцеловал мне руку.

— Не бойтесь, я все устрою. В ту минуту, когда мы отплывем на Силли, сэр Ричард будет свободен. А когда я вернусь, — а я непременно вернусь когда-нибудь, — надеюсь увидеть вас и его в Уайтхолле.

Он поклонился и вышел, скорее всего тут же выбросив меня из головы, но я помню его черные глаза и цыганское лицо до сегодняшнего дня…

Джек снова проводил меня до выхода из замка.

— Он никогда не забывает обещанного, в этом я могу вам поклясться. Я еще ни разу не видел, чтобы он отступился от данного слова. Завтра я отправлюсь в Маунт и отвезу письмо.

Моя миссия была выполнена, и я вернулась в Пенрин измученная и смертельно уставшая. Мне хотелось лечь, и чтобы кругом была тишина. Матти встретила меня укоризненным взглядом, а сурово сжатые губы не обещали ничего хорошего.

— Вы собирались заболеть уже несколько недель, и вот нашли местечко! В чужом доме, без всяких удобств. Очень хорошо, но за последствия я не отвечаю.

— А тебя никто и не просит, — ответила я и повернулась лицом к стене. — Ради Бога, я одного прошу, дай мне уснуть или умереть спокойно.

Через два дня армия лорда Хоптона потерпела поражение под Торрингтоном, и началось отступление королевских войск за реку Теймар. Меня все это уже не волновало, я лежала в горячке. Двадцать пятого февраля Фэрфакс с марша взял Лонстон, а второго марта через пустоши подошел к Бодмину. Той же ночью принц и его совет отплыли на фрегате «Феникс», и это стало окончанием войны на западе Англии.

В тот же день, когда лорд Хоптон подписал договор с генералом Фэрфаксом в Труро, мой зять Джонатан Рэшли получил разрешение парламента и приехал в Пенрин, чтобы увезти меня в Менабилли.

Вдоль всех улиц выстроились их солдаты, а по дороге от Труро до Сент-Остелла везде были видны следы поражения. Я сидела в носилках с каменным лицом, иногда выглядывая из-за занавесок, а Джонатан Рэшли ехал рядом, плечи его были сгорблены, лицо перерезали глубокие морщины.

Мы не разговаривали по дороге, говорить было не о чем. Переехав мост около Сент-Блсйзи, Джонатан показал пропуск часовому из армии мятежников, охранявшему переезд. Тот нагло рассмотрел нас и мотнул головой, разрешая ехать дальше. Солдаты встречались повсюду: на дороге, в дверях домиков Тайвардрета, у заставы.

Таково теперь наше будущее: придется спрашивать дозволения ездить по собственным дорогам. Но меня это уже не трогало, кончились дни моих странствий.

Не следовать мне больше из лагеря в лагерь за военным барабаном. В Менабилли возвращалась не походная дама, а просто Онор Гаррис, калека, прикованная к постели.

Но все это теперь для меня не имело значения, потому что главное заключалось не в этом.

Главное было то, что Ричард Гренвиль бежал во Францию.

28

Поражение в войне и его последствия… Они всегда тяжелы для тех, кто проиграл. Бог свидетель, мы и теперь, в 1653 году, когда я пишу эти строки, несем этот крест, но в 1646, когда положение побежденных было для нас в новинку и мы только начали усваивать этот урок, оно казалось особенно тяжелым. Особенно остро ощущали корнуэльцы утрату свободы. В течение многих поколений они умели уважать чужие взгляды, и каждый жил в соответствии с собственными убеждениями. Лэндлорды старались быть справедливыми, и к ним обычно хорошо относились, арендаторы и работники жили в мире и согласии. Конечно, случались меж нами ссоры, как часто бывает между соседями, были и семейные распри, но доселе не было такого, чтобы посторонний вмешивался в нашу жизнь и указывал, как нам поступать. Все теперь переменилось. Далеко в Лондоне, в Уайтхолле, заседал Комитет по делам графства Корнуолл и вершил наши дела. Мы не могли больше, рассудив меж собой, решать на месте, что делать в родных городах и деревнях. Нет, решения за нас принимались в Комитете по делам графства.

Для начала там потребовали, чтобы жители Корнуолла ежедневно выплачивали в казну такую сумму, что изыскать необходимые деньги было просто невозможно, потому что война разорила всех дочиста. Затем Комитет наложил секвестр на поместья всех землевладельцев, которые сражались на стороне короля. Однако у него не хватало ни времени, ни людей, чтобы заниматься управлением этих поместий, поэтому владельцам разрешили по желанию жить на прежнем месте, но из месяца в месяц выплачивать полную стоимость своих бывших владений. Стоимость эта была оценена по довоенному состоянию, а во время сражений поместья пострадали, поэтому выполнение такого постановления привело бы к тому, что не одно поколение успело бы смениться, прежде чем земли снова начали приносить хоть какой-то доход.

Целая свора чиновников явилась к нам из Уайтхолла для сбора податей, предназначенных Комитету по делам графства, и только у них в те времена водились деньги, к тому же парламент платил им жалованье. Чиновников было предостаточно в каждом городе и поселке, из них состояло множество комиссий и подкомиссий, в результате человек буханки хлеба не мог купить без того, чтобы не пойти с протянутой рукой к очередному чиновнику и не подписать какую-нибудь бумагу. Однако, помимо чиновников, назначенных парламентом, нам приходилось терпеть постоянный контроль со стороны военных. Если кому-то нужно было поехать в соседнюю деревню, то приходилось прежде всего получить пропуск у офицера, а для этого объяснить, зачем едешь, рассказать подробно историю своей семьи и в конце концов, оказаться под арестом за какую-нибудь провинность.

Я уверена, что летом 1646 года во всем королевстве не было графства разореннее Корнуолла. Неурожай больно ударил и по лэндлорду, и по работнику, а цены на зерно сразу подскочили до небес. Зато цены на олово, наоборот, упали, и из-за этого закрылись многие шахты. К осени нищета и болезни подняли голову, вновь объявился наш заклятый враг — чума, пожиная обильную жатву в Сент-Ив и западных областях графства.

Было и еще одно горе: множество раненых и увечных солдат, голодных и полураздетых, которым приходилось идти от одной деревни до другой, прося подаяния. Не было никого, ни мужчины, ни женщины, ни ребенка, кто получил бы хоть малую выгоду от новых порядков, исключая только ищеек Уайтхолла, которым разрешалось совать свой нос во все наши дела в любое время суток, и, конечно, хорошо было их богатым хозяевам, лэндлордам, заседавшим в парламенте. В прежние времена мы, бывало, ворчали на то, что королевские налоги чересчур высоки, но тогда налоги не давили постоянно. Теперь же они были всегдашним бременем. Соль, мясо, крахмал, свинец, железо — на все наложил свою лапу парламент, а простому человеку оставалось только платить.

Что творилось в остальном государстве, я не знаю, могу говорить только о Корнуолле. До нас не доводили вести из-за Теймар. Повседневная жизнь была тяжела, но и праздники были почти под запретом. Всем заправляли теперь пуритане. В воскресенье нельзя было выйти из дома, иначе как в церковь. Танцы были запрещены, и не то чтобы уж очень многих тянуло танцевать, но у молодежи, несмотря ни на что, всегда на уме веселье, и ноги просятся в пляс. На азартные игры и деревенские праздники тоже смотрели косо.

Веселье — это распущенность, а распущенность противна Господу. Я частенько думала, что Темперанс Соул, несмотря на все ее роялистские убеждения, приняла бы этот новый порядок с восторгом, но бедняжка стала одной из первых жертв эпидемии чумы.

Единственное, чем прославился мрачный 1646 год, была оборона замка Пенденнис, длившаяся пять месяцев, — но увы! — совершенно бесполезная. Мы все уже покорились и смиренно впряглись в упряжку Уайтхолла, а Пенденнис по-прежнему бросал вызов врагу. Командовал обороной Джек Арунделл, в прежние времена близкий друг и родственник семьи Гренвилей, а Джон Дигби был его заместителем. Мой брат Робин стал под его командованием генералом. Эта горстка людей, которая, не надеясь на подмогу, со скудным запасом провизии, держала королевский флаг над замком со второго марта по семнадцатое августа, была для нас, раздавленных поражением, последней надеждой и гордостью. Даже в конце они готовы были скорее взорвать себя и весь гарнизон, чем сдаться, и только когда голод и болезни совершенно истощили солдат, Джек Арунделл, чтобы спасти их жизни, спустил флаг на башне. Мужество защитников замка вызывало уважение врагов, как рассказывал потом Робин, поэтому гарнизону позволили покинуть крепость с развернутыми знаменами, под барабанный бой и пение труб… Да, было и у нас в Корнуолле чем гордиться…

Однако после сдачи замка Пенденнис нам оставалось только вздыхать, заглядывая в черный, бездонный колодец будущего.

На земли моего зятя, Джонатана Рэшли, как на всех лендлордов, приверженцев короля, тоже был наложен секвестр, и когда в июне он вернулся в Труро, ему было объявлено, что он должен выплатить штраф в размере одной тысячи восьмисот фунтов, прежде чем можно будет восстановить свое земельное право. Потери Джонатана после кампании 1644 года и так уже составляли более восьми тысяч, но пришлось склонить голову перед победителями и согласиться платить в течение ближайших лет. Конечно, он мог навсегда уехать и перебраться во Францию, как поступили многие его соседи, но привязанность к родной земле была в нем настолько велика, что, не имея больше сил сопротивляться, Джонатан Рэшли присягнул Ковенанту в том, что он никогда не поднимет оружия против парламента. Но этот поступок, бьющий по самолюбию, хотя и добровольный, не удовлетворил Комитет. Вскоре Джонатан был вызван в Лондон, где ему пришлось остаться без права вернуться в Корнуолл до той поры, пока штраф не будет выплачен полностью. Была разрушена еще одна семья, и мы в Менабилли испили чашу поражения до дна. Джонатан уехал от нас в сентябре, когда был собран весь небогатый урожай. Он выглядел лет на десять старше своих пятидесяти пяти, и, заглянув в его потухшие глаза, я поняла, что утрата свободы может довести человека до того, что ему будет все равно, жить или умереть.

Моя бедная сестра Мэри и Джон должны были управлять хозяйством, чтобы выплачивать месяц за месяцем долг, причем мы знали — на это уйдут годы, и, возможно, Джонатан не доживет до этого дня. Прощальные слова, с которыми он обратился ко мне накануне отъезда, были исполнены доброты и сердечности.

— Менабилли будет твоим домом, пока ты захочешь здесь жить. Мы тут все одинаково страдаем. Прошу тебя, сбереги для меня свою сестру, помогай ей и Джону. Из всех, кого я оставляю в этом доме, твоя голова самая разумная.

Разумная голова… нет, это не обо мне. Для того, чтобы не проиграть в схватке с Комитетом по делам графства и платными агентами парламента, нужно было до тонкостей знать хитрые уловки всякой судейской мелюзги.

После сдачи Пенденниса Робин уехал к брату Джо в Редфорд, где жилось так же несладко, как и у нас, а Питер Кортни, который не переносил бездействия, покинул запад навсегда. Вскоре мы получили от него весточку и узнали, что он уехал за границу и служит теперь принцу Уэльскому. Многие молодые люди последовали его примеру: жизнь при французском дворе была не в пример легче. Мне кажется, люби они свой отчий дом крепче, они остались бы и разделили с женщинами тяжесть поражения в войне. Элис не произнесла ни слова упрека, но когда она узнала, что Питер уехал, сердце ее было разбито. Поначалу мне странно было видеть Джона и Фрэнка Пенроуза, работающими в поле бок о бок с арендаторами, но рабочих рук не хватало, а землю нужно было вспахать полностью, для того чтобы получить все, что она может дать. Даже женщины вышли на сбор урожая, сама Мери, Элис и Элизабет, а дети помогали носить снопы и получали от этого большое удовольствие.

Если бы нас не трогали, вероятно, скоро мы примирились бы с нашим положением и даже научились находить в трудах удовлетворение, но за нами постоянно следили шпионы парламента. Они приезжали, чтобы расспросить о том о сем, чтобы пересчитать овец и другую скотину, а также каждый колос в поле. Нельзя было ни собрать, ни продать, ни поделиться без того, чтобы не выложить все заработанное к ногам гладкого, хорошо откормленного и самодовольного чиновника из Фой, у которого имелась бумага от парламента. Парламент… парламент. Это слово было постоянно на слуху. Парламент издал указ, что товары можно возить на рынок только во вторник. Парламент распорядился, что отныне все ярмарки отменяются. Парламент предупреждает всех жителей, населяющих вышеуказанную область, что через час после захода солнца из дома нельзя выходить без специального разрешения. Парламент предупреждает домовладельцев, что отныне и в дальнейшем каждую неделю будет проводиться обыск всех жилищ для обнаружения огнестрельного и другого оружия, а также боеприпасов. Всякий, у кого его найдут, будет заключен в тюрьму…

— Скоро парламент прикажет, чтобы без специального разрешения нам божьим воздухом не дышать, да и то только через день и не более часа, — сказал однажды Джон устало. — Боже мой, Онор, нет человека, способного это выдержать.

— Ты забываешь, что Корнуолл это только часть королевства. Вся Англия скоро разделит нашу участь.

— Нет, они не станут, ни за что не станут терпеть такое!

— Разве у них есть выбор? Король, можно сказать, заключен в тюрьму, страной управляет партия, у которой больше всего денег и самая сильная армия. У тех, кто разделяет их взгляды, я полагаю, жизнь сейчас весьма приятная.

— Те, кто разделяет их взгляды, продали душу дьяволу.

— Ты не прав. Все дело в том, что нужно уметь подружиться и услужить нужным людям. Вон лорд Робартc с большими удобствами живет в Лангидроке. А семейство Треффи, родственники Хью Питера и Джека Трефюсиса, — разве им плохо в поместье Плейс? Если ты последуешь их примеру и научишься низко кланяться парламенту, вот увидишь, жизнь в Менабилли станет намного легче.

Он подозрительно на меня уставился.

— Да неужели ты хочешь, чтобы я стал пресмыкаться перед ними в то время, как мой отец живет в Лондоне как нищий, и за каждым шагом его следят? Да я скорее умру.

Я знала, что он действительно скорее умрет, и любила его за это. Джон, дорогой мой, ты мог бы пожить еще рядом со своей Джоанной и, может быть, дожил бы до сегодняшнего дня, если бы поберег себя и слабое свое здоровье в те первые месяцы после войны…

Что я могла? — видеть, как он и женщины надрываются, да вести счета, напоминая бесплатного клерка с пальцами, перепачканными в чернилах, и суммировать долги, которые следовало выплачивать в положенные дни. Я не страдала, как семья Рэшли, потому что гордыне моей давно пришел конец, но я разделяла их переживания. Сердце мое сжималось, когда я видела Элис, печально глядящую в окно; видя, какие тени ложатся на лицо Мери, читающую письма от Джонатана, я начинала ненавидеть парламент так же сильно, как они.

Пусть это покажется странным, но первый год после войны стал для меня годом мира и тишины, потому что на моих плечах не лежало бремя забот. Опасностей больше не было. Армия распущена. Напряжение военного времени ушло в прошлое. Человек, которого я любила, был вместе с сыном сначала во Франции, потом в Италии, посылая мне время от времени весточки из разных иноземных городов, и, судя по всему, по мне совсем не скучал. Он с воодушевлением сообщал, что собирается воевать с турками, и я, пожимая плечами, думала про себя, неужели ему не хватило сражений после трех тяжких лет гражданской войны. «Несомненно, жизнь в Корнуолле кажется тебе однообразной», писал он. Несомненно! Однако после осады и лишений военного времени, нам, женщинам, однообразие мирной жизни совсем не кажется утомительным.

После многих месяцев бродячей жизни хорошо было обрести приют среди тех, кого я любила. Боже, благослови Рэшли, которые подарили мне эти месяцы в Менабилли. Конечно, в доме почти ничего не осталось от прежнего убранства, зато у меня была своя комната. Парламент мог обобрать нас до нитки, отнять и овец, и всю скотину, забрать урожай до последнего колоса, но с нами оставалась красота природы, которую мы видели каждый день. Когда весной зацвели примулы и на молодых деревьях набухли почки, забылось опустошение, которому подвергались сады. Побежденные, мы все равно могли слушать птиц майским утром и смотреть, как неуклюжая кукушка летит к роще у подножья холма Гриббин. Гриббин… Плохо ли, хорошо ли я себя чувствовала, я могла любоваться им, начиная с зимы и до конца лета, сидя в своем кресле, которое выкатывали на мощеную дорожку. Осенними вечерами я наблюдала за тенями, медленно сползающими из глубокой долины Придмута на вершину, чтобы замереть там, провожая солнце.

В начале лета я видела, как белые морские туманы превращают холм в зачарованную страну духов, поглощая все звуки, кроме шума прибоя с невидимого пляжа, куда дети бегают в полдень собирать раковины. Помню унылый ноябрь и сплошные дожди, стеной накатывающиеся с юго-запада. Но спокойнее всех были тихие вечера в конце лета, когда солнце уже село, а луна еще не взошла, и тяжелая роса висит на высокой траве.

Море в такие минуты лежит совсем белое и неподвижное, почти не дыша, и только нить прибоя омывает скалу Каннис. Галки возвращаются к своим гнездам на деревьях, растущих на западном дворе. Овцы щиплют низкую травку, прежде чем сбиться в кучу около каменной стены, окружающей площадку для веяния зерна. На холм Гриббин медленно опускаются сумерки, темнеют леса, и вдруг из зарослей чертополоха осторожной поступью выходит лис, останавливается и смотрит на меня, насторожив уши. Потом его пушистый хвост вздрагивает, и он исчезает, потому что по дорожке, громко топая, идет Матти, чтобы забрать меня домой. Еще один день прошел. Да, Ричард, в этом однообразии есть свое утешение.

Вернувшись в дом, я вижу, что все уже легли, и свечи в галерее погашены. Матти относит меня наверх, расчесывает мне волосы, накручивает их на тряпочки, и я ощущаю себя почти счастливой. Год уже минул, и. несмотря на поражение мы продолжаем жить. Да, я одинока, но такова моя участь с восемнадцати лет. Одиночество имеет свои преимущества. Лучше жить в одиночестсве, чем вдвоем, но постоянно мучаясь страхом. Так думала я, держа в руке тряпочку для накручивания локонов, когда увидела в зеркале, стоящем передо мной, круглое лицо Матти.

— Странный слух дошел до меня сегодня в Фой, — сказала она тихо.

— Что за слух? Теперь полно слухов.

Она смочила тряпочку языком и накрутила на нее прядь моих волос.

— Наши мужчины потихоньку возвращаются. Сначала один, потом другой, а там и трое. Из тех, кто бежали в прошлом году во Францию.

Я продолжала смазывать кремом лицо и руки.

— А зачем они возвращаются? Что они могут сделать? Ничего.

— В одиночку — ничего, но собравшись вместе и втайне договорившись…

Я сидела, замерев, сжав руки на коленях, и вдруг в памяти всплыла фраза из письма, присланного мне из Италии:

«Ты еще услышишь обо мне прежде, чем окончится лето, но уже из других мест».

Я-то думала, что он уедет воевать с турками.

— Какие-нибудь имена упоминали? — спросила я Матти, и впервые за много месяцев в моем сердце шевельнулись тревога и страх.

Она ответила не сразу, потому что была занята моим локоном. Но потом все-таки сказала приглушенно:

— Они толковали о каком-то главном предводителе, который приплыл в Плимут с континента и втайне высадился на берег. Он носит парик, скрывающий настоящий цвет волос. Но никаких имен люди не называли.

О стекло моего окна ударилась напуганная летучая мышь, а рядом с домом тревожно заухала сова. В ту минуту мне показалось, что это не просто летучая мышь, а олицетворение всех, кого преследуют.

29

Слухи. Одни слухи и ничего определенного. Так обстояли дела осенью 1647 года и потом, в 1648 году. Нам позволено было знать только то, что говорилось в официальных источниках, да и от этих сведений толку было немного, потому что в них излагались те новости, которые, по мнению Уайтхолла, было для нас полезно знать.

Люди перешептывались, передавая слухи от одного к другому, и когда они наконец доходили до нас, приходилось отделять плевелы выдумки от зерен правды. Роялисты начали копить оружие. Это стало основой для всех предположений. Оружие контрабандой ввозили из Франции, и очень нужны были места для его сокрытия. Например, дворяне встречаются в домах друг у друга. Работники останавливаются в поле поговорить. Один горожанин окликает на углу другого, по всей видимости, для того, чтобы обсудить цены на рынке. Короткий вопрос, быстрый ответ, и они разошлись, но успели кое-что друг другу сказать, и вот образовалось еще одно звено в общей цепи.

Стоит около церкви в Тайвардрете солдат парламентской армии, мимо, поздоровавшись, проходит агент парламента, с озабоченным видом сжимая под мышкой папку со списками всех жителей прихода с описанием частной жизни каждого. А в это время старый церковный сторож, повернувшись к ним спиной, копает могилу, но на этот раз не для усопшего, а для ящика с оружием.

Да, корнуэльские кладбища многое могли бы рассказать. Зеленый дерн и маргаритки скрывали холодную сталь, а темные своды семейных склепов — заряженные мушкеты.

Лезет, например, крестьянин на крышу, чтобы подправить ее к дождливой зиме, оглянется через плечо и нащупает в соломе острие клинка. Так рассказывала об этом Матти…

Мери пришла ко мне с письмом от Джонатана из Лондона. Джонатан очень осторожно предупреждал нас:

«Война может начаться каждую минуту. Даже здесь растет негодование против наших общих хозяев. Многие жители Лондона, раньше сражавшиеся против короля, теперь готовы стать под его знамена. Более подробно я писать не могу. Передай Джону, он всегда должен помнить об осторожности, встречаясь с разными людьми. Помните, я связан присягой. Если мы окажемся замешанными в такие дела, ни мне, ни ему голов не сносить».

Мери нервно сложила письмо и спрятала в складках платья.

— Что все это значит? О каких делах он говорит?

На ее вопросы был только один ответ: роялисты зашевелились.

Перешептываясь, с оглядкой, люди начали передавать друг другу имена, которые не смели произносить уже два года: Трелони, Треваньон, Арунделл, Бассетт, Гренвиль. Да, именно Гренвиль. Одни говорили, что его видели в Стоу. Нет, не в Стоу, а в доме его сестры в Бидефорде. На острове Уайт, возражали другие. Рыжая Лиса отправился в Карисбрук, чтобы втайне встретиться с королем. Он появился не на западе, его видели в Шотландии. О нем заговорили в Ирландии. Сэр Ричард Гренвиль вернулся. Сэр Ричард Гренвиль в Корнуолле.

Я не прислушивалась к этим сказкам; слухами меня накормили досыта. Однако ни из Италии, ни из Франции писем больше не приходило.

Джон Рэшли на этот счет помалкивал. Отец велел ему не вмешиваться и работать день и ночь, чтобы выплатить непомерный долг парламенту. Но я хорошо представляла, что он думает. Если восстание произойдет и принц со своими войсками высадится в Корнуолле и освободит его, то отпадет надобность выплачивать долг. Если в заговоре принимают участие и славное семейство Треваньон, и Трелони, то есть все, кто поклялся в верности королю и сохранил ее, не будет ли позором и трусостью, если Рэшли останутся в стороне? Бедный Джон! В те первые недели весны, сразу после сева, он был беспокоен, а иногда даже вспыльчив. С ним не было его Джоанны, некому было поддержать его, потому что близнецы, которых она родила год назад, часто болели, и она, забрав их и старших детей, уехала в Маддеркоум, в Девоншир. Потом в Лондоне заболел Джонатан. Он пытался добиться разрешения у парламента вернуться в Корнуолл, но напрасно, тогда он послал за Мери, и она тоже уехала. Затем дошла очередь до Элис. Питер написал ей из Франции и выразил желание, чтобы она, забрав детей, отправилась в Третерф, где, как он слышал, его дом пришел в плачевное состояние. Поскольку наступает весна, то не могла бы она поехать и посмотреть, что там нужно сделать?

Она отправилась в самом начале марта, и в Менабилли стало непривычно тихо. Я успела полюбить звуки детских голосов, и теперь, когда не слышала ни их, ни Элис, зовущую своих малышей, ни шуршания Мериных юбок, мне стало особенно одиноко и грустно. Мы остались вдвоем с Джоном, и не представляли себе, как коротать длинные вечера.

И вот, на третий день нашего одиночества, он сказал мне:

— Я все думаю, не оставить ли мне Менабилли на твое попечение и не съездить ли в Маддеркоум?

— Ну что же, доносить я на тебя не стану.

— Мне бы не хотелось идти против воли отца, но я не видел Джоанну и детей уже полгода, к тому же мы тут понятия не имеем, что происходит в стране. Поговаривают, что опять началась война. Как будто сражения идут в Уэльсе и восточных графствах, хоть они и далеки друг от друга. Скажу тебе правду, Онор, мне надоело бездействие. Еще немного, и я сяду на коня и отправлюсь в Уэльс.

— Зачем ехать в Уэльс, когда в твоем родном графстве не сегодня-завтра может начаться восстание, — ответила я вполголоса.

Он кинул взгляд на полуоткрытую дверь в галерею. Движение было чисто инстинктивным, вошедшим в привычку с того времени, когда поместье было захвачено мятежниками, однако теперь оно было совершенно бессмысленным, потому что те несколько слуг, что остались с нами, заслуживали полного доверия.

— Ты что-то разузнала? — спросил Джо осторожно. — Это верные сведения или просто слухи?

— Я знаю ровно столько же, сколько и ты.

— Может быть, сэр Ричард…

— С прошлого года ходят слухи, будто он прячется где-то здесь. Но я от него ничего не получала.

Он вздохнул и опять посмотрел на дверь.

— Как бы узнать наверняка, что делать? Если начнется восстание, а я буду в стороне, то может показаться, что я предал дело короля. Какой позор ляжет тогда на имя Рэшли!

— А если восстание кончится провалом, то какими сырыми могут показаться тебе стены темницы, и как легко может твоя голова лечь на плаху! — ответила я на это.

Несмотря на всю серьезность нашего разговора, Джон улыбнулся.

— Только доверься женщине, и она вмиг охладит в тебе весь боевой пыл.

— Только доверься женщине, и она сумеет не допустить войну в свой дом.

— Неужели ты хочешь бесконечно мириться с гнетом парламента?

— Конечно, нет. Но если начать плевать ему в лицо раньше времени, можно оказаться под его гнетом навеки.

Джон снова вздохнул и взъерошил волосы.

— Добейся разрешения и езжай в Маддеркоум, — посоветовала я. — Тебе ведь нужна твоя жена, а не восстание. Только должна предупредить, из Девоншира будет трудно сюда вернуться.

О таких затруднениях мне доводилось слышать уже не однажды. Те, кто отправлялся по своим делам в Девоншир или Сомерсет, имея на руках разрешение местных властей, по возвращении домой неожиданно встречались с непредвиденными препятствиями. Их подвергали тщательному осмотру, допросу, а затем обыску, пытаясь найти либо какие-то документы, либо оружие, да еще держали день-другой под арестом. Видимо, не только до нас, побежденных, доходили разные слухи.

Шерифом Корнуолла тогда был наш сосед, сэр Томас Эрль из Придо, что около Сент-Блейзи. Он был твердым сторонником парламента, однако человеком честным и справедливым. Из уважения к моему зятю он постарался сделать все, чтобы облегчить бремя выплат, тяжко легшее на плечи семьи, но противостоять Уайтхоллу он был не в состоянии. По доброте душевной он дал разрешение Джону поехать к жене в Маддеркоум, поэтому получилось, что той роковой весной из всех обитателей Менабилли там осталась я одна. Женщина и калека, я совсем не походила на человека, способного в одиночку затеять восстание. К тому же Рэшли поклялись не поднимать оружие против парламента. Словом, Менабилли не вызывало никаких подозрений. Гарнизоны, расположенные в Фой и во всех удобных бухтах, были усилены, численность войск, расквартированных в городах и деревнях, увеличена. А на нашем клочке земли царили тишь да гладь. Овцы паслись на холме Гриббин. Скот спокойно бродил по лугу. На восемнадцати акрах была посеяна пшеница. Над крышей нашего дома из одной-единственной трубы поднималась струйка дыма. Даже домик управляющего опустел: Джон Лэнгдон отдал Богу душу, и мы не могли себе позволить взять кого-то на его место. Ключи, такие важные и таинственные раньше, были теперь в моем распоряжении, а летний домик, ревностно охраняемый зятем, служил мне прибежищем по вечерам, особенно если дул сильный ветер. Я перестала совать нос в чужие бумаги. Книг почти не осталось — часть перекочевала в дом, а часть была послана Джонатану в Лондон. Стол опустел, на стенах повисла паутина, а на потолке появились зеленые пятна плесени. Но старый коврик по-прежнему скрывал каменную плиту с железным кольцом… Однажды из угла вылезла черная крыса и уставилась на меня, не мигая, глазами-бусинками. В разбитом восточном окне большой черный паук свил паутину, а плющ, дотянувшийся с земли до подоконника, забросил на него зеленый завиток. Еще несколько лет, и природа возьмет свое, думала я. Каменные стеныначнут разрушаться, сквозь пол прорастет крапива, и все забудут плиту с железным кольцом, ступени, ведущие вниз, и подземный ход, пахнущий плесенью.

Ну что же, он свою службу сослужил, его время миновало.

Однажды в марте я наблюдала из окна летнего домика, как тени набегают на светлую рябь моря далеко за Придмутом. Часы на башне пробили четыре. Матти уехала в Фой и должна была скоро вернуться. Вдруг я услышала шаги по тропинке рядом с мощеной дорожкой. Я позвала, подумав, что это возвращается кто-то из работников, и хотела попросить его прислать ко мне кого-нибудь из слуг. Шаги стихли, но мне никто не ответил.

Я опять позвала, и на этот раз услышала шорох в кустах. Наверное, это мой знакомый лис вышел на охоту. Тут я увидела руку на подоконнике, ищущую, за что зацепиться, но стены домика были гладкими и не давали опоры ноге, поэтому через секунду рука соскользнула и пропала.

Кто-то за мной подсматривает. Может быть, это шпион парламента, любящий совать нос в чужие дела и пугать бедных деревенских жителей? Если он решил попробовать свои штучки на мне, то я быстро дам ему отпор.

— Если вы хотите поговорить с мистером Рэшли, то его нет дома, — сказала я громко. — Мне поручено управлять делами в Менабилли, так что госпожа Онор Гаррис к вашим услугам.

Выжидая, я все еще смотрела на окно, когда внеапно тень упала на мое правое плечо, и мне стало ясно, что кто-то стоит в дверях. Я схватилась за колеса кресла и быстро развернулась. Передо мной стоял невысокий мужчина, худой, одетый в темную простую одежду, наподобие той, что носят лондонские клерки. На лицо была надвинута шляпа. Он стоял, глядя на меня в упор, и держался за косяк.

— Кто вы? И что вам нужно?

Что-то в его манере отозвалось в моем сердце… Эта нерешительность, то, как он укусил ноготь на безымянном пальце…

Я уже почти узнала его, сердце во мне заколотилось, и тут он сорвал шляпу с примятых черных кудрей. Он улыбался сначала неуверенно, как будто сомневаясь, пока не увидел моих глаз и протянутых рук.

— Дик! — прошептала я.

Он тотчас же упал передо мной на колени, покрывая мои руки поцелуями. Я забыла, сколько лет прошло с тех пор, как мы виделись, мне показалось, я обнимаю маленького, пугливого мальчика, который грыз кость и уверял меня, что он — собака, а я — его хозяйка. Но вот он поднял голову, и передо мной был уже не мальчик, но молодой человек с пушком на верхней губе и черными кудрями, прежде такими непослушными, а теперь короткими и гладко зачесанными. У него оказался мягкий, низкий голос, голос мужчины.

— Неужели ты так вырос всего за четыре года?

— Через два месяца мне будет восемнадцать. Неужели вы забыли? В первый мой день рождения после того, как мы уехали, вы прислали мне письмо, а потом больше ни разу.

— Эти два года, Дик, посылать письма было невозможно.

Я не могла глаз от него оторвать, так он вырос, изменился. Но, настороженный, подозрительный, остался прежним, сохранилась и привычка грызть ногти.

— Расскажи мне очень коротко, прежде чем придут и заберут меня домой, что ты здесь делаешь и почему?

Он посмотрел удивленно.

— Так, значит, я первый? Отец еще не появился?

Сердце у меня сжалось, но я не могла сказать, от волнения или от страха. Интуиция подсказала мне, что все опять возвращается, снова возвращается на круги своя…

— Здесь никого нет, кроме тебя и меня. Даже семья Рэшли, и та отсутствует.

— Да, нам это известно. Именно поэтому выбрали Менабилли.

— Выбрали для чего?

Он промолчал и принялся за старую привычку — начал грызть ногти.

— Они скажут, когда прибудут, — ответил он наконец.

— Кто — они?

— Во-первых, мой отец, во-вторых, Питер Кортни, потом Амброс Манатон, из Трекарреля, ваш брат Робин и, конечно, тетя Гартред.

Гартред… Я почувствовала себя как человек, который очень долго болел и был оторван от внешнего мира. Конечно, нам в юго-восточном Корнуолле приходилось слышать и не такие вещи, но все-таки ничего подобного мне еще не доводилось узнать.

— Расскажи-ка мне лучше, как ты жил с тех пор, как уехал из Англии? — спросила я нарочито спокойно.

Он встал с колен, аккуратно отряхнул одежду, потом почистил подоконник, прежде чем сесть.

— Из Италии мы уехали прошлой осенью и сначала отправились в Лондон, отец под видом голландского купца, а я — его секретаря. С тех пор мы объездили всю Англию от севера до юга, притворяясь иностранными дельцами, а на самом деле по заданию принца Уэльского. На Рождество мы пересекли Теймар и оказались в Корнуолле, и прежде всего посетили Стоу. Тетя уже умерла, как вы знаете, в поместье был только управляющий, мой кузен Банни, ну и другие. Отец доверился управляющему, и потом по всему графству ездил и проводил тайные встречи и собрания. От Стоу рукой подать до Бидефорда и Орли Корт. Там в это время жила тетя Гартред, которая уже рассорилась со своими друзьями в парламенте и очень хотела присоединиться к нам. Там же был и ваш брат Робин.

Вот уж воистину, мы в Менабилли совсем оторвались от мира. Парламент совершил-таки одно достойное деяние: прекратив распространение новостей, он заодно прекратил и распространение сплетен.

— А я и не знала, что Робин жил в Бидефорде. Дик пожал плечами.

— Он и тетя Гартред очень дружны. Как я понял, он у нее что-то вроде управляющего имением. Она, кажется, владеет землями, принадлежавшими вашему покойному брату?

Да, так они, наверное, и встретились. Земля, на которой расположен Ланрест, и та, что за рекой Милл, около Леметтона. Нет, я ни в чем не могла винить Робина, которому, видно, трудно было жить в тоске и бездействии после поражения.

— А дальше?

— А дальше созрели планы, сговорились именитые семьи, каждая участвует в заговоре, весь Корнуолл от востока до запада. И Трелони, и Треваньоны, и Бассетты, и Арунделлы. Теперь близится начало представления. Заряжают мушкеты, точат сабли. На этой бойне вам предназначено место в первом ряду.

В его голосе послышались горькие нотки, я увидела, как он сжал руками край подоконника.

— А ты? Разве ты не радуешься тому, что произойдет? Разве ты не хочешь быть одним из них?

Первую минуту Дик молчал, и я видела его глаза, огромные, черные, на бледном лице, совсем как тогда, когда он был еще мальчиком, четыре года назад.

— Скажу вам одно, Онор. Я бы отдал все, что у меня есть дорогого, хотя его совсем немного, только бы не иметь с ними дела!

Страсть, с которой он произнес эти слова, поразила меня, но я постаралась не показать ему этого.

— Но почему? Ты не веришь в их победу?

— Не верю? — ответил он устало. — Я ни во что не верю. Я умолял отца оставить меня в Италии, где мне было хорошо на свой лад. Нет, он не позволил. Оказывается, я хорошо рисую, Онор. Как бы я хотел заниматься живописью! У меня там были друзья моего возраста, которых я любил. Но нет, ни за что! Рисование — бабье дело, годится только для иностранцев. Мои друзья тоже слишком женственны, они мне не подходят и унижают достоинство. Если я хочу жить и иметь деньги, я должен следовать за ним, повиноваться ему, подражать, стать таким, как мои кузены Гренвили. Господи, я теперь ненавижу само имя Гренвилей.

Ему уже восемнадцать, а он совсем не изменился, он остался таким, как в четырнадцать лет. Передо мной был мальчик, который до слез, до рыданий ненавидел своего отца.

— А твоя матушка? — спросила я ласково. Он только пожал плечами.

— Да, я с ней встречался, — ответ его звучал как-то вяло. — Сейчас уже трудно что-то поправить. Я ей не нужен, у нее теперь свои интересы. Четыре года назад она меня все еще любила. Но не теперь. Слишком поздно. И это тоже его вина, во всем он виноват.

— Может быть, когда нынешнее дело будет сделано, ты будешь свободен. Я замолвлю за тебя слово. Я попрошу, чтобы тебе разрешили вернуться в Италию, к твоим друзьям и живописи.

Дик взялся за край куртки, и я подумала, что кисти рук у него слишком изящные и удлиненные для Гренвилей.

— Опять будет война, — заговорил он, — люди начнут убивать друг друга без всякой цели, просто для того, чтобы убивать. Кровопролитие ради кровопролития…

В домике уже стало темнеть, а я все еще ничего не знала про их планы. Страх, который я видела в глазах Дика, отзывался в моем сердце, снова вернулись напряжение и тревога.

— Когда ты ушел из Бидефорда?

— Два дня назад, так мне было приказано. Мы добирались сюда поодиночке и разными дорогами. Леди Кортни уехала в Третерф, я полагаю?

— Да, в начале месяца.

— Так и задумывалось Питером. Все было сделано, чтобы дом остался пустым. Питер Кортни был в Корнуолле вместе с нами еще до Рождества.

Неужели он тоже добыча Гартред? Второй управляющий для Орли Корт. А в это время бедная Элис сидит, осунувшаяся, у открытого окна, подперев подбородок… Да, Ричард выбирает себе сподвижников не из числа добрых и милосердных.

— Миссис Рэшли заманили в Лондон с той же целью, — продолжал Дик. — Все было очень хитро спланировано, впрочем, как все, что планирует мой отец. Например, последний трюк, придуманный, чтобы избавиться от Джона, особенно в духе отца.

— Джон уехал сам, — запротестовала я. — Он хотел повидаться с женой в Маддеркоуме.

— Конечно, но сначала в Фой ему передали маленькую записку на клочке бумаги, где было сказано, что его жена очень подружилась с молодым человеком, живущем в доме ее отца. Я знаю это наверняка, потому что видел, как отец ее писал и смеялся, а тетя Гартред стояла у него за спиной.

Я не нашлась, что сказать, и промолчала. Какая жестокость, будь они оба прокляты! Но я знала, что бы ответил на это Ричард: «Любые средства хороши для достижения цели».

Что теперь начнется, не должно иметь ко мне никакого отношения. Дом пуст, он станет местом тайных встреч заговорщиков, и я не смогу этому препятствовать. На короткий период Менабилли превратится в штаб восстания роялистов. А победят они или проиграют — это дело не мое.

— Твой отец прислал мне что-нибудь? Он вообще знает, что я здесь?

Дик посмотрел на меня с таким выражением, что я почувствовала себя идиоткой, какой действительно и была.

— Ну конечно, поэтому он и выбрал Менабилли, а не Кархейс. В Кархейсе нет никого, кто мог бы его утешить и приласкать.

— Неужели после Италии твой отец еще нуждается в утешении?

— Смотря что под этим понимать. Я ни разу не видел, чтобы отец снисходил до разговора с итальянками. Может быть, он хоть немного подобрел, если бы попробовал.

Мысленно я видела перед собой Ричарда — в руке перо, на столе карта Корнуолла, а на карте точками отмечены дома на побережье, которые могли бы стать удобным пристанищем для него. Трелон — слишком лесистая местность вокруг, Пенрайс — очень далеко от моря; Кархейс — хорошее место, удобное для высадки с моря, но, к сожалению, в семье нет ни одной мисс Треваньон. Менабилли — тут есть и бухта, и место, где спрятаться при случае, и старая любовь, делившая с ним прежде тяготы жизни, которая и теперь, надо думать, не откажет ему в улыбке после ужина, если сумеет забыть, как долго он ей не писал… И рука уверенно обводит Менабилли кружком на карте.

Вот таким циником я стала в последние годы. Жизнь под управлением парламента кое-чему меня научила. Я сидела, думая, как не похож Дик на своего отца, и одновременно понимала, что мой гнев — только самообман, что я всей душой жажду еще раз сыграть для Ричарда роль хозяйки, пусть втайне, при свечах, хочу снова испытать то безрассудство и напряжение нервов, то обольщение и муку!

30

Мне пришлось предупредить слуг. Каждого по очереди я приглашала в свои покои.

— Для нас наступают дни испытаний, — говорила я. — Здесь, в Менабилли, начнут происходить вещи, которые вам не следует ни видеть, ни слышать. Будут приходить люди. Но вы не должны задавать им вопросов. Я надеюсь, вы остались верными подданными Его Величества? — и я тут же просила каждого принести клятву на Библии.

— Одно неосторожное слово, и ваш хозяин в Лондоне поплатится жизнью, да и все мы тоже. Это то, что я должна вам сообщить. Следите, чтобы на постелях всегда было чистое белье, а на кухне достаточно еды. Будьте глухи, слепы и немы, когда дело касается тех, кто будет сюда приезжать.

Довериться слугам мне посоветовала Матти. — Каждый в отдельности — вполне надежный человек. Но слово доверия свяжет их вместе, и уж тогда всем агентам парламента от них ничего не добиться.

После разорения сорок четвертого года в доме было скудно, и мы не могли предложить визитерам никаких особых удобств. В верхних покоях не было ни гобеленов на стенах, ни ковров на полу. Вместо кроватей — соломенные матрасы. Так что придется гостям довольствоваться тем, что есть.

Первым явился Питер Кортни, демонстративно, не скрываясь.

Он специально заехал по дороге в поместье Плейс, к Треффи, где рассказывал о том, что он якобы только что вернулся из Франции повидать детей. Как, они уехали в Третерф? Но все, что ему принадлежит, осталось в Менабилли. Элис неправильно его поняла…

Никакой бледности и впалых щек. На Питере был бархатный камзол, стоящий целое состояние. Бедная Элис, где твое приданое?

— Ты мог хотя бы окольно дать ей понять, что жив-здоров и вернулся. Она сумела бы сохранить это в тайне.

Но он только беззаботно пожал плечами.

— В такое время, как теперь, жена может быть только обузой. Мужчине приходится жить одним днем и перебиваться с хлеба на воду. Сказать правду, Онор, я весь в долгах, поэтому ее немой укор может свести меня с ума.

— Однако выглядишь ты прекрасно. Сомневаюсь я, что совесть тебя очень донимает.

Он поморщился и прикусил язык. Глядя на него, мне вспомнилось, как хорош собой был он раньше, теперь распущенность и слишком сытая жизнь огрубили его черты: слишком много французских вин и слишком мало нагрузок.

— Что ты собираешься делать, когда падет парламент? Он опять пожал плечами.

— В Третерф я никогда не вернусь. Элис может жить там, если хочет. Что до меня, то война сделала меня бродягой.

Он засвистел потихоньку и отошел к окну. Еще одно следствие войны и поражения: этот брак тоже распался…

Вторым объявился Банни Гренвиль. В свои семнадцать Банни был на голову выше своего кузена Дика. Курносый и конопатый, с живыми и любознательными глазами, он держал под мышкой карту побережья.

— Где здесь бухта? Где удобные для высадки места? Нет, есть мне не хочется, нужно сделать сначала кое-какую работу. Надо осмотреть местность.

И Банни тут же отправился на Гриббин. Он был похож на гончую, идущую по следу, будущий воин, совсем как его старший брат Джек.

— У всех этих Гренвилей, кроме меня, прекрасный нюх на кровь, — цинично заметил Дик, пристально глядя на меня черными глазами. — Вы ведь презираете меня за то, что я такой?

— Нет, Дик, — ответила я ласково.

— Потом будете презирать. Вы будете любить Банни, как его любит мой отец. Конечно, Банни смелый, Банни мужественный, совсем не похож на бедного Дика. Тот годится только для такого бабьего дела, как рисование.

Высказавшись подобным образом, он откинулся на софу и уставился в потолок. Да, и с этим тоже нужно примириться. Его терзал демон ревности, мучительное желание превзойти всех в глазах отца. Того самого отца, которого он так демонстративно презирал.

Третьим гостем оказался Амброс Манатон. Это имя было мне известно с давних пор, потому что Гаррисы вели тяжбы с Манатонами в течение нескольких поколений, причем объектом было поместье Трекаррель. В чем там было дело, я не знаю, только отец ни с кем из них никогда не разговаривал. Амброс Манатон-старший из Лонстона стал сторонником парламента еще до войны, а приехавший был его сыном. Он выглядел несколько старше Питера Кортни. Ему было года тридцать четыре. Ухоженный и любезный, он обладал каким-то скрытым шармом. Амброс не носил парика, его собственные светлые волосы вились до плеч. Решив, что тему семейной тяжбы необходимо сразу же обсудить и больше к ней не возвращаться, я обратилась к ней при первой же встрече.

— Наши семьи враждовали уже не одно поколенье. Причиной была какая-то собственность. Но поскольку я — младшая дочь, то вы можете быть спокойны, я ни на что не претендую.

— Я ни в чем бы не смог отказать такой прелестной женщине, — ответил он мне.

Пока он целовал мне руку, я задумчиво его разглядывала. Всегда готов сказать комплимент и улыбнуться. Какое участие в заговоре он принимает? Я ничего не слыхала о его военных подвигах. Деньги? Собственность? Может быть, те самые земли у Трекарреля и Саутхилла?

У Ричарда, без сомнения, все рассчитано наперед. Восстание роялистов должно быть поддержано деньгами. Может быть, кошелек в руках у Амброса Манатона? Интересно, почему он вдруг решился рискнуть жизнью и состоянием? Но через минуту все стало ясно.

— Миссис Денис еще не приехала?

— Пока нет. Вы хорошо знакомы?

— Да, мы считаемся близкими соседями и в северном Корнуолле, и в северном Девоншире.

Он сказал это легко, с уверенной улыбкой. Ах, Ричард, мой неразборчивый в средствах возлюбленный. Значит, Гартред служит приманкой для тигра.

Интересно, черт побери, что происходило длинными зимними вечерами в Бидефорде? Можно себе представить, как там хозяйничала Гартред. Ну что же, хозяйкой в Менабилли теперь буду я. Интересно, не покажутся ли жесткими наши соломенные матрасы после пуховых перин Орли Корт?

— Мой брат, генерал Гаррис, работает у миссис Денис управляющим, я правильно поняла?

— Да, что-то в этом роде, — сказал Амброс Манатон, внимательно разглядывая носки своих сапог. — Вы давно его не видели?

— Около двух лет. С тех пор, как пал Пенденнис.

— Он изменился за это время. У него сильно сдали нервы, вероятно, из-за потрясений, пережитых во время осады.

У Робина сдали нервы? Да у него их вообще не было. Он выезжал на битву, как на охоту, с соколом на запястье. Если у Робина сдали нервы, то не пять месяцев обороны Пенденниса тому виной.

Они появились вдвоем еще засветло. Я встретила их в галерее одна. Дни правления парламента никак не отразились на Гартред. Она, может быть, немного пополнела в груди, но это ей очень шло. Гартред бросила вызов природе, позволив ей сделать со своими волосами все, что положено, отчего они утратили прежний золотой блеск и приобрели серебряно-белые пряди. Сама Гартред выглядела от этого только изящнее и краше.

Она беспечным жестом сбросила на руки Робину свой плащ, тут же показав мне характер их отношений. Как будто не было всех прошедших лет: передо мной стояла двадцатитрехлетняя Гартред, молодая жена, которой уже успел надоесть Кит, верный раб и прислужник, так и не сумевший стать господином.

Здесь, в Менабилли, я увидела как будто ожившего Кита, с тем же выражением собачьей преданности в глазах.

Однако прав был Амброс Манатон, не одно обожание виднелось в глазах Робина, там было сомнение, тоска и нервозность. Отечность лица выдавала любителя приложиться к бутылке. Поражение и Гартред сделали свое черное дело.

— Кажется, нам самой судьбой предназначено встречаться в дни суровых испытаний, — сказала я ей. — Ты все еще играешь в пикет?

Робин, не понимая, о чем идет речь, смотрел то на нее, то на меня, а Гартред только улыбалась, стягивая кружевные перчатки.

— Пикет теперь не в моде, нынче все играют в кости, хотя делать это приходится втихомолку. Парламент очень не одобряет азартных игр.

— В кости я, пожалуй, играть не стану. Придется тебе брать в партнеры либо Робина, либо Амброса Манатона.

Она бросила на меня быстрый взгляд, но я постаралась его не заметить.

— Мне остается одно утешение, что впервые мы с тобой не будем играть друг против друга, мы вместе играем на стороне победителя.

— Неужели? — спросила я, потому что прошло всего четыре года с тех пор, как она шпионила на лорда Робартса.

— Если ты во мне сомневаешься, то спроси Ричарда, когда он прибудет. Однако теперь уже ничего не исправишь: я знаю все секреты.

Она снова улыбнулась, и я почувствовала, что мы, как рыцари в старину, обменялись приветствиями перед поединком.

— Я отвела тебе большие покои наверху, где обычно размещается Элис с детьми.

— Спасибо, — ответила она.

— Робин займет комнату слева от тебя. А Амброс Манатон — небольшую спальню справа, как раз около лестницы; тебе будет спокойно под защитой двух сильных мужчин.

Она даже глазом не моргнула и, повернувшись, дала Робину какое-то распоряжение насчет багажа. Он тут же повиновался, как послушный слуга.

— Тебе повезло — мужчины в моей семье всегда услужливы.

— Было бы еще лучше, не будь они такими собственниками.

— Это семейный недостаток, — ответила я. — Что-то вроде девиза: что имеем, то наше.

— Ты обладаешь для Ричарда каким-то странным магнетизмом, надо отдать тебе должное, — задумчиво взглянув на меня, сказала Гартред.

Я поклонилась ей из своего кресла.

— Нет, дело не во мне. Менабилли — это просто место на карте, от других оно отличается только тем, что здесь есть пустой дом и удобная бухта.

— А еще тайник, где можно спрятаться, — заметила она. Теперь пришла моя очередь улыбаться.

— Серебро давно на монетном дворе, а то немногое, что осталось, пополнило казну парламента. Какая ставка теперь в твоей игре, Гартред?

Некоторое время она молчала; я видела, что ее кошачьи глаза следят за тенью Робина в холле.

— Дочери мои выросли, — ответила она наконец. — Орли Корт стал мне обузой. Хочу выйти замуж в третий раз и обрести покой.

Вряд ли тут может пригодиться мой брат, ей нужен человек на пятнадцать лет моложе, состоятельный, с большими земельными владениями. Миссис Гаррис, миссис Денис… миссисМанатон?

— Одного в моей семье ты уже сломала. Берегись, не ищи повторения!

— Уж не ты ли мне помешаешь?

— Конечно, не я. По мне — делай, что хочешь. Я только предупреждаю.

— Предупреждаешь? О чем?

— Робин — не Кит, с ним играть нельзя. Он способен даже на убийство.

Она уставилась на меня, не понимая, но тут вошел Робин.

Ночью я думала: заговорщики, затевая восстание, надеются, что оно охватит пожаром весь Корнуолл от края до края. Да, под крышей Менабилли достаточно горючего материала, чтобы поджечь всю страну…

Странная компания собралась за столом в тот вечер. Во главе сидела Гартред, ее серебряные волосы украшали драгоценности. По обе стороны от нее разместились мой брат, постоянно тянувшийся за графином и не сводивший глаз с ее лица, и Амброс Манатон, спокойный, не теряющий самообладания, который, как будто не замечая Робина, рассказывал Гартред на ухо разные истории, связанные с махинациями парламента, причем с такими подробностями, что в голову невольно приходило, что он сам принимал в них участие.

Слева от меня сидел Питер Кортни, который, когда на нем останавливался взор Гартред, улыбался так, будто знал что-то особенное, но поскольку точно так же он улыбался девушке, прислуживающей за столом, и мне, если перехватывал мой взгляд, то я предположила, что это просто такая манера. Знаю я Питера…

Дик хмурился, сидя в центре стола, и сердито поглядывал на своего кузена, который болтал без умолку, пересказывая письмо, присланное Джеком из Франции. Тот был в большом фаворе у принца Уэльского и никогда с ним не расставался.

Я, в свою очередь, присматривала, чтобы у всех на тарелке была еда, а в бокале вино, делая вид, что я хозяйка в этом доме, хоть старый Джон Рэшли этого, думаю, не одобрил бы. Оглядывая гостей, мне пришло в голову, что даже если бы Ричард приложил все усилия, то он не нашел бы в нашем графстве шесть человек, столь же неподходящих друг другу, как эти. Недобрые предчувствия подсказывали мне, что договориться между собой они не сумеют, и ничего хорошего из этого не выйдет.

Гартред, его сестра, никогда не желала добра Ричарду. Робин, мой брат, и раньше отказывался подчиняться его приказам. Питер Кортни был одним из тех, кто был недоволен им, когда он был командующим, и говорил об этом вслух. Дик, его сын, боится и ненавидит отца. Амброс Манатон — фигура неопределенная, а Банни, племянник, просто пешка, умеющая читать карту. И это главари будущего восстания?! Боже, помоги Корнуоллу и принцу Уэльскому…

— Мой дядя, — говорил Банни, расставляя на столе солонки в виде крепости, — никогда не забывает обид. Он сам однажды сказал мне, что если кто-то поступил с ним худо, то он найдет способ сделать тому еще хуже.

Банни стал описывать какую-то битву, но его никто не слушал, кроме Питера, который делал это по доброте душевной. Слова, сказанные легко и бездумно, странно запали мне в память. «Мой дядя не забывает обид».

Все собравшиеся за этим столом в разное время, видимо, наносили Ричарду какие-то обиды. Ну и время же ты выбрал для сведения счетов, мой возлюбленный злой насмешник! Накануне восстания, и все шестеро в этом деле по горло.

Что-то символическое было в том, что стул около меня пустовал…

Вдруг разговоры смолкли, дверь неожиданно растворилась, — и вот он перед нами, на голове шляпа и длинная накидка на плечах. Где рыжие кудри, которые я так любила? Вместо них кудрявый черный парик, закрывающий уши и придающий его облику нечто сатанинское, под стать улыбке.

— Каково сборище! Особенно для шерифа графства, найди он время сюда заглянуть. Что ни гость, то предатель.

Они глядели на него, ничего не понимая, даже Гартред не в состоянии была уследить за стремительным ходом его мысли. Но я заметила, что Дик вздрогнул и начал грызть ноготь. Ричард швырнул шляпу и накидку слуге, ждущему в холле, и подошел к пустому стулу справа от меня.

— Давно ты меня ждешь?

— Два года и три месяца, — ответила я.

Он наполнил стакан из графина, что стоял у меня под рукой.

— В январе сорок шестого года я обманул хозяйку этого дома. Однажды утром, отправляясь в Веррингтон, я обещал ей вернуться к завтраку. Однако принц Уэльский решил по-своему. Завтракать мне пришлось в Лонстонском замке. Я готов завтра же исправить мою прежнюю оплошность.

Он поднял стакан и разом осушил его, затем накрыл мою руку своей и пожал ее.

— Слава Богу, что есть еще женщины, которым наплевать на пунктуальность, — сказал Ричард.

31

Все дальнейшее очень напоминало Веррингтон. Происходящие события, наши беспорядочные дни и ночи. Он врывался в мои покои, когда я завтракала, неприбранная, с волосами, накрученными на папильотки, начинал мне что-нибудь рассказывать, беспрерывно расхаживая по комнате, и трогал мои щетки, гребни и браслеты, разбросанные по столу, при этом он все время поносил тех, кто срывал осуществление его планов, из-за кого происходили задержки. Треваньон слишком медлителен, Трелони-старший чересчур осторожен. Те, кто стоит во главе заговорщиков на дальнем западе графства, слишком мелкая сошка, среди них нет никого из знатных фамилий, и настоящих командиров тоже нет.

— Гросс из Сент-Буриана, Маддерн из Пензанса, Кейг-вин из Маусхола — ни у кого из них не было в сорок шестом чина выше капитана, и в военных действиях они участия не принимали. Но сейчас нам не из кого выбирать, fautedemieux. К сожалению, я не могу быть одновременно в пятидесяти местах.

Все очень напоминало Веррингтон. В столовой ярко горели поленья в камине, стол завален грудой бумаг, а в центре — карта. Ричард сидел в кресле; рядом, там, где прежде был Джек, Банни; на карте красными крестами обозначены места будущей высадки войск. Кринис. Пентеван… Вериан. Отмечены маяки, которые предупредят корабли в открытом море — на Гриббине, на Додмане. Около двери, где раньше стоял полковник Роскаррик, теперь был мой брат Робин. Вот появился Питер Кортни. Он привез известие от Джона Трелони.

— Какие вести из Талланда?

— Все хорошо. Они ждут нашего сигнала. Лу будет не трудно захватить, там не окажут большого сопротивления.

Одно за одним к нам шли донесения. Как часто случается с проигравшими, те, кто первыми сдались в сорок шестом, теперь первыми же готовы были взбунтоваться.

Ему доверяли беспрекословно. Гренвиль-главнокомандующий должен был только сказать слово.

Я сидела у огня в своем кресле, слушая и забывая, что я в столовой поместья Менабилли, а не в Веррингтоне, Оттери Сент-Мери или Эксетере. Те же проблемы, те же споры, те же сомнения у командиров, и так же быстро принимаются решения. Перо Ричарда указывает на острова Силли.

— Здесь расположится основной лагерь королевской армии. Захватить острова будет легко — это сделает твой брат Джек с парой мужчин и одним мальчишкой.

Банни, ухмыляясь, покивал рыжей головой.

— Затем высадка на берег там, где у нас самые сильные позиции. Где-нибудь между нами и Фальмутом, я думаю, для этого подходит Сент-Моус. Хоптон посылает мне из Гернси возмутительные записки, не оставляя от моих предложений камня на камне. Да пусть он ими подавится! Дай ему волю, он посылал бы небольшие отряды то там, то здесь. Описал бы по капле весь Корнуолл, чтобы, как он выражается, запутать врага. Запутаешь его, как же! Один сильный удар в запланированном месте, которое мы затем обороняем, а Хоптон тем временем высаживается со своей армией в течение двадцати четырех часов.

Большие собрания проводили по ночам, потому что в это время на дорогах было не так опасно. Приезжали Трелони, сэр Чарльз Треваньон, Арунделлы и сэр Артур Бассетт. Я лежала у себя наверху и до меня доносился гул голосов из столовой на первом этаже, перекрываемый звонким голосом Ричарда. Есть ли уверенность, что французы их поддержат? Вот вопрос, который беспокоил все собрание, но Ричард нетерпеливо от него отмахивался.

— К черту французов! Даже если не поддержат, дьявол с ними! Обойдемся.

— Если бы они пообещали нам военную помощь и хотя бы выразили свою поддержку во время высадки войск принца, воздействие на парламент было бы огромным, оно равнялось бы десяти хорошим дивизиям, — неясно слышался голос сэра Чарльза Треваньона.

— Ничего подобного, — возразил ему Ричард. — Французы ненавидят воевать на чужой территории. Только покажи лягушатнику английскую пику, и он тотчас ударится в бега. Перестаньте вы надеяться на французов. Они нам будут не нужны, если остров Силли и прибрежные форты станут нашими. Я имею в виду Маунт, Пенденнис… Банни, где мои записи со всей вражеской диспозицией? Так вот, джентльмены…

Это продолжалось до полуночи, до двух, трех часов ночи. Когда они уезжали и когда он ложился, я не знаю, потому что задолго до этого засыпала.

На Робина, который во время пятинедельной обороны Пенденниса делом доказал, чего стоит, были возложены большие обязанности. Казалось, эпизод со взрывом моста забыт. Или не забыт? Иногда, замечая, как глядит на брата Ричард, я начинала нервничать. Эти непонятные улыбочки, постукивание пером по подбородку…

— Где последние новости из Гельстона?

— Вот они, сэр.

— Мне хотелось бы, — сказал Ричард, — чтобы ты поехал в Пенрайс как мой приятель. Ты проведешь там ночи две, не больше. Мне нужно знать точное число людей, охраняющих дорогу между Гельстоном и Пенрином.

— Да, сэр.

Я видела, что Робин колеблется, а взор его устремился на двери в галерею, откуда неожиданно и звонко донесся смех Гартред. У него вспыхнуло, налилось кровью лицо, и все стало ясно.

После ужина Ричард распорядился:

— Придется нам, Робин, опять жечь ночную свечу — Питер привез зашифрованные послания из Пензанса. Ты у меня в этом деле мастер. Мне хватает на сон четырех часов, значит, и вам должно хватать.

Вокруг стола собрались Ричард, Робин, Питер и Банни. Дик стоял на страже у дверей, наблюдая за ними тоскливыми, злыми глазами. Амброс Манатон около камина изучал целые столбцы цифр.

— Знаешь, Амброс, твоя помощь нам сейчас не понадобится. Пойди на галерею к женщинам, поговори с ними о финансах.

И Амброс Манатон, улыбаясь, поклонился. Он покинул комнату с подчеркнуто уверенным видом, насвистывая что-то под нос.

— Ты задержишься допоздна? — спросила я. Ричард буркнул что-то в ответ и повернулся к Банни.

— Дай мне папку с бумагами.

Потом неожиданно посмотрел на Дика и грубо его одернул:

— Встань прямо. Не растекайся как лужа.

Дик заморгал и вцепился руками в края куртки. Потом он открыл дверь и помог мне выехать из комнаты; я попыталась ободрить его, улыбнувшись и погладив ему руку.

Конечно, в галерею я не поехала — не хотелось быть третьим лишним. Отправилась в свои покои, зная, что внизу будут гудеть еще часа четыре. Примерно час я лежала в постели с книгой, затем услыхала шуршанье шелковых юбок Гартред, идущей в свою комнату. Тишина. Потом выразительный скрип лестницы и тихий звук открывающейся двери. А внизу в столовой голоса слышались до полуночи.

Однажды вечером, когда заговорщики разошлись раньше обычного и Ричард зашел ко мне поговорить перед сном, я прямо сказала ему все, что думаю о Гартред. Он только посмеялся, сидя у окна и приводя в порядок ногти.

— Неужели ты стала такой щепетильной к сорока годам?

— К черту щепетильность! Ты понимаешь, что брат надеется на ней жениться? Он все время на это намекает и поговаривает, что Ланрест нужно перестроить.

—Значит, напрасны его надежды. Гартред никогда не выйдет за полковника, у которого ни гроша за душой. У нее другая дичь на примете, и я ее понимаю.

— Ты имеешь в виду дичь, на которую она охотится сейчас?

— Видимо, да, — ответил Ричард, пожимая плечами. — Амброс получил большое наследство от матери, которая в девичестве была Трефюсис. Это помимо того, что он унаследует, когда умрет отец. Гартред, если она не дура, не упустит его ни за что.

Как спокойно умеют Гренвили прибирать к рукам чужие состояния.

— Каков вклад Манатона в твое дело? Ричард покосился на меня и ухмыльнулся.

— Не суй свой курносый носик в мои дела, я сам с ними управлюсь. Одно скажу, без него мы не смогли бы оплатить нашу затею.

Так я и думала. — Если посмотреть на меня, как следует, я очень хитрый парень, — похвастался он.

— Стравливать одного твоего сподвижника с другим, это не хитрость. Я бы сказала, это нечестная игра.

— Скорее, военная хитрость.

— Нет, грязная политика.

— Разве имеет значение количество жертв, если маневр удался?

— Дело в том, что жертвы должны быть после маневра, а не до.

Ричард подошел и сел рядом со мной на кровать.

— Мне кажется, теперь, когда волосы мои почернели, ты любишь меня гораздо меньше.

— Черные волосы идут тебе, но, увы, не твоему характеру.

— Черные лисы не оставляют следов.

— Зато рыжие милее сердцу.

— Когда на карту поставлено будущее страны, нужно отбросить эмоции.

— Эмоции — да, но не честь.

Он взял мои руки и, улыбаясь, закинул их мне за голову, на подушку.

— Ты сопротивлялась сильнее, когда тебе было восемнадцать.

— Тогда ты умел тоньше подойти к женщине.

— На той проклятой яблоне нельзя было иначе.

Он положил мне голову на плечо и повернул к себе лицом.

— Я теперь умею ругаться по-итальянски так же, как и по-испански.

— А по-турецки?

— Одно-два слова, только самые необходимые.

Он устроился около меня поудобнее. Один глаз его был закрыт, а другой поглядывал с подушки довольно злорадно.

— Однажды в Неаполе я встретил женщину…

— С которой провел пару часов?

— Три, если быть точным.

— Расскажи эту историю Питеру, — зевнула я, — мне слушать неинтересно.

Он погладил мои волосы и снял одну из папильоток.

— Если бы ты накручивала на себя эти тряпочки днем, было бы лучше и тебе, и мне, — задумчиво сказал он. — Так о чем это я? Ах да, одна неаполитанка…

— Оставь ее в покое, и меня тоже.

— Я просто хотел пересказать тебе наш разговор при расставании. Она сказала тогда: «Что же, правдой оказалось то, что я слышала о мужчинах Корнуолла. Они замечательные борцы, и все». Я тогда ответил ей: «Синьорина, в Корнуолле ждет меня некая леди, которая сумела оценить во мне кое-какие другие качества».

Он потянулся, зевнул и, опершись на локоть, задул свечу.

— И вообще, южанки скучны, как разбавленное молоко. Не понимают они моих волчьих ухваток.

Так проходили наши ночи, а дни я уже описывала. Мало-помалу планы выстраивались, становились реальнее. Из Франции, от принца, пришло решающее послание, в котором говорилось, что французский флот поступил в его распоряжение, а лорд Хоптон со своей армией готов высадиться в Корнуолле, как только принц и сэр Джон Гренвиль захватят острова Силли. Высадка должна совпасть с восстанием роялистов под предводительством сэра Ричарда Гренвиля, который обязан обеспечить взятие ключевых позиций на территории графства.

На субботу, 13 мая, было назначено начало восстания. Отцвели нарциссы, облетел яблоневый цвет, уже 1 мая установилась жаркая летняя погода. Море за Гриббином было гладким, как стекло, небо над головой — голубым, без единого облачка. В полях работали крестьяне, рыбаки вышли в море между Горраном и Польперро.

В Фой все было спокойно. Горожане занимались своими делами, агенты парламента трудолюбиво исписывали горы бумаг, которые затем, никому не нужные, скапливались в парламенте, покрываясь пылью. Стража на стенах замка, зевая, смотрела на море. Я сидела в своем кресле на мощеной дорожке, солнце жгло мне голову, и, глядя на ягнят, я думала, что через неделю всей этой мирной картине придет конец. Мужчины станут кричать, сражаться, умирать…

Стада овец разбегутся, скот угонят, по дорогам снова побредут толпы бездомных. Опять начнут греметь пушки и трещать мушкеты. Будет скакать конница и грохотать солдатские сапоги. Раненые станут прятаться в кустарниках и умирать там, так и не дождавшись помощи. Посевы будут потоптаны, соломенные крыши на деревенских домах охватит пламя. Вернутся прежние тревоги, напряжение и ужасы войны. Враг наступает, враг отступил… Войска под командованием Хоптона высадились, наступление отрядов Хоптона успешно Отбито… Корнуэльцы побеждают, корнуэльцы отброшены… Слухи, слухи. И запах крови, свойственный войне.

Подготовка кончилась, настало время ожидания. Эта неделя в Менабилли была очень нервной. Все сидели молча по углам и, кажется, не отрывали глаз от часов. Ричард в прекрасном настроении, как всегда перед битвой, играт с Банни в кегли на огороженной лужайке около опустевшего домика управляющего. Питер, вдруг осознав, что мышцы живота у него совсем одрябли, стал каждый день ездить верхом, чтобы сбросить лишний вес. Робин все время молчал. Он подолгу гулял один в лесу, а когда возращался, сразу шел в столовую, где стоял графин с вином. Иногда я заставала его там, задумчиво держащего стакан в руке. Если мне приходило в голову расспрашивать его о чем-нибудь, он отвечал уклончиво. Робин был постоянно настороже, как собака, которая прислушивается к незнакомым шагам. Гартред, всегда холодная и спокойная во время любовной интрижки, на этот раз утратила былую уверенность в себе. Может быть, оттого, что Амброс Манатон был моложе на пятнадцать лет и не было никакой гарантии, что он собирается жениться, в ее поведении появилась неосмотрительность, которой я раньше не замечала. Это было верным признаком грядущего проигрыша. Имение в Орли Корт увязло в долгах, так мне сказал Ричард. Молодость прошла, вместе с ней уходила и красота. Поэтому будущее без третьего мужа выглядело довольно мрачным. Какова перспектива для Гартред Гренвиль — кончить жизнь вдовой, живущей из милости у мужа одной из дочерей! Поэтому она потеряла осторожность и стала улыбаться Амбросу слишком откровенно, открыто пожимать ему руку во время обеда. Гартред смотрела на него поверх бокала с тем же выражением, какое я уловила однажды, застав ее за рассовыванием по карманам побрякушек после смерти Кита. А довольный, самоуверенный Амброс Манатон поднимал в ответ свой бокал.

— Отошли ее, ради Бога, — просила я Ричарда, — от нее только ссоры и неприятности. Зачем она тебе тут, в Менабилли?

— Если уедет Гартред, Амброс отправится за ней. Я не могу себе позволить продолжать дело без казначея. Ты не знаешь его: он скользкий, как уж, и очень прижимистый. Вернись он с ней в Бидефорд, денег на дело он больше не даст.

— Тогда отошли Робина. Если он станет пить, как теперь, скоро от него не будет никакого толка.

— Чепуха. В его случае вино только взбадривает. Нет, лучше способа подстегнуть молодца, чем напоить. Придет время, и я так накачаю Робина бренди, что он в одиночку возьмет штурмом Сент-Моус.

— Ты думаешь, мне весело смотреть, как спивается родной брат?

— Он здесь не для твоего веселья. Робин нужен мне потому, что он из тех немногих, кто не теряет голову во время сражения. Чем больше мы его тут накрутим, тем лучше он будет потом драться.

Ричард смотрел на меня сквозь клубы табачного дыма, и взгляд его не предвещал ничего хорошего.

— Господи, неужели ты не способен на простую жалость? — спросила я.

— Не способен, особенно если речь идет о войне.

— Ты сидишь здесь, очень довольный собой, в то время как твоя сестрица ведет себя, словно последняя шлюха, и оба вы с двух сторон вцепились в кошелек Манатона. А мой бедный брат, который ее любит, спивается из-за вас.

— Плевать мне на это. Меня интересует только его шпага, и то, как он ей владеет.

Высунувшись из окна, он посвистел Банни и пригласил его сыграть в кегли. Я смотрела на них из окна. Побросав куртки на низкую зеленую траву, толкаясь и смеясь, они вели себя, как два школьника.

Нервы мои совсем расшалились, и, думая, что рядом никого нет, я сказала вслух:

— Будь прокляты все Гренвили!

Вдруг я почувствовала, как чья-то узкая рука легла мне на плечо, и мальчишеский голос шепнул:

— То же самое сказала моя мать восемнадцать лет назад. Сзади стоял Дик, очень бледный, черные блестящие глаза были устремлены на его отца и Банни.

32

Четверг, 11 мая, выдался такой же жаркий и душный, как и все предыдущие дни. Оставалось восемьдесят четыре часа до того, как в Корнуолле снова вспыхнет факел войны… В то утро даже Ричард нервничал, ибо гонец принес известие, что разведчики доносят о встрече, состоявшейся в Солташе между командующим армией парламента и несколькими джентльменами из Лондона, в результате которой было приказано удвоить охрану главных городов графства.

— Один неверный шаг, — говорил Ричард тихо, — и все наши планы пойдут прахом.

Я хорошо помню, что все мы собрались в столовой, кроме Гартред, оставшейся у себя наверху. Как сейчас вижу осунувшиеся, взволнованные лица мужчин, в молчании слушающих своего предводителя — Робина, уныло задумавшегося; Питера, нетерпеливо похлопывающего себя по колену; хмурого Банни и Дика, как обычно грызущего ногти.

— Я всегда боялся, что эти молодцы с запада не умеют держатьязык за зубами. Они, как плохо обученные соколы, слишком торопятся высмотреть добычу. Предупреждал я и Кейгвина, и Гросса, что последнюю неделю надо сидеть дома, как вот мы делаем, — и никаких собраний. Наверняка, они шастали по дорогам, а слухи расходятся со скоростью молнии.

Ричард стоял у окна, заложив руки за спину. Мы все успели устать от дурных предчувствий. Амброс Манатон нервно потер руки, и стало видно, что его оставила обычная сдержанность.

— Если случится что-нибудь, — решился произнести он после колебаний, — что можно сделать для нашей безопасности?

Презрительно взглянув, Ричард бросил:

— Ничего. — И, повернувшись к столу, начал собирать бумаги.

— Каждый из вас получил приказ и знает, что делать, — продолжал он. — А раз так, давайте избавимся от этого мусора, в бою он будет лишним.

Он стал бросать в огонь карты и документы, а остальные молча глядели на него, не зная, что делать.

— Ну, что вы смотрите, как стая ворон на похоронах, черт бы вас побрал! В субботу мы начинаем битву за свободу. Если кто струсил, пусть скажет сейчас, и я живо накину ему петлю на шею за измену принцу Уэльскому.

Все молчали, тогда Ричард повернулся к Робину.

— Поезжай в Трелон и скажи самому Трелони и его сыну, что встреча, назначенная на тринадцатое, отменяется. Они вместе с сэром Артуром Бассеттом должны присоединиться к Чарльзу Треваньону. Пускай отправляются сегодня ночью кружным путем, а ты их проводишь.

— Да, сэр, — ответил Робин, медленно вставая. По-моему, я одна заметила, какой взгляд он кинул на Амброса Манатона. Однако мне стало легче. Пусть Гартред со своим любовником делают в оставшиеся часы, что хотят, мне все равно. Только бы Робин ничего не знал.

—.Банни, — обратился Ричард к племяннику, — лодка у Придмута готова?

— Да, сэр, — ответил тот, и серые глаза его засияли. Он все еще думал, что играет в солдатиков.

— Тогда и мы отправимся на встречу на рассвете тринадцатого. Плыви завтра к Горрану и передай мои инструкции насчет маяка на мысе Додман. Несколько часов на солнечном ветру будут полезны твоему здоровью.

Ричард улыбнулся племяннику, а у того лицо горело мальчишеским восторгом. Поглядев на Дика, я увидела, что он, опустив голову, потихоньку чертит на столе какие-то трясущиеся, неуверенные линии.

— Питер! — обратился Ричард к мужу Элис.

Тот вскочил на ноги, с трудом отрываясь от приятных воспоминаний о французском вине и женщинах и возвращаясь к грубой реальности.

— Какие будут приказания, сэр?

— Отправляйся предупредить Треваньона, что планы изменились. Скажи, что к нему приедут Трелони и Бассетт. Затем к утру возвращайся в Менабилли. И еще, хочу тебя предупредить.

— Что такое, сэр?

— Не вздумай повесничать в дороге, как с тобой обычно бывает. На всем пространстве от Тайвардрета до Додмана нет ни одной юбки, которая этого заслуживает.

Питер покраснел, но взял себя в руки и, соблюдая субординацию, ответил:

— Да, сэр.

Робин и Питер вышли одновременно, за ними последовали Банни и Манатон. Ричард зевнул и потянулся, закидывая руки за голову, потом пододвинулся к камину и стал шевелить угли, от чего сожженные бумаги рассыпались в пепел.

— Какие мне будут указания? — спросил Дик.

— Тебе? — Ричард даже головы не повернул. — Там, на чердаке, остались куклы дочек Элис Кортни. Найди их и сшей им новые платья.

Дик промолчал, но побелел как мел и, повернувшись на каблуках, вышел из комнаты.

— Зачем ты его провоцируешь? — спросила я. — В один прекрасный день он не выдержит и покажет тебе…

— Этого я и добиваюсь, — оборвал меня Ричард.

— Неужели тебе доставляет удовольствие мучить его?

— Я хочу, чтобы он, в конце концов, дал мне отпор, а не принимал все, подняв лапки, как последний трус.

— Иногда мне кажется, что после двадцати лет знакомства я знаю тебя хуже, чем тогда, когда мне было восемнадцать.

— Вполне возможно.

— Ни один отец на свете не стал бы так мучить собственного сына, как ты.

— Я не мучаю. Я хочу изгнать из его жил кровь его матери-шлюхи.

— Вместо этого он будет, как и его мать, ненавидеть тебя. Ричард только пожал плечами, и мы замолчали, слушая, как в парке отдается стук копыт коней Робина и Питера, скачущих каждый в своем направлении.

— Когда я прятался в Лондоне, мне удалось повидаться с дочерью, — неожиданно сказал Ричард.

Это было глупо, но ревность пронзила мне сердце, и я спросила, не сумев скрыть раздражения:

— Наверное, вся в веснушках? Барышня-попрыгунья?

— Ничего подобного. Спокойная и интересуется науками. Очень надежная девушка. Сразу напомнила мне мою матушку. Я спросил ее: «Ну что, Бесс, будешь за мной ухаживать, когда я состарюсь?» А она мне отвечает: «Конечно, если вы сами этого захотите». Думаю, эта сука, моя бывшая жена, ей тоже не очень-то нужна.

— Дочери, особенно когда взрослеют, не очень жалуют матерей. Сколько ей лет?

— Скоро семнадцать… Хороша, как все в этом возрасте, — он говорил, глядя перед собой отсутствующим взором. В эту минуту, несмотря на душевную боль, я отчетливо и спокойно осознала, что пришло время нашего расставания, наши пути расходятся, хоть он этого еще не знает. Дочь его выросла, и я ему больше не нужна.

— Эхе-хе, — вздохнул Ричард, — что-то я сегодня чувствующее свои сорок восемь лет. Ужасно болит нога, и на погоду не свалишь! Вон как солнце сияет.

— Ожидание и тревога делают свое дело.

— Вот завершится эта кампания, завоюем Корнуолл для принца, брошу-ка я военную службу. Построю себе дворец на северном побережье, где-нибудь недалеко от Стоу, и буду жить там спокойно, как джентльмен.

— Ты перессоришься со всеми соседями, — возразила я.

— Не потерплю рядом никаких соседей, кроме как из семейства Гренвилей. Клянусь, мы еще почистим графство, Джек, Банни и я. Как ты думаешь, сделает меня принц герцогом Лонстонским?

Он быстрым движением положил мне руку на голову и тотчас вышел, свистнув Банни. Я осталась одна в пустой столовой, охваченная унынием и странной грустью.

В тот вечер мы рано разошлись по своим комнатам. Гроза, нависшая над нашими головами, все еще не разразилась. Ричард занял покои Джонатана Рэшли, а Дик и Банни расположились в гардеробных.

Питер и Робин уехали, один к Треваньонам, другой к Трелони, и теперь Амброс Манатон и Гартред могут без помех заниматься друг другом до самого утра, упражняясь в изобретательности, подумала я цинично. Их покои были расположены рядом, и я слышала, как сначала пришла Гартред, а за ней Амброс. Потом на лестнице стало совсем тихо.

Как хорошо, о Господи, что я могу стареть, ни о чем не беспокоясь, думала я, кутаясь в шаль. Пусть появляются морщины и на лице, и на шее, пусть седеют волосы. Мне не нужно волноваться и сражаться за третьего мужа. Мне и первого-то не досталось. Однако спать не хотелось, мешал черный дрозд, певший на дереве недалеко от дома, и свет полной луны, заливавший комнату.

Из моей теперешней комнаты, в отличие от прежней, над воротами, бой часов на башне был не слышен, но, думается, уже перевалило за полночь, когда я вдруг проснулась, как мне показалось, подремав всего несколько минут. Внизу, в столовой, мне почудилось какое-то движение. Да, я не ошиблась. Кто-то осторожно двигался в темноте и случайно наткнулся на кресло или на стол. Я села в кровати, прислушиваясь. И тут по предательски скрипнувшим ступеням воровато прошуршали шаги. Интуиция и что-то, бессознательно замеченное еще днем, подсказало мне, что надвигается катастрофа. Я перебралась в кресло и, не зажигая свечи, — в том не было нужды, потому что белый лунный луч падал прямо на пол, — поехала к двери и повернула ручку.

— Кто здесь? — спросила я шепотом.

Ответа не было, и поэтому мне пришлось подъехать к лестнице и взглянуть вниз с площадки. Я увидела темную фигуру, прижавшуюся к стене. Лунный свет падал на обнаженный клинок, зажатый в руке. Это был Робин в одних чулках, с закатанными рукавами, в глазах — готовность убить.

Он молчал, ожидая, что я буду делать дальше.

— Помнишь, как два года назад, из-за личной ссоры, ты не подчинился приказу? — начала я тихо. — Это было в январе сорок шестого года. Сейчас, в мае сорок восьмого, ты снова хочешь повторить этот подвиг?

Робин подошел поближе и стал рядом, прерывисто дыша. Я почувствовала запах бренди.

— Я не нарушал приказа и передал все, что мне велели. Мы расстались с Трелони на вершине холма Полмир.

— Но Ричард велел проводить их до поместья Треваньонов.

— Трелони просил меня этого не делать. Двоим всадникам легче добраться незамеченными. Дай мне пройти, Онор.

— Нет, Робин. Прежде отдай мне шпагу.

Брат не отвечал. Растрепанными волосами, обезумевшими глазами он так напомнил мне покойного Кита, что я задрожала. Его руки на шпаге тряслись точно так же.

— Вы меня не обманете, ни ты, ни Ричард Гренвиль. Все было придумано только для того, чтобы отправить меня из дому и оставить этих двоих вместе.

Робин поднял глаза и посмотрел на закрытую дверь наверху.

— Отправляйся спать, — попросила я, — или пойдем, посидишь со мной. Мне хотелось бы с тобой поговорить.

— Сейчас не время. Я не хочу упускать момент, они там вдвоем. Если ты станешь меня удерживать, я могу и тебя задеть.

Он прошел мимо моего кресла, пересек площадку на цыпочках, крадучись, в одних чулках, пьяный или сумасшедший, не поймешь. Зато ясно было, зачем он идет.

— Умоляю тебя, Робин, ради Бога, не ходи туда! Разберись с ними утром, если сочтешь нужным, только не сейчас.

Вместо ответа он повернул ручку двери, и на губах его появилась странная и страшная ухмылка. Я, всхлипывая, покатила назад, в свою комнату, и забарабанила в стену, чтобы разбудить Дика и Банни, спавших в гардеробных.

— Позовите Ричарда, — закричала я, — попросите его прийти быстро, сию же минуту. И вы оба бегите сюда. Скорее!

Испуганный голос, по-моему, Банни, что-то ответил, и я услышала, как он встает. Развернувшись, я снова выехала на площадку. Там все было спокойно. В восточное окно ярко светила луна.

И тут я услышала крик, которого ждала, он разорвал тишину пронзительным визгом. Не проклятья, не гневный мужской голос, а ужасный женский крик.

33

Я пересекла площадку, ворвалась в пустую комнату Амброса Манатона и оттуда в покои Гартред. Колеса моего кресла крутились очень медленно, несмотря на все усилия. Голосом, который мне самой показался чужим, я все время звала:

— Ричард, Ричард!

О Боже, там шла настоящая драка, и холодный белый свет луны, льющийся в незакрытое ставнями окно, освещал все происходящее. Гартред, лицо которой рассекала кровавая рана, вцепилась в занавеси на алькове. Амброс Манатон, чья шелковая ночная рубашка была испачкана кровью, отбивался от Робина голыми руками, пока ему не удалось с отчаянным воплем схватить свою шпагу, лежавшую на кресле среди кучи сброшенной одежды. Босые ноги шлепали по доскам пола, мужчины дышали быстро и шумно. Оба производили впечатление призраков, то выскакивая на свет, то исчезая в тени, делая бесшумные выпады. Я снова закричала: «Ричард!», потому что прямо перед глазами, в узком пространстве между мной и Гартред, происходило убийство. Сама Гартред скорчилась на кровати, зажав лицо руками, и между пальцами у нее текла кровь.

Наконец явился Ричард, полуодетый, со шпагой в руке, а с ним Дик и Банни, несущие зажженные свечи.

— Прекратите, проклятые идиоты! — закричал он, бросаясь между дерущимися и ударив шпагой по их скрещенным клинкам.

Рука Робина бессильно повисла, и Ричард схватил его в охапку, а Банни оттащил Амброса в дальний угол.

Манатон и мой брат смотрели друг на друга, как два обезумевших зверя. И вдруг Робин увидел лицо Гартред. Он открыл рот, собираясь что-то сказать, но не смог, задрожал, не в состоянии двинуться с места. Ричард толкнул его в кресло.

— Позови Матти, — быстро сказал он. — Пусть принесет бинты и воду.

Я опять выехала в коридор, но теперь дом уже проснулся и пришел в движение. Слуги стояли внизу со свечами.

— Отправляйтесь все спать, — распорядился Ричард. — Нам нужна только горничная мисс Гаррис. Произошел небольшой инцидент, но все уже в порядке.

Слуги, перешептываясь и шаркая ногами, разошлись по своим комнатам, а Матти, храбрая, верная Матти, оценив ситуацию с первого взгляда, принесла два кувшина с водой и бинты из чистой льняной ткани. Теперь комнату освещала дюжина свечей; фантасмагория кончилась, началась грубая реальность.

На полу валялись сброшенные одежды Манатона и Гартред. Сам Амброс, со спутанными, потными белокурыми кудрями, падающими на лицо, промокал раны, полученные в драке, опираясь на руку Банни. Робин сидел в кресле обмякший, опустошенный, спрятав лицо в ладонях, рядом стоял мрачный, сосредоточенный Ричард. Мы все смотрели на Гартред, лежащую на кровати, со страшной раной от правой брови до подбородка.

Тут я впервые обратила внимание на Дика. Его лицо было пепельно-серым, в глазах застыл ужас. А когда кровь окрасила чистые льняные бинты и закапала на руки Матти, он покачнулся и упал.

Ричард даже не пошевелился. Не поглядев на безжизненное тело сына, он приказал Банни сквозь зубы:

— Отнеси это отродье в кровать и оставь там.

Банни повиновался. Он вынес Дика из комнаты, покачиваясь под тяжестью неподвижного тела, и сердце мое сжало тоской: это непоправимо, это конец.

Кто-то принес бренди, наверное, Банни, когда возвращался. Каждый получил свою порцию. Робин выпил стакан медленно и жадно, руки его тряслись. Амброс Манатон — быстро и нервно, и на его побелевшее лицо снова вернулись краски. После всех выпила Гартред. Она тихо постанывала, положив Матти голову на плечо. В ее серебряных волосах еще виднелась кровь.

— Я не собираюсь проводить расследование, — начал Ричард медленно. — Что было, то прошло. Мы сейчас накануне серьезных событий, судьба всего королевства поставлена на карту. Не время сейчас сводить личные счеты и ссориться. Если вы принесли присягу, я требую повиновения.

Никто не отвечал. Робин бессильно смотрел в пол.

— Мы постараемся поспать еще немного перед рассветом. Я останусь с Амбросом, а ты, Банни, ляг вместе с Робином. Утром вы вдвоем отправитесь в Кархейс, а я присоединюсь к вам позже. Могу я попросить тебя, Матти, побыть с миссис Денис?

— Да, сэр Ричард, — спокойно ответила она.

— Как у нее пульс? Много крови она потеряла?

— С ней все в порядке, сэр Ричард. Я хорошо ее перебинтовала. Сон и отдых сделают свое дело, и к утру ей будет лучше.

— Никакой опасности для жизни?

— Нет, сэр. Рана рваная, но неглубокая. Пострадала только ее внешность.

Губы у Матти дрогнули, и я подумала, что она, видимо, о многом догадывается.

Амброс Манатон избегал смотреть в сторону кровати, как будто женщина, лежащая там, была ему незнакома. Похоже, между ними все было кончено. Не бывать Гартред миссис Манатон, не владеть ей Трекаррелем.

Я отвела взгляд от ее неподвижной фигуры и почувствовала, как Ричард взялся за спинку моего стула.

— Тебе в эту ночь пришлось несладко, — сказал он тихо и отвез меня в мои покои. Там взял на руки и положил на кровать.

— Сумеешь заснуть?

— Вряд ли.

— Отдыхай. Скоро мы все уедем. Еще несколько часов, и все кончится. Война заставляет забыть личные неурядицы.

Он оставил меня и ушел к Амбросу Манатону, сделав это отнюдь не для того, чтобы охранять его сон, а чтобы казначей не сбежал от него за несколько часов, оставшихся до рассвета. Банни отправился спать к Робину, что тоже было разумной предосторожностью. Раскаяние и бренди и не таких мужчин доводили до самоубийства.

Мне было не до сна. Бледное, холодное лицо луны, высоко поднявшееся над тихими, темными садами, заглядывая в наши окна, стало свидетелем странных событий, разыгравшихся в Менабилли. Да, думала я, Гаррисы и Гренвили не сумели добром отплатить за гостеприимство.

Прошло несколько часов, и вдруг я вспомнила Дика, который, должно быть, спал рядом, в гардеробной, совсем один. Бедный мальчик, он упал в обморок при виде крови, как в детстве. Может, он тоже не спит сейчас, содрогаясь со стыда при воспоминании о произошедшем. Мне даже казалось, я слышу его. Я решила, что его мучают кошмары, что ему тяжело одному.

— Дик! — позвала я тихо. — Дик!

Но ответа не было. Немного погодя с моря подул легкий бриз, и от сквозняка открылась щеколда, запиравшая дверь между моей комнатой и гардеробной. Дверь начала хлопать и скрипеть не переставая, как сорванная ставня. Крепко же спал Дик, если не проснулся от этого шума!

Луна села, утреннее солнце осветило комнату, разогнав ночные тени, а дверь все скрипела и стучала, раздражая меня и не давая забыться.

Наконец, не выдержав, я перебралась в кресло, решив ее закрыть, но в тот момент, когда я подняла руку, чтобы задвинуть щеколду, я увидела через узкую щель, что кровать Дика пуста… Его не было в комнате. Испуганная, растерянная, я вернулась в постель. Может быть, он пошел искать Банни? Конечно, Дик отправился к Робину и Банни, чтобы не быть одному. Однако я все время видела перед собой его лицо, белое и измученное, даже во сне оно преследовало меня.

Когда я проснулась, солнце уже заливало мою комнату ярким светом, и все события ночи казались просто кошмаром. Как бы мне хотелось, чтобы они растаяли, как ночной сон. Но тут Матти внесла завтрак, и я поняла, что все произошедшее было правдой.

— Да, миссис Денис немного поспала, — ответила она на мои расспросы. — Теперь, пока с нее не снимут бинты, ей будет не до приключений.

Матги фыркнула, и было видно, что в ней нет ни капли жалости.

— Неужели рана не заживет со временем?

— Конечно, заживет, но шрам останется на всю жизнь. Трудновато ей будет теперь приваживать мужчин.

Матти говорила это с таким чувством, будто события прошлой ночи помогли ей свести старые счеты.

— Миссис Денис получила по заслугам, — подытожила она.

Кто знает? Может, это очередной ход в шахматной партии, давным-давно задуманной Всемогущим, а мы просто пешки в руках судьбы? Одно я знала точно: увидев рану на лице Гартред, я перестала ее ненавидеть.

— Все мужчины спустились к завтраку? — спросила я неожиданно.

— Кажется, все.

— А мистер Дик?

— Тоже. Он пришел немного позднее других, но час назад я видела его в столовой.

От мысли, что он уже дома, мне стало легче.

— Помоги мне одеться, Матти, — попросила я.День в пятницу, двенадцатого мая, больше походил на тринадцатое. Деликатность не позволяла мне навестить Гартред. Представьте, как бы это выглядело: я, калека, и она, с изуродованным лицом. Мы теперь на равных, и мне не хотелось напоминать ей об этом. Конечно, другая, торжествуя в душе, могла бы пойти, чтобы изобразить сочувствие, но только не Онор Гаррис. Вместо этого я послала Матти отнести записку, спрашивая в ней, не нужно ли чего, и оставила Гартред в покое.

Робина я нашла в галерее, около окна, правая рука его была на перевязи. Он был мрачен, и, когда я приблизилась, взглянул на меня, потом снова отвернулся.

— Я думала, ты уехал в Кархейс вместе с Банни.

—Мы ждем Питера Кортни, — ответил Робин уныло. — Он еще не вернулся.

— Запястье болит? — спросила я, как можно мягче. Он покачал головой, не отрывая глаз от окна.

— Когда придет конец всем этим крикам и безобразиям, давай жить вместе, ты и я, как когда-то в Ланресте.

Он опять не ответил, но на глазах его выступили слезы.

— Мы слишком долго любили Гренвилей, каждый по-своему. Пришло время им обходиться без нас.

— Они все тридцать лет обходились без нас, — ответил Робин тихо. — Это мы без них не можем обойтись.

С того дня и по сегодняшний ни я, ни Робин ни разу больше не заговаривали на эту тему. Сдержанность заставляет нас хранить молчание, несмотря на то, что мы живем вместе уже пять лет.

Дверь отворилась, и вошел Ричард, а следом, как тень, Банни. Ричард тотчас начал раздраженно ходить по галерее туда-сюда.

— Ничего не понимаю. Уже почти полдень, а Питера нет как нет. Если на рассвете он выехал из Кархейса, то давно должен был приехать. Думаю, что он, как некоторые, решил не обращать внимания на мои приказы.

Робин покорно проглотил эту колкость, он чувствовал себя виноватым и не смел возражать.

— Если вы разрешите, я поеду его искать, — сказал он. — Может быть, он завтракает в Пенрайсе, у Соулов.

— Скорее проводит время в стогу с какой-нибудь крестьяночкой, — возразил Ричард. — В следующий раз, как задумаю воевать, наберу одних евнухов. Отправляйся, если хочешь, только будь осторожен на дорогах. Мне сообщили, что через Сент-Блейзи проходили войска. Конечно, сведения могут быть ошибочными, и тем не менее…

Он прервал свою речь на середине и снова начал ходить туда-сюда.

Мы слышали, как Робин оседлал лошадь и уехал. Время шло. Сначала часы на башне пробили двенадцать, потом час. Слуги принесли холодное мясо и эль.

Мы поели кое-как, без аппетита, все время прислушиваясь. В половине второго на лестнице послышались медленные, неуверенные шаги. Я заметила, что Амброс Манатон бросил взгляд наверх и отошел к окну.

Ручка двери повернулась, и мы увидели Гартред, одетую в дорожную накидку и с вуалью, закрывающей пол-лица. Она была похожа на привидение. Все молчали.

В конце концов Гартред сказала:

— Я хочу вернуться в Орли Корт. Найдите для меня какой-нибудь экипаж.

— Ты требуешь невозможного, — ответил Ричард, — и знаешь это лучше других. Через несколько часов все дороги будут перекрыты.

— Я все-таки хочу попробовать. Мне все равно, если даже меня растерзает толпа. Я сделала все, о чем ты просил. Мне здесь больше нечего делать.

При этом она, не отрывая глаз, смотрела на Ричарда, не обращая внимания на Манатона. Ричард и Гартред… Робин и я… Которая из сестер должна больше простить своему брату, или за большее заплатить? Один Бог знает.

— Мне очень жаль, но я ничем не могу тебе помочь, — коротко ответил Ричард. — У нас есть дела поважнее, чем возить больных вдов. Тебе придется остаться и подождать, пока нам удастся что-то для тебя сделать.

Банни первым услышал стук копыт в парке. Он подошел к небольшому окну, выходившему во внутренний двор, и распахнул его. Мы напряженно ждали, а стук копыт становился все громче и ближе, и скоро всадник стремительно проскакал через арку. Перед нами оказался Питер Кортни, растрепанный, весь в пыли, без шляпы. Черные кудри его рассыпались по плечам. Он бросил поводья растерявшемуся груму и побежал прямо к нам в галерею.

— Ради Бога, спасайтесь, нас предали!

В отличие от всех остальных, на моем лице не отразилось ни страха, ни удивления, хотя сердце замерло. Дело в том, что весь этот день я с какой-то обреченностью ждала именно такого известия. Питер переводил взгляд с одного на другого, тяжело дыша.

— Они схватили всех: Трелони, его сына, Чарльза Треваньона, Артура Бассетта и всех остальных. В десять часов утра шериф, сэр Томас Эрль, с отрядом солдат окружили дом. Мы пытались отбиться, но их было больше тридцати человек. Я выпрыгнул из окна верхнего этажа, и благодарение Богу, все обошлось вывихом ноги. Вскочил на первую попавшуюся лошадь и гнал ее всю дорогу, не жалея шпор. Если бы я не знал эту местность, как свои пять пальцв, я бы до вас не добрался. Повсюду солдаты, мост в Сент-Блейзи охраняется. На холме Полмир тоже стоит стража.

Он оглядел галерею, ища кого-то глазами.

— Робин уехал? Я так и думал. Огибая дюны, я видел, как он дрался с пятью солдатами, а может, их было больше. Я не смог ему помочь, потому что мой первый долг был сообщить все вам. Что теперь делать? Мы еще можем спастись?

Теперь мы все смотрели на нашего генерала. Он был спокоен и собран, и по его внешности нельзя было даже предположить, что все, к чему он стремился, чего добивался, рухнуло в одночасье.

— Ты видел знаки отличия? — спросил он быстро. — Откуда войска? Кто командир?

— Были отряды из Бодмина, — ответил Питер, — и части авангарда сэра Хардресса Уоллера. Вся дорога до Сент-Остелла забита войсками. Так что это не случайность. Подошло большое подкрепление.

Ричард кивнул и повернулся к Банни.

— Отправляйся в Придмут, сразу же бери лодку — и в море. Плыви на юг, пока не встретишь первый французский военный корабль. Завтра к вечеру они будут к востоку от островов Силли. Спроси, на каком корабле находится лорд Хоптон. Отдай ему мою записку.

Он торопливо написал что-то на листке бумаги.

— Вы просите их прийти на помощь? — спросил Амброс Манатон. Губы его побелели, руки судорожно сжимались. — Они успеют вовремя, как вы думаете?

— Конечно, нет, — ответил Ричард, складывая письмо. — Я прошу их сменить курс и плыть обратно во Францию. Восстания не будет. Принц Уэльский не должен высаживаться в Корнуолле.

Отдав племяннику письмо, он улыбнулся.

— Удачи тебе, Банни. Передай мой привет Джеку. Если немного повезет, то чуть позднее, летом, острова Силли упадут вам в руки, как перезрелая слива, но пока принцу придется проститься с надеждой захватить Корнуолл.

— А вы, дядя? Неужели вы со мной не поедете? Нельзя откладывать, это безумие, дом наверняка будет окружен.

— В свое время мы еще встретимся. Но сейчас я требую полного подчинения своим приказам.

Банни смотрел на него всего секунду, потом повернулся и вышел, высоко держа голову и ни с кем не попрощавшись.

— А что нам делать? Куда нам бежать? — заговорил Амброс Манатон. — О Боже, каким же дураком я был, когда впутался в это дело! Неужели все дороги перекрыты? — обратился он к Питеру, который только плечами пожал, продолжая глядеть на своего командира.

— Да кто же это сделал? Кто предатель? Вот что мне хотелось бы знать, — продолжал Амброс.

От его сдержанности не осталось и следа. В голосе появилась новая нотка.

— Никто, кроме нас, не знал, что изменилось время и место встречи. Каким же образом шерифу удалось с такой дьявольской точностью прибыть на место и захватить всех руководителей?

— Какая разница, кто предатель? — спросил Ричард почти ласково. — дело уже сделано.

— Какая разница?! Вы так спокойны, в то время, как и Трелони, и Треваньон, и Арунделлы, и Бассетт, — все в руках шерифа. А вам все равно, кто их предал? Мы попали в ловушку, нас, того и гляди, могут арестовать, а вы тут спокойно улыбаетесь своей лисьей улыбочкой!

— Лисой меня зовут только враги, но не друзья, — сказал Ричард и повернулся к Питеру. — Прикажи седлать коней для мистера Манатона и для себя. Конечно, безопасной дороги я вам гарантировать не могу, но, по крайней мере, у вас будет шанс, как у зайцев, удирающих от своры гончих.

— Вы поедете с нами?

— Нет, я с вами не поеду.

Питер колебался, переводя взгляд с Ричарда на меня.

— Вы же знаете, сэр, что они сделают с вами, если найдут.

— Хорошо знаю.

— Шериф, сэр Томас Эрль, считает, что вы где-то в Корнуолле. Первое, о чем он спросил Трсваньона, когда они явились в Кархейс, было: «Не прячется ли здесь сэр Ричард Гренвиль? Если да, то выдайте его и можете быть свободны».

— Жаль в таком случае, что меня там не было.

— Шериф сказал, что перед самым рассветом неизвестный оставил в его доме в Придо записку, в которой предупредил, что в Кархейсе утром соберется много народу, и среди них будете вы. Какой-то подлец видел вас и с дьявольской интуицией сумел угадать все ваши планы.

— Действительно, подлец, — сказал Ричард, все еще улыбаясь. — Захотелось ему примерить на себя роль Иуды. Да что о нем говорить!

Не племянник ли Джек предупреждал меня когда-то в Эксетере, что его дядю надо особенно остерегаться, когда у того на лице появляется улыбка?

И тут вперед вышел Амброс Манатон и ткнул в Ричарда пальцем.

— Это ты предатель! Ты всех нас предал! С самого начала и до последнего дня ты знал, чем кончится дело. Никакой французский флот и не собирался идти нам на помощь, никакого восстания и быть не могло! Я знаю, это ты отомстил за то, что тебя арестовали в Лонстоне четыре года тому назад. Боже мой, какое вероломство!

Он весь дрожал, и в голосе явно слышались истерические нотки. Питер отшатнулся от него, кровь отлила у него от лица, в глазах мелькнуло сначала изумление, а потом ужас.

Ричард наблюдал за ним, не шевелясь, потом указал пальцем на дверь. Во двор уже вывели лошадей, было слышно позвякивание сбруи.

— Ну-ка вспомни, — зашептала я злобно, — вспомни хорошенько, как четыре года назад Гартред шпионила для лорда Робартса. Не она ли во всем виновата? Такое преступление вполне в ее духе. Ведь она опять выйдет сухой из воды, только со слегка попорченной внешностью.

Я кинула взгляд на Гартред и, к своему изумлению, увидела, что она тоже пристально глядит на меня. Вуаль соскользнула у нее с головы и стала видна ярко-красная полоса на щеке. Эта картина и воспоминание о предыдущей ночи не повергли меня в ярость, не наполнили жалостью, а привели в глубокое отчаяние. А Гартред все смотрела на меня и улыбалась.

— Напрасно ты так обо мне думаешь, Онор. Бедная, я опять тебя обманула? Ведь только у меня и есть настоящее алиби.

Со двора галопом вылетели лошади. Амброс Манатон был первым, он надвинул шляпу на глаза, плащ за ним развевался. Следом скакал Питер, который все-таки бросил короткий прощальный взгляд на наши окна.

Часы на башне пробили два. Голубь, сверкнув белизной на фоне голубого неба, спустился на внутренний двор. Гартред прилегла на кушетку, ее улыбка странно контрастировала со страшной полосой через все лицо. Ричард стоял у окна, заложив руки за спину. А Дик, который ни разу не пошевелился за последние полчаса, безмолвно сидел в углу.

Может быть, Гренвили хотят поговорить между собой без посторонних? — спросила я.

34

Ричард по-прежнему стоял у окна. Теперь, когда стук копыт замер вдали, в доме воцарилась необыкновенная тишина. Солнце согревало сады жаркими лучами, голуби ходили по лужайкам, выклевывая из травы семена. Летний день был в разгаре, шмели жужжали в кронах лип, птицы замолкли. Ричард начал говорить, повернувшись к нам спиной, и голос его был тих и спокоен.

— Моего деда тоже звали Ричард. Он происходил из старинного рода Гренвилей, все представители которого служили королю и отечеству. У него было много друзей и немало врагов. Очень обидно, но он погиб в сражении за девять лет до того, как я родился. Я хорошо помню, как в детстве я просил рассказать о нем, глядя на старинный большой портрет, который висел в длинной галерее у нас в поместье Стоу. Мне говорили, что он был суровым, твердым человеком и редко улыбался, но глаза, смотревшие с портрета на меня, были глазами ястреба, бесстрашными и зоркими. Те времена знали много славных имен — Дрейк, Роули, Сидней, — и Гренвили были с ними на равных. Вы помните, что мой дед пал, смертельно раненый, на палубе флагмана «Ривендж». Его окружил испанский флот, он остался один. Но когда ему предложили сдаться, он продолжал сражаться, несмотря ни на что. Мачты рухнули, а за ними и паруса, ядра рвались на палубе, но Гренвили в те времена обладали настоящим мужеством. Мой дед предпочел погибнуть вместе с кораблем, но не продал свою жизнь за серебро испанским разбойникам.

На минуту он замолчал, наблюдая за голубями на лужайке, потом продолжил, держа, как прежде, руки за спиной.

— Мой дядя Джон осваивал Вест-Индию вместе с сэром Франсисом Дрейком. Он тоже был храбрецом. Те, кто не боялся зимних штормов Атлантики и пускался в путь через океан, чтобы найти новые, неосвоенные земли, не были трусами. На хрупких суденышках они выходили в море, отдаваясь во власть стихий, которые неделями швыряли их, как хотели, но в их крови была капелька соли, спасавшая их от гибели. Мой дядя Джон погиб там, в Вест-Индии, и отец, который очень любил его, построил в его честь часовню на кладбище в Стоу.

Мы все молчали, не произнося ни звука. Гартред лежала на кушетке, закинув руки за голову. Дик неподвижно стоял в углу.

— В те времена, — продолжал Ричард, — верность Гренвилей вошла в поговорку. Меня и братьев воспитывали в этих традициях. Гартред, я думаю, хорошо помнит вечера, которые мы проводили в покоях отца в Стоу. Он не был воином, потому что жил в мирное время, но он читал нам о войнах прошлого и о том, как сражались наши предки, из большой старинной книги с застежками.

Над садами вилась чайка, ее крылья сияли белизной на фоне вечереющего неба, и вдруг я вспомнила морских чаек на штормовых волнах Атлантики, виденных мною из окон усадьбы в Стоу.

Ричард снова начал говорить.

— Мой брат Бевил любил свой дом и семью. Он рожден был не для сражений. За свою короткую жизнь более всего он стремился вместе с женой воспитывать своих детей и жить в согласии с соседями. Но когда началась война, он знал, в чем состоит его долг и не стал уклоняться от его исполнения. Брат не любил ссор, ему отвратительно было кровопролитие, но он носил имя Гренвилей, и в 1642 году понял, что ему нужно делать. В то время он написал письмо Джону Трелони, тому самому, который сейчас арестован. Я считаю, это лучшее, что написал мой брат в своей жизни, и я попросил Трелони сделать с него копию. Эта копия сейчас со мной. Хотите, прочту?

Мы не ответили. Тогда Ричард достал из кармана бумагу, поднес ее к свету и начал читать вслух.

— «Не могу позволить себе сидеть в четырех стенах, в то время как на полях сражений под штандартами короля бьются воины за дело столь праведное, что всякий погибший за него может быть уподоблен христианскому мученику. Для себя же более всего желаю обрести честное имя или честную смерть. Я никогда не ставил свою жизнь и покой выше долга, исполняя который предки мои отдали жизни, и если бы я не последовал их благородному примеру, то недостоин был бы звания, которое ношу».

Ричард сложил письмо и убрал его в карман.

— Мой брат Бевил погиб при Лансдауне, ведя в битву своих солдат, и его сын Джек, мальчик пятнадцати лет, вскочил на лошадь отца и пошел в атаку вместо него. Юноша, который только что уехал отсюда, я имею в виду Банни, прошлой осенью сбежал от своих учителей, чтобы служить под моим началом тому делу, которое всем нам дорого. Мне нечего сказать о себе, я солдат. У меня много грехов и мало достоинств. Но никакая ссора, обида или мстительное чувство не могли в прошлом и не заставят меня в будущем изменить моей стране и королю. До сегодняшнего дня в долгой и кровавой истории дома Гренвилей не было ни одного предателя.

Он говорил тихо, очень тихо. Слышно было, как взлетали голуби с лужайки, как жужжали шмели вокруг чертополоха!

— Когда-нибудь, — продолжал Ричард, — Его Величеству будет возвращен его трон, а если не ему, тогда принцу Уэльскому. В тот великий день имя Гренвилей будет окружено славой не только в Корнуолле, но и во всей Англии. У меня много недостатков, но я знаю толк в людях и твердо убежден, что мой племянник Джек в дни мира займет место столь же достойное, как и то, которое он, еще юношей, занимает в дни войны. Банни тоже не отстанет от брата. Через много лет они скажут своим детям: «Мы, Гренвили, сражались за нашего короля». Их имена будут вписаны в большую книгу, хранящуюся в Стоу, которую когда-то читал нам отец, рядом с именем моего деда Ричарда, сражавшегося на борту флагмана «Ривендж».

Он снова помолчал и заговорил еще тише.

— Я не буду в обиде, если мое имя впишут туда только мелкими буквами. Обо мне скажут: «Он был солдатом, генералом армии Его Величества на западе». Эти слова могут стать моей эпитафией. Но никаких других Ричардов в ту странную книгу уже не впишут. Потому что генерал Его Величества умер, не оставив наследника.

После этих слов воцарилось молчание. Ричард продолжал стоять у окна, я сидела в кресле, сложив руки на коленях. Сейчас должна наступить развязка, будут злые рыдания взахлеб, потоки обвинений. Гроза собиралась восемнадцать лет, теперь, наконец, пришло время выплеснуть накопившееся.

Это наша вина, наша, а не его, говорила я сама себе. Когда бы Ричард способен был прощать, а я побороть гордыню, если бы наши сердца были исполнены любви, а не ненависти. Имей мы хоть немного сострадания… Слишком поздно. Мы опоздали на целых двадцать лет. И вот теперь во искупление наших грехов должна пролиться кровь жертвенного агнца.

Но он не стал кричать и не пролил ни единой слезы. Он вышел из своего угла и встал посередине комнаты, совсем один. В темных глазах его не было страха, руки не дрожали. Дик вдруг стал выглядеть старше обычного, старше и умудреннее. Как будто, пока говорил отец, он повзрослел на несколько лет.

Тут Дик нарушил молчание, и я услышала его прежний мальчишеский голос.

— Как же мне теперь быть? — спросил он. — Это сделаешь ты, или я сам должен убить себя?

Первой встрепенулась Гартред, мой давнишний враг. Встав с кушетки, она опустила вуаль на лицо и подошла к моему креслу. Не говоря ни слова, она взяла его за спинку и вывезла меня из комнаты. Вскоре мы очутились в саду, залитом солнцем. Обе молчали, потому что говорить было не о чем. Ни я, ни она, и никто на свете, ни в прошлом, ни в будущем не узнает, что сказал Ричард Гренвиль своему сыну тогда в галерее, в усадьбе Менабилли.

Вечером того же дня, в западной стороне графства началось восстание. Никто не смог предупредить роялистов Гельстона и Пензанса, что главари заговора на востоке арестованы и восстание обречено на провал. Они поднялись в назначенный час, как и было запланировано, и были встречены не растерявшимся врагом, а прекрасно вооруженными, подготовленными частями, присланными в Корнуолл специально для этой цели.

Французский флот не захватил острова Силли. Двадцать тысяч человек не высадились на песчаных отмелях около Додмана. Главарей восстания сковали цепью и посадили в гарнизонную тюрьму в Плимуте. Там были и Трелони, и Арунделл, и Треваньон, и Бассетт. То, что должно было стать ярким факелом, от которого запылает вся Англия, оказалось робким, дрожащим огоньком, горевшим всего мгновение и погасшим в сыром воздухе Корнуолла.

Несколько домов и лавок, ограбленных в Пензансе и Мульоне, дикое, неорганизованное наступление на Гунбилли Дауне, во время которого никто не знал, куда скакать, с кем сражаться. Затем последний отчаянный бой около ручья Моган, когда войска парламента загнали роялистов, вместе с их никудышными командирами, прямо в глубокую реку Гельфорд.

Восстание 1648 года. Дай Бог, чтобы это была последняя война на земле Корнуолла. Оно длилось около недели, но для тех, кто страдал и погибал в это время, оно тянулось целую вечность. Сражения велись к западу от Труро, и мы в Менабилли не слышали грома пушек, но все дороги и тропинки были перекрыты, и даже слуги не решались выходить из дома.

В тот же вечер к нам в Менабилли прибыл полковник Роберт Беннетт, наш давний сосед, с ротой солдат, и произвел довольно поверхностный осмотр дома, не найдя там никого, кроме меня и Гартред. Полковник не догадывался, что явись он десятью минутами раньше, он поймал бы призовую дичь.

Как сейчас помню Ричарда, сидящего в столовой, в окружении пустых стульев. Сложив руки на груди, он отказывался слушать мои просьбы.

— Пусть забирают и меня. Я во всем виноват. Из-за меня страдают мои друзья. Пусть случится самое худшее. Может быть, если я сдамся добровольно, то спасу Корнуолл от разорения.

Гартред, к которой вернулось все ее прежнее самообладание, только пренебрежительно пожала плечами.

— Не поздновато ли сейчас изображать мученика? Что изменится от того, что ты пойдешь в тюрьму? Ты слишком много о себе думаешь, Ричард, если считаешь, что, получив тебя, они освободят остальных. Твоих друзей вce равно ждет заключение и смерть. Ненавижу эти театральные жесты и величественные позы в последнюю минуту. Будь мужчиной, вы оба должны бежать следом за Банни.

Ни она, ни я не смотрели на Дика, а тот, как всегда молча, стоял рядом с отцом.

— Почему же? Мы с Диком еще покажем себя на эшафоте, — ответил Ричард. — У меня, правда, шея потолше, наверное, потребуется два удара топором.

Гартред демонстративно зевнула.

— Думаю, такое удовольствие не про твою честь. Не будет тебе мученической смерти при большом скоплении народа. Вместо этого придушат тебя петлей где-нибудь в мокром подземелье. То-то славная смерть для Гренвиля!

— Может быть, для этих двух Гренвилей действительно лучше умереть в безвестности, — тихо сказал Ричард.

После этих слов наступила пауза. Наши невысказанные мысли как будто пронизывали воздух. Вдруг, впервые после незабываемой сцены в галерее, заговорил Дик.

— А что будет с Рэшли? — спросил он нервно. — Если враги обнаружат здесь нас с отцом, можно ли будет как-нибудь доказать, что они к этому делу не причастны?

Я схватилась за эту мысль, как утопающий за соломинку.

— О них ты, конечно, не вспомнил, — начала я. — Ты не подумал, что будет с ними. Кто поверит, что ни Джонатан, ни Джо ничего не знали о ваших планах? Их отсутствие в Менабилли не может служить доказательством их непричастности. Их обоих призовут к ответу, а потом и мою сестру Мери, и бедную Элис, уехавшую в Третерф, и Джоанну со всеми ее малышами. Всех — и Джонатана в Лондоне, и крошечного ребенка Джоанны — ждет теперь тюрьма, а возможно, и смерть, если тебя схватят в Менабилли.

В эту минуту в комнату вошел слуга, очень взволнованный.

— Полагаю, вам следует знать, что к нам прибежал мальчишка и говорит, что на вершине холма Польмир собираются солдаты. Некоторые направляются в Полкеррис, а остальные — сюда, к нам.

— Весьма признателен тебе за службу, — поклонился ему Ричард.

Слуга вышел из комнаты и, думаю, тотчас отправился к себе, чтобы притвориться больным, когда придут солдаты. Ричард поднялся и поглядел мне в глаза.

— Боишься за своих Рэшли? И поэтому не хочешь отдать меня на растерзание волкам? Хорошо, на этот раз буду сговорчивей. Показывай мне свой знаменитый тайник, который так пригодился четыре года назад.

Я заметила, что Дик вздрогнул и перевел взгляд с меня на отца.

— Дик знает дорогу, — сказала я. — Может, ты соизволишь спрятаться там вместе с ним?

— Крыса, за которой охотятся, не выбирает себе компаньонов.

Наверное, там все заросло паутиной и плесенью, но теперь не это было главным. Туда можно было спрятаться, пока в усадьбе хозяйничали солдаты. И никто, даже Гартред, не знает секрета.

— Ты помнишь, куда ведет подземный ход? — спросила я Дика. — Должна предупредить, что последние четыре года им никто не пользовался.

Он побледнел как смерть и кивнул. Я не знаю, почему он так испугался в эту минуту, ведь всего час назад он сам, как жертвенный агнец, предлагал себя на заклание.

— Отправляйся и бери с собой отца. Сию же секунду, времени совсем мало.

Дик подошелко мне, и я увидела, что его новоприобретенное мужество колеблется. Он так напомнил мне того мальчика, который любил меня когда-то, что сердце мое рванулось ему навстречу.

— А веревка? — спросил он. — Что, если она перетерлась или петли проржавели?

— Сейчас это не важно. Тебе не придется использовать этот выход, потому что меня не будет в покоях наверху.

Сначала он растерялся, не понимая, что значат мои слова, и я уверена, снова почувствовал себя маленьким ребенком. Но тут послышался ясный, звонкий голос Ричарда.

— Ну, мы идем? Если спасаться, то сейчас самое время. Другой возможности у нас не будет.

Дик продолжал пристально глядеть на меня, но в глазах появилось новое выражение, какого я никогда еще не видела. Что значил этот взгляд? Возможно, он смотрел не на меня, а на некий призрак, неожиданно окликнувший его из прошлого.

— Да, — промолвил он, — если спасаться, то сейчас самое время.

Он открыл дверь столовой и повернулся к отцу.

— Извольте следовать за мной, сэр.

На пороге Ричард задержался и посмотрел сначала на Гартред, потом на меня.

— Когда по следу идут гончие, а все тропинки перекрыты, Рыжая Лиса прячется под землю.

Он улыбнулся мне глазами и ушел вслед за Диком по мощеной дорожке…

Гартред следила за ними взглядом, потом сказала, пожав плечами:

— Я-то думала, что тайник где-то в доме. Рядом с твоей прежней комнатой над аркой.

— Вот как? — удивилась я.

— Четыре года назад я все переходы здесь обошла на цыпочках, и много раз.

На стене напротив окна висело небольшое зеркало. Гартред подошла к нему и откинула с лица вуаль. Глубокий багровый шрам с рваными краями пересекал ее лицо от брови до подбородка. Красивые, гладкие линии лица были утрачены навеки. Я следила за выражением ее глаз, и она заметила в мутном отражении, что я смотрю на нее.

— Ты ведь знала, что я могла спасти тебя от падения с обрыва?

— Да, знала.

— Ты тогда кричала мне и просила показать, куда сворачивать.

— Да. А ты не показала.

— Долго же тебе пришлось ждать, чтобы расквитаться со мной, Онор.

Она отошла от зеркала, достала из сумочки хорошо мне знакомую колоду карт и села к столу, поближе к моему инвалидному креслу. Потом Гартред стала раскладывать карты рубашкой кверху.

— Пока не явились солдаты, займемся пасьянсами.

35

Обыщи полковник Беннет хоть весь Корнуолл, он не нашел бы парочки спокойнее, чем мы, две женщины, игравшие в карты в столовой поместья Менабилли. Одна — седая, с огромным шрамом через все лицо, другая — убогая калека.

Да, действительно, соглашались мы, до сегодняшнего дня у нас были гости: зять мистера Рэшли, Питер Кортни и мой брат, Робин Гаррис. Они приезжали и уезжали, когда вздумается, поэтому мы не знаем, где они теперь. Кажется, однажды заглядывал мистер Трелони, но мы с ним не виделись. Почему я живу одна в Менабилли у Рэшли? Не по своей воле, а из горькой нужды. Может, вы забыли, полковник Беннетт, что мой дом в Ланресте сожгли четыре года назад, по вашему приказу, как я слышала. Странный поступок для соседа. Почему миссис Денис из Орли Корт, что около Бидефорда, находится здесь в такое время? Когда-то давно она была замужем за моим братом, мы дружим много лет…

Да, вы правы, в прошлом мое имя связывали с именем Ричарда Гренвиля. Разные сплетни ходят и по Корнуоллу, и по Уайтхоллу. Нет, миссис Денис никогда не была особенно дружна со своим братом. Нет, мы ничего о нем не знаем. По-моему, он в Неаполе. Пожалуйста, обыскивайте хоть весь дом, от подвала до чердака. Вот ключи. Делайте все, что сочтете нужным. Остановить вас не в наших силах. Менабилли принадлежит не нам. Мы здесь гости, пока отсутствует мистер Рэшли.

— Похоже, вы говорили правду, госпожа Гаррис, — признал полковник Беннетт, собираясь отбыть (а ведь прежде по-соседски звал меня Онор). — Однако Питер Кортни и ваш брат были замешаны в подготовке восстания в Гельстоне и Пензансе, которое теперь подавлено, слава Богу, поэтому ваш дом находится под подозрением. Я оставлю здесь солдат, и когда сэр Хардресс Уоллер приедет сюда, он устроит куда более тщательный обыск, чем из-за отсутствия времени провел я. А пока…

Он замолк, переведя взгляд на Гартред, в котором мелькнуло любопытство.

— Извините мою неделикатность, мадам, вы получили этот шрам недавно?

— Да, несчастный случай, — ответила Гартред. — Неловко повернулась, и потом разбитым стеклом…

— Вы это сделали не нарочно?

— Еще чего!

— Простите меня за грубость, но это очень напоминает след от сабельного удара. Будь вы мужчиной, я бы сказал, что вы дрались на дуэли.

— Но я-то не мужчина, полковник Беннетт. Если у вас есть сомнения, давайте поднимемся в мою спальню, и я докажу вам, что я женщина.

Роберт Беннетт был пуританин. Он отступил на шаг и покраснел до ушей.

— Благодарю вас, мадам, мне достаточно просто взглянуть, чтобы убедиться.

— Если бы продвижение по службе зависело от мужской галантности, вы всю жизнь ходили бы в рядовых. Я не могу себе представить офицера из Корнуолла или Девоншира, который отказался бы подняться в спальню Гартред Денис.

Сказав это, она снова начала раскладывать карты. Но тут полковник запротестовал.

— Очень жаль, — сказал он мягко, — но теперь не важно, кто вы — миссис Денис или миссис Гаррис, важно, что ваше девичье имя было Гренвиль.

— Ну и что? — спросила Гартред, тасуя колоду.

— Поэтому прошу вас последовать за мной, чтобы отправиться в Труро в сопровождении конвоя. Там вы дождетесь конца расследования, и когда на дорогах станет спокойнее, вернетесь в Орли Корт.

Гартред уронила карты в сумочку и медленно встала.

— Как прикажете, — пожала она плечами. — У вас есть какой-нибудь экипаж, я надеюсь. Я не взяла с собой платье для верховой езды.

— Вам будут предоставлены все удобства, мадам. Потом он повернулся ко мне.

— Вам разрешено остаться здесь, пока будет получен приказ от сэра Хардресса Уоллера, который, возможно, прибудет завтра утром. Прошу вас быть в любую минуту готовой к тому, чтобы уехать, если только поступит приказ. Вы поняли?

— Да, поняла, — ответила я.

— Очень хорошо. Около дома я поставил стражу и приказал стрелять без предупреждения, если что-то покажется подозрительным. Прощайте. Вы готовы, миссис Денис?

— Да, готова, — Гартред повернулась ко мне и легонько тронула за плечо. — Жаль, что пришлось сократить визит. При встрече передай привет всему семейству Рэшли. А Джонатану расскажи, что я думаю о разведении цветов. Если он хочет, чтобы у него рос цветущий кустарник, пусть избавляется от лис…

— Это не просто, — ответила я. — Их трудно ловить, особенно когда они уходят под землю.

— Единственный путь — выкурить их оттуда. И заниматься этим нужно ночью, тогда лисы не оставляют за собой запаха. Ну, прощай, Онор.

— Прощай, Гартред.

Она ушла, откинув с лица вуаль, выставив напоказ огромный ярко-красный шрам. Больше мы ни разу не виделись.

Мне было слышно, как солдаты покидали сначала наш двор, а потом и парк. Осталась стража, вооруженная мушкетами, охранять входы в дом. Еще двое часовых было оставлено около ворот имения и лестницы, ведущей на мощеную дорожку. Некоторое время я наблюдала за ними, потом потянула за шнур от звонка, висящий у камина, и вызвала Матти.

— Спроси их, разрешил мне полковник Беннетт выезжать на прогулку вокруг дома?

Скоро она вернулась, и ответ был именно такой, которого я боялась.

— Он сказал, что сожалеет, но полковник Беннетт не разрешил вам покидать дом.

Я смотрела на Матти, а она — на меня. Мысли у меня в голове кружились, как безумные.

— Который сейчас час?

— Почти пять вечера.

— Еще четыре часа светлого времени.

— Да, — подтвердила Матти.

Из окна столовой хорошо было видно часового около южных ворот, ходившего туда-сюда. Иногда он останавливался, чтобы оглядеться и поговорить с солдатом, охранявшим подъем на мощеную дорожку. Солнце, стоявшее высоко на юго-западе, сверкало на дулах их мушкетов.

— Отнеси меня наверх, Матти, — попросила я.

— В ваши покои?

— Нет, Матти, в мою прежнюю комнату над аркой.

За последние два года, проведенные в Менабилли, мне не доводилось бывать там ни разу. Западное крыло дома стояло заброшенным. Никто не трогал эти комнаты, и они остались пустыми после разорения 1644 года. Не было гобеленов на стенах, в моих бывших покоях не было ни кровати, ни стульев, ни стола. Узкая полоска света пробивалась через неплотно закрытую ставню.

Затхлый воздух в комнате отдавал мертвечиной, в углу белели крысиные кости.

В этой части дома царила глубокая тишина. Из давно заброшенной кухни на первом этаже не доносилось ни звука.

— Подойди к камню и попробуй его сдвинуть, — прошептала я.

Матти опустилась на колени и изо всех сил налегла на квадратный камень у самого основания стены. Он даже не пошевелился.

— Бесполезно, его не сдвинешь. Вы что, забыли? Он открывается только изнутри.

Мне ли это забыть? Да я только об этом и помнила каждую секунду. «Единственный путь — выкурить их оттуда», — так сказала Гартред. Но она полагала, что отец и сын прячутся где-то в лесу, не догадываясь, что они находятся здесь, за толстыми каменными стенами.

— Принеси какие-нибудь щепочки и бумагу, — попросила я Матти. — Разожги огонь прямо рядом со стеной, чтобы дым не уходил в дымоход.

У нас был крошечный шанс, что дым проникнет через щели в подземелье и подаст Гренвилям сигнал. Но могло случиться, что они совсем не здесь, а сидят, скрючившись, в дальней части тоннеля, под летним домиком.

Добрая, верная Матти, как медленно она собирала сухую траву и сучья, как тщательно дула на огонек, как методично подкладывала сучки в огонь.

— Поторопись, разожги огонь посильнее!

— Терпение, — шептала она, — все в свое время.

Комната наполнялась дымом, который лез в глаза, тянулся к окнам. Но трудно было сказать, проникал ли он в подземелье. Матти подошла к окну и чуточку приоткрыла ставни. Я по-прежнему беспомощно тыкала длинной палкой в слабое, едва шипящее пламя около стены.

— Через парк едут четверо верховых, — сказала Матти, — похожих на солдат, что были у нас только что.

У меня сразу же взмокли ладони. Я отбросила палку и протерла глаза, красные от дыма. Впервые за тридцать восемь лет жизни я почувствовала, что близка к панике.

— Боже мой, что же делать?

Матти осторожно закрыла окно и затоптала тлеющие угли.

— Возвращаемся назад, в ваши покои. Позже я попробую еще раз. Здесь нас обнаружить не должны.

Она вынесла меня на сильных руках из пыльной, задымленной комнаты, и через заброшенную часть дома, по коридору на первом этаже притащила в мою комнату в восточном крыле. Матти уложила меня на кровать и обмыла лицо и руки. Мы слышали, как всадники въехали во внутренний двор, потом снизу донесся топот ног. Часы на башне, равнодушные к людским бедам, с механической точностью свинцово пробили шесть. Матти стряхнула с меня сажу и сменила платье. Как только она окончила мой туалет, в дверь постучали. Испуганный слуга прошептал, что госпожу Гаррис Онор просят спуститься вниз.

Они посадили меня в кресло и доставили вниз. Матти сказала мне, что через парк ехало четверо, но сначала я увидела только троих. Они стояли в боковом зале у окна и смотрели на сад. Пока Матти и слуга несли меня в столовую, они провожали нас любопытными взглядами. Четвертый оказался в столовой, он стоял у камина, опираясь на палку. Это был мой зять Джонатан Рэшли.

Сначала я так удивилась, что не могла вымолвить ни слова, потом меня охватило такое облегчение, я почувствовала себя такой слабой и беспомощной, что расплакалась. Джонатан молча взял меня за руку. Минуты через две, придя в себя, я подняла на него глаза и увидела, что с ним стало за эти годы. Сколько времени прошло с тех пор, как он уехал в Лондон? Два года, а выглядело так, будто он провел там лет двадцать. Ему должно было быть около пятидесяти восьми лет, а походил он на семидесятилетнего старика. Волосы побелели, плечи, прежде такие широкие, опустились. Даже глаза запали.

— Что случилось? Почему ты вернулся?

— Долг выплачен, — ответил он. Даже голос его звучал теперь по-стариковски, тихо и устало. — Имение очищено от долгов. Мне разрешили вернуться в Корнуолл.

— Плохое время ты выбрал для возвращения.

— Да, меня предупредили, — сказал он сдержанно.

Мы посмотрели друг другу в глаза, и в ту минуту я поняла, что он был посвящен в планы Ричарда. Это значило, что все гости, пробиравшиеся к нам в дом тайно, как разбойники, делали это с его ведома и разрешения, и он, живя в Лондоне под надзором, рисковал ради них своей головой.

— Как тебе удалось проехать по дорогам? — только и спросила я.

— Я плыл морем, — ответил он, — на моем собственном корабле «Франсис», на том самом, что курсирует между Фой и континентом. Ты должна его помнить.

— Да, я помню.

— При помощи перевезенных им товаров мне и удалось выплатить долг. Неделю назад, после того, как Комитет по делам графства дал мне разрешение уехать из Лондона и вернуться в Фой, корабль взял меня на борт по пути из Грейвсенда. Мы причалили всего несколько часов назад.

— Мери с тобой?

— Нет, она сошла на берег в Плимуте, чтобы заехать к Джоанне в Маддеркоум. Солдаты в Плимуте сказали нам, что в Корнуолле назревает восстание, и поэтому сюда прибыли дополнительные войска для подавления. Я тогда не стал задерживаться, а отправился в Фой, потому что боялся за тебя.

— Значит, ты знал, что Джона здесь нет? Знал, что я — одна?

— Да, знал, что ты — одна.

Мы замолчали, посмотрели на двери.

— Они схватили Робина и, боюсь, Питера.

— Да, так мне сказали.

— На тебя не пало подозрение?

— Пока нет, — ответил он как-то странно.

Я заметила, что Джонатан смотрит в окно, где широкая спина часового загораживала свет. Потом он медленно достал из кармана сложенную бумагу, и когда развернул, то оказалось, что это объявление о розыске преступника, какие обычно расклеивают по стенам домов. Он прочел его вслух.

— «Всякий, кто когда-либо укрывал у себя роялиста Ричарда Гренвиля или посмеет предоставить ему убежище в будущем, будет обвинен в государственной измене и арестован, его земли конфискованы, а семья заключена в тюрьму».

Джонатан сложил бумагу.

—Вот такие объявления расклеены на каждой стене в каждом городе Корнуолла.

Минуту мы помолчали.

— Дом уже обыскали два часа назад. Они ничего не нашли, — сказала я.

— Утром сюда снова вернутся, — Джонатан отошел к камину и задумался, опершись на палку.

— Мой корабль «Франсис» будет стоять в Фой только одну ночь. Завтра, с первым приливом он уйдет в Голландию.

— В Голландию?

— «Франсис» везет легкий груз во Флушинг. Капитан корабля — честный человек, он точно выполнит любое поручение, которое я ему дам. Сейчас на борту находится молодая женщина, которую мне хотелось бы назвать родственницей. Будь обстоятельства другими, она бы тоже сошла на берег в Фой. Но судьба распорядилась иначе, и ей придется отплыть во Флушинг вместе с «Франсис».

После короткого замешательства я спросила:

— А какое отношение эта молодая женщина имеет ко мне? Пусть отправляется в Голландию.

— У нее было бы легче на душе, если бы рядом с ней был ее отец.

Я все еще не понимала, что он хочет сказать, и тут Джонатан достал из нагрудного кармана записку.

Я развернула ее и прочла несколько строчек, написанных второпях юной рукой.

«Если Вам все еще нужна дочь, которая готова ухаживать за своим престарелым отцом, она ждет Вас на борту корабля „Франсис“. Климат Голландии, я слышала, здоровее английского. Не хотите ли вместе со мной посмотреть, так ли это?

Мать нарекла меня Элизабет, но я хочу подписать это письмо

Ваша дочь Бесс».

Я молча держала в руках записку. У меня на языке вертелась сотня вопросов, для которых не было ни времени, ни подходящих обстоятельств. Вопросы были женские, и ответить на них смогла бы только сестрица Мери, которая меня бы поняла. Хороша ли она собой? Добра ли? Похожа ли лицом на отца? Такие ли у нее рыжие волосы, как у него? Сумеет ли она понять причину его плохого настроения? Станет ли смеяться вместе с ним, когда ему весело? Но ни один из этих вопросов не имел теперь смысла, и задавать их было неуместно. Я ведь никогда ее не увижу.

— Ты дал мне записку, чтобы я передала ее по адресу? — спросила я Джонатана.

— Да, — и он опять посмотрел на часового за окном. — Я уже сказал, что «Франсис» покинет Фой с первым приливом и отправится в Придмут, чтобы собрать верши для крабов, заброшенные в море между берегом и скалой Каннис. В ранние часы нетрудно без помех принять на борт пассажира.

— Не трудно, если пассажир ждет на берегу.

— Твоя задача, Онор, чтобы он оказался там. Джонатан догадался, что Ричард прячется в подземелье, это я поняла по тому, как пристально он глядел мне в лицо.

— Часовой охраняет мощеную дорожку, — сказала я.

— Только эту часть, но не противоположную.

— Риск очень велик даже ночью, даже ранним утром.

— Знаю, но тот, о ком мы говорим, не побоится риска. Он снова достал из кармана бумагу с объявлением.

— Если тебе удастся передать письмо, отдай ему и это. Я молча взяла бумагу и спрятала в складках платья.

— Хочу попросить тебя еще кое о чем, — начал Джонатан.

— Что еще?

— Постарайся уничтожить все следы. Завтра сюда прибудут настоящие ищейки. Их чутье не сравнить с теми вояками, что были здесь сегодня.

—В доме ничего обнаружить нельзя, ты сам это знаешь. Когда твой отец сооружал контрфорс, он устроил все очень хитро.

— В доме, действительно, все в порядке, а вот со стороны парка секрет нетрудно открыть. Я разрешаю тебе доделать то, что было начато парламентом в 1644 году. Полагаю, мы больше не станем пользоваться летним домиком.

Кажется, я догадалась, что он имел в виду. Джонатан внимательно следил за моим лицом, опираясь на палку.

—Дерево хорошо горит в сухую погоду, — сказал он. — Все остальное обрушится, а крапива и чертополох растут летом очень быстро. Ни мне, ни Джону не придет в голову эту крапиву уничтожать.

— Но почему бы тебе самому не сделать эту работу? — прошептала я.

Тут дверь в столовую открылась, и на пороге появился один из приехавших с Джонатаном военных.

— Простите, сэр, — сказал он твердо, — но вместо отпущенных вам десяти минут вы говорите уже пятнадцать. Я не могу нарушать приказ. Прощайтесь, и мы вернемся в Фой.

Сердце мое упало. Я глядела, ничего не понимая.

— Как? Разве мистер Рэшли все еще не на свободе?

— Времена нынче тревожные, дорогая Онор, — сказал Джонатан тихо, — власти решили, что пока я должен находиться если не в заключении, то под наблюдением. Мне придется ночевать в моем городском доме в Фой. Жаль, что я не объяснил тебе все с самого начала.

Он повернулся к военному.

— Благодарю вас за то, что мне было позволено повидаться с моей невесткой. У нее слабое здоровье, и мы все очень за нее волновались.

И не говоря больше ни слова, он ушел. А я осталась сидеть с запиской в руке и объявлением, спрятанным в складках платья. Теперь от моего ума и изобретательности зависела не только жизнь Ричарда и его сына, но жизни всех членов семьи Рэшли.

Я ждала Матти, а ее все не было. В конце концов я дернула за шнур звонка, и в комнату вбежал взволнованный слуга, который сказал, что Матти нигде нет. Он смотрел и на кухне, и в ее спальне.

— Ничего страшного, — ответила я и притворилась, будто читаю.

— Будете ужинать, мадам? Уже почти семь. Вам давно пора поесть.

— Ну что же, если вы принесете… — сказала я рассеянно, делая вид, что поглощена чтением.

Тем временем я лихорадочно прикидывала, сколько времени осталось до наступления темноты, беспокоясь одновременно, что могло случиться с Матти.

Мне казалось, что ни вино, ни мясо совершенно не имеют вкуса. Я сидела в большой столовой, обшитой темным деревом, где со стены на меня хмуро смотрели старый Джон Рэшли и его жена, и следила, как удлиняются тени, как на небо надвигаются тяжелые тучи. Наступал пасмурный вечер.

В девять часов вечера дверь скрипнула, я повернулась и увидела Матти. Платье у нее было испачкано зеленью и землей. Она приложила палец к губам, и я не стала задавать вопросов. Матти пересекла комнату и начала закрывать ставни. Затворяя последнюю, она тихо сказала через плечо:

— А часовой, что сторожит лестницу около мощеной дорожки, совсем недурен собой.

—Да?

— Он знаком с женой моего двоюродного брата в Лис-керде.

— Вполне подходящий повод для разговора.

Матти закрыла ставень на задвижку и задернула занавеси.

— А на земле теперь сыро.

— Наверное, — ответила я.

— Правда, он нашел под кустом одно местечко посуше, чтобы мы могли поговорить о жене моего двоюродного брата… Ну, а пока он искал, я ждала его в летнем домике.

— Понятно.

Теперь все занавеси были задернуты, и столовая погрузилась в темноту. Матти подошла ко мне.

— Я подняла плиту и оставила на ступеньках письмецо, где говорится, что если веревка цела, то в двенадцать часов ночи им следует открыть вход над лестницей в контрфорсе. Мы будем их ждать.

Я взяла ее сильную, надежную руку в свою.

— Только бы они нашли записку, — сказала Матти. — С тех пор, как подземным ходом пользовались последний раз, прошло много времени, его могло завалить землей. Из-под плиты так пахнуло могилой…

В темноте мы прижались друг к другу, и мне стало слышно, как ровно и сильно стучит ее сердце.

36

С половины десятого и почти до двенадцати я пролежала не шевелясь в постели в своей комнате. К тому времени, когда ко мне поднялась Матти, в доме уже все стихло: слуги отправились спать к себе на чердак, а часовые на улице разбрелись по своим постам. Я слышала, как один из них расхаживает прямо у меня под окнами. Над деревьями в парке медленно поднималась предательница-луна, извечный враг тех, кто ищет спасения в темноте ночи. Свечей мы не зажигали. Подкравшись к двери, Матти прислушалась, а затем, взяв меня на руки, отправилась в путь по длинным извилистым коридорам в сторону пустующих покоев над аркой. Какими унылыми выглядели комнаты в этой части дома, какими молчаливыми и мрачными, ни один лучик лунного света не падал здесь в окна, чтобы хоть немного рассеять ночную мглу.

Вот наконец и нужная нам дверь. Мы вошли. В комнате все еще не развеялся дым от того чахлого огня, который мы разожгли днем, на полу изредка слабо вспыхивали последние искорки. Мы сели у стены в дальнем углу и принялись ждать… Вокруг было пугающе тихо. Казалось, много лет эту тишину не нарушал ни шум шагов, ни звук человеческого голоса. Спокойствие уединенной кельи, куда не проникает солнечный свет и не доходит движение жизни.

Весна сменяет зиму, осень — лето, но только не здесь. В этих покоях все неизменно. Тут царит вечная ночь. Как, должно быть, пугал этот мрак бедного сумасшедшего, проведшего в этой комнате долгие годы. Возможно, — думала я, сидя рядом с ледяной стеной контрфорса, — он лежал как раз на этом самом месте, где сейчас сижу я. И я представила себе несчастного дядю Джона, как он беспокойно перебирает пальцами, как сверлит темноту ищущим взглядом…

Неожиданно я почувствовала на своем плече руку Матти, й сразу вслед за этим камень за спиной начал медленно поворачиваться… В затылок мне ударила струя ледяного воздуха — так хорошо мне знакомая — и, обернувшись, я вновь увидела зияющую черную дыру в стене, а до моего слуха донесся скрип ржавых петель.

Хотя в тот момент я больше всего ждала именно этого звука, однако, услыхав его, вздрогнула от страха: почему-то он напомнил мне зов из могилы. Матти зажгла свечку, и когда свет ее упал на узкие ступени потайного хода, я увидела, что там стоит Ричард. Лицо, руки и плечи у него были выпачканы землей, и поэтому в неясном, призрачном мерцании свечи он показался мне мертвецом, вставшим из могилы. Он улыбнулся, но улыбка вышла мрачной, безрадостной.

— Я боялся, вы не придете, — сказал он. — Еще немного, и все было бы кончено.

— Что ты имеешь в виду?

— Там же нечем дышать. По этому подземному ходу только собака сможет проползти. Невысокого мнения я о вашем великом строителе Рэшли.

Я наклонилась вперед и, заглянув в отверстие, увидела Дика, который, сжавшись в комок, сидел у основания лестницы.

— Четыре года назад так не было, — возразила я.

— Пошли, я покажу тебе. Тюремщику следует знать, как выглядит камера, где он содержит заключенных.

Он схватил меня в охапку и, боком протиснувшись через дыру, снес по узким ступеням в каморку. Наконец-то я увидела эту таинственную комнатку под контрфорсом, в первый и последний раз в жизни. В высоту она была футов шесть, площадью не больше четырех, напоминая маленький чулан. Дотронувшись рукой до стены, я почувствовала под ладонью липкий ледяной камень.

В углу стояла невысокая табуретка, рядом — дощатый стол, на котором валялась деревянная ложка. Все было покрыто паутиной и толстым слоем плесени, и я подумала о последней трапезе дяди Джона четверть века назад. Над табуреткой болтался разлохмаченный конец веревки, прикрепленный сверху к ржавой петле, а дальше открывалось круглое черное устье туннеля, высотой не более восемнадцати дюймов, через который взрослый мужчина мог протиснуться только ползком, извиваясь как змея.

— Ничего не понимаю, — сказала я содрогнувшись. — Я уверена, что раньше так не было, иначе Джонатан никогда не стал бы им пользоваться.

— Скорее всего, обвалилась часть фундамента здания, перекрыв проход, — произнес Ричард. — Осталась лишь узкая щель, через которую мы и протиснулись. Наверное, в прошлые годы, когда подземным ходом часто пользовались, его регулярно чистили, но стоило забросить туннель, и природа тут же взяла свое. Моим врагам придется подыскать для меня новое прозвище. Какая же я лиса, теперь я настоя щий барсук.

В это мгновение я заметила, что Дик пристально на меня смотрит. Что же он хочет сказать мне своими темными глазами? — спрашивала я себя.

— Отнеси меня наверх, — попросила я Ричарда. — Я должна поговорить с тобой.

Он поднял меня в комнату. Я сидела, тяжело дыша, и об водила взглядом голые стены и закопченный потолок, и все это казалось мне теперь неземной роскошью по сравнению с жуткой черной дырой, из которой мы только что выбрались.

Так вот в какой берлоге я скрывала Дика четыре года назад! Вот где заставляла проводить долгие часы! Неужели поэтому его глаза смотрели на меня теперь так осуждающе? Господи помилуй, но ведь я только хотела спасти ему жизнь.

Поставив Матти на часах у дверей, мы расположились в комнате при свете единственной свечи.

— Вернулся Джонатан Рэшли, — сообщила я.

Дик бросил на меня вопросительный взгляд, Ричард промолчал.

— Штраф уплачен, — продолжала я. — Комитет по делам графства разрешил ему возвратиться в Корнуолл. Он теперь свободный человек — до тех пор, пока не вызовет подозрения у парламента.

— Что ж, желаю ему всяческих благ.

— Джонатан Рэшли — мирный человек, и хотя никто не усомнится в его преданности королю, своей семье он предан значительно больше. Думаю, что после двух лет страданий и лишений он заслужил покой. У него теперь только одно желание — тихо и спокойно жить у себя в поместье в окружении близких.

— Кто же этого не хочет?

— Если будет доказано, что он как-то связан с восставшими, этому не бывать.

Ричард взглянул на меня и пожал плечами.

— Хотел бы я знать, как парламент это сможет доказать. Рэшли два года безвылазно сидел в Лондоне.

Вместо ответа я вынула из кармана лист и, развернув его на полу, придавила сверху подсвечником. Затем я вслух прочла объявление, как раньше это сделал Джонатан.

«Всякий, кто когда-либо укрывал у себя роялиста Ричарда Гренвиля или посмеет предоставить ему убежище в будущем, будет обвинен в государственной измене и арестован, его земли конфискованы, а семья заключена в тюрьму».

Помолчав минуту, я продолжала:

— Джонатан сказал, что утром они вернутся, чтобы еще раз обыскать поместье.

Со свечи на лист упала капля горячего жира, края бумаги тут же завернулись кверху. Ричард взял объявление, поднес его к пламени; листок вспыхнул и, превратившись в его руках в черный хрупкий клочок, упал на пол и рассыпался в пыль.

— Видишь, — сказал Ричард, оборотясь к сыну, — вот так же и жизнь. Вспыхнет, мелькнет — и все кончено. И следа не сыщешь.

Дик глядел на отца так, как смотрит на своего хозяина бессловесный пес. Его глаза, казалось, спрашивали: «Чего ты хочешь от меня?»

— Что ж, — вздохнул Ричард, — делать нечего, придется подставлять шею под топор палача. Жуткий конец. Нелепая стычка на дороге, десяток солдат на нашу голову, наручники, веревка, а затем — «триумфальное шествие» по улицам Лондона под улюлюканье толпы. Ты готов, Дик? Ведь это дело твоих искусных рук, так что получай, что заслужил. — Он поднялся и стоял теперь, закинув руки за голову. — Хорошо, что в Уайтхолле у них такие острые топоры. Я видел раньше, как работает палач. На вид — такой щуплый мужичонка, но бицепсы — все равно что пушечные ядра. Одного удара хватило. — Он задумчиво помолчал. — Крови было — море…

Я увидела, как скривилось лицо у Дика, и фурией налетела на своего возлюбленного.

— Замолчи! Разве недостаточно он настрадался за эти восемнадцать лет?

Вскинув одну бровь, Ричард удивленно смотрел на меня.

— Ах так, — произнес он, улыбаясь, — и ты тоже против меня.

Вместо ответа я швырнула ему записку, которую до этого сжимала в кулаке. Она была вся грязная и измятая, с еле различимым текстом.

— Не бойся, твоя лисья голова останется при тебе, незачем нести ее на плаху. Прочти это и смени песню.

Он склонился над свечой, и, пока читал, глаза его странным образом менялись: черная злоба в них уступила место безграничному удивлению.

— Моя дочь — достойная наследница имени Гренвилей, — сказал он почти нежно.

— «Франсис» покинет Фой с утренним отливом. Корабль отправится в Флушинг и сможет взять на борт пассажиров. Долго это плавание не продлится. Капитану можно вполне доверять.

— А как пассажиры попадут на борт?

— Перед тем как корабль выйдет из гавани, в Придмуте к берегу причалит лодка — для ловли крабов, не лисиц, — усмехнулась я. — Пассажирам надо ждать на берегу. Думаю, им лучше провести остаток ночи на побережье, скрываясь до рассвета где-нибудь неподалеку от холма Гриббин, а когда на заре придет лодка, чтобы собрать верши — подать сигнал.

— Кажется, проще не придумаешь.

— Так значит, ты согласен? И готов распрощаться со своими героическими замыслами сдаться на милость победителя?

Взглянув на него, я поняла, что он давным-давно о них позабыл. Его мысли блуждали где-то далеко, намечая новые планы, в которых для меня уже не было места.

— Из Голландии сразу во Францию, — бормотал он. — Там встретиться с принцем. Разработаем новый план, более четкий, чем предыдущий. Высадимся в Ирландии, а оттуда — в Шотландию… — Его взгляд снова вернулся к записке, зажатой в руке. — «Мать нарекла меня Элизабет, — прочел он, — но я хочу подписать это письмо Ваша дочь Бесс».

Он тихонько свистнул и перебросил записку Дику. Мальчик медленно прочел ее и молча вернул отцу.

— Как ты полагаешь, — спросил Ричард, — мне понравится твоя сестра?

— Думаю, очень.

— Требуется изрядная доля мужества, — продолжал отец, — чтобы все бросить, сесть на корабль и отправиться одной в Голландию — без денег, без друзей.

— Да, — согласился Дик, — требуется мужество — и еще кое-что.

— Что же?

— Доверие к человеку, которого она так гордо величает отцом. Уверенность в том, что он не покинет ее, если вдруг сочтет, что она недостойна его.

Они глядели друг на друга — Ричард и его сын — пристально, внимательно, словно между ними в этот момент возникло какое-то мрачное, тайное согласие. Затем Ричард сунул записку в карман и повернулся к входу в контрфорс.

— Неужели нам придется уходить тем же путем, каким мы пришли сюда? — произнес он неуверенно.

— За домом следят. Это ваш единственный шанс.

— А когда завтра в поместье заявятся ищейки, чтобы отыскать наши следы, что ты собираешься делать?

— То, что предложил Джонатан. Летом сухое дерево горит быстро. Боюсь, Рэшли больше не смогут пользоваться своим летним домиком.

— А этот вход?

— Камень так подогнан, что с этой стороны ничего не заметно. Лишь гладкая стена. Видишь там веревку и железные петли?

Мы заглянули — все трое — в черную глубину отверстия. И вдруг Дик протянул руку, схватил веревку и потянул на себя. Ему пришлось дернуть еще три раза, прежде чем петли лопнули, навсегда разрушив механизм потайной двери.

— Вот, — произнес он со странной улыбкой, — никто больше не откроет дверь, если захлопнуть ее.

— Однажды, — сказал Ричард, — какой-нибудь Рэшли разрушит этот контрфорс. И что же мы оставим ему в наследство? — Его взгляд остановился на небольшой куче костей в углу. — Скелет крысы, — усмехнулся он и, поддев ногой, сбросил кости вниз по ступеням.

— Иди первым, Дик. Я за тобой.

Дик протянул мне руку, я задержала ее в своих ладонях.

— Смелее, — сказала я. — В Голландию плыть недолго, а там ты найдешь себе друзей.

Он не отвечал, лишь глядел на меня своими огромными темными глазами. Затем повернулся и исчез в темноте.

Я осталась одна с Ричардом. Сколько же у нас с ним уже было расставаний, и всякий раз я уверяла себя, что это последнее, — и всякий раз мы вновь находили друг друга.

— Надолго?

— На два года. Или навсегда.

Он сжал мое лицо в ладонях и поцеловал.

— Когда я вернусь, мы отстроим дом в Стоу. Тебе придется поступиться гордостью и стать наконец моей женой.

Я улыбнулась и покачала головой.

— Будь счастлив с дочкой. Он все еще медлил.

— Знаешь, я решил, что в Голландии не поленюсь и напишу всю правду о гражданской войне. О Боже, уж я отделаю моих дорогих соратников-генералов, пусть все знают, какие это мерзавцы. Возможно, после этого принц Уэльский наконец соизволит произвести меня в главнокомандующие.

— Более вероятно, что он разжалует тебя в рядовые.

Он пролез через отверстие и, опершись коленом о ступеньку, где ждал его Дик, повернулся ко мне.

— Я все сделаю за вас, — сказал он. — Смотри из окна своей комнаты. Увидишь, как летний домик Рэшли скажет последнее прости Корнуоллу. И Гренвилям.

— Не забудь о часовом. Он стоит рядом с мощеной дорожкой, у подножья насыпи.

— Ты еще любишь меня, Онор?

— Видно, это наказание за мои грехи, Ричард.

— Их много у тебя?

— Ты все их знаешь.

И пока он медлил, положив руку на каменную дверь, я решилась обратиться к нему с последней просьбой:

— Ты знаешь, почему Дик выдал вас?

— Догадываюсь.

— Не из злобы, не из мести. Он просто увидел кровь на щеке Гартред…

Он задумчиво поглядел на меня. Я прошептала:

— Прости его, прости хотя бы ради меня.

— Я простил его, — медленно ответил он, — но Гренвили — странный народ. Боюсь, он сам себя не сможет простить.

Я не отрывала от них глаз, пока оба они — отец и сын — стояли на узкой лестнице, уходящей вниз, в мрачную темноту подземелья. И тут Ричард протянул руку, толкнул каменную дверь, и она захлопнулась — навсегда… Я молча смотрела на гладкую ровную стену. Потом позвала Матти.

— Все, — сказала я. — Дело сделано. Она подошла ко мне и взяла меня на руки.

— Больше никто никогда не спрячется в этом подземном тайнике. — Я прикоснулась ладонью к своей щеке. Она была влажной. Я даже не заметила, что плачу. — Отнеси меня в мою комнату. — попросила я Матти, и мы отправились в обратный путь.

Я села у дальнего окна и принялась глядеть вдаль, туда, где кончался сад. Луна поднялась уже высоко, но сегодня она была не белой как прошлой ночью, а с ярко-желтым кольцом вокруг диски. Собравшиеся с вечера облака кудрявыми тенями ползли по небу. Часовой покинул свой пост у ступеней, ведущих к дорожке, и маячил теперь около двери одного из амбаров, разглядывая окна дома. В темноте он не мог видеть, как я сижу там, положив подбородок на руку.

Казалось, прошли часы, а я все не сводила глаз с дальнего восточного конца парка. И вот наконец над деревьями поднялась тонкая струйка дыма. Ветер дул с запада, унося дым прочь от поместья, и часовой, подпиравший дверь амбара, не мог его видеть.

Теперь, подумала я, будет полыхать до утра, а когда рассветет, они заявят, что ночью браконьеры разложили костер, и огонь перекинулся на летний домик. Потом кто-нибудь из поместья отправится к Джонатану приносить свои извинения. А пока, думала я, двое мужчин под покровом ночи держат путь к побережью и, достигнув моря, спрячутся где-нибудь под скалой. Они в безопасности, они вдвоем. Я могу идти спать и забыть о них. Но я не могла. Я все сидела перед окном спальни, смотрела вдаль, но не видела ни луны, ни деревьев, ни столба дыма, рвущегося в небо. В памяти стояли глаза Дика, его последний взгляд, каким он смотрел на меня, когда Ричард закрывал каменную дверь в стене.

37

В девять утра я услышала, как через парк проскакал отряд всадников. Во дворе они спешились, и их командир, полковник из штаба Хардресса Уоллера, распорядился, чтобы я оделась и немедленно спустилась вниз: он должен был отвезти меня в Фой. К тому времени я была уже готова, и слуги, не мешкая, снесли меня в холл. Когда мы проходили мимо дверей галереи, я увидела, что солдаты срывают там со стен деревянную обшивку.

— Этот дом уже разорили однажды, — сказала я офицеру, — и для того, чтобы хоть немного благоустроить его, моему зятю потребовалось целых четыре года. Неужели теперь придется начинать все сначала?

— Мне очень жаль, — ответил офицер, — но когда речь идет о Ричарде Гренвиле, парламент не может позволить себе благодушествовать.

— Вы надеетесь найти его здесь?

— В Корнуолле существует не меньше двух десятков мест, где он может скрываться. Менабилли только одно из них. Поэтому я вынужден очень тщательно обыскать дом, так будет лучше для самих же обитателей поместья. Однако, боюсь, что после этого здесь какое-то время невозможно будет жить… Думаю, вам лучше переехать в Фой. Я провожу вас туда.

Медленно я обвела взглядом место, два года служившее мне пристанищем. Я уже была свидетельницей одного погрома, и смотреть, как разоряют поместье во второй раз, у меня не было никакого желания.

— Я готова ехать с вами, — сказала я офицеру.

Меня посадили в портшез, рядом села Матти, а из окон галереи до нас уже доносились столь памятные мне звуки: удары топора и треск ломающегося дерева. Какой-то солдат, такой же шутник, как и его предшественник в сорок четвертом году, залез на колокольню и начал раскачивать из стороны в сторону огромный колокол. Под его заунывный звон мы выехали из ворот под аркой, миновали внешний двор, и, обернувшись, я сказала Менабилли последнее прости. Что-то подсказывало мне, что я больше никогда сюда не вернусь.

— Мы поедем берегом, — заглянув в окошко, сообщил мне офицер. — Дорога забита войсками, направляющимися в Гельстон и Пензанс.

— Неужели надо столько солдат, чтобы подавить какое-то пустяшное восстание?

— Восстание через день-два закончится, — ответил он, — но войска останутся здесь. В Корнуолле отныне не будет больше мятежей, ни на востоке, ни на западе.

Пока он говорил, колокол Менабилли продолжал свою похоронную песнь, печально вторя его словам.

Мы подъехали к мощеной дорожке. Я подняла голову и взглянула туда, где только вчера стоял летний домик. Вместо башенки с узкими высокими окнами там теперь виднелась лишь куча горелого мусора, груда камней и обуглившихся бревен.

— Кто приказал это сделать? — резко спросил офицер одного из своих людей. Они поднялись по насыпи на дорожку, чтобы посмотреть на пожарище. Сидя в портшезе, мы с Матти ждали их возвращения. Через несколько минут офицер вернулся.

— Что за здание там стояло? — спросил он меня. — По куче горелого мусора ничего нельзя определить. Однако пожар недавний, угли еще тлеют.

— Это летний домик, — ответила я. — Моя сестра, миссис Рэшли, очень его любила. Мы часто сидели там вместе… Она очень расстроится, когда узнает. Наверное, полковник Беннетт, который вчера приезжал сюда, отдал приказ его поджечь.

— Полковник Беннетт, — нахмурившись, проговорил офицер, — не имеет никакого права без разрешения шерифа, сэра Томаса Эрля, отдавать такие приказы.

Я пожала плечами.

— Не знаю, возможно, у него было разрешение. Он ведь член Комитета по делам графства, поэтому что хочет, то и делает.

— Этот Комитет уж слишком много стал на себя брать. Как бы им не нарваться на неприятности. Вечно противопоставляют себя армии, — сказал он раздраженно, потом, вскочив в седло, отдал солдатам какой-то приказ.

А я сидела и думала о том, что, судя по всему, внутри гражданской войны назревает еще одна война: Почему никто и никогда не может обойтись без распрей? Впрочем, если армия и парламент хотят воевать друг с другом, тем лучше для нас, в конечном итоге, это сыграет нам на руку, не сегодня, так завтра… Я в последний раз бросила взгляд на пожарище, на окружающие нас высокие стройные деревья, и на память пришли слова, произнесенные два года назад: «Когда растает снег, когда зазвенит капель, когда придет весна…»

По крутой тропе мы спустились к Придмуту. На фоне неба четко вырисовывался огромный силуэт скалы Каннис, а на самом горизонте размытым пятном темнел одинокий парус. С горы, перепрыгивая с камня на камень, журчал ручеек, и неожиданно я увидела, как с дальнего болота в воздух поднялся лебедь. Какое-то время он бил крыльями по воде, потом взмыл вверх, покружил немного над берегом и направился в сторону моря.

Мы поднялись на холм, миновали усадьбу Кумби, принадлежавшую родственникам Рэшли, и спустившись вниз, выехали на набережную, где находился дом моего зятя. Я тут же бросила взгляд на то место, где стояли на рейде суда: корабля Рэшли среди них не было. Люди, собравшиеся у причала, с любопытством наблюдали, как меня вынули из портшеза и перенесли в дом. Зять ждал меня в гостиной, которая убранством напомнила мне столовую в Менабилли. Ее стены были отделаны темным деревом, а из окон открывался вид на гавань. На полочке, на одной из стен, стоял макет корабля. Это было то самое судно, которое сорок лет назад построил и оснастил отец Джонатана. Оно тоже носило имя «Франсис» и когда-то принимало участие в сражениях против Непобедимой Армады.

— К сожалению, — сказал офицер, — пока волнения в Корнуолле не улягутся, ваш дом будет находиться под наблюдением. Очень прошу вас, сэр, а также вас, мадам, не выходить на улицу.

— Я понимаю, — ответил Джонатан, — за последние годы я успел привыкнуть, что за мной следят, и днем больше это продлится, днем меньше, уже не имеет значения.

Офицер ушел, а у нас под окнами так же, как вчера ночью в Менабилли, заступил на пост один из его часовых.

— Я узнал кое-что о Робине, — сообщил мой зять. — Его задержали в Плимуте, но думаю, когда шум вокруг этого дела утихнет, его, скорее всего, отпустят, если он присягнет на верность парламенту, как прежде вынужден был сделать я.

— А что потом?

— Ну, потом он станет сам себе хозяином и будет тихо и мирно жить дальше. У меня в Тайвардрете есть небольшой домик, который, пожалуй, подойдет для него, да и для тебя тоже, Онор, если ты надумаешь жить вместе с братом. Я хочу сказать, если у тебя нет других планов на будущее.

— Нет, — ответила я, — других планов у меня нет.

Он поднялся со стула и, подойдя к окну, принялся разглядывать гавань. Волосы у Джонатана совсем поседели, спина согнулась, теперь он тяжело опирался на палку. Сквозь окно до нас доносились крики чаек, которые кружили над морем, то спускаясь к самой воде, то взмывая ввысь.

— «Франсис» отплыл сегодня в пять утра, — медленно произнес он.

Я молчала.

— Парень, который собирал верши, сначала зашел в Придмут, чтобы забрать пассажира. Тот ждал уже на берегу. Он выглядел очень уставшим и измотанным, по словам рыбака. Но в остальном, все сошло, как нельзя лучше.

— За пассажиром? — спросила я. — Он был один?

— Конечно, один, — Джонатан уставился на меня. — Что случилось? У. тебя такое странное лицо.

К крикам чаек за окном теперь присоединились голоса и смех ребятишек, игравших на набережной.

— Ничего не случилось, — проговорила я наконец. — Продолжай, пожалуйста.

Джонатан поднялся, подошел к столу, стоявшему в углу гостиной и, открыв ящик, вынул из него кусок веревки, к которой с одного конца была прикреплена ржавая петля.

— Перед тем, как сесть на корабль, — продолжал мой зять, — он передал рыбаку эту веревку и попросил, чтобы по возвращении тот вручил ее мистеру Рэшли. Сегодня утром, когда я сидел за завтраком, парень принес мне ее, а также эту записку: «Передайте Онор, что самый слабый из Гренвилей избрал свой собственный путь спасения».

Джонатан протянул мне клочок бумаги.

— Что это значит? — спросил он. — Ты понимаешь?

Довольно долго я не могла произнести ни слова, просто сидела, сжимая записку в руке, а перед глазами у меня стояло черное пепелище, под которым — теперь уже навеки — был погребен вход в туннель. Потом я вспомнила мрачную камеру, похожую на могилу.

— Да, Джонатан, — сказала я наконец. — Кажется, понимаю.

С минуту он смотрел на меня, затем вернулся к столу и убрал веревку обратно в ящик.

— Что ж, слава Богу, все уже позади. И опасности, и тревоги. Больше мы ничего не можем сделать.

— Больше ничего, — отозвалась я.

Он вынул из буфета два бокала, графин и налил вина. Потом протянул один бокал мне.

— Выпей, — сказал он, ласково коснувшись моей руки. — Тебе столько пришлось пережить. — Он взял свой бокал и высоко поднял его, глядя на макет корабля, на котором его отец сражался с Непобедимой Армадой. — Выпьем же за другое судно, тоже «Франсис», и за генерала Его Величества. Дай ему Бог обрести покой и счастье в Голландии.

Молча я отпила и поставила бокал на стол.

— Ты не выпила до конца, — заметил Джонатан. — Это сулит несчастье тому, за кого мы пьем.

Я взяла бокал со стола и подняла вверх — огненно-красное вино заискрилось на свету.

— Ты слышал когда-нибудь слова, которые Бевил Гренвиль написал однажды Джону Трелони?

— Что за слова?

Вновь у меня перед глазами возникла наша компания, собравшаяся в длинной галерее в Менабилли: Ричард у окна, Гартред на кушетке, Дик в дальнем темном углу. Глаза мальчика прикованы к отцу.

— «Для себя же более всего желаю, — медленно начала я, припоминая слова, — обрести честное имя или честную смерть. Я никогда не ставил свою жизнь и покой выше долга, исполняя который предки мои отдали жизнь, и если бы я не последовал их благородному примеру, то недостоин был бы звания, которое ношу».

Я осушила свой бокал до дна и вернула его Джонатану.

— Прекрасные слова, — сказал зять, — а Гренвили — великие люди, и пока будет живо в памяти это имя, мы в Корнуолле будем ими гордиться. Но Бевил все же лучший среди них. Я не могу забыть его мужества в последнем бою.

— Самый слабый из них тоже проявил необычайное мужество.

— Кто же это?

— Всего-навсего мальчик, чье имя никогда не будет внесено в их семейные архивы в Стоу, и чьей могилы мы не найдем на кладбище в Килкгемптоне.

— Ты плачешь. Тяжелое это было время. Наверху для тебя приготовлена постель, попроси Матти, пусть она отнесет тебя. Ну же, веселей. Самое страшное позади. Хуже уже не будет, а лучше — кто знает? Наступит день, когда король вернет себе трон, и Ричард возвратится.

Я взглянула на модель корабля на полочке, потом перевела взгляд за окно, на лазурную гавань, где поднимали паруса рыбацкие суденышки, а в небе кружили шумливые, белокрылые чайки.

— Наступит день, — сказала я, — когда растает снег, когда зазвенит капель, когда придет весна…

ПОСТСКРИПТУМ

В 1824 году мистер Уильям Рэшли из поместья Менабилли, расположенного в приходе Тайвардрет в Корнуолле, затеял кое-какие перестройки в доме: на месте внешнего двора было решено возвести новые кухонные помещения и кладовые. Приглашенный для этого архитектор заметил, что контрфорс, пристроенный к северо-восточному углу здания, не несет никакой нагрузки, и приказал рабочим снести его. Однако, как только были вынуты первые несколько камней, их удивленным взглядам открылась лестница, ведущая вниз к крошечной камере. Здесь они нашли скелет молодого человека, сидящего на табурете рядом с дощатым столом. На скелете сохранилась одежда, какую носили роялисты в период гражданской войны. Когда об этом рассказали мистеру Рэшли, он приказал с почестями похоронить останки на тай-вардретском кладбище. Сам хозяин и его семья были в таком ужасе от находки, что попросили рабочих заложить подземный тайник, с тем, чтобы никто в будущем не смог на него наткнуться. Дом перестроили, рядом с контрфорсом возвели кладовые, и точное местонахождение тайника стало секретом, известным лишь хозяину и архитектору.

Покопавшись в семейных архивах, мистер Рэшли узнал, что во время восстания 1648 года в Менабилли скрывались несколько членов семьи Гренвиль, и он предположил, что один из них спрятался в тайнике, и о нем забыли. В таком виде эта легенда дошла и до наших дней.

Дафна Дюморье

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ДАЛЬНЕЙШЕЙ СУДЬБЕ ЛЮДЕЙ, СТАВШИХ ГЕРОЯМИ ЭТОГО РОМАНА

СЭР РИЧАРД ГРЕНВИЛЬ

Генерал Его Величества никогда больше не вернулся в Англию. В Голландии он купил себе дом и поселился там со своей дочерью Элизабет. Он умер в 1659 году, всего года не дожив до Реставрации. За границей генерал предложил свои услуги принцу Уэльскому (будущему Карлу II), но тот отклонил предложение из-за вражды Гренвиля с сэром Эдвардом Гайдом, впоследствии графом Кларендоном. Точная дата смерти генерала неизвестна. Говорят, что он умер в Гекте, озлобленный и всеми покинутый. На могиле у него высечены лишь следующие слова:

«Сэр Ричард Гренвиль, генерал Его Величества».

СЭР ДЖОН ГРЕНВИЛЬ (ДЖЕК) БЕРНАРД ГРЕНВИЛЬ (БАННИ)

Оба брата много сделали для восстановления на престоле Карла II, который неизменно был к ним благосклонен. Они женились и были счастливы. Джон впоследствии стал графом Батским.

ГАРТРЕД ДЕНИС

Она так больше и не вышла замуж, но, покинуи Орлн Корт, переехала жить к одной из своих замужних дочерей, леди Гэмпсон из Теплоу. Она прожила долгую жизнь и умерла в возрасте восьмидесяти пяти лет.

ДЖОНАТАН РЭШЛИ

Он был вновь брошен парламентом в тюрьму, на этот раз за долги, однако ему посчастливилось дожить до Реставрации. Он умер в 1675 году, через год после своей жены.

ДЖОН РЭШЛИ

Умер в 1651 году всего тридцати лет от роду, возвращаясь в Менабилли из Лондона, где занимался делами отца. Его вдова Джоанна жила в Фой до своей кончины в 1668 году в возрасте сорока восьми лет. Их сын Джонатан унаследовал после смерти деда поместье Менабилли.

СЭР ПИТЕР КОРТНИ

Он вернулся к жене, понаделал долгов, женился во второй раз.Умер в 1670 году.

ЭЛИС КОРТНИ

Остаток жизни провела в Менабилли, где и умерла в 1659 году в возрасте сорока лет. В церкви в Тайвардрете есть плита с ее именем.

АМБРОС МАНАТОН

О нем почти ничего не известно, кроме того, что он в 1668 году был членом парламента от Камельфорда. Его поместье Трекаррель пришло в упадок.

РОБИН И ОНОР ГАРРИСЫ

Брат и сестра жили в Тайвардрете, в доме, который предоставил им Джонатан Рэшли. Онор умерла семнадцатого ноября 1653 года, а Робин в июне 1655. Таким образом, ни тот, ни другой из них не дожил до Реставрации. На их плите в церкви высечены следующие слова:

«Здесь покоится Роберт Гаррис, генерал-майор армии Его Величества, похороненный двадцать девятого июня 1655 года. И сестра его Онор Гаррис, похороненная на семнадцатый день ноября, в год от рождения Господа нашего 1653.

Известна Преданность твоя — в ней твоя Слава, в ней же Преступленье. Лежи же с Честью, хоть и без Лаврового Венца — до Воскресения».

Игра слов. Имя его сестры — Онор — в переводе значит «честь».

Дафна Дю Морье Голодная Гора

КНИГА ПЕРВАЯ Медный Джон (1820–1828)

1

Третьего марта тысяча восемьсот двадцатого года Джон Бродрик выехал из Эндриффа в Дунхейвен, намереваясь проделать все пятнадцать миль, составляющие его путешествие, еще до наступления ночи. Стояла обычная для юго-запада погода: порывистый ветер нагонял внезапный дождь, который лил в течение пятнадцати минут, а потом прекращался, оставив на небе голубое пятнышко размером с кулак, сквозь которое проглядывало ничего не обещающее солнце.

Дорога в те времена была неровная, вся в ухабах и рытвинах, и Джон Бродрик, которого бросало из стороны в сторону в почтовой карете, крикнул кучеру, чтобы тот ехал поосторожнее, а не то им обоим придется провести ночь в канаве и, к тому же, остаться без ужина.

Все вокруг постоянно говорили о том, что нужно построить новую дорогу, но дело ограничивалось одними разговорами, и правительство пока еще не прислало на строительство дороги ни единого пенни. Все бремя расходов ляжет в конце концов на него и других землевладельцев. Беда в том, что никто из них не спешил опустить руку в карман, а если их вынуждали, они делали это с такой неохотой, столько бывало жалоб на тяжелые времена, неуплаченную вовремя ренту и нерадивых арендаторов, что проще было поберечь собственное время и нервы и прекратить всякие разговоры, а дорога тем временем окончательно разрушалась, так что ездить было не лучше, чем по Килинскому болоту.

Однако в Слейне скоро должны состояться выборы, и если Хейр хочет сохранить свое место в парламенте – а он несомненно этого хочет – то Бродрик будет вынужден ему объяснить, что голоса отдаются не просто так, не за то, чтобы министры сидели в Лондоне, сложа руки, нисколько не заботясь о том, что делается у них в округе.

Как мало у нас энергичных людей, если как следует подумать. Дело тут не в самомнении, но он не может назвать ни одного человека, который был бы способен сделать то, чего он, не далее как сегодня, добился в Эндриффе, да и вообще, кому бы могло прийти в голову, что такое возможно? Слишком рискованно, говорил поначалу старик Роберт Лэмли, качая головой и выдвигая одно возражение за другим – они ведь не смогут оправдать расходы и вернуть свои деньги, они разорятся, и им придется продавать землю.

– Рискованно? – возражал ему Бродрик. – Ну конечно, риск в этом есть. Но разве каждый человек не рискует сломать себе шею, стоит только ему выйти из дома? Я допускаю, что заложить шахту непросто, это связано с немалыми расходами: потребуются механизмы, рабочая сила, да и грунт здесь совсем не тот, что в Корнуоле, это надо признать, – ведь там руду можно просто грести лопатой и грузить на тачки, тогда как у нас ни одной унции не получишь без применения пороха. Но медь у нас есть, она наша, только бери. Вчера мы осматривали участок вместе с неким мистером Тейлором, это один из самых знающих директоров на Корнуольских шахтах, и он вполне разделяет мое мнение о наших местах. В моей земле, так же как и в вашей, зарыто целое состояние, мистер Лэмли. Если вы согласны образовать компанию, которую я собираюсь возглавить, – причем вы сами могли убедиться на основании условий, разработанных моим агентом, которые я вам только что показал, что я рискую гораздо больше, чем вы, – я вам гарантирую, что через несколько лет ваши доходы от разработки меди превысят тысячу фунтов в год. Если же вы не хотите принять участие в соглашении, то больше не о чем говорить.

И он встал с кресла, собрал бумаги и сделал знак своему агенту, что обсуждение на этом заканчивается. Не успел он дойти до середины комнаты, как Роберт Лэмли попросил его вернуться.

– Мой дорогой Бродрик, зачем так спешить? Ведь чтобы принять окончательное решение, мне необходимо уточнить кое-какие детали.

Они снова сели к столу и еще раз обсудили то, что двадцать раз обсуждали до этого, причем Лэмли никак не мог успокоиться и пытался добиться более высокого процента. Наконец контракт был подписан, документы скреплены печатями, а сделка – крепким рукопожатием, и в честь этого события в старинной библиотеке замка Эндрифф было подано угощение. Джону Бродрику, которому удалось наконец добиться своего, не терпелось поскорее уйти, однако ему пришлось остаться и побеседовать с хозяином.

– Я надеюсь, – сказал он, – что вы заглянете к нам в Клонмиэр, когда дела приведут вас в Дунхейвен. Мои дочери будут рады вас приветствовать, а сыновья предоставят вам возможность поохотиться. – А старик Лэмли, очень довольный, что ему удалось выторговать свои двадцать процентов доходов от будущей шахты, и оттого особенно любезный, в свою очередь пригласил молодых Бродриков в Дункрум пострелять фазанов и зайцев в любое время, когда им угодно будет приехать.

Джон Бродрик уже окликнул кучера и забрался в почтовую карету, когда его позвал Саймон Флауэр, зять Лэмли, который только что вернулся с охоты, забрызганный грязью с головы до ног, и стоял, обнимая за талию свою двенадцатилетнюю дочь.

– Ну и как? – спросил он с широкой улыбкой на красивом цветущем лице, – удалось вам заставить старика поставить свое имя на ваших бумажках?

– Мы образовали компанию по разработке меднорудного месторождения на Голодной Горе, если вы имеете в виду именно это, – холодно отозвался Джон Бродрик.

– Вот как? И всего за несколько часов? – удивился Флауэр. – А я вот уже пятнадцать лет пытаюсь его уговорить заменить несколько черепиц на крыше замка. Ведь во время дождя, даю вам честное слово, вода хлещет прямо мне на голову, когда я лежу в постели, а на деньги, что он мне дает, даже не замесишь раствор.

– Через год-другой у вас будет достаточно денег на то, чтобы обновить всю крышу и вдобавок пристроить новый флигель, если вам захочется, – сказал Бродрик.

Саймон Флауэр поднял глаза к небу, изображая притворное смирение.

– Этого мне не позволит совесть, – заявил он, – и должен вам заявить со всей прямотой, мой дорогой мистер Бродрик; если я буду знать, что медь добывается потом и кровью молодых рабочих и детей, я не трону ни одного пенса из денег моего тестя; пусть лучше крыша упадет мне на голову.

Джон Бродрик смотрел на эту пару из окна кареты: беззаботный улыбающийся Саймон, его ровесник, который в жизни не ударил палец о палец и спокойненько жил на деньги своей жены; и на хорошенькую цветущую девочку с чуть раскосыми глазами, которая смеялась, стоя рядом с отцом.

– Я бы вам посоветовал стать одним из директоров компании, Флауэр, – сказал он. – Это серьезное занятие, отнимающее несколько часов каждый день; нужно наблюдать за работой в шахтах, следить за порядком среди рабочих, ездить два раза в год в Бронси на медеплавильный завод и делать еще многое другое.

Саймон Флауэр покачал головой и вздохнул.

– Мне очень жаль, что вообще собираются закладывать эту шахту. Нам она не нужна, мы и без нее хорошо живем. Зачем вам понадобилось лишать нас покоя, зачем нужно, чтобы рабочие надрывались, добывая руду, а бедная старушка-гора сотрясалась от взрывов?

Джон Бродрик пошевелился, удобнее устраиваясь в карете.

– Я верю в прогресс, хочу дать работу всем этим беднягам, которые здесь влачат самое жалкое существование, хочу заработать деньги, чтобы обеспечить своих детей и детей моих детей, когда я умру.

– Ну, знаете, – сказал Флауэр, – они не скажут вам за это спасибо. Ладно, Бродрик, давайте, стройте свою шахту, зарабатывайте деньги, а я буду сидеть себе спокойно и пользоваться проистекающими из этого благами. – Он улыбнулся и поцеловал дочь, прижав к груди ее головку. – Подумайте о том, сколько измученных рабочих будут копаться в недрах горы, ради того чтобы обеспечить нам спокойную жизнь. – Он засмеялся и, сняв шляпу, весело помахал Бродрику на прощанье.

Как это типично, думал Джон Бродрик, глядя на противоположный берег залива Мэнди-Бей, все они похожи друг на друга, все или почти все в этих краях: безответственные, безразличные ко всему, думают только о своих собаках и лошадях; полгода проводят на континенте, жарятся там на солнышке, а остальное время зевают, сидя в четырех стенах. Собственные арендаторы их презирают, земля – бог знает в каком состоянии, да к тому же еще закладывают за галстук – к двум часа дня уже навеселе.

Он без труда выкинул Саймона Флауэра из головы, поскольку испытывал презрение к людям, которых не понимал, и, глядя на длинные волны Атлантики, врывающиеся в Мэнди-Бей, пытался представить себе корабли, которые вскоре повезут руду от пристани в Дунхейвене, вдоль побережья, а потом через пролив в Бронси. Транспортировка – это самая трудная часть всего предприятия, поскольку гавань сильно мелеет во время отлива, и суда почти что садятся на дно, а в плохую погоду вообще не могут никуда двинуться по целым неделям. Он вспомнил, как они – бедная Сара была тогда еще жива – застряли в Мэнди больше чем на три недели из-за погоды, потому что капитан не хотел подвергать риску свое судно – дул юго-западный штормовой ветер, и он отказывался пускаться в путь даже на небольшое расстояние, а дороги были такие скверные, что Саре в ее положении, когда вот-вот должна была появиться на свет Джейн, ехать по ним было совершенно невозможно.

Нет, летом судам придется работать, не теряя времени, поскольку зимой в делах неизбежно будет некоторый застой, и он с удовлетворением подумал, что пару недель тому назад заприметил на верфи в Слейне два-три отличных судна (одно из них только-только закончено, даже краска на нем не высохла), которые можно было бы купить по сравнительно небольшой цене, если отправиться туда, не теряя времени, пока не распространились слухи о новой компании. Оуэн Вильямс, что живет по ту сторону воды, тоже будет присматривать подходящее судно у себя. Как удачно, что он, Бродрик, заключил такое выгодное соглашение с фирмой по транспортировке руды и доставке ее медеплавильным компаниям. Он предполагал, что в будущем ему придется достаточно часто бывать в Бронси, и решил, что необходимо купить небольшой домик где-нибудь поблизости от порта, поскольку жить в самом Бронси неудобно. К тому же это внесет некоторое разнообразие в жизнь дочерей. Клонмиэр достаточно уединенное место, он отрезан от всех возможных удовольствий, и теперь, когда девочки подросли, они начинают об этом поговаривать, особенно Элиза. Мальчики – совсем другое дело. Для них Клонмиэр – это каникулы, они приезжают туда из Итона и Оксфорда, но девочки… не могут же они гоняться за зайцами на острове Дун или бродить по колено в воде, охотясь на бекасов.

Карета проехала мимо маленькой церквушки в Ардморе – она была своеобразным маяком на берегу моря, самым дальним форпостом обширного дунхейвенского прихода – и дорога стала круто подниматься вверх к подножию Голодной Горы. Джон Бродрик крикнул кучеру, чтобы тот остановился.

– Подожди меня минутку, я долго не задержусь.

Он стал взбираться на холм в сторону от дороги, и через пять минут, когда молодой кучер и карета скрылись из глаз, подошел к месту будущей шахты. Он постоял там, оглядываясь вокруг, заложив руки за спину. Трудно себе представить, что пройдет всего несколько месяцев, и будет заложена шахта, появятся трубы и прочие мрачные приметы промышленности; там, где сейчас нет даже тропки, будет проложена дорога, один за другим появятся сараи, лачуги шахтеров, застучат и загудят машины.

А сейчас здесь клонилась от ветра жесткая трава, солнце, выглянув на секунду из-за облаков, осветило покрытые лишайником скалы, которым вскоре суждено было взлететь на воздух; перед ним вдруг вылетел из травы бекас и взмыл в небо. Джон Бродрик поднял глаза – над ним простиралась дикая, нетронутая громада Голодной Горы, вершина которой утопала в тумане. Он знал эту гору во всякое время года, в любом ее настроении. Зимой, когда Дунхейвен стоял еще нетронутый морозом, вершину Голодной Горы покрывала снежная шапка, а озеро, расположенное неподалеку от нее, было затянуто тонким льдом. Потом наступал февраль со своими бурями и ливнями, скрывая Гору пеленой зыбкого тумана до самой весны, когда однажды утром он просыпался навстречу дню несказанного блеска, сулящему надежду и обещание, а воздух напоен влагой, столь нежной и заманчивой, что другой такой не найдется ни в одном другом месте на земле, только здесь, в родных краях; и вот перед ним снова Голодная Гора, она сверкает и улыбается под голубыми небесами – туман рассеялся, бури забыты, и появляется неодолимое желание забросить все дела и заботы рачительного хозяина; она напоминает о том, что на свете существуют бекасы и зайцы, на которых следует охотиться; что в водах озера водится рыба и что есть на свете теплая густая трава, на которую можно улечься и заснуть, греясь в лучах солнца.

Да, и жаркие летние дни, тишина и покой, в небе парит ястреб, над гладью озера порхают бабочки, едва не касаясь поверхности воды, купанье в озере – он помнил со времени своего детства, какая там чистая прохладная вода.

А теперь скрытые богатства Голодной Горы будут наконец извлечены на поверхность, ее сила будет взнуздана, сокровища перейдут в руки людей, а тишина нарушена во имя прогресса. Нужно, чтобы силы природы служили человеку, думал Бродрик, и в один прекрасный день этот край, нищий и заброшенный, займет свое законное место среди богатых стран мира. Не при нем и даже не при его сыне или сыне его сына. Но когда-нибудь, лет через сто, это может осуществиться.

Снова набежавшее облако закрыло солнце, Джону Бродрику на голову упала капля дождя, он повернулся спиной к Голодной Горе и стал спускаться к дороге.

Подходя к карете, он увидел человека, который стоял на дороге, поджидая его. Это был высокий сгорбленный старик лет шестидесяти, он тяжело опирался на палку; его светлые голубые глаза составляли странный контраст с загорелым, почти коричневым лицом. Увидев Джона Бродрика, он улыбнулся, однако в его улыбке не было ни радости, ни сердечного расположения, казалось, что она родилась из какого-то скрытого недоброго веселья. Джон Бродрик приветствовал его коротким кивком головы.

– Добрый день, Донован, – сказал он. – Далеко ты зашел от дома при больной-то ноге.

– Добрый день, мистер Бродрик, – ответил старик. – Что до моей ноги, то она привыкла бродить по горам и дорогам и служит мне исправно. Как вам нравится участок, который вы выбрали для новой шахты?

– Откуда ты знаешь о новой шахте, Донован?

– Может быть, мне рассказали о ней феи, – сказал Донован, продолжая улыбаться и почесывая голову набалдашником палки.

– Ну что же, сейчас уже не важно, пусть себе знают, – сказал Бродрик. – Да, здесь, на Голодной Горе, будет рудник. Только сегодня я подписал соглашение с мистером Лэмли из Данкрума, и мы собираемся начать работы в самое ближайшее время.

Человек по имени Донован ничего не сказал. С минуту он смотрел на Бродрика, потом перевел взгляд вверх, на Гору.

– Мало хорошего принесет вам это дело, – заметил он наконец.

– Это мы как раз собираемся выяснить, – коротко отозвался Бродрик.

– Я говорю совсем не о деньгах, их-то вы получите, целое состояние, наверное, – сказал его собеседник, презрительно махнув рукой. – Об этом позаботится медь, она обогатит вас, ваших сыновей и ваших внуков тоже, в то время как я и мои будем все беднеть и беднеть на жалком клочке земли, который у нас остался. Я думаю о тех неприятностях, которые вам придется претерпеть.

– Надеюсь, мы сумеем с ними справиться.

– Надо было сначала спросить разрешения у Горы, мистер Бродрик. – Старик указал палкой на каменную громаду, которая возвышалась над ними. – Можете смеяться, сколько вам угодно, – сказал он, – можете кичиться своим оксфордским образованием, своими книгами и прогрессивными замашками, своими сыновьями и дочерьми, которые ходят по Дунхейвену так, словно он создан для их удовольствия, но только я вам говорю, что шахта ваша превратится в руины, дом будет разрушен, дети забыты, а может наоборот, покрыты позором, а вот Гора будет стоять, как стояла – вечным проклятием вашему роду.

Джон Бродрик стал садиться в карету, не обращая внимания на этот поток красноречия.

– Возможно, – сказал он, – мистер Морти Донован не откажется получить свою долю в этом руднике, приобретя несколько акций, и тогда не будет так явно демонстрировать свое неудовольствие. Я буду платить хорошие деньги тем, кто станет работать на руднике. Если твои сыновья захотят потрудиться, хотя бы для разнообразия, я с удовольствием возьму их на работу.

Старик презрительно сплюнул на землю.

– Мои сыновья никогда не работали на хозяина, – сказал он, – и никогда не будут, пока я жив. Разве вся эта земля не принадлежит по праву нам, да и медь тоже, и разве не могли бы мы забрать ее обратно, если бы захотели?

– Дорогой мой Донован, – нетерпеливо проговорил Бродрик, – ты живешь в прошлом, во времени по крайней мере двухсотлетней давности, и говоришь как слабоумный. Если вы хотите получить медь, почему бы вам не организовать компанию, не нанять рабочих, не привезти сюда машины?

– Вам отлично известно, что я бедный человек, мистер Бродрик. А кто в этом виноват, как не ваш дед?

– Боюсь, что у меня нет времени обсуждать старые распри, Донован. Их лучше позабыть. Всего тебе хорошего. – И Джон Бродрик сделал знак кучеру ехать дальше, оставив старика на дороге, где тот продолжал стоять, опираясь на палку и больше уже не улыбаясь.

Когда карета перевалила через гору, Джон Бродрик окинул взором открывшуюся перед ним картину. Там, по другую сторону залива, виднелась гавань Дунхейвена, остров Дун в ее горловине, а за Дунхейвеном, у самого конца залива, подобно часовому, охраняющему окрестные воды, стоял его замок Клонмиэр.

Карета с грохотом спустилась с горы, въехала в город, пронеслась мимо гавани, распугивая скот и гусей на рыночной площади, чуть не задавила собаку, которая с лаем бросилась под колеса, и только чудом не сбила босоногого мальчугана, пытавшегося загнать в дом курицу; мимо почты, мимо лавки Мэрфи, выехала из деревни и, миновав редкие домишки Оукмаунта, направилась к въездным воротам, возле которых стоял Лодж, дом для сторожа. Ворота были открыты, и он нахмурился, потому что именно из-за подобной небрежности его скот в прошлый раз оказался на болоте; работники Морти Донована захватили коров и поставили на них клеймо своего хозяина, что еще больше обострило неприязненные отношения между двумя семьями, и он решил при первой же возможности серьезно поговорить с вдовой Грини, которая жила в Лодже, напомнив, что ей поручено ответственное место и что если она не оправдает оказанного ей доверия, то среди арендаторов найдется достаточно желающих его занять, и они будут выполнять свои обязанности гораздо лучше.

Проехав через парк и вторые ворота, они миновали аллею, вдоль которой росли деревья, посаженные его отцом, и кусты рододендронов, которыми так гордилась бедная Сара и за которыми теперь любовно ухаживали ее дочери, выехали на усыпанную гравием дорожку, проехали мимо ручья и сада, через каменную арку и назад, к тому месту, где дорожка делала петлю, заканчиваясь перед серыми стенами замка Клонмиэр.

2

Бродрики обедали в пять часов, и к тому времени как Джон Бродрик умылся и переоделся, сняв дорожное платье, обед был уже на столе, и вся семья собралась в столовой, чтобы поздороваться с отцом после его недельного отсутствия – он ездил в Слейн и Мэнди. Его жена Сара умерла несколько лет тому назад, и ее место за столом напротив отца теперь занимала их старшая дочь Барбара. Она подошла к отцу, чтобы его поцеловать, и ее примеру последовали младшие сестры: Элиза и Джейн. Генри, старший сын Джона Бродрика, уже поздоровался с отцом, когда тот приехал; и теперь стоял около буфета и точил нож, чтобы отец мог нарезать жареного поросенка. Томас, их слуга, стоял рядом с ним, готовый выполнить любое приказание. Прежде чем начать резать мясо, Джон Бродрик прочитал молитву, после чего приступил к делу, раскладывая куски жареного поросенка на тарелки, которые ему подавал Томас.

– Правду ли говорят, отец, – спросила Барбара, – что раскрыли какой-то ужасный заговор с целью убить кабинет-министра во время его поездки по стране?

– Боюсь, что это весьма вероятно, – ответил Бродрик. – Заговор, кажется, действительно существовал, но его, к счастью, вовремя раскрыли, и ничего плохого не произошло. Этот заговор был инспирирован какими-то подонками, и когда все объяснится, виновники понесут заслуженное наказание. В Слейне, разумеется, только об этом и говорят. Думаю, это повлияет на ход выборов.

– А что, мистер Хейр снова будет выдвигать свою кандидатуру? – спросил Генри.

– Насколько мне известно, да. Кстати, Генри, ты можешь кое-что сделать в связи с этим. Сообщи всем моим арендаторам, чтобы они были готовы отдать голоса за того, кого я им укажу, а если кто-нибудь из них не явится в назначенный день без уважительной причины – а это может быть только болезнь, – они тут же обнаружат, что у них больше нет крыши над головой.

– Могу ручаться, что кое-кто непременно найдется, – рассмеялся Генри. – Двое-трое по крайней мере. Когда придет время, окажется, что у них сильнейшая лихорадка, так что даже пришлось послать за священником.

– Преподобный отец, если у него хватит ума, постарается на это время куда-нибудь удалиться, чтобы быть подальше от неприятностей, – сказал Джон Бродрик, занимая свое место во главе стола.

Увидев, что стул рядом с ним пуст, он нахмурился.

– Джон опять опаздывает, – сказал он. – Разве он не знает, что я сегодня должен вернуться?

– Мне кажется, он собирался поехать на остров, – поспешно отозвалась Барбара. – Он условился с одним из офицеров гарнизона поохотиться, пострелять зайцев. У них, наверное, что-нибудь случилось с лодкой.

– Я не потерплю неаккуратности ни от кого в этом доме, и менее всего от девятнадцатилетнего мальчишки, – проговорил ее отец. – Клонмиэр не Энрдиф-Касл, и у меня не такой покладистый характер, как у Саймона Флауэра. Имейте это в виду. Объясни своему брату, Генри, как следует себя вести. Мне казалось, что чему-чему, а вежливости в Итоне и Оксфорде вас должны были научить.

– Простите, сэр, – сказал Генри, обменявшись взглядом с сестрой.

– Джон никогда не имел представления о времени, – сказала вторая дочь Бродрика Элиза, которая надеялась снискать расположение отца, встав на его сторону. – Сегодня он проспал завтрак, Тому дважды пришлось его будить.

Незадачливый Джон, который вошел в столовую как раз в этот момент, увидел, что все смотрят на него с сочувствием, за исключением отца и Элизы; быстро пробормотав извинения и багрово при этом покраснев, он занял свое место за столом и еще усугубил неловкость, пролив на скатерть соус.

– Просто удивительно, – сухо заметил отец, – как это случается, что долгое пребывание в нашей глуши превращает джентльмена в неотесанного мужлана, который даже не умеет аккуратно есть. Твои друзья из Брейсноз-Колледжа тебя просто не узнают. Впрочем, давайте поговорим о другом. Томас, вы можете нас оставить. Дамам будут прислуживать молодые господа. Дело в том, – сказал он медленно, словно обдумывая каждое слово, и глядя на своих детей, когда слуга вышел из комнаты, – что я должен вам кое-что сообщить относительно нашего будущего.

Он положил нож и вилку на тарелку и улыбнулся Генри, словно напоминая ему, что раньше они уже обсуждали этот вопрос, в то время как остальные ждали, что будет дальше.

Для Джона Бродрика это был момент торжества. Вот уже много месяцев, с того самого времени как предположение о возможности добывать медь из недр Голодной Горы превратилось в уверенность, он ни о чем другом не думал. Он поставил себе целью сделать все возможное, чтобы преодолеть апатию и недоверие своих соседей, понимая, что сам он не располагает капиталом, необходимым для покрытия начальных расходов. Кроме того, даже выбранный для рудника участок не принадлежал ему единолично. Часть земель на Голодной Горе входила в Данкрум, имение, принадлежащее Роберту Лэмли, и, не заручившись его согласием на образование компании, начинать работы было нельзя. Но вот, наконец, Роберт Лэмли подписал контракт, и можно закладывать шахту. Дело ведь не в том, думал Джон Бродрик, с гордостью глядя на своих детей, что я стремлюсь к богатству для себя или для них. Деньги, конечно, будут, это само собой разумеется. Генри будет жить в Клонмиэре в полном достатке, а после него его дети. Он увеличит свои владения, купив соседние земли, высадит еще больше деревьев, пристроит новый флигель к замку, а если захочется, распространит свои владения за пределы края, купив землю по другую сторону воды.

Нет, его больше занимает принципиальная сторона дела. Страна его богата, там лежат сокровища, которые можно взять, и только лень его соотечественников мешает им воспользоваться этим богатством. Он считает своим долгом, своей обязанностью перед страной и перед Всевышним извлечь из недр Голодной Горы спрятанные сокровища и отдать их – за известную плату – людям. Он посмотрел на портрет своего деда, что висел над камином в столовой – Джон Бродрик построил Клонмиэр и был убит в тысяча семьсот пятьдесят четвертом году, когда шел в церковь, потому что пытался бороться с контрабандистами, орудовавшими на побережье. Джон знал, что дед одобрил бы его намерение построить шахту. Как и его внук, он тоже рассматривал бы это начинание как дело принципа. Ну что же, может быть, и его убьют выстрелом в спину, как это сделали с первым Джоном Бродриком, или будут калечить его скот, или подожгут сараи с зерном, но им не удастся его запугать, они не помешают ему выполнить то, что он считает своим долгом. Улыбаясь, он посмотрел на каждого из своих детей по очереди.

– Сегодня днем в замке Эндрифф я подписал соглашение с Робертом Лэмли, согласно которому образована компания по строительству медного рудника на Голодной Горе, – сказал он.

Молодые Бродрики молча смотрели на отца, и он подумал, со смешанным чувством гордости и веселого удивления, как они похожи друг на друга, – все они, начиная с высокого Генри и кончая малышкой Джейн, несмотря на то что у каждого были свои индивидуальные черты, обладали безошибочным качеством Бродриков: уверенностью в том, что они умнее и лучше воспитаны, чем их сограждане.

Он вспомнил своего отца Генри, который сломал спину во время охоты в Дункруме, и когда его хотели отнести в ближайший коттедж, на носилках из жердей, и уложить там на кровать, он ругался и говорил: «Пошли вы все к дьяволу, дайте мне умереть на воле, под открытым небом, когда придет мой час». И они ждали – пять часов под дождем, а он смотрел на небо.

А теперь перед ним сидит его собственный сын Генри, ему двадцать один год, и он улыбается отцу со своего места за столом с таким же спокойно-уверенным выражением лица; Джон только с ним обсуждал свои новые проекты, и сын проявил свойственную ему веселую готовность сделать все, что от него требуется.

Вот Барбара, ей двадцать три года, она самая старшая из детей, ее мягкие каштановые волосы падают на лоб; она обдумывает услышанную новость, слегка наморщив лоб от напряжения, – ей всегда требуется время, чтобы освоиться, когда ее вниманию предлагается какая-нибудь новая мысль… Она консервативна по природе, и неодобрительно относится к переменам. Ее сестра Элиза годом младше нее, она несколько полнее и светлее и больше похожа на свою покойную мать. Элиза уже прикидывает, как эти новшества отразятся лично на ней. Отец, конечно, заработает кучу денег, и им больше не придется все время торчать в Клонмиэре, они смогут на время сезона переселяться в Бат и даже поехать на континент, как это сделали дочери лорда Мэнди год тому назад.

Мысль о континенте промелькнула в голове и у Генри, когда он смотрел на отца. Он любил Клонмиэр, любил свою семью и считал, что постройка рудника это разумное предприятие, вполне осуществимое и полезное людям и вообще всей стране. Если это к тому же означает, что он сможет поехать во Францию, Италию, Германию и в Россию, сможет увидеть картины, услышать музыку – словом, познакомиться со всем тем, что они, бывало, обсуждали в Оксфорде, – ну тогда, чем скорее Голодная Гора откроет свои недра для лопаты, кирки и машины, тем лучше.

Его брат смотрел в окно, на залив, который лежал там, внизу. У него и его сестры Джейн были самые темные волосы из всей семьи. Темный оливковый цвет лица и карие глаза придавали их внешности что-то южное, испанское, может быть, даже цыганское, то, чего совсем не было у других.

Шахты на нашей горе, думал он, грохот машин, который распугает птиц, кроликов и зайцев, толпы несчастных рабочих, которые будут день за днем трудиться под землей, счастливые тем, что получили работу, спасающую их от голода, и проклиная в то же время хозяина, который им эту работу предоставил. Он знает, как все это будет. Видел уже раньше, в Дунхейвене, когда отец вел там бесконечные разговоры о прогрессе. В глаза это были сплошные любезности и улыбки, но стоило отцу отвернуться, как люди начинали ворчать и шушукаться между собой, а потом вдруг обнаруживался сломанный забор, исчезала корова или начинала хромать лошадь – странная бессильная злоба.

Ладно, что там говорить, выстроит отец свою шахту, все они станут миллионерами, и дело с концом. До тех пор, пока его, Джона, не заставят надзирать за работами в шахте или занять какой-нибудь ответственный пост, ему все это безразлично, и если они не тронут вершину Голодной Горы, а он по-прежнему сможет натаскивать там своих собак и лежать в траве, греясь на солнце, тогда пусть новая компания устраивает там хоть десять шахт, его это не волнует. Что касается Джейн, которая в свои восемь лет считалась в семье красавицей, которую все любили и ласкали, хотя ее никак нельзя было назвать балованным ребенком, то у нее в голове возникли самые странные образы и фантазии: она воображала себе, что по склону Голодной Горы течет поток меди, красный, как кровь, в нем барахтаются рабочие, похожие на маленьких чертенят, а среди них, словно сам Господь Бог, сидит на троне ее отец.

– Когда вы предполагаете приступить к работам, сэр? – спросил Генри.

– В течение следующего месяца, – ответил отец. – Однако предварительную разведку можно будет начать и раньше. На днях ко мне должен приехать из Бронси один человек, он привезет с собой инженера. Мы должны начать проходку к середине лета, и, если повезет, у нас будет три месяца на то, чтобы опробовать шахту, прежде чем наступит осень… Было бы нежелательно отказываться от самых высоких цен, если у нас будет, что продавать. Однако в первые два года доход будет невелик, поскольку сначала нужно будет возместить затраченные средства.

– А как насчет рабочих, отец? – спросила Барбара.

– Я нашел одного корнуольца по имени Николсон на должность штейгера, – ответил Бродрик, – и он, разумеется, привезет с собой своих людей. А дальше будет видно.

Джон Бродрик встал из-за стола и, подойдя к буфету, отрезал себе еще один кусок жареного поросенка.

– Недовольств нам, конечно, не избежать, – коротко заметил он. – Недовольные были, когда в Дунхейвене появилась почта, были они и тогда, когда открылась аптека-амбулатория для бедняков. Я ничего другого не ожидаю. Но когда люди узнают о размерах зарплаты, которую корнуольцы кладут себе в карман каждую неделю, мы услышим другие песни. Зима-то была тяжелая, верно? Возможно, они задумаются и о следующей. Я вполне допускаю, что эти мысли у них появятся. И сделаю все возможное, чтобы они пришли на Голодную Гору и попросили, чтобы их наняли на работу.

Его сын Джон нахмурился, рассеянно тыкая вилкой в скатерть.

– А что ты думаешь обо всем этом, Джон? Юноша вспыхнул. Он всегда терялся в присутствии отца.

– Вы правы, сэр, – медленно проговорил он, – они придут к вам наниматься, но никакой радости это им не доставит. Они будут думать: «С чего это мы должны благодарить его за то, что он не дает нам умереть с голода?» Это какой-то вывих в сознании, однако он обязательно у них появится. Вы, наверное, и сами это понимаете, и догадываетесь, что они обязательно будут совать вам палки в колеса и стараться что-нибудь напортить, несмотря на то что вы даете им возможность заработать на хлеб.

– Мне кажется, ты им сочувствуешь?

– Нет, сэр, – запинаясь сказал Джон. – Просто, вы понимаете, на нас до сих пор смотрят, как на чужаков, нежелательных пришельцев. Этого никто не может отрицать.

– Мне просто смешно тебя слушать, – раздраженно сказал отец. – Мы принадлежим к этой стране, так же как и все прочие. Ведь здесь жил твой прадед, а до него его брат. Бродрики живут в этих местах с шестнадцатого века.

– А почему же тогда застрелили моего прадеда? – спросил Джон.

– Ты прекрасно знаешь, что его убили, потому что он считал, что исполняет свой долг перед Богом и королем, настаивая на соблюдении закона.Контрабанда есть нарушение закона, и он хотел положить этому конец.

– Нет, сэр, – возразил Джон. – Это был только предлог. Донованы убили моего прадеда, потому что эта земля, прежде чем он ею завладел, принадлежала им, потому что вожди клана Донованов владели Клонмиэром, Дунхейвеном и островом Дун еще в те времена, когда Бродрики служили переписчиками в конторе в Слейне, где снимали копии с документов, и Донованы не могли этого забыть. Они и сейчас помнят. Вот почему Морти Донован разрешает своим арендаторам красть ваш скот, и вот почему корнуольские рабочие не останутся здесь дольше, чем на один сезон.

Наступило молчание. Джон Бродрик ничего не отвечал. Он задумчиво смотрел на своего второго сына, в то время как остальные его дети, удивленные взрывом брата, сидели молча, краснея и испытывая крайнюю неловкость.

– Отлично, Джон, – сказал наконец Бродрик. – Я вижу, что Итон и Брейсноз оказали на тебя большее влияние, чем я предполагал. Еще несколько лет в Лондоне, в Линкольнс Инн, и ты станешь настоящим оратором. А теперь, Барбара, если ты кончила, я предлагаю всем подняться наверх, в гостиную, чтобы Томас мог убрать со стола. Чаем ты нас напоишь в гостиной.

– Хорошо, отец, – сказала Барбара, и, бросив укоризненный взгляд на Джона, виновника неприятной сцены, первой стала подниматься по лестнице в гостиную, где слуга уже приготовил поднос со всем необходимым для чая.

– Какая глупость, – сказал Генри, похлопав брата по плечу. Их отец задержался и все еще был внизу. – Что это тебе пришло в голову говорить такие вещи, да еще в такое время? Ты же знаешь, как отец раздражается всякий раз, как речь заходит о Донованах. Зачем тебе понадобилось приводить все эти доводы против шахты, которой он так увлечен?

– Джон, дорогой мой, ты ведешь себя неразумно, – сказала Барбара, – тем более сегодня, когда ты опоздал к обеду. Теперь он будет на тебя сердиться по крайней мере неделю.

– Ах, будь оно все неладно, – с досадой проговорил Джон, бросаясь в кресло. – Почему я все делаю не так, как надо? И почему никто не любит – включая меня самого, – когда говорят правду? Вы же не думаете, что я так уж люблю Донованов? Старик Морти Донован настоящий негодяй, мне это известно.

Он протянул руки к Джейн, и девочка подошла к нему, села на колени и обняла его за шею.

– Что нам с тобой делать, сестричка? Давай убежим вместе на остров Дун, построим там хижину и станем в ней жить?

– Зимой там будет просто ужасно, – ответила Джейн, смеясь и теребя его воротник. – У тебя сразу же испортится настроение, и ты будешь вымещать свою злость на бедненькой Джейн. Генри гораздо лучше тебя мирится со всякими неудобствами.

– Генри все делает лучше меня, – вздохнул Джон, – разве не так, старина? Ты не пропускаешь ни одной лекции в Оксфорде, завтракаешь с преподавателями. Вы знаете, у него целый длиннющий список знакомых, с которыми нужно обмениваться визитами. А у меня бывают только торговцы, предлагая мне что-нибудь купить, да охотники, желающие продать мне свою собаку.

– Как вы думаете, – спросила Элиза, – мы очень разбогатеем, когда эта шахта начнет приносить доход?

– Мы будем так богаты, – ответил ей Генри, подмигнув Джону, – что все обедневшие графы в наших краях прибегут к тебе свататься. Пора тебе заняться своими туалетами. Бедная миссис Мерфи срочно должна запастись шелками, бархатом и прочими иголками и нитками.

– Миссис Мерфи, – презрительно отозвалась Элиза. – Благодарю покорно. Я буду покупать наряды в Бате и Четелхеме, а к миссис Мерфи больше не пойду.

– Это будет не очень-то великодушно с твоей стороны, – заметила Барбара. – Ей всегда можно поручить какую-нибудь работу. Она так старается сделать все получше. Тебе придется держать свои роскошные туалеты из Бата в секрете от нее.

– Барбара-миротворица, – сказал Джон. – Всем старается угодить и ни с кем не ссорится. Что бы мы без тебя делали? Джейн, перестань трепать мой воротник. Не пора ли тебе спать? Отнести тебя в кроватку, или будешь дожидаться, пока за тобой не придет Марта?

– Я еще не пожелала спокойной ночи папе, – сказала Джейн.

– Тогда иди и попрощайся с ним, а потом я уложу тебя в постельку, – сказал ей брат.

Девочка побежала вниз и, подойдя к двери в библиотеку, услышала доносившиеся оттуда голоса.

На ларе, стоящем в холле, она увидела широкополую шляпу и, посмотрев на Джона, который стоял на лестнице, состроила рожицу.

– Там у папы Нед Бродрик, – шепотом сказала она.

– Ну и что, пойди и поцелуй его, скажи спокойной ночи, – велел Джон.

Плечики Джейн затряслись от смеха, но потом, взяв себя в руки и придав лицу подобающее выражение, она постучала в дверь библиотеки. Ее отец стоял у камина, повернувшись к гостю, лицо которого, хотя и более худое и бледное, являло разительное сходство с его собственным. Нед Бродрик и в самом деле был его единокровным братом, и Джон Бродрик, повинуясь чувству родственного долга, несколько лет назад сделал его своим приказчиком. Мать Неда, в высшей степени почтенная женщина, ходила за коровами в Клонмиэре и в свое время приглянулась отцу Джона. Она жила вместе с сыном в маленьком коттедже в Оукмаунте, на небольшой пенсион. Нед получал десять фунтов в год, которые отец, умерший в тысяча восьмисотом году, оставил ему в благочестивой надежде, что эти деньги «уберегут его от шалостей, в результате которых появился на свет он сам». Надежды эти, однако, не оправдались, поскольку Нед Бродрик, вопреки пожеланиям своего родителя, был отцом по меньшей мере четырех незаконных детей, прижитых от разных матерей. Поэтому он был очень рад увеличить свой ежегодный доход за счет жалованья, которое получал в качестве приказчика своего брата. Вел он себя весьма осмотрительно и никогда не претендовал на какие-либо родственные отношения, так что Джон был для него всегда «мистером Бродриком», а племянниц он называл «барышни». Надо сказать, что он был совсем неплохим приказчиком, лучшего едва ли найдешь, а если он иногда и клал кое-что в собственный карман с помощью манипуляций, которые проводил с деньгами, получаемыми от арендаторов, то какой приказчик не стал бы этого делать на его месте?

– Добрый вечер, мисс Джейн, – сказал он с обычным своим важным и серьезным видом, столь несовместимым с какими бы то ни было шалостями, что просто невозможно было вообразить, как могло случиться, что он ослушался Генри Бродрика и поступил вопреки его пожеланиям.

– Добрый вечер, Нед, – ответила девочка и, сразу же отвернувшись от него, подняла личико к отцу.

Джон Бродрик приподнял дочь за локти и поцеловал в обе щечки; его строгое, даже несколько суровое лицо при этом несколько смягчилось. Младшая дочь была ему очень дорога, даже дороже Генри, если только это было возможно, и он с нетерпением ждал того времени, когда она станет ему настоящим товарищем, а не просто прелестной игрушкой.

– Спокойной ночи, – ласково сказал он, – спи сладко, – и, проводив глазами Джейн до самой двери, сразу перестал о ней думать и снова обернулся к брату.

Джейн поднялась по лестнице в поисках Джона, но он, конечно, что было вполне в его духе, забыл о своем обещании, и ей пришлось пройти по коридору в его комнату, которая находилась в башне в самом конце дома. Она увидела, что окно в комнате широко распахнуто, а Джон смотрит вдаль на залив, сверкающий серебром под лучами луны, на темный горб острова Дун в дальнем его конце. Она встала коленями на диванчик под окном рядом с братом, и они немного помолчали.

– Джон, – спросила она наконец, – что они собираются сделать с нашей Горой? Они ее, наверное, испортят, так что мы уже никогда не сможем ездить туда на пикник.

– Они испортят ту часть, где будет рудник, – ответил Джон. – Там будут трубы, сама шахта, машины… Ты ведь видела картинку с изображением шахты? Но самую верхушку, дикую часть Горы, они не тронут, и озеро тоже не испортят. Мы по-прежнему сможем туда ездить, устраивать пикники и веселиться.

– Если бы я была этой горой, я бы очень рассердилась, – сказала девочка. – Мне бы даже захотелось убить людей, которые нарушают мое спокойствие. Я знаю, как наша гора выглядит зимой, когда она вся покрыта облаками и по ней текут потоки дождя. Она похожа на великана, который нахмурил брови. На месте папы я бы не стала копать там шахту, я бы выбрала другое место.

– Но в другом месте нет меди, малышка.

– Ну и не надо, я бы обошлась без меди.

– Разве ты не хочешь быть богатой и выйти замуж за графа, как наша Элиза?

– Нисколько. Я такая же, как Барбара, хочу только одного: чтобы все были счастливы.

– Я был бы счастлив, если бы не задолжал половине торговцев в Оксфорде, – вздохнул Джон.

– А ты много задолжал? Это очень плохо. Я слышала, как папа об этом говорил. Особенно плохо, когда ты должен человеку, который ниже тебя по своему положению.

– При чем тут плохо? Просто это раздражает. Не будем больше об этом говорить. Я отнесу тебя в кроватку, – сказал Джон, который всегда старался сменить тему, когда речь заходила о вещах, тревожащих его совесть. Он взял сестренку на руки и понес ее в ее комнату, где вместе с ней до сих пор жила старая няня.

Марты не было, она ужинала, и Джейн спокойно разделась при брате, с важным видом сложила одежду, как ее учили, и, встав на колени, прочла молитву – с такой серьезной искренней набожностью, что у Джона защемило сердце. Поцеловав Джейн и подоткнув одеяло у нее на кровати, он пошел по коридору к гостиной, но, подойдя к двери, остановился. Ему не хотелось слушать болтовню Элизы и отвечать на шутливые поддразнивания Генри, это стало бы его раздражать. Повернувшись, он направился к лестнице в задней части дома, вышел через боковые двери и, пройдя двор, оказался в конюшне, где находилась его собака Нелли со своими щенками.

Тим, мальчик при конюшне, уже ожидал его с фонарем в руке; они опустились на колени на солому, так близко, что их плечи соприкасались, и Джон взял самого слабого щенка в свои сильные, но очень ласковые руки.

– Бедняжка, – сказал он, – из него ничего нельзя будет сделать, у него расплющена лапка.

– Лучше уж его утопить, мастер Джон, – сказал Тим.

– Нет, Тим, мы не будем этого делать. Он достаточно здоров, только вот не сможет выиграть для меня ни одного приза, но это не причина для того, чтобы лишить его жизни. Не бойся, Нелли, мы не обидим твоих детей.

Джон всегда забывал все свои тревоги, когда находился среди собак. Их любовь, их зависимость от него способствовали тому, что на поверхность выходили его лучшие черты, и он бы пробыл на конюшне до полуночи, если бы Тиму не нужно было идти ужинать и спать.

– Это правда, мастер Джон, то, что говорят в Дунхейвене? – спросил Тим, запирая дверь конюшни и ставя пустое ведро около насоса.

– А что там говорят, Тим?

– Ну, будто мистер Бродрик собирается взорвать Голодную Гору динамитом, который привезут из Бронси, а нас выгонят из наших домов, чтобы освободить место для шахтеров, которых он собирается привезти из Корнуола.

– Нет, Тим, это все сказки, и с твоей стороны нехорошо их повторять. Мой отец собирается построить шахту на Голодной Горе вместе с мистером Лэмли, это верно, но вам совсем не надо никуда уезжать из-за этих шахтеров. Благодаря шахте в Дунхейвене появится работа, и те, у которых работы нет и нет земли, смогут зарабатывать деньги.

Парень с сомнением посмотрел на Джона и покачал головой.

– Там, в Дунхейвене, говорят, что не годится вмешиваться в дела природы, – сказал он. – Ведь если бы святые хотели, чтобы люди использовали эту медь, она бы и текла себе потоком по склону, и все могли бы ее видеть.

– Кто тебе это сказал? Верно, Морти Донован?

– В Дунхейвене все так говорят, – уклончиво сказал Тим, после чего пожелал хозяину спокойной ночи и ушел на кухню.

Джон пожал плечами, засунул руки в карманы и, обойдя вокруг дома, стал спускаться по заросшему травой склону к дороге и дальше к заливу.

Месяц серебрил поверхность воды в небольшой бухте у самого замка, и широкая серебряная полоса тянулась вдаль, огибая с двух сторон остров Дун, темный силуэт которого заслонял залив Мэнди-Бей и широкие просторы моря.

А там, за Дунхейвеном, милях в семи от Клонмиэра, высится темная масса Голодной Горы, далекая и неприступная в призрачном свете луны.

Между тем в библиотеке Джон Бродрик раздраженно говорил своему приказчику:

– Я сам дал разрешение офицерам гарнизона охотиться на острове на бекасов и вальдшнепов сколько им угодно, с условием, что они не будут трогать зайцев и куропаток, и они взялись следить по возможности за сохранностью этой дичи. Не могу поверить, чтобы офицеры – ведь в большинстве своем это джентльмены – нарушили обещание. А между тем ты говоришь, что зайцы наполовину уничтожены.

– Мне об этом докладывал Бэрд, мистер Бродрик, – сказал приказчик, – он говорит, что видел молодых офицеров, которые охотились на острове, а с ними был Морти Донован.

– Морти Донован? Каждый раз, когда случается какая-нибудь неприятность, оказывается, что причина этому – Морти Донован. Ты можешь пойти к нему, Нед, и сказать от моего имени, что если я еще раз услышу о том, что кто-то охотится на острове Дун без моего специального разрешения, этот человек будет наказан со всей суровостью, и ему придется предстать перед судом в Мэнди.

– Непременно схожу, мистер Бродрик. Этому Доновану должно быть стыдно. Я постоянно так и говорю в Дунхейвене.

– Морти Донован слов не понимает, так же как и все его семейство. Так ты думаешь, что они будут нам пакостить, когда мы начнем работы на шахте?

– Я не говорю: пакостить, но лично я не хотел бы оказаться на месте этих корнуольских рудокопов, которых вы собираетесь сюда привезти. Возможно, было бы лучше, если бы они оставались дома.

– Ну, ты такой же, как и все остальные, Нед. Стоит мне отвернуться, как ты, наверное, тут же побежишь к соседям, чтобы посплетничать, словно старая баба. И не забудешь прихватить с собой четки.

– Как перед Богом, мистер Бродрик, я никогда не вступаю в разговоры с людьми, только когда собираю арендную плату, а это тяжелое дело, даже в самые лучшие времена; что же до четок, то разве я не обхожу с тарелкой прихожан, собирая пожертвования, каждое воскресенье в нашей собственной законной церкви, с тех самых пор как вы сами заняли там свое место?

– Верно, Нед, я не жалуюсь. Ты всегда исполнял свой долг по отношению ко мне, и я этого не забываю. Но меня безумно раздражает, что этот невежда, этот недоучка Морти Донован, играя на суевериях здешнего народа, сумел всех убедить, что мои проекты – это деяния дьявола, колдовские штучки, тогда как будь они поумней, то поняли бы, что я собираюсь положить им в рот кусок хлеба с маслом просто так, ни за что.

– От этих людей нечего ждать благодарности, мистер Бродрик, это уж точно.

– Благодарности, вот как? Я не требую от них никакой благодарности, просто хочу, чтобы они подумали. Ну ладно, хватит об этом. Иди-ка ты домой, Нед, пока еще светит луна. На сегодня мы уже все переговорили. Да не забудь сказать этой женщине, чтобы держала ворота на запоре, мне надоело видеть, как мой собственный скот пасется на болоте с клеймом Морти Донована.

Итак, он наконец один. Все книги и бумаги аккуратно сложены и убраны; все дела на сегодня переделаны.

Теперь он поднимется наверх в гостиную и поговорит с дочерьми, спросит их, что они думают о его намерении приобрести небольшой домик по ту сторону воды – пусть будет еще одно место, кроме Клонмиэра, откуда они смогут ездить с визитами в Бат, а когда девочки отправятся спать, он помешает огонь в камине носком башмака и расскажет Генри о методах горных работ, принятых в Корнуоле, о предложениях этого малого из Бронси, о том, как старик Лэмли выторговал у него свои двадцать процентов и о том, какой никчемный человек этот Саймон Флауэр.

Но прежде он прогуляется – нужно подышать свежим морским воздухом. Он стал спускаться вниз по склону, совершенно так же, как это сделал несколько минут тому назад Джон, и вдруг, глядя на залив в сторону острова Дун, заметил одинокую фигуру – это был его младший сын, который неподвижно стоял на берегу, погруженный в какие-то, очевидно бессмысленные, размышления.

– Захотелось побыть в одиночестве, Джон? Юноша вздрогнул. Он не заметил, как подошел отец.

– Да, сэр.

Наступило молчание. Ни тот, ни другой не знали, что сказать, и оба вспомнили эпизод за обедом. Наконец Джон, желая загладить свою вину, порывисто пробормотал:

– Простите меня, сэр, мне не следовало так себя вести за обедом и говорить такие вещи.

– Ничего, Джон, я уже забыл об этом.

Отец колебался, не зная, стоит ли сказать, что он хорошо понимает все то, что хотел выразить его сын. Ему сорок восемь лет, а сыну всего девятнадцать. Он знает, что первый Джон Бродрик был убит именно по той причине, о которой сегодня говорил сын, и что нынешние Донованы этого не забыли. Ему самому удобнее все это предать забвению. В здешних краях не стоит иметь хорошую память. Люди слишком хорошо все помнят, в этом их главная беда. Он – сторонник справедливости, скрупулезной честности по отношению к тем, кому меньше повезло, чем тебе, однако дальше идти опасно. Стоит только начать проявлять сочувствие, как тут же утратишь твердость, сделаешься инертным, начнешь думать о всевозможных обидах, стародавних междоусобицах, о прошлом, которое давно миновало. Если он, Джон, не поведет дело, как надо, если не заставит людей понимать, что такое дисциплина, служба, уважение к тем, кто стоит выше тебя, то он превратится в такого же ни на что не годного бездельника, как Саймон Флауэр. И Джон Бродрик ничего не сказал. Он стоял на берегу залива, глядя вдаль, в направлении своей будущей шахты, а сын стоял рядом, нервный и нерешительный, следя за тем, как блики лунного света скользят по темному лику Голодной Горы.

3

Когда Джон Бродрик сказал Роберту Лэмли, что его доля в доходах от разработок будет составлять около тысячи фунтов, он это сделал не из безрассудного оптимизма, а в твердой уверенности в том, что подобное утверждение соответствует истине. На самом же деле сумма, поступившая на счет старого джентльмена в Слейнском банке в конце четвертого года, превысила полторы тысячи фунтов, при том что все предварительные расходы были покрыты в течение первого же года.

Цены на медь никогда не стояли так высоко, и, купив три парохода, которые были заняты исключительно на перевозке руды из Дунхейвена в Бронси, он добился максимального снижения стоимости фрахта. Роберт Лэмли, увидев, как идут дела, забыл свою былую осторожность и уговаривал партнера удвоить количество рабочих, занятых теперь в шахте, чтобы выбрать из недр Голодной Горы всю руду до последней унции, однако Джон Бродрик отказался это сделать.

– Конечно, можно было бы нанять еще рудокопов и выработать самые перспективные участки, получив наибольшее количество меди, однако я поставил себе целью вести все работы без потерь, чтобы сохранить все, что возможно, для наших детей и чтобы не создалось такое положение, при котором какие-то участки месторождения будут потеряны навсегда. Если Николсон, наш штейгер, станет проходить шахту еще дальше вглубь, это будет означать, что мы действуем вопреки собственным интересам. Сила воды слишком велика, с ней невозможно будет справиться, и через короткое время находящаяся там руда будет потеряна безвозвратно.

Старик Лэмли наведывался в Дунхейвен примерно раз в полгода, и всегда находил какие-нибудь недостатки то в одном, то в другом, хотя он не имел об этих делах ни малейшего понятия, пока наконец Бродрик, который бывал на руднике каждый день и знал шахту не хуже самих рудокопов, не потерял терпение.

– Вы жалуетесь на то, что управление шахтой оставляет желать лучшего? – сказал он. – Не угодно ли вам прочесть письмо, написанное самым выдающимся экспертом в стране, который посетил нас в прошлом месяце?

Старик некоторое время разглядывал это хвалебное письмо сквозь очки, потом отложил его в сторону и упрямо заявил, что как бы хорошо ни управляли шахтой, все равно шахтеры получают слишком высокую плату и, в особенности, штейгер Николсон.

– В Корнуоле существует давнишнее правило, – возразил ему Бродрик, – согласно которому штейгер в добавление к основному жалованью получает от владельцев шахты премию, в зависимости от количества добытой за год руды. Я собираюсь ввести это правило у нас в отношении Николсона.

– Но ведь от этого уменьшатся наши доходы, Бродрик!

– Да, конечно, но я считаю, что это необходимо. Штейгер Николсон работает на шахте с самого ее возникновения, да еще при весьма неблагоприятных условиях для него самого и его людей из-за противоборства местного населения, а он еще ни разу не пожаловался и не заявил, что возвращается в Корнуол.

Роберт Лэмли продолжал спорить и доказывать, но наконец уступал доводам директора и уезжал в своей карете, в то время как последний в самом дурном настроении думал о том, как бы выкупить у Лэмли его долю в руднике и таким образом избавиться от него навсегда.

Дела на шахте шли успешно, она приносила хороший доход, однако оставалось еще множество трудностей, которые нужно было преодолеть. Прежде всего оказалось, что жители Дунхейвена настроены еще более враждебно, чем ожидалось. Он и не предполагал, что местное население будет приветствовать корнуольцев, был готов к тому, что их встретят в штыки, и принял соответствующие меры. Например, он велел выстроить неподалеку от Голодной Горы жилища для приезжих, оплатив строительство из собственных средств и проследив, чтобы в каждом доме была необходимая мебель, постели и кухонная утварь. Среди рабочих были семейные, они привезли с собой жен и детей.

Неприятности начались, когда они стали приходить в Дунхейвен, чтобы купить себе необходимые вещи. Лавка Мерфи непонятно, каким образом, оказалась совершенно пустой, на прилавках нельзя было увидеть ни одного куска мыла, ни единой свечки, а сам Мерфи с улыбками и извинениями объяснял разочарованным корнуольским хозяйкам, что он уже три месяца не видел ни единой свечи, а что касается мыла, то его собственная жена только сегодня утром ходила на берег и наскребла там ведерко песку, чтобы вымыть пол в лавке. То же самое происходило, когда они хотели купить на фермах яиц или масла, или даже молока. Куры-де не несутся с самой пасхи, а молоко все прокисло – жара-то стоит какая, – и его пришлось вылить, даже свиньи не желают такое есть. Несчастным рудокопам вместе с семьями пришлось бы голодать, если бы Джон Бродрик не послал один из своих пароходов в Слейн за провизией, с тех пор это вошло в обиход, и единственным способом накормить рабочих стало привозить провизию из Мэнди каждую неделю, потому что в Дунхейвене они ничего купить не могли. Надо отдать справедливость Николсону: он сумел уговорить рабочих, чтобы они не собрали свои пожитки и не уехали домой.

Благодаря продуктам, доставляемым пароходами, шахтеры обрели некоторую независимость; кроме того, они начали сажать овощи, и таким образом их существование стало вполне сносным. Но все равно то и дело оказывалось, что картофель на поле выкопан неизвестно по какой причине, кочаны капусты вдруг исчезли, куры, заблудившись, не нашли дороги домой. В ответ же на задаваемые вопросы дунхейвенцы и обитатели коттеджей, расположенных по соседству, только качали головами и возводили глаза к небу. Джону Бродрику приходилось посылать мешки картофеля и капусты, а также цыплят и кур, чтобы восполнить понесенные ими потери. Зимой, случалось, исчезали дрова, и шахтерам, чтобы не замерзнуть самим и обогреть семью, приходилось рубить деревья или собирать плавник, выброшенный на берег залива у самого подножья Клонмиэра. Неду Бродрику, ловко маневрируя между угрозами и посулами, удалось уговорить нескольких молодых парней из местных попробовать свои силы на шахте, и в начале второго года они потянулись, один за другим, на Голодную Гору с просьбой принять их на работу. Однако, несмотря на это, вражда по отношению к шахте не ослабевала.

Нет, все это совсем не легко, думал Джон Бродрик, и каким облегчением было бы иногда отдохнуть, уехать из Клонмиэра, перебраться на ту сторону воды и оказаться в Бронси или в уютном домике на ферме Летарог, который он купил для дочерей; там они проводили два-три месяца каждую зиму. Мечта Генри осуществилась, он побывал в Париже, Брюсселе и в Вене, а тем временем Джон все еще изучал юриспруденцию в Линкольнс Инн.

Осенью тысяча восемьсот двадцать пятого года, когда вся семья находилась в Летароге, переехав туда уже в августе, Джон Бродрик получил анонимное письмо из Дунхейвена. Буквы в этом послании были почти сплошь смазаны, и прочесть его было почти невозможно, однако Бродрик все-таки разобрал, что там написано: «Если не хочешь, чтобы было еще хуже, возвращайся домой». Письмо было адресовано на транспортную контору в Бронси, он сунул его в карман и тут же о нем забыл. Неделю спустя, когда у пристани в Бронси ошвартовалась «Генриэтта» – один из его пароходов с грузом медной руды, он вспомнил об этом письме и просто из любопытства показал его капитану. Тот внимательно прочитал письмо и довольно долго не говорил ни слова.

– Значит, штейгер Николсон ничего вам не сообщал, – сказал он наконец.

– Нет, я ничего от него не получал после очередного письма, которые он посылает мне в начале каждого месяца. А что, разве что-нибудь неблагополучно?

– Может быть, он не хотел вас беспокоить. Сейчас пока еще трудно что-нибудь сказать. Я вот думаю, может быть, это письмо, которое вы получили, касается потерь, понесенных шахтой за последнее время.

– Потерь? Что это еще за потери?

– Не могу вам сказать ничего определенного, я ведь был в Дунхейвене всего четыре дня – пришли, загрузились и назад. Но дело в том, что в Слейне, Мэнди и других местах появляется руда, которая минует ваши пароходы, и о которой ничего не знаем ни мы, ни штейгер Николсон.

– Откуда у вас эти сведения?

– Об этом говорили люди штейгера Николсона, сэр. Руда поступает на поверхность, как обычно, и воры начинают действовать уже тогда, когда она наверху. Насколько я понимаю, Николсон собирается установить систему охраны в ночное время, поскольку руда исчезает именно тогда, однако я не знаю, сделал он это или еще нет.

– А что говорят об этом в Дунхейвене, и говорят ли вообще?

– Прямо – ничего, сэр. Но у меня такое чувство, что люди все равно об этом знают.

Джон Бродрик поблагодарил капитана «Генриэтты» и, приказав подать экипаж, отправился домой в Летарог, решив, что в этот же вечер напишет письмо Николсону, требуя объяснений. Однако писать ему не пришлось, ибо в тот самый день прибыло письмо от самого штейгера, написанное в явной спешке и, очевидно, в состоянии крайнего волнения.


«Здесь действует целая система хищения, которая, в конце концов, сведет на нет всю нашу работу. Я уже давно начал замечать, что в партиях породы, выданной на-гора и приготовленной к отправке, наблюдаются недостачи, но вот два дня назад одна такая партия, весьма крупная, исчезла вовсе; ее охранял ночной сторож, поскольку мне было ясно, что кража совершается с наступлением темноты. Этот сторож, один из моих людей, корнуолец по имени Коллинз, был обнаружен ранним утром – у него проломлена голова, и он вряд ли выживет. Его, по-видимому, ударили сзади, потому что он не видел, кто на него напал. Этот случай так напутал его товарищей, что мне очень трудно найти человека, который согласился бы сторожить ночью, а кое-кто из них поговаривает о том, чтобы забрать семью и вернуться домой в Корнуол».


Джон Бродрик прочел письмо вслух дочерям и объявил о своем намерении немедленно отправиться в Клонмиэр.

– Я напишу в Лондон Генри и Джону, попрошу их тоже туда приехать, – сказал он, – если их дела позволят им отлучиться. У меня нет никаких сомнений по поводу того, кто стоит за всеми этими делами.

– Вы имеете в виду Морти Донована? – спросила Барбара после минутного колебания.

– Возможно, он не имеет непосредственного отношения к краже, он для этого слишком умен, – отвечал ее отец. – Но я бы очень удивился, если бы оказалось, что все это придумал не он, а кто-то другой.

– Как вы считаете, кто написал это анонимное письмо? – спросила Элиза.

– Не знаю и не интересуюсь, – сказал Джон Бродрик. – Возможно, один из наших арендаторов, который не решился себя назвать из страха перед Морти Донованом. Во всяком случае, неважно, кто написал письмо, важно найти виновников и примерно их наказать. Именно этим я и намерен заняться, даже если рискую в результате оказаться с проломленной головой.

Сестры с тревогой посмотрели друг на друга.

– Умоляю вас, – сказала Барбара, – будьте осторожны, не делайте ничего сгоряча. Может быть, стоит заручиться помощью солдат из гарнизона, что стоит на острове?

– Дитя мое, – сказал в ответ ее отец, – если я не в состоянии, не прибегая к военной помощи, усмирить двух-трех негодяев, моих собственных соседей, я никогда больше не смогу высоко держать голову в Дунхейвене. Твой прадед ни у кого не просил помощи, когда боролся с контрабандистами.

– Вы правы, не просил, – сказала Джейн, – только они его за это убили выстрелом в спину.

Джон Бродрик строго посмотрел на свою младшую дочь.

– Тебе, наверное, рассказал об этом твой братец Джон, – сказал он.

Джейн отрицательно покачала головой, глаза ее наполнились слезами, она выскочила из-за стола, подбежала к отцу и обняла его за шею.

– Если вы поедете домой, – сказала она, – пожалуйста, позвольте мне поехать с вами. Я не боюсь никаких Донованов, а ведь нужно, чтобы кто-нибудь смотрел за домом и заботился о вас. А я уже не ребенок, мне скоро исполнится четырнадцать лет.

Джон Бродрик улыбнулся дочери и потрепал ее по щеке.

– Неужели ты думаешь, что Медный Джон не может сам о себе позаботиться? – сказал он. – Не надо смущаться, Элиза, я прекрасно знаю, как меня называют в Дунхейвене. Значит, дитя мое, ты будешь обо мне заботиться, следить за тем, чтобы ленивые слуги вовремя подавали горячую воду, чтобы тарелки за обедом были чистые, а простыни – хорошо высушены и выглажены? Ну что же, посоветуйся с Барбарой, я в эти дела не вмешиваюсь. Но что бы вы ни решили, завтра я отправляюсь в Бронси, чтобы сесть на пароход, который вечером отходит в Слейн.

В Лондон было отправлено письмо, уведомляющее Генри и Джона о намерении их отца вернуться в Дунхейвен, в котором он просил их тоже приехать в Клонмиэр, если им позволят дела, и на следующий день Джон Бродрик вместе с Джейн в сопровождении Марты заняли свои места на пакетботе, совершающем регулярные рейсы между Бронси и Слейном. Пока они находились в Слейне, где им пришлось переночевать, Джон Бродрик постарался разузнать все, что возможно о том, где и как осуществляется тайная торговля рудой, и кто за этим стоит.

Управляющий транспортной конторой проявил живой интерес и сочувствие, однако мало чем мог помочь. Он признал, что слышал о подпольной торговле медью, которая ведется в графстве, и о том, что существуют бессовестные агенты, готовые организовать погрузку краденой руды и отправку ее на медеплавильные заводы на той стороне, однако кто эти агенты и какие транспортные фирмы занимаются перевозкой – этого он сказать не мог.

Джон Бродрик вышел из транспортной конторы в мрачном и решительном настроении. Дело обстояло еще хуже, чем он ожидал. Он отсутствовал ровно три месяца, и за это время сложилась целая система грабежа, которая грозила положить конец всему делу вообще. Он винил штейгера Николсона за то, что тот сразу же не сообщил ему о том, что происходит, винил и Неда Бродрика.

Последний ожидал его в Мэнди и, увидев выражение лица своего хозяина, тут же начал оправдываться за то, что вовремя ему не написал.

– Я хотел сразу же сесть на пароход и ехать к вам в Бронси, – уверял он, – только этот Николсон все время твердил, что справится сам. И, сказать по правде, сэр, у меня хватает и своих дел, связанных с имением, так что я решил предоставить все ему.

Джон Бродрик ничего не ответил. Он подозревал, что на самом деле его брат провел все три месяца отсутствия хозяина в коттедже своей матери, греясь у камина, а в хорошую погоду охотился на острове, стреляя вальдшнепов, или же увивался за какой-нибудь вдовушкой – все они считали, что его худощавая фигура и бледная физиономия отнюдь не лишены привлекательности.

Его карета покрыла расстояние от Мэнди до Дунхейвена вдвое скорее, чем несколько лет тому назад, поскольку новая дорога была наконец закончена, главным образом благодаря тому давлению, которое Джон Бродрик оказывал на их депутата в парламенте.

– Теперь единственное, что с ней может случиться, – говорил он Джейн по дороге в Клонмиэр, – это если осядет насыпь, которая ее укрепляет, а я не могу себе представить, что это когда-нибудь может произойти. Интересно, выиграл ли Флауэр свое пари, он ведь бился об заклад, что проделает весь путь за два часа. Вы с Мартой поезжайте в Клонмиэр, а за мной и Недом карету пришлите на рудник.

Шел мелкий дождик, и вершина Голодной Горы едва виднелась в густом тумане. От главного шоссе к шахте шла широкая грунтовая дорога местного значения, изрытая широкими колеями, их проделали колеса тяжелых телег, на которых руда доставлялась от шахты к пристани в Дунхейвене; вдоль дороги располагались в ряд деревянные домишки, жилища шахтеров, а в конце ее – сараи и, наконец – высокий конус самой шахты. Рабочие, занятые работой на поверхности, а не под землей, здоровались с директором, прикоснувшись пальцами к полям шляпы, бросая на него любопытные вопросительные взгляды, поскольку никто не знал, что он собирается посетить шахту. Весть о том, что Медный Джон вернулся домой, распространилась достаточно быстро, и все испытали некоторое облегчение и в то же время беспокойство – было ясно, что в связи со случившимся на шахте воровством примут строгие меры, причем все понимали, что вместе с виновными могут пострадать и невиновные.

Штейгер Николсон принял директора в конторе, где они могли поговорить, не опасаясь, что их подслушают. Его честное лицо, обычно такое спокойное и уверенное, было встревожено, по нему было видно, что он уже много ночей не мог спокойно спать. Он подтвердил, что на шахте систематически крадут медь, которая затем переправляется в Мэнди и Слейн и там уже сбывается с рук, однако люди, которые этим занимаются, слишком хитры, и поймать их невозможно.

– Я уверен, – заявил он, – что рабочие, которые приехали вместе со мной, не имеют к этому никакого отношения, и виноватых следует искать среди местных жителей, мистер Бродрик. А те местные, что не замешаны в воровстве, покрывают воров из ложного чувства товарищества или же просто боятся мести.

– Вы обыскиваете людей, прежде чем они выходят из шахты?

– Непременно, мистер Бродрик. Поднявшись наверх, каждый шахтер направляется в умывальную, и там его обыскивают, моих людей так же, как и местных. Иначе на поверхность выйти нельзя.

– Я бы хотел спуститься в шахту, Николсон.

– Пожалуйста, сэр. Я сам буду вас сопровождать.

Оба они, хозяин и штейгер, надели шахтерские робы и каски с прикрепленной спереди горящей свечкой и спустились по длинной лестнице, которая вела на штольни, расположенные на разных горизонтах; некоторые из них были настолько узки, что там можно было проходить только по одному. Медный Джон заглянул в каждый штрек и поговорил с каждым из рабочих, которые встречались ему на пути.

За то время, что он находился под землей, он не оставил без внимания ни один уголок на шахте и даже помог заложить заряд пороха под выступ скалы, которую нужно было взорвать, а потом дождался взрыва и наблюдал, как отгребали обломки породы; так что когда они с Николсоном поднялись на поверхность, время близилось к вечеру. Медный Джон, однако, не выказывал ни малейших признаков утомления, и сразу же направился осматривать сортировочное и обогатительное отделения, не оставив без внимания даже вагонетки с рудой, стоявшие на рельсах, пока наступившая темнота не сделала дальнейший осмотр невозможным.

– Ну что же, Николсон, пока мы с вами ничего такого не обнаружили, – сказал он, – однако я не теряю надежды, и можете быть уверены, что в самом скором времени я дознаюсь до всего и выясню, что здесь творится. Продолжайте делать то, что вы делали до сих пор, обыскивайте каждого, кто выходит из шахты, и поставьте ночных сторожей – платите им двойную плату. Завтра утром я снова буду здесь.

На следующий день Медный Джон вместе с братом-приказчиком отправились в западном направлении, в сторону килинских пустошей.

Погода была мягкая и теплая для этого времени года, и над килинским болотом то и дело взлетали бекасы, вспугнутые спаниелем Неда Бродрика, который бежал впереди хозяина, опустив чуткий нос к земле; сделав косой круг, птицы снова ныряли в вереск. Дунхейвен остался внизу, позади них, скрытый лесами Клонмиэра, и только Голодная Гора виднелась вдалеке, устремив свой пик в небо. Свернув направо от дороги – она увела бы их на запад дальше, чем им было нужно, в сторону реки Денмар – братья пошли по тропе, которая тянулась вдоль самого болота примерно на милю, огибая его, а затем внезапно обрывалась, упираясь в ограду, внутри которой были расположены сараи, хлев и прочие хозяйственные постройки, а по холму круто поднималась вверх грубо замощенная подъездная аллея, ведущая к дому на вершине.

Все это место производило самое мрачное впечатление: дом был сложен из грязно-бурого камня, на широких зияющих окнах не было ни штор, ни занавесок, а в запущенном саду, окружающем дом, было голо и неуютно. Когда они шли через сад к дому, из сарая выскочила собака, помесь борзой и терьера, и злобно зарычала, поджав, однако, хвост.

На пороге дома появилась женщина, которая, должно быть, услышала шум; увидев незнакомых людей, она хотела было захлопнуть дверь, но потом, передумав, наоборот гостеприимно ее отворила и сделала книксен.

В молодости она была, должно быть, хороша собой, да и сейчас в ее тонком лице и темных глазах сохранилось что-то от былой красоты, и держалась она с большим достоинством.

– Нечасто вы удостаиваете нас своим посещением, мистер Бродрик, – сказала она. – Боюсь, вам нелегко было добираться до нашего скромного жилища по такой ужасной дороге. Вы, наверное, хотите повидать моего мужа?

– Вы правы, миссис Донован, – ответил Джон Бродрик. – А он дома?

– Дома, он уже недели три как никуда не выходит, все нога его мучает, покоя не дает ни днем, ни ночью. Вы найдете его в гостиной, там у него нынче и постель, он как заболел, так и переселился туда из спальни. Не трудитесь вытирать ноги, мистер Бродрик, не бойтесь испачкать мои ковры, они такие старые, что им уже ничего не сделается.

Джон Бродрик отметил про себя жалобные нотки, прозвучавшие в тоне женщины. Извинившись за темноту в передней, хозяйка открыла дверь в гостиную.

– К тебе мистер Бродрик вместе со своим приказчиком, – объявила она, – джентльмены пришли пешком из самого Клонмиэра.

В комнате было холодно и дымно – в камине горел торф, дававший мало тепла, зато массу дыма; под окном на постели, положенной на козлы, лежал Морти Донован, обложенный не слишком чистыми подушками. Его загорелое обветренное лицо было бледно, и он, казалось, заметно постарел с тех пор, как Джон Бродрик видел его в последний раз. Он поднял голову и устремил на вошедших безразличный взгляд своих голубых глаз.

– Присаживайтесь, джентльмены, – пригласил он, – если найдете стул, который под вами не сломается. Сам я встать не могу, как видите, моя несчастная нога меня совсем доконала. Принеси вина для мистера Бродрика, женщина, вместо того чтобы пялить глаза на наших гостей. Мы, может, и бедны, однако вполне можем оказать гостеприимство, когда к нам заходят господа, а в погребе у меня найдется бутылка-другая кларета, который может поспорить с тем, что имеется у вас в Клонмиэре, мистер Бродрик.

Приказчик с надеждой посмотрел на женщину. Ничто не доставило бы ему большего удовольствия, чем стаканчик кларета, но его хозяин махнул рукой, отказываясь от угощения.

– Я пришел сюда не для того, чтобы пить за твое здоровье, Донован, или даже за мое собственное, – сказал он, – и не для того, чтобы поболтать с тобой по-соседски. Я пришел тебе сказать: мне прекрасно известно, что ты мне пакостишь, причиняя убытки руднику на Голодной Горе, и я намерен положить этому конец. Это единственная причина, которая заставила меня приехать сейчас сюда с той стороны. Если ты не прикажешь своим подручным, чтобы они прекратили свои воровские дела, я велю арестовать и посадить в тюрьму всех до одного рудокопов, что работают в шахте.

Губы Морти Донована медленно расплылись в улыбке.

– …которых незамедлительно оправдает выездная сессия суда в Мэнди, – сказал он. – Я не имею ни малейшего понятия, о чем вы говорите, мистер Бродрик. Вот уже несколько месяцев я близко не подходил к Голодной Горе. А что до воровства, то спросите лучше ваших корнуольских наемников, куда они девают руду, да вашего штейгера Николсона, откуда у него появилось столько денег, что он купил своей жене дорогую вышитую шаль, и она теперь разгуливает по Дунхейвену, разрядившись, словно пава.

– Корнуольцы тут совершенно ни при чем, и тебе это отлично известно, – ответил Бродрик, – а люди из Дунхейвена тоже работали бы спокойно и добросовестно, если бы ты не развратил их за моей спиной, отравляя их сознание своим ядовитым влиянием.

– Ядовитым? – воскликнул старик, делая вид, что страшно рассердился. – Разве это отрава – взывать к милосердию всех святых, чтобы они простили тебя за то, что ты сотворил с Дунхейвеном из-за этой своей шахты, где ты заставляешь мужчин и юношей, почти что детей, надрываться, истекая потом, ради того, чтобы добыть тебе богатство? Я призываю в свидетели стены этого дома, что не вымолвил ни единого слова, которое могло бы вызвать твое неудовольствие; наоборот, все мои речи исполнены жалости к тебе.

Медный Джон спокойно выслушал до конца, не прерывая этого потока красноречия.

– Можешь говорить, пока не охрипнешь, Донован, – сказал он наконец. – Ты прекрасно знаешь, что это не производит на меня никакого впечатления. Какие бы способы ты ни изобретал для того, чтобы тайно переправлять руду в Мэнди, а потом за пределы графства, можешь быть уверен, что я все равно до всего докопаюсь, и ты вместе со своими подручными понесешь суровое наказание. Тебе, я думаю, не особенно захочется провести остаток жизни втюрьме, но так именно и будет, если ты не прекратишь грабить меня и моих компаньонов.

Морти Донован ничего не ответил. Его голубые глаза утратили свой блеск, и он откинулся на подушки, делая вид, что этот разговор его утомил.

– А если жители Дунхейвена и продают вашу медь потихоньку от вас, мистер Бродрик, – сказал он, – то виноваты в этом только вы сами, ибо, устроив в Дунхейвене шахту, вы с самого начала открыли перед ними путь соблазна.

Это последнее заявление переполнило чашу терпения Медного Джона.

Он встал и коротко попрощался с Морти Донованом.

– Запомни, – сказал он, – я пришел сюда, чтобы предупредить тебя и твоих сыновей, если они работают вместе с тобой. И я буду тебе благодарен, если ты оставишь в покое моих арендаторов и не будешь красть их скот.

С этими словами он прошел мимо жены Донована, которая стояла возле открытой двери, и в сопровождении своего приказчика вышел из дома во двор.

– Глупо было с моей стороны сюда приходить, – сказал он. – Но я его по крайней мере предупредил, и теперь он знает, чего можно ожидать.

В этот момент хозяйская дворняжка набросилась на спаниеля Неда Бродрика, и обе собаки, вцепившись друг в друга, со злобным рычанием покатились по земле, несмотря на все попытки Неда Бродрика их растащить. Миссис Донован громко звала собаку из дома, но тут из сарая вышел человек и оттащил ее за шиворот, награждая пинками, так что бедное животное, жалобно скуля, поспешило скрыться подальше от его башмаков.

Сэму Доновану было около тридцати лет, и в нем самым неудачным образом сочетались черты обоих родителей – он не унаследовал от них ничего хорошего. Его голубые глаза были водянисты и невыразительны, редкая щетина прикрывала вялый дряблый рот. У него была манера улыбаться как-то в бок, а смотрел он постоянно вниз, на собственные башмаки, почесывая при этом за ухом.

– Добрый вечер, Сэм, – коротко поздоровался с ним Джон Бродрик. – Если ты хочешь узнать, зачем я приходил к твоему отцу, зайди в дом и спроси у него, пока он еще не забыл, о чем мы с ним говорили.

– Если вы пришли, чтобы объясниться по поводу забора Тима Мура, то меня не было дома, когда туда забрели коровы, я был в Дунхейвене, – сказал Сэм Донован, переводя взгляд с Медного Джона на его приказчика. – Вообще-то говоря, его забор уж слишком далеко выдается на север, он захватывает нашу землю, это вам всякий скажет. Том Мур не имел никакого права ставить там забор.

– Вопрос об этом заборе разбирался в третейском суде еще полгода тому назад, и тебе это прекрасно известно, Сэм Донован, – вмешался в разговор приказчик, который почувствовал себя в своей стихии и не прочь был продемонстрировать свою власть. – Разве я не приходил сюда, для того чтобы измерить участок вместе с двумя беспристрастными свидетелями, которые подтвердили правильность нашего решения? Помнишь, ты же сам тогда сказал…

– Довольно, Нед, – нетерпеливо сказал Джон Бродрик, – все это неважно, и Сэм прекрасно знает, что забор сломали коровы его отца и что он должен возместить ущерб, так что больше не о чем говорить. Пойдем домой, а то мы оба промокнем до нитки.

Он круто повернулся и пошел, не простившись с Сэмом Донованом, и приказчик вынужден был последовать за ним, сожалея о том, что спор был прерван, хотя мог бы длиться еще достаточно долго, и потребовалось бы вернуться в дом и продолжить его за стаканом виски, что непременно состоялось бы, если бы он был один, а не в сопровождении своего брата и хозяина.

Погода переменилась, что часто случается в этих краях, в воздухе повисли липкий туман и морось, а потом полил дождь, так что казалось, будто солнца здесь никогда и не бывает. Теперь ясно одно, думал Медный Джон, шагая вдоль болота, неизменно на пять-шесть ярдов впереди своего приказчика, пришло время показать этим Донованам раз и навсегда, что они должны прекратить мутить народ. Эта глупая вражда между двумя семьями – стародавняя история; прошлое давно пора похоронить и забыть о нем. Если Донованы не преуспели в жизни, не добились ничего хорошего, а наоборот, потеряли то положение, которое занимали прежде, то это произошло исключительно из-за их лени и безалаберного образа жизни. Преуспеяние Бродриков не имеет к ним никакого отношения. Богатство, которое он, Джон Бродрик, приобретает, основано на его энергии и на счастливой способности идти в ногу со временем. Если Донованы этого не понимают и будут продолжать чинить ему препятствия, Донованы будут сломлены. И чем скорее это произойдет, тем лучше для Дунхейвена. Слишком много в стране таких семей: гордых, ленивых и никчемных, всегда готовых пойти против закона; они являют собой постоянную угрозу спокойствию государства и законопослушных землевладельцев, таких, как он сам. Покуда этих людей не заставят повиноваться, примириться с прогрессом и подчиниться общему ходу вещей, страна никогда не станет богатой и процветающей.

Вот к какому решению пришел Медный Джон, оставив за спиной сырое болото и вересковую пустошь и выходя на дорогу, в то время как дождь ручьями стекал по его пальто. Когда он подошел к воротам, ведущим в его владения, отпустил приказчика и зашагал по аллее к замку, небо внезапно прояснилось, зеленая трава на лужайках засверкала на солнце, а там, вдали у края леса, взмыли в воздух цапли; покинув свои гнезда в гуще высоких деревьев, они медленно летели, тяжело взмахивая крыльями, в сторону залива. Он свернул с дороги и постоял в мягкой траве на пригорке перед замком. С любовью глядя на мощные серые стены своего дома, на башни по краям, на холм, поросший высокими деревьями. Он думает о том, как пристроит и новое крыло, сделает его еще более крепким и прочным, с большими окнами и новыми башнями – не для себя, а для Генри и его детей, и когда-нибудь в будущем замок Клонмиэр станет главной приметой округи, так что люди, проезжая по дороге из Мэнди в Дунхейвен, будут останавливаться у подножья Голодной Горы и говорить, указывая на запад: «Вон там, видите? – Клонмиэр, замок Бродриков». А возле него будут возвышаться трубы и копер рудника.

4

В конце недели из Лондона приехали Генри и Джон. За это время на руднике не было никаких новых происшествий, и штейгер Николсон высказал предположение, что возвращение директора компании испугало воров, а может быть, они просто одумались и вспомнили о честности.

Однако вскоре он понял, что ошибался, поскольку на следующий день после приезда молодых Бродриков было обнаружено, что в одной из вагонеток, до верху нагруженной в конце рабочего дня рудой, уже промытой, отсортированной и оставленной на обычном месте возле сортировочного отделения, с тем чтобы ее можно было сразу везти в обогатительное, вместо медной руды оказалась пустая порода, оставшаяся после сортировки. Штейгер Николсон сразу же призвал к себе тех двоих рабочих, которые накануне были заняты на погрузке и нагружали именно эту вагонетку, и подверг их строгому допросу, однако оба они были в полном недоумении и никак не могли понять, как это случилось. Штейгер Николсон спустился в шахту и, ползком пробравшись по узкой штольне, добрался до забоя, где накануне велись работы. На прошлой неделе почти непрерывно производились взрывы, и в забое, еще не очищенном от обломков породы, до сих пор держался едкий запах пороха. Рабочие, занятые в забое, как и те, что обслуживали вагонетку на поверхности, были местные, из Дунхейвена, а не те, что приехали вместе с Николсоном из Корнуола; они ничего не знали и не могли понять, каким образом в вагонетке очутилась пустая порода. В доказательство своей невиновности они напомнили штейгеру что он сам накануне вечером присутствовал при том, как их смена поднялась на поверхность, сам наблюдал, как их обыскивали, и убедился в том, что ни у кого из них не было обнаружено ни крупицы руды.

– Что мы, съели твою руду, что ли? – спросил один из них, пылая справедливым негодованием. – Будешь вспарывать нам животы, чтобы ее найти?

– А я так думаю, – серьезно заметил его товарищ, – что ее украли духи, те, что живут в старой горе, а нас на это время заколдовали, так что мы не видели, как они прокрались мимо нас со своими тачками.

– Единственные духи, которые пробрались сюда в шахту, находились в той бутылке, что ты купил в лавке в Дунхейвене, – сказал на это штейгер. – Продолжайте работать и помните, что вам еще придется ответить на вопросы мистера Бродрика, когда он сюда приедет. Я так полагаю, что он вызовет полицию и всех вас велит арестовать и отправить в Мэнди.

Эта новая неприятность нанесла сильный удар по самолюбию штейгера, который еще накануне поздравлял себя с тем, что всем бедам наступил конец, и он с крайней неохотой послал мальчика в Клонмиэр с запиской к директору, в которой сообщалось о том, что произошло.

Медный Джон прибыл в течение ближайшего часа в сопровождении обоих сыновей и молча выслушал рассказ Николсона, сохраняя при этом строгое, непроницаемое выражение лица.

– Ну как, Генри, – сказал он, когда Николсон закончил, – у тебя свежий молодой ум, и ты здесь совсем новый человек. Что ты обо всем этом думаешь?

Генри задумчиво молчал. Ему было уже двадцать пять лет, брату – двадцать четыре, но оба они привыкли только почтительно прислушиваться к тому, что говорил отец, и не спешили высказывать свои собственные соображения, и когда им вдруг предложили высказать свое мнение, это было для братьев полной неожиданностью.

Путешествие, которое Генри совершил по Европе – во Францию, а потом в Германию – сообщило ему уверенность в себе, которой по-прежнему был лишен его брат; к тому же у него была хорошая голова, природа наградила его известным обаянием и любезными манерами, и вот, посмотрев с улыбкой на Николсона, он попросил разрешения спуститься в шахту.

– Конечно, конечно, сэр, – сказал штейгер. – Я сам буду вас сопровождать.

– О нет, не утруждайте себя, – сказал Генри. – Мне кажется, будет лучше, если я пойду один или вместе с братом. Возможно, мы обнаружим там что-нибудь такое, что даст нам ключ к загадкам и поможет разрешить ваши затруднения.

– Желаю вам удачи, – сказал их отец, коротко посмеявшись, – только будьте осторожны и не заблудитесь. Джон вполне способен провалиться в какой-нибудь штрек и сломать себе шею.

Братья вышли из тесного помещения конторы и, миновав обогатительное отделение и вагонетки, стоящие на рельсах, направились к лестнице, которая вела в шахту.

– Ну, скажи, – обратился к брату Джон. – Что ты там придумал?

– Кое-что есть, – отвечал Генри. – Только я пока лучше промолчу. Но, тем не менее, я хочу, чтобы ты мне помог. Когда мы доберемся до штрека, где, как говорил Николсон, вчера велись работы, ты должен отвлечь шахтеров, завести с ними какой-нибудь разговор, чтобы я мог осмотреть забой без помех. Я подам тебе сигнал: высморкаюсь.

– А о чем мне с ними говорить? – пытался протестовать Джон.

– Да о чем хочешь. Расскажи им про свою новую борзую. Самое главное, надо их отвлечь.

– Все это сплошная глупость, – сказал Джон. – Я бы на месте отца оставил их в покое – пусть себе таскают медь, сколько им угодно. Там, внутри, её, наверное, предостаточно. Черт возьми, Генри, ты только посмотри, во что они превращают Голодную Гору.

Он указал на высокий узкий копер, на длинный ряд сараев и сбившиеся в кучку домишки, в которых жили рудокопы.

– И все это для того, – рассмеялся его брат, – чтобы я мог развлекаться в Париже и Брюсселе, а ты – устраивать собачьи бега.

Они надели шахтерские каски и робы и по длинной крутой лестнице стали спускаться в шахту. Там царила атмосфера, в которой странным образом сочетались холод и духота, а свечки, укрепленные в кронштейнах через определенные промежутки, давали тусклый неверный свет.

Они дошли до первого горизонта, где увидели двух рабочих возле ствола шахты, которые подцепляли к цепям бадьи, чтобы их можно было поднять на поверхность с помощью ворота. Генри спросил, в какой стороне ведутся взрывные работы, и братьев направили вниз, на следующий горизонт.

– Это самая узкая штольня в шахте, – сказал один рабочий. – Вам придется идти друг за другом, а иногда даже ползти.

Генри все это, по-видимому, нравилось, и он с живым интересом оглядывался, время от времени постукивая по стенке штольни и тихонько посвистывая – верный признак того, что он что-то серьезно обдумывает, в то время как Джон, которому из-за его высокого роста было очень трудно идти – низкая кровля штольни заставляла его все время нагибать голову – молча шел следом за братом, чувствуя, что с каждым шагом, который приближал его к самому чреву горы, его и без того подавленное настроение еще больше ухудшается.

Ему хотелось как можно скорее выбраться отсюда вон, подняться на поверхность, глотнуть свежего воздуха на вершине Голодной Горы. Он думал, нет, был уверен, что копаться в ее недрах, забираться в самую глубь, разрушать древние скалы, взрывая их динамитом, для того чтобы добыть скрытый там металл, – низко, даже греховно.

Глухой рокот взрыва дал им знать, что они находятся совсем близко к месту работ, и наконец, с трудом пробравшись по темной, наполненной дымом штольне, они оказались среди шахтеров.

В тусклом свете свечей их лица казались серыми и измученными, и Джона с новой силой охватила тоска. Если с этими людьми что-то случится, если они пострадают в результате такой ужасной работы, вина за это ляжет на отца и на него самого.

Генри сразу же вступил в разговор с рабочими, стал их расспрашивать о том и о сем, в то время как Джон стоял в стороне, разглядывая мокрые стены, по которым каплями стекала вода, и груду породы – результат последнего взрыва, – которую шахтеры отгребали кирками и лопатами. Он слышал, как его брат спрашивает, далеко ли тянется эта штольня, в каких местах были взрывы на прошлой неделе, и один из шахтеров, корнуолец, который как раз занимался тем, что поджигал запал, указал на дальний конец штольни, где скопилась груда неубранной породы и где высота кровли не превышала четырех футов.

– Мы зря теряем здесь время, – сказал он. – Здесь сплошной мел и никакой руды. Можно палить целую неделю, и все равно ничего, кроме мела, не получишь. Я почти уверен, что в этом месте наверху холм дает большую крутизну, образуется широкая впадина, и мы совсем недалеко от поверхности.

– Да-да, – подтвердил Генри, – гуляя по горе, я часто встречал такие впадины, они похожи на естественные карьеры. Мне кажется, что в далеком прошлом здесь, возможно, велись какие-нибудь работы.

– Да, сэр, – согласился корнуолец, не вполне, впрочем, понимая, что тот имеет в виду под земляными работами, и тут Джон вдруг услышал, что брат усиленно сморкается. Он сразу же обернулся к шахтерам.

– У вас бывают несчастные случаи во время взрывов? – спросил он.

Один из рабочих повернулся к нему.

– Нет, сэр, – ответил он. – В этих делах главное – осторожность. Конечно, нужно знать свое дело.

Корнуолец показал Джону, в каких местах в скале пробиваются шпуры, для того чтобы заложить туда заряд. Джон задавал множество вопросов, выказывая живой интерес, в общем-то ему не свойственный, в то время как остальные трое рабочих, довольные тем, что удалось немного отдохнуть, опершись на свои лопаты и кирки, вступили в беседу относительно того, когда и где на шахтах впервые применили порох.

Никто не обращал внимания на Генри, который не участвовал в беседе и вообще куда-то исчез, растворившись в темноте дальнего конца штольни. Когда минут через десять-пятнадцать он наконец вернулся – Джон к тому времени успел рассказать с большим красноречием о пороховом заговоре, отдавая все свои симпатии Гаю Фоксу и вызвав тем самым уважение двоих рабочих из Дунхейвена, – Джон, взглянув на брата, заметил, что платье его перепачкано мелом и что он чрезвычайно возбужден.

– Ну что же, Джон, – сказал он, – если ты наговорился, предоставим этим ребятам вернуться к своей работе и пойдем наверх. – Коротко поблагодарив шахтеров, он направился к лестнице, с трудом пробираясь по узкой штольне.

Братья поднимались наверх молча, Джон не задавал никаких вопросов, но когда они оказались на поверхности, Генри отряхнул пыль, покрывавшую его с ног до головы, и с торжеством повернулся к брату.

– Чутье меня не обмануло, – сказал он. – Мне теперь понятно, каким образом эти дьяволы таскают у нас руду. Подожди немного, вот придем в контору, и я все расскажу.

Их отец, который уже начал выказывать признаки нетерпения, ходил взад-вперед по комнате, заложив руки за спину.

– Ну как? – спросил он, увидев входящих сыновей. – Ничего не случилось, все кости целы?

– Покуда целы, – ответил Генри, – но пока вся эта история не кончится, ни в чем нельзя быть уверенным. Штейгер Николсон, нас никто не может подслушать?

– Нет, сэр. Клерк ушел обедать, и здесь нет никого, кроме нас.

– Очень хорошо, – сказал Генри. – В таком случае, могу вам сообщить, что вашу руду крадут снизу, не вынося ее на поверхность.

– Что, черт возьми, ты хочешь этим сказать, Генри? – раздраженно спросил его отец.

– Именно то, что сказал, сэр. Я всегда считал, что в доисторические времена на Голодной Горе обитали пещерные жители, которые рыли себе пещеры и прокладывали подземные ходы; следы от них сохранились до сих пор. Я сам натыкался на эти пещеры и пустоты, когда мне случалось подниматься на Гору, но не давал себе труда посмотреть, насколько глубоко они идут. И вспомнил о них только тогда, когда зашла речь о краже руды.

– Ну и что? – спросил отец.

– Так вот, когда мы спустились на второй горизонт, я оставил Джона разговаривать с шахтерами, которые работали в забое, и дошел до конца штольни, до того места, где они прекратили работу, потому что штольня уперлась в меловой пласт. Я раскидал груду породы, сдвинул один довольно большой камень – мне показалось, что его положили там нарочно. Пробравшись за этот камень, я и обнаружил то, о чем подозревал с самого начала: штрек, настолько узкий, что продвигаться по нему может только один человек, да и то на четвереньках, отходит круто вверх. Стенки у него гладкие, это указывает на то, что им недавно пользовались. Я обследовал всего несколько ярдов, мне не хотелось, чтобы меня обнаружили, но я вполне уверен, что он ведет в одну из пещер на склоне горы. Нет ничего легче, чем проползти по этому штреку до пещеры, доставив туда добычу, а потом кто-нибудь другой явится за ней утром, погрузит ее на тележку, и все в порядке. Очень просто догадаться, как они это делают. Двое рабочих из Дунхейвена, которые участвуют в этом жульническом деле, сговариваются работать в одной штольне, и пока один из них сторожит, другой перетаскивает краденую руду в пещеру. Я совершенно уверен, капитан Николсон, что ваши корнуэльцы в этом не замешаны. Тот человек, который производил сегодня взрывы, знает о штреке за меловым пластом не больше, чем мой брат Джон. А между тем, если бы у него была хоть капля любопытства, он бы очень скоро его обнаружил. Вот вам и разгадка, отец, а теперь делайте, что считаете нужным.

Он улыбнулся отцу и штейгеру и подмигнул брату. В конце концов то, что он сегодня проделал, можно было рассматривать как серьезное достижение.

– Ну что же, Николсон, – сказал Медный Джон, – похоже, мой сын за полчаса добился того, над чем вы бьетесь уже несколько недель. Себя я, впрочем, тоже не оправдываю. Итак, мы сделаем вот что. Когда сегодня закончится смена, вы с моим сыном Генри спуститесь в штольню и осмотрите штрек до конца, до его выхода на поверхность. Там мы установим пост и будем сторожить каждую ночь, пока не поймаем воров на месте преступления. А если будет драка, то тем лучше. Что ты думаешь об этом деле, Джон? Ты ведь наш семейный адвокат.

Джон терпеть не мог юриспруденцию, однако у него не хватало смелости в этом признаться. Он жалобно посмотрел на брата, который не обратил на это никакого внимания.

– Не знаю, сэр, – промямлил он. – А вы не думали о том, чтобы просто сказать людям, что вы разгадали их хитрости, а потом забить этот штрек и таким образом положить конец всему этому делу? Тогда ни одна сторона не пострадает.

– Если тебя ничему другому не научили в Линкольнс Инн, то неудивительно, что никто тебе не предлагает места адвоката, – презрительно заметил его отец. – Боюсь, что мой младший сын лучше разбирается в собаках, чем в своей профессии, капитан Николсон. Прекрасно, Джон, можешь сидеть дома, по крайней мере Джейн будет не одна. Нам здесь слабонервные не нужны. Полагаю, на ваших корнуольцев можно положиться, Николсон? А я тем временем поищу помощников среди соседей. Не хочу обращаться за помощью к военным в этом деле. Может, удастся уговорить Саймона Флауэра из Эндриффа, чтобы он нам помог. Что там ни говори, а силы ему не занимать.

Джон Бродрик возвратился в Клонмиэр в отличном расположении духа. Скоро можно будет поставить этих мерзавцев на место, их так проучат, что они забудут, как соваться в его шахту. Джейн рассказали о том, что там произошло; она с удовольствием выслушала рассказ о том, какую находчивость проявил Генри, однако ее радость померкла при виде мрачного выражения лица Джона, вызванного, как она полагала, сознанием его собственной неполноценности.

– Пусть Генри ползает по этому проклятому штреку, – говорил он сестре, растянувшись в отцовском кресле в гостиной. – Меня нисколько не интересует, что он там обнаружит. Эта история мне до чертиков надоела.

– Зачем же ты сюда приехал, если не хочешь помочь отцу?

– Ты когда-нибудь слышала, чтобы я отказался от возможности удрать домой? Да еще когда вальдшнепы на острове только и ждут, чтобы их постреляли? Пойдем со мной в кладовку, поможешь мне вычистить ружье. А что до меди, то пусть эти ребята растащат ее всю до крошки, мне на это наплевать.

Было решено, что на следующую ночь на склоне горы установят пост, за день Медный Джон разузнает у соседей, смогут ли они помочь ему, а Джон и Генри съездят в замок Эндрифф, чтобы поговорить с Саймоном Флауэром. Старик Роберт Лэмли был в Четтенхэме, где он обычно проводил зиму; впрочем, даже если бы он оказался на месте, толку от него было бы немного.

Погода стояла прекрасная, на небе – ни облачка, и молодые Бродрики ехали в Эндрифф в отличном настроении, везя в подарок миссис Флауэр вальдшнепа. Хозяйка Эндриффа была крупная внушительная женщина с сильно развитым чувством собственного достоинства; она не могла забыть, что ее муж Саймон приходится братом лорду Мэнди, каковое обстоятельство сам Саймон Флауэр предпочитал игнорировать. Замок Эндрифф со своими золочеными стульями и мраморными полами по великолепию мог бы сравниться на первый взгляд разве что с королевским дворцом, а сама миссис Флауэр – с королевой, восседающей на троне; однако при ближайшем рассмотрении обнаруживалось, что сидеть на золоченых стульях небезопасно, поскольку у многих из них сломаны ножки; что же касается мраморного пола, то он был до такой степени грязен и загажен – об этом позаботились любимые сеттеры мистера Флауэра – что вполне мог бы потягаться с собачьей конурой. Бродриков встретил и проводил их в гостиную пудреный лакей, облаченный в ливрею; его великолепный вид несколько портила штопка на белых чулках и весьма ощутимый запах навоза, свидетельствующий о том, что утро он обычно проводит на конюшнях. Наверху раздавались возбужденные голоса, верный показатель того, что там происходит домашняя ссора. Интенсивность перебранки усугублялась диссонирующими звуками фортепиано, за которым, как увидели, к своему величайшему удивлению, Бродрики, войдя в гостиную, сидел Саймон Флауэр; сдвинув на затылок шляпу, закрыв глаза и сжимая в зубах непомерной длины трубку, он играл какую-то странную мелодию своего собственного сочинения, раскачиваясь в такт музыки.

Миссис Флауэр, разодетая словно для лондонского приема, штопала парчовые занавески, нимало не смутившись приходом гостей.

– Я счастлива видеть вас обоих, – сказала она, милостиво протягивая руку Генри, который смутился, думая, что от него ждут, чтобы он ее поцеловал. – У нас, как обычно, некоторый беспорядок. Пожалуйста, присаживайтесь и расскажите, что у вас новенького. Нет-нет, мистер Бродрик, возьмите другой стул, у этого может подломиться ножка. Как мило со стороны вашего батюшки, что он прислал нам дичи. Дело в том, что мой деверь лорд Мэнди – брат моего мужа – в настоящее время отсутствует, не живет в своем поместье, а вообще-то нас, как вы понимаете, снабжают дичью регулярно… А что, ваши сестры по-прежнему наслаждаются природой на вашей маленькой ферме? Мисс Бродрик, вероятно, воображает себя Марией Антуанеттой в Малом Трианоне. Приятное разнообразие после Клонмиэра…

Она продолжала щебетать, не дожидаясь ответов и ни на секунду не останавливаясь, чтобы передохнуть, а поскольку она старалась говорить погромче, чтобы ее можно было расслышать, ее муж тоже постепенно увеличивал громкость, так что наконец один из сеттеров, лежавший до этого у него в ногах, вылез из-под стула и начал жалобно выть, аккомпанируя таким образом своему хозяину.

– Бедный Борис не выносит фортепиано, – прокричала миссис Флауэр. – Иногда он воет целыми часами, однако моего мужа это нисколько не смущает. Когда вы оба приедете поохотиться к моему отцу в Данкрум?

Генри с трудом выдерживал напряжение, которое он испытывал от беседы, проходящей в таких условиях – ему почти не удавалось вставить слово, он только кивал головой, улыбался и делал учтивые жесты, тогда как Джон хранил упорное молчание, как всегда, когда втайне забавлялся происходящим.

Наконец концерт подошел к концу, последовал бурный финал с громовыми аккордами в басах, которые вызвали протестующий вой несчастной собаки, и Флауэр, громко захлопнув крышку, встал от инструмента.

– Говорят, что это признак большого ума, когда собака поет под музыку, – сказал он, махнув трубкой в сторону братьев. – Вы, наверное, никогда раньше не слышали, как моя собака мне аккомпанирует. Она вкладывает в это всю душу. У меня прямо сердце разрывается, когда я ее слушаю.

– Не говори глупостей, Саймон. Собака терпеть не может музыки.

– Терпеть не может? Уверяю тебя, этот пес сидит возле меня как пришитый, впившись глазами в ноты, до того он обожает этот инструмент. Но довольно об этом. Молодым людям необходимо подкрепиться после дороги. Пойдемте-ка в погреб, джентльмены, это будет лучше, чем чай, которым вас будет потчевать моя супруга.

Он повел своих гостей по узкой винтовой лестнице, а потом через целый лабиринт коридоров, в погреб. Там, пошарив с огарком свечи по углам, он извлек бутылку старой мадеры, которую тут же перелил в графин, спрятанный в укромном уголке вместе с полдюжиной рюмок.

– Когда на улице мороз и я не могу охотиться, – серьезно объяснял он, – я привожу своих друзей сюда, и вы просто удивитесь, если я вам расскажу, как приятно мы проводим здесь время. Моя жена воображает, что мы играем на бильярде, и я специально посылаю в бильярдную лакея, чтобы он стучал там шарами. Она и не подозревает, что мы находимся здесь, доверчивая душа. Наливайте себе, дети мои, и устраивайтесь поудобнее. Здесь для всякого найдется пивная бочка.


Молодые люди вместе с хозяином действительно отлично провели там время, значительно приятнее, чем в гостиной за чайным столом хозяйки, так что когда они наконец вышли из погреба, щурясь от яркого света, и снова стали подниматься в верхние покои замка, Генри начисто забыл о своей миссии, Джон испытывал любовь и благорасположение ко всем окружающим, а хозяин дома распевал песенку «О, владычица моя, где ты теперь?», слова которой, по мнению Джона, вряд ли могли относиться к достопочтенной миссис Флауэр. В гостиной тем временем был сервирован чай, а Генри пришел наконец в себя – по крайней мере настолько, чтобы вспомнить о цели своего визита – и изложил, довольно невразумительно, просьбу своего отца. Рассказ его звучал настолько непонятно, что Саймона Флауэра, даже если принять во внимание интерлюдию в погребе, вряд ли можно было винить за то, что, когда Генри кончил, он только покачал головой.

– Я не собираюсь ползать на животе в этих кротовых норах ради вашего батюшки, да и вообще ради кого бы то ни было, – зевая проговорил он, поскольку старая мадера начинала входить в силу, и его голубые глаза стали неудержимо слипаться. – Ведь я могу там заблудиться, и ни одна живая душа меня никогда больше не увидит. Помнишь, Мария, у нас так пропала наша Таунсер? Она залезла в барсучью нору и все – назад уже не возвратилась. Самая лучшая сука из всех, что были на моей псарне.

– Вы меня неправильно поняли, сэр, – сказал Генри. – Никто не говорит, что вам надо спускаться в шахту или лазать по штрекам. Согласно плану моего отца, вы и другие наши соседи должны караулить на склоне горы у выхода из штрека, с тем чтобы схватить воров, когда они будут оттуда выходить.

– Так на кого же вы охотитесь, на лисиц или на людей?

– На людей, мистер Флауэр. Я должен вам все объяснить. Речь идет о злоумышленниках, которые крадут медь из нашей шахты. Отец хочет их арестовать в назидание остальным. Он считает, что за всем этим стоит Морти Донован.

– Ну нет, против Морти Донована я не пойду. Разве не он продал мне отца Таунсер, той самой суки, о которой я только что говорил? Удивительная собака, Джон. Ты, я думаю, оценил бы эту пару по достоинству. Нет-нет, зачем это я буду валяться целую ночь на горе, только для того, чтобы поссориться с Морти Донованом? Не понимаю, зачем ваш батюшка вообще вмешивается в это дело?

– Но, мистер Флауэр, вы же мировой судья, разве вы не считаете, что необходимо бороться с нарушителями закона?

– Стыдись, Саймон, – сказала его жена. – Бедный мистер Бродрик там в Дунхейвене день и ночь трудится над тем, чтобы спасти от расхищения шахту, которая принадлежит ему и моему отцу, а ты не хочешь пальцем шевельнуть, чтобы ему помочь. Я очень сожалею, мистер Бродрик, что мой деверь сейчас в отъезде. Граф Мэнди никогда бы не стал сидеть сложа руки и смотреть на то, как творится беззаконие, и, смею сказать, если я воспользуюсь своим влиянием на него и пошлю ему весточку…

– Это очень любезно с вашей стороны, сударыня, однако дело это не терпит отлагательства. Мне кажется, мой отец надеялся, что мистер Флауэр поедет с нами сегодня же.

– Сегодня? Это невозможно. Сегодня я не двинусь с места, даже если сюда нагрянут все воры Европы, – театральным голосом заявил Саймон Флауэр. – Пусть Морти Донован крадет медь и пусть она принесет ему больше счастья, чем она приносит нашему дому. – И, плотнее нахлобучив на голову шляпу, Саймон Флауэр снова уселся за фортепиано.

Генри посмотрел через стол на Джона и пожал плечами, но в этот момент дверь распахнулась, и в гостиную влетела дочь Саймона. Лицо ее пылало, глаза гневно сверкали, каштановые волосы спутались, свободно рассыпавшись по плечам.

– Черт знает что! – кричала она. – Надо же! Я этого не потерплю, я ей так прямо и заявила. Расцарапала ей физиономию и заперла в бельевом шкафу. Чтобы она там сдохла!

С этими словами она захлопнула крышку фортепиано, заставив отца прекратить игру, и стояла, тяжело переводя дух и глядя на мать с вызывающим видом.

Явление, столь внезапно представшее перед молодыми Бродриками, произвело на них потрясающее впечатление. Они вскочили на ноги, потеряв дар речи от смущения, – и впрямь, семнадцатилетняя Фанни-Роза Флауэр могла привести в полное онемение любого мужчину, способного ценить женскую красоту.

Гнев, во власти которого она находилась, делал ее прелестное лицо еще краше: румянец, пылающий на щеках, придавал особую глубину ее зеленым, чуть раскосым глазам, а небрежно растрепанные волосы делали ее похожей на вакханку, явившуюся из дикого леса. То, что она была босой, казалось, вполне соответствовало ее характеру. Только теперь она заметила, что у родителей гости.

– Здравствуйте, – сказала девушка с царственной повадкой матери и с улыбкой отца. – Прошу прощения за то, что помешала, но я поругалась со своей гувернанткой и очень надеюсь, что эта ссора будет последней.

– Фанни-Роза, – сказала ее мать, – ты меня удивляешь и огорчаешь. Что подумают о тебе мистер Бродрик и его брат? А мисс Харис? Она же задохнется в бельевом шкафу.

Миссис Флауэр в большом волнении покинула гостиную, в то время как ее супруг, готовый отнестись к выходке дочери с полным снисхождением, поглядывал на нее из-за фортепиано.

– Мне никогда не нравилась эта мисс Харис, – сказал он. – В ней есть что-то низкое и лицемерное, а нам это совершенно не подходит. И вообще тебе давно пора обходиться без гувернантки.

Фанни-Роза, успокоившись после приступа гнева, глянула краешком глаза на братьев Бродриков и уселась в кресло своей матери.

– А я думала, что вы оба в Лондоне, – приветливо сказала она. – Мне казалось, что вы приезжаете в Клонмиэр только на Рождество, это правда?

Генри вдруг поймал себя на том, что снова рассказывает историю, связанную с шахтой, однако на этот раз он нашел более благодарную аудиторию. Фанни-Роза сидела, скрестив свои босые ноги и не сводя с него глаз.

– Как бы мне хотелось поехать вместе с вами, – сказала она, – вместо папы. Было бы очень интересно сидеть в засаде на горе, да еще посреди ночи. А если бы пришлось драться с нашими шахтерами, я бы ничуть не испугалась.

– Я тебе вот что скажу, – обратился к дочери Саймон Флауэр, – судя по твоей сегодняшней стычке с мисс Харис, ты вполне готова ввязаться в любую драку. Не сомневаюсь, что любой из этих юношей с удовольствием взял бы тебя с собой, посадив позади себя на лошадь, а уж ты бы не ударила в грязь лицом. Однако ты нам не рассказала, что у тебя произошло с мисс Харис.

– Она заявила нам с Тилли, что нам пора учиться аккуратно складывать свою одежду, а я ответила, что не намерена этого делать. Все молодые леди, сказала она, должны уметь следить за своими вещами и не разбрасывать свою одежду повсюду, как это делают судомойки. «Что бы сказал ваш дядя Мэнди, если бы увидел, какие вы неряхи?» – поучала она. «Он бы меня, наверное, простил, если бы я села рядышком с ним, погладила бы его бакенбарды и сказала бы ему, какой он красивый», – ответила я ей. После этого она засопела и велела мне выучить наизусть страницу французских глаголов, тут я и расцарапала ей физиономию и заперла ее в бельевой шкаф, как вам уже известно, и я вижу по вашим глазам, что вы бы сделали с ней то же самое, мистер Бродрик.

Фанни-Роза лукаво посмотрела на Джона, который покраснел до корней волос, и потихоньку рассмеялась. После этого она взяла из вазочки большой кусок кекса и налила себе чаю, в то время как молодые Бродрики с восхищением смотрели на ее босые ножки, не в силах оторвать глаза от этого очаровательного зрелища.

– Вы ведь бывали на континенте, правда? – спросила она у Генри, набивая рот кексом. – Я все про вас знаю, наш лакей – двоюродный брат вашей кухарки. Мы тоже были в Париже прошлой зимой, дедушка дал папе денег на новые портьеры для маминой спальни, а мы вместо этого поехали в Париж.

– Верно говоришь, плутовка, – сказал Саймон Флауэр, глядя на дочь. – Вы знаете, когда мы бывали в картинных галереях, то за нами из зала в зал тащился целый хвост молодых французов, так что в конце концов нам начинали кланяться, решив, что это шествует какая-нибудь царственная особа со свитой.

– Гувернанткой у меня тогда была мисс Уилсон, – сообщила Фанни-Роза, – и я два раза от нее убегала, когда мы гуляли по улицам; она думала, что меня украли, и в слезах бежала в полицию, но они там ничего не понимали, они же французы. А когда мы вернулись домой, ей пришлось уехать в какую-то тихую деревню, чтобы отдохнуть, потому что у нее сделалось нервное расстройство. Вы не поверите, после четырнадцати лет у меня было по крайней мере десяток гувернанток, но вот в прошлом месяце мне исполнилось семнадцать, так что теперь с гувернантками покончено.

– Заодно ты доконаешь и своих родителей, – сурово обратилась к дочери миссис Флауэр, которая в этот момент вошла в комнату, так и не сумев умилостивить несчастную мисс Харис. – Вы должны почитать себя счастливым, мистер Бродрик, что ваши сестрицы ведут себя прилично, а не так, как моя дочь, и я надеюсь, что, когда вы вернетесь домой, вы не расскажете мисс Бродрик о том, что происходит здесь.

– Вот что я вам скажу, дети мои, – воскликнул вдруг Саймон Флауэр. – Зачем вам вообще возвращаться домой? Пусть ваш отец отправляется к своим норам и сторожит там шахтеров, если ему этого хочется, а вы оставайтесь-ка с нами обедать, а потом мы снова отправимся в погреб и возьмем с собой Фанни-Розу.

Однако Генри отрицательно покачал головой и двинулся к двери, к великому разочарованию своего брата.

– Вы очень добры, сэр, – сказал он, – но мы и так слишком задержались. Отец будет беспокоиться, подумает, что с нами что-то случилось.

Саймон Флауэр беззаботно махнул рукой и снова уселся за фортепиано.

– Я как-нибудь приеду поохотиться с вашим батюшкой на острове Дун, – сказал он. – Никогда не отказываюсь от подобного приглашения.

Но ползать на животе, гоняясь на Морти Донованом, – вот уж нет, от этого увольте. Так прямо и скажите вашему батюшке.

Он снова ударил по клавишам и запел веселую песню, к которой тут же присоединился сеттер, так что Бродрики уезжали из замка Эндрифф под аккомпанемент нестройных аккордов фортепиано, звучного баритона Флауэра и лая по крайней мере полудюжины собак, в то время как старшая дочь дома, прелестная босоножка, махала им ручкой, стоя на каменных ступенях.

Очарованные и смущенные, не вполне протрезвевшие после выпитого вина, братья скакали домой таким аллюром, который привел бы в ярость Медного Джона, их отца, если бы он мог их видеть. Только подъехав к Дунхейвену, они слегка сдержали лошадей, и Генри в какой-то степени обрел способность соображать.

– Ты знаешь, Джон, – обратился он к брату, – отец совершенно прав. Пока в этой стране живут такие люди, как Саймон Флауэр, она никогда не достигнет процветания.

Джон ничего не ответил. Процветание страны ничего для него не значило. Пусть себе Генри продолжает свои критические рассуждения, пусть он ругает Саймона Флауэра, сколько ему угодно. Джона сейчас занимало только одно: никогда в жизни он не видел ничего более прекрасного, чем дочь Саймона Флауэра.

5

В одну из суббот все семейство Бродриков собралось после раннего, как обычно, обеда у камина в библиотеке. Весь день Джейн собирала в лесу шишки и теперь подбрасывала их одну за другой в камин поверх тлеющего торфа; они шипели и стреляли в пламени, заглушая шум ветра, который выл и стонал в ветвях деревьев позади Клонмиэра. На море бушевал настоящий шторм, но длинные волны Атлантики не достигали входа в Дунхейвен, поскольку вытянутый в длину раскоряченный остров Дун служил естественным волнорезом.

Было время отлива, и вода в заливе, у самого подножия замка, быстро отступала, покрываясь зыбью от сильного ветра, однако сам Клонмиэр был так хорошо защищен от натиска бури, что лишь тогда, когда верхушки деревьев вздрагивали под порывами ветра, можно было догадаться, что хорошей погоде наступил конец.

Генри сидел за письменным столом отца и писал письмо Барбаре в Летарог, в то время как Джон, развалившись в самом удобном кресле, одной рукой рассеянно ласкал свою любимую борзую, а в другой руке держал книгу, которую он не читал. Он пристально смотрел на шишки, наблюдая за тем, как они вспыхивают ярким пламенем, а Джейн, глядя на его полузакрытые глаза, пыталась догадаться, о чем он думает.

Неделя прошла спокойно. Случаев воровства больше не было, и хотя на склоне горы каждую ночь выставлялись сторожа, там, кроме них самих, никто не появлялся. И тем не менее в воздухе ощущалось непонятное беспокойство, тревожное чувство надвигающейся опасности. Шахтеры работали молча и угрюмо, бросая подозрительные взгляды друг на друга.

Тяжелая атмосфера царила не только на шахте. В самом Дунхейвене, когда Джейн однажды отправилась в сопровождении старой Марты за покупками в лавку Мэрфи и, как обычно, стала весело болтать с хозяином, которого она знала с младенческого возраста, последний вел себя как-то странно, избегал смотреть ей в глаза и, пробормотав какие-то извинения, ушел в задние помещения, оставив Джейн на попечение молодого и неумелого приказчика. К тому же ей казалось, что люди на рыночной площади смотрят на нее враждебно, а когда она здоровалась с ними, как обычно, они отворачивались, делая вид, что не замечают ее. Дунхейвен внезапно превратился в такое место, где постоянно шепчутся, выглядывают из дверей и тут же скрываются, и Джейн, у которой в сердце находилось местечко для всякого приезжего и в особенности для каждого обитателя Дунхейвена, возвратилась домой с тяжелым чувством, с ощущением грозящей им всем опасности.

– Не нравится мне это, – говорила она Генри. – По-моему, отец недостаточно серьезно относится к тому, что происходит на шахте. Он думает только о том, как бы изловить и наказать тех немногих, что крадут у него медь. Он не понимает, что шахту ненавидят все до единого – все жители Дунхейвена.

– Дело просто в том, что они завидуют, – отвечал Генри. – Они бы хотели пользоваться всеми преимуществами, которые дает медь, не затрачивая никаких трудов, чтобы ее добыть. Отец знает, что делает. Если не проявить твердость по отношению к местным жителям, то ничего нельзя будет сделать, и всякий прогресс станет невозможным.

– Как нам было хорошо без этого прогресса.

– Это просто сантименты, ты наслушалась того, что говорит Джон.

Джейн бросила в огонь еще одну шишку. Шишка выплюнула сноп искр, зашипела и затихла. В комнате наступила тишина, слышался только скрип пера Генри да время от времени шелест, когда Джон переворачивал страницу книги. Вдруг собака насторожила уши и повернула морду в сторону двери; дверь распахнулась, и на пороге показался их отец, Медный Джон. Пальто его было застегнуто на все пуговицы, до самого подбородка, шляпа глубоко надвинута на лоб, так что были видны только его длинный нос и тонкие губы над решительным подбородком; в руках он держал свою любимую трость с набалдашником, короткую и суковатую, больше похожую на дубину. У него за спиной в передней стоял его приказчик Нед Бродрик – похоронное выражение его лица составляло разительный контраст с решительным видом его более удачливого брата.

– Я хочу, чтобы вы оба немедленно пошли вместе со мной, – сказал Медный Джон. – Через пять минут мы отправляемся на шахту. У подъезда дожидаются арендаторы, их человек пятнадцать, кроме них,там таможенный офицер Парсонс, почтмейстер Салливан, доктор Бимиш и еще два-три человека, которых удалось найти. Нельзя терять ни минуты.

Все трое молодых Бродриков поднялись на ноги. Генри, взволнованный и напряженный, готовый к любым действиям; Джон, внезапно выведенный из состояния задумчивости, казался растерянным; Джейн, бледная и встревоженная, стояла рядом с братьями, крепко сжимая руки.

– Что-нибудь случилось, сэр? – спросил Генри. Медный Джон мрачно улыбнулся.

– Нам сообщили, что из Дунхейвена на Голодную Гору направляется толпа человек в тридцать, а во главе – пятерка шахтеров, тех самых, что были под подозрением у капитана Николсона. Они, конечно, замышляют что-то недоброе, но я намерен этому воспрепятствовать.

Джейн вышла вместе с отцом и дядюшкой в холл, где ее братья уже надели пальто и застегивались; в тусклом свете свечи их лица казались бледными и возбужденными. Входная дверь была открыта, и у подъезда она увидела группу мужчин. В ожидании ее отца они стояли, переминаясь с ноги на ногу на гравии подъездной аллеи и шепотом переговаривались между собой. Некоторые из них размахивали фонарями, каждый держал в руке толстую палку.

Дождя пока еще не было, но дул порывистый ветер, и по небу стремительно неслись рваные облака. Было около половины девятого, стояла полная тьма. Луны не было, лишь светлые точечки звезд порой появлялись на темном небе и тут же исчезали.

Медный Джон и оба его сына присоединились к группе мужчин, собравшихся у подъезда, и Джейн, стоя у открытой двери, наблюдала за тем, как они скрылись в темноте, слышала топот тяжелых сапог по гравию, видела, как из-за угла, от конюшни, появились Кейси и Тим с лошадьми; через минуту вся группа скрылась за поворотом, двигаясь к подъездной аллее, а потом дальше, через парк и вверх по дороге в сторону Голодной Горы.

В Дунхейвене все было тихо и спокойно, деревня спала. Двери были заперты, в окнах ни огонька; ни на улицах, ни на площади не было ни одного человека, и ничто не нарушало ночную тишину, только волны бились о берег возле причальной стенки.

На выходе из деревни Медный Джон велел остановиться, и группа разделилась надвое. Одна часть во главе с самим Медный Джоном и Генри продолжала подниматься по дороге по направлению к шахте, остальные, среди которых был Джон, направились к тому месту на склоне горы, где был выход из шахты на поверхность. Здесь, на высоте, они испытали на себе всю силу ветра, который заставлял их мчаться вперед, не разбирая дороги, спотыкаясь о камни, путаясь ногами в вереске, и самый младший из Бродриков, теперь, когда он был один и рядом не было ни отца, ни брата, ощутил новое, непривычное волнение, нечто похожее на восторг, не связанное ни с шахтой, ни с разгневанными обитателями Дунхейвена – просто это было то, что он любил и понимал: борьба с ветром на Голодной Горе. Внизу под ним расстилается море, омывающее берег залива Мэнди-Бей во всю его длину, оно катит свои волны к замку Эндрифф, и может быть, Фанни-Роза слушает их шум из своего окна, и до нее тоже доносится рокот волн, принесенный ветром, однако это не гневное ворчание, а размеренные звуки торжественного гимна. Люди, шедшие следом за ним, чертыхались, проклиная неровную почву; неистовый ветер забирался им под одежду, надувая ее пузырями. Джон поднял глаза вверх – по небу наперегонки неслись тучи; первые капли дождя с силой ударили по лицу, знаменуя собой приближение бури, и он, смеясь, стал еще быстрее подниматься по склону, уверенно находя точку опоры среди камней и влажного, льнущего к ногам мха, вдыхая сладкий пронзительный запах вереска, которым был напоен воздух. Наконец они добрались до выхода из шахты, так хорошо скрытого в зарослях дрока, что в темноте и под начинавшимся дождем его почти невозможно было обнаружить, и стали ждать, укрывшись, насколько это было возможно, под выступом скалы, а ветер дул с неослабевающей силой, и ночь становилась все темнее. В их группе находился и Нед Бродрик. Он сидел, скорчившись в вереске, возле племянника, мрачный и насупленный, покусывая время от времени кончики пальцев, чтобы восстановить в них кровообращение.

– Надо бы вашему батюшке прийти к соглашению с Морти Донованом, мастер Джон, – сказал он. – Мне-то не раз приходилось улаживать споры с помощью стаканчика виски. Но батюшка ваш человек гордый, очень уж много о себе понимает, а у Морти Донована тоже есть своя гордость. Ничего хорошего нынче ночью не получится. А что до меня, то сидел бы я сейчас у себя дома в Оукмаунте, задернул бы занавески и знать бы не знал, что здесь делается.

– Я не сомневаюсь, что ты бы так и сделал, Нед, – сказал Джон. – Но сейчас-то мы на Голодной Горе, и поскольку выбора у нас нет, нужно с этим примириться.

– Что человеку нужно, так это благоразумие, – продолжал Нед. – С тех самых пор, как я служу приказчиком у вашего батюшки, я поставил себе за правило: разговаривая с ним, я соглашаюсь с тем, что говорит он, а когда имею дело с арендаторами, то соглашаюсь с ними. Таким образом все остаются довольными, и никто не в обиде. Я еще ни разу в жизни ни с кем не поссорился.

– А как же ты выходишь из положения, Нед, когда арендаторы не вносят вовремя деньги? Как тебе удается заставить их отдавать долги?

– Ну, между нами говоря, мастер Джон, я знаю, какие цифры нужно записывать в книгу, чтобы казалось, будто они все заплатили, хотя я иногда не вижу ни единого пенса из этих денег. Однако не хотите ли выпить капельку чего-нибудь эдакого для поддержания духа? – И, воровато оглядевшись, приказчик достал из глубокого кармана пальто бутылку и, опустившись среди вереска на колени, со вздохом удовольствия поднес ее ко рту. – Должен вам сказать, мастер Джон, – проговорил он, утираясь рукавом, – что я всей душой предан вашему семейству, и если Морти Донован задумает кому-нибудь из вас навредить, он это сделает только через мой хладный труп. Что же касается до вас лично, мастер Джон, то вы самый лучший из всех, да не посетует на меня мастер Генри.

Джон засмеялся, прекрасно зная, что, будь сейчас на его месте Генри, Нед сказал бы то же самое про него, и, отхлебнув «капельку эдакого», которое оказалось адской смесью производства, по всей видимости, самого Неда, поскольку напиток этот больше всего напоминал жидкий пламень. Он вернул бутылку Неду, как раз вовремя, ибо в этот момент к ним подбежал один из мужчин, которые караулили в некотором отдалении от них.

– Там, на востоке какое-то зарево, мистер Джон, – выкрикнул он. – Мне сдается, что нынче ночью шахтеры и не собираются сюда являться. Вместо этого они подожгли шахту.

Остальные караульные, крича и возбужденно жестикулируя, побежали вниз по склону, и тут Джон увидел, как из-за верхушки соседнего холма в небо взвился багрово-красный язык пламени.

– Он верно говорит, мастер Джон, – закричал приказчик. – Нынче никто не собирается ползать по штольням и прочим кротовым норам, а если они задумали какую пакость, то будут пакостить на земле, наверху, где копер и другие постройки. Да покарает Господь этих негодяев за их сатанинские деяния!

– Эй, посмотрите-ка сюда! – вдруг закричал один из арендаторов. – Кто-то едет по дороге на тележке, а в оглоблях – осел. Глядите, как тележка подпрыгивает на камнях да на вереске, как пить дать, сейчас перевернется.

– Можно подумать, что осел знает эту местность, как свое стойло, или же его заколдовали, – сказал второй. – Смотри, свалился… нет… кучер направляет повозку вон на ту тропинку. А как он гонит несчастную скотину, лупит его ручкой от кнута, ну, совсем спятил!

Тележка, влекомая ослом, кренясь и подпрыгивая на неровном грунте, неслась с дикой, поистине безумной скоростью, приближаясь к группе мужчин, в то время как сидящий в ней человек что-то кричал и хохотал, указывая в их сторону кнутом; длинный черный плащ ездока надувало ветром, делая его похожим на какую-то фантастическую фигуру.

– Это сам дьявол, – закричал кто-то из мужчин. – Сам дьявол вырвался из ада, чтобы всех нас погубить! – И они стояли в растерянности, не зная, то ли бежать сломя голову, то ли броситься ничком на землю, моля о спасении. Но потом один из мужчин, менее суеверный, чем другие, с возгласом облегчения обернулся к остальным.

– Это Морти Донован, – крикнул он. – Посмотрите на его лицо, посмотрите на глаза! Мистер Джон, мне сдается, что он помешался, совсем ума решился.

Старик, с трудом сохраняя равновесие, едва держался на краю тележки, вытянув вперед хромую ногу. В одной руке он держал вожжи, направляя своего осла, в другой – кнут, которым размахивал над головой. Подъехав к стоявшим на склоне холма мужчинам, он остановил повозку и, вглядевшись в темноту и узнав среди стоявших Джона, снова стал хохотать, что-то выкрикивая и раскачиваясь из стороны в сторону, изображая безумное веселье.

– Пытаетесь, значит, меня изловить, вот как? – кричал он, – Повязать здесь, на Горе, и отправить в тюрьму? Так вот, скажу я вам, вы попусту теряете здесь время. Ребята развели хороший костер на шахте вашего папаши, мистер Джон, к утру там не останется ни щепочки, ни камня. Так что отправляйтесь туда, к папаше и братцу, горите все огнем и будьте прокляты, вот что я вам скажу.

Старик снова щелкнул кнутом, с проклятиями понукая осла, и помчался дальше.

– Остановите его! – крикнул кто-то. – Хватайте осла за узду, ведь он искалечится!

Один из мужчин бросился к ослу; испуганное животное дернулось в сторону, отчего человек свалился в вереск, в то время как Джон, вскочив на подножку тележки, пытался вырвать из рук Морти Донована кнут. Однако старик оказался проворнее него. Он обернулся и с громким проклятием вытянул Джона кнутом по голове, ослепив его на мгновение и продолжая изрыгать ругательства, ибо его бурное веселье сменилось слепой яростью.

– Сегодня ночью я предал проклятью твоего отца и твоего брата, а теперь проклинаю тебя, Джон Бродрик, – кричал он, – и не только тебя, а и твоих сыновей, что придут после тебя, и внуков твоих, и пусть их богатство не принесет им ничего, кроме горя и отчаяния, пусть введет их во грех, так что последний из них, со стыдом и унижением, будет стоять посреди развалин его, тогда как Донованы возвратятся в Клонмиэр, на землю, что принадлежит им по праву.

Джон соскочил с тележки, обливаясь кровью из раны, нанесенной кнутом, плохо соображая после удара, а его спутники, потрясенные и испуганные силой страсти этого старого человека, расступились, давая ему дорогу. Только Нед Бродрик, казалось, не испытывал особого страха или беспокойства.

– Полно, мистер Донован, – сказал он, протягивая ему руку с неуверенной улыбкой, – никто из этих людей, включая и мастера Джона, не желает вам зла, Бог тому свидетель. Я сам поговорю с мистером Бродриком и попрошу его, в качестве личного мне одолжения, высказать свое беспристрастное мнение…

Однако Морти Донован остановил его, презрительно смеясь.

– Заткни-ка ты свою глотку, болван, – сказал он. – Иди, спрячься за бабьей юбкой. Разве в твоих жилах не течет та же дурная кровь? Дай мне проехать, дьявол тебя забери!

И осел снова двинулся вперед, Морти Донован продолжал размахивать кнутом, а тележка, кренясь то на один, то на другой бок, устремилась в темноту, пока не скрылась из глаз за изгибом холма.

– Вам очень больно, мастер Джон? – обратился дядюшка к молодому человеку, заглядывая ему в лицо. – Может быть, вам лучше поехать домой, чтобы вам промыли рану? Мне кажется, здесь мы больше ничего не можем сделать.

– Не беспокойся, Нед, это скоро пройдет. Как же мы можем ехать домой? Ты слышал, что сказал этот старый безумец? Они подожгли шахту. Мы должны ехать туда, не теряя ни минуты, больше не о чем и говорить.

По его лицу обильно текла кровь, в голове болезненно пульсировало, от прежнего восторженного настроения не осталось и следа, и, повернувшись лицом к ветру и дождю, который заметно усилился, Джон во главе всей группы направился в сторону шахты. Минут через двадцать они вышли в темноте на дорогу, ведущую к руднику, и увидели в конце ее высокий копер, озаренный светом пламени, услышали гул голосов, крики, громко отдаваемые распоряжения. Они увидели, что на шахте царит невероятный беспорядок: люди в темноте натыкаются друг на друга, кто-то отдает приказания, другие язвительно смеются, и вся масса людей настолько перемешана, что невозможно разобрать, кто из них свой, а кто чужой, где друзья, а где враги.

– Это горят лачуги корнуольцев, – сказал один из арендаторов, сопровождавших Джона. – Взгляните на дорогу, сэр, все до одной пылают.

Так оно и было: деревянные домишки оказались желанной добычей для огня, и на крошечных участках, отведенных шахтерам под огороды, стояли женщины с детьми, испуганные и дрожащие, в то время как мужчины пытались остановить огонь с помощью ведер воды, которые они передавали друг другу по цепочке.

Собственно рудник пока не пострадал, потому что Джон Бродрик и его люди встали стеной, заслоняя собой шахту и прочие постройки, так что бунтовщики не могли к ним подойти, не вступая в драку, к которой они отнюдь не были готовы. Поэтому они удовольствовались тем, что стали рушить домишки корнуольцев, таща оттуда все, что только возможно, наводя страх на женщин и детей. Когда Джон со своими людьми прибыл на место действия, некоторым бунтовщикам, в основном заводилам этого бунта, удалось проникнуть на обогатительную фабрику; подзадориваемые снаружи своими более робкими товарищами, они занимались тем, что с торжествующими дикими криками переворачивали вагонетки и выбрасывали их содержимое через раскрытые двери.

Вдруг кто-то схватил Джона за руку, это был Генри, который стремительно выскочил из дверей конторы и потащил его в укрытие, под защиту здания.

– Спокойно, ложись на землю, – прошептал Джону брат, – сейчас отец задаст этим мерзавцам, они у него запрыгают.

Он дрожал от возбуждения, указывая на две фигуры – это были его отец и капитан Николсон, – которые стояли невдалеке от здания, держа что-то в руках. Медный Джон был без шляпы, пальто его было расстегнуто, так что видна была вся его мощная фигура, а длинные волосы развевались на ветру. Он оглянулся, увидел своего младшего сына и подмигнул ему, указав на предмет, который держал в руках капитан Николсон.

Джон сразу же понял, что они задумали, и похолодел.

– Боже мой, Генри! – воскликнул он. – Это же убийство!

Брат ничего не ответил, он продолжал следить за тем, что делают отец и Николсон. Рудокопы были слишком заняты делом разрушения и не заметили двух мужчин, которые незаметно подкрались к обогатительной фабрике и, нагнувшись к основанию стены, что-то там делали. Через минуту эти двое выпрямились и быстро побежали назад к конторе, где их ожидали Джон и Генри, и, так же как и они, бросились на землю.

– Ну, теперь они никуда не денутся, – сказал Медный Джон, и его младший сын заметил торжество в его глазах и твердой линии губ.

С минуту все было тихо, а потом раздался оглушительный взрыв, в воздух взметнулись камни и обломки, послышались душераздирающие крики.

Медный Джон поднялся на ноги и, не говоря ни слова, обернулся к Николсону. Затем он первым вышел из конторы и постоял, глядя на картину, открывшуюся его взору.

Обогатительная фабрика, мгновенно взлетевшая на воздух от мощного порохового заряда, представляла собой груду развалин; устоял лишь дальний конец здания, который каким-то образом загорелся и теперь был объят пламенем. Оттуда выскочил единственный оставшийся в живых шахтер из тех шести, что три минуты назад орудовали на обогатительной фабрике, оглашая ее победоносными криками.

При виде этого зрелища над толпой взметнулся вопль ужаса и отчаяния; люди, опасаясь того, что этот взрыв лишь первый, что за ним последуют другие, и все они будут уничтожены, в панике бросились бежать с криками и воплями, торопясь как можно скорее выбраться из этого места, падая и давя друг друга, так что через минуту широкий проход к шахте представлял собой беспорядочную массу рвущихся прочь людей, освещенную зловещим пламенем горящей фабрики.

– Догнать их! – крикнул Медный Джон. – Не дайте им скрыться! – И, врезавшись в толпу, он бил по головам направо и налево своей толстой тростью, похожей на дубину, а за ним устремился Николсон и другие его помощники, в то время как Джон стоял на пороге конторы, совершенно обессиленный, борясь с приступами тошноты, а едкий запах пороха забивал ему ноздри, и он ничего не видел, кроме квадратной фигуры отца, который бил по головам испуганных шахтеров, а они бросались от него в разные стороны, ошеломленные и отчаявшиеся, – весь боевой дух покинул их при виде ужасной гибели вожаков. Потом послышался пронзительный визг женщин и детей, оказавшихся под ногами бежавших в панике мужчин, а пламя, пожиравшее их домишки, потерявшее силу оттого, что у него не было больше пищи, окончательно погасло под потоками дождя, хлынувшего из черных туч и мгновенно промочившего до нитки всех, кто находился на месте действия. Наступившая темнота и внезапный ливень еще усилили сумятицу – друг нападал на друга, враг обнимался с врагом, и сквозь все это море звуков слышался уверенный голос Медного Джона, который командовал, давал советы и указания Николсону и другим своим помощникам, призывая на помощь Генри, а Джон все стоял на пороге конторы, глядя на груду развалин, в которые превратилась обогатительная фабрика.

Было уже половина третьего к тому времени, когда на шахте был восстановлен относительный порядок. Человек десять шахтеров были арестованы и посажены под замок в конторе, остальные разбежались – либо для того, чтобы спрятаться где-нибудь на Горе, либо для того, чтобы вернуться домой в Дунхейвен, в расчете на то, что в темноте никто не узнает об их участии в бунте. Ливень прекратился, теперь с неба падал ровный мелкий дождик, который окончательно загасил огонь, так что на месте домов корнуольцев остались только мокрые дымящиеся головешки. Их семьи провели остаток ночи в помещениях самой шахты, надеясь, что утром для них что-то будет сделано. Больше до наступления рассвета ничего нельзя было предпринять, однако Медный Джон уже сидел в конторе со стаканом подогретого рома в руке и диктовал распоряжения капитану Николсону.

– Я полагаю, мы вполне можем рассчитывать на то, что с людьми из Дунхейвена у нас больше не будет никаких неприятностей. Они вернутся на работу, во всяком случае те, что не сбежали и не прячутся на Горе, а может случиться и так, что завтра придут наниматься новые люди. Кстати, со штреком, который ведет из шахты на поверхность, мы поступим так же, как и с обогатительной фабрикой. Не забудьте, капитан Николсон: то, что осталось от фабрики, нужно разобрать в течение сорока восьми часов, чтобы как можно раньше можно было расчистить площадку и приступить к сооружению на этом месте нового здания. Кроме того, нужно предать земле тех, кто лежат там, под этими развалинами, вернее то, что от них осталось – я полагаю, осталось не так уж много… А теперь, джентльмены, я должен поблагодарить вас всех за ту помощь, которую вы оказали мне нынешней ночью. Вы увидите, что я в долгу не останусь. Тех из вас, кто не слишком утомлен, приглашаю отправиться вместе со мной и моими сыновьями в Клонмиэр, где моя дочь будет иметь удовольствие предложить вам закуску.

Его помощники, промокшие и измученные, едва не падая с ног от усталости, один за другим извинились и отказались от приглашения, и Медный Джон под дождем и в кромешной тьме, которая обычно наступает перед рассветом, сел на лошадь и поехал по безмолвным улицам Дунхейвена к себе в Клонмиэр в сопровождении своих сыновей. Джейн, Марта и остальные слуги в волнении и тревоге ожидали их, столпившись в холле; увидев, что они возвращаются целыми и невредимыми, старая Марта разразилась слезами и принялась бранить своего хозяина, качая головой и горестно цокая языком при виде распухшего лица Джона.

– Полно, полно, Марта, – уговаривал ее Медный Джон, делая знак слугам, чтобы они шли спать. – Никто из нас не пострадал, кости у всех целы. Рана мистера Джона быстро заживет, я в этом нисколько не сомневаюсь. Все, что нам сейчас нужно, это поесть, выпить и обогреться у жаркого огня в камине, а потом как можно скорее в постель, чтобы хоть ненадолго соснуть, ибо завтра у нас будет много дел.

Они стояли в библиотеке, четверо Бродриков: отец – со стаканом в руке, заложив вторую руку за спину; его суровое лицо смягчилось, когда он с улыбкой обернулся к дочери, которая тоже улыбнулась ему в ответ, однако была по-прежнему бледна и так встревожена, что ее улыбка казалась всего-навсего тенью настоящей улыбки; Джон стоял, опершись локтями о каминную полку и обхватив руками голову; лицо у него распухло и побледнело, в то время как Генри, мокрый до нитки, так что платье прилипало к его худому телу, дрожал от холода. Он поднял бокал и чокнулся с отцом.

– Во всяком случае, – сказал он, – мы их одолели, несмотря ни на что, верно, отец?

– Да, – ответил Медный Джон, – мы их одолели, Генри.

Они выпили вместе, улыбаясь друг другу поверх бокалов.

Шахта, думала Джейн, шахта осталась в целости, она по-прежнему будет работать на Голодной Горе, а Морти Донован проиграл в этой игре. Брат и отец в безопасности. У Джона распухло лицо, но больше ничего худого не случилось. Эту сцену она запомнила на всю жизнь: отец и сын поднимают бокалы в ознаменование благополучного окончания неприятностей. И еще она запомнила, как Джон, отвернувшись от камина, посмотрел на бледного дрожащего Генри и, вдруг рассердившись, сказал:

– Ради Бога, Генри, пойди и переоденься, ты простудишься насмерть.

Она запомнила, как стучит в оконное стекло дождь, как тихо шелестит листва под вздохами ветра за окном; запомнила и то, что, хотя все они были в безопасности, ей все равно было страшно.

Все молодые Бродрики крепко спали в эту ночь, а их отец Медный Джон, заворочался во сне, нахмурился и что-то пробормотал, словно ему что-то приснилось. Ветер еще немного повздыхал и затих; дождь пошептал, покапал и успокоился. А там, далеко, в пяти милях от замка, стоял среди вереска маленький ослик, дрожа всем телом, рядом с ним валялась перевернутая тележка, придавив собой мертвое тело Морти Донована, который сжимал в окоченевших руках камни и мох с Голодной Горы.

6

Первого числа каждого месяца Джон Бродрик из Клонмиэра, как бы он ни был занят другими делами и что бы ни случилось в тот день, писал письмо своему партнеру Роберту Лэмли из Данкрума с отчетом о состоянии дел на принадлежащей им шахте на Голодной Горе в Дунхейвене. Это было одно из строгих правил, которые он установил для себя с самого начала их партнерства, и хотя он не испытывал особых дружеских чувств к Роберту Лэмли и виделся с ним не чаще двух-трех раз в год, все равно каждый месяц отправлялось письмо – из Клонмиэра, Бата, Лондона, Бронси или Летарога, – написанное аккуратным угловатым почерком и запечатанное печаткой с гербом Бродриков: рука в стальной перчатке, сжимающая кинжал, – и сложенное таким образом, как это было принято в те времена. «Имею удовольствие сообщить Вам, мой дорогой мистер Лэмли, – писал он, – сумма моего и Вашего дохода за этот год превышает предыдущую, и сего дня, то есть четырнадцатого февраля, я перевел на Ваш счет в банке в Слейне сумму в две тысячи фунтов».

Очень типично для Джона Бродрика было то, что эта приятная информация сопровождалась небольшой горькой пилюлей.

«К сожалению, должен Вам сообщить, – продолжал он, – что расходы в нынешнем году были также достаточно велики: я был вынужден установить еще одну паровую машину, стоимость которой будет вычтена из доходов будущего года. Однако цены на медь в настоящее время достаточно высоки, и, мне кажется, имеет смысл рискнуть значительной суммой, для того чтобы произвести разведку соседнего участка, примерно в четверти мили от шахты, в северной части Горы, над дорогой. Разведка обойдется довольно дорого, однако польза, которую такого рода работы принесут этой стране, настолько очевидна, что я бы рискнул произвести известные затраты и заложить вторую шахту, несмотря на то что доходы от нее будут не столь велики».

Итак, была заложена новая шахта, заработал рудник, были наняты рабочие, куплены пароходы для доставки руды из Дунхейвена в Бронси на медеплавильные заводы, и мало-помалу, а потом все быстрее, состояние Бродриков росло, и Медный Джон расширял свои владения в Клонмиэре, прикупая земли с одной, с другой стороны, земли на побережье за островом Дун, земли за Килином по дороге к Денмэру.

Затем возникли вопросы назначения должностных лиц в Дунхейвене, и владелец Клонмиэра считал, что право распоряжаться в этом вопросе принадлежит ему, а не Роберту Лэмли.

«К сожалению, мы в скором времени можем лишиться услуг доктора Бимиша, который пользует нас в Дунхейвене. Очень важно найти для графства знающего врача, который пользовал бы бедных и к которому в случае необходимости мы и сами могли бы обратиться, с уверенностью в том, что на него можно положиться. Мне дали понять, что доктор Армстронг, который обслуживает гарнизон на острове Дун, собирается выйти в отставку и не прочь поселиться где-нибудь в провинции, причем именно в наших краях. Полковник Лесли отзывается о его знаниях и способностях самым хвалебным образом, и мне кажется, что доктор Бимиш тоже знает его достаточно хорошо. Вам известно, что должность врача в графстве выборная, и голоса при выборах распределяются в зависимости от суммы денег, поступающих на медицинскую помощь по подписке. Поскольку то, что плачу я лично, вдвое или даже втрое превосходит все, что платят остальные, считаю нужным Вас уведомить, что именно мне принадлежат все голоса, и что если мне будет угодно и если доктор Армстронг согласится, эту вакансию займет он…»

Не стоит и говорить, что доктор Армстронг согласился, к великому удовольствию молодых Бродриков, которые сразу с ним подружились.

«Что же до Ваших арендаторов, – добавил Медный Джон, – по каковому вопросу Вы спрашивали моего совета в Вашем последнем письме, то могу сказать: я не одобряю Вашего намерения прощать задержки с внесением арендной платы. Те немногие арендаторы, которые платят вовремя и сполна, сочтут, что их добросовестность не приносит им никаких преимуществ по сравнению с должниками и, конечно, не склонны будут в дальнейшем вносить плату столь же аккуратно. Моя же система заключается в том, чтобы отдавать землю неплательщиков более добросовестным арендаторам, с тем чтобы они работали и соответственно платили еще более старательно».

И Джон Бродрик, выражение лица которого с каждым месяцем становилось чуть более суровым, а линия рта еще более твердой, заключал свое послание сообщением о домашних делах.

«Мы намереваемся перебраться на ту сторону воды в первых числах сентября, с тем чтобы провести зиму, как обычно, в Летароге. К сожалению, должен сообщить, что здоровье Генри по-прежнему неважно, и мы все о нем тревожимся. Доктор, к которому он обращался в Брайтоне, сказал, что ему полезно было бы переменить климат на более теплый, и он собирается поехать на Барбадос, может быть, даже не дожидаясь нашего отъезда в Летарог. Джон вполне благополучен, у него появились новые собаки, как обычно, борзые, и он уверяет, что они потеряют форму, если он не сможет их как следует погонять перед наступающим сезоном, поэтому он хотел бы приехать с ними к Вам в Данкрум, когда Вы в следующий раз будете у себя. Дочери мои, к счастью, здоровы, они присоединяют, мой дорогой мистер Лэмли, свои наилучшие пожелания к моим…»

И вот, под подписью подведена черта, письмо сложено и вручено Томасу, с тем чтобы он отнес его в Дунхейвен; таким образом еще одна обязанность выполнена, и о ней можно больше не думать.

Взяв трость, Медный Джон вышел из дома, чтобы пройтись по своим владениям. Он направился к заливу, чтобы посмотреть, высоко или низко стоит вода; оглядел лодку Джона, стоявшую у причала, бросил взгляд на садик Джейн, который она развела у лодочного сарая, посмотрел вверх на цапель, свивших гнезда на высоких деревьях; затем взгляд его скользнул через залив на дымок, вьющийся над трубами гарнизонных зданий на острове Дун, а потом, мимо Дунхейвенской гавани, к подножию Голодной Горы. Обогнув дом, он оказался в огороде, где, конечно, встретил Барбару, занятую серьезной беседой со стариком Бэрдом на тему, как надо ухаживать за виноградной лозой, только что посаженной в оранжерее; потом через лес, насаженный его дедом, где в сосновых ветвях шелестел ветерок, совсем как прибой на песчаном берегу, по узеньким дорожкам, составлявшим гордость Барбары, к беседке, которую нынешней весной построили для Генри. Там он и лежал в своем шезлонге, а рядом сидела Джейн и читала ему вслух.

При виде отца Генри весело улыбнулся. Глаза его ярко блестели, на щеках горел яркий румянец, и отец, стараясь не замечать похудевшего тела, укрытого пледом, думал о том, что сын его действительно поправляется.

– Вы опять застали меня на месте преступления, сэр, – смеясь говорил Генри. – Я ведь, как обычно, ленюсь. Должен вам признаться, я даже уснул вскоре после полудня и спал бы, наверное, до сих пор, если бы Джейн не подкралась ко мне и не начала читать мне стихи.

– Неправда, Генри, ты несправедлив ко мне, – упрекнула его сестра. – Я пришла сюда по твоей просьбе, и ты совсем не спал, просто лежал, положив руки за голову, а лицо у тебя было такое усталое. Мне даже жаль, что ты не спал. Доктор Армстронг говорит, что тебе нужно как можно больше отдыхать.

– Вилли Армстронг просто старая баба, – сказал Генри. – Кудахчет надо мной, словно я младенец, а не здоровый мужик, который просто слегка захворал, потому что имел глупость простудиться прошлой зимой. Вот увидите, каким я вернусь с Барбадоса, велю, пожалуй, сделать себе татуировку и отращу курчавую бороду. Вы гуляете, сэр? Можно я пойду с вами, а то мне уже надоело лежать?

Желая показать, как он презирает свою слабость, Генри откинул плед и встал на ноги, весело напевая какую-то песенку, и сразу же завел разговор о делах, касающихся имения; отец взял его под руку, и они направились через лес к ферме, принадлежащей собственно имению и расположенной в парке.

«Они зайдут слишком далеко, – думала Джейн, – отец так увлечется разговором, что обо всем забудет, а к вечеру Генри будет так утомлен, что за обедом ничего не станет есть, и Барбара встревожится, а если среди ночи мне случится выглянуть из моей комнаты, я непременно увижу полоску света из-под его двери, и станет ясно, что он опять не спит».

Она продолжала сидеть в маленькой беседке возле пустого кресла брата, пытаясь понять, какие мысли занимали Генри всю весну и все лето, когда он лежал здесь день за днем, поднявшись с постели после болезни. Генри, такой живой и деятельный, он так любит общество, путешествия, а теперь лишен всех этих удовольствий; у него даже нет сил помогать отцу в делах, связанных с шахтой. Любой другой на его месте сделался бы мрачным, беспокойным и раздражительным, но Генри, даже если он и испытывает такие чувства, ничем этого не показывает. У него всегда находится доброе слово и улыбка для каждого члена семьи, всегда наготове забавная шутка, он постоянно строит планы: что они будут делать, когда он поправится, как весело будут проводить время, какие пикники будут устраивать, как часто будут собираться вместе.

– Уж один-то пикник мы обязательно устроим, – сказал он в тот самый вечер, – прежде чем я уеду на Барбадос. Мы возьмем лошадей и отправимся на озеро на Голодной Горе, совсем как тогда, когда мы были детьми, и доктор Вилли Армстронг тоже с нами поедет, и молодой Дикки Фокс – не красней, пожалуйста, Джейн, – и Фанни-Роза Флауэр, если ее отпустит миссис Уайт, и ее брат Боб, если у него еще не кончился отпуск, и все мы будем веселиться от души, и никто не будет болеть, печалиться и грустить.

Радость, вызванная предвкушением приятной поездки, так его взволновала, что у него сделался приступ кашля, и Джейн живо вспомнилась та ночь, когда Генри, весь промокший, стоял в библиотеке, дрожа от холода. Те дела, по крайней мере, закончились, нет больше воровства, нет никаких столкновений, и Морти Донована нет на свете. Сэм Донован продал ферму и держит лавку в Дунхейвене. В каком гневе был бы гордый старик – Донован, и вдруг лавочник, какой позор! Второй сын живет в маленьком домишке где-то по дороге на Денмэр. Он держит пару-другую свиней и тайком приторговывает виски, не имея на это разрешения. Нет, Донованы никогда больше не будут беспокоить Бродриков. Старая шахта процветает, заложена новая, рабочих они нанимают больше, чем когда-либо. Все идет гладко. Все они были бы так счастливы, если бы не тревожились за Генри. И внезапно Джейн охватила легкая дрожь. Беседка без Генри казалась брошенной и унылой, Джейн стало одиноко и даже жутковато, словно брат уже уехал на Барбадос, к тому же и солнца уже не было – оно скрылось за густыми деревьями. Надо будет их проредить, подумала она, а то они совсем заслонили солнце, и оно не может заглядывать в беседку. И она взяла книгу, подушку с пледом и пошла через сад к дому.

Стоя на склоне повыше Клонмиэра, она видела, как лодка Джона, в которой вместе с ним сидел доктор Армстронг, подошла к причалу. Они ездили на остров Дун, чтобы погонять зайцев с борзыми, подготовить собак к состязаниям. Джон взглянул наверх; прядь темных волос упала ему на лицо. Он увидел сестру, рассмеялся и махнул ей рукой. Собаки на своре стояли на носу и дрожали от нетерпения, готовые выпрыгнуть на берег и туго натягивая сворку. Большой серебряный кубок, который они выиграли в прошлом сезоне, – предмет величайшей гордости Джона – красовался на каминной полке в столовой. Он показывал его Фанни-Розе Флауэр, когда она приезжала с отцом справиться о здоровье Генри. Джейн очень позабавило замечание Фанни-Розы, которая совершенно серьезно говорила Джону, что на кубке нужно выгравировать верхушку фамильного герба, а на собачьих попонах вышить весь герб целиком.

Бедняжка Джон, с каким смущенным видом он сидел, не говоря ни слова, в то время как Фанни-Роза пила чай, наблюдая за ним краешком глаза; и Джейн не могла понять, выражают ли слова девушки ее собственные мысли, или же они продиктованы снобизмом, унаследованным от матери.

А может быть, она говорила все это просто, чтобы подразнить Джона и позабавиться.

«Как она, однако, хороша, – думала Джейн, – как весело с ней разговаривать и как странно, что доктор Армстронг, гостивший в Клонмиэре одновременно с Флауэрами, так убежденно сказал после их отъезда, что Фанни-Роза слишком уж смела и беспокойна, на его вкус, и что ее легкомыслие объясняется не просто молодостью, а вообще свойственно ее натуре». «А какие женщины нравятся вам?» – наивно спросила Джейн, а он только серьезно на нее посмотрел, словно желая что-то сказать, но воздержался, ограничившись замечанием, что докторам, в силу их профессии, возбраняется восхищаться кем бы то ни было, ибо каждая женщина может оказаться его пациенткой, и он оставляет нежные чувства Дикки Фоксу и другим офицерам гарнизона.

Все эти мысли пронеслись в голове Джейн, пока она смотрела, как ее брат и доктор вылезают вместе с собаками из лодки, и она подумала о том, что сказал бы доктор, знай он, что томик стихов, который она держит в руках, был подарен ей лейтенантом Фоксом, и что в нем отмечена крестиком страничка с любовным стихотворением поэта елизаветинской эпохи «Входя в чертог моей царицы». Весьма возможно, что он счел бы это не вполне приличным.

Но вот из окна своей спальни высунулась Элиза и крикнула, что Томас уже дал звонок, призывающий одеваться к обеду, и, следовательно, оставалось всего четверть часа, и если Джон с доктором Армстронгом собираются сами вести собак на псарню, они к обеду опоздают, и отец рассердится.

В это время из леса показались Джон Бродрик и Генри, который опирался на его руку, и к ним присоединилась Барбара, шедшая из сада; она несла корзинку персиков, еще теплых от солнца, и Джейн вдруг охватило странное чувство счастья и покоя. Вот мы все вместе, думала она, мы разговариваем и смеемся, нам так покойно и хорошо, скоро сядем за стол, Томас уже идет из кухни с подносом, двери и окна в замке распахнуты настежь, чтобы можно было насладиться золотистыми лучами заходящего солнца. О, если бы эти минуты можно было удержать, если бы они сохранились и не было бы никаких сборов в дорогу, никаких отъездов, когда мебель укрывается чехлами, ставни затворяются и однажды, холодным осенним утром, все садятся на пакетбот, следующий из Слейна, а впереди зима, сулящая неуверенность и перемены.

Но вот, длинные августовские дни миновали, наступил сентябрь – слишком рано и слишком быстро, – а с ним и приготовления к отъезду Генри на Барбадос. Он должен был отбыть из Дунхейвена на «Генриэтте», судне своего отца, которое отправлялось с грузом в Бронси, а оттуда Генри проследует в Ливерпуль, где сядет на корабль, следующий в Вест-Индию.

Казалось, ему стало лучше, он окреп, кашель его почти не мучил, и в самый день его отъезда состоялся давно обещанный пикник на Голодную Гору. С самого утра установилась ясная безоблачная погода, все вокруг было окутано мягким задумчивым сиянием поздней осени, и маленькая кавалькада выехала из Клонмиэра вместе с Генри, который торжественно восседал в коляске с Тимом в качестве кучера, в сторону Голодной Горы, вершина которой мерцала в лучах солнца, суля тепло нагретой травы, благоухание вереска, зеркальную гладь озера, над которым будут носиться пестрые стрекозы, теплые, покрытые лишайником скалы, что спокойно будут нежиться на солнце.

Они поднимались по западному склону горы, вдалеке от шахты, а потом, когда дорога исчезла в скалах и коляска не могла двигаться дальше, Джон спешился и посадил на свою лошадь брата, тогда как Тим, нагруженный корзинками с едой, плелся позади. Что это была за кавалькада! Барбара с огромнейшим зонтиком, который должен был защитить ее от мух, Элиза, нагруженная этюдником, скамеечкой и мольбертом, – она ведь обожает рисовать; у Джейн в руках два томика стихов, ее с обеих сторон эскортируют офицеры гарнизона: лейтенант Фокс и лейтенант Дейвис, причем последний приглашен для Элизы, однако он, по-видимому, просто забыл о своих обязанностях; доктор Армстронг ведет в поводу лошадь Генри; сам Генри в седле, он отдает распоряжения всадникам, указывая им, куда нужно ехать, а Джон тут же дает прямо противоположные указания; далее следует Боб Флауэр, капитан Драгунского полка – это дает ему основание считать себя более значительной персоной, чем молодые офицеры гарнизона, и наконец, Фанни-Роза, которая держит все общество и в особенности Джона в состоянии непрерывного волнения и беспокойства, поскольку она все время держится в стороне от других, выбирая самые неудобные и опасные участки дороги, а когда ее призывают к осторожности, только отмахивается и ничего не слушает.

Наконец они подъехали к озеру, при виде которого молодые люди разразились возгласами облегчения, а дамы – восторга. Барбара тут же занялась корзинами, доставая оттуда провизию и ковры, на случай если земля окажется сырой, чего, конечно, не случилось, и беспокоясь о том, чтобы Генри не слишком утомился, а Генри улегся на спину и, погрузив руки в теплую траву, тихо лежал, счастливый и довольный.

Фанни-Роза, подобрав юбки выше колен, карабкалась на камень, с которого был хорошо виден залив, а Джон, которому хотелось быть рядом с ней, задумчиво наблюдал за ней, думая о том, что, если он полезет следом, другие решат, что он делает это для того, чтобы любоваться на ее неприлично обнаженные ноги, и это было бы правильно, хотя дело было не только в этом. Не зная, на что решиться, он стоял на берегу озера. Он жалел, что поехал на пикник, и в то же время понимал, что, если бы он остался дома, ему было бы грустно, так что день для него все равно был бы испорчен.

Джейн куда-то скрылась вместе с обоими офицерами, а доктор Армстронг, вздыхая по непонятной причине, предложил свои услуги Барбаре, спросив ее, не может ли он ей помочь приготовить все к завтраку.

– Пожалуйста, помогите, – с благодарностью отозвалась она, надеясь, что он не заболел и хорошо себя чувствует (ему ведь совсем не свойственно предаваться грусти и вздыхать), и в то же время беспокоясь о том, что куда-то запропастилась дюжина пирожков с мясом, которые она сама положила дома в корзинку. Если они не найдутся, цыплят на всех не хватит, и ей надо как-нибудь предупредить своих, чтобы они брали только ножки, а белое мясо оставили гостям.

А теперь еще Элиза, с выражением неодобрения на слегка покрасневшем лице, тянула ее за руку.

– Я считаю, что ты должна поговорить с Джейн, – яростно зашептала она. – Она ушла с обоими офицерами, они скрылись за утесом, и теперь их никто не видит. Это неприлично. Просто не знаю, что подумает о ней капитан Флауэр.

Но Барбара, все еще занятая лихорадочными поисками пирожков, только раздраженно ответила:

– Пусть капитан Флауэр лучше смотрит за своей сестрой. Джейн просто отправилась ловить бабочек, а молодые люди пошли вместе с ней.

Элиза фыркнула, сказав, что бабочек полно и здесь и что нет никакой необходимости искать их за скалами, что же до лейтенанта Дейвиса, то она просто не понимает, чего ради его вообще пригласили на пикник; он такой противный и слишком громко смеется; и ей совсем не хочется, чтобы он заглядывал ей через плечо, подсматривая, как она рисует. Он будет ей страшно мешать.

– Может быть, он и не собирается этого делать, дорогая, – рассеянно проговорила Барбара и – наконец-то! – обнаружила пирожки, вот они, она вспомнила, что завернула их в салфетку, чтобы они не остыли.

– Скажите, пожалуйста, всем, что завтрак готов, – попросила она доктора Армстронга.

Он тут же отправился искать Джейн с ее спутниками, и все они почти сразу же вернулись – доктор Армстронг и офицеры подозрительно следили друг за другом, словно собаки, готовые вступить в бой, в то время как Джейн, задумчивая и серьезная, спокойно смотрела своими большими карими глазами на всех по очереди.

– Как здесь прекрасно, как хорошо я себя чувствую и как глупо, Вилли, что вы, доктора, посылаете меня на Барбадос, – говорил Генри, садясь на свое ложе и глядя на аппетитную еду, разложенную перед ним. – Барбара, я умираю с голода. Два пирожка, пожалуйста.

Вскоре общество собралось вокруг скатерти и все принялись за цыплят, пирожки, холодную грудинку и прочие яства с таким аппетитом, словно до этого они никогда ничего не ели.

Фанни-Роза сидела, скрестив ноги наподобие портного, и Джон гадал, видел ли кто-нибудь, кроме него, что ноги ее,прикрытые юбками, босы – сам-то он заметил, как выглядывают из-под юбки кончики пальцев. Она уселась рядом с Генри и заявила ему, что он – султан на этом празднестве, а она – рабыня, готовая ему служить.

– Как было бы забавно, если бы это действительно было так, – сказал Генри с насмешливым поклоном. – Привезти вам из Вест-Индии золотые браслеты и серьги? Рабыни всегда носят такие украшения в знак покорности и повиновения.

– Пожалуйста, привезите, – согласилась Фанни-Роза, – и еще тамбурин, чтобы я могла перед вами танцевать.

Джон страшно жалел, что не умеет разговаривать так же легко и весело. Он думал, что Генри научился этому, когда был на континенте, так же как и Фанни-Роза.

– Если вам не понравится на Барбадосе, – говорила Фанни-Роза, – возвращайтесь в Европу и присоединяйтесь к нам в Неаполе. Я твердо решила, что эту зиму мы проведем именно там.

– Я не слышал, чтобы отец и матушка говорили что-нибудь о Неаполе, – возразил ее брат. – Эта идея кажется мне весьма маловероятной.

– Ты будешь у себя в полку, значит, это тебя совершенно не касается, – сказала Фанни-Роза. – Если я решу ехать в Италию, папа с мамой сделают, как я хочу. Мы поедем в Неаполь, будем любоваться на Везувий и слушать музыку. Папа будет в восторге, он сделается сентиментальным, будет пить, сколько ему захочется, а я накуплю себе платьев, оденусь как неаполитанка – роза в волосах и все такое – и буду посылать с балкона воздушные поцелуи вам, Генри.

– Не обращайте на нее внимания, – сказал капитан Флауэр. – К сожалению, должен сказать, что обе мои сестрицы сумасшедшие. Младшая, Матильда, еще хуже, чем Фанни-Роза. Она все время проводит в конюшне, у нас и гувернантки теперь нет. Вообще замок Эндрифф сильно напоминает сумасшедший дом.

– Бедная миссис Флауэр, – сказала Барбара. – Вы должны стараться ей помочь, Фанни-Роза, и подавать пример младшей сестре. Вот Джейн очень мне помогает, а она на три года младше вас.

– Ах, но Джейн постоянно думает о других, мисс Бродрик, – возразила Фанни-Роза, – а я думаю только о себе. «Наслаждайся жизнью, пока ты молода, – сказал мне отец только вчера, – ведь мы можем умереть, не дожив до конца года».

– Совершенно верно, – сказал Генри, – но пока этого не случилось, давайте встретимся в Неаполе, как вы предполагаете, и я потребую обещанного поцелуя, который вы пошлете мне с балкона.

Они продолжали в том же духе на протяжении всего завтрака – смеялись, дразнили друг друга, строили планы, в то время как Джон яростно набивал себе рот холодной грудинкой, думая о Линкольнс Инн, о своей мрачной квартире, о серых декабрьских туманах, которые так непохожи на солнечный Неаполь, балконы и розы в волосах.

После завтрака еще немного поговорили, потом послышались вздохи, кто-то зевнул, и стало ясно, что теперь каждый будет проводить время по своему усмотрению. Генри пристроился отдохнуть в тени огромного валуна, рядом с ним сидела Барбара под своим зонтиком, Джейн и молодые офицеры читали стихи, укрывшись за кустами вереска. Элиза устроилась возле чахлого кустика дрока, сквозь ветви которого она время от времени могла посматривать на лейтенанта Дейвиса и говорить себе, какой он некрасивый, а затем возвращаться к своему мольберту, на котором начинали вырисовываться контуры далекой дунхейвенской гавани. Боб Флауэр уснул и громко храпел, что Элиза сочла верхом невоспитанности с его стороны, к тому же ему следовало присматривать за своей сестрицей, которая куда-то исчезла.

Джон бездумно швырял камешки в озеро. Как глупо, что он не взял с собой удочки, в озере масса форели – на воде то и дело появляется рябь, тут и там раздаются всплески. Он пошел по берегу к северному краю озера, подальше от всей остальной компании. Как тепло было на Голодной Горе, как все тихо и спокойно. Никто бы не подумал, что всего в трех милях к востоку отсюда высятся безобразные копры отцовской шахты. Под ногами хлюпал влажный мох, Джон вдруг почувствовал кисловатый болотный запах озерной воды, смешанный с ароматом вереска. Бедняга Генри, подумал он, ему нужно было бы постоять вот здесь, ощущая на лице мягкий ветерок, вместо того чтобы валяться под одеялом, положив под голову руки.

Вдруг поблизости раздался более громкий всплеск – в озере, должно быть, водится совсем крупная форель; он взобрался на валун, чтобы посмотреть, что это за рыба, и – о боже! – это была совсем не рыба, а Фанни-Роза, совершенно обнаженная, с распущенными по плечам волосами, она входила в озеро, раздвигая воду руками.

Она обернулась и увидела его, но вместо того, чтобы завизжать от смущения и стыда, как сделали бы на ее месте другие женщины, она посмотрела на него и сказала:

– Почему бы вам тоже не выкупаться? Вода такая прохладная, просто прелесть.

Он почувствовал, что краснеет и что лоб его покрывается потом. Не сказав ни слова, он повернулся и быстро пошел прочь, но провалился ногой в кроличью нору, упал и покатился в вереск, ругаясь и проклиная все на свете. Ему пришлось посидеть, растирая пострадавшую лодыжку, а из кустов прямо перед ним поднялся жаворонок, взмыл в вышину и завис, распевая свою вольную песню.

Через некоторое время – ему казалось, что прошло несколько часов, впрочем, ему это было безразлично – он услышал шаги, кто-то подошел и уселся рядом с ним, и, обернувшись, он увидел, что это Фанни-Роза, уже одетая, с разгоревшимся после купания лицом и мокрыми волосами.

– Вы считаете, что я бесстыдница, – тихо проговорила она, – вы испытываете ко мне отвращение.

– О нет, – быстро ответил он, окидывая ее взором. – Вы не понимаете. Я ушел, потому что вы были так прекрасны…

У него перехватило горло, и он не мог больше сказать ни слова, потому что она улыбалась, и вынести это было почти невозможно.

– Вы ведь не скажете мисс Бродрик, правда? Она больше никогда не пригласит меня в Клонмиэр, а то и маменьке нажалуется.

– Я никому не скажу, ни одной душе, – обещал Джон.

Они помолчали, и она начала рвать траву своими маленькими тонкими ручками. Потом положила свои руки рядом с его руками, как бы сравнивая их; он по-прежнему ничего не говорил, и тогда она накрыла его руки своими и сказала чуть слышно:

– По-моему, вы на меня сердитесь.

– Сержусь? – сказал он. – Фанни-Роза, разве можно на вас сердиться?

В следующий миг она вдруг оказалась в его объятиях, закрыв глаза, лежала в вереске на спине, а он ее целовал.

Через некоторое время она открыла глаза, но смотрела не на него, а на жаворонка, который парил в небе; она подняла руку и коснулась его щеки, потом тронула губы, глаза, темные волосы и сказала:

– Вы ведь уже давно хотели меня поцеловать, правда?

– Вот уже почти целый год я ни о чем другом не думаю, – признался он.

– А теперь, когда это случилось, – сказала она, – вы разочарованы, да?

– Нет, – пробормотал он.

Как ему хотелось рассказать ей о том, чем полно его сердце, какую нежность он испытывает к ней, как тоскует по ней его тело. Но он не мог выразить этого словами, слова не шли, и он мог только смотреть на лежащую в вереске девушку, страдать и боготворить ее.

– А я думала, что вы интересуетесь только собаками, – сказала наконец Фани-Роза и протянула руку, которую он стал целовать пальчик за пальчиком. – В тот день, когда вы приезжали в Эндрифф, помните, зимой? Тогда мне казалось, что вы веселый и беззаботный, а ваш брат серьезный. Но теперь, когда я познакомилась с вами поближе, я понимаю, что все наоборот: Генри веселый, а вы мрачный и задумчивый.

Когда она произнесла имя Генри, Джон вдруг почувствовал укол ревности, вспомнив, как она смеялась и флиртовала с ним на протяжении всего завтрака, а на него не обращала ни малейшего внимания. При этом воспоминании мысли его мгновенно приняли другое направление, он сел и стал смотреть куда-то вдаль; жаворонок, который так весело распевал в небе, спустился на землю и укрылся где-то в вереске.

– Вам ведь нравится Генри, правда? – спросил Джон. – Он всем нравится.

– Я люблю вас обоих, – сказала она. Вдали послышались голоса, сзывавшие всех, и Фанни-Роза скорчила гримаску.

– Беспокоятся, наверное, не знают, куда мы делись. Нужно возвращаться.

Она поднялась с земли, отряхивая платье и что-то напевая, а Джон с болью в сердце смотрел на нее и думал, как мало она знает о том, что делается у него в душе, и каким глупым он бы ей показался, если бы она об этом догадалась. Он целовал ее, держал в своих объятиях, и для него это было таким огромным событием, что он был уверен: отныне вся его жизнь будет окрашена тем, что произошло сегодня днем. Он никогда не сможет забыть, как прекрасно ее обнаженное тело в воде, на всю жизнь запомнит, как она прикоснулась пальчиком к его губам, когда лежала в вереске.

Но для Фанни-Розы это было лишь эпизодом, приятным моментом после купанья, и Джон, полный своей любовью, пытался угадать, случилось ли бы то же самое, если бы на его месте был Генри или Вилли Армстронг или кто-нибудь из молодых офицеров с острова Дун. Она взяла его за руку, совсем как ребенок, так же, как это делала Джейн, и повела по холму обратно к озеру, рассказывая по дороге какую-то глупую историю про своего отца и его арендаторов, о том, как однажды на Рождество он напоил их всех виски, так что они отправились по домам совершенно пьяные, а Джон смотрел на ее профиль, на облако каштановых волос, испытывая сладостное чувство счастья, в котором, однако, была и доля горечи.

Она бросила его руку, когда они оказались на виду у остальных. Вот и конец, подумал он; день для него кончился, больше ничего не будет, и он молча направился к своей лошади, оседлал ее и стал помогать Тиму седлать остальных, ибо болтать и смеяться, вступать в беседу, как это делала Фанни-Роза, было выше его сил. Все они, все эти люди, вдруг стали ему чужими, он предпочитал оставаться в одиночестве или в обществе флегматичного Тима.

– Какой это был прекрасный день, как все было хорошо! – говорил Генри. – Вы все должны поехать со мной на пристань, чтобы проводить меня, когда я взойду на борт «Генриэтты», и помахать мне с берега, желая счастливого пути.

Пробираясь через камни и вереск, все общество двинулось к дороге, где была оставлена коляска, Фанни-Роза запела веселую задорную песенку, все подхватили, и громче всех молодые офицеры. Небо, такое ослепительно яркое днем, приобрело более спокойную светлую окраску сентябрьского вечера, солнце заслонили белые барашки облаков. Первые тени пали на Голодную Гору. Вот и подошел к концу этот прекрасный день, думала Джейн, и мы оставляем у себя за спиной озеро, скалы, вереск; наши голоса не нарушат больше их тишину и покой. День этот принадлежит прошлому, это то, что мы будем вспоминать, говоря друг другу: «Ты помнишь? Помнишь, как смеялся Генри, как он пел вместе с Фанни-Розой?»

Итак, все спустились на дорогу, и лошади весело понеслись к Дунхейвену. А там, на площади, их уже дожидался Кейси, еще кто-то из слуг и грум из Эндриффа, готовые принять лошадей; все спешились и пошли вместе с Генри к пристани, где стояла на якоре «Генриэтта», и матросы ставили паруса, готовясь к отплытию. На пристани находился капитан Николсон, наблюдая за окончанием погрузки, а рядом с ним стоял Медный Джон вместе с капитаном судна. Он улыбнулся сыну и пошел к нему навстречу.

– Не слишком утомился, мой мальчик?

– Нет, сэр. Это был один из самых счастливых дней моей жизни, – сказал Генри.

– Отлично. Именно этого мы для тебя и хотели. Однако ты очень точно рассчитал время, ничего не оставил для всяких прощаний. Капитан хочет поднять якорь, как только ты поднимешься на борт. Ветер попутный, и если он продержится, вы очень скоро будете в Бронси.

Генри поцеловался с сестрами, пожал руку брату и друзьям, выслушал обязательные в таких случаях нарочито веселые напутствия провожающих. «Привези нам с Барбадоса шали, Генри!» – просила Элиза. «Не забывай принимать свое лекарство от кашля!» – наставляла Барбара, а молодые люди советовали не влюбиться в какую-нибудь из тамошних красоток. «Побыстрей поправляйся, сын, это единственное, что меня интересует», – сказал его отец, и Генри повернулся и стал спускаться к ожидавшей его лодке, лодка отчалила и пошла по направлению к «Генриэтте». Генри стоял на корме, улыбался и махал шляпой.

– Встретимся в Неаполе! – крикнул он Фанни-Розе. – Вы обещаете, правда?

Она кивнула, улыбаясь ему в ответ.

– Буду ожидать вас на балконе.

Они следили за тем, как лодка подошла к судну, и Генри вместе с капитаном поднялись на борт. В тот же момент на судне все пришло в движение: с полубака слышались команды помощника капитана, раздавался скрип лебедки.

– Пойдемте, не будем больше ждать, – вдруг сказала Джейн. – Не люблю смотреть, как корабль выходит из гавани. В этом есть что-то окончательное.

– Вон там ваш брат, – сказала Фанни-Роза. – Посмотрите, он обернулся к нам, он что-то нам кричит.

– Это бесполезно, – сказал Медный Джон. – Ветер относит звук в сторону. А тут еще эта лебедка… Пойдемте, Джейн права. Нет никакого смысла в том, чтобы здесь стоять. Судно можно увидеть и из Клонмиэра, если спуститься к самому концу нашего залива.

Когда он повернулся, чтобы идти, ему под ноги попалась собака, и он чуть не упал на булыжники. Медный Джон сердито выбранился и, подняв палку, изо всех сил вытянул животное по спине, после чего собака, с жалобным воем и сильно хромая, бросилась в открытую дверь лавки своего хозяина.

– Распустили тут собак! – крикнул Медный Джон владельцу лавки, который показался на пороге, красный и разгневанный, готовый вступить в ссору. Медный Джон, увидев, кто это, тут же повернулся и пошел прочь от набережной к рыночной площади в сопровождении сына и дочерей. Лавочник смотрел ему вслед с выражением угрюмой злобы на лице, потом нагнулся, чтобы погладить пострадавшее животное, ворча что-то про себя, а между тем, откуда ни возьмись, вокруг него собралась толпа, осаждая его вопросами и подавая советы.

– Как это неприятно, – прошептала Барбара, покраснев. – Вы видели?

– Да, – медленно проговорила Джейн. – Да… это был Сэм Донован.

Поглядев через плечо, она увидела, что «Генриэтта», распустив паруса, набирает ход, в то время как буксиры направляют ее к середине пролива.

Их отец ничего не сказал по поводу недоразумения с собакой.

Он помог Фанни-Розе сесть на лошадь, обменялся парой слов с Бобом Флауэром, попросив что-то передать его деду Роберту Лэмли, когда в следующий раз они будут с визитом в Дункруме. Доктор Армстронг и офицеры откланялись и удалились, Флауэры поехали вверх по холму к Эндриффу, а Бродрики, погрузившись в отцовский экипаж, – к себе домой в Клонмиэр. Солнце спряталось за верхушки деревьев, замок и залив погрузились в тень. Минуту-другую они постояли на подъездной аллее, глядя на «Генриэтту», – она двигалась по водной глади к горизонту и наконец скрылась за островом Дун; больше они ее не видели.

Медный Джон медленно вошел в дом, крепко сцепив руки за спиной. Барбара и Элиза последовали за ним. А Джон и Джейн направились к дальнему концу парка, где громадные сосны склонили свои ветки к самой воде залива, и стояли там, глядя на широкие просторы гавани, пока на Голодной Горе не погасли последние отблески солнечного света.

– Как жаль, что произошла эта неприятная сцена, – сказала Джейн.

– Что ты имеешь в виду? – спросил ее брат.

– Неприятно, что отец ударил собаку Сэма Донована.

– Ах, ты об этом… Да, это несколько подпортило приятный день. Я бы мог осмотреть собаку, только ничего хорошего из этого не получилось бы. Отец рассердился бы, а Сэм Донован мог бы неправильно это истолковать.

– Ты бы все равно ничего не мог сделать. Мне просто неприятно, что это случилось… Как ты думаешь, будет какая-нибудь польза от поездки на Барбадос? Поможет она Генри?

– Я в этом уверен. Весной он будет уже в Италии. Ты, наверное, слышала, они договорились с Фанни-Розой встретиться в Неаполе.

Джон повернулся и медленно зашагал к дому. Джейн взяла его под руку. Оба они молчали, думая о Генри. Джейн вспоминала его веселую улыбку, его смех, то, как он стоял, маша им рукой, на корме небольшой лодки, которая только что отчалила от пристани и направлялась в сторону «Генриэтты», и гадала, была ли его веселость естественной, не маска ли это, за которой он пытался скрыть свою болезнь от родных и от самого себя. А Джон видел лишь балкон в Неаполе и девушку с цветком в волосах, это была Фанни-Роза, и она бросала свой цветок Генри. Возможно, в окрестностях Неаполя есть холмы и озеро. Возможно, Фанни-Роза будет там купаться и покажет свое нагое тело Генри. Возможно, они будут там гулять, взявшись за руки, а потом лягут, и она позволит ему себя целовать. Ему, его брату Генри, который гораздо достойнее его, который умен, обаятелен, лучше во всех отношениях, чем он, Джон. Его брату Генри, который так болен… Ревность, охватившая Джона при этой мысли, была столь постыдной и достойной презрения, что он почувствовал ненависть к самому себе. Несмотря на любовь к брату, он ему завидовал – каждый взгляд, каждая улыбка Фанни-Розы, одно-единственное прикосновение ее руки причиняли ему невыносимые страдания, хотя он понимал, что этот взгляд, эта улыбка принесет несколько недель счастья и забвения больному, умирающему человеку. Он не просто завидовал, он ненавидел. И то, что Генри будет думать о Фанни-Розе, мечтать о ней, показалась ему таким чудовищно невыносимым, что Джейн, взглянув на его бледное лицо и горящие глаза, с тревогой спросила:

– Что с тобой, Джон? Ты не заболел?

– Нет, – ответил он. – Все в порядке.

Она постояла в нерешительности, затем вошла в дом, а Джон, глядя на окна Клонмиэра, увидел, что в комнатах зажигают свечи, задергивают занавеси, что уже наступил вечер, но ему казалось, что все это лишено смысла, и ничто не имеет и не будет иметь значения, кроме его тоски по Фанни-Розе, что он способен совершить убийство, стать клятвопреступником, отправиться в ад, лишь бы она ждала там, наверху, в его комнате в башне, ждала бы его, Джона Бродрика, а не его брата Генри.

7

Осень тысяча восемьсот двадцать седьмого года оказалась чрезвычайно тяжелой для Джона Бродрика. Погода была скверная, непрерывно дули ветры, так что в течение всего ноября доставлять руду из Дунхейвена в Бронси было почти невозможно, а новая шахта, недавно заложенная, не приносила ожидаемых доходов. Прежде всего, капитан Николсон, не вполне правильно рассчитав направление штольни, слишком сильно углубил ее, так что она уперлась в водоносный пласт, и дальнейшие работы были связаны с большими трудностями, несмотря на новый насос, установка которого потребовала нескольких сотен фунтов. Поэтому было решено оставить этот участок и попробовать бить шурфы в восточном направлении. Однако здесь, несмотря на то что результаты сразу же оказались благоприятными, грунт был настолько твердым, что ни одного дюйма нельзя было пройти, не прибегая к помощи взрывчатки. А это тоже требовало значительных расходов. На каждую унцию пороха, ввозимого в графство, требовалось специальное разрешение муниципальных властей, а бочонки с порохом приходилось хранить на складе боеприпасов дунского гарнизона, и для того чтобы переправить через бухту очередной бочонок, нужно было расписываться в специальной ведомости. К тому же цены на медь, стоявшие до тех пор достаточно высоко, значительно упали. Крупные медеплавильные компании в Бронси вполне могли диктовать свои условия, и Медный Джон стал подумывать о том, чтобы частично сбывать свою продукцию с помощью частных контракторов.

На смену влажным ноябрьским ветрам пришли сильные морозы, что явилось источником новых затруднений для владельца Клонмиэра, поскольку мороз погубил весь урожай картофеля, и многим арендаторам грозил настоящий голод. В связи с этим он был вынужден отдать распоряжение Неду Бродрику, чтобы тот не торопил с уплатой полугодовой ренты, и в результате даже те арендаторы, которые меньше других пострадали от мороза, воспользовались случаем и тоже отказались платить. Возникали бесконечные споры между арендаторами, корни которых таились, по-видимому, в их склочных характерах, и Медному Джону после утомительного дня на шахте приходилось выслушивать какие-то нелепые истории, в которых он никак не мог разобраться, и выносить по ним свое решение.

Как тяжело, думал он, быть единственным человеком во всей округе, способным принимать решительные меры, не получая при этом ни помощи, ни благодарности со стороны окрестных землевладельцев. Роберт Лэмли редко бывает в Дункруме, а если и приезжает, то только для того, чтобы наведаться в Дунхейвен, просмотреть рудничные счета и пожаловаться на то, что процент его прибыли ниже того, на что он рассчитывал. Граф Денмар приезжает в свои владения только на время рыбной ловли, когда идет лосось, а лорд Мэнди хворает и никоим образом не желает беспокоить себя заботами о местных делах. Что же касается Саймона Флауэра, то к нему вообще бесполезно было обращаться с чем бы то ни было. С человеком, который распивает в конюшне вино вместе со своими конюхами, или, как гласит молва, приглашает их к себе в гостиную, когда его жена отправляется спать, бесполезно разговаривать о необходимости поддерживать в округе порядок и справедливость. Кроме того, Флауэры сейчас в Италии – Генри встречался с ними во Флоренции и намеревался присоединиться к ним в Неаполе, что, по мнению его отца, совершенно бессмысленно. Пребывание на Барбадосе принесло Генри огромную пользу, судя по тому, что он писал своим родным. Кашляет он теперь гораздо меньше, и отец может о нем не беспокоиться. Он уверен, что если пробудет несколько месяцев в Италии, то излечится окончательно.

В середине апреля Медный Джон вместе с дочерьми проводил пасху в Летароге. В конце месяца он собирался вернуться в Дунхейвен, где новая шахта давала такие великолепные результаты, но вдруг изменил свои планы и решил вместо этого отправиться в Италию. Такое решение было принято после того, как Барбара получила за завтраком письмо от своей приятельницы, некоей мисс Люси Моллет, присланное из Парижа, где они с матерью снимали квартиру. «Мы только что приехали из Италии, – сообщала она, – были в Риме, а также в Неаполе, где имели удовольствие встретиться с вашим братом, который находится там вместе с вашими друзьями, это мистер и миссис Флауэр с дочерью. Мы с матушкой очень огорчились, узнав, как тяжело болен ваш брат, он действительно выглядел очень скверно, когда мы его встретили, ведь до этого, как нам сообщила миссис Флауэр, он целую неделю пролежал в постели…» Дальше в письме следовало описание достопримечательностей Италии, которые Медный Джон читать не захотел. Он смотрел прямо перед собой, барабаня пальцами по столу, а дочери сидели рядом, бледные и встревоженные.

– Я сам поеду в Италию, – произнес он наконец. – Я всю зиму был неспокоен, волновался по поводу здоровья Генри, а теперь, после этого письма, решил, что поеду к нему сам.

– А нам можно поехать вместе с вами? – спросила Барбара с беспокойством.

– Нет, дорогая, я предпочитаю ехать один. Не понимаю, почему Флауэры не сообщили нам о болезни Генри, если он так много времени проводит с ними. Саймону Флауэру, конечно, не до писем, но миссис Флауэр, как будто, не совсем лишена здравого смысла.

– Я не сомневаюсь, что Генри не хотел нас беспокоить, – сказала Барбара, – наверное, он и их старался убедить, что нет ничего страшного.

– Вполне возможно, – сказала Элиза, – что Люси Моллет несколько преувеличивает. Она ведь не встречалась с Генри несколько лет, и конечно же, ее поразила перемена, которая произошла с ним за это время. Тон его писем достаточно бодрый, а в последнем письме, которое Джейн получила перед пасхой, он пишет, что собирается принять участие в карнавале.

– И, возможно, переутомился на этом празднестве, – сказал ее отец. – Нет, я твердо решил отправиться в Италию и скорее всего выеду в конце следующей недели. Я надеялся встретиться в Челтенхэме с Робертом Лэмли, однако это придется отложить, повидаюсь с ним по приезде.

Джон Бродрик поговорил с Барбарой о том, следует ли предупредить Генри о предполагаемой поездке, и вопреки ее совету решил, что сообщать ничего не нужно, что его приезд в Неаполь должен быть для Генри сюрпризом. Однако дела заставили Медного Джона отложить свой отъезд, и он отправился на континент только в мае. Он отказался от долгого путешествия морем и решил ехать не торопясь, через Францию и Италию, употребив это время на то, чтобы подвести полный баланс доходов и расходов по шахте, начиная с тысяча восемьсот двадцатого года и по сей день, пользуясь исключительно собственной памятью. Он не обращал ни малейшего внимания на окружающий его пейзаж, страдал от невыносимой жары и надоедливых мух и никак не мог понять, как можно тратить время и деньги для того, чтобы путешествовать не по делам, а для собственного удовольствия.

На третьей неделе мая он высадился из дилижанса в Неаполе, весь покрытый пылью, страдающий от жары и раздраженный, и первый человек, которого он увидел, был Саймон Флауэр; его соотечественник сидел в кафе на площади и курил огромную сигару в обществе итальянки весьма сомнительной респектабельности. Саймона Флауэра, по-видимому, нисколько не смутило неожиданное появление соседа по имению в многонациональной неаполитанской толпе; сняв шляпу, он размахивал ею над головой, приглашая Джона Бродрика присесть за его столик.

– Мой дорогой друг, какая приятная встреча, – говорил он. – Эта малютка ни слова не понимает по-английски, так что при ней можно говорить все что угодно. Я очень рад вас видеть. Что вы, собственно, здесь делаете?

Медный Джон, который и в лучшие времена находил его общество не слишком приятным, а теперь, после долгого утомительного путешествия, в особенности, ответил, что присаживаться ему некогда, потому что он торопится повидать сына в его гостинице, и не может ли Саймон Флауэр его туда проводить.

– Генри? – спросил Флауэр, раскрыв от удивления рот. – Но ведь он уже две недели как уехал из Неаполя.

Медный Джон с минуту смотрел на соседа, не говоря ни слова. Потом присел за столик, расстроенный полученным известием, которое нарушило все его планы. Он молча принял предложенный ему стакан вина и не стал возражать, когда Флауэр заставил его выпить еще один.

– Скажите мне, пожалуйста, – сказал он наконец. – Что же все-таки произошло?

– Да ничего особенного, – отвечал тот, – кроме того, что вы предприняли это путешествие зря. Вне всякого сомнения, вы разминулись с Генри по дороге. Он неважно себя чувствовал, бедняга, и решил отправиться домой, прежде чем жара станет здесь совсем невыносимой. Лучшее, что вы можете предпринять, это сесть в следующий дилижанс и ехать за ним той же дорогой. Впрочем, куда спешить? Побудьте денек-другой в Неаполе. Я могу вам обещать пару веселых деньков. Если эта малютка приведет свою подружку, мне известно одно местечко…

– А что, здоровье Генри было очень плохо? – перебил его Медный Джон. – Вы должны понять, что я и моя семья очень за него тревожимся.

– Да как вам сказать, я не думаю, что так уж плохо. Выпейте-ка еще стаканчик. Это единственное, чем можно заняться в таком климате, уверяю вас. А что касается здоровья Генри, то об этом гораздо лучше знает моя дочь, чем я. Она повсюду таскала его за собой, заставляла сопровождать ее в прогулках по городу. Спросите лучше у нее.

– Могу ли я найти миссис Флауэр и мисс Флауэр в вашем отеле?

– Несомненно. В это время дня они обычно отдыхают. А я пользуюсь возможностью, чтобы заглянуть сюда. Эта малютка не имеет счастья быть знакомой с моей супругой.

– Ничего подобного я и не предполагал, – заметил Медный Джон. Он встал из-за стола, пожелал своему соседу всего хорошего и, игнорируя присутствие его собеседницы, оставил эту парочку в состоянии приятнейшего благодушного опьянения.

Медный Джон пробирался по узким оживленным улицам – его высокая внушительная фигура, широкие плечи, волевой подбородок и важный вид заставляли праздношатающуюся публику, которую он расталкивал на своем пути, оглядываться на него – пока не дошел до нужной ему гостиницы; там он послал свою карточку в апартаменты миссис Флауэр.

Она приняла его суетливо и с бесконечными извинениями – номер такой неприглядный, управляющий, как обычно, все перепутал, ей ужасно неловко, Саймон такой рассеянный, когда дело касается денег, и платье у нее совсем не годится для приема гостей, мистер Бродрик должен ее извинить. Да, верно, Генри уехал две недели тому назад; они много времени проводили вместе, Фанни-Роза была так рада его обществу, а потом – она, право, не знает, как это получилось, бедный мальчик, должно быть, слишком переутомился, – он вдруг страшно ослаб и однажды утром сообщил им, что собирается домой; Фанни-Роза очень расстроилась, сказала, что он просто ревнует ее к итальянскому графу, – вы знаете, какие глупости говорят иногда девицы – ничего подобного, конечно, не было, просто у них случилась размолвка, и кроме того, да, Генри, кажется, стал кашлять и уехал из Неаполя в такой жаркий пыльный день, она очень надеется, что во Франции прохладнее, и он будет чувствовать себя лучше, мистер Бродрик несомненно нагонит его по дороге, насколько она поняла, Генри не собирался особенно торопиться…

Дверь отворилась, и в комнату вошла Фанни-Роза. Она была в кружевной шали, наброшенной на каштановые волосы по итальянской моде, и даже на Медного Джона, которому было не до того, чтобы восхищаться женской красотой, произвели впечатление яркий румянец, слегка раскосые глаза – словом, поразительная красота дочери Саймона Флауэра. Когда она увидела, кто сидит в гостях у матери, у нее сделался испуганный вид, и она побледнела.

– В чем дело? Что-нибудь случилось? – спросила она.

– Я предпринял бесполезную поездку, – ответил Медный Джон. – Я приехал, чтобы встретиться с Генри, но мне сказали, что его здесь нет, что он уехал домой. Мы получили письмо от наших друзей – их фамилия Моллет, – которые встречались здесь с Генри, и они сообщили нам весьма неблагоприятные сведения о его здоровье. И вот, я изменил свои планы и вместо того, чтобы возвращаться в Клонмиэр, отправился сюда. Очень жаль, что проехался напрасно.

Фанни-Роза, казалось, испытала облегчение. Она села рядом с матерью и принялась теребить оборки платья.

– Мне кажется, что Генри переутомился во время карнавала, – сказала она. – Он плохо выглядел, ему даже пришлось полежать в постели.

– Какой это очаровательный молодой человек, мистер Бродрик, – лепетала миссис Флауэр. – Мы были просто в восторге от него. Он, наверное, особенно устал в последний вечер карнавала; они с Фанни-Розой принимали участие в какой-то процессии – верно, дорогая? – и возвратились очень поздно. Я пошла к себе и уже спала, когда они приехали. Я не знаю, что было с твоим отцом, он не приходил домой ночевать, но именно после этого дня Генри слег в постель, верно, Фанни-Роза?

– Я, право, не помню, как все это было.

Она сделала книксен Медному Джону, просила передать привет Генри, когда тот увидится с ним, постояла с минуту и вышла из комнаты. Вскоре после ее ухода Медный Джон принес свои извинения и тоже удалился. Он выяснил, что успеет пообедать и немного отдохнуть, прежде чем пустится в обратный путь. От этих Флауэров никакого толка, думал он. Их отношение к делу было так типично для них – в Италии они ведут себя так же легкомысленно и безалаберно, как и дома, в замке Эндрифф. Просто позор: видеть, как пожилой человек, того же возраста, что и он сам, у которого к тому же взрослые дети, сидит среди бела дня в кафе с какой-то девкой и распивает вино, зная при этом, что деньги, на которые он пьет – злополучный хозяин гостиницы их, наверное, еще и не нюхал – даны ему его тестем Робертом Лэмли из доходов, полученных от шахты на Голодной Горе. Он, Джон Бродрик, директор этой шахты, работает по десять часов в сутки для того, чтобы добиться максимальной производительности, так что теперь ее можно считать наиболее эффективной во всей стране, а этот никчемный бездельник и пьяница Саймон Флауэр сидит себе на солнце и пожинает плоды его трудов.

Он выехал из Неаполя усталым и подавленным, и долгое утомительное путешествие домой без уверенности, что по дороге удастся встретиться с сыном, представлялось ему кошмаром. Станция следовала за станцией, и повсюду он расспрашивал о молодом человеке, стройном и белокуром, у которого, по всей вероятности, утомленный и нездоровый вид. Да, подтвердили хозяева и слуги одного из отелей, они видели молодого человека, отвечающего этому описанию. Он останавливался у них с неделю или десять дней тому назад. Молодой джентльмен казался очень усталым и непрерывно кашлял. Он просил их отправить письмо. Нет, они не помнят кому. Нет, не в Англию. Кажется, оно было адресовано в Неаполь. Господин, несомненно, вскоре нагонит своего сына…

Однако в следующем городе в ответ на его вопрос следовал непонимающий взгляд, равнодушное пожатие плечами. Молодой человек такой наружности здесь не появлялся…

Странно, думал Медный Джон, что Флауэры ничего ему не сказали об этом письме. Вряд ли он писал кому-нибудь другому в Неаполе. Возможно, письмо, или даже письма, затерялись. Он продолжал ехать вперед, день за днем, теперь уже по Франции, где жара была не столь томительной, но пыли на дорогах не убавилось, а солнце по-прежнему стояло в голубой лазури неба. Вечером четвертого дня дилижанс с грохотом въехал в небольшой городок Санс, что примерно в семидесяти милях к юго-востоку от Парижа, и подкатил к гостинице, которая носила название «Отель де л'Экю». Завтра, думал Медный Джон, с трудом вылезая из экипажа, я буду в столице, где почти наверняка получу сведения о Генри. Он несомненно побывает с визитом у Моллетов, а может быть, и остановится у них. Какое это будет облегчение – закончить путешествие почти на две трети и, дай-то Бог, вернуться домой вместе с сыном.

Он направился в гостиницу, темное и скучное старомодное здание, и пожелал видеть ее владельца. Хозяин явился немедленно; это был грузный человек с круглым веселым лицом, который вышел, утирая рот тыльной стороной ладони, так как ему пришлось оторваться от ужина. Медный Джон на примитивном и очень старательном французском задал ему свой неизменный вопрос: не встречал ли он молодого человека стройного, белокурого, у которого мог быть больной или утомленный вид? При этих словах выражение лица хозяина мгновенно изменилось. Он положил Джону Бродрику руку на плечо и разразился потоком французских слов, за которыми последний не мог уследить, а потом повернулся и исчез, чтобы через минуту возвратиться вместе с женщиной – его женой – и еще какими-то людьми. Они забросали его вопросами, перебивая один другого, пока, наконец, наш путешественник в отчаянии не проговорил:

– Я отец этого молодого человека. Ради всего святого, говорит здесь кто-нибудь по-английски?

Наступила мгновенная тишина. Женщина тихо сказала:

– C'est le pére. Quelle tristesse! Faut lui montrer la chambre…[49]

Они снова шепотом о чем-то посовещались, а потом хозяин со скорбным выражением лица попросил Медного Джона немного подождать, он пошлет за доктором, мсье Жетифом, который все ему объяснит, он знает немного по-английски. Медный Джон не на шутку встревожился. В отеле несомненно видели Генри, а доктор, вероятно, его пользовал. Женщина предложила ему закусить, однако он отказался и уселся ждать, в то время как остальные стояли на почтительном расстоянии, обмениваясь замечаниями, смысла которых он не мог уловить. Напряженное ожидание и неизвестность становились совершенно невыносимыми, но наконец, минут через двадцать, хозяин возвратился в сопровождении высокого худощавого человека в очках и с бородкой; увидев Медного Джона, он подошел к нему, поклонился и, сняв очки, стал старательно их протирать – верный признак того, что он нервничал.

– Вы отец, месье? – спросил он, стараясь говорить негромко.

– Да, отец, – ответил Медный Джон. – Прошу вас, скажите мне поскорее, что с моим сыном. Что-нибудь неладно?

Месье Жетиф сделал глотательное движение и развел руками.

– Я очень сожалею, – сказал он. – Вы должны быть готовы к жестокому удару, месье. Ваш сын был тяжело болен, у него было congestion pulmonaire.[50] Я сделал все, что возможно, но болезнь зашла слишком далеко.

– Что, собственно, вы хотите сказать? – спросил Медный Джон твердым голосом.

– Мужайтесь, месье. Ваш сын умер, вчера в пять часов утра… Тело находится наверху, в его комнате.

Медный Джон не произнес ни слова. Он смотрел мимо доктора, мимо хозяина и его жены, глядевших на него с любопытством и сочувствием, за окно, на пыльную, мощенную булыжником улицу. Мимо с грохотом катилась телега, парень на козлах погонял лошадь, размахивая кнутом, на упряжи весело звенели колокольчики. Старые башенные часы на площади пробили очередной час. Медный Джон распустил узел галстука и крепче сжал набалдашник трости.

– Проводите меня, пожалуйста, в комнату моего сына, – сказал он.

Доктор пошел вперед, за ним – хозяин с женой. Они вошли в комнату второго этажа, выходившую окнами на улицу. Занавеси были задернуты. В изголовье стояли две свечи, две другие – в изножье. Генри лежал на кровати. Он был покрыт только белой простыней, весь, кроме лица, и выглядел очень молодым и спокойным. Одежда его была аккуратно сложена на стуле, стоявшем у стены. Кошелек, ключи и книги лежали на каминной полке. Тишину нарушила хозяйка, сказав что-то шепотом.

– Она говорит, что здесь ничего не трогали; он сам так сложил свои вещи.

– Он давно здесь? – спросил Медный Джон.

– Шесть дней. Он заболел в первую же ночь, как только приехал. И не позволил нам написать в Англию. Они будут беспокоиться, сказал он.

– Говорил он что-нибудь о семье, обо мне?

– Нет, месье, он был слишком слаб. Просто лежал, и все. Он был очень терпелив. Вчера вечером мадам услышала, как он кашляет, вошла к нему и увидела, что он… умирает, месье. Она послала за мной, но было уже слишком поздно… Все мы очень сожалеем, месье.

– Спасибо. Я вам очень благодарен за все, что вы сделали.

Один за другим они вышли из комнаты, оставив его наедине с сыном. Он взял стул и сел возле кровати. За стенами «Отеля де л'Экю» проезжали телеги, грохоча по булыжной мостовой, слышался звон колокольчиков на упряжи. Переговаривались между собой люди. В доме напротив пела какая-то женщина.

Он должен что-то делать, что-то организовать, распорядиться. Тело Генри нужно бальзамировать и похоронить в Париже. Позднее они попытаются перевезти его в Англию. Ему не хотелось, чтобы Генри лежал здесь один, в чужой земле. Нужно написать Барбаре, Роберту Лэмли, Флауэрам – такое множество писем… Генри было двадцать восемь лет. Целых три месяца ему было двадцать восемь. Но здесь, на этой кровати, он выглядел гораздо моложе. И его отец невольно вспомнил те дни, когда они с Сарой ездили в Итон, навестить мальчика. Генри всегда так радовался, когда они приезжали. А потом в Оксфорд. Столько друзей, с которыми нужно было знакомиться. Он никогда не наказывал Генри, не бил его – не мог припомнить случая, чтобы тот в чем-нибудь провинился. А каким он был прекрасным товарищем и компаньоном в последние годы, с тех пор как они заложили шахту. Вскоре он несомненно женился бы и поселился в Клонмиэре вместе с молодой женой. А теперь Клонмиэр будет принадлежать Джону… Он продолжал сидеть на стуле, глядя на тело сына, а свечи догорали, оставляя на полу возле кровати капли воска.

Спустя некоторое время раздался стук в дверь, и хозяйка гостиницы спросила, не хочет ли он перекусить; ему необходимо подкрепить силы, он не должен поддаваться отчаянию.

Он вспомнил о том, что нужно продолжать жить, а для этого необходимо есть, пить, спать, строить и осуществлять планы, и что смерть Генри ничего в этом смысле не изменила. Он спустился вниз и пообедал в одиночестве в малой гостиной отеля, а после обеда пришел доктор, и они вместе отправились домой к мэру – его звали Жак-Теодор Леру, – где надо был подписать бумаги и выполнить различные формальности. Доктор и мэр подписали свидетельство о смерти и еще одну бумагу, в которой говорилось, что отцу разрешается подвергнуть тело сына бальзамированию, а затем похоронить в Париже. Эти дела в какой-то мере отвлекли Медного Джона. Он был занят. У него не было времени на то, чтобы сидеть и думать о сыне. Расставшись с доктором и мэром, он до самой темноты бродил по улицам Санса, а потом вернулся в «Отель де л'Экю» и снова поднялся в комнату Генри. Он словно ожидал увидеть какую-то перемену, возможно, Генри пошевелился или что-то произошло с его вещами, сложенными на стуле. Но Генри лежал неподвижно и спокойно, как и раньше. Только свечи у кровати стали еще короче и горели теперь низким прерывистым пламенем. Отец погасил их, одну за другой – это действие он ощутил как нечто финальное: он окончательно простился с Генри.

Медный Джон вышел из комнаты и закрыл за собой дверь. Он спросил у хозяина бумаги, перо и чернил. Подписывая свидетельство о смерти, он вспомнил, что четвертого числа каждого месяца он обычно писал Роберту Лэмли, сообщая ему о работе шахты. В мае он этого не сделал, поскольку готовился к поездке в Италию, и послал своему партнеру только короткую записку, объясняя ему, что едет на континент. Роберт Лэмли сочтет его неаккуратным человеком, если он оставит своего партнера в неведении на целых два месяца. Хорошо, что он захватил с собой все счета, касающиеся шахты, за последние полгода. К тому же не помешает, если у Роберта будут копии этих материалов. Он обмакнул перо в чернила и начал писать свое письмо.

«Отель де л'Экю, Санс, департамент де л'Ионн, Франция.

Дорогой мистер Лэмли,

Вы, очевидно, уже знаете, что поездка моего сына Генри в Италию для поправления здоровья не принесла ожидаемых результатов. Возвращаясь домой, он смог доехать только до города Санс во Франции, где и скончался вчера, третьего мая. Для меня это было тяжелым ударом, и столь же тяжелым ударом окажется для всей нашей семьи, но мы должны молиться Всевышнему, дабы он даровал нам силы справиться с горем. Я не сомневаюсь в том, что Вы получили тысячу четыреста девяносто фунтов, это сумма Вашего дохода за прошлый год. Что же касается новой шахты, то от нее пока не было никаких поступлений, хотя я надеюсь, что она окажется еще более перспективной, чем первая…»

КНИГА ВТОРАЯ Джон-Борзятник (1828–1837)

1

Летотысяча восемьсот двадцать восьмого года тянулось медленно для Джона, который стоял у окна своей квартиры в Линкольнс Инн, глядя на скучный узкий дворик, и думал о том, как бьются о берег волны на острове Дун, о том, как прилив быстро наполняет водой бухту возле Клонмиэра. Работа, как и всегда, не представляла для него ни малейшего интереса, и чаще всего он сидел за своим заваленным бумагами столом, лениво развалясь в кресле и покусывая перо, а когда приходил клерк с просьбой найти какой-нибудь документ, хранящийся в его отделе, ему приходилось тратить уйму времени, чтобы его отыскать. Он тосковал о доме больше, чем когда-либо. Теперь, когда Генри умер, было бы так просто положить конец этой комедии с его службой в Лондоне, поскольку у него было законное и естественное оправдание: его присутствие требовалось в Клонмиэре. Однако что-то мешало ему это сделать, какой-то сдвиг в сознании, появившийся после смерти брата. Все эти долгие недели в Лондоне ему казалось, что он каким-то образом виноват в том, что живет на свете и здравствует, в то время как Генри, который лучше и достойнее его во всех отношениях, лежит, мертвый и недвижный, на унылом кладбище во Франции. Если бы было наоборот, то в жизни семьи ничего не изменилось бы, его очень скоро забыли бы.

А Генри, такой умный, такой веселый, сестры его так любили, а отец на него чуть ли не молился – разве кто-нибудь может его заменить? Они никогда не оправятся от удара, без конца будут обсуждать все обстоятельства его болезни, как делали это в Летароге, когда отец только что вернулся из Франции, всегда будут вздыхать, возвращаясь к злополучному вечеру на шахте в прошлом году.

– Именно тогда он и простудился, – говорила Барбара. – Помните, когда он через неделю вернулся в Бронси, у него была высокая температура. И все рождественские праздники он пролежал в постели.

– А ведь ему и раньше случалось промокнуть, – подхватывала Элиза, – и ни к чему плохому это не приводило. К тому же и Джон тогда промок до нитки, верно ведь, Джон? Однако на его здоровье это ничуть не отразилось.

– Генри вел себя очень благородно в ту ночь, – заметил отец. – Я никогда этого не забуду. Он себя не щадил, был примером для всех нас.

А Джон стоял, засунув руки в карманы и глядя в окно на заботливо ухоженный садик Барбары, слушал отца и чувствовал, что в его словах скрывается невольный упрек. Если бы он, Джон, действовал более энергично, Генри, возможно, не пришлось бы взваливать так много на свои плечи. Джон сознавал, что он в семье не помощник. Теперь он был единственным братом для сестер и чувствовал, что не оправдывает возлагаемых на него надежд. Он понимал, что ему следует сделать усилие и попытаться занять место Генри, заслужив тем самым если не любовь отца, то хотя бы его уважение, и отправиться в Бронси, чтобы взять на свои плечи какую-то долю ответственности. Ему мешали робость, сознание своей неполноценности, страх, что если он что-нибудь скажет или сделает, отец заметит: «Никуда он не годится по сравнению с Генри». Следовательно, лучше было не делать ничего. Джон уходил в себя и молчал. И вот, вместо того чтобы ехать вместе с отцом в Бронси, он брал удочки и уходил на ручей за фермой ловить рыбу, непрерывно думая о своем брате, пытаясь представить себе, о чем он думал в эту последнюю неделю там, во Франции, когда лежал больной и одинокий в своем номере в отеле. А сестры, сидя в гостиной в Летароге, говорили друг другу: «Джон странный человек, он никого не любит, кроме самого себя. Подумать только, его нисколько не тронула смерть Генри». Только Джейн догадывалась о том, что творится в его душе; иногда она подходила к нему и обнимала его, но он знал, что даже Джейн, со всем своим умом и чуткостью, не может догадаться, какие жестокие мысли его терзают. Когда прошли две недели, он вернулся в Лондон, и когда отец написал ему из Клонмиэра во время жуткой августовской жары, спрашивая, приедет ли он домой, как обычно, Джон ответил, что у него слишком много работы, и он сильно сомневается, удастся ли ему выбраться в Клонмиэр, пока там находится вся семья. Отец ничего не ответил на эту явную отговорку, зато Барбара написала ему длинное письмо, полное упреков. Они никак не могут понять, писала она, что на него нашло. Можно подумать, что у него нет никакой привязанности к дому. А Джон, кусая перо в своей душной лондонской конторе, пытался объяснить сестре, что он не может приехать именно потому, что слишком любит дом. Он видел себя со стороны – вот он, гордый владелец Клонмиэра, обходит именье рядом с отцом, обсуждает с ним различные усовершенствования, поглядывает на окна, на серые стены, и вдруг, в одно мгновение, гордая радость обладания разлетается в прах при мысли о том, что все это пришло к нему в результате трагедии, по ошибке, что на самом деле он не имеет права ни на что – Клонмиэр принадлежит Генри, который лежит в могиле, и отец думает о том же самом, когда они идут рядом вдоль стен замка. Нет, бесполезно. Барбара все равно ничего не поймет. Джон разорвал письмо в клочки и не стал писать нового. Пусть они думают о нем что хотят. И вместо того, чтобы ехать домой, Джон отправился в Норфолк к одному приятелю по Оксфорду, который разводил борзых собак для бегов, и всю зиму, начиная с ранней осени, как только удавалось найти предлог, чтобы выбраться из Лондона, он находился в Норфолке, где думал исключительно о собаках и говорил только о них, поскольку, как он признался своему другу: «Собаки – это единственное, что я понимаю, а они – единственные существа, которые понимают меня». Борзая собака была для Джона воплощением красоты и душевной тонкости, воплощением изящества и грации. И чем чище порода, тем ярче темперамент, тем лучше результаты при правильном воспитании, но зато и безнадежнее неудачи, если подход оказывался неверным. Он изучил своих собак и знал, чего можно ожидать от каждой из них – одна капризничает при дожде, теряет интерес к работе от каждого пустяка, а другая, наоборот, сохраняет форму и стойкость в любую погоду и при любых обстоятельствах. Джон испытывал к ним настоящую нежность, ласково гладил их своими сильными крепкими руками, а потом начиналась работа в поле – угонка и натравка – и, наконец, награда за его умение, опыт и терпение: бега, возбужденные крики зрителей, крупные ставки, и Молния, которая казалась такой хрупкой и нервной на вид, когда он только что ее приобрел, за эти несколько минут, на глазах у толпы, оправдала свою родословную и свое воспитание, складываясь буквально пополам, мчась зигзагами за испуганным зайцем, так что спасения ему не было. Снова Джона хлопали по плечу, поздравляли; ему вручался очередной кубок, а Молния, дрожа от возбуждения и восторга, жалась к его колену.

В марте сезон бегов подошел к концу, и Джон, который в последние полгода не думал ни о чем, кроме своих собак, оказался перед выбором: вернуться в Лондон, где ему предстояло еще одно томительное лето и надоевшая работа, которую он порядком запустил, или поставить крест на Линкольнс Инн, прекратить этот фарс и обосноваться с отцом и сестрами в Клонмиэре. Если он оставит работу, то сможет приятно побездельничать летом в Клонмиэре, осень провести в окрестных полях со своими собаками, а через три месяца после Рождества, когда семья будет в Летароге, снова привезти их в Норфолк на бега. Подобная перспектива была слишком хороша, чтобы ею пренебречь, и он стал думать, что с его стороны было, наверное, очень глупо воспринимать смерть брата так, как это делал он. Смерть – это, конечно, трагедия, но ведь любое горе со временем теряет остроту, и уж во всяком случае не Генри возражать против того, чтобы он сделался хозяином Клонмиэра.

Итак, с наступлением мая Джон распрощался с папками, документами, чернильницами и пылью Линкольнс Инна и с непривычным для него чувством свободы погрузился на пакетбот, следующий в Слейн, а потом покатил по дороге на Дунхейвен, вместе с борзыми и псарем, который за ними ходил. Когда дорога поднялась на холм возле Голодной Горы и Джон оглядел лежащий внизу Дунхейвен, задержавшись взглядом на Клонмиэре, расположившемся у края бухты, сердце его наполнилось восторгом и гордостью, которых раньше он никогда не испытывал. Клонмиэр вдруг стал для него интимным и значительным, драгоценностью изумительной красоты, которая со временем будет принадлежать ему.

Возвращение домой оказалось радостным событием. Отец и сестры вышли на подъездную аллею, чтобы его встретить, в их отношении к нему не было и тени сдержанности или холодка. Отец пожал ему руку, сказал, что он хорошо выглядит, и тут же стал расспрашивать о собаках. Борзых выпустили из ящика, с гордостью продемонстрировали, и все семейство, весело смеясь и болтая, направилось вдоль бухты к замку – сестры вели Джона под руки. Хвоя, устилавшая тропинку, пружинила под ногами, в воздухе носился смешанный аромат сосновой смолы и рододендронов, к которому примешивался острый запах мокрой после отлива земли.

Они вышли из леса возле садика Джейн, который она разбили на берегу бухты, и нужно было похвалить новые посадки и побранить вымощенную каменными плитами дорожку, а Джейн краснела и волновалась, не выпуская руки брата; потом пошли дальше, к лодочному сараю, где один из слуг был занят тем, что красил Джонову яхту, тогда как ялик был уже спущен на воду. Все улыбались, все были счастливы, а сердце Джона полнилось каким-то новым теплым чувством, которому он не мог найти названия. Он побежал наверх, в свою комнату в башне. Там были его ружья и удочки, старые школьные учебники, растрепанные и знакомые, рисунок, изображающий часовню в Итоне, и другой, на котором был запечатлен квадратный дворик его колледжа в Оксфорде. Был там и ящичек с коллекцией бабочек – плод страстного увлечения одного каникулярного лета; и другой, с птичьими яйцами; а на каминной полке – всякая всячина, предметы, которые ему случилось подобрать в разное время: кусочек кремня с Голодной Горы, камешек странной формы, похожий на яйцо, который он нашел на острове Дун; комок сухого мха с килинских болот.

– Завтра, – сказал он Джейн, – поедем ловить рыбу. В заливе полно килиги. – И, отстранив ее на расстояние вытянутой руки и наклонив набок голову, он заметил: – Знаешь, ты стала очень хорошенькой.

Джейн вспыхнула и сказала ему, чтобы он не глупил.

– Тут один художник пишет ее портрет, – сказала Барбара. – Мы считаем, что сходство просто поразительное, хотя Вилли Армстронг уверяет, что художник не сумел отдать ей должное и что на самом деле она лучше.

И вот в гостиной Джон видит портрет, прислоненный к мольберту, на холсте еще не высохла краска, а на портрете – Джейн, совершенно такая же, как та, что стоит рядом с ним в новом светлом платье, купленном в Бате нынешней зимой, в жемчужном ожерелье на шейке, а в теплых задумчивых карих глазах такое знакомое Джону выражение неуверенности.

– А что думает о портрете Дик Фокс? – спросил Джон.

– Ах, он, конечно, в восторге, – ответила Элиза, тряхнув головой. – Он являлся сюда каждый день, когда Джейн нужно было позировать, и развлекал ее, чтобы ей не было скучно. Ничего удивительного, что у Джейн на портрете такое жеманное выражение лица.

Джон, взглянув на младшую сестру, увидел, что ее огорчили слова Элизы и что она вот-вот расплачется. Он улыбнулся ей и покачал головой.

– Не обращай на нее внимания, – сказал он. – Зелен виноград, и больше ничего. – И, все поняв, он быстро перевел разговор на другое. Так, значит, Джейн уже успела вырасти, думал он, сидя за обедом, и влюбиться в Дика Фокса из Дунского гарнизона, а ведь кажется, только вчера она была девчушкой и читала сказки перед камином в их старой детской. Спору нет, Дик Фокс симпатичный парень, но на какое-то мгновение в сердце Джона вспыхнула жгучая ревность – как это так, его любимая сестра Джейн, которая была ему таким отличным товарищем, будет ласково смотреть не на него, а на другого мужчину; мысль же о том, что ее будет целовать, а может быть, даже ласкать какой-то паршивый гарнизонный офицер, показалась ему отвратительной, прямо сказать, нестерпимой.

– …и я бы хотел знать твое мнение об арендном договоре, прежде чем я его окончательно подпишу – говорил его отец, откладывая нож и вилку и глядя через стол на сына.

Джон вздрогнул и пробормотал:

– Да, сэр, с большим удовольствием, – не имея ни малейшего понятия, о чем идет речь.

Барбара предупреждающе толкнула его коленом под столом.

– Я заключил с ним соглашение, – продолжал Медный Джон, – в соответствии с которым с него взыскивается половина его задолженности, и аренда остается за ним из расчета ста тридцати фунтов в год. Нечего и говорить, я не видел и пенни из этих денег, и еще в марте послал предупреждение, чтобы он убирался, однако он до сей поры не съехал. Положение, как видишь, нетерпимое.

– О да, сэр, абсолютно нетерпимое.

– Я намереваюсь сделать все, что в моих силах, чтобы наладить сообщение между Дунхейвеном и Денмэром посредством новой хорошей дороги, что, согласись, принесет неисчислимые преимущества владениям Роберта Лэмли и лорда Мэнди, и если нам удастся, наладить сообщение от озер через Денмэр, Дунхейвен и Мэнди на Слейн. В таком случае, мне кажется, гости, приезжающие к нам на Запад, предпочтут возвращаться именно этим путем, а не прежним. И тогда мы без всякого риска можем построить в Дунхейвене гостиницу. А может даже случиться так, что кто-нибудь из джентльменов захочет поселиться в наших краях. Что ты об этом думаешь, Джон?

– Всецело разделяю ваше мнение, сэр.

– Не знаю, располагает ли государство средствами для этой цели, но во всяком случае я намерен собрать всю необходимую информацию. Вполне возможно, что они это сделают по собственному почину. Ведь это большое дело – обеспечить связь с западным районом страны, к тому же, если случится война, это поможет обеспечить продовольствием флот. Я только надеюсь, что наши министры не устроят скандала и не поставят нас в затруднительное положение.

– Надеюсь, этого не случится, сэр, – сказал Джон. Его очень мало интересовало то, о чем говорил отец, однако он надеялся, что голос его звучит достаточно убедительно.

– Между прочим, Флауэры сейчас у себя в Эндриффе, – сообщила Барбара. – Они, как обычно, были за границей и только недавно вернулись. Я рада, что Фанни-Роза теперь не такая дикая и безалаберная, как раньше. Зима, проведенная за границей, благотворно отразилась на ее манерах и поведении. Однако мне кажется, что она по-прежнему делает все, что ей вздумается. Что же касается младшей сестры, то бедная миссис Флауэр вообще ничего не может с ней поделать.

– Говорят, что в Фанни-Розу был безумно влюблен один итальянец, – сказала Элиза, – какой-то знатный господин с громким титулом, к тому же женатый.

– Никогда не слушай сплетен, Элиза, – сказал ее отец, – они не приносят никакой пользы тому, кто их слушает, и еще меньше тому, кто их передает. Если ты пройдешь со мной в библиотеку, Джон, я покажу тебе то место на плане Голодной Горы, где я планирую вести дальнейшие разработки. Медь там есть, причем на небольшой глубине, так что затраты будут не слишком велики.

Джон прошел за отцом в библиотеку, делая вид, что его интересуют цифры и расчеты, связанные с шахтой, но мысли его то и дело обращались к Фанни-Розе. Он не видел ее полтора года, с того дня на Голодной Горе, когда она лежала в его объятиях, а Генри собирался отправиться на Барбадос. В прошлом году, в знойные летние месяцы в Лондоне он мучился, задавая себе вопрос: как часто она виделась с Генри в Неаполе. Горевала ли она, когда Генри умер? Эти мысли усугубляли тревожное состояние его души, а Фанни-Роза сделалась для него символом чего-то необычного, редкостно-прекрасного, призрачным созданием, которое ему никогда больше не суждено увидеть. Она выйдет замуж за какого-нибудь итальянца и через несколько лет вернется в Эндрифф с целым выводком ребятишек и блестящим мужем, а сама поблекнет, черты лица ее огрубеют, очарование юности исчезнет навсегда.

Он нарочно рисовал в уме эти картины, чтобы не испытывать боли, думая о ней, и мысль о том, что она выйдет замуж за иностранца и будет потеряна для него навсегда, доставляла ему особое, даже несколько извращенное удовольствие. Его Фанни-Роза останется воспоминанием, призраком, рожденным прелестью Голодной Горы, в то время как до настоящей Фанни-Розы, той, что будет продолжать жить, ему нет никакого дела. И вот все эти замкнутые двери, за которыми он прятал свои воспоминания, будут отворены реальной Фанни-Розой; это будет не призрак, а живая женщина, живая и свободная, и пусть за ней ухаживали все итальянские графы в Неаполе, все равно она будет еще краше, чем раньше, и на следующей неделе приедет в Клонмиэр, как сказала Барбара. Может быть, ей захочется посмотреть на его собак, и Джиму было дано специальное распоряжение привести их в наилучший вид, подготовить ко дню приезда Флауэров, и, несмотря на жару, надеть на них попонки – алая ткань с серой отделкой выглядит на них очень красиво, и на ее фоне четко выделяются крупные буквы Д.Л.Б. Примерно за два часа до того момента, когда должны были приехать Флауэры, его охватили страх и уныние, и, забившись в самый дальний угол парка, он уселся под соснами, так, чтобы его не было видно из замка, и стал смотреть через водную гладь на остров Дун, думая о том, не лучше ли было бы взять лодку, исчезнуть на целый день и вообще не встречаться с Флауэрами. Вдруг он вообразил, что ему совсем не хочется видеть Фанни-Розу, не хочется с ней разговаривать, но даже если это случится, все равно все будет не так, как он планировал – собаки покажутся ей отвратительными, над кубком она будет смеяться, говорить станет только об итальянцах, с которыми встречалась в Неаполе, и весь день от начала до конца будет испорчен. Он все еще сидел на берегу бухты, когда послышался стук колес экипажа, вот он проехал под аркой из рододендронов, подкатил к дому, и оттуда уже слышался голос Барбары и ненатуральный раздражающий смех Элизы. «Джон… Джон…» – звала его Барбара, а он спрятался за дерево и твердо решил не выходить к гостям, думая только о том, как бы незаметно пробраться в башню и скрыться у себя в комнате. Голоса смолкли, все, наверное, вошли в дом, и он слышал, как к коляске подошел Кейси, сел на козлы и погнал лошадей в конюшню. Какой-то импульс, совладать с которым Джон не мог, заставил его подняться на ноги и медленно двинуться по траве к дому. Руки у него дрожали, и он засунул их в карманы. Вдруг он почувствовал, что кто-то смотрит на него из окна гостиной.

– Как вы поживаете, Джон?

И, подняв голову, он улыбнулся, потому что это была Фанни-Роза, призрак со склона Голодной Горы, и полутора лет, прошедших с момента их встречи, как не бывало, это было словно вчера, и в памяти отчетливо и ясно возникло прикосновение ее руки, тепло ее губ, когда она лежала в его объятиях среди папоротников.

И вот он уже в гостиной, сидит возле нее, ему что-то говорит Барбара, все оживленно беседуют, смеются, едят печенье. Он слышит свой голос, предлагающий Бобу Флауэру рюмку мадеры.

– Отец уехал на шахту, – говорила Барбара, – но в пять часов он вернется к обеду, как обычно. Вы, господа мужчины, отправляйтесь на рыбалку, пока стоит хорошая погода.

– Я бы тоже хотела поехать, – сказала Фанни-Роза. – А что, Джон разрешает дамам находиться на его яхте?

– О, конечно! – поспешно отозвался Джон. – Конечно, разумеется… Я никак не думал, что вам захочется…

И – о, какое счастье! – все нужно было планировать заново, ибо, если в рыбалке будет участвовать Фанни-Роза, ее будет сопровождать Джейн, а так как Бул-Рок – это слишком далеко, и на море может случиться волнение, им придется держаться возле острова; в корзины пришлось добавить еды, а Фанни-Розу снабдить одной из шалей Барбары на случай, если поднимется ветер. Какое счастье спуститься к бухте и подвести яхту к пристани, чтобы Джейн и Фанни-Роза могли подняться на борт, а потом когда паруса уже подняты и руль поставлен на место, откинув волосы со лба и закатав рукава выше локтя, прокричать Бобу команду отдать концы. И вперед к выходу из бухты, в открытые воды Дунхейвена, где раскорячился вытянутый в длину остров Дун, за ним – открытое море, а налево – зеленая громада Голодной Горы, сверкающая на солнце.

Как приятно перестать дуться, стесняться, жалеть и ненавидеть себя за свои настроения, и вместо этого делать то, что любишь – плыть под парусом, ветер развевает волосы, а рядом сидит Фанни-Роза. Она не изменилась, разве что стала еще прелестнее, и в ее движениях появилась грация, которой не было прежде. Зеленая шаль, которую дала ей Барбара, была под стать ее глазам. Она небрежно накинула ее на плечи, смотрела снизу вверх на Джона и улыбалась; ее улыбка таила в себе обещание, а обещание сулило надежду.

– Я слышала, что ни один человек в стране не знает о собачьих бегах столько, сколько вы, – сказала она. – Расскажите мне, чем вы занимались все то время, что мы не виделись.

Он начал говорить о своих собаках, сперва нерешительно, боясь, что она не будет слушать, а потом со все возрастающей уверенностью, рассмешив ее рассказом о толпах, собирающихся на бегах, о владельцах собак, о зависти и обманах, процветающих в их кругу.

Боб тоже выказал интерес к его рассказу, задавая множество вопросов. Как приятно, думал Джон, хоть раз в жизни выступать в качестве авторитетного лица, знать, что его мнение о единственном предмете, с которым он по-настоящему знаком, выслушивается с уважением.

Они встали на якорь у западного берега острова Дун, с тем чтобы позавтракать мясными пирожками и бутербродами с кресс-салатом, и вдруг Боб Флауэр, взглянув на казармы, вспомнил про своего приятеля, который недавно был послан в должности адъютанта в расквартированный на острове батальон, и тотчас же поступило предложение всему обществу сойти на берег, пройтись до офицерских казарм и попытаться его найти. Джон взглянул на невинное личико своей сестры, и ему пришло в голову, что, возможно, Дик Фокс в этот самый момент наблюдает за ней из своей комнаты, вооружившись подзорной трубой.

Когда яхта подошла к пристани, Фанни-Роза заявила, что не желает сходить на берег, она приехала сюда для того, чтобы любоваться водой, а вовсе не для того, чтобы угощаться сомнительного качества кларетом в гостиной у офицеров, а с Джейн ничего худого не случится под эскортом такого положительного человека, как Боб; ведь всем известно, что Боб – воплощенная осмотрительность. Итак, Джейн, очень хорошенькая и застенчивая, сошла на берег, опираясь на надежную руку Боба, и конечно же, исключительно по счастливой случайности на тропинке в этот момент появился лейтенант Фокс, направляясь им навстречу.

Джон повернул яхту на восток, в сторону Голодной Горы, и теперь, когда он оказался наедине с Фанни-Розой, его охватила странная скованность. Он не мог говорить, уверенный, что его слова покажутся ей глупыми и ненатуральными. Он неотрывно смотрел на парус, боясь взглянуть на свою спутницу. Там, на той стороне лежала земля, к небу вздымалась огромная гора. Она казалась далекой и недосягаемой, вершина ее золотилась на солнце, и он подумал об озере, какое оно, должно быть, холодное.

– Вы помните пикник, который здесь устраивали в позапрошлом году? – спросила Фанни-Роза.

Джон ответил не сразу. Он хотел посмотреть на нее и не смел. Вместо этого он еще круче повернул парус, поставив яхту к ветру.

– Я очень часто о нем думаю, – выговорил он наконец.

Она повертелась на своем месте, поправляя подушки за спиной, и вдруг ее рука оказалась на его колене, вызвав в его душе невыразимо-мучительный восторг.

– Как было весело, – сказала она, – мы отлично провели время.

Она говорила тихим голосом, даже грустно, словно размышляя о прошлом, которое уже не возвратится, и Джон пытался понять, что она вспоминает: их ли ласки и поцелуи в папоротнике или смех Генри, его улыбку. Джона снова охватили ревность, прежняя тоска, сомнения, нерешительность, и, резко повернув яхту, он повел ее прочь от Голодной Горы в открытое море. Лодку слегка качнуло на волне, она черпнула бортом, и струйка воды подобралась к ногам Фанни-Розы. Она, не говоря ни слова, скинула туфли и еще плотнее прислонилась к коленям Джона.

– Вы ведь часто виделись с Генри в те несколько месяцев до его смерти, правда?

Наконец-то он выговорил эти слова. Он не мог поверить, что это действительно случилось. На сей раз он заставил себя посмотреть на нее, ожидая увидеть на ее лице печаль, признаки грусти, от которых ему стало бы еще больнее, но видел только спокойный профиль, обращенный к морю. Фанни-Роза стряхнула с волос клочки пены и подобрала свои стройные босые ножки под юбку.

– Да, – сказала она. – Ему очень нравилось в Неаполе. Как жаль, что он уехал в таком состоянии, больной и измученный. Мы все очень тяжело переживали его смерть.

Она говорила спокойным светским тоном. Конечно же, она не могла бы так говорить, если бы испытывала к Генри нежные чувства, а он отвечал бы ей взаимностью.

– Генри всегда любил людей, любил новые места. В этом смысле мы с ним непохожи.

– Вы вообще совсем на него непохожи, – сказала Фанни-Роза, – волосы у вас темные, и плечи такие широкие. Генри больше походил на Барбару.

Какое это имеет значение, думал Джон, в то время как яхта кренилась под свежим ветром, кто из нас темнее или светлее или кто на кого похож. Единственное, что я хотел бы знать, это какие чувства они испытывали друг к другу, и еще: почему Генри так внезапно уехал и почему так резко ухудшилось его здоровье. Любили они друг друга или нет, была ли у них ссора, и не о ней ли думал Генри в свои последние часы, лежа одиноко в гостиничном номере в Сансе? Об этой самой Фанни-Розе, которая сидит теперь рядом с ним? Лодка нырнула, море искрилось и сверкало на солнце, а Фанни-Роза, смеясь, встала рядом с ним на колени и обхватила его за плечи.

– Вы что, утопить меня хотите? – воскликнула она, откидывая ему волосы со лба.

– Ни в коем случае, – ответил он, поставив лодку по ветру, бросив руль и обнимая ее обеими руками, в то время как она целовала его в губы.

В этот момент он понял, что никогда не узнает, чем был для нее Генри в Неаполе, и никто этого не узнает. Если даже и можно было бы что-то рассказать о том, как человек покинул Италию, исполненный горечи и разочарования, для того, чтобы умереть в одиночестве в отеле французского городишки, это все равно никогда рассказано не будет – тайна навеки похоронена в ее сердце. До конца своих дней Джон будет гадать, сомневаться, рисовать в уме разнообразные картины, связанные с этими месяцами в Неаполе; снова и снова его будет мучить бессмысленная ревность, от которой он так никогда не излечится.

Генри умер. Его брата, обаятельного и веселого, больше нет на свете, тогда как Фанни-Роза, живая, здесь, в его, Джона, объятиях. Такое сладостное, невыразимое счастье не может обернуться ядом.

– Ты выйдешь за меня замуж, Фанни-Роза? – спросил он.

Она улыбнулась, оттолкнула его руки и снова уселась на кормовой скамеечке.

– Вы потопите яхту, если не займетесь ею немедленно, – сказала она. Он схватился за парус и за руль, и снова повернул яхту к острову Дун.

– Вы не ответили на мой вопрос, – настаивал он.

– Мне всего двадцать один год, – сказала она, – и я пока еще не собираюсь выходить замуж и начинать семейную жизнь. Ведь на свете так много веселого и интересного.

– Что, например, вы имеете в виду?

– Я люблю путешествовать, люблю бывать на континенте. И вообще люблю делать то, что мне нравится.

– Все это вы сможете делать, когда станете моей женой.

– О нет, это уже совсем не то. На континенте я буду всего-навсего миссис Бродрик. и знакомые мужчины станут думать: «Ах, она ведь вышла замуж, у нее медовый месяц», и перестанут обращать на меня внимание. И мне придется носить дома чепчик, совсем такой же, как на маменьке, и вести разговоры о вареньях, соленьях, всяком шитье и слугах. А я терпеть этого не могу.

– Никто от вас этого не ожидает. Если вам захочется путешествовать, мы тут же куда-нибудь отправимся. Захочется покататься на яхте – поедем на яхте. Если вам вздумается прокатиться по снежку до Слейна, запряжем коляску и покатим в Слейн, даже если придется загнать лошадей. Как видите, я буду весьма покладистым мужем.

Фанни-Роза рассмеялась. Она поглядывала на Джона украдкой, краешком глаза.

– Я думаю, что так, наверное, и будет, – сказала она. – А что получите вы от этой сделки?

– Я получу вас, – сказал он. – Разве этого не достаточно?

Джон посмотрел на нее, и в тот самый момент, когда он произносил последние слова, ему пришла в голову мысль, что это, конечно, неверно, что она никогда не будет принадлежать ни ему, ни кому-либо другому, ибо человек, за которого она выйдет замуж – кто бы он ни был, – получит только какую-то часть Фанни-Розы: улыбку, ласку, словом, то, что ей угодно будет подарить, повинуясь минутному порыву. Настоящая Фанни-Роза ускользнет, останется недосягаемой.

Они снова подошли к острову со стороны гарнизона, и там, на дорожке, их ожидали Боб Флауэр и Джейн, а вместе с ними Дик Фокс и приятель Боба, адъютант. Снова люди, оживленная беседа, и близость между ними нарушилась, ее пришлось отложить до другого раза, возможно, до другого дня.

– Лейтенанта Фокса и капитана Мартина мы забираем с собой, они будут у нас обедать, – объявила Джейн; все они погрузились на яхту, и этот чертов Мартин все время пялил глаза на Фанни-Розу. И вот снова вверх по заливу, к причалу возле дома, там все общество высадилось на берег, а он занялся яхтой, крепко привязав ее до вечера. Он смотрел, как все они поднялись на берег и направились к дому. Барбара вышла им навстречу вместе с Элизой, которая при виде незнакомого офицера приняла важный вид, а Джон поднял голову и смотрел, как Фанни-Роза отдает Барбаре шаль и благодарит ее. Потом она вернулась, чтобы полюбоваться садиком, устроенным у оконечности бухты.

Она указывала на молодые ирисы, переговариваясь через плечо с Барбарой, и когда она стояла, глядя на цветы, а солнце играло в ее волосах, освещая серьезное задумчивое лицо, он понял, что ни одна из картин, которые он во множестве рисовал себе в грустные одинокие часы, не может сравниться с тем, что он видел сейчас в действительности. Девушка-призрак его мечтаний воплотилась в реальность, которая наполнит его бессонные часы радостью и мукой.

– Вы не слишком устали? – спросила Барбара, когда они поднялись по крутому берегу и вышли на подъездную аллею перед замком.

– Нет, – ответила Фанни-Роза. – Я никогда не устаю. Ведь на свете так много интересного, все нужно посмотреть, все нужно узнать.

Она взглянула на Джона, который все еще возился с лодкой, а потом перевела взгляд на мощные серые стены, на открытые окна, на башню и высокие деревья, окружающие замок.

– Как здесь красиво! – воскликнула она, а потом, небрежно откинув упавшие на лицо волосы, спросила: – Теперь, когда Генри умер, все это будет принадлежать Джону?

– Да, – ответила Барбара. – Наше именье – майорат, оно не подлежит отчуждению, значит, оно отойдет Джону, и все остальное тоже. Бедный Генри! Но, с другой стороны, мне кажется, что из двух братьев именно Джон больше любит Клонмиэр.

Фанни-Роза ничего не сказала, она, казалось, забыла о своем вопросе. Нагнувшись к подбежавшему терьеру, она ласково гладила собаку.

Как она изменилась к лучшему, думала Барбара, как она очаровательна, как прекрасно держится – ни следа глупого буйства и распущенности, которые она унаследовала от Саймона Флауэра. Даже доктор Армстронг, на что уж строгий судья, и тот не мог найти изъяна в ее красоте, не мог обнаружить скрытого порока, таящегося за совершенными чертами лица.

2

Однажды утром во время завтрака из Данкрума прискакал грум с известием, что у Роберта Лэмли накануне вечером случился удар, и мало надежды на то, что он выживет. Медный Джон тотчас же велел заложить экипаж и отправился в имение своего партнера. Приехав, он нашел Роберта Лэмли без сознания, и доктор Армстронг, которого недавно вызвали, высказал мнение, что больному осталось жить всего несколько часов. Его сыну Ричарду, который находился за границей, отправили письмо, однако было мало надежды, что он успеет приехать и застанет отца в живых. С сестрой, миссис Флауэр, у Ричарда были неважные отношения, а к зятю своему, Саймону Флауэру, он относился с крайним неодобрением, так что миссис Флауэр, прибывшая в Данкрум следом за Медным Джоном, очень волновалась, опасаясь крупных семейных неприятностей. Ее, по-видимому, больше беспокоила перспектива встречи с братом, когда тот приедет, чем то, что ее отец находится на смертном одре.

– Вот увидите, – сказал Медный Джон своим домашним на следующий день, когда было получено известие от доктора Армстронга, что ночью старик скончался, – Саймон Флауэр получит только то, что заслуживает, грубо говоря – шиш с маслом. Я очень удивлюсь, если он или его жена будут упомянуты в завещании.

– Это будет очень жестоко по отношению к миссис Флауэр и девочкам, – сказала Барбара. – Нам всегда казалось, что старый джентльмен к ним очень привязан, ведь он гораздо больше времени проводил в Эндриффе, чем в Данкруме. Он несомненно что-нибудь им оставил, а если нет, то Ричард Лэмли исправит упущение отца.

– Ричард Лэмли скорее всего окажется таким же несговорчивым упрямцем, как и его отец, – заметил Медный Джон, – и мне будет не очень-то приятно иметь его своим компаньоном. Очень хотелось бы откупить у него его долю, чтобы весь концерн оказался полностью в моих руках. Однако посмотрим.

Он провел в Данкруме два дня, присутствовал на похоронах и при чтении завещания, а когда вернулся домой, дети отметили, что старик пребывает в отличном настроении.

Он снял со шляпы креп, отбросил его в сторону и сразу сел за стол, на котором был сервирован обильный обед, состоящий из жареной баранины с картофелем, не сказав ни слова до тех пор, пока не утолил первый голод.

– Итак, – наконец проговорил он, откинувшись на спинку стула и глядя на сына и дочерей. – Сегодня я сделал весьма важное дело: убедил Ричарда Лэмли, что в его интересах, продать мне свою долю акций нашего рудника.

Он улыбнулся, вспомнив, как все это происходило, и разминая пальцами кусочек хлеба.

– Надо признать, – продолжал он, – что надежды, связанные со второй шахтой, не оправдались. Ричард сам указал мне на это, и мне нечего было возразить. Шахта достигла слишком большой глубины. Не так давно компании пришлось выложить свыше трех тысяч фунтов за установку еще одной паровой машины, и пока еще нет надежды на то, что эти расходы скоро себя оправдают. Я ему откровенно сказал, что разработка месторождения – весьма рискованное предприятие для его владельцев, и вполне возможно, что дальнейшее углубление шахты небезопасно. «Я готов, – сказал я ему, – вести дальнейшие разработки на других участках горы, однако нельзя сказать, насколько они будут плодотворны. Если хотите, я дам вам хорошую цену за вашу долю, вполне возможно, что это избавит вас от значительных денежных потерь. Может быть так, а может быть и эдак. Вы сами должны решить, как вам следует поступить».

Медный Джон снова взялся за нож и вилку.

– Ну и как, решился мистер Ричард Лэмли продать свою долю? – спросила Элиза.

– Решился, – ответил ее отец. – И, если говорить честно, я не думаю, что он пожалеет о своем решении. Я уплатил за его долю весьма крупную сумму и сохранил за собой аренду еще на семьдесят лет. Если у тебя будут сыновья, Джон, они к тому времени достигнут весьма преклонных лет и будут сами решать, нужно сохранять аренду на будущее или нет.

Он засмеялся и посмотрел на дочерей.

– Я полагаю, – сказал он, – что к этому времени в недрах Голодной Горы останется не так уж много меди.

«Семьдесят лет, – думала Джейн, – тысяча восемьсот девяносто девятый год. Никого из нас, сидящих сейчас за этим столом, уже не будет в живых».

Медный Джон наполнил свой стакан и пододвинул графин сыну.

– И что же оказалось в завещании? – спросила Барбара.

– Ах, завещание, – отозвался ее отец, пренебрежительно махнув рукой. – Именно то, что я и предвидел. Решительно все отходит Ричарду Лэмли. Мне кажется, миссис Флауэр получает несколько сотен в год и некоторые картины. Нужно отдать ей справедливость, она приняла это с достоинством. Надеюсь, у нее хватит ума не дать мужу доступа к деньгам. Поведение Саймона Флауэра после похорон нельзя назвать иначе как позорным. Когда пришло время читать завещание, его не могли отыскать и наконец обнаружили, вместе с одним из слуг, – я его знаю, он всегда внушал мне подозрение – в буфетной, где эта парочка угощалась портвейном бедняги Роберта Лэмли. Нечего и говорить, он был не в состоянии выслушать завещание его тестя и заснул на середине. Я не сомневаюсь в том, что Ричард Лэмли не потерпит его присутствия в своем доме. Когда пришло время разъезжаться, он немного пришел в себя, и очень жаль, ибо вместо того чтобы молчать и стыдиться своего поведения, он пожелал сам править лошадьми, и последнее, что я видел, была несущаяся во весь опор коляска, миссис Флауэр, которая крепко вцепилась в свою шляпку, чтобы она не слетела, и Саймон Флауэр на козлах, орущий песни. Когда-нибудь он свернет себе шею, и поделом, ничего другого он не заслуживает.

– Боюсь, что теперь, когда не станет денег на ремонт, замок Эндрифф окончательно разрушится, – вздохнула Барбара. – Бедная миссис Флауэр, бедная Фанни-Роза! Как мне жаль их обеих.

– О Фанни-Розе беспокоиться нечего, – сказала Элиза. – Боб Флауэр мне говорил, что у нее куча поклонников, готовых на ней жениться, весь вопрос только в том, кого она выберет. Ее последнее увлечение – один из родственников ее дядюшки-графа. У молодого человека, кажется, тоже есть титул.

– Ясно только одно, – сказал ее отец. – Я, конечно, очень сожалею о смерти Роберта Лэмли, хотя он и был старым человеком, однако наша семья от всего этого только выиграла.

Встав из-за стола, он направился в библиотеку, чтобы, как обычно, заняться корреспонденцией, помедлив с минуту в надежде, что Джон пойдет вместе с ним и будет расспрашивать о деталях проведенных отцом переговоров и об их результатах. Сын, однако, не понял намека, и Медный Джон, сдвинув брови и строго сжав губы, удалился в библиотеку в одиночестве.

Вот она, причина, думал Джон, вот почему Фанни-Роза говорила с ним так уклончиво, когда он был в последний раз в Эндриффе. Он припомнил, что были какие-то разговоры о кузене. Она, несомненно, выйдет за него замуж, уедет отсюда, и таким образом все кончится. Возможно, это и к лучшему, ведь если такое положение продлится еще несколько месяцев, он, в конце концов, просто покончит с собой. Катались на яхте они в мае, теперь уже август, а Фанни-Роза так и не дала ему ответа, и неизвестно, когда он сможет его подучить. У нее так часто менялось настроение и было столько капризов, что если им случалось провести день вместе, это только усугубляло его неуверенность. Иногда она встречала его равнодушно, зевая и скучая, неохотно шла за ним на гору, где он собирался обучать своих борзых, ко всему придиралась, критиковала собак и то, как они бегут, уверяла, что собачьи бега – это совсем неинтересный спорт, пригодный разве что для мужиков. В такие минуты Джон готов был бросить все, продать собак, вернуться домой и никогда больше не ездить в Эндрифф; а потом, совершенно неожиданно, словно встречный ветер менялся на попутный, она вдруг подходила к нему, брала его за руку и, прислонившись щекой к его плечу просила прощения за свой дурной характер.

– Если вы только выйдете за меня замуж, Фанни-Роза, – говорил он, гладя ее по волосам, – я всегда буду рядом, буду стараться утешить вас, когда вам это понадобится.

Она ничего не отвечала, просто стояла, прижавшись к нему, обняв его за плечи, улыбаясь ему и смеясь и глядя сверху на залив Мэнди-Бей, который расстилался внизу, так что он приходил в неописуемое волнение и мечтал только об одном: полностью раствориться в своей любви к ней.

А потом, оттолкнув его, она сказала:

– Пустите собак снова, я хочу посмотреть, как они побегут. Мне кажется, Забияка будет лучше всех, как вы и говорили.

И через минуту они уже обсуждали стати его борзых, горячо и взволнованно, она засыпала его вопросами о грядущем осеннем сезоне, а он был счастлив и в то же время обескуражен, пытаясь догадаться, что у нее на уме, действительно ли она интересуется им хоть немного или играет с ним, соблазняя его просто так, от скуки, чтобы провести время.

При их следующей встрече она снова была другая, без конца рассказывала о развлечениях, которые устраивались в Мэнди-Хаус, доме ее дядюшки, где бывала масса гостей и где она, несомненно, встречалась с тем кузеном, о котором слышала Элиза, а для Джона у нее едва находилось слово, так что он чувствовал себя лишним, скучным малым, способным разговаривать только о борзых да о собачьих бегах. И тогда он скрывался у себя в комнате или брал яхту и плавал вокруг острова Дун, забывал даже вернуться к обеду, что так часто случалось с ним, когда он был мальчиком, а вернувшись, небрежно бросал какое-нибудь извинение и усаживался в кресло, взяв в руки спортивную газету.

Джейн и даже Барбара догадывались, что с ним происходит, и не трогали его, но, по мере того, как день за днем проходило лето, Медного Джона начинало раздражать поведение сына, который никогда не говорил с ним о шахте, не интересовался делами имения и проводил все свое время, гоняя собак на холмах Эндриффа, а когда снисходил до того, чтобы явиться в пять часов к обеду, хранил мрачное молчание во время всей трапезы или же, выпив слишком много портвейна, начинал говорить глупости, рассуждая о политике, о которой не имел ни малейшего представления.

– Тебе очень повезло, мой дорогой Джон, – оказал он однажды вечером, когда его сын казался рассеянным более обычного и не проявил никакого интереса к замечанию отца о том, что новая шахта над дорогой, ведущей к поместью Мэнди, вероятно, окажется наиболее перспективной из трех, – что мои старания за последние девять лет оказались столь плодотворными, что тебе не грозит судьба незадачливого сына обедневшего землевладельца. Вместо этого ты в свои двадцать восемь лет – богатый наследник крупного предприятия и значительного богатства, для приобретения которого тебе не пришлось затратить никаких усилий, да очевидно и не придется.

За столом воцарилось молчание. Джейн неотрывно глядела в свою тарелку, Барбара и Элиза с трудом пытались проглотить то, что было перед ними. Джон покраснел. Он понимал, что он плохой помощникотцу, но вино бросилось ему в голову, и он не задумывался о том, что говорит.

– Вы правы, сэр, мне чертовски повезло, – сказал он. – Да не иссякнет медь во чреве Голодной Горы. Пью за ваше здоровье, сэр, а также за Морти Донована, чья смерть так облегчила нам все наши дела.

Он сделал поклон в сторону отца и залпом осушил свой стакан.

Элиза негромко вскрикнула. Медный Джон поднялся на ноги.

– Мне очень жаль, – сказал он, – что ты растерял остатки хороших манер, проводя все время на псарне со своими собаками. Доброй ночи.

И он решительными шагами вышел из столовой, хлопнув дверью.

Сестры в ужасе смотрели друг на друга.

– Джон, как ты мог? – воскликнула Барбара. – Отец никогда тебе этого не простит. Что на тебя нашло, скажи на милость?

– Как можно вспоминать Морти Донована? – подхватила Элиза. – Это тема, которую мы всегда стараемся избегать. Ну, теперь тебе достанется, можешь не сомневаться. Мне кажется, тебе лучше возвратиться в Лондон. К тому же ты пролил вино на скатерть, на ней останется пятно.

Джейн побледнела и вот-вот готова была заплакать.

– Оставила бы ты его в покое, Элиза, – сказала она. – Разве ты не видишь, что ему и так плохо.

– Плохо? – насмешливо спросила Элиза. – С чего бы это, интересно знать? А уж ты, конечно, держишь его сторону как обычно. Ты по уши влюблена в лейтенанта Фокса, а Джон тебя поощряет, он ведь, наверное, служит между вами посредником.

– Какое отношение имеет лейтенант Фокс к тому, что здесь сейчас произошло? – спросила Джейн.

– Ну полно, перестаньте, – успокаивала их Барбара. – Не хватает еще, чтобы вдобавок ко всему вы поссорились. Джон, дорогой, я знаю, ты теперь расстроен, надеюсь, что завтра это пройдет, утром ты будешь чувствовать себя иначе.

Она спокойно поцеловала его и вышла из комнаты. За ней сразу же последовала Элиза. Джейн встала, подошла к брату и села возле него. Он потянулся к графину, но она отодвинула его, так что он не мог до него дотянуться.

– Что с тобой происходит? – спросила она, а когда он не ответил, ласково продолжала: – Это из-за Фанни-Розы? – Она взяла брата за руку и стала перебирать его пальцы. – Видишь ли, я понимаю, что ты чувствуешь, потому что со мной происходит то же самое. Я вовсе не влюблена в Дика Фокса, «влюблена» это такое неприятное глупое слово, но мне кажется, что он мне нравится, и я знаю, что он мною восхищается, чувствует ко мне расположение. Однако он говорит, что его в любой момент могут послать за границу, и вообще, когда находишься в армии, не следует жениться в молодом возрасте.

Джон посадил ее к себе на колени.

– Бедная моя девочка, – сказал он. – Какая я скотина и эгоист, думаю только о своих переживаниях и совсем забыл о тебе. Как смеет этот молодой идиот так легкомысленно играть твоими чувствами? У меня большое желание задать ему трепку.

Джейн рассмеялась сквозь слезы.

– Ну вот, – сказала она, – ты не желаешь мириться с тем, как ведет себя Дик по отношению ко мне, однако терпишь то же самое от Фанни-Розы. Ни тот, ни другая тут не виноваты. С какой стати молодой человек, которому предстоит служба за границей, станет связывать себя семьей? А ради чего Фанни-Розе выходить замуж и превращаться в мать семейства, если ей этого не хочется?

– У тебя гораздо больше терпения, чем у меня, сестричка, – сказал Джон. – Мне кажется, ты согласилась бы ждать своего Фокса многие годы, не испытывая от этого никаких страданий. А вот я могу стать преступником или даже убийцей, если мне придется дожидаться Фанни-Розы.

– Я уверена, что она тебя любит, – сказала Джейн. – Я видела, как она смотрит на тебя. Но ты понимаешь, она такая хорошенькая и избалованная – сначала ее баловал отец, этот неумный человек, а теперь этим занимаются молодые люди, которых она встречает за границей, – что ей понадобится некоторое время, для того чтобы принять решение относительно тебя. Замужество для женщины – это очень серьезная вещь.

На какое-то время Джону захотелось поделиться с ней своими сомнениями относительно Генри, поведать ей о подозрениях, которые он старался похоронить в своей душе, однако он решил, что об этом невозможно говорить даже с ней. Это слишком личная, слишком интимная тема, ее нельзя обсуждать сейчас, когда бедняжка Джейн так расстроена, а он сам не вполне трезв.

– Знаешь, – тихо сказала Джейн, устремив на него взор своих карих, исполненных мудрости глаз, – то, что я собираюсь тебе сказать, не вполне прилично, и я даже не знаю, как это выговорить, но мне кажется, что у Фанни-Розы такой страстный отзывчивый характер, и если ты будешь немного посмелее, то она… она согласится… уступит твоим настояниям, и тогда ей придется выйти за тебя замуж.

Джон почувствовал, как шея у него под воротником наливается кровью. Боже правый! Джейн, его маленькой застенчивой сестренке, приходят в голову те же самые мысли, что мучают его самого.

– А ведь тебе, – пробормотал он, наблюдая за ней сквозь полуприкрытые веки, – ведь тебе еще нет и восемнадцати, целых три недели осталось до твоего дня рождения.

– Я тебя, наверное, шокировала? – нерешительно спросила она.

– Шокировала? Нет, моя милая Джейн, нисколько. Я просто думал о том, как мало знают друг о друге братья и сестры и как много времени тратится даром, тогда как мы могли бы разговаривать о таких вещах. Да благословит тебя Бог. Я запомню твой совет, хотя сомневаюсь, что он принесет какую-нибудь пользу.

Джейн встала с его колен и пригладила ему волосы.

– Не тревожься, – сказала она. – Мне кажется, все будет хорошо. У меня такое предчувствие, а ты знаешь, мои предчувствия обычно сбываются.

С этими словами она выскользнула из комнаты и побежала наверх к сестрам. Джон допил остатки вина и стал готовиться к предстоящему разговору с отцом. Он знал, что ему следует извиниться, и чем скорее он это сделает, тем лучше. Нужно только собраться с силами, пробормотать несколько слов, пообещать исправиться и как можно скорее уйти из библиотеки. Томас уже два раза заглядывал в столовую, он хочет все убрать – дальше медлить уже невозможно. И Джон стал думать, что же сказать отцу, как сформулировать свои извинения, чтобы они не звучали напыщенно и неловко, а сам бы он не выглядел абсолютным идиотом. Он поднялся с кресла и пошел, старательно передвигая ноги, через холл в библиотеку. Дверь, конечно, была закрыта. Он постучал, чувствуя себя так, словно он – Томас, явившийся к хозяину с очередной почтой, и, услышав короткое разрешение войти, открыл дверь. Отец сидел за письменным столом, занятый своей корреспонденцией, и Джону вспомнились школьные дни, когда он, бывало, в чем-нибудь провинится и ожидает порки. Отец даже не поднял глаза от письма, когда он вошел.

– Ну, что там у тебя? – коротко бросил он, перебирая бумаги в поисках какого-то документа.

– Боюсь, что за обедом я говорил несколько необдуманно, – сказал Джон. – Я очень сожалею, если мои слова показались вам оскорбительными.

Медный Джон какое-то время ничего не отвечал. Потом отодвинул бумаги и, повернувшись в кресле, посмотрел на сына, точно так же, подумал Джон, как смотрел на него в Итоне директор школы.

– Ты не оскорбил меня, Джон, – сказал отец, – ты меня разочаровал. Когда умер Генри, я надеялся, что его смерть сблизит нас, что мы станем друзьями. Этого не произошло и, как мне кажется, не по моей вине.

Он помолчал, и Джон понял, что от него ожидают ответа.

– Мне очень жаль, сэр, – проговорил он.

– Твой брат выказывал живой интерес ко всему, что касалось шахты, – продолжал Медный Джон. – До своей болезни он часто ездил вместе со мной в контору Николсона, где мы втроем обсуждали все дела, и зачастую он вносил предложения, которые мы с Николсоном считали весьма разумными и полезными для дела. Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что с тех пор, как ты вернулся домой, ты ни одного раза не выразил желания поехать со мной на шахту. Да и здесь в Клонмиэре тобой владеет то же самое безразличие. Здесь, в имении, тоже много дел, и Нед Бродрик был бы тебе благодарен за помощь, но он мне говорил, что почти никогда тебя не видит. Я не могу этого понять – ведь у меня каждая минута на счету, каждый час занят той или иной работой – как ты умудряешься проводить целые дни в непростительной праздности?

Снова школьный учитель, подумал Джон. Сколько раз в Итоне слышал он эти слова? Им вновь овладело привычное чувство злобного упрямства, которое он испытывал всякий раз, когда заходила речь о его лени и праздности.

– Даже в пору твоего пребывания в Линкольнс Инн, – продолжал отец, – тебе требовалось полгода на ту работу, которую я в твои годы мог выполнить за неделю.

– Мы совсем разные люди, сэр, – возразил Джон. – У вас есть способности к работе, а у меня их нет. Раз уж мы заговорили об этом откровенно, я должен признаться, что терпеть не могу заниматься делом, к которому у меня нет способностей.

Медный Джон смотрел на него, ничего не понимая. Потом пожал плечами, словно давая понять, что дальнейшая дискуссия бесполезна.

– Тебе двадцать восемь лет, Джон, – сказал он. – Твой характер определился, и мне больше нечего тебе сказать. Итон, Оксфорд и Линкольнс Инн тебе ничего не дали. Я не могу не испытывать разочарования, видя, как мой единственный сын пускает на ветер полученное им прекрасное образование, благодаря которому перед ним открыты широкие возможности сделаться полезным членом общества, и вместо этого усваивает все недостатки и пороки, столь характерные для национального характера в нашей несчастной стране. Мне остается только надеяться, что ты не падешь так низко, как наш сосед Саймон Флауэр.

Если бы только, думал Джон, вы обладали хоть в какой-то мере терпимостью Саймона Флауэра, его великодушием и обаянием, если бы вы понимали, как это понимает он, что молодого человека следует предоставить самому себе, мы бы ладили с вами гораздо лучше, чем сейчас.

– Эта страна могла бы стать великой и славной, – сказал Медный Джон, – если бы народ обладал инициативой, если бы у людей было чувство ответственности. К сожалению, оба эти качества у них отсутствуют, и у тебя, к сожалению, тоже.

– Возможно, – сказал его сын, – люди совсем не стремятся видеть свою страну великой и славной.

– Чего же в таком случае желаешь ты? – гневно воскликнул Медный Джон. – Поскольку ты, очевидно, и сам принадлежишь к этим людям, может быть, ты меня просветишь? Вот уже сорок лет, как я пытаюсь это понять.

Джону вдруг стало жаль своего отца, с которым у него было так мало общего и который впервые представился ему не как преуспевающий промышленник, директор богатых медных рудников и владелец отличного имения, но как одинокий вдовец, потерявший любимого сына и разочаровавшийся во втором, как человек, который, несмотря на все свои труды и усилия, не понимает своих соотечественников и не может добиться их любви и одобрения.

– Если говорить обо мне, – сказал Джон, – то я хочу только одного: чтобы меня оставили в покое. Думают ли так же и все остальные – этого я сказать не могу.

Отец снова пожал плечами. Было очевидно, что эти двое так никогда и не сумеют найти общий язык.

– Скажи, пожалуйста, – спросил Медный Джон, – ты когда-нибудь думаешь о чем-нибудь, кроме своих собак?

А что, если бы я сказал ему правду, думал его сын, если бы признался, какие мысли занимают меня каждую минуту, когда я не сплю – как я ненавижу рудник, этот символ прогресса и процветания, – за то, что он так изуродовал Дунхейвен; что мне невыносимо ходить по нашему имению, пока он там хозяин, потому что я не могу интересоваться тем, что не принадлежит мне, мне одному; что у меня все время дурное настроение, и поэтому я не могу прилично себя вести; что я пью больше, чем следует, потому что вся моя душа и все тело тоскуют по Фанни-Розе, дочери человека, которого он презирает; что единственное, что меня в этот момент занимает, будет она мне принадлежать или нет, а если будет, то принадлежала ли она раньше моему брату, которого уже нет в живых; ведь если я признаюсь во всем этом, он только посмотрит на меня с отвращением и велит выйти вон, а может, даже выгонит меня из дома. Уж лучше молчать.

– Иногда, сэр, – сказал он, – я думаю о том, пришла ли в нашу бухту килига, думаю еще о зайцах на Голодной Горе, но больше всего, конечно, о своих борзых.

Медный Джон отвернулся, обратившись к своим бумагам.

– Мне жаль, – холодно заметил он, – что у меня нет времени предаваться вместе с тобой этим занятиям. Поскольку я не вижу смысла продолжать этот разговор, то пожелаю тебе спокойной ночи и приятного сна.

– Спокойной ночи, сэр.

Джон вышел из библиотеки и медленно направился наверх, в свою комнату в башне. Он извинился перед отцом, однако понимал, что пропасть между ними стала еще шире, чем до этого разговора.

3

Восемнадцатый день рождения Джейн пришелся на третью неделю августа, и было решено устроить по этому поводу праздник. Портрет был закончен, он висел теперь в столовой, и Барбара решила, что нужно разослать приглашения всем друзьям и живущим в округе соседям – пусть придут и полюбуются на портрет именно в день ее рождения. Двенадцать человек, которых первоначально было решено пригласить, быстро превратились в тридцать, как это часто случается с приглашениями, и тогда Медный Джон подумал, что, поскольку они уже так широко размахнулись, не привлечь ли к участию в празднике всех арендаторов Клонмиэра, приготовив для них угощение на траве перед домом, – ведь нельзя же посадить их за один стол с гостями в доме. Что-то в этом духе было устроено, когда праздновалось совершеннолетие Генри, и, кроме всего прочего, как заметил Нед Бродрик, это может заставить должников вспомнить о совести и погасить задолженность по ренте.

– Как хорошо, – сказала Элиза Барбаре, – что мы уже можем снять траур, который носим по бедному Генри, иначе мы были бы похожи на ворон в своих черных платьях.

– Если бы траур не кончился, – мягко заметила Барбара, – я бы ни в коем случае не стала приглашать гостей, и уверена, что Джейн тоже этого не захотела бы.

– Платье, в котором я была на Рождество еще до смерти Генри, – с довольным видом продолжала Элиза, – здесь еще никто не видел, хотя, когда мы гостили в Бронси и Четтелхэме, я его раз или два надевала.

– Надеюсь, что оно не белое, – сказал Джон, которого забавляли разговоры об этих планах и приготовлениях. – Вам с Барбарой белое не идет, вы слишком смуглы. Только у Джейн такой цвет лица, что она может надеть белое платье.

– Вот уж я не смуглая, – сердито возразила Элиза. – Всегда считалось, что из всей семьи у меня самый светлый цвет лица. У меня по крайней мере нет веснушек на носу, как у Фанни-Розы.

– Фанни-Розе очень идут веснушки, – сказала Джейн, – я бы ничего не имела против, если бы у меня были такие же. Ладно, не будем сердиться и раздражаться, ведь это мой день рождения. Мне хочется как следует повеселиться, и я желаю того же самого для других. Я надену то же платье, что на портрете, и то же самое жемчужное ожерелье, и если Барбаре удастся уговорить Дэна Салливана поиграть на скрипке, я буду танцевать кадриль в первой паре, а моим партнером будешь ты. Джон. Сомневаюсь, чтобы отец согласился со мной танцевать, даже в день моего восемнадцатилетия.

– Весьма польщен, сударыня, – сказал Джон с почтительным поклоном, – но тебя будут так осаждать офицеры гарнизона, что любящему брату не достанется ни одного танца.

Погода в этот знаменательный день была великолепная; по мере того как близился вечер, волнение все возрастало, и вскоре один за другим стали прибывать арендаторы, еще раньше, чем гости, приглашенные в замок; большинство из них восприняли приглашение подозрительно и всячески старались спрятать свою подозрительность за улыбками, поклонами, книксенами и преувеличенными комплиментами по адресу хорошей погоды, хозяина, оказавшего им эту честь, и всех трех мисс Бродрик, славящихся своей необыкновенной красотой и многочисленными достоинствами. Барбара позаботилась о том, чтобы угощение, приготовленное для «дворовых» гостей, было как можно более обильным, не вдаваясь при этом в крайность, и вскоре каждый мужчина, женщина и ребенок, проживающие на землях Клонмиэра, получили свою долю еды. Между ними расхаживал Нед Бродрик, одетый в старый синий бархатный камзол, принадлежавший в свое время их общему с Джоном Бродриком отцу. Он надевал этот камзол только в самых торжественных случаях, таких как свадьба или похороны, а вместе с ним – огромную бобровую шляпу с широкими полями – злые языки утверждали, что именно в этом наряде он зачинал своих многочисленных отпрысков. Нед получал огромное удовольствие от празднества, ибо любил прохаживаться в таких случаях среди арендаторов, соглашаясь со всеми, говоря каждому то, что ему всего приятнее, прислушиваясь к слухам и сплетням, чтобы передать их дальше и таким образом способствовать их распространению.

– Мастер Джон, если мне позволительно будет заметить, – сказал он нараспев своим слегка дрожащим голосом, – вы никогда в жизни не выглядели так великолепно, и это святая правда. А каких успехов добились ваши прекрасные собачки. Слава о них гремит на всю округу, так, по крайней мере, я слышал, когда был намедни в Мэнди.

– Надо же мне чем-нибудь занять свое время, Нед, разве не так? – сказал Джон, вспоминая о том, что не далее как на прошлой неделе приказчик ворчал и жаловался его отцу, что «мастер Джон нисколечко не помогает мне по делам имения».

– Конечно, надо, – согласился старый лицемер. – Кабы не мои старые ноги, я бы и сам охотно побегал вместе с вами. А какой прекрасный человек мистер Саймон Флауэр, что позволяет вам держать ваших борзых на его псарне. А дочка у него ну точь-в-точь такая же красивая, как и он сам.

– Мисс Флауэр скоро будет здесь, – сказал Джон, – ты вполне можешь преподнести ей свои комплименты лично.

– Ах, вот вы и смеетесь надо мной, мастер Джон, – сказал приказчик с нарочито шутливой фамильярностью. – На что нужен мисс Флауэр старый гриб вроде меня? Гляньте-ка на мисс Джейн, как она похожа на свою бедную маменьку, ну точная копия, да и только. Нынче все в один голос это говорят, – и он направился к своей младшей племяннице, забыв, что две минуты тому назад он столь же горячо утверждал, разговаривая с кем-то из подвыпивших арендаторов, что Джейн всегда была, есть и будет точной копией своего отца.

Джон засмеялся и пошел к аллее, по которой проследуют подъезжающие экипажи, думая о том, как мудр его дядюшка Нед в своей нехитрой философии; он всегда приспосабливает свое настроение и свою речь к тому человеку, с которым в данный момент разговаривает, так чтобы его не обидеть, и как бы неискренни и фальшивы ни были его слова, они всегда произносятся с приятной улыбкой, и главная его задача – это доставить человеку удовольствие, а отнюдь не огорчить его или, не дай Бог, восстановить против себя.

Тем временем начали понемногу съезжаться гости. К пристани в бухте причалили лодки, из которых стали выскакивать офицеры гарнизона, каждый в форме своего полка, припомаженные и прифранченные, и Джон видел, как задрожала ручка Джейн, державшая зонтик, когда она стояла рядом с отцом возле замка.

Ее тут же окружили, и бедный доктор Армстронг, которому удалось урвать несколько минут наедине с ней, пока не явилась вся эта толпа, оказался на отшибе; ему пришлось пойти в дом и любоваться там на ее портрет.

Барбару можно было видеть и там, и тут, и повсюду, она следила за тем, чтобы у каждого был сандвич, кусочек кекса и бокал домашнего вина, в то время как Элизе, которую сильно стесняло ее челтенхэмское платье, ставшее ей чересчур узким оттого, что она за это время располнела, приходилось довольствоваться вниманием наименее привлекательных и не таких интересных офицеров, которые не сумели пробиться к Джейн.

Джон дошел до самого парка и только тогда увидел всадников, ожидаемых с таким нетерпением. Это была Фанни-Роза и ее грум, следовавший за ней на некотором расстоянии. На ней была зеленая амазонка, под цвет глаз, а на голове – смешная крошечная соломенная шляпка, из-под которой выбивались каштановые локоны.

– Маменька просит ее извинить, – сказала она, протягивая Джону руку. – Она сказала, что никуда не выезжает, поскольку все еще носит траур по своему отцу. А папу я оставила дома с Матильдой, они играют в карты в конюшне с кучером и вашим псарем. Поэтому я и приехала в сопровождении одного только грума. Я им предложила, чтобы они взяли с собой карты и приехали тоже, но они предпочли остаться дома. Кроме того, у Матильды нет платья.

– Судя по тому что я знаю о Матильде, – заметил Джон, – даже если бы оно у нее было, она все равно не знала бы, что с ним делать. Позвольте вам к тому же напомнить, что когда я вас в первый раз увидел, вы были без чулок, и волосы у вас были растрепаны.

– Правильно, Джон, а после этого вы видели меня и вовсе без всего, – ответила ему Фанни-Роза. – О, не краснейте и не хмурьтесь, и не кивайте в сторону бедняжки Недди. Он глух, как пень. А теперь скажите мне, пожалуйста, что мы будем делать, кроме как любоваться портретом Джейн и пить домашнее вино, приготовленное Барбарой?

– Будем танцевать кадриль под скрипку Дэнни Салливана.

– Я не уверена, что мне так уж хочется танцевать кадриль. Я гораздо больше люблю танцевать так, как танцуют сельские девчонки на рыночной площади в Эндриффе, задрав юбки выше колен.

– Значит, так и потанцуете. Но только для меня одного, а не для всех офицеров гарнизона.

– Мне кажется, офицерам это тоже понравилось бы, они нашли бы такие танцы весьма занимательными.

– Я в этом нисколько не сомневаюсь. Но если вы будете показывать им свои нижние юбки, я схожу в свою комнату за ружьем и застрелю вас.

Джон продолжал идти возле лошади до тех пор, пока они не дошли до деревьев позади дома, где от аллеи отходит дорожка, ведущая к конюшням, куда они и направились, оставив там лошадей на попечении грума. Спешившись, Фанни-Роза вошла в замок через заднюю дверь, поднялась наверх в отведенную ей комнату, чтобы переодеться. Через пять минут она уже снова сошла вниз, еще более очаровательная, чем всегда, и, взяв Джона под руку с видом собственницы, что привело его в неописуемый восторг, направилась в столовую, где находился портрет. В столовой было полно людей, они пили, ели, восхищались сходством Джейн с портретом, и Джону забавно было наблюдать, насколько поведение Фанни-Розы в обществе отличается от того, как она вела себя наедине с ним или в Эндриффе, среди своих. Ибо у себя дома это была беззаботная, нетерпеливая, необузданная и капризная Фанни-Роза, такая близкая его сердцу, тогда как здесь она была любезной и благовоспитанной, так что ее вполне можно было принять за великосветскую даму.

– Клонмиэр отлично выглядит во время праздника, – сказала она Джону. – Я люблю, когда вокруг замка гуляют люди, а в доме полно гостей. Сразу чувствуется жизнь, и становится весело. Почему ваш слуга не носит ливреи? Наши всегда в ливреях. Это гораздо приличнее, чем просто черный сюртук.

– Мы здесь слишком далеки от цивилизации и редко принимаем у себя людей, – с улыбкой отвечал Джон. – Смотрите, Дэн Салливан настраивает свою скрипку. Пойдемте посмотрим, как будут танцевать.

Гостиную освободили от мебели, Барбара села за клавикорды, рядом с ней поместился Дэн Салливан, и раздались вступительные такты кадрили. Партнер Барбары, привыкший к более живому темпу деревенской джиги, чем к степенному ритму, который от него требовался, с большим трудом подлаживался к размеренной манере мисс Бродрик, и если результат и не удовлетворил бы залу Благородного Собрания в Бате, то все равно, в этой музыке была определенная живость, довольно приятная на слух. Джейн, разрумянившаяся и счастливая, забыв о том, что пригласила Джона, стояла во главе вереницы танцующих в паре с неугомонным Диком Фоксом, и Джон, смеясь, протянул руку Фанни-Розе. Зрелище молодости и красоты, развернувшееся перед Дэном Салливаном, – нарядные платья дам и алые мундиры офицеров гарнизона – произвели на него такое действие, что он не мог ему противостоять и оказался во власти своей скрипки. Кадриль после первых же фигур была забыта, и в воздухе зазвучала веселая живая мелодия джиги, такая заразительная, так властно призывающая к шалостям и проказам, что очень скоро церемонии были отброшены, молодые офицеры подхватили своих дам, обняв их за талию, и зала наполнилась топотом ног, свистками, пением и смехом. «Ну точно как парни и девушки на килинской ярмарке», – как сказала старая Марта. Представители старшего поколения, качая головами, направились в столовую. Медный Джон, считая, что пока Барбара сидит за клавикордами, ничего непозволительного произойти не может, удалился в библиотеку, взяв с собой двух-трех друзей, и плотно притворил за собой дверь, чтобы им не мешало это шумное веселье.

Тени летней ночи подкрались к стенам замка, из-за Голодной Горы поднялась огромная луна, осветив воды бухты, а Дэн Салливан продолжал играть, как безумный, и звуки веселой музыки неслись сквозь открытые окна на лужайку перед домом. Безумие охватило и собравшихся перед замком арендаторов, уже достаточно разгоряченных едой и питьем, и не прошло и нескольких минут, как девушки сняли свои шали и сбросили туфли, а мужчины скинули куртки, и все пустились в пляс под луной у серых стен замка.

Кто-то из офицеров заметил их из окна.

– Пойдите сюда, – позвал он свою даму, – посмотрите, к чему привел ваш пример! – Через минуту во всех окнах появились счастливые лица, и Фанни-Роза, раскрасневшаяся, с озорным блеском в глазах, который Джон замечал и раньше, обернулась к нему и сказала:

– Пойдемте туда, к ним. Станем танцевать босиком на траве.

Доктор Армстронг пробормотал, что все уже натанцевались и что скакать по траве при лунном свете не очень-то прилично.

– Наплевать на приличия! – воскликнула Фанни-Роза, таща Джона за руку. – Они только отравляют всем существование. Пошли! Все за мной! – И все побежали вниз по лестнице, через холл, за дверь и на лужайку – нарядные платья мнутся, прижатые к мундирам, маленькая ручка в митенке крепко сжата в сильной руке, затянутой в белую перчатку, – и вот они смешались с простым народом и танцуют на траве, которая сверкает, как серебряный ковер под таинственными белыми лучами луны. Они плясали – гости вместе с арендаторами – чопорные молодые офицеры и высокомерные барышни – плясали, как безумные, как дикие обитатели дальних загорных селений, словно лунные лучи околдовали их всех до единого, и только тогда, когда луна поднялась высоко в небо, над самым островом Дун, только тогда Дэн Салливан, отирая обильный пот с лица, отложил свою скрипку и склонил усталую голову на руки, а сказочный народ, который он вызвал к жизни прикосновением своей волшебной палочки, превратился в обыкновенных смертных – у них ломило спины, ныли усталые ноги, лица покраснели, а волосы растрепались.

Селяне один за другим разошлись, смеясь, переругиваясь, вздыхая и обсуждая «совершеннолетие мисс Джейн» – память о нем послужила пищей для пересудов на многие дни. Приказали подать для гостей кареты, для офицеров гарнизона были поданы лодки, а хозяин Клонмиэра Джон Бродрик, на глазах у которого его замок вернулся на несколько часов в эпоху варварства, стоял у парадных дверей, желая своим гостям счастливого пути вполне искренне, а не просто из вежливости.

– Это в последний раз, – твердо заявил он. – В последний раз.

Барбара и Элиза, вспомнив о приличиях и с сожалением расставаясь с бурным весельем, взяли себя в руки и провожали уезжавших гостей, кланяясь и улыбаясь, в то время как Джейн, все еще исполненная бунтарского духа, куда-то исчезла, чтобы проститься с лейтенантом Диком Фоксом.

А в конюшне Джон и Фанни-Роза склонились над уснувшим эндриффским грумом. Он был мертвецки пьян и абсолютно беспомощен.

– Он не способен сегодня ехать со мной домой, – сказала Фанни-Роза, которая снова переоделась в зеленую амазонку, а шляпку держала за ленты, так что она волочилась по земле.

– Я поеду с вами вместо него, – сказал Джон, – и всю дорогу нам будет светить луна.

Она посмотрела на него и улыбнулась.

– Вы не успеете еще и сесть на лошадь, – сказала она, – как я буду уже дома.

Подведя свою лошадь к колоде, она вскочила в седло, схватила поводья и, размахивая хлыстом перед лицом Джона, выехала со двора конюшни, глядя на него через плечо и заливаясь хохотом. Джон крикнул Тиму, чтобы тот седлал его лошадь, и через несколько минут уже мчался за ней, ведя в поводу лошадь грума, а Фанни-Роза, увидев, что ее преследуют, пустила лошадь в галоп, хохоча еще громче прежнего. Он гнался за ней по аллее, мимо Лоджа, через весь Дунхейвен и догнал ее лишь тогда, когда она сама натянула поводья у подножья Голодной Горы.

– Если мчаться таким дьявольским аллюром, – сказал Джон, – можно и шею сломать.

– Ничего с нами не случится, сам черт тому порукой, – отвечала Фанни-Роза, – он не позволит мне сбиться с пути. О, Джон, какая луна…

У их ног простирался залив Мэнди-Бей, словно скатерть, сотканная из серебра, а над дорогой таинственной громадой высилась сама Голодная Гора.

– Поедемте наверх, в папоротники, – предложил Джон.

Они свернули с дороги и тихим шагом поехали по тропинке, той самой, по которой они шли в прошлый раз, почти год тому назад, в тот день, когда был пикник. Тогда трава на Голодной Горе была нагрета солнцем, горы и папоротники хранили тепло сентябрьского солнца. Сегодня на залитой лунным светом горе царили тишина и покой. Джон спешился и обхватил Фанни-Розу за талию, чтобы помочь ей сойти с лошади. Она прислонилась щекой к его щеке и обняла его за шею. От отнес ее в папоротник и лег рядом, любуясь серебристым блеском ее волос.

– Вам весело было сегодня? – спросил он ее. Она ничего не ответила. Дотронулась рукой до его лица и улыбнулась.

– Вы меня когда-нибудь полюбите? – задал он ей новый вопрос.

Она притянула его еще ближе и крепко прижала к себе.

– Я хочу любить тебя сейчас, – сказала она. Он целовал ее закрытые глаза, волосы, уголки губ, и когда она вздохнула, еще крепче прижимаясь к нему, он снова подумал о Генри – мысль о нем, призрачная, непрошеная, пришла к нему в тот самый момент, когда он обнимал ее при свете луны, и он не мог удержаться, чтобы не сказать:

– Так же, наверное, ты целовала Генри, прежде чем он уехал из Неаполя, чтобы умереть в Сансе?

Она посмотрела на него, и он прочел в ее глазах страсть, желание и странное замешательство.

– Зачем сейчас об этом говорить? – спросила она. – Какое отношение имеет твой брат Генри к тебе или ко мне? Он умер, а мы живы.

Она спрятала лицо у него на плече, и все сомнения и ревность, владевшие им, были сметены потоком любви и нежности, которые он испытывал к ней, так что все остальное не имело решительно никакого значения – только страстное влечение, которое они испытывали друг к другу в эту ночь под луной на Голодной Горе. Прошлое нужно похоронить и забыть, будущее – это надежда и блаженная уверенность, а настоящее, во власти которого они находились – радость, столь живая и прекрасная, что перед ней не могут устоять призраки, терзающие его темную смятенную душу.

* * *
Письмо Джона к его сестре Барбаре из Кастл Эндриффа, от двадцать девятого сентября тысяча восемьсот двадцать девятого года.


«Моя дорогая Барбара,

Я сообщил миссис Флауэр о том, что отцу нужно ехать в Бронси, вернее, что ему совершенно необходимо быть там первого ноября, и она назначила известное событие на двадцать девятое следующего месяца, и на следующий же день мы с Фанни-Розой отбываем в Клонмиэр. Поскольку она ничего не сказала о твоем там пребывании, мне не захотелось поднимать этот вопрос, тем более, что Фанни-Роза собирается на ту сторону воды не позже чем через месяц после того как мы поженимся. Я рад, что она выбрала именно Клонмиэр по нескольким причинам. Она надеется, что ты будешь подружкой на свадьбе. Наше бракосочетание состоится в Мэнди, совершать церемонию будет преподобный Сэдлер, и сразу после этого мы уедем. Не согласится ли Марта остаться у нас на этот месяц? Нам это было бы очень удобно, а ты, наверное, сумеешь обойтись без нее, ведь это ненадолго. Пожалуйста, поговори с ней, а также узнай у Томаса, не останется ли он у нас в качестве домашнего слуги, и если он согласится, я сразу же закажу ему ливрею. Миссис Флауэр согласилась отпустить к нам свою горничную на месяц. Мне жаль, что она не предложила тебе пожить с нами, но мои сожаления несколько компенсирует то обстоятельство, что все вы будете в Летароге. То, что отцу необходимо быть в Бронси к первому ноября, подарило мне по крайней мере три недели. Я верю и надеюсь, что он не будет возражать против того, чтобы пробыть там такое долгое время, тем более, что если он передумает и уедет раньше, это запутает все дело. Три недели пройдут быстро.

Выясни, умеет ли стряпать эта женщина с острова, и согласится ли она поработать у нас месяц. Если она скажет «да», мы сможем на денек пригласить ее сюда и попробовать ее стряпню. Ты должна сразу же написать мисс Грейзли относительно платья… Только чтобы оно было не белое! Но обязательно красивое и элегантное. Я уверен, что ты не откажешься принять его от человека, который, несмотря на все обвинения, предъявляемые ему на протяжении всей его жизни, не может упрекнуть себя в отсутствии любви к тебе и остальным членам семьи. Надеюсь, что отец, не теряя времени, прикажет покрасить наше ландо и обить его изнутри, как это делается с каретами; на дверцах должны быть гербы, а на окнах – алые занавески, и чтобы все было готово как можно скорее. Мне бы хотелось, чтобы мы могли воспользоваться этим экипажем, чтобы ехать в Клонмиэр, а потом его можно будет отправить в Летарог – мне не хотелось бы везти Фанни-Розу в фаэтоне. Писать мне не надо, разве что случится что-нибудь важное, потому что письма здесь часто пропадают, и никому не говори о том, что отец приедет первого ноября. Мы успеем обо всем договориться к следующему воскресенью. К тому времени я обязательно буду дома.

Твой любящий брат Джон Л. Бродрик»

74

Джон и Фанни-Роза провели всю первую осень и зиму после свадьбы в Клонмиэре и вообще не переезжали на ту сторону воды, как предполагалось первоначально. Вся семья находилась в Летароге, и замок был в полном распоряжении молодых. Для Джона это было время такого покоя и счастья, что он не мог поверить в реальность происходящего; порой ему казалось, что это всего лишь сладостный сон, грезы, которым он так часто предавался в прошлом – стоит проснуться, как он снова окажется во власти своих тяжелых дум, вернется к своему горькому одиночеству. Но потом, оглянувшись вокруг, он видел свою комнату в башне и видел, как она изменилась за столь короткий срок со времени его женитьбы под влиянием Фанни-Розы. Птичьи яйца и бабочки остались на месте, как и литографии Итона и Оксфорда, но у стены появился туалетный столик, а на нем – миниатюрные серебряные щетки и зеркало; в гардеробной рядом с его костюмами висели теперь платья, а под ними на полу стояли бархатные туфельки. Вся комната дышала ею, и если он был там один и знал, что она внизу в гостиной или в саду, он трогал ее вещи, испытывая при этом странную теплоту и нежность, потому что теперь они составляли такую важную часть его самого, его жизни – они принадлежали ей, а следовательно, его любви к ней. Она дала ему все, на что он смел надеяться, и еще гораздо больше. Прошлого безразличия и холодности, которые она выказывала по отношению к нему, как не бывало, на смену им пришли неисчислимые сокровища любви и страсти, о существовании которых он даже не подозревал. Она больше не была ни своенравной, ни капризной. Это была его Фанни-Роза, любящая и верная; она была согласна проводить целые дни с ним одним, не ища другого общества; теперь она уже не заводила разговоров о Париже и Италии, о людях, с которыми она там встречалась.

– Я тебе еще не наскучил? – спрашивал он, когда в дождливый день им приходилось сидеть дома.

И она, протягивая ему руки, говорила:

– Как ты можешь мне наскучить? Ведь я так тебя люблю.

И он думал про себя, что все разговоры об общности вкусов, то есть о том, что оба должны любить одни и те же книги или стихи, или что у обоих должна быть общая страсть к путешествиям – именно эти вещи считаются важными, для того чтобы брак был счастливым – сплошной вздор, который придумали завистливые люди, чтобы помешать мужчине и женщине принадлежать друг другу, ибо единственное, что важно – и Фанни-Роза подтверждала это каждый день – это чтобы муж понимал свою жену и знал, как сделать ее счастливой. И конечно, было очень приятно, что Клонмиэр принадлежит им безраздельно и что отец находится на той стороне воды. Как было приятно, что точное время обеда не имеет значения, что обедать можно и в шесть, и даже в семь часов вечера, и что, возвратившись с прогулки по парку или с острова Дун, где они охотились на зайцев или вальдшнепов, они могли спокойно посидеть в креслах в гостиной, вместо того чтобы шествовать в столовую и, прочитав молитву, сразу же начинать резать жаркое. Джон мог сам отдавать распоряжения Томасу, не ожидая, что это сделает его отец, а после обеда мог налить себе вина, не испытывая угрызений совести под осуждающим взглядом отца, устремленным на графин. Наконец-то он чувствовал себя свободным, свободным в своем собственном доме, и, когда старый Нед Бродрик приходил к нему по какому-нибудь делу, он, похлопав его по плечу, приглашал войти и заводил разговор, не имеющий ни малейшего отношения к цели его визита, что вполне устраивало и самого приказчика.

Слуги при новом хозяине чувствовали себя весьма вольготно. Когда в субботу утром являлся эконом Бэрд с еженедельным отчетом, он находил «мастера Джона» в гостиной, где тот сидел, развалясь в кресле и положив ноги на каминную решетку, а не за письменным столом, где Бэрд привык видеть Медного Джона. Мастер Джон приветствовал Бэрда веселой улыбкой и, едва взглянув на перечень расходов, протягивал руку к ключу на письменном столе и отсчитывал деньги согласно итогу, который значился в конце реестра, каковое обстоятельство Бэрд принимал к сведению, с тем чтобы на следующей неделе увеличить сумму раза в полтора. И если «миссис Джон» отправлялась в оранжерею и срывала лучшие кисти винограда, не дав им созреть, или щупала яблоки, оставляя на них вмятины, что, конечно, безмерно огорчило бы Барбару – какое это имело значение, ведь Барбары здесь нет, и она ничего не увидит, а «миссис Джон» так любит фрукты.

Томас тоже был очень доволен; он гордился своим новым одеянием; ему гораздо больше нравилось щеголять в узкой ливрее, вызывая восхищение судомойки, подавать обед на час позже и допивать остатки из графина, чем носить по-прежнему черный сюртук, подавать обед в пять часов минута в минуту и спрашивать у Медного Джона ключ всякий раз, когда нужно принести из погреба бутылку.

Каждый день в начале зимы тысяча восемьсот тридцатого года Джон говорил себе: «Сегодня утром я обязательно должен поехать на шахты и поговорить с Николсоном, хотя бы для того, чтобы меня не в чем было упрекнуть», и каждое утро этому что-нибудь мешало. То он поздно встанет, то Фанни-Роза пожелает завтракать в постели и потребует, чтобы он принес ей наверх поднос, и к тому времени, как он вставал и одевался, утро уже проходило. Или же выдавался такой ясный бодрящий день, как раз подходящий для того, чтобы отправиться на Килинские болота и пострелять бекасов, а поскольку Килин расположен в противоположном направлении от рудника, то визит на шахты, естественно, откладывался. В дождливое утро ему вдруг вспоминалась темная форель, что поднимается на поверхность ручья в Гленби, и, право, жаль было не воспользоваться подходящей погодой, а рудник – ну что же, придется ему подождать еще денек. Оправдание всегда находилось, как и в тех случаях, когда нужно было заниматься делами по имению. Новое недоразумение между Джеком Магони и вдовой Коннор из-за границ между владениями? Ну что же, он скажет Неду Бродрику, чтобы тот уладил спор, как найдет нужным. Я в этих делах не разбираюсь. Дайте каждому по мешку картофеля с наших огородов. Единственное, для чего они с Фанни-Розой выезжали из дома, это поездки в Слейн на собачьи бега.

Джону доставляло большое удовольствие ездить туда вместе с женой, ловить восхищенные взгляды, которые бросали на нее мужчины; кроме того, ему было приятно, что она интересуется его собаками.

– Что произошло, – говорил он улыбаясь, – с неугомонной девицей, которая скакала на коне по Голодной Горе, убегая от меня?

– Ее больше нет, – отвечала Фанни-Роза, – на ее месте появилась спокойная скучная особа. Ты знаешь, Джон, мне кажется, я очень похожа на Фэнси, твою борзую, какой она была, пока у нее не появились щенки. По-моему, женщины вообще похожи на собак, поэтому ты нас так любишь и так хорошо понимаешь.

– Пожалуй, ты права, – смеясь отвечал Джон. – И те, и другие требуют ласки, только тогда с ними можно что-то сделать. Однако не забудь, Фэнси произвела на свет бедняжку Хейсти, это единственная моя неудачная собака, он не выиграл для меня ни единого приза.

– Фэнси в этом не виновата, – сказала Фанни-Роза, – мужем у нее был такой неинтересный пес… А наш сын, мой милый, будет самым красивым и самым выдающимся человеком во всей округе. Не удивлюсь, если он станет губернатором, а может быть, женится на принцессе королевской крови.

– А мне кажется, наоборот, – сказал Джон, – он будет еще более неисправимым лентяем, чем я.

– Я возлагаю на него большие надежды, – серьезно сказала Фанни-Роза. – Говорю тебе, я часто о нем думаю, лежа в постели, пока ты внизу готовишь для нас завтрак. Мы назовем его Джон Саймон в твою честь и в честь моего отца, и он будет нам опорой и поддержкой в старости. У нас, конечно, будут и другие дети, но он-то будет самым лучшим. Я надеюсь, что следующие несколько месяцев пройдут так же приятно, как и предыдущие. Мне кажется, родить ребенка это не такое уж трудное дело.

– А мне хочется, чтобы следующие несколько месяцев прошли как можно медленнее, – сказал Джон, гладя ее волосы. – Не забывай, что в конце марта все наши вернутся, и отец будет жить дома.

– Ну, с отцом я поладить сумею, – сказала Фанни-Роза, – я его ни капельки не боюсь.

– Я не сомневаюсь, что сумеешь, – смеялся Джон, – но все равно, это будет уже не то. Мы должны будем вовремя приходить к обеду и ужину, нельзя будет пускать в дом собак, а мне придется делатьвид, что меня интересуют шахты, и даже ездить с отцом по утрам на Голодную Гору.

– Да, но когда ты будешь возвращаться домой, тебя буду ждать я, а это уже совсем другое дело. Если же тебе станет невмоготу, мы сбежим к себе наверх и утешимся. Я не позволю ему тебя тиранить, это я тебе обещаю. Он увидит, что теперь ему нужно сражаться с двоими, а скоро уже и с троими.

– Сражений нужно избегать всеми силами, – сказал ее муж. – Я предпочел бы все время сидеть с шахтерами под землей, чем десять минут провести наверху в ненужных разговорах и спорах с отцом.

Так прошли январь, февраль, и наступил март с ласковым ветром и теплым солнцем, растопившим снег на вершине Голодной Горы. Из бурой земли стали пробиваться зеленые ростки, а высокие деревья в лесу позади замка, словно стыдясь своей наготы, покрылись зеленым пушком. На торфяниках, что тянутся в сторону Килина, зацвел дикий терн, а само болото подсохло и не казалось уже таким сырым и топким, как зимой, в то время как медовый запах цветущего дрока и теплый ветер с моря словно исторгали из земли крепкий торфяной запах, и буйство красок, тепло и благоухание сливались воедино в щедром богатстве земли. Иногда Джон катал Фанни-Розу на лодке, и они медленно плыли по бухте и в водах Дунхейвена, чтобы наловить килиги, которую эта женщина с острова потом приготовит им на завтрак, но чаще всего они сидели в садике, который Джейн устроила у оконечности бухты: Джон, как обычно, в счастливой праздности, а Фанни-Роза прилежно трудясь над очередным роскошным одеянием, которое она вышивала для Джона Саймона Бродрика. Конец марта наступил слишком быстро, и тридцать первого числа кучер Кейси и его помощник грум Тим отправились в Мэнди, чтобы привезти отца и сестер домой сухим путем, поскольку пароход на Дунхейвен еще не ходил, и Джон с Фанни-Розой провели все утро в отчаянных попытках навести в доме порядок: выгнать из столовой собак, которые привыкли получать там куски со стола, убрать из гостиной рыболовные снасти и дурно пахнущую банку с наживкой, спрятать бесчисленные кружевные чепчики крошечных размеров, которые валялись повсюду и могли бы раньше, чем нужно, привлечь внимание Медного Джона к тому, что ему суждено стать дедушкой, хотя, как говорила Фанни-Роза, если это обстоятельство необходимо скрывать, то лучше всего было бы спрятать ее самое.

Джон стоял на ступенях замка, обняв жену, прислушивался к звуку колес на дороге и думал о том, что через несколько минут Клонмиэр больше не будет ему принадлежать – возвращается его хозяин. Теперь не он, Джон, а отец будет входить в столовую и отдавать распоряжения Томасу; отец будет платить жалованье слугам по утрам в субботу, а я снова буду ничем – праздный, ни на что не пригодный второй сын, которому полагалось бы зарабатывать себе на жизнь в Линкольнс Инн, однако он и этого не сумел сделать.

На подъездной аллее залаяли собаки, из конюшни вышел старик Бэрд и остановился в ожидании, и вот из-за поворота показался экипаж, приветственно машут руками сестры, слышится смех, разговоры, а Джон, крепко прижав к себе на секунду Фанни-Розу, говорит прости Клонмиэру, где он был хозяином.

За обедом Джон занял свое прежнее место по правую руку от Барбары, которая с присущей ей любезностью предложила Фанни-Розе занять место напротив Медного Джона, однако Фанни-Роза отклонила это предложение, сказав, что жене сына полагается сидеть по правую руку от хозяина дома. Объясняя это Барбаре, она бросила хитрый взгляд на Медного Джона, который, ничего не зная о своей невестке, кроме того, что она – дочь Саймона Флауэра, был склонен относиться к ней подозрительно, и потому посмотрел на нее с неодобрением. Она уселась возле него и, пока читалась молитва, сидела, скромно опустив глаза и сложив руки, а Джон, глядя на нее, думал, какая она плутовка, и как она станет все это изображать в лицах, когда они окажутся вдвоем в своей комнате в башне. Обед прошел с приятностью, а Фанни-Роза была так очаровательна и так старалась понравиться свекру, что Медный Джон пришел в отличное настроение и даже завел с ней шутливый разговор о политике в стране, чего раньше с ним не случалось – говоря на эту тему, он обычно не шутил, а сердился.

«Фанни-Роза снова добилась своего, – думал Джон. – Еще одна победа, надо отдать ей справедливость».

И он представил себе, как до конца жизни будет прятаться за ее юбками, выставляя ее вперед всякий раз, когда ему захочется избежать неприятностей.

– Вот видишь, – шептала ему ночью Фанни-Роза, – старик и оглянуться не успеет, как будет уже есть из моих рук.

– Надеюсь, что этого не случится, – сказал Джон, – мне кажется, тебе следует ограничиться одним Бродриком, двое зараз было бы слишком.

Если возвращение семьи и возобновление старого привычного распорядка жизни несколько огорчило Джона, то на Фанни-Розу это, по-видимому, не произвело никакого впечатления. Она болтала с его отцом, помогала Барбаре расставлять в вазах цветы, читала с Джейн стихи и обсуждала с Элизой ее рисунки, словно все это доставляло ей такое же удовольствие, как и та мирная жизнь, которую они вели с Джоном, и хотя он был благодарен ей за мир и покой, царившие в доме, он не понимал, почему она не скажет ни слова сожаления о тех днях, которые они провели вдвоем. Она была из тех, кто расцветает, начинает жить полной жизнью в присутствии других людей, тогда как Джон при посторонних уходил в себя и начинал думать, что в их будущей совместной жизни он будет, так сказать, на заднем плане, несколько вдали от нее, будет наблюдать за тем, как она болтает, смеется, движется, купаясь в отраженных лучах ее присутствия. Он этим удовольствуется при условии, что она не ускользнет от него совсем, пока она позволит ему любить себя и будет в свою очередь любить его.

– А ты знаешь, – сказала ему однажды Джейн, когда Фанни-Роза отошла от них, направляясь к дому, – что смотришь на Фанни-Розу, словно поклоняешься какой-то богине.

– Знаю, – ответил Джон.

– Она, должно быть, очень счастлива, сознавая, что ее так любят.

– Я думаю, что она никогда этого не узнает, – заметил Джон, – а если узнает, то станет смеяться. Она не может этого понять.

– Как будет приятно, когда в доме появится маленький. Боюсь только, что его страшно избалуют, у него столько тетушек… Ах, какая счастливая женщина твоя жена!

– Что с тобой? Ты эти дни сама не своя, сестричка. Я это заметил, как только вы вернулись.

– Просто я глупая сентиментальная девчонка, Джон. Тебе известно, что Дик Фокс уезжает? Его отправляют на Восток.

– Нет, я этого не знал.

– Он очень волнуется. Ведь это связано с продвижением – он получит следующий чин. Он там пробудет несколько лет, целых шесть или семь, наверное.

– А он не думает на тебе жениться до своего отъезда?

– Какой в этом смысл, Джон? Он все равно не может взять меня с собой. Ему всего двадцать один год, а мне восемнадцать. А когда он сможет вернуться, ему будет уже двадцать семь или двадцать восемь, и вполне возможно, он найдет себе другую девушку, которая понравится ему больше, чем я.

– И ты его отпускаешь просто так, скажешь до свидания, с тем чтобы никогда больше не увидеть?

– У меня нет выбора. Он, возможно, погрустит, вспоминая девушку с портрета, но потом далекое путешествие, новые места, которые он увидит, вытеснят эту девушку из его сердца.

– А ты?

– Ах, да что обо мне говорить! Я буду крестной матерью твоему ребенку, Джон, волшебницей-крестной, которая взмахнет своей волшебной палочкой и принесет ему прекрасные дары, а злую ведьму прогонит прочь.

Она послала ему воздушный поцелуй и пошла вслед за Фанни-Розой, а он смотрел на нее и поносил в душе этого мальчишку, легкомысленного идиота, которому ничего не нужно, кроме следующего чина, и который предпочитает кровь и грязь воображаемых сражений на Востоке жизни с Джейн, обещающей человеку столько любви и нежности.

Впрочем, ему приходилось думать и о других вещах, а не только о Джейн и ее незадавшемся романе. Дело в том, что теперь, когда вернулся отец, ему предстояло дать отчет о том, как он распоряжался делами имения в течение зимы, и объяснить, почему так возросли суммы всех счетов. Был призван к ответу Нед Бродрик, однако Нед Бродрик твердил только одно: «Мастер Джон говорил, что это не имеет значения».

Через месяц после возвращения отца в библиотеке произошла бурная сцена, во время которой обсуждались эти вопросы.

– Для всех, кто на меня работал, было бы гораздо лучше, если бы ты провел это время по ту сторону воды, – говорил Медный Джон. – Как правило, если я не бываю дома, все идет обычным порядком, никто не позволяет себе распускаться, даже если я уезжаю на пять-шесть месяцев, а сейчас они воспользовались твоим присутствием, для того чтобы делать вещи, которых я никогда бы не допустил. Даже Бэрд, которому, как мне казалось, можно было доверять, представляет мне счет в целый фут длиной, уверяя, что все делалось с твоего разрешения.

– Я никогда не думал, что нам нужно соблюдать во всем такую экономию, даже скупость, – заметил Джон в свое оправдание.

– Скупость? Никто не может обвинить меня в скупости, я всегда был щедр по отношению к своим слугам. Но я решительно не желаю, чтобы меня обкрадывали. Некоторые предметы, внесенные Бэрдом в счет, не только абсолютно не нужны, но я вообще сомневаюсь в том, что они были приобретены. Теперь, конечно, уже слишком поздно проверять. А тогда ты вполне мог бы потребовать, чтобы тебе показали купленное, однако я подозреваю, что ты ничего подобного не сделал. Вот тут, например, значится какой-то инвентарь для фермы, который, по словам Бэрда, потребовался скотнику и о котором Нед Бродрик не имеет ни малейшего понятия.

– Возможно, эти предметы будут служить долгое время, сэр, и вам не понадобится покупать их впоследствии.

– Похоже, ты надо мною смеешься, однако я нахожу, что твои шутки весьма дурного вкуса. Не понимаю, что делается с человеком, когда он живет в этой стране, почему он позволяет себе распускаться, становиться ни на что не годным, так что с ним уже никто не считается.

Медный Джон смотрел на сына, словно ожидая от него ответа.

– Я думал, что женитьба тебя исправит, Джон, – продолжал отец, – однако у меня такое впечатление, что ты еще больше обленился, сделался сибаритом. Твоя жена стоит двух таких, как ты. Я рад, что она самостоятельная женщина и знает, чего хочет. Больше всего меня поразило то, что, как я слышал от капитана Николсона, ты за всю зиму ни разу не был на руднике.

Джон этого ожидал. Он ничего не мог сказать в свое оправдание. Если бы он сказал, что не ездил на шахты, потому что предпочитал нежиться в постели с Фанни-Розой, это было бы расценено как дерзость, хотя это была сущая правда.

– Я много раз собирался поехать, сэр, – сказал он. – Это дурно с моей стороны, я проявил слабость. Но дело в том, что Фанни-Роза сейчас ездить не может, а мне не хотелось оставлять ее одну.

– Однако это не помешало тебе возить ее в Мэнди, чтобы участвовать в бегах?

Джон молчал. Он решительно не мог ничего придумать в свое оправдание.

– Мне очень жаль, сэр, – сказал он. – Я действительно вел праздную жизнь, я это признаю.

– И ты, конечно, ничего не знаешь об осложнениях, которые возникли на новой шахте, на той, что над дорогой? Насоса, который я там установил, оказалось недостаточно, к тому же зимой было много дождей, весной – паводок, так что шахту основательно заливает. А новый насос, который я заказал на той стороне, прибудет только через месяц. А пока мы теряем время и несем убытки, так как добыча приостановлена. Все это очень тревожит нас с Николсоном. Наступает лето, а руда без всякого толка лежит под землей.

Обычная история, думал Джон. Снова он обманул ожидания отца. Он, конечно, должен принести свои извинения, предложить отцу сопровождать его каждое утро на рудник, сидеть там, как болван, слушая их с Николсоном, когда они обсуждают свои технические детали – что нужно и чего не нужно делать с этим злополучным насосом – должен-то должен, но он не может себя заставить. Джон почувствовал, как его охватывает раздражение при мысли обо всех этих делах. Бэрд с его счетами, скотник, грабли и, наконец, Николсон с его дурацким насосом. Непонятно, почему отец относится ко всему так серьезно. Джон вышел из библиотеки в дурном настроении, сердясь на отца и вообще на все на свете, и настроение его отнюдь не улучшилось, когда он узнал, что Фанни-Роза вместе с Джейн уехала в Эндрифф в легкой коляске, запряженной пони, намереваясь провести там целый день, и вернуться только к вечеру. Фанни-Роза ничего ему не сказала о предполагаемой поездке по вполне понятной причине: он несомненно запретил бы ей ехать. Она чудовищно легкомысленна по отношению к себе, чувствует себя великолепно, и поэтому готова носиться по всей округе, нисколько не думая о своем положении. Никто, кроме Фанни-Розы и его самого, не знал, насколько близок срок ее родов, да они и сами имели весьма смутное представление о том, когда именно она должна родить. Его сестры предполагали – или делали вид – что событие должно совершиться в начале июля; сам он считал, что в середине мая, а сейчас уже кончался апрель. Если до родов оставалось всего три недели, то со стороны Фанни-Розы было чистейшим безумием ехать по тряской дороге пятнадцать миль до Эндриффа и в тот же день возвращаться домой, проделав таким образом тридцать миль за один день и не имея рядом никого, кроме Джейн.

– Как ты могла ей это разрешить! – упрекал он Барбару. – Не понимаю, о чем ты только думала.

– Но, дорогой мой, я ничего не знала. Фанни-Роза сказала Элизе, что ты собираешься ехать с отцом на рудник, а она, по ее словам, испытывает какое-то беспокойство, и ей необходима прогулка, но я понятия не имела, что они собираются ехать так далеко, я думала, что всего на несколько миль. Это Тим случайно услышал, что они направляются в Эндрифф.

– Джейн следовало бы получше соображать. Она позволяет Фанни-Розе делать с собой все что угодно, так же, впрочем, как и я сам и все остальные идиоты тоже.

– Джон! – укоризненно сказала Барбара.

– У меня очень большое желание тут же отправиться к Вилли Армстронгу и поговорить с ним. Он обещал, что будет принимать роды, когда придет время, и, наверное, скажет, есть ли основания тревожиться. Знаю одно: я никогда не позволил бы везти по тряской дороге щенную суку, и вот пожалуйста – разрешил своей жене то, от чего уберег бы собаку.

– Ты забываешь, Джон, – сказала Барбара, надеясь успокоить брата, – что здоровье Фанни-Розы превосходно и что она совершенно неутомима. Кроме того, ведь до известного события остается еще достаточно времени.

– Глупости, – сердито ответил Джон. – Ты прекрасно знаешь, что оно произойдет через две-три недели. Я не понимаю, почему мы должны притворяться друг перед другом. Во всяком случае я сейчас же отправлюсь узнать, дома ли Вилли Армстронг, а если нужно, поеду в Эндрифф и потребую, чтобы она осталась там ночевать.

Он пошел в конюшню и велел Тиму оседлать его лошадь.

– Ты уверен, Тим, что миссис Бродрик и мисс Джейн собирались ехать в Касл Эндрифф? – спросил он.

– Уверен, сэр, – отвечал слуга. – Миссис Бродрик сама сказала, что они приедут туда около часа, так что у них будет достаточно времени, чтобы предложить лейтенанту закусить, перед тем как он отправится в Мэнди, чтобы сесть там на корабль.

– О чем ты говоришь, Тим?

– Ну как же, разве лейтенант Фокс не уезжает сегодня на Восток, мастер Джон? И молодые леди решили с ним попрощаться, ведь там его непременно убьют дикари, а мисс Джейн-то все глаза по нем выплакала, разве вы не знаете?

– Понятно… – сказал Джон. – Нет, Тим, я не знал.

Так вот почему Фанни-Роза и Джейн поехали туда на целый день. Бедняжка Джейн хотела попрощаться с Диком Фоксом не на глазах у всей семьи, и Фанни-Роза вызвалась ей помочь.

Джон отправился в Дунхейвен и нашел доктора дома, тот как раз собирался сесть за стол и позавтракать холодным мясом с картофелем. Доктор предложил разделить с ним трапезу.

– Мне бы хотелось, чтобы после завтрака вы поехали со мной, – сказал Джон, с аппетитом принимаясь за еду, – с тем чтобы привезти из Эндриффа этих двух сумасшедших. Или вы привезете одну Джейн, а я останусь с женой в замке.

– Я не думаю, что Джейн будет в состоянии ехать со мной, – спокойно сказал доктор Армстронг. – Отъезд Дика был, по-видимому, для нее настоящим ударом.

– Чего бы я только не дал, чтобы всего этого не было! – воскликнул Джон. – Разбитое сердце в восемнадцать лет, в самом начале жизни! Какое легкомыслие со стороны этого типа, черт бы его побрал.

– Ему самому только двадцать один год, оба они еще дети, – заметил доктор. – Я часто думаю, каким стариком я должен казаться Джейн в мои тридцать пять.

– Сказать по правде, – сказал Джон, – меня больше беспокоит моя жена, а не Джейн. Ребенок Фанни-Розы должен появиться на свет через несколько недель, как вы, вероятно, догадываетесь, и прогулка в тридцать миль в ее положении – просто безумие.

– Здоровье миссис Бродрик от этого не пострадает, – коротко заметил доктор Армстронг, поднимаясь из-за стола, чтобы открыть дверь, поскольку в это время громко позвонили у дверей. У него всегда делался немного сердитый голос, когда речь заходила о Фанни-Розе. Но как бы то ни было, он согласился принимать роды и к тому же быть крестным отцом новорожденному. Он вернулся к столу, неся в руке записку, адресованную Джону.

– Посыльный ждет у дверей, – сказал он. – Мне кажется, что-то случилось на руднике, и ваш отец посылает за вами.

Джон нахмурился и вскрыл письмо.

«Приезжай, пожалуйста, на новую шахту, не медля ни минуты, – гласило послание. – Положение серьезное, шахту затопляет, и нам нужен каждый человек, если мы хотим ее спасти. Иначе – полная катастрофа».

Джон бросил записку доктору через стол.

– Прости-прощай моя поездка в Эндрифф, – сказал он. – Мне кажется, вам следует поехать вместе со мной, Вилли. Боюсь, что положение серьезное. Отец только сегодня говорил мне об угрожающем положении на шахте. Насколько я понимаю, они прошли на слишком большую глубину, а тамошний насос вышел из строя. Этим неприятностям не будет конца.

Через двадцать минут Джон и доктор в сопровождении слуги прибыли на шахту. Когда они доехали до рельсового пути, им пришлось спешиться, оставив лошадей на попечении слуги, потому что там собралась толпа человек в двести, если не больше, и верхом было не проехать, так как нужно было бы прокладывать себе путь, расталкивая людей.

– Вода все время прибывает, – сказал один рабочий, приложив руку к полям шляпы при виде Джона и доктора. – Один бедняга там уже утонул. Тело только что подняли на поверхность, а еще двоих не могут найти. Мистер Бродрик сам спускался на первый горизонт, однако капитан Николсон уговорил его вернуться наверх. Вот он там, сэр, у самого входа в шахту.

Джон увидел отца. С непокрытой головой, сняв сюртук и засучив по локоть рукава, он помогал рабочим вычерпывать воду, а потом отбросил в сторону бадью, полную воды, и покачал головой.

– Этим мы ничего не добьемся, – сказал он. – Вода прибывает непрерывно, уже поднялась на фут или даже больше. Это ты, Джон? Добрый день, Армстронг. Боюсь, что и вам найдется работа, прежде чем все это кончится. Вот этому бедняге вы, к сожалению, уже ничем не поможете.

Каждые несколько минут на скрипящих стонущих цепях из шахты поднимались бадьи с водой, которую выплескивали на землю, и она текла широким ручьем вдоль рельс, убыстряя свой бег на склоне горы. В огромных бадьях, которые в обычное время использовались для того, чтобы поднимать на-гора руду, теперь поднималась вода, а на лестнице, на каждой ее ступеньке, длинной цепочкой стояли шахтеры, которые снизу вверх передавали друг другу ведра с водой. Когда кто-нибудь из них выбивался из сил, на его место тут же становился свежий человек, и Джон уже через минуту сбросил сюртук, как это несколько раньше сделал его отец, и занял место в цепочке шахтеров. Он спустился почти до самого первого горизонта, до которого к этому времени уже почти поднялась вода, и рабочие, которые работали там, стоя по пояс в воде, обливаясь потом и изнемогая от усталости, с удивлением на него посмотрели.

– Доложите капитану и мистеру Бродрику, что это все без толку, – сказал один из них, здоровенный детина из Корнуола, который снял с себя всю одежду и работал голым, – вода все время прибывает, быстрее, чем мы ее откачиваем. Там, кажется, еще один бедолага застрял в штольне и утонул, еще до того, как мы сюда спустились. Я видел его руку, вон там она плавала, а теперь ее куда-то унесло… Конец пришел этой шахте, мы больше ничего не можем сделать.

Джон всматривался в темную зияющую пропасть. Было тихо, слышался только скрип цепей, тяжелое дыхание усталых людей, да еще мерные всплески воды, которая билась о стенки шахты. Пол штольни залило водой, и теперь она представляла собой темный узкий тоннель, теряющийся во мраке. Где-то внизу в этом тоннеле плавало тело человека. У воды был противный кисловатый запах. Джон повернулся и полез наверх по длинной лестнице, протискиваясь мимо шахтеров, которые передавали наверх бесполезные ведра с водой. У входа в шахту его поджидал Медный Джон; на лице его застыло твердое, решительное выражение, так хорошо знакомое его сыну.

– Вода прибывает с каждой минутой, – сказал Джон. – Люди не могут там оставаться, еще четверть часа, и будет поздно. Вы должны приказать им немедленно подняться наверх.

– Этого я и боялся, – поддержал его Николсон. – Мистер Джон прав, сэр, нужно поднять людей наверх, иначе у нас опять будут потери.

– Я отказываюсь пасовать перед водой, – заявил Медный Джон. – Если мы справимся с ней, уберем ее из шахты, на этом горизонте снова можно будет работать. Есть один способ спасти шахту, и я предлагаю его использовать. Надо взорвать скалу, тогда вода пойдет наружу по склону горы.

– Очень хорошо, сэр, – сказал маркшейдер, – но если нам это удастся, взрывом разрушит скалу прямо над дорогой, и потоком воды размоет насыпь.

– К дьяволу дорогу! – заревел Медный Джон. – Дорогу можно выстроить снова, тем более что платить за это будет правительство, а на новую шахту правительство мне денег не даст.

Джон пожал плечами и отвернулся. Если ради того, чтобы спасти обреченную шахту, отцу угодно подвергать риску жизнь людей, устраивая эксперименты с порохом, это его дело. Где-то плакала женщина, вероятно, вдова того несчастного, тело которого подняли на поверхность. Вокруг него собралась небольшая толпа. Среди них был Вилли Армстронг. У шахтеров были бледные напряженные лица, и все время слышался лязг цепей лебедки, с помощью которой на поверхность поднимались все новые бадьи с водой, образующей все расширяющийся поток на выходе из шахты. Ну почему отец просто не закроет шахту, не прикажет людям разойтись по домам, положив конец всему делу? Было что-то чудовищное в этой отчаянной борьбе за спасение нескольких сотен тонн меди, которая уже стоила жизни трем или четырем шахтерам. Капитан Николсон отдавал приказания, и вот уже показалась вагонетка, в которой везли бочонок с порохом. Вокруг теснились возбужденные шахтеры, Медный Джон крикнул, вызывая добровольцев. «Если бы Генри был жив, – подумал Джон, – он непременно спустился бы в шахту вместе с отцом и его помощниками», и ему живо вспомнилась сцена трехлетней давности. Он снова увидел, как Генри, мокрый, дрожащий под дождем и возбужденный, наблюдает за тем, как отец поджигает фитиль, соединенный с бочонком пороха. В ту роковую ночь пять человек поплатились жизнью во имя этой меди. Шесть, если считать Генри, который простудился и умер всего полгода спустя. Сколько жизней потребуется на сей раз? Джон вышел из толпы шахтеров, испытывая ненависть и отвращение ко всему, что происходило вокруг. Он снова ощутил свою бесполезность. Он не мог помочь даже несчастной вдове утонувшего шахтера, вокруг которой хлопотал Вилли Армстронг. Мог только стоять в стороне от людей и ждать… На сей раз не было ни драки, ни возбужденных криков, и когда под землей раздались негромкие глухие взрывы, они скорее напоминали отдаленные раскаты грома. Люди, собравшиеся у входа в шахту, переговаривались негромкими голосами, и в толпе тут и там заговорили о том, что взрывы достигли цели, вода получила выход, и впервые за четыре часа уровень ее не поднялся. Джона снова потянуло к лестнице, ведущей в шахту. Шахтеры потеснились, давая ему дорогу. Он начал спускаться, и в нос ему ударил едкий, резкий запах пороха и дыма, перебивая зловоние воды. По мере того как он приближался к нижнему горизонту, все слышней становился беспорядочный говор, голоса шахтеров звучали резко и отчетливо, резонируя в пустоте, образованной взрывом, а потом возник еще один звук – гул тугого потока воды, устремившегося во вновь образованный проход, пробитый в скалах. В тот самый момент, когда Джон спускался по лестнице – теперь за ним по пятам следовал доктор Армстронг, – раздались оглушительные раскаты очередного взрыва, сопровождаемые грохотом: с потолка и стен штольни сыпались обломки породы. Из темноты возникли лица: глаза и зубы, потом руки, и вот показался сам Медный Джон, черный от пороха, с огромной ссадиной на виске, из которой сочилась кровь.

– Удалось! – кричал он. – Вода уже упала на два фута. Вон, посмотри, видишь отметку на стене возле себя? А вон там пролом в скале, он служит выходом для воды…

Вода булькала и шипела, словно живое существо, устремляясь широким темным потоком в проход, пробитый для нее, а люди работали ломами и кирками, расширяя его, чтобы облегчить доступ воде. Медный Джон выхватил лом из рук стоявшего возле него шахтера.

– Работай энергичнее, парень! – крикнул он и, подняв лом, с силой вонзил его в стену, из которой брызнули обломки камня.

Шахтеры громко рассмеялись и один за другим, в свою очередь с жаром принялись за работу, двигаясь вдоль штрека и не испытывая страха теперь, когда угроза затопления миновала. Их энтузиазм оказался заразительным, и Джон вместе с доктором Армстронгом тоже схватили ломы и включились в общее смешение звуков, расчищая и расширяя проход, в то время как черная вязкая вода опускалась, сначала до уровня колена, потом до щиколотки – дурно пахнущая, пузыристая, она неслась темным потоком по проходу, проделанному в скале.

– Вашего отца победить невозможно, – сказал капитан Николсон. – Я никогда не решился бы на такое, если бы его не было рядом.

А Медный Джон, услышав эти слова, обернулся и коротко рассмеялся.

– Неужели просто стояли бы и смотрели, как безвозвратно гибнут тысячи фунтов? Полно, любезный, здесь ведь есть и ваша доля труда.

Было уже около восьми часов вечера, когда все они поднялись на поверхность – грязные, усталые, но торжествующие, – для того чтобы сообщить, что в шахте воды больше нет и что благодаря проходам, образовавшимся в результате взрыва, затопление ей больше не грозит.

– Как только мы установим новую машину, – говорил Медный Джон, обратившийся с краткой речью к рабочим, собравшимся у входа в шахту, – мы сможем регулировать уровень воды постоянно, и ни о каком затоплении больше не будет речи. Я хочу поблагодарить вас всех за вашу преданность и за ту работу, которую вы сегодня проделали. Обещаю, что я этого не забуду.

Он оглядел собравшуюся толпу, и что-то поразительное и неустрашимое в его облике – острый взгляд на черном от грязи лице, седеющие волосы, твердый решительный подбородок и кровоточащая царапина у самого глаза – заставило этих усталых людей разразиться приветственными возгласами. «Трижды ура Медному Джону!» – крикнул кто-то, и вся толпа восторженно подхватила. В этом крике был оттенок истерии, вызванной внезапным освобождением от страха, и люди стали тесниться вокруг него, стремясь пожать ему руку, забыв свой страх перед ним как перед хозяином, ибо он сделался вожаком, и Медный Джон, смеясь и отбиваясь, вдруг оказался в воздухе, шахтеры несли его на руках, так что он мог собственными глазами видеть разрушения, которые произошли на горе по его воле.

– Ваш отец везучий человек, – сказал доктор Армстронг, – он спас свою медь и к тому же завоевал популярность. Пойдем посмотрим, какой разгром он там учинил.

Заходящее солнце, склоняясь к горизонту, задержалось над заливом Мэнди-Бей, и Джон, щурясь после темноты шахты, увидел, что на небе собираются первые вечерние облачка. Было позднее, чем он предполагал.

Слуга, который весь день дожидался хозяев, присматривая за лошадьми, подошел к нему, добродушно усмехаясь.

– Посмотрели бы вы на дорогу, сэр, – сказал он. – Там на нее льется целый водопад, говорят, она уже никуда не годится, весь склон еле держится после взрыва, а насыпь вот-вот сползет в море. Какое счастье, что это не со стороны Дунхейвена.

Вдруг Джон увидел, что лицо доктора Армстронга окаменело, и в тот же миг его охватил безумный страх, он почувствовал, как вся кровь отхлынула от его лица.

– Боже правый! Фанни-Роза… – вскричал он.

Он помчался вниз к дороге, но тут же сообразил, что это бесполезно – вода хлестала из пролома, бурным каскадом обрушиваясь на дорогу, неся с собой землю, камни, обломки скалы. Неподалеку от него в земле уже появились трещины, и толпа шахтеров указывала на них, бросала в поток камни и палки, забавляясь тем, что происходит. Они даже бились об заклад, споря о том, сколько еще выдержит эта дорога.

– Позовите отца! – крикнул Джон доктору Армстронгу. – Скажите, что из Эндриффа едет двуколка, она сейчас на дороге…

Не дожидаясь ответа, он бросился в поток и, по пояс в воде, стал перебираться на другую сторону, чтобы оказаться на дороге, в той ее части, которая еще не пострадала от потопа. У него перед глазами стояла страшная картина того, что могло произойти: пони, запряженный в двуколку, резво бежит по дороге, молодые женщины беспечно болтают, не подозревая о том, что ждет их впереди, и вдруг за поворотом на них обрушивается град каменьев и земли и мощный поток воды, вырвавшийся на свободу.

Спотыкаясь, он бежал вниз по склону горы – каждый вздох его был похож на рыдание, в глазах потемнело от страха. Один раз он оглянулся через плечо и увидел, что отец вместе с доктором Армстронгом бегут следом, а с ними несколько шахтеров, среди которых был и Николсон, – все они поняли, что может произойти. Джон молился, он, который с самого детства не произнес ни одной молитвы, и все время звал ее по имени: «Фанни-Роза… Фанни-Роза…»

Наконец он добрался до места, откуда видна была дорога – и вот она перед ним, заваленная валунами, обломками скалы и землей: всюду сочится вода; дорога разрушена еще больше, чем он предполагал, и – о, Боже Всемогущий! Что это там? Среди груды камней и крупных обломков лежит перевернутая двуколка, рядом – пони, у него дергаются ноги, а на дороге кто-то стоит, взывая о помощи…

– Фанни-Роза… Фанни-Роза… – и он спрыгивает вниз на дорогу, и вот она уже рыдает, дрожа, в его объятиях, указывает пальцем на лошадь, которая дергается, пытаясь из последних сил высвободиться из сбруи, на колеса перевернутой двуколки, и все это время у него в ушах стоит шум воды, грохот потока, обрушившегося на дорогу, а его отец и Вилли Армстронг с ужасом смотрят на груду обломков, на камни, и в их глазах он читает отчаяние…

– Фанни-Роза… Фанни-Роза…

Он поднимает жену на руки и несет прочь от воды и обломков, на обочину дороги, на склон, еще не тронутый разрушением, на мягкую влажную траву, целует ее руки, губы, волосы, а она прижимается к нему с рыданием…

– Я жива, – рыдает она, – жива, со мной ничего не случилось, а где Джейн? Что с ней? Пусть они найдут Джейн…

Рушится дорога на склоне горы, катятся камни, сыплется земля, льются гневные воды из шахты на Голодной Горе.


В ту ночь в Клонмиэре родился Джон Саймон Бродрик, тот самый, что будет впоследствии известен в семье как «Бешеный Джонни», но не было волшебницы-крестной, которая осенила бы его темную головку своим благословением, взмахнула бы волшебной палочкой; она покинула его, ускользнула, вслед за своим братом Генри.

5

Когда младенцу исполнилось три месяца, Фанни-Роза заявила, что ему необходимо сменить обстановку, и хотя доктор Армстронг уверял, что никогда еще не встречал такого здорового младенца – во всяком случае с такими здоровыми легкими, – Фанни-Роза возразила, что доктора ничего не понимают в маленьких детях и что самое главное – это материнский инстинкт.

Итак, Джон вместе с женой, сыном и со всеми собаками переправились на ту сторону воды и водворились на несколько месяцев в Летароге.

Жизнь в домике на ферме текла мирно и счастливо; по вечерам, когда младенец спокойно спал наверху под присмотром Марты, в гостиной царила атмосфера тишины и покоя – занавеси задернуты, горят свечи, в камине едва теплится огонь, Фанни-Роза сидит возле него в кресле и шьет какой-нибудь новый наряд для Джонни, который моментально из всего вырастал, и время от времени поглядывает на мужа со своей лучезарной улыбкой, чаще всего для того, чтобы обронить какое-нибудь замечание о необыкновенном уме их сына.

Хорошо, думал Джон, что Фанни-Роза решила переехать на эту сторону и поселиться в Летароге. Здесь, в этой уютной долине, на ферме, полной разных животных, где рядом расположена маленькая деревушка, а возле дома течет спокойный ручей, несчастье, случившееся в начале лета, казалось далеким, и о нем можно было не вспоминать по несколько часов кряду. Боль, причиненная ему смертью Джейн, немного притупилась, и со временем он стал склоняться к мысли, что такой исход избавил ее от долгих безрадостных лет одиночества. Джон слишком хорошо знал свою сестру. Забыть, не успев проститься, это не для нее. Нельзя было себе представить, что через год или через два она вышла бы замуж за кого-нибудь другого. Она бы вздыхала, стала вянуть и зачахла, словно цветок, у которого поникла головка. Лучше уж уйти сразу, мгновенно и бесстрашно, у подножья Голодной Горы, не оставив после себя горьких воспоминаний, а только портрет восемнадцатилетней девушки, у которой такие теплые карие глаза, полные надежды, и маленькая изящная ручка, перебирающая жемчужины ожерелья. Джон тосковал по ней, в его сердце, там, где была она, образовалась пустота, но здесь, в Летароге, он стал думать: это к лучшему, что она умерла.

Первые недели после ее смерти были очень тяжелы. Отец был потрясен; он сразу сильно состарился, заперся у себя в библиотеке и не желал ни с кем разговаривать, даже с Барбарой. Какие муки, какие страдания он испытывал, сидя один в темной безрадостной комнате, этого никто из них не знал. Но когда он, наконец, оттуда вышел – ведь все боялись, что он превратится в сломленного человека, тень прежнего Медного Джона – они увидели, что изменился он мало, разве что морщины на лице стали глубже да глаза смотрят еще более твердо.

Джон, чья ненависть к шахте после наводнения еще больше усилилась, обнаружил, что окончательно не может обсуждать с отцом деловые вопросы, и каждое утро с чувством недоумения, почти отвращения смотрел, как тот после завтрака отправляется на шахту. Когда, меньше чем через три месяца после того, как Джейн их покинула, отец объявил, что прибыла новая паровая машина, что она уже установлена и будет выкачивать воду из новой шахты без малейших затруднений, так что через месяц они уже смогут отгружать медь в Бронси, Джон встал и вышел из комнаты. Вскоре после этого Фанни-Роза предложила переехать в Летарог, и Джон, в первый раз в жизни, с радостью покинул Клонмиэр.

Теперь, он рассуждал сам с собой, когда у него есть жена и ребенок и большая вероятность дальнейшего прибавления семейства, он больше не может жить в доме отца с прежним удовольствием. Шесть коротких месяцев после женитьбы он испытывал гордость обладания, однако после возвращения семьи в Клонмиэр последний перестал ему принадлежать. Когда-нибудь, возможно, через много лет он к нему вернется, но до этого времени лучше приезжать туда в качестве гостя, а пока подыскать что-нибудь для себя, Фанни-Розы и маленького Джонни.

– Вся беда в том, – говорила ему Фанни-Роза, – что ты не можешь возразить отцу. И ты, и сестры – все вы его боитесь. А между тем хорошая ссора иногда помогает: когда как следует покричишь, воздух становится чище…

– Ссоры и крики я ненавижу еще больше, – отвечал Джон, – Клонмиэр принадлежит отцу, и пока он жив, лучше не пытаться жить вместе с ним. К тому же теперь, радость моя, у нас есть наш собственный дом по эту сторону воды, и я могу здесь заниматься своими борзыми, а ты – производить на свет наших детишек.

– По-моему, в тебе сидит какая-то сатанинская гордость, Джон: ты так любишь свой Клонмиэр, так хочешь им владеть, что не желаешь ни с кем его делить.

– Возможно, ты права, у меня сатанинская гордость, но правда и то, что я не хочу делить свою Фанни-Розу с этим чернявым дьяволенком, моим горластым сыночком, который обладает всеми недостатками своего отца и избалованной маменьки, но при этом начисто лишен их достоинств. Так что, чем скорее ты заведешь следующего, тем лучше, хотя бы для того, чтобы этому чертенку пришлось немного потесниться.

Фанни-Роза обвила руками шею мужа и улыбнулась ему так, как она одна умела, говоря, что он ревнивец и медведь, что она его нисколечко не любит, а потом исчезла с веселым смехом – та самая неуловимая Фанни-Роза, что некогда пленила его на Голодной Горе.

Трудности отчасти разрешились зимой, когда отец неожиданно купил дом милях в тридцати от Летарога в новом модном курортном местечке Сонби, до которого от Бронси можно было добраться пароходом за один час. Туда было легче добираться и зимой по сравнению с Летарогом – ведь поездка в Летарог и обратно – это долгое и утомительное путешествие. Поэтому было решено, что Джон и Фанни-Роза останутся жить на ферме, которая и будет их постоянным местопребыванием, в то время как Медный Джон с дочерьми будут проводить зиму в новом доме в Сонби – он сразу же получил наименование Бродрик-Хаус и сделался их постоянным адресом, когда они жили по ту сторону воды. Это устраивало всех, и Джону не нужно было беспокоиться о поисках жилища. Он вполне удовольствовался фермерским домом в Летароге, так же как и Фанни-Роза, и, по-видимому, Джонни, который и не подумал потесниться, чтобы уступить немного места своей сестренке Фанни, родившейся в апреле следующего года. Столь же прочно он занимал свое законное место и еще через год, когда на свет появился маленький Генри. Джонни превратился в тирана, и никому, кроме матери, не разрешалось ни в чем ему перечить. Это был красивый ребенок, темноволосый и черноглазый, как отец, но, как говорила Марта, все повадки он унаследовал от своей маменьки и к тому же характер – Джонни, как и она, выходил из себя при малейшем противоречии. Если ему чего-нибудь хотелось, он принимался орать, требуя, чтобы ему немедленно это дали, но как только просимый предмет оказывался у него в руках, он тут же ему надоедал, и Джонни пускался в рев, требуя чего-то другого.

– Мальчик постоянно чем-то недоволен, – заметил Джон, в недоумении глядя на своего маленького сына, который швырнул в огонь новую игрушку, потому что ему не понравился ее цвет. – Почему он никогда не сидит тихо, как Фанни?

– Он такой живой, у него масса энергии, – сказала Фанни-Роза, – верно ведь, моя прелесть?

«Прелесть» нахмурился и начал колотить ногами по полу.

– Я ни разу не ударил ни одного щенка, которые у меня росли, – заметил Джон, – и не собираюсь пороть собственного сына, но видит Бог, я бы хотел, чтобы кто-нибудь меня научил, как следует обращаться с этим ребенком, чтобы он был поспокойнее. Посмотри, теперь он дергает за волосы Фанни. Не могу припомнить, чтобы я когда-нибудь дернул за волосы Барбару.

– Ну конечно, дергал, просто ты об этом забыл, – сказала Фанни-Роза, беря сына на руки и давая ему конфету. – Позови Марту и скажи, чтобы она унесла Фанни наверх. Эта глупышка плачет и расстраивает Джонни.

– Мне кажется, что все совсем наоборот, – заметил Джон.

– Глупости! Фанни вечно хнычет, когда ее таскают за волосы, а Джонни от этого сердится. Слезы его страшно раздражают. Сейчас мы с тобой сходим в деревню и посмотрим, не найдется ли в лавке миссис Еванс чего-нибудь интересного. А если ты будешь хорошим мальчиком, то получишь награду: будешь обедать с папой и мамой и пить эль из кружки, которую тебе подарили на Новый год.

Отец никак не мог понять, с чего вдруг Джонни заслужил особую награду, после того как бросил в огонь игрушку и оттаскал за волосы сестру, но обещание, по крайней мере, оказало желаемое действие: хмурое выражение лица исчезло, его место заняла сияющая улыбка, и безобразный чертенок превратился в очаровательного маленького мальчика, который послушно пошел с мамой за ручку – образец воспитанного ребенка. Джон покачал головой, пожал плечами и, свистнув, отправился на псарню к своим собакам. Воспитание детей было выше его понимания. Женщины, конечно, знают, как надо с ними обращаться, хотя его не оставляло тревожное чувство, что Медный Джон выдрал бы его хорошенько, если бы он вел себя по отношению к сестрам так, как это делает Джонни, но он не мог спустить мальчишке штаны и высечь его, у него просто не поднималась рука. Когда Джонни начинал кричать и скандалить, его отец уходил в сад или на реку и возвращался только тогда, когда все стихало. Ему казалось, что это легче всего. И мало-помалу эта политика – его стремление избегать всего неприятного – стала распространяться и на все другое. Фанни-Роза правила Летарогом, значит, она должна была разбираться со слугами. Если кто-нибудь из них ленится или говорит грубости, ну что же, пусть она их рассчитает. Если старая Марта не понимает Джонни и ссорится из-за этого с Фанни-Розой, значит, ее нужно отправить на покой, но ради Бога, только чтобы не было сцен в его присутствии.

– Ты ничем не лучше, чем мой отец, – говорила Фанни-Роза. – Он тоже всегда старался увильнуть от ответственности. Тебе очень повезло, что я вовсе не робкое, пугливое создание, которое во всем от тебя зависит.

– Ты зависишь от меня только в одном отношении, зато в самом важном, – сказал Джон, обнимая ее за талию.

– Эх ты, бездельник несчастный, – рассмеялась его жена, – разве ты забыл, что у меня уже трое детей, и не успеешь оглянуться, как будет четвертый. А ты только и знаешь, что сидишь да смотришь на меня, зеваешь да улыбаешься. А то пойдешь на псарню возиться со своими собаками, они у тебя такие же лентяи и бездельники, как ты сам.

И верно, Джон потерял интерес к собачьим бегам. Сезон наступал раньше, чем онуспевал сообразить, что прошло уже много месяцев, а его собакам, избаловавшимся и обленившимся – их постоянно перекармливали и редко выезжали с ними в поле – потребуется много недель интенсивной тренировки, прежде чем они будут в состоянии соревноваться с другими. Для этого их хозяину было бы необходимо собраться с силами и проявить максимум энергии, однако Джон понял, что он на это не способен.

– Все это бесполезно, Фанни-Роза, – сказал он однажды жене, возвратившись с предварительных испытаний, где его собаки получили от строгих судей какие-то жалкие несколько очков. – Время бегов для меня миновало. Меня это больше не интересует, сам не знаю почему. Когда я сегодня смотрел, как спустили собак и они несутся вперед, сломя голову, я подумал о том, как это бессмысленно. Ведь единственная их цель – поймать и растерзать несчастного зайца, у которого, быть может, где-то есть детеныши. Нет, мне кажется, что скоро я ограничусь тем, что буду сидеть с удочкой на берегу, а если мне и попадется какая-нибудь рыбешка, я отпущу ее в воду, так что она даже ничего и не почувствует.

И Джон снова садился в кресло в гостиной в Летароге, где постоянно царил беспорядок – она ничем не напоминала чистую, аккуратно прибранную комнату времен Барбары – и, посадив на колени крошечного Генри, тогда как по одну сторону от него сидела Фанни, а по другую – Джонни, он показывал им свою драгоценную коллекцию насекомых – ярко окрашенные крылышки неизменно привлекали внимание детей. В кресле напротив расположилась собака, на каминном коврике мурлыкала кошка, вылизывая только что родившихся котят; книги, игрушки, неоконченное рукоделье валялись по всему полу, а Фанни-Роза, охваченная внезапной страстью к шитью, стояла перед столом с огромными ножницами в руке, готовая изрезать свое бальное платье, для того чтобы сделать из него жакет, который мог бы скрыть очередную излишнюю округлость ее фигуры.

Рождение детей не оказывало почти никакого влияния на внешность Фанни-Розы. На взгляд мужа, она была так же хороша, как в тот день, когда он на ней женился; она по-прежнему оставалась своенравной, беспечной и капризной – истинная дочь Саймона Флауэра. Слуги никогда не знали, чего от нее ждать. Сегодня она была добра и великодушна, на их столе было жареное мясо, и она отпускала их всех чуть ли не на целый день; а назавтра она вихрем врывалась в кухню с мешочком сахара в руках, который, как она уверяла, был украден из кладовой, где никогда не было порядка; она разражалась такой бранью, какую, по словам слуг, она могла усвоить только под руководством конюхов на конюшне у ее папаши. Джон смеялся, услышав гневные тирады из гостиной, и спокойно уходил в сад. Фанни-Роза, досыта накричавшись, мчалась наверх в детскую, где ей случалось надавать тумаков испуганной девчонке, которую взяли из деревни к детям взамен старой Марты, а после этого, словно солнечный луч после дождя, она спускалась, напевая песенку, к мужу с малюткой Генри на руках и Джонни, который ковылял следом, уцепившись за ее юбку.

– Когда приезжаешь в Летарог, – говорила Элиза, возвратившись в чинный Бродрик-Хаус в Сонби после недели, проведенной в доме брата и его семьи, – такое впечатление, что оказываешься в зверинце. Присесть некуда, потому что на каждом кресле – или щенок, или котенок, или детские пеленки. Кормят отвратительно. Могу поклясться, что мою постель даже не проветрили к моему приезду, но я ничего не могла сказать, потому что Фанни-Роза вышила мне ночную рубашку, достойную королевы, она лежала, приготовленная, у меня на подушке. В первое же утро она подняла на ноги весь дом, распорядившись варить варенье. Я уверена, что из него ничего не получится, потому что сахару положили слишком много, без всякого расчета. А дети сидят за столом и поедают варенье, едва его успеют налить в банки.

– Однако мне кажется, что нашему милому Джону все это нравится, – заметила Барбара, озабоченно нахмурившись.

– Ах, он вполне счастлив, отлично себя чувствует во всем этом беспорядке. Сидит себе и смеется. Отрастил бакенбарды, только чтобы не бриться, как он мне объяснил.

– А дети?

– Дети прелестны и абсолютно неуправляемы. А что до нашего дорогого Джонни, то, может быть, он и дикий и бесится из-за каждого пустяка, но зато он самый любящий из всех, и очень привязан ко мне, называет меня «милая моя тетенька Элиза» и просит меня выйти за него замуж, когда он вырастет.

Бедняжечка Элиза, которой было уже под сорок, гордилась всяким предложением, даже если оно исходило от ее шестилетнего племянника.

Один раз в году Джона вместе с Фанни-Розой и детьми на три месяца приглашали в Клонмиэр. Медному Джону вторжение маленьких детей не причиняло особого беспокойства и не нарушало течения его жизни, поскольку он проводил почти все дни на руднике, а вечерами сидел у себя в библиотеке. Фанни-Роза с обычным искусством пускала в ход свои чары, а юный Джонни, очень быстро поняв, что непослушание может вызвать весьма неприятные последствия, вел себя в присутствии деда смирно, послушно и давал себе волю лишь тогда, когда на аллее слышался стук колес отъезжающего экипажа. Тут раздавался радостный вопль, в воздух летели стрелы из лука, и – горе его сестренке Фанни, которая играла в куклы на траве, Генри, который пытался завести свой волчок, и малютке Эдварду, сосущему соску, если их старший брат оказывался поблизости, потому что куклы летели в кусты, волчок оказывался в ручье, младенец валился на землю, а Джонни исполнял воинственный танец, воткнув в волосы петушиное перо и целясь из лука в тетушку Барбару, которая загораживалась от него зонтиком.

– Джонни, дорогой, ты должен быть осторожнее, ты так всех обижаешь. – Однако «дорогой Джонни», не обращая на ее слова ни малейшего внимания, пускал в зонтик стрелу и мчался в сад, чтобы мучить там старика Бэрда – рвал персики с деревьев, топтал грядки с салатом и пускал стрелы в зад старому садовнику, стоило ему только отвернуться.

– Почему он такой необузданный? – спрашивала Барбара у брата, вынимая из своей рабочей корзинки гнездо с только что родившимися мышатами. – Мы никогда не делали ничего подобного, когда были детьми. Он ведь такой умненький, такой привязчивый мальчик, просто он ни в чем не знает меры.

– Он унаследовал все наши недостатки и никаких достоинств, – отвечал Джон. – Я не могу его наказывать, потому что он делает все то, что хотелось сделать мне, только я никогда не решался.

– Не могу поверить, что тебе хотелось вылить ведро помоев на голову несчастной миссис Кейси, когда она чистила картофель, или привязать хлопушку к вымени коровы, – возразила Барбара. – Именно это вчера проделал Джонни, как мне пожаловался скотник Магони. Эта последняя шутка была довольно опасной.

– Да, надо признать, что у него несколько извращенное чувство юмора, – сказал Джоннин папаша, – но я бы с удовольствием сделал что-нибудь в этом роде.

– Не верю. Ты это просто так говоришь, чтобы защитить Джонни.

– Этот малый пропадет, если кто-нибудь серьезно за него не возьмется, – говорил доктор Армстронг, который был крестным отцом Джонни. – Будь он моим сыном, я бы порол его каждый день в течение недели, пока он не научился бы как следует себя вести. Что толку, что он умный, если он не умеет пользоваться своим умом? Да не так уж он и умен. У малыша Генри гораздо больше мозгов, вот увидите. И он не безобразничает.

– Я не думаю, что порка пойдет Джонни на пользу, – сказал его отец. – Мне приходилось видеть, как битье портило хорошую собаку, она теряла бойкость и задор, делалась ни к чему не пригодной; но я никогда не видел, чтобы это помогало. Воспитание не имеет ничего общего со становлением характера, таково мое мнение. Джонни рожден диким и необузданным, таким же он и останется, что бы вы или я или Фанни-Роза с ним ни делали.

И Джон, у которого в тридцать шесть лет уже пробивалась седина в темных волосах, засовывал руки в карманы и отправлялся на поиски своего первенца, с улыбкой думая о боли, терзавшей его сердце в тот момент, когда ребенок был зачат на Голодной Горе при белом лунном свете, о том, что он – дитя любви, страсти, сомнения и нежности.

– Все дело в том, – говорил доктор Армстронг Барбаре, – что в этом малом совсем не чувствуется кровь Бродриков, он больше походит на Флауэров. Когда я думаю о замке Эндрифф и о том, что там делается, меня начинает серьезно тревожить будущее Клонмиэра.

Рассудительному и порядочному Вилли Армстронгу, который родился и вырос в Букингемшире и пятнадцать лет жизни провел на королевской службе, трудно было понять тот образ жизни, который вели здешние люди, и в особенности Саймон Флауэр из Эндриффа. Человеку пятьдесят пять лет, а он проводит большую часть жизни в винном погребе или играя в карты со своим конюхом, в то время как крыша его дома готова рухнуть ему на голову, а собственные арендаторы смеются над ним в лицо. За это, как думал доктор Армстронг, его можно скорее пожалеть, чем осуждать. Но вот то, что он позволил своей юной дочери Матильде сбежать с местным сапожником, к тому же женатым человеком, и предложил ей жить вместе с любовником в сторожке у ворот, ведущих в парк, и рожать от него детей чуть ли не каждый год, превратило его в угрозу для страны, его взрастившей. Доктор не мог понять, как этому человеку не стыдно показываться в обществе – впрочем, общество по эту сторону воды совсем не то, что по другую.

Скандальное поведение Матильды и ее сапожника никого особенно не волновало, и даже миссис Флауэр, которая должна была бы умирать со стыда, только глубоко вздыхала и говорила, что «бедняжка Тилли» так никогда и не оправилась после того, как упала с лошади в возрасте четырнадцати лет, а бедный Салливан в сущности совсем неплохой человек и такой услужливый – он то и дело выполняет какую-нибудь работу в замке просто так, без всякой платы.

– Хуже всего приходится Бобу, – говорила Фанни-Роза, откладывая какую-нибудь крохотную одежку Эдварда, чтобы отдать ее сестре, – ведь действительно, должно быть, не совсем приятно, когда ты приезжаешь домой в отпуск с кем-нибудь из друзей, и тебя встречает у ворот с поклоном твой собственный шурин, а из окна привратницкой кивает головой сестрица и спрашивает, как ты поживаешь. Кроме того, очень неудобно, что мы с Тилли рожаем одновременно. Вот эта курточка пригодилась бы и нашему ребенку, но пусть уж пойдет ей, бедняжке, мне ничего не жалко для сестры.

Да, странные у них нравы, думал доктор Армстронг, задавая себе вопрос, почему он продолжает жить в этой стране, ведь изначальной причины, заставившей его уволиться из армии и купить практику в Дунхейвене, больше не существует; только портрет на стене в столовой в Клонмиэре напоминает о мечте, которой не суждено было сбыться. В память о той, которой уже не было на свете, он привязался к семье, и ему казалось, что у каждого из ее членов есть какие-то общие с ней черточки: у одного улыбка, у другого жест, выражение лица, ласковый голос – у всех, начиная с Медного Джона с его холодным юмором, так редко проявляющимся в эти дни, и кончая малюткой Эдвардом, у которого были такие же мягкие карие глаза и жизнерадостный детский смех. Клонмиэр вполне мог превратиться во второй замок Эндрифф, и действительно, когда там поселялась Фанни-Роза со своими детьми, эта вероятность казалась вполне реальной – собаки, игрушки и повсюду разбросанное шитье; а Джон, который совсем перестал гулять и от этого начал полнеть, стал все больше походить на Саймона Флауэра, но тем не менее их присутствие вносило в жизнь известное очарование, значительно превышавшее те неудобства, которые они причиняли, и в доме, когда они там находились, делалось как будто теплее и светлее.

«Факт остается фактом, – думал про себя доктор, – Джон, Фанни-Роза и этот чертенок мой крестник принадлежат этой стране, они – неотъемлемая часть Клонмиэра, его воздуха, его почвы, на которой они произрастают, так же как здешние свиньи и гуси, коровы и овцы. Бродрики – это Дунхейвен, а Дунхейвен – вся эта страна».

Два дня спустя он стоял у постели старейшего представителя этого семейства; у Неда Бродрика, приказчика, сделался удар в то время, как он объезжал порученные ему владения – совсем так же, как это случилось с его отцом, и прежде чем испустить дух, он подмигнул доктору, пошарил у себя под матрасом и достал оттуда мешочек с деньгами, которые скопились у него за много лет – он их утаил, собирая арендную плату в Клонмиэре, и давно должен был бы отдать своему брату и нанимателю.

На его похоронах присутствовала вся семья: Медный Джон с дочерьми стояли над могилой приказчика, склонив голову, а местным жителям, громко рыдавшим согласно обычаю, казалось вполне естественным, что гроб Неда несли четыре его незаконных сына.

6

Это случилось в сентябре тысяча восемьсот тридцать седьмого года. Томас Даудинг, клерк Дунхейвенской горнодобывающей компании, возвращаясь среди дня с рудника с деньгами – при нем было триста фунтов, которые нужно было положить на хранение в Дунхейвенском почтовом отделении до следующего дня, имел несчастье столкнуться с Сэмом Донованом, его сестрой Мэри Келли и ее мужем Джеймсом Келли. Мэри Келли, глупая вздорная женщина, торговала овощами в своей лавке, расположенной у самой почты. Судя по рассказам очевидцев, с прилавка упал кочан капусты и покатился под ноги лошади Даудинга, отчего животное встало на дыбы и скинуло седока на землю. Клерк, разгневанный тем, что оказался в таком глупом положении, поднявшись на ноги, обвинил Мэри Келли в том, что она все это подстроила нарочно – сама бросила на землю этот кочан. Тем временем Сэм Донован и его зять Джеймс Келли вышли из паба напротив лавки и напали на клерка. Один из них – неизвестно, кто именно, Донован или Келли – схватил мешок с деньгами и высыпал его содержимое на землю. Банкноты и монеты рассыпались по всей площади, а клерк, обеспокоенный таким оборотом дела, схватил мушкет, которым его снабдил Медный Джон на случай нападения разбойников, и выстрелил в воздух, надеясь этим остановить людей, которые ползали по земле, стараясь нахватать побольше денег, но, к несчастью, попал в глаз Джеймсу Келли, смертельно его ранив. Не прошло и минуты, как весь Дунхейвен пришел в страшное волнение. Клерк, опасаясь за свою жизнь, укрылся в здании почты; почтмейстер, проявив недюжинное присутствие духа, догадался забаррикадировать окна и двери и послал мальчика через черный ход за полицейским и директором рудника, за самим Медным Джоном. Потребовалось не так уж много времени, чтобы восстановить порядок. Тело незадачливого Джеймса Келли было перенесено в дом его шурина, где уже находилась вдова в состоянии полной истерики, а Томаса Даудинга, клерка компании, в закрытой карете увезли в Мэнди, в тюрьму графства. Его дело разбиралось на ближайшей сессии, и он был оправдан, после того как было заслушано множество противоречивых показаний; его отпустили, ограничившись строгим предупреждением впредь обращаться с огнестрельным оружием с большей осторожностью. Даудинг, потрясенный тем, что произошло, был счастлив оставить службу в компании и перебраться в другие края, как можно дальше от Дунхейвена, в надежде на то, что время и перемена места помогут ему избавиться от тяжелых воспоминаний, терзающих его душу. Не так просто обстояло дело в Дунхейвене. Старая ненависть к шахте, которая за эти десять лет немного поутихла, вспыхнула с новой силой, и Бродрики, оказываясь в Дунхейвене или просто проезжая по дорогам, то и дело ловили на себе косые взгляды. Снова у арендаторов Клонмиэра ломали ограды, снова калечили их скот и поджигали хлеб. В Дунхейвене не могли забыть, что мушкет, из которого стрелял клерк, хранился до этого в Клонмиэрском замке, каковое обстоятельство, по мнению Донованов, делало Медного Джона ни больше ни меньше как убийцей. Джеймс Келли, бывший при жизни человеком недалеким, к тому же большим любителем крепкого эля, после смерти превратился в мученика и воплощение всяческих добродетелей. Вдова его повсюду твердила, что он был настоящий святой и что она не слышала от него ни одного сердитого слова за все пятнадцать лет их совместной жизни.

– Он был слишком хорош для этой жизни и для меня, упокой Господь его душу, – говорила она. – А что до Бродриков, которые загубили эту светлую жизнь, то Боженька непременно их накажет, дай только срок.

Случилось так, что Джон вместе с Фанни-Розой и детьми находился в это время в Клонмиэре и совершенно случайно оказался причастным к случившемуся, поскольку именно он дал клерку мушкет за несколько недель до того, как произошло несчастье. Джона вызвали в качестве свидетеля, и он должен был присутствовать при судебном разбирательстве вместе с отцом. Вся процедура представлялась ему фантастической глупостью, и только обнаружив, что две его любимые борзые погибли в муках от подброшенного яда, он понял, что теперь и он, а не только его отец, навлек на себя ненависть дунхейвенцев. Он считал, что подло подвергать мучениям и убивать ни в чем не повинное животное ради того, чтобы кому-то отомстить.

– Что, черт возьми, я должен теперь делать? – спрашивал Джон Фанни-Розу, когда они похоронили несчастную Стрелку и ее брата в саду под старым орехом. – Не могу же я явиться в лавку к Сэму Доновану и обвинить его в том, что он отравил моих собак. Этот тип просто ухмыльнется своей хитрой противной ухмылкой и скажет, что он даже не знает, есть у меня собаки или нет.

– Но ведь Тим видел, как его сын перелезал через забор вчера вечером со стороны псарни, – сказала Фанни-Роза. – Ясно, что это сделал он. Возьми-ка ты палку и отдубась как следует этого ублюдка, так чтобы он запомнил на всю жизнь.

– Да, а потом Сэм Донован подаст на меня в суд за то, что я избил его отпрыска, – устало возразил Джон. – Ах, да какой в этом прок? Бедняжка Стрелка уж больше никогда не сможет бегать, и Смелый тоже. Они доставили мне самую большую радость в жизни, не считая тебя, Фанни-Роза. Может быть, это и глупо с моей стороны, но вся эта история ужасно меня расстроила. Я уже много лет так не огорчался.

Он ушел и долго сидел один в маленькой беседке, где десять лет назад любил лежать Генри, и думал о Стрелке и Смелом, как он их вырастил с самого рождения, сделав из маленьких щеночков чемпионов года, а теперь они лежат, холодные и бездыханные, погибнув в муках и без всякой помощи, – хозяина не было рядом с ними. Он думал о том, что они, быть может, звали его в ту ночь, чувствовали себя брошенными, покинутыми, потому что он к ним не пришел. Как ему было весело в те годы… Он вспомнил первый сезон в Норфолке, когда Стрелка получила все очки, какие только было возможно, завоевала все кубки, а потом, позже, уже здесь, когда они ездили в Мэнди вместе с Фанни-Розой, – толпа, крики, улыбка судьи, Стрелка, такая стройная, готовая сделать все, что прикажет хозяин, нетерпеливо ожидающая его слова, его ласки. Сколько красоты было в этой собаке, он готов поклясться, что у нее была душа. В последнее время он забросил своих собак, они обленились и растолстели, как и он сам.

Ну что же, теперь всему этому конец. Ничего не осталось от состязаний и побед, кроме кубков, стоящих на полке в столовой… Такой печальный бессмысленный конец. Они погибли, их отравили, и сделал это Сэм Донован. Никому из этой семьи Джон не причинил никакого вреда, однако он хорошо помнил, как проклял его старый Морти Донован в ту дождливую ночь на Голодной Горе. Может быть, как раз сейчас это проклятье и действует? Как жаль, что оно было нацелено на его борзых. Сидя сейчас в беседке, Джон стал думать о Донованах, пытаясь поставить себя на их место. Ведь раньше Клонмиэр принадлежал им, рассуждал он сам с собой, до того как в их краях появился первый Бродрик. А потом, после восстания сорок первого года, земли у них отобрали, так же как у многих их собратьев, и роздали другим людям из новой знати, в числе которых оказался и первый Генри Бродрик. Вполне естественно, что они были недовольны и не скрывали этого, естественно, что они ненавидели верного своему долгу законопослушного Джона Бродрика, который мешал им заниматься контрабандой, лишив возможности заработать немного денег хотя бы и незаконным путем. Стоит ли удивляться, что один из них подстрелил Джона, когда тот ехал в церковь, и можно ли винить их за то, что все они радовались успешному выстрелу? Говорят, что в бухте у дороги в годовщину его смерти до сих пор появляется кровь. Джон и Генри, когда были детьми, бегали в этот день на берег посмотреть, но никогда не видели ни капли крови, разве что когда женщина из сторожки, расположенной неподалеку, резала и мыла в воде курицу. Как бы то ни было, Донована, который был виновником рокового выстрела, убили друзья Бродриков, а дом его был разрушен. Нечего и удивляться, что между двумя семьями не затихает вражда.

«Если бы у меня было достаточно энергии, – думал Джон, – я бы пошел к Сэму, поговорил бы с ним начистоту и предложил покончить с этим делом. Иначе эта нелепая вражда будет длиться вечно. Джонни и сынок Сэма найдут новую причину для ссоры, хотя я не думаю, что моему сыну может понадобиться помощь – он прекрасно обойдется и без нее».

Когда Джон вышел из беседки, настроение у него было немного лучше, чем когда он туда пришел. Бедняжка Стрелка и ее брат были мертвы, и может быть, даже лучше, что они ушли из жизни так вдруг, во цвете лет, даже если их смерть была мучительной, чем если бы они дожили до старости и мучились ревматизмом, если бы у них болели зубы и, увидев зайца, они уже не могли бы пуститься за ним в погоню.

Он вышел из леса на откос под самым домом. Только что расцвели гортензии, и между ними ходила Барбара с ножницами в руках. Она неважно выглядела в последнее время, и Джон со страхом думал, что кашляет она совершенно так же, как Генри. Дети наперегонки бросились к нему, Джонни при этом перекувырнулся через голову, сбив с ног своего маленького братишку Эдварда. Из дома вышла Фанни-Роза с младенцем Гербертом на руках. Пятеро детей в течение восьми лет. Они неплохо поработали… Она передала ребенка золовке и пошла навстречу мужу. При виде жены Джон снова испытал прилив любви. Неужели это возможно, что ее вид – улыбка, взгляд, прикосновение руки – всегда будут оказывать на него такое действие?

– Двадцать девятого день нашей свадьбы, – сказал он. – Мы уже девять лет как вместе. Тебе это известно?

– Трудно было бы это забыть, – сказала она, указывая на детей. – Может быть, мне пора надеть чепчик и сидеть дома, вместо того чтобы бегать по всей усадьбе, как я это делаю сейчас? Говорят, что первые десять лет семейной жизни самые трудные.

– Правда? А в каком смысле?

– Ну, мужу надоедает видеть каждую ночь на соседней подушке одно и то же лицо, и он начинает оглядываться вокруг в поисках чего-нибудь новенького и более интересного.

– Откуда ты знаешь, может быть, я и пытался найти что-нибудь получше, да не мог?

– Знаю, дорогой. Не нашел, потому что слишком ленив, да на тебя теперь ни одна женщина не посмотрит, с такими-то бакенбардами.

– Не так уж я ленив, как тебе кажется. Вот увидишь, я на днях собираюсь кое-что предпринять, так что вы все удивитесь, когда узнаете.

– Интересно, что это такое?

– Не скажу. Как ни приставай, все равно сохраню это в тайне.

Дело в том, что Джон наконец принял решение отправиться в деревню, повидаться с Сэмом Донованом и попытаться положить конец почти двухвековой вражде. Для него самого это не имело особого значения, но он считал своим долгом предпринять этот шаг ради своих детей. Зачем ставить Джонни, Генри, Эдварда, Герберта и Фанни в такое положение, при котором в любой момент может возникнуть какая-нибудь глупая ссора? Итак, через неделю после того, как погибли собаки, Джон отправился пешком в деревню Дунхейвен, с сожалением отказавшись от приглашения сопровождать Фанни-Розу на пикник.

– Пикников в жизни будет еще много, – сказал он им. – А я хочу, хоть раз в жизни, сделать какое-то дело.

– Смотри, как бы тебе не умереть от усталости, – смеясь, сказала Фанни-Роза.

– Не беспокойся, не умру, – отвечал ее муж.

Как приятно было идти под октябрьским солнцем. На дорожке в лесу шуршали опавшие листья, старые цапли захлопали крыльями при его приближении и поднялись из своих гнезд. В бухте начинался прилив; кто-то из садовников жег листья в парке. До него донесся приятный горьковатый запах дыма. Скоро можно будет охотиться на тетеревов, и он уговорит отца освободиться хотя бы на день от дел на руднике и прогуляться с ружьем в лес. На килинских болотах можно было бы пострелять вальдшнепов или съездить на остров Дун травить зайцев. Надо будет предложить Фанни-Розе остаться в Клонмиэре до Рождества. В Летароге пятеро маленьких детей создавали такой шум, словно их был целый десяток. Если так будет продолжаться и дальше, ему придется вернуть Летарог отцу, а самому подыскать себе что-нибудь попросторнее. Внизу, в Дунхейвене, было знойно и душно, словно все еще не кончилось лето; на рыночной площади было пусто, как обычно в конце дня. Он дошел до набережной и направился к лавке Сэма Донована. Окна были закрыты ставнями. Джон постучал в дверь, и она тут же открылась; на порог, вытирая руки грязным фартуком, вышла жена Сэма, худая усталая женщина. Из-за материнского плеча выглядывала девчонка лет одиннадцати с такими же голубыми глазами и светлыми волосами, как у всех Донованов.

– Сэм дома? – спросил Джон, чувствуя, что его голос звучит несколько более нервно, чем ему бы хотелось.

– Нету его, – ответила женщина, подозрительно разглядывая пришедшего.

– Ах, как жаль, – сказал Джон. – А я специально пришел, чтобы с ним поговорить.

Женщина ничего не ответила, и, подождав с минуту, Джон повернулся и пошел прочь. Снова, наверное, все испортил, подумал он. Девочка пошепталась с матерью и выскочила вслед за Джоном на набережную.

– Отец живет сейчас у моего дяди Денни, там у них болеют, – сказала она. – Если вы хотите с ним поговорить, пойдите туда. Мы с мамашей не видели его вот уже две недели.

Джон поблагодарил девочку и пошел назад по набережной. Он был разочарован, не найдя Сэма дома – его решимость, то, что он отважился пойти к Донованам, оказались напрасными. Часы на колокольне пробили четыре. Ехать туда, где развлекалось его семейство, было слишком поздно. Нет, если уж он поставил себе цель, то будет к ней стремиться, это дело непременно нужно закончить. Он пойдет к Денни Доновану и повидается с обоими братьями сразу. Если уж ты что-то задумал, доведи дело до конца. Помимо всего прочего, это идеальный день для прогулки, а воздух по пути к Денмиэру покажется после деревни просто великолепным.

Он снова оставил за спиной Дунхейвен, дом при воротах, прошел через парк и направился на запад по дороге через болото. Отец добился своего, дорога местами была расширена и теперь шла прямо, по направлению к реке. Джон, однако, не считал, что от этого была какая-то польза, разве что больше народу приезжали и приходили в Дунхейвен в базарные дни и на церковные праздники. Кабачок Денни Донована – полуразвалившаяся лачуга, где за домом копались в земле несколько грязных куриц, – находился примерно в трех милях по этой дороге. В сарае на заднем дворе стояла тележка Денни, а его пони свободно пасся рядом на болоте.

«Он-то во всяком случае дома, – думал Джон, – если я не застану здесь Сэма».

За занавеской в окне второго этажа он заметил фигуру женщины и признал в ней Мэри Келли, вдову несчастного, которого недавно убили. Мужество начало его покидать. Возможно, он явился сюда из глупого донкихотства. Дверь в кабак была закрыта, и Джон, обойдя вокруг дома, подошел к черному ходу. Странно, что Денни запер дверь, лишаясь возможности заполучить клиента. Скорее всего, у него кончился запас спиртного, и ему некогда поехать в Мэнди, чтобы его пополнить.

Джон постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, храбро поднял щеколду и вошел. Внизу никого не было, но наверху в спальне слышались звуки какого-то движения. Воздух в помещении бара был спертый и застоявшийся; все было покрыто пылью, а на стойке стояли три немытых стакана, находившиеся там, по всей видимости, уже несколько дней. Он постучал по стойке кулаком, и через некоторое время услышал, как кто-то спускается по шаткой скрипучей лестнице, и перед ним появился Сэм Донован. На нем была ночная рубашка, засунутая в брюки, и он был небрит. Сэм молча смотрел на посетителя, а потом почесал за ухом, и лицо его расплылось в хитрую раболепную улыбку, так свойственную его характеру.

– Добрый день, Сэм, – сказал Джон, протягивая руку, которую тот пожал после минутного колебания. – Я давно уже собирался с тобой поговорить, и вот зашел сегодня к тебе в лавку, а твоя жена послала меня сюда. Я так понял, что ты нездоров.

– Нет, мистер Бродрик, – ответил Сэм, – я-то здоров, это Денни у нас хворает, и мы с Мэри поселились здесь, чтобы за ним ходить. Сказывают, он заразился в Мэнди через дурную воду, когда мы ездили туда в суд давать показания.

– Мне очень жаль.

– Не хотите ли подняться наверх и поговорить с ним? Он хотя лежит в постели, но это ничего, разговаривать-то может, лихоманка его уже отпустила.

Джон пошел наверх следом за Сэмом Донованом, и его проводили в тесную душную спальню, точно такую же, как та, в которой стояла за занавеской Мэри Келли, когда он заметил ее с дороги. Окна в комнате были плотно закрыты, запах там стоял отвратительный. Брат Сэма Денни лежал на кровати, рядом сидела его сестра-вдова. На голове у нее был надет черный кружевной чепец – Джон мог поклясться, что когда он увидел ее с дороги, чепца на ней не было. Денни Донован сильно похудел и вообще выглядел ужасно. Правда или нет, что он заболел, напившись дурной воды в Мэнди, неизвестно, но он несомненно напился чего-то такого, что пагубно подействовало на его здоровье.

– Я слышал, ты плохо себя чувствуешь, Денни, – сказал Джон.

– Сейчас уже полегчало, мистер Джон, – отозвался больной, наблюдая за гостем из-под одеяла, – но вот лихорадка замучила, трясла меня несколько дней, просто чудо, что я выжил после этакой страсти. А бедняжка Мэри, она ведь только-только мужа схоронила, а не побоялась заразы, пришла сюда вместе с Сэмом, чтобы за мной ходить. Вот что значит братская любовь.

– Верно, ничего не скажешь, – заметил Джон, вспомнив, как несколько лет назад Сэм валтузил Денни в Новый год, называя его негодяем, сатаной и другими ласкательными именами – братцы слишком нагрузились, провожая старый год. – Раз уж мы заговорили о любви, я скажу вам, для чего я сюда пришел. Прежде всего, я очень сожалею об этом несчастном происшествии, в котором был убит ваш муж, миссис Келли, прошу вас поверить мне.

– Какой это был прекрасный человек, – запричитала вдова, – другого такого во всем свете не найдется, только в раю.

– Скверное было дело, – сказал Сэм. – Теперь вот бедняжке Мэри придется голодать, у нее ведь нет сыновей, и некому будет ее кормить. А мы с Денни тоже не много можем для нее сделать, мы сами бедные, нам свою семью содержать надобно. Только нынче днем мы между собой говорили: вот святое было бы дело, кабы нашелся добрый джентльмен, который пригрел да пожалел бы ее, да где такого сыщешь в наших краях?

– Я бы никогда в жизни не дал мушкета Томасу Даудингу, если бы думал, что он станет из него стрелять… – сказал Джон.

– Он ведь был только для украшения, – поддержал его Денни. – Этот клерк любил похвастать им перед людьми. Я и давеча тебе это говорил, Сэм.

– Если миссис Келли действительно нуждается в помощи, я ей, конечно, помогу, – сказал Джон. – А как вы думаете, не настало ли время забыть давнишнюю ссору между нашими семьями и помириться? Я первый готов признать, что мы, со своей стороны, во многом виноваты. Нам больше везло, обстоятельства складывались для нас благоприятно, тогда как вас постоянно преследовали несчастья. Давайте все четверо пожмем друг другу руки и больше никогда не будем об этом говорить.

Последовало минутное молчание. Вдова глубоко вздыхала, Сэм Донован чесал за ухом.

– А сколько вы могли бы положить моей сестре? – спросил он.

– Это зависит от того, насколько она вам дорога, – ответил Джон и, встав с места, подошел к окну и открыл его, с жадностью вдохнув ароматный воздух пустоши.

Какой он идиот, что явился сюда. Они ничего не поняли. Решили, что он хочет откупиться, заплатить, чтобы они больше не делали его семье пакостей. Как будет презирать его отец, когда узнает, что он сделал. Дурак всегда найдет способ спустить свои денежки… Братья тем временем оживленно совещались с сестрой.

– Мэри думает, что ей достанет пяти шиллингов в неделю, – сказал Сэм.

– Очень хорошо, – согласился Джон. – Я позабочусь, чтобы она получала эти деньги. – Он сунул руку в карман и достал несколько монет. – Вот возьмите для начала, – сказал он, – советую вам открыть счет в почтовом отделении, там деньги будут целее.

– Принеси мистеру Джону выпить, – сказал больной, – надо отпраздновать это событие. Там в чулане есть бутылка виски, а здесь вот и стакан для него. Я бы тоже выпил, кабы не горячка – как глотнешь спиртного, ровно жидкий свинец идет по горлу, до того оно распухло.

Это, думал Джон, самый бессмысленный момент во всей моей бессмысленной жизни: распивать виски с Донованами и готовиться к тому, чтобы содержать Мэри Келли до конца ее дней. Боюсь, у меня не хватит смелости рассказать об этом даже Фанни-Розе.

Вдова, по-видимому, приободрилась и, выпив вместе с Джоном стаканчик виски, спросила его о детях.

– В жизни не случалось мне видеть таких пригожих деток, мистер Бродрик, – говорила она. – Ну чисто ангелочки небесные!

– Вы бы не стали так говорить, миссис Келли, если бы жили вместе с ними, – сказал Джон.

Безумие и идиотизм происходящего вдруг представились ему с такой ясностью, что он едва не расхохотался вслух. Те самые люди, что вчера отравили его собак, льстят ему, всячески его обхаживают, а он к тому же дает им деньги.

– Ну что же, всего тебе хорошего, Дени, – сказал он, ставя стакан. – Надеюсь, ты скоро поправишься и встанешь на ноги. Пусть это будет тебе уроком: никогда больше не пей воды.

Джон спустился вниз по лестнице в сопровождении Сэма и вдовы, которые довели его до самой двери с улыбками и чувствительными пожеланиями.

– Доброго вам здоровьица, мистер Джон, – говорил Сэм, – если я что могу для вас сделать, в любое время пошлите за мной в лавку, а то и сами зайдите.

– Хорошо, Сэм, я запомню, – сказал Джон и пошел по дороге к Клонмиэру, трясясь от смеха при мысли о том, каким идиотом он себя показал. По крайней мере от этого будет какой-то толк: Донованы оставят их в покое еще на десяток лет.

Придя домой, он обнаружил, что Фанни-Роза с детьми уже вернулись домой, и вся семья сидит за обедом. Дети были очень довольны, пикник прошел отлично, и у Джонни выпал передний зуб. Фанни-Роза раскраснелась, на лице у нее появились веснушки, и вообще она была прелестна. У всех было отличное настроение, возможно, потому, что Медный Джон уехал на несколько дней в Слейн, и в его отсутствие атмосфера в доме была гораздо более спокойная.

К десерту подошел Вилли Армстронг, рано задернули занавеси, зажгли свечи, и все собрались у камина жарить каштаны.

– Между прочим, – сказал доктор, – вам приятно будет узнать, Барбара, что нет ни малейших оснований бояться эпидемии. Все больные изолированы и не общаются со здоровыми. Ведь дифтерия, как ее называют, очень опасное заболевание.

– Как я рада, – отозвалась Барбара. – Страшно было подумать, что в доме дети, а вокруг столько больных.

– Денису Доновану очень повезло, что он так быстро поправился, – сказал доктор Армстронг. – Впрочем, все Донованы одинаковы – здоровы, как десять буйволов.

Джон выбросил недоеденный каштан в камин и уставился на своего друга.

– Ты говоришь, что Денни Донован болен дифтерией? – спокойно спросил он.

– Да, – ответил доктор. – А что? В чем дело?

Джон поднялся на ноги и подошел к окну. Он постоял с минутку, быстро что-то соображая, а потом обернулся к жене и детям.

– К сожалению, я должен вам кое-что сообщить, – сказал он. – Я понятия не имел о дифтерии, и сегодня днем заходил к Денни Доновану.

Сестры, друг и жена в ужасе смотрели на Джона. Он рассказал им в нескольких словах, как было дело; говорил он спокойным, тихим голосом. Окончив рассказ, он посмотрел на Фанни-Розу, словно ища ее любви и сочувствия. Она стояла не шевелясь, в глазах ее был ужас, такой, какого он прежде никогда не видел.

– Если ты принес в дом болезнь и заразишь Джонни, я никогда в жизни тебе этого не прощу, – сказала она.

* * *
В комнате было темно. Он не видел даже литографии на стене, изображающей Итон. Не видно было и ящичка с бабочками. И птичьих яиц. От этого ему было очень одиноко лежать, потому что он любил принадлежащие ему вещи и когда их не видел, чувствовал себя изгнанником, ему казалось, что это не он мечется в постели, не находя себе места, и что постель не его, а чужая. Иногда он падал в бездонную яму, края которой были холодны и влажны, совсем как каменные стены шахты, и его отец, глядя на него сверху, качает головой и отворачивается, говоря, что спасать его не стоит, все равно из него ничего не получится. Потом отец превращался в учителя в Итоне, который перелистывал его сочинения, глядя сквозь очки в золотой оправе. «У младшего Бродрика отсутствует всякая инициатива…» Вот в чем дело. Это его всегдашняя беда – отсутствие инициативы. Он никогда не стремился служить отечеству или заниматься юридической практикой – словом, не делал ничего, что от него ждали. Он хотел только одного: чтобы его оставили в покое. Лучше всего его понимали собаки; они, бывало, стояли у ноги, нетерпеливо переминаясь, дрожа от возбуждения, устремив на него умные глаза в ожидании его слова, чуткие создания, преданные ему всей душой. Он любил обхватить собачью голову руками, потрепать собаку за уши, погладить, шепча ей на ухо разные глупости. Стрелка, гордая и надменная, она даже не рвалась со сворки, и вдруг – припадет на задние лапы, прыгнет, вильнет туда-сюда и смотришь – на острове Дун одним зайцем стало меньше.

В комнате было слишком жарко, словно в печке, и когда он просил открыть окно, кто-то чужой, с чужим голосом, ему незнакомым, уговаривал его успокоиться, как будто он снова сделался ребенком, и за ним, как прежде, ходит старая Марта.

Ах, если бы можно было встать с постели и выйти на воздух, вдохнуть запах трав и папоротника на Голодной Горе. Окунуться в озеро и ощутить на обнаженном теле легкое дуновение ветерка. Фанни-Роза тоже пошла бы с ним, на открытом воздухе она не побоялась бы заразы… Как странно, думал он, жизнь его была лишена цели, он ничего не достиг, постоянно обманывал надежды отца, не довел до конца ни одного из своих начинаний, и все-таки, несмотря на все это, дал счастье Фанни-Розе… Значит, все остальное не имело значение. Стоило лежать здесь в темноте ради того, чтобы об этом вспоминать. Не было на свете более прекрасной женщины, чем Фанни-Роза, когда она стояла на берегу озера на Голодной Горе. Когда это было? Десять, одиннадцать, может быть, двенадцать лет тому назад? А может быть, вчера? Один раз она на него рассердилась, потому что он ходил к Дени Доновану и мог принести в дом болезнь и заразить Джонни. Она заперлась вместе с детьми в другой части дома и не подходила к нему. А теперь у него жар и лихорадка, зато дети в безопасности; они не заразятся и Фанни-Роза тоже. Красота Фанни-Розы… Боже мой, какая это была глупость! Отправиться в гости к Денни Доновану, сидеть на его кровати, пить с ним виски и дать обещание содержать до конца дней его сестру. Он рассмеялся, думая о том, что никто не способен оценить весь юмор этой ситуации. Ни один человек на свете. Кроме, может быть, Джонни. Возможно, что в один прекрасный день Джонни расскажут эту историю, и его забавное красивое упрямое лицо сморщится от неудержимого смеха, и, вопреки разделяющей их туманной пелене времени, они поймут друг друга.

Здоров укушенный мужлан,
Погиб несчастный пес.
Он припомнил, как однажды вечером, сидя у камина в их гостиной в Летароге, читал эти строчки детям. Как точно они подходят к данной ситуации. Через два дня будет двадцать девятое октября, день их свадьбы с Фанни-Розой. Может быть, она отважится подойти к концу коридора, заглянет к нему в комнату в башне, посмотрит, как он лежит там в постели. Она помашет ему рукой, пошлет воздушный поцелуй.

Снова наступила темнота, он не знал, день теперь или ночь, но в момент какого-то странного просветления вдруг ясно увидел всю цепь событий, в результате которых он лежит теперь в кровати; ведь если бы он не дал клерку мушкета, он был бы сейчас в саду вместе с Фанни-Розой и детьми. Клерку, который ехал с рудника и вез в сумке три сотни фунтов.

«Джейн всегда говорила, что рудник приносит нашей семье несчастье, – думал он, – однако отец не желал этому верить. Он будет продавать медь еще по крайней мере лет двадцать, когда от меня уже ничего не останется, только кубок, который я завоевал на состязаниях тысяча восемьсот двадцать девятого года».

Он, должно быть, заснул и спал довольно долго, потому что, когда проснулся, сквозь задернутые занавеси пробивались полоски света, в лесу позади замка ворковали голуби, а со стороны конюшни слышалось знакомое позвякивание ведер. Он чувствовал себя смертельно усталым, но спокойным и довольным.

«Ладно, – думал он, – пусть я самый никчемный из всех Бродриков, но я, по крайней мере, самый счастливый из них».

КНИГА ТРЕТЬЯ Бешеный Джонни (1838–1858)

1

Когда Джонни оглядывался на свои детские годы, ему казалось, что все они состояли из бесконечной серии разных проделок, единственной целью которых было взбесить взрослых. Он всегда считал, что существует два мира: мир фантазии, который он создал сам для себя и где был полновластным хозяином над буйной ватагой ребятишек, которые делали все, что им заблагорассудится, и действительный мир власти, воплощением которого был его дед Медный Джон – фигура, обладающая такой силой и могуществом, что достаточно ему было появиться в Клонмиэре, как в душе Джонни вспыхивал яростный бунтарский дух. Это спокойное серьезное лицо, решительный подбородок, твердый взгляд означали, что дети должны смирить свой буйный нрав, говорить тихим голосом, а если им хочется шалить и смеяться, то пусть убираются к себе наверх. И Джонни, который привык валяться на диванах в вечно неубранной гостиной в Летароге, кидать на пол подушки своеймаменьки, пинать грязными ногами ножки столов и стульев, считал для себя унизительным, что в доме деда его отправляют наверх в детские комнаты, и оскорблялся.

Таким образом, Медный Джон был для него чем-то вроде чудовища, сказочного великана-людоеда, который живет в своей крепости, а он, Джонни, – отважный юный пленник, который в конце концов отрубит великану голову и будет гордо стоять, попирая ногами его мертвое тело. Самым подходящим временем дразнить великана была ежедневная общая молитва в доме. В качестве жертвы избирался кто-нибудь из слуг. Джонни, к примеру, обвязывал бечевкой подушечку для коленопреклонения и пропускал бечевку под ковер, а потом, во время молитвы, стоя на коленях возле своего стула на другом конце столовой, начинал дергать за нее, заставляя незадачливого лакея, стоящего на коленях на подушечке, вздрагивать, к великому замешательству остальных молящихся. Или приносил в комнату ручную мышку и пускал ее на пол; рано или поздно мышка забиралась под юбки какой-нибудь из горничных или судомоек, а Джонни наблюдал исподтишка, как несчастная женщина пытается побороть страх перед мышами и, наконец, не выдержав, начинает визжать, вызывая тем самым суровое неудовольствие людоеда. Удивительно, что ни один из слуг ни разу не пожаловался на него деду. В какой-то мере все они были с ним заодно, и в тот же день Джонни, как ни в чем не бывало, мог явиться на кухню; он усаживался за стол, где миссис Кейси готовила тесто для печенья, называл старушку своей возлюбленной, своей королевой, щекотал ее под подбородком, так что она не в силах была на него сердиться и награждала его печеньем. «Мастер Джонни очень уж боек да необуздан», – таков был единодушный вердикт, вынесенный слугами, однако никто из них никогда на него не жаловался. «Он кого хочешь сумеет обойти», – говорили они; впрочем, этим свойством обладали все маленькие Бродрики, вплоть до малютки Герберта, у которого были такие сияющие карие глазенки, а уж бедняжка миссис Бродрик, оставшаяся вдовой, не прожив с мужем и десятка лет, и вынужденная теперь воспитывать всю эту шумную ораву, вызывала у прислуги глубокую жалость, которую они никак не могли скрыть. По правде говоря, сама миссис Бродрик забыла о своем печальном положении раньше, чем слуги.

Целых три месяца, а то и более Фанни-Роза предавалась самому безутешному горю; она собиралась покончить с собой, проводила все дни в постели, где за ней нежно ухаживали Барбара и Элиза, уверяла, что не может больше жить, но потом, незадолго до Рождества, золовки уговорили ее поехать вместе с ними в Сонби, с тем чтобы провести там зиму, и то ли перемена обстановки, то ли визиты друзей, а может быть, веселые голоса детей – одним словом, все вместе помогло утишить охватившее ее горе, и весной она вернулась в Клонмиэр почти прежней Фанни-Розой. Почти, но не совсем. В ней что-то умерло, что – трудно определить словами, но это что-то она утратила навсегда. Легкий веселый нрав, сияющая прелесть, которые Джон в ней разбудил своей любовью и нежностью, вспыхнули и погасли, исчезли без следа. Ее внешность – одежда, прическа – все это вдруг перестало ее занимать. Раньше ей было интересно покупать новые платья и шляпки, потому что Джон смотрел на нее сияющими глазами, протягивал к ней руки, чтобы заключить ее в свои объятия. А теперь не было никакого смысла стараться, покупать какие-то материи – сгодятся и старые платья, оставшиеся от прежнего сезона. Можно было ожидать, что двадцатидевятилетняя вдова снова выйдет замуж, и доктор Армстронг, снова увидев Фанни-Розу после ее возвращения в Клонмиэр, через полгода после смерти мужа, говорил себе, что с ее темпераментом и живостью она вряд ли долго станет мириться с положением вдовы. Он ошибся. С этой стороной ее жизни было покончено навсегда. Оставалось будущее – тот день, когда Джонни станет хозяином Клонмиэра. Миссис Джон Бродрик – это важное лицо. Наступит день, – конечно же, он не так далек – когда ее свекор умрет, и Джонни станет наследником всего имения и состояния. Фанни-Роза будет хозяйкой Клонмиэра. Именно она будет отдавать приказания, платить жалованье и вообще распоряжаться всеми деньгами Джонни; а денег будет, конечно, немало, ведь медь приносит колоссальные доходы, и миссис Джон Бродрик, которая будет управлять всеми имениями своего сына, займет весьма заметное положение в обществе. Она никогда не забывала, что она – племянница лорда Мэнди, и время от времени напоминала об этом обстоятельстве Барбаре и Элизе просто так, случайно обронив словечко-другое, однако этих словечек было достаточно, чтобы они усвоили себе истинное положение вещей на тот случай, если ее дружеское отношение к ним заставит их об этом забыть.

Постепенно она начала говорить о том, что будет делать, какие изменения внесет в жизнь Клонмиэра, когда имение будет принадлежать ей, вернее, конечно, Джонни, что казалось Барбаре и Элизе несколько преждевременным. Их отцу не было еще и семидесяти лет, он обладал прекрасным здоровьем, и было маловероятно, что в ближайшие несколько лет он уступит свое место внуку.

– Как жаль, – сказала однажды Элиза Барбаре, – что Фанни-Роза постоянно разговаривает так, словно Клонмиэр уже принадлежит ей. Вообще я считаю, что она очень переменилась со смертью Джона. Раньше она была такая веселая, а теперь только и знает, что всеми командует.

– Бедненькая Фанни-Роза, – вздохнула Барбара, – никто из нас не знает, как она тоскует по Джону. Мы должны быть с ней терпеливы и не обращать внимания. К тому же не забывай, как она обожает нашего Джонни.

– Я же не говорю, что она его не любит, – продолжала свое Элиза, – но мне неприятно, когда Фанни-Роза распоряжается на конюшне и велит седлать мою лошадь, когда собирается кататься верхом.

– Ты забываешь, – сказала миротворица Барбара, – что Фанни-Роза вообще привыкла распоряжаться. В Летароге ей приходилось делать все самой, а когда у женщины на попечении дом и дети, она не может не распоряжаться слугами, иначе она пропадет. Я постоянно встречаюсь с ней в кухне, она то и дело отменяет мои приказания, объясняя кухарке, что то или иное блюдо вредно детям, у них может испортиться пищеварение. Возможно, она права, я с ней не спорю. Что бы она ни делала, будем стараться обойтись без неприятностей.

– Я просто поражаюсь, как отец все это терпит и не раздражается, – сказала Элиза. – Она часто открыто противоречит ему за столом. Ни от кого из нас он бы в жизни такого не потерпел.

– В отличие от нас Фанни-Роза много путешествовала, – сказала Барбара, – и, кроме того, она прочитала много книг. Вообще я часто замечала, что мужчины охотно вступают в разговоры с женщинами, у которых были или есть мужья, а таких, как мы, оставшихся в девицах, сразу же осаживают, заставляя замолчать. Замужние женщины, наверное, знают о жизни что-то такое, что нам недоступно.

Элиза фыркнула. Она ненавидела, когда ей напоминали о ее девичестве и преклонном возрасте. Однако вдова их брата поселилась у них навсегда, и Барбара права, не к чему устраивать ссоры. Итак, «миссис Джон», как ее называли слуги, стала играть значительно более заметную роль в управлении домом, чем «мисс Барбара» или «мисс Элиза», однако власть ее проявлялась совсем иначе, чем это делалось при прежнем правлении. Ее нисколько не волновало, если запаздывал обед или ужин, но если на стол подавалось пирожное вместо заказанного ею молочного пудинга, она врывалась на кухню и устраивала скандал миссис Кейси, понося ее в присутствии других слуг, а если с туалетного столика в ее спальне пропадала какая-нибудь безделушка (которая вполне могла закатиться под кровать или куда-нибудь еще, поскольку там всегда царил беспорядок), немедленно вызывалась горничная, которую обвиняли в воровстве и тут же отказывали ей от места, не спросив разрешения у Барбары и даже не поставив ее в известность о случившемся.

Ее собственные дети никогда не знали, чего от нее ожидать. То она их баловала, щедро расточая ласки, то, без всякого перехода, начинала бранить; а ведь после деда самой значительной фигурой на протяжении всего их детства было это непостижимое, ежеминутно меняющееся существо, их мать; порою – ангел: веселые смеющиеся глаза, ласковое лицо, обрамленное облаком каштановых волос, порою – гневный демон, разъяренная фурия из сказки, изрыгающая злобную брань.

Единственный человек, который мог справиться с Джонни, был его крестный, доктор Армстронг, или «дядя Вилли», как его называли дети, но Джонни никогда в жизни не мог простить ему порки, полученной в первый раз в его жизни, потому что порка эта была незаслуженной.

Тетушка Барбара была нездорова, она теперь постоянно кашляла, и дядя Вилли пришел ее навестить. Она в это время вязала шерстяную шаль для одной бедной женщины из Оукмаунта и оставила свою рабочую корзинку в гостиной. Дядя Вилли, которого она попросила принести ей эту шаль, чтобы она могла продолжать работу, лежа у себя в комнате, обнаружил, что все нитки испачканы и перепутаны, а сама шаль изорвана в клочья. Слуги, которых призвали к ответу, сказали, что видели, как «мастер Джонни» играл клубками шерсти после завтрака. Доктор позвал к себе крестника и, показав ему испорченную шаль, спросил, почему он позволяет себе такие злые бессмысленные шалости. Напрасно мальчик уверял, что он только потрогал шаль и тут же положил ее на место и что виноват, наверное, щенок, который убежал из детской в гостиную и там напроказил, о чем он, Джонни, очень сожалеет. Он бы никогда не стал огорчать тетю Барбару, особенно теперь, когда она болеет. Крестный отказался слушать его объяснения и сказал, что он лжет. Лицо мальчика вспыхнуло. – Я не лгу, черт тебя подери! – крикнул Джонни (ему как раз исполнилось десять лет) и бросился прочь из комнаты.

Дядя Вилли поймал его. Он был сильный крепкий человек, и ему ничего не стоило справиться с отбивающимся крестником.

– За свои шалости и за то, что ты мне солгал, ты заслуживаешь порки, – твердо сказал он. – А для того, чтобы ты хорошо это запомнил, я накажу при слугах, пусть они знают, как плохо ты себя ведешь, какой ты испорченный непослушный мальчик.

И вот, возле конюшни, в присутствии Тима, Кейса, Томаса и служанок, которые выглядывали из окон кухни, с Джонни были спущены штанишки, задняя часть его тела была обнажена напоказ всему свету, и крестный нанес ему с десяток крепких ударов своей тростью.

Джонни был слишком ошеломлен, чтобы плакать, но когда процедура была завершена и крестный вернулся в дом, он внезапно понял, что произошло – штанишки его болтаются где-то у щиколоток, а судомойки хихикают у кухонного окна, прикрывая рукой рот. Он внезапно осознал весь позор, который ему пришлось претерпеть, и почувствовал себя таким несчастным – он еще никогда в жизни не испытывал ничего подобного, – что убежал в лес, бросился там на землю и разразился горькими слезами унижения. Никогда, никогда больше он не вернется домой. Никогда не сможет посмотреть в глаза Тиму и горничным. Как все это ужасно, как несправедливо, как невероятно оскорбительно! Он страстно молился о том, чтобы дядя Вилли умер, чтобы его постигло несчастье, которое навсегда унесет его из Клонмиэра. Стало холодно и темно, а мальчик все лежал в лесу, его хорошенькое личико распухло от злости, горя и боли, рубцы на спине нестерпимо болели, тяжесть на сердце давила, словно камень. Маменька, конечно, пожалеет его; на дядю Вилли она страшно рассердится, а его пожалеет, положит примочки на его бедную попку. Однако Джонни не хотел, чтобы она его жалела. Он хотел, чтобы она им восхищалась и любила его. Он хотел, чтобы она считала его, Джонни Бродрика, самым замечательным человеком на свете, а не просто маленьким мальчиком, с которого спустили штаны в присутствии всей прислуги. Маменька не поймет, какой стыд, какие страдания он сейчас испытывает, не поймет этого чувства бессилия. В отчаянии сжав голову руками, обливаясь слезами, Джонни, рыдая, повторял: «Ах, зачем умер мой папа? Он бы не позволил, чтобы со мной так обращались…» Словно издали – детская память коротка – он увидел высокую темную фигуру человека, который был его отцом, увидел его улыбку, почувствовал прикосновение руки на своем плече, услышал тихий спокойный голос, и у него впервые в жизни появилось ощущение утраты, которого не было или почти не было, когда отец умер.

Потом он уснул, измученный всем пережитым, и его нашел Бэрд, когда возвращался через лес домой в свой коттедж. Бэрд был добрый старик, он догадался о том, что чувствует мальчик, и поэтому привел его к себе домой, не говоря ни слова о том, что произошло, хотя ему уже рассказали всю историю, всячески ее приукрасив. Он отдал Джонни половину своего обеда и взял его с собой, когда пошел осматривать ловушки, позволив подержать в руках хорька. К девяти часам вечера к Джонни вернулось присутствие духа, и он отправился домой спать, воспользовавшись фонарем, который одолжил ему Бэрд. Он вошел в дом через боковую дверь и прокрался наверх в свою комнату, где вместе с ним спал Генри, опасаясь, как бы мать или дед не услышали и не стали требовать у него объяснений, почему он не явился к обеду.

– Я ходил с Бэрдом проверять ловушки, – высокомерно сообщил он, раздеваясь. – Все это было очень интересно, я отлично провел время. Хорек даже не пытался меня укусить, я его нисколечко не боялся.

– Вот счастливчик, – зевая, проговорил Генри. – Мог бы и меня взять с собой. Мне было очень скучно. Фанни с Эдвардом играли в дочки-матери, а я этого не люблю, это только малыши так играют.

– Маменька спрашивала, почему меня не было за обедом? – осторожно спросил Джонни.

– Ее самой не было. Она уехала в Эндрифф навестить тетю Тилли и ее нового младенца. Дядя Вилли сказал тете Элизе, что ты, наверное, обедать не придешь и чтобы она не беспокоилась.

Значит, дядя Вилли кое-что понимает, думал его крестник, но все равно простить его невозможно.

– А больше дядя Вилли ничего не сказал? – допытывался Джонни.

– Я не знаю, – ответил Генри. – Он ушел сразу после того, как осмотрел тетю Барбару. Я немного пробежал рядом с его лошадью. Возьмешь меня завтра смотреть хорька, Джонни? Так будет здорово, если мы пойдем туда вместе.

– Не знаю, – отозвался Джонни, исполненный важности. – Мне кажется, ты еще слишком мал, не дорос до хорьков.

С этими словами он повернулся на бок и вскоре заснул. Однако на следующее утро он старался одеваться так, чтобы стоять спиной к брату и, спускаясь вниз на молитву, очень волновался, опасаясь прочесть презрение на лицах слуг. Однако он понял, что дядя Вилли никому ничего не рассказал. Он испытал величайшее облегчение, и его радость выразилась в том, что он весь день тиранил младших детей. Он громко хвастал храбростью, проявленной им в деле с хорьком, так что восхищение Фанни и мальчиков его доблестью компенсировало стыд, который он испытал от вчерашней унизительной сцены, и, хотя день прошел вполне счастливо и без неприятных происшествий, он, казалось, все время слышал внутренний голос, который шептал ему, что никакой он не храбрец, а просто глупый мальчишка, с которого сняли штаны при всем честном народе, и что когда-нибудь вся эта история станет известна всем окружающим. В тот вечер он с интересом выслушал замечание матери касательно того, что после смерти дедушки библиотека будет принадлежать ему.

– Но ведь сначала ею будет пользоваться тетя Барбара, ведь она самая старшая после дедушки, – возразил он.

Фанни-Розу рассмешила серьезность логических рассуждений сына.

– Возраст не играет здесь никакой роли, – сказала она. – Когда дедушка умрет, Клонмиэр будет принадлежать тебе, и ты сможешь делать все, что тебе угодно, пользоваться всеми комнатами, какими захочешь.

– Значит, я буду хозяином, как теперь дедушка, и все слуги должны будут делать то, что я им велю?

– Конечно, моя радость.

– И я смогу отказать от дома дяде Вилли и натравить на него собак, если он посмеет прийти в дом без моего разрешения?

Фанни-Роза рассмеялась.

– Очень было бы забавно, если бы ты это сделал, – сказала она. – Дядя Вилли бывает иногда таким нудным, все-то ему не нравится. Интересно было бы посмотреть, как он улепетывает от собак.

– Вы его не любите, маменька? – спросил Джонни, набравшись храбрости.

Фанни-Роза ответила не сразу.

– Не то что не люблю, – сказала она, – но мне всегда не нравился его менторский тон. Он слишком много на себя берет, полагаясь на свои дружеские отношения с семьей. В большинстве домов его вообще не стали бы принимать.

– А что, доктора – это плохие люди, они хуже, чем мы?

– Видишь ли, настоящий джентльмен обычно не выбирает профессию доктора. Подходящее занятие для джентльмена – это церковь, армия. А лучше всего вообще не иметь никакой профессии, просто владеть землей и всем остальным имением, что, к примеру, предстоит тебе.

– А что если дедушка через месяц умрет, – сказал Джонни после минутного молчания, – смогу я тогда спустить собак на дядю Вилли?

Эта идея пустила корни в его мозгу, затем прочно в нем утвердилась, и он частенько приставал к матери с вопросами о том, как они будут жить и что делать, когда свершится это великое событие. Джонни казалось, что, когда он станет хозяином Клонмиэра, с него будет смыто позорное пятно, оставленное поркой, воспоминание о которой все еще глодало его сердце. Уж тогда-то никто из прислуги не посмеет над ним смеяться. Он стал приглядываться к деду, стараясь подметить признаки пошатнувшегося здоровья. Иногда за завтраком он с беспокойством спрашивал деда, как тот спал, и Медный Джон, не привыкший к таким знакам внимания со стороны старшего внука, – в новом поколении хорошими манерами обладал Генри, так же как его покойный тезка, – начинал думать, что, может быть, у Джонни проснутся наконец нормальные родственные чувства, и мальчик постепенно сможет стать его товарищем и компаньоном. В эти дни Медный Джон часто чувствовал себя одиноким – оба сына его умерли, его любимица Джейн тоже, а Барбара почти все время болела. Однажды он взял с собой Джонни на рудник, и его забавляло огромное количество вопросов, которые тот задавал, в особенности когда он спросил капитана Николсона, что будет если кто-нибудь столкнет дедушку в шахту, умрет ли он тогда или нет.

– Боюсь, что умрет, мастер Джонни, – ответил маркшейдер, и Медный Джон был очень тронут, когда внук, задумчиво оглянувшись вокруг, сказал, что здесь все время бродят какие-то опасные типы, и хорошо бы дедушке всегда иметь при себе толстую палку.

– Вот когда ты вырастешь, – сказал Медный Джон, когда они возвращались домой, Джонни верхом на своем пони рядом с дедом, – ты будешь ездить со мной на рудник и поможешь мне держать этих людей в строгости. Там вообще всегда много работы.

– Я обязательно буду ездить с вами, дедушка, – с живостью отозвался мальчик. – С удовольствием буду ездить с вами каждый день.

Медный Джон рассмеялся. Ему показалось забавным, что его черноволосый внук начинает проявлять интерес к окружающей жизни.

– Успеешь еще этим заняться, – сказал он, – закончив учебу. Твой дядя Генри учился в Итоне и Оксфорде, прежде чем стал заниматься горным делом.

– Но, дедушка… – начал мальчик, однако сразу же умолк, вспомнив, что вряд ли стоит указывать деду на то, что к тому времени сам он давно уже будет в могиле; он решил сменить тему и вместо этого сказал: – Я надеюсь, что вам не слишком трудно ехать так далеко верхом?

– Конечно нет, я мог бы проехать вдвое дальше, и все равно не устал бы, – ответил Медный Джон, и это, по-видимому, произвело впечатление на мальчугана, потому что он снова задумался. По крайней мере, рассуждал сам с собой Медный Джон, мальчик наконец становится вежливым.

В ту осень Фанни-Роза заказала групповой портрет своего юного семейства. Его повесили на стене в столовой, напротив портрета Джейн. Это была прелестная группа: пятеро детишек в красных бархатных панталончиках играют в саду в Клонмиэре. Маленький Герберт в платьице сидит на земле и радостно улыбается; рядом – Эдвард с веселой мордочкой и кудряшками. Генри более серьезен, а Фанни несколько бледна, зато исполнена достоинства, как и подобает единственной дочери в семье. В центре группы – Джонни с луком и стрелами в руках; волосы у него небрежно растрепаны, на гордом красивом лице – упрямое решительное выражение. Он взирает на мир надменно и бесстрастно, словно решил показать тем, кто будет смотреть на его портрет, что Джонни Бродрику из Клонмиэра нет никакого дела ни до кого и ни до чего.

2

Когда Джонни исполнилось четырнадцать лет, его отправили в Итон. С каждыми каникулами Фанни-Роза забирала все больше места в доме для себя и своих мальчиков. Барбара была настолько больна, что почти не выходила из своей комнаты и передала бразды правления в руки невестки. Элиза старалась делать вид, что так и должно быть, однако предпочитала проводить это время не в Дунхейвене, а в Сонби. Что касается Медного Джона, то в свои семьдесят лет он выглядел едва на шестьдесят, и, хотя его волосы совсем поседели, фигура ничуть не изменилась, а ум сохранил прежнюю остроту, и он заправлял делами на руднике так же дотошно и основательно, как если бы был вдвое моложе. Возможно, что с годами он стал внушать своему внуку еще больший страх и благоговение, чем раньше. В его твердом суровом лице, широких плечах, массивном подбородке было что-то такое, что вызывало мысль о Всемогущем, и когда во время завтрака он занимал свое место за столом, держа перед собой открытую Библию, мальчиков охватывало тревожное чувство, им казалось, что за столом в Дунхейвене присутствует Нечто, некая высшая сила, способная погубить их навечно единым мановением руки. «Я – Альфа и Омега, начало и конец», – провозглашал торжественный голос, и маленький Герберт твердо верил, что дедушка говорит о себе самом, и ожидал, что у него над головой закружится голубь, как это изображено на первой странице его молитвенника. Фанни, более робкая по натуре, откровенно боялась деда и спасалась в своей комнате всякий раз, когда его видела. Из всех детей только у Генри были нормальные отношения с дедом. Это был открытый приветливый мальчик, невольно вызывающий симпатию и поразительно напоминающий своего дядюшку Генри, которого он никогда не видел. Возможно, именно это сходство заставляло Медного Джона относиться к мальчику более благосклонно, чем к другим внукам, и во время летних каникул ему частенько случалось прогуливаться с мальчиком по саду и парку, опираясь на свою неизменную трость, в то время как Генри спрашивал его мнения о современной политике, что неизменно забавляло старика. Отношение Джонни к деду было явно враждебным. Его повелительный голос – он не допускал за столом никаких разговоров, когда говорил сам – невыносимо раздражал Джонни. Ему было скучно, он ерзал, мечтая поскорее выбраться из-за стола, оседлать своего пони и помчаться на волю, и он бормотал себе под нос, зная, что дед слышит уже не так хорошо, как раньше: «Давай-давай, болтай дальше, старый дуралей», и ему доставляло удовольствие видеть выражение ужаса на лице сестренки, которая все слышала. Время каверзных шуток миновало. Человеку, обучающемуся в Итоне, не пристало запускать мышей под юбки горничным и подвязывать кувшины с водой над дверями их комнат, зато теперь были другие развлечения, которые взрослые не одобряли, так же как и прежние его проказы, – можно было, например, курить в конюшне или пить эль с дунхейвенскими мальчишками.

Было очень интересно выбраться с наступлением темноты из дома через окно в кладовой и убежать в парк, для того чтобы встретиться там с Пэтом Воланом, Джеком Донованом и другими ребятами; все они были несколькими годами старше, чем он, но значительно невежественнее – по крайней мере старались казаться таковыми. Мальчики лежали в высокой траве, покуривая трубки (отчего, надо признаться, Джонни слегка подташнивало), и «юный джентльмен» разглагольствовал о жизни в Итоне, о своих приятелях и о том, что учителя ничего не могут ему сделать и что он, если захочет, уйдет из школы еще до того, как ему исполнится восемнадцать лет. «Когда старик умрет, все это будет принадлежать мне, – хвастался он, делая широкий жест, как бы обнимающий все окружающее, – и я приглашу вас всех, ребята, к себе домой в замок». Эти слова сопровождались хихиканьем со стороны парней, льстивыми словами, комплиментами – они называли его «мировой парень, самый лучший из всего помета», а Джонни раздувался от гордости, эти слова лили бальзам на его душу, ибо друзей в Итоне у него было совсем не так много, как предполагали деревенские юнцы. Говоря по правде, Генри за три недели добился большего, чем Джонни за три года. Он приспособился к необычному миру школы с легкостью и тактом, внушавшими зависть Джонни, который всячески сопротивлялся дисциплине, ненавидел труд и только что насмерть поссорился со своим лучшим другом, который предпочел ему другого товарища; Джонни видел, что его младшего брата, счастливого и довольного, сразу полюбили и учителя и товарищи; исполненный горечи, он пытался понять, что же неладно с ним самим, почему ему постоянно приходится воевать со всеми и со всем.

– Ненавижу Итон, – сказал он как-то Генри, когда они возвращались в Клонмиэр на летние каникулы, как раз после того как Джонни исполнилось семнадцать лет. – Я серьезно подумываю о том, чтобы просить маменькиного разрешения уйти из школы. Там нет ни одного человека, с которым можно было бы поговорить, и вообще страшная скучища.

– Жаль, что ты не занялся греблей, – сказал Генри. – Мне было так интересно, и к тому же в нашем клубе очень славные ребята. В следующем семестре обязательно буду участвовать в гонках. Оба моих друга, и Локсли и Мидлтон, пригласили меня погостить у них неделю на каникулах, и мне очень хотелось бы принять их приглашения. У отца Локсли самая лучшая охота в Англии.

Джонни молчал. Его-то никто не приглашал погостить, когда ему было четырнадцать лет. Правда, потом, когда он был уже постарше, ему случалось гостить у товарищей, однако он не получал от этого особого удовольствия – дружеские отношения были для него скорее бременем. Он посмотрел на брата, который улыбался, читая газету, а потом неожиданно увидел в оконном стекле свое собственное отражение, свою капризную угрюмую физиономию – нечего и удивляться, что он никому не внушает симпатии.

Мать, как обычно, в какой-то степени вернула ему уверенность в себе.

– Милый мой мальчик! – воскликнула она, нежно обнимая его. – Как ты вырос за эти три месяца, становишься совсем взрослым мужчиной. Какая глупость, что тебе все еще приходится торчать в школе, корпеть над этими противными книгами.

Джонни горячо любил мать. Приятно, когда твои собственные мысли высказывает кто-то другой. Его мать – замечательная женщина, только почему, черт возьми, она повязывает голову чулком, вместо того чтобы носить чепчик, и как это можно при ее рыжих волосах – цвет которых, кстати сказать, стал еще интенсивнее со времени последних каникул – надевать малиновый жакет? К тому же она еще и располнела.

– Я рад, что вы считаете сидение над книгами бессмысленной тратой времени, – сказал он. – Мне тоже кажется, что мое пребывание в Итоне не имеет никакого смысла, и я хочу оставить школу.

– Конечно, конечно, мы это устроим, – сказала она. – Я поговорю с твоим дядей Бобом насчет патента, и ты станешь офицером в драгунском полку. Тебе известно, что твой бедный дедушка умер?

– Что? – воскликнул в волнении Джонни.

– Нет-нет, – быстро сказала его мать, оглянувшись назад, – я имею в виду дедушку Саймона. Дядя Боб сейчас в Эндриффе, пытается разобраться в делах имения. Там, конечно, все в страшном беспорядке.

– Очень жаль, – шепотом сказал Джонни, – что это дедушка Саймон, а не Бродрик.

– Я тоже так считаю, – согласилась с сыном Фанни-Роза, – но что толку об этом говорить? По крайней мере у дедушки Саймона была счастливая смерть. Он отправился спать, выпив еще больше, чем обычно, и у него загорелось одеяло. Он, должно быть, выронил трубку, и когда в комнату вошел камердинер, он уже почти задохнулся от смеси дыма и паров спиртного. Бедного моего папочку, наверное, задушило его собственное дыхание. Камердинер говорит, что у него было такое спокойное лицо.

– Замок Эндрифф, как я полагаю, отойдет дяде Бобу? – сказал Джонни.

– Да, а также то, что осталось от денег. Вряд ли там много наберется. Кстати, весь свой портвейн он завещал тебе.

– Ну, это уже кое-что, – сказал Джонни. – Нельзя ли его потихоньку переправить в Клонмиэр и припрятать там так, чтобы дедушка об этом не узнал?

Мать засмеялась и на мгновение стала похожа на прежнюю Фанни-Розу, в особенности в тот момент, когда прищурила один глаз и приложила палец к губам.

– Все уже сделано, – сказала она. – Я велела убрать вино на чердак и сложить там. Твой дедушка никогда его не найдет. Я теперь здесь полная хозяйка, так что никто не посмеет задавать вопросы.

– А как тетя Барбара? – спросил Джонни.

– Все по-прежнему. Она не выходит из своей комнаты, а ест совсем мало, словно птичка. Дядя Вилли говорит, что она едва ли протянет до весны. Ей, конечно, был бы полезен более мягкий климат, но она слишком слаба для того, чтобы куда-то ехать.

– Сколько ей лет, маменька? – спросил Джонни.

– Твоей тетушке? Ну, я думаю, лет сорок восемь, не больше.

– В нашей семье умирают удивительно рано, – заметил Джонни. – Можно подумать, что на нас лежит проклятье.

– Ну, твоего дедушки это проклятье не коснулось, – сказала Фанни-Роза. – Тебе известно, – конечно, это только разговоры – что рудник приносит около двадцати тысяч фунтов в год? И все равно, по воскресеньям нам подают только холодный ужин, а огонь в камине разрешается разводить только в октябре? Я теперь этому не подчиняюсь и велю Томасу приносить в мою комнату торф, а если мне хочется есть, то вечером мне приносят поднос. Между прочим, нечего заглядываться на эту новую горничную. Она косоглазая, да и в голове у нее не все в порядке.

– А куда девалась Мэг?

– Ах, у нас с ней вышла отчаянная ссора, и я ее выгнала. В Дунхейвене теперь говорят, что у нас в Клонмиэре никто не хочет работать, потому что у меня плохой характер. Ты когда-нибудь слышал что-нибудь подобное? Да я самая снисходительная хозяйка во всей округе. Разве я заглядываю к ним под кровати? Никогда в жизни, я слишком боюсь того, что могу там обнаружить.

Оба ее сына рассмеялись. Как с ней весело и приятно, когда она захочет, как она радостно смеется, какие у нее живые глаза, выразительные жесты; и какое, в конце концов, имеет значение то, что она махнула на себя рукой и вовсе не старается избавиться от веснушек, никогда толком не расчесывает свои рыжие локоны, а просто повязывает их этим нелепым чулком, чтобы они хоть как-то держались на месте?

– Я тут затеяла одно важное дело, – продолжала она, – обучаю девушек из Дунхейвена искусству плетения кружев. У меня уже человек шесть, они приходят в замок каждый четверг.

– Зачем тебе это нужно? – спросил Джонни.

– Ну, ведь это одна из сторон нашей культуры, разве не так? А что им иначе делать? Валяться под кустом с парнями, и больше ничего. А что до преподобного отца, так он, конечно, явился ко мне в превеликом гневе. «Это все козни дьявола, миссис Бродрик, – заявил он мне, – вы сбиваете девушек с толку, не успеешь оглянуться, как они перестанут довольствоваться своим положением. Если уж вы хотите совершить благое дело, – сказал он мне, когда я провожала его, – оставьте в покое дунхейвенских девушек и займитесь незаконными детьми вашей сестрицы».

Тут я ему кое-что сказала, так что он не скоро это забудет. Бедная тетушка Тилли! Разве я не посылаю ей целый тюк старой одежды каждое Рождество? У нее уже одиннадцать детей, и все бегают по Эндриффу босиком. Уж мог бы этот Салливан пошить им башмаки, он же сапожник, в конце концов.

В гостиной в Клонмиэре царил тот же знакомый беспорядок, что и в Летароге. На полу и на стульях валялись куски только что сплетенных кружев, в вазах стояли увядшие цветы, потому что Фанни-Роза постоянно забывала их выбрасывать. На письменном столе лежали стопки присланных по почте книг, а вокруг – оберточная бумага и бечевки. Фанни-Роза выписывала множество книг, а потом забывала их читать. На ковре можно было видеть кучки и лужицы – следы, оставленные недавно родившимся щенком, которые никто и не думал убирать, а к обивке дивана в самом уголке прилипла конфета, выпавшая, вероятно, из кармана Герберта. Джонни и Генри пошли по коридору, чтобы поздороваться с теткой. Она лежала возле окна, бледная и изможденная, но все такая же кроткая и терпеливая тетя Барбара, какую они всегда знали. Она расспрашивала об их делах, выражала сожаление, что нездоровье мешает ей спуститься в столовую и пообедать вместе с ними – она ведь ни разу не выходила из своей комнаты со дня их последнего приезда домой. Она надеется, говорила она, что их постели как следует проветрили. В этой башенной комнате всегда немного сыровато, но конечно же, их мать позаботится о том, чтобы постели согрели, в чем Джонни сильно сомневался. Потом она снова начала кашлять, это были ужасные надрывные звуки, и Генри со своим обычным тактом и хорошими манерами отошел, делая вид, что с интересом рассматривает картину на стене, в то время как на Джонни напал приступ неудержимого смеха. Когда они вышли в коридор, он не выдержал, и ему пришлось заткнуть рот платком, а Генри, возмущенный и расстроенный, уговаривал его уняться.

– Как ты можешь? – говорил он. – Она, я думаю, и месяца не протянет. Это так ужасно грустно.

– Знаю я, дурак ты этакий, – говорил Джонни. – Я не меньше тебя люблю тетю Барбару. Но эти звуки…

И он продолжал раскачиваться от беззвучного хохота, по щекам у него текли слезы, так что этот нервный смех заразил наконец и Генри; братья в полуистерическом состоянии выбежали из дома в сад, и Джонни успокоился только тогда, когда, раздевшись чуть ли не по дороге, нырнул наконец в воду бухты.

«Хорошо, что дедушка возвращается только на следующий день, – думал Генри. – Какой был бы ужас, если бы он, выехав из-за поворота, увидел Джонни во всей его природной наготе. Разговоров об этом хватило бы до самого конца каникул».

– Вылезай, сумасшедший, – звал он брата. – Тебя могут увидеть горничные из дома.

И он с опаской оглянулся.

Джонни встряхнулся, как собака, и с усмешкой посмотрел на младшего брата. Полотенца у него не было, ему придется вытираться рубашкой.

– Я думаю, они получат большое удовольствие, – сказал он. – Держу пари, эта хорошенькая очень не прочь увидеть меня в таком виде.

– Самонадеянный идиот, – сказал Генри. – Чем это ты так гордишься, интересно знать.

Джонни засмеялся и ничего не ответил. Он начал натягивать на себя одежду. Мрачное настроение, владевшее им с момента отъезда из Итона, рассеялось. Мать сказала, что он может расстаться со школой после Рождества и что дядя Боб купит ему патент на офицерский чин в драгунском полку. Он поедет в чужие страны, укокошит там целые полчища врагов, а бедняга Генри по-прежнему будет торчать в школе и ложиться спать в десять часов…

– Слава Богу, успел, – пробормотал Генри, увидев тетушку Элизу, которая вышла из дома, чтобы с ними поздороваться.

– Милые мои мальчики, – проворковала она, подставив им по очереди свою уже несколько дряблую щеку и обдавая их при этом запахом нафталина, – как я рада вас видеть. Джонни уже совсем взрослый молодой человек, да и Генри сильно вырос. Скоро вы не захотите и разговаривать со своей старой тетушкой.

– Не говорите так, – галантно возразил Генри. – Для меня вы такая же молодая, как и всегда. Вы по-прежнему рисуете? Как ваши этюды?

– У меня есть два-три прелестных пейзажа, я вам их как-нибудь покажу. Джонни, милый, ты не хочешь завтра поехать в Слейн, чтобы встретить дедушку? Парохода не будет еще два или три дня, а у него в Слейне больше нет никаких дел, и он захочет проехаться по дороге. Тим отвезет тебя в карете.

– Я ничего не имею против.

– Я уверена, что дедушке это будет очень приятно. Он же не видел тебя целых полгода.

– А он не скучает в Сонби? Ему там, наверное, очень одиноко, – говорил Генри, когда они входили в дом. – Не представляю, что он делает на той стороне без своих шахт.

– Он по-прежнему ездит в Бронси дважды в неделю, – отвечала Элиза, – и время от времени посещает ваш прежний дом в Летароге. Как удачно, что миссис Коллинз такая отличная экономка, она делает для него все, что нужно. Теперь, когда ваша тетушка Барбара болеет, я не могла бы находиться в двух местах одновременно, я просто привязана к дому.

– Подожди немного, тетя Элиза, – сказал Джонни. – Скоро я получу патент и стану офицером, тогда я приглашу тебя в Лондон, и мы проведем мой отпуск вместе. Как ты думаешь, понравлюсь я тебе в красном мундире?

– Я в этом уверена, миленький. Все молодые девушки будут мне завидовать. Обед готов, Томас? Мне ужасно хочется есть.

– Миссис Джон распорядилась отложить обед на час, ей нужно закончить вышивание.

– О, Боже, как это досадно! Время обеда меняется каждый день. Вчера, когда я вернулась с прогулки, со стола было уже убрано, потому что ей вздумалось пообедать раньше. Никогда не знаешь, что тебя ожидает.

Джонни приоткрыл дверь и заглянул в библиотеку. У этой комнаты был суровый спартанский вид, там было холодно и мрачно, как во всяком помещении, которым не пользуются месяцами. Однако там по-прежнему ощущалось присутствие деда. Сохранились даже запахи, пахло кожей, перьями и бумагой. Вся атмосфера несколько напоминала атмосферу церкви, такая же суровая и неприступная. Какой контраст, думал Джонни, взбегая наверх, по сравнению с ералашем, царящим в гостиной, где в настоящий момент шла примерка: Фанни-Роза, всклокоченная и возбужденная, примеряла дочери платье, накалывая одну деталь за другой и нещадно браня девочку за то, что та не стоит спокойно; в то время как Эдвард и Генри прыгали через стулья или дрались, а за ними наблюдали два спаниеля, подбадривая их звонким лаем.

На следующий день Джонни отправился в Слейн; он был в превосходном настроении, ибо Тим позволил ему править лошадьми, вернее, Джонни просто-напросто отобрал у него вожжи. Старик Кейси скончался уже несколько лет назад, а бывший грум, теперь уже женатый человек лет пятидесяти, сидел рядом с молодым хозяином в некотором беспокойстве. Мастеру Генри можно было доверить лошадей. Он умел обращаться с животными, у него это получалось естественно, так же как в свое время у его отца, а вот у мастера Джонни совсем не было терпения, и он дергал вожжи и размахивал кнутом, так что бедное животное поневоле начинало нервничать.

– Пусть лошадь сама делает, что нужно, мастер Джонни, оставьте ее в покое, – говорил Тим, однако Джонни, которому казалось, что они едут слишком медленно, продолжал ее погонять.

– Отчего ты не ездишь на катафалке, Тим? Это тебе больше бы подошло, – говорил он. – Ну вы, ленивые дьяволы, пошевеливайтесь! Вы так растолстели, что ползете, как черепахи, совсем как этот старый дурень, что за вами ходит.

– Не годится так говорить про человека, который знает вас с пеленок, мастер Джонни.

– Ах, ты же знаешь, Тим, что я лаю да не кусаюсь, – отвечал Джонни, шаря в кармане в поисках серебряной монеты. – Возьми-ка вот, выпей за мою погибель, когда приедем в Слейн.

– Не нужно мне ваших денег, мастер Джонни.

– Ну-ну, не глупи. Не каждый день тебе приходится возить меня в Слейн, правда? Вот и пользуйся, пока можешь.

Как это здорово, оказаться в городе и на полной свободе – лошади на постоялом дворе в конюшне, а дед, как выяснилось, разговаривает с управляющим банка и, по всей видимости, проведет с ним часа два, не меньше. Джонни прошелся вдоль реки, посмотрел, как грузится какой-то корабль, с наслаждением вдыхая запахи и прислушиваясь к звукам Слейна, – он прекрасно себя чувствовал, ему было семнадцать лет, и у него не было никаких забот; к тому же у него водились деньги, которые жгли ему руки. Он свернул с набережной на улицу и столкнулся нос к носу с двумя парнями из Дунхейвена. Один из них был Джек Донован, сын Сэма Донована, что держал лавку на набережной, – высокий, хорошо сложенный молодой человек, лет на шесть старше Джонни, рыжеволосый и несколько пучеглазый.

– Ну и чудеса, – сказал Джек Донован. – Юный мистер Бродрик собственной персоной. Мы с Пэтом только что толковали, что пора бы уж вам вернуться с той стороны, из этой вашей распрекрасной школы.

– Здравствуйте, – небрежно приветствовал их Джонни, протягивая два пальца. – Куда это вы направляетесь, ребята? Я тут дожидаюсь деда, и у меня два часа свободных, совсем нечего делать.

– А-а, так мы покажем вам Слейн, – сказал Джек Донован, подмигнув. – Это прекрасный город, если знать, что к чему. Давайте-ка промочим горло, прежде чем решим, что делать дальше.

– Не стоит вам показываться вместе с нами в трактире, – сказал второй парень. – Дедушка ваш непременно узнает и задаст вам хорошую порку.

– Мне никто не указ, я делаю что хочу, черт возьми, – огрызнулся Джонни. – Ну, вы, показывайте дорогу, а то у меня в глотке пересохло.

Он прекрасно знал, что если его обнаружат в обществе этих парней, тем более что один из них носит фамилию Донован, ему крепко достанется, ибо неизвестно, по какой причине его дедушка не любит Донованов, так же как обе его тетушки и даже мать. Последнее обстоятельство, однако, заставило его относиться к этим ребятам тем более дружелюбно. Вскоре все трое сидели у стойки одного из многочисленных пабов Слейна. В кабачке было полно народа, и атмосфера была такая, что можно было задохнуться. Где-то неподалеку была ярмарка, и все трактиры были заполнены сельскими жителями; за столами сидели старики со своими нескончаемыми историями, визгливые женщины и миловидные крестьянские девушки в шалях, наброшенных на голову.

– Что вам спросить? Виски будешь? – обратился к Джонни Джек Донован.

– Буду, – храбро отвечал тот.

Дома он пил эль, когда удавалось раздобыть, и иногда какой-нибудь жалкий стаканчик портвейна, если деду угодно было протянуть ему графин.

– Вот это по-нашему, – восхищенно сказал Джек Донован, когда Джонни выпил свою порцию одним глотком, стараясь делать вид, что это ему нипочем. – Клянусь, вам хочется повторить. Ну-ка, Пэт, еще стаканчик этому превосходному молодому джентльмену.

Вторую порцию Джонни выпил помедленнее. Бог ты мой, это здорово. Чертовски здорово. В человека вливается жизнь. И храбрость тоже. Будь он проклят, если вернется в Итон в следующем семестре. Пускайдядюшка Боб позаботится о патенте сразу же, не откладывая.

– Через месяц-другой я поступаю в драгуны, – сообщил он, глядя на своих собутыльников.

– Вот это жизнь, – сказал Джек Донован. – Каким храбрецом вы будете выглядеть, мистер Джонни, с королевским штандартом в руках. У меня у самого, знаете ли, появилось желание последовать вашему примеру. Еще стаканчик виски?

– Не возражаю, – согласился Джонни, – только при условии, что платить буду я.

– За ваше здоровье, в таком случае, – сказал Джек Донован, – и наилучшие пожелания самому замечательному парню, какого мне приходилось встречать, право слово, верно вам говорю. Вам ведь уже сравнялось двадцать один?

– Мне семнадцать, – сказал Джонни.

– Вы меня обманываете. Клянусь всеми святыми, вы меня обманываете. Разве не правда, Пэт?

– Уверяю вас, что это правда, мне исполнилось семнадцать в мае.

– А как он пьет виски. Подумать только! Право же, можно гордиться. Я готов был поклясться, что вам не меньше двадцати одного. Посмотрите, как на вас поглядывает через окно эта девчонка. Она тоже готова поклясться, что вам двадцать один, верно, Пэт?

Парни без конца смеялись, раскачиваясь на своих стульях у стойки, и Джонни, удивляясь, что он еще может сидеть прямо, тоже смеялся, глядя на девушку в шали, сидевшую на другом конце комнаты. Девушка улыбнулась в ответ и поманила его пальцем.

– Смотри-ка ты, он уже одержал победу, теперь он для нас потерян, – горестно проговорил Джек Донован, возводя глаза к небу. – Однако если ему только семнадцать, тогда нечего и думать о Бетти Финеган. Она таких птенцов не принимает.

– Что ты хочешь сказать? – спросил Джонни.

Смех этого типа вдруг показался ему оскорбительным, и вообще ему не нравились рыжие волосы. В конце концов, может быть, дедушка и прав, что не любит Донованов. В комнате к тому же сделалось до чертиков жарко, а все окружающие страшно шумели.

– Спорим, вы не можете отвести Бетти Финеган, куда полагается, это вам не то что опрокинуть две стопки виски, – подначивал Джек Донован, слишком близко придвигая свою насмешливую физиономию к лицу Джонни.

– Да неужели? Почему ты так думаешь?

– Да потому, что на той стороне, в вашей прекрасной школе, вам такое не разрешается, – сказал Джек Донован. – Опрокинуть стаканчик виски – это всякий может, а вот чтобы иметь дело с женщиной, нужно быть настоящим мужчиной.

Снова раздался взрыв хохота, теперь уже и другие люди в пабе стали оглядываться на Джонни.

– Давай, парень, веселись, – сказал ему какой-то старик, размахивая стаканом. – Эти молодцы просто завидуют тебе, право слово. Верно я говорю, Бетти?

Востроглазая девушка в шали кивнула и снова улыбнулась Джонни.

Он медленно поднялся на ноги и посмотрел на Джека Донована.

– Спасибо тебе за компанию, Джек, – сказал он, – как-нибудь на днях мы снова с тобой выпьем. А пока я занят, у меня свидание. – Он бросил на стойку несколько серебряных монет и надел шляпу, сильно сдвинув ее набок. – Ты в мою сторону или я в твою? – обратился он к Бетти Финеган…

Было уже пять часов, когда Джонни снова оказался около банка. Банк был закрыт и заперт, ставни спущены. Дед, наверное, ушел час тому назад. Возможно, он дожидается его в гостиничной конюшне. Ну и что, пускай себе ждет, старый дурень. Ничего с ним не сделается. Странно, подумал Джонни, я его нисколько не боюсь. Будет смотреть на меня страшными глазами, пригласит в свой противный кабинет – вот скучища! – все равно мне теперь не страшно. Он не мог бы объяснить, что придавало ему такую холодную уверенность в себе. Может быть, виски, который он выпил, может быть, ощущение женского тела, которое он недавно обнимал, а может быть, просто то, что ему семнадцать лет, и он – Джонни Бродрик из Клонмиэра, и если кто-нибудь посмеет ему противоречить, он просто даст ему в ухо. Как бы то ни было, он больше не мог испытывать страх перед семидесятипятилетним стариком, которому давно уже пора отправиться в могилу.

Когда Джонни подошел к конюшне, то увидел, что карета уже на улице, а Тим стоит рядом с лошадьми. Дед ждал возле открытой дверцы кареты с часами в руке.

– Добрый день, сэр, – сказал Джонни. – Я заставил вас ждать?

Как странно. Он не мог понять, неужели он так вырос за последние месяцы? Ведь он теперь выше деда. А может быть, это старик стал меньше ростом? А как он тяжело опирается на свою трость, гораздо тяжелее, чем раньше. Медный Джон посмотрел на внука и положил часы на место, в жилетный карман.

– А я уже собирался уехать без тебя, – коротко сказал он, забираясь в карету и усаживаясь в самом углу. – Ну, чем же ты тут занимался? – проговорил он через несколько минут.

Джонни достал из кармана носовой платок и, демонстративно взмахнув им, высморкал нос. Как было бы замечательно, думал он, отбросить к свиньям всякую осторожность и сказать правду, а потом посмотреть, какое будет у деда лицо. Джонни с трудом подавил дикое желание расхохотаться.

– Я провел этот день, сэр, наслаждаясь красотами Слейна.

Дед хмыкнул.

– Ты приехал приблизительно в два часа дня, – сказал он. – К четырем часам ты, наверное, обошел весь город дважды и увидел все, что там можно увидеть. Открой окно со своей стороны, мой мальчик. Здесь очень душно.

Он почувствовал, что от меня пахнет виски, подумал Джонни. Ну, будет теперь заваруха. Придется сказать ему, что мне стало дурно, и я был вынужден зайти в паб и прилечь там. Снова к горлу подступил этот неприличный смех. Однако дед ничего больше не сказал. Он казался задумчивым, погруженным в свои мысли, вообще был какой-то не такой, как обычно. Возможно, его переговоры с директором банка оказались не слишком успешными. Однако вряд ли это возможно, ведь медный рудник приносит не меньше двадцати тысяч фунтов в год. Впрочем, маменька всегда была склонна к преувеличениям. Может быть, как раз все наоборот, ее сведения неверны, и дела идут совсем не так хорошо. Во всяком случае, это не мое дело, подумал Джонни; он зевнул, закрыл глаза и откинулся на подушки кареты, держась рукой за оконный ремешок. Он испытывал восхитительную истому, все его существо наполняло невыразимое довольство собой и всем окружающим, и если такое бывает от виски или от Бетти Финеган, то что же, черт возьми, он будет испытывать через несколько лет, когда станет служить в драгунах? Жить на свете, в конце концов, не так уж плохо. Через несколько минут он уже крепко спал, лицо его разрумянилось, волосы слегка растрепались, и выглядел он, по правде говоря, гораздо младше своих семнадцати лет.

Джонни проснулся только тогда, когда карета с грохотом катила по мостовой Дунхейвена, проснулся, словно от толчка, вспомнив о присутствии деда рядом с собой в карете, и тут же почувствовал облегчение, смешанное с удивлением, увидев, что дед тоже уснул и, значит, не будет его бранить за то, что он такой никчемный собеседник и с ним даже нельзя поговорить. Он испытывал огромное искушение рассказать о том, как он провел этот день, Генри, однако что-то заставило его отказаться от этой мысли: смутное подозрение, что его младший брат вовсе не станет восхищаться и одобрительно хлопать его по плечу, а, наоборот, отстранится от него с удивлением, может быть, даже с отвращением и будет относиться к нему хуже, чем раньше. Все, конечно, уже пообедали, дедушка пообедал в Слейне, и Джонни, который был так голоден, что мог, казалось, съесть целого быка, с жадностью накинулся на оставленный ему в столовой холодный ужин, уклончиво отвечал на расспросы Генри о том, как он провел день.

Младшие мальчики вместе со своей сестренкой уже легли спать, и когда Джонни и Генри поднялись в гостиную, чтобы пожелать взрослым спокойной ночи, они увидели, что дед стоит перед камином с каким-то странным, несколько смущенным выражением на лице. Их мать сидела в кресле у окна, а тетушка Элиза – напротив нее, и обе они, отложив работу, слушали, что говорит глава дома. О Боже, думал Джонни, он узнал про сегодняшний день и теперь рассказывает им…

– Подождите минутку, – сказал их дедушка. – Я хочу, чтобы вы тоже выслушали то, что я собираюсь сообщить вашим матери и тетке.

Внуки повиновались, Медный Джон откашлялся и заложил руки за спину.

– Я не намерен особенно распространяться, – сказал он, – но хочу поставить вас в известность о том, что произошло. Этот раз я здесь долго не пробуду, только заеду на шахты, чтобы обсудить кое-какие вопросы, и сразу же вернусь на ту сторону. В дальнейшем я предполагаю оставаться там дольше, чем это было раньше, и, с вашего позволения, Фанни-Роза, основным моим местопребыванием будет отныне Летарог. Элиза может оставить за собой дом в Сонби и поселиться там, когда позволят обстоятельства. Этот дом, разумеется, останется открытым для любого члена нашей семьи, мои внуки по-прежнему могут считать его своим родным гнездом.

Он замолчал и снова кашлянул. На лице Элизы застыло недоумевающее выражение, она метнула взгляд на невестку, сидевшую напротив нее.

– А что будете делать, в Летароге, отец? – спросила она. – Вам будет тоскливо одному. И, кроме того, неудобно будет ездить в Бронси, это слишком далеко. Ведь именно поэтому вы перебрались в Сонби.

– Я не буду один, дорогая, – сказал ее отец. – Именно это я и собирался вам сообщить. Три недели тому назад миссис Коллинз дала согласие стать моей женой. Мы поженились в Бронси и после этого переехали в Летарог. Она очень хорошая, милая женщина, преданная мне всей душой, и она любит меня. Я очень счастлив, что могу называть ее теперь миссис Бродрик и надеюсь, что вы будете делать то же самое.

В комнате воцарилась гробовая тишина. Затем Фанни-Роза воскликнула: «Боже мой!», а Элиза разразилась бурным потоком слез.

– Ах, отец, – проговорила она. – Как вы только могли? Миссис Коллинз, ваша кухарка! И это после стольких лет. Что скажут люди, все наши друзья в Сонби? С нами теперь никто не станет разговаривать.

– Ясно одно, – сказала Фанни-Роза, – эта новость убьет Барбару. Нам придется каким-то образом скрыть ее от бедняжки.

– Барбара уже знает, – спокойно отозвался Медный Джон. – Я сообщил ей, когда заходил к ней в комнату. Она отнеслась к моей новости с полным пониманием.

– Если бы она не заболела, этого никогда бы не случилось, – рыдала Элиза. – Только потому, что она лежит здесь, прикованная к постели, а я вынуждена за ней ходить, только поэтому вы попали в зависимость к этой… к этой женщине – я никогда не смогу называть ее миссис Бродрик, отец, вы не можете от меня этого требовать.

И она снова залилась слезами.

– Разумеется, – сказала Фанни-Роза, – ваш отец волен поступать, как ему заблагорассудится. Ведь миссис Коллинз уже не молодая женщина, которая могла бы… Я хочу сказать, что новое положение вещей никоим образом не может отразиться на Джонни, ведь верно?

– Уверяю вас, – сказал ее свекор, – что интересы Джонни не пострадают ни в малейшей степени, так же как и ваши, Фанни-Роза, и твои, Элиза, – одним словом, ни один из членов нашей семьи не будет обижен. Мне семьдесят пять лет, моей жене пятьдесят. В моем завещании, естественно, оговорена определенная сумма, которую она получит после моей смерти, однако то, что я ей оставляю, никак не отразится на доле, которую получит каждый из вас, никто из вас не пострадает. Что же касается наших друзей в Сонби или в каких-нибудь других местах, то ты, Элиза, можешь не беспокоиться. Мы будем жить в Летароге, и миссис Бродрик не намерена никуда оттуда переезжать. Людям совсем не обязательно знать, что я снова женился, если ты сама не захочешь поставить их об этом в известность. Я верю и надеюсь, что ни один из членов моей семьи не будет таить зла против женщины, которая так добра, что согласилась разделить со мной последние годы моей жизни.

Никто ничего не ответил. Медный Джон перевел взгляд с дочери на невестку, потом посмотрел на своих внуков. Вошел Томас, чтобы задернуть занавеси. Когда занавеси сдвинулись и раздался щелчок, в этом звуке Генри послышалось что-то финальное, словно он знаменовал собой завершение эпохи. Все теперь будет по-другому. Клонмиэр, конечно, останется, они с Джонни и младшие братья будут по-прежнему приезжать сюда на каникулы, но деда с ними уже не будет. Библиотека опустеет, на столике в передней не будет его суковатой палки и шляпы с загнутыми полями, а дед будет жить в маленьком фермерском доме в Летароге, будет сидеть напротив своей кухарки, этой веселой широколицей женщины с красными руками, которая, бывало, пекла такие вкусные пышки и говорила с певучим бронсийским акцентом… Это ужасно, думал Генри, это просто отвратительно. Подумать только, что его дед, которого он так боялся и уважал, мог так низко пасть, низвергнуться со своего пьедестала. Бедные тетя Барбара и тетя Элиза; как им сейчас плохо, как ужасно они себя чувствуют. Теперь он будет к ним особенно внимательным, будет следить, чтобы малыши не шумели и не мешали им.

Слава Богу, думала Фанни-Роза, что он решил обосноваться в Летароге, а не привез ее сюда. Никого из нас его женитьба не затрагивает, и теперь я могу распоряжаться здесь, как хочу. К счастью, она уже не молода и не заведет новых детей. Впрочем, старики такие идиоты, кто их знает, что им взбредет в голову…

Очень хорошо, думала Элиза, что мне достанется дом в Сонби. О лучшем я и не мечтала, если, конечно, он назначит мне приличное содержание, чтобы я могла там жить по-человечески. Но он ведь так скуп, и, во всяком случае, я не могу бросить Барбару, хотя уверена, что это вопрос месяца или двух. Но я должна попытаться проявить твердость и потребовать, чтобы он давал мне достаточно, и я могла бы жить в Сонби, как подобает. Ведь я, в конце концов, скоро останусь единственной из его детей.

– Если никто из вас не хочет ничего сказать, – проговорил Медный Джон, – я пожелаю вам всем доброй ночи. Увидимся за завтраком. После этого я, как обычно, поеду на рудник.

Он поцеловал дочь и невестку, пожал руки внукам и вышел из гостиной.

Джонни слышал, как он прошел наверх в библиотеку и закрыл за собой дверь. Бедный одинокий старикан, подумал Джонни, ведь у него нет никого, кто мог бы дать ему утешение, – жена умерла тридцать лет назад, сыновья и дочери умирают один за другим. И этого человека я ненавидел и боялся всю свою жизнь, сколько себя помню. Он такой же, как и я, ему нужно то же самое, что и мне: чтобы его любили и понимали. Никакой он не Всемогущий Бог, и никогда им не был; он всего-навсего несчастный, трагически одинокий старик. Желаю ему всяческой удачи, ему и его кухарке; пусть матушка и тетки принимают оскорбленный вид, если им так нравится; пусть говорят, что он опозорил семью. Они не знают, как, наверное, страдал бедный старик, они вообще ничего не понимают.

– Послушай, это ужасно, правда? – сказал Генри, когда братья раздевались перед отходом ко сну.

– Вздор! – отрезал Джонни. – Почему он не может делать то, что хочется?

– Все будет так странно, – пробормотал Генри. – Приедешь домой на каникулы, а деда нет. Терпеть не могу перемены. Так хорошо, когда все идет по-старому.

Джонни не ответил. Он лежал на спине, подложив под голову руки, и в мозгу его проносились события нынешнего дня. Вот он правит лошадьми, вот идет по улицам Слейна, встречает Джека Донована и его друга, вот они заходят в паб, он пьет виски один стакан за другим, потом эта девушка. И в довершении всего новость, которую преподнес им дед. Вот его одинокая трагическая фигура, мысли о том, как сам он бросит школу, поступит в драгуны и, может быть, через несколько месяцев будет уже сражаться где-нибудь за границей.

Генри вскоре уснул, а Джонни все метался и ворочался в постели, может быть, оттого, что выспался в карете, но только с каждым часом ему все меньше хотелось спать, становилось все тревожнее, и он все время видел нахальную рожу рыжего Джека Донована, который наклонялся к нему и предлагал выпить еще стаканчик. Когда часы на конюшне пробили три, Джонни сел на кровати и откинул одеяло. Генри не шевелился, в доме все было тихо и спокойно.

«Интересно, – подумал Джонни, – есть ли у нас в погребе виски?»

Он вышел в коридор и прокрался к черной лестнице; ступеньки под его босыми ногами были очень холодными. Он прислушался – ни звука. Крадучись, осторожно, он ощупью нашел дорогу на кухню. Где-то тикали часы. Он протянул руку и нащупал дверь в погреб. Единственный раз в жизни старый Томас забыл о своих обязанностях. Ключи от погреба оставались в замке.

3

Второго декабря тысяча восемьсот пятьдесят шестого года по Сент-Джеймс-стрит со стороны Пикадилли ехал экипаж; он свернул на Пэл-Мэл и наконец остановился у дома под номером семнадцать «А», где в то время квартиры сдавались исключительно холостякам. Был темный дождливый вечер, кучер позвонил и дожидался, пока не вышел привратник; только потом он отворил дверцу кареты, чтобы помочь выйти своей пассажирке. «Скверная погода, мэм», – проговорил он привычные слова, протягивая руку за деньгами. И когда она положила ему на ладонь серебряную монету, с поистине королевским видом сказав: «Благодарю вас, любезный», он усмехнулся и стал смотреть, как она поднимается по ступенькам, даже не подозревая, какое производит впечатление – на ней была ярко-фиолетовая бархатная мантилья, а на голове косо сидела шляпка, такого же, как она полагала, цвета, из-под которой выбивались ярко-рыжие локоны. Какая, верно, раньше была красотка, подумал кучер, а уж щедрых таких только поискать, смотри-ка, целых полкроны отвалила, ни одна женщина столько не даст, да и мужчина тоже.

– Капитан Бродрик еще не вернулся, сударыня, – сказал привратник. – Он велел, чтобы вы подождали, коли приедете, он скоро будет. Я так думаю, он у парикмахера на Дермин-стрит, сударыня.

– Надеюсь, что его там не обкарнают, словно каторжника, – сказала Фанни-Роза. – Что толку иметь такие волосы, говорю я ему, а потом стричься чуть ли не наголо, как будто отбываешь свой срок в тюрьме? Зажгите, пожалуйста, газ. Здесь темно, как в могиле. Хотела бы я знать, что делает капитан Бродрик в этой дыре. Впрочем, вы мне, наверное, не скажете, если я спрошу.

Она рассмеялась и стянула с руки перчатку.

Привратник чувствовал себя неловко. Эта дама, вероятно, мамаша капитана Бродрика, и хотя она ведет себя свободно и не слишком важничает, обсуждать поведение капитана все же не годится. Он смотрел, как она поправила перед зеркалом шляпку и, открыв сумочку, посыпала лицо каким-то белым порошком. Это ее не украсило. Фанни-Роза поймала в зеркале его взгляд.

– В чем дело? – резко спросила она.

– Я ничего, сударыня, решительно ничего, – пробормотал привратник и, поклонившись, закрыл за собой дверь.

– Идиот несчастный, – проворчала Фанни-Роза, стряхивая с лица лишнюю пудру. Она поправила мантилью и крепче застегнула брошку, которой она была заколота спереди. Это была великолепная брильянтовая брошь в виде кокарды Джонниного полка. Булавка ее вечно расстегивалась. Фанни-Роза была уверена, что когда-нибудь ее потеряет. Она принялась расхаживать по комнате, перебирая разные предметы на каминной полке, открывая шкатулки, рассматривая картины. Бюро сына было заперто, но ключ лежал в коробке с табаком, стоящей сверху. Фанни-Роза отперла бюро, напевая себе под нос песенку. Бумаги, конверты, обрывки промокашки разлетелись в разные стороны. «Безнадежно неаккуратен, – пробормотала его матушка, – точно такой же, как я». Там было несколько счетов, все, по-видимому, неоплаченные, и все подлежали оплате немедленно. Фанни-Роза все их прочла. Были там карточки-приглашения, она и их внимательно изучила. Было письмо, написанное явно женской рукой, полное упреков в невнимании и подписанное: «твоя любящая маленькая Дуди». Фанни-Роза усмехнулась. «Знаем мы этих „любящих"», – подумала она. В одном из ящиков она обнаружила рецепт, который ее весьма заинтересовал, хотя она в нем ничего не поняла, и коробочку пилюль; она их понюхала, попробовала на вкус и нашла отвратительными. Услышав за дверью шаги, Фанни-Роза вздрогнула, быстро захлопнула крышку бюро и снова стала напевать, повернувшись к зеркалу. Но это был швейцар, он, вероятно, выходил по каким-то своим делам. Остальное содержимое бюро интереса не представляло. Ящики были набиты географическими картами, учебниками и приказами. Фанни-Роза перевела свое внимание на шкаф. Там была одежда. Пальто Джонни, его мундир, высокие сапоги. Здесь тоже не было ничего интересного, хотя ей нравилось трогать его платье, она ласково погладила мундир и орденскую ленточку. Бедняжка! Он заслужил орден в этом ужасном Крыму; просто чудо, что они не замерзли там до смерти. Это идиотское поражение. Зачем им вообще понадобилось воевать, это выше ее понимания… Ну-ка, что здесь такое? Что-то обернутое соломой и засунутое за сапоги. Так она и знала. Бутылка из-под портвейна. Вот и еще одна, и еще. Все пустые. Интересно, где он держит полные. Она захлопнула дверцу шкафа и отворила дверь в маленькую спальню. Здесь ничего нет, только кровать, таз с кувшином для умывания и комод. Секунду поколебавшись, она открыла тумбочку возле кровати. Там стояла бутылка виски, наполовину пустая. Снова закрыв дверцу, Фанни-Роза вернулась в гостиную.

«Если ему непременно надо пить, – подумала она про себя, – почему он просто не поставит бутылку на буфет? Здесь ведь никто его не видит. Кстати, я и сама не отказалась бы от рюмочки вина».

Она пододвинула кресло к камину, где едва теплился огонь, и помешала угли. Мужчины не имеют понятия о том, что такое комфорт, в особенности военные. Они так привыкают к ранней побудке, железным койкам и полному отсутствию уюта, что ничего лучшего не ожидают. Эдвард сделался таким же, едва только поступил в полк. А вот Генри совсем другой, он единственный из всех мальчиков знает, как нужно жить. Что же до Герберта, она не понимает, как это можно: окончить Оксфорд и тут же взять место викария в каком-то трущобном приходе в Ливерпуле. А ведь какой был умненький забавный мальчуган. А Фанни, как это на нее похоже, вышла замуж за священника. Правда, Билл Эйр весьма достойный человек и с достатком, против него ничего не скажешь, и как-никак Эйры – одна из самых старинных фамилий в стране. Но все-таки в этих священниках есть что-то такое… Сказать по правде, Фанни-Роза не могла себе представить, как они вообще могут жениться, не говоря уже о том, чтобы заводить детей. Когда она думала об этом достопочтенном чопорном Билле и о своей робкой и довольно скучной дочери, она никак не могла себе представить… А между тем факт налицо, и ребенок ожидается уже через три месяца. Она пыталась себе вообразить, каково это будет – сделаться бабушкой. Как долго Джонни не идет! Наверняка куда-нибудь зашел, пропустить рюмочку, бедняжка. Насколько было бы проще, если бы он не делал из этого тайны, а вернулся бы домой, и они бы вместе распили бутылочку. Что это там в углу? Шпаги? Она никогда не знала, только ли они для украшения, или солдаты действительно пользуются ими, когда воюют. Джонни рассказывал такие нелепые истории о кровавых схватках, что им невозможно верить. Дверь распахнулась, и ее дорогой мальчик вошел в комнату.

– Прости меня, я заставил тебя ждать, – сказал он, подходя прямо к ней и обнимая ее.

– Ну как, подстригли тебя? – спросила она, поворачивая его, а он рассмеялся, демонстрируя свою голову и наклоняясь, чтобы поцеловать мать.

– Если бы я тебя слушался, мне пришлось бы отрастить волосы до самых плеч, – сказал он.

Джонни в свои двадцать шесть лет сохранил примерно ту же фигуру, что была у него в семнадцать, разве только стал чуть выше и раздался в плечах, хотя был не таким высоким и широкоплечим, как его брат Генри, который перерос его на четыре дюйма. Лицо его несколько огрубело, рот сделался более упрямым, а взгляд – надменным и слегка настороженным, словно он опасался какого-нибудь критического замечания и был готов тут же дать отпор.

– Послушай, из-за чего вся эта суматоха? – спросил он. – Почему я должен устраивать обед в ресторане и всех приглашать?

– Мы празднуем, – сказала Фанни-Роза. – Генри назначен шерифом Слейна, а ведь ему всего двадцать четыре года. Это великая честь для семьи.

– Господи, помилуй! – воскликнул Джонни. Он с минуту помолчал, а потом расхохотался. – Я всегда знал, что Генри у нас самый талантливый, – сказал он. – В Итоне он получал все возможные награды, а я не получил ни одной. Конечно, давайте праздновать. Я не завидую его успеху. Шериф Слейна, каково? Мы должны его поздравить.

Фанни-Роза с облегчением вздохнула. Она иногда беспокоилась – самую чуточку, что милый Джонни будет завидовать успехам младшего брата. Все так любят Генри, и здесь и по ту сторону воды. У него масса друзей. И где бы она ни была – дома ли, в гостях ли, у Элизы или здесь, в Лондоне, стоило ей назвать свое имя, как люди начинали интересоваться и спрашивать: «А вы случайно не мать Генри Бродрика? Как приятно с вами познакомиться! Мы так любим вашего сына». Она, конечно, очень радовалась и гордилась, когда слышала эти похвалы; Генри такой милый, он так хорош собой, так любезен, это верно, но иногда ей очень хотелось, чтобы было наоборот и чтобы кто-нибудь сказал: «На прошлой неделе я познакомился с вашим старшим сыном, капитаном Бродриком. Какой это прекрасный человек!» Но никто никогда этого не говорил. Только раз, в Лондоне, она встретила одного человека, который был знаком с Джонни, и он был весьма сдержан. «О да, – сказал он, – я одно время служил вместе с ним, еще до войны… с тех пор я его не встречал», – а потом заговорил о другом. Однажды она спросила Эдварда, вскоре после того как ее младший сын вступил в полк, не кажется ли ему, что к его старшему брату относятся несколько несправедливо? У Эдварда при этом сделался весьма смущенный вид.

– В общем-то нет, – сказал он, – но у моего братца Джонни такой дьявольский характер, что он постоянно гладит кого-нибудь против шерсти. Товарищи ничего не имеют против того, что он иногда буянит, но когда он слишком много выпьет после обеда и начинает обзывать всех и каждого свиньями и негодяями, это им не нравится.

– Да, – сказала Фанни-Роза, – да, я понимаю.

И все-таки, думала она, глядя на своего старшего сына, пока тот приглаживал волосы перед зеркалом в спальне, как он красив, как очарователен, когда захочет, какой он любящий и как достоин любви. Она уверена, что мозгов у него не меньше, чем у Генри, просто он не желает ими пользоваться, совсем, как его отец. Что же до нрава, так это уже наследство от нее, и во всяком случае иметь характер не так уж плохо, это доказывает, что у человека есть сила и что он не даст себя в обиду.

– Нам пора идти, Джонни, – сказала она. – Я приглашала всех к половине восьмого.

– Очень хорошо, – ответил Джонни. – У дверей ждет кеб… Добсон тебя проводит. Я приду через минуту.

Она вышла в переднюю и, обернувшись через плечо, увидела через приоткрытую дверь, как сын открыл дверцу буфета, стоящего у стены.

Он хочет выпить стакан портвейна, подумала она. Интересно, сколько он выпивает за день.

Швейцар держал перед ней раскрытый зонтик, когда она садилась в карету. Джонни появился через несколько минут. Он размахивал носовым платком, и вокруг запахло одеколоном.

– Кто же у нас будет? – спросил он, закидывая ноги на переднее сиденье.

– Только наша семья: Генри, Эдвард, Фанни с Биллом и еще сестра Билла Кэтрин, мне кажется, ты с ней еще не знаком.

– Она такая же скучная, как и Билл?

– Не будь таким недобрым, ведь это твой шурин, и я его очень люблю. А Кэтрин такая милая, просто прелесть. Мне кажется, Генри на нее поглядывает. Ради меня, будь, пожалуйста, любезным со всеми и не отпускай никаких замечаний по поводу Фанниной фигуры, она очень стесняется.

– Так какого черта она появляется на людях?

– Это только сегодня, ради Генри. Потом они с Биллом удаляются в Клифтон и будут ожидать прибавления семейства.

– Проклятая сырость! – ворчал Джонни, протирая носовым платком окошко кеба, чтобы можно было видеть. – Что, черт возьми, делает этот несчастный идиот? Куда он едет? Клянусь, он свернул не туда, куда надо. Послушай ты, безмозглая скотина…

Он опустил окно и начал кричать на кучера.

Фанни-Роза откинулась на мягкую спинку экипажа и ничего не сказала. Вечная история, когда едешь куда-нибудь с Джонни. Никогда еще не случалось, чтобы кучер ехал так, как надо. К тому времени, как они добрались до места, Джонни успел подвергнуть сомнению законность рождения на свет несчастного кучера, его моральные устои, обругать всех его седоков, усомниться в супружеской верности его жены – и все это кучеру в лицо. Мать начала опасаться, что дело кончится потасовкой, но в это время они доехали, наконец, до Портмен-сквера. А Джонни внезапно изменил тон, сказал, что ни за какие деньги не согласился бы выполнять такую работу, и заплатил кучеру по-царски. Потом предложил матери руку и проводил ее в отель, оставив красного от возмущения кучера с раскрытым ртом – тот не мог оправиться от изумления. Генри и Эдвард их уже ожидали.

– Все остальные скоро будут, – сказал Генри. – Дамы, как обычно, прихорашиваются. Как поживаешь, старина? Не могу передать, как я рад тебя видеть.

Он пожал руку Джонни и поцеловал мать. Братья не встречались около года.

– Привет шерифу Слейна, – сказал Джонни. – Ну, как там твои законы, политика и все другое прочее?

– Вполне сносно, – улыбнулся Генри. – Я люблю заниматься всем понемножку. Мне предлагают выставить мою кандидатуру на выборах в следующем году, но я, пожалуй, пока воздержусь, посмотрим, что будет через несколько лет.

Предприимчивый малый, подумал Джонни, в чем он только не участвует, однако это почему-то не раздражает. А вот и Фанни, выглядит, конечно, как настоящее чучело, бедняжка, а с нею достопочтенный Билл и…

– Это Кэтрин Эйр, – сказал Генри. – Познакомьтесь, мой брат Джонни.

«Очень мила», – вспомнил Джонни слова матери, однако она не говорила, что эта девушка красива. Гладкие темные волосы, собранные в узел на затылке, ясные карие глаза, белая шелковистая кожа… общее впечатление, которое она производит, говорит о спокойствии и умиротворении, подумал Джонни; это существо, погруженное в себя и приносящее покой всякому, кто на нее смотрит. Он растерялся, не зная, что сказать, и, поскольку ему было непривычно испытывать робость в присутствии женщины, он начал суетиться, громко отдавать приказания слугам, а когда все прошли в ресторан, он выразил недовольство тем, как поставлен стол – его слишком близко придвинули к стене, а они желают получить тот, что стоит в противоположном углу. Вмешался Генри и быстро успокоил официантов. Он слегка пошутил над братом, тут же перевел разговор на другое, вскоре все уже заняли свои места за столом. Джонни сидел рядом с Кэтрин и, опасаясь, как бы она не сочла его тупицей и увальнем, сразу же стал рассказывать фантастические истории про Крым – она задала какой-то вопрос о войне, – надеясь произвести на нее впечатление.

– Как бы я хотела быть там и помогать мисс Найтингейл, – сказала она, – нет, не ухаживать за ранеными, боюсь, этого бы я не выдержала, просто многие солдаты на войне чувствуют себя одинокими, им нужно утешение.

Она с улыбкой посмотрела на него, и он отвернулся, разминая в пальцах кусочек хлеба, потому что ему вдруг вспомнилась кровавая бойня в Севастополе и то, как он находил утешение совсем другого рода в объятиях не слишком чистой маленькой беженки с раскосыми глазами, как у него пять дней не было виски и как от этого он чуть не умер.

– Не думаю, – пробормотал он, – чтобы вы могли там что-нибудь сделать.

В этот момент он заметил, как с противоположного конца стола на Кэтрин Эйр смотрит Генри, смотрит с такой нежностью и обожанием, что Джонни вдруг охватило глубокое безнадежное отчаяние, он почувствовал себя отверженным, парией, ему показалось, что он недостоин сидеть за одним столом с братом и Кэтрин Эйр. Они принадлежали другому миру, миру, где жили обыкновенные счастливые люди, уверенные в будущем. Но самое главное, они были уверены в себе.

– Послушайте, – громко сказал он. – Никто ничего не пьет. Разве мы не собираемся чествовать шерифа Слейна? – И он стукнул кулаком по столу, призывая официанта. Все люди, бывшие в это время в ресторане, обернулись при звуке его голоса.

– Генри, – сказал он, обернувшись к Кэтрин Эйр, – добивается своих целей приятным обхождением, он со всеми вежлив и любезен; я же получаю то, что мне нужно, противоположными методами.

Она ничего не ответила, и он снова почувствовал себя потерянным, не потому что прочел в ее глазах неодобрение или осуждение, но потому что сам вид этой девушки, спокойно сидящей рядом с ним за столом, вызывал в нем желание измениться, сделаться лучше, быть таким же спокойным и умиротворенным, как она. Он подозревал, что ей безразлично, добивается человек своего или нет – во всяком случае, она никогда не стала бы кричать и бесноваться.

Вот его мать, она смеется, разговаривая с Биллом. Она-то умеет наслаждаться жизнью и всегда будет жить в свое удовольствие, что бы ни случилось, а Билл, этот честняга, вежливо отвечает своей теще, хотя, наверняка, не может относиться с одобрением к крашеным волосам и пудре на лице. Фанни, готовая разродиться в любую минуту, похожа на мышку, она всегда была такой, с ней просто невозможно поссориться, а Эдвард и Генри обсуждают политическое положение страны, будто слова «консерваторы» и «либералы» действительно имеют какое-то значение. Нет, он отверженный, всегда таким и останется, и конечно же, все здесь присутствующие, кроме, пожалуй, матери, предпочли бы сидеть за обедом без него.

– Ну как, – сказал он, откидываясь на спинку стула, – мы выпили за Генри, будущего шерифа, не выпить ли теперь за меня, будущего штатского человека?

За столом наступила тишина. Все посмотрели на него.

– Что ты хочешь этим сказать, мой дорогой? – спросила Фанни-Роза.

– Только то, что я выхожу из полка, – сказал Джонни. – Сегодня я подал прошение об отставке.

Его тут же забросали вопросами. Что он хочет этим сказать? Ах, какая жалость, ведь он всегда говорил, что такая жизнь ему по вкусу – и все в том же духе, одна шаблонная фраза за другой. Только Эдвард, единственный офицер, кроме него самого, никак не отозвался на его слова. А Фанни-Роза, инстинктивно угадав правду, поняла, что его, вероятно, попросили покинуть полк…

– Ах, мне до чертиков надоела военная служба, – сказал Джонни. – Все прекрасно, когда есть, с кем драться, но торчать целыми днями на плацу – это не по мне. Я уже давно подумывал о том, чтобы подать в отставку. Что буду делать? Не имею ни малейшего представления. Вероятно, поеду за границу. Да и какое это имеет значение, черт побери? Дело в том, мисс Эйр, что я нахожу довольно унизительным такое положение, при котором человеку в двадцать шесть лет почти не на что жить, и он вынужден дожидаться, когда умрет восьмидесятичетырехлетний старик и оставит ему свои деньги.

Это заявление вызвало всеобщую неловкость. Сестра вспыхнула и обернулась к своему мужу. Мать улыбнулась, пожалуй, слишком весело, и заговорила с Генри о его планах на Рождество. Только Кэтрин Эйр оставалась невозмутимой. Она посмотрела на Джонни серьезно и доброжелательно.

– Да, положение у вас трудное, – заметила она. – Вы, должно быть, чувствуете себя неуверенно. Но все-таки за границу ехать не стоит.

– Почему? – спросил Джонни.

– Мне кажется, вы не будете там счастливы.

– Я нигде не чувствую себя счастливым.

– Кто же в этом виноват?

– Никто. Это мое несчастье, мое проклятье, что у меня такой характер.

– Не говорите так. Вы же на самом деле самый добрый, самый великодушный человек на свете. Мы часто говорим о вас с Генри. Он вас очень любит.

– Правда? Я в этом сомневаюсь.

– Вам просто нравится казаться хуже, чем вы есть на самом деле. Это неумно. Вам следует вернуться на ту сторону воды и заняться делами своей страны.

– А что сделала для меня моя страна?

– Начнем с того, что она дала вам жизнь.

Она засмеялась, и сердце у него облилось кровью – как мало она знала о его истинном характере, о его эгоизме, пороках, полной беспринципности.

– Мне говорили, что я родился семимесячным, – сказал он. – Возможно, именно поэтому я лишен всяких добродетелей. К тому же в день моего рождения погибла моя тетушка Джейн, любимица в семье. Вот она могла бы что-то из меня сделать. Она должна была стать моей крестной матерью. Мне кажется, что вы немного похожи на ее портрет, который висит в столовой в Клонмиэре.

– Вам, вероятно, не захочется, – сказала она, – чтобы я стала вашей крестной матерью вместо нее?

Он подозрительно посмотрел на нее. Куда, черт побери, она клонит? В устах другой женщины ее слова можно было бы расценить как флирт, а если бы женщина была постарше и поопытнее, то за откровенное заигрывание. Но Кэтрин говорила то, что думала, и это было прекрасно. Она обратила на него спокойный взор своих карих глаз и снова улыбнулась.

– Вы боитесь, что я возьму на себя роль гувернантки? – спросила она. – Обещаю вам, этого никогда не будет. Но вот если у моего крестника возникнут какие-либо затруднения, я буду рада помочь ему в них разобраться.

Джонни забыл об остальных членах своей семьи, забыл о людях, сидящих за другими столиками, о снующих туда-сюда официантах, о шуме и суете. Ему казалось, что в зале нет никого, кроме него, с его воспаленной измученной душой, и благословенного исцеляющего присутствия Кэтрин Эйр.

– Вы необыкновенная женщина, вы совсем не похожи на остальных, – медленно проговорил он. – Как жаль, что я не встретился с вами раньше.

– Мы теперь будем часто встречаться, – сказала она, – так что будущее компенсирует прошлое. Вы должны приехать к нам в Слейн погостить.

Джонни никак не мог понять, почему она так к нему благосклонна, так добра, словно он действительно ей не безразличен, и ей не все равно, что с ним станется, несмотря на то, что она познакомилась с ним всего час тому назад. Если бы он хоть на минуту мог подумать, что кто-то может ему помочь, поговорить с ним и улыбнуться ему, ну что же, тогда еще не все потеряно. Она пригласила его погостить у них в Слейне. Разве Эйры живут в Слейне? Он что-то не припоминает. Какая она необыкновенная, начисто лишена всяких условностей, и в то же время у нее нет ничего общего с развеселыми девицами, с которыми он развлекался в Лондоне. Да, он вернется домой, в свои края, будет гостить в семье Кэтрин Эйр в Слейне, и, если поближе с ней познакомится, в жизни, может быть, появится какой-то смысл. Она добра и сострадательна, и если он будет кричать, браниться, напиваться и выходить из себя, она его простит. Именно этого ему не хватает в жизни. Прощения. Сострадания.

Теперь встает Генри с бокалом в руке, вид у него гордый и счастливый. Джонни решил, что сейчас последует очередной тост. А Генри сказал:

– Матушка, Фанни, Билл, Джонни и Эдвард, я должен сделать еще одно сообщение. Я сегодня счастлив, как никогда в жизни, потому что Кэтрин согласилась стать моей женой. Наша свадьба состоится в Слейне, через два месяца.

Все улыбались, все говорили одновременно, вот Эдвард хлопает Генри по плечу, Фанни перегнулась через стол и целует Кэтрин Эйр, а матушка говорит: «Кэтрин, дорогая моя, как это замечательно»; Билл извиняется за то, что в их семью вошли целых двое Эйров, и всего за двенадцать месяцев. Джонни слышит свой собственный голос, громкий и сердечный: «Поздравляю тебя, старина, ты заслуживаешь счастья. Бог тебя благослови», – и внезапно атмосфера становится невыносимой – радость на всех этих лицах, торопливое обсуждение планов, женщины, взволнованные и возбужденные, разговоры о свадьбе, подружках невесты, бог знает еще о чем, и Генри, который гордо и уверенно смотрит через весь стол на Кэтрин – это его женой она будет, его утешением, его возлюбленной.

– Ты ведь будешь моим шафером, старина, правда? – сказал Генри, и Джонни, отодвинув стул, поднялся на ноги.

– Ни в коем случае, – грубо отозвался он. – Я ведь даже не умею вести себя в церкви. Попроси лучше Эдварда или вызови из Ливерпуля Герби, тогда у вас будет целых два ошейника.[51] Нет, я лучше буду стоять возле церкви на улице и брошу вам вслед старый башмак, когда вы будете уезжать.

В глазах брата он увидел обиду и извечный вопрос: «Что это нашло на Джонни?», который он видел так много раз, когда был мальчиком и в юности, и позднее, когда стал взрослым человеком. Ничего не поделаешь, думал Джонни, я всегда обижаю людей, причиняю им боль; я порчу любой праздник, лучше будет, если я уйду. Мне не место в этой счастливой обстановке. Пусть Генри женится на Кэтрин, он для нее самый подходящий человек. Они сделают друг друга счастливыми, она даст ему покой и понимание. А я буду искать душевного спокойствия другими средствами. Пусть это будет черное забвение от бутылки, пусть какая-нибудь девка – кому какое дело?

– Прошу прощения за то, что нарушаю ваше веселье, – сказал он, – но я только что вспомнил, что обещал кое с кем встретиться в девять часов. К тому же без меня вы будете чувствовать себя свободнее.

Джонни достал из кармана несколько соверенов и бросил их на тарелку брата.

– Это за ужин, – сказал он. – Спокойной ночи, матушка.

И он медленно вышел из зала, чувствуя, что люди оборачиваются ему вслед – один улыбнулся со значительным видом, другой удивленно вскинул брови, кто-то поднял бокал, словно для приветствия. Черт бы их всех побрал, думал он, будь они трижды прокляты.

В вестибюле он машинально принял от лакея шляпу, пальто и трость. Дождь перестал, зато дул сильный ветер, холодный и пронизывающий. Он пошел прочь от ресторана; навстречу ему двигались, обнявшись, три человека. Он ожидал, что они расступятся, чтобы дать ему пройти, однако они либо не собирались уступать ему дорогу, либо просто его не видели, и тогда Джонни, ни минуты не колеблясь, столкнул одного из них в канаву, другого отшвырнул к стене, а третьего прижал к уличному фонарю. «Будете знать, как себя вести!» – закричал он, а эти люди, слишком удивленные, чтобы дать ему сдачи, что-то кричали ему вслед, а один из них даже позвал полицейского, однако, прежде чем он появился и собралась толпа, Джонни удалился и был уже достаточно далеко. «Куда, интересно знать, я иду?» – спросил он сам себя и вдруг вспомнил то, что сказал родным: свидание в девять часов. Ведь это действительно правда, полковник устраивает прием в своем доме на Гросвенор-стрит. Тот самый старый дуралей, который мямлил что-то нечленораздельное сегодня утром, а потом сказал, что, принимая во внимание все обстоятельства… ему очень больно этоговорить… но он надеется, что Джонни понимает… Иными словами, Джонни рекомендуется покинуть полк, прежде чем они будут вынуждены его выставить. Прекрасно, Джонни это сделает. И к тому же с величайшим удовольствием, черт их всех побери. Он пошарил в кармане и вытащил карточку с приглашением, которая лежала у него на каминной полке еще до утреннего разговора с полковником. «Его превосходительство, достопочтенный Джордж Гревил и миссис Гревил сегодня принимают». Подойдя к ближайшему уличному фонарю, он еще раз ее прочел.

«Они будут иметь удовольствие видеть меня у себя, если им этого хочется», – сказал Джонни.

Он стоял, покачиваясь, на тротуаре и улыбался. По противоположной стороне улицы проезжал кеб, и он подозвал его, взмахнув тростью.

– Гровенор-стрит, одиннадцать, – сказал он. Было очень приятно сидеть, откинувшись на подушки, и Джонни показалось, что кеб прибыл на Гровенор-стрит слишком быстро. Он осторожно выбрался из кеба и заплатил кучеру. Окна в доме были ярко освещены, от входной двери до дороги был положен красный ковер. На улице собралась толпа зевак, они глазели на подъезжающих гостей. Дверь на минуту отворилась, пропуская одного из собратьев-офицеров с женой, а затем снова закрылась.

– А у вас, видно, жены нет? – сказала девушка, стоявшая рядом с Джонни.

Он снял шляпу и поклонился.

– К сожалению, нет, – сказал он. – Не соблаговолите ли вы сопровождать меня вместо нее?

Девица пронзительно расхохоталась. Это была сильно накрашенная проститутка, которая пришла сюда с Пикадилли, привлеченная зрелищем.

– Интересно, что они скажут, если я у них появлюсь? – задорно отозвалась она.

– Вот это мне и хотелось бы узнать, – сказал Джонни. – Пойдешь со мной? Или боишься? Если ты согласишься, я дам тебе пять фунтов.

Девица беспокойно засмеялась, а подруга потянула ее за рукав.

– Пойдем отсюда, – сказала она. – Разве ты не видишь, что джентльмен навеселе?

– Какое к черту навеселе! – сказал Джонни. – Пьян в доску, если желаете знать. Ну, как тебе нравится вот это? – и он подбросил на ладони пять золотых монет.

– Ладно, пойду, – храбро сказала девица. – Пусти, Энни, не держи меня, слышишь?

Джонни предложил ей руку и позвонил. Дверь снова отворилась, и на пороге появился напудренный лакей. Гул голосов встретил Джонни и его спутницу. На лестнице толпились мужчины в мундирах и женщины в вечерних туалетах. На верхней площадке Джонни увидел своего седовласого командира и его величественную супругу.

– Как тебя зовут, золотце мое? – спросил Джонни у девушки, опиравшейся на его руку.

– Вера, – сказала она, слегка подаваясь назад. – Вера Потс. Неужели вы собираетесь вести меня туда наверх, мистер?

– Обязательно и бесповоротно, – сказал Джонни. Он отдал шляпу и трость второму лакею, который что-то возбужденно шептал своему товарищу – Будьте любезны доложить, – сказал он, подходя к лестнице. – Капитан Бродрик и Вера Потс. Приветствую вас, мой дорогой Робин. Как поживаете? А как ваша жена? Страшно рад вас видеть. Мне кажется, вы не знакомы с мисс Потс. Мисс Потс, это капитан Сэр Роберт и Леди Фрейзер. Сюда, пожалуйста, милая Вера…

Толпа на лестнице расступилась, когда Джонни поднимался наверх, ведя под руку свою девицу, которая испуганно к нему прижималась. Сам он плохо видел, что происходит, однако чувствовал, что к нему обращаются, замечал смущенные взгляды, слышал, как кто-то настоятельно окликает его снизу, но в него вселилась какая-то мощная сила, он был полон уверенности в себе. Теперь к нему обернулся полковник, любезная приветственная улыбка на губах его жены застыла, а рука в длинной белой перчатке опустилась при виде грязной пятерни, которую протягивала ей незваная гостья.

– Добрый вечер, миссис Гревиль, – сказал Джонни. – Добрый вечер, сэр. Позвольте представить вам мисс Веру Потс с Пикадилли.

– Приятно познакомиться с вами, право слово, – сказала его спутница.

На лице миссис Гревиль появилось отрешенное недоуменное выражение, как у человека, только что получившего удар между глаз, и Джонни на минуту показалось, что она лишится чувств. Однако она вновь обрела свою величественную осанку, она поклонилась, она что-то пробормотала.

Полковник казался невозмутимым. Он вежливо поздоровался с Джонни, пожал руку его спутнице. Только маленькая жилка, пульсировавшая у него на лбу, выдавала его истинные чувства.

– Мортон, – обратился он к красному, как рак, молодому субалтерну, стоявшему рядом с ним. – Мне кажется, мисс Потс будет лучше себя чувствовать, если выйдет на улицу. Будьте так добры, проводите ее, пожалуйста, к дверям. Здесь есть еще одна лестница, с площадки направо. Благодарю вас. А вы, Фрейзер, или кто-нибудь другой, кликните кеб, чтобы отвезти Бродрика домой. Мне кажется, он не очень хорошо себя чувствует.

– Напротив, – сказал Джонни, – я чувствую себя превосходно и сам провожу мисс Потс к ее друзьям. Доброй ночи, сэр.

Он поклонился, снова предложил руку своей спутнице, и они вместе спустились по лестнице в холл, провожаемые взглядами сотен глаз. Джонни снова получил свою шляпу, пальто, и вот они уже на улице, на красном ковре, и дверь за ними захлопнулась.

Позже, значительно позже, Джонни раздвинул шторы в своей комнате на Пэл-Мэл. Утро было серое и туманное. Какое-то время он не мог припомнить, что произошло накануне вечером, и потянулся к фляжке в ящике туалетного столика. Через несколько минут он почувствовал себя лучше, и взгляд его упал на женскую фигуру – в его постели мирно спала Вера Потс. Странно, он ничего не помнил; что же было после того, как они вышли на улицу? Джонни прошел в гостиную и равнодушно огляделся. Там валялось его пальто, шляпка Веры Потс, отделанная множеством лент и перьев, боа, бывшее накануне у нее на плечах. Он сделал еще один глоток из фляги. Потом увидел телеграмму, которая лежала на конторке. Джонни протянул дрожащую руку и распечатал ее. Когда Вера Потс вошла в комнату, отыскивая свои вещи, она увидела, что Джонни стоит перед конторкой, держа в руках телеграмму.

– Что случилось? – спросила она. – Надеюсь, не плохие новости?

Он, казалось, не слышал ее. Он смотрел, как декабрьский туман заволакивает весь окружающей мир.

– Умер мой дед, – медленно проговорил Джонни. – Это означает, что Клонмиэр теперь мой.

4

Как странно, ему все еще казалось, что библиотека принадлежит старику, и, открывая ящики секретера, верхняя крышка которого откатывалась назад, или поворачивая ключ в книжном шкафу, Джонни испытывал неловкость, как будто Медный Джон в любую минуту мог войти в комнату, встать на пороге, заложив руки за спину и глядя из-под густых бровей прищуренными глазами, и спросить в своей холодной неторопливой манере, что здесь делает его внук. В комнате все было проникнуто его аскетическим духом, и Джонни знал, что никогда не сможет здесь сидеть, не сможет писать здесь письма, потому что за его спиной, заглядывая ему через плечо, всегда будет стоять тень деда.

Но это же смешно. Дед не бывал в Клонмиэре уже более шести лет. И Джонни пытался себе представить этого глухого восьмидесятичетырехлетнего старика, который жил со своей экономкой в Летароге, ожидая смерти, ни с кем не виделся, никому не писал, если не считать одного письма в месяц, которое он неукоснительно посылал управляющему рудником на Голодной Горе. Что могло быть страшного в этом старике, который день за днем сидел в своем фермерском доме в далеком Летароге? И тем не менее Джонни вздрагивал, неизвестно почему, закрывал крышку секретера, отодвигал кресло и выходил на воздух, на солнечный свет, оставляя библиотеку на милость пыли и пауков. Возвращение домой его несколько разочаровало. Всю свою жизнь он дожидался этого момента, мечтал о нем, строил планы, и теперь, когда он наступил, Джонни стало неинтересно, это его больше не волновало. «Слишком поздно», – думал он, бродя по саду и парку и рассеянно слушая то, что говорил ему приказчик. «Слишком поздно, меня это больше не интересует. Это должно было произойти десять лет тому назад, тогда в этом был какой-то смысл». Приказчик, человек по имени Адамс, его раздражал. Джонни не знал этого типа, а тот постоянно ссылался на Генри, словно имение было оставлено ему, а не Джонни. «Да, капитан Бродрик, эти деревья приказал посадить ваш брат Генри. Он жил здесь прошлым летом вместе с другими молодыми джентльменами, когда вы были за границей». И еще: «Мистер Генри сказал, что нужно отремонтировать фермерский дом и уладить спор между Бэрдом и новым экономом; он решил, что Бэрд слишком стар, и нанял теперешнего, Филлипса». И еще: «Мистер Генри бывал на шахтах очень часто, мне кажется, что все письма, связанные с делами рудника, посылаются ему».

Разумеется, когда он служил в полку и находился за границей, вне Англии, а дед жил на покое в Летароге, делами занимался Генри, но теперь, когда дед умер и Джонни вступил во владение, он возьмет все в свои руки.

– В будущем, – коротко распорядился он, – вся корреспонденция, касающаяся имения и рудника, должна направляться непосредственно ко мне.

Арендаторы тоже постоянно спрашивали мистера Генри, глядя на Джонни недоверчиво, словно он был посторонним и не имел права находиться в замке. То же самое было и на руднике. Прежний штейгер, старик Николсон, давно удалился на покой, его место занял управляющий Гриффитс, вежливый и, по всей видимости, знающий человек, который достаточно охотно знакомил его с отчетами, но когда Джонни задал ему какие-то вопросы, касающиеся оборудования, он сказал: «Мистер Генри считает, что все механизмы изношены и требуют полной реконструкции. Капитану Бродрику следует переговорить с братом и выяснить, какие в связи с этим будут приняты меры».

– Мой брат, – ответил Джонни, – в данный момент очень занят, он женится, и вообще он не имеет никакого отношения к управлению рудником.

– Конечно, теперь, когда вы вернулись домой, положение изменилось, – поспешно согласился Гриффитс. – Теперь, конечно, вы сами будете заниматься делами.

И он стал говорить о техническом состоянии рудника, показывал Джонни цифры, в которых тот ничего не понимал. Однако, дабы не обнаружить свое невежество, он время от времени кивал головой, задавал вопросы, одним словом, не растерялся и сумел поставить управляющего на место.

«Будь я проклят, если позволю Генри и вообще кому бы то ни было указывать мне, что я должен делать», – думал Джонни. Вернувшись в замок, он созвал всех слуг и как следует их отругал, просто чтобы они знали, что он не потерпит никаких глупостей. Он разозлился, когда старик Томас обратился к нему, сказав, что если капитан не нуждается в его услугах, он будет служить у мистера и миссис Генри в Слейне – они сняли там дом.

– Ну и отправляйся туда, если тебе угодно, – сказал Джонни. – Я не хочу, чтобы у меня служили люди, которые меня не любят.

– Это не так, сэр, – смущенно отозвался старый слуга. – Просто я привык к мистеру Генри, а вы так долго жили в чужих краях, что я, наверное, не сумею вам угодить.

Итак, Томас отправился в Слейн, а с ним вместе и еще кое-кто из слуг, и Джонни в гневе и раздражении послал за своим ординарцем, который служил у него, когда он был в полку. Тот немедленно забрал в свои руки весь дом, а вскоре после этого явилась Фанни-Роза, привезя с собой еще троих слуг, весь свой багаж и трех собак, и заявила, что ее дорогой Джонни не может жить в Клонмиэре в полном одиночестве и что она будет за ним ухаживать.

– Знаешь, мой дорогой, – говорила Фанни-Роза, взяв его под руку и прогуливаясь вместе с ним перед домом, – тебе просто необходимо жениться. Надо найти какую-нибудь приятную спокойную особу, она нарожает тебе дюжину ребятишек и всегда будет под рукой, когда тебе захочется. Только не нужно, чтобы у нее были свои взгляды, это иногда раздражает, а так она не будет мешать ни тебе, ни мне. У нас в округе наверняка найдется девица, отвечающая этим требованиям. Разумеется, из хорошей семьи. Никаких выскочек.

– Терпеть не могу приятных спокойных женщин, – сказал Джонни, – да и ты тоже их не любишь. Я слишком большой негодяй, за меня не выйдет ни одна женщина, так что не будем об этом говорить.

– Генри идеально счастлив со своей Кэтрин, – заметила его мать. – Как бы я хотела, чтобы то же самое можно было сказать и о тебе. При жене ты остепенишься, потому что у тебя будет, на кого опереться. Я не так глупа, я знаю, о чем говорю.

– Не имею никакого желания остепеняться, – заявил Джонни, – и вообще, если ты собираешься читать мне нотации, я должен тебе напомнить, что это мой дом, а не твой.

Фанни-Роза украдкой посмотрела на сына. Просто удивительно, стоит только упомянуть Генри и Кэтрин, как он тут же становится на дыбы.

– Не говори глупостей, мой дорогой, – сказала она, – ты же знаешь, я никогда не читаю нотаций.

Однако она тут же решила расспросить этого его камердинера, много ли пьет его хозяин, где он держит ключ от погреба, что делает по вечерам и много ли получает писем. Самое главное теперь, это чтобы у Джонни было занятие. Фанни-Роза разослала приглашения всем соседям на тридцать миль в окружности приехать поохотиться, пока не кончился сезон. Своему брату Бобу Флауэру, который женился и обосновался в замке Эндрифф, своему кузену графу Мэнди, другим родственникам, многочисленным Лэмли – одним словом всем, кто мог составить компанию Джонни, постоянно посылались приглашения, в которых говорилось, что «милый Джонни жаждет их видеть», и, если приглашение принималось и гости приезжали в Клонмиэр, их встречала эффектная словоохотливая хозяйка, необычно ярко одетая и неизменно не в тон своим огненно-рыжим волосам. Позже, значительно позже, среди дня, к ним присоединялся несколько покрасневший и слегка косноязычный хозяин, то дружелюбный, то агрессивный попеременно; он часто и громко смеялся, но иногда вдруг без всякой видимой причины погружался в мрачное уныние. Гости чувствовали себя неуверенно, им было неловко, они не знали, чего от них хотят и что им делать: то ли отправляться на охоту, то ли велеть закладывать карету и ехать домой. Как бы то ни было, когда их в следующий раз приглашали в Клонмиэр, оказывалось, что они заняты и принять приглашение не могут.

– Какие странные люди, – говорила Фанни-Роза, – прошлой зимой, когда здесь были Генри и Герберт, друзья приезжали к ним охотиться два или три раза в неделю, причем сами напрашивались, а теперь те же самые друзья только и знают, что извиняются, ссылаясь на плохие дороги и дальнее расстояние.

– Ничего тут странного нет, – отвечал Джонни. – Это значит только одно: им было приятно приезжать, чтобы встретиться с Генри и Гербертом, а видеть меня они совсем не хотят. Ради Господа Бога, перестань ты посылать эти свои приглашения, я и сам могу позвать своих друзей.

И он бродил по болотам, взяв в спутники, за неимением другого общества, егеря и двух-трех арендаторов, с которыми у него установились сомнительно-фамильярные отношения. Во время одной из таких прогулок он встретил Джека Донована, с которым почти не виделся со времен своей юности и который живо напомнил ему тот давнишний эпизод в Ленском пабе. Парень этот мало изменился – те же рыжие волосы, тот же нахальный вид. Он тут же потянулся здороваться с Джонни, расспрашивать его о здоровье, хотя ружье под мышкой другой руки явно говорило о том, что он занимается браконьерством.

– Так вы снова вернулись к нам, капитан, ну, теперь мы повеселимся на славу, – сказал Донован. – Я так и говорил ребятам в Дунхейвене, вот, говорю, наступают веселые времена, новый хозяин уж позаботится, чтобы мы тут в деревне не скучали.

Джонни рассмеялся, хотя поначалу у него было желание вздуть этого типа.

– Пойдем-ка с нами, Джек, – позвал он, – поищи нам зайцев.

– Зайцев я вам найду, – сказал Джек, подмигнув. – Местность эту я знаю, как свои пять пальцев. Правда, пока вы были в отсутствии, капитан, я был вынужден приходить сюда тайком. Здесь обычно охотится доктор Армстронг, а я не принадлежу к числу его друзей, так же как и вся моя семья.

– Доктор Армстронг тут ни при чем, – сказал Джонни, – не обращай на него внимания. Теперь, для разнообразия, ты можешь приходить как мой гость.

Того обстоятельства, что его крестный отец не одобрял Джека Донована, было достаточно, чтобы Джонни тут же зачислил последнего в число своих друзей. Дядюшка Вилли два-три раза ненадолго появлялся в Клонмиэре, и всякий раз возникали неприятные разговоры, ущемлявшие самолюбие Джонни: собирается ли Джонни предпринять то-то и то-то, делает ли он что-то другое так же, как это делал его дедушка, спросил ли он совета Генри о том-то и о том-то? По правде сказать, его крестный слишком уж полагается на старые времена. Ему уже под шестьдесят, он слишком стар, для того чтобы занимать прежнее место, и если он не поостережется, Джонни его просто выгонит и передаст практику человеку помоложе.

– Чем ты сейчас занимаешься, Джек? – спросил он, и парень пожал плечами.

– Законный вопрос, капитан. Сами видите, в каком я виде: хожу с прорванными локтями. Торговля здесь у нас совсем захирела, лавчонка, которая осталась мне от отца, развалилась, крыша вот-вот рухнет мне на голову. Мы с Кэти, моей сестрой, думаем отправиться в Америку. Здесь нам совсем нечего делать.

– Не нужно вам никуда уезжать, – сказал Джонни. – Я найду вам что-нибудь здесь, в Клонмиэре. Кстати, мне нужен человек на место привратника – прежнего я выгнал за непочтительность. Вы с сестрой можете хоть сейчас поселиться в Лодже – знаете, этот домик у въезда в наши владения?

Джек Донован посмотрел на него, в его бледно-голубых глазах мелькнуло подозрение.

– Вы со мной шутите, капитан?

– Нисколько. Почему бы тебе там не поселиться и не занять место привратника?

– Конечно, это вам решать. Имение принадлежит вам, и теперь, когда старый мистер Бродрик умер, вы вольны нанимать кого хотите. Он бы никогда не допустил, чтобы на его земле жил кто-нибудь из Донованов.

– Тем больше у меня оснований желать, чтобы это положение изменилось, – сказал Джонни, – а если кто-нибудь будет возражать, пошли их ко мне, я с ними разберусь.

Он забыл и думать об этом деле, но через несколько дней к нему явился приказчик в состоянии великого возмущения и доложил, что Джек Донован из Дунхейвена вместе с сестрой имел нахальство перетащить свои пожитки в Лодж, который он, приказчик, уже обещал одному из килинских арендаторов. Не прикажет ли капитан этим людям немедленно убраться оттуда?

– И не подумаю, – ответил Джонни, очень довольный тем, что приказчик остался в дураках. – Это я разрешил Доновану занять место сторожа при воротах и, соответственно, поселиться в Лодже.

– Но ведь раньше никогда… – начал мистер Адамс, однако Джонни послал его к дьяволу и удалился из комнаты. В тот же вечер за обедом на ту же тему заговорила его мать.

– Что за глупости я слышу, будто эти ужасные Донованы пытаются занять дом привратника? – спросила она. – Прислуга только об этом и говорит. Ты, конечно, распорядишься, чтобы они убирались.

– Ничего подобного я не сделаю, – сказал Джонни. – Джек Донован хороший человек, и притом один из немногих, кто хорошо ко мне относится. Они будут жить в этом доме, сколько им будет угодно.

– Но, Джонни, – возразила Фанни-Роза, – Бродрики никогда не имели никакого дела с Донованами, тебе это должно быть прекрасно известно. Это ужасное семейство. Твой отец умер, оттого что общался с ними и заразился смертельной болезнью. Одного этого я никогда им не прощу.

– То, что отец заразился дифтеритом от одного из Донованов, еще не причина для того, чтобы мне не нравилось нынешнее поколение этой семьи, – заявил Джонни, – и мне казалось, что ты тоже могла бы быть поумнее. Почему бы тебе не навестить Кейт Донован и не спросить, как они там устроились?

– Мой милый мальчик, я никогда в жизни ни с кем из них не разговаривала, не собираюсь делать это и теперь. И если это та самая девица с хитрой физиономией и волосами, точно из пакли, которую я сегодня видела в аллее, то я не могу сказать о ней ничего хорошего. В привратники нужно было взять Магони. Мне нравится миссис Магони. Почему ты с самого начала не спросил моего совета?

– Потому что я предпочитаю поступать так, как считаю нужным сам, – оборвал ее Джонни, протягивая руку к графину.

– С твоей стороны это большая ошибка, – сказала Фанни-Роза, следя за тем, сколько жидкости наливается в стакан, – нанимать людей из деревни, которая никак не связана с имением. Я пробовала брать оттуда прислугу, и ничего хорошего из этого не получалось. В конце концов, мне ведь приходилось управлять имением, – сначала я делала это сама, потом мне помогал Генри, – пока ты служил в своем полку, и я знаю, что к чему. Ты что, хочешь допить все, что есть в графине?

Джонни отставил стакан и посмотрел через стол на мать.

– Мне кажется, настало время нам с тобой поговорить откровенно, – сказал он. – Мы много лет подряд обсуждали, как будем жить вместе в имении, когда умрет дедушка. Ну вот, теперь это состоялось, и что же? Ты сама видишь, так же, как и я, что ничего хорошего из этого не получается. Что ты намереваешься делать, принимая во внимание последнее обстоятельство?

– Что ты хочешь сказать? – спросила Фанни-Роза.

– Только то, что и тебе и мне будет лучше, если ты уедешь и станешь жить где-нибудь в другом месте, – сказал Джонни.

Фанни-Роза ответила не сразу. Она теребила пальцами скатерть, на щеках у нее появились два ярких пятна. Джонни угрюмо смотрел на мать; он ненавидел себя за то, что сделал, но в то же время знал, что слов своих назад не возьмет.

– Понимаю, – сказала наконец Фанни-Роза. – Я тебя раздражаю. Хорошо, что ты мне это сказал. Матери ведь так глупы.

Она встала, подошла к камину, постояла там, протянув руки к огню. Джонни внезапно вспомнил, какой она была двадцать лет тому назад: то же самое облако волос – теперь они выкрашены, причем неровно – вокруг лица, вспомнил, как он был ребенком, и она вдруг подхватывала его на руки и крепко прижимала к груди. Он помнил, какие у нее тогда были духи и как приятно пахло ее тело. Теперь кожа у нее под подбородком была уже не такой упругой, лицо было напудрено, причем так небрежно, что пудра оставила пятна на ее атласном платье. Сердце у него разрывалось, он отчаянно проклинал годы, которые встали между ними и через которые нельзя было перейти; из беззаботной, постоянно смеющейся девушки они превратили ее в несколько нелепую немолодую женщину. Та осталась в прошлом, а эта уже больше ничего для него не значит.

– Ну что же, не будем делать из этого трагедии, – беспечно сказала она. – Если ты хочешь жить один, слава Богу, что сказал мне об этом вовремя.

Джонни повернул свой стул и теперь тоже смотрел на огонь в камине.

– Ты не понимаешь, – сказал он. – Это действительно трагедия. Я много думал об этом – о том, что ты будешь жить со мной, о том, что мы будем делать вместе. А теперь, когда это осуществилось, оказалось, что ничего не получается, будь оно все проклято. Разве это не величайшая трагедия, которая только может произойти с людьми?

Они смотрели на огонь; он держал в руке бокал, она стояла, положив руку ему на плечо.

– Хотела бы я знать, – вдруг сказала она, – как бы все это было, если бы был жив твой отец?

В ее голосе было что-то такое, что проникло ему в самое сердце, заставило его посмотреть на нее и быстро взять ее за руку. Но когда он повернул ее к себе, она улыбалась, на лице ее не было слез, и она быстро заговорила о том, что нужно найти небольшую виллу, возможно, на юге Франции, где можно было бы проводить осень и зиму. Она часто думала о том, как это было бы приятно. Когда она была молодой девушкой, они обычно жили зимой за границей, во Франции или в Италии. Было ужасно весело. Тут, конечно, есть одно затруднение: это может потребовать больших расходов.

– К черту расходы! – сказал Джонни. – Ты отлично знаешь, что я буду давать тебе столько, сколько понадобится. Все это можно устроить.

– Дорогой ты мой, – сказала она. – Какой ты добрый и какой щедрый, – и она погладила его по голове, что было гораздо хуже, чем если бы она бушевала и кричала на него. – Как ты думаешь, не захочет ли Элиза пожить там вместе со мной, чтобы немного рассеяться, ведь ей, наверное, скучно все время в Сонби? Мы могли бы пожить в отеле и тем временем подыскать виллу. Я, пожалуй, напишу ей сегодня вечером. Из всех мест я бы предпочла Монте-Карло. Там всегда так оживленно…

Она открыла дверь и вышла, оставив его одного, и он вдруг подумал, что все это время ничего не знал о матери, о том, какое у нее сердце, какая душа. И никогда не узнает, не разбил ли он сегодня это сердце, или там нечего было разбивать, потому что у нее его нет. И никто на свете ничего об этом не узнает. Отныне только один Господь Бог когда-нибудь заглянет в душу Фанни-Розы и увидит, что там скрыто.

На следующее утро он был полон раскаяния, горько сожалел о жестоких словах, которые говорил накануне, и пошел в комнату матери, чтобы попросить у нее прощения и уговорить остаться. Он скажет ей, что слишком много выпил и не понимал, что говорит; но, войдя в комнату, он увидел, что она сидит среди кучи вещей – всюду стояли раскрытые коробки, валялись книги, шляпки, давно не надеванные платья, шарфы, пояса, перчатки – словом, реликвии, скопившиеся за много лет жизни.

– Как забавно, – сказала она, – я все время нахожу давно забытые вещи. Вот шляпка, в которой я была, когда твой отец сделал мне предложение. – И она взяла в руки помятую соломенную шляпку, крошечную, размером не более блюдца. – Может быть, наша судомойка сможет ее надеть в день Всех Святых, – добавила она, отбрасывая шляпку в сторону. – А вот твой первый башмачок, – смеясь сказала она, показывая ему крошечную красную пинетку. – Это нельзя выбрасывать, ты носил их всего несколько недель, ноги у тебя росли так быстро… Посмотри на это атласное платье. Я его заказывала, когда мы с твоим отцом ездили в Бат, провели там страшно веселую неделю. Но потом вскоре в проекте появился Эдвард, и я уже не могла его надеть, оно мне было мало. Помню, как это было досадно. Если чуть-чуть переделать, я снова смогу его носить, – и она приложила платье к себе.

Джонни смотрел на нее с отчаянием в душе. Было так грустно видеть все эти вещи, некогда составлявшие частицу ее жизни.

– Мне кажется, мы вчера наговорили глупостей, – сказал он. – По-моему, тебе стоит подумать еще раз и остаться.

– Ах, пустяки, – ответила она. – Никогда не следует отказываться от принятого решения. Я усвоила это много лет назад. Кроме того, я уже с удовольствием думаю об этой маленькой вилле, о том, как буду жить во Франции. Буду встречаться с людьми, много выезжать. Ты стоишь на моей муфте, родной. Отойди, пожалуйста, в сторону, хорошо?

И он подумал, что, может быть, она не притворяется, действительно хочет от него уехать, и это показалось ему настолько более трагичным, чем если бы она желала остаться, что он отправился в погреб и выпил полбутылки виски. На следующей неделе она уехала.

Джонни заперся в доме и ни с кем не встречался. Погода была скверная, каждый день шел дождь. Туман висел над заливом, скрывая остров Дун, и Джонни глядел из окна на тоскливый проливной дождь, слушал, как капли со звоном капают в канаву, видел, как серые тучи окутывают Голодную Гору. А потом, поскольку ему нечего было делать, он выходил из дома под дождь, шел по аллее через парк и заходил в Лодж, чтобы поболтать с Джеком Донованом. Этот человек его забавлял. Он обладал чувством юмора, правда, несколько грубоватого, и у него был неистощимый запас разных историй, связанных с обитателями Дунхейвена. Джонни, у которого чувство юмора было не более утонченным, эти истории нравились. И он, в свою очередь, рассказывал о своих похождениях за границей, выбирая наиболее непристойные эпизоды, поскольку над ними Джек смеялся особенно громко. Тот случай, когда Джонни, находясь в Турции, ворвался в гарем, когда хозяин был в отсутствии, и овладел одной из покрытых чадрой женщин, доставил величайшее удовольствие обоим Донованам, – дело в том, что Кейт Донован обычно находилась в той же комнате и готовила ужин брату, украдкой наблюдая за Джонни. У нее были гладкие светлые волосы, почти белые, причесанные на прямой пробор, и Джек говорил, что они такие длинные – гораздо ниже талии, – она даже может на них сидеть.

– А ну-ка, давайте посмотрим, – сказал Джонни.

Однако она сделала вид, что это ее ужасно шокирует, жеманилась, отказывалась их распустить, но брат стал ее уговаривать.

– Полно, Кейт, не нужно быть такой гордой, не стоит задаваться перед капитаном.

После долгих уговоров она вынула из волос шпильки, бросая взгляды на Джонни. Распущенные волосы сразу ее преобразили, превратив из ординарной молодой женщины в нечто оригинальное и интригующее, и Джонни подумал, как приятно будет погрузить в них пальцы, перебирать их, играть с ними.

Распущенные волосы Кейт возбуждали его, и вскоре почти каждый день можно было видеть, как он идет к воротам в парк, заходит в домик и проводит там несколько часов, болтая с братом и сестрой. В маленькой, пропитанной запахами пищи, душной кухне с ее жалкими тюлевыми занавесками, аляповатой фаянсовой посудой, фарфоровыми фигурками Богоматери и Святого Иосифа на каминной полке, большим деревянным распятием на стене он чувствовал себя спокойнее и уютнее, чем в пустых холодных комнатах Клонмиэра.

Мало-помалу Джек Донован начал исчезать из дома на то время, когда там находился Джонни. Его сестра приносила из кладовки бутылку виски и наливала гостю, приговаривая, что денек, дескать, сегодня холодный. Джонни наблюдал за ней поверх ободка стакана, забавляясь ее ужимками, долженствующими изображать скромность, которой, как ему было известно, у нее не было и в помине, а затем просил ее распустить волосы. Она отказывалась, качала головой, отворачивалась, но в конечном счете сдавалась. В кухне было тихо – ни звука, кроме тиканья часов – и Джонни, согретый изнутри выпитым виски, держа на коленях Кейт Донован и играя прядями ее волос, чувствовал, как его охватывает сладостная летаргия. Насколько приятнее было сидеть так здесь, чем в полном одиночестве в столовой собственного дома. Сквозь полузакрытые глаза он видел портрет Папы на противоположной стене, четки под портретом, и несоответствие между тем, что он видит, и тем, что происходит в этой кухне, вызывало у него смех, так что приходилось прятать лицо в волосах Кэт, чтобы она не заметила, как его все это забавляет.

Дома, в Клонмиэре, у него наступала реакция, причинявшая ему страдания. Как это прискорбно, думал Джонни, что он чуть ли не каждый день таскается в дом своего собственного привратника, чтобы заниматься любовью с его сестрой. Разговоров у них не было никаких – с Кейт говорить было не о чем; он ходил к ней с одной-единственной целью. Так проходили дни ранней осени тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года.

Еще больше он страдал во время нечастых визитов в Ист-Гроув, дом его брата в Слейне. Его вдруг охватывало необъяснимое желание увидеть жену брата, Кэтрин. Едва только он входил в их дом, как его охватывало ощущение покоя, которого он не находил больше нигде. Она подходила к нему, пройдя через всю гостиную, и, протянув ему руки, говорила: «Я очень рада вас видеть, Джонни, вы, конечно, останетесь ночевать», и не принимала никаких отговорок. Томас относил его саквояж наверх, в комнату для гостей, и вот уже подают чай, он сидит рядом с Кэтрин, она наливает ему и себе, он смотрит на ее руки, лежащие на чайнике, видит мягкую линию ее плеча, тонкую шею, изящный спокойный профиль.

– Чем вы все это время занимались, Джонни? – спрашивала она, положив руку ему на колено и глядя ему в глаза, и его охватывало отвращение к тому, что он с собой делает, к той жизни, которую он ведет. Отвращение к тому, как бессмысленно проходят дни – все утро он валяется в постели, потом делает вид, будто собирается заняться делами с приказчиком, потом сидит один в столовой перед бутылкой виски, потом этот дом при воротах и отвратительное нелепое свидание с Кейт. Возвращение в замок и снова бутылка виски. Он оглядел гостиную в Ист-Гроув. Там все дышало добротой и уютом – огонь в камине за начищенной до блеска решеткой. Ковер мягкого зеленого тона, ситцевая обивка на мебели, с узором из яблок. На столе стоит ваза с цветами, другая ваза – на каминной полке. На коленях у Кэтрин какое-то шитье, ведь она в скором времени ожидает ребенка, однако она откладывает работу, заметив, что гостю не интересно любоваться на такие чисто женские предметы.

– Мне хотелось бы, Джонни, – сказала она, – чтобы вы оставили на время Клонмиэр и поселились у нас. Я была бы вам очень рада, и когда Генри нет дома, что, увы, случается слишком часто, вы составляли бы мне компанию. Я что-то слишком редко вижу моего крестника.

– Я бы очень этого желал, – ответил он. – Больше всего на свете.

– Так за чем же дело стало?

– Нет, – он упрямо покачал головой, – людям, которые счастливы вдвоем, совсем не нужен третий, он непременно нарушит гармонию.

– Не говорите пустяков, Джонни, – сказала она. – Мы были бы еще счастливее, если бы знали, что вам у нас хорошо. Вам, должно быть, одиноко в этом огромном доме, и хотя я сейчас никуда не выхожу и вообще мало двигаюсь, мы могли бы вместе читать, я играла бы вам, а Генри, вернувшись вечером домой, был бы рад вашему обществу.

Как было бы прекрасно, подумал Джонни, день за днем сидеть здесь рядом с Кэтрин, в тишине и покое ее дома. Просто сидеть и смотреть на ее руки, сложенные вот так, как сейчас. Слушать ее спокойный голос и иногда ловить ласковый взгляд, обращенный к нему поверх книги, которую она читает.

Когда после чая Томас убрал со стола, Кэтрин подошла к фортепиано и стала наигрывать тихую мелодию. Она казалась такой далекой, такой отрешенной от мира, когда сидела вот так перед фортепиано, задумчиво глядя в окно. Интересно, о чем она думает, гадал Джонни. Где витают ее мысли? Дает ли она Генри тот покой, который испытывает в ее присутствии он, Джонни? Он закрыл глаза и, слушая, как она играет, пытался представить себе, что это его дом, его гостиная, что это его жена сидит и играет на фортепиано, а кончив играть, подойдет к нему, наклонится, прикоснется рукой к его волосам и спросит, понравилось ли ему то, что она играла. В это время дверь отворилась, и в комнату вошел Генри, сияя довольной улыбкой.

– Здравствуй, старина, какой сюрприз! – сказал он, и Джонни поднялся с места, гость в доме брата – глупые мечты разлетелись в прах.

Кэтрин закрыла крышку инструмента и сразу же подошла к мужу. Он поцеловал ее и продолжал разговаривать с Джонни, обнимая жену за талию.

– Как ты ее находишь? – спросил он с гордостью и, не дожидаясь ответа, стал говорить о том, как у него прошел день, рассказав смешную историю, случившуюся во время делового завтрака, на котором он вынужден был присутствовать, и где один из членов муниципалитета произнес бестактную речь.

– Ты, конечно, все уладил и пригласил обиженных к обеду?

– Ничего подобного я не сделал, – возразил Генри, – мне хотелось только одного: чтобы все это поскорее кончилось, и я получил бы возможность вернуться домой к жене.

Он снова наклонился и поцеловал ее, а она посмотрела на мужа. Этот ее взгляд, выражение ее лица отозвались острой болью в сердце Джонни.

Она его любит, подумал он, он сделал ее счастливой, и, одеваясь к обеду, слушая, как они разговаривают в соседней комнате, он вдруг вспомнил всех женщин – он никогда их не любил, – которые доставляли ему минутное наслаждение и ничего больше. Какая печальная вереница жалких никчемных созданий, и наконец – Кейт Донован в этой грязной кухне в доме привратника. Боже мой, устало думал он, если бы только все сложилось иначе, если бы я не поступил в этот полк, не прошел бы через эту проклятую бессмысленную войну, а оставался бы дома, встретил бы Кэтрин и попросил бы ее мне помочь. Возможно, она вышла бы замуж за меня и рожала бы детей мне, а не Генри и смотрела бы на меня так же, как десять минут назад она смотрела на Генри.

На его туалетном столике стоял цветок в горшке – Кэтрин, должно быть, поставила его туда, прежде чем он пошел наверх переодеваться, – около кровати лежала книга, в камине горел огонь – знаки ее внимания, ее заботы, и вообще все в этой комнате было аккуратно и уютно, так непохоже на его мрачную спальню в Клонмиэре. Он представил себе, как в соседней комнате Кэтрин сидит перед зеркалом, расчесывает волосы, а потом туда входит Генри, застегивая запонку на воротничке – интимность между ними естественная вещь, всякий раз делающая их ближе друг к другу. Ему этого никогда не доведется испытать, этой общности мужа и жены, их совместной жизни. А он? В его воспоминаниях все так серо, безрадостно и тоскливо.

Обедали в Ист-Гроув в семь часов. На полированном столе стояли зажженные свечи. Подавать на стол Томасу помогала молоденькая горничная. Сидя за столом рядом с Кэтрин, Джонни сравнивал их образ жизни со своим собственным: вот он сидит, развалясь, на стуле; перед ним скатерть, зачастую покрытая пятнами, и на ней – полуостывшая еда; разбранив прислугу до того, что все они бледнеют от страха, Джонни решает вообще ничего не есть и протягивает руку к графину.

Когда Кэтрин встала и вышла, оставив братьев наедине, Генри через стол посмотрел на Джонни со странным, чуть ли не робким выражением и сказал:

– Я думаю, Джонни, ты не захочешь, чтобы я стал твоим приказчиком?

– А чем плох Адамс? – спросил Джонни.

– Я и не предлагаю, чтобы ты совсем расстался с Адамсом, – ответил Генри, – но позволь мне быть, ну, скажем, управляющим, за отсутствием более удачного термина. Ты сам видишь, старина, что имение гибнет, и это обидно, если подумать о том, сколько сил и внимания уделял ему наш дед. Не сердись на меня за то, что я тебе это говорю. Я давно уже собирался завести этот разговор.

Джонни покраснел и выставил вперед подбородок.

– Не понимаю, о чем ты, – сказал он. – Дела в имении идут так, как я этого хочу, и не о чем тут толковать. Честно говоря, я не особенно высокого мнения об Адамсе и в будущем собираюсь взять управление имением в свои руки, стать своим собственным приказчиком. А тебе это принесло бы одни заботы, и больше ничего.

– Прекрасно, – быстро согласился Генри. – Не будем больше об этом говорить. Я предложил это только для того, чтобы тебе помочь, снять часть груза с твоих плеч. Ты давно не был на руднике?

– Давно, – ответил Джонни, закуривая сигару. – Туда незачем ездить. Единственное, что меня интересует, это чтобы на мой банковский счет регулярно поступали деньги. А почему ты спрашиваешь?

– Да собственно, у меня нет особых причин. Просто мне кажется, что служащие лучше работают, если видят, что хозяин проявляет к ним интерес и иногда справляется, как идут дела.

– Какие еще будут советы? – спросил Джонни. Генри пододвинул ему графин.

– Только один: не слишком увлекаться вот этим и пореже встречаться с Донованами.

Джонни отложил сигару.

– Кто, черт возьми, разносит сплетни вокруг Донованов? – злобно спросил он.

– Ты же знаешь, как у нас любят заниматься чужими делами, – отозвался Генри. – Если что случается в Дунхейвене, то уже через день об этом становится известно в Слейне. Джек Донован не слишком-то почтенный человек, тебе это известно. На его счету браконьерство и вообще всякое мелкое воровство. Кроме того, известно, что он хвастает в кабаках, будто его сестрица пользуется твоим благосклонным вниманием, – он, разумеется, употребляет не столь благопристойное выражение.

– Пошли они все к дьяволу! – заорал Джонни. – Почему, черт возьми, они не могут оставить меня в покое?

– Они и оставят тебя в покое, – ответил Генри, – если ты оставишь в покое вот это. – И он указал на графин.

Джонни откинулся на спинку стула и в упор посмотрел на брата.

– Легко тебе говорить, – сказал он. – Ты счастлив, у тебя хорошая жена, которую ты любишь. О чем тебе еще беспокоиться? У тебя есть Кэтрин. Позволь и мне иметь свою Кейт.

Он засмеялся и налил себе еще стакан портвейна.

– Мне до тошноты надоели разные советчики, которые указывают мне, что я должен делать. Довольно я терпел это в армии, не намерен выносить ничего подобного дома.

– Я не собираюсь тебе указывать, – спокойно возразил Генри. – Я только прошу тебя, остерегайся Донована. Если тебе угодно иметь связь с его сестрой, я не могу тебе запретить, но не теряй головы.

– Донованы мои друзья, – заявил Джонни. – Только они в наших краях отнеслись ко мне по-дружески, когда я вернулся.

– Очень хорошо, – сказал Генри, – больше я не скажу ни слова. Пойдем в гостиную и попросим Кэтрин нам немного поиграть.

Да, ему-то хорошо, думал Джонни, глядя, как его брат, стоя подле жены, переворачивает ноты а она смотрит на него с улыбкой. Ночью они будут вместе, она положит голову ему на плечо, а утром он проснется, и Кэтрин будет рядом с ним. И на следующий день, и еще на следующий. Если его что-нибудь рассердит, она его успокоит. Когда он устанет, она даст ему возможность отдохнуть. Когда ему будет весело, она разделит его веселье, а если ему взгрустнется, погрустит вместе с ним. Они принадлежат друг другу, она носит его дитя. А я никому не нужен. Я всего-навсего никчемный пьяница с дурным характером, и мое единственное удовольствие в жизни это заниматься любовью с сестрой моего привратника.

– Джонни, – вдруг сказала Кэтрин, поднимая глаза от нот и улыбаясь, – вы ведь погостите у нас немного, правда?

Генри, стоя возле жены и положив руку ей на плечо, тоже посмотрел на брата.

– Конечно, Джонни, мне бы очень этого хотелось. Я так часто отлучаюсь из дома, и мне было бы приятно знать, что ты находишься здесь, с Кэтрин. Я уверен, что тебе будет хорошо. Кэтрин об этом позаботится.

Джонни смотрел на них обоих – Кэтрин возле фортепиано, свет лампы освещает ее гладко причесанные волосы, а Генри, его брат, стоит рядом с ней и машинально перебирает кружево ее воротника. Этот жест, такой интимный, ворвался в мечтания Джонни, разрушив их до основания.

– Нет, – ответил он. – Живите себе спокойно здесь, а я возвращаюсь в Клонмиэр.

5

Первое, что сделал Джонни, приехав домой, это выгнал своего приказчика Адамса, заявив, что в будущем будет сам управлять делами по имению. Он покажет Генри и всем остальным, что он не так плох, как они думают. В течение месяца он вставал рано утром, отвечал на письма, обходил или объезжал клонмиэрское имение и даже дважды в неделю бывал наруднике. Но потом, к несчастью, простудился и на несколько дней слег в постель. Пока он лежал в своей спальне совершенно один, если не считать камердинера, который за ним ходил, он снова впал в депрессию, и та деятельность, которую он развивал в течение последних нескольких недель, показалась ему нелепой и бессмысленной. Чего он, собственно, добился тем, что ездил на Голодную Гору и сидел в конторе? Все сводилось только к тому, что он не давал работать Гриффитсу. В течение того часа, что Джонни находился в конторе, управляющий норовил оттуда улизнуть. То же самое было и с имением. Он бы уверен, что арендаторы его не любят. Никто не радовался его приходу – только Донованы. Что там говорить, думал Джонни, беспокойно ворочаясь в кровати, они мои единственные друзья. Всем остальным на меня ровным счетом наплевать. Я могу валяться здесь невесть сколько и сдохнуть, и все равно никто не придет. Однажды утром к нему заглянул его крестный отец доктор Армстронг и прочел ему лекцию о воздержании. «Никто, кроме тебя, не виноват в том, что ты оказался в таком положении, только ты сам», – сказал он без тени сочувствия и минут двадцать распространялся на тему о вреде алкоголя, а ближе к вечеру Джонни, который в это время всегда чувствовал себя хуже, велел своему человеку принести из погреба бутылку портвейна, после чего немного оправился, настолько, что надел халат и поужинал перед камином в столовой жареной грудинкой с картофелем в обществе Джека Донована, который зашел его навестить и посочувствовать ему.

– Тут вот Кейт переживает, прямо захворала от беспокойства, что вас нет и нет, – сказал Джек. – Места себе не находила, пока я не пообещал, что сам пойду в замок. Иди, грит, повидай капитана. Как теперь-то ваше здоровье?

– Хуже некуда, черт возьми, – отвечал Джонни.

– Все потому, что лежите здесь один-одинешенек, капитан. Что лекарства, не родился еще тот человек, кому оно помогло бы. А вот то, что у вас в бутылочке, это самое что надо, оно живо поставит вас на ноги.

– Умные речи приятно и слышать, Джек. Клянусь Богом, ты единственный мой друг.

– Верно говорите, сэр. Только нынче утром Кейт мне говорила: распрекрасные, грит, у него друзья и родичи, они и не вспомнят о нем, покуда он не помрет. Я вот что вам скажу, сэр, вы для них слишком самостоятельный человек, в этом вся беда. Любите поступать по-своему, а почему бы вам этого не делать? Этот грязный тип Адамс, к примеру, ходит повсюду и болтает, что вы, дескать, ни уха ни рыла не понимаете в делах по имению. Я бы с него шкуру спустил, мерзавец он эдакий.

– Так и говорит?

– Конечно, и ведь только потому, что дела-то у него из рук уплыли. Вот что я вам скажу, капитан, я всегда готов вам помочь с имением, коли вам не захочется самому возиться.

– Это очень любезно с твоей стороны, Джек.

– Ну что вы, стоит ли об этом говорить. Мне это нисколько не трудно. Я-то выжму из имения гораздо больше, чем Адамс. Что вы скажете, если Кейт придет да уберется немного в доме?

– Буду благодарен, если она это сделает, – зевнул Джонни. – Никто из моих слуг и тряпкой не махнет, пока я здесь валяюсь.

Портвейн оказывал свое действие, тянуло ко сну, по телу разливалось благостное довольство, которого никогда не приносило лекарство этого старого дурака крестного, и как приятно, думал Джонни немного позже, снова лежа в постели, когда в камине ярко горел огонь, смотреть, как по комнате неслышно движется Кейт, задергивает занавеси, как бы отгораживаясь от серого ноябрьского вечера, складывает и убирает на место его платье, а потом, когда Джонни почти уже засыпает, она скользнет в постель и ложится рядом с ним. Он думает о доме в Ист-Гроув, о своем брате и Кэтрин, которые сейчас, наверное, пьют чай в своей гостиной. Потом Кэтрин будет играть на фортепиано, а Генри сядет поодаль, повернув свое кресло таким образом, чтобы видеть волосы жены, освещенные лампой.

У него своя Кэтрин, думал Джонни, а у меня – Кейт. Какое мне, в сущности, до них дело, черт возьми?

И притянув к себе сестру Джека Донована, он ищет забвения, а тем временем наступает ночь, и дождь продолжает барабанить по стеклам окон.

По мере того как зима шла к концу, Джонни все труднее становилось обходиться без общества Донованов. У Джека был острый, несколько хитроватый ум, и Джонни вскоре обнаружил, что он знает хозяйство Клонмиэра, как свои пять пальцев. Он улаживал все дела с арендаторами, платил жалованье слугам – одним словом, взвалил на свои плечи все то, чем не желал утруждать себя сам хозяин.

– Не знаю, что бы я без тебя делал, Джек, – говорил ему Джонни. – Ты избавил меня от всех этих нудных дел, и я больше не должен думать о том, что кто-то там меня не любит.

– Вас не любят? – удивлялся Джек Донован. – Полно, сэр. Не было еще на свете джентльмена, носящего имя Бродрик, которого любили бы так же, как вас. В Дунхейвене, например, полно людей, которые никогда слова не сказали с вашим братом или дедушкой, а вот с вами всегда готовы поговорить. Даже сам преподобный отец Хили сказал давеча Кейт: «Мы можем гордиться тем, что в наших краях живет такой человек, как капитан».

Просто удивительно, думал Джонни, что нынешнему владельцу Клонмиэра местный священник, которого во времена его деда все семейство Бродриков, можно сказать, игнорировало – разве кто-нибудь изредка удостоит его кивком, – не говоря уже о том, что дальше ворот ему хода не было, кланялся и улыбался, и заходил в тесную кухоньку привратницкого дома выпить чаю. Джонни решил, что это вполне приличный человек, и поймал себя на том, что нащупывает в кармане пять фунтовых банкнотов, чтобы передать их патеру для раздачи самым бедным семьям.

– Не было такого случая, – сказал отец Хили, аккуратно пересчитывая деньги и складывая их в потертый бумажник, – не было еще такого случая, чтобы кто-то из Бродриков подумал о бедных обездоленных людях. А ведь есть еще и церковь, на которой крыша вот-вот обвалится, а у меня нет денег на то, чтобы ее отремонтировать.

Джонни вспомнил, что его счет в банке постоянно пополняется благодаря Голодной Горе, и выписал отцу Хили чек.

– Разве я не говорил вам, святой отец, что капитан настоящий джентльмен? – сказал Джек Донован, заглядывая через плечо священника, чтобы рассмотреть сумму, означенную на чеке. – Когда дело касается денег, он простодушен, как ребенок, и столь же щедр. Кейт, налей преподобному отцу еще виски и капитану тоже.

– Нет-нет, мне не надо, дитя мое, – отказался священник, поднимая руки, – мне уже нужно идти. Как приятно, – добавил он, глядя на Джонни, – что человек вашего положения так хорошо и свободно себя чувствует в этой скромной обстановке и нисколько не думает, какую честь он этим оказывает хозяевам.

– Я бы пропал, если бы Кейт и Джек мне не помогали, – улыбнулся Джонни.

– А они пропали бы без вас, – сказал отец Хили. – Посмотрите только на Кейт, это милое дитя, которую я знаю с самого рождения, душа и сердечко у нее такие же невинные, как в тот день, когда я ее крестил. Посмотрите, как она предана вам, ни одна знатная дама не была бы способна на подобную преданность. Как было бы ужасно, если бы таким отношением пренебрегли как ненужным, если бы это нежное невинное сердце было обмануто.

«Что он, интересно, хочет сказать, черт побери», – подумал Джонни, пожимая руку священника и уверяя его, что ни Джек, ни его сестра ни в чем не будут нуждаться, пока он находится в Клонмиэре.

– Я вам верю, – сказал священник, открывая свой громадный зонт, долженствующий защитить его внушительную фигуру от дождя. – Лично я получил доказательство вашего благородства и щедрости, а что до этой девушки, – несчастная, у нее нет ни отца, ни матери, только брат, который о ней заботится, – то она всецело доверилась вам.

И, выйдя из дома привратника, он направился вниз по дороге к деревне.

– Ах, он настоящий святой, наш преподобный отец, – сказал Джек Донован, – а уж как привязан к нашей Кейт. Скорее умрет, чем допустит, чтобы ее обидели, так же, как и я сам. Прямо вам говорю, капитан, если узнаю, что она себя опозорила, я задушу ее собственными руками. Ты это знаешь, Кейт, не так ли?

– Да, Джек, – тихо ответила его сестра, скромно опустив глаза на работу, лежащую у нее на коленях.

– Есть на свете джентльмены, капитан, хотите верьте, хотите нет, – грозно продолжал Джек Донован, – которые пользуются невинностью молодой девушки, чтобы позабавиться с ней, как только ее брат отвернется, а ведь бедняжка невинна, как новорожденный младенец. Это просто отвратительно, знаете ли.

Джонни пожал плечами и допил свой стакан. Неужели Джек собирается разыгрывать неведение, притворяясь, будто не знает, что происходит у него под носом в последние несколько месяцев? Что же до невинности Кейт, то она с ней рассталась едва только выйдя из пеленок.

– Приходи завтра в замок, Джек, – коротко бросил он, вставая с кресла. – Филлипс принес мне счет за муку и корм для скота, в котором я ни черта не понимаю.

– Вы не останетесь с нами поужинать, капитан?

– Нет, не хочется. Спокойной ночи, Кейт.

Придя домой, он нашел письмо от Кэтрин, в котором она упрекала его за то, что он уже несколько недель не появлялся в Ист-Гроув. Она так надеялась, говорилось в письме, что он приедет к ним на Новый год, но он так и не приехал. Его крестница Молли растет и хорошеет, Генри очень ею гордится, и если он не собирается к ним приехать, она предлагает, что они сами приедут к нему погостить в следующее воскресенье. Генри берет с собой ружье и интересуется, есть еще в лесу вальдшнепы, а на острове Дун зайцы. У них теперь гостит ее брат Билл Эйр, он приедет тоже.

Письмо привело Джонни в состояние лихорадочного волнения. Дом ужасно запущен, в нем нет никаких удобств для Кэтрин, ей там будет холодно и неуютно. Но как приятно снова ее увидеть, смотреть на нее, когда она будет сидеть в гостиной, пусть ненадолго, хотя бы на несколько часов.

В немногие дни, оставшиеся до субботы, Джонни проявил бешеную энергию, стараясь привести дом в порядок. Он бранил слуг, кого-то выгонял, потом снова брал в дом, и все это на протяжении какого-нибудь часа. Ходил по лесу вместе с егерем, чтобы приготовить все для охоты. Он даже послал приглашение своему крестному, доктору Армстронгу, и еще некоторым соседям, чтобы Генри было веселее и интереснее.

«Я им покажу, – говорил он сам себе, – что я могу все это устроить не хуже, чем дед».

Утро великого дня было ясное и свежее, и Джонни, поднявшись ни свет ни заря, – ему уже много недель не случалось вставать так рано – прошелся до залива и взглянул на покрытую снегом гряду Голодной Горы. Солнце сверкало в окнах Клонмиэра, двери были широко распахнуты, и стол в столовой, на котором был сервирован холодный завтрак, выглядел чистым и аппетитным, чего не случалось уже давным-давно.

К нему вернулась гордость своим домом, знакомая еще с детства, когда он смотрел на Клонмиэр с жадной завистью, мечтая о том времени, когда умрет дед и дом перейдет к нему. Он покажет Кэтрин, что он не так уж достоин презрения, что он хозяин в своем доме и хозяин своим поступкам, и она поймет, почему ему хотелось, чтобы в этот день дом был вычищен до блеска специально для нее. Джонни вошел в комнаты, чтобы отдать последние распоряжения слугам, и ему доложили, что мистер Донован дожидается его в библиотеке. Джонни нахмурился; еще несколько дней назад он намекнул Джеку, что будет весьма обязан ему и его сестре, если во время визита брата и невестки они будут держаться подальше от дома и не будут показываться на глаза. Генри не любит Джека Донована, и поскольку он гость, к его симпатиям и антипатиям следует относиться с уважением.

– В чем дело, Джек? – спросил он. – Что-нибудь случилось?

Лицо приказчика было мрачно и исполнено важности. Его морковные волосы были смазаны маслом и гладко причесаны; на нем была воскресная пара.

– Кейт что-то неможется, капитан. Она говорит, не могли бы вы заглянуть к нам в домик, навестить ее?

– Разумеется, я не могу, – раздраженно ответил Джонни. – Я ожидаю, что ко мне приедет мой брат Генри с женой и еще кое-кто из друзей и соседей. Я не намерен заходить в ваш дом, пока они не уедут. Возможно, брат погостит у меня несколько дней.

Джек Донован помрачнел еще больше.

– Она очень переживает, сэр, – сказал он. – Ума не приложу, что мне с ней делать, и это сущая правда. Всю эту ночь мы ни секундочки не спали. А она ревет, прямо убивается, я уж собирался послать за доктором Армстронгом. Рад, что этого не сделал, раз он все равно приезжает нынче охотиться.

– Да что такое, в самом деле? – раздраженно сказал Джонни, нетерпеливо поглядывая на часы. – Гости ожидаются с минуты на минуту.

Джек Донован кашлянул, водя шапкой по краю стола.

– У женщин в эту пору бывают всякие фантазии, капитан, – сказал он. – Что ей ни говори, она не желает слушать. «Я себя порешу, – говорит, – брошусь в воду, если он теперь меня покинет». «Успокойся, Кейт, – говорю я ей, – капитан слишком добрый наш друг. Ты – порядочная женщина, и он не поступит с тобой, как с уличной девкой. Будь спокойна, он позаботится о том, чтобы вернуть тебе честное имя, пока по всей округе не поползли разные слухи, после которых он не сможет смотреть людям в глаза».

Джонни грохнул кулаком по столу.

– Послушай, Джек, – сказал он, – к чему, скажи на милость, ты клонишь, и что это нашло на Кейт, почему она вдруг так себя ведет, что понять ничего невозможно?

– Да что вы, сэр, – начал приказчик, удивленно раскрывая глаза, – разве вы не знаете, что она в интересном положении, вот уже два месяца, как она говорит.

Джонни пристально смотрел на своего приказчика – в душе у него царили растерянность и недоумение.

– Я в первый раз об этом слышу, – сказал он. Джек Донован продолжает тереть шапкой край стола.

– Бедняжечка просто ума решилась, так переживает, – говорил он. – При ней сейчас преподобный отец, он молится у ее постели. Только, мне думается, она не успокоится, пока не увидится с вами.

– Я не могу ее видеть, это невозможно, – в волнении проговорил Джонни, меряя шагами комнату. – Ты должен ей объяснить, как обстоят дела; она и сама прекрасно знает, что я жду брата с женой. Она уверена, что это действительно так? Откуда она знает, что… что это случилось, черт побери?

– Ясное дело, уверена, ей сказала наша старая тетушка, что живет в Дунхейвене, сомнений тут нету. Говорю вам, капитан, у меня просто сердце разрывается. Ведь эта девушка, моя родная сестра, отдалась вам, не думая о последствиях, и теперь готова умереть, если мы не придумаем, как закончить дело по-благородному.

В аллее послышался стук колес, и Джонни, выглянув в окно, увидел, что к дверям подъезжает экипаж его брата.

– Послушай, Джек, – сказал он, отчаянно волнуясь, – я не могу сейчас заниматься этим делом… Уходи через черный ход и не показывайся, пока я тебя не позову. Уходи отсюда, любезный, ради всего святого.

Он сунул руку в карман, где всегда лежала заветная фляжка, опорожнил ее и только тогда вышел на крыльцо встречать гостей, злой и глубоко несчастный.

– Милый Джонни, – сказала Кэтрин, выходя из экипажа и подавая ему руку. Он смотрел на нее, такую прекрасную и безмятежную, на ее спокойное лицо мадонны и думал о том, какой ужасный, чудовищный контраст представляет собой та, другая: покрасневшее лицо, взлохмаченные волосы – ненавистная Кейт в своей спальне в доме привратника.

– Как ты себя чувствуешь, старина? – приветствовал его Генри. – У тебя встревоженный вид.

– Пустяки, я в полном порядке, – быстро отозвался Джонни. – Как твое здоровье, Генри? А ты как поживаешь, Боб? Надеюсь, ты привез с собой ружье? Отлично, а где доктор? А-а, вот и он, и с ним кто-то еще. Пойдемте сразу в лес, хорошо? Впрочем, подождите минутку, сначала я должен показать Кэтрин ее комнату.

Он был возбужден и говорил так непоследовательно, что Генри и Боб обменялись понимающими взглядами.

– Не беспокойтесь обо мне, Джонни, – сказала Кэтрин. – Я сама прекрасно устроюсь, если вы хотите сразу же отправиться на охоту.

– К черту охоту, – заявил Джонни. – Самое главное, это чтобы вам было хорошо и удобно, – и он дернул шнурок от звонка с такой силой, что тот оборвался.

– Мне кажется, нужно предоставить Кэтрин делать то, что ей хочется, – примирительно сказал Генри. – Вот идет дядя Вильям и другие, а вот и Филлипс вместе с загонщиками. Пойдем-ка лучше на свежий воздух, Джонни, это тебя немного успокоит.

Все идет кувырком, думал Джонни. Совсем не так собирался он провести этот день. Кэтрин, очевидно, собирается остаться в доме и не пойдет с ними на охоту, а этому проклятому идиоту Филлипсу я ведь велел встретить их возле фермы, откуда должна начаться охота, а не являться к самым дверям вместе с этими оборванцами в качестве загонщиков – у них такой вид, словно они лазали по амбарам, охотясь за крысами. Солидная порция спиртного в дополнении к новости, сообщенной Джеком Донованом, и сдерживаемому волнению по поводу приезда Кэтрин – все это привело к тому, что Джонни почти не владел собой.

Он начал бушевать, кричать на егеря, который, неизвестно почему, вырядился, как чучело – на нем были старые бриджи с заплатой на заду вместо новых вельветовых, которые Джонни заказал специально для этого случая.

– Клянусь Богом, это невыносимо, – кричал Джонни. – Этот тип нарочно не желает выполнять мои распоряжения! – И, плохо соображая, что делает, он поднял ружье и выстрелил прямо в злополучную заплату на бриджах егеря.

Громко вскрикнув от боли, несчастный упал ничком на землю, а Джонни, удивленный и растерянный, смотрел, как его крестный и Билл Эйр бросились к нему на помощь. Генри взял брата под руку и отвел его обратно в дом.

– По-моему, ничего страшного, – сказал он. – Однако, принимая во внимание все обстоятельства, мне кажется, будет лучше, если ты останешься дома, а охоту я возьму на себя. В том случае, конечно, если мы вообще станем охотиться после того, что случилось.

Все это произошло так внезапно и так нелепо, что Генри не знал, смеяться ему или сердиться, однако в лице брата было что-то настолько трагическое, даже страшное, что Генри не хотелось оставлять его одного.

– Я позову Кэтрин, – сказал он. – Она побудет с тобой.

И он пошел в переднюю и посмотрел наверх, в сторону лестничной площадки.

– О нет, – сказал Джонни, – пожалуйста, не надо…

Ему было плохо, он чувствовал огромную усталость, и ему было невероятно стыдно того, что он выставил себя на посмешище. Меньше всего ему хотелось, чтобы о его поведении стало известно Кэтрин.

– Вот, – сказал он, подозвав брата и нащупав в кармане пару соверенов, – отдай этому несчастному и скажи, что я очень сожалею. А затем отправляйтесь развлекаться, если сможете. Это даже хорошо, что меня с вами не будет. Даже если бы ничего не случилось, я бы только испортил вам все удовольствие.

Теперь, когда его бессмысленный нелепый гнев нашел выход, он чувствовал себя опустошенным, ему хотелось забыть всех и вся. Он пошел в библиотеку, закрыл дверь и сидел в высоком кресле деда, закрыв лицо руками. Наверху в спальне слышались негромкие шаги Кэтрин, которая доставала из чемоданов вещи и раскладывала их по местам. Потом из леса на горе донеслись отдаленные звуки выстрелов. В доме все было тихо и спокойно.

И тут он вспомнил дом при воротах, тесную душную кухню, распятие и четки на стене, Джека Донована, Кейт и отца Хили. Отвратительная запутанная история, в которую он оказался втянутым, постыдная и подлая, наполняла его отчаянием и бессильным гневом. Он представлял себе, как все семейство собралось в этом проклятом доме: вот они сидят в своей кухне, старая тетка из деревни расспрашивает племянницу о том, что именно она чувствует, а этот толстобрюхий отец Хили, перебирая четки, бормочет молитвы возле истерически рыдающей Кейт. Мысль о том, чтобы увидеть ее, прикоснуться к ней, вызывала у него отвращение. Было оскорбительно думать, что часы пьяного забвения привели к тому, что теперь к нему предъявляются претензии, и женщина, к которой он не испытывает никаких чувств, считает себя с ним связанной из-за того, что между ними было. Он снова услышал шаги Кэтрин наверху, ее тихий голос, когда она что-то сказала горничной, и вспомнил свой визит в Ист-Гроув прошлым летом, когда Генри, гордый и счастливый, сообщил ему, что Кэтрин ожидает ребенка к Рождеству. Как нежен был его брат, как заботлив, как он беспокоился, уговаривая жену, чтобы она ни в коем случае не уставала, настаивал на том, чтобы она прилегла на кушетку и отдохнула. Как больно его кольнуло в сердце, когда он увидел, как они близки между собой. Джонни завидовал брату, завидовал его спокойной жизни, мирному течению месяцев, предшествовавших Рождеству и рождению ребенка; тому, как гордился и искренне радовался Генри, когда его дочь наконец появилась на свет. И вот теперь в доме при воротах находится женщина точно в таком же положении, в котором около года назад была Кэтрин, и виной тому он, Джонни. При этой мысли его охватывала дрожь, ему становилось тошно. Он не желал больше видеть эту женщину.

Подобные истории, наверное, много раз случались в его семье, среди его предков; он вспоминал рассказы о своем прадеде, о том, скольких сыновей он рассеял по округе. Возможно, старик над этим не задумывался, и когда, проезжая через Дунхейвен, видел какого-нибудь чернявого мальчишку, который ковырялся в земле у дороги, он, зная, что это его собственный сын, бросал ему монетку и тут же об этом забывал. Но Джонни не таков. Он не может так жить. Он не может жить в Клонмиэре, зная, что в деревне, в лавке своего брата скрывается Кейт, такая непривлекательная, вечно растрепанная, а потом появится ребенок, в жилах которого течет его кровь и который будет называть Джека Донована «дядей».

Боже мой, какую жалкую жизнь он ведет, насколько она лишена красоты! Неужели нет никакого выхода, неужели никак нельзя покончить с этим делом? Он посмотрел на ружье, которое он, войдя в комнату, поставил, прислонив к стене. Да, конечно, этот выход у него всегда есть. Но что, если он не сработает? Что, если его постигнет неудача, как во всем, что бы он ни делал, и ему снесет полголовы, а он все-таки останется жить? Джонни потрогал ружье, провел пальцем по стволу. Впрочем, может быть, он все-таки не промахнется. Но у него не хватит мужества, вот в чем дело. Ему придется оглушить себя виски, прежде чем приступить к делу. Он открыл длинный ящик дедового бюро и достал оттуда бутылку виски, где оставалось еще около четверти. Нет, этого недостаточно, подумал он, для задуманного дела не хватит. И в этот момент, едва он открыл бутылку, дверь отворилась, и в комнату вошла Кэтрин. Она стояла на пороге, глядя на него, и он уставился на нее, как дурак, держа бутылку в руках.

– Простите меня, Джонни, – сказала она, – я пришла, чтобы взять книгу. Я думала, вы тоже ушли на охоту вместе с Генри и другими охотниками.

Она отвернулась, спокойно и учтиво, так, как если бы наткнулась на него в ванной. Он поставил бутылку обратно в ящик, слегка прикрыв его.

– Пожалуйста, не уходите, – сказал он. – Я… я хочу с вами поговорить.

Она снова обернулась, обратив на него серьезный ласковый взгляд. Хотел бы я знать, что она обо мне думает, спрашивал он себя.

– День начался неудачно, – сказал он, – и, как всегда, по моей вине. Все ушли на охоту, кроме меня.

Она подошла к нему и положила руку ему на плечо.

– Что случилось, Джонни? – спросила она. – Не могу ли я чем-нибудь помочь?

Чем-нибудь помочь… Она стояла возле него. Ему достаточно было сделать одно движение, и она окажется в его объятиях. Кэтрин, сдержанная далекая Кэтрин, с ее лицом мадонны, с ее ласковыми нежными руками.

Джонни резко отвернулся.

– Нет, – хрипло выговорил он, – вы не можете помочь. А почему, собственно, только вы? Никто не может. Лучше пойдите туда, где все остальные, – ваш муж и ваш брат.

Она не шевельнулась. Продолжала спокойно стоять, глядя на него.

– Вы несчастливы, – сказала она наконец. – Когда человек несчастлив, он совершает неразумные поступки.

Он заметил взгляд, который она бросила на приоткрытый ящик, из которого он доставал бутылку, а потом на ружье, прислоненное к стене.

– Ну и что? – спросил он вызывающим тоном. – Что тут такого? Не проще ли будет, если я сам положу конец своей жизни? Никто об этом не пожалеет.

– В этом вы ошибаетесь, – возразила ему она. – Многие пожалеют – ваша матушка, Генри, другие ваши братья, Фанни. И все ваши друзья.

– У меня нет друзей, – сказал он.

– А мне казалось, что я ваш друг.

С минуту он молчал, не произнося ни слова. Кэтрин – его друг…

– У вас есть Генри, ваш ребенок, ваш дом, – сказал он. – К чему вам беспокоиться обо мне? Да я и недостоин этого.

– Людей любят независимо от того, достойны они этого или нет, – мягко проговорила она. – Человека любят ради него самого.

Что она хочет этим сказать? Что имеет в виду, произнося слово «любовь»? Жалость? Может быть, они обсуждали его дела с Генри и говорили: «Надо что-то предпринять в отношении Джонни, так больше продолжаться не может».

– Если вы думаете, что меня еще можно исправить, вы ошибаетесь. Вы только зря потратите время, – сказал он.

Она отошла к окну и стала смотреть в сад.

– Каким счастливым и мирным мог бы стать этот дом, – задумчиво сказала она. – Вы не даете ему этой возможности. Наполняете его печальными, гневными мыслями.

– Он был бы счастливым и мирным, если бы здесь жили вы, – сказал он, – всегда, а не приезжая в гости на один-два дня.

– Вы хотите сказать, – с улыбкой проговорила она, – что мои веселые мысли разогнали бы ваши грустные? Сомневаюсь, чтобы у них хватило на это силы.

Она снова обернулась к окну, так что ему был виден ее профиль. Если бы она была моей, я бы непременно заказал ее портрет, велел бы написать ее именно так, как сейчас: стоит у окна, набросив на плечи шаль, а волосы вот так же собраны в узел на затылке.

– Вы так или иначе будете здесь жить, – сказал он, – вместе с Генри, когда я умру. И ваш портрет будет висеть на стене в столовой рядом с портретом тети Джейн и картиной, где мы все изображены детьми. Может быть, тогда здесь снова восстановится мир, который разрушил я.

Она серьезно посмотрела на него, и ему захотелось встать перед ней на колени и спрятать лицо в складках ее платья, как это сделал бы ребенок, которому стыдно.

– Вы ведь можете жениться, Джонни, – сказала она, – у вас могут быть дети.

Это слово причинило ему невыносимую боль, вернув к реальности настоящего. Джонни снова увидел дом при воротах, священника, рыдающую Кейт.

– Никогда! – с яростью воскликнул он. – Никогда, клянусь всеми святыми!

Он с новой силой почувствовал весь ужас своего положения и начал ходить взад-вперед по комнате, ероша волосы.

– Мне придется уехать из Клонмиэра, – сказал он, – придется отсюда убраться. Я не могу здесь находиться после того, что произошло.

– А что произошло, Джонни? – спросила она.

Эти слова вырвались помимо его воли, и он внезапно замолчал, покраснев от стыда и сконфузившись. Боже мой, что бы она стала о нем думать, если бы только узнала о том, чем он все это время занимался, о том, что происходило в доме при воротах и завершилось этим позором. Она была бы в ужасе, почувствовала бы отвращение…

– Если вы совершили какой-нибудь проступок, которого стыдитесь, – спокойно проговорила она, – почему вы не обратитесь к Богу, не попросите у него помощи?

Он безнадежно посмотрел на нее.

– Всевышнему некогда заниматься такими, как я, Кэтрин, – сказал он. – Если бы у него нашлось для меня время, я бы не оказался в таком положении, как теперь.

И вдруг он осознал, окончательно и бесповоротно, какая пропасть их разделяет, пропасть, которую годами пьянства, разврата и потакания своим порокам он сделал непроходимой. Он увидел нежный узор ее жизни, такой спокойной, лишенной волнений, – она верит в Бога, потому что она – само добро, ей чужды соблазны и искушения. В простоте души она сказала ему, что он когда-нибудь женится, не зная того, что единственная женщина, которую он хотел бы иметь своей женой, это она, а детей, которых он хотел бы признать своими, могла бы дать ему только она. Хочет ли он просить помощи у Бога? О да, но только при одном условии: если Кэтрин научила бы его молиться, если бы она стояла на коленях рядом с ним. О, если бы она была хозяйкой Клонмиэра, его женой, его возлюбленной, тогда действительно в этом доме царил бы мир, мир был бы и в его душе, мир, благочестие и радость. Можно ли сказать об этом ей? Можно ли рискнуть и признаться ей во всем – сказать о своей любви, о том, как он несчастен, признаться в самом постыдном?

– Кэтрин, – медленно проговорил он и пошел к ней, протянув руки, глядя на нее умоляющим взором, и вдруг увидел в ее глазах понимание, поймал ослепительную искру интуитивного прозрения – она побледнела и прислонилась к стене.

– Боже мой, Джонни! – изумленно воскликнула она. – Боже мой, Джонни…

В этот момент внизу под окном захрустел гравий, послышался голос Генри, веселый и уверенный; он звал свою жену. Она повернулась и вышла из библиотеки, оставив его одного. А он стоял и смотрел на то место, где только что была она.

6

Джонни сидел в каюте «Принцессы Виктории» в Слейнской гавани, ожидая, когда пароход поднимет якорь. Его камердинер поставил чемоданы под койку и удалился в свою каюту. Пароход слегка покачивало, и из открытых иллюминаторов слышались печальные гудки еще одного судна, которое пробиралось на место своей стоянки в гавани. Наверху на палубе раздавался топот ног и время от времени свистки. Вдали мерцали огоньки Слейна, пробиваясь сквозь тьму. Из иллюминатора тянуло ветерком, и длинное пальто Джонни, висевшее на двери, раскачивалось взад и вперед.

Легкий саквояж, который камердинер положил на стул, мягко соскользнул на пол; в глаза бросился прикрепленный к нему ярлык: «Капитан Бродрик. Назначение – Лондон». А что потом? Джонни пожал плечами. В Лондон, а потом еще дальше, совсем далеко…

Он едва помнил, как прошли последние недели, и совсем плохо представлял себе, как наконец очутился на борту «Принцессы Виктории». Он написал множество писем. Это главное, что сохранилось в его памяти. Сидел за конторкой деда в библиотеке в Клонмиэре и писал письма всем, кого знал, письма, в которых просил прощения у родных и друзей. Для чего он это делал? Он и сам не знал. Не мог вспомнить. Но то, что письма были написаны и отправлены, было таким же очевидным фактом, как и то, что теперь он находился на борту «Принцессы Виктории», потому что ответы на некоторые из них лежали возле него на койке. Пароход, направлявшийся вниз по течению, снова загудел, печально и настойчиво. Джонни встал, закрыл иллюминатор и потянулся к фляжке, лежащей в кармане пальто. До полуночи оставалось еще пять часов… А потом – прощай Слейн, прощайте родные края – страна туманов и слез – вперед к тому окончательному месту назначения, которое ведомо одному лишь Всевышнему.

Джонни взял наугад одно из писем. Оно было от его зятя Билла Эйра из Ист-Ферри.


«Мой дорогой Джон,

благодарю тебя от всего сердца за твое милое письмо, за твою доброту и внимание. Я глубоко сознаю свою вину, я грешен перед тобой в том, что не сочувствовал тебе, не молился за тебя, человека, который подвержен стольким соблазнам. Не проходит и дня, чтобы я не молил Всевышнего о помощи, дабы я мог наставить тебя на путь истинный. Молюсь о тебе неустанно. Упаси меня Бог от того, чтобы я перестал это делать. Теперь, дорогой мой Джонни, не сочти меня бесцеремонным, если я буду умолять тебя, во имя Господа Бога нашего, во имя спасения твоей души, во имя будущего, во имя всего, что тебе дорого, воздержаться от разрушителя тела твоего и души (спиртного). О, мой дорогой Джонни, меня охватывает дрожь при мысли о том, что с тобой может случиться страшное несчастье, которое приведет тебя к бесславному и безвременному концу. У меня нет слов, способных передать, какие страдания я испытывал во время моего последнего визита в Клонмиэр, думая о твоих родных и видя, как стремительно ты движешься к концу, о котором страшно и подумать; когда я наблюдал ужасное возбуждение, владевшее тобой в те дни. Я уверен, что ты не обидишься на то, что я здесь написал. Мой дорогой Джонни, вручая тебя попечению нашего Небесного Отца, моля его о милости к тебе, остаюсь твоим любящим шурином,

Билл Эйр».


Джонни отбросил письмо в сторону и сделал еще один глоток из фляжки. Затем взял следующее письмо. Оно было от Генри.


«Милый мой, дорогой Джонни,

у меня был долгий разговор с дядей Вилли Армстронгом о тебе и вообще о делах в Дунхейвене. Эта особа может уехать отсюда в Америку, если только Джек Донован и отец Хили ей позволят. Однако я серьезно опасаюсь, что эти два человека затеяли серьезную игру. Они хотят, чтобы ты женился и стал католиком, а сами тем временем приберут к рукам имение. Ты можешь на меня сердиться за то, что я это пишу, можешь сердиться также и за то, что я умоляю тебя, как твой брат и друг: попроси Джека Донована и его сестру освободить Лодж. Я хочу, чтобы он уехал отсюда, если же нет – пусть держится от тебя как можно дальше. Прошу тебя и умоляю: перестань пить. Все будет хорошо, если ты это сделаешь. Нельзя зарывать в землю те многочисленные таланты, которыми наградил тебя Господь. Возьмись за дело, старина, и сделай счастливыми себя и всех твоих друзей (а их у тебя немало)…»


Там было еще много в этом же духе, но Джон отложил письмо в сторону и взялся за третье.


«Я виделся с Кейт Донован, и она согласилась уехать через несколько месяцев. Я не заметил никаких признаков того, что она находится в положении. Донован заявил, что согласен на любое предложение, которое тебе угодно было бы сделать в отношении его сестры, и я предлагаю, что в первую очередь их необходимо удалить из Дунхейвена, и нужно, чтобы ты уполномочил меня или своего брата оплатить их расходы на проезд в любое место, которое им угодно будет выбрать в качестве своего местопребывания, и когда я услышу, что они туда прибыли, Генри или я сообщим им от твоего имени, какое содержание ты готов им назначить. Нет нужды объяснять тебе те соображения, которые вынудили меня поступить таким образом – наилучший способ избежать скандала – это отослать заинтересованное лицо прочь из того места, где оно может этот скандал учинить. Твое собственное отсутствие будет, однако, более всего способствовать предлагаемому разрешению вопроса. Я все больше убеждаюсь в том, что тебе следует побыть некоторое время вдали от дома. Поверь мне, дорогой Джонни, что я

всегда твой Вильям Армстронг».


Как они, должно быть, счастливы в глубине души, думал Джонни, что избавились от него, и как прекрасно и благородно поступил он сам, убежав от ответственности, словно крыса, и предоставив другим расхлебывать то, что он натворил. Он просто герой, этот капитан Бродрик, еще недавно из Клонмиэрского замка, что в Дунхейвене. И вот, наконец, жемчужина всей этой корреспонденции – письмецо от тетушки Элизы.


«Дорогой Джонни,

не огорчай меня и не говори со мной так, словно мы должны за что-то прощать друг друга, уверяю тебя, я с радостью сделаю все, что угодно, только бы ты был счастлив. Подозреваю, что ты сейчас встревожен в связи с какими-то романтическими делами, что и заставляет тебя писать в таком стиле, и я только желаю, чтобы дама, которую ты почтил своей привязанностью, разделила твои чувства ради всех нас. Я просто не знаю, как тебя благодарить за подарок, за сто фунтов и за то, что ты простил мне старый долг в триста фунтов. Я всегда считала, что ты самый добрый и благородный из всех моих племянников, и чем дальше, тем больше укрепляюсь в этом мнении. Да пребудет с тобой моя любовь, и еще раз благодарю тебя за твою доброту.

Твоя любящая тетя Элиза».


Джонни засмеялся. Самый добрый и благородный из всех ее племянников… Он собрал все письма в кучу и швырнул их в угол кабины. Кто-то постучал в дверь.

– Если вы хотите размяться и съехать на берег, последняя шлюпка сейчас отходит, – сказал из-за двери стюард. – Она привезет лоцмана около одиннадцати, так что с ней вы сможете вернуться.

Джонни оглядел унылую мрачную каюту, в которой ему предстояло провести сорок восемь часов.

– Благодарю вас, – сказал он, – я воспользуюсь этой возможностью.

Огоньки Слейна приветливо мелькали вдали, и Джонни, глубоко засунув руки в карманы, думал об одном письме, которое он не написал и на которое, соответственно, не получил ответа.

Что он мог ей сказать? Разве молчание это не лучший способ выразить свои чувства? С того утра, когда он посмотрел на нее в библиотеке и она поняла его и вышла из комнаты, они больше ни разу не виделись наедине. Прошел весь день, потом ночь, а наутро она уехала, и ничего не было сказано. Все они разъехались – Кэтрин с Генри, Билл Эйр, крестный – и слова, которые он хотел сказать, так и не были произнесены, помощь, которую он так жаждал получить, так и не была ему оказана. Капитан Джон Бродрик. Место назначения – Лондон.

Стоя на набережной, он пытался представить себе, как она сейчас сидит в гостиной в Ист-Гроув. Может быть, играет на фортепиано, а Генри сидит в кресле у камина и слушает. Джонни пошел вперед, не думая о том, куда направляется. Глядя прямо перед собой, по привычке расталкивая людей, он, сам не зная как, оказался напротив ее дома. Занавеси были задернуты, сквозь ставни пробивался тонкий луч света. Он стоял, засунув руки в карманы, глядя на дверь. По улице проехал кеб, вдали слышались обычные речные звуки: где-то били склянки, раздался свисток парохода. Он подошел к двери и взялся за дверной молоток. Через несколько минут дверь открыл Томас, он смотрел на Джонни, не узнавая его.

– Миссис Бродрик дома? – спросил он. Томас испуганно вздрогнул и открыл дверь пошире.

– Я вас не узнал, сэр, – проговорил он извиняющимся тоном. – Нет, мистера и миссис Генри дома нет, они обедают в гостях.

– Ладно, – сказал Джонни, – это не имеет значения.

– Не хотите ли зайти и подождать, сэр? Они придут, наверное, часов в десять. В гостиной так тепло и славно, там растоплен камин.

Джонни колебался. Даже здесь, стоя на пороге, он чувствовал, как его охватывают мир и покой этого дома, его доброта, его тепло.

– Может быть, я и зайду, Том, – медленно проговорил он.

Дворецкий проводил его в гостиную и, помешав огонь в камине и прибавив света в лампе, удалился.

Джонни подошел к креслу брата и сел. Напротив стояло кресло Кэтрин, там она сидела, прежде чем выйти из дома, – на обивке все еще сохранился отпечаток ее тела. На скамеечке возле камина лежала ее работа и книга, которую она читала. В уголке кресла виднелась крохотная игрушечная овечка. У нее на коленях, должно быть, сидела дочь, и она показывала ребенку эту игрушку, а Генри сидел, спокойно откинувшись, в том самом кресле, где теперь сидел Джонни, и любовался обеими. Потом, наверное, пришла няня и взяла девочку, чтобы уложить ее спать, а Кэтрин, пододвинувшись поближе к огню, взяла работу и стала разговаривать с Генри, расспрашивать его о том, как прошел день. Потом они отправились наверх, чтобы переодеться к обеду; Генри, наверное, ворчал, оттого что ему не хотелось переодеваться, однако в душе был доволен – он всегда охотно ходил в гости, если предоставлялась возможность.

На Кэтрин, наверное, было белое платье, такое же, как то, в котором она была в тот вечер в Клонмиэре, и прежде чем выйти из дома, она, наверное, заглянула в гостиную, чтобы проверить, убавлен ли в лампах огонь, и на месте ли каминный экран. Он словно видел ее: вот она стоит у двери, свет лампы мягко освещает ее волосы, на плечах у нее мантилья, и уходя, она оставит в комнате частичку себя, неуловимый аромат, благословенный покой своего присутствия, которое он ощущает и сейчас, сидя в кресле, ему не принадлежащем… Но что толку сидеть здесь, ведь он должен ехать, туда, на ту сторону воды, с тем чтобы долго не возвращаться – месяцы, а может быть, и годы. Что толку сидеть в этом доме, ведь это не его дом.

Он встал и оглядел комнату в последний раз. Тронул рукой фортепиано – оно принадлежит ей, вот клавиши, к которым прикасались ее пальцы. Джонни подошел к ее письменному столу, увидел, как там все аккуратно – стопки гладкой белой бумаги, красное перо. Ему захотелось взять с собой какую-нибудь ее вещь, и он схватил маленькую книжечку в кожаном переплете, лежавшую на столе. Это было Евангелие. Он положил книгу в карман и, выходя из холла, взял со стула, куда их положил Томас, свои пальто и шляпу. В холле никого не было. Томас вернулся к себе в кухню. В углу медленно тикали большие напольные часы. Было без пяти девять. Оставалось еще два часа до того времени, когда лоцман должен прибыть на пароход. Джонни снова открыл дверь и стоял, глядя на пустынную улицу. В Слейне были и другие места, где он может забыть эту ужасную каюту на «Принцессе Виктории», ярлыки на чемоданах «Капитан Джон Бродрик. Место назначения – Лондон», в которых было что-то неуловимо окончательное. Из-за угла потянуло ветерком, и дверь со стуком захлопнулась. Прощай, Слейн, прощай, родные края. Джонни засмеялся, снова вспомнив письмо тети Элизы, и, подняв воротник пальто и надвинув на глаза шляпу, зашагал по улице в сторону города.

* * *
Именно туда, в Ист-Гроув, явилась полиция два дня спустя. Они пришли в то время, когда Генри и Кэтрин завтракали, и инспектор попросил разрешения поговорить с мистером Бродриком наедине. Генри сразу же вышел в холл, оставив Кэтрин в гостиной.

– Вы, как я полагаю, сэр, являетесь родственником капитана Бродрика? – спросил инспектор.

– Я его брат, – ответил Генри. – Что-нибудь случилось?

Инспектор объяснил ему в двух словах, в чем дело. Генри тут же вышел из дома вместе с ним. Какие они были узкие, темные и неприглядные, эти улочки Слейна, по которым вел его инспектор, какие дешевые, кричащие занавески на окнах. В холле их встретила испуганная женщина.

– Я тут ни при чем, – начала она, увидев Генри, – в моем доме никогда не случалось ничего подобного, вам это известно, мистер Суинни. Вы не имеете права впутывать меня в это дело.

У нее был пронзительный визгливый голос. Инспектор велел ей замолчать. Он провел Генри наверх, в одну из спален второго этажа, и, вынув из кармана ключ, отпер дверь. В комнате царил беспорядок. В одном углу валялись сапоги Джонни, в другом – его одежда. Посредине комнаты стояло несколько полупустых бутылок виски, аккуратно поставленных одна на другую, а на горлышке самой верхней красовалась женская шелковаяподвязка красного цвета. Джонни лежал на кровати полуодетый. На его мертвом лице застыло выражение покоя, которого никогда не было при жизни. Мрачное угрюмое выражение исчезло без следа. Глаза были закрыты, словно во сне, а густые темные волосы взъерошены, словно у маленького мальчика.

В одной руке он сжимал пустую бутылку, в другой – Евангелие.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ Генри (1858–1874)

1

В Клонмиэре снова была зима, и вершину Голодной Горы покрывала белая снежная шапка. Ярко сияло солнце, и в воздухе чувствовалась бодрящая свежесть, было ощущение легкости, словно печальная дождливая осень забыта навсегда, а ясные морозные дни возвещают приближение весны. Опавшие листья в парке высохли и сморщились от мороза. Голые деревья поднимали свои черные ветви к голубому небу; коротко подстриженная трава перед замком сверкала от инея. Отлив быстро гнал из залива воду, покрытую легкой зыбью, а дым из печных труб поднимался вертикально вверх наподобие колонн.

Кучер Тим подал карету к парадной двери и, спустившись с козел, ходил возле лошадей, притопывая ногами и дуя на замерзшие пальцы. Было воскресенье, и он должен был, как обычно, везти мистера и миссис Бродрик в церковь в Ардморе. Как приятно, думал Тим, ожидая своих господ, что в имении снова наступила нормальная жизнь, можно даже подумать, что по-прежнему жив старый джентльмен и что первый мистер Генри и мистер Джон и бедные мисс Барбара и Джейн никогда не умирали и все еще живут здесь, а не покоятся в своих могилах – некоторые, поди, уже лет тридцать. Прошедших с той поры лет вроде как и не было, и Тим, которому было уже под шестьдесят, частенько вспоминал о том, как служил младшим конюхом при старике Бэрде. Иногда он ловил себя на том, что путает настоящее поколение с предшествующим – он покачивал головой и уговаривал «мистера Генри», чтобы тот берегся от холода, а то неровен час, снова станет кашлять, путая его с дядюшкой, который умер тридцать лет назад.

Вот наконец и мистер Генри, его хозяин, одетый по-воскресному, для церкви – в одной руке цилиндр, в другой трость и перчатки – точь-в-точь как его дядюшка много лет тому назад. Да и ведет он себя точно так же, у него та же обаятельная улыбка, тот же смех, иной раз он даже дружески потреплет тебя по плечу. А в воскресенье непременно обойдет все имение да поговорит с приказчиком, как это делал старый джентльмен, когда был жив. И на шахты ездит каждое утро, и раз в неделю в Слейн – поистине вернулись старые порядки, привычная размеренная жизнь, которая радовала старого кучера после стольких лет безобразия и неразберихи.

А как отличается миссис Генри от той, другой миссис Бродрик, матушки мистера Генри. Никакой важности и заносчивости, никаких скандалов; эта не доводит до отчаяния слуг, заставляя их делать то одно, то другое, совсем противоположное, не изводит их своими придирками, она всегда спокойна, ласкова и разумна в своих требованиях и в то же время во всем проявляет твердость, так что эти глупенькие болтушки на кухне знают свое место.

В «людской» Клонмиэра царит мир, тогда как многие годы там были постоянные свары и недовольное ворчание. Новая миссис Бродрик не оставила без внимания ни одну комнату, и в доме повсюду стало светлее.

– У нее в руках ровно волшебная сила, – говаривала кухарка, – как к кому прикоснется, он, глядишь, и исцелился от всего дурного.

В доме был полный порядок, в комнатах исчезли пыль и мусор, на которые Фанни-Роза не обращала ни малейшего внимания. Всюду было убрано, в каминах горел огонь, окна постоянно открывались, давая доступ свежему воздуху. Снова появились фрукты, приносимые из сада, трава на лужайках подстригалась, а с дорожек тщательно выпалывалась; кусты и живая изгородь были аккуратно подстрижены, совсем как тогда, когда отцовский дом вела Барбара, старшая дочь в семье. Этот дом снова «обрел хозяина».

Сейчас его госпожа стояла на ступеньках рядом с мужем, и старый кучер подумал, что во всем графстве не сыщешь пары красивее, чем они. Почти такая же высокая, как муж, закутанная в теплую мантилью, в шляпке, из-под которой виднелись гладко причесанные волосы, она была похожа на королеву.

– Как у нас со временем, Тим? – спросил мистер Генри, открывая дверцу кареты.

Хозяин всегда очень строго следит за временем, совсем как старый джентльмен. Не приведи Господь опоздать в церковь. Но в отличие от деда он всегда добр и вежлив.

И вот, хозяйка сидит в уголке кареты, а хозяин поправляет, подтыкает со всех сторон плед, ставит ее ноги на жаровню с угольями, и все это с такой любовью, с такой нежностью, что Тим невольно вспоминает разговоры в «людской»: не пройдет и нескольких месяцев, как появится новый младенец. У открытой двери стоит горничная с маленькой мисс Молли на руках, и девочка машет папеньке и маменьке своей пухлой ручонкой. И вот Тим взбирается на козлы, берет в руки вожжи, и карета выезжает на аллею, под арку, мимо рододендронов, заворачивает к заливу, а потом через лес и к парку.

Генри держал руку Кэтрин под пледом и пытался, должно быть, в пятисотый раз представить себе, что она сейчас думает; она такая отрешенная, сдержанная, спокойная, в ней нет ничего похожего на его пылкую непосредственность.

– Тебе не холодно? – заботливо спросил он, вглядываясь в ее лицо. – Ты уверена, что поездка тебе не повредит?

– Вполне уверена, дорогой, – ответила она, согревая его сердце улыбкой. – Я действительно прекрасно себя чувствую. Ты же знаешь, я ни за что не согласилась бы пропустить нашу воскресную поездку в Ардмор.

Он откинулся на подушки кареты, успокоенный.

Дядя Вилли Армстронг настоятельно советовал ему соблюдать осторожность.

– Твоя матушка, – сказал ему дядя Вилли, – родила вас всех и не поморщилась. Она унаследовала выносливость от старого Саймона Флауэра. Но если ты собираешься следовать примеру своего отца и обзавестись большой семьей, я советую тебе не слишком торопиться. Твоя Кэтрин более деликатный цветок, чем Фанни-Роза.

Между тем маленькой Молли едва исполнился год, а вслед за ней уже спешит следующий малыш. Впрочем, может быть, дядя Вилли напрасно беспокоится… Генри выглянул из окна кареты.

У деревьев в этой части парка возле дороги был какой-то куцый вид, после того как их осенью подстригли. Ничего, это им полезно, через два-три года они совсем выправятся. Когда они проезжали мимо Лоджа, Кэтрин с улыбкой поклонилась миссис Магони, а Генри нарочно отвернулся. Этот дом всегда вызывал в нем неприятные мысли, напоминая о том, что следовало забыть. Джек Донован и его сестрица уехали отсюда, убрались в Америку, в доме от них не осталось и следа, и все-таки всякий раз, когда Генри проезжал через ворота, при всем желании забыть он невольно вспоминал нахальный фамильярный вид, с которым этот тип взял деньги на пароходный билет, и хитрый взгляд исподлобья, брошенный на Генри его сестрицей, а за всем этим – беспомощные трагические глаза несчастного Джонни, когда Генри в последний раз видел его в Клонмиэре. Нет, эти воспоминания – не лучшая пища для ума, и, еще раз погладив руку Кэтрин под пледом, он стал весело болтать ни о чем – об охоте, намеченной на следующую неделю, о малом судебном заседании в следующий вторник в Мэнди, о письме, полученном накануне от его матери Фанни-Розы из Ниццы.

– Ты заметила, – смеясь, сказал он Кэтрин, – что она все время пишет о каких-то сумасбродствах. Уверен, она получает массу удовольствия от жизни.

– Ты напрасно так думаешь, – отозвалась Кэтрин.

– Ах, дорогая, ты недостаточно хорошо знаешь мою мать, и тебе трудно судить. Я считал, что смерть бедного Джонни окончательно сломит ее, однако теперь я склонен думать, что после того как миновал первый приступ отчаяния, и она оправилась от потрясения, вызванного его смертью, она перестала думать об этой трагедии и о Джонни тоже.

– Твоя мать совсем не так легкомысленна, как кажется. Она просто притворяется и перед людьми, и перед самой собой.

– Моя мать ни перед кем не притворяется, – сказал Генри, – можешь быть в этом уверена. У нее есть своя вилла, ее окружают разные иностранные графы, рядом – казино, и она вполне довольна жизнью. Посмотри-ка, эта неприятная особа миссис Келли действительно делает тебе книксен. Что ты делаешь с этими дунхейвенцами? Раньше я никогда не видел, чтобы кто-нибудь из этой семьи улыбнулся Бродрикам, разве что замышляя какую-нибудь пакость.

– Может быть, это оттого, – отозвалась Кэтрин, глядя в сторону, – что Бродрики никогда не улыбались жителям Дунхейвена?

– Конечно, я в этом нисколько не сомневаюсь, – сказал Генри. – Потому-то первого из них и убили выстрелом в спину. Что ты скажешь о новой дороге на шахту? Это современное покрытие – великолепная штука, его не сравнить с гравием, при котором зимой по дороге невозможно проехать. Дедушка был бы доволен.

– Я с тобой согласна, что стало гораздо лучше, однако я бы хотела, чтобы одновременно с этим кто-нибудь занялся домами шахтеров. Некоторые из них просто в ужасном состоянии. Я не могу спокойно думать о маленьких детях, которые вынуждены жить в таких условиях.

– Неужели дома действительно так плохи? – спросил Генри. – Боюсь, что я никогда в них не бывал, думал исключительно о том, чтобы шахты приносили доход. Я легко могу дать распоряжение, чтобы их подправили, там, где они уж очень плохи, и кое-где подкрасили. Будет теплее, и перестанет течь.

– А почему бы не снести их совсем и не выстроить на их месте новые, кирпичные? – предложила Кэтрин.

– Любовь моя, это будет стоить уйму денег.

– Мне казалось, что в прошлом году шахты принесли нам такие огромные доходы.

– Это верно, но если мы начнем сносить старые дома и строить для шахтеров новые, не останется никаких доходов.

– Интересно, кто из нас преувеличивает? – улыбнулась Кэтрин. – Шахтеры не требуют дворцов. Нужно только, чтобы было немного теплее и удобнее, и если принять во внимание, как тяжело они на тебя работают, они этого вполне заслужили.

Генри состроил гримасу.

– Ты заставляешь меня чувствовать себя негодяем, – сказал он. – Ну хорошо, я это обдумаю и посмотрю, что можно сделать. Однако предупреждаю тебя, благодарности от них не жди. Вполне возможно, они заявят, что предпочитают свои деревянные лачуги.

– Не нужно думать о благодарности, – сказала Кэтрин. – Самое главное – дети перестанут мерзнуть… Голодная Гора сегодня улыбается. Видишь, солнце на самом гребне. Совсем как золотая корона.

– А на мой вкус, у Голодной Горы слишком много разных настроений, – сказал Генри. – К примеру, перед Рождеством погода была такая скверная, что невозможно было работать, и добыча сильно снизилась.

– Природа работает по-своему и не торопится, – заметила Кэтрин, – и если ты проявляешь нетерпение, она может рассердиться. Посмотри, вон Том Каллаген идет в церковь. У него, наверное, захромала лошадь. Почему же он не подождал нас в Дунхейвене, мы бы захватили его с собой. Вели Тиму остановить лошадь, дорогой.

Генри, смеясь, вышел из кареты и крикнул викария, который крупными шагами шел впереди по дороге.

– Том, сумасшедший ты человек, – крикнул он, – почему ты нас не подождал? Иди сюда и садись рядом с Кэтрин. Мы на тебя обижены.

Молодой викарий обернулся, приветливо улыбаясь. Это был высокий крепкий человек приятной наружности, с каштановой бородкой.

– Утро такое чудесное, – объяснил он, – а у Принца слетела подкова, вот я и решил подарить себе приятную прогулку. Первые несколько миль были поистине чудесны, но вот сейчас я начинаю чувствовать себя мучеником.

– В результате твоя проповедь будет немного короче, – сказал Генри. – Ну, полезай и спрячь в карман свою гордость. Кэтрин просто возмущена твоим поведением.

– Я еще ни разу не слышал, чтобы Кэтрин кем-нибудь возмущалась, – сказал викарий.

Том Каллаген был другом Генри по Оксфорду и после недолгих уговоров принял место викария в дунхейвенском приходе; в его обязанности входило отправлять воскресную службу в Ардморе, самой удаленной церкви прихода, расположенной на берегу моря. Он мог бы устроиться гораздо лучше по ту сторону воды, однако его привязанность к Генри была столь сильна, что он предпочел похоронить себя в глуши; ему было приятнее находиться ближе к другу, чем добиваться уважения и благополучия в большом городе.

– Что ты скажешь о ее последней причуде? – спросил Генри. – Она решила ни больше ни меньше как снести старые лачуги и построить шахтерам кирпичные коттеджи. Я разорюсь вконец.

– Отличный план, – решительно сказал Том. – Во-первых, эти лачуги – настоящее позорище, а во-вторых, у тебя столько денег, что ты сам не знаешь, куда их девать.

– Именно это я всегда ему и говорю, – подтвердила Кэтрин.

– Вся беда в том, – сказал Генри, – что в вас обоих говорит нонконформистская совесть. И вы стараетесь заразить ею меня. Мой дед не стал бы вас и слушать.

– Судя по тому, что мне известно об этом старом джентльмене, – заметил Том, – это был человек, не признававший Бога. При тебе, по крайней мере, шахты не работают в воскресенье, как это было в его времена.

– Это тоже дело рук Кэтрин, – улыбнулся Генри. – Говорю тебе, Том, я породнился с семьей, где такое множество принципов, что от них просто некуда деваться. Послушай моего совета, держись от них подальше.

– Я предпочитаю быть добрым, как Эйры, чем умным, как Бродрики, – сказал Том Каллаген. – Ты не стал таким же жестким и скупым человеком, как твой дед, только потому, что у тебя хватило ума жениться на Кэтрин. Ну вот, мы уже подъехали к церкви, и я нисколько не сомневаюсь, что там, кроме нас, собралось уже по крайней мере три человека.

Маленькая церквушка стояла на отшибе; одинокая, открытая всем ветрам, она гляделась в воды залива Мэнди-Бей. Если не считать ее местоположения, в ее серой основательности было что-то прочное и надежное. От мха и лишайников, покрывавших ее стены, веяло чем-то неподвластным времени. Внутри все было мирно и безмятежно, словно никакие дурные мысли или тяжелые воспоминания не могли проникнуть сквозь эту тихую ясность. Пусть бушуют ураганы, пусть все заливает потоп, церковь в Ардморе выдержит все, ибо она – бастион вечности.

Генри, стоя на коленях рядом с Кэтрин, видел ее спокойный профиль, ее темные глаза, обращенные к алтарю, и думал о том, что ни один человек, кроме него, не знает, как она прекрасна, как нежна и предана ему. А что, если прав Том Каллаген, и что, если бы не Кэтрин, он стал бы таким же жестоким человеком, каким был его дед? Эта мысль причинила ему беспокойство, и он ее отбросил, – как привык отбрасывать все неприятные мысли, – причислив к абсурдным. Он вовсе не жестокий человек. Том, верно, шутит. Он ведь всегда, насколько себя помнит, думал прежде о других, а потом уже о себе. Долг ставил выше удовольствия, добро – выше зла. Он с чистой совестью может сказать, что никогда не совершал дурного, низкого или бесчестного поступка. Правда, ему повезло, он счастлив своей работой, у него много добрых друзей; но счастье – это, в конце концов, дар Божий, и он благодарен за него. Нет, жестким, тяжелым человеком в семье был Джонни. Джонни был эгоистичен, жесток, всюду, где бы он ни находился, он сеял вокруг себя несчастье, бедняга. Знал бы Том Каллаген, что это был за человек.

И Генри, произнося, как всегда, громко и отчетливо слова Общего Покаяния «Мы согрешили, Господи, уклонились с Твоего пути, словно заблудшие овцы», думал, как обычно, что к нему эти слова не относятся, как и ко всякому законопослушному человеку, который ведет честную жизнь и исполняет свой долг перед Богом и королевой. Они относятся к ворам, распутникам и пьяницам, которые никогда не заходят в церковь.

Служба окончилась. Том Каллаген снимал облачение в ризнице, а Генри и Кэтрин вышли на церковный дворик и стояли там, глядя на море. Длинные волны с Атлантики катились мимо них в глубину залива. Под ними, в кустах терновника, заливалась малиновка, сладкие и в то же время тоскливые звуки ее песни отчетливо раздавались в чистом морозном воздухе.

– Я рада, что мы крестили Молли в этой церкви, – сказала Кэтрин. – Следующего ребенка мы тоже будем крестить здесь, и всех остальных детей тоже. А когда нам придет время уйти, я бы хотела, дорогой, чтобы нас положили здесь вместе.

– Какие мрачные мысли, – сказал Генри, привлекая ее к себе. – Ненавижу разговоры о смерти. Лучше поцелуй меня. Вон видишь? Это «Эмма-Мария», она направляется в Бронси. Пользуются, верно, хорошей погодой, иначе они не стали бы отправлять груз в воскресенье. Хорошо она нагружена, правда? Там, по крайней мере, сотня тонн меди. Вот так-то, дорогая моя.

– Бог с ней, с этой медью, – сказала Кэтрин. – Ты не забудешь о моем пожелании относительно этого кладбища?

– Я отказываюсь связывать себя такими неприятными обещаниями, – сказал Генри. – И не стой, пожалуйста, на ветру, а то простудишься. Смотри, Том уже ждет нас у кареты. Такой милый человек, и как я рад, что он переехал сюда. Ты знаешь, – весело продолжал он, беря жену под руку, – вот было бы прекрасно, если бы все наши добрые друзья жили здесь поблизости. Том, дружище, ты прочел отличную проповедь, я бы и сам мог прочесть такую же, если бы был священником, и, дабы продемонстрировать тебе свое одобрение, я обещаю построить тебе дом. Ведь не можешь ты постоянно жить в этом жалком коттедже в деревне.

– Почему же не могу? Я прекрасно живу.

– Ничего подобного. И не спорь, я ненавижу споры, в особенности на голодный желудок. И чтобы доказать тебе мою серьезность, я покажу тебе местечко, которое для этого подобрал. Я вспомнил о нем, когда мы пели «Твердыня веков». Как раз на выезде из Дунхейвена, еще до подъема и коттеджей Оукмаунта, есть небольшая площадка, почти ровная, ее прекрасно можно использовать для фундамента. Мы назовем ее «Хисмаунт», и как только старый пастор умрет, приход перейдет к тебе, и Хисмаунт станет называться «Ректори» – Пасторский дом.

– Тогда Том сможет жениться, у него будут дети, и они будут играть с нашими, – сказала Кэтрин.

– Как легко жить, когда добрые друзья берут на себя все заботы о будущем, – сказал Том Каллаген. – Отчего бы вам, кстати, не писать для меня мои проповеди?

– Я непременно этим займусь, – сказал Генри, – только с одним условием: я сам буду их произносить. Я с большим удовольствием использую текст: «Кесарю – кесарево» с намеком, естественно, на то, что мои арендаторы постоянно задерживают причитающуюся мне ренту.

Участок для будущего дома был должным образом осмотрен и одобрен, а затем карета свернула к воротам и на аллею, ведущую к Клонмиэру, где в столовой их ожидал накрытый стол и горячая еда; на крыльце их приветствовал радостный собачий лай, в холле попахивало горьковатым дымком от торфа, горящего в камине, – одним словом, им раскрывала свои объятия атмосфера милого, горячо любимого родного дома.

Во время десерта принесли малютку Молли, одетую в белое платьице с многочисленными лентами, чтобы она посидела у мамы на коленях, а Генри, откинувшись на спинку кресла и вытянув ноги, щелкал орехи, заставляя девочку смеяться. И сам он, чувствуя приятную сытость от жареной баранины и яблочного пирога, испытывал удовлетворение человека, которому предстоит целый день праздности, и он может делать все, что пожелает.

– Я думаю, – сказал Том, с улыбкой глядя на своего друга, – что ты можешь считать себя счастливейшим человеком на свете. У тебя отличная земля, большое состояние, процветающее дело, ты ведешь достойную жизнь, у тебя ангел жена, прелестная дочурка – одним словом, все, что только можно пожелать. Если бы я не был священником, я бы тебе позавидовал.

– Но поскольку ты священник, то не упускаешь случая читать мне мораль, наставляя меня и предупреждая, чтобы я не «складывал свои сокровища на землю, где их могут попортить моль и ржавчина». Бесполезно, мой друг. Я живу в реальном мире, и хотя не считаю себя материалистом, тем не менее полагаю, что имею право пользоваться тем, что мне в этом мире дано, и получать от этого радость. Не вижу в этом никакого греха.

– Мне кажется, я понимаю, что Том имеет в виду, – сказала Кэтрин. – Когда человек счастлив и доволен, когда у него все идет хорошо, его подстерегает один из самых тяжких грехов – самодовольство. Нет, мое солнышко, больше сахару нельзя, ты уже скушала достаточно, иначе у тебя заболит животик. Вот тебе мамин медальон, можешь им поиграть.

Девочка, уже надувшая губы и готовая заплакать, тут же отвлеклась, глядя на цепочку и крошечный медальон, который открывался, а потом снова закрывался со щелчком.

– Видишь, Том? Воспитание начинается, – подмигнул другу Генри. – Молли хочется сахару, но ее надувают, предлагая взамен что-то другое! Здесь не допускается, чтобы человек был доволен и успокоился на этом. А я так разрешил бы ей наесться до отвала, а потом подождал бы, пока у нее не заболит животишко. Таким образом она получила бы урок и не стала бы объедаться сахаром.

– Ты не прав, – сказала Кэтрин. – Молли слишком мала и не может связать причину со следствием. Она не поймет, что боль вызвана сахаром. Пока ребенок мал, его надо отвлекать, а потом, когда подрастет, тогда можно учить его послушанию и необходимости подчиняться.

– Все-то у нее рассчитано, – сказал Генри, – от букваря до финальных экзаменов. Я не встречал человека, который с такой серьезностью относился бы к воспитанию детей. Не могу припомнить, чтобы наша матушка чему-нибудь нас учила. Во всяком случае, она никогда нам не говорила, что мы делаем что-то не так, как нужно.

– Можно только удивляться, что вас еще терпят в обществе, – заметил Том. – Послушай моего совета, предоставь воспитание детей Кэтрин.

– Отлично, – согласился Генри, – а если они не будут слушаться, я просто буду их пороть. Могу сказать только одно: они ни в чем не будут нуждаться.

– Еще один тяжкий грех, – сказал Том. – Слишком много денег. Бедняжка Кэтрин, я вижу, у вас будет много дела.

Генри бросил в приятеля скорлупкой от ореха.

– А что, если ты перестанешь говорить о моих грехах, – сказал он, – и вместо этого дашь мне практический совет? Как тебе известно, в Бронси намечаются дополнительные выборы. Старый сэр Николас Веннинг умер. Я подумываю о том, чтобы выдвинуть свою кандидатуру, принять участие в выборах на стороне консерваторов.

– Правда?

– Во всяком случае, мне будет очень интересно, а связи у Бродриков существуют с тысяча восемьсот двадцатого года.

– А что думает об этом Кэтрин? – спросил Том.

– Кэтрин считает, – улыбнулась его жена, – что у ее мужа слишком много энергии и что если он не займется политикой, то может обратить ее на что-нибудь похуже. А так все-таки подальше от греха.

– Так может сказать только жена, – заметил Генри. – Обрати внимание, ни слова о честолюбивых устремлениях, не выражается надежда или хотя бы предположение, что я стану премьер-министром. Просто ласковая улыбка и «подальше от греха».

– Я согласен с Кэтрин, – сказал его друг. – Конечно же, действуй, произноси речи, устраивай обеды, целуй ребятишек из Бронси и кланяйся, если в тебя будут бросать тухлыми яйцами. Желаю тебе всяческой удачи. Если ты добьешься успеха и проложишь себе путь в Вестминстер, я даже поеду на ту сторону воды, чтобы послушать твою первую речь, и буду рассказывать всем, кто будет сидеть рядом со мной, что Генри Бродрик мой старинный товарищ. Лет этак через двадцать ты добудешь мне место епископа.

– Нет, серьезно, – сказал Генри, – я легко могу добиться избрания, получив большинство, хотя это место искони принадлежало либералам. Вся семья сплотится вокруг меня. Герберт – в Летароге – я говорил, что он получил там приход и живет теперь в нашем старом доме? – а тетушка Элиза в Сонби. Я бы мог рассказать обо всех своих знакомых и родственниках в Бронси, хотя, пожалуй, не стоит упоминать о моей так называемой бабушке, которая живет в деревне и делает книксен, всякий раз, когда видит Герберта.

– Мне кажется, что ты все-таки сноб, – смеялся Том.

– Вовсе нет, но зачем же приоткрывать шкаф и демонстрировать наши скелеты во время политической кампании? Вот что я тебе скажу: мы снимем дом в Лондоне на весь сезон, независимо от того, пройду я или нет, а ты приедешь и станешь жить у нас. Будет полезно, если все будут видеть меня рядом с тобой, это покажет, что я отношусь с уважением к церкви.

– Не можете ли вы охладить немного его пыл? – сказала Кэтрин. – Мы говорили о самодовольстве, а посмотрите-ка на него – видели вы когда-нибудь человека, более довольного собой? Пойдем, Молли, оставим твоих папу и дядюшку, пусть они решают судьбы мира, а мы с тобой сядем у огонька в гостиной и поиграем бусами.

Позже, когда Том Каллаген вернулся домой, чтобы служить вечерню в Дунхейвене, Молли уложили спать, и задернули занавеси, Кэтрин лежала на кушетке – той, что прежде принадлежала Барбаре, – придвинутой поближе к огню, а Генри сидел возле нее на полу, прижав ее руку к губам.

– Неужели я действительно так самодоволен? – обеспокоенно спросил он. – Я тебе не надоел?

Она улыбнулась и провела рукой по его волосам.

– На первый вопрос – да, – ответила она, – на второй – нет. О, дело не в том, что ты самодоволен, я совсем не то имела в виду, душа моя. Но когда человек слишком счастлив, он делается менее чутким, меньше думает о других. И мне не хотелось бы, чтобы ты слишком много занимался мирскими делами – своим рудником, деньгами, преуспеянием Генри Бродрика.

– Я не могу не быть счастливым, – проговорил он, – ведь у меня есть ты, моя жена. Каждый день я люблю тебя еще чуточку больше, чем в предыдущий. И что бы я ни делал, чего бы ни добился, это все только благодаря тебе. Разве ты этого не знаешь?

– Да, мой любимый, я это знаю и очень горжусь, но в то же время я беспокоюсь. Ты ставишь меня так высоко – выше жизни, выше самого Бога, а это дурно.

– Я не чувствую Бога так, как его чувствуешь ты, – сказал Генри. – К тебе я могу прикоснуться, обнять тебя, поцеловать; тебя я могу любить.

А Бог – это нечто таинственное, неосязаемое. Ты проще и ближе, и ты занимаешь место Бога.

– Да, мой родной, но люди уходят из жизни, а Бог вечен.

– К дьяволу вечность! Она мне не нужна. Мне нужна ты и настоящее, причем навсегда. – Он потянулся к кушетке и спрятал голову в складках ее платья. – Я ничего не могу с собой поделать, – повторил он, – я не могу не любить тебя. Это у меня в крови. Мой отец точно так же относился к матери, хотя я его почти не помню, мне едва исполнилось четыре года, когда он умер; я вспоминаю, как он стоял на берегу залива и смотрел, как она играет с Джонни, Фанни и со мной, и я никогда не забуду выражения его лица. И тетя Джейн была такая же. Если бы не этот несчастный случай, и она не погибла бы, она умерла бы от разбитого сердца, тоскуя об офицере с острова Дун. Это бесполезно, Кэтрин, мы, Бродрики, все такие. Так уж мы созданы, и с этим надо примириться.

Она крепко прижала его голову к себе и поцеловала в макушку.

– Я с этим примирилась, – сказала она, – но мне все равно страшно.

Он откинул голову назад, положил ее к ней на колени, и устремил взгляд на огонь.

– Я часто думаю о том, – задумчиво проговорил он, – что послужило причиной отчаяния Джонни. Не было ли там несчастной любви? Нет-нет, не к этой особе, не к сестре Донована, это был просто жалкий неприятный эпизод, я имею в виду нечто более глубокое. Но кого, черт возьми, он мог полюбить? Я никогда не слышал, чтобы он о ком-нибудь говорил.

Кэтрин не отвечала. Она продолжала гладить его волосы.

– Если бы он только мог жениться и успокоиться, это было бы его спасением, – продолжал Генри. – Такого ужасного конца могло и не быть. Возможно, если бы ты встретилась сначала с ним, ты могла бы выйти замуж за него, а не за меня.

Он обернулся и посмотрел на жену с улыбкой, но в то же время и с грустью. У нее в глазах стояли слезы, она, не отрываясь, смотрела в огонь.

– Любовь моя, что случилось? – встревожился он. – Я причинил тебе боль? Тебе стало грустно? Какой я эгоист, бесчувственное животное. Мне следовало помнить, что ты нездорова. А я надоедаю тебе своими семейными историями. Бедняжка моя, у тебя такое бледное несчастное лицо. Что я такое сказал?

– Ничего, – ответила она, – ничего, уверяю тебя, это просто глупость.

– У тебя был утомительный день, – сказал он, – тебе нужно было бы отдохнуть вместо того, чтобы бродить с нами по лесам. Я и тогда еще подумал, что прогулка была слишком длинной. А потом, после чая, ты носила на руках Молли. Она уже слишком тяжела для тебя. А как маленький? Ты чувствуешь его тяжесть?

– Наш второй малыш ведет себя спокойно.

– Тогда я отнесу тебя в кроватку, – сказал он. – Ну-ка, обними меня за шею и прижмись покрепче. Где твоя книжка? Там, на окне? Протяни руку и возьми. Я почитаю тебе вслух, прочту одну главу, а потом ты должна уснуть. Тебе необходим отдых. Не беспокойся о лампах. Как только я тебя уложу, я вернусь сюда и погашу их.

Он понес ее по коридору в комнату, которая прежде принадлежала Барбаре. Потом вернулся в гостиную, чтобы потушить лампу, оставив ее одну. Слезы… Как это непохоже на Кэтрин, она никогда не плачет, всегда такая сдержанная, спокойная. Она, должно быть, очень устала. Другого объяснения быть не может. Трудно себе представить, что ее что-то тревожит. И все-таки, прочитав обещанную главу и отложив в сторону книгу, он склонился над ней и, обняв ее, заглянул в глаза и спросил, с трудом подыскивая слова:

– Скажи мне правду, родная: ты со мной счастлива?

2

В огромном зале бронсийской ратуши набилось столько народа, что невозможно было дышать. Там были докеры, явившиеся прямо с работы, в рабочей одежде, в кепках, сдвинутых на затылок, и с трубками в зубах; рабочие-плавильщики, которые захватили с собой и своих женщин – они покрывают голову шалью и говорят нараспев, как и все другие жители Бронси. Большинство рабочих собирались голосовать за кандидата противной партии, либерала мистера Сартора, и пришли они сюда с единственной целью – позабавиться надармовщинку, поиздеваться над оратором, однако было немало и таких, на груди которых красовались розетки из голубых лент. Это были клерки из пароходной компании, знавшие Генри Бродрика лично, моряки, возившие для него грузы из Дунхейвена в Бронси, служащие плавильных заводов, которым довелось познакомиться с ним лично и поговорить с ним, кое-кто из лавочников и мелких торговцев, врачи, банковские служащие – еловом, все те, кто считал, что голосовать за консервативную партию «благородно», поскольку это ставило их на более высокую ступень по сравнению с рабочими и хозяйками из Бронси.

Шум стоял оглушительный – разговоры, свистки, громкий смех – но потом кто-то в задних рядах затянул гимн, и его мгновенно подхватило большинство рабочего люда, пустая болтовня сменилась мощным хором, который звучал торжественно и внушительно.

Генри, нетерпеливый и взволнованный, с синей розеткой в петлице безукоризненно сшитого фрака, плотно облегающего его высокую широкоплечую фигуру, смотрел на зал, горя желанием начать. Он не надеялся многого добиться при такой аудитории. Эти люди пришли сюда не для того, чтобы внимательно слушать его и аплодировать, а просто для того, чтобы над ним посмеяться. Были там, правда, и родственники, члены семьи, готовые его поддержать. Герберт, который был теперь викарием в Летароге, и его веселая толстушка жена. Можно ли было предположить, когда они были детьми, что Герберт, самый младший в семье, живой малыш с блестящими карими глазенками, станет священником? Был там и Эдвард, получивший специальный отпуск по этому случаю – его вьющиеся волосы, как всегда, стоят торчком, он разговаривает с Фанни и ее мужем Биллом Эйром, которые приехали сюда на пароходе. На лице у Фанни, как обычно, загнанное испуганное выражение – насколько он себя помнит, у нее всегда был такой вид, виной тому были, вероятно, четыре брата, при которых она была единственной девочкой, ведь честняга Билл, по совести говоря, такой добрый и покладистый человек. Господи, сколько здесь священников – рядом с Гербертом и Биллом стоит верный Том Каллаген, он весьма внимателен к своей хорошенькой соседке, это, кажется, подруга Фанни. Похоже, Том, наконец, влюбился и готов связать себя узами брака. Из Сонби прибыла тетушка Элиза, прямая, как всегда; лорнет на цепочке, она то и дело подносит его к глазам, наблюдая за собравшейся публикой с выражением крайнего неодобрения. Видно, что близкое соседство с рабочим населением Бронси крайне ее раздражает, поскольку мисс Бродрик из Бродрик-Хауса, что в Сонби, не привыкла к подобному окружению. И наконец Фанни-Роза, его мать, которая проделала такой длинный путь, приехав сюда из Ниццы, – не для того, по ее словам, чтобы посмотреть, как ее сын предстанет перед публикой и начнет произносить свои лицемерные речи, но потому, что она совсем обносилась, ей совершенно нечего надеть, и она должна купить кое-что из платья. В Париже все слишком дорого, и вообще во Франции народ жадный, они желают получать за все наличными, тогда как в Англии о таких вещах беспокоиться не принято, можно покупать и не платить годами, а если пришлют счет, просто сделать вид, что он затерялся.

Генри встретил мать в Лондоне, и всю дорогу до Летарога, где она должна была жить у Герберта, она щебетала, высказываясь в подобном роде. Генри был немало озадачен и встревожен тем, как она так свободно и привычно говорит о долгах, ведь он знал, что у нее вполне приличный доход, столь щедро назначенный ей по завещанию его деда.

Что же касается нарядов, то ему казалось, что мать не особенно интересуется тем, что на ней надето. Ее туалеты всегда представляли собой смесь роскоши и неряшества – стоило посмотреть на то, как она выглядела сегодня. Пелерина из великолепного дорогого бархата с высоким собольим воротником надета поверх старого, сильно поношенного черного платья, трен которого, неподшитый и выпачканный в грязи, волочится по земле. Зато голова была великолепна: волосы, прежде ярко-рыжие, теперь совсем поседели – с тех пор, как умер Джонни, она перестала их красить; ее зеленые, чуть раскосые глаза были совершенно такого же цвета, как и ее изумрудные серьги; она была похожа на королеву. А вот нижняя часть ее фигуры, с этим волочащимся подолом, могла бы принадлежать любой грязнухе с дунхейвенского рынка. Вот она, вся его семья. Но самой любимой среди них здесь не было, она не могла приехать, это было слишком рискованно, ребенок должен был появиться на свет со дня на день. Генри знал, что мысленно она с ним, он представлял себе, что ее рука – в его руке, ее милые, любимые глаза устремлены на него, он слышал ее голос: «Мой Генри должен говорить людям то, что он считает правильным, не нужно стремиться к тому, чтобы все время забавлять публику».

Вся беда в том, что ему гораздо легче острить, чем высказывать правильные мысли – да что там говорить, если вообще принимать политику всерьез, это конец всему. Вот стоит председатель, звонит в колокольчик, призывая к молчанию, а вот и он сам, рядом с председателем, и на него устремлено бог знает сколько враждебных глаз. Впрочем, не все ли равно? Это просто один из способов провести вечер.

Его появление было встречено мяуканьем, шиканьем и свистками, которые он слушал, улыбаясь и засунув руки в карманы, а потом достал большие часы, включил со щелчком секундомер и стал внимательно смотреть на циферблат, что вызвало у аудитории взрыв хохота, после которого наступила тишина.

– Должен вас поздравить, у вас это заняло не так уж много времени, гораздо меньше, чем в других местах, где мне приходилось выступать.

В зале снова засмеялась, и Генри, поймав рукой красную розетку, которую кинул ему кто-то из энтузиастов-либералов, приложил ее к другому борту своего фрака.

– Я не сомневаюсь в том, что доблестному избирателю отлично известно, что собой представляют политические взгляды мистера Сартора, кандидата от либералов, – сказал он. – Если это так, он знает гораздо больше, чем я. Насколько я понимаю, мистер Сартор голосовал один раз за одно, два раза за противоположное, а потом три раза снова за первое. Недавно он вам сообщил, что в свои молодые годы принадлежал к тори. Он сказал, что всосал взгляды тори с молоком матери, из чего можно сделать заключение, что он вскормлен на родине… Кроме того, он заявил, что тори – наследники книжников и фарисеев, из чего я могу заключить, что партия тори существовала еще тогда, когда древние бритты разгуливали в боевой раскраске и швыряли каменья в Юлия Цезаря с Дуврских утесов. Если бы наш поклонник истории заглянул еще подальше, он, несомненно, связал бы тори с жрецами Ваала. Я не уверен, что архитектор, воздвигший Вавилонскую башню, был тори – нет-нет, однако не исключено, что искуситель, который в недобрый час прокрался к уху многажды обманутой и многогрешной Евы, был тори. Итак, если все это верно, с тори мы покончили, этот шар окончательно выбит из игры.

Герберт, скрестив руки на груди, улыбался, слушая своего брата. Как это напомнило ему юношеские годы и дискуссионное общество в Итоне – Генри стоял, засунув руки в карманы и слегка наклонив голову, совершенно так же, как он стоит сейчас и наслаждается тем, что то и дело подшучивает над своими слушателями. Теперь, однако, он заговорил о более острых вопросах, его то и дело прерывали голоса из зала.

– Вы просите меня определить, что такое либерал? – спросил Генри. – Хорошо, я это сделаю. Либерал это тот, кто либерально, то есть свободно, обращается с вверенными ему чужими деньгами. Сейчас, по сути дела, уже нет такого понятия «либерал». Существуют только конституционалисты и революционеры.

Это, естественно, вызвало целую бурю, и Фанни, опасливо оглянувшись через плечо, подумала, как они будут выбираться из зала, если начнется свалка.

– А ну-ка свистните еще пару раз, я с удовольствием вас послушаю, – подзадоривал аудиторию Генри. – Ничто так не добавляет интереса к жизни, как хорошая словесная перепалка. Ведь если бы мы все придерживались одного мнения, мы бы все влюбились в одну и ту же женщину.

Эта острота была встречена новым взрывом хохота, но Том Каллаген, пощипывая бородку, покачал головой и обменялся понимающим взглядом с Биллом Эйром. Все это, конечно, очень забавно, однако это не способ выиграть предвыборную кампанию. Генри, по-видимому, заметил этот взгляд, потому что не прошло и трех минут, как он уже занялся обсуждением одного из самых жгучих вопросов.

– Я убежден, – говорил он, – что не следует пренебрегать институтами, которые освещены веками и прочно укрепились в душе и сознании людей. Непонимание того, к чему это может привести, – вот корень зла. Британская конституция покоится на двух столпах, это – Церковь и Государство. Те, кто отделяют Церковь от Государства, заставляя искать убежища в сектах, посягают на самую суть Конституции. Перемены ради самих перемен всегда нежелательны, поскольку они неизменно связаны с упадком.

Как это верно, думала тетушка Элиза, перемены и упадок. Это заставило ее вспомнить отца и долгие тоскливые годы, которые он провел в Летароге, удалившись от дел, вдвоем с этой ужасной экономкой, которой удалось его заполучить. Элиза была уверена, что в своем завещании он оставил ей гораздо больше денег, чем она заслуживала, к тому же неизвестно, куда девался серебряный чайный сервиз, и это просто неслыханно. Он ведь по праву должен принадлежать ей, единственной оставшейся в живых дочери; перемены и упадок, какой он умный человек, наш Генри!

– Просвещение рабочего класса должно быть основано на религии, – продолжал Генри…

Том Каллаген выпрямился в своем кресле. А-а, вот это уже идеи Кэтрин. Генри сам никогда бы до этого не додумался.

– Образование, в основе которого лежит что-либо другое, не принесет никакой пользы; а вот образование, основанное на религии, возвысит низшие классы, и они смогут занять подобающее положение в обществе. Я верю и надеюсь, – говорил он, – что в скором времени мы увидим великое возрождение Церкви, если только наше духовенство не подменит истинную сущность религии формальными обрядами христианства.

Герберт заморгал. Не намек ли это на него? В Оксфорде он прошел через фазу англиканства, но с этим давно уже покончено. Как странно слышать этот торжественный тон. Неужели он действительно так думает или просто пытается разозлить слушателей?

– Мы, партия консерваторов, предоставили массам избирательные права, – говорил Генри, – и теперь наш долг, долг каждого человека, распространить благо образования среди масс, получивших эти права. Я твердый сторонник обязательного образования. Ни один человек, по моему мнению, не имеет права растить своих детей так, как он растит поросенка или другую живность.

Как забавно, думала его мать Фанни-Роза, видеть, с какой серьезностью Генри изрекает эти глупости. Ведь кажется только вчера он бежал вверх по лестнице в Клонмиэре, прижимая ручонки к голой попке, а она неслась вслед за ним с туфлей в руке, которую и не думала употребить в дело. Какое было прелестное утро! Дети сняли с себя все и играли голышом на траве перед замком. Барбара, выглянув из окна своей комнаты, была страшно шокирована, она умоляла ее отвести детей в комнаты, прежде чем вернется дед. Нет сомнения, Генри и все остальные росли, как поросята; насколько было легче предоставить им полную свободу – пусть себе растут, как трава… И вдруг в памяти ее встал Джонни – изображая индейца, с перьями в волосах, он выглядывает из-за кустов рододендронов и целится из лука, а Джон говорит ей своим тихим спокойным голосом: «Я не могу его отшлепать, что бы он ни делал. Мы его создали, ты и я; и теперь он это все равно, что мы сами». Но все это в прошлом, и нельзя о нем думать; прошлое умерло и кануло в вечность, а вместе с ним и они тоже. А настоящее вот оно: сидеть в битком набитом неуютном зале и слушать Генри.

– Вы знаете, что я по происхождению с той стороны воды, – говорил Генри. – Нет ничего постыдного в том, чтобы быть из тех же мест, что Верк, Пальмерстон и Веллингтон, однако я могу сказать, что на этой стороне Бродрики живут уже на протяжении трех поколений, я принадлежу к третьему. Здесь жил мой дед, потом отец, здесь я жил ребенком и здесь живет мой брат. В этой стране покоятся останки моего деда. Может быть, со временем и мои упокоятся здесь же.

А потом все кончилось, были аплодисменты и свистки, пенье и крики, председатель поднял руку, призывая к молчанию, и предложил выразить благодарность; все смешалось, люди двинулись к выходу, и дело обошлось без тухлых яиц,но и без бурных оваций.

Семья отправилась в «Королевский Герб» обедать, Генри поздравляли, его хлопали по плечу по крайней мере с десяток совершенно незнакомых ему людей и еще десяток знакомых, и все говорили, что место в парламенте ему обеспечено.

– Как ты похож на моего брата Генри, твоего дядюшку, – сказала ему тетя Элиза. – Помню, он всегда приводил те же самые доказательства. А твой папа сидел, откинувшись в кресле, со щенком на коленях, и не обращал на них ни малейшего внимания. Мне так приятно было слышать твои слова о том, что непременно должен быть правящий класс. Люди, с которыми я вынуждена встречаться в Сонби, поистине ужасны. В старые времена к ним никто не поехал бы с визитом.

– Вам бы следовало пожить в Ницце, – сказала Фанни-Роза, – там не встретишь никого ниже графа. Их там как собак нерезаных. Мне понравилась твоя речь, Генри. Только я не пойму, отчего ты хочешь, чтобы пабы по воскресеньям были закрыты? Это приведет только к тому, что в субботу они напьются еще сильнее. Что же до твоего замечания по поводу католиков по ту сторону воды, то можно было бы добавить старинную пословицу: «Святой Патрик был джентльменом и родился от приличных родителей». Дадут нам, наконец, поесть в этой гостинице?

– Вы должны извинить мою мать, – смеясь сказал Генри Тому Каллагену, – живя во Франции, она приобрела вкус к изысканной пище, и теперь ей каждые полчаса подавай салаты да омлеты. Кельнер, нельзя ли поторопиться с обедом?

– Никогда в жизни мне не приходилось иметь дело с таким количеством священников, – сказала Фанни-Роза. – Разве только однажды, когда в замок Эндрифф приехал епископ Сонбийский и остался там ночевать. Он привез с собой капеллана и парочку викариев. Мы с сестрой Тилли были в то время весьма своенравными девицами, так вот, мы прокрались в их комнаты, пока все сидели за обедом, и выбросили в окно их ночные рубашки, так что их преподобиям пришлось спать в чем мать родила… Не смотрите на меня так испуганно, Билл. Я вас шокировала? Зря, вы ведь женатый человек, и вам, верно, приходилось спать без ночной рубашки.

– Вы знаете, миссис Бродрик, – обратился к ней Том Каллаген, – Генри похож на вас гораздо больше, чем принято думать. Мне часто говорили, что он – копия своего дядюшки Генри, а характером весь в деда, однако теперь я вижу, от кого он унаследовал свой острый язык.

– О да, мы, Флауэры, всегда владели даром слова, – сказала Фанни-Роза, – это частенько помогало нам выкручиваться из затруднительных положений. Нет, больше всего на меня похож Герберт, и он так боялся того, что из него может получиться, что со страха надел на себя собачий ошейник.[52] Что же касается Генри, то люди правы, сравнивая его с дедом и дядюшкой. В нем сочетается трезвый практицизм первого и шарм второго. Посмотрим, какое из этих качеств возьмет в нем верх… Что это нам принесли? Жареную свинину? Мне постоянно хотелось жареной свинины, когда я носила Эдварда, поэтому у него, наверное, такие курчавые волосы, но с той поры я видеть ее не могу. Скажите кельнеру, чтобы принес мне вместо нее рыбу.

Братья подмигнули один другому. Их матушка была весьма весело настроена. Кэтрин ошиблась, единственный раз в жизни, подумал Генри, когда Фанни-Роза подняла рюмку и выпила за здоровье будущего кабинет-министра. Она, должно быть, счастлива, как никогда, и совсем забыла про Джонни. Как она поразительно хороша – пышные седые волосы, зеленые глаза, изумруды в ушах, если, конечно, не заглядывать под стол на оборванный подол. Сколько ей сейчас лет? Пятьдесят три или четыре, он не уверен. Праздник удался на славу, даже тетя. Элиза раскраснелась, оживилась и перестала выражать неудовольствие по каждому поводу. У Фанни не было уже такого озабоченного вида, а священники вели себя точно кутящие школьники, и раскатистый смех Тома Каллагена был слышен во всем зале. Если бы Кэтрин тоже была здесь, думал Генри, чаша его счастья была бы полной.

Голосование состоялось на следующий день, и результаты должны были стать известны к шести часам; объявляли их обычно со ступеней Ратуши. Весь этот день Генри провел в состоянии лихорадочного ожидания. Теперь, когда больше не нужно было произносить речи и собирать голоса, то есть разъезжать по улицам Бронси в коляске, украшенной голубыми лентами, наступила некая реакция. Трудно было дожидаться результатов в течение целого дня. Он почему-то не мог есть вместе со всеми и позавтракал в одиночестве в маленьком пабе на окраине города, где, как он надеялся, никто его не узнает. Затем прошелся по улицам Бронси, заметив, что почти у всех встречных красные розетки в петлицах – цвета либералов, – тогда как голубых он насчитал за весь день всего десяток. Возможно, его сторонники, убеждал он себя, проголосовали раньше, и вообще это не такие люди, чтобы разгуливать по улицам. Как все это смешно, и какой он дурак, что так волнуется. Неожиданно для себя он оказался возле пароходной конторы Оуэна Вильямса, компании, которая занималась перевозкой меди для Бродриков еще со времен его деда. Он зашел, чтобы поговорить с молодым Вильямсом, человеком, немного старше его самого, относительно перспектив на будущее лето. Здесь по крайней мере были люди с голубыми розетками, и он испытал громадное облегчение, а Вильямс к тому же уверил его, что, когда он ходил голосовать, примерно часов в десять, вся улица была запружена каретами, у владельцев которых были на лацканах розетки того цвета, что нужно.

– Вот будет замечательно, – сказал он, – если наш округ будет представлять такой человек, как вы. Я непременно доставлю себе удовольствие: приду на заседание парламента, чтобы послушать вашу вступительную речь.

– Но ведь я еще не избран, – протестовал Генри.

– Ну, самое трудное уже позади.

Они еще поговорили, обсуждая дела рудника в Дунхейвене, перевозки, торговлю медью вообще, и Генри как раз собирался уходить, когда мистер Вильямс сказал, как бы между прочим, что Генри уже не первый член семьи, который сегодня к ним приходит.

– Да что вы? – удивился Генри. – Кто же это был?

– Сегодня утром заходила ваша матушка, – сказал мистер Вильямс. – Я нахожу, что она отлично выглядит. Она, видите ли, заходила насчет продления долгового обязательства, и я, конечно, сказал, что все будет в порядке.

– Долговое обязательство? – повторил Генри.

– Да, в прошлом квартале мы ссудили ей пятьсот фунтов, как вы помните; чек мы послали ей во Францию, и теперь она хочет получить еще столько же. Мы, разумеется, вычли эту сумму из того, что вам причиталось от нас получить в конце года. Она сказала нам, что таково ваше распоряжение.

Генри ничего не мог понять. Он не давал никаких распоряжений и ничего не знал о займе, полученном матерью. Она, как видно, действовала через его голову, не имея на это никакого права… Молодой Вильямс смотрел на него с любопытством. Генри с трудом удалось взять себя в руки.

– О да, – сказал он, – теперь я припоминаю, мы с матушкой говорили об этом. Ну, мне пора идти, рад был встретиться с вами.

– До свидания, мистер Бродрик, и желаю вам удачи.

Генри вернулся в отель в полной растерянности. Боже мой, как могла маменька так поступить, лгать этому Вильямсу, вместо того чтобы просто прийти к нему и попросить денег. Он не мог этого понять. Зачем ей понадобились деньги и как, черт побери, она их тратит? Придется с ней поговорить, задать ей кое-какие вопросы, нельзя же держать все это в себе. Если бы Кэтрин была здесь, она бы знала, что делать.

Фанни и Билл сидели в холле отеля вместе с мисс Гудвин, подругой Фанни, а рядом, как водится, находился Том Каллаген, готовый ей услужить. Герберт куда-то вышел. Если бы там не было мисс Гудвин, Генри, вероятно, посоветовался бы с Биллом и Томом, но не мог же он обсуждать такую щекотливую тему в присутствии постороннего лица.

– Где матушка? – неуверенно спросил он.

– Должно быть, у себя в комнате, – ответила Фанни. – А ты где был? Мы уже беспокоились. У тебя усталый вид.

– Нервы, – сказал Том. – У нашего бедняги Генри до сих пор все шло гладко, а сейчас он не уверен – что-то принесет ему сегодняшний день?

Генри ничего не ответил. У него не было настроения для шутливой беседы. Он поднялся на второй этаж гостиницы, прошел по коридору до номера матери и постучал в дверь. Фанни-Роза провела в этой комнате всего три дня, но уже успела превратить ее бог знает во что: по полу были разбросаны туфли и ботинки, на стульях валялись платья, а на туалетном столике были свалены в кучу шпильки, перчатки, бархотки и носовые платки. Фанни-Роза сидела на кровати, рядом с ней стоял чемодан, и она что-то в него прятала под сложенные платья.

– Герой-победитель, – с улыбкой приветствовала она вошедшего сына. – У тебя не болит живот, бедный мой мальчик? У твоего отца всегда болел живот перед бегами. Нервы, бывало, натянуты до предела, а притворяется, что ему безразлично, выиграют его собаки или нет.

– Я пришел сюда не для того, чтобы разговаривать о выборах, – сказал Генри, садясь рядом с ней на кровать. – Мне безразлично, так это будет или иначе. Я пришел поговорить о вас.

Фанни-Роза удивленно приподняла брови; встав с кровати, она подошла к туалетному столику и стала расчесывать волосы.

– Я только что заходил к Оуэну Вильямсу, перед тем как прийти сюда, – сказал Генри, – и он мне сообщил, что вы были у него утром и взяли в долг пятьсот фунтов, сказав, что действуете по моим указаниям. Кроме того, он мне сказал, что вы взяли такую же сумму и в прошлом квартале. Дорогая матушка, что все это означает?

– Милый мальчик, ты выглядишь совсем как школьный учитель, – засмеялась Фанни-Роза. – Тебе бы следовало выступить в поддержку мистера Гладстона, вместо того чтобы быть его противником. Да, этот молодой мистер Вильямс был весьма любезен. Я ему очень благодарна.

– Но я не понимаю, – настаивал Генри, – скажите на милость, почему вы не пришли за деньгами ко мне, вместо того чтобы действовать за моей спиной, ссылаясь на распоряжения, которых я не давал?

– Я думала, так будет проще, – зевнув, ответила Фанни-Роза. – Не хотелось причинять тебе беспокойства.

– Мне гораздо беспокойнее, когда я узнаю, что вы таким странным образом занимаете деньги в пароходной компании, – сказал сын. – Разве вы не понимаете, дорогая, что это против всяких правил? Строго говоря, если называть вещи своими именами, это попросту нечестно.

– Никогда не разбиралась в таких вещах, – беспечно отозвалась Фанни-Роза. – Мне все операции с деньгами кажутся бесчестными. Я ничего не понимаю в цифрах, моя голова для этого не приспособлена.

Генри смотрел, как она расчесывает свои пышные седые волосы. Похоже, она не испытывает ни малейшего стыда, она безответственна, как ребенок.

– Разве вы не можете прожить на те деньги, которые дедушка оставил вам по завещанию? – с удивлением спросил Генри. – Мне всегда казалось, что жить во Франции гораздо дешевле.

– Ах, мой милый, жизнь везде дорога, – сказала мать. – Всякие там обеды, путешествия, то одно, то другое – мне всегда не хватает денег.

Она все время уклоняется от прямого ответа, подумал Генри; она и не думает отвечать откровенно.

– По завещанию деда вам было назначено около тысячи двухсот фунтов, – решительно продолжал Генри. – За виллу вы платите, если перевести на английские деньги, всего пятьдесят. Ну, скажем, еще прислуга – у вас ведь кухарка и горничная? – расходы на еду – на это идет никак не больше сотни в год; туалеты, кое-какие развлечения, это еще пятьдесят; все это составляет двести фунтов, матушка, и на руках у вас остается тысяча. Что вы делаете с этими деньгами, и почему вам пришлось занять тысячу фунтов у Оуэна Вильямса?

– Я же тебе говорю, они куда-то уходят, – сказала Фанни-Роза. – Не спрашивай, как и куда. Я не имею ни малейшего понятия, Генри, милый мой мальчик, оставь ты свою учительскую мину, она так тебе не идет, и когда ты будешь приветствовать своих избирателей, будь самим собой, обаятельным и всегда с улыбкой. Ты сидишь на моих серьгах, дорогой. Брось их, пожалуйста, мне.

Она говорила тихим голосом, поглядывая на него краешком глаза, и он встал с кровати, подошел к ней и осторожно вдел серьги ей в уши.

– У тебя такие же руки, как у твоего отца, – сказала она. – Теперь я понимаю, почему Кэтрин так тебя любит… Дай Бог, чтобы вы оба были счастливы.

Он видел в зеркале ее лицо. Не слезинка ли там притаилась, в самом уголке глаза? Но ведь она все время улыбается.

– Матушка, – сказал он, повинуясь порыву, – почему бы вам не оставить Францию и не поселиться с нами в Клонмиэре? Кэтрин будет счастлива, если вы будете с нами, и кроме того, это ведь ваши родные места, ваша родина. Фанни-Роза покачала головой.

– Не говори глупостей, – весело сказала она. – Моя жизнь вполне меня устраивает. Люди такие забавные, и живут они весело. Кроме того, не годится матери жить вместе с сыном, однажды я пыталась, и ничего не получилось. Как ты думаешь, какую шляпку мне сегодня надеть?

– При чем тут шляпки? Матушка, измените свое решение, переезжайте жить к нам. У вас будут отдельные комнаты, вы будете делать все, что вам угодно, никто не будет вмешиваться в ваши дела.

– Нет, мой родной.

– Вы мне не скажете, что у вас происходит с деньгами?

– Ах, Генри, к чему все время говорить об одном и том же?.. Посмотри, уже половина шестого, мы должны быть в Ратуше. Беги и скажи всем остальным, пусть они будут готовы. Мне нравится Том Каллаген, он такой чуткий, не то что другие священники. Тебе везет с друзьями. А вот у Джонни их никогда не было… Поцелуй меня, мой смешной серьезный сын, и не беспокойся больше обо мне. Я больше никогда не побеспокою мистера Вильямса, это я тебе обещаю. Следующий сезон принесет мне удачу, я это чувствую.

– Что вы хотите этим сказать? – улыбнулся Генри. – Вы говорите словно лавочник, как будто надеетесь заработать какие-то деньги.

Она бросила ему мимолетный взгляд и поправила волосы на висках.

– Пойдем, найдем остальных, – сказала она, – и не забудь вдеть цветок в петлицу. Слава Богу, у меня очень красивые дети.

Это бесполезно, думал Генри, спускаясь следом за ней по лестнице, от нее все равно ничего не добьешься. Она все время ставит между нами преграду. Улыбается, ласково на тебя смотрит, говорит ничего не значащие слова, а что делается у нее внутри – неизвестно… И он подумал об отце, который так ее любил, неужели и с ним было то же самое, и она ускользала от него даже в минуты самой тесной близости…

Вся семья ожидала их внизу в холле, и сразу же были заказаны экипажи, чтобы везти их в Ратушу.

Однако улицы были забиты народом, все двигались в одном с ними направлении, и лошади вынуждены были тащиться шагом, иначе они передавили бы людей.

Генри дал указание кучеру подвезти их к заднему входу в здание, потому что, если бы он стал подниматься по ступенькам на глазах у всей толпы, собравшейся на площади, его бы сразу узнали.

Даже отсюда слышались возбужденный гул и говор – совершенно так же шумит народ, сбежавшийся посмотреть на казнь, заметила Фанни-Роза, и когда коляски свернули в узенькую боковую улочку позади Ратуши, они увидели бесконечные ряды людей, устремивших взор наверх, на балкон – они смеялись, махали носовыми платками и шляпами.

– Мы, наверное, явились еще позже, чем я предполагал, – быстро сказал Генри, – мне кажется, результаты уже объявлены.

Он помог матери и сестре выйти из экипажа и, оставив их на попечение братьев, зятя и Тома Каллагена, взбежал по узкой лестнице, которая вела в зал заседаний на втором этаже. Сердце у него колотилось и в первый раз в жизни дрожали руки. Он вошел в зал, полный людей, где стоял оживленный говор. Снаружи бесновалась толпа, приветствуя победителя. А там, на балконе, держа шляпу в руке и кланяясь направо и налево, стоял мистер Сартор, кандидат от либералов. Что-то оборвалось в сердце Генри, к горлу подступила волна разочарования.

«О, черт, – подумал он про себя, – да будь оно все трижды проклято…»

А потом улыбнулся, пошел к балкону, протянул руку, а мистер Сартор, новый член парламента от Бронси, обернулся и, увидев его, поманил рукой, указав на место рядом с собой на балконе. Кандидат от либералов был избран большинством в восемь тысяч голосов.

– Ну, вот и все, – сказал Генри, когда аплодисменты стихли и толпа рассеялась, чтобы отпраздновать победу в пабах. – И я должен теперь признаться перед всей семьей, что я ни на одну минуту не надеялся, что одержу победу. Это был просто интересный опыт, и я получил большое удовольствие. А теперь вернемся назад в отель, пообедаем на славу и забудем всю эту историю.

– Речь спортсмена, – сказал Том Каллаген, беря приятеля под руку. – Не могу не признаться, что я разочарован. Мне так хотелось явиться в Вестминстер и посмотреть, как ты заговоришь этих типов до смерти. Ну да ладно, не пришлось так не пришлось, зато ты останешься с нами в Дунхейвене.

– В другой раз больше повезет, старина, – сказал Эдвард.

– Ну нет, второго раза не будет, – ответил Генри. – Это была моя первая и последняя попытка заняться политикой. Один раз можно выставить себя дураком, это еще ничего, но во второй раз было бы уже слишком.

Он говорил весело и непринужденно, стараясь скрыть свое разочарование. Семья не должна думать, что он огорчен, да он вовсе и не огорчен, пытался он убедить себя. Самое скверное, это когда человек не умеет достойно проигрывать. Нет, это просто небольшой укол для моего самолюбия. Ведь до сих пор Генри Бродрику удавалось все.

– Я просто не понимаю, как они могли голосовать за мистера Сартора, – сказала Фанни-Роза, – это такой удивительно непривлекательный человек. У него скверные зубы, что абсолютно непростительно, и никаких манер, сразу видно, что человек невоспитанный.

– Для жителей Бронси это не имеет значения, миссис Бродрик, – сказал Том Каллаген. – Они считают, что мистер Сартор лучше осведомлен об их жизни, чем Генри, потому они его и выбрали.

– Ну конечно, человека, который питается одним хлебом и овсянкой, очень легко убедить в том, что он страдалец, – ответила Фанни-Роза, – вопрос только в том, лучше ли ему станет оттого, что он будет об этом знать.

– Политика – это азартная игра, и ничего больше, – сказал Генри, – и если ты проиграл, то платишь проигрыш и забываешь о нем, что я и собираюсь сделать.

– Это указывает на то, что ты благоразумный и уравновешенный человек, – сказал Том Каллаген, – заядлый игрок никогда не может понять, что он побит, он продолжает ставить снова и снова, пока это не сделается болезнью, и он вообще уже не может остановиться. Это одна из форм ухода от действительности, такая же, как пьянство, – это у человека в крови. Однако я не понимаю, отчего мы вдруг стали так серьезны. Генри, дружище, пусть ты потерпел поражение на выборах, но ты себя вел как настоящий джентльмен, и я тобою горжусь.

– Мы все тобой гордимся, – сказала его мать, потрепав сына по щеке. – А как он великолепно выглядел, как был красив, когда стоял на балконе рядом с этим противным человеком. Я уверена, что все они жалели, что голосовали за него, а не за Генри.

Итак, все Бродрики вернулись в отель, испытывая ощущение какой-то пустоты и стараясь этого не показать, а когда они входили в холл, к Генри подошел мальчик-слуга и протянул ему телеграмму на подносе.

– Какой-то шутник посылает поздравление, – сказала Фанни-Роза. – Не открывай ее, ты только расстроишься.

Но Генри уже разорвал конверт и читал то, что там написано. Он поднял голову, глаза его сияли, и он помахал бумажкой перед собравшимися.

– К дьяволу политику! – воскликнул он. – Кому она нужна? У меня родился сын, а все остальное не имеет значения.

Его окружили, заглядывая ему через плечо.

Телеграмма была короткая, однако там было все, что нужно.

«Не огорчайся, если выборы будут неудачными. У тебя родился сын, и мы оба ждем тебя дома. Он похож на тебя, я назвала его Хэл. Моя любовь и все мои мысли с тобой. Кэтрин».

– Разве я не говорил, – сказал Генри со счастливой улыбкой, – что она единственная и неповторимая? Позови кельнера. Том. Хоть я и потерпел сегодня поражение, но шампанского мы все равно выпьем.

3

Дни текли размеренно и безмятежно; в них был некий внутренний ритм, неспешная поступь; события чередовались, сменяя одно другое, как времена года, и ничто не нарушало их медленного течения. Жизнь представляла собой нечто определенное и надежное, и Генри, сидя за завтраком зимним утром, знал, что следующая зима будет точно такой же, все будет следовать привычному распорядку, и так до весны, а потом наступит лето и осень, и каждый месяц даст ему то, чего он желает, планы его созреют и будут осуществляться. Зиму и весну семья проведет в Клонмиэре, а потом, в конце апреля, Генри, Кэтрин и дети отправятся на ту сторону воды, чтобы провести сезон в Лондоне. Как приятно, думал он, после долгой неспешной зимы в Клонмиэре вдруг снова услышать звуки уличного движения, городской шум, ощутить присутствие миллионов людей, прогуляться майским утром по парку, болтая по дороге с друзьями, которых он может там встретить, потом пойти в клуб на Сент-Джеймс-стрит и почитать там газеты, снова поболтать, чтобы провести время до того момента, когда нужно будет ехать вместе с Кэтрин на Беркли-сквер, Гровенор-стрит или еще в какой-нибудь другой дом, куда они приглашены на ленч. В этих домах всегда бывает весело, обычно за столом собирается пятнадцать-двадцать человек, в основном все знакомые, а если и незнакомые, тоже неплохо, ведь всегда приятно встретить новых людей. Днем – обычные развлечения сезона: выставка картин, концерт или скачки, однако к пяти они по возможности возвращались домой, потому что Кэтрин любила проводить это время с детьми и огорчалась, если это не удавалось. Кроме всего прочего, ей полезно было отдохнуть перед тем, как снова ехать на званый обед. Генри любил этот час между шестью и семью, любил посидеть у открытого окна в гостиной перед ящиком с красивыми яркими цветами, неторопливо обсуждая события дня. Беседа, которая ведется исключительно ради самой беседы, бесконечное перемалывание одного и того же, пока тема не будет исчерпана до конца. Он купался в этой атмосфере благополучия и, улыбаясь, отправлялся наверх переодеваться к обеду, ожидая, что через короткое время Кэтрин позовет его из своей спальни через открытую дверь. Друзья, к которым они приглашены, накормят их хорошим обедом, после которого будет музыка, будет выступать какая-нибудь заезжая знаменитость, а потом, около полуночи – домой, спать с ощущением приятной сытости и довольства жизнью, а на следующий день все повторится сначала. На этих приемах Кэтрин была необыкновенно хороша, и он всякий раз испытывал гордость, когда дворецкий докладывал об их приходе, и все головы поворачивались, чтобы на нее посмотреть, когда она шла впереди него к хозяйке дома, шелестя шелком платья. То, как она выглядит, думал он, как держит веер одетой в перчатку рукой, ее улыбка, наклон головы выделяют ее из всех женщин, причисляя к совсем другому классу; никто из присутствующих не мог бы с ней сравниться. Иногда к нему кто-нибудь подходил, приветственно протягивая руку: «Бог мой, Генри, я не видел вас с самых студенческих лет в Оксфорде!», затем следовали воспоминания, приветствия, и потом: «Вы, кажется, не знакомы с моей женой. Кэтрин, это мой старинный друг».

– Вы знаете, – говорила хозяйка дома за обедом в принятой тогда веселой, слегка насмешливой манере, – все уверяют, что вы с женой – самая красивая пара в Лондоне. Люди становятся в очередь, только чтобы посмотреть, как мистер и миссис Бродрик едут воскресным утром в церковь.

И еще масса других глупостей в том же роде каждый день, которые, как уверял Генри, он принимает с юмором, а все-таки приятно, что тобой восхищаются, приятно сознавать, что его и Кэтрин соединяют вместе таким образом.

Генри оставался верным своей клятве и больше не играл в политику, однако оставался ревностным консерватором, и когда бывал в окрестностях Бронси, его обычно удавалось залучить на какой-нибудь банкет; в этих случаях его острый ум и занимательные истории немало способствовали развлечению общества. В шестьдесят седьмом году его сделали главным шерифом графства, и семье пришлось довольно надолго поселиться в Сонби; целые полгода они жили в Бродрик-Хаусе вместе с тетушкой Элизой.

Маленький Хэл, по словам тетушки, очень походил на своего деда, ее брата Джона. У него были те же мечтательные глаза, те же губы и та же манера гладить собаку или кошку, когда ему не хотелось, чтобы на него обращали внимание, и он мог часами играть самостоятельно, совсем, как Джон, когда был маленьким.

– К тому же, – добавила тетя Элиза, – он унаследовал вашу сдержанность и осторожность, поэтому он мало чего добьется в жизни, если не выработает в себе энергии и напора Генри. Должна признаться, я люблю энергичных молодых людей.

– У Хэла будет достаточно энергии, если ее направить по верному пути, – улыбнулась Кэтрин. – Он нуждается в ободрении, требует терпения, ему нужен кто-то, кто вселит в него уверенность в себе. Когда нужно разговаривать и двигаться, он должен себя заставлять, тогда как для Молли это не составляет никакого труда. Она будет скользить по жизни весело и без малейших затруднений. А Хэл совсем другой, ему обязательно нужен кто-то, кто будет держать его за руку.

Тетушка Элиза фыркнула и щелкнула лорнетом, водворяя его на место у себя на груди.

– Мой отец не обратил бы никакого внимания на подобные разговоры, – сказала она. – Когда мы были детьми, нас никто не держал за руку, и я всегда гордилась тем, что у меня достаточно здравого смысла и что я практична. Именно поэтому я прожила дольше, чем все мои братья и сестры. Моя младшая сестра, тетушка вашего Генри, была страшно сентиментальна и слабовольна, да и у Джона – я всегда это говорила – не было, так сказать, становой жилы. В нашей семье встречаются слабовольные люди, есть у нас такая линия, Кэтрин, и это необходимо принимать во внимание.

Как приятно было сесть наконец снова на пароход до Слейна, пересечь пролив, прикатить домой в Дунхейвен через Мэнди и Эндрифф и оказаться в Клонмиэре. Проснувшись на следующее утро, Генри первым делом подумал, зачем он вообще куда-то уезжал. Высунувшись из окна спальни, он смотрел на бухту, и перспектива грядущего дня наполнила его радостью.

Завтрак в столовой, а потом – в библиотеку, туда явятся с докладом приказчик и прочие служащие. Старик Тим, которому было трудно ходить из-за боли в суставах, однако он краснел от негодования всякий раз, когда ему предлагали с почетом отправиться на покой; Салливан, старший садовник, племянник старика Бэрда, ныне покойного; егерь Филлипс, скотник Магони – лица, которые он видел в имении с самого детства. Если до ленча оставалось время – прогулка по всему имению через лес и на ферму, а потом парком домой, по тропинке вдоль залива. Днем на шахты, посмотреть, все ли там в порядке. Заехать по дороге к милому Тому в Хитмаунт, пригласить его и Хариет к обеду, выслушать и передать все накопившиеся сплетни. Как хорошо, что он выставил свою кандидатуру в Бронси, пусть даже его не выбрали, зато благодаря этому Том познакомился с Хариет, ясноглазой подругой Фанни, и теперь у них маленькая дочка Джинни, которую привозят в Клонмиэр, где она носится по дому вместе с его собственными ребятишками. Потом чай у ярко пылающего камина в гостиной, после которого из детской спускаются дети и рассаживаются вокруг Кэтрин. Молли, с пушистыми темными волосами, обычно самая бойкая, первая предлагает, что они будут делать, какую книжку будут читать, в то время как Хэл просит поиграть ему на фортепиано, глядя вокруг серьезными, круглыми, как у филина, глазами; дело кончалось тем, что ради Кити, второй дочери и самой младшей из детей, Кэтрин начинала играть джиги и другие старинные танцы, живые и веселые, и все трое детишек танцевали до упаду, и даже Хэл, забыв робость, прыгал и скакал веселее всех. Потом Кэтрин закрывала фортепиано, возвращалась в свое кресло и читала детям книгу, очень медленно, с многочисленными объяснениями.

– Вся беда в том, – сказал ей однажды Генри, – что ты очень устаешь с нашими детьми. Они не дают тебе ни минуты покоя.

– Дети никогда меня не утомляют, – ответила она. – Уверяю тебя, нисколько. Если бы мне было трудно, я бы отправила их в детскую.

– Я тебе не верю, – сердито сказал Генри. – Ведь если Хэл воображает, что ему нездоровится, а у тебя в это время голова раскалывается от боли, ты все равно будешь сидеть возле него целый день и не подумаешь о себе. А потом, если мне вечером хочется с тобой поговорить, ты не можешь, потому что слишком устала.

– Дорогой, мне кажется, что ты несправедлив первый раз в жизни. Неужели когда-нибудь случалось, что я была слишком усталой для моего Генри?

Он посмотрел на нее совсем так, как смотрит капризный обиженный ребенок, но потом лицо его прояснилось, приняв свое обычное выражение, он наклонился с улыбкой и поцеловал ей руку.

– Прости меня, – сказал он. – Я так тебя люблю.

И он вышел из комнаты, стыдясь своей вспышки, чтобы обсудить с егерем охоту, намеченную на следующую субботу, однако в голове у него, словно надоедливая муха, жужжали слова, сказанные на прошлой неделе Вилли Армстронгом: «Я надеюсь, что шалунья Кити завершит состав вашего семейства. Если у Кэтрин будет еще один ребенок, я не могу ручаться за последствия».

Однако не стоит об этом думать. Следует забыть все неприятности, все досадные мелочи. Кажется, именно такого принципа придерживается его матушка? Иногда он получал от нее письма – бессвязные каракули, написанные ни о чем, – а в тех редких случаях, когда она приезжала их навестить, у нее была одна-единственная цель: занять денег… Он больше не спрашивал, зачем они ей нужны, а просто выписывал чек и вручал ей, не говоря ни слова. Это было отвратительно – одна из тех неприятностей, которые следовало загнать в самый дальний угол сознания. Это был единственный секрет, который он хранил от Кэтрин. Он безумно боялся, как бы легкомысленная расточительность матери не стала известна остальным членам семьи, всем друзьям и знакомым и не вызвала бы скандала, как это произошло в случае с Джонни.

Между тем им предстояли грандиозные празднества. Третьего марта тысяча восемьсот семидесятого года шахтам исполнится пятьдесят лет, и Генри намеревался пышно отпраздновать это событие. На руднике будет настоящий обед для всех шахтеров, служащих и их семей, а также для моряков, которые обслуживают суда, перевозящие медь в Бронси. Будут говорить речи, произносить тосты, – словом, все будет так, как любит Генри. А потом, на следующий день, в Клонмиэре состоится обед для жителей графства и для всех тех, кто так или иначе был причастен к подписанию первого контракта, касающегося шахт. Семейство Лэмли из Дункрума, Флауэры из Эндриффа, все родственники и, разумеется, соседи, которые на протяжении пятидесяти лет так или иначе пользовались благами от рудника на Голодной Горе. Билл Эйр и Фанни привезут своих детей: сына и дочь; Герберт с женой и сыновьями прибудут с той стороны из Летарога; приедет и Эдвард, только что вернувшийся из-за границы, и тетушка Элиза, если она отважится перебраться через воду в это ненастное время года. Конечно же, почетное место будет отведено Тому и его жене и старому дядюшке Вилли, который помог Герберту появиться на свет. Молли, Хэлу и Кити будет позволено попозже лечь спать и сидеть за столом вместе со взрослыми. В голове у Генри роились планы, сменявшие друг друга с быстротой молнии, так что Кэтрин, смеясь, объявила, что у нее кружится голова, и она не знает, как ей удастся разместить всех гостей. Сыновьям Герберта придется спать в лодочном сарае, а Эдварда с молодой женой придется поместить в мансарде. Генри только отмахнулся.

– Кого-нибудь возьмет к себе Том, еще кого-то можно поселить к дяде Вилли; как-нибудь устроимся. – Потом он улыбнулся и лукаво посмотрел на жену. – А через год у нас будет вдвое больше места.

– Почему? Что ты хочешь сказать? – спросила она.

Но он только качал головой, не желая говорить, и она гадала, что это за новые проекты родились в его беспокойной голове.

Наступило первое марта, тихое и спокойное; с залива Мэнди-Бей дул мягкий западный ветер, покрывая рябью воды бухты, а на склоне возле замка распустились золотистые и алые крокусы. На небе не было ни облачка, и яркие лучи солнца освещали Голодную Гору. В течение всего дня к Клонмиэру один за другим подъезжали Бродрики. Герберт из Летарога со своей женой Кэйси и двумя старшими детьми Робертом и Берти; Эдвард со своей молодой женой Уинифрид, а попозже днем прибыли Фанни с Биллом и детьми: Уильямом и Марией. Тетушка Элиза приехала вместе с семьей Герберта и, несмотря на свои семьдесят два года, перенесла путешествие лучше, чем остальные. Как это приятно, думал Генри, что вся семья собралась здесь, под его крышей, что брат пожимает руку брату, невестка здоровается с золовкой, а детишки-кузены настороженно стоят, поджав одну ногу, и рассматривают друг друга краешком глаза. Все направились в столовую, где была сервирована грандиозная трапеза – чай, причем тетушку Элизу посадили на почетное место во главе стола, что доставило ей громадное удовольствие.

– Как часто я сидела за этим столом, – говорила она им, – дедушка сидел там, где теперь сидишь ты, Генри, а Барбара на моем месте. Джон, ваш папа, вечно опаздывал к столу. Дедушка очень на него сердился, и я должна сказать, что сама я не люблю неаккуратность почти так же, как и он, это такое неуважение к другим, такая небрежность. Барбара никогда не делала Джону замечаний на этот счет, что свидетельствует только о ее слабости, а ваша тетушка Джейн не могла переносить, когда его бранили. Бедняжка Джейн, ей было бы теперь шестьдесят лет, если бы она осталась жива.

А Хэл, который чувствовал себя не совсем ловко во всем великолепии новой итонской курточки, надетой на него по случаю приближающегося десятого дня рождения, который вот-вот должен был наступить, смотрел на портрет своей двоюродной бабушки и думал, как хорошо, что она осталась молодой и красивой и не состарилась, как другая его бабушка Элиза. Когда они жили в Сонби, она имела обыкновение выходить из своей комнаты и бранить его, если он шумел на лестнице. Но даже бабушка Джейн не могла сравниться с мамой, чей портрет тоже висел в столовой, и Хэл, переводя взгляд с портрета на оригинал, переглянулся с матерью и улыбнулся. Он был счастлив, что она заметила, как он на нее смотрит, это было вроде их общего секрета. Кто-то толкнул его ногой под столом. Это была Молли, она хмурилась, глядя на него. «Не спи», – сказала она ему одними губами, и он вздрогнул, сообразив, что не обращает никакого внимания на своего соседа справа, Роберта из Летарога, который спрашивал его со всем превосходством своих тринадцати лет, какая рыба водится в заливе.

– Килига и сайда, – ответил он очень вежливо. – Может быть, тебе захочется покататься со мной на лодке, если папа разрешит?

– Подумаешь, морская рыба, – насмешливо протянул Роберт. – Какой интерес ее ловить? У нас дома, например, ловится форель.

– У нас в озере на Голодной Горе тоже водится форель, бурая, – быстро ответил Хэл. – Говорят, рыбок туда посадили феи, а по ночам они превращаются в человечков и работают в шахтах.

Тринадцатилетний Роберт посмотрел на своего младшего кузена и отвернулся. Хэл какой-то странный, решил он. Как это досадно. И мальчик обернулся к флегматичному Вильяму Эйру, чтобы поговорить с ним о крикете.

Погода держалась во все время праздника, и жители Дунхейвена стояли у дверей своих коттеджей и смотрели на экипажи, которые ехали через деревню на рудник. Самые молодые и любопытные высыпали на дорогу; всем было страшно интересно, как это «господа» будут сидеть за столом рядом с шахтерами. Полная луна освещала Голодную Гору, было светло как днем, когда экипажи развернулись и остановились возле сушильных сараев, которые были подметены, вычищены и превращены в банкетный зал с помощью трех огромных столов. По стенам, с правильными интервалами, были развешены свечи в специальных подсвечниках, а в качестве сидений служили длинные скамьи, позаимствованные для этого случая в школе. В дальнем конце сарая стояли группой официанты, важные и напыщенные, присланные из Слейна рестораном, который должен был обслуживать банкет. Когда прибыли Бродрики, шахтеры, их жены и дети уже сидели за столом. Приход Генри и Кэтрин приветствовали троекратным «ура» и громом аплодисментов – это было организовано управляющим, мистером Гриффитсом, и явилось полной неожиданностью для Генри, который стоял рядом с женой и растерянно улыбался.

– Я поблагодарю вас за приветствие после ужина, – сказал он им, когда аплодисменты стихли. – А теперь приступим к самой важной части нашего вечера, и я надеюсь, что вы так же голодны, как я.

Суп, жареная баранина и говядина, после этого яблочный торт; изобилие эля, которым все это запивалось, привело всех в хорошее настроение. Если в начале говорили вполголоса и степенно, то вскоре над столом уже стоял громкий гул голосов, и Генри, подмигнув управляющему, заметил, что самый верный путь к сердцу человека лежит через желудок. Его речь, когда он наконец поднялся с места, чтобы ее произнести, была коротка, ибо, как он сказал, после девяти часов вечера человеку не хочется слушать никого, кроме себя, и поскольку следующий день – полный выходной, то чем раньше они начнут им пользоваться, тем лучше. После этого он объявил, что отныне каждому шахтеру повышается плата за его труд, что было встречено громкими одобрительными криками, и единственным диссонансом был выкрик, раздавшийся из глубины сарая: «И давно пора!» Генри, вспомнив Бронси и то, что ему приходилось там выслушивать, сохранил полное спокойствие.

– Могу вам сказать, – добавил он, – что я человек, который заботится в первую очередь о своих собственных интересах, и идея эта не моя, а миссис Бродрик. Ее вам и следует благодарить.

Кэтрин тоже наградили аплодисментами, она улыбнулась, слегка покраснела и не сказала ни слова.

– В этот день, пятьдесят лет тому назад, – продолжал Генри, – мой дед Джон Бродрик подписал контракт с мистером Робертом Лэмли из Данкрума, и на Голодной Горе была заложена первая шахта. Поначалу шахтерами работали приезжие из Корнуола, среди нас еще есть эти люди, теперь они уже на отдыхе, а их сыновья остались жить у нас и продолжают работать. Все же остальные, даже если они живут и не в Дунхейвене или поблизости от него, все равно принадлежат к этому краю и знают, что наши гранитные горы не поддаются лому и лопате подобно другим, более податливым холмам, сложенным из мела. С самого начала моему деду приходилось привозить порох, чтобы он делал свое дело – вырывал медь из Голодной Горы, и хотя в настоящее время в нашем распоряжении имеются более совершенные машины и взрывчатые вещества, мы по-прежнему имеем дело с упрямым гранитом. Все так же дуют западные ураганные ветры, препятствуя доставке нашей меди в Бронси во время зимних месяцев, и, что, возможно, важнее всего, мы по-прежнему имеем дело с такой неверной изменчивой штукой, как торговля медью. Взлеты и падения в этом деле не зависят ни от вас, ни от меня, а зависят от изменения в потребности и от того, что в других странах открывают новые месторождения. У медных шахт на Голодной Горе были свои трудности, так же как и у других шахт. Моему деду приходилось иметь дело и с рабочими волнениями, и с наводнением, а также с другими осложнениями. Я, слава Богу, был от этого избавлен. Нынешние трудности носят несколько другой характер, это законы спроса и предложения, нехватка рабочей силы, более благоприятные условия жизни – если не в действительности, то на бумаге, – которые предлагают вам в Америке, а также тот факт, что чем глубже мы проникаем в недра в поисках меди, тем неохотнее нам ее отдают гранитные кости старушки Голодной Горы. Наступит день, возможно в недалеком будущем, когда мы в последний раз ударим кайлом и обнаружим, что вся лучшая медь уже извлечена, а та, что осталась, не стоит денег, затрачиваемых на ее добычу. Но пока этот день не наступил, я желаю вам всяческой удачи и успеха и от всего сердца благодарю вас за вашу верность, вашу энергию и ваше мужество.

С этими словами Генри сел на свое место и, слушая аплодисменты, думал о том, какую речь произнес бы его дед – такую же, как он, или, согласно традициям своего времени, продержал бы своих слушателей целый час, и горе тому, кто проявил бы признаки нетерпения. Гриффитс, управляющий, сказал ответную речь от имени шахтеров, а потом пошли песни, беседы и снова песни; и наконец, около одиннадцати часов, когда воздух в сушильном сарае сделался плотным и синим от дыма, а люди расшумелись, подогретые элем, Генри и Кэтрин, а также все остальные члены семьи подозвали свои экипажи, испытывая удовлетворение от содеянного ими доброго дела.

– Ну что же, – заявила тетушка Элиза, – я только надеюсь, что эти люди чувствуют благодарность за все то, что для них делает Генри. Но все они одинаковы: всякое добро принимают как нечто само собой разумеющееся, то же самое было и во времена моего отца. По моему мнению, все эти усовершенствования приводят к тому, что люди начинают лениться. Какие теперь хитрые машины придумали для того, чтобы поднимать медь на поверхность, а я помню, как каждый фунт вытаскивали в бадьях.

– Вам следовало быть директором, – рассмеялся Генри. – Твердость и еще раз твердость, и ни одного липшего пенни шахтерам. Правду говорят, что дедушка их порол в старые времена?

– Это бы им не помешало, – ответила тетушка. – Но я помню, что в двадцать пятом году он усмирил бунт, который они подняли, тем, что устроил взрыв, при котором несколько человек взлетели на воздух. И правильно сделал. После этого уже не было никаких беспорядков.

– Зато остались горечь и озлобление, я в этом уверена, – заметила Кэтрин.

– Глупости! Они получили хороший урок. Отец всегда говорил, что стоит только один раз проявить слабость, и эти люди четырежды отплатят тебе предательством.

– Но есть же и средний путь между крайней жестокостью и неразумным попустительством, – возразила Кэтрин. – За неимением лучшего слова я бы назвала это пониманием.

– Напрасно ты так думаешь, – сказал Генри. – Люди совсем не хотят, чтобы их понимали, это мешает им чувствовать себя несправедливо обиженными. Они упиваются своими обидами. Ты думаешь, что мои дунхейвенские рабочие будут работать лучше, после того как я повысилих заработки? Ничего подобного. «А-а, мистер Бродрик дал слабинку, – скажут они, – ну, так мы будем на полчасика дольше обедать да выкурим лишнюю трубочку».

– Так ты повысил их заработки для того, чтобы они больше тебе наработали? – спросила Кэтрин. – А я думала, ты сделал это потому, что понял, как мало они получают и как страдают от этого их семьи.

Генри состроил покаянную мину и протянул ей руку.

– Конечно, поэтому, – сказал он. – Но ты же знаешь пословицу об одном выстреле и двух зайцах… Но что, черт возьми, делает этот Тим?

Экипаж внезапно тряхнуло, так что Генри упал прямо на жену. Он почувствовал толчок, услышал, как заскользили копыта лошади, и карета остановилась. Тим кричал на лошадей, а карета раскачивалась на рессорах. Генри открыл дверцу и вышел на дорогу.

– Я не виноват, сэр, – оправдывался Тим, бледный как смерть, спускаясь с козел. – Он вышел прямо на середину дороги и оказался под копытами, прежде чем я успел крикнуть, чтобы он остерегся… Он, наверное, пьян.

Тим пошел к лошадям, чтобы их успокоить, а Генри склонился над простертой фигурой человека, лежащего под каретой. Второй экипаж остановился вслед за ними; Том и Герберт, поняв, что произошел несчастный случай, подбежали, чтобы помочь.

– Что случилось? Кто-нибудь пострадал? – спросил Том.

– Какой-то идиот выскочил из-за кустов и попал прямо под колеса, – ответил Генри. – Тим ни в чем не виноват. Счастье, что он не опрокинул нас в канаву. Сними фонарь с кареты, Герберт, посмотрим, что с ним.

Вдвоем с Томом Каллагеном они вытащили несчастного из-под кареты и положили на спину у дороги.

– Боюсь, что у него сломана спина, – тихо сказал Том. – Давай расстегнем ему воротник и повернем лицом к свету. Генри, по-моему, нужно усадить Кэтрин и твою тетушку в другую карету и отправить их домой в Клонмиэр. Это зрелище не для нее. Герберт, позаботься о дамах.

– В чем дело? Кто это? – спрашивала Кэтрин, выходя из кареты. – Бедняга! Позволь мне ему помочь, Генри, ну пожалуйста.

– Нет, дорогая, я хочу, чтобы ты ехала домой. Делай то, что я тебе говорю, – сказал Генри.

Поколебавшись секунду, Кэтрин взяла под руку тетушку Элизу и пошла ко второму экипажу.

– Поезжайте, – крикнул Генри, махнув рукой кучеру, – мы тоже скоро приедем.

Теперь к ним подошел Эдвард, а за ним Билл Эйр.

– Как это неприятно, – сказал Эдвард. – Он не умер?

– Боюсь, что умер, – сказал Том. – Колесо проехало как раз по голове… Надо положить его в карету и отвезти в амбулаторию, а потом разбудить доктора. Молодого, не старика Армстронга. Впрочем, он все равно ничего не сможет сделать. Я не узнаю, кто это может быть. Никогда не видел этого человека в Дунхейвене. Ему, пожалуй, лет сорок пять, волосы рыжие, с сединой. Посвети нам еще, пожалуйста.

Они еще раз посмотрели на лицо мертвого человека. Оно было сильно обезображено, однако, несмотря на это, было в нем что-то – может быть, волосы или широко открытые голубые глаза, – что показалось Генри знакомым, подняв в душе целый рой воспоминаний.

– Боже правый! – медленно проговорил он. – Это же Джек Донован.

Братья посмотрели друг на друга; старый Тим подошел поближе и в свою очередь осмотрел мертвого.

– Вы правы, сэр, – сказал он. – Это он, точно. Я слышал, он вернулся из Америки, но сам его еще не видел. И надо же, явился домой, напился и прямо под колеса моей лошади…

– Это тот самый человек, о котором ты мне рассказывал? – спокойно спросил Том.

– Да, – ответил Генри. – Какая ужасная неприятность! И зачем ему понадобилось возвращаться домой?

– Что толку гадать? – сказал Том. – Нужно отвезти его в деревню. Кто его ближайшие родственники? У него, кажется, есть тетка, миссис Келли? А старый негодяй Денни Донован, у которого была лавка, кажется, его дядя?

– Да, сэр, – ответил Тим. – Денни его дядюшка, только он постоянно пьян, так что нет смысла его будить. Но у него есть сын, Пэт Донован, тот, у которого ферма. Джек, наверное, там и живет.

– Все это можно выяснить завтра, – сказал Том Каллаген, – а сейчас нужно доставить беднягу в амбулаторию.

Надо же, как не повезло, думал Генри. Такой прекрасный вечер и так скверно закончился. И почему должно было случиться, что именно Джек Донован, возвратившись из Америки, решил окончить свою жизнь таким образом? Пусть бы он попал под колеса какого-нибудь другого экипажа. Генри не испытывал ни малейшей жалости к этому субъекту, это был негодяй, каких мало, туда ему и дорога, но то, что он умер под колесами его собственного экипажа, и тем более после празднования, которое только что состоялось, казалось Генри особенно неприятным и тревожным. Он в этом не виноват, и никто не виноват, кроме самого Джека Донована, но дело не в этом. Произошло несчастье. И оно разбередило прошлое, вызвав в памяти многое такое, что лучше было бы забыть…

Было уже далеко за полночь, когда Генри вместе с братьями вернулись в Клонмиэр. Тело Джека Донована было доставлено в амбулаторию, туда же, разбудив, привезли доктора. Он сказал, что Джек, вероятно, умер на месте, и Тим, конечно, не виноват, поскольку очевидно, что Джек был сильно пьян. Доктор вызвался съездить утром к Пэту, двоюродному брату Джека Донована, и сообщить ему о случившемся. То же самое обещал сделать Том Каллаген.

– Тебе незачем заниматься этими делами, старина, – сказал он Генри. – Я здешний пастор, и мне не впервой делать такие вещи, даже если Донованы и не принадлежат к нашей церкви. У тебя в доме множество гостей, и ты должен думать о них.

В замке было тихо и темно. По тонким лучикам света, пробивавшимся между шторами в спальне Кэтрин, Генри понял, что она не спит и дожидается его. Он боялся, что ее слишком расстроит это происшествие. Черт бы побрал этого Джека Донована, хоть он уже умер. Братья пошли спать, а Генри остался внизу, раздумывая о том, не следует ли сочинить для Кэтрин какую-нибудь историю. Впрочем, это бесполезно. Он никогда ей не лгал. Он постоял у парадной двери, глядя через залив на Голодную Гору. Она лежала в тени, а луна, освещавшая остров Дун, казалась бледной и холодной. Пятьдесят лет тому назад его дед, должно быть, стоял на этом же самом месте, вся будущая жизнь лежала перед ним, а в кармане у него – контракт на постройку шахты. А что будет еще через пятьдесят лет? Его собственный внук, возможно, сын Хэла, тоже будет стоять здесь под луной и смотреть на залив и на покрытое шрамами обезображенное лицо Голодной Горы?

Он повернулся и пошел в дом, тихонько поднялся по лестнице и осторожно открыл дверь в комнату Кэтрин. Она сидела на кровати, ожидая его; ее длинные волосы были заплетены в две косы, как у девочки. Она была бледна и встревожена.

– Я знаю, что этот человек умер, – сразу же сказала она. – Я поняла это в тот момент, когда ты велел мне ехать домой.

– Да, – сказал Генри. – Он умер.

Он рассказал ей о том, как все было, как они отвезли пострадавшего в амбулаторию, как разбудили доктора, а потом, когда она спросила, кто это был, он нерешительно помолчал, интуитивно чувствуя, что это причинит ей боль, так же как причинило боль ему самому.

– Это был Джек Донован, – сказал он наконец. – Он, по-видимому, вернулся из Америки.

Она ничего не сказала; он пошел к себе, чтобы раздеться, и когда вернулся в спальню, она уже погасила свечу и лежала в темноте.

Он лег рядом с ней, поцеловал ее и почувствовал, что ее лицо мокро от слез.

– Не думай об этом, – сказал он. – Ужасно неприятно, что так случилось, но доктор говорит, что он умер мгновенно. Ты же знаешь, это отпетый негодяй, и если бы он снова поселился здесь, от него были бы только одни неприятности. Прошу тебя, родная, перестань о нем думать.

– Дело не в нем, – отозвалась она. – Я плачу не о Джеке Доноване.

– О чем же тогда? – допытывался он. – Скажи мне, пожалуйста.

С минуту она молчала, обнимая его за шею, а потом проговорила:

– Я плакала потому, что вспомнила Джонни, какой он был потерянный и несчастный. Я могла сделать для него гораздо больше, чем сделала.

– Какие глупости, – сказал Генри. – Что ты могла для него сделать?

Ну конечно, это Джек Донован воскресил старую трагедию. Со смерти Джонни прошло уже двенадцать лет, и Кэтрин никогда о нем не вспоминала. И вот теперь она лежит рядом с ним, в его объятиях и плачет горькими слезами. Он почувствовал, впервые в своей жизни, непонятный укол ревности. Как это странно, как тревожно, что Кэтрин, его любимая жена, всегда такая спокойная, терпеливая и сдержанная, плачет как ребенок по его умершем брате, хотя прошло уже столько лет.

– Черт бы побрал всю эту историю! – выругался он. – Это она так на тебя подействовала. Чего бы я ни дал, чтобы этого не случилось… Кэтрин, родная моя, ты ведь любишь меня? Больше всего на свете, больше детей, больше Хэла?

Грандиозный ужин на руднике, приветствия и аплодисменты, веселое празднование, а потом этот ужас, этот несчастный случай на дороге, – все было забыто, ему хотелось только одного: получить ответ на свой вопрос. Если он усомнится в Кэтрин, он не может быть уверен ни в чем. Не останется ни надежды, ни смысла жизни.

– Ты ведь любишь меня? – повторял он. – Любишь?.. Любишь?..

4

В этом сезоне Генри решил не нанимать дома в Лондоне. Во-первых, оба доктора, и новый молодой и старый, дядя Вилли, сказали, что это будет слишком утомительно для Кэтрин. А вторая причина заключалась в том, что Генри хотел сам надзирать за работами в замке. Дело в том, что секрет, о котором он объявил на праздновании пятидесятилетия в марте, заключался ни больше ни меньше в том, что он консультировался со знаменитым архитектором, и тот, по его просьбе, подготовил проект нового фасада замка.

– Не могу себе представить, как отец и тетушки теснились в этих комнатушках, – говорил он. – Тетя Элиза рассказывала мне, что во времена дедушки они не могли приглашать гостей больше чем на один день.

Он улыбнулся жене, разворачивая план, который дал ему архитектор, радуясь, словно мальчик, при виде новой игрушки.

– Признайся, душа моя, – сказал он, – что новое крыло, где будем жить мы с тобой и наши гости, производит грандиозное впечатление.

Кэтрин улыбнулась и взяла в руки план.

– Похоже на дворец, – сказала она. – Что мы будем делать со всеми этими комнатами?

– Как ты думаешь, правда, это отличная идея иметь такой просторный холл? – с нетерпеливым волнением спрашивал он. – Когда я бываю в Эндриффе и других домах, мне всегда становится неловко, что у нас холл совсем маленький, похожий на коридор. А как тебе лестница? Величественно, правда? Для галереи, разумеется, я куплю несколько по-настоящему хороших картин. Следующей зимой мы поедем во Флоренцию и в Рим, и там дадим себе волю. А вот это должно тебе понравиться больше всего. Посмотри, это твой будущий будуар, он расположен между нашей спальней и угловой комнатой для гостей. А из него – маленький балкончик, прямо над парадной дверью. А вот моя гардеробная, она выходит окнами на лес. Но скажи мне, как тебе нравится будуар? Это целиком моя идея.

Кэтрин протянула руку и коснулась его щеки.

– Конечно, он мне нравится, – сказала она. – Ты угадал, я всегда хотела, чтобы у меня была маленькая комнатка, совсем моя, где бы я могла писать письма, никому не мешая.

– А какой из нее будет вид! – возбужденно говорил он. – Лучший вид во всем доме, прямо через бухту на Голодную Гору. Понимаешь, душечка, если ты будешь чувствовать себя не совсем здоровой, завтрак тебе будут приносить в будуар, и тебе придется только пройти туда из своей спальни. В этих новых комнатах солнце будет весь день. А то теперь, в особенности зимой, оно скрывается почти сразу после ленча. Поэтому, наверное, ты такая бледная.

Он свернул пергамент и достал другой, более детальный план, на котором были изображены крыша и камины.

– Это тебе не особенно интересно, – сказал он, – но мне нравится, что архитектор добавил разные башенки и башни. Совсем как на картинках, изображающих замки на Луаре.

Кэтрин смотрела на него, лежа на кушетке. Он был так оживлен, так волновался. Эта перестройка займет его мысли на многие месяцы, так что он не будет думать ни о чем другом. Вся затея с переделкой дома радовала ее исключительно по этой причине. Это означало, что он не будет тревожиться о ней…

– Сколько времени это займет? – спросила она.

– Немного меньше года, и все будет кончено, – ответил он. – К сожалению, это означает, что в доме довольно долго будут находиться рабочие. Мне-то все равно, а вот как ты? Может быть, нам стоит перебраться на ту сторону воды и провести лето с тетей Элизой в Летароге? Доктора не будут против этого возражать.

– Нет-нет, – ответила Кэтрин, – я не хочу снова уезжать из Клонмиэра.

Потом пришли дети, и снова пришлось доставать планы.

– Наш дом будет похож на сказочный замок, – сказала Молли, заразившись энтузиазмом отца. – Смотри, Кити, нам с тобой больше не придется спать в одной комнате. У нас будут мамина прежняя и детская. А мисс Фрост будет жить в папиной гардеробной.

Это показалось им смешным, и они стали хохотать.

– А какая комната будет у меня? – спросил Хэл. – Можно мне взять комнату в башне?

– Я думал поместить туда кого-нибудь из слуг, – сказал Генри, – но, пожалуйста, мой мальчик, ты можешь ее получить, если хочешь. Это была комната моего отца, когда он был мальчиком.

– Мне она нравится, это самая лучшая комната во всем доме. Я буду там рисовать. А зачем нам нужны две детские, ночная и дневная? Теперь Кити делает уроки с мисс Фрост, они могут заниматься в классной, верно?

Генри посмотрел на Кэтрин. Она сидела, склонив голову над вышиванием.

– У вас, возможно, скоро появится новый братец или сестричка, – сказала она.

– О, правда? – сказал Хэл.

Новость его не особенно интересовала. Во всяком случае, когда тебе десять лет, няня над тобой уже не властна, и это очень здорово. Он уже вырос из таких вещей, как детская. Подперев подбородок рукой, Хэл занялся изучением новых планов. Да, старая комната в башне очень ему подойдет. Он достанет ключ и будет запираться, чтобы мисс Фрост не могла его найти. Будет рисовать настоящие большие картины и повесит их на стену, как это делают настоящие художники…

Рабочие начали работать над фундаментом сразу же после Пасхи, и в течение всего прекрасного лета тысяча восемьсот семидесятого года в Клонмиэре постоянно раздавался стук молотков. Строительные леса закрыли фронтон старого дома с его колоннами, окна и все остальное. Всюду стояли лестницы, лежали груды камня, песка и извести. Когда стало вырисовываться новое крыло, оно как бы принизило старое здание, до того казавшееся таким основательным и солидным. В комнатах стало еще меньше солнца, чем раньше, потому что новое здание выдвинулось вперед, забрав все солнце себе.

– Вот увидишь, насколько нам будет лучше в новом доме. Комнаты там вдвое больше и такие высокие. В старом здании я уже чувствую себя неуютно, мне там тесно. Скорее бы они заканчивали работы.

Дети были в восторге, оттого что в доме идет строительство. Они гонялись друг за другом по комнатам, в которых еще не было потолка, где стены были выведены только наполовину, и мисс Фрост, тщетно пытаясь их отыскать, вдруг обнаруживала Молли на верхней ступеньке высоченной лестницы, откуда она вполне могла свалиться и сломать себе шею, а Кити с вымазанными в земле руками и лицом вдруг выползала из нового погреба. Хэл с интересом наблюдал за тем, как смешивают цемент, и мял в руках влажную глину. А Генри приходил каждый день в середине утра вместе с архитектором, который приезжал из Лондона и оставался в Клонмиэре недели по две кряду, наблюдая, как идет работа, и они вдвоем обсуждали разные вопросы, говорили о том, что труба большого камина будет портить вид нового крыла с фасада, о том, каким должно быть расстояние между двумя окнами, или спорили о высоте будущей парадной двери; Генри при этом стоял, склонив голову на плечо и засунув руки в карманы, а архитектор записывал на клочке бумаги какие-то цифры.

Хэлу вдруг начинало казаться, что вокруг слишком много людей, и он убегал в лес, в беседку, где любила сидеть его мать. Она теперь мало двигалась, и ей постоянно приходилось отдыхать. Она, должно быть, почувствовала, что он пришел, потому что обернулась к нему и улыбнулась.

– Мне показалось, что на меня смотрит какой-то маленький мальчик, – сказала она.

Он подошел и уселся на стул возле нее.

– Я нарисовал тебе рисунок, – сказал он, шаря в кармане курточки. – Там про залив в очень дождливый и ветреный день.

Он протянул ей грязный листок бумаги, жадно вглядываясь ей в глаза в надежде найти там одобрение.

Это был обычный детский рисунок – деревья и залив неправильных пропорций, огромные волны и черные тучи, из которых льет чернильно-темный дождь. Однако в рисунке было нечто такое, что отличало его от обычной детской мазни. В одном из деревьев, склоненных к земле, чувствовалась жизнь, интересен был цвет неба.

– Спасибо, – сказала Кэтрин, – мне очень нравится.

– Хорошо вышло? – спросил Хэл. – Если он нехорош, я его порву.

Она посмотрела на сына и взяла его за руку.

– Для твоего возраста он очень хорош, – сказала она, – но ты выбрал трудный сюжет, с ним нелегко справиться и настоящему художнику.

Хэл хмуро рассматривал рисунок, грызя ногти.

– Я люблю рисовать больше всего на свете, – сказал он, – но если я не сумею рисовать лучше, чем другие люди, я лучше совсем не буду.

– Не надо так думать, – сказала Кэтрин, – такой образ мыслей делает человека ограниченным, завистливым и несчастным. На свете всегда найдется кто-то, кто будет лучше тебя. Просто ты сам должен стараться делать все как можно лучше.

– Я совсем не думаю о том, что скажут люди, – возразил Хэл, – просто я сам должен чувствовать внутри, что у меня получается. Если мне не нравится рисунок, я чувствую себя ужасно.

Кэтрин обняла его за плечи и крепко прижала к себе.

– Продолжай рисовать, – сказала она сыну, – делай это хотя бы потому, что, когда ты рисуешь, ты счастлив, независимо от того, хорошо у тебя получается или плохо. А потом приходи ко мне, моя радость, и мы вместе будем обсуждать твои рисунки.

Так прошло лето, снова наступила осень, и к новому году, как обещал архитектор, можно будет поселиться в новом крыле дома. Были уже возведены стены, закончена крыша и настилались полы. Достраивались перегородки между комнатами. Из холла поднималась наверх широкая лестница на галерею, и Генри, приходя туда вместе с Кэтрин, которая опиралась на его руку, намечал места, где они повесят картины. Дети бегали по коридорам, перекликаясь друг с другом, их голоса гулко резонировали, отражаясь от высоких потолков.

– Тебе здесь будет хорошо, правда? – беспокойно спросил он. – Ведь все здесь делается только для тебя, ты же знаешь.

Снова и снова он водил ее по комнатам, обращая ее внимание то на великолепный камин в гостиной, то на просторную новую библиотеку, где он сможет наконец разместить все книги, которым раньше не находилось места. Больше всего он любил показывать ей будуар и расположенный рядом с ним балкончик.

– Летом ты сможешь сидеть здесь в своем кресле, – сказал он. – Поэтому я специально велел вместо окна сделать дверь, чтобы можно было выносить на балкон кресло. А зимой ты будешь сидеть здесь у камина. А когда я захочу тебя видеть, я встану внизу и буду бросать в окно камешки.

Кэтрин улыбнулась и посмотрела через залив на Голодную Гору.

– Да, – согласилась она, – это именно то, чего мне всегда хотелось.

Он обнял ее рукой, и они стояли так, глядя вниз на рабочих.

– После Нового года, когда ты снова встанешь на ноги и окрепнешь, – сказал он, – мы поедем за границу месяца на три или четыре, во Францию и в Италию, и будем покупать все, что нам понравится – мебель, картины. Для лестничной площадки я хочу найти мадонну Ботичелли, а еще есть такой художник Филиппо Липли, он написал мадонну, как две капли воды похожую на тебя. Она висит над алтарем в одной старой церкви во Флоренции – помнишь, мы видели ее с тобой в тот год, когда родился Хэл? Мне кажется, на галерее лучше поместить только старых мастеров, а современных, если тебе захочется, можно повесить у тебя в будуаре.

– Я боюсь, что мой Генри собирается истратить массу денег.

– Генри хочет, чтобы его дом был так же красив, как и его жена. Я хочу иметь для моей жены, для моего дома и моих детей только самое лучшее. Либо лучшее, либо совсем ничего. Никакой середины.

– Очень опасный путь, – улыбнулась Кэтрин, – он ведет к разочарованию. Боюсь, что Хэл придерживается такой же точки зрения, это доставит ему немало огорчений.

В середине декабря Генри пришлось дня на четыре уехать в Слейн на выездную сессию суда, и на третий день, вернувшись в гостиницу, он увидел Тома Каллагена, который дожидался его в вестибюле.

– Что делает в Слейне пастор Дунхейвена? – смеясь спросил он. – Ты, верно, приехал, чтобы выступить свидетелем по делу об оскорблении действием, да? Пойдем пообедаем вместе.

– Нет, старина, спасибо, я приехал за тобой, тебе нужно ехать домой.

– Что случилось? – Он схватил Тома за руку. – Кэтрин?

– Вчера утром она немного простудилась, – сказал Том, – и весьма неразумно поступила, встав с постели и отправившись в сад с детьми. К вечеру ей стало хуже, и мисс Фрост позвала доктора. Он считает, что роды начались, и просил меня съездить за тобой. Если ты готов, я предлагаю отправиться немедленно.

Том говорил спокойно и ободряюще. Добрый старый Том, думал Генри, на него во всем можно положиться. Лучшего друга у него не было на свете. Генри сразу же велел гостиничному лакею собрать его вещи, и увязанный чемодан уже стоял в вестибюле. Он наспех нацарапал записку, извиняясь перед коллегами, и они выехали из города.

– Дети сейчас у нас в Хитмаунте, – сказал Том, – толкутся всей гурьбой на кухне, помогают варить варенье. Вымазались отчаянно, но очень счастливы. Мы договорились, что они у нас переночуют, а может быть, и поживут дня два-три, если будет нужно.

– Я не думаю, что все это займет слишком много времени, если, как ты говоришь, роды уже начались, – сказал Генри. – Кити, насколько я помню, появилась на свет довольно быстро.

– Это не всегда одинаково, дружище, – сказал Том. – Кити родилась шесть или семь лет тому назад, а Кэтрин с тех пор не стала здоровее, разве не так? Но этот молодой доктор, по-видимому, способный врач. Старик Армстронг, между прочим, тоже все время при ней. Скорее просто из любви к Кэтрин и ко всем вам, чем из каких-либо других соображений.

– Да, он всем нам помог появиться на свет, – заметил Генри. – Надо полагать, он кое-что в этом деле понимает.

Было уже около семи часов, когда они приехали в Клонмиэр. Дядя Вилли услышал стук колес их экипажа и дожидался их, стоя на ступеньках перед парадной дверью.

– Рад тебя видеть, Генри, – сказал он в своей обычной грубовато-ворчливой манере. – У Кэтрин сейчас молодой Маккей. С тех пор, как вы уехали, пастор, все осталось как было, ничего не изменилось. Вам обоим надо бы выпить по рюмочке. Мы ничего не можем сделать, чтобы заставить младенца поторопиться.

Он направился в столовую, Том и Генри последовали за ним.

– Я пойду к Кэтрин, – сказал Генри, но старик Армстронг положил руку ему на плечо.

– Я не советую, – сказал он. – Будет гораздо лучше, если вы повидаетесь после того, как все будет кончено. Здесь вам приготовили холодный ужин, вам обоим необходимо подкрепиться.

Генри, к своему удивлению, обнаружил, что очень голоден. Холодная говядина с пикулями, абрикосовый торт.

– Ну же, Том, не будь таким серьезным, ведь это моя жена рожает, а не твоя.

Он начал рассказывать забавные эпизоды, которые случились во время сессии. Они слушали и улыбались, однако говорили мало. Старый доктор Армстронг попыхивал своей трубкой. Вскоре в комнату вошел Маккей.

– Ну как, – спросил Генри, – как она себя чувствует?

– Очень утомлена, – ответил доктор. – Ей приходится очень нелегко, но она так терпелива. Мне кажется… – Он взглянул на Армстронга. – Вы не могли бы пойти сейчас туда вместе со мной?

Старый доктор, не говоря ни слова, встал с кресла и вышел вслед за ним из столовой.

– Удивительно, – заметил Генри, – до сих пор еще ничего не придумали, чтобы облегчить это дело. Почему этот тип ничего не предпринимает? Не может же она терпеть эту муку до бесконечности! – Он начал шагать взад-вперед по комнате. – Моя мать родила нас всех пятерых и глазом не моргнула, – сказал он. – Через пять минут она уже бралась за вышивание и начинала распекать служанок.

Он остановился и прислушался, потом снова начал шагать.

– Дядя Вилли все время смотрит на меня с этаким безнадежным видом, словно хочет сказать: «Я же говорил!» – раздраженно сказал Генри. – Помню, еще в прошлом году он заявил, что Кэтрин вообще не следовало иметь детей… Он почему-то считает, что у нее там внутри какое-то искривление. Кэтрин никогда мне ничего не говорила про это, она все принимала достаточно спокойно. Странные какие-то эти женщины… – Он нерешительно переминался с ноги на ногу, поглядывая на дверь. – Может быть, мне все-таки пойти наверх?

– Я бы на твоем месте не ходил, – мягко сказал Том.

– Не могу больше здесь оставаться, – сказал Генри, – пойду посмотрю, что делается в новом доме.

Он взял маленькую лампу и вышел через дверь из столовой в коридор, соединяющий старую и новую части дома. На этой неделе рабочие обшивали панелями стены новой столовой. Он поднял лампу над головой и прошел в большой холл, который казался огромным из-за отсутствия мебели. Через застекленную крышу струился тусклый свет. Здесь все было призрачно и серо, а широкая лестница, ведущая на галерею, зияла как пропасть.

«Все будет отлично, – думал он, – когда мы поставим мебель. Яркий огонь в открытом камине, кресла, диваны, столы, а вот здесь, в уголке, фортепиано Кэтрин».

Он бесцельно бродил по пустым необставленным комнатам, его шаги гулко отдавались в пустоте. Один раз споткнулся о лестницу и какие-то банки из-под краски. В уголке гостиной осталась кучка цемента. Комната показалась ему удивительно холодной, там гулял неприятный влажный ветер. Он поднялся по широкой лестнице на галерею. Здесь, должно быть, днем играли дети, кто-то из них забыл скакалку, она так и висела на перилах. Генри прошел через новую гардеробную в спальню, где еще держался запах краски. Генри пожалел, что спальню не закончили вовремя, и Кэтрин не могла рожать там. Тогда ее можно было бы переносить в будуар, и она могла бы проводить день, лежа на кушетке, а в спальню возвращалась бы только на ночь. Он остановился на пороге будуара. Даже сейчас в голой и пустой комнате угадывалось ощущение уюта, будущее назначение этого уголка. Возможно, это потому, что они задумали ее вместе, строили планы, обсуждали, как лучше ее обставить. Повернув ручку, он открыл французское окно и вышел на балкон. С моря дул легкий ветерок. Было слышно, как в бухте плещутся легкие волны. Лампа у него в руках вспыхнула и погасла.

Назад ему пришлось пробираться ощупью через темные безмолвные комнаты, по галерее и вниз по широкой лестнице в холл. Все было окутано густой тенью, а кепки и комбинезоны строителей, висевшие в дверных проемах, были похожи на тела повешенных. Генри пытался представить себе новое крыло в готовом виде, законченным и отделанным – на лестницах ковры, на стенах висят картины, в каминах пылает огонь, – и в первый раз в жизни воображение ему изменило, он не мог этого сделать. Он пытался представить себе Кэтрин, вот она сидит в уголке холла и разливает чай, возле нее дети, рядом на полу собаки, а сам он только что возвратился с охоты вместе со старым своим другом Томом и Гербертом и Эдвардом, а Кэтрин, глядя на них, улыбается. Но он не видел ее, не видел никого из них. Перед его глазами был только огромный незаконченный пустой холл.

– Генри, – раздался голос. – Генри…

Из старого дома за ним пришел Том, вглядываясь в темноту.

– Там в гостиной тебя ожидает Армстронг. Он только что спустился вниз и хочет с тобой поговорить.

Генри пошел за ним, щурясь на принесенный свет. Дверь между старым и новым зданиями со стуком захлопнулась за ним. Он слушал, как эхо повторяет звук в новом крыле, отделенном этой закрытой дверью.

– Как там дела? – спросил он. – Закончилось наконец?

Старик Армстронг молча смотрел на него из-под густых кустистых бровей. Он казался усталым и еще больше постаревшим.

– Дочь, – сказал он. – Боюсь, что не очень-то крепкая. За ней потребуется серьезный уход. Кэтрин очень слаба. Ступай теперь к ней.

Генри смотрел то на одного, то на другого – на своего друга и на друга своего отца.

– Хорошо, – сказал он. – Я пойду к ней.

Он быстро взбежал по лестнице. Навстречу ему по коридору шел молодой доктор.

– Долго у нее не оставайтесь, – сказал он. – Она очень устала. Я хочу, чтобы она поспала… Думаю, – добавил он, – мне лучше остаться здесь на ночь, я не поеду домой.

Генри посмотрел ему в глаза.

– Что вы хотите этим сказать? – спросил он. – Разве не все в порядке?

Доктор Маккей спокойно выдержал его взгляд.

– У вашей жены очень слабое здоровье, мистер Бродрик, – сказал он. – Роды были крайне тяжелыми. Если она уснет, все, может быть, обойдется. Однако я ни за что не ручаюсь. Думаю, вы должны это знать.

Генри ничего не ответил. Он продолжал смотреть доктору в глаза.

– Армстронг сказал вам насчет девочки? – спросил тот. – Боюсь, что у нее не все нормально – одна ножка не совсем прямая и несколько недоразвита, но в остальном все хорошо. Есть все основания полагать, что она вырастет такой же здоровой, как и остальные дети. А теперь вы, наверное, пойдете к миссис Бродрик?

До его ушей донесся знакомый звук, плач новорожденного младенца, и это сразу перенесло его в другое время и в другое место – в Ист-Гроув, в ту ночь, когда родилась Молли. Как он был горд, как волновался. А потом Кити в Лондоне. В углу комнаты стояла няня, что-то приговаривая над новорожденной малюткой. Она вынула ребенка из колыбели, чтобы показать отцу.

– Какая жалость, что у нее такая ножка, – прошептала она. – Мы не будем ничего говорить об этом миссис Бродрик.

Генри слушал ее, как в тумане. Он не понимал ни слова из того, что она говорила. Он подошел к кровати, встал на колени и, взяв руку Кэтрин, стал целовать пальцы один за другим. Она открыла глаза и, подняв руку, дотронулась до его головы. Он ничего ей не сказал, а продолжал целовать ее пальцы. Няня вынесла младенца из комнаты, и звуки плача, все удаляясь, стихли в глубине коридора. Генри пытался молиться, однако слова не шли. Он ничего не мог сказать, ни о чем не мог просить. У нее были такие холодные руки, ему хотелось их согреть. Казалось, сейчас это самое важное: согреть ее руки. Он снова и снова их целовал, потом приложил к щекам, потом, засунув себе под жилет, прижал к сердцу.

Тогда она улыбнулась.

– Я чувствую твое сердце, – прошептала она. – Оно бьется, работает как машина на пароходе.

– Ты согрелась? – спросил он.

– Да, – ответила она. – Мне хотелось бы, чтобы моя рука всегда была у твоего сердца.

Он продолжал стоять на коленях, и через какое-то время, часов в шесть утра, пришли рабочие; внизу, на подъездной аллее, слышались их голоса, кто-то свистнул, скрипнул гравий под тяжелыми сапогами. Кто-то пошел и сказал, чтобы они уходили.

5

Все необходимое сделал Том Каллаген. Он взвалил на свои плечи все обязанности. Дети оставались в Хитмаунте, чтобы Генри было спокойнее.

Потом приехал Герберт и увез их в Летарог – всех старших детей с их гувернанткой и малютку с няней. Именно Том вспомнил об Ардморе, помнил он и гимны, которые особенно любила Кэтрин, и ее любимые цветы. Генри ничего не видел и не слышал. Единственное распоряжение, которое он отдал, это прекратить все работы, которые велись в доме. Он сам разговаривал с рабочими. Был очень спокоен, говорил вполне сознательно. Он со всеми расплатился, каждому пожал руку и поблагодарил. И они унесли с собой кирпичи, цемент, лестницы – словом все, связанное со строительством, и больше не возвращались. Архитектор уехал обратно в Лондон, оставив Генри свернутые в трубку планы. Генри спрятал их в ящик и запер его. И ни разу больше на них не посмотрел. Он уехал в Хитмаунт и жил там у Тома, но потом, через несколько недель, его охватило беспокойство. Это бесполезно, говорил он, каждый уголок в Дунхейвене таит в себе воспоминания, они не дают покоя. Ему придется уехать. Клонмиэр он сдаст внаем, возможно, на несколько лет.

– Мне кажется, не стоит этого делать, – мягко возразил Том. – Ты должен помнить о детях. Это их дом, и они его любят. Молли уже двенадцать лет, Хэлу десять, а Кити семь. В этом возрасте дети уже многое понимают. Пусть Клонмиэр останется для них домом. Дети должны хранить приятные, а не горькие воспоминания. Ты должен всегда это помнить.

– Тогда пусть живут одни, – сказал Генри. – Я не могу там находиться. Все потеряло смысл. Жизнь кончилась, и тут ничего не поделаешь.

– Понимаю, старина, – отозвался Том. – Но если бы ты попытался примириться, ты бы почувствовал, что боль постепенно утихает, тогда как ожесточение только усугубляет страдание. А ты сейчас именно ожесточен, мой милый друг, согласись сам.

– Я никого и ничто не виню, – сказал Генри, – только самого себя. Я убил ее. Том, понимаешь ты это или нет? Этого я не могу ни забыть, ни простить. Я убил ее.

– Нет, Генри, ты не должен так думать. Кэтрин всегда была не вполне здорова. Я говорил об этом и с Армстронгом и с молодым доктором Маккейем. У нее было что-то неладно, какая-то внутренняя болезнь, которую невозможно было излечить.

– Ты жалеешь меня, Том, но это бесполезно. Этот последний ребенок не должен был родиться. Я это знал. И не позволял себе об этом думать, потому что так ее любил… Хорошо, не будем больше об этом говорить. Да и возможности не будет. Я уезжаю.

– Да, я согласен, тебе следует уехать, но только не надолго. И не забывай, что это место – твой дом и дом твоих детей. Мы всегда будем здесь, когда ты захочешь нас видеть.

– Ты мой самый близкий друг, Том. Иногда я думаю, что ты вообще мой единственный друг. Больше у меня друзей не было.

– Куда ты собираешься ехать, старина? Что будешь делать?

– Не знаю. У меня нет никаких планов. Поеду куда-нибудь, где ничто не будет напоминать мне о ней.

Том пытался его уговорить, но Генри ничего не хотел слушать. Ни убеждения, ни ласка, ни терпение – ничто на него не действовало. На лице у него уже залегли горькие морщины печали. Беззаботная ласковая улыбка, от которой, бывало, теплели его глаза и светлело все лицо, канула в прошлое. Теперь, когда он улыбался, губы его дрожали, оттого что он пытался скрыть горечь.

– Как ты не понимаешь, – говорил Том, пытаясь пробиться через эту стену отчаяния, – что таким образом ты все больше отдаляешься от Кэтрин, вместо того чтобы становиться ближе к ней? Она все время будет с тобой, если только ты простишь себя и откроешь свое сердце.

– Конечно, я понимаю, – отвечал Генри, беспомощно разводя руками. – Прошло уже два месяца с тех пор, как она умерла; она принадлежит прошлому, которое никогда больше не вернется. Я больше ничего не могу сказать. Я не могу открыть свое сердце. У меня его нет. Она взяла его с собой, когда умерла.

– Нет, Генри.

– Да, Том… Да…

Генри покинул Дунхейвен в середине февраля и направился в Лондон. Он провел там несколько недель, а потом уехал за границу. Поехал в Италию и Грецию. Франция в это время воевала с Пруссией, и он не мог повидаться с матерью. Она предпочитает оставаться на юге, писала Фанни-Роза – пусть будет, что будет – и возвращаться пока не собирается. Впрочем, жить становится трудно. Ей требуется больше денег. Генри прислал ей щедрый чек. Впрочем, это больше не имело значения. Ее расточительность его больше не беспокоила. Может получить деньги и выбросить их в ближайшую канаву, если это доставит ей удовольствие.

Если ей удается ухватить какой-то кусок нехитрого счастья, то и Бог с ней. Жаль, что ему самому это недоступно. Италия и Греция несколько рассеяли его. Он встречался с людьми, с которыми не был знаком раньше, и это помогало, потому что они ничего не знали о его прошлой жизни. Он обнаружил, что если проводить время за завтраком или обедом с незнакомыми людьми и побольше разговаривать, то можно не думать о Кэтрин. В мае он вернулся в Лондон и купил дом на Ланкастер-Гейт. Устроившись на новом месте и наладив более или менее размеренный образ жизни – он часто обедал вне дома, встречался со множеством друзей, старых и новых – Генри послал за детьми. Ему казалось, что теперь он сможет выносить их присутствие, а в доме с ними будет не так тоскливо.

Суматоха, сопровождавшая их приезд, вызвала в нем неожиданное волнение. К подъезду подкатили два кеба, и вот на тротуар выходит Герберт с обычной широкой улыбкой на лице и смешинкой в глазах. А вот и Молли, за эти несколько месяцев она так выросла, что ее нельзя узнать; и Кити, голенастая, без двух передних зубов; а Хэл, немного бледный и очень серьезный, внимательно смотрит на отца своими большими глазами. Мисс Фрост с кучей багажа, няня и малютка Лизет. Молли горячо обняла отца.

– Папенька милый, как я рада вас видеть!

Кити и Хэл тоже бросились к нему, нетерпеливо и радостно. На душе от этого потеплело, он, к своему удивлению, оживился, и вот уже все заговорили одновременно и отправились смотреть комнаты. Дом, до этого тихий и несколько мрачный, оживился. Дети завладели им, наполнив юностью и весельем. Они помчались наверх смотреть классную комнату, бегали там, топая ногами, а Генри и Герберт расположились в гостиной пить чай.

– У тебя такие милые дети, – сказал Герберт, – все трое, да и малютка тоже. Мы будем очень без них скучать. Ну, а как ты? Выглядишь много лучше, чем я ожидал.

– Я в порядке, – отвечал Генри. – Мне нравится Лондон. Всегда нравилось здесь жить.

Он стал рассказывать о своем путешествии, о людях, которых встречал, и в первый раз в жизни Герберт заметил в нем сходство с матерью. Так же, как и она, Генри болтал обо всяких пустяках, смеялся над чем-то исключительно ради того, чтобы посмеяться, часто что-то преувеличивал, скользил по поверхности, потому что это было легче, чем доискиваться до существа вещей. Герберту хотелось понять, что у брата на душе, меньше ли он теперь страдает. Они с Томом Каллагеном часто писали друг другу письма, обсуждая этот вопрос, – но всякий раз, когда он пытался коснуться этой темы, Генри ускользал, начиная говорить о чем-нибудь другом. Он отгородился от всех глухой стеной, через которую невозможно было пробиться. Может быть, детям удастся вывести его из этого состояния, вернуть назад прежнего Генри с его шармом, бескорыстием и непосредственной веселостью.

Герберт уехал сразу после чая, чтобы Генри мог побыть с детьми, и около шести часов они явились в гостиную, умытые и переодетые, неся под мышкой книги, как это обычно бывало в Клонмиэре. Его сразу пронзила боль, оттого что они так помнили заведенный порядок, и он стал расспрашивать их о Летароге, обо всем, что они там делали – все, что угодно, только бы Молли не села рядом с ним, как обычно, а Кити и Хэл на скамеечках около кресла, и не открыла бы книгу. Они поговорили с ним, вежливо и любезно, как настоящие взрослые гости, а потом Молли, прислонившись к его боку, сказала:

– Вы нам не почитаете, папа? Как это делала мама, и тогда все снова будет так же, как дома.

И она поудобнее устроилась на ручке его кресла, доверчиво глядя на него, в то время как на бледном взволнованном личике Хэла играла улыбка радостного предвкушения. Генри взял книгу и прочистил горло; он почти не видел шрифта, чувствовал себя неспособным, беспомощным, настоящим обманщиком перед своими детьми. Рассказ был тот же самый, который, как он помнил, Кэтрин часто читала в Клонмиэре, и по мере того как он читал, не понимания ни слов, ни смысла, он все время думал, почему сама обычность этого действия, знакомые слова рассказа не разрывают им сердце, Как они разрывают его собственное. Прежний образ жизни, старый распорядок, которые были для него невыносимой пыткой, – именно за это они цеплялись в поисках спасения. Ему хотелось выбросить из памяти то, что было; они же хотели все сохранить.

Он прочитал три или четыре страницы и больше выдержать не мог. Это казалось ему насмешкой над тем, что когда-то было, но больше не существовало. Дети могут жить в мире привычного прошлого, что же, им придется жить в нем одним.

– Боюсь, что я не очень-то умею читать вслух, – сказал он. – У меня разболелось горло. Придется тебе читать вместо меня, Молли.

– Это будет уже совсем не то, – быстро возразил Хэл, – Молли ведь только сестра. Она может нам читать и в классной.

– Может быть, папа лучше с нами поиграет? – предложила Кити. – У нас ведь есть «Счастливое семейство». Я знаю, где она лежит, на чемодане с игрушками.

Она побежала наверх, чтобы принести карточки. Хэл занялся тем, что притащил стол и поставил его посредине комнаты.

– Жаль, что у нас нет фортепиано, – сказала Молли. – Пока мы жили у дяди Герберта, я училась играть. Как же мне теперь заниматься без инструмента?

– Я тебе куплю, – сказал Генри.

– Когда мы вернемся домой, Молли сможет играть на мамином, – сказал Хэл. – У него такой нежный звук. А там, у дяди Герберта, фортепиано звучит очень резко. А сколько мы еще пробудем в этом доме? До летних каникул?

Генри встал со своего кресла и в волнении подошел к камину.

– Это неопределенно, – сказал он. – Привыкните думать, что теперь ваш дом здесь. Вы уже не маленькие. Ты, Хэл, со следующего семестра будешь находиться в школе. Насчет каникул я еще не знаю. Может быть, мы все поедем на лето в Сонби к тете Элизе.

Дети, широко раскрыв глаза, смотрели на отца. Они были просто ошеломлены. Кити, которая уже вернулась с карточками, стояла на одной ноге, покусывая кончик своей косички.

– Разве мы больше не поедем домой, в Клонмиэр? – спросила она.

Генри не мог посмотреть ей в глаза. Он не знал, как ответить.

– Конечно… поедем… когда-нибудь, – сказал он. – Но сейчас его сдали внаем; я думал, вам сказали об этом, когда вы были в Летароге. Там теперь живет одна семья, их фамилия Боулы, это друзья тети Фанни и дяди Билла.

Дети продолжали на него смотреть, ничего не понимая.

– Другие люди? – спросил Хэл. – Живут в нашем доме? Пользуются нашими вещами? Неужели они будут трогатьмамино фортепиано?

– Конечно, нет, – заверил его Генри. – Я уверен, что не будут.

– А сколько времени они будут там жить? – спросила Молли.

У детей был растерянный и огорченный вид. Генри и не подозревал, что они так привязаны к дому. Ему казалось, что все дети любят перемены, стремятся к разнообразию. Он начал раздражаться. Они смотрят на него так, словно он в чем-то виноват.

– Я не знаю, – ответил Генри. – Это зависит от их планов.

У него не хватило духу сказать им, что Клонмиэр сдан Боулам на семь лет.

– В Лондоне так много интересного, – Генри улыбался, но говорил слишком быстро. – Вы, девочки, сможете посещать танцевальные классы и брать уроки музыки. И познакомитесь с другими детьми. Тебе, Хэл, надо привыкать к обществу мальчиков, ведь ты скоро поедешь в Итон. Ваши дядюшки согласны со мной, что Лондон – наилучшее место, для того чтобы дать детям образование.

У всех у вас будет много разных занятий, и я вам обещаю, что вы будете иметь все необходимое, все, что только пожелаете.

У него было такое чувство, что он в чем-то оправдывается, а они – его судьи. Почему, собственно, он должен так думать? Ведь они еще дети, Молли нет еще и тринадцати лет.

– Я хочу для вас только самого лучшего. Мне кажется – да я просто уверен, – что мама хотела бы для вас того же самого.

Дети ничего не говорили. Кити медленно тасовала карточки «Счастливого семейства». Хэл чертил на столе воображаемые линии. Молли протянула руку, взяла карточки у Кити и подала их отцу.

– Будете сдавать, папа? – спросила она. Они пододвинули стулья к столу, и Генри стал раздавать карточки, однако он чувствовал, что они смущены и внутренне напряжены. Радости не было, она ушла, и все они были словно чужие незнакомые люди, которые вежливо разговаривают друг с другом во имя простой учтивости.

«Я причинил им боль, – думал Генри, – и каким-то образом разрушил их веру. Никто не может мне указать, как нужно с ними разговаривать и что нужно делать».

Он тасовал карточки и чувствовал, что дети не сводят с него глаз.

«Они забудут об этом, – говорил он себе. – Дети привыкают ко всему. Это благо, которое дарует нам детство».

Шли месяцы, и Генри начинало казаться, что это действительно так, потому что никто из них больше не заговаривал о возвращении домой. Дети успокоились, решил он, и поскольку ему хотелось так думать, он их ни о чем не спрашивал, боясь, что они начнут говорить, как им плохо. Месяцы превратились в год, потом прошел еще один, и если не считать редких визитов в Сонби и Летарог, они не покидали лондонского дома.

Девочки посещали классы, Хэла отвезли в школу, малютка Лизет училась говорить и ходить, припадая на свою изуродованную ножку, которая не распрямлялась. Генри, беспокойный, неуверенный в себе, чувствовал, что детям нужна большая близость, большая заинтересованность в их жизни, чем то, что он мог им дать, и поэтому, чтобы избавиться от чувства вины, дарил им подарки, понимая, что от этих подарков он не становится им ближе.

Когда в семьдесят четвертом году пришло письмо от матери – это было соболезнование по поводу смерти тети Элизы, – в котором мать снова просила денег, еще больше, чем обычно, Генри внезапно решил поехать в Ниццу и навестить ее.

Генри не виделся с матерью почти семь лет. Может быть, ему удастся наконец уговорить ее вернуться домой и поселиться с ними. Ведь ему так тоскливо, он одинок и душой и телом, ведь Молли, хотя ей уже пятнадцать лет, еще слишком молода, чтобы стать ему настоящим другом и товарищем. Мысль о матери, такой веселой, остроумной и очаровательной, казалась ему особенно приятной после семилетней разлуки. Она, и только она, поймет, как он бесконечно одинок, поймет, что это невыносимое чувство не проходит, несмотря на годы, а только усиливается.

Он уехал во Францию на следующий день, после того как благополучно доставил Хэла в Итон.

В Ницце сияло солнце, воздух сверкал, согретый его лучами. Генри подозвал носильщика и, получив багаж, отправился на поиски фиакра, который мог бы доставить его на виллу.

Матушка даже и не подумала встретить его на вокзале. Она, должно быть, забыла, что он приезжает. Было приятно ехать по широкой улице, смотреть на гуляющих людей. Кучер свернул с аллеи, идущей вдоль берега, и фиакр, выехав из города, пробирался теперь по узким извилистым улочкам. Раз или два ему пришлось спросить дорогу. Наконец они попали на Rue de Lilas[53] (на которой не было ни одного кустика сирени) и остановились возле маленькой виллы, давно не крашенной и не ремонтированной. Калитка висела на одной петле. Когда Генри ее открыл, раздался резкий звонок, и в доме дружно залаяли две собаки. К дверям, однако, никто не подошел. Кучер сложил вещи у дверей и ждал.

Генри обошел виллу вокруг и подошел к черному ходу. Задняя дверь тоже была заперта, а внутри продолжали лаять собаки. Пришлось вернуться к парадной.

– Никого нет, – сказал он кучеру.

Генри почувствовал, что из окна соседней виллы за ним наблюдает какая-то женщина. Он обернулся и снова подергал ручку двери, пытаясь ее открыть. Адресом он не ошибся, это был тот самый дом, потому что через стеклянную дверь можно было видеть гостиную и фотографию Джонни на камине. Потом он услышал голос:

– Посмотрите под плиткой около двери, ключ может быть там.

На веранде соседней виллы стояла женщина. Ей было лет сорок шесть, и она была довольно красива – у нее были седеющие волосы и удивительно синие глаза. Ее, по-видимому, забавляла вся эта ситуация.

– Благодарю вас, – сказал Генри, приподнимая шляпу. – Меня, вероятно, не ожидали.

Он наклонился, пошарил под отвалившейся плиткой и нашел ключ. Поднял его и показал женщине. Она рассмеялась и пожала плечами.

– Я так и думала, что ключ или там или в цветнике, – сказала она. – Миссис Бродрик не очень-то аккуратна, она прячет его в разных местах.

Генри снова ее поблагодарил и, расплатившись с кучером, внес вещи в дом. Собаки выскочили из гостиной и стали обнюхивать его ноги. В доме было душно, все окна были закрыты. В комнате все пропахло собаками. В углу стояла миска с едой для них, на полу валялось раскрошенное печенье. В щербатых вазах засыхали цветы. На покрытых пятнами стульях и диванах были вмятины в тех местах, где обычно лежали собаки. На столе стояла чашка, из которой, судя по осадку, пили кофе. Рядом с ней лежала матушкина туфля, другая валялась под стулом. В невычищенном камине оставались зола и холодные угли. Из гостиной Генри прошел в столовую. Этой комнатой, по-видимому, никогда не пользовались. Матери приносили еду в гостиную на подносе. Кухня была завалена немытой посудой, в ведерке для угля лежали овощи, принесенные с рынка. Генри пошел наверх в спальню. На незастеленной кровати и по всей комнате были разбросаны платья, нижние юбки и всякая другая одежда, а на краю кровати все еще стоял поднос с остатками завтрака. В том же коридоре располагалась комната для гостей, предназначенная, по всей видимости, для него. На кровати лежали аккуратно сложенные простыни, однако постель не была постлана. Он снова спустился вниз и стоял, глядя на запущенный садик; сердце его наполняли тоска и уныние. Он все-таки не представлял себе, что это будет так печально. Собираясь сюда, он рисовал себе совсем другие картины. Англичанка все еще стояла на своей веранде, она поливала цветы в горшке. Ее домик выглядел чистеньким и аккуратным, ничего похожего на жалкую обшарпанную виллу его матери. Женщина услышала его шаги и обернулась через плечо.

– Вы нашли все, что нужно? – весело окликнула его она.

Генри вдруг решил поделиться с ней своими затруднениями.

– Послушайте, – сказал он, подходя к ее веранде. – Вы знакомы с моей матерью?

Женщина нерешительно помолчала, стягивая с рук садовые перчатки.

– Мы улыбаемся, здороваемся друг с другом, иногда болтаем через изгородь, – сказала она. – Но в доме я никогда не бывала. Дело в том, что миссис Бродрик почти не бывает дома. Вы, должно быть, ее сын? Вы очень на нее похожи.

Она посмотрела на него с нескрываемым любопытством и снова улыбнулась.

– Моя фамилия Прайс, – сказала она, протягивая ему руку через кусты. – Аделина Прайс. Вы, может быть, слышали о моем муже – генерале Прайсе из индийской армии. Он умер три года назад, и с тех пор я живу здесь. Могу я вам чем-нибудь помочь? Приготовить чай или что-нибудь еще? Это так грустно приехать в пустой дом.

– Мне бы хотелось, чтобы вы зашли и посмотрели, что тут делается. Да, я Генри Бродрик. Матушка должна знать о моем приезде, я нашел у нее на письменном столе свое письмо, оно распечатано.

Миссис Прайс спустилась с веранды и прошла через калитку.

– У вашей матушки есть горничная, она приходит два или три раза в неделю, – сказала она. – Я видела, как она входит через черный ход. Настоящая неряха. Я бы ни за что не взяла такую в служанки, даже если бы мне заплатили. Сегодня, наверное, не ее день.

Они вместе вошли в дом. Генри смотрел на ее лицо. Она оглядела комнату критическим взглядом своих синих глаз, начиная от увядших цветов и кончая грязной чашкой.

– Хм-м, – сказала она. – Настоящий свинарник, верно? Напоминает некоторые квартиры наших женатых офицеров в Индии. Их жены боялись меня больше, чем моего мужа. Им не нужно было два раза повторять одно и то же. Давайте-ка посмотрим другие комнаты. Вы знаете, мистер Бродрик, в этом доме не убирали по крайней мере неделю. Никогда не видела такого безобразия, даже в Индии, а это кое о чем говорит. Простите меня, пожалуйста, за откровенность, но скажите мне, ваша матушка сильно нуждается? Неужели у нее не хватает средств на то, чтобы нанять приличную служанку?

Стальные синие глаза смотрели прямо на него, не отрываясь. Генри пожал плечами.

– Нет, – коротко ответил он. – У нее есть все, что необходимо. Я ничего не могу понять. Все это просто отвратительно.

Миссис Прайс прошла обратно в гостиную. Она посмотрела на фотографию Джонни на камине.

Провела пальцем по рамке и показала Генри палец, черный от пыли.

– Мне кажется, – сказала она, – что миссис Бродрик принадлежит к тем женщинам, которым все безразлично. Я-то никак не разделяю такую точку зрения. Послушайте, вы сейчас пойдете ко мне и выпьете со мной чаю, а я пошлю сюда свою девушку, и она тут все как следует уберет. Нет-нет, не возражайте, она сделает это с удовольствием, а мне будет приятно иметь гостя к чаю. Пойдемте со мной и не думайте больше об этом. Я извинюсь перед миссис Бродрик, когда она придет.

Генри пошел за ней в соседний дом, пытаясь вежливо протестовать, повторяя, что он и думать не может о том, чтобы причинить ей такое беспокойство. Миссис Прайс только отмахнулась. Он не должен спорить. Он должен сесть и пить чай.

Генри рассмеялся.

– Мне кажется, это вам следовало быть генералом, – заметил он.

– У нас многие так говорили, – отозвалась она. – А теперь сядьте спокойно в это кресло, поставьте ноги на скамеечку и попробуйте моего варенья из гуавы. Чай могу рекомендовать особо: его мне специально присылают из Дарджилинга. Воду я всегда кипячу сама. Ни одной служанке нельзя доверить заваривание чая.

Как приятно сидеть, и чтобы вокруг тебя хлопотали, думал Генри. Она была права, чай великолепен, так же как и варенье из гуавы. В комнате все было чисто и аккуратно прибрано. На столике лежали газеты и журналы из Англии. Какой контраст по сравнению с соседним домом!

Он начал говорить, рассказав миссис Прайс о себе и о своих детях. В ее быстрых движениях, веселой приветливой манере было что-то очень разумное и ободряющее. Она была остроумна, ее меткие замечания показывали, что она неглупа.

– С вами, конечно, не очень-то считаются, – сказала она. – И не возражайте. Люди всегда готовы злоупотребить добротой одинокого человека. А вы поддаетесь. Все что угодно, лишь бы мне было спокойно. Все вы, мужчины, похожи один на другого.

– Признаю, я не очень часто указываю своим детям, как им следует поступать, – засмеялся он, – а когда я это делаю, Молли начинает спорить и настаивать на своем. Мы, Бродрики, обожаем спорить, это у нас фамильная черта.

– Я бы никогда не допустила, чтобы мне возражала пятнадцатилетняя девица, – заявила миссис Прайс. – Вы, конечно, ее избаловали, да и всех остальных тоже. Хорошо еще, что мальчика отправили в Итон. Там из него быстро выбьют всякие глупости. А девочкам давно пора расстаться с гувернанткой. Я всегда считала ошибочным держать подолгу старых слуг. Они забирают много воли, а дети их совсем не слушаются.

– Мисс Фрост живет у нас уже много лет, – сказал Генри. – Мне кажется, Молли и Кити очень огорчились бы, если бы пришлось с ней расстаться.

– Просто при ней они делают все, что хотят, вот и все. Беда в том, что вы сентиментальный человек, и чтобы это скрыть, смеетесь и притворяетесь циником.

Она посмотрела на него через стол и улыбнулась. Эти синие глаза действительно очень проницательны.

– Я слишком много говорю о себе, – сказал он, глядя на нее. – Уже почти семь часов, а матушки до сих пор нет. А что если нам с вами поехать в Ниццу и пообедать. Теперь ваша очередь рассказывать о себе.

Миссис Прайс покраснела и от этого помолодела сразу на несколько лет. Генри стало забавно. Ей, должно быть, не приходилось обедать в ресторане или в гостях с тех пор, как умер ее муж.

– Пожалуйста, поедемте, – уговаривал он, – вы доставите мне большое удовольствие.

Она поднялась наверх переодеться и вернулась через двадцать минут в черном платье и меховой мантилье, великолепно оттенявшей ее седеющие волосы. Выглядела она действительно великолепно. Генри тоже переоделся, вернувшись для этого на виллу матери. Дом блистал чистотой – его вымыла и вычистила служанка миссис Прайс. В его комнате тоже было убрано, и постель постелена. Генри был исполнен благодарности.

Слава Богу, что она выглянула из окна, думал он. Если бы не она, я бы, кажется, сел на первый же поезд и уехал домой.

Они дошли до угла улицы, окликнули фиакр и поехали обедать в один из больших отелей на набережной.

– Это такое для меня удовольствие, – говорила она. – Я здесь веду очень спокойный и уединенный образ жизни. Вот в Индии у нас было много развлечений, и я без этого скучаю.

– Вам следовало бы поселиться в Лондоне, – сказал он, – а не забираться сюда, в такую глушь.

Она сделала выразительный жест, потерев большой палец об указательный, и посмотрела на него.

– Вдовья солдатская пенсия не так уж велика, мистер Бродрик, – сказала она. – Здесь на эти деньги я могу позволить себе больше, чем в Лондоне… Посмотрите-ка на эту распутницу. Почему француженки так сильно красятся?

– Я думаю, потому, что от природы они не так красивы, как вы, англичанки, – галантно провозгласил Генри. – Пойдемте, я угощу вас обедом, самым лучшим, какой только может предложить Ницца.

Очень приятно, решил он, сидеть за обеденным столом напротив женщины, бесспорно привлекательной и оживленной, которая к тому же с удовольствием ест и пьет вино и вообще весьма приятный компаньон. Ресторан наполнялся людьми, оркестр в уголке зала играл легкую классическую музыку, которую Генри знал и любил. Он уже много лет не испытывал такого удовольствия.

– Это гораздо приятнее, чем есть в матушкином доме яйцо и овощи из угольного ведра, – сказал он.

– Вы мне испортите аппетит, – сказала миссис Прайс, притворно вздрогнув. – Моя горничная уже рассказала мне, что она обнаружила в кладовке, но вас я пощажу.

После того как они выпили кофе и послушали музыку, Генри предложил заглянуть в казино.

– Не будем отставать от всех, раз уж мы здесь оказались, – сказал он.

Ночь была тихая и теплая. Подсаживая миссис Прайс в фиакр, Генри насвистывал мелодию из «Риголетто».

– Вы знаете, – сказал он, – когда я сегодня днем стоял у дверей виллы, настроение у меня было ужасное. Это был поистине неприятный момент.

– Понимаю, – отозвалась она. – Бедняжка, мне было так вас жалко. А как сейчас ваше настроение?

– Лучше, чем оно было в течение многих месяцев, – сказал он, – и я вам за это очень благодарен.

Она снова покраснела. Рассмеялась и перевела разговор на другое. В казино было много людей, и они медленно двигались среди толпы, прокладывая себе путь из одной комнаты в другую. Яркие лампы, не защищенные абажурами, давали резкий свет, монотонно звучал бесстрастный голос крупье, позвякивал шарик рулетки. Они наблюдали за игрой, заглядывая через плечо людей, стоявших перед ними. Было безумно душно.

– Я бы долго такого не выдержал, – сказал Генри своей спутнице. – Какая пустая трата времени, и ведь это каждый день!

– Ужасно! – согласилась она. – У меня уже через час разболелась бы голова.

Они перешли в другую комнату. Оттуда, смеясь, выходили два человека.

– Но это же обычная история, – говорил один из них. – Она постоянно устраивает крупье ужасные скандалы, когда он ей говорит, что она проиграла. Кажется, она живет здесь уже много лет.

– И что, ее никогда отсюда не выгоняют?

– По-моему, иногда это случается, когда она уж слишком разойдется.

Когда Генри и миссис Прайс подошли поближе к столу, они заметили, что многие смеются, а те люди, что стояли у стен, протискиваются вперед, чтобы лучше видеть. Крупье спорил с какой-то женщиной, объясняя ей что-то на ломаном английском языке, а она пыталась его перекричать сначала по-французски, а потом по-английски.

– Но, мадам, – говорил крупье, – неужели вы хотите, чтобы я позвал полицейского? Я не могу допустить, чтобы мне все время мешали.

Женщина кричала во весь голос:

– Это безобразие, все ваше заведение нужно уничтожить! Ваша дирекция отбирает у меня деньги мошенническим образом. Я вас все время на этом ловлю. В нашей стране вас бы за это просто застрелили, и вы этого вполне заслуживаете. Вы у меня еще попляшете. Я знакома с членами парламента, мой родственник – граф Мэнди.

Раздался взрыв смеха – это она бросила в голову крупье муфту и перчатки. К ней подошел человек в форменной одежде и схватил ее за руку.

– Отпустите меня! – кричала она. – Как вы смеете ко мне прикасаться?

Лоснящаяся бархатная мантилья, облако седых волос, высокомерный наклон головы – все это было так знакомо. Служитель подтолкнул Фанни-Розу, чтобы она шла вперед, она споткнулась, выронила сумочку и по полу покатились фишки и несколько монет.

– Идиот, медведь косолапый! – кричала она. – Что ты делаешь, черт тебя побери?

И тут она увидела сына, который стоял прямо перед ней.

Секунду они были недвижимы, просто смотрели друг на друга, потом Генри обратился к служителю.

– Эта дама – моя мать, – сказал он. – Я сам о ней позабочусь.

Человек отпустил руку Фанни-Розы. Люди, собравшиеся вокруг стола, смотрели на них и перешептывались. Крупье пожал плечами и снова запустил шарик. «Faites vos jeux».[54] Игра продолжалась.

Генри нагнулся, подобрал с пола сумочку, фишки, деньги и отдал их матери.

– Все в порядке, не беспокойся, – говорил он, – мы с миссис Прайс отвезем тебя домой.

Она, по-видимому, не понимала, что происходит.

– Но я совсем не хочу ехать домой, – протестовала она, глядя то на одного, то на другую. – Я еще не попытала счастья за другими столами. Если я перейду в другой зал, все изменится.

– Нет, – сказал Генри. – Уже поздно. У меня сегодня был утомительный день. Я хочу лечь спать.

Он взял мать под руку и двинулся к двери. Она все оглядывалась через плечо на игорные столы.

– Терпеть не могу этого крупье, – говорила она. – Уверена, что он стакнулся с администрацией, у них есть свои способы направлять шарик. Ты должен написать об этом в газеты, Генри. Ты такой умный, ты знаешь, как это делается.

Всю дорогу до лестницы у выхода из казино она непрерывно говорила, обвиняя здешнюю администрацию, уверяя Генри и миссис Прайс, что всему штату было дано распоряжение помешать ей выигрывать.

– Несколько раз именно так и случалось, – продолжала она, когда они уже ехали в фиакре. – Мне исключительно везло, я просто не могла ошибиться, и вдруг внезапно все обернулось против меня. Конечно же, это было сделано нарочно. Они ужасно боятся, как бы кто-нибудь по-настоящему не выиграл. Но я твердо решила им не поддаваться. Это дело принципа. Генри, дорогой мой, как я рада тебя видеть! Как глупо, что я забыла, когда ты приезжаешь. Надеюсь, в доме все было в порядке? Я и не знала, что ты знаком с миссис Прайс. Завтра мы должны все втроем отправиться в казино и попытать счастья. У миссис Прайс счастливое лицо, я уверена, что мы загребем кучу денег.

Она продолжала болтать, задавая вопросы и не дожидаясь на них ответа.

Генри, не оборачиваясь, смотрел все время в окно, держа мать за руку. Миссис Прайс ничего не говорила. Теперь-то он понял, понял с горечью и грустью, всю историю последних нескольких лет. Он представил себе ее жизнь: напускную веселость, жалкий флаг мужества, которым она размахивала. И день за днем, месяц за месяцем, из года в год этот ужас затягивал ее все глубже и глубже, так что теперь она была одержима – душой и телом ее завладела одна идея, разум ее пошатнулся, оставив только крошечный лоскутный коврик воспоминаний, который не давал ей ничего, а только еще больше ее запутывал. Кто в этом виноват? Как это случилось? Кого можно в этом винить? Ответа на эти вопросы не было, а сердце его разрывалось от боли и жалости. Фиакр подъехал к воротам виллы. Фанни-Роза неловко пыталась открыть калитку. Собаки в доме подняли лай.

– Полно, успокойтесь, маленькие вы мои, – приговаривала Фанни-Роза. – Мамочка уже пришла, а вместе с ней – ваш братец Генри.

Она пошла по дорожке к дверям. Генри обернулся к Аделине Прайс.

– Простите меня, – начал он. – Ради Бога…

– О, пожалуйста, не извиняйтесь, – сказала она. – Для вас это было гораздо большим потрясением, чем для меня. Если утром я смогу вам чем-нибудь помочь, не стесняйтесь, заходите. Лично я считаю, что наилучшим выходом было бы поместить ее в соответствующее заведение. Там ей будет обеспечен настоящий хороший уход. Я хочу сказать: нельзя же оставить ее в таком положении, верно?

– Верно, – согласился Генри. – Нельзя.

– Сейчас вам нужно лечь спать и как следует отдохнуть, а утром вы все обдумаете. Но, несмотря ни на что, обед доставил мне большое удовольствие. Спокойной ночи.

Она повернулась и пошла к своей вилле. Генри уныло побрел по дорожке к дверям. Мать он нашел в гостиной. Стоя на коленях, она играла с собаками.

– Значит, мои глупые сыночки соскучились по своей старенькой мамочке? – приговаривала она. – Но ведь мама оставила своим мальчикам вкусный обед, а его кто-то убрал. Наверное, эта дура служанка, хотя я всегда наказываю, чтобы она ничего не трогала в гостиной. Генри, котик мой, у тебя встревоженный вид. Что-нибудь случилось?

– Нет, дорогая, но я хочу, чтобы ты легла спать.

– Я и собираюсь. Но сначала я должна поцеловать своих мальчиков и пожелать им спокойной ночи. Я всегда это делаю перед сном. Постелила тебе горничная постель? Я достала чистые простыни, но у меня ужасное подозрение, что я забыла их проветрить.

– Нет-нет, все в порядке.

Она стояла в дверях своей спальни. Служанка миссис Прайс там тоже убрала, как и внизу. Платья были аккуратно сложены, постель приготовлена. Мать, по-видимому, не заметила, что здесь что-то было сделано. Она смотрела прямо перед собой, покусывая кончик ногтя. Генри показалось, что на нее нахлынули воспоминания, потревожив тем самым ее шаткий ум; она вдруг показалась такой одинокой, такой чужой всем на свете.

– Маменька, дорогая моя, – сказал он, – расскажите мне, пожалуйста, что с вами происходит?

Она улыбнулась и потрепала его по щеке.

– Милый Генри, – сказала она. – Всегда-то он обо всех заботится. Я просто думала, как это странно, что за весь вечер ни разу не вышла девятка. Ну просто ни разу. А я все время ставила только на нее.

6

Он сидел в гостиной Аделины Прайс, перелистывая журналы, полученные из Индии. Иллюстрации ничего ему не говорили, а слова и того менее. Он посмотрел на часы, стоящие на камине. Разве ей еще не пора вернуться? Ей было назначено на три часа. Он встал и начал ходить по комнате. Вошла горничная и накрыла на стол к чаю. Свеженарезанный хлеб, масло, кресс-салат, только что испеченные ячменные лепешки, вазочка с вареньем из гуавы, и наконец, сверкающий серебряный чайник. Он услышал звук колес на дороге. Выглянул в окно и увидел Аделину Прайс, которая вышла из фиакра и расплачивалась с кучером. На чай она, должно быть, дала ему недостаточно, потому что он начал ворчать.

– Больше вы ничего не получите, любезный, – весело проговорила она. – И не пытайтесь пробовать на мне свои штучки. Не на таковскую напали.

Она помахала Генри рукой и весело направилась по дорожке к дому.

– Все они одинаковы, – сказала она. – Воображают, что если я англичанка, то, значит, сама печатаю деньги. Чай уже готов?

– Да, – сказал он.

Миссис Прайс вошла в комнату, снимая на ходу перчатки. На ней было серое платье, простое, но весьма элегантное. Она была очень красива.

– Ну что же, все прошло вполне благополучно, – сказала она. – Доктор – приятный человек, он отлично разобрался в ситуации. Это естественно, ведь через его руки прошло немало таких случаев. Никакого лечения против этого нет, сказал он. В особенности в возрасте вашей матушки. Он считает, что мы поступаем совершенно правильно.

Она зажгла спичку и поднесла ее к фитильку горелки. Чайник зашумел. Аделина Прайс потянулась за хлебом с маслом и, нахмурившись, взглянула на салат.

– Зачем только эта девица его подала? – недовольно заметила миссис Прайс. – Знает же, что я никогда его не ем. Здесь, во Франции, никогда нельзя ни в чем быть уверенной. Вы его тоже не ешьте. За этими служанками нужен глаз да глаз.

– Расскажите еще об этом заведении, – попросил Генри. – Что оно собой представляет?

– О, там очень мило. Большой сад, цветы, деревья. В саду я видела людей. А для нее я выбрала самую комфортабельную комнату, поскольку вы сказали, что денег жалеть не нужно. Она стоит на тридцать франков дороже, но, я думаю, вы не будете возражать?

– Боже мой, конечно нет.

– Они, разумеется, не допустят там никакого беспорядка, вроде того, что здесь у нее в доме, – сказала миссис Прайс. – У них есть определенные правила, и это одно из них. Администрацию нельзя за это осуждать. Там такая чистота, такой порядок – полы так и сверкают, на них можно есть, как на столе. Все сестры и сиделки в симпатичных зеленых форменных платьях, это создает определенный жизнерадостный эффект. Меня познакомили с той, что будет приставлена к вашей матушке. Весьма благоразумная особа, у нее такое приятное выражение лица.

– А они понимают, почему ее туда помещают?

– О да, конечно, и они, знаете ли, так ловко придумали: ей разрешат играть в рулетку, если она захочет. У них есть для этого специальная комната. Все, конечно, понарошку, там нет никаких денег, ничего такого. Но она этого не поймет. Их новые методы весьма оригинальны.

Генри встал с кресла и снова подошел к окну.

– Разве вы не хотите чаю? – спросила миссис Прайс.

– Как можно утверждать, что она не поймет? – спросил он. – Ведь она же не окончательно лишилась разума. Она увидит, что все это обман и что ее держат в тюрьме, пусть даже такой роскошной.

Миссис Прайс продолжала наливать чай.

– Ей скажут, что это отель, – объяснила она, – и что он принадлежит казино, нечто вроде его придатка. Все будет в порядке, я договорилась с доктором. Он скажет, что вы за нее беспокоитесь, считаете, что ей трудно жить одной, и потому устроили ее в этом отеле. Он уверяет, что не пройдет и нескольких дней, как она успокоится и будет счастлива и довольна.

Генри беспокойно схватился за книгу, но тотчас ее отложил.

– Если бы я только был уверен, что поступаю правильно, – сказал он. – Мне кажется, ей совсем неплохо жилось на этой вилле, как бы грязно и непривлекательно там ни было. И мне совсем не жалко денег, которые она проигрывает в казино, если она при этом счастлива, если это отвлекает ее от мысли…

Аделина Прайс задула огонек, горевший под чайником.

– Разумеется, если вы так думаете, то не стоит помещать ее туда, – сказала она. – Однако мне казалось, что после всего того, что вы пережили за последние десять дней, вам следовало бы понять, что это самое разумное решение. Вы же не хотите, чтобы ее снова и снова вышвыривали из казино, как это случилось пять дней тому назад? А потом, ей же ни в чем нельзя верить. Она бесконечно всех обманывает, лжет на каждом шагу. Сказала же она в прошлый вторник, что идет спать, а потом мы обнаружили, что она снова отправилась туда. Конечно, если вы хотите, чтобы все кончилось полицейским участком, это ваше дело. А идет именно к тому, я вас уверяю.

Генри снова бросился в кресло.

– Вы правы, – сказал он. – Я понимаю, что вы правы. И все-таки это ужасно больно принять такое решение. Боже мой, моя мать! Она была такая милая, такая веселая, просто душечка. Не могу вам объяснить, что я испытываю, как мне тяжело.

Аделина Прайс налила ему чаю.

– Полно, – сказала она. – Выпейте чаю. После хорошей чашечки чая всегда чувствуешь себя лучше. Мужчин это тоже касается, не только женщин. Уверяю вас, ваша мать будет чувствовать себя прекрасно в этом месте. Она заведет друзей, будет рассказывать им о прошлом, а вы можете ехать домой, зная, что она в надежных руках, и что для нее делается все необходимое. Ах да, они спрашивали меня, не хотите ли вы, чтобы ей давали по вечерам вина. За это, разумеется, придется платить особо, как и за то, чтобы в камине в холодные ночи разжигали огонь. Счет вам будут посылать каждый месяц, или вы можете платить через банк, это избавит вас от хлопот.

Она помазала свой кусочек хлеба вареньем из гуавы.

– Вся эта история причинила вам так много хлопот, – сказал Генри, глядя на нее. – Я, право, не знаю, что бы я без вас делал. Все это напоминает какой-то кошмар.

Аделина Прайс улыбнулась.

– Мужчины так беспомощны в критической ситуации, – сказала она. – Мой муж был точно такой же. Он терялся, не мог ничего предпринять, когда возникали затруднения. В первый же момент, как только я увидела, что вы не можете открыть дверь виллы в день вашего приезда, я сразу же поняла, что вы за человек. Я очень рада, что выглянула в это время в окно и увидела вас. И я не могу понять, как вы прожили эти несколько лет без всякой помощи и заботы.

– Я и сам не знаю, – отозвался Генри. – Плыл, наверное, по течению. Единственное, что я могу сказать: мне было чертовски одиноко.

– Мне тоже одиноко, – сказала она, – но несколько в другом смысле. И во всяком случае, у меня всегда было достаточно дел. Слава Богу, я никогда не принадлежала к числу людей, которые постоянно ноют и жалуются. Я всегда считала, что таким людям недостает характера. – Она составила на поднос все, что стояло на столе, и позвонила горничной. – Я надеюсь, что не слишком много на себя беру, – сказала она, – но доктор согласился со мной в том, что чем скорее мы поместим вашу матушку в «Приют», тем лучше. Я вполне понимаю, как тягостно было бы для вас заниматься этим делом, и готова взять все на себя. Я человек более или менее посторонний, и для меня это не будет связано с эмоциями. Так вот, если вы не возражаете, я сейчас пройду к ней на ее виллу, помогу ей собрать то немногое, что ей понадобится, найму экипаж и отвезу ее в «Приют». Я ей объясню, что мы поедем в отель, который является частью казино, и я уверена, что все сойдет гладко, и она не станет противиться. Я скажу, что вам пришлось куда-то уехать, но утром вы ее навестите, чтобы узнать, все ли у нее в порядке, и не нужно ли ей чего-нибудь. Я думаю, так будет лучше всего, как вам кажется?

Миссис Прайс снова ему улыбнулась. Она так ловко всем распорядилась, так мастерски разрешила все его затруднения, что он почувствовал себя совершенно беспомощным и понял, что во всем теперь зависит от ее воли.

– Не знаю, – в отчаянии проговорил он. – Я потерял способность соображать. Что бы я ни решил, через пять секунд мне кажется, что неправильно.

– Не тревожьтесь, – сказала она. – Предоставьте все мне. А вы поезжайте-ка и закажите обед. Я отвезу ее в «Приют», а потом мы с вами встретимся в ресторане. У вас, по крайней мере, будет чем заняться.

Она подала ему шляпу и трость и подтолкнула к дверям.

– Вы совсем как ребенок, – сказала она. – Мне кажется, вы мне не вполне доверяете.

– Напротив, – возразил он, – я безоговорочно вам доверяю и одобряю все, что вы делаете.

– В таком случае ступайте, – велела она, – и не надо предаваться унынию.

Генри, как автомат, машинально прошел по дорожке и спустился по извилистым улицам к набережной. Он был как во сне, дома казались ему призрачными, а люди были похожи на привидения. Ницца сразу стала чужой, незнакомой и враждебной. Шок, который он получил, узнав о пагубной страсти матери, показал ему во всей своей неприглядности то, что у его собственной жизни тоже не было твердой основы. Он чувствовал свою незащищенность. Ни в чем не было прочности и уверенности. Даже дети, оставшиеся в Лондоне, казались нереальными. Они все эти годы плыли вместе с ним по волнам жизни, словно маленькие призраки. С того самого момента, как он закрыл на замок Клонмиэр и вместе с ним прошлое, в его жизни не оставалось ничего живого, реального.

Слушая однообразный плеск волн на скучном пляже, он вспоминал бурные приливы на родных берегах, шум прибоя на острове Дун. Вспоминал ласковый ветерок, неяркое солнце и белые облака над вершиной Голодной Горы. Вспомнилось ему и маленькое кладбище и малиновка, которая пела там в ту зиму. Все это кануло в вечность, там, в тех краях его больше нет, и с прошлым он не связан ничем…

Придя в отель, Генри уселся в холле и стал ждать Аделину Прайс. Прошел час, другой, а она все не приходила. Наконец он не выдержал, вышел на улицу, вскочил в фиакр и велел везти себя в «Приют». Уже стемнело, и он почти ничего не видел, только бесконечные аллеи и деревья. Вдалеке бились о берег волны; в темноте квакали лягушки; дул холодный ветер.

Фиакр проехал вдоль высокой стены и остановился возле больших ворот. Они были заперты. Кучер позвонил в звонок, и через некоторое время появился привратник, который посмотрел на посетителя через узкую щель.

«Это тюрьма, – подумал Генри, – что бы там ни говорили, а это настоящая тюрьма».

Через несколько минут привратник отворил ворота, фиакр проехал по извилистой аллее, обсаженной высокими деревьями, и остановился у подъезда. Здание было почти не освещено. Шторы на окнах были задернуты на ночь. Возле подъезда стоял экипаж. Генри узнал кучера. Его фиакр обычно стоял на маленькой площади неподалеку от матушкиной виллы. Генри вышел и осведомился у привратника, как можно повидать миссис Бродрик или миссис Прайс. Тот ответил, что эти дамы вошли в дом около часа назад. Он добавил что-то относительно позднего времени и намекнул на то, что рассчитывает получить вознаграждение за свои услуги. Генри тут же дал ему десять франков, и привратник положил их в карман, что-то бормоча про себя. Генри подошел к двери и позвонил. Ему открыл человек в белом халате.

– Моя фамилия Бродрик, – представился Генри. – Я сын миссис Бродрик, которая прибыла к вам сегодня вечером.

– О да, конечно, номер тридцать четыре, – сказал человек на хорошем английском. – Если вы пройдете в приемную, я наведу для вас справки. Вы хотите повидать вашу мать?

– Да, пожалуйста, – сказал Генри. – А с ней еще одна дама, миссис Прайс. Не может ли она спуститься и поговорить со мной?

Служитель проводил Генри в большую комнату направо от двери. Она была уютно обставлена – там стояли столы, кресла, на столе лежали книги. Посетителей не было. Пока он дожидался, раздался звонок к обеду. Сквозь полуоткрытую дверь он видел, как люди направляются по коридору в столовую. Он заметил зеленое форменное платье и белый чепчик сиделки. Какой-то старичок шел на костылях.

– Пошевеливайтесь, мистер Вайнс, – послышался резкий голос, – нельзя же так копаться.

Были слышны разговоры. Кто-то засмеялся пронзительным глупым смехом. Шаги и голоса замерли вдали, где-то захлопнулась дверь. Генри все ждал. Наконец в дверях показался человек в сером фраке и с моноклем. Он вошел в комнату и протянул Генри руку.

– Я доктор Уэллс, – представился он. – К сожалению, главного врача сейчас нет, он в Ницце на званом обеде, но сегодня вечером его заменяю я. Насколько я понимаю, вы сын миссис Бродрик. У нас возникли некоторые затруднения – ничего серьезного, вам не следует беспокоиться. Ваша приятельница миссис Прайс оказалась разумной женщиной.

– Что вы хотите сказать, какие затруднения? – спросил Генри.

– Миссис Бродрик была в некотором недоумении, когда ее привезли. Это вполне естественно, со многими, знаете ли, так случается. Но с ней находилась ваша приятельница и дежурная сестра, весьма компетентная женщина. Мы решили, что в первый день ей лучше пообедать в своей комнате, а завтра она уже может пойти в столовую. Думаю, что миссис Прайс сейчас сюда спустится.

Он обернулся к двери, и в эту минуту в комнату вошла Аделина Прайс. Вид у нее был абсолютно спокойный и невозмутимый, словно у нее не могло быть никаких причин для волнения.

– Все в порядке, – объявила она. – Ваша матушка уже успокоилась. Когда я уходила, она показывала сиделке фотографии. А какой превосходный обед ей принесли в комнату. Отлично приготовленный, прекрасно сервированный. Должна признать, что обслуживание здесь великолепное, доктор.

Доктор Уэллс улыбнулся, поигрывая моноклем.

– Мелочи играют весьма важную роль, – сказал он.

Аделина Прайс внимательно посмотрела на Генри.

– Зачем вы пришли? – укоризненно проговорила она. – Я ведь сказала вам, чтобы вы дожидались меня в отеле.

Доктор улыбнулся.

– Ничего удивительного, что мистер Бродрик волнуется, – успокоительно проговорил он. – И раз уж он находится здесь, может быть, ему стоит подняться наверх и пожелать спокойной ночи своей матушке. Он убедится в том, что она устроена вполне удобно.

– Да, я бы хотел это сделать, – сказал Генри. Аделина Прайс поморщилась.

– Вы уверены, что это разумно? – спросила она. – Не расстроит ли это ее?

– Я не думаю, – сказал доктор. – Возможно, что это как раз придаст всей ситуации нужную окраску. Разумеется, мы дадим ей легкое снотворное, поскольку это ее первый день, и обстановка может ей показаться несколько странной.

– Я буду ждать вас в фиакре, – вдруг сказала Аделина Прайс. – Мне нет никакого смысла подниматься туда еще раз.

Она быстрым шагом вышла из комнаты – высокая фигура в сером вечернем платье и пальто, воплощенная уверенность в себе. Генри последовал за доктором наверх. Паркетные полы в коридорах – ковров там не было – были чисто вымыты и натерты до блеска. Стены выкрашены в зеленую краску того же цвета, что и форменные платья сестер и сиделок. На верхней площадке лестницы им встретилась молоденькая сестра. Она улыбалась, казалась доброй и отзывчивой. Ее вид внушил Генри надежду, он ухватился за нее, словно за соломинку.

– А что, у вас много молодых сестер? – спросил он. – Вот та, что только что прошла, она тоже будет ухаживать за моей матерью?

– Вам об этом расскажет сестра-хозяйка, – сказал доктор, – она лучше меня знает, что к чему. Я, конечно, могу навести для вас справки. Номер тридцать четыре, вот комната вашей матери.

Он постучал в дверь. Ее открыла немолодая толстая сиделка в очках.

– В чем дело? – резко спросила она. – Ах, это вы, доктор. Прошу прощения. Заходите, пожалуйста.

Доктор Уэллс что-то тихо сказал ей на ухо.

– Мистер Бродрик, – сказал он вслух, – просто пришел пожелать спокойной ночи своей матери. Он пробудет здесь недолго, всего несколько минут.

– Хорошо, – сказала сиделка. – Но мне нужно ее умыть и сделать прочие необходимые вещи, чтобы приготовить ее ко сну, и как можно скорее, у нас сегодня не хватает людей.

– Но сейчас всего восемь часов, – заметил Генри. – Моя мать обычно ложится спать часов в двенадцать, а то и позже.

Сиделка хотела что-то сказать, но доктор ее остановил.

– Это только на сегодня, – сказал он. – Завтра она уже будет вести нормальный образ жизни вместе со всеми остальными.

Генри вошел в комнату. Стены там были зеленые, как и в коридоре, но на полу лежали цветные коврики, а огромное окно занимало всю стену. Шторы были желтые, с зелеными цветами. Комната оказалась не такой просторной, как он ожидал. В углу стояло единственное кресло. Мать сидела на кровати, считая деньги, которые доставала из кошелька. Она не заметила, как он вошел. Деньги рассыпались по одеялу, и она их собирала, разговаривая сама с собой. Пышные седые волосы, словно серебряное облако, покрывали ее плечи. Вдруг она увидела сына.

– Родной мой, – потянулась она к нему. – А мне сказали, что ты уехал и что я не смогу с тобой повидаться.

Он наклонился и взял ее за руку.

– Мне захотелось зайти на минутку, пожелать вам спокойной ночи, – сказал он.

Она кивнула головой, а потом подмигнула, указав глазами на дверь.

– Такие странные здесь люди, – сказала она. – По-моему, они все сумасшедшие. Горничная – мне кажется, это просто сиделка – требует, чтобы я померила себе температуру. Это, наверное, водолечебница, я слышала, что есть такие, только понятия не имела, что они связаны с казино. Миссис Прайс сказала, что я каждое утро смогу ходить отсюда в зал, где рулетка.

– Да, дорогая.

– Это очень дорого стоит? Ты же знаешь, я никогда не представляю себе, что сколько стоит.

– Нет, дорогая, не так уж дорого. Я все это устроил.

– Милый мальчик, ты всегда так добр ко мне. Но ты знаешь, я ведь отлично могла бы жить и у себя на вилле. Ты напрасно беспокоился. – Она стала складывать деньги обратно в сумочку. – Миссис Прайс говорит, что здесь довольно странные порядки. Тебе просто дают фишки, и за них ничего не нужно платить. А как мои мальчики, Генри? Будет их кто-нибудь кормить?

– Какие мальчики?

– Да мальчики же, дорогой. Они будут скучать, не поймут, почему я не возвращаюсь вечером домой. Ведь неделя тянется так долго.

Генри ничего не сказал. Он просто стоял, держа мать за руку.

– Поставь на камин фотографию Джонни, – вдруг сказала она. – Так, чтобы я могла ее видеть, лицом ко мне. У него всегда такое угрюмое лицо, когда он в форме, и такое прелестное… Генри…

– Да, маменька.

– Смотри как следует за своим сыном. Я вот необращала на Джонни должного внимания. – Она сидела, обратив на Генри испуганные зеленые глаза. – Ты понимаешь, я никак не могу этого забыть, потому и хожу в казино. Нужно ведь чем-то заниматься. Джон был так дорог мне, я имею в виду твоего отца – он был такой ласковый, такой добрый. Он все понимал. Я чувствовала себя такой потерянной, когда его не стало, такой одинокой. Вы были еще маленькие, когда он умер. Иногда мне кажется, было бы лучше, если бы я снова вышла замуж. – Она улыбнулась и провела рукой по волосам. – Какая я глупая, – сказала она, – болтаю, словно старуха. Вот что я тебе скажу, Генри: будь я проклята, если позволю им отобрать у меня деньги, даже если у них теперь какая-то новая система. Я им покажу, как надо играть в рулетку. Уж этим-то не удастся меня провести, как это сделали в казино.

Вошла сиделка и встала около кровати.

– Ну же, миссис Бродрик, – сказала она, – мы с вами не должны забывать, что нас ждет приятная тепленькая ванна, верно?

Фанни-Роза подмигнула Генри.

– Вот глупая, – прошептала она, – обращается со мной, словно с ребенком. Впрочем, какая разница, если ее это забавляет.

Генри поцеловал ее, прикоснувшись губами к ее голове. Он понимал, что больше никогда ее не увидит.

– Спокойной ночи, родная, спите сладко, – проговорил он. Она на секунду прижалась к нему; а потом рассмеялась и отпустила.

– Жизнь забавная штука, – сказала Фанни-Роза, – и не надо напускать на себя такой серьезный вид, мой мальчик. Серьезные мысли никому еще не приносили пользы.

Она проводила его глазами, когда он выходил из комнаты. Доктор все еще ждал его у двери.

– Вы же видите, она чувствует себя прекрасно, начинает привыкать. Вам совершенно не о чем беспокоиться. Насколько я понимаю, миссис Прайс, помимо всего прочего, договорилась о некоторых дополнительных удобствах, которые будут ей предоставлены.

– Благодарю вас, – сказал Генри. – Благодарю вас… вы правы.

Он пожал доктору руку и вышел, взяв шляпу и трость. Спустившись по ступенькам, он сел в стоявший у подъезда фиакр, там, на заднем сиденье, его ожидала Аделина Прайс.

– Второй фиакр я отпустила, – сказала она. – Какой смысл платить за два экипажа? Ну как, все в порядке?

– Да, – сказал он. – По-моему, все хорошо. Кучер стегнул лошадь. Они поехали прочь по длинной темной аллее.

– Вы, наверное, очень устали, – сказал Генри.

– Нисколько. Правда, я не прочь пообедать. И вы, наверное, тоже.

Фиакр свернул и выехал на дорогу. Тяжелые ворота захлопнулись за ними.

– Я все думала, пока сидела, ожидая вас, – проговорила Аделина Прайс, – не могу ли я еще чем-нибудь вам помочь? Что вы собираетесь делать дальше? Каковы ваши планы?

Генри обернулся к ней в темноте кареты.

– Что делать? – устало спросил он. – Да ничего. Какие у меня могут быть планы?

Лошадь резво бежала по булыжной мостовой. Кучер щелкал бичом. Вдалеке плескались о берег волны. Он думал о долгом пути домой – сначала поезд, потом переезд через Ламанш, дом на Ланкастер-Гейт, Молли, Кити, Хэл и маленькая Лизет. Он чувствовал себя бесконечно одиноким и усталым.

– Как вы думаете, – медленно проговорил он, – могли бы вы выйти за меня замуж?

КНИГА ПЯТАЯ Хэл (1874–1895)

1

Самое лучшее, что есть в Итоне, думал Хэл, это то, что к тебе никто не пристает. Можно проволынить целый день, делая только самый необходимый минимум работы, и никто тобой даже не поинтересуется. Существуют, конечно, бесчисленные правила и расписание – в такие-то часы ты должен находиться в определенном месте, но все-таки, несмотря на это, ты располагаешь свободой, и это приятно. Можно уйти гулять, и никто тебя не спросит, куда ты направляешься. И в комнате он живет один, это, пожалуй, самое приятное из всего. На стенах висят две-три картины, подписанные в уголке его инициалами: Х.Е.Л.Б. Один из его товарищей спросил, кто рисовал эти картины, и Хэл тут же соврал, сказав, что художник – его дядя, который уже умер. Ему казалось, что картины недостаточно хороши, и поэтому ему не хотелось признавать их своими. Но когда по вечерам он оставался один у себя в комнате, он частенько брал свечу и рассматривал их с тайной гордостью. Эти картины – его произведение, нечто, созданное его собственными руками, и поэтому они ему нравились. Когда-нибудь он напишет такие картины, которые можно будет показывать всем, но пока это время не наступило, лучше пусть никто не знает, чем он занимается, а то еще станут смеяться и ничего не поймут. Вот мама никогда не смеялась.

Она все понимала. А теперь, когда ее с ним нет, он хочет, чтобы ее место занял отец, чтобы все, чего ему, Хэлу, удастся добиться, было отцу подарком, предметом гордости и счастья. Если в него будет верить отец, у него появится уверенность в своих силах. Беда только в том, что он перед отцом робеет. Они могут часами сидеть вдвоем в гостиной лондонского дома – отец читает «Таймс», а Хэл просто сидит, уставившись на носки своих башмаков. Если же им случалось разговаривать, отец принимал какой-то шутливо-добродушный тон – так взрослые частенько разговаривают с детьми и собаками: потреплет по головке, скажет: «Хороший песик» и тут же забудет. Иногда отец спрашивал: «Ну, как твои картины, Хэл?», стараясь казаться заинтересованным, но поскольку интерес этот был явно притворным, и вообще ответить на такой вопрос было невозможно, Хэл говорил: «Ничего, спасибо», и снова замолкал, чувствуя себя полным дураком. Отец, бывало, помолчит минуту-другую, ожидая более вразумительного ответа, а потом снова возьмется за газету или станет говорить о другом.

Весенние каникулы пришлись на начало марта, как раз когда отец обещал вернуться домой из Франции. Он отсутствовал почти два месяца.

– Папа приезжает сегодня вечером, – сообщила Молли, которая встречала Хэла на вокзале вместе с Кити, мисс Фрост и маленькой Лизет, – и с ним приезжает кто-то еще, он не сказал кто. Все очень таинственно. Даже мисс Фрост ничего не знает. Я думала, что это бабушка, но мисс Фрост говорит, что нет, ведь папа писал в последнем письме, что она больна.

– Это, должно быть, очень важная персона, – заметила Кити, – ей или ему отвели большую комнату рядом с папиной. Как бы я хотела, чтобы это был дядя Том или тетя Хариет. Мы так ужасно давно их не видели.

– Во всяком случае, я надеюсь, что она проживет у нас недолго, – сказала Молли. – Ведь нам придется вести себя за столом церемонно и говорить всякие любезности. Хэл, ты стал совсем большой, тебе надо будет сшить фрак. А какой худой, прямо ужас.

– Это потому, что в Итоне нет Фрости, которая заставляет меня есть яблоки в тесте, – улыбнулся Хэл. – Там никто не обращает внимания на то, что мы едим.

– Возможно, это и так, однако я надеюсь, что ты не прячешь еду за щекой, с тем чтобы выплюнуть ее, как только выйдешь за дверь. Дома ведь ты постоянно это делаешь, – сказала мисс Фрост. – В Итоне надо вести себя как следует.

– Вот уж нет, – возразил Хэл. – Я делаю все, что хочу.

Когда они приехали домой, Хэл по-королевски расплатился с кучером, хотя у мисс Фрост были приготовлены для этого деньги.

– Глупости, Фрости, – сказал он, – я уже не ребенок.

Он взвалил на плечи свой чемодан и понес его наверх к себе в комнату, испытывая такое ощущение, что семь недель, проведенные в Итоне, каким-то необъяснимым образом его изменили. Он чувствовал себя повзрослевшим, более ответственным, да и девочки смотрели на него по-новому, другими глазами, словно он сделался важной персоной. Когда он разбирал и раскладывал по местам свои вещи, они пришли к нему в комнату, приковыляла даже малышка Лизет, волоча ножку.

Он нарисовал для нее кошечку, и она схватила рисунок с восторженным визгом, а для Молли у него были приготовлены два эскиза, на одном был изображен их дом, а на другом – речка.

– А для папы ты что-нибудь нарисовал? – спросила Молли.

После некоторого колебания Хэл достал из чемодана небольшой сверток.

– Вы знаете фотографию с маминого портрета, которую я сделал еще у нас дома? – Девочки кивнули. – Так вот, я одолжил у одного мальчика увеличительное стекло и сделал миниатюру, – сказал он. – Это, конечно, не настоящая живопись, но все-таки лучше, чем ничего.

Он снял бумагу и протянул сестрам маленькую круглую рамочку.

– Рамку я нашел в одной лавочке в Итоне, – сказал он. – Она как раз подошла.

На сестер смотрело лицо их матери: темные волосы, собранные в узел на затылке; спокойные серьезные глаза.

– Понимаете, – сказал Хэл, – я все думал, как это ужасно для папы, что портрет находится в Клонмиэре, и он никогда его не видит. Может быть, если он сможет смотреть на эту миниатюру, ему будет не так тяжело.

Девочки молчали, обдумывая его слова.

– Очень хороший рисунок, – сказала Молли. – Гораздо лучше, чем твоя фотография.

– Ты правда так думаешь? – спросил Хэл. – Ему будет приятно?

– Как бы я хотела иметь такой рисунок, – сказала Кити. – У меня только эта несчастная фотография, которая мне совсем не нравится.

– Дайте мне посмотреть на маму, – попросила Лизет. Молли посадила девочку на колени и показала ей миниатюру.

– Как это ужасно, что Лизет никогда не знала мамы, – сказала Кити. – Все равно как если бы ей рассказывали про кого-то сказку. А ведь в сказках все неправда. Положи ее на место, Лизет, а то вдруг испачкаешь. Можно мы покажем ее Фрости?

– Нет, – вдруг сказал Хэл. – Нет, давайте снова ее завернем. Я даже не знаю, подарить ее папе или нет.

Теперь, когда он снова смотрел на миниатюру, она превратилась для него во что-то очень личное, только ему принадлежащее, в некую драгоценность, которой не должны касаться чужие руки.

Завтракали они все вместе наверху в классной комнате, а после этого отправились в галерею мадам Тюссо – на омнибусе до Мерилебоун-роуд – и вернулись домой как раз к чаю.

– Чай будем пить в столовой, – сказала Молли, – чтобы была настоящая торжественная встреча. Очень досадно, конечно, что будут какие-то гости, но тут уж ничего не поделаешь.

– Мне кажется, будет лучше, если я буду пить чай наверху вместе с Лизет и няней. Вашему отцу захочется поговорить с вами без помехи.

– Ах, Фрости, ты настоящая трусиха, – рассмеялся Хэл. – Тебе просто не хочется сидеть за столом с церемонным видом и демонстрировать свои хорошие манеры, как это полагается при гостях. Но ты не бойся, я не дам тебя в обиду.

Однако мисс Фрост осталась тверда. И вот, в пять часов, Молли, Хэл и Кити собрались в гостиной. Хэл не вынимал руку из кармана, перебирая пальцами заветный сверток. Он никак не мог решить, отдавать его отцу или нет. Страх боролся в нем с радостным волнением. Временами он жалел, что не может пойти наверх и пить чай вместе с мисс Фрост, Лизет и няней. Отец станет расспрашивать его об Итоне перед гостем, и он знал, что не сумеет отвечать как надо.

– А вот и карета, – сказала Кити, которая смотрела из окна. – А за нею кеб с целой кучей чемоданов. Но ведь у папы, когда он поехал к бабушке, был всего один чемодан да еще портплед.

– Они, наверное, принадлежат гостю, – сказала Молли, оглянувшись через плечо. – Куда, интересно, мы положим все эти вещи? Хэл, не смей убегать. И пожалуйста, не молчи все время за столом с таким видом словно у тебя болят зубы… Папочка, дорогой!

Она распахнула парадную дверь и сбежала по ступенькам вместе с Кити, чтобы поздороваться с отцом. Хэл шел за ними, засунув руки в карманы. Он гадал, поцелует его отец или нет – ведь теперь он большой, учится в Итоне. Из кареты вышла элегантно одетая дама и поздоровалась с сестрами за руку. На ней была черная шляпа с крылышками. Дама совсем незнакомая, раньше они никогда ее не видели. А он-то надеялся, что это будет дядя Том из Дунхейвена… Хэл медленно двинулся вперед, улыбаясь отцу, и машинально потянулся к нему, ожидая поцелуя.

– Как ты себя ведешь, где твои манеры? – остановил его Генри, хватая за плечи и поворачивая. – Разве ты не знаешь, что сначала нужно поздороваться с дамой? Это Хэл, Аделина. Тебе нужно бы постричься, старина. Ну-ка, кто-нибудь, позовите слуг, чтобы занялись багажом. Мы хотим чаю. – Они оба повернулись и стали подниматься по ступенькам. Гостья что-то быстро говорила отцу. Они, по-видимому, были хорошо знакомы друг с другом. Идя за ними следом, Хэл посмотрел на Кити и состроил гримасу. Он еще больше пожалел о том, что нельзя пить чай наверху в классной. Поднялась суета вокруг багажа, отдавались быстрые распоряжения. Гостья указывала на чемоданы, которые следовало отнести наверх.

– Остальное можно сложить в кладовой, – говорила она. – Эти два больших сундука мне не понадобятся, там только летние вещи.

Горничная, вся красная от обилия сыпавшихся на нее распоряжений, наклонилась над портпледом, в котором были зонтики и трости.

– Я вам все покажу после чая, – сказал Генри, – и если вам что-нибудь не понравится, мы переделаем. Ну как, дети, вы будете пить чай наверху?

– Нет, – быстро ответила Молли, – мы будем в столовой, вместе с вами. Из серебряного чайника.

Генри засмеялся, обернувшись к гостье.

– Торжественная встреча, все, как полагается. Ну, идемте за стол.

Гостья окинула критическим взглядом картины на стенах.

– Вы мне не говорили, что вам нравятся ранние итальянцы, – сказала она. – Все эти скучные мадонны. Я их не переношу. У них у всех такой вид, что невольно хочется их как следует накормить и заставить прогуляться, чтобы они немного оживились.

Генри рассмеялся. Он, похоже, смеялся всему, что говорила гостья. И, к великому изумлению детей, она направилась к хозяйскому месту на торце стола, возле которого стоял серебряный чайник и которое прежде всегда занимала Молли.

Молли залилась краской, а Хэл отвернулся, ему было невыносимо смотреть, как расстроилась сестра. Он знал, как она предвкушала этот момент – разливать чай в качестве хозяйки дома. Он сел на свое место и, опустив глаза, уставился в тарелку. Отец, по-видимому, ничего такого не заметил, а гостья начала спокойно разливать чай.

– Ну-с, что вы тут без меня поделывали? – спросил Генри. – Французский, немецкий, музыка, танц-классы – все как обычно? Вы не можете себе представить, Аделина, сколько денег я трачу на воспитание этих девиц.

– Будем надеяться, что они извлекут из этого пользу, – отозвалась гостья и, обернувшись к Кити, задала ей какой-то вопрос по-французски.

Теперь настала очередь Кити смущаться. Она бросила умоляющий взгляд в сторону Молли.

– Простите, я не понимаю.

Гостья рассмеялась.

– Вы, кажется, говорили мне, что они свободно владеют языком, – обратилась она к Генри. – Боюсь, что вы просто хвастались. Не передашь ли ты мне булочку, Хэл, или, может быть, ты собираешься съесть их все сам?

У нее были блестящие ярко-синие глаза, она улыбалась, показывая при этом очень белые зубы. Хэл пробормотал какие-то извинения и передал ей через стол тарелку.

– Мечтает, как всегда, – заметил отец. – Я объясню вам, в чем дело. Мальчик изучает ваше лицо, с тем чтобы нарисовать потом ваш портрет. Я ведь вам говорил, что он наш семейный художник.

Хэл чувствовал, как лицо его заливает краска. Вот оно, то, чего он боялся. Нужно разговаривать, отвечать на докучные вопросы.

– У меня был брат, – сказала гостья, – который в детстве занимался рисованием, но как только попал в школу, все это было забыто. Ведь в Итоне у тебя, наверное, совсем не остается свободного времени, Хэл, верно?

– Нет, остается, – сказала Кити. – Он нарисовал две очень красивые картинки для Молли и для меня, и еще одну специально для папы.

– Неужели? – удивился Генри. – Ну же, Хэл, что это за картина?

– Да ничего особенного, – отвечал Хэл. – Она не слишком-то хороша, боюсь, что вам она не понравится.

От волнения он толкнул свою чашку, и чай пролился на стол, растекаясь по белой скатерти.

– Тарелку, Молли, и побыстрее, – сказала гостья, – а то испортится полировка. Позови горничную, пусть принесет тряпку. Фу, какая неприятность. Если ты собираешься стать художником, Хэл, у тебя должна быть более твердая и уверенная рука. – Хэл неловко встал со своего места, не зная, что делать, испытывая острую ненависть к ней и проклиная собственную неловкость.

– Ну ладно, садись, – раздраженно велел ему отец. – Не стой тут, раскрыв рот, как баран в аптеке. Расскажи мне лучше о школе. С кем ты там дружишь?

– У меня нет друзей, – в отчаянии отвечал Хэл.

– Полно, что ты говоришь, – сказал Генри. – Есть же у вас мальчики, с которыми ты познакомился.

В конце концов Хэл признался, что ему нравится один мальчик по фамилии Браун.

– Браун? Какой это Браун? В мое время в Итоне не было никого с такой фамилией. Чем он занимается? В какой команде играет?

– Я не знаю. По-моему, он вообще не занимается спортом.

– Нечего сказать, интересный, должно быть, молодой человек, – заметил Генри. – Ну, расскажи что-нибудь еще.

Гостья смеялась и подмигивала Генри со своего конца стола. Хэл сжал кулаки, вонзив ногти в ладони. Бесполезно. Он больше не будет отвечать ни на какие вопросы.

– Боюсь, что мое семейство не может себя показать так, как я надеялся, – сказал Генри. – Молли дуется, Кити ни слова не могла сказать по-французски, а сын и наследник залил скатерть чаем и ничего не может рассказать о своем первом семестре в Итоне, если не считать того, что он подружился с мальчиком по имени Браун, у которого нет никаких достоинств. Аделина, я сражен. Беру назад все, что рассказывал вам в Ницце.

Дети сидели, опустив глаза в тарелки. Они испытывали неловкость от новой манеры отца постоянно шутить и насмехаться. Почему он так разговаривает с этой Аделиной, которая все время смотрит на них критическим взглядом и которой не нравятся итальянские картины, висящие у них в столовой?

Через некоторое время дверь в столовую открылась, и вошла Лизет, на которую для этого случая надели белое платьице, а волосы повязали белыми бантами. Робкая девочка стеснялась. Она стояла у двери, засунув палец в рот.

– Ну же, беби, в чем дело? – обратилась к ней гостья. – Не бойся, я тебя не укушу.

Лизет посмотрела на Кити. В доме никто не называл ее «беби».

– Во время нашего чая ей всегда дают кусочек сахара, – сказала Молли. – Подойди к Молли, моя радость, она даст тебе сахарку.

Девочка, хромая, подошла к столу. Она видела, что гостья с любопытством разглядывает ее ногу в высоком башмачке.

– Ей необходимо делать специальные упражнения, – сказала Аделина, обращаясь к Генри. – Я знала одну особу, она была хромая от рождения, так вот эти упражнения сотворили настоящее чудо. Но их надо делать регулярно, по часу в день, под наблюдением врача. Я выясню, куда надо обратиться.

Лизет смотрела на незнакомку и ела свой сахар. Она понимала, что речь идет о ее ноге, и ей это было неприятно.

– А скоро эта тетя уйдет? – спросила она у Молли.

Все сделали вид, что не слышали. Молли наклонилась и прошептала что-то девочке на ушко.

Хэл по-прежнему сидел, уставившись в свою тарелку и думая о том, что отец, наверное, смотрит сейчас на Лизет со странным выражением сожаления, смешанного со стыдом, которое он не раз замечал на его лице. Хэл теперь уже знал, что если бы не родилась Лизет, мама не умерла бы. Но он не любил об этом думать. То, что у людей рождаются дети, это деликатная тема, в особенности когда дело касается твоих собственных родителей…

Гостья встала из-за стола, отодвинув свой стул.

– Ну что же, может быть, теперь осмотрим дом? – быстро проговорила она.

– Откуда вы хотите начать? – с улыбкой спросил Генри.

– Самое важное место в доме это кухня, – ответила она.

Молли нерешительно взглянула на отца.

– Мне кажется, они там еще не кончили пить чай, – сказала она. – В это время мы обычно не ходим вниз, чтобы не беспокоить прислугу. Боюсь, что миссис Лестер не понравится, если мы придем.

– Миссис Лестер придется с этим примириться, – сказал Генри. – Пойдемте, Аделина. С этого момента берите бразды правления в свои руки. Я отстраняюсь и предоставляю все вам. – Он засмеялся, словно это была отличная шутка. – Пока вы будете осматривать кухню, я засвидетельствую свое почтение мисс Фрост и няне и сообщу им наши новости, – добавил он.

Он побежал вверх по лестнице, насвистывая веселый мотив, а Молли вместе с гостьей пошли по коридору к двери, ведущей вниз на кухню и в гостиную для слуг. Хэл и Кити остались в столовой и сидели за столом, удивленно глядя друг на друга.

– Что, интересно, он имеет в виду? – спросила Кити. – Что за новости он собирается сообщить Фрости и няне?

– Не знаю, – отозвался Хэл. – Все это очень странно.

– Может быть, мы все поедем домой в Клонмиэр, а эта особа арендует наш дом и будет жить здесь? Поэтому ей и нужно все осмотреть и побывать на кухне. О, Хэл, это было бы просто замечательно! Как ты думаешь, это возможно?

– Может быть, – сказал Хэл. – Может быть. А что, если мы все поедем туда на Пасху? А Боулы откажутся от аренды, и дом снова будет наш?

Безумная надежда вспыхнула в сердцах этих двух детей. Кити побежала наверх вслед за отцом. Хэл направился в гостиную. Он достал из кармана миниатюру и снова стал ее рассматривать. Если они поедут домой в Клонмиэр, он сможет сравнить ее с оригиналом, который по-прежнему висит там. Как было глупо с его стороны опрокинуть эту дурацкую чашку и рассказывать про Брауна, с которым он и говорил-то всего один раз, когда они вместе гуляли в воскресенье. Может быть, если он подарит отцу миниатюру, это как-то компенсирует сегодняшние неудачи. Отец увидит, на что он способен, и, кроме того, это покажет, что он понимает отца, чувствует, как ему одиноко и тяжело без мамы.

Он решил сделать из этого секрет, положить миниатюру в такое место, где отец обнаружит ее случайно. Он подошел к письменному столу и написал на листке бумаги: «Папе от любящего сына. Хэл». Достав миниатюру из кармана, он завернул ее в этот листок и положил в ящик стола. Потом подошел к камину, сел в кресло и стал думать о том, как они поедут в Клонмиэр. Кити, наверное, права. Это объясняет всю ситуацию и то, что эта Аделина привезла с собой столько сундуков. Снова Клонмиэр, комната в башне, лошади, собаки, старый Тим, лес, залив, дядя Том и тетя Хариет. Все потечет по-прежнему, даже если мамы больше нет. У жизни опять появится смысл. Он будет кататься на лодке по заливу, охотиться на зайцев на острове Дун; будет рисовать Голодную Гору…

В комнату вошла Кити с таинственным видом и широко раскрытыми глазами.

– Фрости очень расстроена, – сообщила она. – Что папа мог ей сказать? А когда она пошла в комнату для гостей разговаривать с этой женщиной, губы у нее были поджаты – знаешь, как она их поджимает, когда волнуется или чем-то расстроена? Но ведь ей наверняка тоже захочется вернуться домой.

Она умолкла, так как в этот момент в комнату вошел Генри, а вместе с ним – Молли, бледная, натянутая, как струна. Генри закрыл дверь, подошел к камину и встал спиной к огню. Вид у него был взволнованный и даже несколько растерянный, словно он не мог понять, что происходит с Молли.

– Нужно быть разумной, дитя мое, – сказал он. – Ты ведь понимаешь, что я сделал это скорее ради вас, чем для своего удовольствия. Как ты думаешь, разве мне легко было все эти годы?

– Нам было так хорошо, мы были счастливы, – сказала Молли. – Нам больше никого не нужно.

Она начала плакать, как маленький ребенок, совсем не так, как плачут пятнадцатилетние девушки. Кити подбежала к ней и встала рядом. Хэл ничего не говорил. Он неотрывно смотрел на отца.

– Она удивительная женщина, – говорил Генри. – Такая умная, деятельная. Все на свете умеет. Я слишком долго не занимался делами, и у нас все запущено: прислуга, мисс Фрост да и вы тоже. А теперь ваша мачеха возьмет дела в свои руки и наведет порядок. Если вы хоть немного меня любите, вы должны радоваться тому, что произошло. Вы ее скоро оцените, я это знаю. Вы не можете себе представить, как много она уже для меня сделала.

Мачеха… Хэл продолжал смотреть на отца.

– Вас с Кити не было в комнате, когда я объявил Молли, – продолжал Генри, чувствуя на себе взгляд сына. – Две недели назад, в Ницце, я женился на мисс Прайс. Она была для меня таким прекрасным другом. Когда-нибудь, когда вы будете постарше, я расскажу вам об этом. А теперь я вас прошу оказать ей радушный прием в знак признательности за все то, что она для меня сделала. Молли, судя по всему, не слишком довольна тем, что произошло, я никак не могу понять, почему. Ведь это совсем не значит, что я буду любить ее меньше, чем раньше.

Молли продолжала плакать, теребя в руках носовой платок. Глаза у нее покраснели и распухли.

– Пойди наверх, – велел ей Генри в полной растерянности. – Если Аделина увидит тебя в таком виде, ей покажется странным, что у тебя заплаканы глаза. Боже мой, хорошенькую встречу вы мне устроили. Как я жалею, что не остался в Ницце.

Он стал шагать взад-вперед по комнате.

– Значит, она всегда будет здесь жить? – спросила Кити. – Потому и привезла так много сундуков?

– Разумеется, она будет жить вместе с нами, – раздраженно сказал Генри. – Она теперь миссис Бродрик. А вы можете называть ее Аделиной.

Молли выбежала из комнаты. Хэл слышал, как она бегом поднялась по лестнице, а потом захлопнула дверь своей комнаты. Кити вышла следом за ней. Хэл чувствовал себя ужасно. Они с отцом остались в комнате одни. Наверху было слышно, как волочат по полу сундуки, как переговариваются между собой слуги. Маленькие золотые часы на каминной полке быстро и четко отсчитывали секунды.

– И все это ради вас, для вашей пользы, – повторил Генри. – Вы должны попытаться это понять. Девочкам необходимо общество образованной и хорошо воспитанной женщины. От мисс Фрост в этом отношении нет никакого толка. С тобой, конечно, все иначе, ты в основном будешь в Итоне, но ведь существуют и каникулы. Помимо всего прочего, человеку плохо жить в одиночестве. Когда тебе будет столько же лет, сколько мне…

Он не договорил. Конец предложения повис в воздухе. Что он делает? Взывает к четырнадцатилетнему подростку за сочувствием и пониманием, к мальчику, который просто не в состоянии представить себе, что он пережил за эти годы. Бесплодные дни, бессонные ночи, которые нельзя забыть, невозможно вычеркнуть из памяти.

– Очень плохо, когда один из родителей уходит и на другого ложится вся ответственность за детей. Так случилось с моей матерью. Теперь я понимаю, каким это было для нее тяжелым бременем. Мы с братьями – твоими дядьями – этого, конечно, не понимали, но я не сомневаюсь, что ей приходилось очень нелегко.

Хэл по-прежнему ничего не говорил. Он продолжал смотреть на отца ничего не выражающим взглядом. Генри подошел к своему столу, открыл ящик и стал просматривать письма, скопившиеся за время его отсутствия. Он разрывал конверты один за другим, почти не читая того, что в них заключалось. Наверху слышались твердые быстрые шаги Аделины – она доставала вещи и раскладывала их по местам. По лестнице взад-вперед ходили слуги, перенося наверх остальные сундуки и чемоданы. Внезапно Генри увидел в ящике небольшой сверток. «Папе от любящего сына. Хэл». Он взял его в руки и посмотрел на мальчика.

– Это и есть твой подарок? – спросил он, заставив себя улыбнуться. – Спасибо тебе, мой мальчик.

Он стал разворачивать бумагу. Хэл не двинулся с места. Он не сделал попытки остановить отца. Ему казалось, что он не может пошевелиться, не может вымолвить ни слова. Он стоял посреди комнаты, словно пришибленный, не в силах помешать отцу, сердце его наполняла невыносимая боль, причину которой он едва сознавал, а черный бесенок в глубине души насмешливо шептал: «Ну давай, разворачивай, черт тебя побери, посмотри, что там такое».

Генри держал миниатюру в руках. Бумага, в которую она была завернута, упала на пол. Хэл наблюдал за его лицом, однако в нем ничто не изменилось, разве что сжались губы, отчего в углах рта залегли две жесткие морщины. Хэлу казалось, что отец смотрит на рисунок целую вечность. По-прежнему тикали часы. По улице проехал кеб. Из камина выпал уголек и продолжал тлеть на прикаминном коврике. Наконец отец заговорил, голос его, казалось, звучал издалека…

– Прекрасная миниатюра, – сказал он. – Отлично выполненная. Благодарю тебя. – Он открыл маленький выдвижной ящичек, который был в его столе, и спрятал туда миниатюру. Затем выбрал из связки ключ и запер ящичек. – Пойди сейчас к Молли и скажи ей, чтобы она привела в порядок свое лицо перед обедом. Да, вот еще, Аделина любит, чтобы обед подавался точно в половине восьмого, так что вы должны переодеться и быть готовыми за пять минут до этого времени.

– Хорошо, папа, – сказал Хэл.

Он обождал с минуту, однако Генри так и не обернулся. Он стоял, отвернувшись к камину и глядя в огонь. Хэл вышел из гостиной и поднялся по лестнице на второй этаж. Дверь комнаты для гостей была открыта. На кресле валялась оберточная бумага, а на туалетном столике были разложены серебряные щетки. В ванной комнате отца лилась вода, и там кто-то плескался. Хэл медленно стал подниматься по лестнице на третий этаж.

2

Девочкам было, конечно, хуже. Им приходилось терпеть и страдать, видя, как все в доме меняется, тогда как Хэл находился в Итоне. Им пришлось примириться с тем, что бедняжка Фрости была изгнана, а ее место заняла противная девица, выписанная из Швейцарии. У Лизет за девять месяцев переменилось пять нянек, потому что ни одна не умела правильно делать упражнения для больной ноги. Одно за другим приходили письма от Молли, то исполненные ярости, то грустные и печальные.


«Мы никогда не видим папу одного, – писала Хэлу сестра. – Она ходит за ним, как пришитая. Если он выходит из комнаты, она идет следом.

А за столом непрерывно с ним разговаривает, не обращая на нас никакого внимания, а если Кити или я пытаемся вставить слово, она злится и смотрит на нас так, словно хочет растерзать. В гостиной переставила всю мебель и сменила обивку. Мы находим эту новую обстановку отвратительной, и папа тоже, однако он не сказал ни слова. Наверное, не смеет ей противоречить».


Отец, который всегда казался таким прекрасным и недоступным, но в то же время сильным и надежным, теперь превратился в ничто. С ним совсем не считались. Бог был низвергнут со своего пьедестала. У него не было воли, не было собственного мнения. Что бы ни сказала Аделина, как всегда кратко и решительно, он тут же поддакивал, и не потому, что соглашался, а просто так было спокойнее. К нему в Итон они приехали всего один раз, и этот день был для него одним из самых несчастных. Сначала она раскритиковала его комнату, затем ей не понравился его вид.

– Не сутулься, – говорила она, – у тебя настоящий горб. Генри, этот мальчик должен носить специальный корсет, по крайней мере в течение часа каждый день. И он слишком бледен, ему нужно побольше бегать. Почему бы тебе не заняться легкой атлетикой, не вступить в какую-нибудь команду?

– Мне не хочется, – отвечал Хэл.

– Летом тебя, конечно, заставят играть в крикет. О, да ты, оказывается, еще и плакса. Понятно, так, конечно, легче всего, не требуется никаких усилий. Впрочем, мальчишки все одинаковы, их нужно подгонять и подстегивать.

Она всегда говорила в резком решительном тоне, столь характерном для всего, что она делала, так что не было никакой возможности ей возразить. Она обежала глазами стены комнаты, задержавшись на его картинах. Хэл увидел, как ее губы скривились в усмешке.

– Готовишься поступать в Академию? – спросила она. – Это дерево, похоже, стоит не на месте. Я, конечно, не берусь судить, но если уж где увижу кривую линию, то сразу же замечу. – Она рассмеялась, обернувшись через плечо к Генри. – Если так выглядит ваш знаменитый Клонмиэр, я не удивляюсь, что ты сдаешь его внаем, – сказала она. – Держу пари, что там к тому же еще и сыро, ведь рядом вода. Ну ладно, Хэл, что еще ты можешь нам показать?

– Ничего, – ответил он. – Больше ничего.

– Не очень-то много ты наработал. Так состояния не составишь. Ну, как насчет завтрака? Поедем в Виндзор? Я умираю от голода.

И так весь день – шпильки, насмешки, постоянное стремление сравнить его неловкую угловатую фигуру с тем, как выглядят другие мальчики его возраста.

– У тебя, верно, нет никакого самолюбия, – говорила она, – и никаких интересов. Неужели тебе не хотелось бы стать капитаном крикетной команды или организовать оркестр?

– Да нет, особого желания нет, – отвечал Хэл.

– Это бесполезно, Аделина, – вмешался его отец. – Такая у меня судьба: иметь сына, который не желает выдвинуться ни в одной области. Как это ни печально, но это факт.

Он говорил легким спокойным тоном, однако его слова ранили Хэла.

Они уехали пятичасовым поездом, и отец дал ему соверен.

– Твой дядя Герберт приглашает вас всех на лето в Летарог, – сказал Генри. – Мы с Аделиной, вероятно, поедем за границу.

Отец не поцеловал его. Поезд отошел, и Хэл остался на перроне с совереном в кармане. Больше они не приезжали.

Каникулы в Сонби или в Летароге оказались средством спасения. Девочки были так счастливы сбежать из дома на Ланкастер-Гейт, что просто жалко было смотреть. Теперь, когда двоюродная бабушка Элиза умерла, дом в Сонби тоже принадлежал дяде Герберту. Его семья приезжала туда на летние месяцы из Летарога.

– Как жаль, что мы не можем всегда жить у вас, – сказала однажды Кити.

– Полно, какие глупости, – улыбнулся дядя Герберт. – Я же знаю, как вы любите отца.

– Теперь у нас все изменилось.

Дядя Герберт ничего не сказал, но через некоторое время, когда сестры гуляли по песчаному берегу, Кити сказала:

– Я слышала, как дядя Герберт, разговаривая с тетей Кейси, сказал: «Черт бы побрал эту женщину». Они были в кабинете, а дверь была открыта. И еще он сказал: «Это настоящая трагедия». Подумать только, священник, а поминает черта.

– Ее никто не любит, – со злостью проговорила Молли. – Если бы у меня хватило храбрости, я бы сбежала из дома и поступила в гувернантки. Она сказала папе, что наша бедненькая Лизет хитрюга, и вообще у всех детей с физическим недостатком что-нибудь неладно с психикой. А Лизет такая умница, такая душечка. Странно, что Аделина не любит Клонмиэр, хотя никогда там не бывала. Она даже сняла картину, где он нарисован, которая висела на стене в гостиной. А когда кто-нибудь заговаривает о деревне, она начинает смеяться и отпускать язвительные замечания.

– Подумать только, – сказала Кити, – с тех пор, как умерла мама, папа всего три раза был на той стороне воды, и каждый раз останавливался в отеле в Слейне, чтобы сделать все дела. А когда мы жили в Клонмиэре, он ездил на шахты каждый день. Просто не понимаю, как там без него идет работа.

– Когда предприятие на ходу, оно уже не нуждается в постоянном контроле со стороны владельца, – заметил Хэл. – В нашем классе есть один мальчик, у него отец – владелец угольных копей, так он их не видел ни разу в жизни. Сидит себе дома и получает дивиденды. Какой смысл работать, если можно получать деньги просто так?

– Маме было бы неприятно слышать то, что ты сказал, – упрекнула брата Молли. – Она учила нас совсем другому.

– Ты права, – согласился Хэл. – Но что толку об этом вспоминать? Теперь с нами никто не разговаривает так, как разговаривала с нами мама. А если я скажу что-нибудь в этом духе в Итоне, ребята назовут меня дураком или сопляком. Если бы мы жили в Клонмиэре как раньше, все было бы иначе. Я уверен, что мы с отцом ездили бы на шахты вместе, и я бы их полюбил, потому что почувствовал бы, что шахты и наша семья это одно целое. А сейчас мне на них наплевать. Во всяком случае мы всегда будем получать оттуда сколько угодно денег, а это самое главное. Смею сказать, что когда я буду учиться в Оксфорде, я ни в чем нуждаться не буду.

– А помнишь, что нам недавно говорил дядя Герберт? Торговля медью приходит в упадок. В Корнуоле уже закрыли несколько шахт, – сказала Молли.

– Да, но, кроме этого, он еще сказал, что предприимчивые владельцы шахт обнаружили в недрах еще и олово и начинают разрабатывать его вместо меди. Цены на олово стоят очень высоко, и они по-прежнему получают большие доходы.

– А у нас может быть все иначе, – сказала Молли. – Что, если на Голодной Горе нет никакого олова?

– Медь или олово, – сказала Кити, – какое это имеет значение, если мы живем с Аделиной на Ланкастер-Гейт, за нами постоянно шпионит эта швейцарка, а папа умыл руки и не обращает на нас внимания? Лучше бы у меня не было никаких денег, и я бы жила в хижине на Килинских болотах.

– С Лондоном и Ланкастер-Гейт можно было бы мириться, если бы не Аделина, – сказала Молли. – Мы были счастливы, когда жили там с папой.

– Нет, не были, – возразил Хэл. – Никто из нас не был по-настоящему счастлив с тех пор, как мы уехали из Клонмиэра, и ты это знаешь. Все стало иначе после того, как умерла мама, и прошлое уже никогда не вернется.

Девочки с удивлением смотрели на брата. Он был бледен и возбужден, в глазах у него стояли слезы.

– Ах, теперь я ни в чем не вижу смысла. Иногда мне просто хочется умереть.

И он убежал от них прочь через сомбийские пески, ветер развевал его волосы, а за ним с лаем мчались собаки.

– У него сейчас трудный возраст, – заметила Молли. – Мальчики в это время все такие. Тетя Кейси говорит, что с Бобом было то же самое.

– У Боба есть дом, ему было куда вернуться, – сказала Кити, – а у Хэла только Ланкастер-Гейт.

По мере того как шли годы, проблема каникул стала усложняться. Вторая жена Генри не любила его детей и не делала из этого тайны. Не могло быть и речи о том, чтобы Генри любил кого-нибудь, кроме нее, а тем более своих детей. Она желала владеть им единолично, и единственным способом добиться этой цели было отдалить его от детей, внушить ему мысль, что они его совсем не любят, что никто из его родных и друзей его недостоин, и единственный человек, который его понимает и заботится о нем, это она сама. Она спасла его от невыносимого одиночества, и теперь он может получить утешение только от нее.

Поначалу было приятно сознавать, что тебя желают с такой страстью. Для Генри это чувство было ново, и он отдался ему целиком и полностью, считая, что оно вознаграждает его за потерянные годы. Это его возбуждало и льстило ему. Аделина его обожает и, обожая его, она в то же время взвалила на свои плечи все обязанности, отлично ведет его дом, делает все необходимое для его детей, сообщает ему то, что ему хочется знать, и скрывает все то, чего ему знать не следует. Брак с Аделиной сделал его жизнь простой и спокойной, говорил он себе, удобной и приятной. Если Молли, Кити и Хэл чем-нибудь недовольны, они сами виноваты, им следовало бы быть более покладистыми. Впрочем, у каждого из них своя жизнь, пусть они ее и устраивают. Он не желает, чтобы его беспокоили заботами о детях. Аделина права, вся эта троица – эгоисты, которые думают только о себе. Они не понимают, что человеку нужна жена, иначе все пойдет прахом. Если дети не могут поладить с Аделиной, пусть отправляются на каникулы куда-нибудь в другое место – к Герберту или Эдварду. Им не на что жаловаться, ведь он всегда настаивает на том, чтобы им было предоставлено все самое лучшее. Когда Молли пришло время выезжать, устраивались званые вечера и обеды; в Лондон приехали Эдвард с женой, чтобы вывозить ее в свет. Аделина это делать отказалась и была совершенно права, поскольку Молли никогда не выказывала к ней расположения. Раз или два Генри пытался поехать с ней сам, но почему-то каждый раз это оканчивалось размолвкой с Аделиной.

– Не хочешь ли поехать с нами? – предложил Генри. – На балу, который давали Гошены, Молли была просто очаровательна.

– Ничего удивительного, – засмеялась Аделина, – ведь меня там не было. Мисс Молли любит, чтобы все внимание оказывалось только ей одной, она всегда была такая. Помню, как она строила глазки учителю музыки.

– Ах, перестань, пожалуйста…

– Дорогой мой Генри, я не слепая. Значит, ты снова собираешься куда-то ехать? Предпочитаешь общество дочери обществу жены.

– Конечно же, нет. Если ты хочешь, чтобы я остался дома…

– Дело совсем не в том, чего я хочу и чего нет. Ты же знаешь, что я никогда не думаю о себе. Нет-нет, если тебе нравится сидеть в душном зале и смотреть, как твоя старшая дочь лезет из кожи вон, чтобы подцепить жениха – пожалуйста, на здоровье. А я пораньше лягу спать, у меня отчаянно болит голова.

– Ладно, я останусь дома, Молли может поехать с Эдвардом.

После двух-трех подобных сцен было гораздо проще окончательно предоставить заботу о Молли Эдварду. Следующая проблема возникла тогда, когда Хэл написал отцу, приглашая его приехать четвертого июля. Он был загребным в состязаниях старших классов и хотел, чтобы отец присутствовал при этом событии.

«Приезжайте, пожалуйста, один или вместе с Молли и Кити».

Генри опасался, что это вызовет гнев Аделины, и пытался незаметно спрятать письмо, однако ее острый взгляд тут же заметил штемпель Итона и почерк Хэла на конверте.

– Ну как, что хорошенького пишет твой сынок? – поинтересовалась она. – Какие-нибудь неприятности с учителями?

– Он хочет, чтобы я привез девочек в Итон четвертого. Он гребет на одной из лодок.

– Меня, конечно, не приглашают.

– В общем-то нет. Но он, конечно, будет рад тебя видеть.

– Дорогой мой, не надо передо мной притворяться, я этого не люблю. Я бы не поехала в Итон, даже если бы меня пригласили. Дело в том, что у нас намечались гости к ленчу, я пригласила Мейсонов и Армитажей. Я понятия не имела, что тебе вздумается ехать в Итон. Мне будет весьма неудобно принимать гостей без хозяина дома. В конце концов, это же твои друзья, а не мои. Я, разумеется, совсем не хочу нарушать твои планы, только непонятно, с чего это Хэлу вздумалось тебя пригласить. Просто он хочет, чтобы было перед кем покрасоваться. Ведь гребля – это единственное, чем он может похвастаться, если, конечно, не считать попоек.

– Что ты хочешь сказать, черт возьми?

– Ах, прости, пожалуйста. Я забыла, что ты не видел фотографию, которую он прислал Кити. Я случайно нашла ее на ее туалетном столике. Он, по-видимому, заключил пари со своим дружком, кто больше выпьет пива из какой-то чудовищной кружки. Твой сынок выиграл, отличился, а дружок запечатлел этот торжественный момент на фотографии. Мне сразу показалось, что на этой фотографии он – точная копия твоего братца Джонни, только не хотелось тебе об этом говорить. Ты должен за ним последить. Всем известно, что такие вещи передаются по наследству. – Оназасмеялась и встала из-за стола. – Бедняжечка! Вот что значит быть отцом. Но я, по крайней мере, избавляю тебя от многих забот. Утром я повезу Лизет к массажистке, а днем заеду за Кити в танц-класс и заберу ее домой. Я бы на твоем месте написала Хэлу и поздравила его с успехами на поприще потребления крепкого эля.

Она выплыла из комнаты, готовясь к очередной баталии с кухаркой. Генри ничего не сказал. Он собрал свои письма и отправился в курительную. Хэл похож на Джонни… До сих пор никто не замечал между ними сходства. А может быть, замечали? И просто не говорили, чтобы его не огорчать… Аделина так часто оказывалась права в своих суждениях, у нее такой проницательный ум. Такие вещи передаются по наследству. Джонни и их дед, старый Саймон Флауэр… Да нет, все это глупости. Что общего между пагубной страстью Джонни и юношеской выходкой – подумаешь, выпить здоровенную кружку эля на пари. Генри барабанил пальцами по каминной полке, глядя на картину, изображающую Клонмиэр, которую Аделина велела перевесить из гостиной сюда. Боулы не собираются возобновлять аренду. Что же теперь делать с этим имением? Жить там он больше не может. С этой частью жизни покончено навсегда. Сейчас ему тяжело даже читать письма старого Тома. Однако шахты продолжают процветать, в особенности теперь, когда под залежами меди обнаружено олово. Хэл похож на Джонни… Генри поднялся наверх, подошел к комнате Кити и открыл дверь с ощущением, что делает что-то непозволительное. В комнате никого не было. Он подошел к туалетному столику и взял в руки фотографию. Двое восемнадцатилетних юношей смотрят друг на друга и смеются. У одного в руках огромная кружка, как и говорила Аделина. Как вырос Хэл, он уже совсем взрослый. Генри и не заметил, как пролетели все эти годы. А он так мало видел сына. Мальчик предпочитает проводить каникулы у Герберта в Летароге, вместо того чтобы приезжать домой. Всегда считалось, что Хэл похож на него. Но то, как он стоит – одна рука в кармане, в другой эта пивная кружка; весь его вид, беззаботный и слегка заносчивый, эта приподнятая бровь – ну чем не Джонни? На него нахлынула волна воспоминаний, он поставил фотографию назад на туалетный столик, вернулся в курительную, сел за стол и положил перед собой листок бумаги.


«Мой дорогой Хэл, мне очень жаль, что я не могу приехать к тебе четвертого, на этот день у нас приглашены гости. Я попрошу твоего дядю Эдварда, чтобы он поехал вместо меня, и не сомневаюсь, что Молли и Кити захотят его сопровождать…»


Хэл только пожал плечами, прочитав это письмо. Он разорвал его на мелкие клочки и выбросил в мусорную корзину. Отца, конечно, не пустила эта женщина; он знал, как все это будет. Ну и ладно, какого черта. Отец не хочет посмотреть, как он гребет, тут ничего не поделаешь. Гребля – это единственное, что он делает вполне прилично, и он втайне надеялся, что отец будет им гордиться. Похоже, он ошибся. Отцу это не интересно. В Итоне он последний семестр, и за все четыре года отец приезжал к нему всего один раз. То же самое будет в Оксфорде. Изредка письмецо, щедрый чек и больше ничего. Ну что же, он уже привык. Все это больше не имеет значения.

Хэл находился в Оксфорде уже второй год, когда Молли, гостя у Эйров по ту сторону воды, познакомилась с Робертом О'Брайеном Спенсером, сельским врачом и другом ее дядюшки Билла, и обручилась с ним.


«Он такой милый, – писала она брату, – и просто влюблен в наши края, так же, как и я сама. Пожалуйста, не думай, что я выхожу замуж только для того, чтобы избавиться от Аделины, потому что это неправда, что бы она ни говорила отцу. Но самое замечательное вот что: мы будем жить всего в тридцати или сорока милях от Клонмиэра, и Роберт хочет написать отцу и попросить для нас разрешения приехать туда на Рождество – домой, понимаешь? – чтобы как следует проветрить милый старый дом. Ты, конечно, тоже должен туда приехать вместе с нами, Кити и Лизет».


Домой, после десятилетнего отсутствия. А старушка Молли взяла да и обручилась, да к тому же еще и с кем? С нашим земляком. Самое замечательное событие за все время его пребывания в Оксфорде, даже лучше, чем лодочные состязания с Кембриджем, которые состоялись прошлой весной. Это нужно отпраздновать, устроить званый обед для всех друзей и славно напиться. Деньги у Хэла не держались, они текли как вода, но какое это, черт возьми, имеет значение? Наша старушка-шахта все выдержит. Он напишет портрет Молли и преподнесет его жениху… Домой на Рождество…

Свадьба Молли состоялась в сентябре, это был такой великолепный праздник, собравший весь многочисленный клан, что даже Аделине не удалось его испакостить, хотя она и сделала для этого все, что только возможно. Она, естественно, распоряжалась всей церемонией и устроила прием в огромном мрачном и абсолютно безликом зале отеля, начисто лишенном домашнего уюта, под тем предлогом, что дом на Ланкастер-Гейт слишком тесен. Однако она ничего не могла сделать с сияющим личиком Молли, когда та стояла в центре зала, принимая своих гостей, не могла заглушить шепот восхищения, адресованного Кити, главной подружке, которой уже исполнилось семнадцать лет, – она уже миновала стадию неуклюжего подростка и была поразительно хороша, точь-в-точь как в свое время ее мать. Как Аделина ни старалась, ей не удалось оттащить Генри от рослого жениха, когда тот просил у него позволения провести всей семьей Рождество в Клонмиэре.

– Наша взяла, – радостно сообщил Хэл, потирая руки. – Мы ее победили. Не смотри на меня с таким ужасом, Лизет, она нас не слышит. А если даже и слышит, мне все равно. Мы с Кити повезем тебя домой, на ту сторону воды.

Они отправились в путь шестнадцатого декабря, прибыли в Слейн, откуда поездом добрались до Мэнди, где обнаружили, что маленький колесный пароходик все еще ходит, несмотря на то что сезон уже закончился, и может доставить их в Дунхейвен, сделав двадцать миль по заливу. Десятилетняя Лизет стояла у борта между братом и сестрой и смотрела на все это первый раз в своей жизни. Испуганное выражение постепенно сходило с ее маленького худенького личика, на щеках заиграл румянец. Дул легкий западный ветерок, в небе плыли пушистые облака, холмы зеленели под солнцем.

– Вот замок Эндрифф, где родилась наша бабушка, – сказал Хэл, указывая вдаль. – Там живут наши родственники, троюродные братья и сестры. Я думаю, Молли пригласила их к нам. Они, наверное, уже совсем большие. А там, видишь? У самого берега стоит церковь, это Ардмор. Мы ездили туда каждое воскресенье, там похоронена мама.

Какая она маленькая, эта церковь, одинокая, открытая всем ветрам. Неужели мама лежит здесь все эти десять лет, и рядом нет ни одной близкой души? Интересно, приносит ли кто-нибудь цветы на ее могилу? Хэл почувствовал, что у него сжалось горло. Прошлое казалось таким далеким, таким давним.

Вот Голодная Гора подняла свою старую гранитную голову в небо, а у подножья – рудник, заводские трубы, сараи, рельсы для вагонеток, а когда пароход обогнул мыс, перед ними открылась горбатая спина острова Дун, длинный ряд гарнизонных строений и деревушка Дунхейвен, примостившаяся в тени холмов.

– Посмотри туда, в глубину залива, там, напротив гавани – Клонмиэр, видишь? – показал Хэл.

В полном молчании они смотрели на родной дом, который покинули маленькими детьми. Солнце било в окна, освещало серые стены. Патина времени покрыла новое крыло, притушив свежие краски, и оно сделалось частью целого, но было по-прежнему пусто – никто к нему не прикасался с того самого дня, когда строители покинули его в тысяча восемьсот семьдесят первом году. На старой башне развевался флаг; в заливе стояли на причале лодки.

У Кити по щекам струились слезы.

– Я знаю, что это глупо, но ничего не могу с собой поделать, – сказала она, улыбаясь Хэлу. – Я думала увидеть какие-то перемены, но все осталось по-прежнему. Все, как было.

– Там, в одной лодке кто-то сидит, – сказал Хэл. – Интересно, кто это, Салливан или Бэрд? Наверное, ловят килигу.

– А цапли по-прежнему живут в конце парка, – сказала Кити. – Посмотри, Лизет, видишь их лохматые гнезда возле другого рукава? Вот и причальная стенка. А в гавани совсем сухо, отлив. Придется бросить якорь и добираться на лодках.

– Я вижу на пристани Молли и Роберта, – сообщила Лизет, – а с ними еще какие-то люди. Мужчина с седой бородой, а одет, как священник.

– Это дядя Том, – закричал Хэл. – Когда-то он был лучшим папиным другом. А вон там, смотри, тетя Хариет машет платком.

– А с ними, наверное, Джинни, – сказала Кити. – Боже мой. Ведь ей было всего шесть лет, когда мы уехали. А теперь, наверное, уже шестнадцать.

Лопасти парохода захлюпали по воде, и суденышко дало задний ход. Бросили якорь. На легкой волне залива запрыгали небольшие лодки. Все улыбались, целовали друг друга, здоровались. Том положил одну руку на плечо Хэла, а другой обнял Кити. Тетя Хариет подхватила на руки Лизет и крепко прижала ее к себе. Джинни смотрела то на одного, то на другого своими ласковыми карими глазами.

– Бог вас благослови, – сказал дядя Том своим глубоким басом. – Мы так рады, что вы вернулись домой, так счастливы и благодарны.

Знакомая булыжная мостовая, галечный пляж, лодки, вытащенные на берег, чтобы их не смыло приливом. Лавка старого Мэрфи, мастерская свечника на углу, паб на той стороне площади. Был базарный день, и повсюду убирали прилавки. Пастух гнал стадо вверх по дороге. Тут и там на площади стоят мужчины, в зубах соломинка, взгляд устремлен в пространство, стоят и ничего не делают – обычная картина. В дверях одного дома женщина осыпает бранью соседку; откуда-то выбежал бедно одетый ребенок, держа палец во рту. На ступеньках лавочки Мэрфи стоит священник, держа под мышкой кочан капусты. Группка шахтеров в рабочей одежде идет по дороге от Голодной Горы, распевая песни.

– Зачем только мы оттуда уехали? – проговорил Хэл. – Почему папа заставил нас уехать?

Дядя Том улыбнулся и взял его за руку.

– Это уже не важно, – сказал он. – Вы теперь опять дома.

Как приятно снова видеть дядю Тома, поцеловать в пухлую щечку тетю Хариет; вдохнуть знакомый запах пасторского дома, где всегда пахнет кожаными креслами, папоротником и собаками; пить чай со всякой снедью, включая фруктовый кекс собственного изготовления тети Хариет. А в душе теснятся воспоминания, счастливые воспоминания детства.

– Вы по-прежнему сбиваете масло из сливок, которые снимаете раковиной?

– А дядя Том все еще ездит по воскресеньям в Ардмор верхом?

– А помните, как мы после чая играли в шарады, а мама притворялась, что не может отгадать, хотя с самого начала знала, какое слово мы загадали?

– А вы не забыли пикник на Килинских болотах, когда Кити упала в яму?

– А экскурсию на Бул-Рок?

– А бал, который давали офицеры гарнизона на острове Дун?

Лет, проведенных в Лондоне, словно и не бывало. Итона и Оксфорда не было в природе. Аделина и Ланкастер-Гейт это просто дурной сон.

Молли не забыла, что он хотел получить комнату в башне, и Хэл в первый вечер, который они провели дома, оглядывал ее стены, слишком взволнованный, чтобы сказать хоть слово. Боулы не пользовались этой комнатой, от стен тянуло сыростью и нежилым духом. Картины потускнели, некоторые даже покрылись плесенью. На старом шкафу стоял ящичек с птичьими яйцами, покрытый толстым слоем пыли. Он забыл, чей это был ящичек. Может быть, он принадлежал деду, который выиграл серебряный кубок на состязаниях борзых собак? Хэл снял ящичек со шкафа и стер с него пыль. Была там и разобранная на части удочка. Она уже никуда не годилась. Хэл был рад, что Боулы ничего не изменили в этой комнате. В ней было что-то интимное, личное, что принадлежало только семье. Дом оставался таким же, как прежде, разве что чуть постарел и обветшал. Некоторые ковры вытерлись, занавеси в столовой никуда не годились. Слуги, которых Молли привезла с собой из Робертова дома, говорили, что пользоваться кухонной плитой почти невозможно, а насос в конюшне совсем сломался.

– Но какое это имеет значение? – говорила Молли за обедом. – Мы снова дома, и если рождественскую индейку придется жарить прямо в столовой, на огне в камине, она от этого будет еще вкуснее.

Снова плеск волн в заливе. Снова полная луна над Голодной Горой.

Нужно было так много осмотреть, так много сделать, а времени было так мало. Как странно, что в конюшне уже не было старых лошадей, а каретный сарай опустел, потому что кареты и коляски давным-давно перевезли в Лондон, а в его прежней комнатушке над конюшней жил грум, которого привез с собой Роберт. В некоторых местах были разбиты окна; между камнями пробивалась трава.

– А как прекрасно все содержалось раньше, – со вздохом сказала Молли мужу. – Помню, каждое утро помощник конюха, прежде чем чистить лошадей, мыл весь двор, и только потом Тим подавал к подъезду коляску, если маме нужно было ехать в Дунхейвен. Ну ладно, пусть Боулы не заботились о том, чтобы держать имение в порядке, но тогда это должен был делать приказчик.

– Так всегда бывает, когда хозяева не живут в доме, – заметил Роберт. – Трудно винить приказчика, да и вообще кого бы то ни было. Люди понимают, что никому нет дела до порядка. Что толку, думают они, заботиться об имении, если хозяин целых десять лет глаз не кажет? Ничего, Молли, попробуем что-нибудь сделать сами, пока мы здесь.

Хэл вместе с сестрой решили навестить старых слуг, живших в коттеджах в Оукмаунте, и ушли оттуда молчаливые и разочарованные, потому что тем для разговора хватало всего на несколько минут, после чего посетители смущенно замолкали, чувствуя себя незваными и нежеланными.

– Ах, как вы похожи на вашу маменьку! – воскликнула вдова старого Тима, глядя на Кити. – Точь-в-точь такие же ясные красивые глазки, упокой Господи ее душу.

В этом же духе старушка продолжала причитать еще несколько минут, давая им понять, что она все помнит, а потом пошли жалобы на трудные времена: ее дети – оба, и сын, и дочь, – уехали в Америку. При этом она неотрывно смотрела на Хэла.

Он отдал ей всю мелочь, которая была у него в кармане; она жадно схватила деньги, и когда, распростившись с ней, Хэл обернулся через плечо, то увидел, что ее морщинистое лицо приняло совсем другое выражение и что она бормочет что-то про себя. Тут он понял, что она уже забыла про них, а воспоминания об их матери – это просто способ завоевать их расположение. Единственное, что интересовало вдову Тима, это деньги, которые она держала в руках. Они направились в пасторский дом, где дядя Том и тетя Хариет вернули им веселое расположение духа.

– Десять лет – долгий срок, – говорил дядя Том, – но вас не должно это беспокоить. Вы вернулись домой и останетесь здесь. Что ты собираешься делать, Хэл, после окончания Оксфорда?

– Ничего, – улыбнулся Хэл. – Жить в свое удовольствие и писать картины для друзей.

Тетя Хариет покачала головой.

– Я вижу, ты усвоил дурные привычки, – сказала она. – У тебя было слишком много денег и никакого руководства. Пойди помоги нам сбивать масло, Джинни покажет тебе, как это делается.

Добела выскобленный молочный чулан, тетя Хариет хлопочет вокруг своих горшков и мисок.

– А ну-ка попробуй заработать свой обед, вместо того чтобы сидеть на столе да угощаться сывороткой. Посмотри на Джинни, она такая малышка, а энергии у нее вдвое больше.

– Женщины должны работать, а мужчины – развлекаться, – поддразнивал Хэл девушку, дергая ее за волосы. – Помнишь, как я вез тебя на тачке и уронил, а ты плакала?

– Да, а ты ее целовал и просил прощения, – сказала тетя Хариет.

Хэл сунул палец в миску с желтыми сливками и хитро поглядывал на Джинни, а она, засучив рукава и собрав волосы на затылке, чтобы не мешали, вертела ручку маслобойки.

– Ты, наверное, уже слишком взрослая, чтобы целоваться, – сказал он.

– Даже чересчур взрослая, – подтвердила Джинни.

– И слишком разумная, теперь уже не станешь кататься на тачке и тем более падать.

– Это зависит от того, кто будет меня катать.

– Хочешь попробовать? Я прокачу тебя вокруг сада.

– Нет, не хочу.

– Тогда пойдем на залив удить рыбу, если тебе угодно мне довериться.

– Я ничего тебе не обещаю, пока ты не перестанешь лазить пальцами в сливки.

Хэл рассмеялся и, соскочив со стола, встал рядом с ней и взялся за ручку маслобойки.

– Ах, Джинни, – сказал он, – ты никуда не уезжала из дома и поэтому не знаешь, что это значит: вернуться домой.

Что толку огорчаться из-за того, что между ним и обитателями Клонмиэра встали долгие годы? Ведь сам Клонмиэр не изменился, остался прежним. Нужно радоваться каждой минуте. Это было действительно счастливое Рождество. Кухонную плиту каким-то образом удалось наладить, индейка была зажарена, и Хэлу, как главе дома, было предложено ее разрезать, что он и проделал с такой щедростью, что ему самому достался один остов. Праздник удался на славу, за столом сидели Бродрики, Спенсеры, Каллагены и эндриффские родичи Флауэры: Саймон, Джудит и Франк – и после того как рождественский обед был съеден, затеяли игру в прятки – пустые комнаты нового крыла наполнились веселым шумом, там раздавался топот ног, громкий говор, крики и смех. Том Каллаген стоял вместе со своей женой в коридоре, соединявшем новое крыло здания со старым домом, прислушиваясь к топоту, хлопанью дверей и радостным крикам.

– Какая трагедия, – тихо заметил он. – Ведь так могло быть все эти годы. В этих комнатах стояла бы мебель, а девочки и мальчик росли бы в родном гнезде. А Генри… наш милый Генри, всегда такой добрый и великодушный.

– Как ты думаешь, он когда-нибудь вернется сюда? – спросила Хариет.

Пастор покачал головой.

– Ты же видела его письма, – сказал он, – и понимаешь, что с ним произошло. Он стал другим человеком.

– Хэл очень похож на него, – сказала его жена. – Тот же шарм, та же улыбка. Но чего-то ему недостает, нет той энергии, того напора, что были у Генри. И говорит иногда с такой горечью, а ведь ему всего двадцать лет.

– Но последние десять лет им никто не занимался, а все, чему его учила мать, заброшено и забыто, – сказал Том. – Вот если бы Генри захотел, если бы он сломал стену, которая выросла между ними… Впрочем, не знаю, поможет ли это. Из-под мальчика выбили самую основу, самый фундамент.

Кити бежала по лестнице главного холла, преследуемая Саймоном Флауэром. Лизет, раскрасневшись против обыкновения, на цыпочках прокралась в гостиную, которой никто не пользовался. Наверху на галерее раздался смех: это Роберт нашел там Молли, и они прошлись в вальсе по лестнице. В маленьком будуаре, расположенном над заколоченным парадным входом, Хэл сражался со стеклянной дверью, ведущей на балкон, пытаясь ее открыть. Она заржавела и разбухла, и никак не хотела открываться.

– Эта комната должна была служить маминым будуаром, – сказал он. – Отец специально так распланировал, поместил ее рядом со спальней. Тебе нравится?

Джинни кивнула.

– Я часто сюда приходила тайком, когда Боулов не было дома. Именно таким я себе и представляла этот будуар. Вот здесь, в уголке, должен был стоять ее письменный столик рядом с камином. А тут кресло, а возле него – другое.

Она улыбнулась Хэлу, глядя на него с сочувствием и пониманием.

– Ты ее помнишь? – спросил он. Джинни отрицательно покачала головой.

– Помню только ласковый голос и темные волосы. И как она меня целовала, когда меня приглашали к чаю, – сказала она.

Хэл смотрел прямо перед собой, засунув руки в карманы.

– Понятно, – сказал он. – Самое ужасное, что я и сам помню не больше твоего. А ведь я любил ее больше всех на свете. – Он снова попытался открыть дверь, но она слишком разбухла от сырости. – Не могу открыть, – сказал он. – Она закрыта навечно. – Он отвернулся, пожав плечами. – Пусть все остается, как есть, – сказал он. – Все равно в этой части дома никто больше не будет жить.

Она пошла за ним по галерее в сторону лестницы. Прятальщики перешли в старый дом. Большой холл был пуст.

– Как странно, – сказал Хэл, – обычно считается, что привидения водятся в старых домах, в новых их не бывает. А вот в этом новом крыле я их так и чувствую.

Джинни протянула ему руку. – Ты ведь ничего не имел бы против, если бы это был дух твоей мамы, правда, Хэл? – спросила она.

Она была олицетворением молодости, отваги и уверенности в себе. И не стеснялась держать его за руку, когда они стояли в тишине.

Хэл покачал головой.

– Нет, как это ни странно, я не чувствую здесь духа моей матери, – сказал он. – Здесь по-прежнему живет дух отца, он скрывается в темных углах. Пойдем отсюда, Джинни, я не хочу о нем думать, я хочу думать о нас с тобой. Сейчас ведь Рождество, время для веселья и счастья.

3

Когда январь подошел к концу и рождественские праздники кончились, Молли и ее муж взяли Лизет к себе, и она осталась жить в соседнем графстве, а Кити поехала гостить к своим родственникам Флауэрам в замок Эндрифф. Один только Хэл уехал снова на ту сторону, предполагая провести один день на Ланкастер-Гейт, прежде чем возвращаться в Оксфорд.

– Всегда помни, – говорил дядя Том, прощаясь с ним на причале в Дунхейвене, – что наш дом для тебя родной и ты всегда можешь найти у нас приют, и не потому, что ты сын своей матери, и не ради твоего отца, а просто потому, что это ты. Мы все тебя очень любим. Джинни будет не хватать твоей дружбы.

– Спасибо, дядя Том, – сказал Хэл, – я буду это помнить.

Сердце его наполняла глубокая грусть, когда пароходик выбрался из гавани в залив Мэнди-Бей, и Клонмиэр, Дунхейвен и остров Дун превратились в легкие серые тени на фоне гор. Праздники, которые так много для него значили, стали уже частью прошлого. Он не знал, придется ли ему когда-нибудь вернуться в эти края, и его охватывало отчаяние при мысли о том, что эта разлука – навсегда.

Когда он приехал на Ланкастер-Гейт, отца и мачехи не было дома. Он сидел в гостиной, листая журналы. У него было такое ощущение, что вся комната пропитана духом Аделины, наполнена ею – вот ее вязанье, ее книги, бумага для писем на письменном столе. Все на своих местах, все аккуратно, но как-то бездушно, не чувствуется уюта, и он сидел, ожидая, что вот-вот раздадутся ее быстрые твердые шаги, ее резкий скрипучий смех. Его охватил прежний страх школьных лет, страх перед необходимостью поддерживать беседу, и чтобы успокоиться, он прошел в столовую и налил себе щедрую порцию виски с содовой. Это был единственный способ выдержать вечер. В Дунхейвене у него ни разу не возникало подобное желание. А вот здесь, в холодной бездушной атмосфере Ланкастер-Гейт, он не мог без этого обойтись. К тому времени, когда вернулись отец с мачехой, ему стало тепло и все на свете безразлично; страхи его сменились ложной храбростью. Жизнь уже не казалась непреодолимо сложной, он чувствовал себя в силах ей противостоять.

– В Клонмиэре, верно, все заросло грязью, как в свинарнике, – сказала перед обедом Аделина, – но вам, я полагаю, это было безразлично, и вы ели кое-как и где придется.

– Напротив, – возразил Хэл, – Молли кормила нас на убой, словно боевых петухов. А кроме того, рядом у нас дядя Том и тетя Хариет, а уж они-то никому не дадут голодать.

– А, это, наверное, тот пастор, у которого жена целыми днями торчит в кухне? – поинтересовалась Аделина. – Это ведь ваши единственные соседи, больше никого нет на целые мили. Как только твой отец мог выдержать такую жизнь? Это выше моего понимания.

– Каллагены – добрейшие люди на свете, я не знаю никого лучше них, – сказал Хэл. – Дядя Том и папа были прежде просто неразлучны.

– Faute de mieux,[55] – рассмеялась Аделина. – Теперь, я полагаю, у него вряд ли найдется что-нибудь общее с каким-то скучным пастором, который живет в этой глуши. Если бы не майорат, твой отец завтра же продал бы это имение, он не раз мне об этом говорил.

В гостиную вошел Генри, и через несколько минут слуга доложил, что обед подан.

Хэл ел молча, кипя от негодования. Какая лгунья эта женщина, как легко она говорит о том, что отец может продать Клонмиэр! Он никогда этого не сделает. Однако во время обеда Аделина, не обращая ни малейшего внимания на Хэла, словно его не было за столом, непрерывно говорила, все время возвращаясь к вопросу о том, как нерасчетливо удерживать за собой имение, от которого нет ни пользы ни радости, а напротив, только одни расходы. Ни разу она не произнесла слова «Клонмиэр». Она рассказывала о своих друзьях, которые жили на севере Англии. Они, по ее словам, много лет не знали, что им делать с домом и запущенным имением, а недавно наконец избавились от него.

– Они продали землю под застройку за огромные деньги и счастливы, что разделались с этой обузой. Теперь они собираются жить в основном за границей. Но у них, разумеется, нет никаких детей и нет этого нелепого майората.

Только после того как обед был закончен и Аделина вышла, оставив их вдвоем, Генри стал расспрашивать Хэла о Клонмиэре и Дунхейвене. Он говорил, как будто бы спокойно, но за этим спокойствием скрывалось волнение, странное желание услышать и узнать, хотя он стремился этого не показать. Как поживают Каллагены? Как Том? Сильно изменился? Постарел? Следят ли Боулы за садом и парком или все заросло и запущено? Почтительно ли вел себя приказчик? Слышал ли Хэл что-нибудь о том, что шахты теперь ориентируются вместо меди на олово? Какие перспективы на будущее?

– Насколько я понимаю, олова там много, – сказал Хэл отцу, – но разрабатывать его легче, и оно требует меньших затрат. Дядя Том мне говорил, что в связи с этим многих шахтеров уже уволили. Они ничего не могут понять, ведь работают на шахте уже столько лет.

– Придется им с этим примириться, – сказал Генри.

– Наверное, это так, только дядя Том говорит, что им приходится нелегко, ведь они неожиданно, буквально в один день лишились источника существования. Прошлой зимой многие семьи сильно бедствовали. Молодежь подумывает об эмиграции, кое-кто уже уехал в Америку.

– Меня это не касается. Я забочусь о тех, кто на меня работает, плачу им хорошие деньги. Буду и в дальнейшем продолжать это делать, до тех пор пока цены на олово держатся и шахты себя оправдывают.

– А что будет потом? Генри пожал плечами.

– Закрою их или заблаговременно продам. Выбрав психологически подходящий момент, – сказал он, – когда решу, что это наиболее разумно.

– Дядя Том предполагает, что именно так ты и поступишь, – сказал Хэл. – Мне кажется, это его беспокоит. Он говорит, что многие рабочие останутся без работы.

– Том священник. Это его обязанность думать о таких вещах, – сказал Генри. – А меня это не касается. Шахты – моя собственность, и я имею полное право делать с ними все, что захочу.

Хэл ничего не сказал. Это не его дело. Он внезапно вспомнил, как перед отъездом побывал в Ардморе на могиле матери. Он взял с собой Джинни, и они поехали в двуколке пастора. Могила содержалась в идеальном порядке, всюду были посажены цветы.

– Отец и мама постоянно ухаживают за ней, – говорила Джинни. – Каждую весну там цветут нарциссы.

Они постояли там вдвоем, и Джинни смахнула с камня сухие листья. На камне было написано: «Кэтрин, возлюбленная супруга Генри Бродрика». Рассказать отцу о том, что он ездил на могилу? Но отец ничего не спросил. Он никогда не говорит об Ардморе. И никогда не говорит о пустующем новом крыле Клонмиэра.

– Так, значит, Кити и Лизет решили пожить у Молли? – спросил он. – Очевидно, они предпочли ее общество моему.

– Мне кажется, они бы вернулись, если бы думали, что нужны вам, – сказал Хэл.

Генри ничего не ответил. Он вертел в руках ножку своей рюмки.

– Ты, вероятно, не согласишься со мной, чтобы нарушить майорат?

Хэл смотрел на отца, широко раскрыв глаза.

– О чем вы говорите? – спросил он.

– Твой прадед оставил длинное и очень подробное завещание, – сказал Генри. – Если я захочу продать имение, я должен получить согласие моего наследника. Я не имею права сделать это самостоятельно. Если ты дашь свое согласие, я, разумеется, тебе это компенсирую, когда ты достигнешь совершеннолетия, оно ведь не за горами, всего через несколько месяцев, и у тебя будет весьма приличный доход, на который ты сможешь жить. Судя по тому стилю жизни, который ты усвоил в Оксфорде, деньги тебе не помешают.

Хэл багрово покраснел.

– Простите, отец, – сказал он, – но я не могу этого сделать. Вы, наверное, не понимаете, что означает для меня Клонмиэр – для меня, для Молли и для Кити. Это наш дом, мы его неотъемлемая часть, хотя у вас, возможно, с ним связаны другие чувства.

– Но вы ведь давно уже там не живете, с самого детства, – сказал Генри. – Эта поездка на Рождество не в счет, просто пикник и ничего больше. Аделина всегда говорит, что нелепо держаться за имение, которое требует постоянных расходов – жалованье слугам, ремонт и все прочее, – и она абсолютно права. Это имение самая настоящая течь, через которую уплывают мои доходы, а взамен оно не приносит ничего.

– Евангелие от святой Аделины, – с горечью проговорил Хэл.

– Совершенно ни к чему дерзить, – остановил его Генри. – Твоя мачеха весьма дальновидная женщина, и то, что она говорит, исполнено здравого смысла. Что мне пользы от Клонмиэра? Ответь, если можешь. Я не был там уже десять лет.

– Кто же в этом виноват, кроме вас? – сказал Хэл. – Дом стоит на месте и только ждет, чтобы вы туда приехали. Он все такой же, разве что немного обветшал. Раньше вы его любили, вы и теперь его любите, только не хотите туда ехать, потому что боитесь.

– Что ты хочешь этим сказать? Чего я боюсь?

– О, не беспокойтесь, я говорю не о маме. Ее дух не станет вас тревожить. Она вас давно простила. Мама сказала мне об этом, когда я был на ее могиле, которую вы, по-моему, никогда не видели. Вы боитесь себя, того человека, которым вы когда-то были. Боитесь, что, если вернетесь домой, он явится из мрака и начнет вас преследовать. Вот почему вы хотите продать дом: чтобы похоронить этого человека раз и навсегда.

Хэл поднялся на ноги, бледный и дрожащий. Слова слетали у него с языка, он даже не вполне отчетливо сознавал, что говорит.

– Ты слишком много выпил, – медленно проговорил Генри. – Мне сразу так показалось, как только мы сели обедать. И это не в первый раз. Аделина меня предупреждала. Она говорит, что у тебя это вошло в привычку, а она всегда знает, сколько ты пьешь, у нее есть свои способы определить. Она видела, как ты пробираешься к буфету и угощаешься, когда думаешь, что поблизости никого нет.

– А почему я это делаю, как вы думаете? Да потому, что мне невыносимо сидеть здесь между вами и видеть, как вы с каждым днем становитесь все более жалким человеком, безнадежным человеком, все больше и больше зависите от нее решительно во всем, черт бы все это побрал. Никто из нас – ни Молли, ни Кити, ни я, ни Лизет – ничего для вас не значим, абсолютно ничего. А теперь она заставляет вас продать Клонмиэр. Слава богу, что я могу этому воспрепятствовать. Я не позволю нарушить майорат, даже если вы предложите мне десять тысяч фунтов…

Он внезапно замолчал, так как в комнату вошла Аделина.

– Что здесь происходит? – спросила она. – Мне даже в гостиной было слышно, как кричит Хэл. Ты что, хочешь, чтобы сюда сбежались слуги?

– Пусть приходит кто угодно, мне это безразлично, – сказал Хэл. – Однако должен вам сказать, что на этот раз вы просчитались. Я не доставлю вам этого удовольствия, не позволю себя подкупить, чтобы вы могли продать Клонмиэр.

– Уходи отсюда и ложись спать, – коротко велел ему отец. – Утром с тобой можно будет разговаривать более осмысленно.

– Вполне возможно, – заметила Аделина, – если он предварительно не приложится к графинчику. – Она с презрением указала на его трясущиеся руки. – Посмотри на него, вполне можешь гордиться своим сыном. Месяц, проведенный в ваших прекрасных краях, пошел ему на пользу, не так ли? Он едва стоит на ногах. Там его ничто не стесняло, вот он и принял свой истинный облик. Теперь ты наконец видишь, Генри, каков он есть. А раз уж зашла об этом речь, можешь полюбоваться на счета, которые пришли за время его отсутствия. Оксфордские торговцы не любят ждать до бесконечности, так же как и все другие. Весьма красноречивые счета, доложу я вам, во всяком случае большинство из них. Вот, например, этот: пятьдесят фунтов за вино, доставленное молодому джентльмену в прошлом семестре. – Она бросила счета на стол. – А вот еще один, даже целая пачка. Тебе хватит работы на целое утро, если ты пожелаешь ими заняться. И наконец, весьма приятное извещение из банка, мастер Хэл, в котором управляющий уведомляет вас, что у вас дефицит в двести фунтов.

Хэл видел перед собой два лица: холодная непроницаемая маска отца и красная торжествующая физиономия мачехи.

– Как вы смеете вскрывать мои письма? – закричал он. – Какое вы имеете право?

– Мой дорогой Хэл, к чему такая театральность? У вас с отцом одинаковые инициалы, я посчитала, что это его письма, и, естественно, вскрыла их. А вот еще и billet-doux[56] с той стороны, полученное сегодня с вечерней почтой. Тысяча извинений за то, что я на него взглянула. Судя по почерку, эта особа, которая подписывается «Джинни», не иначе как судомойка.

Она смеялась, держа письмо перед его лицом.

Он ударил ее в слепой дикой ярости, угодив в самый уголок рта. Она пошатнулась и подалась назад, схватившись за лицо; из рассеченной губы потекла тонкая струйка крови. В тот же момент Генри набросился на Хэла, схватил его за шиворот и отшвырнул к столу.

– Сопляк! Паршивый пьяный идиот! – кричал он. – Ты что, совсем с ума спятил?

Хэл стряхнул с себя руки отца и стоял перед ним, бледный и потрясенный.

– Боже мой, Хэл, как тебе только не стыдно? Ударить женщину! Это недостойно мужчины. Вот мой платок, Аделина. Ступай к себе и позови Марсель. Но прежде этот щенок перед тобой извинится.

– Я и не думаю извиняться, – сказал Хэл.

Генри посмотрел на сына. Он был бледен, волосы у него растрепались. Счета были разбросаны по всему полу, письмо Джинни валялось под столом, смятое и позабытое.

– Либо ты извинишься перед Аделиной, либо можешь убираться из моего дома, – сказал Генри. Выражение его лица было холодно, твердо и беспощадно. – Ты всегда причинял мне одни заботы и неприятности, – продолжал он, – с того самого момента, как родился. Твоя мать безобразно тебя баловала, и поэтому ты возомнил о себе Бог весть что. Через три месяца тебе будет двадцать один год, а чего ты добился? Отличился только тем, что пьянствуешь, мотаешь мои деньги да малюешь скверные картины. Как ты думаешь, могу я гордиться таким сыном?

Хэл медленно вышел из столовой в холл. Аделина ничего не говорила. Она смотрела на обоих, прижав к губам носовой платок.

– Запомни, – сказал Генри. – Я говорю совершенно серьезно: либо ты извинишься перед Аделиной, либо оставляешь этот дом раз и навсегда.

Хэл ничего не ответил. Он даже не обернулся. Открыл парадную дверь, постоял немного, глядя на улицу, и вышел под дождь, даже не надев шляпы.

4

В двадцать пятый день своего рождения Джинни Каллаген решила устроить генеральную уборку. Слишком много вещей скопилось в ее комнатке в пасторском доме. Во-первых, старые школьные учебники, которые ей больше не нужны и гораздо больше пользы принесут патеру в Дунхейвене, если только он захочет их взять. Она попробует отнести их ему на следующее же утро, рискуя нарваться на отказ. Дар от иноверцев, повязанный красной ленточкой. Папа с мамой по крайней мере посмеются. Сентиментальные рассказы для девочек она прибережет для своей крестницы, дочурки Молли, пусть полежат до того времени, когда она сможет их прочесть. И рабочую корзинку, первую ее рабочую корзинку, подаренную мамой, когда ей исполнилось десять лет. Как весело сидеть на полу, подобрав ноги под юбки, и перебирать свои сокровища. Вот фотографии, их она никак не может выбросить. Папа в университетские времена со своими друзьями-студентами. Какой он милый. Сразу видно, что готов на всякие проделки. Таким он, наверное, и был. Рядом стоит мистер Бродрик и его брат Герберт, который тоже стал священником и иногда пишет отцу. Все они такие веселые. А вот она сама ребенком, сидит на коленях у мамы в белом накрахмаленном платьице. Ну и уродка! Глаза словно пуговки на башмаках. А вот целая компания на пикнике в Глен-Бей – их семья и все дети Бродриков. Молли совсем не изменилась, такая же веселая и жизнерадостная, как и десять лет тому назад. Но кто бы мог подумать, что Кити, гадкий утенок, станет такой красавицей? Джинни поискала свадебную фотографию Кити, снятую два года тому назад – она вышла замуж за своего кузена Саймона Флауэра. Они стоят на ступеньках перед парадной дверью замка Эндрифф. Кити просто прелестна, а она сама в роли подружки настоящая дурнушка по сравнению с ней. Бедняжка Лизет, у нее, наверное, так на всю жизнь и останется худенькое настороженное личико, однако по росту она почти догнала Кити, а ноги ее никто не видит под длинным платьем подружки. Какая умница Кити, как это великодушно с ее стороны, – настояла на том, чтобы Лизет жила у нее в замке Эндрифф, а Саймон, этот легкомысленный повеса, конечно, не возражает.

Наведя порядок в своем шкафу, Джинни потянулась за шкатулкой, что стояла на полке. Она была закрыта и перевязана ленточкой. Джинни развязала ленту и подняла крышку. Шкатулка была доверху заполнена письмами, а поверх писем лежало несколько рисунков. На одном из них была изображена она сама с распущенными волосами, он рисовал ее в то Рождество, которое они вместе провели в Клонмиэре. Было там два эскиза Клонмиэра и еще один с изображением острова Дун. На остальных рисунках были горы, сплошь покрытые снегом, и безграничные просторы земли, голой и неприветливой. Джинни перебрала рисунки один за другим, отложила их в сторону и взялась за письма Хэла. Первые, отчаянные, полные горечи, были из Лондона, потом следовало мужественное, исполненное надежды письмо, которое он написал в Ливерпуле в ночь накануне отъезда в Канаду.

«Я знаю, что ты веришь в меня, Джинни, – писал он, – даже если больше никто не верит. И мой отец тоже когда-нибудь сможет мною гордиться».

На остальных письмах стоял почтовый штемпель Виннипега, и они в основном были написаны в первые годы его пребывания в Канаде. Она смотрела на даты на конвертах – почти каждый месяц восемьдесят первого и восемьдесят второго годов. Письма были по-школьному беззаботные; все было ново и интересно, он был так рад, что принял это важное решение. Оксфорд и все то, что за ним стоит, казалось, принадлежало другому миру.

«Я вижу, что мы, как обычно, проиграли лодочные гонки, – писал он, – так что мое отсутствие не принесло им удачи. В день гонок я вспоминал ребят из нашей команды и молился за них, но поскольку весь день от восхода до заката я провел в седле, перегоняя скот, у меня было не так уж много времени на то, чтобы думать о друзьях. Это великолепная жизнь, каждая минута приносит мне радость».

Они были полны надежд, эти первые письма: он добьется успеха, он в этом уверен.

«Конечно, первые годы будут самыми тяжелыми, – писал он, – очень трудно будет жить на ту малость, которая оставлена мне по завещанию прадеда. Но самое главное то, что мне не пришлось обращаться к отцу, я не взял от него ни пенни. Передай Молли, что я отрастил бороду и стал потрясающим красавцем».

В одно из писем была вложена не очень четкая фотография, относящаяся к этому времени. Хэл с бородой, в одном жилете без сюртука был похож на настоящего разбойника. Он стоял, взявшись за руки с двумя товарищами ковбоями.

«Раз в месяц мы ездим в Виннипег, – писал он в восемьдесят третьем году, – чтобы истратить там все наши деньги на разные зрелища и на угощение девушкам. В прошлом месяце у нас была грандиозная драка в салуне. Франк, мой партнер, – а он буен во хмелю – напился и съездил по уху одному парню. Мне, разумеется, пришлось принять участие, и оба мы в результате провели ночь в тюрьме. Первый мой опыт за тюремной решеткой. Если об этом узнает Аделина, она скажет: «Я же говорила!» Спасибо дяде Тому за чек, он пришелся весьма кстати, но, пожалуйста, больше не нужно».

А потом, в восемьдесят четвертом и восемьдесят пятом, тон писем стал меняться, очень постепенно, почти незаметно.

«Франк становится невозможным, – писал он, – и мне кажется, что нам следует расстаться. Я попробую вести дело самостоятельно, посмотрю, как это получится. У меня скопилось достаточно денег, чтобы купить небольшое ранчо, где я стану полным хозяином».

Из этих планов, должно быть, ничего не вышло, потому что после полугодового молчания он написал, что ему посчастливилось найти место в банке в Виннипеге, и это весьма приятно после стольких лет суровой жизни на ранчо.

«Я пришел к выводу, что добиться успеха в разведении скота может только человек, имеющий к этому врожденные склонности, – писал он Джинни, – к тому же тамошний климат очень суров, слишком даже суров для непривычного человека вроде меня. За прошлую зиму я похудел на целый стоун.[57] Труднее всего вставать ранним утром и выходить на снег, да и с едой там было плоховато. Как я мечтал о печеньях тети Хариет! Теперь я живу в городе, у меня хорошее жилье, и вообще все стало гораздо легче».

В банке он, однако, продержался месяца два, не больше; следующее письмо пришло из Торонто и содержало всего несколько строк.

«Я снова начал рисовать, – писал Хэл, – в конце концов живопись это то, что мне больше всего нравится, и я всегда хотел делать именно это. Никто не распоряжается ни тобой, ни твоим временем. Некоторые люди говорят, что с моей стороны просто глупо заниматься чем-нибудь другим. Я не думаю, что живопись поможет мне разбогатеть, зато теперь я снова свободен – ощущение, которого я так долго был лишен».

Потом наступило молчание, которое длилось в течение года. Следующее письмо, написанное осенью восемьдесят шестого года, было исполнено скрытого отчаяния. Даже почерк изменился, сделался неровным и дрожащим, так что некоторые слова невозможно было разобрать.

«Я очень болел, – писал он, – здоровье мое никуда не годится. В конечном счете Аделина была права в отношении меня, а ты ошибалась. Я безнадежный неудачник, ни на что не годен, и я давно положил бы всему конец, если бы у меня хватило мужества. Мне удалось продать две-три картины, но вот уже несколько месяцев я ничего не делаю. Думай обо мне, Джинни, вспоминай меня таким, каким я был в Клонмиэре на Рождество, когда мне было двадцать лет, а тебе – шестнадцать. Сейчас тыбыла бы не слишком высокого мнения обо мне».

Это было последнее письмо, которое он ей написал, три года тому назад. Она ответила, но через несколько месяцев ее письмо вернулось назад с пометкой на конверте: «По этому адресу не проживает». Она вспомнила, как сразу же пошла в кабинет к отцу и все ему рассказала, заливаясь слезами и не вытирая мокрых щек. Он был так добр, он все понял и прочел письмо Хэла, сидя рядом с ней и обнимая ее за плечи.

– Если бы только я была мужчиной, – сказала она, – я бы поехала в Канаду и привезла бы его домой. Я уверена, что сумела бы его найти.

Том Каллаген смотрел в ее взволнованные, полные надежды глаза, на ее решительный подбородок.

– Думаю, что нашла бы, – согласился он. – Но Бог создал тебя женщиной, и, возможно, придет день, когда ты найдешь Хэла и будешь ему великим утешением.

Три года назад Джинни аккуратно убрала письма в шкатулку, сверху положила рисунки и закрыла крышку. Она никогда их не выбросит, будет перечитывать снова и снова, пока не превратится в восьмидесятилетнюю старушку. Может быть, Хэл уже умер и больше не страдает, но это не имеет значения. Она никогда не забудет мальчика, одинокого, мучимого воспоминаниями, который держал ее за руку в темноте мрачного нового крыла Клонмиэра в тот рождественский вечер. Сейчас ему, наверное, уже под тридцать, если он жив, – далеко уже не мальчик. Хэл, который сидел на краешке стола у них в молочном чулане, пил сыворотку и совал палец в сливки, чуть только мама отвернется; Хэл, который дразнил ее и смеялся, засунув руки в карманы. Его яхта на заливе… Джинни хранила в душе множество подобных картин, и все они были ей милы и дороги. Ими ей придется довольствоваться до конца жизни, ибо ничего другого у нее уже никогда не будет.

Она убрала шкатулку в шкаф и пошла вниз к праздничному завтраку. Пэтси, их садовник, зарезал курицу в честь такого события, а мама испекла особый пудинг. Как и полагается, она разыграла удивление, хотя эта церемония повторялась из года в год, и ее родители смотрели, как она разворачивает подарки, вскрикивая от удивления и удовольствия. Это была ежегодная привычная церемония, одинаково приятная для всех троих.

– Папочка, дорогой, часики! Какой ты добрый и какой хитрый! Это ведь те самые часики, которые мы видели в витрине в Слейне и которые нам так понравились, а ты вот взял и потихоньку купил их мне.

– При чем тут потихоньку? – удивился Том. – Кити Флауэр ездила в Слейн из Эндриффа и купила их по моей просьбе.

– И почтовый набор от мамы! Как вы меня балуете! – Джинни вскочила из-за стола и расцеловала родителей. – Я, конечно, понимаю, в чем тут дело, – сказала она. – Папе нужны часы, чтобы не опаздывать в церковь, а мама будет брать у меня бумагу, чтобы записывать свои рецепты. Это просто заговор с вашей стороны.

– Много ты понимаешь, – сказал Том. – Да, кстати, что ты собираешься делать в свой день рождения? Поедешь в гости к Кити?

– Нет, просто пойду погуляю, если я не нужна тебе или маме.

– Я собираюсь варить джем, – сказала Хариет, – но так и быть, сегодня обойдусь без тебя.

Трудно себе представить, думала Джинни, бродя в тот день по Клонмиэру, спускаясь к самой воде и глядя мимо гавани на Голодную Гору, что там, в глубине, под этой гранитной поверхностью, такой светлой и спокойной под летним солнцем, в поте лица трудятся люди, надрываются и умирают, и все это ради человека, который живет далеко-далеко, в другой стране, и ему нет никакого дела ни до них, ни до своей семьи. Дом его – вот он здесь, возле самой воды, – похож на склеп, окна заперты и закрыты ставнями. Иногда он оживает, это когда сюда приезжает Молли с мужем и детьми, чтобы провести под родным кровом неделю-другую, но чаще всего он стоит закрытым, вот как сейчас. Генри Бродрик с женой живет в Брайтоне, дом на Ланкастер-Гейт они продали, а Клонмиэр стоит и ждет, когда же наконец приедет хозяин, который и не появляется. Джинни подняла глаза и посмотрела на каменный балкончик в новом крыле. Как странно думать, что ни один человек, наверное, не стоял там и не смотрел на поросший травой склон и подъездную аллею. Кто-то когда-то делал это в мечтах, а мечты рассыпались прахом.

Джинни пошла прочь от замка по тропинке вдоль залива к воротам при въезде в парк. Она видела, как со стороны Мэнди, пыхтя, спешит через гавань колесный пароходик, направляясь к Дунхейвену. Вот он миновал остров Дун и стал на якорь на некотором расстоянии от причальной стенки. Теперь здесь много приезжих, с тех пор как в Эндриффе построили отель. И шахтерские жены возвращаются из Мэнди, там сегодня базарный день. И солдаты, следующие в гарнизон на острове. Этот гарнизон время от времени укрепляют в зависимости от капризов или страхов властей. Но вообще-то в Дунхейвене мало интересуются политикой.

По дороге Джинни зашла к некоторым знакомым в коттеджах Оукмаунта, так что домой она вернулась уже в шестом часу. Она шла через сад. Возле молочного чулана Пэтси колол дрова.

– А у вас гость, мисс Джинни, – сказал он, кивнув в сторону дома. – Сошел на берег с парохода, право слово, и я враз его узнал, хоть и отощал он так, что ничего на нем не осталось.

– Кто же это, Пэтси? – спросила Джинни.

– Нет уж, идите домой к папаше, мисс Джинни, а я вам не скажу.

И Пэтси продолжал колоть дрова, покачивая головой и бормоча что-то себе под нос.

Когда Джинни вошла в дом, ее мать стояла в передней. У нее был взволнованный и немного грустный вид.

– Я думала, ты никогда не придешь, – сказала она. – Ступай к отцу, он у себя в кабинете. Имей в виду, дорогая, тебя ожидает сюрприз. Впрочем, не поймешь сюрприз это или шок. Как странно, что это случилось в день твоего рождения.

Она нерешительно улыбалась, но в уголке глаза у нее притаилась слезинка.

Джинни прошла в кабинет. Ее отец стоял у камина, разговаривая с человеком, который сидел в кресле у окна, спиной к ней. В его широких плечах и наклоне головы было что-то знакомое. Она сделала шаг вперед, не веря своим глазам, и в то же самое время зная наверняка.

– Это Хэл, правда?

Он поднялся с кресла, высокий, худой, похожий на собственную тень, почему-то совсем не такой, каким она представляла его себе в мечтах все эти годы. Лицо его носило на себе следы страданий и разочарований. Под глазами залегли глубокие тени. Он выглядел старше своих тридцати лет, старше и в то же время удивительно невзрослым. Это был Хэл, с которого сорвали его юность, словно рубашку, оставив ему, однако, надежду. Он подошел к ней, взял ее за руки и улыбнулся – это была улыбка Хэла, то, что она всегда любила и лучше всего помнила.

– Видишь, – сказал он, – я вернулся. Я неудачник, мне ничего не удалось добиться. Но дядя Том говорит, что я могу остаться. Ты не выгонишь меня, Джинни, а? Ты еще веришь в меня?

5

После того как Хэл и Джинни поженились, они стали жить в Дунхейвене, в доме, ранее принадлежавшем старому доктору Армстронгу, который умер за несколько лет до этого. Дом находился всего в пяти минутах ходьбы от пасторского дома. Пастор и его жена снабдили их необходимой мебелью и бельем, а сама Джинни оказалась превосходной хозяйкой, так что не прошло и двух недель, как старый докторский дом сделался вполне пригодным для жилья, удобным и комфортабельным.

Свой короткий медовый месяц они провели у озера, привезя с собой фотографию, снятую перед самым возвращением домой. Они стоят рядом, несколько напряженные, немного смущенные, у Хэла в руках шляпа, а выражение лица гордое и настороженное, словно он стоит не перед фотографом, а перед обвинителем. Джинни, счастливая и полная надежды, в матросской шапочке на темной кудрявой головке, крепко сжимает в руках маленькую муфту. Фотографию с гордостью водрузили на каминную полку в их новом доме.

Как странно, думал Хэл, что он живет в Дунхейвене, а не в Клонмиэре. От этого у него появилось ощущение собственной неполноценности, которое он никак не мог преодолеть. Он надеялся, что Джинни этого не замечает. Она была такая душечка, такая добрая, любящая и милая, так гордилась своим гнездышком, которое, в общем-то, ничего собой не представляло, – достаточно безобразный полупустой дом, стоящий посреди деревни. Хэл ни за что на свете не хотел, чтобы она догадалась, как ему неприятно видеть из окна своей гостиной почту и иметь в качестве соседа сапожника Дулана. Эти мысли были вызваны не снобизмом, просто он втайне тосковал по просторам и уединенности Клонмиэра. Именно там был его дом, его законное место, а отнюдь не в Дунхейвене.

Когда подобные мысли приходили ему в голову, он клял себя, обвинял в неблагодарности и особенно старался похвалить Джинни за новые занавески, искусно составленный букет на каминной полке, за пирог, испеченный по случаю воскресенья.

– Я иногда веду себя, как скотина, радость моя, – сказал он, привлекая ее к себе, – и я прошу тебя: будь со мной терпеливой в такие минуты, не обращай внимания. Помимо скверного здоровья я привез с собой из Канады еще и приступы меланхолии.

– Зато у тебя есть жена, – отвечала она, ероша ему волосы. – Я для того и существую, чтобы прогонять твое дурное настроение и ободрять тебя.

– Ты моя прелесть, – говорил он, – и я счастливейший человек на свете… А теперь дай-ка мне молоток и гвозди, я попробую повесить тебе полку в кладовой. Канада, во всяком случае, принесла мне какую-то пользу: я теперь мастер на все руки, умею делать по дому все что нужно.

Прежде чем они решили поселиться в Дунхейвене, пастор спросил Хэла, не думает ли он жить в Клонмиэре. Хэл отрицательно покачал головой, и на лице у него появилось упрямое выражение.

– Имение принадлежит отцу, а не мне. А он ни разу мне не написал с тех пор, как я уехал из Лондона десять лет тому назад. Как же я могу после этого жить в Клонмиэре?

– А сам ты написал ему, мой мальчик, попросил прощения?

– Да, сразу же после того как приехал в Виннипег. Ответа я не получил. Для меня этого было достаточно, больше я уже никогда не буду ему писать, никогда в жизни.

Том Каллаген больше ничего не сказал. Только Бог может помочь положить конец ссоре между отцом и сыном; если же он сам попробует вмешаться, то только испортит дело. Том написал письмо своему старому другу, сообщив ему о возвращении Хэла в Дунхейвен, о его нездоровье, о том, что в Канаде он не смог устроить свою жизнь и что Хэл обручился с его дочерью. Ответное письмо Генри было достаточно кратким.

«Ничего другого я и не ожидал, – писал он, – был уверен, что он ничего не сумеет добиться в жизни. Боюсь, что твоя дочь только зря приносит себя в жертву».

Итак, Клонмиэр по-прежнему был закрыт на замок, а Хэл Бродрик жил не там, а в Дунхейвене. Джинни сама стряпала и делала другую работу по дому, только полы мыла служанка, приходившая по утрам, а Хэл чистил всю обувь и приносил домой уголь.

– Все это я делал в Канаде, могу делать и здесь, – говорил он, а потом бросал взгляд через дорогу на Майкла Дулана, который поглядывал на него с усмешкой, словно презирая его, если же Хэл заговаривал с ним, отвечал свысока и равнодушно.

– Как забавно, что им это не нравится, – говорил он Джинни. – Когда мы жили в Клонмиэре, мы были «господа», проезжали мимо них в экипаже, и они нас, разумеется, ненавидели, но в то же время испытывали почтение – отца они во всяком случае уважали. А теперь, когда я живу среди них, им это не нравится, они рассматривают это как вторжение на их территорию. Нет-нет, тебя это не касается, к тебе они привыкли, ты пасторская дочка. А вот я – другое дело. Я Бродрик, и они вправе ожидать, что я дам им пинка под зад, как бы они меня за это ни ненавидели.

– Ты слишком болезненно на все реагируешь, – говорила ему Джинни, – все время от чего-то защищаешься, придумываешь, что они могут тебе сказать. Держись проще, будь самим собой. Со временем вы станете друзьями. Они ведь настоящие дети.

– А кто же в таком случае я сам? – спрашивал Хэл. – Будь я проклят, если я знаю. Думал, что скотовод, оказалось, что это не так. Считал себя художником и не сумел продать ни одной картины. Я даже не могу называть себя Хэлом Бродриком из Клонмиэра. Я – ни на что не годный неудачник, женатый на женщине, которой недостоин, живущий на иждивении тестя. А люди это знают, вот в чем дело. Они имеют право меня презирать.

– Никто тебя не презирает, и оставь свои ужасные мысли. Ты – мой Хэл, мой единственный, – успокаивала его Джинни.

И все-таки она немного тревожилась.

Первые его восторги, связанные с возвращением домой и встречей с Джинни, поугасли. Он часто бывал мрачен и молчалив, а потом приходил в отчаяние оттого, что обидел ее, причинил ей горе.

– Я у тебя словно камень на шее, – говорил он, – не пройдет и года, как тебе надоест со мной нянчиться. Я не имел права являться домой и просить тебя стать моей женой.

Джинни рассказала о его настроениях отцу, и он понимающе кивнул головой.

– Вся беда в том, – сказал он, – что Хэл понимает, насколько он зависит от нас, но в то же время у него не хватает силы воли попытаться самому встать на ноги. Я поговорю с ним, посмотрим, что удастся сделать.

А иногда, когда они сидели у камина в кабинете пастора, Хэл снова становился обаятельным, беззаботным и веселым, так что трудно было его себе представить мрачным и апатичным. Он подшучивал над тетей Хариет за то, что она снимает сливки раковиной, дразнил дядю Тома, уверяя, что его воскресные проповеди слишком длинны, и когда он стоял на коврике перед камином, обняв Джинни за талию, пастору казалось, что его вполне можно принять за Генри, каким тот был тридцать лет тому назад, – те же уморительные рассказы о людях и странах, в которых он побывал, о фантастически рискованных проектах, о каверзах, которые он устраивал своему незадачливому партнеру Франку.

– Почему ты не хочешь попробовать зарабатывать себе на жизнь, Хэл? – спросил он его, когда Джинни с матерью вышли на кухню, и мужчины остались одни. – Что тебе мешает, гордость?

– Не гордость, а лень, – улыбаясь, ответил Хэл. – Я слишком ленив, потому-то мне и не удалось ничего добиться в Канаде.

– Неправда, – возразил Том. – У тебя ничего не вышло, потому что у тебя не было друзей, ты был одинок и тратил все свои деньги в виннипегских салунах. Здесь все будет иначе.

– Что же вы предлагаете, дядя Том? Картины мои никто не покупает. На прошлой неделе я пытался продать в Слейне три своих полотна – сам предлагал их покупателям, – но ничего не получилось. Мне было стыдно перед Джинни, которая до сих пор верит в меня, считает, что я хороший художник… Но потом я выпил пару стаканчиков и успокоился.

– Да, парень, если ты будешь продолжать в том же духе, ты снова расклеишься, как это случилось в Канаде. Нет, оставь-ка ты свои картины в качестве хобби – это отличное занятие, когда есть свободное время. Я хочу знать, достанет ли у тебя мужества заняться настоящим делом.

– Каким, например?

Пастор посмотрел на него, прищурив один глаз.

– Ты знаешь Гриффитса, управляющего на шахтах? – спросил он.

– Да, знаю.

– Его старший клерк уехал в Америку, и ему нужен человек, который будет вести счета и книги и делать еще тысячу разных дел, на которые у него самого не хватает времени. Это, разумеется, означает полный рабочий день с девяти и до шести. Жалованье небольшое, однако пренебрегать им не следует. Что ты на это скажешь?

Хэл засунул руки в карманы и состроил гримасу, глядя на тестя.

– Чтобы Бродрик стал работать за несколько фунтов в неделю на шахте, которая со временем будет приносить ему тысячи! – воскликнул он. – Довольно смешное предложение.

– Оставим это соображение в стороне, – возразил пастор. – Ты должен думать о настоящем. И это не будет означать, что ты берешь деньги у отца. Эти деньги – жалованье, которое платят старшему клерку, независимо от того, кто занимает это место. Вопрос в том, сумеешь ли ты взять себя в руки и начать работать. Я знаю, кто будет тобой гордиться, если ты это сделаешь.

Хэл ответил не сразу. Он стоял, пристально глядя на огонь.

– Я готов сделать все что угодно, чтобы доставить радость Джинни, но в глубине души я знаю, что буду доставлять ей только одно разочарование. Я ни на что не гожусь, дядя Том, у меня ничего не выйдет с этой работой, я только все испорчу, как это случилось со всеми другими моими начинаниями.

– Нет, мой мальчик, я уверен, что этого не случится.

– Ну что же, значит, надо попробовать.

Итак, двадцать пятого февраля тысяча восемьсот девяностого года Хэл Бродрик отправился на шахту своего отца на Голодной Горе плечом к плечу с шахтерами из Дунхейвена и, повесив шляпу на крючок в конторе, уселся на высокий табурет перед конторкой, по другую сторону которой сидел молодой Мэрфи, сын бакалейщика. Старый Гриффитс, во всем своем величии, восседал во внутренних комнатах. Хэл вспомнил, как в прежние времена этот Гриффитс стоял перед его отцом, держа шляпу в руках, и вот теперь Хэл служит у него клерком и каждую неделю говорит «Благодарю вас, сэр», получая свое жалованье наравне с молодым Мэрфи и всеми остальными.

Как странно быть здесь обыкновенным служащим, в то время как двадцать лет тому назад он, бывало, приезжал сюда с отцом, и шахтеры, завидев их, торопливо сдергивали шляпы; он помнил, как его спускали вниз под землю, и он смотрел, как шахтеры добывают руду, а потом водили к машинам и показывали, как работают мощные насосы. И вот теперь, впервые в жизни он познакомился со сложной внутренней жизнью рудника, которая, казалось, ничем не связана с внешним миром.

В шесть часов в своем доме в Дунхейвене Хэл просыпался, услышав звон большого колокола, доносившийся с Голодной Горы, который призывал шахтеров на работу и сообщал тем, кто трудился ночью, что их смена закончилась, – усталые и изможденные, они поднимались на поверхность. День за днем на протяжении семидесяти лет этот колокол призывал рабочих – мужчин, женщин и детей – на шахту, тогда как Бродрики, нежась в своих постелях в Клонмиэре, не слышали его зова. От Дунхейвена на Голодную Гору были проложены рельсы, и шахтеры, живущие в деревне, ездили на работу в вагонетках. Хэл слышал свист пара и лязг колес, а иногда топот ног под окном, это рабочие спешили на работу, боясь опоздать. Снаружи было еще совсем темно, в небе сияли звезды.

– Бедняги, – шептал Хэл жене, чувствуя почему-то свою вину за то, что им приходится вставать в этот ранний предрассветный час, а потом совесть снова мучила его, когда он сам около девяти часов подъезжал к конторе чаще всего в двуколке пастора. Женщины и дети, работавшие в обогатительном отделении, и те, кто был занят промыванием руды, отрывались от работы, чтобы взглянуть на него, когда он проезжал мимо, и ему казалось, что они смеются над ним и не одобряют его, считая, что он получил место по протекции и что деньги ему вовсе не нужны.

В конце каждого месяца, когда нужно было подводить итоги и подсчитывать прибыль, ему приходилось работать сверхурочно, чтобы справиться со всеми материалами, поступающими к нему на стол, и он тоже спешил попасть на шестичасовой поезд из вагонеток вместе с деревенскими шахтерами. Джинни, свежая и бодрая, вставала вместе с ним, чтобы ему было не скучно и чтобы проследить, как он позавтракает перед уходом. В первый раз, когда он решился поехать на этом поезде, шахтеры расступились перед ним, продолжая разговаривать и шутить между собой. Был среди них один парень по имени Джим Донован, сын Пэта Донована, державшего ферму под горой; судя по его словам, он был первым из всей семьи, кто пошел работать на шахты.

– Верно вам говорю, в старые времена нам принадлежала вся земля на многие мили вокруг, – говорил он, оглядываясь на Хэла через плечо.

– Что правда, то правда, Джим, – соглашались его приятели, – а получили вы ее от самого дьявола.

– Ничего подобного, дьявол тут ни при чем, – отвечал Джим. – Дед деда моего деда был самый настоящий вождь нашего клана, не больше не меньше, и жил он вон там внизу, в замке, а о скотине никакого понятия не имел, не знал, как отличить свинью от хряка, доложу я вам. Зачем ему было марать руки, когда на него работали тысячи людей. Он с самим французским королем дружбу водил.

– Вот это верно, – подхватил один из шахтеров, – французы нам всегда помогали, да и испанцы тоже. Мне отец говорил.

– А кто же это подстрелил помещика, – спросил другой, – за то, что он мешал контрабандистам? Это ведь тоже истинная история, которая случилась в Дунхейвене.

– Один из нас, Донованов, – сказал Джим, – и правильно сделал, его нельзя за это обвинять. Какое право имел этот помещик лишать честных людей средства к существованию? Я бы и сам подстрелил всякого, кто вздумал бы мне мешать.

– А красные мундиры из гарнизона тебя тут же и вздернули бы, – засмеялся его приятель.

– Плевать я на них хотел, – сказал Джим, махнув рукой. – Дай срок, мы от всех от них избавимся. И тогда я приглашу вас всех на остров пострелять зайцев.

Будь это в Канаде, Хэл принял бы участие в этой веселой беседе, стал бы подтрунивать над Джимом Донованом, как он это делал в кругу своих товарищей по ранчо. Здесь же, в родных краях, все было иначе. Рабочие не могли забыть, что он Бродрик, что его отец – хозяин Клонмиэра и ему принадлежат шахты. Помимо всего прочего его, Хэла, считали гордецом. Если бы он решился пошутить с ними, они бы смутились, застеснялись, решили бы, что он заискивает перед ними, чтобы заручиться их расположением в каких-то своих тайных целях. Поэтому, вместо того чтобы улыбнуться, постараться быть естественным и высказать дружеское расположение, Хэл ограничивался тем, что коротко бросал им «Добрый день» и бормотал что-то о погоде.

В силу своих обязанностей клерка он по пятницам принимал участие в раздаче получки рабочим. Для него это был самый ненавистный день за всю неделю. Он должен был сидеть в конторе рядом с Гриффитсом, положив перед собой стопки монет, выкликать по списку одну фамилию за другой и передавать соответствующую сумму Гриффитсу, который и вручал деньги очередному шахтеру, по мере того как они подходили к столу. Получка казалась такой жалкой, монет было ничтожно мало. Каждую пятницу утром у него сжималось сердце, когда раздавался топот ног и рабочие выстраивались в очередь перед конторой, в то время как мистер Гриффитс занимал свое место рядом с ним, и начиналась раздача денег. Сначала шли квалифицированные шахтеры, механики, затем по нисходящей линии очередь доходила до наземных рабочих, обогатителей, и уже в самом конце следовали женщины и дети.

– Пэт Торренс, – выкликнул он, и вперед выступил изможденный седой рабочий – кожа его напоминала сморщенный пергамент, на шее резко выступало адамово яблоко, под глазами набрякли мешки. Два фунта. Два фунта за восемь часов непрерывной работы, иногда лежа на спине, в низких сырых забоях в недрах Голодной Горы; потом он выйдет наверх и будет переодеваться в сарае, где гуляют сквозняки, и пойдет домой в свою лачугу; там его ждет еда, состоящая из картофеля с соленой рыбой; после еды завалится спать перед очагом, в котором дымит торф, а утром снова вниз, под землю, долбить мокрые стены забоя.

Хэл протягивал маленькую кучку монет, избегая смотреть человеку в глаза. Пэт Торренс, конечно, думает про себя: «Вот один из тех, на кого я работаю. Каждая унция руды, которую я добываю в поте лица своего и поднимаю на поверхность, превращается в золото, отправляясь через воду на ту сторону к отцу Хэла Бродрика. Он живет в большом доме, у него слуги и кареты, а сам он сидит себе целый день на заду и палец о палец не ударит. Ему даже не приходится распоряжаться рабочими, как это делает управляющий, у него одна забота: набивать карманы золотом». Пэт Торренс, шаркая ногами, выходил из конторы, а Хэл выкликал по списку следующего.

И так дальше, и так дальше, час или даже дольше, кончая женщинами и детьми. К столу подходили мальчики не старше девяти лет, чтобы получить два шиллинга, вознаграждение за то, что они целый день простояли босиком на олове, когда его промывали, или за то, что разбивали молотком крупные куски руды для обогатительного отделения.

Однажды в пятницу, когда последний по списку получил свои деньги, Хэл обернулся к управляющему со злостью и негодованием.

– Это же несправедливо, – сказал он, – они должны получать больше. Послушайте, ведь то, что мы выдаем рабочим, включая женщин и детей, составляет едва десятую часть от прибыли, которую получает мой отец.

Мистер Гриффитс удивленно посмотрел на Хэла.

– Наши шахтеры получают хорошие деньги, – сказал он. – Я знаю шахты, где платят еще меньше. Они и не рассчитывают на большее. Ваш отец должен получать прибыль, это совершенно естественно. Он ведь хозяин, разве не так? Не говорите мне, что вы радикал – а может быть, вы вообще станете проповедовать революцию?

– Я не радикал и не революционер, – сказал Хэл, – и мне нет никакого дела до политики. Просто мне стыдно, вот и все.

– Ах, полно, – сказал управляющий, вставая со стула и протягивая руку к пальто. – Все это пустые сантименты. Держите в порядке книги и не думайте о моральной стороне дела. Помимо всего прочего, настанет день, когда вы сами будете хозяином. Тогда и сможете раздать все рабочим, если вам захочется.

– Вот-вот, – сказал Хэл, – в этом-то все и дело. Не захочется. Я тоже буду сидеть сложа руки и наслаждаться жизнью, как мой отец.

Вечером он возвращался домой, оставив за спиной все то, что видел и слышал на руднике. Там высокие трубы, резко очерченные на фоне горы, устремляли в небо свои черные пальцы; из приоткрытых дверей котельных вырывался ослепительный свет бушующего пламени; в стволе шахты слышался грохот лебедки и нескончаемый ритмичный пульс насоса. В воздухе носился резкий запах, исходящий из обогатительной фабрики, где обрабатывалась руда. А когда рудник остался позади, трубы скрылись из глаз, дым из печей отнесло в сторону, на восток, а топот шахтерских сапог затих, поскольку ночная смена уже спустилась в шахту, и остался один-единственный звук: мерное цоканье копыт пасторской лошади, которая везла Хэла домой в Дунхейвен, оставляя слева от себя спокойные воды бухты Мэнди-Бей. Над ним возвышалась Голодная Гора, белая и безмолвная в свете луны, а вдали плясали, поблескивая, огоньки Дунхейвена.

Да, думал Хэл, ведь несмотря на все эти прекраснодушные разговоры с Гриффитсом о тяжелом труде рабочих и мизерной плате, которую они за него получают, единственное, чего мне действительно хочется, это жить в Клонмиэре, пользуясь плодами их труда, и чтобы Джинни переодевалась к обеду, как это, бывало, делала моя мать, и чтобы ей прислуживал дворецкий, а не эта слабоумная девчонка. Я хочу пользоваться шахтами, как это делали мои предшественники, не задумываясь над тем, чего это стоит. Я не хочу возвращаться по вечерам в этот убогий домишко на деревенской улице к ужину, который мне приготовила сама Джинни, усталая и измученная.

Оставив Пэтси с дрожками в ректорском доме, Хэл направился через деревню к своему дому. Когда он отворил дверь, в нос ему бросился запах кухни, который он ненавидел и от которого невозможно было избавиться в таком тесном домишке, несмотря на все старания Джинни.

Она выбежала ему навстречу, такая милая, глаза сияют любовью, волосы слегка растрепались, а лицо разрумянилось от плиты.

– Твой любимый суп, – объявила она, глядя на него с улыбкой, – а потом рыба с цветной капустой и сыр. Мама дала мне рецепт из своей драгоценной книги. Ах, ты знаешь, камин в гостиной немножко дымит, придется звать трубочиста. Приезжали Кити и Саймон из Эндриффа, привезли в подарок прекрасную дыню и виноград. Так мило с их стороны. А Саймон хочет купить твою картину, знаешь, тот небольшой пейзаж, где остров Дун.

– Не может быть, чтобы ему действительно хотелось ее купить, – сказал Хэл. – Он делает это просто из благотворительности.

– Ничего подобного, дорогой. Не нужно быть таким гордецом. Он считает, что у тебя большой талант. Мне говорила Кити.

– Значит, он единственный, кто так думает.

– Нет, Хэл, нехорошо так говорить. Твоя жена гордится твоими работами.

– Больше, чем я сам. Никуда не годный художник и никуда не годный муж.

– Не будь таким брюзгой, любовь моя. Садись в свое кресло – что делать, если камин дымит, – и я принесу тебе ужин на подносе.

Хэл опустился в кресло и протянул к ней руки.

– С какой стати ты будешь мне прислуживать? – сказал он, привлекая ее к себе на колени. – Это я должен ухаживать за тобой. Я хотел бы видеть тебя красиво причесанной, в открытом вечернем платье, а не в этом старом переднике, и чтобы руки у тебя не были шершавыми от стряпни.

– Я буду аккуратно причесываться, надену свое свадебное платье и буду мыть руки в молоке, если ты обещаешь быть хорошим мальчиком.

– Я и так хороший.

– Ты же знаешь, что я имею в виду.

– Хочешь сказать, чтобы я не трогал бутылку виски, что стоит у нас в буфете? Не беспокойся, душа моя, она уже и так пустая.

– О, Хэл, а ведь я просила тебя оставить капельку на случай, если кто-нибудь простудится и захворает.

– Зима кончилась, и никаких простуд больше не будет. Я свинья и скотина, и я тебя не достоин, милая моя девочка. За что только ты меня любишь?

– Не знаю, Хэл. Люблю, да и все тут.

Она улыбнулась, а он продолжал сидеть и только вытянул ноги к дымящему огню, думая о громадном зале в Клонмиэре и о камине, в котором никогда не зажигается огонь. Вскоре она принесла ему ужин. Рыба у бедняжки слегка пережарилась, но он клялся, что замечательно вкусно, а потом она села у его ног со своей штопкой и починкой, а он смотрел в огонь, поглаживая ее по голове.

– Ты бы должна была заниматься вышиванием, а не штопать мои старые носки, – сказал он ей.

– А кто же тогда будет это делать, если я оставлю их нештопаными? – спросила она.

– У тебя должна быть горничная, – сказал он, – и еще с полдюжины слуг. А я входил бы в гостиную в смокинге и с цветком в петлице, пообедав седлом барашка и выпив старого бренди.

– Значит, рыба тебе не понравилась, – огорченно сказала она.

– Ничего это не значит, – возразил он, целуя ее в макушку. – Просто я размечтался, глядя на твою смешную прическу, – устроила себе какой-то пучок, чтобы волосы не мешали, когда ты возишься у плиты. У тебя такая тонкая шейка, что я могу ее обхватить пальцами одной руки. Удивляюсь, как Пэт ни разу не перепутал, когда резал у вас в доме цыплят.

– Ах, перестань, пожалуйста. Убери-ка свою ручищу, мне не видно дырки на носке.

– Брось ты этот носок, радость моя.

– И что, ты будешь ходить босиком?

– Сядь рядом со мной, будем смотреть в огонь и воображать себе разные картины, которые там возникают.

Она отложила работу и свернулась калачиком рядом с ним в широком кожаном кресле, привезенном из пасторского дома. Так они и сидели вдвоем, почти не разговаривая, прислушиваясь к тиканью часов, оставшихся от доктора Армстронга, к еле слышному шороху дождевых капель, стекающих по оконным стеклам, и наблюдая, как постепенно гаснет дымное торфяное пламя в камине.

А у себя дома Том Каллаген писал Герберту в Летарог.


«Дорогой Герби,

ты не можешь себе представить, какую радость доставило мне письмо от одного из Бродриков.

Мы не виделись вот уже несколько лет, но у меня хранится твоя фотография, а также фотографии всех твоих братьев, они напоминают мне о прошлом. Приятно было читать, с какой добротой ты пишешь о нашей Джинни, о том, что сам Бог послал ее Хэлу. В своих письмах к Генри я ни слова не говорю ни о нем, ни о ней – стоит мне только упомянуть Хэла, как Генри тут же сводит все к тому, насколько он безнадежен… С радостью могу сказать, что Хэл – один из приятнейших людей, с которыми только мне приходилось встречаться, – точная копия отца с одним только недостатком, от которого он постепенно избавляется. Детей у них пока еще нет, однако я утешаю Джинни, уверяя ее, что со временем все будет в порядке. Я уверен, что они счастливы друг с другом, как никто на свете…»

6

Хэл не слишком любил читать газеты. Ему не было интересно знать, что происходит на белом свете. Зимними вечерами, вернувшись домой с работы, он больше всего любил сидеть с женой у камина, смешить ее рассказами о том, что происходило в тот день в конторе, или слушать, что рассказывает ему она. Поэтому, когда весной девяносто четвертого года он отправился однажды в Слейн, чтобы купить кое-что для Джинни и для дома, и, стоя в баре одного из пабов, просматривал «Адвертайзер», он испытал немалое удивление и даже шок, наткнувшись на длинную статью на серединной странице о крупных залежах олова на Малайе и о том, что организованы компании по их разработке; по мнению автора статьи, открытие этого месторождения приведет к разорению местных рынков. Жизнь к этому времени до такой степени затянула его своей рутиной – весь день в конторе, потом возвращение домой к Джинни и ребенку, – что рост и падение цен ничего ему не говорили, и когда старый Гриффитс, качая головой, строил мрачные прогнозы на будущее, уверяя, что местные разработки – будь то медь или олово, безразлично, – не имеют перспективы, Хэл относил это обстоятельство за счет его прирожденного пессимизма. Прочитав статью, Хэл обратился к финансовой странице, чтобы узнать, какова в настоящее время цена на олово. Она составляла восемьдесят четыре фунта за тонну. Полгода назад это было сто фунтов. Да, у старого Гриффитса были основания для мрачности. Хэл, довольный жизнью и целиком занятый своим собственным домом, не обращал должного внимания на эту область хозяйственной жизни, хотя она давала ему хлеб насущный. Интересно, что думает об этом отец. В тот вечер, вернувшись домой, он увидел у себя своего тестя-пастора, который сидел в гостиной, держа на коленях серьезного Джона-Генри. Хэл спросил его, читал ли он эту статью в «Адвертайзере».

– Да, Хэл, я ее читал, – ответил Том Каллаген, – и мне кажется, что ее автор не лишен здравого смысла. Боюсь, что в самом недалеком будущем нам предстоят перемены.

– Как вы думаете, что будет делать мой отец?

– Генри всегда был дальновидным деловым человеком. Можешь быть уверен, все эти полгода он внимательно следил за малайскими делами и падением цен. Он один из первых шахтовладельцев, которые пятнадцать лет назад переключились с меди на олово. Тогда его примеру последовали корнуольские дельцы, по крайней мере те, которым повезло и которые располагали достаточными капиталами, чтобы это сделать.

Пастор нерешительно замолчал, поскольку в комнату в этот момент вошла Джинни, чтобы забрать Джона-Генри и уложить его спать. Дождавшись, пока она выйдет, он посмотрел на зятя.

– Ты, значит, ничего не слышал, никаких слухов?

– Нет, дядя Том, я никогда не слушаю сплетен. А что это за слухи?

– Говорят, что твой отец собирается в скором времени продать шахты.

Хэл покачал головой.

– Первый раз об этом слышу, – сказал он, – но, может быть, Гриффитс нарочно мне ничего не сказал из деликатности? Что до рабочих, то они каждый день изобретают новые слухи. На прошлой неделе я слышал, как Джим Донован рассказывал своему приятелю, будто в подножье Голодной Горы нашли золото, и что все оно принадлежит ему.

– У Джима Донована folie de grandeur,[58] так же как и у всего их семейства. Нет, Хэл, то, что я говорю, это не пустая болтовня. В воскресенье после службы я разговаривал с Гриффитсом, и он говорит, что идет оживленная переписка – ты, надо полагать, не видел этих писем – пишет директор одной лондонской компании, пишет твой отец и его поверенные, словом, переговоры идут полным ходом.

Хэл раскурил трубку и пошевелил ногой огонь в камине.

– После того, что я сегодня прочитал, я не могу его обвинять, – сказал он. – Я имею в виду отца. Если цены на олово и дальше будут падать, шахта перестанет себя окупать. Но что за дураки соглашаются ее купить?

– Спекулянты, – сказал дядя Том, – люди, которые думать не думают о земле и о наших краях. Они станут эксплуатировать шахту в хвост и в гриву, чтобы выбрать из земли все до последней унции, а там – будь что будет, хоть полное разорение. Я не пророк, но именно так это и произойдет, можешь мне поверить.

– Как странно думать, что шахты больше не будут принадлежать нашей семье, – задумчиво проговорил Хэл. – Мой прадед перевернулся бы в гробу.

– Судя по тому, что я о нем знаю, ничего подобного не случилось бы, – заметил пастор. – Медный Джон не отличался сентиментальностью. Он стал бы довольно потирать руки, узнав, что его внук Генри вовремя отделался от шахт, сохранив в неприкосновенности свое состояние. В отличие от некоторых других семей, которые обанкротились. Нет, Хэл, не все Бродрики сентиментальные мечтатели. Среди них есть достаточно крепкие головы.

– Жаль, что я к ним не принадлежу, – сказал Хэл, – было бы гораздо полезнее и для меня, и для Джинни.

Несколько дней спустя по всему Дунхейвену прокатилась весть, что Генри Бродрик продал шахты Лондонской компании. Мистер Гриффитс отвел Хэла в сторону и показал ему копию документа о продаже.

– Семьдесят четыре года, – проговорил Хэл, – а теперь все кончено. Пот и слезы, счастливое провидение и тяжелый труд. Странно, что я никогда особенно не любил шахты, мистер Гриффитс. Я рассматривал их как пятно, которое уродует скалистое великолепие Голодной Горы, а вот теперь, когда они должны перейти в другие руки, мне обидно. Я всей душой желал бы, чтобы этого не случилось.

– На вас это не отразится, мистер Бродрик. Новая компания берет к себе весь штат служащих.

– Да-а… Но это совсем не то, что я имел в виду.

– Ну что же, ваш батюшка очень умный человек, ничего не скажешь, – сказал управляющий. – Подумать только, заключил такую выгодную сделку! А вы напрасно беспокоитесь. В один прекрасный день вы этой выгодой воспользуетесь.

Он ничего не понимает, думал Хэл, не понимает, что шахта – это неотъемлемая принадлежность семьи, такая же, как Клонмиэр. А теперь одна продана, а другой закрыт и заколочен. Как странно. Все полетело к чертям.

Две недели спустя появился новый директор, чтобы познакомиться со своим приобретением. Это был человек с суровым лицом, который говорил громким повелительным голосом с акцентом северных краев. Он повсюду таскал за собой мистера Гриффитса, засыпая его вопросами, которые сбивали старика с толку. В конторе он промелькнул так быстро, что Хэл не успел его рассмотреть. За этим визитом последовали другие; приезжали люди, которых он посылал, чтобы они составили квалифицированное мнение о том, как ведутся работы; это были новые инженеры, техники и прорабы. Чужие люди, незнакомые никому из местных. Тут впервые в жизни Хэл почувствовал себя заодно с шахтерами, и, как ни странно, люди это поняли. Они стали держаться с ним более открыто, по-дружески, ругали пришельцев «надутыми рожами», «ублюдками» и смеялись, когда Хэл добавлял еще более крепкие выражения. Он хорошо понимал, что значит работать на чужака, слушаться приказаний чужака, зная при этом, что из всего богатства шахты на его долю достанется всего-навсего жалкое недельное жалованье.

– Теперь ты видишь, – говорил он Джинни, – каким я был лицемером. Все эти годы, отправляясь каждый день на шахту, я в глубине души все время думал, что она принадлежит мне и со временем станет совсем моей. И хотя из-за этого я немного стеснялся рабочих, эта мысль приносила мне удовлетворение. А теперь шахта не имеет ко мне никакого отношения. Все равно, как если бы я работал на лесопильном заводе в Слейне или на кирпичном в Мэнди. И мне все осточертело, стало так же противно, как Джиму Доновану и всем остальным.

– Я тебя понимаю, – отозвалась Джинни. – Это грустно. Сколько себя помню, я всегда видела, как от гавани в гору поднимаются вагонетки, на которых написано: «Бродрик». Как ты думаешь, теперь они напишут другую фамилию?

– Я не знаю, мне это безразлично, – сказал Хэл. – Но я все равно не могу простить этого отцу.

Пастор был прав, назвав новых владельцев спекулянтами. Метод эксплуатации шахт, установленный в свое время Медным Джоном и продолженный Генри, пока тот находился в Клонмиэре, заключался в том, чтобы разрабатывать месторождение неторопливо и равномерно, не соблазняясь попадающимися на пути основной проходки богатыми залежами, находящимися на слишком большой глубине, когда это было сопряжено с риском потревожить глубинные воды, представляющие определенную опасность для шахты. Планы разрабатывались на годы вперед, а не на сиюминутное настоящее. Руда, до которой можно было добраться, проявляя осторожность и рациональные методы разработки, только через несколько лет, оставалась на своем месте именно до этого времени, а в первую очередь разрабатывались залежи, находящиеся близко к поверхности.

Новая компания начисто отвергла эту методику. Они желали получить немедленные прибыли на вложенные в шахту деньги, таким образом в течение полугода были выработаны все богатейшие участки, руда была доставлена на поверхность и вывезена. Цены на олово непрерывно падали, и если новые хозяева не смогут получить прибыль немедленно, они понесут огромные потери. От дунхейвенских шахтеров, привыкших к неторопливому, спокойному темпу работы, – старый Гриффитс не был особо жестоким надсмотрщиком и не заставлял их надрываться – теперь требовалось, чтобы они работали дольше и выдавали за это время на-гора вдвое большее количество руды. Единственным способом добиться этого результата было повысить рабочим заработки.

Новые владельцы пошли на это и, объявив значительное повышение расценок всем поголовно, добились от рабочих необходимой отдачи на те немногие месяцы, которые они себе наметили в качестве предела.

Новость о прибавках радостно приветствовали все рабочие как наверху, так и под землей. Новых владельцев уже больше не называли «надутыми рожами» и «ублюдками», теперь это были «башковитые ребята, которые знают свое дело». Все шахтерское население охватила лихорадочная активность. Печи полыхали всю ночь, между Голодной Горой и Дунхейвеном непрерывно сновали вагонетки. Хэл, сидя над своими книгами, с удивлением почесывал в затылке, а возвратившись домой, признавался, что ничего не может понять в этом резком изменении темпов. Его тесть только озабоченно покачивал головой.

– Это ложный бум, – говорил он. – Рабочие ничего не понимают. Посмотри в сегодняшней газете, какие цены на олово – семьдесят пять фунтов за тонну. За два месяца цена упала на десять фунтов. Пройдет три-четыре месяца, и эти спекулянты выгребут все, что только можно, а потом закроют шахту.

– Но ведь там,в недрах, остается еще сколько угодно олова, – возразил Хэл, – да и меди тоже, только берись и разрабатывай. Я слышал, как об этом недавно говорил один шахтер.

– Добыча будет вестись только до тех пор, пока компании это будет выгодно, – сказал пастор, – а все, что останется, все остальные богатства будут лежать на месте, там, где Богу угодно было изначально их поместить.

Апрель… май… июнь… июль… прошло почти пять месяцев, с тех пор как у шахт сменились владельцы. На третьей неделе июля новый старший механик, который работал по контракту в Лондонской компании, сообщил мистеру Гриффитсу, что он получил распоряжение явиться к директору с докладом.

– Если они хотят, чтобы я работал летом, – сказал он управляющему, – я смогу это сделать только при том условии, что будут заменены все основные узлы головного насоса, но, между нами говоря, я не думаю, что они пойдут на такие расходы. Сильно подозреваю, что мне больше не придется возвращаться в Дунхейвен.

Он отбыл три дня спустя, забрав с собой свой штат, состоящий из трех человек. По руднику пошли новые слухи, говорили, что старое оборудование будет демонтировано, и на его место привезут с той стороны, из Бронси, новые машины. Потом стали говорить о том, что плата шахтерам снова будет повышена. Кое-кто из них обратился к Хэлу, надеясь, что у него можно что-нибудь узнать.

– Мне очень жаль, – сказал он, – но я знаю не больше вашего, однако я сомневаюсь, чтобы компания повысила вам плату при нынешних ценах на олово. Вы видели сегодня газету? Олово снова упало в цене, теперь тонна стоит всего 64 фунта.

Он собирался сесть в двуколку, чтобы ехать домой. Один из шахтеров, Джим Донован, стоял рядом с лошадью, держась рукой за вожжи.

– Поэтому, значит, Генри Бродрик и продал шахты? – спросил он.

– Я не получаю писем от отца, – сказал Хэл, – но мне кажется вполне вероятным, что он продал их по этой причине.

– Могу ручаться, что он получил за них немалые деньги, – сказал Донован, подтолкнув стоявшего рядом приятеля, – уж он-то не пострадает от понижения цен, это пусть другие расплачиваются.

– В финансовых кругах, Джим, это называется здравым смыслом и чутьем, – заметил Хэл, отъезжая.

Шахтеры смотрели ему вслед, мрачно переговариваясь между собой. Конечно же, они не поверили ни одному моему слову, думал Хэл. Они считают, что, поскольку я сын прежнего владельца, я знаю гораздо больше того, что счел нужным им сказать. Старик Гриффитс начинает тревожиться, у него неспокойный вид.

Двадцать четвертого того же месяца управляющий поехал в Слейн и прислал назад мальчика, отвозившего его, с сообщением, что ему придется задержаться в городе по делам на два-три дня. В Дунхейвенской гавани стоял один из пароходов компании, который должен был везти груз в Бронси. У Хэла было дело к капитану, ему нужно было передать ему кое-какие инструкции, и он отправился к нему на судно. Капитан был хороший знакомый Хэла, он плавал на этом пароходе еще во времена его деда.

– Скажите, сэр, правда ли то, что мне говорили в Бронси, перед тем как судно пришло сюда? – спросил капитан.

– Что именно, капитан Дейвис? – в свою очередь спросил Хэл.

– Да то, что «Люси Энн» это последнее судно, которое повезет олово в Бронси.

Хэл отставил стакан с ромом, который предложил ему капитан.

– Мне кажется, что над вами просто подшутили, – спокойно сказал он.

– Не знаю, сэр. Это не похоже на очередную праздную болтовню. Я слышал это от одного из служащих плавильного завода. «Ваш следующий рейс будет последним, Дейвис, – сказал он мне. – Дунхейвенские шахты закрываются». Здесь, на этой стороне, я, однако, ничего не слышал. Говорят только о том, что шахты снова переходят в другие руки, и что это, дескать, сулит благополучие всем и каждому.

– Я думаю, что истина лежит где-то посередине, – сказал Хэл.

– Я уже пятьдесят лет работаю в этом деле, – сказал капитан, – мне было всего двадцать, совсем был сосунком, когда ступил на борт отцовского судна. Это была «Генриэтта». Помню еще, как ваш прадед, Медный Джон, как его называли, в своей шляпе совком, как у пастора, и с тростью-дубиной приходил сюда в гавань, чтобы проверить груз. Официальная проверка ничего для него не значила. Сам, бывало, все обнюхает до последней горсти руды, как что лежит – и в люках, и на открытой палубе, а как подоспеет прилив – в Бронси, будь там шторм или штиль – все едино. Да, давненько это было. Очень будет странно, если не придется больше ходить в Дунхейвен, входить в Мэнди-Бей вечерней порой, видеть, как мигают через воду огоньки гарнизона на острове Дун.

– Налейте-ка мне еще капельку вашего превосходного рома, – с улыбкой сказал Хэл, – и давайте выпьем за прошлое. Не стоит думать о будущем.

На следующее утро, подъезжая к шахте, Хэл увидел, что вся дорога запружена шахтерами; все они стояли, возбужденно переговариваясь, причем среди них были и женщины и дети. Некоторые ухмылялись, перебрасываясь шутками, у других же был недоуменный, растерянный вид; они переходили от группы к группе, жестикулировали, задавали вопросы.

Двери обогатительной фабрики были широко распахнуты, и там никто не работал. Из котельной высунулся один из кочегаров, держа в зубах трубку. Самая большая толпа собралась вокруг самой шахты, где как раз поднималась на поверхность смена шахтеров, которых тут же окружили собравшиеся наверху.

– Ну, как насчет прибавки в три шиллинга? – закричал кто-то, и в ответ раздался оглушительный рев толпы.

– В чем дело? Что случилось? – спросил Хэл, обратившись к группе людей, столпившихся возле двери в контору.

– Работы остановлены, – ответили ему. – Вон, посмотрите, на дверях объявление. Нас всех собираются рассчитать… Мы ничего не можем понять. В чем дело, мистер Бродрик? Ведь там, внизу, еще сколько угодно этого добра.

Хэл ничего не ответил и прошел в контору. Мистер Гриффитс стоял посреди комнаты. Он не раздевался, был в пальто и в шляпе. Его окружала небольшая группка квалифицированных рабочих, которые засыпали его вопросами. Старик осунулся и побледнел.

– Бесполезно спрашивать меня, – говорил он. – Я ничего не могу поделать. Я получил распоряжение, так же как и все остальные. Сегодня я получаю свое жалованье в последний раз. Я ни в чем не виноват, и вообще никто не виноват. Распоряжение пришло через контору в Слейне, это они мне его передали. Те машины, что у нас работают, купила одна фирма в Слейне, я думаю, что их продадут на слом. Повторяю вам, я ничего не знаю.

– А что будет с рудой, которая осталась в забоях? – спросил один из шахтеров. – Там, где мы работали. Ее там навалом, что, она так и будет лежать без толку?

– Так и будет, – ответил управляющий. – Компания больше не платит ни за какую работу. Так мне сказали в Слейне. Все рабочие до одного получают расчет по сегодняшний день. Если фирма, купившая машины, захочет использовать кого-нибудь из вас, для того чтобы их демонтировать, они, разумеется, это сделают. Согласно приказу, который я получил, у меня больше нет никакой власти. Повторяю вам, тут никто не виноват.

Он удалился во внутренние помещения. Хэл пошел за ним следом и нашел его у стола. Старик разбирал разные бумаги и документы с видом безнадежной покорности.

– Что я могу сделать? – сказал он Хэлу. – Для меня это явилось почти таким же потрясением, как и для всех остальных. Правда, я кое-что отложил, моя жена бережливая хозяйка, и у нас есть небольшое именьице на Севере, где мы можем поселиться на покое. Но я никак не ожидал, что это будет так внезапно. Вы только посмотрите, сколько здесь работы – книги и документы за семьдесят пять лет, и все это нужно проверить и разобрать, ведь кое-что сгорело, что-то передали в Слейн. Но вот шахтеры, конечно, пострадают, мистер Бродрик, вместе с женами и детишками. Они-то ведь ничего не отложили на черный день. А в последнее время, с тех пор как получили прибавку, тем более стали свободнее тратить деньги. Если бы их хоть кто-нибудь предупредил заранее, они бы знали, что их ожидает, а так им придется очень туго.

Следующие несколько часов были особенно тяжелы: Хэл сидел в конторе с Гриффитсом и выдавал рабочим получку. Никогда еще их шаги не звучали так гулко, так зловеще, и буквально каждый из них, подходя к столу за деньгами, задавал один и тот же вопрос: «Почему это случилось?», «Почему они закрывают шахты, ведь руды в забоях ничуть не меньше, чем раньше?» Некоторые из них были растеряны, другие агрессивны и угрюмы, кое-кто держался угрожающе.

– Нас обманули, – заявил один, – заманили уговорами остаться, и мы потеряли возможность попытать счастья в других местах. У меня сын в Южной Африке, два месяца тому назад он звал меня к себе, там у них такие же шахты, да я отказался. А теперь слишком поздно. Что я буду делать? Сидеть здесь и голодать?

– Мне очень жаль, – устало повторял управляющий в сотый уже раз. – Я ничего не могу поделать. Виноваты цены на олово.

Тяжелые шаги, сердитые усталые лица мужчин и женщин – они все шли и шли, один за другим, через дверь конторы.

– Хозяева небось не останутся в накладе, – заметил один шахтер. – Получили свое, а теперь уходят себе на покой. А расплачиваться за все приходится нам.

– Верно говоришь, – поддержал товарища Джим Донован, стоявший сзади, и посмотрел на Хэла, который выдавал ему деньги. – Вот вам мистер Бродрик, сын прежнего владельца, ему-то не придется снимать с себя последнюю рубашку, правда ведь, мистер Бродрик? Вы, конечно, просто уедете отсюда и будете жить по ту сторону воды, если придет охота.

Он протопал мимо, мрачный и недовольный. Его лицо, обычно дерзкое и веселое, прорезали глубокие морщины гнева и разочарования.

Они никак не могли понять, получив свои деньги, что это конец, что больше ничего не будет. Они продолжали стоять вокруг шахты, возле обогатительной, возле котельной, бессмысленно глядя на наполовину нагруженные вагонетки и повозки.

– Это же все пропадет, – слышалось в разных местах. – Как неразумно! Здесь есть что-то неправильное. Кто-то совершает ошибку.

Но никакой ошибки не было. Шахты на Голодной Горе прекратили работу. Огни в котельной погасли, и холодные трубы, из которых больше не шел дым, мрачно поднимали к небу свои черные лица. Смолк лязг и грохот механизмов. На руднике воцарилось странное молчание, нарушаемое только беспокойными шагами растерянных людей, которые не хотели расходиться. В конторе все бумаги были уложены в мешки или ящики и увезены. Хэл вот уже пятый день работал до десяти часов вечера, и у него рябило в глазах, так что он почти ничего не видел. Куда бы он ни пошел, куда бы ни поехал, ему непременно встречался кто-нибудь из шахтеров, стоящих без дела на дороге с тем же растерянным и озлобленным выражением, что было у Джима Донована. Женщины, стоя у дверей своих коттеджей, переговаривались между собой резкими голосами. Дети, свободные и возбужденные, бегали, гоняясь друг за другом, в опустевшем сарае, где помещалась обогатительная фабрика, или строили дворцы на кучах шлака, который еще не успели убрать. Никто их не останавливал. Они могли делать, что хотят. Не стало никакого порядка, никто за ними не смотрел. Четыре дня, пять дней, шесть дней, и работа по приведению в порядок книг и документов была почти закончена. Люди начали расходиться, отправлялись, собравшись группами, в деревню, возвращались оттуда пьяными, вваливались в пабы и распевали там песни. Шахта мало-помалу приобретала покинутый вид. Дверь в механический цех была распахнута и раскачивалась на сломанных петлях.

– Всюду царит полное запустение, – говорил Хэл своей жене. – Не хочу больше видеть эту шахту, глаза бы мои на нее не глядели. Почему я, идиот, не уехал пять месяцев тому назад, когда отец ее продал?

Пастор, его жена и Джинни делали все, что было в их силах, чтобы помочь шахтерам и их семьям, тем, кто ничего не отложил на такой вот непредвиденный случай. Тому Каллагену приходилось нелегко, потому что самые бедные семьи не ходили в его церковь, они находились в ведении католического священника.

– Сейчас не время для религиозных разногласий, – сказал Том, когда патер пришел к нему посоветоваться. Это был молодой неопытный человек, совсем еще мальчик, назначенный в Дунхейвен всего полгода назад. – Мы должны действовать вместе, попытаться хоть чем-нибудь помочь людям. Слава Богу, что это несчастье обрушилось на нас летом, а не среди зимы.

Молодой священник был только счастлив работать вместе, пользуясь советами более опытного человека. Было решено, что в одной из комнат пасторского дома будет устроен склад продуктов и одежды, с тем чтобы каждый нуждающийся мог обратиться туда и попросить то, что ему нужно. Заведовали этим складом Джинни и ее мать. Пастор же вместе с мистером Гриффитсом непрерывно ездили в Слейн к властям, ведающими эмиграционными делами, поскольку больше половины всех шахтеров требовали, чтобы им предоставили возможность выехать еще до наступления осени, с тем чтобы попытать счастья в Африке, Австралии или в Америке. Легче было тем, кому удалось скопить немного денег, а также квалифицированным шахтерам. Они скоро снова встанут на ноги, и отправить их будет нетрудно. Те же, у кого не было определенной специальности – наземные подсобные рабочие, кочегары и другие, – обычно тратили свою получку сразу же, ничего не откладывая, и поэтому они представляли серьезную проблему для Дунхейвена. Многие из них были местные, здесь родились или приехали из соседнего графства и работали на шахтах чуть ли не с самого детства. У них не было никакой другой профессии. Пожилые шахтеры, философски спокойные и покладистые, возвращались на свой клочок земли. В конце концов, почему бы не посидеть для разнообразия на солнышке, ничего не делая? К зиме что-нибудь да подвернется. А молодые, возбужденные и недовольные, слонялись, собравшись группами, по всей округе, готовые на любое буйство, считая, что имеют право на всякое безобразие, поскольку их к этому вынудили. Они ломали заборы, воровали кур и свиней, грабили сады – дух терроризма стал распространяться все шире и шире, так что теперь сами пострадавшие шахтеры уже не вызывали сочувствия, а местные власти грозили, что вызовут солдат из гарнизона на острове Дун.

– Все это рассосется, – говорил Саймон Флауэр, муж Кити, который обладал таким же легким и терпимым характером, как его дед и тезка. – Через пару месяцев эти ребята начнут копать картофель, заведут свиней и превратятся в таких же мирных обывателей, как мы с тобой. А пока пусть себе порезвятся.

– Верно, – поддержал его пастор. – Я согласен с вами. Все это пройдет. Они перебесятся и вернутся на землю. Но до тех пор эти бедолаги могут доставить достаточно неприятностей и себе и другим людям.

– Все это очень серьезно, – сказала Джинни. – Некоторые наши соседи просто боятся Джима Донована и его шайки. Его люди забросали камнями миссис Гриффитс, когда она ехала в Мэнди, повредили ногу пони, так что он захромал. И знаете, я уверена, что именно они разбили окна на почте.

Никто из них по-настоящему не понимает, думал Хэл, кроме, возможно, его тестя, каким ударом было для молодых людей Дунхейвена закрытие шахт, да еще такое скоропалительное. Шахты на Голодной Горе, знакомые им с самого детства, а до них – их отцам; шахты, на которые они смотрели, даже не отдавая себе в этом отчета, как на источник существования, теперь опустели, из них ушла жизнь. Больше всего людей раздражало то, что в недрах горы было еще сколько угодно руды, которую можно было добывать и добывать. Они не могли понять, как получилось, что такой ценный минерал вдруг лишился всякой цены.

– Разве миру больше не нужна медь? – спрашивал Джим Донован.

Как было ему объяснить, что виной всему дешевая рабочая сила в Малайе. Нет, думал Хэл, гораздо проще поставить Джиму Доновану хорошую порцию виски и посоветовать не думать о неприятностях. Что же до него самого, то он был счастлив снова оказаться свободным. Он радовался тому, что шестичасовой гудок больше не нарушает его сна, что он, если хочет, может нежиться в постели до десяти часов, а потом, высунувшись из окна своей спальни и глотнув летнего воздуха, принять решение: взять этюдник и, запасшись бутербродами, отправиться в Клонмиэр. И там, в полном одиночестве, рисовать тихие бухты перед домом, невысокий горб острова Дун и зеленую громаду Голодной Горы.

– Это лучшее, что ты когда-либо написал, – сказала Джинни, когда через три дня он принес домой картину, на которой еще не высохли краски. – Ты знаешь. Я уверена, что ты отвезешь ее в Лондон и пошлешь в Академию, они ее примут, и ты сможешь ее продать. Получишь, наверное, сотню гиней.

– Скорее сотню отказов, – улыбнулся Хэл. – Нет, дорогая, лучше уж не буду рисковать, не хочется подвергаться унижениям. Это подарок Джону-Генри к рождению, ведь ему как раз исполняется два года. Он сможет смотреть на нее, когда вырастет, будет видеть солнце над Голодной Горой, как я его написал, и думать о том, сколько счастья и богатства эта гора принесла нашей семье. К тому времени, когда ему исполнится двадцать один год, из труб уже будет расти трава.

Они стояли рядом, глядя на картину, и в это время дверь в гостиную отворилась, и в комнату вошел пастор. В руках у него было письмо, и он улыбался.

– У меня для тебя новость, Хэл, – сказал он. – Но ты ни за что не догадаешься, какая.

– Если вы нашли мне работу, – сказал Хэл, – предупреждаю вас, мне она не нужна.

– Ничего подобного, – сказал Том. – Это письмо от твоего отца. Он едет в Слейн и послезавтра будет в Дунхейвене.

7

Солнце садилось над заливом Мэнди-Бей. Легкие барашки облаков неподвижно стояли в бледном небе – ветер, принесший их, затих с приближением вечера.

Хэл стоял у озера на Голодной Горе, глядя вниз на Дунхейвен и Клонмиэр. Деревня – неровная линия, повторяющая очертания берега, все еще освещалась солнцем, тогда как Клонмиэр был уже в тени. Ветви деревьев, растущих вокруг замка, переплелись между собой, образуя причудливый гобеленный узор, а за ними простирались вересковые пустоши, которые прорезала белая дорога, ведущая к реке Дунмар и Килингу. Мир, лежащий внизу, казался нереальным и далеким, словно призрачный мир утренних сновидений. Одна лишь Голодная Гора вырисовывалась отчетливо и ярко, выступая во всем своем блеске. Воздух был напоен ароматом, а зеленая трава у него под ногами приятно пружинила. Даже гранитные скалы хранили до сих пор тепло в тех местах, где их днем нагревало солнце.

Вот что мне следовало бы написать, думал Хэл, не скалы со стороны Дунхейвена и Клонмиэра, а то, как мы сами выглядим там внизу, если смотреть с Голодной Горы… Мелкие ничтожные муравьишки, снующие взад-вперед по своим делам. Бродрики приходят и уходят, мужчины и женщины в Дунхейвене женятся, рожают детей и умирают; семьдесят пять лет подряд поет свои песни шахта, гремит и грохочет, а потом все снова стихает. Когда-нибудь я напишу об этом картину, если же мне помешает моя обычная лень, то это, возможно, сделает Джон-Генри. Но что бы ни случилось, что бы ни происходило здесь, в наших краях, Гора остается непобежденной. Она стоит и смеется над всеми нами.

Он зашагал прочь от озера, на восток по склону горы, в направлении шахт. Он рано поел, и всю вторую половину дня бродил один; им владело непонятное беспокойство и какое-то нервное напряжение, причину которого он не мог объяснить даже Джинни.

Завтра в Дунхейвен приедет его отец. Он его увидит, прикоснется к его руке, будет с ним говорить. Отец, которого он не видел вот уже пятнадцать лет, с того самого дня, когда ушел из его дома двадцатилетним юношей. Столько писем осталось ненаписанными, когда он был в Канаде, он сочинял их в самые свои одинокие моменты, они так никогда и не дошли до адресата. А также письма из Дунхейвена, которые созрели у него в мозгу, но так и не вышли из-под пера. Описание шахт, рассказы о Джинни и мальчике. Но все по-прежнему сводилось к молчанию, абсолютному молчанию и невозможности открыться. И вот наконец оно должно нарушиться, и он боялся, что их встреча ничего хорошего не принесет. Они будут стоять друг перед другом, смущенно и неловко, такие похожие и такие разные, а потом отец заговорит в своей обычной неестественной шутливой манере, которую он усвоил много лет назад в разговорах со своим школьником-сыном: «Ну, Хэл… как поживаешь, как твое рисование?»

И ответ он получит тот же самый, робкий, неловкой и неохотный: «Спасибо, хорошо», а потом отец, подождав более подробного и вразумительного ответа и не дождавшись, с облегчением обернется к Тому Каллагену, потому что его присутствие всегда разряжало напряженную обстановку.

Его отец… На Джинни он, наверное, будет смотреть с сожалением, а она от робости станет суетиться, стараясь ему угодить. Отцу покажут Джона-Генри, но это будет не тот обычно спокойный прелестный ребенок – ведь его непременно переоденут в новый нарядный костюмчик, ему это не понравится, он будет дуться и дичиться. Отвернется от дедушки и спрячет голову в подушки. Встреча принесет разочарование во всех отношениях. Продолжая шагать, Хэл внезапно рассердился.

Зачем отцу понадобилось приезжать после стольких лет и нарушать спокойное течение его жизни? В своем письме к дяде Тому он писал, что у него есть дела в Слейне – нужно что-то продать в городе и уладить кое-какие вопросы с горнодобывающей и транспортной компаниями.

Шахты… Пусть-ка приедет и посмотрит на эти шахты, пусть увидит трубы, из которых больше не идет дым, сломанные машины, кучи мусора – одним словом, полное разорение. Пусть поговорит с миссис Коннор, у которой родился пятый ребенок, как раз после того как закрылись шахты, и у которой нет ни копейки денег, и с беднягой Коннором, который напился и валяется на улице в Дунхейвене, потому что ему и его семье не дали возможности уехать в Америку.

Папенька много чего может увидеть. Но о чем ему, собственно, беспокоиться? Чего ради он будет тратить свои деньги? Он ведь ни в чем не виноват. Он просто вовремя отделался от предприятия, прежде чем оно окончательно пошло ко дну, как и подобает умному и ловкому бизнесмену. Он может спокойно смотреть на семьи шахтеров, на разрушенные шахты, на хулиганов вроде Джима Донована, которые рыскают по округе, готовые на убийство, а потом вернется к Аделине в свой дом в Брайтоне и будет жить в довольстве и покое. Арендаторы будут по-прежнему платить ренту хозяину, которого они никогда не видели, а стены Клонмиэра будут покрываться плесенью и разрушаться от сырости. Генри Бродрику все это безразлично. Хэл перевалил через вершину холма и теперь стоял на дороге над покинутой шахтой. Внизу находились сараи обогатительного отделения и высокая труба котельной. Перед ней горел костер – кто-то поджег сваленный там мусор. В воздух поднимались клубы дыма, черного и вонючего, а спустившись пониже, Хэл разглядел кучку парней, которые смеялись и разговаривали, бросая в костер щепки и обломки дерева, чтобы ярче горело пламя. Один из них притащил на плече здоровую доску, оторванную от скамьи в конторе, и бросил ее в костер.

Это был Джим Донован. Хэл спустился вниз по куче мелкого угля, сваленного возле печи, и подошел к парням.

– Эти дрова пригодятся вам зимой, если вы их сбережете, – сказал он. – Мне кажется, лучше было бы их сложить и оставить до зимы, вместо того чтобы жечь их сейчас. А когда наступят холода, вы сможете их наколоть и принести домой семье.

Два-три человека отступили, глядя на Джима Донована и ожидая, что тот скажет. Джим злобно посмотрел на Хэла; шапка, надетая набекрень, придавала его лицу хитрое самоуверенное выражение.

– Доброго вам вечера, мистер Бродрик, – сказал он. – Вышли, верно, прогуляться, а заодно проведать владения своего батюшки, посмотреть, не причинил ли кто ущерба его брошенному руднику. А если что обнаружится, так тут же побежите жаловаться по начальству, чтобы нас, бедных, посадили в тюрьму.

– Ничего подобного я делать не собираюсь, – улыбнулся Хэл. – Ты же меня знаешь, Джим. Вы можете уничтожить все, что осталось от этого рудника, мне это совершенно безразлично. Только мне кажется, что зимой вы сами были бы рады использовать эти доски в качестве топлива.

Джим ничего ему не ответил. Лицо его приняло злобное вызывающее выражение, и он пинком отправил в огонь здоровенную деревягу.

– Я слышал, что мистер Гриффитс уезжает отсюда на север и собирается там обосноваться. Говорят, он уже и домик себе приготовил по ту сторону границы. А после этого имеет наглость уверять, что ничего не знал о том, что шахты закрываются. Он просто лжец.

– Как только не совестно, – добавил кто-то другой, – все эти четыре месяца он спокойненько там устраивался, покупал мебель и все такое, а мы ничего не подозревали, словно малые дети. Право слово, нет в мире справедливости.

– Верно, что нет, – с яростью отозвался Джим Донован. – И не будет, если мы сами о себе не позаботимся. Что до Гриффитсова дома, мне на него наплевать. А вот ему самому я бы с удовольствием свернул шею, так же как и всем остальным, кто нас обманывал.

Он перешел на крик и стал наступать на Хэла, сжав кулаки. Его дружки одобрительно загалдели и стали их окружать.

Бедняга, подумал Хэл, он, наверное, хлебнул липшего в дунхейвенском пабе, вот и хорохорится, вместо того чтобы пойти домой и проспаться.

– Ладно, Джим, – сказал он, – можешь ругать старика Гриффитса, сколько тебе угодно, только уверяю тебя, он не имеет никакого отношения к этому делу. Старик знал об этом не больше моего, это факт.

Кто-то презрительно свистнул, другие рассмеялись.

– Смейтесь, смейтесь, – сказал Джим Донован. – Мистер Бродрик такой же, как и все прочие джентльмены – что хочешь соврет, никогда правды не скажет. Он просто над нами издевается. Так значит, вы не знали, что шахты закрываются? И когда ваш папаша продал их лондонской компании, вы тоже ничего не знали? А вот нам, между прочим, кое-что известно. Все это время вы были посредником между мистером Гриффитсом и вашим папашей, а потом лондонской компанией. Разве не через вас шли письма из Слейна, Лондона и Бронси, не считая тех, которые вы получали дома? Я, может быть, родился в бедной семье, у нас всего-навсего пара свиней и коров, и пасутся они на клочке земли размером с ладонь, в то время как в былые времена мы владели всеми землями, принадлежащими ныне вашему отцу, однако клянусь всеми святыми, я не такой дурак, как вам кажется.

Он повернулся на одной ноге, чтобы посмотреть, какое впечатление произвели его слова на приятелей.

– Правильно, Джим, – сказал один из них, – у тебя в груди сердце льва, я всегда это говорил.

Хэл пожал плечами. Ему вдруг стало скучно, надоело, что они умышленно не желают понять, как на самом деле обстоят дела. Бесполезно пытаться доказать что-нибудь такому человеку, как Джим Донован. Хэл вдруг почувствовал усталость после долгой прогулки по Голодной Горе, и его потянуло домой, где его ждала Джинни, ужин и постель, столь необходимые ему для того, чтобы встретиться на следующее утро с отцом.

– Спокойной ночи, – коротко бросил он и повернулся, направляясь к мощенной шлаком тропинке, ведущей к главной дороге. Однако Джим Донован и его приятели двинулись за ним следом.

– Куда это вы так торопитесь, мистер Бродрик? – сказал Джим Донован. – Может, мы с ребятами еще не кончили с вами разговор. Между нашими семьями есть кое-какие старые счеты, которые неплохо было бы свести. Вы не забыли о моем близком родственнике, которого ваши папаша с мамашей убили, когда возвращались домой из гостей после веселого обеда? Кучер нарочно хлестнул лошадей, чтобы его задавить. У бедняги мозги так и брызнули во все стороны из разбитой головы, а они поехали дальше, не обращая на него внимания. Всем известно, они были рады его смерти из-за того старого скандала – ведь это ваш дядюшка совратил и опозорил его сестру.

Хэл посмотрел через плечо на разозленного мужика.

– Ради всего святого, Джим, – сказал он, – пойди домой и проспись, может, тогда перестанешь злиться. Пусть кто-нибудь его отведет, если он сам не может идти. У меня нет ни малейшего желания ссориться из-за моего дяди, из-за отца да и вообще из-за кого бы то ни было.

Джим и его друзья смотрели на него, ничего не говоря, и он пошел прочь от них вниз по дорожке. Не успел он отойти и нескольких ярдов, как в голову ему полетел камень. Острый угол рассек ему кожу. Хэл обернулся, чтобы посмотреть, кто это сделал, и тут же второй камень угодил ему в лоб над самым глазом.

– Что ты делаешь, дурак ты эдакий? – закричал он. – Если хочешь драться, выходи, будем драться честно.

Он побежал по дорожке по направлению к Джиму в совершенной ярости, обливаясь кровью, которая текла из раны на лбу. Его встретил град камней, заставивший его упасть на колени, и в тот же момент они с криками набросились на него – один заломил ему руки за спину, чтобы он не мог защищаться, другие же навалились на него, придавив к земле.

– Тащи его на дорогу и брось там, пусть валяется, как твой родич, – предложил кто-то.

– Давайте кинем его в огонь, – кричал Джим, – а то костер погаснет.

Кто-то крепко завязал ему платком глаза, и через повязку стала сочиться кровь, теплая и липкая, так что он ничего больше не видел.

Парни орали и смеялись, его схватили за руки и за ноги и с криками и смехом потащили вверх по дорожке к костру возле обогатительного сарая.

– Несчастные идиоты! – бормотал Хэл, который едва мог говорить, ослабев от побоев. – Вы что, хотите, чтобы вас привлекли к суду? Ведь вся округа будет против вас, каждый из вас получит лет по двадцать.

Кто-то ударил его по зубам, несомненно, это был Джим Донован, а потом ему связали руки за спиной и бросили на кучу жердей лицом вниз, так что ему нечем было дышать.

– Ладно, оставьте его здесь, пусть подыхает, – сказал один из парней, – и пойдем-ка отсюда, Джим. Мы и так хорошо повеселились, на сегодня хватит, верно?

При виде Хэла, лежащего на жердях, почти потерявшего сознание, они испытывали легкое беспокойство. Джим втянул их в эту историю, и теперь неплохо было бы убраться отсюда подальше, так чтобы между ними и Дунхейвеном оказалось не меньше двадцати миль. Их голоса постепенно затихали, Хэл слышал, как хрустел у них под ногами шлак, когда они уходили. Кровь продолжала сочиться из раны, попадая в глаза и даже затекая в рот. Он испытывал невероятную слабость и тошноту. Костер возле него погас, и по наступившей в природе тишине он понял, что начинает быстро темнеть.

«Джинни будет беспокоиться, – подумал он. – Она пойдет к родителям, позовет на помощь дядю Тома».

Как глупо было с его стороны заговорить с Джимом Донованом и его приятелями. Надо было повернуться и уйти, как только он их увидел. Много вышло толку от того, что он посочувствовал этим идиотам. Он перекатился на бок и ослабил веревки, которыми были связаны его руки. Затем сорвал платок, закрывавший ему глаза. К ужасу своему он обнаружил, что ничего не видит. Один глаз совсем закрылся из-за ушиба на лбу, другой был залеплен запекшейся кровью. Надо будет поискать воды и промыть глаз, иначе он не сможет добраться до дома – это по крайней мере пять миль в наступающей темноте. Он с трудом поднялся на ноги и повертел головой, пытаясь сориентироваться. Где-то рядом должна быть вода, конечно же, у самой обогатительной, где промывали олово, но с закрытыми глазами, да еще при тусклом вечернем свете он не мог определить, где находится эта обогатительная: справа или слева от кучи жердей, на которую его бросили. Хэл медленно двинулся вперед, вытянув перед собой руки, шаг за шагом, неуверенно и беспомощно, как слепой, и в этот момент вспомнил об отце, о том, что завтра утром он прибудет пароходом из Слейна. Он приедет в Дунхейвен и увидит, что его сын лежит в постели с забинтованной головой и синяками по всему телу. И, разумеется, не поверит рассказу о драке на Голодной Горе, ведь за те двадцать пять лет, что он прожил по другую сторону воды, он, конечно же, забыл дикие нравы своего родного края, невероятные истории, которые там приключаются, когда два человека мирно беседуют за кружкой пива в баре, а через минуту затевают смертельную драку по поводу того, что произошло в стародавние времена, когда их еще не было на свете. Джинни, робкая и взволнованная, проводит отца в спальню, он увидит лицо Хэла, покрытое синяками, и скажет про себя: «Пьяная драка, это ясно. А жена старается покрыть, защитить мужа». При этой мысли, такой знакомой и типичной, которая непременно должна возникнуть у отца, Хэл невольно рассмеялся про себя и подумал о том, как трудно будет объяснить отцу, что произошло на самом деле. Гораздо проще оставить все, как есть, – пусть отец думает, какой он никчемный, как он пьянствует, как возвращается по субботам домой, еле передвигая ноги, так же как добрая половина всех мужчин в Дунхейвене.

Его рука натолкнулась на твердую шершавую поверхность, похожую на кирпичную стену, и он споткнулся о какую-то доску.

Черт побери, устало подумал он, где же наконец эта проклятая обогатительная фабрика? Эта стена, похоже, принадлежит котельной. И он двинулся вперед, шаг за шагом, нащупывая дорогу в темноте. В голове появилось ощущение какой-то легкости, и ему внезапно стало грустно, оттого что испорчен день, и его прогулка по Голодной Горе, которая должна была внести в его душу мир и спокойствие, оканчивается самым глупым образом, так же, как и многое другое в его жизни.

Джинни будет беспокоиться, дядя Том тоже, им будет плохо из-за него. Все вокруг темно, он ничего не видит из-за этой проклятой опухоли и крови, попавшей в глаза, и конечно же, он сейчас находится совсем не возле шахт, не на Голодной Горе, а в Клонмиэре, он, маленький мальчик, крадется вдоль стены нового крыла, пробираясь в мамину спальню. Дверь в будуар здесь, в двух шагах, и если он откроет ее и войдет, то сразу же направится к ставням и откроет их – они так давно не открывались, что заржавели от сырости – а мама будет ждать его на балконе, где ей так и не пришлось посидеть. Над гребнем Голодной Горы поднялась луна, сквозь слепоту он почувствовал ее свет и подумал, что это лампа, которую мама зажгла для него. Он повернулся, направляясь к ней, и черная пропасть шахты разверзлась у него под ногами.

8

Джинни очень старательно одевала сына, и он не противился; несмотря на то что ему было всего два года, он понимал, что в дом пришла беда и что если он будет капризничать, не позволять себя одевать, мама очень огорчится. Он сидел у нее на коленях, а она натягивала ему белые носочки и черные башмачки с пряжками. Потом достала его новый костюмчик, завернутый в бумагу. Он был из зеленого бархата с кружевным воротником и манжетами. Она причесала его на косой пробор, в первый раз убрав со лба густую челку. В уголке глаза у нее дрожала слезинка, и мальчик расстроился. Он ничего не мог поделать. Посмотрев через ее плечо, он заметил касторовую шляпу, которую ему купили в лавке. Он знал, что ему будет в ней неудобно, и не хотел ее надевать. Она была черная, такая же как его башмаки и мамино платье. А красивое голубое платье висело в шкафу. Кончив одевать сына, Джинни поставила его на стул и окинула взглядом. Мальчику показалось, что ей хотелось бы, чтобы он был побольше. Потом она ему улыбнулась, несмотря на эту слезинку в уголке глаза.

– Я горжусь тобой, родной мой мальчик, – сказала она, – и хочу, чтобы ты вел себя очень хорошо, потому что мы с тобой поедем сейчас к дедушке.

Он немного подумал. Слово было слишком длинное, но все-таки что-то ему напоминало.

– К диде? – медленно переспросил он, обрадовавшись.

– Нет, не к диде, а к другому дедушке, которого ты еще не видел. Мы поедем к нему в Клонмиэр.

Это было понятно. Клонмиэр – это там, где балконы и большие окна, они часто ходили туда гулять, и, спустившись со стула, он позволил надеть на себя эту противную шляпу и даже пропустить под подбородком резинку, чтобы она крепче держалась на голове.

Они спустились вниз – мама держала его за руку – в переднюю, а потом вышли на улицу, где их поджидал Пэтси с коляской и пони. Джон-Генри заглянул в коляску, чтобы посмотреть, положили ли туда корзинку с едой для пикника, однако никаких признаков еды не обнаружил.

– Разве мы не на пикник? – спросил он, посмотрев на маму, но она покачала головой.

– Нет, сынок, сегодня пикника не будет.

Он примирился с тем, что ему сказали, но все-таки было странно, зачем тогда коляска и Пэтси, если не берут с собой еду и не выходит дидя с одеялами, тростями и зонтиками. Возможно, коляска как-то связана с бархатным костюмчиком и черной касторовой шляпой.

Проходя мимо кабинета, Джинни заглянула в дверь и увидела, что пастор сидит за письменным столом.

– Мы поехали, – сказала она спокойным твердым голосом.

Том Каллаген обернулся. Лицо его было мрачно, однако его глубоко посаженные глаза смотрели на дочь и внука ласково и нежно.

– Помни, что я тебе говорил, – сказал он. – Не жди от него ничего. Это суровый холодный человек, Джинни, совсем не похожий на дядю Генри, которого ты помнишь по своему детству, который улыбался, смеялся и веселился, совсем как наш дорогой Хэл. Годы не пощадили его.

– Мне ничего от него не надо, – сказала Джинни. – Я только считаю, что он должен увидеть Джона-Генри.

– Да, – согласился пастор. – Да, я понимаю. Потом она вышла из комнаты вместе с сыном, они сели в коляску и поехали по деревенской улице, которая вела в гору, мимо оукмаунтских коттеджей, и наконец оказались перед длинной стеной и домом привратника.

У въезда стояла молодая миссис Салливан, и когда коляска проезжала в ворота, она сделала Джинни книксен, в ответ на который та церемонно поклонилась. Джон-Генри сидел рядом с мамой, напряженно выпрямившись. Обычно люди не делали ей реверансов. Тоже, наверное, в честь бархатного костюмчика.

Он посмотрел на мамины руки. На ней были перчатки, а ведь она надевала перчатки только зимой и в воскресенье, когда шла с дидей в церковь. Коляска катилась по аллее среди деревьев парка, и вот слева показалась бухта, а над ней, на высоком, поросшем травой берегу, высился замок. Из одной трубы поднимался дым, и окна в старой части замка были широко распахнуты. Перед подъездом стоял экипаж. На сиденье возле кучера был сложен багаж. Парадная дверь, ведущая в громадный холл, была открыта, чего Джинни раньше никогда не видела.

Она секунду поколебалась, однако долголетняя привычка взяла свое, и она, понизив голос, велела Пэтси подъехать к боковому входу в старой части дома. Теперь она стала волноваться: одернула кружевной воротничок на сыне, поправила ему шляпу. Ее волнение каким-то образом передалось мальчику, он оробел и почувствовал неловкость – ему захотелось остаться в коляске вместе с Пэтси.

– Нет, – твердо сказала мама. – Ты должен пойти со мной. И пожалуйста, когда увидишь дедушку, поздоровайся с ним вежливо, подай ему руку.

Боковая дверь была открыта, однако Джинни позвонила. Резкий звонок прокатился по коридору, отозвавшись эхом в глубине дома.

К двери вышел слуга. Джинни решила, что это камердинер, который приехал из Лондона вместе со своим господином.

– Миссис Бродрик? – спросил он, и Джон-Генри снова увидел, как мать поклонилась.

Этот поклон ему очень понравился, в нем было столько важности. Мальчик тоже решил поклониться и несколько раз нагнул голову, но Джинни нахмурилась, и он понял, что это позволяется только взрослым.

Слуга открыл одну из дверей, выходящих в коридор, и проводил их в большую комнату, которая оказалась столовой. Однако скатерти на столе не было, только посередине стола лежала длинная дорожка зеленого сукна.

Вот здесь мы обедали в то Рождество, думала Джинни, когда мне было шестнадцать лет, а Хэлу двадцать… Слуга разжег в камине огонь, потому что погода была прохладная, несмотря на август месяц. Перед камином стояли два кресла. Джинни не знала, следует ли ей сесть или лучше остаться стоять. Она ожидала, что отец Хэла будет в столовой, ожидая их прихода.

Дверь в конце комнаты была открыта. Джинни помнила, что она выходит в коридор, ведущий в новое крыло, и подумала, не пошел ли он туда, в другую часть дома. Она продолжала стоять, держа Джона-Генри за руку, а мальчик с интересом озирался по сторонам. Он показал пальчиком на портрет, висящий на стене. На нем была изображена молодая девушка с ласковыми карими глазами и темными локонами. На шее у нее было жемчужное ожерелье.

– Да, – прошептала Джинни, – она очень красива.

Она перевела взгляд на стену по другую сторону камина, где висел портрет матери Хэла. Как она, должно быть, походила на него! Та же сдержанность, та же внезапная задумчивость без всякой причины. В этот момент мальчик потянул ее за рукав, и, обернувшись, Джинни увидела, что в комнату вошел отец Хэла. Человек, шедший ей навстречу, совсем не был похож на Генри Бродрика, которого она помнила, когда была ребенком; не был он похож и на карандашный набросок, висевший в кабинете пасторского дома. Он был очень худ, значительно худее, чем раньше, и лицо его, прежде такое полное и крепкое, казалось, ссохлось и стало как-то меньше. Волосы, почти совсем седые, значительно поредели на макушке. Губы стали тоньше, а глаза выдавались вперед значительно больше, чем раньше. Он подошел, протягивая ей руку.

– Вы Джинни, – сказал он, – и мы с вами виделись в последний раз, когда вам было шесть лет.

Она приготовилась к тому, чтобы не терять достоинства, сразу же встать на защиту Хэла, рассказать о том, как все это произошло, обвинить Генри, если понадобится, в пренебрежении своими обязанностями, в жестокосердии и отсутствии доброты, но при первых же его словах вся ее враждебность исчезла, испарилась, она поняла, что он испытывает такую же робость и неуверенность, как и она сама, и что он очень одинок.

– Да, – сказала она, – я Джинни, а это Джон-Генри.

Мальчик протянул руку, как ему было велено, а потом оглянулся на дверь, желая, чтобы ему позволили уйти.

– Не хотите ли присесть, – предложил Генри, указывая на кресло, и Джинни прижала к себе сына, шепнув ему, чтобы он вел себя тихо.

Некоторое время Генри ничего не говорил, поглядывая то на мальчика, то на горящие в камине поленья.

– Каковы ваши дальнейшие планы, что вы собираетесь делать? – спросил он.

– Буду по-прежнему жить в Дунхейвене с отцом и матерью, пока Джон-Генри не вырастет и не пойдет в школу. А потом – не знаю. Это зависит от многих обстоятельств.

– Том, вероятно, захочет, чтобы мальчик стал священником? – сказал Генри.

– Я не думаю, – ответила Джинни. – Однажды, когда мы говорили о будущем,он сказал, что было бы прекрасно, если бы мальчик пошел служить во флот… Но пока об этом говорить еще рано.

Наступило короткое молчание.

– А Хэл? Что он думал по этому поводу? Были у него какие-нибудь идеи?

Джинни успокоила руку сына, который теребил свой кружевной воротник.

– Нет, – спокойно ответила она. – Хэл не интересовался тем, какое воспитание получит наш сын и какую выберет профессию. Он воображал, что… мальчик будет когда-нибудь просто жить в Клонмиэре.

Генри поднялся на ноги и стоял, заложив руки за спину и глядя сверху вниз на невестку и внука.

– Я в свое время хотел продать имение, – сказал он, – это было много лет тому назад. Хэл, вероятно, говорил вам об этом. Я бы и сейчас его продал, но это – майорат, так что я не имею права. Когда я умру, а мальчик достигнет двадцати одного года, он сможет поступать, как ему будет угодно. Он имеет право нарушить майорат.

– Да, я это знаю, – сказала Джинни. Генри медленно прохаживался взад-вперед по комнате.

– Земельная собственность в наши дни это тяжелое бремя, – сказал он. – Она уже не имеет той цены, что прежде. Мы вступаем в новый век, и все меняется с необыкновенной быстротой.

В здешних краях изменения, возможно, происходят медленнее, но мне это неизвестно. Я слишком давно живу вдали отсюда, поэтому ничего не знаю, да и не интересуюсь.

Он говорил без горечи, однако голос его был печален, как будто бы при виде родного дома прошлое нахлынуло на него, заключив его в свои объятия.

– Вы больше сюда не вернетесь, не будете здесь жить? – спросила Джинни.

– Нет, – ответил он, – с этим покончено навсегда.

Он повернулся и посмотрел на нее, заложив руки за спину и слегка наклонив голову набок. Точно так стоял Хэл, подумала она. Он, конечно, сын своего отца, плоть от плоти, кость от кости его; никогда он не принадлежал полностью матери.

– Шахты ушли из наших рук, – говорил он, – а ведь именно они в значительной степени связывали меня с этим краем. Они принесли нашей семье огромное богатство, однако, как мне кажется, не слишком много счастья. Это одна из причин, по которой я их продал, а совсем не для того, чтобы избавиться от убыточного предприятия, как думают многие. Теперь остался только дом, и если вы с сыном хотите здесь поселиться – пожалуйста. Правда, денег на содержание не будет, во всяком случае, пока я жив. Я не собираюсь тратить на это ни единого пенни.

Джинни вспыхнула. Вот он, Генри Бродрик, против которого предостерегал ее отец. Деловой человек, который заботится прежде всего о своих интересах, впрочем, скорее об интересах своей жены, которая стоит у него за спиной и живет по другую сторону воды. Он не собирается раскошеливаться ради кого бы то ни было, даже ради собственного внука.

– Дом слишком велик для нас с Джоном-Генри, – сказала Джинни. – Мы будем жить в пасторском доме, у моих родителей, это недалеко отсюда, и мы сможем часто сюда приходить, а со временем, когда сын подрастет, он будет знать, что дом принадлежит ему.

Ей показалось, что он бросил на нее странный взгляд, в котором сквозило сожаление, и она крепко сжала руку сына, словно эта маленькая ручка давала ей силы и утешение.

– Это уже третье поколение моей семьи, – сказал Генри, – где детей воспитывает один из родителей. Вы потеряли Хэла, я потерял Кэтрин, а моя мать потеряла своего мужа, когда он был всего на несколько лет старше, чем Хэл. Вы увидите, как это трудно для того, кто остался.

– Я с вами согласна, – сказала Джинни. – Это будет нелегко. Но я люблю Джона-Генри и я не боюсь.

Он отвернулся от нее, устремив взгляд на портрет Кэтрин. Потом, очень медленно, сунул руку в жилетный карман и достал оттуда маленький круглый кожаный футляр. С минуту подержал его в руке, а потом, щелкнув замком, открыл крышку. Из футляра он достал миниатюрную копию портрета, висящего на стене. Сходство было передано очень удачно, хотя краски местами смазались, а волосы были светлее, чем на оригинале.

– Я никогда никому его не показывал, – сказал Генри, – и впредь никому не покажу. Эту копию сделал для меня Хэл, когда был мальчиком…

Он подарил мне ее в тот вечер, когда я привез в Лондон Аделину, и мне кажется, что я его так и не поблагодарил. Понимаете, мы оба немного стеснялись друг друга, боялись показать свои чувства.

Джинни подержала миниатюру в руках, а потом вернула ее Генри. Он аккуратно положил ее обратно в футляр, а футляр спрятал в карман.

– Я ношу ее при себе вот уже двадцать один год, – сказал он, – но Аделина никогда у меня ее не видела.

Тень улыбки скользнула по его губам, и Джинни на мгновение увидела веселого смеющегося Генри, такого, каким он был раньше, когда в студенческие времена стоял рядом с ее отцом, позируя фотографу.

– Вы никому об этом не скажете? – спросил он.

Джинни покачала головой.

Он снова повернулся, выглянул в окно на травянистый склон, спускающийся к заливу. Солнце упало на узкий коврик у него под ногами, и мириады пылинок закружились в его луче.

– Вам повезло с родителями, – сказал Генри. – Хариет и Том позаботятся о вас и Джоне-Генри, и вы не будете одиноки. Разумеется, то содержание, которое получал Хэл, автоматически переходит к вам, вы это понимаете. А когда я умру, как я уже сказал, все перейдет к мальчику. – Он с сомнением посмотрел на маленькую серьезную фигурку в зеленом бархатном костюмчике. – Опустевший дом, тяжелый груз сомнений и мечтаний – это не очень-то завидное наследство, – сказал он.

Джон-Генри прислонился к коленям матери и потянул ее за руку, давая понять, что ему хочется домой. Мальчику не очень нравился этот чужой дядя, который смотрел на него с жалостью, и ему хотелось поскорее вернуться к диде, где все было знакомо и понятно.

– Кажется, я ему уже надоел, – сказал Генри с улыбкой. – Ладно, молодой человек, я больше вас не задерживаю. Мне и самому пора ехать.

Вместе с ними он вышел в холл. Багаж уже убрали внутрь кареты, возле открытой дверцы стоял камердинер, держа в руке шляпу.

– Никогда не следует возвращаться назад в прошлое, – сказал Генри. – Смотрите вперед и только вперед, если это возможно.

Он окинул взглядом дом, закрытые ставнями окна нового крыла, железный балкончик над входной дверью. Затем пожал руку Джинни и слегка потрепал по головке Джона-Генри. Сел в карету, камердинер захлопнул дверцу и взгромоздился на козлы рядом с кучером.

– Скажите за меня «до свидания» Тому и вашей матушке, – сказал Генри. – Я с ними больше не увижусь. Спросите Тома, помнит ли он фразу, которую сказал мне лет тридцать тому назад: «Лучше быть добрым, как Эйры, чем умным, как Бродрики»? Беда в том, что доброта умирает и лежит, схороненная в земле. А ум переходит по наследству к следующим поколениям и вырождается.

Он в последний раз посмотрел на каменные стены замка, затем взгляд его скользнул вниз по травянистому склону, на бухту, на остров Дун и на серую массу Голодной Горы. Потом еще раз улыбнулся Джинни.

– Вы ведь не знали мою мать, верно? – сказал он. – Она умерла много лет назад в Ницце.

Последними словами, которые она мне сказала, были: «Не надо быть таким серьезным, мой мальчик, и не надо слишком много думать, это никому еще не приносило пользы». Я не знаю, права она была или нет, но только стоит мне задуматься, как я ощущаю мучительную боль. Вы можете рассказать об этом своему сыну, когда он получит наследство.

Генри отдал приказание кучеру, приподнял, прощаясь, шляпу, и экипаж покатил по аллее. Вскоре он скрылся за деревьями. Когда он въезжал в лес, со всех гнезд, спрятанных в густых ветвях деревьев, тяжело взмыли в небо цапли и с криками полетели над водой в сторону острова Дун.

ЭПИЛОГ Наследство (1920)

1

Когда Джон-Генри свернул на Куин-стрит, из дверей одного дома вышел часовой.

– Не советую вам идти туда, – сказал он. – Там, в конце улицы, стреляют, и вы можете получить пулю от одного из наших ребят.

Не успел он договорить, как прогрохотала пулеметная очередь, и раздался визг тормозов. Часовой ухмыльнулся.

– У кого-то там неприятности, – сказал он.

В конце улицы они увидели автомобиль, который занесло на тротуар; в опущенном окне машины торчало дуло пулемета, направленного в сторону площади. Три человека, стоявшие на тротуаре, бросились на землю лицом вниз. Из дома выбежал человек и вскочил на подножку автомобиля. В руках у него была винтовка. На улице возле площади появился небольшой отряд солдат, и автомобиль, развернувшись, помчался по переулку. Солдаты открыли огонь по удаляющейся машине, а потом побежали через площадь к высокому зданию почты на углу. Мужчины, лежавшие на тротуаре, поднялись и стали отряхиваться как ни в чем не бывало. Сверху, из окна, раздался визгливый крик женщины, она кого-то звала. Часы на церковной башне пробили пять. Джон-Генри закурил сигарету и с улыбкой обратился к солдату:

– Можно было бы предположить, что после четырех с половиной лет войны людям надоест стрелять друг в друга.

Солдат достал из-за уха недокуренную сигарету и попросил спичку, чтобы закурить.

– Ну, про наши края этого не скажешь, – отозвался он. – Любому из этих ребят ничего не стоит всадить нож в брюхо своему лучшему другу, если вдруг придет охота, зато потом он явится на похороны с цветочками.

Джон-Генри рассмеялся и отбросил спичку.

– Это нечестно, – сказал он. – Я ведь тоже здешний, однако у меня никогда не было желания кого-нибудь убить.

Он пошел дальше по улице по направлению к площади, где только что была перестрелка. Во многих домах окна были разбиты, однако это случилось не при сегодняшней стычке, а еще несколько недель тому назад. Солдат на площади уже не было, если не считать поста возле полицейского участка. На тротуаре какой-то молодой парень разговаривал с женщиной. У него было худое озлобленное лицо. Руки он глубоко засунул в карманы.

– Они убили Микки Фаррена, – говорил он женщине, но, заметив проходившего мимо Джона-Генри, замолчал, глядя на носки своих башмаков.

Они пошли прочь, и Джону-Генри показалось, что на улицах стало пусто и на удивление тихо. По другую сторону площади, в ее дальнем конце, виднелись остатки баррикады, валялись обрывки колючей проволоки. Несмотря на ясное небо, вдруг брызнул дождь и тут же перестал. Вдалеке раздался гудок парохода, глубокий и звучный, на него отозвался резкий свисток буксира. Джон-Генри думал о словах часового: «Любому из этих ребят ничего не стоит всадить нож в брюхо своему лучшему другу, если придет охота, зато потом он явится на похороны с цветочками». Наверное, так оно и есть, и все-таки…

Перед его внутренним взором встали лица из далекого прошлого. Милый «дидя», его большие глубоко посаженные глаза, согбенные плечи, седые волосы; вот он идет по рыночной площади в Дунхейвене, и старушка в лавке обращает к нему залитое слезами лицо, призывая на него благословение всех святых. Ведь это он в свое время нашел работу для ее сына, и она всегда это помнила. Бабушка, маленькая, веселая, суетливая; как она забавно снимала сливки с молока – раковиной! Он помнил, как получил от нее оплеуху за то, что решил пощекотать метелкой для стряхивания пыли ноги у девушки-судомойки, когда та поднималась по лестнице. Пэтси, исполнявший должность садовника по рабочим дням и кучера по субботам и воскресеньям, который рассказывал ему разные легенды о феях, обитающих на Голодной Горе, и о злых эльфах, которые в старые времена жили под землей и напускали порчу на шахтеров. Пэтси, верно, не знал, как и нож-то держать в руке, разве что нужно было выстрогать палочку или заколоть свинью. А может быть, если умеешь заколоть свинью, то можно и…

В этой части города все было как обычно; когда он свернул на улицу, где в маленькой квартирке жила его тетушка Лизет, и увидел ребенка, который катил обруч в саду напротив, казалось, было просто смешно думать о давешнем автомобиле, который занесло на тротуар на Куин-стрит, о пулеметной очереди и о той горечи, с которой молодой парень на тротуаре сказал: «Они убили Микки Фаррена…»

Он нажал на кнопку, возле которой стоял номер пять, и поднялся по лестнице в маленькую, заставленную мебелью гостиную, где тетушка Лизет проводила все свое время – она вязала крючком образцы кружев, которые потом продавались для слепых детей. Это странное хобби, которому она предавалась со страстью, имело, вероятно, истоком подсознательное чувство жалости, которое она испытывала, вспоминая о своем несчастливом детстве, когда нелюбимая и заброшенная хромая девочка росла при недоброй мачехе. Когда Джон-Генри вошел в комнату, она с приветливой улыбкой встала ему навстречу со своего кресла. Ее смуглое лицо имело желтоватый оттенок, а глаза под очками непрерывно моргали.

– Милый мой мальчик, – сказала она, и он снова с удовольствием отметил в ее ласковом голосе теплую певучесть, присущую женщинам Слейна и вообще юга, с которой говорила также его мать, и это всегда вызывало в нем драгоценные воспоминания о детстве, наполненном любовью.

– Твоя мама говорила мне, что ты ко мне зайдешь, но я ей не поверила, – сказала тетя Лизет, – ведь у молодого человека, когда он приезжает в отпуск, есть более интересные занятия, чем сидеть со старой теткой.

– Этот молодой человек думает иначе, – сказал Джон-Генри. – Он никак не может забыть мягкие лепешечки, которые всегда можно найти у вас в буфете.

Тетя Лизет улыбнулась и сняла очки. Теперь Джон-Генри увидел, какие у нее прекрасные ласковые глаза, точно такие же, как у тети Кити, и вспомнил о том, как славно все они жили в замке Эндрифф – тетя Кити, тетя Лизет и дядя Саймон, у них почти не было слуг, зато масса собак; а потом дети выросли и разъехались, тетя Кити умерла, а тетя Лизет продолжала жить в замке вдвоем с дядей Саймоном. Такое может случиться только в наших краях.

– А как поживает твоя мама? – спросила тетя Лизет.

– Очень хорошо, она довольна жизнью и просила поблагодарить вас за кружевную салфеточку, которую вы ей прислали. По-моему, она лежит у нее в столовой, как раз посередине обеденного стола. Мне поручено передать вам деньги. Мама не доверяет почте.

Он порылся в бумажнике и достал оттуда банкноту.

– Ах, напрасно она беспокоится, – сказала тетя Лизет. – Вполне можно было подождать, пока люди перестанут стрелять и снова будут вести себя по-человечески. Говорят, сегодня на улицах были стычки?

– Разбили несколько витрин, пока я шел к вам, но, по-моему, никто особенно не пострадал. Как по-вашему, что здесь происходит, тетя Лизет? Вы, мне кажется, можете судить беспристрастно.

Тетя Лизет дождалась, пока служанка внесла чай, а потом вышла, закрыв за собой дверь.

– Нужно соблюдать осторожность, – вполголоса сказала она. – Правда, Меги живет у меня уже три года, но ее брат сражается на стороне мятежников. «Я его не видела уже полгода, мисс», – сказала мне она и, конечно, солгала. У меня в последнее время стали исчезать сигареты, которые я держу для гостей. Куда они, интересно, деваются? Ясно, что Меги прячет их под передник, а потом, вечером, передает брату, с которым встречается где-нибудь на улице.

– Будьте осторожны, – сказал Джон-Генри. – Я пришлю солдат, чтобы они обыскали ваш дом.

– И они ничего не найдут, – сказала тетя Лизет. – Я подданная короля, и всегда хранила ему верность, как и все в нашей семье. Бродрики всегда держались в стороне от политики, если не считать твоего деда, который в пору своей молодости захотел стать членом парламента и выставил свою кандидатуру на выборах. Это было как раз перед тем, как родился твой отец.

Джон-Генри жевал хлеб с маслом и оглядывал комнату, заставленную мебелью из Эндриффа, Дэнмора, где раньше жила тетя Молли, и даже из Клонмиэра – сокровища, которые она собирала и хранила многие годы, и с которыми не хотела расставаться.

– Насколько мне известно, – сказал он, – ни один из Бродриков ничего порядочного не сделал, все они рано умирали или спивались.

Тетя Лизет нахмурилась, наливая ему еще чашку чая.

– Война и морская служба сделали из тебя циника, – сказала она. – И во всяком случае, это неправда. Бродрики всегда пользовались уважением в этих краях.

– Кто их уважал и за что? – спросил племянник.

Тетушка облокотилась о спинку кресла и сложила руки на коленях. У нее были длинные тонкие пальцы, и вообще это были руки молодой женщины, несмотря на ее пятьдесят лет.

– Прежде всего, они были землевладельцы, – сказала она. – С самого начала. Они исполняли свой долг по отношению к Богу и королю. Были добры к своим арендаторам, хотя и держали их в строгости. Клонмиэр всегда стоял на стороне закона и порядка. Люди смотрели на него как на символ власти, справедливой власти.

– Возможно, это и так, – сказал Джон-Генри, улыбаясь над своей чашкой, – а может быть, этим людям вообще не нужна никакая власть, так же как и Бог и король. Ты же видишь, во что это выливается сегодня. Тебе известен их девиз: «Мы, и никого кроме».

Тетя Лизет сердито поцокала языком.

– Все это глупости, – сказала она. – Они же не могут без нас существовать. И не говори мне, что ты им сочувствуешь, а то я больше не пущу тебя в дом. Тебе должно быть стыдно, ты ведь еще совсем недавно снял королевскую форму.

– Я и не говорил, что сочувствую им, – защищался Джон-Генри. – Мне совершенно безразличны как те, так и эти. Просто я имею несчастье видеть обе стороны вопроса.

– Тогда тебе нельзя жить в Дунхейвене, – сказала тетя Лизет, – а то ты совсем испортишься. Ведь если в дождливый день ты станешь уверять, что на небе ярко светит солнце, с тобой все согласятся, только чтобы доставить тебе удовольствие и избежать неприятностей.

– Разве это была бы не идеальная жизнь? – сказал Джон-Генри. – Если бы все поступали таким образом, не было бы никаких споров, люди не стали бы драться друг с другом без всякой причины.

Тетя Лизет подумала с минуту над тем, что он сказал, а потом снова покачала головой.

– Это было бы безнравственно, – торжественно заявила она.

Джон-Генри рассмеялся.

– Как бы то ни было, – сказал он, – дождь или солнце, нравственно или нет, я собираюсь через пару дней отправиться в Дунхейвен, а потом и в Клонмиэр. В последний раз я был там еще до войны, как раз перед тем, как умер дед. Там, верно, все пришло в запустение, хотя сторож и его жена, которые живут в доме привратника, вроде бы должны присматривать за усадьбой.

– Что же ты будешь делать, когда туда приедешь? – спросила тетя Лизет.

Джон-Генри улыбнулся и вытянул под столом ноги.

– Буду там жить, – сказал он. – Может быть, дам телеграмму маме, чтобы она ко мне приехала. Понимаете, все время, пока я служил во флоте, и во время войны тоже, Клонмиэр был для меня единственной реальностью. Средиземное море, Дарданеллы – я всего этого даже не почувствовал. Меня не оставляла мысль: «Этот длинный субалтерн, который обливается потом в машинном отделении, а потом сходит на берег на Мальте и опаздывает из увольнения, это совсем не Джон-Генри. Настоящий Джон-Генри стоит перед замком в Клонмиэре и смотрит через бухту на Голодную Гору. Там мое место. Там мои корни, там я родился и вырос».

Тетя Лизет надела очки, придвинулась к окну и взялась за свое вязание.

– Я тоже там родилась, – сказала она, – но детство мое прошло в Лондоне. А потом, когда мне было десять лет, твоя тетушка Молли вышла замуж, и мы все поехали в Клонмиэр. Я никогда не забуду, как в первый раз увидела горы, помню, как сейчас, какого цвета была вода в заливе Мэнди-Бей, и этот колесный пароходик, который доставил нас в Дунхейвен. – Она помолчала, склонившись над своей работой. – Но ведь дом слишком велик для молодого человека, который собирается жить там один.

– Там же масса дел, – сказал Джон-Генри. – Надо все приводить в порядок. Вычистить лес и сад. Я не признаю никаких полумер, тетя Лизет. Я больше не субалтерн в машинном отделении. Я собираюсь стать Джоном-Генри Бродриком из Клонмиэра, и мне никто не нужен, пошли они все к черту. Впрочем, зачем же к черту, я ведь люблю людей и хочу, чтобы они любили меня. И у тебя будет самая лучшая комната во всем доме, когда ты приедешь и будешь у нас жить. В честь твоего приезда мы затопим камин в большой гостиной.

– Но новым крылом ты, наверное, не будешь пользоваться, правда?

– Почему же нет? Дедушка построил его для того, чтобы там жили, разве не так?

– Но это было пятьдесят лет назад, когда была толпа слуг, экипажи, лошади и шахты, которые день и ночь работали на Голодной Горе. А нынешний Дунхейвен это сонная деревушка, в которой никто не собирается на тебя работать, и люди там, наверное, стреляют друг в друга. Ну-ка тихо… Слышишь?

В конце улицы, там, где она выходила на шоссе, послышался топот марширующих ног. Джон-Генри высунулся из окна рядом с тетушкой. По улице шли солдаты, а между ними двое штатских в кепках, нахлобученных на самые глаза; руки они держали за спиной. На тротуаре собралась небольшая толпа, люди провожали глазами проходящих солдат. Одна женщина выкрикнула в их адрес какое-то оскорбление, и солдат, верхом на лошади, подъехал к толпе, оттесняя ее с дороги. Грохот солдатских сапог стал удаляться и смолк…

– «Мы, и никого кроме», – прошептал Джон-Генри. – А если вы обнаружите, что один из них, брат Меги, например, прячется у вас на кухне? Вы позовете солдат, выдадите им его?

– Но он ведь, возможно, убивал невинных людей. Мой долг его выдать, – твердо заявила тетя Лизет.

– Вы не ответили на мой вопрос, – настойчиво спрашивал Генри. – Вы бы его выдали или нет?

Она смотрела на него искоса, ее темные глаза беспомощно моргали под очками.

– Вполне возможно, – тихо проговорила она. – Но потом я все равно подписала бы прошение, чтобы его спасти.

В окно забарабанил дождь, и небо потемнело.

– Где ты остановился? – спросила она.

– В отеле «Метрополь», – ответил племянник.

– В таком случае, дорогой, тебе пора отправляться домой. Не стоит ходить по улицам в темноте. Каким образом ты думаешь добираться до Дунхейвена, когда решишь туда ехать? Я не знаю, ходят ли сейчас поезда, и есть ли пароходное сообщение из Мэнди.

– У меня есть машина, тетя Лизет.

– Будь осторожен, иначе ее у тебя отберут, а тебя свяжут, как куренка, и швырнут на пол, а то и вообще пристрелят и выбросят в канаву.

– А может быть, я и сам присоединюсь к мятежникам, – сказал Джон-Генри, поддразнивая тетку.

Он простился с ней, поцеловав ее, и пошел по пустынным улицам к себе в отель. Повсюду встречались патрули, его три раза останавливали. Жители отсиживались в своих домах, во всех окнах были задернуты шторы. Придя в отель, Джон-Генри направился в бар. Там было пусто, если не считать бармена и одного молодого человека примерно одного с ним возраста, а может быть и постарше, который сидел в углу и читал газету. Он оторвался от чтения, чтобы взглянуть на вошедшего, а потом стал вглядываться внимательнее, уверенный в том, что где-то видел этого человека, и пытаясь вспомнить его имя. Джон-Генри повернулся к нему спиной и спросил виски с содовой.

– Днем здесь, кажется, были какие-то беспорядки, верно? – обратился он к бармену.

Тот продолжал перетирать стаканы, бросив незаметный взгляд на человека за угловым столиком, который снова погрузился в чтение.

– На площади было убито три человека, – спокойно сообщил бармен, – по крайней мере мне так сказали. Сам я ничего не знаю, я весь день не выходил из отеля.

Он отошел на другой конец стойки, делая вид, что занимается своими рюмками и стаканами.

Боится, подумал Джон-Генри, если он скажет хоть слово, этот тип с газетой может на него донести. Где же, черт возьми, я его видел?

Однако лицо человека было скрыто газетой.

Джон-Генри потягивал виски и думал о тете Лизет, одиноко живущей в своей квартирке. Она была самая младшая и самая болезненная из сестер, а пережила их всех – тетушка Кити и тетушка Молли умерли во время войны, едва достигнув преклонного возраста. Странная у нас семейка, думал Джон-Генри, мы либо умираем рано, либо живем до глубокой старости. Дедушке Генри Бродрику было уже под восемьдесят, когда он умер в Брайтоне. Его жена не позволила, чтобы его перевезли на эту сторону воды и похоронили в Ардморе, ей хотелось, чтобы он покоился на огромном белом кладбище в Брайтоне. Джон-Генри вспомнил письмо, которое получил от матери, когда находился в Дартмуре, в котором она писала о смерти дедушки и о том, как они на праздниках ездили в Клонмиэр и мечтали о будущем. А потом пришла война, положив конец этим мечтаниям…

Дверь в бар распахнулась, впустив трех офицеров. Они смеялись, перебрасываясь шутками.

– Говорю вам, это сущая правда, – рассказывал один из них. – Примерно год тому назад целая компания явилась в Лондон, они заявили, что желают видеть место последнего успокоения Кейсмента. Привезли с собой венки, цветы – Бог знает, что еще. А смотритель кладбища их надул, показал могилу Криппена или кого-то там другого. И вот они встали на колени, стали креститься, читали молитвы Богородице. Смотритель потом уверял, что ничего смешнее не видел на своем веку.

Офицеры подошли к стойке и заказали выпивку.

– Это же не люди, – сказал другой. – Жаль, что мы не получили приказа всех их перестрелять. Настоящие подонки, всегда такими были.

Первый офицер посмотрел на Джона-Генри. У него были веселые глаза, несмотря на жесткие линии рта.

– Что вы пьете? – спросил он.

– Сок этой земли, – ответил Джон-Генри, поднимая свой стакан. – Самую суть ее духа.

– Выпейте лучше с нами, – смеясь сказал офицер. – Ведь именно этот дух мы стараемся укротить.

Он положил шляпу на стойку, и Джон-Генри мог ее рассмотреть. Ненавистная эмблема ненавистных отрядов. Впрочем, этот человек кажется достаточно безобидным, он всего лишь исполняет свой долг, подчиняясь приказу.

– Вы живете в этой проклятой Богом стране? – спросил офицер.

– Да, – отвечал Джон-Генри. – Больше того, я намерен и дальше здесь жить.

– Вы, должно быть, настоящий безумец, – сказал другой офицер, – или спортсмен. Единственно, что они здесь умеют делать, это разводить лошадей.

– Там, где я живу, отличная охота на вальдшнепов, – сказал Джон-Генри, – на болотах водятся бекасы, а на острове Дун и на Голодной Горе полно зайцев. Вот это я называю настоящей охотой, не то что детские забавы, которыми занимаетесь вы.

– Остров Дун? – заинтересовался один из офицеров. – У меня есть приятель, он одно время служил в тамошнем гарнизоне. Это к западу от Мэнди. Там, по-моему, спокойно, тамошний народ не принимает ни ту, ни другую сторону.

– Слишком ленивы, – заметил Джон-Генри, – такие же, как я. Не хотите ли со мной выпить?

Мне кажется, я не первый из моих соотечественников предлагаю вам гостеприимство.

Бармен подошел к стойке, а Джон-Генри придвинулся поближе к офицерам.

– Четыре виски с содовой для этих джентльменов и для меня, – сказал он.

Он слушал вполуха рассказы о каком-то сражении, о том, как в городишке где-то на севере мятежники захватили ратушу и подожгли ее, а потом у них кончились боеприпасы, им пришлось удирать, и они укрылись в горах.

– Мы бросились на поиски, – рассказывал офицер, – нашли их и доставили обратно в город. Двое там умерли, не выдержали холода, а остальных мы на следующее утро расстреляли. О, скучать нам не приходилось, там было много интересного.

«Все это длится веками, – думал Джон-Генри, – однако наша семья всегда держалась в стороне, не принимая ни в чем участия. Жили себе в Клонмиэре, строили шахты, добывали медь и не думали о тех, кто истекал кровью на дорогах, лишь бы нам не мешали спокойно жить у себя в замке. И мне тоже хочется только одного: чтобы все это безумие кончилось, и я мог бы следовать их примеру». Офицеры допили виски и застегивали пояса.

– Куда теперь? – спросил Джон-Генри.

– На улицы, патрулировать, – ответил первый офицер. – И вполне возможно, получить нож в брюхо. Пойдемте с нами.

– Нет уж, избавьте, – улыбнулся Джон-Генри.

– Мы приедем к вам поохотиться на бекасов, – пообещал офицер, – только сначала постреляем в ваших соотечественников. Спокойной ночи и желаю удачи.

– Спокойной ночи, – отозвался Джон-Генри. Бармен закрывал ставни, закрепляя их болтами.

– Это последние, – сказал он. – Сегодня больше никого не будет. Вам придется пройти к себе в номер через входную дверь в отель.

Джон-Генри огляделся. В комнате никого не было, кроме него и бармена.

– Там в углу сидел человек, – сказал он, – его лицо показалось мне знакомым. Вы не знаете, кто это?

Бармен покачал головой.

– Кого здесь только не бывает, – сказал он.

– Этот человек как-то незаметно ушел, – сказал Джон-Генри. – Мне очень жаль, у меня такое чувство, что он из Дунхейвена.

Бармен продолжал вытирать тряпкой стойку.

– Если он из ваших краев, – сказал он, – нехорошо, что он видел, как вы пили с этими офицерами.

Джон-Генри удивленно посмотрел на него.

– Что вы хотите сказать? – спросил он. – Я не знаю этих людей. Не имею к ним никакого отношения.

– Согласен, – сказал бармен, – но здесь у нас все непросто… Спокойной ночи, сэр.

Он выключил свет, давая понять, что пора уходить.

Джон-Генри медленно поднялся по лестнице в свой номер. Раздвинув портьеры, он выглянул в окно. Дождь перестал, на небе сияли звезды. В воздухе стоял чистый свежий запах, пахло вымытой улицей, ранней весной, пахло самой ночью. Медленно ударил церковный колокол, отбивая очередной час. По улице, под его окном, твердым шагом проследовал патруль.

2

К утру дождь окончательно прекратился, и когда Джон-Генри выехал из Слейна, направляясь в сторону Мэнди, вовсю сияло солнце. Настроение у него было отличное: он молод и здоров, машина у него в порядке, и он едет домой. Наконец-то осуществляется мечта его детства. Отошли в прошлое годы войны, усталость и волнения, выполнение долга, служба в чужих морях под тропическим солнцем. Он возвращается домой в родные места, туда, где его настоящее место. И в воздухе была особая мягкость – ни в какой другой стране не было ничего подобного, – а самые горы, окутанные утренним туманом, таили в себе таинственное волшебство.

Тетя Лизет сомневалась в том, что он сможет жить в Клонмиэре в полном одиночестве, в двадцати милях от железнодорожной станции. Ему там нечем будет заняться, говорила она; она считала, что, если он устал от войны, то должен испытывать беспокойство, искать общества людей, развлечений, заниматься спортом. Джон-Генри только улыбался, ибо беспокойство владело им тогда, когда он находился в Салониках, где все было неопределенно, где не было ничего подлинного и всюду в какой-то степени присутствовал страх; человек, который ходит по своей собственной земле у себя на родине, не может испытывать беспокойства, в особенности если он так любит свой край. Что же касается общества, то ему достаточно собственных мыслей и мечтаний, в которых еще нужно разобраться; а какое наслаждение он испытывает, копаясь в прошлом, для того чтобы лучше осмыслить настоящее. Что в сущности такое Джон-Генри, как не продукт минувших лет? И, заглянув в прошлое, он сможет прозреть будущее. Возможно, что сто лет тому назад Медный Джон ехал по той же дороге из Слейна в Мэнди, уверенный в себе, полный сил, чтобы передать своему праправнуку не суровый свой характер, не жестокосердие и стремление извлечь из всего выгоду, а всего-навсего необычайную легкость, с которой он оперировал цифрами, так что ему ничего не стоило мгновенно произвести в уме любое математическое действие. Какая ирония судьбы, что это оказалось единственным наследством, полученным от человека, заложившего основы семейного богатства, дело всей жизни которого, медные шахты, покрывались теперь ржавчиной и лишайниками в складках Голодной Горы. «Почему, – думал Джон-Генри, – я испытываю сентиментальную любовь к щенкам, покалеченным птицам и даже к беспомощному шмелю, который почему-то не может взлететь? Не потому ли, что сын Медного Джона любил своих борзых больше, чем людей, и был неспособен убить даже осу, ползущую по оконному стеклу, ибо Бог создал всякую живую тварь для того, чтобы она жила на свете?»

В то время как он ехал по дороге, ему вспоминались отдельные моменты семейной истории – все это рассказывала ему мать, знавшая, как он ценит все, связанное с прошлым. Неугомонная Фанни-Роза, которая бегала босиком по росе и разбивала сердца мужчин, но никогда никому не говорила о своем собственном разбитом сердце; и Джейн, изображенная на портрете, – она стоит, прижав руку к сердцу, устремив нежный взор своих ласковых глаз на остров Дун.

– Фанни-Роза Флауэр, – говаривала его мать, значительно покачивая головой, – вот через кого в жилы Бродриков вошла дурная кровь.

А бедный, бедный Джонни… Его церемониальные шпаги до сих пор висят в библиотеке над камином. Джон-Генри, когда приедет домой, непременно снимет их и вычистит, так что они снова заблестят, и Джонни в своем гробу не будет чувствовать себя забытым.

– Понадобится немало времени, – говорила ему мать, – чтобы снова привести все в порядок. К тому же придется покупать мебель для нового крыла.

– Ну и пусть, это неважно, – отвечал Джон-Генри, – даже если на это уйдет вся жизнь.

Неважно, что там немыты полы, а в углах висит паутина, все равно это его земля, его царство. Спорт, развлечения… Подумать только, что тетю Лизет занимают подобные вещи.

У него будут вальдшнепы и зайцы на острове Дун, бекасы на килинских болотах, килига в заливе и форель в озере на Голодной Горе. Ему не нужно никаких других соседей, кроме жителей Дунхейвена, а если ему удастся убедить пастора и католического священника забыть свои разногласия и разделить с ним воскресную трапезу из холодной свинины, ну что же, он будет считать, что сделал для будущего своей страны все, что возможно.

Скучные мили остались позади, перед ним лежал перевал, дикий и каменистый, где в щелях между гранитными скалами, громоздившимися по краю дороги, пробивались кусты вереска и дрока. Именно здесь и ехал Медный Джон в почтовой карете в тот день, когда был подписан контракт с Робертом Лэмли на разработку медных копей, а сам Роберт Лэмли, мрачный и исполненный важности, возвращался из своего одинокого жилища в Дункруме в замок Эндрифф, который теперь лежал в развалинах, разрушенный до основания мятежниками. Эта жестокая вражда – к чему, зачем и для чего? В который раз, снова и снова Джон-Генри думал, зачем людям надо проливать кровь, в то время когда распускается вереск, благоухает дрок, а вальдшнепы со свистом ныряют в траву на болоте?

Он немного снизил скорость, так как дорога сильно сузилась, и, завернув за поворот, увидел перед собой на дороге баррикаду, построенную из наломанного вереска и проволоки, а рядом с ней человека с винтовкой. Джон-Генри медленно подъехал к баррикаде и выключил зажигание. Человек не двинулся с места, только взял его на прицел и, сунув два пальца в рот, пронзительно свистнул. Тут же к машине спустились с полдесятка людей, которые прятались за валунами, лежащими вдоль дороги. Все они были вооружены. Джон-Генри никого из них не знал. Один из них, по-видимому командир, подошел к машине и наклонился над дверцей.

– Ваше имя? – коротко спросил он.

– Джон-Генри Бродрик.

– Куда направляетесь?

– Домой, в Клонмиэр, это недалеко от Дунхейвена.

– В войну служили в королевском флоте?

– Да.

– Ваши политические убеждения?

– У меня их нет.

– Ночь вы провели в отеле «Метрополь» в Слейне?

– Да.

– Хорошо. – Он сделал знак головой двум своим подчиненным. – Мне придется попросить вас выйти из машины.

– Для чего?

– Это наше дело. Вам не причинят вреда, если вы будете вести себя спокойно. Но если вздумаете валять дурака, живо получите пулю между лопатками.

– Что вы собираетесь делать с моей машиной?

– Вы ее больше не увидите. Машина для нас слишком большая ценность.

Человек в первый раз усмехнулся. Джон-Генри пожал плечами.

– Меня предупреждали, чтобы я не показывался на дорогах в автомобиле, так что мне некого винить, кроме самого себя. Ну что же, берите. А что делать мне?

– Стойте спокойно, пока мы завяжем вам глаза. Еще раз говорю, мы не причиним вам вреда. Теперь руки за спину. Тим, ты знаешь, что делать, если он вздумает шутить шутки.

Как глупо, что он попался в эту ловушку! Говорили же ему в Слейне, что безумие ехать по дорогам на машине. А теперь его, вероятно, пристрелят и оставят валяться где-нибудь в горах. Больше всего его сердило то, что он потерял машину. Старый друг, верный товарищ, а теперь эти безумцы будут гонять ее почем зря и в конце концов разобьют. Разумеется, нет ни малейшей надежды получить ее когда-нибудь назад. Проклиная про себя все на свете, он шел, спотыкаясь о кусты вереска и камни, в сопровождении двух конвойных. Пройдя, должно быть, мили три, а то и больше, одному Богу известно, в каком направлении, они остановились, послышался звук отворяемой двери, кто-то что-то сказал тихим голосом, и у него сняли повязку с глаз и развязали руки. Он увидел, что стоит на земляном полу в заброшенной хижине. В одном углу лежала куча соломы, крохотное окошечко было заткнуто тряпками, в очаге еще оставались холодные головешки и зола.

– Вам придется пробыть здесь некоторое время, – сказал человек, развязавший ему руки. – Я буду рядом, на горе, и у меня приказ: угостить вас свинцом, если вы задумаете бежать. Я принесу вам чего-нибудь поесть и воды.

– Сколько времени будут продолжаться эти глупости? – спросил Джон-Генри.

– Об этом мне ничего не известно, – отвечал человек. – Я делаю то, что мне приказали, и только.

И он вышел, заперев за собой дверь.

Будь они все прокляты, думал Джон-Генри. Чего им от меня нужно? Ради чего они вмешивают меня в революцию, которая ничего для меня не значит и к которой я не имею никакого отношения? Он прошел в угол и улегся на солому, а в скором времени явился его страж и, верный своему слову, принес хлеба, какого-то очень кислого сыра и кувшин воды.

– Эля у вас, конечно, нет? – спросил Джон-Генри.

– Нет, – ответил страж, – но у меня во фляжке имеется капелька виски, и, если вам угодно, я могу вас угостить.

Джон-Генри глотнул из фляжки, и человек улыбнулся.

– Вот и хорошо, – сказал он. – Я достану еще, если понадобится. А что до вас, то вам придется пробыть здесь до утра, а может быть, и еще денек, это я вполне могу вам сообщить.

– Послушайте, – сказал Джон-Генри, – у меня в кошельке двадцать фунтов. Вы можете их взять… если выпустите меня отсюда.

– Мне ваши деньги не нужны, – сказал страж. – Мы бы их у вас забрали, если бы было нужно. За кого вы нас принимаете, за грабителей?

– Но вы же украли мою машину разве не так?

– Мы ее позаимствовали для нашего дела. Когда наша страна станет свободной, мы вам ее вернем.

– Все это вздор, и вам это прекрасно известно. Почему меня здесь держат?

– Говорю вам, я не знаю, истинно, как перед Богом. Вы умеете играть в вист вдвоем?

– Как-то раз играл. Только это было давно.

– У меня в кармане есть карты. Мы могли бы сыграть, если вы захотите, это поможет скоротать время. Там, под дверями мне совсем нечего делать, только что погоду пинать. А вдвоем все-таки было бы веселее.

– Ладно, – согласился Джон-Генри. – Тащите сюда свои карты.

Они сидели вместе в крошечной хижине, скудно освещенной светом, который едва пробивался сквозь заткнутое тряпками окошко, играли в вист и прихлебывали виски из фляги сторожа. Вот уж действительно, думал Джон-Генри, знамение нашего безумного времени – я сижу вместе со своим тюремщиком, мы дружно пьем запрещенное виски, он выигрывает у меня деньги, которые постеснялся просто отобрать, и мы обсуждаем, как лучше всего ставить силки на зайцев. А завтра он меня застрелит, и вполне возможно, как говорил вчера часовой в Слейне, будет проливать слезы жалости и принесет на мои похороны цветы.

Прошло два дня, в течение которых этот парень Тим время от времени отлучался; возвращаясь, он приносил хлеб, иногда бекон или куриную ногу и свежий запас виски, чтобы было не так скучно. Каждый раз после такой отлучки Джон-Генри его спрашивал: «Ну как, Тим, когда же вы меня расстреляете?» и каждый раз Тим отрицательно качал головой и отвечал: «Я ведь вам уже говорил, никто вас убивать не собирается».

– Тогда зачем меня держат в этой проклятой лачуге?

– Вы просто отдыхаете с пользой для тела и души, – отвечал Тим, и на свет снова появлялась засаленная колода карт и виски. Интересно, сколько этот Тим уже выиграл? Фунтов пятнадцать? А может быть, семнадцать? Джон-Генри не помнил, впрочем, это справедливая плата за виски, к тому же, если благодаря спиртному у него будет тепло на душе и в желудке, он не будет испытывать страха, когда они поведут его в горы, чтобы там расстрелять.

На третью ночь у Тима во фляжке оказалось больше виски, чем обычно, оплывающая свечка чадила, едва освещая хижину, карты слипались и липли к рукам, и куски торфа, тлеющие в очаге, наполняли комнатушку дымом, так что Джон-Генри вскоре начал зевать, потягиваться и наконец бросился на солому и крепко заснул, положив под голову руки вместо подушки. Его разбудил розовый луч рассветного солнца, упавший ему на лицо через открытую дверь хижины. Он обнаружил, что Тима, его тюремщика, нет на месте, а белый утренний туман, окутывавший вершины холмов, уже рассеялся. Джон-Генри поднялся на ноги, протер глаза и, подойдя к дверям, выглянул наружу, приветствуя наступающий день. Выглядел он не слишком импозантно: в волосах запуталась солома, подбородок покрывала трехдневная щетина; он подставил лицо теплым лучам солнца, наблюдая за кроншнепом, который пролетел над холмом и скрылся из вида. Потом взгляд его скользнул вниз, на землю, и прямо у своих ног он увидел газету, придавленную камнем. Газета была вчерашняя, на первой странице он заметил крестик, под которым было нацарапано: «Смотри третью страницу». И там, в самой середине страницы, он увидел фотографию Клонмиэра. Жирные черные буквы под фотографией гласили: «Старинный замок разрушен до основания».

Джон-Генри опустился на колени и расправил газету прямо на земле, так как руки у него дрожали. Углы он прижал камешками, чтобы утренний ветер не трепал газету. Под фотографией была помещена заметка в несколько строк, набранная мелким шрифтом: «Прошлой ночью неизвестными лицами был сожжен и разрушен замок Клонмиэр в Дунхейвене, на заливе Мэнди-Бей. Жителям деревни, которые были разбуженыпожаром, удалось спасти кое-что из мебели и вещей, находившихся в замке, однако от самого здания к утру остались одни стены. Судя по слухам, владелец замка, мистер Джон-Генри Бродрик, в настоящее время находится в здешних краях».

Джон-Генри стоял на коленях, не отрывая глаз от газеты, и охватившая его поначалу слепая ярость постепенно утихла, уступив место изумлению, притупившему мысли и чувства. С земли поднялся жаворонок, приветствуя наступающий день. Вдали мерцала бледная гладь моря. И, глядя на газетную страницу, с которой на него смотрели развалины его дома – крушение его мечты, он снова увидел глаза человека из отеля в Слейне, а также физиономию голубоглазого веснушчатого Тима, который усмехался и что-то бормотал, поглядывая на него поверх карт и угощая его виски, ценою которому, как оказалось, была вся будущая жизнь Джона-Генри. «Мы, и только мы».

3

Гнев его утих, печаль тоже. Ему казалось, он видит то, что вечным символом будет жить в его сердце, символом, который неподвластен огню и разрушению, ибо он больше, чем просто камни. Прошлое никогда его от себя не отпустит, к нему постоянно будут тянуться невидимые призрачные руки предков, которых он не знал, но которые составляют неотъемлемую часть его существа. То, что он стоит здесь, посреди развалин, это не прощание. Это, в известном смысле, посвящение будущему. Когда-нибудь он в полной мере осознает то, что потерял, и вернется снова, ибо здесь его дом, его место. Он молод, и поэтому ярость и скорбь, которые он так остро чувствовал поначалу, скоро утихнут, уже и сейчас он испытывает лихорадочное возбуждение школьника, разгребая ногами дымящиеся головешки в поисках уцелевших сокровищ, словно настоящий кладоискатель.

Окружающие его люди вели себя с большим тактом. Они держались в стороне, не подходили к пожарищу, чтобы поглазеть на закопченные стены. Его наследство принадлежало ему безраздельно. Он знал, что они уже забрали себе то, что им было нужно, ибо возле одного из коттеджей в Оукмаунте он заметил знакомый кухонный шкаф, а рядом с Лоджем маленькая девочка играла фарфоровой вазочкой, которая раньше стояла на камине в гостиной. В коттеджах Дунхейвена можно было, конечно, найти и другие веши, надежно припрятанные, ведь пожар, как и потерпевшее крушение судно, это всеобщее достояние, по крайней мере до тех пор, пока не вступит в свои права закон или власть. А Джон-Генри не был ни тем ни другим. Он был просто человек, вынужденный мириться со всеми превратностями судьбы в стране, охваченной гражданской войной, и молча терпеть то, что приходится расстаться со своей собственностью – домом, землей или состоянием. На пожарище не осталось ничего, что можно было бы унести с собой, только на откосе лежал портрет, с которого на него смотрело улыбающееся лицо его двоюродной прабабки Джейн, и он обрадовался, потому что этот портрет ему всегда нравился, и мать с удовольствием повесит его у себя в доме. Удивительно, что издали дом казался целым.

По-прежнему вверх поднимались трубы, целы были окна, и, только подойдя ближе, можно было понять, что внутри ничего нет, и что потолком этому дому служит само небо. Но фундамент все-таки сохранился целиком. Бродя среди развалин, можно было узнать каждую комнату, хотя самих комнат уже не было. Больше всего пострадала старая часть дома. Новое крыло, хотя там никогда никто не жил, выглядело так же, как пятьдесят лет тому назад, когда оно строилось и когда его отец мальчиком лазал там по строительным лесам. Железный балкон над парадной дверью покосился, но уцелел; он цеплялся за черную стену, словно боясь упасть, позади него зияли голые окна, а стены будуара безнадежно обрушились. Эти два предмета – балкон и портрет бабушки Джейн он, сам не зная почему, ценил больше всего. И по странному капризу судьбы огонь пощадил именно их.

Окончив осмотр пожарища, Джон-Генри стоял на берегу залива у подножья замка и вдруг увидел стадо коров, которые щипали траву на обочинах подъездной аллеи, медленно продвигаясь по направлению к замку. При стаде находился пастух, молодой неповоротливый парень в шапке набекрень, который неторопливо шагал по аллее, жуя травинку. Коровам, видимо, нравилось новое пастбище, они обследовали соседние кусты, тыкаясь в них носами, а вожак, завидев воду залива, повел стадо к берегу, к садику из одичавших растений, некогда бывшему предметом гордости тетушек Джейн и Барбары, а оттуда и к самой воде, которую они принялись пить, поднимая время от времени морды, чтобы посмотреть на тот берег. Пастух наблюдал за ними, раздвигая своим посохом густую траву, но стараясь не смотреть на замок, словно из деликатности.

Джон-Генри спустился по откосу к стаду, и пастух, вынув травинку изо рта, поздоровался с ним, прикоснувшись пальцами к полям своей шапки.

Джон-Генри сразу же увидел, что лицо этого парня – он был, вероятно, одних с ним лет – ему знакомо, он, несомненно, видел его совсем недавно, не дальше чем на этой неделе, и его внезапно озарило, он понял, что этот пастух – точная копия человека, которого он видел в баре отеля в Слейне. Он коротко сказал «Добрый день», и оба они некоторое время стояли молча, глядя на пасущихся коров.

– Ты был здесь, когда горел дом? – спросил наконец Джон-Генри.

Парень отрицательно покачал головой, продолжая смотреть на стадо.

– Не был, – сказал он. – Я был дома, спал и ничего не знал, пока мать мне об этом не сказала. – Он помолчал, а потом добавил, словно что-то вспомнив: – Это не наши, у нас в Дунхейвене никто в этом не участвовал.

Джон-Генри закурил сигарету и некоторое время курил, ничего не говоря.

– Рад это слышать, – сказал он наконец. – Я не причинил им никакого зла. Твое лицо мне знакомо, вот только не могу вспомнить, кто ты.

– Юджин Донован, – сказал пастух. – Внук Пэта Донована, у которого была ферма на Голодной Горе, когда я был мальчишкой. Отца звали Джим Донован. Когда закрыли шахты, он уехал в Южную Африку.

– Верно, – сказал Джон-Генри. – Теперь я вспоминаю, ты взял на себя ферму, когда умер твой дедушка. А у тебя есть брат?

– Есть, его зовут Майкл. Ему не нравится работать на земле.

– А чем он занимается?

– Я давно его не видел. Он дружит с Пэтом О'Коннором и другими ребятами.

– А-а, понятно.

Выслушав это полупризнание, Джон-Генри понял, что больше ничего не добьется. Но теперь он мог восстановить всю историю от начала до конца, и перед ним вновь встало лицо Майкла Донована там, в Слейне. Он, вероятно, отправился прямо из отеля к своим дружкам и сообщил им, что Джон-Генри Бродрик из Клонмиэра угощает в баре врагов своей страны, ставит им выпивку и, следовательно, является изменником и предателем. Поэтому той же ночью они явились в Клонмиэр и сожгли его дом. Ни сам Майкл, ни вообще кто-либо из Донованов в поджоге не участвовали, считалось, что святые такое не одобряют и, следовательно, это принесло бы им несчастье. Джон-Генри это прекрасно знал, так же как и пастух Юджин Донован, однако ни тот, ни другой не сказали ни слова. Правосудие свершилось, и говорить больше было не о чем.

Как странно, думал Джон-Генри, что его семья на протяжении вот уже нескольких поколений печется о развитии и процветании страны, в то время как страна в их попечениях вовсе не нуждается, но Бродрики никак не желают это понять. Почти двести лет тому назад Морти Донован убил Джона Бродрика выстрелом в спину за то, что тот пошел наперекор обычаям его сородичей. Долг, закон, дисциплина, послушание – вот какие понятия он пытался навязать контрабандистам из Дунхейвена, а они не желали им подчиняться. Все, что осталось от Джона Бродрика, это могильный камень на забытом кладбище, да еще его кровь, которая, согласно легенде, всплывает в иные годы со дна залива. А между тем местные люди продолжают заниматься контрабандой, крадут у помещиков скот, ловят рыбу в заповедных водах, и первый Джон Бродрик мог бы прожить еще много лет и дожил бы до глубокой старости, если бы у него хватило ума понять, что покорить народ ему не удастся и что земля принадлежит не ему, а именно народу, это их земля. Медный Джон построил шахты, и вот они лежат в руинах на склоне горы, поросшие вереском, дроком и лишайниками, – печальные останки промышленности, никому здесь не нужной. Проезжая по дороге от Мэнди к Дунхейвену, Джон-Генри видел трубы, торчащие среди гранитных скал словно могильные памятники-обелиски, и теперь он знал, что, когда кончится гражданская война, туристы будут смотреть на развалины Клонмиэра так же, как в дни его детства они смотрели на заброшенную шахту. Клонмиэр останется всего-навсего реликвией, свидетельством краха несостоятельного предприятия, и со временем сравняется с землей, вернется в ту землю, из которой возник.

– А что же ты? – спросил Джон-Генри у пастуха. – Тебе не хочется присоединиться к брату и сражаться за родную землю?

Юджин улыбнулся, не выпуская изо рта травинку, и указал своим посохом на коров, которые покинули водопой и паслись теперь под окнами Клонмиэра.

– Видите этих коров? – спросил он. – Всю мою жизнь, с тех пор как я был сопливым мальчишкой, мне хотелось пасти коров вот на этом самом месте. Пустые мечты, как вы понимаете, но я постоянно об этом думал. И когда вспыхнул пожар, и замок был разрушен, я сказал себе: «Вот теперь наконец, я могу пасти там коров». Но, Бог мне свидетель, участия я в этом не принимал.

– И больше тебе ничего не нужно? – с интересом спросил Джон-Генри.

Юджин Донован немного подумал и обернулся, посмотрев через плечо на замок.

– Там, кажется, во дворе есть конюшни, – сказал он, – они вроде не пострадали. Если выложить пару-другую фунтов, то можно сделать из них коровник. Там, на горе, трава гораздо хуже, чем здесь у вас.

Джон-Генри сунул руку в карман и достал бумажник. Там оставалось еще три фунта, остальное он проиграл в вист конопатому Тиму.

– Можешь взять себе конюшни, если они тебе нужны, – сказал он, – и здешнее пастбище, и эти три фунта, чтобы привести конюшни в порядок.

Юджин Донован взял протянутые ему деньги и тщательно их пересчитал.

– Вы щедро тратите деньги, – сказал он.

– Это единственное, что у меня осталось, – сказал Джон-Генри. – Я начинаю думать, что они-то и были причиной всех наших бед. У меня – деньги, у тебя – земля. Я бы предпочел, чтобы было наоборот, но выбора у меня нет.

– Вы – джентльмен, – сказал Юджин Донован. – Вы можете путешествовать, побывать в разных странах. Разве вы не можете построить себе дом, еще лучше этого, по ту сторону воды?

Джон-Генри ничего не ответил. Из серого облачка, закрывшего в эту минуту солнце, стал накрапывать дождик. Джон-Генри поднял воротник пальто и засунул руки в карманы. Юджин Донован надвинул на глаза свою шапку и свистнул дворняге, что помогала ему пасти стадо. Белый сноп солнечного света пробился на мгновение сквозь толщу облаков и заиграл на лике Голодной Горы.

Дафна Дю Морье Козел отпущения

Глава 1

Я оставил машину у собора и спустился по ступеням на площадь Якобинцев. Дождь по-прежнему лил как из ведра. Он не прекращался с самого Тура, и единственное, что я мог увидеть в этих любимых мною местах, было блестящее полотно route nationale,[59] пересекаемое мерными взмахами «дворника».

Когда я подъехал к Ле-Ману, хандра, овладевшая мной за последние сутки, еще более обострилась. Это было неизбежно, как всегда в последние дни отпуска, но сейчас я сильнее, чем раньше, ощущал бег времени, и не потому, что дни мои были слишком наполнены, а потому, что я не успел ничего достичь. Не спорю, заметки для моих будущих лекций в осенний семестр были достаточно профессиональными, с точными датами и фактами, которые впоследствии я облеку в слова, способные вызвать проблеск мысли в вялых умах невнимательных студентов. Но даже если мне удастся удержать их затухающий интерес на короткие полчаса, я все равно буду знать, закончив лекцию, что все сказанное мной ничего не стоит, что я показал им ярко раскрашенные картинки, восковых кукол, марионеток, участвующих в шарадах, и только. Истинный смысл истории ускользал от меня, потому что я никогда не был близок к живым людям. Куда легче было погрузиться в прошлое, наполовину реальное, наполовину созданное воображением, и закрыть глаза на настоящее. В Туре, Блуа, Орлеане — городах, которые я знал лучше других, — я отдавался во власть фантазии: видел другие стены, другие, прежние, улицы, сверкающие фасады домов, на которых теперь крошилась кладка; они были для меня более живыми, чем любое современное здание, на которое падал мой взгляд, в их тени я чувствовал себя под зашитой, а жесткий свет реальности обнажал мои сомнения и страхи.

Когда в Блуа я дотрагивался до темных от копоти стен загородного замка, тысячи людей могли страдать и томиться в какой-нибудь сотне шагов оттуда — я их не замечал. Ведь рядом со мной стоял Генрих III, надушенный, весь в брильянтах: бархатной перчаткой он слегка касался моего плеча, а на сгибе локтя у него, точно дитя, сидела болонка; я видел его вероломное, хитрое, женоподобное и все же обольстительное лицо явственней, чем глупую физиономию стоящего возле меня туриста, который рылся в кармане в поисках конфеты, в то время как я ждал, что вот-вот прозвучат шаги, раздастся крик и герцог де Гиз замертво упадет на землю. В Орлеане я скакал рядом с Девой или вместо Бастарда поддерживал стремя, когда она садилась на боевого коня, и слышал лязг оружия, крики и низкий перезвон колоколов. Я мог даже стоять подле нее на коленях в ожидании Божественных Голосов, но до меня доносились лишь их отголоски, сами Голоса слышать мне было не дано. Я выходил, спотыкаясь, из храма, глядя, как эта девушка в облике юноши с чистыми глазами фанатика уходит в свой невидимый для нас мир, и тут же меня вышвыривало в настоящее, где Дева была всего лишь статуя, я — средней руки историк, а Франция — страна, ради спасения которой она умерла, — родина ныне живущих мужчин и женщин, которых я и не пытался понять.

Утром, при выезде из Тура, мое недовольство лекциями, которые мне предстояло читать в Лондоне, и сознание того, что не только во Франции, но и в Англии я всегда был сторонним наблюдателем, никогда не делил с людьми их горе и радости, нагнало на меня беспросветную хандру, ставшую еще тяжелее из-за дождя, секущего стекла машины; поэтому, подъезжая к Ле-Ману, я, хоть раньше не собирался делать там остановку и перекусывать, изменил свои планы, надеясь, что изменится к лучшему и мое настроение.

Был рыночный день, и на площади Якобинцев, у самых ступеней, ведущих к собору, стояли в ряд грузовики и повозки с зеленым брезентовым верхом, а все остальное пространство было заставлено прилавками и ларьками. В тот день был, видимо, особенно большой торг, так как повсюду толпились во множестве сельские жители, а в воздухе носился тот особый, ни с чем не сравнимый запах — смесь флоры и фауны, — который издает только земля, красно-коричневая, унавоженная, влажная, и дымящиеся, набитые до отказа загоны, где тревожно топчутся на месте друзья по неволе — коровы, телята и овцы. Трое мужчин острыми вилами подгоняли вола к грузовику, стоявшему рядом с моей машиной. Бедное животное мычало, мотало из стороны в сторону головой, туго обвязанной веревкой, и пятилось от грузовика, переполненного его хрипящими и фыркающими от страха собратьями. Я видел, как вспыхнули красные искры в его оторопелых глазах, когда один из мужчин вонзил ему в бок вилы.

Перед открытой повозкой пререкались две женщины в черных шалях, одна из них держала за ногу квохчущую курицу, та протестующе била крыльями по высокой плетеной корзине с яблоками, на которую облокотилась ее хозяйка. К ним нетвердой походкой направлялся огромный кряжистый мужчина в коричневой вельветовой куртке с багровым лицом и мутным взглядом от обильного угощения в соседнем бистро. Глядя на монеты у себя на ладони, он что-то бурчал — их было меньше, чем он думал, слишком мало; видно, он обсчитался за этот час, что провел в жаркой комнате, пропахшей потом и табаком, откуда он теперь возвращался для перекоров с женой и матерью. Я легко мог представить его ферму, которой он владел всю свою жизнь, как и отец до него, в двух километрах от шоссе по песчаной проселочной дороге в колдобинах и рытвинах; низкий дом светло-желтого цвета с черепичной крышей и службы — расплывчатое пятно на фоне плоских коричневых полей, где ряд за рядом лежат кучи круглых и плотных тыкв, оранжево-розовых или зеленых, как листья липы, оставленных здесь до зимы, когда они высохнут и пойдут в корм скоту или на суп самим обитателям фермы.

Я обогнул грузовик и пошел через площадь в brasserie[60] на углу; внезапно сквозь просветы на небе брызнуло бледное солнце, и все, кто был на площади, — безликие черные кляксы, похожие на ворон, — стали цветными каплями ртути: они улыбались, жестикулировали, расхаживали не спеша по своим делам, а серая пелена над головой все расползалась и расползалась, пока день из хмурого не стал золотым.

В ресторане яблоку негде было упасть; приятно пахло едой — супом, острой и пикантной подливкой, сыром, пролитым вином, горькой кофейной гущей — и удушливо несло сыростью от подсыхающих пальто и курток; зал тонул в голубом облаке сигарет «Голуаз».

Я нашел место в дальнем углу возле двери в кухню, и, пока ел горячий, сытный, тонувший в соусе из зелени омлет, створки двери распахивались то вперед, то назад от нетерпеливого толчка официанта с тяжелым подносом в руках, где высились одна на другой тарелки. Сперва это зрелище подстегивало мой аппетит, но затем, когда я утолил голод, это стало вызывать тошноту — слишком много тарелок картофеля, слишком много свиных отбивных. Когда я попросил принести кофе, моя соседка по столу все еще отправляла в рот бобы; она плакалась сестре на дороговизну жизни, не обращая внимания на бледненькую девочку на коленях у мужа, которая просилась в туалет. Она болтала без умолку, и чем больше я слушал — единственный доступный мне отдых в те редкие минуты, когда я выбрасывал из головы историю, — тем сильнее грызла меня притихшая было хандра. Я был чужак. Я не входил в их число. Годы учебы, годы работы, легкость, с которой я говорил на их языке, преподавал их историю, разбирался в их культуре, ни на йоту не приблизили меня к живым людям. Я был слишком не уверен в себе, слишком сдержан и сам это ощущал. Познания мои были книжными, а повседневный жизненный опыт — поверхностным, он давал мне те крупицы, те жалкие обрывки сведений, что подбирает в чужой стране турист. Я страстно стремился к людям, жаждал их узнать. Запах земли, поблескивание мокрых дорог, выцветшая краска на ставнях, заслоняющих окна, в которые я никогда не загляну, серые фасады домов, двери которых для меня закрыты, служили вечным укором, они напоминали мне о расстоянии между ними и мной, о моей национальности. Другие, возможно, ворвутся сюда силой, разрушат разделяющий нас барьер, другие, но не я. Я никогда не стану французом, не стану одним из них.

Семья, сидевшая за моим столиком, встала и ушла, шум стих, дым поредел, и хозяин с женой сели перекусить позади прилавка. Я расплатился и вышел. Я бродил бесцельно по улицам, и моя праздность, перебегающий с предмета на предмет взгляд, сама одежда моя — серые брюки из шерстяной фланели, изрядно выношенный за долгие годы твидовый пиджак выдавали во мне англичанина, затесавшегося в базарный день в толпу местных жителей в захолустном городке. Все они — и крестьяне, торгующиеся среди связок подбитых гвоздями сапог, фартуков в черно-белую крапинку, плетеных домашних туфель, кастрюль и зонтов; идущие под ручку хохочущие девушки, только что из парикмахерской, кудрявые, как барашки; и старухи, которые то и дело останавливались, подсчитывая что-то в уме, качали головой, глядя на цену, скажем, камчатных скатертей, и брели дальше, ничего не купив; и юноши в бордовых костюмах, с иссиня-серыми подбородками, с неизбежной сигаретой в углу рта, которые пялили глаза на девушек, подталкивая друг друга локтем, — все они, когда окончится этот день, вернутся в свои родные места — домой. Безмолвные поля вокруг и мычание скота, и туман, поднимающийся с размокшей земли, и кухня с тучами мух, и кошка, лакающая молоко под колыбелью, — все это принадлежит им, привычное, как ворчливый голос бабушки и тяжелая поступь ее сына, идущего на грязный двор с ведром в руке.

А я — неважно когда — зарегистрируюсь в очередном незнакомом отеле, где меня примут за француза, пока я не предъявлю паспорт; тут последуют поклон, улыбка, любезные слова, и, сожалеюще, слегка пожимая плечами, портье скажет: «У нас сейчас почти никто не живет. Сезон закончился. Весь отель в вашем распоряжении», подразумевая, что я, естественно, жажду окунуться в толпу моих энергичных соотечественников с «кодаками» в руках, меняться с ними снимками, брать взаймы книжки, одалживать им «Дейли мейл». И никогда эти служащие отеля, где я провел ночь, не узнают, как не знают этого те, кого я сейчас обгоняю на улице, что не нужны мне мои соотечественники, тягостно и собственное мое общество, что, напротив, хотел бы я — недоступное для меня счастье — чувствовать себя одним из них, вырасти и выучиться с ними вместе, быть связанным с ними узами родства и крови, узами, которые для них понятны и правомерны, чтобы, живя среди них, я мог делить с ними радость, постигать глубину их горя и преломлять с ними хлеб — не подачка чужаку, а общий, их и мой, хлеб.

Я продолжал идти вперед; снова стал моросить дождь, люди набились в магазины или пытались укрыться в автомобилях. В провинции не разгуливают под дождем, разве что идут по делу, как вон те мужчины в широкополых фетровых шляпах, которые с серьезным видом спешат в prefecture[61] с портфелем под мышкой, в то время как я нерешительно топчусь на углу площади Аристида Бриана, прежде чем зайти в церковь Пресвятой Девы неподалеку от префектуры. В соборе было пусто, я заметил лишь одну старуху с бусинами слез в широко раскрытых неподвижных глазах; немного погодя в боковой придел, стуча каблучками, вошла девушка и зажгла свечу перед белой до голубизны статуей. И тут, словно темная пучина поглотила мой рассудок, я почувствовал: если я не напьюсь сегодня, я умру. Насколько важно то, что я потерпел фиаско? Не моему окружению, моему мирку, не тем немногим друзьям, которые думают, будто знают меня, не тем, кто дает мне работу, не студентам, которые слушают мои лекции, не служащим в Британском музее, которые любезно говорят мне «доброе утро» или «добрый день», и не тем благовоспитанным, благожелательным, но до чего же скучным лондонским теням, среди которых живет и добывает свое пропитание законопослушный, тихий, педантичный и чопорный индивидуум тридцати восьми лет. Нет, не им, а моей внутренней сущности, моему «я», которое настойчиво требует освобождения. Как оно посмотрит на мою жалкую жизнь?

Кто оно, это существо, и откуда оно взялось, какие желания, какие стремления обуревают его — этого я сказать не мог. Я так привык его обуздывать, что не знал его повадок; возможно, у него холодное сердце, язвительный смех, вспыльчивый характер и дерзкий язык. Не оно живет в однокомнатной, заваленной книгами квартире, не оно просыпается каждое утро, зная, что у него ничего нет — ни семьи, ни родных и близких, ни друзей, ни интересов, которые поглощали бы его целиком, ничего, что могло бы служить жизненной целью или якорем спасения, ничего, кроме увлечения французской историей и французским языком, которое — по счастливой случайности — позволяет как-то зарабатывать на хлеб.

Возможно, если бы я не держал его взаперти в моей грудной клетке, оно бы хохотало, бесчинствовало, дралось и лгало. Возможно, оно бы страдало, возможно, ненавидело бы, возможно, ни к кому не проявляло бы милосердия. Оно могло бы красть, убивать… или отдавать все силы борьбе за благородное, хотя и безнадежное дело, могло бы любить человечество и исповедовать веру, утверждающую равно божественность Всевышнего и людей. Какова бы ни была его природа, оно ожидало своего часа, укрывшись под бесцветным обличьем того бледного человека, что сидел сейчас в церкви Пресвятой Девы, ожидая, когда утихнет дождь, завершится день, подойдет к предопределенному концу отпуск, наступит осень и его вновь еще на один год, еще на один промежуток времени возьмет в плен повседневная рутина его обычной, бедной событиями лондонской жизни. Вопрос был в том, как отпереть дверь. Каким способом освободить того, другого? Я не видел ответа… разве что выпить бутылку вина в кафе на углу перед тем, как сесть в машину и двинуться на север, — это затуманит сознание, притупит чувства и принесет временное облегчение. Здесь, в пустой церкви, была иная возможность — молитва. Молиться, но о чем? О том, чтобы собраться с духом и выполнить пока еще нетвердое намерение поехать в монастырь траппистов в надежде, что там научат, как смириться с фиаско… Старуха тяжело встала с места и, сунув четки в карман, направилась к выходу. Слез на ее глазах больше не было, но оттого ли, что она нашла здесь утешение, или они просто высохли, я сказать не мог. Я подумал о carte michelin,[62] лежавшей в машине, и отмеченном синим кружком монастыре траппистов. Зачем я его обвел? На что надеялся? Отважусь ли я позвонить в дверь того дома, куда они помещают приезжих? Возможно, у них есть ответ на мой вопрос и на вопрос того, кто живет во мне…

Я вышел из церкви следом за старухой. Мне вдруг захотелось узнать, не больна ли она, или недавно овдовела, а может быть, у нее умирает сын, и принесла ли ей молитва надежду, но когда я боязливо подошел к ней — она все еще что-то бормотала, — старуха заключила по моему неуверенному виду, что я турист и хочу дать ей милостыню; оглянувшись по сторонам, она протянула ладонь, и, презирая сам себя за скупость, я вложил в нее двести франков, а затем поспешил оставить ее, освободившись от чар.

Дождь перестал. Небо перечеркивали красные ленты, блестели мокрые мостовые. Ехали на велосипедах люди — возвращались с работы. Темный дым из фабричных труб промышленного района казался черным и мрачным на фоне умытого неба.

Оставив позади магазины и бульвары, я шел под хмурыми взглядами высоких серых домов и фабричных стен по улицам, которые, казалось, никуда не вели, заканчиваясь тупиком или образуя кольцо. Было ясно, что я сбился с пути. Я понимал, что веду себя глупо: надо было найти свою машину и снять на ночь номер в одном из отелей в центре города или покинуть Ле-Ман и поехать через Мортань в монастырь траппистов. Но тут я увидел перед собой железнодорожный вокзал и вспомнил, что собор, возле которого стоит моя машина, находится на противоположном конце города. Самым естественным было взять такси и вернуться, но прежде всего надо было выпить чего-нибудь в станционном буфете и прийти к какому-то решению. Я стал переходить улицу; чья-то машина резко свернула в сторону, чтобы не наехать на меня, затем остановилась. Водитель высунулся в окно и закричал по-французски:

— Привет, Жан! Когда вы вернулись?

Меня зовут Джон. Это меня подвело. Я подумал, что человека этого я, вероятно, где-то встречал и должен бы помнить. Поэтому я ответил, тоже по-французски, ломая голову, кто бы это мог быть:

— Я здесь проездом… сегодня вечером еду дальше.

— Зряшная поездка, да? — спросил он. — А дома небось скажете, что добились успеха?

Замечание было оскорбительным. Почему это он решил, что я зря провел отпуск? И как, ради всего святого, он догадался о моем затаенном чувстве, будто я потерпел фиаско?

И тут я понял, что человек этот мне незнаком. Я никогда в жизни не сталкивался с ним. Я вежливо ему поклонился и попросил извинить меня.

— Прошу прощения, — сказал я, — боюсь, мы оба ошиблись.

К моему удивлению, он расхохотался, выразительно подмигнул и сказал:

— Ладно, ладно, я вас не видел. Но зачем заниматься здесь тем, что куда лучше делать в Париже? Расскажете мне при следующей встрече в воскресенье.

Он включил зажигание и, не переставая смеяться, поехал дальше.

Когда он исчез из виду, я повернулся и вошел в станционный буфет. Скорей всего, он выпил и был в веселом настроении; не мне его осуждать, я и сам последую сейчас его примеру. Буфет был полон. Только что прибывшие пассажиры сидели бок о бок с теми, кто ожидал посадки. Стоял сплошной гул. Я с трудом пробрался к стойке. Чей-то чемодан поцарапал мне ногу. Раздавались свистки, оглушающий рев приближающегося экспресса заглушил пыхтение местного паровичка, лаяли привокзальные собаки, плакал ребенок. Я с вожделением думал о своей машине, стоявшей у собора, о том, как буду сидеть там в тишине с дорожной картой на коленях и курить сигарету.

Кто-то задел мой локоть в то время, как я пил, и сказал:

— Je vous demande pardon.[63] Я отодвинулся, чтобы ему было свободней, он обернулся, взглянул на меня, и, глядя в ответ на него, я осознал с изумлением, страхом и странной гадливостью, которые слились воедино, что его лицо и голос были мне прекрасно знакомы.

Я смотрел на самого себя.

Глава 2

Мы оба молчали, продолжая пристально смотреть друг на друга. Я слышал, что такое бывает: люди случайно встречаются и оказываются родственниками, давно потерявшими друг друга, или близнецами, которых разлучили при рождении; это может вызвать смех, а может преисполнить печали, как мысль о Человеке в железной маске.

Но сейчас мне не было ни смешно, ни грустно — у меня засосало под ложечкой. Наше сходство вызвало в памяти те случаи, когда я неожиданно встречался в витрине магазина со своим отражением и оно казалось нелепой карикатурой на то, каким в своем тщеславии я видел сам себя. Это задевало, отрезвляло меня, обливало холодной водой мое ego, но у меня никогда при этом не ползали, как сейчас, по спине мурашки, не возникало желания повернуться и убежать.

Первым нарушил молчание мой двойник:

— Вы случаем не дьявол?

— Могу спросить вас о том же, — ответил я.

— Минутку…

Он взял меня за руку и подтолкнул ближе к стойке; хотя зеркало позади нее запотело и местами его заслоняли бутылки и стаканы и надо было искать себя среди множества других голов, на его поверхности ясно были видны наши отражения — мы стояли неестественно вытянувшись, затаив дыхание, и со страхом всматривались в стекло, словно от того, что оно скажет, зависит сама наша жизнь. И в ответ видели не случайное внешнее сходство, которое тут же исчезнет из-за разного цвета глаз или волос, различия черт, выражения лица, роста или ширины плеч; нет, казалось, перед нами стоит один человек.

Он заговорил — и даже интонации его были моими:

— Я поставил себе за правило ничему не удивляться; нет причин делать из него исключения. Что будете пить?

Мне было все равно, на меня нашел столбняк. Он заказал две порции коньяка. Не сговариваясь, мы подвинулись к дальнему концу стойки, где зеркало было не таким мутным, а толпа пассажиров не такой густой.

Словно актеры, изучающие свой грим, мы переводили глаза то на зеркало, то друг на друга. Он улыбнулся, я тоже, он нахмурился, я скопировал его, вернее, самого себя, он поправил галстук, я поправил галстук, и мы оба опрокинули в рот рюмки, чтобы посмотреть, как мы выглядим, когда пьем.

— Вы богатый человек? — спросил он.

— Нет, — сказал я. — А что?

— Мы могли бы разыграть номер в цирке или сколотить мильон в кабаре. Если ваш поезд еще не скоро, давайте выпьем еще.

Он повторил заказ. Никто не удивлялся нашему сходству.

— Все думают, что вы мой близнец и приехали на станцию меня встретить, — сказал он. — Возможно, так и есть. Откуда вы?

— Из Лондона, — сказал я.

— Что у вас там? Дела?

— Нет, я там живу. И работаю.

— Я спрашиваю: где вы родились? В какой части Франции?

Только тут я догадался, что он принял меня за своего соотечественника.

— Я англичанин, — сказал я, — так вышло, что я серьезно изучал ваш язык.

Он поднял брови.

— Примите мои поздравления, — сказал он, — я бы ни за что не подумал, что вы иностранец. Что вы делаете в Ле-Мане?

Я объяснил ему, что у меня сейчас последние дни отпуска, и коротко описал свое путешествие. Я сказал, что я историк и читаю в Англии лекции о его стране и ее прошлом.

Казалось, это его позабавило.

— И таким способом зарабатываете на жизнь?

— Да.

— Невероятно, — сказал он, протягивая мне сигарету.

— Но здесь у вас есть немало историков, которые делают то же самое, — запротестовал я. — По правде говоря, в вашей стране к образованию относятся куда серьезней, чем в Англии. Во Франции есть сотни преподавателей, читающих лекции по истории.

— Естественно, — сказал он, — но все они французы, и говорят они о своей родине. Они не пересекают Ла-Манш, чтобы провести отпуск в Англии, а затем вернуться сюда и читать о ней лекции. Я не понимаю, чем вас так заинтересовала наша страна. Вам хорошо платят?

— Не особенно.

— Вы женаты?

— Нет, у меня нет семьи. Я живу один.

— Счастливчик! — воскликнул он и поднял рюмку. — За вашу свободу, — сказал он. — Да не будет ей конца!

— А вы? — спросил я.

— Я? — сказал он. — О, меня вполне можно назвать семейным человеком. Весьма, весьма семейным, говоря по правде. Меня поймали давным-давно. И должен признаться, вырваться мне не удалось ни разу. Разве что во время войны.

— Вы бизнесмен? — спросил я.

— Владею кое-каким имуществом. Живу в тридцати километрах отсюда. Вы бывали в Сарте?

— Я лучше знаю страну к югу от Луары. Мне бы хотелось познакомиться с Сартом, но я направляюсь на север. Придется отложить до другого раза.

— Жаль. Было бы забавно… — Он не кончил фразы и вперился в свою рюмку. — У вас есть машина?

— Да, я оставил ее возле собора. Я заблудился, пока бродил по городу. Вот почему я здесь.

— Останетесь ночевать в Ле-Мане?

— Еще не решил. Не собирался. По правде сказать… — Я приостановился. От коньяка у меня в груди было тепло и приятно, да и какая важность — откроюсь я перед ним или нет, ведь я говорю сам с собой… — По правде сказать, я думал провести несколько дней в монастыре траппистов.

— Монастыре траппистов? — повторил он. — Вы имеете в виду цистерцианский монастырь неподалеку от Мортаня?

— Да, — сказал я. — Километров восемьдесят отсюда, не больше.

— Боже милостивый, зачем?

Он попал в самую точку. За тем же, за чем туда стремятся все остальные, — за милостью Божией. Во всяком случае, так я полагал.

— Я подумал, если я поживу там немного перед тем, как вернусь в Англию, — сказал я, — это даст мне мужество жить дальше.

Он внимательно смотрел на меня, потягивая коньяк.

— Что вас тревожит? — спросил он. — Женщина?

— Нет, — сказал я.

— Деньги?

— Нет.

— Попали в передрягу?

— Нет.

— У вас рак?

— Нет.

Он пожал плечами.

— Может быть, вы алкоголик, — сказал он, — или гомосексуалист? Или любите огорчения ради них самих? Плохи, должно быть, ваши дела, если вы хотите ехать к траппистам.

Я снова взглянул в зеркало поверх его головы. Сейчас впервые я заметил разницу между нами. Отличала нас не одежда — его темный дорожный костюм и мой твидовый пиджак, а непринужденность, с которой он держался, — ничего общего с моей скованностью. Я никогда так не смотрел, не говорил, не улыбался, как он.

— Дела мои в порядке, — сказал я, — просто я как личность потерпел в жизни фиаско.

— Как и все остальные, — сказал он, — вы, я, все эти люди здесь, в буфете. Все мы до одного потерпели фиаско. Секрет в том, чтобы осознать этот факт как можно раньше и примириться с ним. Тогда это больше не имеет значения.

— Имеет, и еще какое, — сказал я, — и я не примирился.

Он прикончил коньяк и взглянул на стенные часы.

— Вам вовсе не обязательно, — заметил он, — немедленно отправляться в монастырь. Перед добрыми монахами вечность, что им стоит подождать вас каких-то несколько часов. Давайте переберемся туда, где сможем пить с большим удобством, а может быть, и пообедаем; будучи семейным человеком, я не стремлюсь домой.

Только теперь я вспомнил о незнакомце в машине, который окликнул меня на улице.

— Вас зовут Жан? — спросил я.

— Да, — сказал он. — Жан де Ге. А что?

— Кто-то принял меня за вас, тут, у вокзала. Какой-то субъект в машине окликнул меня. «Привет, Жан!» — крикнул он, а когда я сказал, что он ошибся, это, похоже, позабавило его: он подумал, что я — вернее, вы — не хочу, чтобы меня узнали.

— Ничего удивительного. Что вы сделали?

— Ничего. Он со смехом отъехал и крикнул, что мы увидимся в воскресенье.

— О да. La chasse…[64]

Мои слова, видимо, направили его мысли в новое русло, так как выражение его лица изменилось — хотел бы я узнать, что у него на уме, — голубые глаза подернулись непроницаемой пеленой, и я спросил себя: я тоже так выгляжу, когда какой-нибудь трудный вопрос всплывает из глубин моего сознания?

Он кивнул носильщику, терпеливо ожидающему с двумя чемоданами в руках за дверьми буфета.

— Вы сказали, что оставили машину у собора? — спросил он.

— Да.

— Тогда, если у вас найдется в ней место для моих чемоданов, мы можем вернуться туда и поехать куда-нибудь пообедать.

— Разумеется. Куда вам будет угодно.

Он расплатился с носильщиком, подозвал такси, и мы отъехали от вокзала. Это было похоже на странный сон. Как часто во сне я, тень, смотрел на самого себя, участвующего в призрачных событиях этого сна. Сейчас все это происходило наяву, а я ощущал себя таким же бестелесным, таким же безвольным…

— И он ничего не заподозрил?

— Кто?

Я вздрогнул; его голос, как голос пробудившейся совести, напугал меня: мы оба молчали с тех пор, как сели в такси.

— Человек, который окликнул вас возле вокзала.

— О да, абсолютно ничего. Я теперь вспоминаю, что он знал о вашей поездке, — он сказал, что она, видимо, была безуспешной. Это вам о чем-нибудь говорит?

— Еще как…

Я не стал развивать эту тему. Это меня не касалось. Я лишь взглянул на него украдкой — он так же украдкой смотрел на меня. Наши глаза встретились, но мы не улыбнулись друг другу, что было бы естественно для людей, связанных узами сходства, и я вновь почувствовал холодный озноб, точно меня подстерегала опасность. Я отвернулся от него и стал глядеть в окно. В то время как такси завернуло за угол и остановилось у собора, раздался низкий, торжественный благовест ко всенощной. Этот неожиданный зов всегда глубоко меня трогал, задевал в моем сердце какие-то неведомые струны. Сегодня в громком, неудержимом звоне колоколов было предостережение. Мы вышли из такси. Медный лязг стал тише, перешел в глухой рокот, рокот — во вздохи, вздохи укоризны. В двери собора зашло несколько человек. Я открыл багажник. Мой спутник ждал, с интересом рассматривая машину.

— «Форд-консул», — сказал он. — Какого выпуска?

— Он у меня два года. Прошел около пятнадцати тысяч километров.

— Вы им довольны?

— Очень. Но я мало на нем езжу. Только на уик-энды.

Пока я укладывал его чемоданы, он жадно расспрашивал меня о машине. Словно мальчишка, увидевший новую марку, он трогал переключатель скоростей, похлопывал по сиденьям, чтобы проверить пружины, касался пальцами коробки передач и указателя скорости и наконец, в полном восторге от машины, спросил, нельзя ли ему ее повести.

— Разумеется, можно, — сказал я, — вы знаете город лучше меня. Действуйте.

Он с уверенным видом сел за руль, я забрался на сиденье рядом. Отъезжая от собора и поворачивая на улицу Вольтера, он продолжал восторженно шептать: «Великолепно. Чудесно»; видно было, что он наслаждается каждой секундой езды, вернее, бешеной гонки, — сам я езжу весьма осторожно. Мы проскочили перекресток при красном свете, чуть не сбили с ног старика, прижали к обочине огромный «бьюик», к ярости сидевшего за рулем американца, и продолжали кружить по городу, чтобы, как объяснил мой спутник, проверить скорость моего «форда».

— Вы не представляете, — сказал он, — как забавно пользоваться чужими вещами. Это одно из самых больших моих удовольствий.

Я зажмурил глаза: мы огибали угол так, словно участвовали в авторалли.

— Но, быть может, — продолжал он, — вы уже умираете с голоду?

— Ну что вы, — пробормотал я. — Я в вашем распоряжении.

И тут же подумал, что французский слишком деликатный, слишком вежливый.

— Я хотел было отвезти вас в единственный ресторан, где можно прилично пообедать, — сказал он, — но передумал. Меня там знают, а я по некоторым соображениям предпочел бы остаться инкогнито. Не каждый день встречаешь самого себя.

Его слова вновь пробудили во мне то чувство неловкости, которое я испытал в такси. Ни один из нас не желал выставлять напоказ наше сходство. Я внезапно осознал, что не хочу быть увиденным с ним рядом. Не хочу, чтобы официанты пялили на нас глаза. Мне почему-то было стыдно, словно я делал что-то украдкой. Непривычное для меня чувство. Мы подъезжали к центру города, и он снизил скорость.

— Пожалуй, — сказал он, — я не вернусь сегодня домой, а заночую в отеле.

Казалось, что он думает вслух. Вряд ли он ждал от меня ответа.

— В конце концов, — продолжал он, — когда мы кончим обедать, будет слишком поздно звонить Гастону, чтобы он привел машину. Да они и не ждут меня.

Я сам придумывал такие же предлоги, чтобы отодвинуть встречу с чем-нибудь неприятным. Интересно, почему его не тянет домой?

— А вы, — сказал он, поворачиваясь ко мне в то время, как мы ждали у светофора, — может быть, вы все же передумаете и не поедете в монастырь? Вы тоже могли бы остановиться на ночь в отеле.

Голос его звучал странно. Казалось, он нащупывает путь к какой-то договоренности между нами, к какому-то решению проблемы, не вполне ясной для нас самих, и, когда он посмотрел на меня, взгляд его был испытующим и в то же время уклончивым, словно он что-то скрывал.

— Возможно, — ответил я. — Не знаю.

Перестав восторгаться машиной, погрузившись в себя, он пересек центр города, не останавливаясь у больших отелей, которые я заметил днем. Наконец мы оказались в районе серых, однообразных домов, фабрик и складов. На убогих улицах то и дело попадались дешевые пансионы, сомнительные меблированные комнаты, отели, где не спрашивали паспорта и не задавали вопросов, если вы хотели провести там ночь или час.

— Здесь спокойней, — проговорил он, и я, как и прежде, не мог сказать, обращается ли он ко мне или думает вслух.

Но мне не очень-то понравился его выбор, когда мой спутник остановил машину перед облупленным домом, втиснутым между двумя другими, такими же грязно-коричневыми, как и он,над полуоткрытой дверью которого виднелась надпись из тусклых синих электрических лампочек: «Hotel. Tout confort»,[65] предупреждая о том, что это за заведение.

— Иногда, — сказал он, — эти места полезны. Не всегда хочешь встретить знакомых.

Я ничего не ответил. Он выключил мотор и распахнул дверцу.

— Зайдете? — спросил он.

У меня не было никакого желания проникать в тайны удобств, о которых объявлялось более мелкими буквами под синей вывеской, но я вылез из машины и вытащил из багажника его чемоданы.

— Пожалуй, нет, — сказал я. — Вы зайдите, договоритесь о номере, если хотите. Я предпочитаю сперва пообедать, а уж потом решать, что делать дальше.

Меня больше прельщал мой маршрут на север: сперва в Мортань, затем по грунтовой дороге в монастырь траппистов.

— Ваше дело, — сказал он, пожав плечами, и, толкнув дверь, вошел внутрь.

Я закурил. На меня начал действовать коньяк, выпитый в буфете. Все происходящее казалось нереальным, в голове затуманилось, и я смятенно спрашивал себя, что я делаю здесь, на грязной боковой улочке Ле-Мана, зачем жду человека, который еще час назад был мне незнаком, который все еще оставался чужим, но при этом благодаря нашему случайному сходству распоряжается моим вечером, направляет его ход, кто знает, во благо или во зло. Я подумал, не сесть ли мне потихоньку в машину и уехать и тем зачеркнуть эту встречу; занимательная сперва, она стала теперь казаться мне угрожающей, даже зловещей. Я уже было протянул руку, чтобы включить зажигание, как он вернулся.

— Все улажено, — сказал он. — Пошли поедим. Машина нам ни к чему. Я знаю хорошее местечко тут, на соседней улице, за углом.

Я не смог найти предлога избавиться от него и, презирая себя за слабость, тенью повлекся следом за ним.

Он привел меня в нечто среднее между рестораном и бистро. Вход был загроможден велосипедами — должно быть, там собирался клуб велосипедистов; внутри было полно подростков в ярких шерстяных фуфайках, они горланили и пели, а за столом кучка пожилых рабочих играла в кости. Мой спутник уверенно проложил нам путь сквозь шумную толпу, и мы сели за столик позади потрепанной ширмы; пронзительные голоса мальчишек наполовину заглушались хриплым радио.

Хозяин, он же официант и бармен, всунул мне в руки неудобочитаемое меню, и в тот же миг передо мной оказался стакан вина и тарелка супа, которых я не заказывал. Потолок слился с полом, время потеряло значение, но вот мой спутник наклонился ко мне через стол и поднял стакан со словами:

— За вашу поездку к траппистам.

Иногда четвертый бокал может временно рассеять туман, который образовался в голове после трех предыдущих, и, пока я ел и пил, лицо моего визави снова стало четким, в нем не было больше ничего таинственного, ничего пугающего, оно казалось ласковым и привычным, как собственное мое отражение, оно улыбалось, когда я улыбался, хмурилось, когда я хмурился; голос его — эхо моего голоса — вызывал меня на разговор, подталкивал к признаниям. И вот уже, сам не знаю как, я заговорил о своем одиночестве, о смерти, о пустоте моего внутреннего мира, о том, как трудно мне выйти из своей скорлупы, о неуверенности в себе, своей нерешительности, своих сомнениях, своей апатии…

— А там, в монастыре, — услышал я свой голос, — где монахи живут в безмолвии, у них должен быть на все это ответ, они должны знать, как заполнить вакуум, ведь они погрузились во мрак, чтобы достичь света, а я…

Я приостановился, стараясь точнее сформулировать свою мысль, — ведь то, что я хотел сказать ему, было жизненно важно для нас обоих.

— Другими словами, — продолжал я, — в монастыре, возможно, и не дадут мне ответа, но укажут, где надо его искать; хотя у каждого из нас свои проблемы и решение их тоже у каждого свое, как у каждого замка свой ключ, не объемлет ли их ответ все вопросы — точно так, как отмычка открывает все замки?

Его дерзкие голубые глаза были совершенно трезвы, в них отражалась та насмешка над собой, тот скепсис, которые бывали в моих на следующее утро после попойки. Мои признания явно забавляли его.

— Нет, мой друг, — сказал он. — Если бы вы знали о религии столько же, сколько я, вы бы убежали от нее, как от чумы. У меня есть сестра, которая ни о чем другом не думает. Жизнь научила меня одному: единственное, что движет людьми, это алчность. Мужчины, женщины, дети — для всех алчность первейший жизненный стимул. Хвалиться тут нечем, да что из того? Главное — утолить эту алчность, дать людям то, чего они хотят. Беда в том, что они никогда не бывают довольны.

Он вздохнул и налил себе еще вина.

— Вы жалуетесь, что ваша жизнь пуста, — сказал он. — Мне она кажется раем. Хозяин в собственной квартире, никаких семейных пут, никаких деловых обязательств, весь Лондон к вашим услугам, если вздумается поразвлечься, хотя лично мне он не показался веселым, когда я был выслан туда во время войны, — но, так или иначе, в большом городе ты всегда свободен. Он не душит тебя, как веревка на шее.

Голос его изменился, стал жестким, глаза гневно сверкали — впервые он показал, что и у него есть проблемы, которым он не хочет смотреть в лицо; он перегнулся ко мне через стол и сказал:

— Вы самый счастливый человек на свете — и вы недовольны. Вы говорили, что ваши родители умерли много лет назад, что нет никого, кто бы предъявлял на вас права. Вы абсолютно свободны, вы можете один вставать по утрам, один есть, один работать, один ложиться в постель. Поблагодарите судьбу и забудьте все эти глупости насчет траппистов.

Как все одинокие люди, я делался излишне словоохотливым, если ко мне проявляли симпатию и интерес. Я показал ему все тусклые уголки своего существования, о нем же не знал ничего.

— Ну что ж, — сказал я, — теперь ваша очередь исповедаться. В чем ваша беда?

На миг мне показалось, что он хочет ответить, что-то промелькнуло в его глазах — колебание, раздумье, — но тут же снова исчезло… он снисходительно улыбнулся, лениво пожал плечами.

— Моя? — сказал он. — Моя беда в том, что я слишком многим владею. Вернее, слишком многими. — И, закурив сигарету, он резко махнул рукой, предостерегая меня от дальнейших расспросов.

Я, если хотел, мог заниматься самим собой, мог исследовать свое дурное настроение, но к нему в душу вход был запрещен. Мы покончили с обедом, но не встали, а продолжали курить и пить. То и дело, заглушая хриплое пение по радио, до нас долетала болтовня и смех мальчишек-велосипедистов, скрип стульев и споры рабочих, играющих в кости.

Я молчал, нам больше не о чем было говорить. Все это время он не сводил с меня глаз, вызывая во мне странное чувство неловкости. Когда он сказал, что ему надо позвонить домой, встал и вы шел из-за стола, мое напряжение ослабло, стало легче дышать. Но вот он вернулся, и я спросил: «Ну что?» — скорее из вежливости, чем из интереса, и он коротко ответил: «Я велел прислать за мной машину. Завтра». Позвав хозяина, он уплатил по счету, не обращая внимания на мои слабые протесты, а затем, подхватив меня под руку, протиснулся между поющими велосипедистами, и мы вышли на улицу.

Было темно, опять шел дождь. Улица казалась пустой. Нет ничего более унылого, чем окраина провинциального города в пасмурный вечер, и я пробормотал что-то насчет машины и отъезда и как замечательно было с ним повстречаться — настоящее приключение, но он, продолжая держать меня под руку, сказал:

— Нет, я не могу вас так отпустить. Слишком это необычно, слишком неправдоподобно.

Мы снова были у входа в его жалкий, тускло освещенный отель, и, заглянув в по-прежнему открытую дверь, я увидел, что за конторкой портье никого нет. Он тоже это заметил и, оглянувшись через плечо, сказал:

— Поднимемся ко мне. Выпьем еще по рюмочке, прежде чем вы уедете.

Голос его звучал настойчиво, он подгонял меня, словно нам нельзя было терять времени. Я запротестовал, но он чуть не силой повел меня вверх по лестнице, затем по коридору к дверям номера. Вытащил из кармана ключ, открыл дверь и зажег свет. Мы были в небольшой убогой комнатке. «Присаживайтесь, — сказал он, — будьте как дома», и я сел на кровать, так как единственный стул был занят открытым чемоданом. Он уже вынул из него пижаму, головные щетки и домашние туфли, и теперь, достав фляжку, наливал коньяк в стаканчик для полоскания рта. И снова, как это было в бистро, потолок опустился на пол и все происходящее стало казаться мне неизбежным, неотвратимым, я никогда не расстанусь с ним, а он со мной, он спустится следом по лестнице, сядет рядом в машину, никогда я не освобожусь от него. Он моя тень, или я его тень, и мы прикованы друг к другу навеки.

— Что с вами? Вам плохо? — спросил он, заглядывая мне в глаза.

Я встал, раздираемый двумя желаниями: одно — открыть дверь и спуститься вниз, другое — снова встать рядом с ним перед зеркалом, как мы стояли в станционном буфете. Я знал, что первое желание разумно, а второе чревато бедой, и все же я должен был это сделать, должен был вновь испытать то, что уже раз испытал. Вероятно, он догадался об этом, потому что мы повернули головы в один и тот же миг и уставились на свои отражения. Здесь, в небольшой тихой комнате, наше сходство казалось еще более противоестественным, более жутким, чем в переполненном шумном буфете, где звучали голоса людей и плавали клубы дыма, или в бистро, где я думал совсем о другом. Эта жалкая комната с темными обоями и скрипучим полом напоминала склеп; мы находились здесь вдвоем, отгороженные от всего мира, побег был невозможен. Он сунул стаканчик с коньяком в мои дрожащие пальцы, сам глотнул из горлышка, а затем сказал таким же нетвердым голосом, как у меня, а возможно, говорил я сам, а он слушал:

— Давайте поменяемся одеждой.

Я помню, что один из нас расхохотался в то время, как я грохнулся на пол.

Глава 3

Кто-то стучал в дверь, пробиваясь сквозь мрак в сознание; казалось, это никогда не прекратится; наконец я поднялся из бездонных глубин сна и крикнул: «Entrez!»,[66] изумленно осматривая чужую комнату, которая постепенно становилась реальной, приобретала знакомые черты.

Держа в руках фуражку, в дверь вошел невысокий, приземистый мужчина в выцветшей старомодной форме шофера — куртка на пуговицах, бриджи и краги — и остановился на пороге. Его темно-карие глаза с сочувствием глядели на меня.

— Господин граф наконец проснулся? — сказал он.

Я, нахмурившись, посмотрел на него, затем снова окинул взглядом комнату: раскрытый чемодан на стуле, второй — на полу, через спинку в изножье кровати переброшено верхнее платье. На мне полосатая пижамная куртка, которую я видел в первый раз. На умывальнике — стаканчик и фляжка с остатками коньяка. Моей собственной одежды нигде не было видно, но я не помнил, чтобы я раздевался и убирал ее. В памяти сохранилось одно: как я стою перед зеркалом рядом с моим двойником.

— Кто вы? — спросил я шофера. — Что вам надо?

Он вздохнул, кинул понимающий взгляд на беспорядок, царивший в комнате.

— Господин граф хочет еще немного поспать? — спросил он.

— Господина графа здесь нет, — сказал я. — Он, должно быть, вышел. Который час?

События прошедшего вечера все ясней всплывали в памяти, и я припомнил, что в бистро мой спутник ходил звонить домой и приказал, чтобы на следующий день за ним прислали машину. Скорей всего, это его шофер, который только сейчас приехал и принял меня за своего хозяина. Взглянув на часы, он сказал, что уже пять часов.

— Пять часов? Быть этого не может, — сказал я и поглядел в окно. Было светло, снаружи доносился шум машин.

— Пять часов вечера, — повторил шофер. — Господин граф крепко спал весь день. Я жду здесь с одиннадцати утра.

В его словах не было упрека, он просто констатировал факт. Я приложил руку ко лбу — голова у меня трещала. Нащупал сбоку шишку, к ней нельзя было прикоснуться без боли, но дело было не в ней одной. Я подумал обо всем, что выпил накануне, и о том, последнем, стаканчике коньяка. А может быть, не последнем?.. У меня все изгладилось из памяти.

— Я упал, — сказал я шоферу, — и думаю, мне что-то подмешали в вино.

— Вполне возможно, — сказал он, — такие вещи случаются.

Голос его звучал участливо, как у старой нянюшки, успокаивающей ребенка. Я спустил ноги с кровати и уставился на пижамные штаны. Сидели они хорошо, но были не мои, и я абсолютно не помнил, как и когда их надел. Я протянул руку, дотронулся до жилета и брюк, висевших на спинке, — совсем другой фасон и материал, чем у меня, — и тут я узнал дорожный костюм моего вчерашнего компаньона.

— Куда делась моя одежда? — спросил я.

Шофер подошел к кровати и, сняв костюм, накинул пиджак на спинку стула и разгладил рукой брюки.

— Господин граф, видимо, думал о чем-то другом, когда раздевался, — заметил он и улыбнулся мне.

— Нет, — сказал я, — эти вещи не мои. Они принадлежат вашему хозяину. Возможно, мои там, в платяном шкафу.

Он поднял брови и поджал губы, сморщив лицо в гримасу, как взрослый, потакающий ребенку, и, пройдя через комнату, распахнул дверцы шкафа. Шкаф был пуст.

— Выдвиньте ящики, — сказал я.

Но и там ничего не оказалось. Я встал с постели и принялся рыться в чемоданах, в том, что стоял на стуле, и в том, что был на полу. В них были вещи моего вчерашнего товарища. Только тут я осознал, что, напившись, мы, должно быть, обменялись одеждой — глупая, безрассудная выходка, одна мысль о которой была мне противна, и я поспешил отогнать ее от себя, не желая вспоминать о вчерашних событиях.

Я подошел к окну и выглянул на улицу. Перед входом стоял «рено». Моя машина исчезла.

— Вы не видели мою машину, когда приехали? — спросил я шофера.

Тот озадаченно взглянул на меня.

— Господин граф купил новую машину? — удивился он. — Здесь не было никаких машин сегодня утром.

Его упорный самообман действовал мне на нервы.

— Нет, — сказал я, — я ничего не покупал, я говорю о своей старой машине, о своем «форде». И я не господин граф. Господин граф ушел в моей одежде. Узнайте, не оставил ли он у портье для меня записки. Видно, и машину мою взял тоже он. С его стороны это шутка, но лично мне она не кажется смешной.

В глазах шофера возникло новое выражение. Он глядел на меня встревоженно, огорченно.

— Мы можем не спешить, — сказал он, — если господину графу хочется еще отдохнуть.

Он подошел ко мне и, протянув руку, осторожно пощупал мне лоб.

— Хотите, я схожу в pharmacie?[67] — спросил он. — Больно, когда я здесь трогаю?

Я понимал, что надо запастись терпением и держать себя в руках.

— Вы не попросите портье подняться сюда? — сказал я.

Он вышел и стал спускаться по лестнице, а я снова осмотрел комнату, но нигде — ни в платяном шкафу, ни в ящиках туалетного столика, ни на столе — не обнаружил ни одной своей вещи, ничего, что помогло бы мне доказать, кто я такой. Одежда моя исчезла, а с ней бумажник, паспорт, деньги, записная книжка, ключи, вечное перо, все мелочи, которые я обычно ношу с собой. Хоть бы запонка или булавка для галстука… Нет, все здесь принадлежало ему. На крышке чемодана лежали его щетки с инициалами «Ж. де Г.», меня ждал его костюм, туфли, бритвенные принадлежности, мыло, губка, а на туалетном столике — бумажник с деньгами, визитные карточки, где было напечатано: «Le Comte de Gué»,[68] а в нижнем левом углу: «St. Gilles, Sarthe».[69] В тщетной надежде откопать хоть что-нибудь принадлежащее мне, я перерыл второй чемодан, но не нашел ничего — лишь его носильные вещи, дорожные часы, складной бювар, чековую книжку и несколько завернутых в бумагу пакетов, похожих на подарки.

Я снова сел на кровать, обхватив голову руками. Мне оставалось только ждать. Скоро он вернется. Он должен вернуться. Он забрал мою машину, и стоит мне пойти в полицию, назвать ее номер и заявить о пропаже бумажника с деньгами, туристского чека и паспорта — и мой двойник будет найден. Тем временем… тем временем — что?

Вернулся шофер, а с ним засаленный субъект вороватого вида — должно быть, портье, а возможно, сам хозяин. В руке он держал листок бумаги, и, когда он протянул его мне, я увидел, что это счет: с меня причиталась плата за номер на одного, сданный на сутки.

— Вы чем-то недовольны, господин? — спросил он.

— Где тот джентльмен, с которым я был этой ночью? — спросил я. — Кто-нибудь утром видел, как он выходил?

— Вы были один, когда снимали вчера комнату, — ответил человечек, — а с кем вы вернулись сюда вечером, я сказать не могу. Мы здесь в чужие дела не лезем, мы клиентам вопросов не задаем.

В подобострастном тоне я уловил фамильярные, даже презрительные нотки. Шофер уставился в пол. Я заметил, как хозяин, или кто он там был, взглянул на смятую постель, затем на фляжку с коньяком на умывальнике.

— Придется заявить в полицию, — сказал я.

У хозяина сделался испуганный вид.

— Вас ограбили? — спросил он.

Шофер оторвал глаза от пола и, все еще держа фуражку в руках, подошел, и встал рядом со мной, точно желая защитить.

— Лучше не нарываться на неприятности, господин граф, — тихо сказал он. — Ничего хорошего из этого не выйдет. Час-другой, и вы придете в себя. Позвольте, я помогу вам одеться, и мы поскорей вернемся домой. Связываться с таким человеком в таком месте, как это, себе дороже, вы знаете это не хуже меня.

И тут я не выдержал. Я подумал о том, как глупо я выгляжу, сидя на постели в этой грязной комнатенке, облаченный в чужую пижаму, принятый за другого, словно персонаж фарса в мюзик-холле, жертва шутки, без сомнения, забавной для того, кто ее придумал, но отнюдь не для меня. Хорошо же. Если он решил поставить меня в дурацкое положение, я отплачу ему тем же. Я надену его одежду, сяду в его машину и буду гнать ее как безумный — что он, вероятно, делает сейчас с моей, — пусть меня арестуют; тут уж ему придется вернуться и объяснить, если сможет, свой бессмысленный поступок.

— Прекрасно. Выйдите отсюда и оставьте меня одного, — сказал я шоферу.

Он вышел, хозяин вместе с ним; с возмущением, к которому примешивалась странная брезгливость, я протянул руку к костюму и принялся одеваться.

Когда я был готов, я побрился его бритвой и причесался его щетками; в моем отражении, глядевшем на меня из зеркала, что-то неуловимо изменилось. Мое «я» исчезло. Передо мной стоял человек, называвший себя Жан де Ге, в точности такой, каким я увидел его впервые, когда вчера вечером в станционном буфете он нечаянно меня толкнул. Смена одежды привела к перемене личности: казалось, плечи мои стали шире, голову я держал выше, даже выражение глаз было его. Я через силу улыбнулся, и отражение в зеркале улыбнулось мне в ответ — небрежная усмешка, подходившая к подложенным плечам его пиджака и галстуку бабочкой, — ничего подобного я никогда в жизни не носил. Я извлек из кармана его бумажник и пересчитал банкноты. Там оказалось около двадцати тысяч франков, а на туалетном столике лежало немного мелочи. Я обшарил все отделения: вдруг он оставил записку, несколько нацарапанных наспех строчек, объясняющих шутку, которую он со мной сыграл? Пусто, ни единого слова, никаких доказательств того, что он вообще заходил в эту комнату, был в этом отеле.

Я распалялся все больше. Я предвидел бесчисленные объяснения, которые буду вынужден давать в полиции, слышал ушами полицейских мою бессвязную, запутанную историю, которая им скоро наскучит, понимал их нежелание идти со мной в станционный буфет и бистро, где мы обедали накануне, чтобы получить подтверждение моим словам о том, что вчера там были вместе два человека, как две капли воды похожих друг на друга. Как он, должно быть, смеется сейчас надо мной, этот Жан де Ге, сидя за рулем моей машины, направляясь куда глаза глядят — на север, на юг, на запад или на восток — с туристским чеком на двадцать пять долларов, по которому еще не получены деньги, и наличными, что еще остались у меня в карманах; а возможно, он сейчас в кафе, читает с этой его ленивой усмешкой мои записи для лекции. Ему все это кажется забавным; ему ничто не мешает смаковать свою шутку, ехать куда захочет, вернуться, когда шутка приестся; а я все это время буду торчать в полицейском участке или консульстве, пытаясь заставить чиновников разобраться в моей истории, которой они, скорее всего, вообще не поверят.

Я положил туалетные и бритвенные принадлежности обратно в чемодан, туда же сунул пижаму и, спустившись, попросил человека за конторкой снести вниз вещи из комнаты. Он по-прежнему поглядывал на меня с таким видом, словно смеялся про себя надо мной, словно между нами было какое-то соглашение не совсем пристойного свойства, и я спросил себя, уж не является ли это место убежищем Жана де Ге, куда он обычно приходит тайком для один бог знает каких рандеву… А когда я расплатился по счету и он последовал за мной с багажом к древнему «рено», где нас ожидал шофер, я понял, что сделал первый шаг на пути к обману; тем, что я не протестовал, не обратился сразу же в полицию, надел чужое платье и хотя бы в течение получаса выдавал себя за Жана де Ге, я разделил с ним вину. Я стал соучастником своего двойника, а не обвинителем.

Шофер уже уложил багаж и теперь стоял у машины, придерживая дверцу.

— Господину графу лучше? — спросил он тревожно.

Я мог ответить: «Я не господин граф. Немедленно отвезите меня в полицию», но я этого не сказал. Я сделал второй решающий шаг: сел за руль «рено» — модель, которая случайно была мне знакома, так как в прежние времена, если я не приезжал на своем «форде», я обычно брал внаем машину этой марки и ездил на ней в интересующие меня места в окрестностях того городка или деревни, где я останавливался. Шофер сел рядом со мной. Я тронулся с места, мечтая поскорей оставить позади этот обшарпанный подозрительный отель, чтобы больше никогда в жизни его не видеть, и, подстегиваемый гневом и отвращением к самому себе, свернул на первую дорогу, которая вела из Ле-Мана к шоссе, уходящему в поля и леса, прочь от города и того, что случилось там прошлой ночью. Вчера он чуть не загнал мой бедный «форд» — чужого не жалко, — сейчас я мог воздать ему с лихвой. Я небрежно нажал на акселератор, и старенькая машина рванулась вперед. Что бы с ней ни случилось, думал я, неважно — она не моя. Я ни за что не отвечаю, осудят Жана де Ге. Если я намеренно переверну машину на обочине, это будет его вина, а не моя.

Я внезапно рассмеялся, и сидевший рядом со мной шофер сказал:

— Так-то лучше. Пока мы были в Ле-Мане, я боялся, уж не заболел ли господин граф; хорошенькое было бы дело, если бы вас нашли в этом отеле. Я расстроился вчера вечером, когда вы приказали заехать за вами туда. Слава Богу еще, что господин Поль был очень занят и не поехал за вами сам.

И тут я пропустил свой третий шанс. Я мог бы остановить машину и сказать ему: «Это зашло слишком далеко. Отвезите меня обратно в Ле-Ман. Я никогда не слыхал ни о каком господине Поле, я могу доказать это вам и полицейским». А вместо этого я увеличил скорость, чтобы перегнать идущие впереди машины. Я не думал об опасности, мной владело незнакомое прежде чувство вседозволенности: что бы я ни сделал, я выйду сухим из воды. На мне чужая одежда, я веду чужую машину, я могу поступать как хочу, меня никто не призовет к ответу, мне все сойдет с рук. Впервые в жизни я был свободен.

Мы, должно быть, проехали по шоссе около двадцати пяти километров, когда впереди показалась деревня; я сбавил скорость. Промелькнула доска с названием, но, не взглянув на нее, я проскочил деревню насквозь и только устремился вперед, как шофер сказал:

— Вы сбились с пути, господин граф.

И я понял, что от судьбы не уйдешь. Отступать было поздно. По странной игре случая я оказался в этот день, в этот час и в эту минуту на этой дороге, в этой точке на карте, в самом сердце неведомого мне края в стране, которую я, чужестранец, всю жизнь мечтал понять. Впервые мне стал ясен смысл шутки, как видел ее Жан де Ге, когда оставил меня спящим в отеле Ле-Мана, впервые я взглянул его глазами на забавное стечение наших обстоятельств.

«Единственное, что движет людьми, — это алчность, — сказал он мне, — главное — утолить эту алчность, дать людям то, чего они хотят». Он дал мне то, о чем я просил, — шанс сделаться здесь своим. Он одолжил мне свое имя, свои вещи, свою личность. Я говорил, что моя жизнь пуста, он отдал мне свою. Я жаловался, что потерпел фиаско, он снял с меня это бремя, когда забрал мою одежду, мою машину и уехал. Какой бы груз мне ни пришлось теперь нести вместо него, это не имеет значения, ведь груз этот не мой. Подобно актеру, рисующему морщины на молодом лице, чтобы спрятаться за маской своего персонажа, я мог зачеркнуть свое прежнее, неуверенное, мнительное, до смерти надоевшее мне «я», забыть о его существовании, а новое «я» по имени Жан станет жить без забот и тревог, ни за что не неся ответа, ведь что бы этот ложный Жан де Ге ни сделал, какое безрассудство ни совершил, настоящий Джон от этого не пострадает.

Все это промелькнуло в моем сознании, вернее, в подсознании, когда я снижал скорость перед деревней. Будущее мое было в руках чужих, неизвестных мне людей, начиная с сидящего рядом шофера, который минуту назад сказал мне, что я сбился с пути, — возможно, это были вещие слова.

— Верно, — кивнул я, — ведите машину вы.

Он вопросительно взглянул на меня, но ничего не сказал, и мы молча поменялись местами. Шофер повернул машину обратно к деревне и, немного до нее не доехав, свернул налево, оставив шоссе позади.

Мне больше не надо было показывать машине дорогу, и я ссутулился на сиденье — манекен без единой мысли в голове. Взвинченность, нервная лихорадка постепенно исчезли. Пусть делают что хотят, я их не боюсь; кого «их» — я не трудился себя спросить.

За нашей спиной садилось солнце, и чем дальше мы ехали, тем тесней нас обступали поля, тем глубже мы погружались в безмолвие. Среди розовых от заката нив расплывчатыми пятнами, точно оазисы, лежали одинокие фермы. Поля уходили к горизонту — необъятная ширь, прекрасная, как океан в первые дни творения; золотые плюмажи аспарагуса по обочинам узкой извилистой дороги колыхались, как волосы русалок. Все казалось смутным, нереальным. Как во сне, плыла мимо серая стерня и похожие на камыш стебли обезглавленных подсолнухов, которые с первыми осенними морозами свалятся друг на друга. Массивные, плотные стога сена с белыми прожилками, обычно резко очерченные на фоне неба, сливались с землей, словно из небытия возникали длинные ряды тополей с трепещущими и падающими листьями и вновь исчезали. Призрачные деревья, высокие, стройные, смыкали свои ветви над головой крестьянки, устало бредущей в какое-то неведомое мне место. Повинуясь внезапному порыву, я попросил шофера остановить машину и постоял несколько мгновений, вслушиваясь в тишину; за спиной закатывалось кроваво-красное солнце, поднимался белесый туман. Верно, ни один путник, впервые проникший в неведомые, не нанесенные на карту края, не чувствовал себя так одиноко, как я, стоя на пустынной дороге. От земли исходили спокойствие и безмятежность. Ее столетиями месили и лепили, придавая теперешнюю форму, ее попирала тяжелой стопой история, ею кормились, на ней жили и умирали многие поколения мужчин и женщин, и ничто — ни слова наши, ни поступки, не могло нарушить ее глубокий покой. Он окутывал меня со всех сторон, и на один краткий миг здесь, среди узорчатых полей, под темнеющим небом, я был близок — но насколько, спросил я себя — к ответу на то, как покончить с сомнениями, душевной смутой и страхами, ближе, чем был бы, последуй я первому побуждению и отправься в монастырь траппистов.

— Господину графу не очень-то хочется возвращаться домой, — раздался голос шофера.

Я взглянул на его доброе, честное лицо; в глубине его карих глаз я прочитал сочувствие и мягкую насмешку; так смотрит человек, который горячо любит своего хозяина, который будет сражаться и умрет за него, но не побоится сказать ему, что он сбился с пути, если это случится. Никогда еще, подумал я, я не видел преданности в обращенных ко мне глазах. Его сердечность вызвала у меня ответную улыбку, но я тут же вспомнил, что любит-то он не меня, а Жана де Ге. Я снова сел в машину с ним рядом.

— Не всегда легко, — сказал я, повторяя слова, сказанные мне накануне, — быть семейным человеком.

— Что верно, то верно, — со вздохом отозвался шофер, пожимая плечами. — В таком доме, как ваш, столько проблем, а кому, кроме вас, их решать? Иногда я спрашиваю себя: как господину графу удается избежать катастрофы?

Такой дом, как мой?.. Дорога взбежала на гребень холма, и я увидел на столбе указатель, предупреждающий, что впереди находится деревня Сен-Жиль. Мы проехали мимо старинной церквушки, мимо маленькой, усыпанной песком площади, окруженной редкими, изъеденными временем домами, среди них — бакалейная лавка, мимо табачного ларька и заправочной станции и, свернув налево по липовой аллее, пересекли узкий мост. И тут чудовищность того, что я делаю, что уже сделал, оглушила меня, словно удар по голове. Волна дурных предчувствий, да что там — ужаса, нахлынула и целиком поглотила меня. Я узнал значение слова «паника» в его полном смысле. У меня было лишь одно желание — бежать, спрятаться, укрыться где угодно, в канаве, в норе, лишь бы избегнуть роковой встречи с замком, который неотвратимо приближался ко мне; вот уже впереди показались увитые плющом стены, под последним умирающим лучом солнца зажглись оконца в двух передних башнях. Машина запрыгала по деревянному мостику через ров, в котором некогда, возможно, была вода, но теперь виднелись лишь сорняки и крапива, и, проскочив в открытые ворота, описала полукруг по гравиевой подъездной дорожке и встала перед входом. Нижние окна, уже закрытые ставнями на ночь, что придавало фасаду замка какой-то ущербный, мертвый вид, выходили на узкую террасу, и в то время, как я все еще сидел неподвижно в машине, не решаясь выйти, в единственных дверях появился какой-то мужчина и остановился, поджидая меня.

— А вот и господин Поль, — сказал шофер. — Если он станет спрашивать меня, я скажу, что у вас были в Ле-Мане дела и я захватил вас из Hôtel de Paris.[70]

Он вышел из машины, я медленно вылез следом за ним.

— Гастон, — раздался голос с террасы. — Не убирайте машины, она мне понадобится. В «ситроене» что-то испортилось.

Мужчина взглянул на меня, облокотившись о балюстраду.

— Ну как? — спросил он. — Ты не очень-то торопился.

Он не улыбался.

Мое принужденное приветствие замерло у меня на губах, и, как преступник, стремящийся уйти от преследования в любое укрытие, я попытался спрятаться за машиной. Но шофер — значит, его зовут Гастон — уже вынул из багажника чемоданы и оказался у меня на пути. Я стал взбираться по ступеням, подняв глаза навстречу первому пронизывающему взгляду незнакомца; судя по тому, что он обратился ко мне на «ты», это, несомненно, был кто-то из родственников. Я увидел, что он ниже, худощавее, наверное, моложе меня, но вид у него изможденный, точно он переутомлен или болен, страдальческие морщины у рта говорили о недовольстве жизнью. Подойдя к нему, я остановился, ожидая, чтобы он сделал первый шаг.

— Мог бы и позвонить, — сказал он. — Из-за тебя отложили обед. Франсуаза и Рене заявили, что ты попал в катастрофу. Я сказал, что это маловероятно, скорее всего ты коротаешь время в баре отеля. Мы попытались связаться с тобой, но в отеле нам ответили, что тебя там не видели. После чего, разумеется, начались обычные жалобы.

От удивления я лишился языка: он ничего не заподозрил, хотя мы стояли лицом к лицу. Не знаю, чего я ожидал. Возможно, недоверчивого, более пристального взгляда, того, что внутренний голос шепнет ему: он не тот, за кого себя выдает. Он осмотрел меня с головы до ног, затем рассмеялся невеселым раздраженным смехом.

— Ну и видик у тебя! — сказал он.

Когда незадолго перед тем Гастон мне улыбнулся, его непривычное для меня дружелюбие принесло мне незаслуженную радость. Сейчас, впервые в жизни, я ощутил неприязнь к себе. Результат был странным, я обиделся за Жана де Ге. Чем бы он ни вызвал эту враждебность, я был на его стороне.

— Благодарю тебя, — сказал я. — Твое мнение меня не волнует. Если хочешь знать, я чувствую себя великолепно.

Он повернулся на каблуках и вошел в дверь; Гастон с улыбкой перехватил мой взгляд. И я понял, что, как ни удивительно, я ответил именно так, как от меня ожидали, и местоимение «ты», с которым раньше я ни к кому не обращался, слетело с моих губ вполне естественно, без малейших усилий.

Я последовал за мужчиной по имени Поль в дом. Холл был небольшой и на удивление узкий; за ним шло другое, более просторное помещение, где я увидел винтовую лестницу, ведущую на верхние этажи. До меня донесся чистый, холодный запах мастики, не имеющий никакого отношения к выцветшим шезлонгам, сложенным в кучу у стены в непосредственной и довольно странной близости к креслам в стиле Людовика XVI. В дальнем конце этого второго холла между двумя дверьми возвышался большой, изящный, желобчатой выделки шифоньер — из тех, что стоят в музеях, отгороженные от публики веревкой, — а напротив него на оштукатуренной стене висела почерневшая от времени картина — распятие Христа. Из одной, полуоткрытой, двери доносились приглушенные голоса.

Поль прошел через холл и, не заходя, крикнул:

— Вот наконец и Жан! — В его тоне опять прорвалось раздражение, впрочем он и раньше не пытался его скрыть. — Я уезжаю, и так опоздал, — продолжал он, затем, снова взглянув на меня, бросил: — Я вижу, ты не в форме, вряд ли ты сможешь сказать мне сегодня что-нибудь путное. Обсудим дела утром.

Он повернулся и вышел в ту же дверь, через которую мы вошли.

Гастон, неся чемоданы, поднимался по лестнице, и я подумал было, не пойти ли мне за ним, но тут у меня за спиной раздался высокий женский голос:

— Ты там, Жан?

Голос звучал недовольно, и опять шофер бросил на меня сочувственный взгляд. Медленно, не в силах оторвать от пола ноги, я переступил порог и окинул комнату беглым взглядом. Просторная, на стенах обои, на окнах — тяжелые портьеры, торшеры под уродливыми абажурами с бисерной бахромой, затемняющей свет, с высокого потолка, поблескивая под пологом пыли, свисает изумительной красоты люстра, незажженная, со сломанными свечами. В единственное, от самого пола, окно, еще не закрытое ставнями, виднеется огромный заросший луг, уходящий к рядам деревьев, почти под самым окном щиплют траву черно-белые коровы — в сгущающихся сумерках они были похожи на привидения.

В комнате сидели три женщины. Когда я вошел, они подняли на меня глаза, и одна из них, такого же роста, что я, тонкогубая, с жесткими, четко очерченными чертами и узлом зачесанных назад волос, тут же поднялась и вышла. Вторую, черноглазую и черноволосую, можно было бы назвать хорошенькой, даже красивой, если бы ее не портил желтоватый, болезненный цвет лица и недовольно надутые губы; она молча следила за мной с дивана, где сидела с шитьем, а может быть, вышиванием в руках, и, когда первая женщина поднялась с места, окликнула ее через плечо, не поворачивая головы:

— Если уж тебе обязательно надо уйти, Бланш, будь добра, закрой дверь. Вам, возможно, все равно, а я боюсь сквозняков.

У третьей женщины были тусклые, бесцветные белокурые волосы. Вероятно, когда-то она была привлекательной, да и сейчас, глядя на ее мелкие точеные черты и голубые глаза, было бы трудно отказать ей в миловидности, если бы капризное, раздраженное, разочарованное выражение лица не портило его прелести. При виде меня она сердито усмехнулась, в точности как этот мужчина — Поль, затем, встав, направилась ко мне по начищенному паркету.

— Я вижу, ты не собираешься нас поцеловать, — сказала она.

Глава 4

Я наклонил голову и поцеловал ее в обе щеки, затем, по-прежнему молча, пересек комнату и тем же манером поцеловал вторую женщину. Первая, та, белокурая, голубоглазая, — это она окликнула меня, когда я был в холле, я узнал ее голос, — подошла ко мне и, взяв под руку, подвела к камину, где тлело одно большое полено.

— И тебе не стыдно? — сказала она, обращаясь ко мне на «ты», как до нее Поль. — Мы тут места себе не находим — вдруг ты попал в аварию, но тебе, естественно, не до нас. Что ты делал весь день? Почему не остановился в отеле «Париж»? Полю ответили по телефону, что тебя вообще там не видели. Я начинаю думать, что ты делаешь все это нарочно, чтобы напугать нас, чтобы мы представили самое худшее.

— А какое оно, это самое худшее? — спросил я.

Я ответил ей без промедления, и это подняло во мне дух. То, что происходило в этом сне, вернее, кошмаре, не имело ничего общего с моим прошлым, мой жизненный опыт помочь тут не мог. И как бы чудовищно ни было то, что я скажу или сделаю, этим людям придется принять все как должное.

— Ты прекрасно знаешь, что мы не можем не волноваться, — сказала белокурая женщина, отпуская мою руку и слегка отталкивая меня. — Когда ты уезжаешь из дому, ты способен на что угодно и думаешь только о себе. Ты слишком много говоришь, слишком много пьешь, слишком быстро ведешь машину.

— Другими словами, ни в чем не знаю меры, — прервал я.

— Не знаешь жалости к нам.

— Ах, оставь его в покое, — вмешалась вторая женщина. — Неужели ты не видишь, что он не собирается ничего тебе рассказывать? Ты попусту теряешь время.

— Спасибо, — сказал я.

Она подняла глаза от работы и бросила на меня понимающий взгляд. Возможно, мы были союзниками. Интересно, кто она? Она ничем не походила на Поля, хотя оба были темноволосыми и темноглазыми. Белокурая женщина вздохнула и снова села. Только теперь, глядя на ее фигуру, я понял, что она ждет ребенка.

— Мог бы, по крайней мере, рассказать нам о том, что произошло в Париже, — проговорила она. — Или это тоже должно остаться тайной?

— Понятия не имею о том, что произошло в Париже, — небрежно ответил я. — Я страдаю потерей памяти.

— Ты страдаешь от перепоя, — сказала она. — От тебя несет. Самое лучшее, что ты можешь сделать, лечь в постель и проспаться. Не подходи к Мари-Ноэль, у нее небольшой жар, вдруг что-нибудь заразное. В деревне у кого-то из детей корь, и если я ее подхвачу… — она приостановилась и многозначительно посмотрела на нас, — сами можете представить, что будет.

Я продолжал стоять спиной к камину, спрашивая себя, как мне отсюда ускользнуть и найти свою спальню. Чемоданы-то я узнаю, правда, если их уже не распаковали. Даже в этом случае где-то, в какой-то из комнат, лежат щетки с инициалами «Ж. де Г.». Постель была убежищем, там я мог все обдумать, составить какие-то планы. А может быть, я больше не хочу ничего обдумывать и составлять планы? Из моего горла вырвался непроизвольный смех.

— Что еще? — спросила белокурая женщина; в ее недовольном, плачущем голосе обида боролась с возмущением.

— Невероятная ситуация, — сказал я. — Ни одна из вас даже представить себе не может, до какой степени невероятная.

То, как свободно я произнес эти слова, сделало чудеса, я снова стал самим собой. Так, верно, чувствует себя невидимка или чревовещатель.

— Не вижу ничего смешного в том, что я могу заразиться, — сказала белокурая женщина, — особенно сейчас. Мне не очень улыбается произвести на свет слепого ребенка или калеку, а это может случиться с любой женщиной в моем положении, если она заболеет корью. Или ты имел в виду Париж? Там невероятная ситуация? Надеюсь, ради всех нас, что тебе удалось прийти к какому-то соглашению, хотя поверить этому трудно.

В ее вопрошающих глазах была укоризна. Я взглянул на вторую женщину. Ее лицо изменилось, бледные щеки залила краска, усилив ее красоту, но вид у нее был настороженный, и, прежде чем снова опустить взор на свою работу, она чуть заметно покачала головой, словно предупреждая о чем-то. Да, они с де Ге, несомненно, были союзниками, но в чем? И в каком родстве находились все трое? Неожиданно я решил сказать им правду, чтобы испытать собственное мужество и удостовериться, что я еще в здравом уме.

— На самом деле, — начал я, — я вовсе не Жан де Ге. Я встретился с ним в Ле-Мане прошлым вечером, и мы поменялись одеждой, и он исчез, уехал в моей машине бог знает куда, а я оказался здесь вместо него. Согласитесь, что это невероятная ситуация.

Я ожидал какой-нибудь вспышки от белокурой женщины, но она только снова вздохнула, глядя на тлеющее в камине полено, и, не обращая больше на меня внимания, зевнув, повернулась к брюнетке:

— Поль поздно вернется сегодня? Он мне ничего не сказал.

— После обеда в Ротари-клубе? Конечно, поздно, — ответила та. — Ты видела, чтобы он хоть раз вернулся оттуда рано?

— Вряд ли он получит удовольствие от этого обеда, — сказала первая, — он и так был не в духе, а то, в каком виде Жан приехал домой, не улучшит его настроение.

Ни одна из них не смотрела на меня. Мои слова они сочли бестактной шуткой, такой плоской, что она не стоила ни внимания, ни ответа. Это показывало, насколько глубок был их самообман. Я мог вести себя как угодно, что угодно говорить и делать, они просто будут думать, будто я навеселе или спятил. Трудно описать охватившее меня чувство. Бешеная гонка на «рено» вызвала лишь легкое опьянение, теперь же, когда я прошел проверку — разговаривал с родными моего двойника, даже целовал их, и они ничего не заподозрили, — ощущение моего могущества захлестнуло меня целиком. Я мог, если бы захотел, причинить этим чужим мне людям неисчислимый вред, перевернуть их жизнь, перессорить друг с другом, и мне было бы все равно, ведь для меня они куклы, посторонние, в моем истинном существовании им места нет. Интересно, сознавал ли Жан де Ге, когда оставлял меня спящим в отеле Ле-Мана, какой опасности он их подвергает? Может быть, на самом деле его поступок вовсе не был легкомысленной выходкой, может быть, им руководило сознательное желание, чтобы я разрушил его семью и дом, которые, по его словам, держат его в плену.

Я почувствовал на себе взгляд черноволосой женщины — мрачный, подозрительный взгляд.

— Почему вы не подниметесь наверх, как предложила Франсуаза? — сказала она.

Она держалась странно. Казалось, она боится, как бы я не сказал что-нибудь невпопад, и хочет, чтобы я поскорей ушел.

— Прекрасно, — сказал я. — Ухожу. — И затем добавил: — Вы обе были правы. Я слишком много выпил в Ле-Мане. Провалялся бесчувственной колодой в отеле весь день.

То, что это была правда, придавало особую пикантность обману. Женщины пристально смотрели на меня. Обе молчали. Я пересек комнату и через полуотворенную дверь вышел в холл. Я услышал, как за моей спиной женщина по имени Франсуаза разразилась потоком слов.

В холле было пусто. Я задержался у второй двери по другуюсторону шифоньера — до меня донеслись приглушенные звуки: лилась вода, бренчала посуда — видимо, где-то там была кухня. Я решил подняться по лестнице. Первый ее марш привел меня к длинному коридору, идущему в обе стороны от площадки; следующий пролет вел на третий этаж. Я остановился в нерешительности, затем повернул налево. Коридор освещала одна тусклая лампочка без абажура. Я шел крадучись вдоль стены, и меня все сильней била нервная дрожь. Под ногами скрипели половицы. Подойдя к самой дальней двери, я протянул руку и приоткрыл ее. За дверью было темно. Я нащупал выключатель. При свете вспыхнувшей лампы я увидел высокую мрачную комнату: окна были закрыты темно-красными портьерами, над узкой односпальной кроватью, покрытой таким же темно-красным покрывалом, висела большая репродукция «Ессе Homo»[71] Гвидо Рени. По форме комнаты я понял, что она расположена в одной из башен, полукруглые окна образовывали нечто вроде алькова, и это углубление было приспособлено для молитвы: здесь висело распятие, стояла чаша со святой водой, скамеечка для коленопреклонения. Ничто не украшало эту крошечную келью. В остальной части комнаты я увидел кроме тяжелого комода и платяного шкафа бюро и стол со стульями — не очень уютное сочетание спальни и гостиной. Напротив кровати была еще одна картина на религиозный сюжет — репродукция «Бичевания Христа», на стене у двери, возле которой я стоял, другая — «Христос, несущий крест». Мне стало зябко, казалось, здесь никогда не топят. Даже запах здесь был неприятный: смесь мастики и пыли от тяжелых портьер.

Я погасил свет и вышел. Идя по коридору, я увидел, что за мной следили. С верхнего этажа спустилась какая-то женщина и теперь, остановившись на площадке, смотрела на меня.

— Bonsoir, monsieur le comte,[72] — сказала она. — Вы ищете мадемуазель Бланш?

— Да, — быстро ответил я, — но в комнате ее нет.

Было неудобно к ней не подойти. Маленькая, тощая, немолодая, она, судя по платью и манере говорить, была одной из служанок.

— Мадемуазель Бланш наверху, у госпожи графини, — сказала она, и я подумал, уж не почуяла ли она инстинктивно что-нибудь неладное, потому что в глазах ее были любопытство и удивление, и она то и дело посматривала через мое плечо на дверь комнаты, из которой я только что вышел.

— Неважно, — сказал я, — увижу ее поздней.

— Что-нибудь случилось, господин граф? — спросила она; взгляд ее стал еще более испытующим, а голос звучал доверительно, даже несколько фамильярно, точно я скрывал какую-то тайну, которой должен был поделиться с ней.

— Нет, — сказал я, — с чего бы?

Она отвела от меня взор и посмотрела в конец коридора на закрытую дверь.

— Прошу прощения, господин граф, — сказала она, — просто подумала, раз вы зашли к мадемуазель Бланш, значит, что-нибудь случилось.

Ее глаза снова метнулись в сторону. В ней не было тепла, не было любви, ни капли веры в меня, которые я видел у Гастона, и вместе с тем чувствовалось, что между нами есть давняя и тесная связь какого-то малоприятного свойства.

— Надеюсь, поездка господина графа в Париж была успешной? — спросила она, и в том, как она это сказала — отнюдь не любезно, был намек на какие-то мои возможные промахи, которые навлекут на меня нарекания.

— Вполне, — ответил я и хотел было пойти дальше, но она остановила меня:

— Госпожа графиня знает, что вы вернулись. Я как раз шла вниз, в гостиную, чтобы сказать вам об этом. Лучше бы вы поднялись к ней сейчас, не то она не даст мне покоя.

Госпожа графиня… Слова звучали зловеще. Если я — господин граф, то кто же она? Во мне зародилась смутная тревога, уверенность стала покидать меня.

— Зайду попозже, — сказал я, — время терпит.

— Вы и сами прекрасно знаете, господин граф, что она не станет ждать, — сказала женщина, не сводя с меня черных пытливых глазок.

Выхода не было.

— Хорошо, — сказал я.

Служанка повернулась, и я пошел следом за ней вверх по длинной винтовой лестнице. Мы вышли в точно такой же коридор, как внизу, от которого отходил второй, перпендикулярно первому, и сквозь приотворенную обитую зеленым сукном дверь я заметил лестницу для прислуги, откуда доносился запах еды. Мы миновали еще одну дверь и остановились перед последней дверью в коридоре. Женщина открыла ее и, кивнув мне, словно подавая сигнал, вошла, говоря кому-то внутри:

— Я встретила господина графа на лестнице. Он как раз поднимался к вам.

Посредине огромной, но до того забитой мебелью комнаты, что с трудом можно было протиснуться между столами и креслами, возвышалась большая двуспальная кровать под пологом. От пылающей печки с распахнутыми дверцами шел страшный жар; войдя сюда из прохладных нижних комнат, было легко задохнуться. Ко мне, звеня колокольцами, привешенными к ошейникам, с пронзительным лаем бросились два фокстерьера и стали кидаться под ноги.

Я обвел комнату глазами, стараясь получше все разглядеть. Здесь было три человека: высокая худая женщина, которая вышла из гостиной, когда я туда вошел, рядом с ней старый седой кюре в черной шапочке на макушке — его славное круглое лицо было розовым и совершенно гладким, а за ним, чуть не вплотную к печке, в глубине высокого кресла сидела тучная пожилая дама; ее щеки и подбородок свисали множеством складок, но глаза, нос и рот так поразительно и так жутко напоминали мои, что у меня на секунду мелькнула дикая мысль: уж не приехал ли Жан де Ге в замок и теперь венчает свою шутку этим маскарадом?

Старуха протянула ко мне руки, и я, влекомый к ней точно магнитом, непроизвольно опустился на колени перед креслом и тут же утонул в удушающей, обволакивающей горе плоти и шерстяных шалей; на миг я почувствовал себя мухой, попавшей в огромную паутину, и вместе с тем был зачарован нашим сходством, еще одним подобием меня самого, только старым и гротескным, не говоря уж о том, что передо мной была женщина. Я подумал о своей матери, умершей давным-давно, — мне тогда было лет десять, — и образ ее, туманный, тусклый, с трудом всплыл в памяти, в нем не было ничего общего с этим моим живым портретом, распухшим до неузнаваемости.

Руки ее стискивали меня в своих объятиях и в то же время отталкивали прочь, она шептала мне в ухо: «Ну-ну, полно, убирайся, мое большое дитя, мой шалун. Я знаю, ты опять развлекался».

Я отодвинулся и взглянул ей в глаза, почти сбытые тяжелыми веками и мешками внизу; это были мои собственные глаза, погребенные под плотью, мои собственные глаза, а в них — насмешка.

— Все, как обычно, были расстроены, что ты не вернулся вовремя, — продолжала она. — Франсуаза в истерике, у Мари-Ноэль жар, Рене дуется, Поль ворчит. Уф! Глядеть противно на всю эту публику. Одна я не волновалась. Я знала, что ты появишься, когда будешь готов возвратиться домой, и ни секундой раньше.

Она снова притянула меня к себе, тихо посмеиваясь, и похлопала по плечу, затем оттолкнула.

— Я — единственная в этом доме, кто не потерял веру, не так ли? — сказала она, обращаясь к кюре.

Тот улыбнулся ей, кивая головой; кивок следовал за кивком, и я понял, что это — нервный тик, нечто вроде непроизвольного спазма, и вовсе не выражает его согласия. Это привело меня в замешательство, я отвел от него глаза и посмотрел на худую женщину — сама она ни разу с тех пор, как я вошел, не взглянула на меня; сейчас она закрывала книгу, которую держала в руках.

— Вы не хотите, чтобы я дальше читала вам, маман, я не ошибаюсь? — сказала она; голос у нее был бесцветный, тусклый — мертвый голос.

Из слов служанки я понял, что это — мадемуазель Бланш, в чью комнату я зашел ненароком, следовательно, она — старшая сестра моего второго «я». Графиня обернулась к кюре:

— Поскольку Жан вернулся, господин кюре, — сказала она учтивым и уважительным тоном, ничуть не похожим на тот, который звучал у меня в ушах, когда она, тихо посмеиваясь, обнимала меня, — как вы думаете, очень невежливо будет с моей стороны, если я попрошу вас освободить меня от нашей обычной вечерней беседы? Жану надо так много мне рассказать.

— Разумеется, госпожа графиня, — сказал кюре, благодаря благожелательной улыбке и беспрерывным кивкам — само согласие; вот отказ на его губах, верно, будет звучать неубедительно. — Я прекрасно знаю, как вы соскучились по нему даже за это короткое время: у вас, должно быть, отлегло от сердца, когда он вернулся. Я надеюсь, — продолжал он, поворачиваясь ко мне, — в Париже все прошло хорошо. Говорят, что уличное движение стало просто невозможным: чтобы добраться от площади Согласия до Notre-Dame[73] уходит не меньше часа. Мне бы это вряд ли понравилось, но вам, молодежи, все нипочем.

— Зависит от того, — сказал я, — зачем ты приехал в Париж — по делу или для развлечения.

Если я вовлеку его в разговор, я буду в безопасности. Мне вовсе не улыбалось остаться наедине с моей мнимой матерью — без сомнения, она инстинктивно почувствует, что тут что-то не так.

— Именно, — сказал кюре, — и я надеюсь, что вы соединили одно с другим. Что ж, не буду вас дольше задерживать…

И, неожиданно соскользнув с кресла на колени, он закрыл глаза и стал быстро-быстро шептать молитву; мадемуазель Бланш последовала его примеру, а графиня сложила ладони и опустила голову на массивную грудь. Я тоже встал на колени; фокстерьеры подбежали ко мне, втягивая носом воздух, и стали теребить карманы. Глянув уголком глаза, я заметил, что служанка, приведшая меня сюда, также преклонила колени и, крепко зажмурившись, произносит нараспев ответствия на вопросы в молитве кюре. Тот дошел до конца своего ходатайства перед Богом и, воздев руки, осенил всех присутствующих крестом, затем с трудом поднялся на ноги.

— Bonsoir, madame la comtesse, bonsoir, monsieur le comte, bonsoir, mademoiselle Blanche, bonsoir, Charlotte,[74] — сказал он, перемежая поклоны и кивки, его розовое лицо расплылось в улыбке.

Перед дверьми кюре и мадемуазель задержались, так как, состязаясь в учтивости, они настойчиво пропускали друг друга вперед; наконец кюре вышел первым, сразу же следом за ним, низко опустив голову, как церковный прислужник, мадемуазель Бланш.

В углу комнаты Шарлотта смешивала какие-то лекарства; подойдя к нам со стаканом, она спросила:

— Господин граф тоже будет здесь обедать, как обычно?

— Разумеется, идиотка, — сказала графиня. — И я не собираюсь пить эту дрянь. Выплесни ее. Пойди принеси подносы с обедом. Ступай!

Она нетерпеливо указала рукой на дверь, лицо ее сморщилось от раздражения.

— Подойди ко мне. Ближе, — сказала она, подзывая меня и указывая рукой, чтобы я сел рядом; собачонки вспрыгнули ей на колени и улеглись там. — Ну как, удалось тебе? Ты договорился с Корвале?

Это был первый прямой вопрос, заданный мне в замке, от которого я не мог отшутиться или отделаться какой-нибудь незначащей фразой.

Я проглотил комок в горле.

— Что удалось? — спросил я.

— Возобновить контракт, — сказала она.

Значит, Жан де Ге ездил в Париж по делу.

Я вспомнил, что в бюваре письменных принадлежностей, который был в одном из чемоданов, я видел конверты и папки. Его приятель, окликнувший меня у станции, намекнул, что поездка не удалась. Дело, по видимости, было серьезным, а выражение глаз графини снова напомнило мне слова Жана де Ге о человеческой алчности: «…главное — утолить ее… дать людям то, чего они хотят…» Раз это его кредо, он, несомненно, удовлетворил бы сейчас желание матери.

— Не волнуйтесь, — сказал я, — я все уладил.

— Ах, — она облегченно пробормотала что-то, — действительно удалось столковаться с Корвале?

— Да.

— Поль такой болван, — сказала она, устраиваясь поудобней в кресле, — вечно брюзжит, вечно недоволен, все представляет в черном цвете. По его словам, мы полностью разорены и должны прямо завтра ликвидировать дело. Ты уже видел его?

— Когда я приехал, — сказал я, — он как раз собирался в город.

— Но ты сообщил ему новости?

— Нет, он спешил.

— Столько ждал, мог бы и еще подождать, чтобы их услышать, — ворчливо проговорила она. — Что с тобой? Ты болен?

— Я слишком много пил в Ле-Мане.

— В Ле-Мане? Зачем пить в Ле-Мане? Ты что, не мог задержаться в Париже, если тебе хотелось отметить свой успех?

— В Париже я тоже пил.

— Ах! — На этот раз в ее вздохе было сочувствие. — Бедный мальчик, — сказала она. — Тебе здесь трудно, да? Надо было остаться подольше и позабавиться всласть. Подойди, поцелуй меня снова. — Она притянула меня к себе, и я опять был погребен под оплывшими складками ее тучного тела. — Надеюсь, ты весело провел время, — понизив голос, сказала она. — Весело, да?

Намек в ее голосе был достаточно прозрачным. Но это не вызвало во мне отвращения, напротив, меня позабавило, даже заинтриговало то, что эта чудовищно похожая на меня туша, которая только что молилась вместе с кюре, хочет разделить интимные секреты сына.

— Естественно, я хорошо повеселился, maman, — сказал я, отодвигаясь от нее; я заметил, что назвать ее «maman» не стоило мне усилий. Как ни странно, это поразило, мало того — ужаснуло меня больше, чем все, что говорила она сама.

— Значит, ты привез мне подарочек, который обещал?

Глаза ее совсем утонули в веках, тело напряглось от ожидания. Внезапно атмосфера в комнате неуловимо изменилась, стала накаленной. Я не знал, что ей ответить.

— Разве я обещал вам подарок? — спросил я.

Подбородок ее обмяк, челюсть отвисла, глаза глядели на меня с такой жгучей мольбой, с таким страхом, каких я не мог и представить минуту назад.

— Ведь ты не забыл? — сказала она.

К счастью, мне не пришлось отвечать — да и что я мог ей ответить? — так как в комнату вошла Бланш. Мать тут же изменила выражение лица, точно надела маску. Наклонившись к собакам, лежавшим у нее на коленях, она принялась их ласкать:

— Полно, полно, Жужу, перестань кусать свой хвост, веди себя хорошо, пожалуйста. Отодвинься немного, Фифи, ты разлеглась на обоих коленах. Ну-ка, пойди к своему дяде.

Она всунула мне в руки ненужную мне собачонку, та извивалась и корчилась, пока не вырвалась от меня и забилась под огромное кресло матери.

— Что такое с Фифи? — удивленно сказала та. — Она никогда раньше от тебя не убегала. Взбесилась она, что ли?

— Оставьте ее, — сказал я. — Она чувствует дорожный запах.

Животное не поддалось обману. Это было любопытно. В чем заключалось мое чисто физическое различие с Жаном де Ге? Графиня снова откинулась на спинку кресла и мрачно смотрела на дочь. Та застыла, прямая, как палка, руки — на спинке стула, глаза устремлены на мать.

— Я правильно поняла — сюда требуют подать два подноса с обедом? — сказала она.

— Да, — отрывисто бросила maman, — Жану приятней обедать тут, со мной.

— Вы не думаете, что и так уже достаточно возбуждены?

— Ничего подобного. Я совершенно спокойна, как ты видишь. Тебе просто хочется испортить нам удовольствие.

— Я никому ничего не хочу портить. Я думаю о вашем благе. Если вы перевозбудитесь, вы не сможете уснуть, и завтра, как уже бывало не раз, вас ждет тяжелый день.

— У меня будет еще более тяжелый день и тяжелая ночь, если Жан сейчас уйдет.

— Хорошо, — невозмутимо произнесла Бланш; говорить сейчас больше было не о чем, и она принялась прибирать разбросанные повсюду газеты и книги; меня вновь поразил ее монотонный, бесстрастный голос. Ни разу за все время она не взглянула в мою сторону, словно меня вообще не было в комнате. На вид я дал бы ей года сорок два — сорок три, но могло быть и меньше, и больше. Единственным украшением ее одежды — черная юбка и джемпер — был висевший на цепочке крест. Она поставила рядом с креслом матери обеденный столик.

— Шарлотта уже дала вам лекарство? — спросила она.

— Да, — ответила мать.

Дочь села подальше от гудящей печки и взяла в руки вязанье. Я заметил на столе молитвенник в кожаном переплете и Библию.

— Почему ты не уходишь? — выйдя из терпения, внезапно спросила мать. — Ты нам не нужна.

— Я жду, пока Шарлотта принесет обед, — последовал ответ.

Они обменялись всего несколькими фразами, и я сразу же встал на сторону матери. Почему — трудно сказать. То, как она держалась, было не очень похвально, и все же она вызывала во мне симпатию, а дочь — наоборот. Я подумал: уж не потому ли мне так нравится мать, что она похожа на меня?

— У Мари-Ноэль опять были видения, — сказала графиня.

Мари-Ноэль… Кто-то внизу, в гостиной, упомянул, что у Мари-Ноэль температура. Кто она — еще одна набожная сестра? Я чувствовал, что от меня ждут отклика.

— Наверно, потому что у нее жар, — сказал я.

— Нет у нее никакого жара. Она вообще не больна, — сказала графиня. — Просто она любит быть в центре внимания. Что такое ты ей сказал перед тем, как уехал в Париж? Это очень ее расстроило.

— Ничего я ей не говорил, — ответил я.

— Ты забыл. Она без конца твердила Франсуазе и Рене, что ты не вернешься. И не только ты сказал ей это, но и Святая Дева. Не так ли, Бланш?

Я взглянул на молчавшую сестру. Она перевела бледные глаза с пощелкивающих спиц на мать; на мать, не на меня.

— Если у Мари-Ноэль бывают видения, — сказала она, — а я, в отличие от всех вас, в это верю, пора отнестись к ним серьезно. Я уже давно твержу об этом, и кюре со мной согласен.

— Глупости, — возразила ей мать. — Я как раз сегодня беседовала насчет девочки с кюре. Он говорит, это довольно распространенная вещь, особенно среди бедняков. Возможно, Мари-Ноэль наслушалась этого от Жермен. Я спрошу Шарлотту. Шарлотта все знает.

На лице Бланш не отразилось никаких чувств, но губы ее сжались.

— Не надо забывать, — сказала она, — что кюре не делается моложе, он теряется, когда с ним заговаривают сразу несколько человек. Если видения не прекратятся, я напишу епископу. Он найдет, что нам посоветовать, и я не сомневаюсь в том, каков будет его совет.

— Каков же? — спросила мать.

— Он посоветует, чтобы Мари-Ноэль жила среди людей, которые не станут растлевать ее душу, там, где она сможет положить свой дар на алтарь Всевышнего для его вящей славы.

Я ждал, что последует взрыв, но графиня, ничего не сказав, погладила собачонку у себя на коленях и, вынув из бумажного кулька сбоку кресла облитую глазурью конфету, сунула ей в зубы.

— Ешь, ешь… Вкусно, да? — сказала она. — Где Фифи? Фифи, хочешь конфетку?

Второй терьер выбрался из-под кресла и, вспрыгнув ей на колени, стал тыкаться носом в кулек.

— Ты дурочка, Бланш, — продолжала графиня. — Если уж в нашей семье заведется святая, будем держать ее дома. Это открывает большие возможности. Что нам мешает превратить Сен-Жиль в центр паломничества? Естественно, без одобрения епископа и церкви тут не обойтись, но, пожалуй, об этом стоит подумать. Наконец-то появятся деньги, чтобы починить крышу нашей церкви. От «Защиты памятников» помощи не жди.

— Душа Мари-Ноэль важней, чем крыша церкви, — сказала Бланш. — Если бы это было в моей власти, она завтра же покинула бы замок.

— Ты завистлива, вот в чем твоя беда, — сказала мать, — ты завидуешь ее хорошенькому личику, ее большим глазам. Наступит день, и Мари-Ноэль забудет о всех этих видениях, она захочет иметь мужа.

Графиня толкнула меня локтем в бок. Я не удивился, что Бланш молчит.

— Не так ли, Жан? — сказала мать.

— Возможно, — ответил я.

— Дай бог, чтобы я успела увидеть свадьбу. Он должен быть богат…

В комнату вошла Шарлотта с подносом в руках, следом — маленькая краснощекая femme de chambre,[75] лет восемнадцати; увидев меня, она покраснела, хихикнула и, сказав: «Bonsoir, monsieur le comte»,[76] поставила поднос с моим обедом на столик. Я тоже пожелал ей доброго вечера.

Бланш поднялась, отложив в сторону вязанье.

— Вы хотите видеть Франсуазу или Рене перед тем, как ляжете спать? — спросила она.

— Нет, — ответила ей мать. — Они обе пили у меня чай. Я буду хорошо спать, раз Жан вернулся, и не желаю, чтобы меня беспокоили, в особенности — ты.

Бланш подошла к матери и, поцеловав, пожелала спокойной ночи. Затем вышла из комнаты, так и не заговорив со мной и ни разу на меня не взглянув. Интересно, что сделал Жан де Ге, чтобы вызвать такую обиду? Я открыл супницу на своем подносе. Запах казался аппетитным, а я был голоден. Маленькая горничная, которую Шарлотта назвала Жермен, вышла следом за Бланш, но Шарлотта осталась и теперь из глубины комнаты наблюдала, как мы едим.

Подстегиваемый любопытством, я отважился задать матери вопрос:

— Что такое с Бланш?

— Ничего особенного, — ответила она. — Во всяком случае, сегодня она меньше действовала мне на нервы, чем обычно. Ты заметил, она не набросилась на меня, когда я сказала, что иметь в семье святую открывает большие возможности?

— Она, верно, была возмущена, — сказал я.

— Возмущена? Ты хочешь сказать «восхищена»! Сам увидишь, она постарается реализовать эту мысль. Если видения Мари-Ноэль покроют отраженной славой саму Бланш и Сен-Жиль, что может быть лучше? У Бланш появится цель в жизни… Шарлотта, ты здесь? Убери супницу, я больше не хочу. И дай господину Жану вино… Почему ты не рассказываешь мне о Париже, Жан? Ты еще ничего не рассказал.

Я стал рыться в памяти, стараясь представить себе Париж. Во время последнего отпуска я там не был, да к тому же то, что я знал и любил — музеи, исторические здания, — вряд ли было интересно графине. Я принялся рассказывать о ресторанах, что было ей понятно, о ценах, что понравилось ей еще больше, а затем, словно по наитию свыше, о воображаемых посещениях театра и встрече с друзьями военных лет — она сама подсказывала мне их имена, и это сильно меня выручало. К тому времени, как мы кончили есть — а поели мы хорошо — и Шарлотта забрала подносы, я чувствовал себя с графиней свободней, чем с кем-либо другим когда-либо в жизни. Причина была проста: она шла мне навстречу, принимала меня таким, какой я есть, любила меня, верила мне, полагалась на меня; в подобной ситуации я еще не бывал. Если бы мы встретились как посторонние люди, нам нечего было бы сказать друг другу. Как ее сын я мог не бояться, что мои слова вызовут у нее неодобрение. Я смеялся, шутил, болтал чепуху, и непривычная свобода доставляла мне неизъяснимое наслаждение. Пока графиня не спросила меня, когда Шарлотта вышла из комнаты:

— Жан, ты ведь не мог забыть о подарочке для меня? Ты просто шутил, да?

И снова — отвисшая челюсть, молящие глаза. Перемена была разительной. Куда исчезли злой юмор, чертики в глазах, вспыльчивость, непринужденная веселость и сердечное тепло? Передо мной, крепко вцепившись мне в руки, сидело жалкое, дрожащее создание. Я не знал, что сказать, что сделать. Я поднялся, подошел к дверям и позвал:

— Шарлотта, где вы?

Собачонки, разбуженные моим голосом, соскочили с колен графини на пол и принялись яростно лаять.

Шарлотта тут же вышла из соседней комнаты, и я сказал:

— Госпоже графине нехорошо. Лучше пойдите к ней.

Она взглянула на меня и спросила:

— Вы разве не привезли ей это?

— Что — это? — недоумевающе проговорил я; она пристально на меня посмотрела, чуть прищурив глаза.

— Вы сами знаете, господин граф, что вы обещали привезти из Парижа.

Я попытался представить содержимое чемоданов и вспомнил пакеты, похожие на подарки. Что в них было, я не знал, не знал я и того, где они сейчас находились.

Шарлотта сказала быстро:

— Идите и скорей найдите это, господин граф. Иначе она будет страдать.

Я прошел по коридору, спустился по винтовой лестнице на второй этаж и снова остановился на площадке, не зная, куда повернуть. Слева из какой-то комнаты раздался звук льющейся воды, и я неуверенно двинулся по коридору, пока не увидел полуоткрытую дверь рядом с дверью, которая, по-видимому, вела в ванную; там кто-то ходил, и я зашел в следующую комнату, благо двери стояли настежь, а внутри никого не было. Я быстро обвел ее глазами и, к своему облегчению, увидел, что мне повезло. Я попал в небольшую гардеробную и узнал халат, брошенный на стул, и щетки для волос. Кто-то уже вынул вещи и убрал чемоданы, но на столе аккуратно, рядком, как подарки под елкой, лежали пакеты, которые я видел в одном из них. Я вспомнил, что на каждом была записка, подсунутая под ленточку. Тогда, когда я впервые видел их, они ничего мне не сказали, но теперь за всеми этими «Ф», «Р», «Б», «П» и «М-Н» стояло определенное имя. Среди них был пакет, адресованный maman, в простой оберточной бумаге, без затейливой упаковки, на бечевке — печать. Я взял его, вышел из комнаты и снова поднялся по лестнице.

Шарлотта уже ждала меня на площадке.

— Принесли? — спросила она.

— Да, — ответил я. — Она хочет, чтобы я сам дал это ей?

Служанка снова пристально взглянула на меня и ответила:

— Нет, нет… — словно мои слова удивили и обидели ее. Взяв пакет у меня из рук, она сказала: — Спокойной ночи, господин граф. Затем быстро пошла от меня по коридору. Отказ от моих услуг, должно быть, означал, что во мне больше не нуждались, и я снова медленно направился в гардеробную комнату, спрашивая себя, как понять внезапный конец моего визита. Возможно, у графини какое-то психическое расстройство… бывают припадки… Шарлотта и Жан де Ге знают, как ей помочь, а остальные члены семейства, вероятно, нет. Я надеялся, что содержимое пакета — неважно, что это, — принесет ей облегчение. Графиня казалась вполне нормальной, вполне владела собой — я не говорю о ее нраве. Нет, она не произвела на меня впечатления душевнобольной.

Я зашел в гардеробную и остановился, почувствовав вдруг, как я устал и подавлен. Передо мной стояло лицо графини. Я не знал, что предпринять, и тут из ванной раздался голос:

— Ты уже пожелал maman доброй ночи?

Я узнал его, это был голос Франсуазы, белокурой поблекшей женщины, и я впервые заметил, что из гардеробной в ванную ведет дверь, прикрытая от меня большим шкафом. Должно быть, она услышала, как я вошел. У меня мелькнула тревожная мысль. В гардеробной, естественно, не было кровати. Где, интересно, спит Жан де Ге?

— Ты здесь, Жан? — снова позвал голос. — Я подумала, ты захочешь принять ванну, и напустила воду. — Голос зазвучал глуше, точно она вышла в другую комнату.

Я пошел в ванную. Судя по всему, ею пользовались двое. Две губки, две коробочки с зубным порошком, два полотенца… Я узнал бритвенный прибор, но тут же увидел резиновую шапочку, женские шлепанцы и купальный халат, висящий на двери.

Я стоял совершенно неподвижно, боясь, что меня услышат. Раздался щелчок выключателя, вздох, затем плачущий голос:

— Почему ты не отвечаешь, когда я обращаюсь к тебе?

Я собрался с духом и перешагнул порог. Передо мной была спальня той же величины и формы, что у сестрицы Бланш, но веселей, со светлыми узорными обоями и без картин на духовные сюжеты. В алькове вместо аналоя стоял туалетный столик с зеркалом и канделябрами. Напротив алькова была большая двуспальная кровать без полога. В ней, опершись спиной о подушки, полулежала женщина по имени Франсуаза — волосы накручены на папильотки, на плечах — воздушная розовая ночная кофточка. Казалось, женщина внезапно съежилась, стала меньше, чем выглядела в гостиной.

Она сказала по-прежнему жалобно, по-прежнему обиженно:

— Конечно, ты не мог не просидеть весь вечер наверху… Хоть бы ты когда-нибудь подумал обо мне… Даже Рене, которая всегда на твоей стороне, сказала, что ты становишься невозможным.

Я перевел глаза с ее усталого, хмурого лица на пустую подушку на другой стороне кровати. Узнал дорожные часы на столике и пачку сигарет. Даже полосатая пижама, в которой я спал в отеле, была аккуратно сложена на подвернутой простыне.

Я по глупости думал, будто Франсуаза — жена Поля, а я, то есть Жан де Ге, — ее брат. У меня упало сердце, когда я понял, что он был, напротив, ее мужем.

Глава 5

Моим первым безотчетным движением — автоматическим и нелепым — было забрать с постели пижаму; я подошел к кровати, не глядя на Франсуазу, схватил вещи и направился в ванную. К моему ужасу, Франсуаза заплакала, говоря сквозь слезы о том, что я ее не люблю, что она несчастна и что maman всегда встает между нами. Я ждал в ванной, пока она не утихнет. Наконец она высморкалась, и я услышал приглушенное всхлипывание и прерывистые вздохи, которые обычно следуют за слезами, когда человек пытается взять себя в руки. При мысли о том, что она может слезть с постели и пойти следом за мной, я пришел в полное расстройство и, захлопнув дверь в спальню, запер ее, ощущая, что, по-видимому, правильно играю свою роль. Именно так поступил бы Жан де Ге, если бы ему было стыдно, или скучно, или и то и другое вместе. Я опять рассердился, как тогда, в отеле, когда был вынужден надеть его одежду. Как бы он смеялся, если бы видел сейчас меня, нелепую фигуру с его пижамой в руке, увидел, как я прячусь в ванной в то время, как рядом, в спальне, лежит в постели его жена. Та самая ситуация, что вызывает в театре взрывы смеха, и я подумал о том, как близко от комического до ужасного и отвратительного. Мы смеемся, чтобы укрыться от страха, нас привлекает то, что внушает нам омерзение. В альковных сценах фарса публика хохочет и визжит от восторга как раз потому, что отвращение, с которым мы ждем развязки, щекочет нам нервы. Интересно, предвидел ли Жан де Ге этот момент или думал, подобно мне, когда я ехал в замок, что через час-другой пьеса будет доиграна, маскарад подойдет к концу. Возможно, ему и в голову не приходило, что я поступлю так, как я поступил. И все же наш разговор накануне, мои стенания о том, что жизнь моя пуста и ничто не привязывает меня к людям, давали ему прекрасный шанс сказать со смехом: «Что ж, поживите моей жизнью!»

Если он действительно хотел сбежать и сделать меня козлом отпущения, это доказывает, что ему не дорог никто в замке. Мать и жена, нежно его любившие, ничего для него не значат. Ему безразлично, что с ними станет, да и с остальными тоже: я могу делать с ними все, что захочу. Если учесть все обстоятельства, маскарад был мало сказать жестоким — бесчеловечным. Я закрыл капающий кран и перешел в гардеробную. На смену душевному подъему, внутренней свободе, которые я испытывал во время обеда с графиней, пришло уныние, как только у нее изменилось настроение. Я мог бы выкинуть из мыслей ее искаженное страданием лицо — еще одно звено в цепи событий этого фантастического вечера, — а я поспешил утешить ее, побыстрей найти пакет и передать его Шарлотте. Сейчас, догадавшись, что плачущая Франсуаза — жена де Ге, я ее тоже хотел утешить: ее слезы огорчали меня. Внизу, в гостиной, эти люди казались мне нереальными, но здесь, каждый из них в отдельности, они были беззащитны и возбуждали во мне жалость. Тот факт, что сами, не сознавая того, они были невинными жертвами практической шутки, больше не казался мне смешным. К тому нее я не был до конца уверен, что это шутка. Скорее, своего рода проверка моих сил, испытание стойкости и долготерпения, точно Жан де Ге сказал мне: «Ладно. Я позволил семье завладеть мной. Посмотрим, что удастся вам на моем месте».

Я подошел к столу и взял пакет с буквой «Ф». Маленький, твердый, он был в нарядной оберточной бумаге. С минуту я стоял, взвешивая его в руке, затем неторопливо прошел через ванную и подошел к двери. В спальне было темно.

— Ты не спишь? — спросил я.

С постели донесся шорох, затем зажегся свет; Франсуаза сидела на кровати, глядя на меня. Папильотки скрывал ночной чепчик из тюля, завязанный под подбородком розовым бантом, вместо ночной кофточки на плечах была шаль. Наряд этот плохо сочетался с ее бледным усталым лицом. Она зевнула и посмотрела на меня из-под полуопущенных ресниц.

— А что? — спросила она.

Я подошел к ней.

— Послушай, — сказал я, — прости, если я был сейчас груб. Maman вдруг стало плохо, и я встревожился. Я бы раньше спустился, но ты сама знаешь, как с ней трудно. Погляди, что я купил тебе в Париже.

Она недоверчиво взглянула на пакетик, который я сунул ей в руку, затем уронила его на одеяло, вздохнула.

— Пусть бы это случалось время от времени, — сказала она, — тогда ладно, но это бывает так часто, каждый день, всегда. Порой мне кажется, что maman меня ненавидит, и не только maman, все вы — Поль, Рене, Бланш. Даже Мари-Ноэль не питает ко мне никаких нежных чувств.

Видно было, что она не ждет ответа, и слава богу, потому что у меня не было слов.

— Вначале, когда мы только поженились, все было иначе, — продолжала она. — Мы были моложе, страна освободилась после оккупации, жизнь сулила нам так много. Я чувствовала себя такой счастливой. А затем, мало-помалу, это чувство ушло. Я не знаю, чья это вина — моя или твоя.

Измученное лицо под уродливым тюлевым чепцом, в упор смотрящие на меня глаза, в которых потухла надежда.

— Рано или поздно это происходит со всеми, — медленно сказал я. — Муж и жена привыкают друг к другу, принимают друг друга как должное. Это неизбежно, у тебя нет никаких оснований чувствовать себя несчастной.

— О, я говорю не о том, — прервала она. — Я знаю, что мы принимаем друг друга как должное. Меня бы все это не трогало, если бы ты был моим. Но здесь все важней, чем мы. Я делю тебя со множеством людей, и, что самое ужасное, ты даже не замечаешь этого, тебе все равно.

Обед с графиней не представлял трудностей, но сейчас… Я не знал, что сказать.

— Здесь все давит на меня, — продолжала Франсуаза, — замок, семья, даже природа. Мне кажется, меня душат. Я уже давно бросила попытки вмешиваться во что-нибудь: отдавать приказания по хозяйству, менять здесь что-то — твои родственники ясно дали мне понять, что это не мое дело. В замке все должно идти своим чередом. Единственное, на что я отважилась за последние месяцы, это заказать материю на новые занавески в спальне и рюш для туалетного столика, и даже их сочли слишком экстравагантными. Но тебе этого не понять.

Она продолжала сидеть, подняв на меня глаза, и я догадался, что от меня ждут хоть какого-то извинения.

— Мне очень жаль, — сказал я, — но ты и сама знаешь, как это получается. Здесь, в провинции, мы живем по старинке, поступаем как заведено.

— Как заведено? Уж кому говорить об этом, только не тебе. Ты уезжаешь когда вздумается под тем предлогом, что у тебя дела. Это ты живешь по старинке, ты сидишь изо дня в день дома, как я?! Ты ни разу не предложил взять меня с собой. Всегда речь идет о «как-нибудь потом» или «в следующий раз». Я уже привыкла к твоим отговоркам и даже не прошу. К тому же сейчас это все равно было бы невозможно, я слишком плохо себя чувствую.

Она пощупала мой подарок, так и не развязав, и я подумал, что в таких обстоятельствах муж обязательно пожалел бы ее, успокоил, утешил, но я совсем не представлял себе, что может испытывать будущая мать. Неожиданно она сказала — просто, не жалуясь, не обвиняя:

— Жан, я боюсь.

Я снова не знал, как ей ответить. Я взял у нее из рук пакетик и принялся его разворачивать.

— Ведь ты слышал слова доктора Лебрана, когда я потеряла последнего. Это не так легко для меня.

Что я мог сказать, что сделать? Какой от меня толк? Я развязал ленточку, развернул бумагу, в которую была упакована коробочка, и вынул из нее небольшой бархатный футляр. Я открыл его и увидел медальон, обрамленный жемчугом; когда я нажал на пружину и крышка открылась, внутри оказался миниатюрный портрет меня самого, вернее, Жана де Ге. Носить медальон можно было и как зажим, и как брошь, так как на обратной стороне была золотая застежка. Хорошо придумано, еще лучше сработано, и стоило тому, кто купил эту безделушку, немалые деньги.

Франсуаза вскрикнула от удивления и восторга:

— Ах, какая прелесть! Как красиво! И как мило с твоей стороны подумать об этом. Я ворчу, жалуюсь, всем недовольна… а ты привозишь мне такой чудесный подарок… Прости меня. — Она протянула ладони к моему лицу. Я принужденно улыбнулся. — Ты так добр, так терпелив со мной. Будем надеяться, что скоро все кончится и я снова стану похожа на себя. Когда я говорю с тобой, я слышу, как с моих губ срываются слова, которых я вовсе не хочу произносить, и мне становится стыдно, но удержаться я не могу.

Она защелкнула крышку медальона, затем снова открыла его, и так несколько раз, радуясь невинному фокусу. Затем приколола медальон к шали.

— Видишь, — сказала она, — я ношу своего мужа на сердце. Если теперь кто-нибудь спросит меня: «Где Жан?», я просто открою медальон. Ты здесь очень похож. Миниатюра, верно, скопирована с той фотографии на старом удостоверении личности, которая так мне нравилась. Ты специально заказывал ее для меня в Париже?

— Да, — ответил я. Возможно, так оно и было, но для меня это звучало низкой ложью.

— Поль страшно рассердится, когда его увидит, — сказала Франсуаза. — Значит, все в порядке и твоя поездка в результате оказалась удачной? Как это на тебя похоже — отпраздновать победу дорогим подарком. Знаешь, я чувствую себя так беззащитно, так беспомощно, когда Поль принимается говорить, что придется закрыть фабрику; я знаю, на что он намекает — что мои деньги заморожены таким нелепым образом. Вот если у нас родится мальчик… — Она откинулась назад, не переставая поглаживать приколотый к шали медальон. — Теперь я усну, — сказала она. — Не копайся. Если ты весь вечер проговорил с maman о делах, ты, должно быть, очень устал.

Она потушила свет, и я услышал, как она со вздохом снова устраивается на подушке.

Я вернулся в гардеробную, распахнул окно и высунулся наружу. Была светлая лунная ночь, ясная и холодная. Подо мной тянулся покрытый сорняками крепостной ров, темнели неровные, увитые плющом каменные стены, которые его обрамляли; за ними уходил вдаль запущенный парк; вернее, это раньше было парком, теперь он зарос травой, где паслись коровы, протаптывая тропинки, терявшиеся среди тенистых деревьев. Прямо перед окном стояло какое-то круглое строеньице, похожее на башни, охраняющие подъемный мост через ров. По его форме я догадался, что это colombier[77] — старая голубятня, рядом с ней были детские качели с лопнувшей веревкой.

Над притихшей землей нависла смутная грусть; казалось, некогда здесь звучал смех, кипела жизнь, а теперь все это ушло, и тот, кто, подобно мне, смотрит в окно, испытывает лишь печаль и сожаление. Мертвая тишина нарушалась глухими прерывистыми звуками, точно откуда-то сверху редкими каплями падала в глубину вода; я высунулся из окна и вытянул шею, чтобы увидеть, откуда доносятся эти звуки, но так ничего и не увидел; изо рта ухмыляющейся горгульи, которая пялилась на меня с карниза башни, вода не текла.

В деревне за замком церковные часы пробили одиннадцать ударов — высокий, пронзительный звук, — и, хотя в нем не было той глубины, что в благовесте, доносившемся из собора в Ле-Мане, я услышал такое же предостережение, как там. Когда отзвучала последняя нота и затихла вдали, моя подавленность и тоска стали еще сильнее; голос рассудка, казалось, говорил мне: «Что ты тут делаешь? Выбирайся отсюда, пока не поздно».

Я открыл дверь в коридор и прислушался. Все было спокойно. Интересно, уснула ли уже графиня, успокоенная таинственным подарком, переданным Шарлотте, или все еще сидит сгорбившись в кресле? А что делает сестра Бланш — молится, стоя на коленях, или смотрит на бичуемого Христа? Я не мог забыть слов Франсуазы: «Жан, я боюсь». Они тронули меня до слез. Но говорились они не мне. Мне здесь не принадлежит ничего. Я здесь чужой. Мне нет места в их жизни.

Я пошел по коридору, спустился на первый этаж. Только я повернул ручку двери, чтобы выйти на террасу, как услышал за спиной шаги и, обернувшись, увидел на ступеньках лестницы черненькую Рене — в пеньюаре и домашних туфлях; волосы, днем зачесанные в высокую прическу, рассыпались по плечам.

— Куда вы? — шепнула она.

— Наружу, подышать свежим воздухом, — тут же солгал я. — Я не мог уснуть.

— Что с вами? — спросила она. — Я сразу догадалась, что все эти разговоры, будто вы устали с дороги и много выпили вчера, — просто отговорки для Франсуазы. Я слышала, как вы спустились от maman, и ждала, что вы зайдете, — я оставила дверь открытой. Вы разве не заметили?

— Нет, — сказал я.

Она недоверчиво взглянула на меня:

— Вы же не могли не понять, что я нарочно уговорила Поля поехать на этот обед, как только узнала о вашем возвращении. А теперь вечер потерян. В любую минуту он будет здесь.

— Очень жаль, — сказал я. — У maman накопилась куча новостей… уйти было просто немыслимо. Но ведь мы сможем поговорить завтра.

— Завтра? — отрывисто повторила она каким-то странным тоном. — Проведя в Париже десять дней, нетрудно подождать до завтра? Я могла бы догадаться. Верно, по той же причине вы не удосужились ответить на мои письма.

Стоя перед ней в дверях, я ломал голову над ее словами, но все усилия были тщетными; интересно, отразилось ли мое недоумение у меня на лице? Раньше, в гостиной, эта женщина показалась мне союзником, другом. Сейчас единомышленница чем-то недовольна, я догадывался, что в глубине души она кипит гневом. Хотелось бы мне знать, тревожно думал я, чья она жена или сестра и в чем заключается то дело, которое она так настоятельно хочет обсудить со мной наедине.

— Могу лишь повторить, что мне очень жаль, — снова сказал я. — Я не знал, что есть какая-то особая причина для нашей встречи. Надо было передать мне, чтобы я вышел, когда я был наверху у maman.

— Это что — сарказм или вы на самом деле пьяны?

Ее злость действовала мне на нервы. Мать тронула мое сердце, жена тоже, хоть и по иной причине. На эту женщину, которая неожиданно встала между мной и спасением, у меня не было времени.

— Так можно простудиться, — сказал я, — почему вы не ложитесь?

Она пристально посмотрела на меня, затем, судорожно вздохнув, сказала:

— Mon Dien,[78] как я вас иногда ненавижу!

И, повернувшись ко мне спиной, пошла вверх по лестнице.

Я распахнул дверь на террасу и вышел. Как приятно было вдохнуть свежий, чистый воздух после затхлой атмосферы закупоренных на ночь и все же промозглых комнат! Под ногами захрустел гравий, затем начались ступени; я осторожно спустился вниз и пошел по подъездной дорожке. Я было направился к службам в крепостной стене возле рва, налево от замка, — судя по всему, это были конюшни и гараж, — когда в липовой аллее, спускающейся по холму, блеснул огонек. Должно быть, возвращался домой Поль. Я спрятался за кедром, возле которого как раз проходил, надеясь, что на меня не попал свет фар. Вот он пересек мост, въехал в ворота и свернул направо, по направлению к гаражу. Я слышал, как хлопнула дверца «рено», затем с шуршанием раздвинулись в стороны двери гаража. Через одну-две минуты раздались шаги, и Поль прошел на террасу, совсем близко от меня. Поднялся по ступеням, вошел в дверь,захлопнув ее за собой.

Некоторое время я не шевелился. Ждал. Потом вышел из укрытия и осторожно двинулся к стене у рва. Не доходя нескольких шагов до арки, под которой проехал Поль, я услышал тихое рычание. И тут я заметил, что возле ворот в стене была ниша, а в ней — большой охотничий пес; увидев меня, он яростно залаял. Я попробовал его унять, но это мне не удалось: звук моего голоса привел его в еще большую ярость; я снова спрятался за кедр, где не был ему виден, чтобы он успокоился и я мог обдумать, что делать дальше. Лай длился бесконечно, затем перешел в рычание и наконец смолк, и я рискнул выйти и осмотреться. Надо мной под ясным светом луны, тускло поблескивая, возвышались массивные стены замка, грозные и все же прекрасные. Дверь в стене вела в парк, что-то заставило меня пройти через нее; остановившись, я глядел на осевший ров и лужайку за ним, где вечером паслись коровы, на еле видные тропинки, ведущие к лесу, на безмолвную голубятню, на сломанные качели. Где-то спит спокойным сном автор злой шутки, в которой мы оба были повинны, а возможно, бодрствует и потешается надо мной, представляя, в какой я растерянности. Он считает, что он свободен, раз надел на себя мое платье. Здесь, в замке, страдают не мои — его родные, а ему безразлично, что с ними станет, какую жестокую боль им предстоит испытать.

Опять где-то рядом послышался тот же глухой звук, что потревожил меня в гардеробной, и я понял, что это стучат каштаны, падающие с деревьев на гравиевую дорожку за рвом. Ни туман, ни листопад, ни шелест дождя не сумели бы с такой бесповоротностью показать, что лету конец. В этом звуке воплотилась вся осень. Я поднял глаза на закрытые ставнями окна замка и спросил себя, в какой из двух башен спит графиня и где келья ее дочери Бланш. Надо мной была гардеробная, откуда совсем недавно я глядел сюда, а рядом — высокие окна спальни. Церковные часы пробили половину двенадцатого — пора отправляться в путь, я и так задержался среди этих чужих мне людей. Проходить мимо пса было слишком рискованно, он мог поднять на ноги весь дом, и я решил пройти по мосту, добраться по липовой аллее до дороги и идти по ней хоть всю ночь до ближайшего городка.

Здесь, у рва, не было деревьев, однако каштаны продолжали падать, один ударил меня по голове и отлетел на землю. Странно. Я взглянул наверх и заметил, что в башенке над гардеробной на подоконник узкого оконца влезла коленями какая-то фигура и смотрит вниз. Пока я вглядывался в нее, меня снова ударил по лбу каштан, рядом упал еще один, следом другой, кинутые той же рукой: тот, кого я видел в окне, по какой-то причине хотел привлечь мое внимание. Внезапно фигура поднялась и встала ногами на наружный подоконник, и я разглядел, что это ребенок лет десяти в белой ночной рубашке. Одно неверное движение, и он полетит с высоты на землю. Я не мог различить, кто это: девочка или мальчик, не видел его лица, я видел лишь одно — опасность.

— Лезь назад, — сказал я. — Лезь обратно в комнату.

Фигура не шевельнулась. По голове ударил еще один каштан.

— Лезь назад, — снова сказал я. — Лезь назад, ты упадешь.

И тут ребенок заговорил, до меня ясно донесся высокий, абсолютно спокойный голос.

— Клянусь тебе, — сказал он, — что, если ты не придешь ко мне, пока я досчитаю до ста, я выброшусь из окна.

Я стоял молча, голос донесся снова:

— Ты ведь знаешь, я всегда держу слово. Начинаю считать, и, если тебя не будет со мной здесь, когда я дойду до ста, клянусь Святой Девой, я сделаю это. Раз… два… три…

В памяти всплыли, вытесняя друг друга, слова «жар», «святые», «видения». Наконец-то до меня дошел смысл вечернего разговора в гостиной. Мне не приходило на ум, что набожная праведница Мари-Ноэль — ребенок. Голос продолжал считать, и я повернулся и кинулся через садовую дверцу на террасу, оттуда — к парадному входу; к счастью, дверь не была заперта. Ощупью поднялся на второй этаж и принялся вслепую искать, нет ли здесь черной лестницы, которая ведет прямо в башенку над гардеробной. Наконец обнаружил двустворчатую дверь и распахнул ее ногой — неважно, если меня услышат, если даже я подниму переполох. Я думал об одном: как предотвратить несчастье.

За дверью была винтовая лестница, освещенная тусклой синей лампочкой, и я кинулся по ней вверх, перескакивая через две ступени. Лестница привела меня на площадку, откуда изогнулся дугой еще один коридор, но прямо передо мной была дверь, из-за которой донеслось: «…восемьдесят пять, восемьдесят шесть, восемьдесят семь…» Голос звучал спокойно и твердо. Я влетел в комнату, схватил в охапку стоявшую на подоконнике фигурку и бросил ее на кровать у стены.

Коротко остриженная девочка смотрела на меня неправдоподобно огромными глазами, и я почувствовал, что мне дурно, — передо мной была еще одна копия Жана де Ге, а следовательно, каким-то невообразимым образом того меня, который давно уже был погребен в прошлом.

— Почему ты не пришел пожелать мне доброй ночи, папа? — спросила она.

Глава 6

Она не дала мне времени подумать над ответом. Соскочив с кровати, она приникла ко мне, обвила шею руками, осыпала поцелуями.

— Сейчас же прекрати! Отпусти меня! — крикнул я, пытаясь вырваться.

Она засмеялась, обхватив меня еще сильней, как обезьянка, затем вдруг отскочила и перевернулась через голову обратно на постель. Не потеряв равновесия, она уселась, скрестив ноги, как портной, в изножье кровати и устремила на меня неулыбчивый взор. Я перевел дыхание и пригладил волосы. Мы пожирали друг друга глазами, как звереныши, готовые кинуться в бой.

— Ну? — сказала она; неизбежное «alors?»[79] — вопрос, и восклицание, и ответ одновременно; и я повторил его вслед за ней, чтобы выиграть время и попытаться понять, насколько серьезна эта новая и неожиданная помеха — моя дочь. Затем, пытаясь удержать позиции, сказал:

— Я думал, ты больна.

— А я и была больна… утром. Но когда тетя Бланш померила мне вечером температуру, она оказалась почти нормальной. Может быть, после того как я стояла у окна, она снова подскочила. Сядь. — Она похлопала рукой по постели рядом с собой. — Почему ты не пришел повидаться со мной сразу же, как вернулся?

Держалась она повелительно, как будто привыкла отдавать приказания. Я не ответил.

— Шутник, — небрежно проронила она. Затем протянула руку и, схватив мою, принялась ее целовать.

— Ты делал маникюр? — спросила она.

— Нет.

— У твоих ногтей другая форма и руки чище, чем всегда. Может быть, так влияет на людей Париж? Ты и пахнешь иначе.

— Как?

Она сморщила нос.

— Как доктор, — сказала она, — или священник, или незнакомый гость, которого пригласили к чаю.

— Очень жаль, — сказал я в полном замешательстве.

— Пройдет. Сразу видно, что ты вращался в высоких кругах… Что вы делали в гостиной — обсуждали меня, да?

Какое-то неосознанное чувство подсказало мне, что детей невредно порой одернуть.

— Нет, — ответил я.

— Неправда. Жермена сказала, за обедом только и разговору было, что обо мне. Конечно, из-за того, что ты так долго не приезжал, они тоже подняли шум. Что ты делал?

Я решил говорить правду, когда смогу.

— Спал в отеле в Ле-Мане, — ответил я.

— Что тебе вздумалось? Ты очень устал?

— Я много выпил накануне и ударился головой об пол. И возможно, принял по ошибке снотворное.

— Если бы ты не выпил снотворное, ты бы уехал?

— Уехал? Куда? — спросил я.

— Куда-нибудь и не вернулся бы, да?

— Я тебя не понимаю.

— Святая Дева сказала мне, что ты можешь не вернуться. Вот почему я заболела. — Вся ее повелительность исчезла. Она пристально смотрела на меня, не сводя глаз с моего лица. — Ты забыл, — добавила она, — в чем ты признался мне перед тем, как отправился в Париж?

— А в чем я тебе признался?

— Что когда-нибудь, если жизнь станет слишком трудной, ты просто исчезнешь и никогда не приедешь домой.

— Я забыл, что говорил это.

— Я не забыла. Когда дядя Поль и все остальные принялись толковать о том, как плохо у нас с деньгами, и о том, что ты поехал в Париж, чтобы попытаться все уладить, — но дядя Поль не очень-то надеялся на успех, — я подумала: вот самый подходящий момент, теперь-то папа это и сделает. Я проснулась ночью, мне было плохо, и тут пришла Святая Дева и стала у меня в ногах. Она была такая печальная…

Мне было трудно выдержать прямой взгляд детских глаз. Я посмотрел в сторону и, взяв с кровати потрепанного игрушечного кролика, принялся играть его единственным ухом.

— Что бы ты сделала, — спросил я, — если бы я не вернулся?

— Убила себя, — прозвучал ответ.

Я заставил кролика танцевать на простыне. У меня возникло смутное воспоминание, что давным-давно, в те дни, когда у меня еще были игрушки, это меня смешило. Но девочка не смеялась. Она взяла кролика у меня из рук и спрятала под подушку.

— Дети не убивают себя, — сказал я.

— Так почему ты так бежал сюда десять минут назад?

— Ты могла соскользнуть.

— Нет, не могла. Я держалась. Я часто так стою. Но если бы ты не пришел, это было бы другое дело. Я бы отпустила руку. Я бы прыгнула вниз и разбилась. И горела бы вечным пламенем в аду. Но лучше уж гореть в аду, чем жить в этом мире без тебя.

Я снова посмотрел на нее: маленькое овальное личико, коротко остриженные волосы, горящие глаза. Страстное признание потрясло и испугало меня, таких слов можно ожидать от фанатика, но от ребенка?.. Я изо всех сил старался найти подходящий ответ.

— Сколько тебе лет? — спросил я.

— Ты прекрасно знаешь, что в следующий день рождения мне будет одиннадцать.

— Прекрасно. Перед тобой еще вся твоя жизнь. У тебя есть мать, тети, бабушка, все, кто живет в замке. Они любят тебя. А ты болтаешь дикую чепуху о том, что бросишься в окно, если меня здесь не будет.

— Но я их не люблю, папа. Я люблю одного тебя.

Так-то вот. Мне страшно хотелось курить, и я механически стал шарить рукой в кармане. Заметив это, она соскочила с кровати, подбежала к небольшому бюро, стоявшему сбоку от окна, вынула из отделения коробок и, молниеносно вернувшись, протянула зажженную спичку.

— Скажи, — обратилась она ко мне, — правда, что корь опасна для еще не рожденных детей?

Такая резкая смена настроения была непостижима для меня.

— Maman говорила, что, если я заболею корью и она от меня заразится и заразит маленького братца, он родится слепым.

— Не могу сказать. Я ничего в этих вещах не смыслю.

— Если маленький братец будет слепым, ты станешь его любить?

Куда девалась ее серьезность! Она принялась выделывать пируэты — сперва одной ногой, затем другой. Я понятия не имел, как ей ответить. Танцуя, она не спускала с меня глаз.

— Будет очень грустно, если малыш родится слепым, — сказал я, но она точно не слыхала.

— Вы отдали бы его в больницу? — спросила она.

— Нет, о нем заботились бы здесь, дома. Но так или иначе, нам это не грозит.

— Кто знает. Возможно, у меня и сейчас корь; если так, я, конечно, заразила maman.

Я не мог не воспользоваться ее обмолвкой.

— Ты только что говорила, будто у тебя был жар, потому что ты боялась, вдруг я не вернусь домой, — поймал я ее на слове. — Ты и не упоминала о кори.

— У меня был жар, потому что ко мне спустилась Святая Дева. На меня снизошла Господня благодать.

Она перестала кружиться, легла в постель и прикрыла лицо простыней. Я стряхнул пепел в кукольное блюдце и оглядел комнату. Странное сочетание детской и кельи. Помимо того окна, из которого она обстреливала меня каштанами, в наружной стене было еще одно, узкое, окно, под ним — импровизированный аналой из ящика для упаковки, покрытого сверху куском старой парчи. Над ящиком висело распятие, украшенное четками, а на самом аналое между двумя свечами стояла статуэтка Божьей Матери. Рядом на стене висело изображение Святого Семейства и голова Святой Терезы из Лизье; тут же, на скамеечке, сидела, скособочившись, тряпичная кукла с пятнами краски по всему телу и воткнутой в сердце спицей. На шее у нее была карточка со словами: «Святой Себастьян-мученик». Игрушки, более соответствующие ее возрасту, валялись на полу, а возле кровати стояла фотография Жана де Ге в форме, сделанная, судя по всему, задолго до ее рождения.

Я погасил окурок и встал. Фигура под одеялом не шевельнулась.

— Мари-Ноэль, обещай мне что-то.

Никакого ответа. Делает вид, что спит. Неважно.

— Обещай мне, что больше не будешь влезать на подоконник.

Молчание, а затем тихое царапанье; вот оно приостановилось, снова раздалось, теперь громче. Я догадался, что она скребет ногтями спинку кровати, подражая мышам или крысам. Из-под одеяла донесся громкий писк, она взбрыкнула ногой.

Давно забытые присловья, которыми взрослые выражают детям свое неодобрение, стали всплывать у меня в уме.

— Не умно и не смешно, — сказал я. — Если ты сейчас же мне не ответишь, я не пожелаю тебе доброй ночи.

Еще более громкий крысиный писк и яростное царапанье в ответ.

— Очень хорошо, — сказал я твердо и распахнул дверь. Чего я хотел добиться этим, один Бог знает, все козыри были в ее руках, ей достаточно было подойти снова к окну, чтобы это доказать.

Но, к моему облегчению, угроза подействовала. Девочка скинула простыню, села на постели и протянула ко мне руки. Я неохотно подошел.

— Я пообещаю, если ты тоже дашь мне обещание, — сказала она.

Это звучало разумно, но я чувствовал, что тут скрыта ловушка. Разобраться во всем этом мог разве Жан де Ге, не я. Я не понимаю детей.

— Что я должен обещать? — спросил я.

— Не уходить навсегда и не оставлять меня здесь, — сказала она. — А уж если должен будешь уйти — взять меня с собой.

И снова я не мог ответить на прямой вопрос в её глазах. Я попал в немыслимое положение. Мне удалось успокоить мать, угодить жене. Перед дочерью я тоже должен сложить оружие?

— Послушай, — сказал я, — взрослые не могут связывать себя такими обещаниями. Кто знает, что нас ждет в будущем? Вдруг снова начнется война…

— Я не о войне говорю, — сказала она.

В ее голосе звучала странная, извечная мудрость. Хоть бы она была постарше или много моложе, вообще другая. Не тот у нее был возраст. Возможно, я отважился бы сказать правду подростку, но десятилетнему ребенку, еще не покинувшему тайный мир детства, — нет.

— Ну? — сказала она.

Вряд ли хоть один взрослый, ожидая решения своей судьбы, был бы так спокоен и серьезен. Я спрашивал себя, зачем Жану де Ге вообще понадобилось говорить ей, что он может покинуть дом и исчезнуть. Угроза, чтобы добиться послушания, подобно фокусу, к которому минуту назад прибегнул я сам? Или он сделал это намеренно, чтобы заранее подготовить ее к тому, что может произойти?

— Бесполезно, — сказал я. — Этого я обещать не могу.

— Так я и думала, — сказала она. — Жизнь — тяжелая штука, да? Мы можем лишь надеяться на лучшее — что ты останешься дома и мне не придется умереть молодой.

То, как она это сказала — бесстрастно, смиренно, — было страшно. Уж лучше слезы. Она снова взяла мою руку и поцеловала ее. Я воспользовался моментом.

— Послушай, — начал я. — Я обещаю, если я действительно уйду, сказать об этом тебе первой. Возможно, я вообще никому не скажу, кроме тебя.

— Это честно, — кивнула Мари-Ноэль.

— Ну, а теперь спать.

— Да, папа. У меня сползло одеяло. Поправь мне его, пожалуйста.

В ногах белье сбилось, и я заправил его под тюфяк, чтобы она не могла двинуться с места. Девочка, не сводя глаз, смотрела на меня. Видимо, ждала, что я ее поцелую.

— Доброй ночи, — сказал я. — Спи спокойно. — И поцеловал ее в щеку.

Она была худенькая, одни кости, маленькое лицо, тонкая шейка и огромные глаза.

— Ну и тощая ты, — сказал я. — Тебе надо побольше есть.

— Почему у тебя такой вид, будто тебе стыдно? — спросила она.

— Вовсе нет. Чего мне стыдиться?

— У тебя лицо человека, который лжет.

— Я постоянно лгу.

— Я знаю. Но, как правило, мне — нет.

— Ладно. На сегодня хватит. Спокойной ночи.

Я вышел и прикрыл за собой дверь. Постоял минутку, прислушиваясь, но изнутри не доносилось ни звука, и, спустившись по винтовой лестнице, я прошел коридором к гардеробной.

Внезапно я почувствовал, как я устал. В доме было тихо. Никто не проснулся от лая собаки или моего стремительного бега по лестницам. Я тихонько вошел в ванную и остановился на пороге спальни. Франсуаза не шевельнулась. Я подошел вплотную к кровати и по ее дыханию понял, что она крепко спит. Я вернулся в ванную, разделся и залез в ванну. Вода уже остыла, но я не хотел открывать горячий кран, боясь потревожить Франсуазу шумом. Вытеревшись, я надел пижаму, в которой спал в отеле, и халат, брошенный на спинку стула. Причесался, как и утром, чужими щетками и затем подошел к столу и взял пакет с инициалами «М-Н». По-видимому, книга. Я осторожно развязал ленточку, развернул обертку; да, это была книга, как я и думал. Называлась она «Маленький цветочек», и вместе с ней там была большая цветная литография с ярко раскрашенным изображением Святой Терезы из Лизье, купленная отдельно и вложенная между страницами. На форзаце было написано: «Моей обожаемой Мари-Ноэль от всего сердца. Папа». Я снова завернул книгу и положил ее на стол вместе с остальными пакетами. Видно было, что Жан де Ге очень обдуманно выбирал подарки. Я не знал, что именно он привез матери, но что бы это ни было, она очень его ждала. Медальон осушил слезы жены и помог ей уснуть с возрожденной надеждой. Когда книга будет лежать раскрытой, а она обязательно будет, рядом с картиной на стене башенной комнатки, она даст новую пищу воображению ребенка, девочку станут посещать видения, она станет грезить наяву и, возможно, облегчит этим отцу укоры совести — если у него вообще есть совесть, в чем я сомневался. Я снова высунулся из окна; каштаны по-прежнему падали на гравиевую дорожку по ту сторону рва, от земли струйками поднимался туман, обволакивая темные деревья.

Никто не имеет права играть жизнью людей, нельзя вторгаться им в душу, потешаться над их чувствами. Твое слово, взгляд, улыбка, нахмуренные брови не проходят бесследно, они будят в другом человеке тот или иной отклик: приязнь или отвращение; ты плетешь паутину, у которой нет ни начала, ни конца, нити соединяются с другими нитями, переплетаются между собой так, что один ты вырваться из нее не можешь, твоя борьба, твоя свобода зависят от всех остальных.

Жан де Ге поступал неверно. Он бежал от жизни, он спасался от чувств, которые сам же и вызывал. Ни один человек под этим кровом не вел бы себя сегодня вечером так, как они себя вели, если бы не какой-то его прошлый поступок. Мать не глядела бы на меня испуганными глазами, сестра не ушла бы молча из комнаты, брат не был бы так враждебен, Рене не крикнула бы со ступеней, что она меня ненавидит, жена не плакала бы, дочь не угрожала бы выброситься из окна. Жан де Ге потерпел фиаско. Он был еще больший неудачник, чем я. Вот почему он оставил меня в отеле Ле-Мана и исчез. Это не было шуткой, это было признанием в крахе. Теперь я знал, что он не вернется. Он даже не потрудится узнать, что здесь произошло. Я могу покинуть его дом или остаться здесь — как мне угодно. Если бы я его не встретил, если бы не случилось всего того, что случилось, я в этот самый момент был бы уже в приюте для приезжих в монастыре траппистов, где я надеялся узнать, как пережить фиаско. Я присутствовал бы при вечерней службе монахов, вслед за ними произнес бы нараспев первую свою молитву. Теперь ничего этого не будет, я здесь один. Вернее, не один: я — часть жизни других людей. Никогда раньше меня не волновали ничьи чувства, кроме собственных, если не считать исторических персонажей, которые давным-давно почили вечным сном, — лишь их мысли и мотивы поступков представляли для меня интерес. Теперь у меня появилась возможность все изменить… при помощи обмана. Я сомневался, что ложь может пойти на благо. Вряд ли. Она ведет только к бедствиям, к войне, к несчастью… Но я ни в чем не был уверен. Если бы я тогда поехал к траппистам, я бы, возможно, знал, но вместо этого я — в чужом доме.

Я отвернулся от окна в гардеробной, вошел в спальню, снял халат и домашние туфли. Затем лег в постель рядом с его несчастной женой — она мирно спала, так и не отколов медальон от шали, — и сказал:

— О Господи, что мне следует делать? Что правильней — уйти отсюда или остаться?

Ответа не было. Лишь вопросительный знак.

Глава 7

Я спал тяжелым сном, и, когда проснулся, ставни были распахнуты настежь, комнату заливал дневной свет, на постели рядом со мной никого не было, из ванной доносились голоса. Я лежал неподвижно, заложив руки за голову и разглядывая все вокруг. Полосатые обои никак не гармонировали с деревянными панелями и тяжелой мебелью, которую, по-видимому, не сдвигали с места ни разу за последние пятьдесят лет. Яркие занавеси и украшенный рюшем туалетный столик в алькове — единственное, чем попытались придать комнате чуть более современный вид. Подушки на креслах, хотя тоже были в полоску, плохо сочетались с обоями по тону: красная полоса перемежалась розовой — это резало глаз, если долго смотреть.

Спальня служила также и будуаром: возле камина стояли чайный столик и небольшой секретер, рядом — горка с фарфором, в глубине — книжный шкаф, однако, как ни странно, комната не казалась уютней, напротив, это придавало всему помещению какой-то казенный и официальный вид, словно перед вами была витрина мебельного магазина; можно было подумать, что тот, кто все это здесь расставил, хотел окружить себя любимыми издавна вещами, но хотя те некогда прекрасно выглядели в другой обстановке, здесь, в этих стенах, они плохо вязались друг с другом.

Голоса умолкли, краны то открывались, то закрывались, в коридоре послышались шаги. Где-то хлопнула дверь, зазвонил телефон, взревел и замер вдали мотор машины, наступила тишина. Затем из коридора донеслось шварканье щетки — кто-то подметал пол. Сон оказал на меня странное действие. Я проснулся совсем в другом расположении духа. Мучительная боль, охватившая меня прошлой ночью, утихла. Обитатели замка вновь стали марионетками, я вновь смотрел на все как на шутку. Вчера вечером я был полон сострадания к ним и к себе, мне казалось, будто мне предначертано судьбой искупить все неудачи, постигшие их и меня в жизни. А сама жизнь казалась мне трагедией. Сон изменил мои представления о добре и зле. Я больше не чувствовал себя в ответе за Жана де Ге, все снова стало веселым, хоть и рискованным, приключением. Какое мне дело, если даже Жан де Ге вырвался из-под власти семьи и преступил свой моральный долг! Без сомнения, их можно винить в этом не меньше, чем его. Мое сегодняшнее «я» говорило, что вся эта фантастическая ситуация лишь продолжение моего отпуска, и как только она станет неуправляемой — а это рано или поздно случится — я просто брошу все и уйду. Единственное, что мне грозило, если вообще грозило, — разоблачение — могло произойти только вчера. Но и мать, и жена, и дочь — все трое были введены в обман. Какой бы самый грубый промах я теперь ни допустил, его сочтут чудачеством или капризом по той простой причине, что я выше подозрений. Ни один шпион на службе государства не имел такой личины, не получал такой возможности проникать в души людей… если он этого хотел. А чего хочу я? Вчера вечером я хотел исцелять. Сегодня утром — забавляться. Почему бы не сочетать и то и другое?

Я взглянул наверх, на старомодный шнур от звонка, и дернул его. Шварканье щетки в коридоре замолкло. За дверью послышались шаги, раздался негромкий стук. Я крикнул: «Entrez!»,[80] и в дверях возникла та самая розовощекая горничная, что принесла мне накануне обед.

— Господин граф хорошо спали? — спросила она.

Я ответил, что превосходно, и попросил кофе. Затем поинтересовался, где все остальные, и узнал, что госпожа графиня souffrante[81] и еще в постели, мадемуазель в церкви, господин Поль уже ехал в verrerie,[82] Мари-Ноэль встает, госпожа Жан и госпожа Поль в гостиной. Я поблагодарил ее, и она вышла. Я узнал три вещи из двухминутного разговора: мой подарок матери ей не помог; Поль вел фамильное дело — стекольную фабрику; черноволосая Рене была его женой.

Я поднялся с постели, прошел в ванную и побрился.

Кофе в гардеробную мне принес Гастон. Вместо формы шофера на нем была полосатая куртка valet de chambre.[83] Я приветствовал его как старого друга.

— Значит, сегодня дела неплохи? — сказал он, ставя поднос с кофе на стол. — В гостях хорошо, а дома лучше, да?

Он спросил меня, что я надену, и я ответил: то, что он сам сочтет подходящим для утра. Ему это показалось забавным.

— Не платье красит утро, — сказал он, — а человек, который его надел. Сегодня господин граф сияет, как ясное солнышко.

Я выразил тревогу по поводу здоровья матери. Он сделал гримасу.

— Ну, вы же и сами знаете, господин граф, — сказал он, — как это бывает. В старости чувствуешь себя одиноким, тебе страшно, если у тебя нет тут, — он похлопал себя по груди, — крепкого стержня. Физически госпожа графиня крепче всех нас в Сен-Жиле, и умом она тоже крепка, а вот духом она ослабела.

Он подошел к гардеробу, вынул коричневую куртку из твида и принялся ее чистить.

Я пил кофе и смотрел на него. Я думал о том, что ждало бы меня сейчас, находись я в гостиничном номере в Туре или Блуа, а на месте Гастона стоял бы дежурный valet de chambre.[84] С безразличной любезностью, присущей персоналу отелей, он осведомился бы понравился ли мне город и думаю ли я приехать на следующий год, и забыл бы меня, как только получил бы чаевые, швейцар снес бы вниз мой багаж, и бесхозные ключи заняли бы свое место в ячейке. А Гастон — мой друг, но, глядя на него, я чувствовал себя Иудой.

Я надел одежду, которую он достал, и меня охватило странное чувство, будто на мне платье умершего человека, который некогда был мне очень близок. В дорожном костюме, который я носил накануне, я этого не ощущал. Эта куртка имела свое лицо, от нее исходил, казалось, давно знакомый запах, резкий, но вовсе не неприятный; было видно, что ей приходилось бывать в лесу и под дождем, лежать на траве и голой земле, жариться у костра. Я почему-то подумал о жрецах давно минувших дней, которые во время ритуальных жертвоприношений надевали на себя шкуры убитых животных, чтобы сила и теплая кровь их жертв прибавляли им могущества.

— Господин граф поедет сейчас на фабрику? — спросил Гастон.

— Нет, — сказал я, — может быть, попоздней. Кто упоминал об этом — господин Поль?

— Господин Поль вернется, как всегда, ко второму завтраку. Возможно, он ждет, что вы поедете туда днем с ним вместе.

— Который час?

— Половина одиннадцатого, господин граф.

Я вышел из комнаты; Гастон занялся моей одеждой, рядом в спальне маленькая горничная стелила постель. Я спустился вниз; в холле меня встретил холодный дух мастики и огромный распятый Христос на стене. Из-за двери в гостиную приглушенно доносились женские голоса; не имея желания туда заходить, я тихонько прокрался к двери на террасу, вышел наружу и завернул за угол к своему вчерашнему убежищу под кедром. Стоял золотой осенний денек, небо не слепило глаза голубизной, а мягко просвечивало сквозь полупрозрачную дымку, от земли поднималось влажное тепло; воздух был как бархат. Замок, прекрасный, безмятежный, отгороженный от внешнего мира старыми крепостными стенами вокруг высохшего рва, казался островом, стоящим особняком от деревни и церкви, липовой аллеи и песчаной дороги, островом, где люди жили по стародавним обычаям и законам и не имели никакого касательства ни к почтальону, который сейчас ехал на велосипеде мимо церкви за мостом, ни к высокому фургону с продуктами, подъезжающему к epicene[85] на углу.

Кто-то пел возле прохода под аркой, ведущего к службам; свернув налево, чтобы не попасться на глаза псу, я увидел внизу женщину, стоявшую на коленях у небольшого углубления внизу стены, которое наполнялось водой из реки. Она стирала простыни на деревянной стиральной доске: во все стороны летели мыльные брызги. Увидев меня над собой, она откинула со лба пряди волос покрытой коричневыми пятнами рукой, улыбнулась и сказала: «Bonjour, monsieur le comte».[86]

Я нашел в стене дверь, за которой был узкий пешеходный мостик; пройдя через ров и повернув налево, мимо гаража и конюшни, я очутился среди коровников — солома, мокрая истоптанная земля, — за которыми был отделенный каменной стеной огород, занимавший акра три-четыре, а за ним до самой кромки леса — обработанные поля. Здесь, у коровника, стоял огромный, туго уложенный золотисто-коричневый стог, рядом громоздились одна на другую тыквы, гладкие и круглые, как попки младенцев, с розовой, лимонной и светло-зеленой мякотью, а на самом верху груды лежали грабли и вилы и белая кошка, зажмурившаяся от солнца.

Внутри коровника полы были еще мокры после мытья, по желобу текла вода, а в воздухе стоял приятный запах свежего молока и навоза, впитавшийся в стены и деревянные стойла. Я повернул обратно, но тут из какой-то норы в конце коровника выползла старуха и, широко улыбаясь беззубым ртом, застучала сабо по направлению ко мне; на плечах ее лежало коромысло с пустыми ведрами, качавшимися в такт шагам.

— Benjur, m'sieur le camte, — сказала она и продолжала что-то говорить, кивая головой и смеясь, но так быстро и невнятно, что ответить я не мог, — ее сильный акцент и отсутствие зубов мешали мне ее понять.

Я ушел, махнув ей на прощание рукой, миновал гору яблок для сидра, готовых под пресс, и двинулся дальше мимо бесчисленных рядов свеклы с султанами багрово-зеленых листьев, все еще покрытых росой. Терпкий и влажный запах корнеплодов смешивался с ароматом сухих подсолнечников, полыни и стеблей малины. Наконец через другую дверь в другой стене я снова вышел к замку, туда, где росли каштаны, испещрившие песок дорожки золотисто-зеленым узором из опавших листьев. Здесь, в этом бывшем парке, тоже не было ничего парадного, голубятня стояла посреди пастбища для коров; пастбище тянулось до самого леса, а лесные дорожки расходились из одного центра, как тянутся во все стороны света тени от стержня солнечных часов. В центре этом на небольшой лужайке возвышалась покрытая лишайником статуя Артемиды — ее античное одеяние покрыто щербинами, правой руки нет совсем.

Я прошел до конца одну из этих длинных дорожек, чтобы издали посмотреть на замок. Передо мной было окаймленное рамой полотно: черно-синяя крыша, башенки, высокие трубы и стены из песчаника сжались до размеров иллюстрации к сказке; за этими стенами больше не было живых, чувствующих людей, я рассматривал картинку в детской книжке, холст на стенах галереи, на котором задержишь на миг взгляд из-за его красоты и тут же забудешь.

Я повернул обратно мимо дующей в рог Охотницы и, пройдя всю дорожку, вновь очутился у голубятни: она была забита сеном, но воркующие трубастые голуби не собирались ее покидать — они прихорашивались, красовались друг перед другом, с важным видом заходили внутрь через узкие оконца и вновь выходили, кланялись и распускали веером хвосты. Вдруг высокие окна гостиной распахнулись, и на террасе появились Франсуаза и Рене; они замахали, увидев меня, а идущая между ними детская фигурка вырвалась вперед и с криком: «Папа!.. Папа!..» — пустилась бежать ко мне, не слушая матери, сердито велевшей ей вернуться. Промчавшись по пешеходному мостику через ров, она запрыгала по траве мне навстречу, а подлетев почти вплотную, стремительно взметнулась вверх, и я был вынужден поймать ее на лету, как балерину.

— Почему ты не поехал на фабрику? — спросила Мари-Ноэль, повиснув у меня на шее и трепля мне волосы. — Дяде Полю пришлось поехать одному, и он очень сердился.

— Я поздно лег спать… по твоей вине, — сказал я и поставил ее на землю. — Ты бы лучше шла в дом, я слышу, мама тебя зовет.

Девочка рассмеялась и, дернув меня за руку, потащила к качелям у голубятни.

— Я совсем здорова, — сказала она. — У меня сегодня ничего не болит. Ведь ты вернулся домой. Почини мне качели. Видишь, веревка лопнула.

Пока я неумело возился с качелями, Мари-Ноэль, не сводя с меня глаз, болтала ни о чем, задавала вопросы, не требующие ответа, а когда я наконец закрепил сиденье, встала на него и начала энергично раскачиваться; тонкие ноги под коротким клетчатым платьем, таким ярким, что рядом с ним ее личико казалось еще бледней, были пружинистые, как у обезьянки.

Я зашел ей за спину, чтобы сильней ее раскачать, но через минуту она неожиданно сказала:

— Пошли. — И, рука в руке, мы двинулись бесцельно вперед; когда мы достигли дорожки, она принялась подбирать каштаны, но, набив ими кармашек, остальные кинула на землю.

— Мальчиков всегда любят больше, чем девочек? — ни с того ни с сего спросила она.

— Нет, не думаю. С чего бы их любить больше?

— Тетя Бланш говорит, что да, но зато святых мучениц больше, чем мучеников, а потому в райских кущах радость и ликование. Догоняй!

— Не хочу.

Она вприпрыжку побежала вперед, и, пройдя через садовую дверцу в стене, мы очутились на террасе перед замком, в том самом месте, где я был в эту ночь. Подняв глаза на окошечко в башенке, я увидел, как далеко было от подоконника до земли, и мне снова стало страшно. Девочка шла дальше, к конюшням и прочим службам, я за ней. Прыгнув на верх стены надо рвом, она осторожно пошла по ней среди сплетений плюща. Недалеко от прохода под аркой она спрыгнула на землю, и пес, спавший на солнце, потянулся и стал вилять хвостом; она открыла дверцу в загородке и выпустила его наружу. Увидев меня, пес залаял, а когда я крикнул: «Ко мне, что с тобой, дружище?» — он остался на месте, у ног Мари-Ноэль, словно охраняя ее, и продолжал на меня рычать.

— Перестань, Цезарь, — сказала девочка, дергая его за ошейник. — Ты что, вдруг ослеп? Не узнаешь хозяина?

Он снова завилял хвостом и лизнул ее руку, но ко мне не подошел, и я тоже остался на месте; внутренний голос говорил мне, что стоит мне сделать один шаг, он опять зарычит, а мои попытки подружиться с ним скорее усилят его подозрения, чем успокоят их.

— Оставь пса в покое, — сказал я. — Не распаляй его.

Мари-Ноэль отпустила ошейник, и пес, все еще тихонько рыча, вприпрыжку побежал ко мне, обнюхал и, равнодушно отвернувшись, побежал дальше, тыкаясь носом в плющ на стене.

— Он словно и не рад тебе. Такого еще не бывало. Может быть, он болен. Цезарь, ко мне! Цезарь, дай я пощупаю твой нос.

— Не трогай его, — сказал я. — Он здоров.

Я двинулся по направлению к дому, но пес не побежал за мной и растерянно стоял, глядя на девочку; Мари-Ноэль подошла к нему, погладила по широким бокам, пощупала нос.

Я перевел глаза от замка на мост и деревню за мостом и увидел, что от церкви спускается вниз какая-то женщина и подходит к въездным воротам. Женщина была в черном, на голове — старомодная шляпка без полей, в руках молитвенник. Наверно, Бланш. Не глядя по сторонам, словно не замечая, что кругом ясный день, она шла, гордо выпрямившись, по гравиевой дорожке к ступеням парадного входа. И даже когда к ней подбежала Мари-Ноэль, ничто не дрогнуло в каменном лице, жесткие черты не смягчились.

— Цезарь рычал на папу, — крикнула девочка, — и был вовсе не рад его видеть! Этого никогда не бывало. Вы не думаете, что он заболел?

Бланш кинула взгляд на пса, который трусил к ней, виляя хвостом.

— Если никто не собирается взять собаку на прогулку, надо ее снова запереть, — сказала она, поднимаясь на террасу; поведение пса явно не встревожило ее. — А ты, раз ты достаточно здорова, чтобы гулять, вполне можешь прийти ко мне заниматься.

— Мне сегодня не обязательно заниматься, да, папа? — запротестовала девочка.

— Почему бы и нет? — сказал я, полагая, что этот ответ поможет мне снискать милость Бланш. — Спроси лучше маму, как она думает.

Словно не услышав моих слов, Бланш прошла мимо нас прямо в дом; казалось, я просто для нее не существую. Мари-Ноэль взяла меня за руку и сердито ее затрясла.

— Почему ты на меня сердишься? — спросила она.

— Я не сержусь.

— Нет, сердишься. Ты не хочешь со мной играть, и при чем тут maman, если я не стану сегодня заниматься?

— А кто же должен приказывать здесь — я?

Она вытаращила на меня глаза.

— Но ты всегда это делаешь! — сказала она.

— Прекрасно, — твердо сказал я. — В таком случае, если твоя тетя согласна потратить на тебя время, ты будешь сегодня заниматься. Это тебе не повредит. А теперь пойдем наверх, у меня что-то для тебя есть.

Мне вдруг пришло в голову, что гораздо проще будет раздать подарки во время ленча, когда все соберутся внизу за столом, а не вручать их порознь. Но девочке придется отдать подарок сейчас, чтобы задобрить ее, — она всерьез надулась на меня из-за того, что я велел ей заниматься.

Мари-Ноэль поднялась со мной в гардеробную, и я отдал ей сверток с книгой, взяв его со стола. Она нетерпеливо сорвала оберточную бумагу и, когда увидела, что внутри, вскрикнула от радости и прижала к себе книгу обеими руками.

— Как я о ней мечтала! — воскликнула она. — О, мой любимый, мой дорогой папочка, как ты всегда угадываешь, что мне нужно?

Не в силах сдержать восторга, она кинулась мне на грудь, и я снова подвергся ее детским ласкам: она обвила мою шею руками, терлась щекой о мою щеку и осыпала меня беспорядочными поцелуями. Но теперь я этого ждал и закружил ее по комнате; казалось, будто играешь со львенком или длинноногим щенком — любое молодое животное привлекает нас юностью и грацией движений. Я больше не чувствовал себя неловко, она пробудила во мне невольный отклик. Я дергал ее за волосы, щекотал сзади шейку, мы оба смеялись; ее естественность, ее доверие придавали мне смелости и уверенности в себе… и в ней. Знай это прелестное, льнущее ко мне существо, что я чужак, я вызвал бы у нее неприязнь и страх, она тут же замкнется в себе, нас ничто не будет связывать, в лучшем случае я стану ей безразличен, как псу. Мысль о том, что этого не произойдет, поднимала во мне дух, вызывала ликование.

— Мне обязательно идти к тете Бланш? — спросила Мари-Ноэль, догадавшись, что у меня изменилось настроение, и желая обратить это себе на пользу.

— Не знаю, — ответил я, — решим это попозже.

Опустив ее на пол, я остался стоять у стола, глядя на остальные свертки.

— Я хочу тебе что-то сказать, — заговорил я, — я привез из Парижа подарки не только для тебя. Маме я отдал подарок вчера вечером, бабушке тоже. Давай отнесем те, что лежат здесь, в столовую, пусть все развернут их в столовой.

— Дяде Полю и тете Рене? — сказала она. — Зачем? Ведь у них нет дня рождения.

— Да, но дарить подарки — хорошо. Это показывает, что ты дорожишь человеком, ценишь его по заслугам. У меня есть подарок и для тети Бланш.

— Для тети Бланш? — Она смотрела на меня, раскрыв глаза от удивления.

— Да. А почему бы и нет?

— Но ты никогда ничего ей не даришь. Даже на Рождество и Новый год.

— Ну и что? А теперь подарю. Может быть, она станет от этого чуть добрее.

Девочка продолжала изумленно смотреть на меня. Затем принялась грызть ногти.

— Мне не нравится, как ты придумал, — положить подарки внизу на столе. Слишком похоже на день рождения или другой праздник. У нас не случится ничего такого, о чем бы ты мне не сказал? — встревоженно спросила она.

— Что ты имеешь в виду?

— Сегодня не должен родиться мой братец?

— Конечно нет. Подарки не имеют к этому никакого отношения.

— Волхвы приносили подарки… Я знаю, что ты привез maman медальон, она приколола его к платью. Она сказала тете Рене, что медальон стоит кучу денег и с твоей стороны было гадко его покупать, но это показывает, как ты ее любишь.

— Что я тебе говорил? Нет ничего лучше, чем дарить людям подарки.

— Да, но не на виду у остальных, а каждому свой. Я рада, что мой «Маленький цветочек» не будет лежать в столовой. А что ты привез остальным?

— Сама увидишь.

Положив книжку на пол, Мари-Ноэль встала на четвереньки и раскрыла первую страницу. Я смутно вспомнил, что, в отличие от взрослых, дети читают, лежа животом на полу, рисуют стоя, а есть предпочитают на ходу. Я вдруг подумал, что надо бы подняться наверх, узнать, как чувствует себя графиня, и сказал Мари-Ноэль:

— Пойдем спросим, как здоровье бабушки, — но она продолжала читать и, не поднимая головы и не отрывая глаз от книжки, сказала:

— Шарлотта говорит, ее нельзя беспокоить.

Однако я пошел наверх со странной уверенностью, что я делаю все как надо.

Я без труда нашел дорогу на третий этаж и, пройдя по коридору, подошел к двери в его конце. Я постучал, но не получил ответа, не слышно было даже лая. Я осторожно приоткрыл дверь; в комнате было темно, ставни закрыты, портьеры задернуты. Я с трудом разглядел на кровати фигуру графини, прикрытую одеялом. Я подошел и посмотрел на нее. Она лежала на спине, подтянув простыню к подбородку, и тяжело дышала, на бледном лице — серовато-грязный отлив. В комнате было душно, пахло чем-то затхлым. Хотел бы я знать, насколько серьезно она больна, подумал я, и как это нехорошо со стороны Шарлотты оставлять ее без присмотра. Я не мог сказать, действительно ли она спит или лежит с закрытыми глазами, и я шепнул: «Вам что-нибудь нужно?» — но она не ответила. Тяжелое дыхание казалось жестким, мучительным. Я вышел из комнаты, тихонько прикрыв дверь, и в конце коридора столкнулся нос к носу с Шарлоттой.

— Как maman себя чувствует? — спросил я. — Я только что заглядывал к ней, но она меня не услышала.

В черных глазках женщины мелькнуло удивление.

— Она теперь будет спать часов до двух-трех, господин граф, — шепнула она.

— Доктор уже был? — спросил я.

— Доктор? — повторила она. — Нет, само собой.

— Но если она заболела, — сказал я, — будет разумней его позвать.

Женщина вытаращила на меня глаза:

— Кто вам сказал, что она больна? С ней все в порядке.

— Я понял со слов Гастона…

— Просто я, как обычно, велела передать на кухню, чтобы госпожу графиню не беспокоили.

Голос ее звучал обиженно, точно я несправедливо обвинил ее в какой-то оплошности, и я понял, что совершил ошибку, поднявшись сюда, чтобы осведомиться о здоровье ее пациентки, которая и больной-то не была, а просто спала.

— Должно быть, я не то услышал, — коротко сказал я, — мне показалось, он говорил, будто она заболела.

Повернувшись, я с пустился вниз и пошел в гардеробную за подарками, которыми намеревался оделить своих ничего не подозревавших родственников. Мари-Ноэль все еще была здесь, ее так захватило чтение, что она заметила меня только тогда, когда я тронул ееноском туфли.

— Знаешь, папа, — сказала девочка, — Святая Тереза была самым обыкновенным ребенком, вроде меня. В детстве в ней не замечали ничего особенного. Иногда она плохо себя вела и причиняла горе родителям. А затем Бог избрал ее своим орудием, чтобы принести утешение сотням и тысячам людей.

Я взял со стола свертки.

— Такие вещи нечасто случаются, — сказал я. — Святых редко когда встретишь.

— Она родилась в Алансоне, папа, это почти рядом с нами. Интересно, воздух здесь такой, что делает из человека святого, или человек сам должен для этого что-то сделать?

— Спроси лучше тетю.

— Спрашивала. Она говорит, просто молиться и поститься — еще недостаточно, но если ты действительно смиренен и чист сердцем, на тебя может вдруг, без предупреждения, снизойти Божья благодать. Я чиста сердцем, папа?

— Сомневаюсь.

Я услышал, что к замку подъехала машина; Мари-Ноэль подбежала к окну и высунула голову.

— Дядя Поль, — сказала она. — Для него у тебя самый маленький подарок. Не хотела бы я быть на его месте. Но мужчины умеют скрывать свои чувства.

Мы, как заговорщики, спустились вниз, в столовую, где я еще не был, — длинная узкая комната налево от входа с окнами на террасу, — и я, схитрив, попросил девочку разложить подарки, что она сделала с явным удовольствием, забыв прежние сомнения. Во главе стола было, очевидно, мое место, так как оно осталось без подарка, а напротив, к моему удивлению, оказалось место Бланш, а не Франсуазы, как я думал; подарок Рене девочка положила рядом со мной, сверточек, предназначенный Полю, — рядом с Бланш, а свою книжку — с другой стороны от меня. Я пытался разгадать эту головоломку, но тут в столовую вошел Гастон, уже не в полосатой куртке, а во фраке, за ним — розовощекая Жермен и еще одна горничная, которую я раньше не видел; судя по полноте и кудрявым, как у барашка, волосам, она была дочерью женщины, стиравшей белье у рва.

— Можете себе представить, Гастон, — сказала Мари-Ноэль, — папа привез всем подарки, даже тете Бланш. Это не потому, что у нас какой-нибудь праздник, просто в знак того, что папа ценит нас всех по заслугам.

Я заметил, как Гастон кинул на меня быстрый взгляд, и спросил себя, что в этом необычного — привезти из поездки подарки. Может быть, ему пришло в голову, что, покупая их, я был пьян? Спустя минуту он распахнул двойные двери в конце столовой, ведущие, как оказалось, в библиотеку, и объявил: «Госпоже графине подано!» Небольшая группа, открывшаяся моим глазам, могла сойти с жанровой картины, написанной в чопорной манере XVIII века. Франсуаза и Рене сидели поодаль друг от друга в высоких жестких креслах, одна — с книгой, другая — с вышиванием. Поль облокотился на спинку кресла своей жены, высокая темная фигура Бланш вырисовывалась на фоне задней двери. Все подняли головы, когда в комнату вошли мы с Мари-Ноэль.

— Папа приготовил вам сюрприз, — крикнула девочка, — но я не скажу какой!

Я подумал: будь сейчас на моем месте настоящий Жан де Ге, смог бы он увидеть их моими глазами или родственная связь — ведь это была его семья, он составлял с нею единое целое — притупила бы остроту восприятия и их красноречивые позы ни о чем не говорили бы ему, казались бы естественными, отражали бы их прошлое и настоящее, известное ему, как никому иному. Я, чужак, был зрителем в театре, но в каком-то смысле я был также и режиссер: обстоятельства вынуждали их подчиняться мне, их поступки зависели от моих. Я был Мерлин, Просперо, а Мари-Ноэль — Ариэль, исполняющий мои приказания, посредник между двумя различными мирами. Я сразу же увидел страх на лицах Франсуазы и Рене, но выраженный в разной степени и, безусловно, вызванный разными причинами; на первом отразилась неуверенность, боязнь, как бы ей не причинили боль. На втором, настороженном и подозрительном, было видно не столько опасение, сколько недоверие. Поль, не скрывая неприязни, кинул на меня косой враждебный взгляд. Бланш, стоявшая у двери, не проявила вообще никакого интереса. Но я заметил, что она вся напряглась и посмотрела мимо меня на Мари-Ноэль.

— Что это, Жан? — спросила Франсуаза, поднимаясь с места.

— Ничего особенного, — сказал я. — Мари-Ноэль любит все окутывать тайной. Просто я привез вам по подарочку, и мы с ней положили их в столовой у ваших приборов.

Напряжение ослабло. Рене перевела дыхание. Поль пожал плечами. Франсуаза улыбнулась, дотронувшись до медальона, приколотого к кофточке.

— Боюсь, ты истратил в Париже слишком много денег, — сказала она. — Если ты и дальше будешь дарить мне такие подарки, у нас ничего не останется.

Она прошла в столовую, остальные за ней. Я сделал вид, будто завязываю шнурок, чтобы все остальные сели и я мог убедиться, что мое место действительно во главе стола. Так оно и оказалось, и я тоже сел. Наступила тишина, в то время как Бланш читала молитву, а мы сидели, склонив головы над тарелками. Я заметил, что Мари-Ноэль как зачарованная смотрит в конец комнаты на Бланш, а та не сводит взгляда со свертка возле салфетки. На ее обычно неподвижном лице изумление боролось с гадливостью и ужасом, словно перед ней была живая змея. Затем губы ее сжались, она овладела собой и, не глядя больше на подарок, взяла салфетку и положила себе на колени.

— Вы разве не развернете пакет? — спросила Мари-Ноэль.

Бланш не ответила. Она отломила кусок хлеба, лежавшего у ее тарелки, и тут я увидел, что все остальные глядят на меня так, точно произошло нечто небывалое. Может быть, что-нибудь — то, как я сел за стол, как держался, какой-нибудь невольный жест — наконец выдало меня и они догадались, что я обманщик?

— В чем дело? — сказал я. — Почему вы все на меня уставились?

Девочка, мой домашний ангел — хранитель, снова выручила меня.

— Все удивляются, что ты подарил подарок тете Бланш, — сказала она.

Вот оно что! Я вышел из образа. Но уличен пока не был.

— Вы же сами знаете, что я люблю тратить деньги, — громко сказал я, затем, вспомнив слова Жана де Ге в бистро в Ле-Мане и подумав о том, как тщательно он выбирал подарки, чтобы они пришлись по вкусу тем, кому он их купил, добавил: — Надеюсь, я привез каждому то, в чем он больше всего нуждается. Это входит в мою систему.

— Знаете, — сказала Мари-Ноэль, — папа подарил мне «Маленький цветочек» — житие Святой Терезы из Лизье. А я хотела иметь эту книжку больше всего на свете. Навряд ли папа подарил тете Бланш житие Святой Тересы из Авила. Я щупала пакет, там не книга, он не той формы.

— Может быть, ты перестанешь болтать, — сказал я, — и начнешь есть. Развернуть подарки можно и попозже.

— Лично я хотел бы получить один-единственный подарок, — сказал Поль, — возобновленный контракт с Корвале, ну и неплохо бы еще в придачу чек на десять миллионов франков. Тебе случайно не удалось выполнить мое желание?

— Я бы сказал, что твой подарок тоже не той формы, — ответил я, — и я терпеть не могу говорить о делах во время еды. Однако охотно поеду с тобой днем на фабрику.

Ощущение собственной мощи было безграничным. Я ничего не знал ни о делах Жана де Ге, ни о контракте, но чувствовал, что сумел их провести, обман удался, так как все с аппетитом принялись за еду. Моя уверенность в себе росла с каждой минутой, и я кивнул Гастону, чтобы он налил мне вина. Я вспомнил, с каким успехом рассказывал матери о поездке в Париж, о театрах и встрече со старыми друзьями, и решил повторить свой рассказ; и точно так же, как вчера я получил от нее немало полезных сведений, сегодня мне удавалось то тут, то там ухватиться за путеводную нить. Постепенно я узнал, что во время войны Жан де Ге участвовал в движении Сопротивления, а Поль был в плену, что Жан де Ге и Франсуаза встретились и поженились сразу же после освобождения. Отдельные обрывки фамильной истории мелькали передо мной, никак не связанные между собою. Факты, собранные по мелочам, еще надо было на досуге рассортировать и просеять, я все еще не имел понятия о том, что связывает между собой Жана де Ге, Поля и Рене, знал лишь, что эти двое — муж и жена и что Поль, по всей видимости, управляет или помогает управлять принадлежащей семье стекольной фабрикой. У Бланш ни в цвете волос и глаз, ни в чертах лица не было ничего общего с матерью, братом и племянницей, так поразительно похожими друг на друга, а Рене и Поль, оба смуглые и черноволосые, вполне могли бы сойти за родственников, не будь мне известно, что это не так.

Бланш почти не участвовала в разговоре и ни разу за время еды не обратилась ко мне; помогала мне больше всех, как это ни странно, Франсуаза — главный источник моей информации. Жалобные нотки исчезли из ее голоса, она казалась счастливой, даже веселой, и я догадывался, что причиной тому был медальон, к которому она то и дело прикасалась. Я полагал, что Рене полностью завладеет разговором, но она сидела хмурая и почти не раскрывала рта, а когда Франсуаза спросила, как ее мигрень, ответила, что лучше ей не стало.

— Почему ты не примешь чего-нибудь? — раздраженно спросил Поль. — Без сомнения, какое-нибудь лекарство против нее есть. Я думал, доктор Лебрен дал тебе таблетки.

— Ты сам прекрасно знаешь, что они мне не помогают, — сказала Рене. — Лучше лягу днем и попробую уснуть, у меня была ужасная ночь.

— Может быть, тетя Рене заразилась корью? — вступила в разговор Мари-Ноэль. — Говорят, она начинается с головной боли. Но для тети Рене это не страшно, ведь она не собирается рожать ребеночка.

Не очень удачное замечание. Рене вспыхнула и бросила на племянницу злобный взгляд, а Франсуаза, с неодобрением посмотрев на дочь, находчиво, пожалуй, даже слишком, перевела разговор, спросив Поля, как себя чувствует рабочий, который обжег руку в плавильной печи.

— Если бы деньги, которые идут на пособия по болезни, шли в дело, нам легче было бы без страха смотреть в будущее, — сказал Поль. — А теперь рабочие пользуются любым предлогом, чтобы бить баклуши, зная, что спокойно проживут за наш счет. Когда был жив отец, все было по-другому.

— Наш отец был человек умный и честный, — неожиданно произнесла Бланш. — Чего, к сожалению, нельзя сказать о его сыновьях.

«Молодец, Бланш», — подумал я, глядя на нее с удивлением. Поль, выдвинув челюсть и покраснев так же густо, как жена, проговорил быстро:

— Ты хочешь сказать, что я кого-нибудь обманываю?

— Нет, — сказала Бланш, — ты сам обманываешься.

— О, пожалуйста, — утомленно произнесла Франсуаза, — неужели обязательно все это обсуждать за столом… Я думала, мы хоть раз в жизни забудем про дела.

— Моя дорогая Франсуаза, — сказал Поль, — если бы Жан соизволил вложить в фабрику хотя бы четверть того, что он тратит на дурацкие побрякушки, вроде той броши, что приколота у вас на груди, нам вообще не пришлось бы обсуждать дела. Никто бы ни на что не пенял. И меньше всех я.

— Вам самому известно, что это первый подарок за много месяцев, — сказала Франсуаза.

— Допустим. Но, возможно, другим повезло больше, чем вам.

— Каким другим?

— Откуда мне знать? Разъезжает по свету у нас один Жан. Я остаюсь дома. Привилегия младшего брата.

Достаточно злобный выпад, но наконец я получил последнее, недостающее звено. Поль — тоже де Ге, cadet.[87] И, судя по его поведению, примириться он с этим не может. Мозаичная картина больше не была загадкой, все встало на свои места. Вот только вряд ли Рене будет очень удобной невесткой.

— Если вы хотите намекнуть, — сказала Франсуаза, — что Жан выкидывает деньги на других женщин…

— Ну да, — вклинилась в разговор Мари-Ноэль, — ведь папа купил подарки для тети Бланш и тети Рене, и, что до меня, мне очень хочется узнать, что он им привез.

— Ты успокоишься наконец? — сказала Франсуаза, поворачиваясь к ней. — Или выставить тебя из-за стола?

Мы уже прикончили телятину и овощи и приступили к фруктам и сыру. Я почувствовал, что пора разрядить атмосферу.

— Может быть, откроем подарки? — весело сказал я. — Я согласен с Франсуазой, давайте за будем о семейных делах. Начинай, Рене, пусть подарок прогонит твою мигрень.

Мари-Ноэль попросила у меня разрешения выйти из-за стола и, подбежав к Рене, встала рядом. Та нехотя развязала ленточку. Отложила в сторону узорчатую обертку и несколько слоев папиросной бумаги. Мелькнул кусочек кружева, Рене приостановилась и торопливо сказала:

— Разверну дальше наверху. Боюсь испачкать.

— Но что это такое? — спросила Франсуаза. — Блузка?

Мари-Ноэль опередила тетю, протянувшую руку к папиросной бумаге, и выхватила из нее тончайшую ночную сорочку, легкую и прозрачную, как паутинка, — легкомысленный покров новобрачной в летнюю ночь.

— Какая прелесть! — сказала Франсуаза, но в ее тоне не хватало теплоты.

Рене забрала милый пустячок у Мари-Ноэль и снова завернула в папиросную бумагу. Она не поблагодарила меня. Только сейчас я понял, что совершил faux pas.[88] Этот дар не предназначался для посторонних глаз. Девочка была права, когда сказала, что подарок — личное дело и люди предпочитают разворачивать его без свидетелей. Но заглаживать вину было поздно. Поль хмуро смотрел на жену. Франсуаза улыбалась искусственной сияющей улыбкой, как человек, который хочет сделать вид, что ничего особенного не произошло. На лице Бланш было презрение. Радовалась одна Мари-Ноэль.

— Она будет у вас парадная, да, тетя Рене? Как жаль, что никто, кроме дяди Поля, вас в ней не увидит. — И стрелой кинулась на его сторону стола. — Интересно, что папа привез вам? — сказала она.

Поль пожал плечами. Подарок жене притупил остроту ожидания.

— Понятия не имею. Можешь сама развернуть, — сказал он.

Взяв нож, она перерезала бечевку дрожащей от волнения рукой. А я искал оправдание для Жана де Ге. Я припомнил вчерашний вечер, встречу у лестницы внизу… Только теперь я понял, чего от меня ждали. При tête à tête[89] в отсутствие Поля легкомысленное подношение было бы кстати. Но в столовой, рядом с сыром, оно было не к месту. Однако, решил я, промах искупается тем, что Жан де Ге вез подарок не только ей, но и брату. Увы, я ошибался. Худшее ждало меня впереди. Девочка с удивленным видом вытащила из гофрированной бумаги небольшой пузырек.

— Лекарство, — сказала она. — Тут написано: «Эликсир». — И, глядя на печатный вкладыш, прочитала во всеуслышание: — «…повышает тонус органов. Гормональный препарат для противодействия импотенции…» Что такое импотенция, папа?

Поль выхватил у нее пузырек со вкладышем, чтобы прекратить чтение.

— Дай это сюда и замолчи, — сказал он, засовывая пузырек в карман, затем в ярости обернулся ко мне: — Если таково твое представление о шутке, то я его не разделяю.

Он встал и вышел из комнаты. Все молчали. Гнетущая тишина. На этот раз я не смог найти оправдания Жану за его бессмысленную жестокость.

— Как не стыдно! — укоризненно сказала Мари-Ноэль. — Дядя Поль разочарован, и я его понимаю.

Я почувствовал на себе взгляд Гастона, стоявшего у буфета, и опустил глаза в тарелку. Я был один в стане врагов. На Рене я не осмеливался и взглянуть, неодобрительное покашливание Франсуазы говорило о том, что у нее поддержки я тоже не найду. Жан де Ге, даже вдрызг пьяный, не сумел бы так все изгадить и запутать, как я. Просить прощения было бесполезно.

— «Благодарю Тебя, Боже наш, что насытил нас земными благами…»— сказала Бланш и поднялась со своего места. Франсуаза и Рене последовали за ней, и я остался один стоять у стола.

Вошел Гастон с подносом и щеткой, чтобы смести со стола крошки.

— Если господин граф собирается ехать на фабрику, машина стоит у ворот, — сказал он.

Я встретил его взгляд, в нем был упрек. Это окончательно меня доконало, только его преданность поддерживала мою веру в себя.

— То, что сейчас произошло, — сказал я, — не было сделано умышленно.

— Да, господин граф.

— По сути дела, это была ошибка. Я забыл, что там, внутри.

— По-видимому, господин граф.

Что еще я мог сказать? Я вышел из столовой и прошел через холл на террасу: у самой лестницы стоял «рено», а у открытой дверцы — ждущий меня Поль.

Глава 8

Избежать встречи было нельзя. За все, что случилось, в ответе был я. То, что Жан де Ге намеревался сделать с оглядкой, один на один, я испортил своим легкомыслием и напускной непринужденностью.

— Ладно. Садись. Веди ты, — отрывисто сказал я и забрался в машину следом за Полем.

Я отдавал себе отчет в том, что, выдав себя за другого человека, присвоив не только его внешность, но и внутреннюю суть, я должен искупать проступки, совершенные мной самим, хоть и под его именем. Это казалось мне почему-то делом чести.

— Я сожалею о том, что произошло, — сказал я. — Это недоразумение. У меня в чемодане все перепуталось.

Поль ничего не ответил, и, взглянув на него сбоку, в то время как мы поднимались по склону холма и ехали мимо церкви, я впервые заметил его сходство с Бланш — те же узкие губы с опущенными вниз уголками. Но прямой нос и густые брови были у него одного и землистый цвет лица — тоже; у Бланш лицо гладкое, бледное, с нежной кожей.

— Не верю я тебе, — сказал он наконец. — Ты поступил вполне сознательно, чтобы выставить меня на посмешище перед всеми, даже перед слугами. Представляешь, как они сейчас валяются со смеху на кухне! И я бы смеялся до упаду, будь я на их месте.

— Глупости, — сказал я, — никто ничего не заметил. И я уже сказал тебе: произошло недоразумение. Забудь это.

Мы проехали деревню и покатили мимо кладбища по прямой дороге, ведущей к лесу.

— Я всю жизнь мирился с твоими шуточками, — снова заговорил Поль, — но всему есть предел. Одно дело развлекаться в клубе, в мужской компании, другое — куражиться над человеком в присутствии его, да и своей жены и ранить их чувства в придачу. Честно говоря, я не думал, что даже у тебя такой дурной вкус.

— Ладно, — сказал я, — я извинился. Что еще ты от меня хочешь? Если ты не веришь, что произошло недоразумение, говорить больше не о чем.

Лес обступил нас со всех сторон, солнечный, радостный, золотисто-зеленый — дуб, граб, лещина и бук, деревья, которые с течением времени делаются все раскидистей, стволы все бледней, а листва дает свет, а не тень. В отличие от хвойных, темных и зимой и летом, их цвет от весны к осени становится все сочнее, и сейчас, на исходе лета, они роняли на землю яркие краски.

— И еще одно, — сказал Поль, — тебе не кажется, что пора перестать относиться к Рене как ко второй Мари-Ноэль? Если ты балуешь свою дочь — это твое дело, меня это не касается, но я возражаю против того, чтобы мою жену превращали в пустую куклу потому только, что ты ищешь всеобщего признания.

Что мне было сказать в свою защиту? Я постарался представить, как поступил бы Жан де Ге, если бы ненароком вытащил ночную рубашку на всеобщее обозрение.

— Все женщины любят, чтобы их баловали, — сказал я. — Ты же видел, что я подарил Франсуазе. Естественно, я и Рене хотел привезти какой-нибудь красивый пустячок. Не дарить же ей жития святых, как Мари-Ноэль!

Поль повернул машину налево, и, покинув асфальтовое покрытие, мы очутились на песчаной проселочной дороге. Лес стал редеть, впереди была прогалина.

— Подарок твой вульгарен, а дарить его за обедом было бестактно! — сказал Поль. — Ты бы посмотрел на Франсуазу, не только на Рене. Во всяком случае, если снова вздумаешь дарить что-нибудь моей жене, посоветуйся сперва со мной.

Дорога сузилась, и я увидел, что она кончается тупиком. Прямо перед нами тянулся длинный ряд домиков для рабочих, направо, посреди огромного двора, возвышалось похожее на сарай строение с покатой крышей и высокими железными трубами, его окружали другие строения, поменьше; двор был обнесен оградой, отделявшей фабрику от домиков и дороги. Повсюду сновали рабочие с тачками, бежала по рельсам вагонетка с огромной грудой стеклянного лома. Из труб вместе с дымом вырывался звук, похожий на тяжелое дыхание больного, — это дышала жаром плавильная печь. Поль провел машину в ворота, остановился у сторожки сразу за ними, вышел и, не сказав больше ни слова, зашагал через двор ко второму большому зданию позади строения с высокими трубами.

Я пошел следом за ним и, пробираясь между рельсами для вагонеток, догадался по хрусту под ногами, что земля покрыта крошечными частичками стекла, мягкими, как песок на взморье. Стеклянный песок был повсюду, в грязи под ногами, в самой почве, и горы отходов тоже были из стекла, голубого, зеленого и желтого. Рабочие с ручными тележками останавливались, чтобы меня пропустить, и я заметил, что Полю они кивали, мне же улыбались, правда без особой почтительности, но с теплотой и дружелюбием, как своему; чувствовалось, что они искренно рады меня видеть. Это польстило моему тщеславию, я постыдно радовался тому, что их симпатия проявлялась по отношению ко мне, а не к Полю.

Поль подошел к длинному двухэтажному дому восемнадцатого века с крышей из покрытой лишайником красной черепицы и, открыв дверь, переступил порог квадратной обшарпанной комнаты с панелями на стенах и каменным полом; я за ним. Посреди комнаты стоял стол, заваленный книгами, скоросшивателями и бумагами, в углу — большая конторка. Когда мы вошли, из-за стола поднялся лысый человек в очках, со впалыми щеками, одетый в темный костюм.

— Bonjour, monsieur le comte,[90] — сказал он мне. — Значит, вам стало лучше?

Я понял, что Поль рассказал ему какую-то сказку о том, что я болен, или у меня похмелье, или и то и другое, и заметил, что улыбка у этого человека была боязливая, робкая, а не приветливая и сердечная, как у рабочих, и глаза за очками смотрят тревожно.

— А со мной ничего не было, — сказал я. — Я просто спал как убитый.

Поль засмеялся — невеселым презрительным смехом человека, которому вовсе не смешно.

— Да, наверно, приятно поваляться утром в постели, — сказал он, — мне это недоступно уже много лет, да и Жаку тоже, если на то пошло.

Тот сделал примирительный жест, глядя то на меня, то на Поля, не желая задеть ни одного из нас, затем сказал:

— Может быть, вы хотите обсудить что-нибудь наедине? Если так, я вас оставлю.

— Нет, — сказал Поль, — будущее фабрики касается вас не меньше, чем нашей семьи. Я, как и вы, хочу услышать, чего Жан добился в Париже.

Они смотрели на меня, я — на них. Затем я подошел к стулу у конторки, сел и вынул сигарету из лежащей там пачки.

— Что именно вы хотели бы знать? — спросил я, наклонившись, чтобы прикурить; это помогло мне скрыть от них лицо — я боялся, как бы оно не выдало мои сомнения в том, какого ответа от меня ждут.

— О, Mon Dieu…[91] — сказал Поль в отчаянии, точно мой осторожный, уклончивый ответ был последней каплей, переполнившей чашу терпения. — Нас всех интересует только один вопрос: закрываем мы фабрику или нет.

Кто-то — кажется, мать? — говорил что-то насчет контракта. Поездка в Париж была связана с этим контрактом. С каким-то Корвале. Жан де Ге должен был его заключить. Этого они все ждали. Что ж, прекрасно, они его получат.

— Если ты хочешь спросить, удалось ли мне возобновить контракт с Корвале, отвечаю: да, — сказал я.

Они глядели на меня во все глаза. Жак крикнул «Браво!», но Поль прервал его:

— На каких условиях, с какими поправками? — спросил он.

— На наших. Без всяких оговорок.

— Ты хочешь сказать, что они будут брать наш товар на прежних условиях, несмотря на более низкие цены, которые они платят другим фирмам?

— Я их уломал.

— Сколько раз вы встречались?

— Несколько.

— Но как ты можешь это объяснить? Зачем тогда все эти письма? Что они хотели — взять нас на пушку? Заставить понизить цену — или что?

— Не могу сказать.

— Значит, ты уехал из Парижа вполне довольный переговорами и мы можем продолжать работать по крайней мере еще полгода?

— Вроде бы так.

— Не могу этого понять. Тебе удалось добиться того, что я полагал невозможным. Прими мои поздравления.

Он взял с конторки сигареты, протянул Жаку, закурил сам. Они принялись что-то обсуждать, не обращая на меня внимания, а я повернулся на вращающемся кресле к окну, спрашивая себя, о чем все-таки у нас шла речь. Возможно, через минуту они опять начнут задавать мне вопросы, не имеющие для меня никакого смысла, и моя полная безграмотность в стекольном деле тут же меня изобличит, но пока… пока — что?

Я посмотрел в окно и увидел заросший фруктовый сад, золотой от солнца, яблони, густо усыпанные яблоками, под грузом которых ветви клонились до самой земли. На лугу за садом паслась старая-престарая лошадь с длинной белой гривой. В огороде мотыжила землю какая-то женщина в черном переднике и серой шали, в сабо на ногах; в разрыхленной ею земле клевали что-то куры. Глядя на эту мирную, идиллическую картину, обрамленную перекладинами оконного переплета, я представил, что передо мной гравюра или офорт, и пожелал и дальше быть сторонним наблюдателем, а не участником событий, путником, сидящим в поезде у окна и смотрящим, как проносится мимо белый свет. Однако раньше я именно на то и сетовал, что не участвую в общей жизни, не знаю здешних обычаев, не связан с людьми.

— У тебя контракт с собой? — спросил Поль.

— Нет, — ответил я. — Они его вышлют.

Женщина с мотыгой подняла голову и посмотрела на окно. Она была крупная, пожилая, с широкими бедрами и загорелым морщинистым крестьянским лицом; взгляд ее был подозрительный, настороженный, но, заметив меня, она улыбнулась и, бросив мотыгу, тяжело зашагала к дому.

— Я думаю, господин Поль, можно объявить всем, что мы не закрываемся, — сказал Жак. — Я, естественно, никому ничего не говорил, но вы и сами знаете, как разносятся слухи. Всю прошлую неделю рабочие гадали, чем все кончится…

— Еще бы мне не знать! — сказал Поль. — Атмосфера была невыносимая. Да, сообщите новость, как только сочтете нужным.

Женщина тем временем подошла к самому окну, и Поль, только сейчас заметив ее, сказал:

— А вот и Жюли, и, как всегда, ушки на макушке. Хорошие ли новости, плохие, ей надо первой растрезвонить о них.

Он высунулся из окна:

— Господин Жан добился в Париже успеха. И не делайте вида, будто не понимаете, о чем я говорю.

Лицо женщины расплылось в широкой улыбке. Протянув руку, она сорвала с лозы на стене большую гроздь винограда и королевским жестом подала ее мне.

— Угощайтесь, — сказала она, — специально для вас растила, господин граф. Ешьте сразу, пока не сошел налет. Значит, все в порядке?

— Все в порядке, — подтвердил Поль; он внезапно оттаял, стал больше похож на человека.

— Я так и думала, — сказала женщина. — Нужно быть с головой, чтобы задать им жару. Да и кто они такие, хотела бы я знать! Считают, раз они известны в Париже, так могут диктовать нам. Их давно пора было проучить. Надеюсь, вы усовестили их, господин Жан?

В ней была надежность Гастона, его сила, то же пламя преданности в глазах, но если те, кому она отдала свою любовь, не оправдают ее ожиданий, она не задумается им об этом сказать. Я перевел взгляд с ее доброго загорелого морщинистого лица на поникшие под плодами ветви яблонь, на пасущуюся лошадь и на опушку леса за полями.

— Значит, тонка будет реветь, трубы дымить и стекло покрывать пылью пол моей сторожки, и целых полгода можно не думать о том, что нас ждет впереди, — сказала она. — Вы не забудете зайти к нам, господин граф, перемолвиться словечком с Андре? Вы, само собой, слышали, что с ним приключилось?

Я вспомнил разговор насчет раненого рабочего.

— Да, — сказал я, — зайду попозже, — и отвел взгляд от ее преданных, ко любопытных глаз.

Она снова вернулась к своим грядкам, распугав по пути кур, которые били крыльями у ее ног, а я, отвернувшись от окна, увидел, что Поль вешает на плечики пиджак и надевает рабочий халат.

— За то время, что тебя не было, — сказал он, — почта пришла совсем небольшая. Все лежит здесь, на конторке. Жак тебе покажет.

Он раскрыл дверь, через которую мы вошли, и вышел, а я остался наедине с Жаком и кучкой конвертов. Я распечатывал их один за другим; там в основном были счета и требования от разных фирм перевести деньги за поставленные товары, затем запрос от подрядчика по перевозке и накладная с железной дороги. Я просматривал их от первой до последней и все больше убеждался, что ничего гам не понимаю. От меня ожидались какие-то действия, какие-то указания, я должен был что-то писать или диктовать, но для меня эта беспорядочная куча цифр ничего не значила, я был беспомощен, как ребенок, внезапно брошенный во взрослый мир.

Как ни странно, единственным выходом было сказать правду. Я отодвинул бумаги в сторону и спросил:

— Зачем это мне? Что вы хотите, чтобы я сделал?

Еще одна странность: Жак улыбнулся; казалось, после того как Поль ушел и мы остались вдвоем, он почувствовал себя свободней и ответил:

— Вам вовсе не обязательно этим заниматься, господин граф, раз контракт возобновлен. Тут повседневные дела, я и сам управлюсь.

Я встал из-за конторки, подошел к двери и, стоя на пороге, стал смотреть на низкие строения напротив, на ходивших взад-вперед рабочих, на выезжавший из ворот грузовик, на ферму — дом и хозяйственные постройки в каких-нибудь пятидесяти ярдах от плавильни: приятное, хотя и не совсем уместное соседство. Во дворе фермы важно вышагивали гуси, женщина развешивала на веревках белье, и мычание коров за забором перемежалось металлическим лязгом, долетавшим оттуда, где была плавильная печь. Из высоких труб вырывались клубы дыма, старый колокол на рифленой железной крыше в заплатах вдруг запылал под солнцем, а у входа две гипсовые фигуры — Мадонна с младенцем и святой Жозеф воздевали руки, благословляя здешнюю небольшую общину, всех, кто тут работал и жил. Судя по возрасту зданий и всей атмосфере, община эта существовала и сто, и двести, и триста лет назад, и ни война, ни революция ничего здесь не изменили. Фабрика оставалась на ходу, потому что семья де Ге и рабочие верили в свое дело, потому что они хотели видеть здесь все таким, как оно есть. Небольшая патриархальная стекольная фабричка была органичной частью этих мест, как ферма, как поля, как лес, как старые-престарые яблони, и погубить ее было все равно что выдернуть из земли корни живого растения.

Я посмотрел через плечо на Жака, сидевшего за конторкой, и сказал:

— Сколько времени такая вот фабрика может конкурировать с большими фирмами, у которых есть современное оборудование и деньги, чтобы хорошо платить рабочим?

Он поднял голову от бумаг, в которых я не мог разобраться, глаза испуганно заморгали за линзами очков.

— Это зависит от вас, господин граф. Мы все знаем, что долго нам не продержаться. Фабрика не приносит дохода и из забавы богатого человека превратилась в обузу. Если вы идете на то, чтобы терять деньги, это ваше дело. Только…

— Только — что?

— Вы бы не несли сейчас такие убытки, если бы раньше взяли на себя немного больше труда позаботиться о том, что вам принадлежит. Простите меня за прямоту. Не мое дело это вам говорить. Как бы вам объяснить, господин граф… Фабрика похожа на семью, на домашний очаг. Кто-то должен ее возглавлять, быть ее стержнем, ее основой, и, в зависимости от того, кто встанет во главе, она процветает или приходит в упадок. Как вы знаете, я никогда не работал на вашего отца, я приехал сюда позднее, но его очень уважали, он был справедливый человек, и господин Дюваль был таким же. Если бы он не погиб, он жил бы с семьей в этом доме и рабочие чувствовали бы, что у фабрики есть будущее. Он понимал рабочих, он бы сумел приспособиться к изменившейся ситуации, но так, как обстоят дела сейчас…

Он поглядел на меня извиняющимся взглядом, не в силах продолжать.

— Кого вы обвиняете — меня или моего брата? — спросил я.

— Господин граф, я никого не обвиняю. Обстоятельства сложились против нас всех. У господина Поля очень сильное чувство долга, и с самого конца войны он целиком посвятил себя фабрике, но нельзя закрывать глаза на то, что все это время он вел борьбу против издержек и заработной платы, заведомо обреченную на провал, и вы знаете не хуже меня, что с рабочими он не ладит и порой это сильно затрудняет дело.

Я подумал, как незавидно положение Жака. Буфер, посредник, он с утра до ночи трудится не покладая рук, на его плечах лежит все самое неприятное: проверка заказов, переговоры с кредиторами, попытки сохранить хоть какой-то баланс; последняя опора и поддержка приходящей в упадок фабрики, он, возможно, к тому же мишень проклятий и хозяев, и рабочих.

— А как насчет меня? — спросил я. — Выкладывайте по-честному. Вы же на самом деле думаете, что провалил дело я.

Он улыбнулся снисходительной, мягкой улыбкой и протестующе пожал плечами, красноречиво сказав о своих чувствах без всяких слов.

— Господин граф, — проговорил он, — здесь все вас любят… никто никогда и словечка не вымолвит против вас. Но вас ничто здесь не интересует, вот и все. Вам неважно — пусть фабрика хоть завтра развалится на части. Во всяком случае, я полагал так до сегодняшнего дня. Все мы думали, что вы поехали в Париж развлечься, а оказалось… — Он взмахнул руками. — Вы, как выразился господин Поль, добились невозможного.

Я перевел с него глаза на открытую дверь и увидел, что Жюли опять, тяжело ступая, идет по двору к сторожке, рабочие со смехом окликают ее, а она весело кричит что-то в ответ, перекидываясь с ними шутками.

— Вы не обиделись на меня, господин граф, за то, что я сказал? — спросил Жак с трогательным смирением.

— Нет, — ответил я. — Нет, я вам благодарен.

Я вышел из конторы и подошел к плавильне.

Внутри, возле печи, люди работали полуголые из-за жары. Повсюду вокруг меня были чаны и бочки, брусья и соединительные трубы; стоял страшный шум и лязг; откуда-то доносился непривычный, резкий, но довольно приятный запах. Когда я подошел поближе, рабочие расступились, улыбаясь мне той же радушной, дружелюбной улыбкой, что раньше: снисходительно, ободряюще — так улыбаются ребенку, если ему вздумалось позабавиться; ведь чем бы он ни занялся, это будет всего лишь игра.

Я пробыл там недолго и снова вышел на свежий воздух, затем подошел к другим, меньшим строениям. Здесь рабочие в комбинезонах были заняты более тонким делом. Я держал в руках голубые, зеленые и желтые обломки отбракованного стекла, казавшегося мне безупречным, флаконы и бутылочки разной формы и размера. Оттуда я направился к помещениям, где шла сортировка и упаковка готовых изделий и лежали партии товаров, готовых к отправке, и ни разу нигде я не видел, чтобы люди работали равнодушно, автоматически, как обычно бывает на фабриках. Видел я другое: небольшое предприятие, где рабочие разделяют интересы хозяев и смотрят на свой труд как на личное право и личную обязанность, и это не меняется с течением времени, так было, есть и будет.

— Развлекаетесь, господин Жан?

Я поднял глаза от стакана, который держал в руках, — передо мной было широкое улыбающееся лицо Жюли, женщины из сторожки.

— Можете назвать это и так, если хотите, — сказал я.

— Оставьте серьезную работу господину Полю, — продолжала она. — Такая его доля. Ну как, пойдете повидать Андре?

И двинулась вперед через ворота по песчаной дороге мимо домиков, где жили рабочие. Они были выкрашены в желтый цвет, как и контора на территории фабрики, с такими же пятнистыми черепичными крышами и слуховыми окнами; их окружали садики, огороженные поломанными заборами. Жюли ввела меня в дверь третьего домика, состоявшего из одной-единственной комнаты — вместе гостиной, кухни и, очевидно, спальни, так как перед очагом на постели со сбитыми простынями лежал мужчина, а в углу играл ломаным грузовиком ясноглазый мальчуган примерно того же возраста, что Мари-Ноэль.

— Ну-ка посмотри, кто к нам пришел, — сказала Жюли. — Сам господин граф. Сядь-ка повыше и покажи, что ты еще жив.

Мужчина улыбнулся. Он был бледным, с ввалившимися глазами, и я увидел, что от шеи до пояса его обматывают бинты.

— Как вы себя чувствуете? — спросил я. — Что случилось?

Жюли, бранившая мальчика за то, что он не встал, когда мы вошли, обернулась к нам.

— Что случилось? — повторила она. — Он чуть не прожег себе бок, вот что. И это называется современное оборудование, современные печи! Да кому они такие нужны?! Садитесь, господин Жан. — Она скинула кошку с единственного кресла, обмахнула его передником. — Ты что, язык проглотил? — спросила она мужчину, но тот слишком плохо себя чувствовал, чтобы говорить. — Господин граф вернулся из Парижа — повеселился там на славу — и сразу пришел к тебе, а ты даже улыбнуться ему не можешь. Смотри, еще обидится и уедет обратно… Подождите, я сварю кофе.

Она наклонилась над очагом и помешала огонь согнутой кочергой.

— Сколько вам придется пролежать в постели? — спросил я мужчину.

— Они мне не говорят, господин граф, — ответил он, нерешительно поглядывая на Жюли, — но, боюсь, пройдет немало времени, пока я приду в форму и смогу опять работать.

— Все в порядке, — сказала Жюли, — господин Жан все прекрасно понимает. Незачем тревожиться. Он последит, чтобы тебе выплатили что положено и компенсацию за увечье тоже. Да и никто не останется без работы, да, господин Жан? Мы снова можем свободно вздохнуть. Эти акулы в Париже не настолько глупы, чтобы ответить нам отказом. Ну-ка, ну-ка, пейте кофе, господин Жан. Я знаю, вы любите много сахара. Всегда любили.

Она достала из шкафчика пакет с рафинадом, и, заметив это, мальчик подошел к ней и, назвав grand-mere,[92] стал клянчить один кусочек.

— Убирайся! — закричала она. — Как ты себя ведешь?! Ах, с тех пор как ушла твоя мама, с тобой нет никакого сладу. — И мне — громким шепотом, которого мальчик не мог не слышать: — Беда в том, уж очень он, бедняжка, по ней скучает. И Андре болен, приходится мне баловать его. Ну что же вы, пейте кофе. Подбавит румянца вашему бледному городскому лицу.

Румянец-то нужен был лежащему в постели Андре, а не мне, и кофе тоже, но Жюли ничего не предложила ему; глядя по сторонам, я заметил, что со стен валится штукатурка, а на потолке — большое сырое пятно, которое станет еще больше после первого же дождя. Зоркие карие глаза Жюли сразу углядели, куда я смотрю.

— Что я могу сделать? — сказала она. — Постараюсь найти минутку и подправить это место. Я уж и не припомню, когда в наших домах был ремонт, но что толку приходить к вам с жалобами. Мы знаем, что у вас самого нет денег, как и у всех нас, а забот хватает. Возможно, через год, два… Как поживают все в замке? Как чувствует себя госпожа графиня?

— Не очень хорошо, — сказал я.

— Что поделать, мы все не становимся моложе. Как-нибудь зайду ее повидать, если смогу вырваться. А госпожа Жан? Когда она ждет?..

— Не могу сказать точно. По-моему, довольно скоро.

— Если родится здоровенький мальчик, все будет по-иному. Была бы я не такая старуха, пришла бы нянчить его, напомнило бы мне прежние дни. Хорошее было время, господин Жан. Люди изменились, никто больше не хочет работать. Если бы не работа, я бы умерла. Знаете, почему плохо госпоже графине? Ей нечего делать. Пейте кофе. Положите еще сахару. Один кусочек.

Я видел, что измученные глаза Андре прикованы к моей чашке, глаза мальчика — тоже, знал, что оба они хотят сладкого кофе, но ни тот, ни другой не получат, и не потому, что Жюли скупится, а потому, что ни кофе, ни сахара просто не хватило бы на всех. А не хватило бы, так как не на что было купить хоть небольшой запас. Андре зарабатывал для этого на фабрике недостаточно денег, а фабрика принадлежала Жану де Ге, которому было наплевать, если она хоть завтра закроется навсегда. Я поставил чашку с блюдцем обратно на плиту.

— Спасибо, Жюли, — сказал я, — я чувствую себя куда бодрей.

Я встал, и, поскольку визит прошел по ритуалу и закончился надлежащим образом, она без протестов проводила меня до двери.

— Андре больше не сможет работать, — сказала она, когда мы вышли наружу. — Вы, конечно, и сами это увидели. Ему-то это говорить ни к чему, только разволнуется. Ничего не поделаешь, такова жизнь. Хорошо еще, что я моту за ним присматривать. Передайте привет госпоже графине. Я срежу ей несколько гроздей винограда, она раньше очень любила его… После вас, господин граф.

Но я не пошел с ней обратно под предлогом, что мне надо взять что-то в машине, и смотрел, как она пересекает ухабистый двор, проходит мимо груд стеклянных отбросов, давит в пыль тяжелыми сабо мелкие осколки и сливается наконец с серыми от дождей и времени стенами фабричных зданий, — ее спокойная крепкая фигура в черной шали и черном переднике как нельзя лучше вписывалась в окружающую обстановку. Когда она исчезла в запущенном садике позади конторы, я залез в «рено» и повел машину обратно по идущей вверх лесной дороге тем путем, которым приехал сюда. Километра через четыре на запад, перед развилкой, я остановился у обочины, закурил сигарету, вышел и посмотрел на панораму внизу.

Позади на лесной прогалине пряталась покинутая мной небольшая община рабочих со стекольной фабрики, а спереди, за опушкой леса, до самого горизонта простирались поля и луга, виднелись разбросанные там и сям фермы, а еще дальше — деревушки, увенчанные каждая церковным шпилем, а за ними опять поля и леса. Прямо у моих ног была деревня Сен-Жиль, торчал шпиль ее церкви, но замок скрывался за гущей деревьев. Видны были только ферма — желтые строения казались еще ярче под осенним солнцем — и крепостные стены — светлая полоса на темном фоне.

О, если бы я мог смотреть на все это со стороны бесстрастными глазами! Утреннее настроение почему-то испортилось, мне стало грустно, детская игра в «тайного агента» больше не казалась забавной, она обернулась другой стороной — кинутый мной бумеранг мне же нанес удар. Чувство собственной мощи, ликование, что мне удалось провести ничего не подозревавших людей, претворилось в стыд. Мне хотелось, чтобы Жан де Ге оказался на деле другим. Было неприятно на каждом шагу обнаруживать, что он пустое место. Возможно, достанься мне роль человека хорошего, это вдохнуло бы в меня новую жизнь, я старался бы стать его достойным, другое обличье послужило бы к этому стимулом. Но оказалось, что я сменил свою жалкую персону на такое же ничтожество. И Жан де Ге имел огромное преимущество передо мной: ему все было безразлично. Или все-таки нет? Поэтому он и исчез?

Я продолжал смотреть на тихую, уединенную деревушку, заметил стадо черно-белых коров, бредущих мимо церкви, а позади пастушонка, и тут за спиной у меня раздался голос. Обернувшись, я увидел улыбающееся лицо старого кюре; он ехал — подумать только! — на трехколесном велосипеде, из-под длинной, подтянутой кверху сутаны виднелись черныесапожки на пуговицах. Странный и трогательный вид, умиляющий своей комичностью.

— Приятно постоять на солнышке? — окликнул меня кюре.

Мне вдруг захотелось открыться ему. Я подошел к велосипеду, положил руки на руль и сказал:

— Святой отец. У меня тяжело на душе. Я прожил последние сутки во лжи.

Лицо его сочувственно сморщилось, но из-за кивающей без конца головы он был так похож на китайского болванчика в витрине посудной лавки, что не успел я вымолвить эти слова, как разуверился в его помощи. Что он может сделать, спросил я себя, здесь, на вершине холма, сидя на детском велосипеде, для человека, погрязшего в трясине притворства и обмана?

— Когда вы в последний раз исповедовались, сын мой? — спросил он; это напомнило мне школьные дни, когда, задав похожий вопрос, старшая сестра давала мне порцию слабительного.

— Не знаю, — ответил я, — не помню.

Продолжая кивать — из сочувствия и потому, что не кивать он не мог, — он сказал:

— Сын мой, зайдите ко мне попозже вечером.

Я получил тот ответ, какого заслуживал, но что в нем было пользы? Попозже будет поздно. Ответ был мне нужен сейчас и здесь, у развилки дороги. Я хотел, чтобы мне сказали, имею ли я право уехать и оставить обитателей замка справляться с жизнью своими силами или нет.

— Что бы вы обо мне подумали, — спросил я, — если бы я покинул Сен-Жиль, скрылся, исчез и не вернулся обратно?

На его старом, розовом, как у младенца, лице вновь появилась улыбка; он потрепал меня по плечу.

— Вы никогда так не поступите, — сказал он. — Слишком много людей от вас зависит. Вы думаете, я бы вас осудил? Нет. Не мое дело клеймить позором. Я продолжал бы молиться за вас, как молился всегда. Полно, хватит болтать чепуху. Помните: если у вас хандра, если дух ваш в смятении, это хороший признак. Это значит, что bon Dieu[93] где-то рядом. Идите кончайте свою сигарету на солнышке и подумайте о Нем.

Он помахал мне рукой и тронулся с места, зацепив педалью сутану; я видел, как он съезжает со склона свободным ходом, как наслаждается своей коротенькой прогулкой. Вот он свернул в деревню, объехал стадо, остановился у церкви и, прислонив велосипед к стене, исчез в дверях. Я докурил сигарету, залез в машину и направился следом за ним; пересек деревню и подъехал по мосту ко входу в замок. Заметив Гастона у стены неподалеку от служб, я крикнул ему, чтобы он отвел машину обратно на фабрику для Поля. Затем вошел в дом, поднялся по лестнице в гардеробную и нашел на столе пачку писем, которую уже видел в кармане чемодана.

Среди них было письмо с печатным адресом и названием фирмы Корвале на обратной стороне конверта. Я прочитал его от корки до корки, все оказалось именно так, как я опасался. Там говорилось, что они весьма сожалеют о своем неблагоприятном для нас решении, в особенности учитывая наши многолетние связи и последнюю личную встречу, однако по здравом размышлении, рассмотрев все «за» и «против», они не находят возможности возобновить наш контракт.

Глава 9

Меня в настоящий момент не волновала судьба Жана или кого-нибудь из членов семьи здесь, в замке; судя по всему, они были готовы к худшему и не так с облегчением, как с удивлением увидели, что пока еще не идут ко дну. Они смогут и дальше жить на доходы с земель или на капитал, полученный по наследству; конечно, замок будет ветшать, все вокруг приходить в запустение, сами они постареют, будут вечно всем недовольны, станут винить весь мир за то, что с ними случилось. Ну и пусть. Меня волновали прежде всего рабочие, которых я видел сегодня на фабрике: полуодетые, они обливались потом у плавильных печей или в отдельных мастерских умело выполняли каждый свою задачу. В особенности тревожили меня лежащий в постели Андре с обожженным забинтованным боком и Жюли, угостившая меня кофе с сахаром из своих жалких запасов. Мне было не все равно, как они на меня посмотрят, когда я вернусь на фабрику и они узнают, что новости вовсе не хорошие, а плохие, что я им лгал, контракт с Корвале не возобновлен; я больше не увижу их дружелюбных, доверчивых улыбок, говорящих, что они рады мне; они и смотреть на меня не станут, отведут глаза, даже не сочтут нужным выразить свое презрение, а когда Жак объяснит им, что произошло недоразумение и, к сожалению, при создавшихся обстоятельствах господин граф не имеет возможности вести дело себе в убыток, у них появится — в меньшей степени, ведь физически у них ничего не болит — тот же погасший, безжизненный взгляд, что у Андре, то же отсутствующее выражение. На них обрушится удар, который сами они отвести не в силах, но господин граф мог бы его предотвратить, если бы заглядывал вперед, если бы это его волновало. Они проводят нас глазами, когда мы с Полем сядем в машину и уедем в замок, а затем — печь потушена, машины остановлены, груды флакончиков и пузырьков так и не отправлены в Париж — они вернутся в свои домики на песчаной дороге, домики с облупленными стенами и пятнами сырости на потолке, и скажут друг другу: «Ему все равно, но с нами-то как? Что будет теперь с нами?»

Самой большой загадкой было, почему я принимал это так близко к сердцу. Преданность в глазах Жюли, слепое доверие в глазах Андре, чувство, близкое к восхищению, сменившее враждебность в глазах Поля и Жака, дружелюбие и радушие в глазах рабочих — все это предназначалось не мне, а Жану де Ге. Значит, завтрашнее разочарование и презрение тоже уготованы ему и не могут затронуть мое «я». Человек, который разгуливает в одежде другого, демонстрирует черты его лица, цвет волос и глаз и замашки, не отвечает за него, он просто оболочка, фасад, так же мало похожий на подлинник, как чехол скрипки на укрытый в нем инструмент. При чем тут мои чувства? Я не был так слеп, чтобы хоть на секунду вообразить, будто симпатия ко мне объяснялась какими-то внутренними моими качествами, которые неожиданно прорвались наружу и вызвали в них отклик: их улыбки сияли для Жана де Ге, для него одного, как ни мало он был их достоин. Выходит, я хотел оградить от унижения самого Жана де Ге? Да. Я не мог ронять его в их глазах. Этого человека, не стоящего спасения, надо было избавить от позора. Почему? Потому, что он похож на меня?

Я сидел в гардеробной, глядя на вежливое, но недвусмысленное письмо от Корвале, и спрашивал себя о том, какие мысли проносились в голове Жана де Ге, когда он клал его в кармашек чемодана. Передо мной стоял выбор: или сказать Полю, как только он вернется, что я солгал и контракт расторгнут, или оставить его в заблуждении. Первое повлечет за собой взаимные упреки, необходимость признаться во лжи перед рабочими и немедленную ликвидацию фабрики — то самое, насколько я понял, что так или иначе случилось бы, если бы Жан де Ге вернулся домой. Второе приведет к еще большей неразберихе: производству и отправке в Париж продукции, которую никто не заказывал, и телефонным звонкам от служащих Корвале, удивленно требующих объяснения, почему туда прибыла еще одна партия наших изделий.

По теперешнему контракту у нас в запасе было еще несколько дней… или недель? Я не знал. Даже если бы передо мной лежали сведения и цифры, вряд ли я в них разобрался бы. Я ничего не понимал в коммерции. Я был связан деловыми отношениями лишь с академическими учреждениями, которые платили мне скромное жалованье, да с теми издателями, которые публиковали мои статьи и лекции. Как, спрашивал я себя, поступил бы владелец стекольной фабрики, если он хочет связаться с фирмой, покупающей его товар? Без сомнения, если дело не терпит отлагательства, он позвонил бы им из конторы. Но я был не в конторе. Я был в гардеробной замка в глуши Франции и даже не знал, где тут телефон.

Я сунул письмо Корвале во внутренний карман куртки и спустился вниз. Было около четырех часов дня. По пути мне никто не попался навстречу. Стояла тишина. Все отдыхали. В воздухе все еще держались запахи пищи; они доносились из кухни, куда я пока не проник, говоря о том, что какие-то частицы снеди с вымытой уже посуды пристали к стенам и низкому потолку, а на смену съеденному уже готовы новые овощи, только что из земли, ждущие, когда их ополоснут и вытрут для вечерней трапезы. Я рискнул подойти к полуоткрытой двери в гостиную, прислушался и, ничего не услышав, переступил порог. В комнате не было никого, кроме Франсуазы, спящей на диване. Я прокрался обратно и вернулся в холл. Рене, без сомнения, была наверху; что она делала — лежала, желая успокоить мигрень, или примеряла мой воздушный подарок, — я не знал и не желал знать. Мари-Ноэль, вынужденная моей внезапной поездкой на фабрику заниматься с Бланш, возможно, была сейчас в ее голой, мрачной спальне, несмотря на то что снаружи светило солнце, заливая лучами голубятню и качели. Я нашел телефонный аппарат в темной нише между макинтошами — худшее место трудно было себе представить, да и сам аппарат оказался допотопным: микрофон был приделан к стене, а трубка висела сбоку. Над ним на такой высоте, что глаз не мог его не увидеть, висело прикрепленное кнопками изображение двух обезглавленных мучеников, чью текущую ручьем кровь лизали алчные псы, — еще одно свидетельство заботы Бланш о наших душах.

Я снял трубку с рычага и стал ждать; через минуту раздалось жужжание и гнусавый голос пропел: «l'écoute».[94] Я не удивился, когда, неловко листая телефонную книгу, обнаружил, что мой номер «Сен-Жиль, 2». С тех пор как поставили аппарат, здесь, должно быть, ничего не изменилось. Я попросил соединить меня с Парижем, дав номер, напечатанный на письме от Корвале. Скорчившись в своей темной норе, я стал считать минуты; казалось, прошла целая вечность. Когда мне наконец сообщили, что контора Корвале на линии, мне послышались на лестнице чьи-то шаги, и я в панике уронил и письмо, и трубку. Со станции повторили вызов — в болтающейся трубке бубнил монотонный речитатив; схватив письмо, чтобы разобрать размашистую подпись внизу бумаги, я пробормотал в микрофон, чтобы позвали господина Мерсье. «Кто его просит?» — донесся вопрос. «Граф де Ге», — ответил я. И внезапно — теперь, когда меня никто не видел, — мой обман показался мне еще чудовищней. Меня попросили подождать, и через несколько секунд господин Мерсье объявил, что он к моим услугам.

— Господин Мерсье, — сказал я, — тысяча извинений за то, что я побеспокоил вас без предупреждения, а также за то, что столь неучтиво не подтвердил получение вашего письма. Я был вынужден внезапно уехать из-за болезни одного из моих домашних, не то непременно еще раз посетил бы вас, чтобы окончательно договориться по одному или двум вопросам, которые остались неясными. Я уже повидался с братом, мы обсудили с ним все пункты и готовы понизить цену согласно вашим требованиям.

После некоторого молчания на другом конце линии вежливый, но крайне удивленный голос сказал:

— Но, господин граф, на прошлой неделе мы с вами обговорили все до мельчайших подробностей. Вы выложили свои карты на стол, за что мы вам благодарны. Вы хотите сказать, что готовы вновь вступить в переговоры с нашей фирмой?

— Именно, — подтвердил я. — Мы с братом готовы пойти на любые жертвы, лишь бы не закрывать фабрику и не выбрасывать на улицу рабочих.

Снова молчание. Затем:

— Простите меня, господин граф, но это прямо противоположно тому, что вы сами дали нам понять.

— Не спорю, — сказал я, — но, честно говоря, я действовал, не посоветовавшись с семьей. Вы же знаете, фабрика — наше фамильное дело.

— Само собой разумеется, господин граф. Именно поэтому мы всегда учитывали и ваши интересы. Мы весьма сожалели о том, что были вынуждены пересмотреть контракт, а в особенности о том, что вам придется закрыть фабрику, если мы не сможем договориться, как это, увы, и оказалось. Но ведь вы сказали, если я не ошибаюсь, что вас лично это мало трогает, фабрика — удовольствие, которое вам не по средствам.

Ровный, невозмутимый голос продолжал журчать, и я представил себе говорящего и Жана де Ге лицом к лицу в кожаных креслах: они угощают друг друга сигаретами, пожимают равнодушно плечами и не успевают закончить беседу, как выбрасывают ее из головы. Ну, не забавно ли — я, чужак, делаю из себя посмешище, сражаясь за безнадежное дело потому только, что не хочу, чтобы горстка рабочих, пожилая крестьянка и ее искалеченный сын презирали своего хозяина, а он и не заметил бы этого, а если бы и заметил, не придал бы значения.

— Все, что вы говорите, — сказал я, — абсолютно верно. Речь идет только о том, что я передумал, изменил свое решение. Я пойду на любые оговорки, лишь бы фабрика продолжала работать. Издержки — моя забота. Я прошу возобновить контракт на ваших условиях, не важно, какие они.

Более длительное молчание, затем быстро:

— Вы сами понимаете, господин граф, как мы были огорчены, когда пришлось оборвать деловые связи с вами и вашей семьей, но мы не видели другого выхода. Однако, если вы готовы пойти нам навстречу в отношении цен — естественно, решить этот вопрос экспромтом, по телефону, невозможно, — я посоветуюсь со своими коллегами-директорами. Возможно, конечный результат удовлетворит обе стороны.

Неуверенность, прозвучавшая в его голосе, подтвердила собственные мои опасения. От меня ждут письма, после чего будет заключен новый контракт согласно новым условиям. Мы обменялись любезностями, раздался щелчок — Мерсье повесил трубку. Я протянул руку за своим платком — вернее, платком Жана де Ге — и вытер пот со лба; мало того что в норе между макинтошами было жарко — разговор потребовал таких усилий, что совершенно вымотал меня. Я связал себя обязательствами, не имея понятия, как их выполнить. Если цена, которую фирма Корвале платила нам за все эти флакончики, пузырьки и бутылочки, не покрывала издержек производства и заработной платы рабочим — как, видимо, и было, иначе нельзя объяснить практическое положение дел, — должен быть найден другой источник денег… И тут я услышал чье-то дыхание в трубке, которую все еще бессознательно держал у уха: кто-то подслушивал мой разговор по телефонному отводу — я почти не сомневался в этом — и теперь ждал, не узнает ли чего-нибудь еще. Я ничего не сказал и продолжал плотно прижимать трубку. Через несколько минут присоединилась центральная станция, меня спросили, переговорил ли я с Парижем, и, когда я ответил «да» и линия замерла, я вновь услышал чье-то дыхание, затем негромкий щелчок — тот, кто подслушивал мой разговор, повесил трубку. Тот, но кто? Где был второй аппарат? Я тоже повесил трубку и вышел в холл. Шаги, которые раздались на лестнице, когда меня соединили с Парижем, возможно, были плодом моей тревоги и воображения. Так или иначе, вниз никто не спустился, всюду была тишина. Но дыхание у самого уха я не вообразил. Я вышел на террасу — какое это теперь имело значение, заметят меня или нет? — и посмотрел на крышу здания, но увидел лишь основной телефонный провод, проведенный внутрь между башней и стеной. Высокие трубы башенки, даже головы горгулий, скрывали все остальные электрические и телефонные провода, если они и были, к тому же я был слишком невежествен в этих вопросах, чтобы догадаться, куда шел какой провод.

Я знал теперь, что в замке есть второй аппарат и кто-то меня подслушал, но это могло подождать. Гораздо важней и безотлагательней было выяснить финансовое положение Жана де Ге. В наполовину использованной чековой книжке, за которой я поднялся в гардеробную, были внесены какие-то загадочные цифры и буквы, но баланса я не нашел, и единственное, что я узнал и что могло мне пригодиться, было название его банка и адрес филиала в соседнем городке. Ни бюро, ни конторки здесь не было. Но ведь где-нибудь в замке должна быть комната, где его владелец пишет письма и держит деловые бумаги. Я вспомнил про библиотеку, в которой семья собралась перед ленчем. Я снова спустился в холл и прошел через столовую. Распахнув закрытые двери, я очутился в полумраке, так как ставни высоких окон в другом конце библиотеки были закрыты для защиты от солнца. Я распахнул их и увидел в углу то, что искал, — секретер. Он был заперт. Но связка ключей, а также мелочь, бумажник, чековая книжка и водительские права — личные вещи Жана де Ге, ни одну из которых мне не довелось пустить в ход до этой минуты, — были при мне с того времени, как я надел его костюм. Я попробовал ключи, и один подошел. То, что я занимаюсь взломом, не волновало меня. Я снова играл в «тайного агента», и кому я причинял этим вред?

Я откинул крышку, и взору предстал чудовищный хаос, как обычно в шкафах у большинства людей, — не сравнить с идеальным порядком в бумагах у меня дома, — битком набитые верхние ячейки, письма отдельно от конвертов, счета, квитанции — все вперемешку, сунуто как попало. С ящиками было не лучше. Заполненные до отказа книгами и документами, бумагами и фотографиями — здесь, без сомнения, заключалась не только история жизни владельца замка, но и летопись всего рода де Ге, — чуть приоткрывшись, они намертво застревали. Упорное нежелание пыльных ящиков расстаться со своим содержимым доводило меня до исступления. Поиски были тщетны. Как вор, который ищет жемчужное ожерелье и не может его найти, я был готов схватить что угодно, лишь бы удовлетворить неутоленное любопытство. Наконец на глаза мне попался красный кожаный переплет, это вполне мог быть гроссбух. Я с трудом вытащил его из упрямого ящика, но это была всего-навсего охотничья книга с бесконечными списками фазанов, куропаток и зайцев, убитых еще до войны. Я просунул руку в освободившееся место и нашарил сперва револьвер, а затем еще один, пахнувший плесенью фолиант; он оказался старомодным альбомом, полным выцветших, засунутых в прорези фотографий.

Банковские счета вылетели у меня из головы. Я не мог побороть желания хоть мельком взглянуть на прошлое моего двойника. На первой странице альбома был герб: голова охотничьей собаки на фоне дерева, а под гербом узким косым почерком было написано: «Мари де Ге». Я перевернул страницу и увидел молодую женщину лет двадцати пяти — без сомнения, графиня; на месте теперешней тяжелой нижней челюсти был округлый, хоть и решительный подбородок, на месте седой гривы — густые белокурые волосы, завитые щипцами; блузка с оборочками украшала покатые плечи, теперь сутулые, укутанные шалями; надень я платье с накладным бюстом и парик, чтобы участвовать в шарадах, эта фотография могла быть сделана с меня. Внизу стояла дата: 1914. Затем один за другим последовали все остальные члены семьи: Жан де Ге, отец, — вот в кого Поль, — но со щетинистыми усами и проницательным взглядом, снятый в ателье на чудовищном фоне из драпировок и искусственных цветов; оба, он и maman, вместе, взирающие с любовью и затаенной родительской гордостью на холеного и украшенного лентами младенца, судя по всему — Бланш. Затем пошли друзья и родственники старшего поколения, тут — дядюшка, там — тетушка, престарелый дедушка в коляске. Даты были написаны не всегда, и мне частенько приходилось гадать, в какое именно лето маленькие мальчик и девочка катались верхом на пони или какой зимой — возле голубятни, покрытой снегом; эта же пара в шарфах и рукавицах позировала перед объективом, обняв друг друга за шею. Брат и сестра всегда были вместе. Если один стоял с удочкой или ружьем, другая обязательно виднелась где-то рядом, и я с удивлением, даже какой-то брезгливостью, заметил, что эта вторая, скрывающаяся фигура, Бланш, была в детстве точной копией сегодняшней Мари-Ноэль — те же длинные ноги, худенькое тельце и коротко остриженные волосы. Меняться она начала лишь позднее, лет в пятнадцать, — овальное лицо удлинилось, взгляд стал более недоверчивый, более серьезный, и все равно я не мог узнать в этом задумчивом и несомненно привлекательном лице теперешнюю тонкогубую старую деву.

Молодой Жан серьезен не бывал никогда. На каждой карточке он смеялся, или стоял в смешной позе, или насмешливо смотрел на того, кто его снимал, и я подумал, как сильно отличались снимки Жана, хотя мы и были на одно лицо, от снимков мальчика с тревожным и тусклым взглядом — моих собственных детских фотографий. Поль нечасто появлялся в альбоме. Обычно он был не в фокусе — самая расплывчатая фигура в группе — или наклонялся завязать шнурок в ту секунду, когда щелкал затвор. Даже на самой четкой фотографии, засунутой между страницами, где все трое были сняты подростками, он был наполовину заслонен крепким плечом Жана, да и вообще вытеснен его победоносной улыбкой.

Я узнавал на групповых карточках то одну, то другую фигуру: вот кюре, худее, моложе, но с тем же ангельским лицом, а перевернув обратно страницы, там, где были детские снимки, я узнал Жюли с Полем на руках. На более поздних страницах альбома — чем дальше, тем чаще — стал появляться человек по имени Морис. Он был в группах рабочих стекольной фабрики и в замке, а на одной фотографии они с Жаном стояли вместе возле каменной статуи в парке. Внезапно снимки кончились. Оставались три или четыре пустые страницы. То ли Жан де Ге-старший умер, то ли началась война, то ли графине вдруг надоело фотографировать — трудно было сказать. Эпоха кончилась, цикл был завершен.

Я захлопнул альбом со странным ностальгическим чувством. Для меня, с головой ушедшего в изучение истории, привыкшего рыться в старых письмах, документах и прочих памятниках далекого прошлого, в этом взгляде украдкой на летопись современной мне семьи, семьи моего поколения, было что-то, непонятным образом трогающее сердце. Меня волновало не то, что красивая графиня с первых страниц альбома постарела и ее белокурые волосы стали седыми, а то, как именно она постарела: властные, уверенные глаза стали заискивающими, тревожными, гордый рот сделался алчным, округлые шея и плечи отяжелели, покрылись жиром. Меня волновало, что Бланш, такая грациозная и привлекательная в детстве, такая серьезная и пытливая в юности, изменилась до неузнаваемости, превратилась в грубую карикатуру на самое себя. Даже Поль, смазанный на всех снимках, укрывшийся за смеющимся Жаном или стоящий на одной ноге с краю группы, на глазах — упавшая прядь волос, вызывал умиление. А сейчас он неприятный, мрачный, все видит в черном свете и из апатии вышел лишь тогда, когда я ткнул его в больное место — видит Бог, не нарочно, — уличив в изъяне, которого он стыдился, и выставив в смешном виде.

Но тут покой, исходивший от этих картинок прошлого, был нарушен вторжением настоящего. Я услышал, как кто-то трогает ручку дверей в столовую, и только успел сунуть альбом обратно в ящик, как передо мной возникла Рене. Она, как и Франсуаза, отсутствовала на выцветших фотографиях. На их долю выпали уныние и мрак дальнейшей жизни в замке, однообразие и скука Сен-Жиля без прошлого очарования. Рене закрыла за собой дверь и теперь стояла, не сводя с меня глаз.

— Я слышала, как подъехала машина, — сказала она, — и подумала, вдруг Поль вернулся вместе с вами. Но Шарлотта — я встретила ее в коридоре — сказала, что вы приехали один. Франсуаза все еще отдыхает в гостиной, и я догадалась, что вы здесь. Вы не собираетесь попросить прощения?

Неужели мне опять слушать укоры за эти злосчастные подарки? Безусловно, на ее взгляд, я их заслужил. Я вздохнул и пожал плечами.

— Я уже извинился перед Полем, — сказал я. — Не хватит ли?

Напряженное тело, дрожащие руки — все выдавало затаенное волнение, а взгляд, которым она смотрела на меня, озадаченный и вместе с тем исступленный, раздражал и тревожил одновременно; я тут же посочувствовал Полю, которому, без сомнения, приходилось больше всех страдать от ее настроений.

— Зачем вы это сделали? — спросила она. — Все и так непросто, зачем еще вызывать у них подозрения, а главное — причинять боль Полю? Или вы устроили это нарочно, чтобы и меня поставить в глупое положение?

— Послушайте, — сказал я, — я выпил лишнего в Ле-Мане и напрочь забыл, что в каком пакете. Я вообще думал, там книги.

— И вы ждете, что я этому поверю? — сказала она. — Когда вы давали подарок Франсуазе, вы не ошиблись. Кстати, сколько он стоил? Или вы не платили?

Завидовать тому, что муж подарил подарок жене! Что может быть противней? Я был рад, что медальон с миниатюрой достался Франсуазе, а не Рене.

— Я привез Франсуазе то, что, я знал, она оценит, — сказал я. — Если вы разочарованы своим подарком, мне очень жаль. Отдайте его Жермене, мне абсолютно безразлично, что вы сделаете с ним.

Можно было подумать, что я ее ударил. Лицо женщины залилось краской, и, не сводя с меня глаз, она отошла от двери и медленно направилась к секретеру; я уже запер его и спрятал ключи. И прежде, чем я догадался, что она хочет сделать, Рене обвила меня руками и прижалась щекой к щеке. Я стоял как деревянный, как третьестепенный актер на провинциальной сцене.

— В чем дело? — спросила она. — Что с вами стало? Почему вы так изменились? Боитесь, что про нашу связь узнают?

Вот оно что! Возможно, мне следовало и самому догадаться, но ее слова поразили меня как гром с ясного неба и привели в смятение. Я не хотел ее целовать, цепляющиеся за меня руки вызывали отвращение, слишком жадно ищущий меня рот охлаждал, а не разжигал ответный пыл. Чем бы Жан де Ге ни занимался здесь со скуки, этого не будет делать его заместитель.

— Рене, — проговорил я, — сюда кто-нибудь может войти. — Слабая, пустая отговорка всех трусливых любовников, чья страсть угасла, и я весьма нелюбезно попятился назад, чтобы избежать ее неожиданного и тягостного соседства. Но даже сейчас, когда я, полусогнувшись, приникал к секретеру, она не отступила: руки ее по-прежнему тянулись ко мне с ласками, и я подумал, как некрасиво и жалко выглядит мужчина, становясь жертвой насилия, а когда нападают на женщину, ее слабость и хрупкость лишь придают ей очарования.

Мои попытки ублаготворить Рене выглядели неубедительно: неуклюжее похлопывание по плечу, приглушенный поцелуй в волосы не могли утолить ее жажду, и я попробовал удержать ее на расстоянии потоком слов.

— Мы должны быть осторожны, — сказал я, — и не терять головы. Думаю, Поль понял, почему я подарил вам эту безделушку. Я отмахнулся от разговора, свел все к шутке и с Франсуазой объясняться не намерен, но наши встречи здесь, в замке, надо прекратить. Нас могут увидеть слуги, а стоит им что-то заподозрить, наша жизнь сильно осложнится.

Слова лавиной катились с моих губ: мотивы, поводы, резоны, и чем дальше, тем мне становилось яснее, что я сам ставлю себя в безвыходное положение. Я не отрицал их интрижку и, как последний трус, упускал счастливую возможность сказать пусть грубо, зато честно: «Я вас не люблю, и я вас не хочу. Это конец».

— Вы имеете в виду, — прервала меня Рене, — что нам нужно встречаться в другом месте? Но как? Где?

Ни слез, ни смиренной мольбы о любви. На уме у нее одно, только одно. То, что Жан де Ге затеял для развлечения — в этом я не сомневался, — превратилось в обязанность. Интересно, как глубоко он увяз и до какой степени, когда прошел первый угар, она ему опостылела.

— Я что-нибудь придумаю, — сказал я, — но не забывайте, мы должны быть осторожны. Слишком глупо погубить будущее счастье какой-нибудь нелепой оплошностью.

Сам Жан де Ге не смог бы произнести эти слова с таким двуличием. Оказывается, быть подлецом совсем нетрудно. Мои слова успокоили ее, а ее непрошеные ласки, как ни быстро я положил им конец, должно быть, разрядили напряжение и притупили аппетит. И тут, к моей радости, из соседней комнаты донесся голос Мари-Ноэль. Рене, сердито пожав плечами, отошла от меня.

— Папа! Где ты?

— Здесь. Я тебе нужен?

Девочка влетела в комнату, и я инстинктивно раскинул руки, спрашивая себя, в то время как она повисла на мне, точно обезьянка, не смогу ли я в дальнейшем использовать ее в качестве буфера между собой и взрослым миром, предъявляющим на меня свои права.

— Бабушка проснулась, — сказала девочка, — я уже поднималась к ней. Она зовет нас обоих к чаю. Я рассказала ей про подарки и как дядя Поль был недоволен. И знаешь, папа, с подарком для тети Бланш ты тоже напутал. Она не хотела его открывать, и тогда мы с maman сами развернули пакет и нашли внутри записку: «Моей красавице Беле от Жана», а вовсе не Бланш. Там оказался огромный флакон духов под названиям «Femme»[95] в хорошенькой коробке, завернутой в целлофан; там даже цена сохранилась: десять тысяч франков.

Глава 10

Когда мы поднимались, держась за руки, по лестнице, Мари-Ноэль сказала мне:

— Ничего не пойму; похоже, от этих твоих подарков у всех испортилось настроение. Утром maman так радовалась своему медальону, а после завтрака сняла его и положила в шкатулку вместе с остальными украшениями. Тетя Рене даже и не поглядела толком на рубашку, а сейчас, когда я рассказала тебе об ошибке с подарком для тети Бланш, я думала, что тетя Рене ударит нас обоих. Кто эта Бела, папа?

Слава богу, я этого не знал. Избавляло от дальнейших осложнений. И все же Жану де Ге следовало быть предусмотрительней и не ограничиваться одной кое-как нацарапанной буквой «Б».

— Кто-то, кто любит дорогие духи.

— A maman ее знает?

— Сомневаюсь.

— Я тоже. Когда я спросила ее, кто это, она скомкала записку и сказала, что, наверно, какой-нибудь деловой знакомый пригласил тебя на обед и духи — ответный жест вежливости.

— Возможно, — сказал я.

— Понимаешь, плохо то, что у тебя стала хуже память. Надо же так все перепутать и подарить духи тете Бланш! Я сразу поняла: тут что-то не так. Я не помню, чтобы ты хоть раз ей что-нибудь дарил. Я никогда не могла понять, почему взрослые так странно себя ведут. Но даже я понимаю, что нет смысла дарить человеку подарок, если он не разговаривает с тобой целых пятнадцать лет.

Пятнадцать лет… Это оброненное мимоходом неожиданное сообщение так меня потрясло, что, забыв о своей роли, я остановился на полпути и вытаращил на девочку глаза; она нетерпеливо потянула меня вперед.

— Пошли же, — сказала она.

Я молча последовал за ней. Я не мог прийти в себя. Значит, то, что я считал временным разладом, было пустившей глубокие корни враждой и не могло не влиять на взаимоотношения всех членов семьи. Мимолетный роман с Рене, если это можно было назвать так, по сравнению с этим был пустяком. Естественно, настоящий Жан де Ге никогда бы не стал дарить сестре подарок. Вот почему все так удивились. Открытие вывело меня из равновесия, в этом было что-то зловещее, особенно если вспомнить снимки двух детей, стоящих в обнимку. Между Бланш и Жаном де Ге вторглось нечто касающееся лишь их двоих, ожесточившее их друг против друга, а вся семья, даже девочка, принимали это как должное.

— Вот и мы, — сказала Мари-Ноэль, распахивая дверь огромной спальни, и опять, как и накануне, меня захлестнула волна жара от горящей печи. Терьеры, отсутствовавшие утром, снова были здесь. Они выскочили из-под кровати, заливаясь пронзительным лаем, и как Мари-Ноэль ни успокаивала их, то браня, то гладя, они не желали умолкнуть.

— Поразительно, — сказала девочка. — Все собаки в доме взбесились. Утром Цезарь вел себя точно так же: лаял на папу.

— Шарлотта, — сказала графиня, — выводили вы сегодня Жужу и Фифи или проболтали внизу все это время?

— Естественно, я выводила их, госпожа графиня, — ответила, обороняясь, Шарлотта, задетая за живое. — Я гуляла с ними по парку не меньше часа. Неужто я могу про них забыть?

Она бросила на меня укоризненный взгляд, точно не графиня, а я возвел на нее поклеп, и я подумал, что она никак не выдерживает сравнения с честной, крепкой и телом и духом Жюли со стекольной фабрики; тощее сложение, кислое лицо, глазки-бусинки, даже то, как она разливает чай, говорит о ее скаредном и раздражительном характере.

— Поторапливайтесь, забирайте их отсюда, — сердито приказала графиня. — Девочка передаст нам все, что нужно.

Подняв на меня глаза с подпертой валиком подушки — серое, обвисшее складками лицо, глубокие тени под глазами, — она протянула руку и привлекла меня к себе. Целуя дряблую щеку, я подумал о том, что эта семейная ласка, как ни странно, не вызывает во мне протеста, напротив, приятна мне, а легкое прикосновение хорошенькой Рене было тягостно и омерзительно.

— Mon Dieu, — шепнула графиня, — ну и позабавила меня малышка! — Затем, оттолкнув меня, громко сказала: — Садись и пей чай. Чем ты занимался весь день, кроме этой путаницы с подарками?

И снова, как прежде, я чувствовал себя с ней как дома, я болтал, я смеялся, словно мановением волшебной палочки она вызывала на свет веселость, которую я даже не подозревал в себе. Нам троим — графине, девочке и мне — было легко и свободно друг с другом; графиня, налив чай в блюдце, пила его маленькими глотками — последние капли выклянчили собаки, — а Мари-Ноэль, возведенная в почетное звание хозяйки дома, не спуская с нас глаз, откусывала крошечные кусочки тоста.

Я сообщил о посещении verrerie; зная, что мой конфиденциальный звонок в Париж привел, вернее, мог привести к временному решению вопроса, я ощущал большую уверенность в себе; графиня стала подробно расписывать, как это свойственно пожилым людям, добрые старые времена, и мы слушали ее: я — со скрытым любопытством, Мари-Ноэль — с восторгом. Она рассказывала нам, что когда-то, уже на ее памяти, стекло выдували вручную, а еще раньше, до нее, плавильную печь топили дровами из соседнего леса — именно по этой причине все стекольные фабрики ставили в лесу, — и о том, как лет сто, а то и больше назад в verrerie были заняты около двухсот лошадей, и женщины, и дети. Имена рабочих, их жен и детей были записаны в какой-то книге, возможно, та лежит в библиотеке, она не помнит.

— Да что говорить, — вздохнула графиня, — всему этому пришел конец. Старых дней не вернешь.

Ее слова напомнили мне о Жюли, она так же безропотно приняла перемены, так же вычеркнула из памяти то, что нельзя было вернуть, но когда я сообщил maman о своем посещении Жюли и бедном искалеченном Андре, лежащем в постели, она с неожиданным бессердечием пожала плечами.

— Ох уж эти мне люди, — сказала графиня. — Они вытянут из нас последний франк, если смогут. Хотела бы я знать, на сколько Жюли нагрела на мне руки в свое время. Что до ее сына, он всегда был бездельник. Я не виню его жену за то, что она убежала в Ле-Ман к механику.

— Их домик в чудовищном состоянии, — заметил я.

— Не вздумай там ничего делать, — сказала графиня. — Стоит только начать, просьбам конца не будет. Мы и так обнищали. Да нищими и останемся, если только Франсуаза не родит сына или…

Графиня замолкла, и, хотя я не понял, о чем речь, тон ее и взгляд, который она бросила на меня искоса, привели меня в замешательство. А она продолжала:

— В наше время каждый заботится о себе. И по какому поводу они ворчат? Чем недовольны? Им не нужно платить за жилье.

— Жюли не ворчала, — сказал я. — И ни о чем не просила.

— Надеюсь, нет. Не сомневаюсь, у нее немало припрятано в кубышке под полом. Я бы не отказалась иметь столько же…

Ее слова и тон расстроили меня. Разрушили чары. Жюли, верная и честная Жюли, выставлена выжигой, а щедрая и веселая только минуту назад графиня оказалась черствой, лишенной понимания. Инстинктивная искренняя симпатия, которую они во мне вызывали, почему-то ослабла, и, пытаясь разобраться, в чем дело, пока Мари-Ноэль наливала мне вторую чашку чая, я понял, что не графиня лишена понимания, а я. Я сентиментальный человек, который хочет, чтобы люди были добрее, щедрее и великодушнее, чем они есть.

— Знаете, — сказала Мари-Ноэль, неожиданно вторгаясь в разговор, — было так странно, когда мы с maman открыли папин подарок на глазах у тети Бланш. Maman сказала: «Ну, не упрямьтесь, Бланш. Не умрете же вы от этого; раз Жан привез вам подарок, значит, не такой уж он бесчувственный; своим подарком он и хочет вам это показать». Тетя Бланш опустила глаза и через тысячу лет сказала: «Можете его развернуть. Я не возражаю… Мне все равно». Но я знаю, ей тоже было интересно посмотреть, потому что она сложила губы так, как она иногда это делает. Поэтому мы развернули пакет, и, когда maman увидела этот большущий, огромный, полный до краев флакон с духами, она сказала: «О Боже, ничего другого он не придумал!», и тете Бланш пришлось посмотреть на флакон, и, знаете, она стала вся белая-белая, поднялась из-за стола и вышла. Я сказала maman: «Это же не лекарство, как то, что папа подарил дяде Полю. Почему она обиделась?», и maman сказала как-то странно: «Боюсь, это все же шутка, и довольно жестокая». Ну а потом мы, конечно, нашли записку кому-то другому, какой-то Беле, и maman сказала: «Нет, это не шутка, это ошибка. Подарок не предназначался Бланш». Но я так и не понимаю, почему они считают, что это жестоко.

Казалось, ее слова проделали в тишине дыру. В воздухе колебались волны молчания. Как ни удивительно, мы с Мари-Ноэль были в равном положении: мое неведение и ее невинность соединяли нас в одно. Maman пристально смотрела на меня, и в ее взгляде было нечто, чего я не мог расшифровать. Не осуждение, не упрек, скорее, догадка, словно, не веря сама себе, она пыталась нащупать во мне слабую струну, словно — хотя я знал, что это невозможно — какое-то внутреннее чувство помогло ей разоблачить меня, раскрыть мою тайну, поймать с поличным. Но когда она заговорила, слова ее были обращены к Мари-Ноэль.

— Знаешь, малышка, — сказала она, — поступки женщин бывают необъяснимы, особенно тех, кто очень религиозен, как твоя тетя. Помни об этом и не становись, подобно ей, фанатичкой.

У графини вдруг сделался утомленный вид, она на глазах постарела. Шумная веселость иссякла. Движение, которым она скинула с постели собачонок, было нетерпеливым, раздраженным.

— Ну-ка, — сказал я Мари-Ноэль, — давай уберем на место чайный столик.

Мы отодвинули его обратно к стене, туда, где он стоял подле туалетного столика; среди серебряных щеток для волос я заметил большую раскрашенную фотографию Жана де Ге в военной форме. Что-то подсказало мне взглянуть на графиню. Она тоже смотрела на снимок с тем же странным выражением, что и раньше, словно догадываясь о чем-то. Наши глаза встретились, и мы одновременно опустили их. В этот момент в комнату вошла Шарлотта, за ней — кюре. Мари-Ноэль подошла к нему и присела.

— Добрый вечер, господин кюре, — сказала она. — Папа подарил мне житие Цветочка. Принести сюда книжку, чтобы вам показать?

Старик погладил ее по голове.

— Попозже, дитя мое, попозже, — сказал он. — Покажешь мне ее, когда я спущусь вниз.

Он подошел к изножью кровати и, сложив руки на круглом животе, смотрел на серое, измученное лицо графини.

— Значит, сегодня мы в миноре? — сказал он. — Слишком бурный день вчера; не удивлюсь, если это привело к бессонной ночи и дурным снам. У святого Августина есть что сказать об этом. Он тоже страдал.

Из складок сутаны он извлек какую-то книгу, и я видел, каким огромным усилием воли графиня сосредоточила блуждающие мысли на словах кюре. Она жестом указала ему на кресло, с которого я только что встал, и, расправив подол сутаны, кюре сел рядом с ней. В дальнем конце комнаты Шарлотта тоже расположилась, чтобы слушать, — скрестила руки на груди, опустила голову.

— Можно я останусь? — прошептала Мари-Ноэль; глаза ее горели, словно она просила разрешения посмотреть спектакль.

Когда я кивнул, не зная, чего от меня ждут, девочка взяла скамеечку, стоящую у туалетного столика, и поставила ее возле самых ног кюре. Затем, кончив возиться, она, как актриса, вживаясь в роль, изменила озабоченное выражение лица на восторженно-умиленное — глаза закрыты, ладони сложены перед собой, губы безмолвно шевелятся, вторя молитве старика. Я взглянул на графиню. Вежливость и воспитание поддерживали ее, как подпорки, на высоких подушках, но тяжелая голова слегка поникла на грудь, а смыкающиеся то и дело веки говорили не столько о благоговении, сколько о невыносимой усталости.

Я вышел из комнаты и, спустившись вниз, в парк, стал бродить по дорожкам, ведущим к каменной Артемиде, темным и мрачным в сгущающемся сумраке. Смеркалось, и замок, на солнце сверкавший, как алмаз, принимал все более грозный вид. Крыша и башенки, ранее сливавшиеся с небесной голубизной, стали резче выделяться на темнеющем небосводе. Наверно, подумал я, когда ров был полон воды, до того еще как в XVIII веке фасад центральной части здания соединил башни раннего Возрождения, замок выглядел как настоящий бастион. Еще неизвестно, кому было здесь более одиноко — одетым в шелк изнеженным дамам тех дней, выглядывавшим наружу через узкие окна-прорези, или Франсуазе и Рене — теперешним обитательницам родового гнезда, на крошащихся стенах которого проступают липкие пятна сырости, а деревья, густые, раскидистые, подходят к самым дверям. Там, где сейчас пасется скот, верно, копал землю рылом дикий кабан с горящими яростью глазками, а ранним утром, когда туман еще льнет к деревьям, звучал пронзительный рожок егерей. По подъемному мосту скакали под топот копыт подвыпившие шумливые рыцари из Анжу, направляясь на охоту или смертельную битву. А какие безумные страсти кипели здесь по ночам, какие бывали долгие мучительные роды, какие внезапные кончины… И сейчас все это происходит вновь, в совсем другое время, правда на иной лад, ведь чувства наши заглушены, а желания загнаны внутрь. Сегодня жестокость глубже, она ранит душу, причиняет страдание нашему внутреннему «я», хотя в те дни она была беспощадней: выживали самые выносливые; в те дни одинокая Франсуаза и обиженная судьбой Рене гасли как задутая свеча, оплаканные, а скорее всего — нет, их господином и повелителем, который — истинный прототип Жана де Ге — продолжал пировать и сражаться, беспечно пожимая облитыми бархатом плечами.

Кто-то ходил по комнатам, закрывая одно за другим высокие окна и захлопывая ставни, — замок загораживался от ночи, замыкался в своей скорлупе. То, что происходило здесь, внутри, закончилось, сошло на нет, замок превратился в гробницу, живыми были лишь жующие сырую траву, шумно вздыхающие коровы, да крикливые галки, устраивающиеся на ночлег, да лающая где-то за церковью в деревне собака.

Второй вечер моего маскарада и по сути, и по форме напоминал второй вечер в интернате. Я уже познакомился с окружающей обстановкой, ничто больше не вызывало во мне удивления, моя дерзость, действовавшая на меня накануне как наркотик, казалась теперь вполне естественной, и когда я открывал дверь, входил в комнату или сталкивался нос к носу с кем-нибудь из родных Жана, в этом не было ничего неожиданного. Я узнавал звуки, запахи, голоса; знал, кто где сидит; гонг больше не заставлял меня внутренне сжиматься, я мыл руки и переодевался к обеду, не придавая этому значения, с тем же стадным инстинктом, что и подражающий школьным товарищам новичок, который делает все как другие, отрекаясь от самого себя и своих домашних привычек до следующихканикул, надевая на время семестра яркую защитную оболочку, сверкающую маску, чтобы завоевать одобрение соучеников и учителей, и воображает, будто этот занявший его место незнакомец, который так ему нравится, и есть он сам. Пить, есть, брать со стола газету было мне теперь интересно само по себе, ведь делал это не я, а Жан де Ге. Спящего не удивляет его сон, даже самый фантастичный, и я стал свободно двигаться среди окружавших меня фантомов, неважно — говорили они со мной, улыбались мне или не обращали на меня внимания. Ритуал был установлен, колесо, приводившее все в движение, продолжало крутиться, и я, составная часть всего устройства, безропотно крутился вместе с ним.

Обед прошел в молчании. За столом нас было только четверо. Мари-Ноэль, как оказалось, поела в семь часов — бульон с бисквитами — и не спустилась вниз, а Бланш, по словам Гастона, решила поститься. Она у себя в комнате, сказал он, и сегодня вечером больше не сойдет.

Разговор шел вяло. Франсуаза, моя опора во время ленча, выглядела усталой и со все затухающим интересом затрагивала всякие мелкие темы, лишь бы нарушить тишину: болезни в деревне, вечернее посещение кюре, письмо от кого-то из родственников из Орлеана, беспорядки в Алжире, крушение на железной дороге к северу от Лиона. Скучные материи, но как раз это действовало как бальзам на мои нервы. Голос ее, когда исчезали жалобные, плачущие нотки, был чистым и мелодичным. Рене, в блузке с высоким воротом, которая очень ей шла, с пятнами румян на скулах и, как вчера, зачесанными наверх волосами, чтобы показать уши, то ли хотела ослепить меня своими прелестями, то ли уязвить остроумием, то ли вызвать ревность, заведя оживленный разговор с Полем. Каков был ее замысел — я не знал, но, если он у нее был, он сорвался. Меня все это не затронуло, а Поль просто не понял, что у нее на уме. Он сосредоточенно ел, не поднимая глаз от тарелки, громко жуя, буркал что-то в ответ между глотками и, как только с обедом было покончено, занял самое светлое место в гостиной и, закурив сигару, скрылся за раскрытыми во всю ширину листами «Figaro» и «L'Ouest France».[96]

Сверху спустилась Мари-Ноэль в халатике, и мы втроем, Франсуаза, девочка и я (Рене сидела на диване, держа в руках книгу, страницы которой ни разу за весь вечер не перевернула), стали играть в шашки и домино: мирное семейное трио, которое, должно быть, и раньше, вечер за вечером, точно так же проводило свой досуг. Наконец часы пробили девять, и Франсуаза, зевая от усталости, сказала:

— Ну, cherie,[97] пора в кроватку.

Девочка без возражений встала, убрала шашки в коробку и положила ее в ящик, поцеловала мать и тетю с дядей и, взяв меня за руку, сказала:

— Пошли, папа.

Таков, по-видимому, был заведенный здесь порядок. Мы поднялись в башенку, в спальню-детскую. Кукла — на этот раз без пронзавшего ее пера — была избавлена от мук и изображала теперь кающегося грешника, стоя на коленях перед перевернутой вверх дном жестянкой — должно быть, исповедальней; роль священника исполнял большой кривобокий утенок Дональд, без одной лапки, с головой, обмотанной черным лоскутком, что должно было изображать шапочку.

— Садись, — потребовала девочка и, сняв халатик, задержалась перед тем, как подойти — так я думал — к самодельному алтарю.

— Ты хочешь посмотреть, как я буду умерщвлять плоть? — спросила она.

— Что-что? — воскликнул я.

— Понимаешь, я согрешила, когда угрожала вчера вечером, что убью себя. Я рассказала об этом тете Бланш, и она говорит, что это очень-очень плохо. Мне еще рано идти к исповеди, поэтому я решила наложить на себя епитимью, такую же тяжелую, как мой грех.

Она скинула с себя ночную рубашку и осталась передо мной голышом: тоненькая, кости и кожа.

— Дух крепок, но плоть слаба, — сказала девочка.

Подойдя к книжному шкафчику, где книги стояли как попало, и порывшись там с минуту, она вытащила небольшую кожаную плетку с узлом на конце, зажмурилась и, прежде чем я понял, что она собирается делать, хлестнула себя по спине и плечам. Без поблажки. Она невольно подпрыгнула, громко втянув воздух от боли.

— Сейчас же перестань! — крикнул я и, встав с места, вырвал плетку у нее из рук.

— Тогда сам меня накажи, — сказала Мари-Ноэль, — сам постегай меня.

Она не сводила с меня блестящих глаз; я поднял с полу сброшенную ею рубашку.

— Надень, — отрывисто сказал я, — да поскорей. А потом скажи на ночь молитву, и в постель.

Она повиновалась, и то, с какой быстротой она это сделала, с какой пылкой готовностью выполнила то, что я велел, было в каком-то смысле хуже, чем прямое непослушание. Внешне покорная, она сгорала от внутренней лихорадки, и, хотя я ничего не понимал в детях, ничего не знал об их играх, ее экзальтированное состояние казалось мне противоестественным, нездоровым.

Молитва у самодельного аналоя тянулась битый час, но так как Мари-Ноэль шевелила губами беззвучно, я не мог сказать, молится она или только делает вид. Но вот девочка перекрестилась, поднялась с пола и со смиренным видом легла в постель.

— Спокойной ночи, — сказал я и наклонился, чтобы ее поцеловать; кому должно было служить наказанием холодное, отчужденное выражение ее поднятого ко мне лица — ей или мне, я не знал.

Я вышел, прикрыл за собой дверь, спустился по винтовой лесенке. Взглянув на изношенную узловатую плетку, которую нес в руке, повернул налево и, повинуясь внезапному порыву, направился в дальний конец первого коридора. Подергал ручку двери. Дверь была заперта. Я постучал.

— Кто там? — спросила Бланш.

Я не ответил и постучал снова. Послышались шаги и скрип ключа в замке. Затем дверь отворилась. На пороге стояла Бланш в халате; ее распущенные, падающие на лоб волосы, не собранные больше в узел, придавали ей сходство с Мари-Ноэль. Выражение ее глаз — изумленных, испуганных — помешало моему намерению. Ее вражда с братом меня не касалась. Но насчет девочки ее, во всяком случае, надо было предупредить.

— Оставь это у себя, — сказал я, — или выкинь. Как хочешь. Мари-Ноэль пыталась хлестать себя этой плеткой. Было бы невредно ей объяснить, что бичевание не изгоняет дьявола, а, напротив, загоняет его внутрь.

В глазах Бланш вспыхнула такая жгучая ненависть, а на бледном, неподвижном лице отразилась такая непримиримость, что я не смог отвести от нее взгляд, словно под влиянием чар или гипноза. Но тут, прежде чем я успел что-нибудь добавить, она захлопнула дверь и заперла ее на ключ, и я остался стоять в коридоре, ничего не добившись, а возможно, еще больше восстановив Бланш против себя. Я медленно пошел обратно; передо мной стояли ее глаза, злобные, неумолимые. Это поразило меня, привело в смятение, ведь когда-то в них было доверие, была любовь. Вернувшись к лестничной площадке, я остановился, не зная, куда мне свернуть и что положено теперь делать по здешнему распорядку, и тут увидел, как вверх по лестнице в спальни идут гуськом все трое: бледная, с погасшим взором Франсуаза, Рене, с пятнами румян, все еще горящими на скулах, в блузке с высоким воротником, подчеркивающим высокую прическу, и зевающий Поль — газета, местная на этот раз, под мышкой, рука тянется к выключателю. Все трое подняли на меня глаза. Слабая струйка света падала на их лица, и, поскольку я не входил, как они полагали, в их число, был чужак, человек извне, заглянувший в их мирок, мне казалось, что все трое стоят передо мной обнаженные, без масок. Я видел страдание Франсуазы: один миг — волшебный миг — она была на седьмом небе от счастья, и тут же разочарование вновь свергло ее на землю. Что поможет ей выдержать? Только терпение. Я видел торжество Рене: уверенная в привлекательности своего тела, она не таила ненасытного вожделения, лишь бы вызвать ответную страсть. Видел растерянного, усталого, терзаемого завистью Поля, спрашивающего себя, как сотворить чудо или как погрузиться в забытье.

Мы пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись парами, как фехтовальщики. Идя следом за Франсуазой по коридору, я философски спрашивал себя, что было бы, если бы женой Жана де Ге оказалась не она, а Рене. Настолько ли близка природа влечения и брезгливости, что вынужденное соседство перекинуло бы мост через пропасть и соединило нас? Я был избавлен от дальнейших размышлений на эту тему, так как, зайдя в гардеробную, увидел там перемены: в комнате появилась походная кровать с подушкой, простынями и одеялами. Как ни странно, я почувствовал не облегчение, а вину. В чем дело? Затем, подойдя к комоду, я увидел на нем огромный флакон духов с жирной надписью «Femme». Он был не раскупорен.

Подождав немного, я прошел через ванную комнату в спальню. Франсуаза сидела у туалетного столика, накручивая волосы на бигуди.

— Ты хочешь, чтобы я спал в гардеробной? — спросил я.

— А ты разве не предпочел бы это? — сказала она.

— Мне все равно — что там, что здесь.

— Я так и думала.

Она продолжала накручивать волосы. Сейчас один из тех переломных моментов супружеской жизни, подумал я, который может привести к примирению, или к слезам, или к бесконечным столкновениям, и ничего бы этого не случилось, если бы не флакон духов с небрежно нацарапанной на обертке буквой «Б». Мы оба напортачили, ее муж и я, и поскольку я полагал, что он ничего бы ей сейчас не ответил, я поступил точно так же.

— Прекрасно, — сказал я, — буду спать в гардеробной.

Я вернулся в ванную комнату и открыл кран, чтобы набрать воды. И в то время, как я чистил зубы, припомнив, которая из щеток и чашек мои, мне снова пришли на память давно забытые вечера на следующий день по приезде в школу. Все в ванной комнате было уже мне знакомо, и хотя вода лилась в ванну не с таким звуком, как дома, звук этот был привычным, и когда, не обменявшись со мной ни словом, Франсуаза прошла мимо, чтобы взять крем, она вполне могла быть одним из моих товарищей по спальне давно прошедших дней, с которым я был в ссоре. Мне казалось ничуть не странным и даже вполне уместным то, что сам я был в жилете, а она — в волочащемся по полу пеньюаре. И место действия, и действующие лица отвечали сценарию, лишь молчание наше выпадало из общей тональности. Когда в пижаме и халате я зашел в спальню пожелать спокойной ночи и, оторвавшись на миг от чтения, Франсуаза равнодушно подставила мне бледную щеку, я опять почувствовал не столько облегчение от того, что сегодня обошлось без вчерашних горьких упреков, без жалоб и слез, сколько стыд за то, что прегрешения Жана де Ге были десятикратно умножены его козлом отпущения.

Я вернулся в гардеробную и открыл окно. Каштаны стояли недвижно, небо затянула дымка, звезды были не видны, не видно было и одинокой фигурки в башенном оконце. Я забрался в постель и закурил сигарету. Это была моя вторая ночь под крышей замка; с моего приезда в Сен-Жиль прошло немногим более суток, а все сделанное и сказанное мной за это время запутало меня больше, затянуло глубже, привязало еще тесней к человеку, кто и телом и духом не имел со мной ничего общего, чьи мысли и поступки были неизмеримо далеки от моих и при этом чья внутренняя сущность отвечала моей природе, совпадала, пусть отчасти, с моим тайным «я».

Глава 11

Когда я проснулся на следующее утро, я знал, что я должен что-то сделать. Что-то, что не терпит промедления. Затем я вспомнил о разговоре с Корвале и то, что я связал себя, вернее, стекольную фабрику обязательством продолжать производство стекольных изделий на их условиях, не имея даже отдаленного понятия о ресурсах семьи. Все, что у меня было, это чековая книжка Жана де Ге и название и адрес банка в Вилларе. Надо было как-то добраться до этого банка и переговорить с управляющим, придумав предлог для моих расспросов. Без сомнения, он сможет хотя бы в общих чертах познакомить меня с финансовым положением графа.

Я встал, умылся, оделся — Франсуаза завтракала в постели — и, пока пил кофе, попытался мысленно представить карту здешних мест и дорогу, по которой мы добрались сюда из Ле-Мана. Где-то, километрах в пятнадцати отсюда, дорога эта проходила мимо Виллара. Это имя попадалось мне на глаза, когда я смотрел, как лучше проехать от Ле-Мана к Мортаню и монастырю траппистов. У меня не было больше с собой путеводителя, но найти город не составит труда. Когда Гастон вошел в гардеробную, чтобы почистить мне костюм, я сказал ему, что еду в Виллар, в банк, и мне нужна машина.

— В какое время, — спросил Гастон, — господин граф намеревается ехать в Виллар?

— В любое, — ответил я. — В десять, половину одиннадцатого.

— Тогда я приведу «рено» ко входу в десять, — сказал он. — Господин Поль может поехать на фабрику в «ситроене».

Я забыл о второй машине. Это упрощало дело. Избавляло меня от вопросов Поля, от грозившего предложения отправиться вместе со мной. Однако я не учел домашних дел. Гастон, естественно, не стал делать секрета из моего намерения поехать в Виллар, и, когда я клал в карман мелочь, собираясь спуститься вниз, в дверь постучалась маленькая femme de chambre.[98]

— Извините, господин граф. Мадам Поль спрашивает, можете ли вы подвезти ее в Виллар? Она записана к парикмахеру.

Я мысленно пожелал мадам Поль еще один приступ мигрени. Меня вовсе не привлекал очередной tête à tête с Рене, но избежать этого было, по-видимому, нельзя.

— Мадам Поль знает, что я выезжаю в десять? — спросил я.

— Да, господин граф. Она договорилась с парикмахером на половину одиннадцатого.

И скорее всего, специально, чтобы оказаться со мной наедине, подумал я и добавил вслух, что, конечно же, я подвезу мадам Поль туда, куда ей нужно. А затем, словно по наитию свыше, прошел через ванную комнату в спальню. Франсуаза еще не встала.

— Я еду в Виллар, — сказал я. — Ты не хочешь присоединиться ко мне?

Я тут же вспомнил, что мужу положено поцеловать жену и пожелать ей доброго утра, даже если ему было отказано в супружеском ложе, и, подойдя к постели, я выполнил этот ритуал и спросил, как она спала.

— Проворочалась всю ночь с боку на бок, — сказала Франсуаза. — Тебе повезло, что ты спал отдельно. Нет, в Виллар поехать я не смогу. И не встану. В первой половине дня должен заехать доктор Лебрен. А тебе обязательно туда? Я надеялась, ты повидаешься с ним.

— Мне нужно в банк, — сказал я.

— Пошли Гастона, — сказала Франсуаза, — если дело в деньгах.

— Нет, деньги тут ни при чем. Мне нужно поговорить о делах.

— По-моему, господин Пеги все еще болен, — сказала Франсуаза. — Не знаю, кто его сейчас замещает. Кто-нибудь из младших служащих, скорей всего. Вряд ли от них будет много толку.

— Неважно.

— Нам надо окончательно решить, поеду я рожать в Ле-Ман или останусь здесь.

Голос ее снова звучал жалобно — таким обиженным тоном мы говорим, когда думаем, что нам не уделяют должного внимания.

— А ты что бы предпочла? — спросил я.

Она пожала плечами с апатичным, покорным видом.

— Решай сам, — сказала она. — Я хочу одного: чтобы меня избавили от этого кошмара и мне не надо было ни о чем тревожиться.

Я отвел взгляд от ее обвиняющих глаз. Сейчас бы и приласкать ее, и пожалеть, и поговорить о требующих решения вопросах, о мелких неприятностях повседневной жизни, которые делят между собой муж и жена. Но поскольку стоящий перед ней вопрос не имел ко мне отношения, а время для разговора было выбрано неудачно, я лишь почувствовал раздражение из-за того, что она затеяла его тогда, когда единственное, о чем я мог думать, была необходимость попасть в банк.

— Бесспорно, правильнее всего довериться доктору Лебрену, — сказал я, — и следовать его совету. Спроси, каково его мнение, когда он сегодня приедет.

Я не успел закончить фразу, как почувствовал ее фальшь. Франсуаза говорила не об этом. Ей нужна была поддержка, утешение, она чувствовала себя брошенной на произвол судьбы. Мне отчаянно хотелось сказать ей, чтобы снять с себя бремя вины: «Послушайте, я не ваш муж. Я не могу посоветовать, что вам делать…» Вместо этого, словно подал милостыню, желая облегчить угрызения совести, я добавил:

— Я еду совсем ненадолго. Возможно, когда я вернусь, доктор Лебрен все еще будет здесь.

Франсуаза ничего не ответила. Вошла Жермена, чтобы забрать поднос с посудой, и сразу следом за ней — Мари-Ноэль. Поцеловав нас по очереди и пожелав доброго утра, она тут же потребовала, чтобы ее взяли в Виллар.

Это был идеальный контрманевр против Рене, странно, что я сам до него не додумался. Когда я сказал, что возьму ее с собой, глаза ее заплясали от радости, и, пока мать расчесывала ей волосы, девочка нетерпеливо переминалась с ноги на ногу.

— Сегодня рыночный день, — сказала Франсуаза. — Если ты будешь толкаться в толпе, ты обязательно что-нибудь подцепишь. Блох, если не хуже. Жан, не пускай ее на рыночную площадь.

— Я за ней присмотрю, — сказал я, — и, во всяком случае, Рене тоже едет.

— Рене? Зачем?

— Тетя Рене едет к парикмахеру, — сказала Мари-Ноэль. — Как только она услышала, что папа собирается в Виллар, она пошла в комнату тети Бланш звонить.

— Смешно, — сказала Франсуаза. — Она мыла голову четыре или пять дней назад.

Девочка сказала что-то насчет la chasse,[99] что тетя Рене хочет красиво выглядеть в этот день, но я слушал ее вполуха. Мое внимание привлекло другое: сказанные мимоходом слова о том, что второй телефонный аппарат находится в комнате Бланш. Значит, это Бланш сняла трубку и подслушивала мой разговор с Парижем. Если не она, то кто? И как много она услышала?

— Я постараюсь задержать доктора Лебрена до твоего возвращения, — сказала Франсуаза. — Но ты же знаешь, как это трудно. Он всегда спешит.

— А зачем он приедет? — спросила Мари-Ноэль. — Что он будет здесь делать?

— Послушает через трубочку твоего маленького братца.

— А если он ничего не услышит, значит, братец умер, да?

— Нет, конечно. Не задавай глупых вопросов. Ну, беги.

Девочка переводила глаза с меня на Франсуазу и снова на меня с встревоженным, выжидательным видом, затем вдруг, без всякой видимой причины, прошлась «колесом».

— Гастон говорит, у меня очень сильные руки. Большинство девочек совсем не может стоять на руках.

— Осторожней! — крикнула Франсуаза, но было поздно: взметнувшиеся вверх ноги перевесили и, грохнувшись на столик возле камина, скинули с него фарфоровые фигурки кошечки и собачки; фигурки разбились вдребезги. Настала мгновенная тишина. Девочка поднялась с пола, вспыхнув до корней волос, и посмотрела на мать. Та сидела в постели, потрясенная непоправимой утратой.

— Моя кошечка!.. Моя собачка!.. Мои любимые зверюшки! Которые я привезла из дома! Которые мне подарила мама!

Я надеялся, что горестное потрясение, вызванное неожиданной катастрофой, окажется настолько велико, что вытеснит гнев из сердца Франсуазы, но тут ею овладело такое смятение чувств, что она потеряла всякий контроль над собой и горечь месяцев, возможно, лет, хлынула на поверхность.

— Дрянная девчонка! — вскричала она. — Разбила своими ужасными неуклюжими ногами единственное, чем владею и что люблю в этом доме! Лучше бы твой отец учил тебя порядку и хорошим манерам, вместо того чтобы забивать голову всякими глупостями — всеми этими святыми и видениями. Ничего, подожди, пока у тебя родится братец, тогда уж баловать и портить будут его, а тебе достанется второе место; это пойдет тебе на пользу, да и всем остальным тоже. Оставьте меня, не хочу никого видеть, оставьте меня, ради бога…

Вся краска схлынула с лица Мари-Ноэль, и она выбежала из комнаты. Я подошел к кровати.

— Франсуаза, — начал я, но она оттолкнула меня; в глазах ее было страдание.

— Нет, — сказала она. — Нет… нет… нет…

Она снова откинулась на подушки, зарылась в них лицом, и, в тщетной попытке как-то помочь, хоть что-то сделать, я собрал осколки фарфоровых животных и унес их в гардеробную, чтобы они не попались на глаза Франсуазе, когда она посмотрит на пол. Там я механически завернул их в целлофан и бумагу, служившие оберткой огромному флакону духов, все еще стоявшему на комоде. Мари-Ноэль нигде не было видно, и, вспомнив вчерашний вечер и плетку и — еще страшнее — угрозу прыгнуть вниз, я вышел из гардеробной и, охваченный внезапным страхом, взлетел по лестнице в башенку, перескакивая через три ступеньки. Но, войдя в детскую, я с облегчением увидел, что окно закрыто, а Мари-Ноэль раздевается, аккуратно складывая свои вещи на стул.

— Что ты делаешь? — спросил я.

— Я плохо себя вела, — ответила девочка. — Разве мне не надо лечь в постель?

И я вдруг увидел мир взрослых ее глазами — его силу, отсутствие логики и понимания, мир, где, принимая это как должное, ты раздеваешься и ложишься в постель без четверти десять утра и комнату заливают солнечные лучи — через час после того, как поднялся, потому лишь, что взрослые сочли это подходящим наказанием.

— Думаю, что нет, — сказал я. — Что в этом пользы? И к тому же ты не хотела их разбить. Тебе просто не повезло.

— Но ведь в Виллар ты меня теперь не возьмешь, да? — спросила девочка.

— Почему бы и нет?

На лице Мари-Ноэль была растерянность.

— Это удовольствие, — сказала она. — Ты не заслужил удовольствие, если разбил ценную вещь.

— Ты же не хотела разбить эти фигурки, — сказал я. — Вот в чем разница. Главное, что теперь надо сделать, это попробовать их починить. Может быть, найдем в Вилларе мастерскую.

Она покачала головой:

— Сомневаюсь.

— Посмотрим, — сказал я.

— Я не упала бы, если бы не руки, — сказала Мари-Ноэль. — Я оперлась о пол возле самого столика, и у меня ослабли запястья. Я кувыркалась раньше в парке миллион раз.

— Ты выбрала неподходящее место, вот и все.

— Ага.

Она жадно всматривалась в мои глаза, словно хотела получить подтверждение какой-то невысказанной мысли, но мне нечего было ответить ей на немой вопрос, да и вообще нечего больше сказать.

— Мне снова одеться, да? — спросила она.

— Да. И спускайся вниз. Скоро десять.

Я зашел в гардеробную и взял пакет с осколками. Внизу машина уже стояла у входа, а в холле меня ждала Рене.

— Надеюсь, я вас не задержала? — сказала она.

В голосе ее звучало предвкушение победы и уверенность в себе; то, как она прошла мимо меня на террасу, спустилась по ступеням, то, как она двигалась, как, взглянув на солнечное, безоблачное небо, пожелала доброго утра Гастону, стоявшему у «рено», говорило яснее ясного о ее возбуждении и желании добиться своего. Декорации были установлены. Шел ее выход. Впереди ждал успех. А затем на террасу выбежала, догоняя нас, Мари-Ноэль в белых нитяных перчатках, с белой пластиковой сумочкой, свисавшей на цепочке с руки.

— Я еду с вами, тетя Рене, — сказала она, — но вовсе не для удовольствия. Мне надо сделать очень важные покупки.

Никогда еще не приходилось мне видеть, чтобы апломб так быстро уступал место растерянности.

— Кто тебе сказал, что ты едешь? — воскликнула Рене. — Почему ты не пошла заниматься?

Я поймал взгляд Гастона и прочел в нем такое понимание, такую тонкую оценку ситуации, что мне захотелось пожать ему руку.

— Тете Бланш удобнее заниматься со мной днем, — сказала Мари-Ноэль, — и папа рад, что я с ним еду. Да, папа? Можно, я сяду спереди, а то я укачаюсь?

В первую минуту я подумал, что Рене вернется в замок, — столь сокрушительным был удар по ее планам, столь полным провал ее надежд. Но после секундного колебания она взяла себя в руки и молча забралась на заднее сиденье.

Мне ни к чему было волноваться, найду ли я дорогу в Виллар. Как всегда, из затруднения меня вывела правда.

— Давай притворимся, — сказал я Мари-Ноэль, — будто я впервые в этих местах, а ты моя проводница.

— Давай! — воскликнула она. — Как ты хорошо это придумал!

— Чего проще?

В то время как, покинув Сен-Жиль, мы ехали по проселочным дорогам среди мерцающих под октябрьским небом золотисто-зеленых полей, я думал, как легко и радостно дети погружаются в мир фантазии; не будь у них этой способности к самообману, умению видеть вещи в ином свете, чем они есть, вряд ли им удалось бы вынести свою жизнь. Если бы я мог, не нарушая веры Мари-Ноэль в отца, раскрыть ей правду, сказать ей, кто я на самом деле, с каким жаром она отдалась бы игре и стала бы моей соучастницей, моей доброй феей, как помогала бы мне своим колдовством, подобно джинну из «Лампы Аладдина».

Вскоре мы покинули волшебный мир полей, лесов и ферм, песчаных дорог и тополей, роняющих листья, и покатили по твердому, прямому шоссе, ведущему в Виллар. Мари-Ноэль выкрикивала нараспев названия всех поворотов, единственная моя пассажирка продолжала молчать; лишь однажды, когда я резко затормозил, чтобы не налететь на идущую впереди машину, которая внезапно снизила скорость, и Рене кинуло вперед, она не удержалась и вскрикнула: «Ах!», выдав свой гнев и раздражение.

— Мы забросим тетю Рене к парикмахеру и припаркуем машину на площади Республики, — сказала Мари-Ноэль.

Я остановился перед небольшим заведением, в витрине которого красовалась женская голова, покрытая кудряшками, словно барашек перед стрижкой, и раскрыл заднюю дверцу. Рене вышла, не сказав ни слова.

— К которому часу вы будете готовы? — спросил я, но она не ответила и, не оглянувшись, вошла в парикмахерскую.

— По-моему, тетя Рене сердится, — сказала Мари-Ноэль. — Интересно почему?

— Неважно, бог с ней, — сказал я, — продолжай указывать мне дорогу, ты забыла — я здесь в первый раз.

Присутствие Рене сковывало нас, но теперь настроение мое, как и у девочки, стало праздничным. Возле ряда грузовиков мы нашли место, где поставить машину, и, позабыв предупреждение насчет блох, окунулись в рыночную толпу.

Здесь все происходило с куда меньшим размахом, чем в Ле-Мане. Не было ни крупного, ни мелкого рогатого скота, ни свиней, но временные прилавки, сгрудившиеся на тесной площади, ломились от курток, макинтошей, передников, сабо. Мы с Мари-Ноэль не спеша бродили между рядами, не в силах — что она, что я — оторвать глаз от одних и тех же вещей: носовых платков в крапинку, шарфов, фарфорового кувшина в форме собачьей головы, розовых воздушных шаров, коротких и толстых цветных карандашей — половина красная, половина синяя. Мы купили клетчатые, белые с серым, шлепанцы для Жермены, а затем, заметив, что в другом месте продают такие же туфли зеленого цвета, не постеснялись перекинуться ко второму продавцу. Не успели нам завернуть покупку и получить деньги, как нас охватило жгучее желание приобрести толстые шнурки для ботинок, для себя и для Гастона, и две губки, связанные веревкой, и, наконец, большой брусок молочно-белого мыла с выдавленной на нем русалкой верхом на дельфине.

Когда, нагруженные покупками, мы повернули обратно в узком, забитом людьми проходе, я заметил, что за нами с веселым интересом наблюдает какая-то блондинка в ярко-синем жакете, держащая в руках охапку георгинов. Обратившись к ближайшему продавцу, она сказала через голову Мари-Ноэль:

— Значит, правда, что стекольная фабрика в Сен-Жиле закрывается, а вместо нее откроют склад дешевых товаров?

А затем, протискиваясь мимо меня — она шла в противоположном направлении, к церкви, — шепнула мне на ухо:

— Père de famille[100] — ради разнообразия?

Заинтригованный, я обернулся ей вслед и следил с улыбкой, как синий жакет исчезает вдали, но тут Мари-Ноэль дернула меня за руку:

— Ой, папа, смотри, кусок кружева! Как раз то, что мне надо для аналоя.

И мы снова полностью отдались покупкам. Мари-Ноэль кидалась от прилавка к прилавку, а я, разомлев на солнце и желая побаловать ее, и думать забыл о цели нашей поездки, и лишь когда часы на церкви пробили половину двенадцатого, с ужасом подумал о том, что в двенадцать банк закроется, а я еще ничего не успел.

— Идем скорей, мы опаздываем, — сказал я, и мы поспешили к машине, чтобы забросить туда свои приобретения.

Пока Мари-Ноэль раскладывала их на заднем сиденье, я снова вытащил чековую книжку и посмотрел на адрес, стараясь его запомнить.

— Папа, — сказала Мари-Ноэль, — а как же мамины фигурки? Мы и не вспомнили о них.

Взглянув на девочку, я увидел, что она не на шутку встревожена, радостное оживление исчезло.

— Не беспокойся, — сказал я, — займемся этим попозже. Банк важнее.

— Но все магазины и мастерские закроются, — настаивала она.

— Ничего не поделаешь, — сказал я. — Придется рискнуть.

— Интересно, не чинят ли фарфор в этом магазинчике возле городских ворот? — сказала Мари-Ноэль. — Там, где в витрине стоят подсвечники.

— Не знаю, — сказал я. — Не думаю. Послушай, ты не подождешь меня в машине? В банке тебе будет скучно.

— Ну и пусть. Я лучше пойду с тобой.

Но мне не очень улыбалось, чтобы ее чуткие ушки уловили, о чем я буду говорить.

— Право, не стоит, — сказал я. — Я могу там задержаться. И разговор будет долгим. Куда лучше остаться здесь или пойти в парикмахерскую, подождать там тетю Рене.

— Ой, нет, — воскликнула девочка, — это гораздо хуже банка… Папа, а можно я пойду в тот магазинчик у городских ворот, спрошу, чинят ли они фарфор, а потом приду встречу тебя у банка?

Она выжидательно подняла на меня глаза, довольная этим новым решением. Я заколебался.

— Напомни мне, где это, — сказал я. — Там сильное движение?

— Внутри городских ворот, — нетерпеливо ответила Мари-Ноэль. — Там вообще никто не ездит. Ты же знаешь, это возле магазина, где продают зонты. Обратно я пойду мимо церкви прямо в банк. Это каких-то пять минут.

Я обвел глазами аллею, где поставил машину. Над деревьями возвышался готический шпиль церкви. Куда бы девочка ни пошла, далеко она не уйдет.

— Хорошо, — сказал я, — вот пакет. Смотри, будь осторожней.

Я дал ей в руки обломки, завернутые в целлофан и бумагу.

— Тебя там знают, в этом магазине? — спросил я.

— Само собой, — ответила она. — Надо только сказать, что я — де Ге.

Я подождал, пока Мари-Ноэль перейдет через дорогу, а затем повернул налево, к рыночной площади, — стоявшее на углу здание было по всем признакам банком. Я прошел в дверь и, доверившись мгновенной вспышке памяти, попросил позвать господина Пеги.

— Очень сожалею, господин граф, — сказал клерк, — но господин Пеги все еще болен. Могу я быть вам чем-нибудь полезен?

— Да, — ответил я, — я хочу знать, сколько денег у меня на счету.

— На котором, господин граф?

— На всех, что есть.

Женщина, сидевшая за машинкой позади стойки, подняла голову и уставилась на меня.

— Простите, господин граф, — сказал клерк, — вы имеете в виду, что вам нужен чистый баланс, или вы хотели бы познакомиться со всеми цифрами?

— Я хочу видеть все, — повторил я.

Клерк вышел, а я зажег сигарету и, прислонившись к стойке, стал слушать, как звонкое «клик-клак» машинки перемежается более медленными ударами стенных часов. Было душно, как всегда бывает в банках; сколько раз, подумал я, я получал наличные деньги по туристскому чеку в подобных банковских филиалах по всей стране, а теперь — чем не гангстер? — собираюсь выведать тайну вклада в одном из них. Клерк вернулся со связкой бумаг в руке.

— Вы не хотите присесть, господин граф? Внутри, в конторе? — спросил клерк и провел меня в небольшую комнату со стеклянной дверью.

Он оставил мне бумаги и вышел, и, переворачивая страницу за страницей, я увидел, что так же мало разбираюсь в этих колонках цифр, как в счетах и ведомостях стекольной фабрики. Я просматривал один документ за другим, но понять, что к чему, не мог. Вскоре появился клерк, чтобы узнать, не нужны ли мне еще какие-нибудь сведения.

— Это все? — спросил я. — У вас больше нет никаких моих бумаг?

Он вопросительно взглянул на меня, на его лице отразилось недоумение.

— Нет, господин граф, если, разумеется, вы не желаете взглянуть на бумаги, которые хранятся в вашем сейфе внизу, в подвалах.

Перед моим мысленным взором предстали позвякивающие мешки с золотом в массивном сейфе.

— В моем сейфе? — спросил я. — А что у меня в сейфе?

— Не знаю, господин граф, — сказал он с обиженным видом и пробормотал, как, мол, неудачно, что господина Пеги нет в банке.

— А я успею заглянуть в сейф до перерыва? — спросил я.

— Конечно, — ответил он; выйдя на минуту, он вернулся со связкой ключей, и я последовал за ним по длинной лестнице в цокольный этаж здания.

Одним из ключей он открыл дверь, и мы очутились в огромной низкой комнате, по стенам которой стояли пронумерованные сейфы. Клерк остановился перед семнадцатым сейфом и, отделив от связки еще один ключ, вставил его в замок и повернул. Я ожидал, что дверь раскроется, но клерк вынул ключ, отошел назад и выжидающе посмотрел на меня. Видя, что я ничего не делаю, он удивленно спросил:

— Господин граф забыл захватить ключи?

Ругая себя за то, что я, как последний дурак, не догадался, чего он от меня ждет, я вытащил из кармана связку ключей, принадлежавшую Жану де Ге. Один из них — больше и длиннее других — показался мне подходящим, и, сделав шаг вперед, с уверенным видом, несомненно казавшимся ему так же, как мне, притворным, я всунул ключ в замочную скважину; слава богу, он повернулся, и, когда я потянул за ручку, дверца сейфа распахнулась.

Клерк, пробормотав, что он не станет мешать господину графу искать нужные ему бумаги, вышел из подвала, а я сунул руку внутрь сейфа, где не оказалось никаких мешков с золотом, зато было много бумаг, все — перевязанные тесьмой. Как это ни смешно, разочарованный, я вынул их и поднес к свету. Мои глаза привлекло название одной из связок: «Брачный контракт Франсуазы Брюйер». Только я начал развязывать тесьму, как в дверях появился клерк.

— Там пришла ваша малышка, — сказал он. — Она просит передать, что насчет фарфоровых фигурок она договорилась, и спрашивает, нельзя ли ей вернуться домой в грузовике вместе с мадам Ив.

— Что-что? — нетерпеливо переспросил я; мои мысли были заняты бумагами, которые я держал в руке.

Он сухо повторил данное ему поручение, но, хотя я опять ничего не понял, я не хотел выяснять, кто такая мадам Ив и откуда этот грузовик, так как, видимо, я должен был это знать.

— Хорошо, хорошо, — сказал я, — передайте, что я через минуту буду свободен.

Не успел я развязать тесьму и раскрыть папку, как забыл, что нахожусь в подвале провинциального банка: несмотря на юридическую терминологию, вопрос, о котором шла речь, был мне достаточно хорошо знаком — я не раз листал подобные бумаги в архивах Блуа, или Тура, или в читальном зале Британского музея. «Regime dotal… majorat… usufruit…»[101] — эти хитроумные пункты французского брачного права всегда завораживали меня своей двусмысленностью, и теперь, позабыв про время, я сел и стал читать контракт.

Отец Франсуазы, некий господин Робер Брюйер, был, по-видимому, богатый человек, который мало верил в постоянство Жана де Ге и не имел особого желания служить подпорой беднеющему роду де Ге. Поэтому приданое Франсуазы, составлявшее кругленькую сумму, было завещано ее наследнику мужеского пола, а доходы со всей этой вверенной попечению родителей собственности до совершеннолетия вышеуказанного наследника должны были идти поровну в пользу попечителей, то есть его матери и отца. В случае невыполнения Франсуазой супружеского долга и непоявления на свет сына и наследника к тому моменту, как Франсуазе исполнится пятьдесят лет, все оставленные ему деньги должны быть разделены между ней и дочерьми от ее брака с Жаном де Ге или, если она скончается раньше своего супруга, между ним и дочерьми. Соль контракта заключалась в том, что получить эти доходы родители могли только и исключительно при условии рождения сына-наследника, а если этого не произойдет, никто не имел права тронуть ни единого су до того времени, как Франсуаза достигнет пятидесяти лет, если, разумеется, она доживет до этого возраста. В день свадьбы Жану де Ге была выделена крупная сумма денег для его собственного употребления, но она составляла менее четверти всего приданого.

Я прочитал этот запутанный документ раз десять, если не больше, и наконец-то понял намеки, оброненные Франсуазой и некоторыми другими, насчет того, как важно, чтобы у нее родился мальчик. Я спросил себя: только ли прихоть заставила ее отца заморозить наследство и хотел ли, женясь на ней, Жан де Ге просто воспользоваться своей долей приданого или делал ставку на сына? Бедняжке Мари-Ноэль, если у нее появится братец, не достанется ровным счетом ничего… Что до самого Жана де Ге, он получит в свое владение половину основного капитала только в том случае, если у него не будет сына, а Франсуаза умрет до того, как достигнет пятидесяти лет.

— Прошу прощения, господин граф, вы еще надолго здесь задержитесь? Мне пора перекусить. Я ухожу. Мы закрываемся в двенадцать, как господину графу, без сомнения, известно, а сейчас уже первый час.

Возле меня стоял клерк; на его лице было обиженное выражение человека, у которого отняли несколько минут его собственного драгоценного времени. Я с трудом вернулся к реальности. На какой-то миг мне было показалось, что я вновь сижу в огромной башенной спальне, вновь слышу голос графини: «Нищие… и такими мы и останемся, если Франсуаза не произведет на свет сына или…» Теперь ее слова стали мне понятны, хотя что означали ее тон и брошенный искоса взгляд, все еще оставалось загадкой. Я только смутно ощущал, что между нами существуют крепкие, нерушимые узы, что мы, мать и сын, живем в тайном мире, куда нет доступа чужаку — ни жене, ни ребенку, ни сестре, — что ряженый, под личиной которого я скрывался, вот-вот приподнимет завесу над манящей к себе, пусть и пугающей, тайной.

— Иду, — сказал я, — я не знал, что так поздно.

Когда я клал документы обратно в сейф, из них выпала бумага, не связанная тесьмой с остальными; похоже, ее сунули туда в спешке. Взглянув на нее, я увидел, что это письмо от некоего Тальбера, поверенного в делах, написанное недели две-три назад. В глаза бросились отдельные слова: «…verrerie… rentes… placements… dividendes…»,[102] и, подумав, что здесь может крыться ключ к решению всей финансовой головоломки, я положил письмо в карман. Повторив ритуал с ключами, я вышел вслед за клерком из подвала и поднялся по ступеням в контору.

Все еще погруженный в свои мысли, занятые подробностями брачного контракта, я рассеянно оглянулся вокруг и только тут вспомнил о Мари-Ноэль.

— Где девочка? — спросил я.

— Уехала несколько минут назад, — ответил клерк.

— Уехала? Куда?

— Господин граф, вы же сами велели ей передать, что не возражаете против ее просьбы поехать домой вместе с какой-то женщиной в грузовике.

— Ничего подобного.

Ответ прозвучал резко, я был в ярости и на себя, и на него, и клерк, оскорбившись еще больше, повторил сказанные мною слова, придав им смысл, который я и не собирался в них вкладывать. Я видел, что виной всему мое собственное нетерпение — я хотел поскорее вернуться к чтению контракта и отвечал ему, не подумав, лишь бы быстрей отделаться от него.

— Кто была эта женщина, о которой вы упомянули? — спросил я в ужасе от своей безответственности: перед моим мысленным взором возникли цыгане, похитители детей, трупы девочек, убитых в лесу.

— Я думаю, грузовик этот с вашей фабрики, господин граф, — сказал клерк. — Кто-то из рабочих ездил на станцию. Девочка совершенно свободно чувствовала себя с этими людьми. Она села в кабину рядом с женщиной.

Что я мог сделать? Оставалось положиться на счастье. Будем надеяться, что Мари-Ноэль не погибнет в лесу и благополучно прибудет в замок. Если случится беда, виноват буду я, и только я.

Клерк провел меня мимо пустынной стойки, где больше не раздавались голоса клиентов, выпустил на улицу и запер на засов дверь. Я свернул налево и пересек площадь по направлению к церкви — надо было хотя бы узнать судьбу разбитых фарфоровых статуэток. Мари-Ноэль говорила что-то насчет городских ворот. Где они находятся? Я вернулся к машине и двинулся в ту сторону, куда она пошла после того, как мы расстались. Хотя я был сердит и встревожен, я не мог не залюбоваться городком. Меня поразила своеобразная прелесть извилистых каналов, мирно текущих мимо старинных особняков, узкие пешеходные мостики, переброшенные к садам за домами, и желтые от старости, нависающие над стенами островерхие крыши… Наконец я достиг porte de ville.[103] Это был бывший вход в город — некогда крепость, — откуда шел каменный мост там, где раньше был подъемный. Пройдя под нависшими сводами, я очутился, судя по всему, на главной торговой улице городка и сразу увидел справа от себя то место, о котором говорила Мари-Ноэль: небольшой антикварный магазин с серебряными и фарфоровыми вещицами в витрине. Но дверь была заперта, а рядом висело объявление, извещавшее, что с двенадцати до трех магазин закрыт.

Я повернул обратно и тут заметил, что с противоположной стороны за мной наблюдает человек, стоящий у одной из лавок.

— Bonjour, monsieur le comte, — сказал он. — Вы ищете мадам?

По-видимому, меня здесь знали, но я не хотел ни во что впутываться.

— Да нет, — сказал я. — Зайду в другой раз.

На его лице промелькнула улыбка. Видимо, мой ответ показался ему забавным.

— Это, конечно, не мое дело, — сказал он, — но, когда парадная дверь заперта, внутри звонок не слышен. Лучше войти со стороны сада.

Он продолжал улыбаться, довольный тем, что смог мне услужить, однако я не имел никакого намерения вторгаться с черного хода в дом хозяйки магазина и нарушать священные часы сиесты. Я поблагодарил его и прошел обратно через городские ворота. Взглянув налево из смутного любопытства, я увидел, что лавки и жилые дома узкой торговой улицы тыльной стороной примыкают к каналу и что антикварный магазинчик занимает лишь переднее помещение небольшого домика восемнадцатого века с балконом и узким садиком и выходит на канал, как миниатюрное палаццо где-нибудь на окраине Венеции. В его распахнутые окна лилось солнце, на балконе стояла клетка с полосатыми попугайчиками. С дороги в сад вел узкий дощатый мостик. Один из тех уголков, которые в туристских проспектах называются живописными. Интересно, сколько цветных открыток с его изображением продается сейчас в городке? Я приостановился, чтобы закурить сигарету, и тут на балкон вышла какая-то женщина и стала кормить птиц; я сразу узнал блондинку в ярко-синем жакете, которая подсмеивалась над нами на рыночной площади. Она — хозяйка антикварного магазина? Если так, я с удовольствием спрошу ее, как они договорились с Мари-Ноэль насчет починки разбитых статуэток.

Я подошел к мостику, хотя подозревал, что преступаю границы дозволенного.

— Простите, мадам, —окликнул я женщину, — я пытался попасть в магазин, но дверь оказалась заперта. Моя дочь заходила к вам сегодня утром?

Вздрогнув от неожиданности, женщина обернулась и тут же, к моему крайнему удивлению, разразилась смехом.

— Идиот, — сказала она. — Я думала, ты давно уехал. Что ты тут делаешь? Болтаешься на углу и валяешь дурака?

Ее непринужденный тон и «ты», принятое лишь между близкими людьми, совершенно ошеломили меня. Я стоял, молча глядя на нее во все глаза, и судорожно пытался найти подходящий ответ. Женщина посмотрела направо, в сторону городских ворот и площади Святого Жюльена. Сиеста еще продолжалась, на улице не было ни души.

— Поблизости никого, — сказала она. — Входи.

Судя по всему, Жан де Ге пользовался в Вилларе довольно сомнительной репутацией. Я был в нерешительности, но тут, взглянув на площадь, увидел Рене. Это перевесило чашу весов в пользу приглашения. Я уже успел забыть про свою невестку, а она, давным-давно уйдя из парикмахерской, по-видимому, исходила весь городок в поисках меня. Я вспомнил также, что Мари-Ноэль исчезла в неизвестном направлении, уехала на грузовике, и теперь мне придется возвращаться в Сен-Жиль наедине с Рене. Я попал в западню. Блондинка проследила за моим взглядом и поняла, какая передо мной стоит дилемма.

— Быстрей, — шепнула она. — Твоя родственница еще тебя не заметила — она смотрит в другую сторону.

Я кинулся по пешеходному мостику и влетел на балкон; по-прежнему смеясь, хозяйка домика втащила меня в комнату.

— Повезло, — сказала она. — Еще секунда, и ты был бы пойман.

Она закрыла высокое окно и с улыбкой повернулась ко мне; на ее лице было то же радостное оживление, которое я заметил — и разделил с ней — на рыночной площади. Но сейчас ничто не сдерживало и не скрывало его, женщина смотрела на меня открыто и свободно.

— Твоя дочка — прелесть, — сказала она, — но нехорошо было посылать ее сюда. И ради всего святого, зачем ты завернул осколки в целлофан и бумагу с карточкой, адресованной мне? Девочка говорила что-то насчет ошибки и какого-то знакомого в Париже, но скоро твои шутки, мой ангел, зайдут слишком далеко.

Она сунула руку в карман жакета и вытащила кусок скомканного целлофана и обрывок бечевки.

— Я займусь этими фигурками и всем, что ты сочтешь нужным прислать мне из Сен-Жиля, но не отряжай сюда твою дочку, или жену, или сестру, потому что это ставит их в глупое положение, а я очень уважаю вашу семью.

Она сунула руку во второй карман и вынула смятую визитную карточку. На ней было написано: «Моей красавице Беле от Жана». Осколки фарфоровых животных лежали на столе. Единственным недостающим звеном был огромный флакон духов под названием «Femme».

Глава 12

Хотя Бела закрыла высокое окно и задернула от чужих глаз занавески, комната была полна света. От серо-голубого, холодного вроде бы, оттенка стен и диванных подушек она казалась воздушной. Принесенные с рынка красные и золотые георгины, все еще напоенные солнцем, с трудом умещались в стоящей в углу вазе. Я увидел книжный шкаф, корзину с фруктами на столике, над камином — рисунок Мари Лоренсен. В одном из глубоких кресел умывалась персидская кошка. У окна стоял низкий стол с кисточками и плотной бумагой — принадлежности художника. Пахло абрикосами.

— Что ты делаешь днем в Вилларе? — спросила Бела.

— Заходил в банк, — сказал я, — и позабыл о времени, а я обещал захватить от парикмахера одного из членов моей семьи на обратном пути в Сен-Жиль.

— Ты слишком надолго это отложил, — сказала Бела. — Думаешь, ей доставляет удовольствие бродить по городу?

Она подошла к угловому шкафчику и вынула бутылку дюбонне и два бокала.

— А где девочка?

— Не знаю. Исчезла. Уехала в грузовике с какими-то рабочими.

— Что ж, у нее хороший вкус. Ты правильно ее воспитываешь. Поешь со мной? Все уже готово: ветчина, салат, сыр, фрукты и кофе.

Она отодвинула заслонку окошечка между этой комнатой и соседней, и я увидел полный поднос с едой.

— Как я могу есть, когда моя невестка ждет меня на улице?

Бела подошла к окну и, открыв его, посмотрела на площадь Святого Жюльена.

— Ее уже нет. Если она хоть что-нибудь соображает, она пойдет и посидит в машине, а когда ей надоест ждать, уедет обратно в Сен-Жиль.

Интересно, Рене умеет водить машину? Впрочем, это неважно. Куда любопытней было бы узнать, почему моя сотрапезница называет себя Белой — наследственным именем венгерских королей. Я сел в одно из глубоких кресел и принялся потягивать дюбонне. Внезапно я почувствовал себя свободным от всех обязательств — пусть все идет своим чередом. В жизни Жана де Ге слишком много женщин.

— Можешь представить, как я разволновалась, — сказала Бела, — когда сегодня утром ко мне заглянул Винсент и сказал, что к нам пришла твоя дочка и просит починить какую-то очень ценную вещь, принадлежащую ее maman. Я и вообразить не могла, что произошло. На какой-то миг у меня возникла бредовая мысль, будто твоя жена каким-то образом узнала, что миниатюру делала я. Кстати, о миниатюре. Ты отдал ее? Она ей понравилась?

Я немного задержался с ответом, подыскивая слова и вспоминая ход событий.

— Да, — ответил я наконец. — Очень. Мало сказать — понравилась, она в восторге.

— И тебе удалось достать ту оправу, о которой я тебе говорила? Оставили для тебя медальон после моего звонка?

— Да. Он идеально подошел.

— Я так рада… Это была блестящая мысль; видно, она пришла тебе в голову в светлый момент. Девочка ничего не говорила о миниатюре, естественно, я тоже не упомянула о ней. Она сказала, что maman была очень расстроена, когда фарфоровые фигурки разбились; из этого я поняла, что они очень дороги ей. Разумеется, починить их нельзя, но я могу заказать копии в Париже. Ты хоть понимаешь, что это датский фарфор? Ну, ладно. Давай есть. Не знаю, как ты, но я умираю с голоду.

Бела накрыла на стол и пододвинула его к моему креслу; я подумал, что впервые с тех пор, как начался мой маскарад, от меня не требуется никаких усилий. Самый приятный момент за все это время. Можно даже сказать — дар судьбы, которая пока не очень-то баловала меня. Единственное, что меня тревожило, была Рене, бродившая в ярости по улицам Виллара.

Должно быть, подруга Жана де Ге прочитала мои мысли, потому что она сказала:

— Винсент вернется с минуты на минуту. Когда он придет, я пошлю его посмотреть, сидит ли она в машине. Где ты припарковался — на площади Республики?

— Да. (Да? Я не был в этом уверен.)

— Не беспокойся. Она вернется домой без тебя. Я бы так сделала на ее месте. А Гастон пригонит машину обратно. Ты шутил, когда сказал, что девочка уехала куда-то в грузовике?

— Нет, это действительно так. Мне сообщили об этом в банке.

— Ты относишься к этому очень спокойно.

— Я думаю, грузовик — с нашей фабрики. Да и что я мог сделать? Грузовик и Мари-Ноэль вместе с ним уже исчезли из виду, когда я поднялся из подвалов.

— А зачем ты туда спускался?

— Хотел заглянуть в сейф.

— Вот тут ты, верно, потерял спокойствие.

— О да.

Я ел ветчину и салат, отламывал кусочки хлеба и думал о том, насколько приятней мой сегодняшний ленч в компании этой сидящей напротив женщины, чем вчерашняя трапеза в столовой замка. Ход мыслей привел меня к единственному еще не врученному подарку.

— В Сен-Жиле на комоде в гардеробной комнате стоит для тебя флакон духов, — сказал я.

— Спасибо. Мне что — сбегать за ним?

Я рассказал ей без утайки — теперь я уже мог смеяться над этим — об ошибке по вине буквы «Б».

— Не представляю, как это могло случиться, — сказала Бела, — ведь ты никогда не разговариваешь с сестрой. Или ты наконец решил сделать ей подношение в знак мира?

— Нет, — ответил я, — просто я ничего толком не соображал. Слишком много выпил накануне в Ле-Мане.

— Надо было напиться до полного бесчувствия, чтобы совершить такой чудовищный промах.

— О чем и речь, — сказал я.

Она подняла брови.

— Поездка в Париж оказалась неудачной?

— Весьма.

— У Корвале не захотели пойти навстречу?

— Они не желают продлевать контракт на наших условиях. А я, вернувшись, сказал братцу Полю, что продлил его. Вся семья и рабочие с verrerie думают, что я добился успеха. Вчера я снова начал переговоры по телефону, и в результате они согласились продлить контракт… на их условиях. Об этом еще не знает никто, кроме меня. Вот почему я поехал сегодня утром в банк — проверить, смогу ли я восполнить урон. Я все еще не знаю ответа.

Я оторвал взгляд от тарелки: ее широко раскрытые синие глаза пристально смотрели на меня.

— Как это ты не знаешь ответа? Прекрасно знаешь. Ты сказал мне перед отъездом, что фабрика работает себе в убыток и, если у Корвале не пойдут на твои условия, ее придется закрыть.

— Я не хочу ее закрывать, — сказал я. — Это будет несправедливо по отношению к рабочим.

— С каких это пор ты беспокоишься о рабочих?

— С тех самых пор, как я напился в Ле-Мане.

Вдали хлопнула дверь. Бела поднялась и вышла в коридор.

— Это вы, Винсент? — окликнула она.

— Да, мадам.

— Пойдите посмотрите, стоит ли машина графа де Ге на площади Республики и сидит ли в ней дама.

— Сейчас, мадам.

Бела вернулась, неся корзинку с фруктами и сыр, налила мне еще вина.

— Похоже, ты основательно все запутал после возвращения из Парижа. Что ты собираешься по этому поводу предпринять?

— Понятия не имею, — ответил я. — Я живу сегодняшним днем.

— Ты живешь так уже много лет.

— Но сейчас в еще большей степени. Говоря по правде, я живу теперь настоящей минутой.

Бела отрезала ломтик швейцарского сыра и передала его мне.

— Знаешь, — сказала она, — неплохо время от времени пересматривать свою жизнь. Так сказать, подводить, итог. Найти свои ошибки. Я иногда спрашиваю себя, почему я продолжаю жить в Вилларе. Я с трудом зарабатываю на хлеб в магазине и существую в основном на то, что мне оставил Жорж, а это сущие пустяки в наше время.

Жорж? Кто это? Вероятно, муж. Видимо, надо было что-то сказать.

— Так почему тогда ты живешь здесь? — спросил я.

Бела пожала плечами:

— Привычка, должно быть. Мне все здесь подходит. Я люблю этот домик. Если ты полагаешь, что я остаюсь здесь ради твоих случайных визитов, ты себе льстишь.

Она улыбнулась, и я спросил себя, действительно ли Жан де Ге льстил себе. В любом случае результат был в мою пользу.

— Тебе не кажется, — спросила Бела, — что твой внезапный интерес к verrerie вызван тем, что ей уже два с половиной века, а у тебя, возможно, появится наконец наследник?

— Нет, — ответил я.

— Ты уверен?

— Абсолютно. Мой интерес вызван тем, что вчера я увидел фабрику новыми глазами. В первый раз я наблюдал за рабочими. Я понял, что они гордятся своим делом, да и хозяин фабрики им не безразличен. Если она закроется, они мало того что окажутся на улице — будут обмануты, потеряют в него веру.

— Значит, тобой движет гордость?

— Вероятно. Можешь назвать это так.

Бела принялась чистить грушу и давать мне ее по кусочкам.

— Твоя ошибка в том, что ты предоставил управление фабрикой брату. Если бы ты не был так чудовищно ленив, ты взял бы все в свои руки.

— Я тоже об этом думал.

— Еще не поздно начать сначала.

— Нет, время упущено. Да к тому же я ничего в этом не смыслю.

— Глупости. Ты бывал на фабрике с самого детства. Даже если стекольное дело ни чуточки тебя не интересовало, ты не мог не набраться каких-то практических знаний. Я иногда спрашиваю себя…

Она замолчала и принялась чистить яблоко.

— О чем?

— Неважно… Я не люблю залезать людям в душу.

— Продолжай, — сказал я. — Ты разбудила мое любопытство. Моя душа к твоим услугам.

— Просто, — сказала Бела, — я иногда спрашиваю себя, уж не потому ли ты не проявляешь интереса к фабрике, что не хочешь ворошить прошлое. Не хочешь думать о Морисе Дювале.

Я молчал. Морис Дюваль — человек, о котором говорил Жак, человек, стоявший на фотографии рядом с Жаном де Ге?.. Я ничего о нем не знал.

— Пожалуй, — проговорил я.

— Вот видишь, — мягко сказала Бела, — тебе неприятен мой вопрос.

Она ошибалась. Было крайне существенно выяснить все, что можно, о Жане де Ге. Но без риска совершить еще одну оплошность.

— Нет, — ответил я, — ты не права. Прошу тебя, продолжай.

В первый раз Бела отвела глаза и посмотрела поверх моей головы в пространство.

— Оккупация кончилась пятнадцать лет назад, — сказала она. — Во всяком случае, для Мориса Дюваля. Однако люди все еще помнят его — какой прекрасный он был человек и как ужасно умер. Вряд ли у тех, кто был причастен к его смерти, от этого делается легче на сердце.

В дверь тихонько постучали, и на пороге возник невысокий худой человек в берете. Увидев меня, он улыбнулся.

— Bonjour, monsieur le comte, — сказал он. — Рад вас видеть. Как вы себя чувствуете?

— Спасибо, прекрасно.

— В машине не было никакой дамы. Но на сиденье лежала записка.

Он с поклоном протянул ее мне. Записка была короткая и деловая: «Чуть не целый час искала вас и Мари-Ноэль. Наняла машину, чтобы вернуться в Сен-Жиль. Р.». Я показал записку Беле.

— Можешь теперь успокоиться, — сказала она. — Винсент, будьте другом, отнесите все это на кухню, ладно?

— Разумеется, мадам.

— Тишь да гладь да божья благодать, — проговорила Бела. — Надолго? Для меня — до трех часов. Для тебя — пока ты здесь. Дать тебе еще одну подушку?

— Нет, мне и так чудесно.

Бела убрала все со столика, принесла сигареты и кофе.

— По правде говоря, я рада, что у тебя проснулись нежные чувства к verrerie, — сказала она. — Это показывает, что ты не такой черствый, каким хочешь казаться. Но я все же не понимаю: если ты и так теряешь на ней деньги, а новый контракт с Корвале еще менее выгоден, чем прежний, как тебе удастся продолжать дело?

— Я и сам не понимаю, — сказал я.

— А что, если обратиться к этому твоему приятелю, что приезжает в Сен-Жиль охотиться? Самый подходящий человек. Он ведь всегда дает тебе советы, да?

Бела скинула синий жакет, оставшись в платье из тонкой шерсти неопределенного серого цвета, приятного для глаз. Так покойно было глядеть на нее и знать, что здесь, в этом доме, от меня ничего не требуют. Интересно, часто Жан де Ге приезжал сюда из замка и сидел в этом кресле, откинув голову на подушку, как сижу сейчас я? Небрежное дружелюбие Белы подкупало и влекло к ней. В нем была легкость и свобода, говорившие о взаимном понимании без претензии на глубокое ответное чувство. Как было бы хорошо, подумал я, если бы мой маскарад не требовал от меня ничего иного, если бы я не был владельцем Сен-Жиля и мог остаться здесь навсегда, сидеть, как сейчас, в кресле с кошкой на коленях, греться на солнышке, есть грушу, ломтики которой кладет мне в рот Бела из Виллара…

— Ты не можешь продать какие-нибудь ценные бумаги или часть земли? — спросила Бела. — А как насчет твоей жены? Ее деньги заморожены, да?

— Да.

— Вы получите их, только если у вас родится сын. Теперь я вспомнила.

Бела налила мне еще одну чашку кофе.

— Как она себя чувствует, твоя жена? У нее довольно слабое здоровье, если я не ошибаюсь. Кто ее пользует?

— Доктор Лебрен, — ответил я.

— Он сильно постарел, ты не находишь? Я бы на твоем месте вызвала врача-акушера. Ты с самого начала почему-то держишься в стороне. Надеюсь, дома ты проявляешь больше сочувствия.

Я притушил сигарету. Бела была единственным человеком, кому правда не причинила бы ни боли, ни вреда, однако, как это ни странно, мне была ненавистна мысль, что она может ее узнать. Я представлял себе ее поднятые брови и веселый смех, ее практический подход к забавной ситуации — надо же решить, что предпринять, — а затем неизбежное отдаление, быстрое, хотя и учтивое, ведь теперь перед ней посторонний человек.

— Я вовсе не держусь в стороне, — сказал я. — И я стараюсь выражать сочувствие. Беда в том, что я недостаточно знаю Франсуазу.

Бела задумчиво смотрела на меня. Ее прямой взгляд приводил меня в замешательство.

— В чем дело? — спросила она. — Речь не только о деньгах, да? О чем-то куда более глубоком? Что в действительности произошло с тобой в Ле-Мане?

Я вспомнил старую детскую игру в наперсток — «холодно — горячо», как ее еще называют, — в которую я играл со своей незамужней теткой. Для нее это была спокойная, легкая игра, ведь от взрослого требовалось одно — сидеть, зажмурившись, на месте, но как билось мое детское сердце, когда я крался на цыпочках по уставленной мебелью гостиной и наконец прятал наперсток позади настольных часов. Затем, открыв глаза, тетя начинала задавать вопросы, которых я так страшился. Когда взгляд ее достигал часов, честность вынуждала меня скрепя сердце сказать: «Теплей, теплей», хотя мне ужасно не хотелось, чтобы золотой наперсток покинул свое уютное, спокойное убежище. На этот раз я сам закрыл глаза и продолжал гладить кошку, лежащую у меня на коленях. Что безопасней — уйти от ответа или сказать правду?

— Ты говорила, что полезно время от времени подводить жизненные итоги. Возможно, последнее время я этим именно и занимался, и вечером в Ле-Мане мои раздумья достигли высшей точки. Тот «я», которым я был, потерпел фиаско. Единственный способ избежать за это ответственности — стать кем-то другим. Пусть этот кто-то берет все на себя.

Бела ничего не сказала. Видимо, обдумывала мои слова. Я ее не видел, мои глаза были закрыты.

— Другой Жан де Ге, — проговорила она, — тот, кто все эти годы скрывался под внешней веселостью и шармом? Я часто спрашивала себя, существует ли он. Если он намерен выйти из подполья, сейчас самое время. Еще немного, и будет поздно.

Интуитивно, каким-то сверхъестественным чутьем она частично догадалась, о чем я думал, но настоящий смысл моих слов от нее ускользнул. Наперсток позади часов был в безопасности, отгадчик «замерзал». Было так покойно лежать в глубоком кресле, что не хотелось двигаться с места.

— Ты не понимаешь, что я пытаюсь тебе сказать, — проговорил я.

— Нет, понимаю, — возразила она. — Ты не единственный человек с раздвоением личности. У всех нас множество «я». Но никто не пытается таким образом уйти от ответственности. Проблемы все равно остаются, и их надо решать.

«Холодней» и «холодней». Отгадчик ищет наперсток в другом конце комнаты.

— Нет, — сказал я, — ты упустила самую суть. И проблемы, и ответственность за их решение становятся иными, если человек, который за все в ответе, иной.

— А каким ты его видишь, того, кто за все в ответе? — спросила Бела.

На башне главной церкви Виллара пробило два часа. Торжественный звон колокола, откуда бы он ни доносился, всегда напоминал мне благовест, а эти глубокие, звучные удары раздались совсем близко и нарушили мой душевный покой.

— Иногда он кажется мне бесчувственным, — сказал я, — а иногда — слишком чувствительным. То он готов убить самых близких себе людей, то рискует жизнью ради чужих. Он говорит, что человечеством движет одно — алчность и сам он может уцелеть, лишь утоляя ее. Мне кажется, у него в голове сумбур, но он недалек от истины.

Я слышал, что Бела поднялась с места, поставила мою чашку на поднос и отнесла его к окошечку в стене. Затем вернулась и села на подлокотник моего кресла. Странно, мне это было неприятно. Не само это ласковое и естественное, хотя и небрежное, движение, а то, что оно говорило о ее симпатии к моему второму «я», Жану де Ге, за которого она принимала меня. Неприятен мне был и флакон духов, что стоял на комоде в гардеробной.

— Интересно, — сказал я, — почему тот, кто за все в ответе, купил тебе «Femme»?

— Потому, что ему нравится их запах и мне тоже.

— Как ты думаешь — он утоляет этим твою алчность?

— Это зависит от размеров флакона.

— Он огромный.

— Тогда я бы сказала, что он проявляет предусмотрительность.

Вряд ли я узнал бы запах «Femme». Я никогда в жизни никому не дарил духов, почти все употребляющие духи женщины вызывали во мне отвращение, и я старался их избегать. Бела не душилась, от нее пахло абрикосами.

— Дело в том, — сказал я, — что это вовсе не алчность. Тут он ошибается. Это голод. А если это голод, как, спрашивается, мне всех их насытить? Как дать им то, что они хотят, ведь каждому надо свое? Мать, жена, ребенок, брат, невестка, даже рабочие с фабрики — все заявляют на меня права, рвут меня на части. Честно говоря, я не знаю, что мне делать, с чего начать.

Бела не ответила, но я почувствовал ее ласковую руку у себя на лбу. Кто я, где я, как мое имя? Я был в неведомом море между двумя мирами. Уединенный остров, узкий и скалистый, — некогда мое пристанище, моя темница — остался позади, а ждущий меня многолюдный, многоголосый континент, предъявляющий мне свои требования, на мгновение скрылся из вида. Моя личина сулила не только освобождение, но и новые путы. Что-то во мне ожило, что-то иссякло. Если бы можно было забыть все претензии, уйти от действительности, кем бы я был — самим собой или Жаном де Ге?

Я протянул ладони и коснулся ее лица.

— Почему я должен обо всем думать? — сказал я. — Я не хочу.

Бела засмеялась и, чуть коснувшись губами, поцеловала меня в закрытые глаза.

— Потому-то ты и приходишь сюда? — спросила она.

Глава 13

Когда я вышел из домика, все желтые от лишайника крыши горели золотом под предвечерним солнцем. Из ближнего здания высыпали гурьбой ребятишки с ранцами за спиной и учебниками в руках и перебежали на противоположную сторону канала по соседнему мостику. Мимо городских ворот медленно цокала копытами лошадь, запряженная в крытую повозку; сгорбившись на облучке, кучер лишь изредка пощелкивал кнутом. На торговой улице ставни были распахнуты, двери открыты. Вдоль платановой аллеи неподалеку от рыночной площади, возле которой во время базарной шумихи и сутолоки стояли повозки и грузовики, теперь сидели старики и старухи, греясь в последних лучах солнца, а рядом, шурша опавшими листьями и роясь в пыли, щебетали дети. Интересно, как он будет выглядеть ночью, этот Виллар обитатели которого, как во всех провинциальных городках, рано ложатся спать, заперев двери и закрыв ставни; тишина, дома объяты тенью, серые от времени островерхие крыши круто спускаются к карнизам, готический шпиль церкви пронзает темно-синее небо; ни звука, разве что раздадутся шаги спешащего домой гуляки да послышится еле уловимый плеск воды в темных, недвижных, подступающих к стенам каналах.

Я никогда не мог устоять против соблазна, встречая en route[104] такие городки, остаться в них ночевать. Поужинав, я, единственный путник на улице, бродил мимо безмолвных домов, окна которых, наглухо закрытые ставнями, ничего не говорили мне об их обитателях; лишь изредка слабый свет, пробивающийся сквозь щель между створками, выдавал, что внутри есть жизнь. Порой глаз, как в темную пропасть, падал в открытое окно на верхнем этаже, порой я видел тени от зажженной свечи, пляшущие по потолку, или слышал плач младенца, но чаще всего кругом было тихо и спокойно, и я один рыскал по городку в компании с тощими голодными кошками, которые бесшумно крались по мощенным булыжником улицам, выискивая в канавах какую-нибудь поживу. Я прошел бы мимоходом под аркой городских ворот, кинул беглый взгляд на канал, посмотрел бы мельком на пешеходный мостик и домик, спрятавшийся в саду, и вернулся бы в отель, а утром навсегда уехал отсюда, так ничего и не узнав. А теперь, когда вся жизнь моя переменилась и я смотрю на все другими глазами, хотя бы этот уголок Виллара останется со мной навсегда.

Предзакатное солнце окрашивало все в густые, теплые тона. Это был дружественный город, все прохожие мне улыбались. «Рено», дожидавшийся меня на площади Республики, показался мне вдруг моим старым «рено», и белая пластиковая сумка Мари-Ноэль на сиденье, там, куда девочка кинула ее, придя с рынка, была не похожа ни на какой другой предмет, замеченный невзначай в чужой машине, полна особого смысла: я сразу увидел, как она болтается на узком запястье поверх короткой белой нитяной перчатки. Даже банк на углу в глубине площади стоял на своем месте, выполнял свое предназначение. Виллар был крепостью, убежищем, и, выезжая из него, я спрашивал себя, почему дар, принесенный мне чужой любовницей, оказался таким удивительным противоядием против моей тревоги, так расслабил натянутые нервы. Теперь я ничего больше не буду принимать близко к сердцу — ни слезы Франсуазы, ни вспышки Рене. Мать можно будет задобрить лаской, дочку — баловать в разумных границах, брата — успокоить, сестру — смягчить; никто из них не представлял больше проблемы, как это было в первые двое суток под кровлей замка.

Почему это так — трудно сказать. Одного физического довольства было недостаточно, в прошлом я имел случаи в этом убедиться. Может изменение личности ускорить внутренний темп, высвободить в мозгу какую-то клеточку, которой прежнее твое «я» из некоего предубеждения не давало воли? На свете полно несчастных, неприспособленных людей, которые призраками блуждают по жизни, пытаясь спрятаться от нее и обрести себя при помощи женщин. Я не из их числа. Бела из Виллара завершила картину, где уже были мать, жена и дочь. Сердечность первой, доверие второй, смех третьей слились воедино, и возникла четвертая — Бела. Когда я это увидел, я потерял голову. Такова часть ответа, но только часть.

Я не спутал ни одного поворота на пути в Сен-Жиль, и, пока я приближался к замку — липовая аллея, мост через ров, ворота, подъездная дорожка, — а затем, проехав под сводчатым входом в стене, направлялся к службам, которые еще ни разу не видел вблизи, моя уверенность в себе все росла. Теперь меня ничем не устрашишь. Я оказался во дворике, где было два гаража с распахнутыми воротами, сарайчик и пустая конюшня со сломанными стойлами. Когда я вылез из машины, с шумом захлопнув дверцу, на пороге конюшни появилась старуха, с которой я разговаривал накануне в коровнике, и, сказав что-то насчет «господина графа», позвала кого-то через плечо. Следом за ней в дверях возник мужчина в синем комбинезоне. Они, улыбаясь, подошли ко мне, и мужчина спросил, помыть ли машину. Я сказал «да», — возможно, здесь было так заведено; старуха вновь стала что-то бормотать, из чего я разобрал только три слова: «Beau temps» и «la chasse»,[105] а я кивал и улыбался ей в ответ.

Я прошел обратно через сводчатый проход, и пес тут же подбежал к загородке и залаял. Я остановился и принялся тихонько звать его по имени, но он продолжал лаять, в то же время неуверенно помахивая хвостом. Я приблизился ко входу в его вольер, чтобы он понюхал мою одежду. Он втянул носом воздух и растерянно отошел. Я увидел, что от конюшни на нас смотрит человек в комбинезоне.

— Что приключилось с Цезарем? — спросил он.

— Ничего, — ответил я. — Должно быть, я его напугал.

— Странно, обычно он носится как угорелый от радости, когда видит вас. Будем надеяться, он не заболел.

— Пес в полном порядке, — сказал я. — Правда, Цезарь?

Я протянул руку и потрепал его по голове; успокоившись понемногу от моего тона и ласки, он продолжал молча обнюхивать меня, но, когда я тронулся с места, снова начал рычать.

— Если он будет так себя вести в воскресенье, — сказал мужчина, — много вам будет от него проку… Может быть, дать ему после еды касторки?

— Нет, — сказал я, — не трогайте его. Он скоро придет в себя.

Что такое Цезарь должен делать в воскресенье? — подумал я. Может быть, если я стану сам его выводить, он привыкнет ко мне и подозрительный лай уступит место приветственному повизгиванию? Иначе он привлечет к себе всеобщее внимание, начнутся расспросы, бедного пса обвинят в предательстве по отношению к хозяину, когда на самом деле он — единственное живое существо в Сен-Жиле, которому инстинкт подсказал правду.

Я поднялся но ступеням на террасу и когда вошел в холл, из ниши направо от входа, где висел телефон, вышел навстречу мне Поль.

— Где, черт побери, ты пробыл весь день? — спросил он. — Мы разыскиваем тебя с часу дня. Рене тебя потеряла, вернулась домой в наемной машине, а затем, когда мы кончали завтракать, ко всеобщему удивлению, появилась вдруг Мари-Ноэль и преспокойно заявила, что ее подвезли на грузовике. Лебрен ждал до двух часов, но потом был вынужден уехать. Он только что снова звонил.

— А что случилось? — спросил я.

— Что случилось! — повторил Поль. — Ничего, если не считать того, что Франсуазе плохо и Лебрен запретил ей вставать с постели. Если она не будет осторожна, ее ждет выкидыш и она потеряет ребенка. И сама, скорей всего, будет на волосок от смерти. А больше ничего не случилось.

Я заслужил презрение, звучавшее в голосе Поля. Сейчас виноват был не Жан де Ге, а я. Я обещал вернуться пораньше, чтобы повидать врача. Я не сдержал обещание. Даже не вспомнил о нем.

— Какой у него номер телефона? — спросил я. — Сейчас же ему позвоню.

— Бесполезно, — сказал Поль. — Он снова уехал на вызов. Я ему сказал, чтобы он попытался связаться с тобой попозже вечером.

Поль повернулся на каблуках и, пройдя через столовую, исчез в библиотеке. Больше он не собирался меня ни о чем расспрашивать. И на том спасибо. Я знал, что мне следует сделать. Я прямиком поднялся наверх в спальню. Шторы были опущены, камин зажжен, в ногах кровати стояла ширма, заслонявшая огонь. Франсуаза лежала на высоких подушках, закрыв глаза. Когда я вошел, она их открыла.

— А, это ты, — сказала она, — я уже давно поставила на тебе крест. Сказала им всем, что ты, возможно, сел в поезд и едешь обратно в Париж.

Голос был безжизненный, монотонный. Я подошел к кровати и взял ее за руку.

— Мне следовало позвонить, — сказал я. — Меня задержали в Вилларе, но, честно говоря, я забыл. Мне нечего сказать в свое оправдание. Я даже не прошу простить меня. Как ты себя чувствуешь? Поль передал мне, что доктор Лебрен велел тебе лежать.

Ладонь в моей руке была холодная и вялая, но она ее не отняла.

— Если я встану, я потеряю ребенка. То, чего я боялась с самых первых дней. Я всегда знала, что случится что-нибудь плохое.

— Ничего плохого не случится, — сказал я, — надо только быть осторожней. Вопрос в том, насколько компетентен Лебрен. Ты не будешь против, если я приглашу акушера?

— Не надо, — сказала Франсуаза. — Я не хочу, чтобы сейчас вмешивался кто-нибудь чужой. Это выведет из равновесия меня, огорчит доктора Лебрена. Главное — не вставать с постели и чтобы никто меня не волновал. Я чуть с ума не сошла от беспокойства, когда Мари-Ноэль приехала с рабочими в грузовике, а Рене — в наемной машине, так как ты куда-то исчез. А затем, спустя несколько часов, так и не дождавшись тебя, я решила, что с таким же успехом могу махнуть на тебя рукой и надо смириться с тем, что ты не вернешься, что ты нарочно избавился от них обеих и уехал в Париж.

Усталые глаза всматривались в мое лицо, и я понимал, что должен держаться как можно ближе к правде.

— Я застрял в банке, — сказал я. — Тебе я охотно все расскажу, но не хотел бы, чтобы об этом знали остальные. Дело в том, что я налгал насчет контракта. Мне не удалось его продлить, когда я был в Париже, и я сумел все организовать, лишь позвонив отсюда к Корвале, а затем и зайдя сегодня в банк. Они согласились подписать новый контракт, но только на их условиях. Это, естественно, значит, что verrerie будет работать с еще большим убытком, чем раньше, но тут уж ничего не попишешь. Придется так или иначе изыскать для этого средства.

На лице Франсуазы отразилось недоумение, и я продолжал стоять рядом, держа ее руку в своей.

— Не понимаю, зачем тебе было лгать? — сказала она.

— Наверно, из гордости, — ответил я. — Хотел, чтобы все поверили в мой успех. Возможно, я и добился его… на какое-то время. Я еще не знаю точно, каково наше финансовое положение. Но я хотел бы, чтобы ты держала все это при себе. Я не намерен ничего говорить maman, или Полю, или Рене, разве что обстоятельства сложатся таким образом, что не будет иного выхода.

Впервые Франсуаза улыбнулась и приподнялась на подушках — видимо, хотела, чтобы я ее поцеловал; так я и сделал, затем отпустил ее ладонь.

— Я никому не скажу, — пообещала она. — Я так рада, что ты хоть раз в жизни доверился мне. Только странно, почему тебя так волнует фабрика. Мне казалось, мысль о том, что ее придется закрыть, беспокоила тебя куда меньше, чем Поля и Бланш.

— Да, — согласился я, — возможно, и так. Впервые я задумался о ее судьбе вчера, когда ездил туда.

Франсуаза попросила передать ей с туалетного столика гребенку и зеркало и, выпрямившись среди сбившихся в кучу подушек, принялась зачесывать со лба гладкие белокурые волосы точно таким же движением, которое я видел всего два часа назад. Но различие между моим настроением тогда и сейчас и между самими женщинами — одна беспечная и веселая, другая измученная и вялая — было столь разительным, что странным образом растрогало меня: я бы хотел, чтобы равновесие было восстановлено, чтобы Франсуаза тоже стала энергичной и счастливой, как Бела.

— Почему ты не рассказал мне все это в тот вечер, когда вернулся из Парижа?

— Тогда я еще не пришел ни к какому решению, — сказал я, — не был уверен, что предприму.

— Поль все равно обо всем узнает, — сказала Франсуаза, — как ты сможешь это от него скрыть? К тому же какое это имеет значение, раз контракт уже подписан! Как бы то ни было, всем нашим трудностям придет конец, когда у нас родится сын.

Франсуаза положила зеркало на столик у кровати.

— Мари-Ноэль сказала, что ты спускался в подвалы банка. Никто не мог понять — зачем? Я не знала, что ты держишь что-нибудь в сейфе.

— Разные документы, — сказал я, — ценные бумаги и прочее.

— А наш брачный контракт тоже там?

— Да.

— Ты взглянул на него?

— Да, мимоходом.

— Если у нас снова родится девочка, все останется по-прежнему, да?

— Очевидно, да.

— А что будет, если я умру? Все отойдет тебе?

— Ты не умрешь… Закрыть ставни? Шторы спустить? Зажечь у кровати свет? У тебя есть что читать?

Франсуаза не ответила. Снова откинулась на подушки. Затем сказала:

— Дай мне медальон, который ты привез из Парижа. Пусть лежит тут, рядом.

Я подошел к туалетному столику в алькове и взял небольшую шкатулку для драгоценностей, которую увидел там, и отнес ее Франсуазе. Она подняла крышку и, вынув медальон, нажала на пружинку, как раньше, и посмотрела на миниатюру.

— Где ты его сделал? — спросила она.

— В одном месте в Париже, — ответил я, — забыл, как оно называется.

— Рене говорила мне, что хозяйка антикварного магазина в Вилларе изредка рисует миниатюры.

— Да? Возможно. Не знаю.

— Если это так, закажем ей потом миниатюру Мари-Ноэль. И малыша. Обойдется дешевле, чем в Париже.

— Да, вероятно.

Франсуаза положила открытый медальон на столик у изголовья.

— Тебе бы лучше было сойти вниз и помириться с Рене, — сказала она. — Я слишком плохо себя чувствовала, чтобы утихомирить ее, когда она вернулась; ты же знаешь — с ней сладу нет, стоит ей выйти из себя.

— Ничего, остынет.

Я закрыл ставни, подбросил в камин дрова.

— Девочка, скорей всего, у Бланш, — сказала Франсуаза, — или наверху, у maman. Я была не в состоянии ее видеть. Скажи ей, что я не думала того, что наговорила сегодня утром, что я была расстроена и больна.

— Думаю, она и сама это понимает.

— Что ты сделал с осколками?

— Не беспокойся. Я позаботился о них… Тебе еще что-нибудь нужно?

— Нет-нет… Буду просто тихонько лежать, и все.

Я прошел через ванную в гардеробную комнату, как накануне, переоделся и сменил обувь. Флакон «Femme» все еще стоял на комоде. Он перестал быть безличным, как предмет, увиденный мельком на витрине, он знаменовал собой важный момент моей собственной частной жизни. Я убрал его в ящик и, так как в скважине торчал ключ, сам не зная почему, повернул его и сунул в карман. Затем вышел в коридор и у подножия лестницы столкнулся лицом к лицу с Шарлоттой.

— Господин кюре только что ушел, — сказала она. — Госпожа графиня уже несколько раз о вас спрашивала.

— Я иду к ней, — отозвался я.

И снова, как в первый вечер, она пошла впереди меня. Но теперь, через каких-то двое суток, мне казалось, что с тех пор прошла целая вечность; ряженый, который шел тогда следом за ней, так же отличался от того, кто поднимался сейчас по лестнице, как теперешний я, в свою очередь, отличаюсь от того меня, который проснулся в гостинице в Ле-Мане. В тот первый вечер мужество мое было напускным, сейчас оно стало несокрушимым, моя новая оболочка защищала меня, как броня.

— Господина графа надолго задержали в Вилларе? — спросила Шарлотта.

Я знал, что имею все основания не доверять и не симпатизировать ей, что каждое ее слово фальшиво.

— Да, — ответил я.

— Мадам Поль пила чай у нас наверху, — продолжала Шарлотта. — Она была вне себя из-за того, что ей пришлось нанимать машину, чтобы вернуться в замок, и рассказала всю историю госпоже графине.

— Никакой истории не было, — сказал я. — Я задержался, больше ничего.

Мы уже достигли верхнего этажа, и, обогнав служанку, я прошел но коридору, завернул за угол и направился к дальней двери. Я вошел, приветствуемый визгливым тявканьем собачонок, спокойно отпихнул их ногой и, не задерживаясь, приблизился к креслу у печки, в котором сидела графиня в лиловой шали на массивных плечах. Я наклонился и поцеловал ее, с облегчением увидев, что Бланш в комнате нет и графиня одна.

— Доброе утро и добрый вечер, — сказал я. — Простите, что не смог раньше к вам зайти. Я уехал еще до завтрака. Да вы уже все об этом слышали. Рад видеть вас на ногах. Как прошел день? Хорошо?

Я встретил насмешливый взгляд графини — казалось, ее глаза выискивают что-то в моих.

— Садись, — сказала она, указав рукой на стул. — Сюда, к свету, чтобы я видела твое лицо. Убирайся, Шарлотта. И чтобы не подслушивала у дверей. Спустись в кухню, скажи, чтобы сюда принесли два подноса с обедом. Ступай, да не задерживайся там. Только сначала убери эти вещи.

Графиня отодвинула на край стола лежащий там молитвенник. Собачонки забрались на кресло и устроились у нее на коленях. Я закурил сигарету, по-прежнему чувствуя на себе ее взгляд.

— Так где же ты был? — спросила графиня, как только служанка вышла.

Я догадывался, что все, известное Рене и Мари-Ноэль относительно моего утра: поездка в Виллар, поход на рынок, посещение банка, возможно, даже час, когда я оттуда ушел, — достаточно было туда позвонить, — уже передано графине. Раз она спрашивает меня, где я был, значит, про домик на канале ей ничего не известно. Эту часть своей жизни Жан де Ге от нее утаил.

— У меня были дела, — ответил я.

— Ты вышел из банка еще до половины первого, — сказала она, — а сейчас половина седьмого.

— А вдруг я ездил в Ле-Ман? — сказал я.

— Не на «рено». Он весь день простоял на площади Республики. Человек, который привез Рене домой, сказал, что видел машину, когда возвращался в гараж. Я велела Рене позвонить и спросить его.

Я улыбнулся. Maman, как ребенок, не могла скрыть мучившего ее зуда любопытства.

— Если хотите знать правду, — сказал я, — я пытался отделаться от Рене. И мне это удалось. Ничего больше я вам говорить не намерен. Можете выспрашивать меня хоть до полуночи, все равно ничего не узнаете.

Графиня тихонько засмеялась, и я увидел, что уже который раз мое инстинктивное отвращение ко лжи выручило меня.

— Я тебя не виню, — сказала она. — Рене ненасытна. — Не поддавайся ей.

— Она томится от безделья, — отозвался я. — Все вы, женщины, живете здесь сложа руки.

— Было время, — сказала графиня, — до того как умер твой отец, а ты женился, когда дела у меня было хоть отбавляй. Тогда мы, женщины, не сидели сложа руки. А дурочки, вроде Рене и Франсуазы, были еще сопливыми девчонками. Тогда жизнь имела для меня смысл. И для Бланш тоже.

В ее голосе было столько желчи, что я даже вздрогнул и быстро взглянул на нее. Жесткий, как у дочери, сжатый в ниточку рот; только что дразнившие меня глаза прячутся за набрякшими веками.

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

— Ты сам прекрасно это знаешь, — ответила графиня, но тут выражение ее лица вновь изменилось: подбородок отвис, губы расслабились; она пожала плечами. — Я старая, больная женщина, — сказала она, — вот в чем горе, и это угнетает меня, как и тебя будет угнетать, когда придет твой черед. Мы очень с тобой похожи. Мы не хотим заниматься своими болезнями, не говоря уж о чужих. Кстати, как Франсуаза?

Я чувствовал, что стою у порога тайны и, сумей я хоть на миг в нее проникнуть, я пойму, что происходит в сердце графини под этими складками плоти, но ее равнодушный, нарочито небрежный вопрос был задан другим человеком, черствым и бездушным.

— Вы же знаете, я пропустил Лебрена, — сказал я. — Он позвонит попозже, вечером. Он запретил ей вставать. Она очень слаба.

Пальцы графини принялись барабанить по подлокотнику кресла. Три удара, затем два и снова три — четкий ритм. Взглянув на нее, я понял, что движение это бессознательно, она и не подозревает, что ее пальцы шевелятся. Дробный стук сопровождал какую-то еще не оформившуюся мысль, которую графиня могла выразить вслух, а могла и оставить при себе.

— Я разговаривала с Лебреном, — сказала она. — Вряд ли ты услышишь от него что-нибудь новое. Врач он никудышный, хотя и мнит о себе. С этим ребенком Франсуазу ждет то же, что было с прошлым, я знала это с самого начала. Вся разница в том, что на этот раз ей удалось сохранить его немного дольше.

Барабанная дробь по подлокотнику кресла продолжалась. Я как завороженный смотрел на пальцы графини.

— Франсуаза не хочет, чтобы я вызвал акушера, — сказал я. — Отказалась, когда я предложил.

— Ты это предложил? — спросила графиня. — Это еще зачем?

— Ну как же, — сказал я, — а вдруг возникнут какие-нибудь осложнения, что-нибудь пойдет не так…

Наши глаза встретились, и, сам не знаю почему, меня вдруг охватило необъяснимое смущение. Я вспомнил пункты брачного контракта и то, что в случае смерти Франсуазы до рождения сына все ее огромное приданое будет разделено между Жаном де Ге и Мари-Ноэль.

В комнате, и до того душной, стало невозможно дышать. Я встал, распустил галстук. Я чувствовал спиной взгляд графини в то время, как, подойдя к окну, сражался со ставнями. Распахнув их и открыв одну створку окна, я высунулся наружу, жадно глотая воздух. Стемнело, поднялся туман. Дорожки скрылись. Охотницу окутала белая пелена, даже голубятня внизу, на краю лужайки, казалась темным плоским пятном. Рядом на стене была голова горгульи: прижатые уши, щелки глаз, вытянутые вперед губы —сток для дождевой воды. Кровельный желоб был забит листьями; когда начнутся дожди, все это превратится в кашу и польется изо рта горгульи зловонным потоком. Как оглушительно будет звучать шум ливня здесь, под самой крышей: сперва легкий перестук капель по свинцовым полосам кровли затем все более стремительное падение водных струй, омывающих стены, налетающих тучами стрел на окна, с бульканьем кружащих в водовороте над водосточной трубой; кто знает, возможно, для одинокой хозяйки этой комнаты глухой гул дождя и шелест листьев и мусора, извергающихся из горла горгульи, будут единственными звуками, которые она услышит в течение долгих часов зимней ночи.

Я закрыл окно и повернулся к нему спиной. Графиня по-прежнему смотрела на меня, но пальцы ее были недвижны.

— Что с тобой? — спросила она. — Почему ты нервничаешь?

— Вовсе нет, — ответил я. — Просто мне душно. Здесь слишком натоплено.

— Если даже так, то ради тебя, — сказала графиня. — Ты вечно жалуешься, что в замке холодно. Подойди ко мне.

Я медленно, против воли, приблизился к ней вплотную. Ее глаза, так похожие на глаза ее сына, на мои собственные, глядящие на меня из зеркала, видели меня насквозь. Она сжала мне руки:

— У тебя что — наконец проснулась совесть?

Считается, что прикосновение руки говорит о человеке. Ребенок вкладывает пальцы в ладонь взрослого и инстинктивно чувствует, доверять ему или нет. Два дня назад руки графини цеплялись за мои; растерянная, в паническом страхе, она молила меня о чем-то, а сейчас ее руки твердо держали мои, сжимали их до боли. Она была сильней меня. Ее пожатие не прибавляло мне и не лишало меня уверенности в себе, оно переводило ее в иную плоскость. Пусть мать не знает секретов сына и делит с ним лишь малую часть его жизни, ее вера в него так безгранична, что кажется — он все еще в ее чреве: так же привязан к ней, так же слеп, как был до рождения, и она никогда не разорвет эту связь.

— Давай не будем сентиментальны, — сказала графиня, — и станем спокойно принимать все, что пошлет нам судьба. Слишком поздно — для тебя и для меня. Жизнь вовсе не коротка, как утверждают люди, это длинная, слишком длинная история. Мы — и ты, и я — еще не скоро умрем. Прошу тебя, давай, если сможем, не терзаться по пустякам.

Осторожный стук в дверь, и на пороге возникла Шарлотта с подносом в руках, за ней — Жермена со вторым; повторился весь обеденный ритуал, теперь уже знакомый мне. В первый вечер графиня почти не прикоснулась к еде, но сегодня она макала в бульон куски свежего хлеба и ела, не поднимая глаз от тарелки, чуть не касаясь ее подбородком. Я вспомнил про ветчину, фрукты и сыр в домике на канале и спросил себя, как Бела проводит вечера, обедает с друзьями или одна, как выглядит ее комната при закрытых ставнях… Графиня повернулась ко мне и, протягивая на вилке кусочек бифштекса одной из собачонок, сказала:

— Почему ты молчишь? О чем ты думаешь?

— О женщине, — сказал я. — Вы ее не знаете.

— Она подходит тебе?

— Да.

— Все остальное неважно. У твоего отца одно время была в Ле-Мане любовница. Я как-то раз видела ее. Рыжеволосая. Форменная красавица. Он ездил к ней каждую пятницу. Шло ему на пользу, поднимало настроение. А потом она вышла замуж за богатого мясника и уехала навсегда в Тур. Я очень жалела об этом.

Шарлотта внесла в вазочках крем-брюле. Собачонки поднялись в ожидании на задние лапки.

— Так ты позволил Мари-Ноэль вернуться из Виллара с Жюли и ее внуком? — продолжала графиня, переходя на другую тему. — Девочка была полна впечатлений, говорит, грузовик лучше, чем «рено». Я спросила, кто его вел. Она ответила: один из рабочих, молодой, с кудрявыми волосами. Говорит: ей понравилось, как от него пахнет. «Расскажи об этом тете Бланш, — посоветовала я ей. — Послушай, что она тебе скажет».

Значит, мадам Ив — это Жюли. У меня отлегло от сердца. Застав, когда я вернулся, Франсуазу в постели, я совсем забыл о Мари-Ноэль и грузовике.

— Все дети любят кататься в грузовике, — сказал я. — Возможно, я сам тоже.

— Ты? — Она засмеялась. — Лучше не вспоминать, что ты творил в ее возрасте. Помнишь маленькую Сесиль, которую как-то привели к чаю? Ты зазвал ее в голубятню и запер дверь. Мать больше никогда ее сюда не брала. Бедняжка Сесиль… Не спускай глаз с Мари-Ноэль. Она растет как на дрожжах.

— Не очень-то весело, — сказал я, — быть единственным ребенком в семье.

— Глупости. Ей это по вкусу. Она не хочет видеть здесь сверстников. Предпочитает тех, кто постарше. Я знаю, сама была такой в ее возрасте. Влюблялась во всех своих взрослых кузенов. У Мари-Ноэль их нет. Станет влюбляться в рабочих с фабрики.

В дверь постучали.

— Кто там? — отозвалась графиня. — Войдите. Терпеть не могу, когда стучат.

В дверях появилась Жермена.

— Господина графа к телефону. Спрашивает доктор Лебрен, — сказала она.

— Спасибо.

Я встал, положил на поднос салфетку.

— Лучше попрощаться сейчас. Я устала. Скажи старому олуху, чтобы не устраивал паники. Франсуазе нужно одно: не спускать ноги на пол. Возможно, она и родит тебе сына. Поцелуй меня.

Руки снова сжали мои, глаза не давали отвести взгляд.

— И забудь эти глупости насчет акушера. Слишком дорогое удовольствие, — добавила она.

Я вышел из комнаты, спустился по лестнице и подошел к телефону в нише, где висели плащи. У аппарата я застал одетую в халатик Мари-Ноэль. Лицо ее было бледным, вид — встревоженным.

— Можно я послушаю в тетиной комнате? — спросила она.

— Конечно нет, — ответил я. — Доктор Лебрен хочет говорить со мной.

— Ты скажешь мне потом, что он говорил?

— Не знаю.

Я легонько оттолкнул ее в сторону и взял трубку.

— Алло? — сказал я; мне ответил высокий старческий голос; слова, обгоняя друг друга, лились бесконечным потоком.

— Добрый вечер, господин граф, так неудачно, что мы разминулись сегодня утром. Днем я был в Вилларе, могли бы повидаться и там, если бы я знал, где вы. Я нашел мадам Жан в крайне нервозном состоянии, она со страхом ждет предстоящее событие, и, бесспорно, любое волнение может на данной стадии привести к преждевременным родам, и, если принять во внимание затруднения, которые были у нее в прошлый раз, ее малокровие и прочее, мадам Жан могут ожидать значительные неприятности. Ей необходим полный покой в течение нескольких ближайших дней; седьмой месяц беременности является, как вы понимаете, критическим. Надеюсь, я нас не очень напугал?

Он замолк на миг, чтобы перевести дыхание, и я спросил его, не хочет ли он посоветоваться со специалистом-акушером.

— Покамест нет, — сказал он. — Если ваша супруга будет лежать спокойно и не проявит дальнейших симптомов недомогания, а главное, у нее не начнется кровотечение, все будет хорошо. Я бы посоветовал, чтобы само событие происходило в клинике в Ле-Мане, но мы еще успеем это обсудить в течение ближайших недель. Во всяком случае, я буду держать с вами постоянную связь и завтра позвоню снова. Между прочим, я полагаю, вы ждете меня в воскресенье?

Возможно, здесь было принято, чтобы он приходил в замок к ленчу, наносил своим пациентам не врачебный, а, так сказать, светский визит.

— Разумеется, — сказал я. — Будем рады вас видеть.

— Удачно, что спальня выходит окнами в парк. Вашу супругу ничто не потревожит. Значит, до воскресенья. Всего хорошего.

— Au revoir,[106] доктор.

Я повесил трубку. «Вашу супругу ничто не потревожит…» Неужели во время воскресного обеда бывает такое бурное веселье, что шум не только долетает до гостиной, но разносится по всему замку? Вряд ли. Интересно, что Лебрен имел в виду? Я вышел из ниши, Мари-Ноэль все еще была тут.

— Ну, что он сказал? — быстро проговорила она.

— Что maman не должна вставать с постели.

— А братец уже готов родиться?

— Нет.

— Почему же все говорят, что готов и если он сейчас появится на свет, то будет мертвым?

— Кто это говорит?

— Все, Жермена, Шарлотта. Я слышала, как они говорили об этом в кухне.

— Тот, кто подслушивает у дверей, правды не услышит.

Из столовой доносились голоса Поля и Рене. Они еще не кончили обедать. Я зашел в гостиную, Мари-Ноэль за мной.

— Папа, — спросила она шепотом, — maman заболела потому, что я разбила ее зверюшек и огорчила ее?

— Нет, — ответил я, — одно к другому не имеет никакого отношения.

Я сел на подлокотник кресла и притянул ее к себе.

— В чем дело? — спросил я. — Почему ты так нервничаешь?

Она отвела взгляд в сторону; ее глаза перебегали с предмета на предмет, смотрели на все, кроме меня.

— Не понимаю, зачем он вам, — сказала она наконец, — зачем вам этот мальчишка. Maman думает, что с ним будет одно мучение. Она давно уже говорила тете Рене: как жаль, что без него не обойтись.

Тревожный вопрос был вполне логичен. Почему ее мать должна иметь ребенка, если она его не хочет? Я бы предпочел, чтобы девочка спросила об этом Жана де Ге. Я не мог достойно его заменить. Пожалуй, в создавшихся обстоятельствах самое лучшее — сказать ей правду так, как я ее видел.

— Понимаешь, — сказал я, — причина тут довольно своеобразная и не заслуживает похвалы. У твоего дедушки Брюйера было очень много денег. Он завещал их таким образом, что твои родители смогут получить их, только если у них появится сын. Поэтому, хотя им вполне достаточно их дочки, рождение сына в материальном плане сделает их жизнь намного легче.

По лицу девочки разлилось блаженство: казалось, ей дали лекарство, успокоившее жестокую боль.

— О! — воскликнула она. — И это все? Только ради денег?

— Да, — сказал я. — Довольно корыстно с нашей стороны, да?

— Ничуть, — сказала Мари-Ноэль. — Я считаю, что это вполне разумно. Значит, чем больше у вас будет мальчиков, тем больше денег вы получите?

— Едва ли, — сказал я. — Это действует один раз.

В избытке чувств — так легко и радостно стало у девочки на душе — она спрыгнула с моего колена и перекувырнулась с дивана на пол; халатик и ночная рубашка задрались ей на голову, представив на обозрение маленький круглый задик. С громким смехом, ничего не видя под ворохом одежды, попка — наружу, она попятилась от меня к двери, и тут в гостиную вошли Бланш, Рене и Поль.

Бланш застыла как вкопанная, не спуская глаз с полуголого резвящегося звереныша, в которого превратилась Мари-Ноэль.

— Это что такое? — быстро проговорила Бланш. — Немедленно одерни халат.

Мари-Ноэль обернулась, тряхнула головой, чтобы высвободиться из одежды, халатик и рубашка скользнули вниз, и, лишь увидев своих взрослых зрителей, улыбаясь, остановилась.

— Все в порядке, тетя Бланш! — вскричала она. — Папа и maman сделали это только ради денег, а не потому, что хотят иметь еще детей. Все на свете стараются родить мальчиков — за них дают большие деньги.

Мари-Ноэль подбежала ко мне и, схватив за руку с видом счастливой собственницы, повернула лицо к родным.

— Знаешь, папа, — сказала она, — тетя Бланш говорила мне, что, когда ты появился, все ее разлюбили, никто больше не обращал на нее внимания, и это послужило ей уроком смирения и обратило к Богу. Но когда появится мой братец, все останется по-прежнему. Вы будете любить меня, как раньше, и, возможно, Святая Дева преподаст мне другой урок смирения, не тот, которому выучилась тетя Бланш.

Девочку, видимо, удивило, что на застывших лицах ее тетушек и дяди не отражается ее собственная радость. Она неуверенно взглянула на меня, затем вновь перевела взгляд на женщин. Из них двух более возмущенной выглядела Рене, хотя Бланш мало ей уступала. Девочка почувствовала это и ласково улыбнулась.

— В конце концов, — сказала она, — существуют и другие добродетели, кроме смирения. Я могу научиться быть терпеливой, как тетя Рене. Не каждому удается сразу вырастить у себя в животе ребеночка. Тетя Рене уже целых три года замужем за дядей Полем, а у нее пока ничего не вышло.

Глава 14

У меня были все основания благословлять Франсуазу: ее нездоровье послужило мне предлогом для того, чтобы не спускаться вниз. Куда проще было сидеть у ее постели в спальне, чем в гостиной в компании Поля и Рене. Я поднялся в башенку, уложил Мари-Ноэль и, когда она удобно устроилась и я укрыл ее одеялом, вернулся к Франсуазе и повторил здесь все с самого начала. Я принес из ванной горячую воду, губку, мыло и полотенце, затем зубную щетку и порошок, бигуди, чтобы накрутить на ночь волосы, баночку с кремом и ночной чепчик, который завязывался под подбородком. Я ухаживал за ней, как санитар в госпитале или кто-то, кого срочно вызвали, чтобы оказать неотложную помощь. Это напомнило мне те дни во время войны, когда, выйдя из подвала, где я расшифровывал документы, я водил машины «скорой помощи» или делал еще что-нибудь, что подворачивалось в те лихорадочные дни. Внезапная близость с чужими людьми — чаще всего это были женщины и дети, испуганные, страдающие, — вызывала во мне то же чувство смиренного сострадания, которое охватило меня сейчас, когда я помогал перед сном Франсуазе. Подобно им, она была глубоко мне благодарна и не переставала удивленно, словно не веря себе, твердить о моей доброте.

— О чем тут говорить? — возражал я. — Чего еще ты ожидала?

— Я к этому не привыкла, — отвечала она. — Обычно ты не очень ко мне внимателен. Я часто устаю и рано ложусь в постель, а ты обычно остаешься внизу поболтать с Рене и Полем. Но, возможно, ты предпочитаешь сегодня избежать их общества, чтобы не отвечать на вопросы о том, что ты делал в Вилларе?

Она по-своему была так же чутка, как Мари-Ноэль, и, целуя ее на прощание и гася свет, я спросил себя, не догадалась ли она инстинктивно, что я рассказал ей далеко не все, что случилось за день.

Вернувшись в гардеробную, я вспомнил про письмо от Тальбера, которое прихватил в банке. Оно все еще лежало у меня в кармане. Я вынул его и прочитал. Понять его не составило труда. Фабрика, писал поверенный, чем дальше, тем больше работает себе в убыток — ну, это, по крайней мере, я и сам знал, — и краха можно избежать только в том случае, если субсидировать ее из каких-то других источников — например, продав землю или ценные бумаги; это самое предлагала мне Бела. Он, Тальбер, готов приехать в Сен-Жиль в любой удобный для меня день и, поскольку дело не терпит отлагательства, предлагает воспользоваться ближайшим случаем устроить нашу встречу. По-видимому, именно это письмо сделало жизненно важным личное свидание Жана де Ге с директорами фирмы — вдруг ему все же удалось бы их уломать и они пошли бы ему навстречу.

Следующий день был субботним, и я решил с самого утра, до того еще как Поль встанет и выпьет кофе, отправиться на стекольную фабрику и узнать, не пришел ли ответ от Корвале. Вряд ли директора совещались раньше пятницы, и написанное в тот же день письмо, скорей всего, прибудет сегодня. Я поднялся и пошел в гараж, прежде чем Гастон пришел забрать посуду и почистить мне платье. На этот раз Цезарь не залаял, а когда я просунул руку в загородку и погладил его, завилял хвостом; я почувствовал, что одержал победу. Поблизости никого не было. Судя по звукам, доносившимся из коровника, старуха была внутри; на дальнем поле виднелась склоненная спина мужчины в комбинезоне — он мотыжил землю. Миновав деревню, я свернул налево и поднялся на холм, откуда шла лесом прямая и гладкая дорога. Я вел машину по просеке между дубами и каштанами, и это, как и все, что я делал, казалось мне привычным, было частью моей жизни куда в большей степени, чем события прежних дней. С тем же привычным чувством я остановился у ворот фабрики, вышел, захлопнув дверцу, и поздоровался с рабочими.

На колдобистом дворе по пути к дому позади большой плавильни я встретил почтальона и понял, что интуиция меня не подвела и я не зря приехал сюда так рано. Я поспешил к дверям конторы и, войдя, увидел, что Жак, стоя у стола, сортирует письма. Он обернулся и удивленно взглянул на меня.

— Bonjour, monsieur le comte. Я не думал, что вы приедете сегодня. Мсье Поль сказал, чтобы я не ждал ни его, ни вас.

Интересно почему? Возможно, сегодня какой-нибудь праздник?

— Мне должно прийти письмо от Корвале. От одного из директоров. Я подумал, вдруг оно уже здесь.

Жак продолжал удивленно глядеть на меня. Может быть, мое оживление показалось ему странным.

— Надеюсь, все благополучно? — сказал он.

— Я тоже на это надеюсь, — ответил я. — Это у вас утренняя почта? Ну-ка, давайте взглянем, нет ли тут чего-нибудь из Парижа.

Жак посмотрел на небольшую пачку писем в руке: вторым сверху лежал длинный конверт с отпечатанным адресом фирмы Корвале.

— А, вот оно, — сказал я. — Благодарю, Жак.

Я взял у него письмо и прочитал его, став спиной к окну; Жак тактично отошел к столу посередине комнаты. Все было в порядке. Письмо подтверждало телефонный разговор и сопровождалось контрактом, составленным на новых условиях, сроком на полгода. В письме выражалось удовольствие по поводу того, что наши две фирмы сумели в конце концов прийти к соглашению.

— Жак, — спросил я, — наш контракт здесь, в конторе? Я имею в виду — прежний контракт.

— Он лежит у вас на столе, господин граф, — ответил Жак, — среди прочих бумаг.

— Поищите его, ладно? — сказал я. — А я посмотрю остальную почту.

Жак не задал мне никаких вопросов, но вид у него был озадаченный. Я смотрел, как он перебирает бумаги в пачке, лежащей на столе, в то время как я небрежно вскрывал один за другим конверты, не содержавшие ничего, кроме счетов и расписок. Он молча протянул мне контракт, и я сел за конторку и сравнил его с новым. Формулировки совпадали слово в слово, пока я не подошел к решающему пункту: условия продажи готовых изделий. Не разбираясь совсем в стекольном деле, не зная, каков выпуск продукции фабрики, я все же сумел уловить тот основной факт, что отныне Корвале будут платить за наш товар меньше, чем раньше.

Я нащупал в кармане письмо юриста и положил его рядом с обоими контрактами.

— Я хотел бы хотя бы бегло просмотреть цифры, — сказал я Жаку. — Жалованье рабочим, издержки производства, все наши расходы.

Он удивленно посмотрел на меня:

— Но вы совсем недавно все это видели. Вы, и господин Поль, и я — мы проверили все перед тем, как вы поехали в Париж.

— Я хочу просмотреть все это снова, — сказал я.

На это утомительное, головоломное, но увлекательное занятие нам потребовалось полтора часа, после чего Жак пошел на кухню сварить кофе. Я смог сопоставить окончательные цифры, которые дал мне Жак, с тем, какими они станут согласно новому контракту. И увидел, что для того, чтобы покрыть разницу, Жану де Ге пришлось бы извлечь из своего кармана около пяти миллионов франков. Вполне понятно, что он решил закрыть дело. Если он не хотел продавать землю или ценные бумаги, ему не оставалось ничего другого. Даже при старом контракте фабрика работала себе в убыток, при новом — она вообще переставала существовать как коммерческое предприятие и превращалась в предмет роскоши, в игрушку, такую же недолговечную и хрупкую, как стеклянная посуда, которую она производила. Я свалял дурака. Моя сентиментальность дорого обойдется владельцам.

Я взял новый контракт, положил его вместе с обоими письмами в карман пальто и пошел следом за Жаком в кухню.

— Садитесь, господин граф, — сказал он, — вы немало потрудились, надо и перекусить.

Он протянул мне чашечку обжигающе горячего кофе.

— Я все еще поражаюсь вашему успеху в Париже, — продолжал он, — мы ведь ни на что не надеялись. Поездка была простой формальностью. Вот как важны личные контакты.

— Теперь никто не останется без работы, — сказал я. — Вот что самое главное.

Жак поднял брови.

— Вас так волновала судьба рабочих? — спросил он. — Я не знал этого. По правде говоря, они бы скоро оправились от удара и нашли новое место. Они уже давно готовы к тому, что фабрику закроют.

Я молча пил кофе. Выходит, я обольщал себя иллюзиями. Возможно, зря вмешался не в свое дело. Кто-то постучал во входную дверь, и Жак, извинившись передо мной, пошел в контору. Я посмотрел вокруг и увидел, что нахожусь в просторной кухне, которая раньше, должно быть, служила целой семье; дверь в противоположной стене вела в остальную часть дома. Мне стало любопытно, и я открыл ее. Передо мной был широкий коридор, по обеим сторонам располагались комнаты и поднималась лестница на следующий этаж. Я пересек коридор и заглянул в комнаты. Они были пусты, обои выцвели, краска потрескалась, на полу — толстый слой пыли. В самой последней, прекрасной квадратной комнате с деревянными панелями в беспорядке стояла у стены мебель, громоздились поставленные один на другой стулья, ящики с посудой; заброшенность, запустение, словно хозяин всех этих вещей собрал их в одно место и забыл про них. На стене висел старый календарь 1941 года, под ним — коробка с книгами. Я наклонился и открыл одну из них. Внутри была надпись: «Морис Дюваль».

Возле окна послышалось легкое трепетание. Я обернулся. Бабочка, последняя бабочка долгого лета, разбуженная солнцем, пыталась вырваться из опутавшей ее паутины. Я хотел было открыть окно, но его заело. Видимо, его не открывали уже много лет. Я освободил бабочку из темницы, она поднялась разок в воздух, затем снова села в паутину.

Послышались шаги, кто-то шел по коридору от кухни. На пороге появился Жак. Не спуская с меня глаз, потоптался нерешительно у двери, потом прошел на середину комнаты.

— Вы что-нибудь ищете, господин граф? — спросил он.

У Жака был смущенный, неуверенный вид, и я подумал, что, возможно, все эти вещи под его охраной и, обследуя дом, я нарушил какие-то здешние правила.

— Почему мы держим здесь все это? — спросил я, указывая на мебель.

Жак пристально взглянул на меня, затем отвел глаза.

— Это вам решать, господин граф, — сказал он.

Я снова посмотрел на сваленную у стены мебель; лежащая без употребления, забытая, она наводила тоску, а ведь в комнате, должно быть, когда-то жили, она служила гостиной или столовой.

— Обидно, что все зря пропадает, — сказал я.

— О да, — согласился Жак.

Я не осмеливался задать ему вопрос, который Жан де Ге никогда не задал бы, так как знал ответ. Наконец я рискнул:

— Вы не думаете, что стоило бы использовать эти комнаты? — спросил я. — Поселить здесь кого-нибудь, чтобы они не стояли пустыми?

Жак продолжал молча стоять на том же месте, глядя на все, что угодно — на стены, на мебель, — только не на меня. Ему явно было не по себе. Затем сказал:

— А кого бы вы тут поселили?

Это не было ответом, просто вопросом на вопрос и не могло подсказать мне, как продолжить разговор. Я подошел к окну и посмотрел наружу. Налево были видны фабричные строения, направо — ферма. И то и другое отделялось изгородью от дома и прилегающего к нему сада. Некогда сюда вела с дороги мощеная дорожка, возле нее я увидел старый заброшенный колодец — он был сломан.

— Почему бы вам самому здесь не жить? — спросил я.

Его неловкость еще усилилась, и, взглянув на него, я понял, что он услышал в моих словах своего рода упрек.

— Нам с женой вполне хорошо в Лаури, — сказал Жак. — В конце концов, это совсем близко отсюда, не дальше, чем от Сен-Жиля. Жена предпочитает жить среди людей. Ей здесь будет одиноко… К тому же…

Он внезапно замолчал со страдальческим видом.

— К тому же — что? — спросил я.

— Это покажется странным, — сказал Жак. — Здесь так долго никто не жил, и вдруг… Простите меня, господин граф, но с этим домом связаны не очень-то приятные воспоминания. Мало кто захотел бы поселиться здесь.

Он снова нерешительно приостановился, а затем, собравшись с духом, быстро проговорил — слова посыпались горохом, словно чувство, которое их подгоняло, было сильней даже, чем уважение ко мне:

— Господин граф, если бы здесь, на территории фабрики, были бои, если бы тут сражались солдаты, с этим можно было бы примириться. Но когда человека, который жил здесь последним, управляющего фабрикой, мсье Дюваля, будят посреди ночи, стаскивают с постели, сводят вниз и убивают такие же французы, как он, а затем кидают в колодец и засыпают стеклом, пусть даже это было давным-давно, вряд ли кто-нибудь захочет жить здесь, где все это случилось, со своей женой и детьми. Мы все предпочли бы об этом забыть.

Я ничего не ответил. Что я мог ему сказать? Бабочка снова вяло взмахнула крыльями, тщетно пытаясь высвободиться из паутины, и, протянув руку, чтобы снова спасти ее от смерти, я уперся глазами в старый колодец — ржавчина на кованом железе, дерево искрошенное, сруб зарос крапивой.

— Да, — медленно сказал я, — вы правы.

Я повернулся и вышел из комнаты, прошел по каменному коридору на кухню, оттуда — в контору; казенная мебель, застарелый запах сигаретного дыма, скоросшиватели для бумаг и папки с документами придавали ей безликий вид. Я приостановился у стола, глядя на счета, расписки и письма. Делать здесь мне больше было нечего, цифры я узнал — вряд ли я извлеку из этих бумаг еще что-нибудь. Фабрика будет работать, пока однажды кто-нибудь не обнаружит, что ни рабочим, ни по счетам нечем платить.

— Если вы дадите мне конверт, адресованный мсье Мерсье, одному из директоров Корвале, — обратился я к Жаку, который шел следом за мной, — я на обратном пути отправлю назад их экземпляр контракта, а дубликат оставлю нам.

Но дух сотрудничества покинул его. Мы оба думали о пустых комнатах в задней части дома, и возвращение к делам было просто невозможно.

— Я приехал, только чтобы уточнить цифры, — сказал я. — Нет нужды упоминать об этом мсье Полю.

— Само собой, господин граф, — откликнулся Жак и, вынув из ящика конторки конверт, надписал адрес и прилепил марку. Передавая его мне, он сказал — в голосе его вновь зазвучали дружеские нотки: — Вы ждете меня завтра? Думаю, что погода будет хорошая. Сегодня утром по радио обещали на завтра ясный день. Значит, в половине одиннадцатого у замка?

Он сделал шаг вперед, чтобы открыть мне дверь, я сказал «до завтра» и вышел во двор. Завтра воскресенье. Возможно, они с женой ходят к мессе в Сен-Жиле, а затем, вместе с доктором, наносят визит в замок.

Что-то побудило меня повернуть налево и через небольшую калитку пройти в запущенный сад, где накануне мотыжила грядки Жюли. С этой стороны не были видны фабричные строения, и дом, обнесенный увитой плющом оградой, казался обычным мирным фермерским жилищем, построенным в XVII веке среди зеленых полей и лесов. Пламенея под утренним солнцем, он по всему облику своему принадлежал к другой эпохе, и то, что я видел каких-нибудь пять минут назад — разрушенный колодец с ржавой цепью в зарослях крапивы, — тоже должно было принадлежать этой далекой и мирной эпохе и нести обитателям дома и фабрике жизнь, быть вместилищем прозрачного родника, зародившегося в недрах земли, а не склепом, каким оно стало после убийства. Цепь, которой вытаскивали воду, была сломана, а возможно, и сама вода иссякла: источник высох или изменил свой курс, оставив на дне лишь песок, мусор и осколки стекла, и звенья цепи, которая связывала фабрику и дом управляющего с замком в Сен-Жиле, тоже порвались, единство исчезло, они больше не черпали силу друг в друге. Почему это так меня волнует, спрашивал я себя. Почему Морис Дюваль, бывший некогда здесь управляющим, олицетворяет для меня милые моему сердцу качества: прочность и постоянство, преемственность поколений, когда старшее передает младшему лучшее, что у него есть, и почему мне показалось вдруг, что на мне лежит ответственность за его смерть, уродливую, жестокую, символизирующую ненависть, которую насильственно разъединенные люди одной и той же расы стали питать друг к другу? Почему я решил, что обязан вскрыть и промыть гнойник, в который превратилась память о нем, а не давать ему нарывать в глубине?

Я вышел из сада и только, миновав фабричные строения, подошел к воротам, как возле небольшой сторожки встретил Жюли, держащую в руках охапку огородной зелени. Я поздоровался с ней, и меня вновь поразило ее открытое лицо, проницательность дружелюбных карих глаз, крепость ее и сила, вся ее стать. Я знал, что доверяю Жюли не потому, что я сентиментален, а потому, что подчиняюсь глубокому подсознательному чувству, потому, что она вызывает во мне душевный отклик так же, как Бела из Виллара.

— Ранняя пташка, господин граф, — окликнула она меня. — А уж в субботние утра мы вообще вас не видим. Как вы себя чувствуете? И как чувствует себя молодая графиня? Вчера ей нездоровилось, я слышала.

В такой небольшой округе вести не лежат на месте, подумал я. Но тут вспомнил, что Жюли подвезла Мари-Ноэль из Виллара и, конечно же, перемолвилась словечком со слугами в замке.

— Ей нельзя волноваться, — сказал я. — Вчера, когда я вернулся, она чувствовала себя лучше. Я должен извиниться перед вами, Жюли. Девочка причинила вам много хлопот. Я не мог взять в толк, где она и что собирается делать. Они все напутали там, в банке.

Жюли рассмеялась, отмахиваясь от меня:

— Не вам передо мной извиняться, мсье Жан, а мне благодарить вас. Мы с внуком возвращались со станции и вдруг видим: она мчится от городских ворот, быстрая как ртуть. Естественно, я велела Поставу остановить грузовик. Я не понимала, почему девочка одна, и тут она рассказала мне, что папа в банке, а сама она больше всего на свете хочет поехать домой вместе с нами. Мы были так рады ей! Настоящий солнечный лучик в нашем темном грузовике. Она не умолкала от Виллара до Сен-Жиля.

Я проводил Жюли до лоскутка земли рядом со сторожкой, где несколько квадратных метров ломились от овощей и цветов, посмотрел, как она кормит кроликов в клетке, не переставая что-то им говорить. Я подумал о графине, скармливающей сахар своим собачонкам. Неожиданно мне подумалось, что обе женщины от природы сильны, мужественны, полны любви и по сути своей одинаковы, но одна из них сбилась со своего пути, запуталась, стала в некотором смысле душевной калекой, и все из-за того, что какая-то частица ее сердца так и не расцвела.

— Жюли, — сказал я, зная, что мой вопрос удивит ее, особенно сейчас, и даже если нет, Жан де Ге никогда бы его не задал, так как ответ был ему известен. — Жюли, как здесь, в Сен-Жиле, было во время оккупации?

Как ни странно, она не удивилась. Возможно, де Ге все же мог его задать, возможно, он, как и я, чувствовал, что эта крестьянка, так близко стоящая к сущности вещей, может добавить такой штрих к картине, о котором не узнаешь ни от кого, кроме нее.

— Вы сами понимаете, господин Жан, — сказала Жюли, немного помолчав, — что для человека вроде вас, который уехал отсюда и участвовал в движении Сопротивления, у войны есть свои законы и ведется она по правилам. Что-то вроде игры, где ты или выиграешь, или проиграешь. Но для тех, кто остался здесь, это было совсем не так. Казалось, будто ты сидишь в тюрьме без решеток и замков и никто не знает, кто тут преступник, кто тюремщик, кто лжет, кто кого предал. Люди потеряли веру друг в друга. Если то, что ты считал сильным, оказывается слабым, тебе делается стыдно, ты спрашиваешь себя: кто виноват? Ты спрашиваешь, кто проявил слабость, ты сам или другой, но никто не знает ответа и никто не хочет брать на себя вину.

— Но вы, Жюли, — настаивал я, — что вы делали тут? О чем думали?

— Я? — переспросила она. — А что я могла делать? Только жить дальше так, как я всегда жила, выращивать овощи, откармливать кур, ухаживать за моим бедным мужем, который был тогда еще жив, и говорить себе: «Так случалось и раньше, будет и потом. Надо перетерпеть».

Она отвернулась от клетки, вытерла о передник широкие сильные руки.

— Вы видели, как кролики на воле умирают от миксоматоза? — спросила она. — Недурно, да? До чего мы дошли: чтобы животное было свободным, его надо держать в клетке. Я не очень высокого мнения о человеческом роде, господин граф. Совсем неплохо, что время от времени на свете бывают войны. Людям полезно узнать на собственной шкуре, что такое боль и страдание. Когда-нибудь они истребят друг друга, как истребили кроликов. Тем лучше. Когда не останется ничего, кроме земли и лесов, в мире вновь наступят покой и тишина.

Жюли улыбнулась мне и добавила:

— Зайдите-ка в сторожку, мсье Жан, я вам что-то покажу.

Я последовал за ней в небольшое строеньице — не больше голубятни на лужайке перед замком. Здесь была печурка с выведенной сквозь крышу трубой, деревянный столик, стул и посудный шкаф до самого потолка. Перед печкой, распушив перья, сидела курица. Жюли прогнала ее, пнув ногой, и та выбежала с кудахтаньем наружу.

— Если она думает, что может снести яйцо здесь, она ошибается, — сказала Жюли. — Она хитрющая, эта курица, и, раз она старая, норовит взять надо мной верх. Подождите, я сейчас найду вам этот снимок.

Из скрытого фартуком кармана юбки она вынула ключи и отперла шкаф. Он был полон бумаг, книг и посуды. Все было аккуратно разложено по полкам, ничто не запихивалось сюда кое-как.

— Подождите, — сказала Жюли, — он где-то здесь.

Она порылась среди бумаг и наконец вытащила тетрадь; открыла ее посередине, вынула конверт, а из конверта — моментальный снимок.

— Вот он, — сказала Жюли. — Вы спрашивали меня насчет оккупации. Из-за этого мальчика меня обвинили в предательстве, в том, что я сотрудничаю с врагом.

Со снимка на меня глядел молоденький солдатик в немецкой форме. В нем не было ничего особенного. Он не позировал, не улыбался, просто был очень молод.

— Что он сделал? — спросил я.

— Сделал? — повторила Жюли. — Он ничего не сделал. Прожил здесь несколько месяцев, как и остальные солдаты. Однажды у него случилась беда. Ожидался смотр, а он по неосторожности выпачкал форму краской. Он постучался ко мне и спросил знаками, не могу ли я отстирать пятно, не то ему грозит наказание. Мсье Жан, я подумала о своих сыновьях: Андре — в плену, Альбер — уже убитый. Он был их ровесник — я в матери ему годилась, и так далеко от дома, и вот теперь он стоял перед моей дверью и просил меня выстирать ему куртку. Конечно же, я выстирала ее. А потом он пришел и сказал мне «спасибо» и подарил этот снимок. Мне было все равно, кто он — немец, японец или упал с Луны. Не сомневаюсь, что он погиб, как многие другие, — всех их ждала смерть, наших тоже. Но за то, что я выстирала ему куртку, мэр Сен-Жиля, и не он один, перестал со мной разговаривать, не говорил года два, а то и больше. Так что вы видите теперь: когда война приходит в вашу деревню, к вашему порогу, она перестает быть общим бедствием, перестает быть безликой. Она становится предлогом к тому, чтобы изрыгнуть на вас ненависть. Вот почему я не такая уж патриотка, мсье Жан, и мне не так уж приятно говорить об оккупации в Сен-Жиле.

Я вернул Жюли снимок, и она присоединила его к остальным письмам, бумагам и книгам, лежавшим в шкафу. Затем обратила ко мне морщинистое обветренное лицо. Оно было спокойным, бесстрастным.

— Да, — сказала она, — со временем все забывается. Такова жизнь. Но если бы я показала вам этот снимок несколько лет назад, господин граф, меня бы не было здесь сегодня, не так ли? Веревка на шею старой Жюли и — ближайшее дерево в нашем лесу.

Я ничего не сказал ей. Что я мог сказать? Война почти не коснулась моей страны. Ненависть, жестокость, страх — все это было мне неизвестно. Я испытал лишь свое личное фиаско, страдал от пустоты и бесполезности своей личной жизни. Я мог понять Жана де Ге, который убежал от ответственности, предоставил мне взвалить ее на свои плечи, но что такое Жан де Ге, офицер армии Сопротивления, было для меня непостижимо. Полагал ли он в те дни, что, если ему суждено выжить, ему придется утолять алчность всех, кто его окружает? Какие внутренние противоречия, какая душевная борьба привели веселого, смеющегося юношу из семейного альбома к цинизму и безразличию? Я внезапно почувствовал пылкое и нелепое желание сказать Жюли от имени Жана де Ге, за которого она меня принимала, как мне жаль, что ей пришлось за это время столько испытать: бедность, страдания, обиды, утраты, как я сочувствую всем горестям, которые выпали ей на долю. Но я знал, что скажи я что-нибудь в этом роде, это обеспокоит и смутит ее, поэтому я только положил руку ей на плечо и легонько похлопал. Затем мы вместе вышли из сторожки и подошли к машине; Жюли открыла мне дверцу и, скрестив на груди руки, стояла, улыбаясь, пока я не уехал.

Когда, помахав ей на прощанье, я тронулся с места, я подумал, что жизнь была бы прекрасна и радостна, если бы я мог прожить ее в обществе Жюли с verrerie, Белы из Виллара, ну и, пожалуй, Гастона в придачу. Но представив их вместе, в одном доме, увидев мысленно, как они хлопочут вокруг меня, я понял, что каждый из них слишком незаурядная и независимая личность, чтобы легко сойтись с другим, каждый станет отстаивать свои права и не пройдет и суток, как их нелады разорвут в клочья мирную картину, которую набросало мое сентиментальное воображение. А это значит, думал я, ведя машину обратно в замок по лесной дороге, что взаимоотношения между отдельными двумя людьми ничего не стоят, ведь те, к кому манит нас, обычно не любят друг друга, звенья распадаются, призыв не услышан. Мое сострадание к Франсуазе, одиноко лежащей в постели в замке, не поможет матери, не менее одинокой, отрезанной от всего мира, с грустью размышляющей о прошлом в своей комнате под крышей башни. А то, что я с первого взгляда оценил Мари-Ноэль, ее юную прелесть, изящество и красоту, не сделает счастливее исполненную горечи ожесточенную тень — ее тетку, Бланш. Почему Бела из Виллара бескорыстно отдает себя в дар, а Рене из Сен-Жиля, как спрут, опутывает своего возлюбленного щупальцами? Когда было посеяно губительное семя разрушения?

Этим утром я узнал три вещи. Первое: что мой телефонный звонок в Париж к Корвале не поможет фабрике, а приведет ее к краху; второе: что последний, любимый всеми управляющий был зверски убит на пороге собственного дома и его тело было брошено в колодец; и третье: что обитатели Сен-Жиля, как и все прочие люди на свете, воспользовались случаем выместить свое поражение на бывших друзьях.

Немного не доехав до деревни, я остановил машину и нащупал в кармане контракт и бумажник Жана де Ге. В бумажнике были его водительские права. Я раскрыл их. Подпись его, как я и ожидал, была типичная для всех французов, — во время занятий в архивах и поездок по стране я видел сотни таких подписей на различных документах. После того как я несколько раз скопировал ее, я был уверен в успехе. Я вынул контракт и расписался с росчерком внизу страницы, сам Жан де Ге призадумался бы, прежде чем обвинить меня в подлоге. Затем я спустился в деревню, отправил по почте контракт и через ворота подъехал к замку.

Парадная дверь была распахнута, в холле царила суматоха. Гастон в одной рубашке с засученными рукавами с помощью мужчины в комбинезоне из гаража, еще одного человека, которого я раньше не видел, Жермены и дюжей дочери прачки тащил тяжеленный буфет к дверям в столовую. Что все это значит? Как мне узнать, не возбудив подозрения, чем вызван весь этот переполох? Как только Гастон меня увидел, он проговорил, еле переводя дух:

— Мсье Поль искал вас все утро, господин граф. Он говорит, вы не дали Роберу никаких указаний. Жермена, сходи-ка на кухню, посмотри, может быть, Робер еще там.

Затем, вернувшись к своему делу, сказал, обращаясь к незнакомому мне мужчине, скорее всего — садовнику, судя по его виду:

— Ну-ка, Жозеф, приподними ножку с того бока. Взяли!

Жермена исчезла. Я в нерешительности остался стоять. Кто такой Робер и каких он ждет от меня указаний? Через несколько минут femme de chambre[107] вернулась в сопровождении низенького, кряжистого мужчины в бриджах и крагах; волосы у него были с проседью, на щеке — шрам.

— Вот Робер, господин граф, — сказала она.

— Доброе утро, Робер, — протянул я ему руку. Он пожал ее, улыбаясь. — Так что вы хотите от меня услышать?

Он удивленно взглянул на меня, затем неуверенно рассмеялся, словно я пошутил на его счет и он не знает, как ему принять эту шутку.

— Я насчет завтрашнего дня, господин граф. Я думал, вы пошлете за мной уже вчера, чтобы обсудить все приготовления, но Гастон сказал мне, что вас не было с самого утра, а приходить вечером я не хотел, чтобы не беспокоить мадам Жан, раз она плохо себя чувствует.

Я тупо глядел на него. Мы остались одни — Жермена и все остальные, перетащив шкаф в столовую, ушли на кухню.

— Насчет завтрашнего дня, — повторил я. — О да, похоже, завтра здесь будет много народу. Вас, быть может, интересует завтрашнее меню?

Лицо его передернулось, словно шутка зашла слишком далеко.

— Право, господин граф, вы сами прекрасно знаете, что ко мне это не имеет никакого отношения. Меня интересует завтрашняя программа. Мсье Поль говорит, что с ним вы ее не обсуждали.

Передо мной внезапно возникли дикие картины: мы прыгаем наперегонки в мешках, сдираем кору с ивовых прутьев, ловим зубами яблоки, плавающие в воде, или что там еще полагается по обычаю делать во второе воскресенье октября, — какая-то увеселительная церемония, в которой я, владелец замка и поместья, должен буду играть главную роль. Я с радостью отказался бы от нее в пользу Поля.

— Вам не кажется, — осторожно спросил я, — что мы могли бы разок оставить все на усмотрение мсье Поля?

Робер уставился на меня во все глаза.

— Что вы, господин граф! — воскликнул он. — Вы ни разу в жизни так не поступали. За все те годы, что я живу в Сен-Жиле, вы ни разу даже не заговаривали об этом. С тех пор как ваш батюшка, старый господин граф, умер, вы, и только вы, устраивали ежегодную grande chasse.[108]

Теперь уже я, должно быть, выглядел так, будто он отпустил не совсем уместную шутку. Grande chasse! Ну не идиот ли я?! За последние два дня при мне тысячу раз упоминали о ней, а я так ни о чем не догадался. Завтра, в воскресенье, в замок со всей окрути соберутся соседи на больную осеннюю охоту, которую каждый год устраивал в своих угодьях здешний сеньор, граф Жан де Ге.

Робер тревожно смотрел на меня.

— Может быть, вам нездоровится, господин граф? — спросил он.

— Послушайте, Робер, — сказал я, — после того как я вернулся из Парижа, у меня голова была занята совсем другими вещами и, честно говоря, я еще не успел подготовить завтрашнюю программу. Поговорим о ней попозже.

Он был сбит с толку, расстроен.

— Как прикажете, господин граф, — ответил он, — но время не ждет, а дела хоть отбавляй. Могу я прийти к вам в два часа?

— В два так в два, — сказал я и, чтобы избавиться от него, прошел через холл, сделав вид, будто хочу позвонить, и подождал, пока за ним захлопнется дверь на черную лестницу. Затем вышел из холла на террасу, а оттуда спустился к кедру, давшему мне убежище в первую ночь. Два часа дня или полночь — мне былобезразлично, все равно ни плана, ни программы завтрашней охоты у меня не будет. Чтение лекций по французской истории не подготовило меня к этому. Я не умел стрелять.

Глава 15

Я помню, что с деревенской колокольни раздался благовест, призывающий на полуденную мессу, а затем послышались голоса садовника и, кажется, Робера; выйдя из боковой двери замка, они направились к службам. Низкие ветви кедра хорошо укрывали меня, и я остался незамеченным. Когда они ушли, я прошел через ворота в стене, поспешно пересек крепостной ров и направился по дорожке под каштанами к одной из длинных аллей к лесу. Не все ли равно, куда идти, лишь бы меня не достиг их зов; я знал одно: мне надо было так или иначе решить, как действовать дальше. Прежде всего мне пришло в голову притвориться больным — внезапное головокружение или таинственные боли в руках и ногах, — но в этом случае немедленно прибегнут к помощи доктора Лебрена, и он сразу же поймет, что я совершенно здоров. Простуда, легкое недомогание тут не годятся. Владелец Сен-Жиля не ляжет в постель в день большой охоты оттого только, что у него разболелся живот. К тому же я думал с ужасом не только о завтрашнем дне, но и о сегодняшней встрече с Робером, когда в два часа дня он придет ко мне за указаниями.

Может быть, использовать в качестве предлога Франсуазу? Но уж очень это выпадает из образа. Болезнь жены, как бы серьезна она ни была, не имела для Жана де Ге никакого значения. Конечно, я мог сесть в машину и исчезнуть, совсем покинуть маскарад. Ничто не мешало мне так поступить в любой час дня или ночи. Возможно, сейчас самый подходящий момент. Я уцелел до сих пор лишь потому, что никто и ничто не посылало мне настоящего вызова. Отношения в семье, интимная связь за пределами дома, хитрости языка, подводные камни непривычного для меня порядка, запутанные дела и финансы — все это я одолел. Я погрузился в неизвестный мне мир, как беспечный путник, вступивший в болото, где каждый шаг засасывает его глубже, а отчаянные попытки выбраться делают ждущую его участь еще более неотвратимой. Но мне больше повезло: если я почувствую, что болото крепко держит меня и тянет в глубины, мне достаточно, чтобы обрести свободу, сделать шаг назад и вернуть себе свое «я», от которого я отказался в Ле-Мане.

Я переходил с аллеи на аллею, то попадая в тенистую чашу, то вдруг выходя на солнце. Все аллеи сходились в одной точке, у статуи Артемиды в центре парка, окружая ее сегментами света. Я не видел выхода из нелепой ситуации, в которой я оказался, не знал, как решить вставшую передо мной дилемму. Оставалось одно: признать свое поражение.

Я медленно подошел к статуе и, остановившись, посмотрел на замок. Небо нахмурилось, вчерашняя сияющая голубизна пропала, блеклое солнце было затянуто бледной осенней пеленой. Сам опоясанный рвом замок казался серым и холодным, и хотя высокие окна гостиной были распахнуты настежь, они не манили к себе, оттуда глядел мрак.

Возле голубятни щипали траву коровы, а в нескольких шагах от них догорал костер — в столбе сизого дыма то и дело мелькал язык пламени и дуновение ветра доносило до меня горький и грустный запах обугленного мокрого дерева и сырых листьев.

Чем дальше, тем больше я становился сам себе противен. Чувство собственного могущества, сознание своих сил и возможностей исчезли, мое сходство с Жаном де Ге было лишь внешним, нелепой клоунской маской, гримом из красок и пудры, который уже начал таять и отваливаться кусками; я видел, что я не изменился, что я такое же ничтожество, каким был всегда. Я никогда не умел обращаться с оружием, не знал, как попасть в цель, и вот теперь это привело меня к крушению. Любой человек с элементарной выучкой добился бы успеха и ввел всех в заблуждение, стреляя куда глаза глядят. Я не мог и этого; единственное, что я различал, это ствол от приклада, все остальное было загадкой.

Я подумал о том, как смеялся бы Жан де Ге, как смеялся бы любой, кому вдруг рассказали бы, в какой я попал переплет. Унижение не так легко перенести, особенно если совсем недавно ты был вполне собой доволен. Когда вчера вечером я ехал в Сен-Жиль из Виллара и мне рисовалось, как Бела кормит на балконе птиц, я был достаточно в себе уверен; и даже сегодня утром, какой-нибудь час назад, возвращаясь с фабрики с контрактом в кармане, я не сомневался в себе. Сейчас из меня вышел весь воздух, мыльный пузырь тщеславия лопнул, растаял как дым.

И, словно в насмешку, знаменуя мое падение, часы Жана де Ге, надетые на левое запястье, упали на землю, и стекло разбилось. Я наклонился и поднял их. Лопнул ремешок, давно надо было заметить, что он износился. Раздосадованный этой новой неудачей, я медленно шел по аллее с часами в руках и тут увидел, что обнаженные стрелки стоят на половине первого. Еще немного, и наступит время послеполуденной трапезы, время сидеть в столовой во главе стола, смотреть на своих домашних, давать указания насчет завтрашней охоты. Я подошел к голубятне, под защиту ее круглых стен, закрывающих меня от окон замка. Здесь, должно быть, играла утром Мари-Ноэль, на качелях лежал забытый ею джемпер. Постоял у костра, шевеля угли носком ботинка, пока не повалил горький, едкий дым и мне стало щипать глаза. И внезапно это напомнило мне колодец перед домом управляющего на стекольной фабрике. Здесь тоже все было в запустении, заросло крапивой, и качели Мари-Ноэль казались такими же старыми и заброшенными, как тот колодец. Веревка снова порвалась и свисала вниз, бесполезная, как конец лопнувшей цепи, и, когда я глядел на нее, перед моим мысленным взором возникла эта колодезная цепь, обмотанная вокруг обвисшего тела мужчины, скручивающая его, и само это тело, летящее в глубокую черную дыру колодца, в воду, на дно. Я видел группу людей, которые, держась за ручку ворота, смотрят вниз, а затем, в смертельном страхе, хватают горсть за горстью осколки из груд отходов позади фабричных строений и кидают их в темную воду, где плавает мертвое тело, чтобы утопить его, погрузить его вглубь, пока наконец не засыпают его стеклом и там ничего больше не видно, кроме отражения клочка ночного неба.

Порыв ветра снова донес до меня запах дыма, и внезапно, так же неожиданно, как перед моими глазами возник мертвец, я понял, что мне надо делать. Я подождал и, когда дым рассеялся, швырнул зажатые в пальцах часы в огонь. Они упали на груду красных углей. Тогда я наклонился и сунул руку в угли, стараясь вытащить часы. Я громко вскрикнул от жгучей боли и боком упал на траву, зажав другой рукой обожженное место, хватая траву, листья, все, что угодно, лишь бы прикрыть ожог. Часы, забытые, валялись рядом.

Я пролежал несколько минут, пережидая, пока пройдет дурнота и позывы рвоты, которые я не мог подавить, а затем, подгоняемый острой болью, поднялся на ноги и побежал к замку. Мной владело одно желание — заглушить боль, спрятаться от света, от воздуха в мрак распахнутых окон. Я помню, как, спотыкаясь, перешагнул в гостиную через порог стеклянной двери, увидел испуганное лицо Рене, услышал, как она вскрикнула, и упал на диван, — мрак, к которому я стремился, обволок меня со всех сторон, хотя боль не стихла. Я слышал, как Рене зовет Поля, а Поль — Гастона, меня окружали встревоженные лица, раздавались встревоженные голоса. Они пытались высвободить мою руку, прикрытую пальто, но я по-прежнему прижимал ее к себе. Я мог только качаться взад и вперед и трясти головой, не в силах сказать им, чтобы они ушли и оставили меня одного, потому что для меня существовало сейчас лишь одно — боль.

— Надо найти мадемуазель Бланш, — сказал Гастон, и Рене тут же выбежала из гостиной; я слышал, как Поль крикнул, что пойдет звонить доктору, и в моем помраченном сознании забрезжила мысль: как хорошо было бы впасть в беспамятство, тогда исчезла бы и боль.

— Вы ранили себя, господин граф? — спросил стоявший возле меня на коленях Гастон.

— Нет, обжегся, кретин, — сказал я, отвернувшись, и подумал, что, имей я возможность ругаться и сквернословить по-английски, мне стало бы легче.

Вернулись остальные и снова столпились возле меня, тупо повторяя одни и те же фразы: «Он обжегся… это рука… он обжег руку… но где?., но как?..»

Потом все лица, что всматривались в меня, отодвинулись, а рядом со мной, на месте Гастона, очутилась Бланш. Она протянула руку, чтобы взять мою, но я вскрикнул:

— Больно!

— Подержите его, — сказала она Полю и Гастону, и они схватили меня за плечи и прижали к подушкам дивана.

Бланш взяла мою руку и намазала ее чем-то прохладным и освежающим, разбрызгивая содержимое тюбика по всей поверхности ожога. Затем наложила свободную повязку, сказав окружающим, что минуты через две боль утихнет. Я закрыл глаза; вокруг меня раздавался нестройный шум голосов, слышался один и тот же вопрос: как это могло случиться? — и медленно, очень медленно всепоглощающая боль стала отступать, уже можно было терпеть ее, я больше не был воплощением страдания, я почувствовал, что состою не только из обожженной руки, у меня есть вторая, есть тело, ноги, глаза, которые могут раскрыться и посмотреть на собравшихся рядом людей, что наконец-то я в состоянии объяснить им, что произошло.

— Ну как, полегче? — спросил Поль.

— Да, кажется, — сказал я, немного обождав; мне не верилось, что боль отпустила меня надолго.

Я увидел, что к кружку возле меня присоединилась Мари-Ноэль; белая, как мел, она не сводила с меня огромных глаз.

— Что вы сделали? Что случилось? — спросила Рене; за ее спиной, держа рюмку коньяка, которого я не хотел, стоял встревоженный и огорченный Гастон.

— Мои часы упали в костер, — сказал я, — тот, что возле голубятни. Мне не хотелось их лишиться, я наклонился, чтобы поднять их, и обжег руку. Сам виноват. Полез, как дурак, в огонь. Что может быть нелепей!

— Вы что, не понимали, к чему это может привести? — спросила Рене.

— Нет, — ответил я, — я не знал, что огонь такой горячий.

— Чистое безумие, — сказал Поль. — Ты же мог вытащить часы палкой, любой деревяшкой, которая валялась у костра.

— Мне это и в голову не пришло.

— Вы, должно быть, стояли очень близко к костру, если часы упали в самую середину, — сказала Рене.

— Да, очень. Дым попал мне в глаза. Я ничего толком не видел — это тоже меня подвело.

— Я позвонил доктору Лебрену, он уже едет. Первое, что он спросил, — знает ли Франсуаза. Я сказал: нет. Он предупредил, чтобы мы ни в коем случае ничего ей не говорили. Такая вещь очень ее расстроит.

— Все будет в порядке, — сказал я. — Мне уже не больно. Бланш сотворила чудо.

Я поискал глазами Бланш, но она исчезла. Избавила меня от боли и ушла.

— Одно ясно, — сказал Поль, — в таком виде ты завтра стрелять не сможешь.

— Первое, о чем я подумал, — сказал я.

Все сочувственно смотрели на меня. Гастон с досадой поцокал языком:

— А вы так любите охоту, господин граф, — сказал он.

Я пожал плечами.

— Ничего не поделаешь, — сказал я, — на этот раз поохотятся без меня. Во всяком случае, часы я спас, они лежат там где-то, в золе.

— И все это ради каких-то часов! — сказала Рене. — Никогда не слышала о таком глупом, бессмысленном поступке.

— И часы-то не золотые, мадам, — сказал Гастон. — Золотые часы господина графа все еще в починке в Ле-Мане. Господин граф надевал свои старые стальные часы, те, что мсье Дюваль подарил ему на совершеннолетие.

— Поэтому-то я и не хотел расставаться с ними, — сказал я, — сентиментальность.

Наступила странная тишина. Все молчали. Гастон поставил рюмку с коньяком на стол, минуту спустя Поль предложил мне сигарету.

— Что ж, — сказал он, — хорошо, что все обошлось, могло быть и хуже. Пострадала в основном тыльная сторона кисти, кромка рукава даже не загорелась.

Все это время Мари-Ноэль стояла молча. Жаль, если я ее напугал.

— Не смотри на меня так серьезно, — улыбнулся я. — Все в порядке. Я скоро встану.

— Вот твои часы, — сказала она.

Подойдя поближе, Мари-Ноэль вынула руки из-за спины и подала мне черные от копоти часы. Я не заметил, как она за ними выбегала. Должно быть, это заняло у нее всего несколько минут.

— Где ты их нашла? — спросила Рене.

— В золе, — ответила девочка.

Я протянул к ней левую ладонь, взял часы и положил их в карман.

— Давайте забудем про все это, — сказал я. — Я поднял тут хорошую суматоху. Хватит на одно утро. Ленч уже остыл. Давно пора начинать. Должно быть, уже второй час. — Я задумался. — Франсуаза удивится, почему я не зашел к ней, — сказал я. — Лучше будет, если ей передадут, что я ушел с Робером и еще не вернулся. И пусть кто-нибудь заткнет рот этой Шарлотте, вечно она выбалтывает все maman, там, наверху. Уходите, оставьте меня одного. Я есть не буду. Когда приедет Лебрен, проводите его сюда.

Я устал, на душе было скверно. Рука болела, но не так, как раньше, не столько на самом деле, сколько в воображении: с ужасающей ясностью я видел перед собой воспаленные нежные ткани моей обожженной ладони. Я закрыл глаза, и все снова вышли. Некоторое время спустя раздался звонок, и минуты через две надо мной склонилось немолодое бородатое лицо доктора Лебрена в пенсне на большом носу; рядом с ним с отчужденным видом стояла Бланш.

— Что это вы натворили? — спросил доктор. — Мне сказали, что вы валяли дурака с огнем.

Хоть мне и наскучило это повторять, я покорно пересказал ему все с самого начала и, чтобы подкрепить свои слова, вытащил из кармана часы.

— Да, не очень разумно, — сказал он, — однако кто в своей жизни не делал глупостей? Давайте посмотрим на рану. Мадемуазель Бланш, размотайте, пожалуйста, повязку.

Бланш спокойно взяла мою руку в свои, и они вместе ее осмотрели. Доктор смазал ожог какой-то мазью, которую он принес с собой, и снова перевязал руку, сделав из бинтов кокон; к моему большому облегчению, ни он, ни Бланш не причинили мне боли. Она все еще не оставила меня, но теперь была глухой.

— Ну вот, — сказал Лебрен, — так вам будет удобней. Ничего серьезного, уверяю вас, через несколько дней вы и места того не найдете, где был ожог. Мадемуазель Бланш, повязку надо менять два раза — утром и вечером, и я думаю, все обойдется. Меня больше волнует, что завтра вы не сможете стрелять.

— Чепуха, — сказал я, — вы прекрасно обойдетесь без меня.

— Боюсь, что нет. — Он улыбнулся. — Вы — как ходовая пружина в этих часах. Если она не работает, весь механизм выходит из строя.

Я видел, что Бланш смотрит на часы, затем на меня. Наши глаза встретились, и в ее изучающем, пронизывающем взгляде было нечто, заставившее меня почувствовать на один кошмарный миг, что она знает правду, потому и пришла забинтовать мне руку и унять боль — ведь я был чужак. Охваченный раскаянием, я опустил глаза, а она обернулась к доктору и пригласила его в столовую перекусить. Он поблагодарил ее, сказав, что сейчас придет.

Бланш оставила нас вдвоем, и он вновь заговорил о Франсуазе, повторяя то, что я уже слышал от него по телефону. Я старался запомнить его слова, которые он подчеркивал резкими взмахами пенсне, но одновременно думал о Бланш и выражении ее глаз, спрашивая себя, каким образом она сумела проникнуть в мой обман и сорвать с меня маску. А может быть, это всего лишь мое воображение?

Появился Гастон с подносом в руках, но я махнул ему, чтобы он ушел.

— Вечером вам уже захочется есть, — сказал доктор, — сейчас еще рано.

Он вынул из сумки и дал мне таблетки, наказав принимать по одной раз в два часа, а если рука будет сильно болеть, то и по две, затем вышел из гостиной и присоединился ко всем остальным за обеденным столом.

Гастон по-прежнему хлопотал вокруг меня — плед на ноги, еще одну подушку под голову, и я подумал: а ведь узнай он правду, что я всего лишь фантом, копия его хозяина, и сознательно обжег себе руку из страха, как бы меня не разоблачили, и преданность его и забота перейдут в растерянность, затем в недоверие и наконец в презрение. Это выше его понимания, и не только его, а всех обитателей Сен-Жиля. Так не поступают. В чем смысл обмана, если он приносит обманщику одни неприятности? Что он выигрывает? В том-то и «соль». Что я выиграл? Я лежал на кушетке, глядя на забинтованную руку, и вдруг рассмеялся.

— Лучше стало? — сказал Гастон, и его доброе лицо расплылось в улыбке; смех принес нам обоим облегчение.

— Лучше — чему? — спросил я.

— Как — чему? Руке, господин граф, — ожог не болит так сильно?

— Болит, но иначе, — сказал я, — точно руку обжег не я, а кто-то другой.

— Так бывает, когда очень больно, — сказал Гастон, — а иногда вы чувствуете боль в другом месте. Помните моего брата, который потерял на войне ногу? Он говорил, что у него болит рука. Моя бабка родом из Бретани. В старые времена там насылали болезнь или боль на животных. Если у человека была оспа, брали живую курицу и подвешивали ее в его комнате. И болезнь тут же переходила от человека к птице, и через сутки она была мертвая и полусгнившая, а больной поправлялся. Не послать ли мне за курицей да и подвесить ее в комнате господина графа? Пожалуй, неплохая мысль.

— Не уверен, — сказал я, — а вдруг все выйдет наоборот? Вдруг курица больна и передаст мне свою хворобу… если и не оспу, то что-нибудь не лучше.

Кто из нас ускользнул, кто убежал из тюрьмы — я или Жан де Ге? Вот в чем вопрос.

Когда ленч закончился и все снова столпились вокруг меня, спрашивая, как я себя чувствую, я решил привести в исполнение вторую часть своего плана.

— Поль, — сказал я. — Почему бы тебе вместе с Робером не организовать все, что надо на завтра? Раз я не могу ничего делать, я предпочел бы ни во что не вмешиваться. Вы на пару прекрасно со всем справитесь.

— Глупости! — воскликнул Поль. — Час-другой, и ты будешь в форме. Сам знаешь, этим всегда занимаешься ты. Если возьмемся мы с Робером, ты только станешь наводить на нас критику и заявишь, что мы провалили все дело.

— Не скажу, — возразил я. — Действуйте, не теряйте времени. Я не могу участвовать в охоте, а остальное мне неинтересно.

Я встал с кушетки и сказал, что пойду отдыхать в библиотеку; по их лицам я видел, что они думают, будто мое решение вызвано болью и разочарованием. Рене отвела доктора в сторону и о чем-то его спросила, он покачал в ответ головой:

— Нет-нет, уверяю вас, с ним все в порядке. У него просто шок. Такие ожоги очень болезненны.

Вы правы, подумал я, особенно если причинишь его себе сам, и при этом напрасно. Теперь, когда моя паника по поводу грядущей охоты прошла, я понял, как можно было ее избежать, — стоило лишь заявить, что я не хочу в ней участвовать, и мне бы поверили. Они что угодно примут на веру, ведь им ни разу и в голову не пришло, что я не тот, кем они меня считают.

Когда я ушел в библиотеку, а замок охватила ленивая послеполуденная дремота, я понял, что мое жертвоприношение — палка о двух концах. Еще неизвестно, что хуже — приготовления к охоте или бездеятельность, на которую я себя обрек; теперь, после моего «отдыха», я окажусь во власти родных и буду вынужден отвечать на их расспросы — то самое, чего я стремился избежать. Чтобы чем-то занять время, я пододвинул кресло к бюро и, с трудом приоткрыв одной рукой ящик, снова вытащил альбом с фотографиями. На этот раз я мог не спешить, мне никто не помешает, и, пробежав глазами снимки детей, я не торопясь перешел к взрослым карточкам. Теперь я заметил многое, что упустил при первом беглом просмотре. Морис Дюваль был уже на ранних групповых снимках рабочих verrerie. На первом, датированном 1925 годом, он, еще совсем молодой человек, стоял в самом заднем ряду, а затем, как на общих школьных фотографиях, год от года передвигался на более видное место, пока, в конце альбома, не оказался в кресле рядом с самим графом де Ге-старшим. Видно было, что он чувствует себя свободно и непринужденно, что он уверен в себе — типичный староста класса рядом со старшим воспитателем. Мне понравилось его лицо. Энергичное, умное, лицо человека, заслуживающего доверия, который безусловно внушает к себе уважение и любовь.

Я закрыл альбом и сунул его обратно в ящик. Возможно, там были и другие, но одной рукой рыться было бесполезно. Новый контракт все еще лежал у меня в кармане; интересно, что подумал бы обо всем этом Морис Дюваль?.. Я, должно быть, заснул в кресле — вдруг оказалось, что уже шесть часов. Меня потревожили — нет, не Поль, и не Рене, и не девочка, — меня разбудили шаги кюре. Он зажег свет лампы, стоявшей на бюро, и теперь внимательно вглядывался в меня, участливо кивая головой.

— Ну вот. Я вас разбудил. Я не хотел этого, — сказал он. — Я хотел только убедиться, что вы не страдаете от боли.

Я сказал, что все хорошо и сон пошел мне на пользу.

— Мадам Жан тоже спала, — сказал кюре, — и ваша матушка также. Все больные обитатели замка хорошо отдохнули сегодня. Вам не надо ни о чем волноваться, я взял на себя миссию объяснить им обеим, что с вами произошло, и постарался, как мог, представить все в розовом свете. Вы не против?

— Что вы! — сказал я. — Я очень вам благодарен.

— Прекрасно. Ни одна из них не встревожилась, только сожалеют, что вы завтра не сможете принять участие в охоте.

— Чепуха. Я вполне с этим примирился.

— Вы мужественно ведете себя. Я знаю, какое место охота занимает в вашей жизни.

— Вы ошибаетесь, господин кюре. Какое уж тут мужество… Положа руку на сердце, я и физически, и морально — трус.

Кюре улыбнулся мне, продолжая кивать.

— Полно, полно, — сказал он, — не так уж все плохо, как кажется. Иногда, хуля самого себя, мы потворствуем собственной слабости. Мы говорим: «Я достиг дна бездны, дальше падать некуда» — и чуть ли не с удовольствием барахтаемся во тьме. Беда в том, что это не так. Нет конца злу в нашей душе, как нет конца добру. Это вопрос выбора. Мы стремимся вверх, или мы стремимся вниз. Главное — познать самого себя, увидеть, по какому мы идем пути.

— Падать легче, — сказал я, — нам доказывает это закон земного притяжения.

— Возможно, — сказал кюре, — не знаю. Богу нет дела до земного притяжения, хотя оно такое же чудо, как Божья любовь. А теперь, полагаю, мы оба должны принести Ему благодарность за то, что ваш ожог не был гораздо серьезней.

И кюре опустился на колени. При его росте и тучности это было для него нелегко. Он сложил руки, наклонил голову и стал молиться, не переставая кивать и благодарить Бога за то, что Он уберег меня от большей беды и облегчил мои страдания, а затем добавил, что, поскольку я так люблю охоту и лишиться ее для меня такая утрата, не может ли Бог в своей доброте ниспослать мне в утешение небесную благодать, чтобы я смотрел на то, что со мной случилось, как на Господне благословение…

В то время как кюре с трудом опускался на колени, я размышлял насчет его аналогии с бездной и спрашивал себя, сколько еще мне падать и не было ли охватившее меня чувство стыда всего лишь барахтаньем во тьме, как он сказал. Я встал с кресла, проводил его в холл и посмотрел, как он пересекает террасу и спускается к подъездной дорожке. Начался мелкий дождик, кюре раскрыл огромный зонт и стал похож на гнома под грибом.

Я достаточно долго праздновал труса; я могу, по крайней мере, не показывать, как мне больно. Я нашел Франсуазу в постели; сидя в подушках, она читала Мари-Ноэль жизнеописание «Цветочка». Кюре хорошо выполнил свою миссию: Франсуаза сочувствовала мне, но не тревожилась. Она, по-видимому, думала, что я всего-навсего опалил пальцы, и без конца сокрушалась о том, что я не смогу участвовать в охоте — такое для меня разочарование, — хотя, конечно, она рада, что все это не по ее вине и причиной тому не ее нездоровье.

Мари-Ноэль была странно тихой и присмиревшей; она не присоединилась к разговору, а взяв книжку, ушла в уголок и стала читать сама. Должно быть, утреннее происшествие сильно ее взволновало и она до сих пор не оправилась от потрясения. К обеду я спустился вниз, так как Шарлотта передала через Жермену, что госпожа графиня рано легла и ее нельзя беспокоить, чему я был рад, так как на ее вопросы было бы нелегко ответить.

Поль и Рене не могли говорить ни о чем, кроме предстоящей охоты: когда прибудут гости — многих они называли по именам, — как, если будет сыро, устроить завтрак на ферме. Казалось, моя нелепая выходка дала им наконец счастливую возможность показать себя. Поль, судя по всему, с удовольствием играл роль хозяина, а Рене, поскольку Франсуаза не стояла у нее на пути, а Поль повысился в ранге, неожиданно для себя оказалась в роли хозяйки. Она настаивала на том, что принимать гостей надо на террасе, неважно, дождь или солнце; без конца спрашивала Поля, не выпустил ли он из виду то или другое, напоминала, что в прошлом году забыли это и то, то и дело обращаясь ко мне за подтверждением; в их радости, в их стремлении сделать все по высшему разряду было что — то трогательное; они были похожи на дублеров, которым в последний момент предложили заменить ведущих актеров труппы.

Бланш, оказав мне днем помощь, снова погрузилась в молчание. Она не проявляла никакого интереса к приготовлениям на завтрашний день и лишь сказала, встав из-за стола, что, встретятся гости на террасе в половине одиннадцатого или нет, месса будет, как всегда, в девять. Я спросил себя, уж не выбросила ли она из головы назначения доктора Лебрена, ведь он просил ее перевязать мне руку. По-видимому, та же мысль мелькнула у Рене, потому что, когда мы перешли в гостиную, она сказала:

— Если ты рано поднимешься к себе, Бланш, я могу сама заняться рукой Жана. Где бинты?

— Я перевяжу его сейчас, — быстро ответила Бланш и, тут же вернувшись с оставленным доктором перевязочным материалом, по-прежнему молча протянула руку, чтобы развязать мою.

Закончив, она пожелала всем, кроме меня, доброй ночи. Рене, сев на диван, спросила:

— Разве Мари-Ноэль не спустится к нам поиграть в домино?

— Сегодня — нет, — ответила Бланш. — Я почитаю ей наверху. — И вышла из комнаты.

Минуту спустя Рене сказала:

— Странно, девочка никогда не пропускает игры.

— Она очень расстроилась из-за Жана, — откликнулся Поль, беря одну газету и кидая мне другую. — Я сразу это заметил. Ты следи за ней, не то у нее опять начнутся видения. Я не уверен, что так уж разумно было дарить ей жизнеописание святой Терезы из Лизье.

Вечер тянулся медленно, единственным развлечением были газеты; время от времени Рене поглядывала на меня, улыбаясь сочувственной, заговорщицкой улыбкой, беззвучно спрашивая: «Больно? Не легче?», очевидно, чтобы показать мне, что из-за моей раны мне прощен вчерашний день. Я волновался из-за Мари-Ноэль. Она могла забрать себе в голову, что должна обречь себя на еще какой-нибудь мученический подвиг: надеть на шею железный ошейник или спать на гвоздях, поэтому в половине десятого я попрощался с Рене и Полем и пошел наверх. Я направился прямо в башенную комнатку и распахнул дверь. В комнате было темно, и, нащупав выключатель, я зажег свет. Девочка стояла на коленях у аналоя, сжимая четки, и я понял, что нечаянно прервал молитву.

— Извини, — сказал я. — Я приду, когда ты закончишь.

Мари-Ноэль обратила ко мне отрешенный взгляд, подняв руку, чтобы я молчал. Я стоял в ожидании, не зная, чего она хочет: чтобы я погасил свет или оставил его гореть. Но вот девочка перекрестилась, положила четки у ног Мадонны, встала с колен и забралась под одеяло.

— Я представляла в уме Страсти Господни, — сказала она, — это всегда приводит меня к такому состоянию духа, какое нужно для мессы. Тетя Бланш говорит: если думаешь о посторонних вещах, вспоминай Страсти Господни.

— А о чем ты думала? — спросил я.

— Утром я думала об охоте, о том, какое нас ждет удовольствие. А потом весь день я думала о тебе.

В ее глазах было не столько беспокойство, сколько недоумение. Я облегченно вздохнул. Я не хотел ее напугать.

— Обо мне волноваться нечего, — сказал я, подтягивая одной рукой одеяло. — Рана уже куда лучше, и доктор Лебрен обещает, что через несколько дней все пройдет. Глупый случай — надо же было часам упасть в костер… как я мог забыть, что ремешок еле держится…

— Но часы вовсе не падали в костер, — сказала Мари-Ноэль.

— То есть как — не падали?

Она глядела на меня в замешательстве, дергая простыню, лицо ее залила краска.

— Я была в голубятне, — сказала она. — Я забралась на самый верх и глядела наружу через дырочку возле входа для голубей. Я видела, как ты шел по аллее, размахивая часами. Я хотела тебя позвать, но у тебя был такой серьезный вид, что я передумала. Ты постоял немного у костра и вдруг кинул часы в самую середину. Там не было никакого дыма. Ты сделал это нарочно. Зачем?

Глава 16

Я сел на стул возле кровати. Так было легче говорить, чем стоя. Расстояние между нами стало короче, я был на одном уровне с ней, а не нисходил к ней, как взрослый к ребенку. Я догадался, что Мари-Ноэль объяснила мой поступок желанием избавиться от часов; а когда, пожалев об этом, я попытался вернуть их себе, я и обжегся. То, что я сделал это намеренно, сам причинил себе боль, не пришло ей в голову, но это она легко поймет.

— Часы были только предлогом, — сказал я. — Я не хотел участвовать в охоте, но не знал, как этого избежать, и тут, когда я стоял у костра, мне пришла в голову мысль обжечь руку. Это было просто, но глупо. Успех превзошел ожидания — боль оказалась куда сильней, чем я думал.

Она спокойно слушала. Подняла забинтованную руку, осмотрела со всех сторон.

— Почему ты не притворился, будто ты болен? — спросила она.

— Это бы ничего не дало. Все догадались бы, что это обман и со мной ничего не случилось. Обожженная рука говорит сама за себя.

— Да, — согласилась Мари-Ноэль, — не очень-то приятно, когда тебя выведут на чистую воду. Что ж, теперь ты умерщвил свою плоть и получил хороший урок. Можно мне снова посмотреть на часы?

Я пошарил в кармане и протянул их девочке.

— Бедненькие, — сказала она, — без стекла и черные от сажи. Их дни сочтены. Все удивлялись, почему ты бросился их спасать. Я держала свой секрет при себе. Никому не сказала, что, прежде чем вытащить часы из костра, ты сам их туда кинул. Как не стыдно было делать им больно! Об этом ты не подумал?

— Пожалуй, нет, — сказал я. — У меня все перепуталось в голове. Я думал об одном человеке, которого убили — застрелили — много лет назад, и вдруг, не отдавая себе отчета, я бросил часы в огонь и в тот же миг сунул туда руку, чтобы спасти их. И обжег ее. Все произошло в одно мгновение.

Мари-Ноэль кивнула.

— Ты, наверно, думал о мсье Дювале, — сказала она.

Я удивленно взглянул на нее:

— Говоря по правде — да.

— Естественно, — сказала девочка, — ведь это он подарил тебе часы, и его застрелили. Все сходится.

— А что ты знаешь о мсье Дювале? — спросил я.

— Он был управляющим verrerie, — сказала Мари-Ноэль, — и, по словам Жермены, одни считали его патриотом, другие — предателем. Но он умер ужасной смертью, и мне не позволено о нем говорить. Особенно с тобой и с тетей Бланш. Поэтому я и не говорю.

Она протянула мне часы.

— Кто не велел тебе говорить о нем? — спросил я.

— Бабушка, — сказала Мари-Ноэль.

— Когда?

— О, не помню. Сто лет назад, когда я впервые услышала об этом от Жермены. Я стала рассказывать бабушке, и она сказала: «Сейчас же замолчи. Мало ли что болтают слуги. Все это сплошное вранье». Она очень тогда рассердилась и ни разу с тех пор не говорила со мной об этом. Папа, скажи, почему ты не хочешь завтра охотиться?

Этого вопроса я боялся больше всего — я не знал, как на него ответить.

— Не хочу, и все, — сказал я, — без всякой причины.

— Но у тебя должна быть причина, — настаивала Мари-Ноэль. — Ведь ты любишь охоту больше всего на свете.

— Нет, — сказал я, — теперь не люблю. Я не хочу стрелять.

Девочка внимательно и серьезно смотрела на меня, ее огромные глаза неожиданно — мне даже страшно стало — сделались точь-в-точь такими, как глаза Бланш на детских снимках.

— Потому что не хочешь убивать? — спросила она. — Ты вдруг почувствовал, что лишать жизни — грех, даже если ты убил маленькую птичку?

Мне следовало сразу ответить ей «нет». Я не хотел стрелять потому, что боялся стрелять плохо, а я заколебался в поисках лазейки, и Мари-Ноэль приняла мою нерешительность за положительный ответ. Я видел по ее горящим глазам, что она уже сочиняет в уме фантастическую историю о том, как ее отец вдруг почувствовал внезапное отвращение к крови, ему стала отвратительна сама мысль об убийстве и он сжег себе руку, чтобы не поддаться искушению принять участие в охоте.

— Возможно, — сказал я.

Не успел я произнести это слово, как понял, что совершил ошибку. До этих пор я ни разу сознательно не солгал Мари-Ноэль. А теперь я это делал. Я создавал ложный образ Жана де Ге, давал девочке то, чего она просила, чтобы самому закрыть глаза на правду.

Мари-Ноэль встала на колени в постели и, стараясь не задеть повязку, обвила мою шею рукой.

— Я думаю, ты проявил большое мужество, — проговорила она. — Помнишь, как сказано в Евангелии от святого Матфея: «…если же рука твоя или нога твоя соблазняет тебя, отсеки их и брось от себя: лучше тебе войти в жизнь без руки или без ноги, нежели с двумя руками и с двумя ногами быть ввержену в огонь вечный; и если глаз твой соблазняет тебя, вырви его…» Я рада, что это не глаз, с глазом это было бы куда труднее. Рука у тебя заживет, но ведь главное — это намерение, тетя Бланш всегда так говорит. Жаль, что мы не можем все ей рассказать, хотя лучше пусть это будет наша с тобой тайна.

— Послушай, — сказал я, — совсем ни к чему делать из этого особую тайну. Я обжегся, я не могу стрелять, и я не хочу стрелять. Забудь об этом.

Мари-Ноэль улыбнулась и, наклонившись, поцеловала забинтованную руку.

— Обещаю даже не упоминать об этом, — сказала она, — но думать ты мне не запретишь. Если ты завтра увидишь, что я смотрю на тебя особенным образом, знай, что я думаю о твоем благородном поступке, о твоем смирении.

— Это был не благородный, а глупый поступок.

— В глазах Господа Бога глупцы выше мудрецов. Ты когда-нибудь читал о святой Розе из Лимы?

— Она тоже сунула руку в костер?

— Нет, она носила тяжелый железный пояс и никогда не снимала его, и он так глубоко врезался ей в тело, что сделалась гнойная рана. Она носила его много лет во славу Бога. Папа, тетя Бланш хочет, чтобы я пошла в монастырь. Она говорит, я не найду счастья в этом мире, и, наверно, она права. А теперь, когда я читаю житие святой Терезы из Лизье, я еще больше в этом убеждаюсь. Как ты думаешь?

Я посмотрел на нее. Она стояла, маленькая, серьезная, в белой ночной рубашке, скрестив руки на груди.

— Не знаю, — сказал я, — по-моему, ты еще слишком мала, чтобы это решать. Если тетя Бланш не нашла счастья в нашем мире, это еще не значит, что то же будет с тобой. Все зависит от того, что ты понимаешь под счастьем. Это ведь не горшок с золотом, закопанный под деревом. Спроси господина кюре. Не спрашивай меня.

— Спрашивала. Он говорит, если я буду усердно молиться, Бог ответит мне. Но ведь тетя Бланш молится с утра до ночи и намного старше меня, а Бог так и не дал ей ответ.

Церковные часы пробили десять. Я устал, я не хотел обсуждать душевное состояние Бланш, или Мари-Ноэль, или мое.

— Что с того? — сказал я. — Возможно, тебе повезет больше и ты получишь ответ быстрее.

Девочка вздохнула и легла в постель.

— Жизнь — сложная штука, — сказала она.

— Согласен.

— Как ты думаешь, не легче ли быть кем-нибудь другим, а не самим собой? — спросила она.

— Это и я хотел бы узнать.

— Я бы не возражала быть другой девочкой, но только если была бы уверена, что ты будешь моим отцом, — сказала она.

— Ты на ложном пути, — возразил я, — все на свете иллюзия. Спокойной ночи.

Как ни странно, ее обожание угнетало меня. Я погасил у нее свет и спустился в гардеробную к своей походной кровати. Уснуть мне мешала не рука, она больше меня не тревожила, а сознание, что главное — видимость, что всем им нужно одно — внешняя оболочка Жана де Ге, его наружный вид. Цезарь был единственным, кто понял, что я чужой, но и его я сумел примирить с собой — сегодня он позволил себя погладить и завилял хвостом.

Я беспокойно проспал несколько часов и проснулся оттого, что Гастон раскрыл ставни; утро было пасмурное, сырое, сеял мелкий дождь. И тут же передо мной, вселяя смутную тревогу, встал весь ожидающий меня день — охота, гости, ритуал приема, такой же неведомый мне, как праздник каннибалов, — и я почувствовал, как для меня важно не подвести никого из де Ге, не опозорить семью или замок, и не потому, что я испытываю особое уважение к отсутствующему хозяину дома, а потому, что традиции святы для меня. В коридоре раздавались шаги, на лестнице — голоса, церковный колокол начал созывать прихожан к мессе. Я поблагодарил Бога за то, что успел побриться, и теперь мне оставалось только надеть темный костюм, приготовленный Гастоном… А тут послышался стук в дверь, и вошла Мари-Ноэль, чтобы помочь мне.

— Ты опаздываешь, — сказала она. — Почему? Опять разболелась рука?

— Нет, — сказал я. — Я забыл про время.

Мы заглянули вместе к Франсуазе пожелать ей доброго утра, а затем спустились вниз, в холл, и вышли на террасу. Мы увидели опередившую нас небольшую семейную группу — они уже прошли через ворота и шли по мосту — Поль, Рене и Бланш, а рядом с ней, опираясь на ее руку, какая-то тучная, сутулая, незнакомая мне фигура в черном. Я хотел было спросить Мари-Ноэль, кто это, как до меня внезапно дошло, что это сама графиня, которую я видел только в кресле или в постели. Две черные фигуры, одна грузная, выше всех остальных, другая, рядом, деревянная, прямая как палка, были похожи на вырезанные из бумаги силуэты на фоне холмов и старой церкви под тусклым серым небом.

Мы догнали их, и я предложил maman свою здоровую руку, чтобы мы с Бланш могли поддержать ее с двух сторон. Я увидел, что она выше, чем я думал: мы с ней были одного роста, но из-за тучности она казалась еще больше.

— Что это за история насчет ожога? Никто никогда не говорит мне правды.

Я кончил рассказывать как раз в тот момент, когда колокола умолкли и мы подошли ко входу в церковь.

— Не верю я тебе, — сказала maman, — только слабоумный мог сделать такую глупость. Или ты действительно выжил из ума?

Кучка деревенских жителей, стоящих на паперти, расступилась, чтобы пропустить нас, и, пока мы шли к нашим местам — графиня все еще опираясь на Бланш и меня, — я думал, не странно ли, что семейство де Ге все вместе приходит сюда замаливать грехи, а двое из них вот уже пятнадцать лет не разговаривают друг с другом… Церковка двенадцатого века, такая ветхая и скромная снаружи, без украшений, с простой, покрытой лишайником каменной кладкой, внутри оказалась кричаще-безвкусной, с фиолетово-синими окнами, запахом лака, как в методистской часовне, и стоящей у алтаря кукольной мадонной, с удивлением глядящей на младенца Иисуса у себя на руках.

Я надеялся, что, очутившись в церкви и принимая участие в мессе, я забуду про маскарад и почувствую себя истинным владельцем Сен-Жиля. Но вышло наоборот: вновь заявило о себе утихшее было чувство вины. Никогда еще так ясно не отдавал я себе отчета в том, что я совершил обман, причем обманываю я не столько стоящих рядом со мной на коленях родных, которые стали мне своими, чьи недостатки и провинности я знал и отчасти делил, сколько незнакомых мне крестьян, собравшихся в церкви. Что еще хуже, я обманывал доброго старого кюре с розовым лицом херувима, который включил меня в свои молитвы, а я, глядя на его объемистую фигуру, увенчанную кивающей головой, вдруг непочтительно вспомнил африканского знахаря, которого когда-то видел, и должен был отвести от него глаза и прикрыть их рукой, словно целиком отдавшись молитве.

Я был в каком-то двойственном состоянии духа: с одной стороны, корил себя за обман, и каждое слово мессы звучало в моих ушах как обвинение, с другой — зорко подмечал все неудобства, которые испытывали те, кто был рядом со мной: мать, чуть не вслух застонавшая от боли, когда передвинула колени, Поль, как все курильщики, страдавший утром от кашля, Рене, изжелта-белое лицо которой без пудры казалось бледным как смерть, Мари-Ноэль, которая, рабски копируя каждое движение Бланш, склонялась все ниже и ниже над молитвенно сложенными руками. Ни разу еще служба не казалась мне такой долгой, и, хотя в ней был — для меня — особый внутренний смысл, слушали ее вполуха, для проформы, и когда она кончилась и мы медленно двинулись к выходу между рядами, первое, что сказала графиня, тяжело повисшая на моей руке:

— Верно, эта дурочка Рене собирается вырядиться, как попугай, раз Франсуаза не выйдет к гостям. У меня есть большое желание остаться внизу и испортить ей удовольствие.

На паперти Бланш взяла ее под другую руку, и мы все трое медленно спустились с холма к замку и вступили в свои владения, брат и сестра — не раскрывая рта, мать — повторяя, как она довольна тем, что начался дождь, — значит, праздник не удастся, гости промокнут до нитки, Рене заляпает свои тряпки грязью, если высунет голову наружу, а Поль, которому поручено организовать охоту, при его бестолковости все перепутает и только поставит себя в глупое положение.

— Так что, — тут она стиснула мне руку, — тебе будет над чем посмеяться.

Мы подошли к террасе в половине одиннадцатого; с неба сеяла мелкая изморось; в воротах появились первые машины. Бедняжка Рене, чьи невинные планы оказались сорваны, совсем было скрылась позади грузной фигуры свекрови, которая, опершись на палку, в накинутой на плечи огромной шали стояла на почетном месте у входа в замок и с царственным видом приветствовала подъезжающих гостей. Ее появление внизу было так неожиданно, что даже обожженную руку хозяина дома сочли всего лишь неприятным казусом, а уж отсутствие Франсуазы вообще прошло незамеченным. Госпожа графиня принимает, все остальное не имело значения.

Maman нельзя было узнать. Я не мог поверить, что эта величественная владычица замка, окруженная гостями, собравшимися со всей округи, та самая старуха, которую я видел наверху, в ее спальне, скорчившуюся в кресле или серую, измученную, в огромной, широкой кровати. Но в каждой ее фразе скрывалась какая-нибудь колкость по поводу того, что происходит.

«Лучше оставьте ружье в доме и собирайте каштаны», — одному из гостей, а другому: «Если вам нужен моцион, выведите моих терьеров. Они вам за пять минут такую потеху устроят, какую от Поля вы не дождетесь за пять часов».

Я стоял в стороне, не желая быть причастным к ее злобным выходкам, но мое молчание было истолковано превратно: все сочли, что я не в духе из-за руки, а многократно повторяемые мной слова: «Не спрашивайте у меня ничего — спрашивайте Поля» — насмешка над его стараниями; явидел, что у гостей мало-помалу создалось впечатление, будто никто ни за что не отвечает, дело пущено на самотек и все это имеет несколько смешной характер. Поль, возбужденный, встревоженный, то и дело поглядывал на часы: охотники уже вышли из графика и ему не терпелось покинуть замок. Вдруг я почувствовал, что меня трогают за локоть. Это был мужчина в комбинезоне, который жил возле гаража; рядом с ним стоял Цезарь.

— Я привел Цезаря, господин граф, — сказал он. — Вы про него забыли.

— Я сегодня не охочусь, — сказал я. — Отведите его к господину Полю.

Пес, опьяненный свободой и чувствуя, что его ждет охота, принялся бегать кругом в поисках хозяина и не обратил никакого внимания на Поля, когда тот крикнул: «Ко мне!», а завидев старого соперника, хорошо натасканного спаниеля, невозмутимо сидевшего на месте, Цезарь, потеряв голову, кинулся на него, и в ту же секунду поднялся страшный шум, собаки яростно рычали и лязгали зубами, престарелый владелец спаниеля кричал во все горло, а Поль, синевато-бледный от злости, громко звал меня:

— Ты что, не можешь успокоить свою недоученную собаку?!

Садовник Жозеф и я кинулись на несчастного Цезаря, но от меня было мало пользы. Все же нам наконец удалось его успокоить и взять на поводок. Всем эта сцена показалась забавной, всем, кроме хозяина спаниеля и Поля, который, проходя мимо меня, сказал:

— Еще одна из твоих шуточек, вероятно? Оставил своего бешеного пса без присмотра, чтобы он устроил здесь драку и испортил нам день с самого утра, и думаешь, что это смешно!

Что я мог сделать? Цезарь не желал меня слушаться, а со стороны казалось, будто я его науськиваю, будто все это для меня потеха и, что бы ни случилось, мне все равно.

— Вы не хотите составить нам компанию? — спросил кто-то из гостей.

— Не сейчас. Попозже, — ответил я, и гости стали группами отходить от дома, смеясь и пожимая плечами; кое-кто взглянул на тяжелые дождевые тучи и досадливо сморщил лицо, словно желая сказать: «Представление провалилось. Можно с таким же успехом возвращаться домой».

Когда они исчезли из виду, я обернулся к графине:

— Вы решили погубить этот день для Поля и Рене, и вам это удалось. Я надеюсь, вы гордитесь собой.

Она тупо смотрела на меня, ее взгляд ничего не выражал.

— О чем ты? — спросила она. — Я тебя не понимаю.

— Вы прекрасно меня понимаете, maman, — проговорил я. — Сегодня у Поля и Рене был единственный шанс хоть как-то здесь распоряжаться, и вы сознательно встали на их пути, превратили все в балаган. Никто не замечал Рене, на Поля не обращали внимания; для них обоих день все равно что кончен. Один Бог знает, как будут развлекаться остальные.

Лицо графини посерело, от удивления или гнева — я сказать не мог. Я думал, что мы в холле одни, но Шарлотта ждала ее у порога и теперь подошла, взяла под руку, и они без единого слова стали подниматься по лестнице. Ни Рене, ни Бланш нигде не было видно; в холле осталась одна Мари-Ноэль — второй свидетель сцены; лицо ее горело, она смущенно глядела в сторону, делая вид, будто не слышала моих слов.

Я вышел из себя, играя роль другого человека. Настоящий Жан де Ге никогда бы так не поступил. Будь он на моем месте, он смеялся бы заодно с матерью, подзадоривал бы ее. Я знал, что рассердило меня в действительности: вся эта ситуация вообще не возникла бы, будь здесь Жан де Ге. Даже если что-нибудь помешало бы ему участвовать в самой охоте, он все равно сам лично руководил бы ею. Не мать была виновата в том, что день оказался погублен, а я.

Мари-Ноэль постояла на одной ноге, затем на другой. Она была в макинтоше с капюшоном и надеялась, что мы пойдем пешком за остальными и посмотрим на охоту.

— Болит у тебя рука? — спросила она.

— Нет.

— Я думала, болит, потому ты так мало занимаешься гостями. Верно, жалеешь, что не можешь стрелять.

— Нет, не жалею. Мне только досадно, что все провалилось.

— Теперь бабушке станет плохо. У нее будет приступ. Почему ты так на нее рассердился? Она делала это ради тебя.

А что толку? Все наши мотивы ложны. Я пытался сделать правильную вещь неправильным путем, а может быть, неправильную вещь — правильным путем, не знаю, первое или второе. Мой план не осуществился, план матери — тоже. Даже пес попал в немилость, потому что не получил указаний.

— Где тетя Рене? — спросил я.

— Она поднялась наверх. У нее развалилась прическа. Мне показалось, что она плачет.

— Скажи ей, что Гастон повезет нас всех в машине следом за chasseurs.[109]

Мари-Ноэль просияла и выбежала из комнаты.

Я попросил Гастона привести машину ко входу и с облегчением заметил, что он поставил в багажник ящик с вином. Дня гостей это будет лучшим утешением, лучшим выходом из передряг сегодняшнего дня. Я поглядел на подъездную дорожку и увидел, что к нам приближаются Рене и Мари-Ноэль, а с ними, виляя пушистым хвостом. Цезарь.

— Пес нам не нужен! — крикнул я.

Они остановились в удивлении.

— Он тебе понадобится для дичи, папа! — крикнула в ответ Мари-Ноэль.

— Нет, — сказал я. — Раз я не принимаю участия в охоте, зачем он мне? Я не управлюсь с ним одной рукой.

— А тебе и не надо с ним управляться, — сказала девочка. — Он всегда слушает твою команду. Он не послушался сегодня утром, потому что ты ничего ему не приказал. Пошли, Цезарь.

— Разве у него нет поводка? — спросила Рене. — Где его поводок?

Я сдался. Я не мог спорить. День вышел из-под моего контроля. Я забрался на заднее сиденье машины — собака с одного бока от меня, девочка — с другого. Рене — на переднем сиденье, Гастон — за рулем. Машина подпрыгивала на неровной проселочной дороге, ведущей в лес, и когда меня стало бросать на Цезаря, в его горле заклокотало глухое ворчание — предвестник грозного рыка, и я спросил себя, сколько времени его врожденное достоинство будет держать его в рамках вежливости и как скоро мои невольные толчки выведут его из терпения.

— Что с Цезарем? — спросила Рене через плечо. — Почему он все время рычит?

— Папа его дразнит, — сказала Мари-Ноэль. — Да, папа?

— Ей-богу, нет. И не думаю, — возразил я.

— Эти недоученные собаки, у которых не кончилась натаска, легко приходят в возбуждение, — заметила Рене. — Не забывайте, ему всего три года.

— Жозеф сказал мне два дня назад, — вступил в разговор Гастон, — что пес странно себя ведет. Несколько раз рычал на господина графа.

— Что мы будем делать, если он взбесится? — спросила Мари-Ноэль.

— Не взбесится, — сказал я, — но кому-нибудь придется следить, чтобы его не спускали с поводка.

Внезапно машина остановилась: мы были совсем близко от охотников, растянувшихся редкой цепочкой вдоль аллеи. Мы вышли, и я тут же почувствовал, что вообще не надо было здесь появляться, так как я не имел ни малейшего представления о том, что мне следует делать. Еще хуже было то, что, несмотря на мои указания, Цезаря выпустили из машины, и сейчас, как и тогда возле дома, он свободно бегал кругом в поисках хозяина.

— Ко мне, Цезарь! — позвал я.

Пес словно не слышал. Он бежал вдоль цепи, сопровождаемый сердитыми криками: «Ловите его!» — в растерянности оттого, что никто его не зовет. Рене неодобрительно поцокала языком:

— Право, Жан, вы даете ему слишком большую волю.

— Я знал, что брать его с собой было ошибкой, — сказал я. — Мари-Ноэль, сбегай приведи его.

Девочка еще не успела отойти, как из леса послышались крики, шум крыльев и прямо над нами пронеслись птицы. Воздух наполнили хлопки выстрелов, и на землю стала падать убитая дичь. Горожанин, попавший в чуждую ему обстановку, непривычный к полевой охоте, я инстинктивно пригнулся и закрыл глаза.

— Что с вами… вам дурно? — спросила Рене, но только я выпрямился, как Цезарь, забыв все, чему его учили, кинулся без приказа вперед, чтобы принести ближайшую птицу, которая, безусловно, — так сказал ему собачий рассудок — была добычей его хозяина. И тут же столкнулся, голова к голове, со своим утренним врагом, старым спаниелем, чей хозяин стоял справа от меня и, вероятно, подстрелил эту птицу. Только я выдавил из горла: «Цезарь!» — как между псами снова началась жуткая драка. Хозяин спаниеля, низенький старичок с пунцовым лицом, в куртке и мятой шляпе из твида, орал не умолкая:

— Отзовите вашу собаку!

И мы все трое — Рене, Мари-Ноэль и я — бросились разнимать бешено дерущихся псов, к которым присоединился еще один. Chasseur, вне себя от ярости, отбежал от нас, чтобы выстрелить в задержавшихся птиц, пролетавших над головой, но от волнения промахнулся, птицы свернули в сторону и опустились в какое-то укрытие далеко позади нас.

Охотник обернулся к нам, чуть не онемев от негодования.

— Для чего нас сюда пригласили, — закричал он, — чтобы издеваться над нами? Вы уже второй раз науськиваете свою собаку на мою. Я ухожу домой.

Наконец нам удалось вытащить Цезаря из свалки, и Рене вместе с Мари-Ноэль, хотя и с трудом, увела его с поля боя. Привлеченные собачьим лаем и яростными криками старичка в шляпе из твида, нас окружили остальные охотники, чтобы посмотреть, что произошло. В дальнем конце аллеи внезапно появился Поль; встревоженный, напуганный, он подошел к нам в тот момент, когда его гость, все еще красный от возмущения, с ружьем под мышкой и хромающей собакой позади, гордо и решительно удалялся по аллее в противоположную сторону.

— Что случилось с маркизом? — крикнул Поль. — Я специально поставил его на это место. Это его любимая позиция. Чем он недоволен?

В море лиц я различил одно знакомое; лицо человека в машине возле железнодорожной станции, который первый принял меня за Жана де Ге. Он улыбался. По-видимому, курьезное происшествие позабавило его.

— Жан валял дурака, — сказал он. — Я видел его, когда вылетели птицы. Он вертелся и крутился, чтобы развлечь вашу жену, а потом послал Цезаря за птицей маркиза, и пес сцепился со стариком Жюстином. Вряд ли маркиз теперь станет с вами разговаривать.

Поль обратил ко мне белое как бумага лицо.

— Что все это значит? — спросил он. — Раз ты сам не можешь охотиться, надо испортить удовольствие всем другим?

Рене вступилась за меня, что было ошибкой.

— Ты несправедлив, Поль! — вскричала она. — Жан вовсе не валял дурака. У него разболелась рука, и он чуть не потерял сознание. А Цезарь совершенно перестал слушаться. С ним что-то сделалось, как бы он не взбесился.

— Тогда надо его пристрелить, — сказал Поль. — А если Жану плохо, зачем вообще было выходить из дома?

Гости тактично отошли в сторону. Кому приятно слушать семейную ссору? Человек из Ле-Мана подмигнул мне и пожал плечами. Я увидел доктора Лебрена, он спешил к нам по аллее.

— Что случилось? — взволнованно спросил он. — Правда, что маркиз де Плесси-Бре прострелил себе ногу?

Поль что-то воскликнул и поспешил вниз за возмущенным гостем, чья приземистая фигура виднелась вдали, — не замедляя шага, он шел к далекой дорожке между живыми изгородями.

— Пожалуй, нам лучше вернуться домой, — сказал я Рене, но по ее лицу увидел, что она огорчилась; Мари-Ноэль тоже. Зачем еще и им портить день?

— Мы же только приехали, — сказала Рене. — Неужели вас задели слова Поля?

— Вы оставайтесь, — сказал я, — а с меня хватит. Ну-ка, передайте мне пса.

Я схватил бедного Цезаря за поводок, но тут впавший в немилость пес, бог знает как учуяв в лесу подранка, вдруг, чуть не выдернув мне руку, сделал огромный скачок, и мы оба нырнули в густой подлесок, темный, как обиталище ведьмы. Мне послышался предостерегающий крик Поля, но я ничего не мог поделать: моя судьба была связана с судьбой Цезаря, а его — с моей, и мы бежали вместе по лесу, пока, запыхавшись и выбившись из сил, не свалились на груду шишек. Цезарь смотрел на меня с собачьей улыбкой, роняя слюну, а затем, видя, что ему не грозят ни брань, ни побои, принялся зализывать раны, полученные в драке.

Я закурил сигарету, оперся спиной о ствол дерева и стал прикидывать, как далеко мы отошли от Сен-Жиля. Не слышно было ни голосов, ни выстрелов, ни птиц, ничего, кроме легкого и унылого шелеста дождя. Вскоре, мокрый и окоченевший, в забинтованной руке — пульсирующая боль, я заставил себя подняться на ноги и, не отпуская пса, стал снова продираться сквозь лесную чашу, чувствуя, как мой предшественник — поэт, что это исчадие ада будет моей неотступной тенью денно и нощно до конца моих дней, что я не избавлюсь от него никогда.

На плачущем небе не было ни одного просвета, чтобы я мог найти направление. Я не знал, куда мы идем: на север, на юг, на восток или запад. От Цезаря было мало толку. Все еще на поводке, он трусил рядом со мной, послушный, как пудель, останавливался тогда же, когда и я, приноравливался к моему шагу. Внезапно он сделал стойку, и чуть ли не из-под моих ног вылетел фазан и в панике скрылся в подлеске перед нами. Когда мы переходили полосу невысоких деревьев, мы вспугнули еще одну птицу, затем еще одну — видимо, мы случайно набрели на фазанье убежище. Я услышал вдалеке крики, потом выстрел, но звуки доносились слева, а вспугнутые птицы свернули направо от меня.

Я заметил, что деревья наконец кончаются. Перед нами была одна из широких просек, на которые я надеялся выйти гораздо раньше. Мы выбрались на нее, мокрые, заляпанные грязью, покрытые листьями и веточками, как браконьер и его дворняга. И тут я увидел, не дальше чем в двадцати шагах, Поля и Робера, с ужасом глядящих на нас, а вдоль дороги — застывших, как часовые на посту, охотников, ожидающих в своем неведении птиц, которых я раньше времени поднял.

Глава 17

Откуда-то появился Гастон с машиной. У него была с собой также фляжка, которую я видел в Ле-Мане, вновь наполненная коньяком; я проглотил его, сидя ссутулившись на заднем сиденье «рено». Сквозь покрытое изморосью ветровое стекло я наблюдал, как понурые фигуры упустивших свои трофеи охотников исчезают в лесу в надежде найти добычу, которая легче дастся им в руки. Преданный Гастон, озабоченно всматриваясь в мое лицо, предложил сразу же вызвать ко мне Лебрена, но он неверно расшифровал мои симптомы; рука больше не тревожила меня, и жара тоже не было; коньяк был тем самым лекарством, в котором я нуждался.

Вскоре фляжка опустела; мы снова ныряли из ухаба в ухаб по грязной дороге. Я вспоминаю низкое строение фермы, возле которого уже было полно машин, и ждущего у порога арендатора — огромного, краснолицего, типичного французского крестьянина — рядом с крошечной болтушкой-женой. Они завели меня в большущий амбар, и едва я успел пристроиться в дальнем углу, где был заслонен от распахнутых дверей, как туда ввалились мокрые до нитки, усталые и умирающие от жажды охотники, подняв такой галдеж, что зазвенели стропила. Слуги из замка обносили всех вином, которое привез Гастон. Я помню, что с одной стороны от меня была Рене, а с другой — тот человек из Ле-Мана, и Рене во всех подробностях рассказывала ему историю с костром. Она объяснила ему, что с тех пор я нахожусь почти в бредовом состоянии, но никто не понимает этого, кроме нее. Не успела она кончить, как человек из Ле-Мана принялся разглагольствовать о крупных финансовых операциях, удачной игре на бирже, успешных коммерческих авантюрах. У меня голова шла кругом. Здесь, рядом со мной, единственный человек, который может мне помочь, — несомненно, он тот самый, о котором говорила мне Бела, — а я не знаю ни имени его, ни чем он занимается.

— Я сегодня ночью лечу в Лондон, — сказал он. — Обычная ежемесячная поездка. Если могу что-нибудь для вас там сделать, вы знаете, где меня найти.

Отуманенный алкоголем, я на один безумный миг вообразил, что он проник в мою тайну, и изумленно, во все глаза поглядел на него, затем схватил за рукав и сказал:

— На что вы намекаете? Что вы имеете в виду?

— Обмен валюты, — сразу ответил он. — Если у вас есть в Англии друзья, я знаю, как это сделать. Ничего не может быть проще.

— Друзья? — повторил я. — Конечно, у меня есть там друзья. — И глупо улыбнулся; я увидел, что я в безопасности.

Разумеется, он ни о чем не догадался, разумеется, он не понимает, о чем идет речь.

— У меня есть в Лондоне очень близкий друг. Он живет неподалеку от Британского музея, — сказал я. — Он с удовольствием обменял бы фунты на франки, вопрос — где их достать?

И так как говорил я о самом себе, сидящем с ним рядом, и моя шутка казалась мне на редкость смешной, я добавил:

— Дайте мне перо и клочок бумаги.

Он протянул мне записную книжку и вечное перо, и я старательно, печатными буквами, написал свое имя и адрес и, вернув ему записную книжку, с пьяной серьезностью сказал:

— Любая услуга, которую вы ему окажете, это услуга мне самому. Мы с ним ближе, чем братья. — И разразился громким смехом: надо же быть таким ослом, чтобы не понять, о чем я говорю. Тут я почувствовал, что кто-то трогает меня за локоть. Это была Мари-Ноэль, она сказала:

— Дядя Поль хочет знать, кто будет произносить речь — ты или он?

Но прежде чем я ответил, коммерсант уже хлопал в ладоши, и внезапно все, кто был в амбаре, принялись топать ногами и хлопать, а коммерсант поглаживал меня по плечу, говоря:

— Давайте, Жан, за вами речь.

Окруженный морем лиц, в голове — пьяный чад, я думал: «Вот где я покажу, кто настоящий сеньор Сен-Жиля. Возможно, утреннею охоту я и сорвал, но сейчас я в полной форме».

— Mesdames et messieurs,[110] — начал я, — вновь, с чувством гордости и удовлетворения, я приветствую вас в этот знаменательный день, и хотя, увы, несчастный случай помешал мне принять личное участие в сегодняшнем событии, меня утешает тот факт, что мой брат Поль столь успешно подменил меня. Не так-то легко занимать чужое место, можете мне поверить. Я еще раз убедился в этом своими глазами, когда вчера утром ездил в verrerie проверять счета… — Я приостановился. О чем я, черт подери, говорю? Мои два «я» слились в одно. — Но как бы то ни было, — стараясь выбраться из затруднения, продолжал я, — я хотел сказать не о verrerie, а о вашей меткой стрельбе.

Я почувствовал, что кто-то дергает меня за рукав, — это был коммерсант. Красный как рак, изменившись в лице, он показывал жестами, чтобы я кончал, затем шепнул мне на ухо:

— Вы с ума сошли, кретин!

Передо мной были и другие лица, удивленные, встревоженные, и тут только до меня дошло, что речь моя вряд ли имеет успех и лучше всего будет, если я поскорей ее кончу какой-нибудь шутливой фразой.

— В заключение, — сказал я, поднимая бокал, — я хочу добавить одно: моя обожженная рука помешала еще большему несчастью. Маркиз поступил благоразумно, отправившись домой. Если бы в моих руках было ружье… — Я замолчал для пущего эффекта. — …Многие из тех, кто здесь находится, вряд ли остались бы в живых.

Я остановился, почувствовав облегчение от того, что я высказал вслух правду. Но почему никто не аплодирует? Странно. Конечно, шутка моя оставляет желать лучшего, но простая учтивость требует хотя бы вид сделать, что она хороша. Однако вместо хлопков послышалось шарканье ног — гости стали подвигаться к дверям и выходить наружу, как будто в амбаре вдруг сделалось невыносимо жарко и душно и их потянуло на воздух. Конечно, сказал я, увы, немного, но, хоть убей, я не мог понять, что в этих немногих словах могло их обидеть.

Рядом со мной опять очутилась Рене, тут же был доктор Лебрен.

— Боюсь, у вас легкий приступ лихорадки, — сказал он. — Самым разумным было бы как можно быстрее вернуться в замок.

— Чепуха, — возразил я, — рука не причиняет мне никакой боли.

— Все равно, — сказал он, — будет разумнее лечь в постель.

Я был не в состоянии спорить. Я позволил Гастону проводить меня до машины, и, когда мы выезжали со двора фермы, я увидел наших гостей, идущих вразброд, каждый в место, назначенное ему для послеполуденной охоты. Все еще лил дождь, и я им не завидовал.

— Похоже, что моя речь не очень пришлась по вкусу, — сказал я молча сидевшему рядом со мной Гастону, отчасти оправдываясь, отчасти желая обратить это в повод для смеха.

С минуту Гастон молчал, затем уголок рта дернулся.

— Вы хлебнули лишнее, господин граф, — сказал он, — вот и все, — словно это оправдывало меня.

— Очень было заметно? — спросил я.

Я скорее почувствовал, чем увидел, что он пожал плечами.

— Люди легко обижаются, — сказал Гастон, — особенно если затронуть прошлое. Не стоит смешивать войну и мир и превращать это в шутку.

— Но я не делал ничего подобного, — сказал я, — я говорил совсем о другом.

— Простите, господин граф, — сказал Гастон. — Значит, я вас неправильно понял. Они тоже.

Остальные несколько миль мы проехали в молчании. Когда я выходил из машины, а Гастон стоял, ожидая дальнейших распоряжений, мне вдруг пришло в голову, что, возможно, далеко не все гости вернутся в замок к обеду. Вероятно, многие из них под каким-нибудь предлогом отправятся прямо домой. Я поделился своей мыслью с Гастоном.

— Это одна из тех вещей, господин граф, — сказал он, — которую лучше оставить на их личное усмотрение. Во всяком случае, даже если в столовую промочить горло придут немногие, то кухня, могу поручиться, будет набита битком.

Я поднялся наверх и тихонько вошел в гардеробную, боясь потревожить Франсуазу. Кинувшись на кровать, я моментально уснул. Проснулся я от чьего-то шепота прямо в ухо. Сперва еле слышный, он сливался с тающим сном. Затем стал громче, и, раскрыв глаза, я увидел, что в комнате темно и за окном по-прежнему идет дождь. У кровати стояла чья-то фигура. Это была Жермена, маленькая femme de chambre.

— Скорее идемте, господин граф, — услышал я. — Госпоже графине плохо. Она зовет вас.

Я тут нее сел на кровати, включил свет. У Жермены был испуганный вид; я не понимал, почему за мной пришла она, а не Шарлотта.

— Где Шарлотта? — спросил я. — Она послала вас за мной?

— Шарлотта внизу, господин граф, — прошептала Жермена. — В кухне полно людей, все едят и пьют; это люди, что были сегодня на охоте, и Шарлотта велела мне остаться с госпожой графиней, потому что сама хотела пойти вниз. Не так уж часто, сказала она, в замке бывают гости, ничего со мной не будет, если я разок посижу наверху, вдруг госпоже графине что-нибудь понадобится, хотя она все равно спит и все будет в порядке.

Я уже поднялся и с трудом надевал пиджак.

— Который час? — спросил я.

— Девятый, господин граф, — сказала она. — В столовой еще остался кое-кто из гостей с мсье Полем и мадам Поль; мадемуазель Бланш тоже там. Пришло не так много, как ожидали. Гастон объяснил нам, что многие ушли домой, так как промокли до костей и потому также, что вы, господин граф, не совсем хорошо себя чувствуете и все идет не так, как всегда.

Я поправил галстук, пригладил ладонью волосы. По крайней мере, я был опять трезв.

— Что с госпожой графиней? — спросил я.

— Не знаю, господин граф, не знаю, — ответила горничная, и у нее снова сделался испуганный вид. — Она спала, но вдруг стала стонать и звать Шарлотту, но Шарлотта не велела мне за ней ходить, поэтому я подошла к кровати и спросила, не могу ли я ей чем-нибудь помочь. Я солгала ей, я сказала, что мне никак не найти Шарлотту. Тогда она велела позвать вас; не мадемуазель Бланш, не доктора или еще кого-нибудь, только Шарлотту или вас, господин граф, и сказала, чтобы вы сразу пришли, неважно, где вы и чем заняты. Я очень испугалась, так плохо она выглядит.

Жермена вышла следом за мной из гардеробной, и мы поднялись по лестнице. Снизу, из кухни, доносился веселый шум, такой непривычный в Сен-Жиле, обычно погруженном в тишину. Мы прошли через двустворчатые двери в третий коридор, и тут же музыка и смех прекратились. Сюда не было доступа звукам и яркому свету, эта часть замка жила особняком, и веселье внизу ее не касалось.

Подойдя к двери, я приостановился — что-то говорило мне, что зайти туда я должен один, — и попросил Жермену подождать в коридоре. В комнате было темно, лишь отблеск догорающих в печи углей позволил мне увидеть очертания мебели и кровати; я не хотел тревожить графиню и не стал зажигать лампу, а подошел к окну и приоткрыл ставень — на ковер упала бледная полоска света и немного рассеяла тьму. Когда я открывал ставни, я услышал ровный шум дождя; вода бежала по кровельным желобам, кружа и сталкивая листья, несла их вниз по водосточной трубе, чтобы они изверглись изо рта горгульи, в точности так, как я представлял это, думая о зиме. Взглянув в окно, я увидел, что пал туман. Возвышавшийся над парком замок, отгороженный со всех сторон сухим рвом, был похож на окутанный белесой мглой мертвый остров.

Из глубины огромной кровати до меня донесся голос графини, слабый и почему-то гортанный:

— Кто там?

— Я, Жан.

Я отодвинулся от окна, подошел к ней. Я видел только контуры тела, лицо было скрыто.

— Мне плохо, — сказала она, — почему ты не пришел раньше?

Ее слова: «Le souffre»[111] — трудно передать на другом языке — они говорят и о физической, и о душевной боли.

— Чем я могу вам помочь? — спросил я.

Она беспокойно зашевелилась, я встал на колени возле кровати и взял ее за руку.

— Ты прекрасно знаешь чем, — сказала она.

На столике возле кровати лежали лекарства, и я растерянно взглянул туда, но она нетерпеливо, раздраженно махнула рукой и застонала, перекатывая голову по подушке.

— Шарлотта держит его в гардеробной, — сказала она, — в ящике шкафчика. Неужели ты забыл, где оно лежит?

Я встал с пола, вышел в гардеробную и включил свет. В комнате был всего один шкафчик с одним ящиком. Я его открыл. Внутри находились две коробки, одна из них с наполовину сорванной оберткой. Я сразу ее узнал. Это была та самая обертка, которая скрывала подарок в чемодане, подарок, переданный мной Шарлотте из рук в руки в мой первый вечер в замке. Я снял ее и открыл коробку. Она была полна небольших ампул, лежащих одна на другой между слоями ваты. В них была жидкость, какая — говорила этикетка с надписью: «Морфий». Я открыл вторую коробку и увидел шприц для подкожных вспрыскиваний. Больше в ящике не было ничего. Я стоял там, уставясь в одну точку, но тут из спальни донесся голос графини:

— Жан, почему ты не идешь?

Я медленно вынул из коробки шприц, затем одну из ампул и положил их на столик рядом с ватой и бутылочкой со спиртом. Во время войны, когда мне часто приходилось пускать все это в ход, стоя на коленях возле врача в противовоздушном убежище или в карете «скорой помощи», я никогда не испытывал того отвращения, что овладело мной сейчас. Тогда мы прибегали к этому из сострадания, чтобы приглушить боль. Сейчас все было иным. Наконец-то я понял, какой подарок Жан де Ге привез матери из Парижа. Но его мать не умирала, не была больна. И не страдала от боли.

Я вернулся в комнату и зажег лампу, скрытую, оказывается, в драпировках кровати. Лежащая на ней женщина ничем не напоминала ту владычицу замка, что горделиво стояла рядом со мной на террасе сегодня утром; серая, старая, напуганная, она беспокойно перебирала руками, уставившись в пространство, и без конца мотала из стороны в сторону головой, перекатывая ее по подушке ужасным, каким-то нечеловеческим движением, как зверь, которого долго держали в клетке без пищи, воды и света.

— Чего ты ждешь? — сказала она. — Почему ты медлишь?

Я встал рядом с ней на колени. Ожог не имел больше значения, я подсунул обе руки ей под затылок и повернул ее голову так, что она не могла больше метаться, была вынуждена смотреть на меня.

— Я не хочу больше этого делать, — сказал я.

— Почему?

Застывшие глаза вглядывались в мои, тяжелое лицо, серое, с обвисшей кожей, казалось, мнется, перекашивается, искажается, как бумажная маска, надетая на чучело Гая Фокса, которое с криками таскают мальчишки по туманным лондонским улицам. Мне чудилось, когда я глядел на нее, что кожа ее на ощупь так же мертва, глаза не глаза, а орбиты, рот — зияющая дыра, спутанные, растрепанные космы — парик из конских волос, и существо, которое я держу в руках, лишь оболочка человека — без жизни и без чувства. Но где-то под этой оболочкой была искорка света, которая мерцала слабей, чем последняя крупица пепла в костре. Она была скрыта от меня, но она существовала, и я не хотел, чтобы она погасла.

— Почему?

На этот раз в голосе графини звучала мука, она подтянулась в кровати повыше и вцепилась мне в плечи. Маска стала лицом, ее лицом, и моим, и лицом Мари-Ноэль. Мы, все трое, были вместе, вместе выглядывали из ее глаз, и голос ее не был больше низким и гортанным, это был голос Мари-Ноэль, когда она спросила меня в мой первый вечер в замке: «Папа, почему ты не пришел пожелать мне доброй ночи?»

Я встал и вышел в ванную комнату. Сломал горлышко ампулы и наполнил шприц; затем вернулся и протер ей руку спиртом, как делал это во время войны. Вогнал иглу, нажал на поршень и стал ждать; графиня откинулась на подушки и тоже ждала. Веки ее задрожали, и вдруг, прежде чем их закрыть, она взглянула на меня и улыбнулась. Я отнес шприц в гардеробную, вымыл и положил обратно в коробку, пустую ампулу сунул в карман. Потом закрыл дверь, вошел в спальню и снова встал возле кровати. Страдание покинуло ее лицо, сходство исчезло. Она не была ни Мари-Ноэль, ни я, ни мать Жана де Ге; она была просто спящая женщина, впавшая в беспамятство, не чувствующая боли. Я подошел к окну и распахнул ставни. Дождь барабанил по крыше и водосточным желобам, изливался изо рта горгульи, наполняя пустой ров; не слышно было ни звука, кроме шума дождя. Я посмотрел на свою забинтованную руку, которую я вчера сунул в огонь из трусости и стыда за то, что она меня подвела, и подумал, что сегодняшний поступок еще более труслив и постыден. Сколько я ни старался убедить себя в том, что я был движим состраданием и жалостью, это было не так. Я знал, что я сделал то, что сын с матерью делали уже не раз до меня, — я пошел по самому легкому пути.

Я вышел за дверь и увидел, что Жермена все еще меня ждет. Я сказал ей:

— Все в порядке, госпожа графиня уснула. Я оставил в комнате свет. Она не заметит. Посидите у печки, пока не придет Шарлотта.

Я прошел по коридору и через двустворчатую дверь вышел на площадку черной лестницы, из задних помещений замка до меня снова донеслись музыка и смех. В гостиной тоже раздавались голоса — по-видимому, гости еще не разошлись, — и в тот момент, когда я выходил на террасу, дверь гостиной распахнулась, голоса зазвучали громче, снова притихли — дверь закрылась, и рядом со мной оказалась Мари-Ноэль.

— Куда ты? — спросила она.

Она переоделась в голубое шелковое платье, белые носки и туфельки с острыми носами. На шее у нее висел золотой крестик, а на стриженых белокурых волосах была повязана голубая бархатная лента. Лицо девочки пылало от возбуждения. Это был ее первый праздничный вечер, она помогала занимать гостей. Я вспомнил про обещание, данное ей два дня назад.

— Не знаю, — сказал я, — возможно, я не вернусь.

Она сразу поняла, что я имею в виду; румянец схлынул с лица, и она бросилась ко мне, чтобы схватить за руки. Но тут же вспомнила про ожог и осталась на месте.

— Из-за того, что случилось на охоте? — спросила она.

Я уже успел забыть бесплодное утро, нелепость моего поведения, загубленное мной удовольствие приглашенных на охоту гостей, коньяк и вино и неуместную браваду своей речи.

— Нет, — сказал я, — охота тут ни при чем.

Мари-Ноэль продолжала смотреть на меня, стиснув руки, затем сказала:

— Возьми меня с собой.

— Как я могу? — сказал я. — Я сам не знаю, куда я направлюсь.

Дождь еще припустил, на ее худенькие плечи в нарядном шелковом платье низвергались струи воды.

— Пойдешь пешком? — спросила она. — Ты же не можешь вести машину.

Ее бесхитростный вопрос заставил меня понять, что на самом-то деле у меня нет никаких определенных планов. Как, действительно, я выберусь отсюда? Я вышел из спальни графини и спустился вниз с одной-единственной мыслью: я должен как можно скорей покинуть замок, как — об этом я не думал. Но моя идиотская выходка с рукой сделала меня узником в его стенах.

— Видишь, — сказала девочка, — это не так-то легко.

Да, все оказалось трудно: и быть самим собой, и быть Жаном де Ге. Мне не было суждено стать сыном женщины наверху или отцом стоящего передо мной ребенка. Это не моя семья; у меня нет семьи. Да, я оказался сообщником Жана де Ге в запутанной практической шутке, но это вовсе не значит, что я должен быть ее жертвой. Как раз наоборот. Почему это расплачиваться мне, а не им? Я никак с ними не связан.

Голоса в гостиной опять зазвучали громко. Мари-Ноэль оглянулась через плечо.

— Гости начинают прощаться, — сказала она. — Тебе придется решить, что ты намерен делать.

Внезапно она перестала казаться ребенком, передо мной был кто-то старый и мудрый, кто-то, кого я знал в другом веке, в другие времена. Я не хотел, чтобы так было, это причиняло мне боль. Я хотел, чтобы она оставалась чужой.

— Еще не настало время меня бросить, — сказала девочка. — Подожди, пока я повзрослею. Ждать осталось недолго.

В холле послышались шаги, кто-то подошел и встал у входа. Это была Бланш. На ее волосы падал свет от фонаря над дверьми, тончайшие ниточки воды прочеркивали наискось конус света и исчезали во тьме на ступенях.

— Ты простудишься, — сказала Бланш, — иди в дом.

Она не видела меня, только ребенка, и, полагая, что они с Мари-Ноэль одни, говорила с ней голосом, какого я никогда у нее не слышал. Он был ласковый, нежный, в нем не осталось жестких и резких нот. Можно было подумать, что это другой человек.

— Вот-вот все уйдут. Потерпи еще немного. Тебе осталось примерно себя вести каких-нибудь несколько минут. А потом, если папа еще спит, я поднимусь к тебе и почитаю.

Бланш повернулась и вошла в дом. Мари-Ноэль посмотрела на меня.

— Иди, иди, — сказал я, — делай, что говорит тетя. Я тебя не оставлю.

Она улыбнулась. Странно, ее улыбка что-то напомнила мне, но что? И тут я вспомнил: точно такую же улыбку я видел всего десять минут назад в комнате наверху. Обе отражали одно: избавление от боли… Мари-Ноэль побежала в дом следом за Бланш.

Со стороны деревни подъехала какая-то машина. Когда она поворачивала к въезду под аркой, фары, должно быть, выхватили меня из темноты, так как машина — это был наш «рено» — остановилась и оттуда вышел Гастон. Вид у него был сконфуженный, лицо покраснело.

— Я не знал, что господин граф спустился, — сказал он. — Простите, но так лило, что я отвез обратно в verrerie мадам Ив и еще несколько пожилых людей, которые отмечали сегодняшний день вместе с нами. Я не спросил у вас разрешения. Не хотел беспокоить вас.

— Все в порядке, — сказал я. — Я рад, что вы отвезли их домой.

Гастон подошел ближе, всмотрелся в мое лицо.

— У вас расстроенный вид, господин граф. Что-нибудь случилось? Вам все еще нездоровится?

— Нет, — сказал я, — просто… сочетание обстоятельств. — Я махнул рукой на замок. Мне было безразлично, что он подумает. Я не был уверен даже в том, что думаю сам.

— Простите меня, — мягко сказал Гастон, словно желая меня подбодрить, хотя в голосе его была неуверенность. — Я не хочу быть нескромным, но… не желает ли господин граф, чтобы я отвез его в Виллар?

Я молчал, не понимая, о чем он говорит, надеясь, что следующие его слова прояснят смысл этой фразы.

— У вас был тяжелый день, господин граф, — продолжал он. — Здесь, в замке, все думают, что вы спите. Если я отвезу вас сейчас в Виллар, вы проведете несколько часов в удобстве и покое, а рано утром я заеду за вами туда. Я предлагаю это только потому, что сейчас вы не можете сами вести машину.

Он деликатно отвел глаза, будто просил прощения, и я тут же понял, что в том смятенном состоянии ума и духа, в котором я находился, это было настолько идеальным решением, что Гастон и не ожидал от меня никаких слов, даже слов согласия.

Он вернулся к машине, дал задний ход и подвел ее к террасе. Открыв дверцу, я забрался внутрь, и в то время, как под шум дождя, барабанящего по ветровому стеклу, мы молча ехали во тьме по направлению к Виллару, я подумал, что во мне не осталось и частицы того меня, который сменил свое «я» на чужое в номере гостиницы в Ле-Мане. Все мои поступки, инстинкты, слабости не были больше мои — так чувствовать и поступать мог только Жан де Ге.

Глава 18

В первую секунду я решил, что это плещет дождь, извергающийся из зева горгульи, унося с собой мусор, скопившийся за год, что сама горгулья с плоскими остроконечными ушами трещит у основания, камень крошится и рассыпается под напором воды. Затем кошмар рассеялся, я увидел, что наступил день и шумит вода, пущенная Белой в ванну. Ночной мрак исчез, а с ним и дождь, раннее утреннее солнце золотило крыши.

Я откинулся назад, заложив руку за голову. В открытое окно мне были видны неровные очертания крыш, желтая от лишайника черепица, покосившиеся печные трубы, слуховые окна, а позади — возвышающийся над городком желобчатый шпиль церкви. Снизу, с улицы, доносились первые звуки пробуждающегося дня: распахивались ставни, на мостовую с шумом лилась вода из шланга, слышались чьи-то шаги, чей-то свист — в неторопливом рыночном городке начиналась очередная неделя. Журчание наполняющей ванну воды приятно сливалось с бодрыми уличными звуками, мной владела ленивая умиротворенность, я знал, что рядом, так близко, что стоит мне крикнуть — и она тут же закроет кран и подойдет ко мне, находится та, кто никогда не задает вопросов, кто принимает меня таким, какой я есть, участником ее жизни от случая к случаю, в зависимости от времени и настроения — моего, не ее. Так взрослый человек откладывает в сторону свое занятие, чтобы поиграть с любимым ребенком. Моя рука, не тронутая никем накануне, была заново обработана и перевязана, шелковая повязка приятно холодила кожу; чувство, что за мной ухаживают, проявляют заботу и ничего от меня не требуют, не заявляют на меня никаких прав, было непривычно как для старого моего «я», так и для нового. Мне не хотелось расставаться с этим чувством, я хотел смаковать это новое для меня лакомство как можно дольше.

Я слышал, как Бела распахнула ставни в комнате напротив, как, болтая с ними, вынесла на балкон клетку с птицами, чей щебет звучал вариацией на тему бегущей воды. Я позвал ее, и она тут же пришла ко мне — на ней был пеньюар и домашние туфли — и, наклонясь, поцеловала меня с безмятежностью человека, у которого ты под присмотром, чьи рассудок и сердце ничто не тревожит.

— Ты хорошо спал? — спросила она.

— Да, — ответил я.

Какое наслаждение было касаться ее рук и плеч, голых под свободно ниспадающими рукавами, вдыхать аромат абрикосов, идущий от ее тела, и знать, что благодаря ей я вступил в иное измерение, которое не было частью первого мира или второго, но каким-то неведомым образом, как футляр китайской головоломки, заключало в себе их оба.

— Я сейчас сварю тебе кофе, — сказала Бела, — а как только придет Винсент, пошлю его в булочную в том конце улицы за рогаликами. Рука не болит? Прекрасно. Я перевяжу ее опять перед тем, как ты уедешь.

И она исчезла, а я вновь погрузился в сладкий дремотный покой.

У Белы было одно прекрасное свойство — ее ничто не могло застать врасплох. Вчера вечером, когда Гастон высадил меня у городских ворот и я, перейдя канал по пешеходному мостику, постучал в закрытое ставнем окно, она немедленно его открыла, без испуга, без удивления. Заметив мою забинтованную руку и то, что я едва держусь на ногах, она молча указала мне на то глубокое кресло, где я сидел в первый раз, и тут же принесла мне вина. Она не задала ни одного вопроса, и первым молчание нарушил я; пошарив в кармане, вытащил ампулу с отбитым кончиком и бросил в мусорную корзину.

— Я когда-нибудь говорил тебе, что моя мать — морфинистка? — спросил я.

— Нет, — ответила Бела, — но я догадывалась.

— Почему?

Она колебалась.

— По некоторым намекам, которые ты ронял время от времени. Я не хотела вмешиваться. Это меня не касается.

Голос ее был деловой, спокойный, словно она хотела предупредить меня: все, что Жан де Ге сочтет нужным сообщить ей, она примет без похвалы или порицания и свое мнение оставит при себе.

— Если бы ты узнала, — сказал я, — что я снабжал ее морфием, привозил его из Парижа в подарок, как я привез тебе духи, ты бы очень меня осудила?

— Я ни за что не осуждаю тебя, Жан, — ответила она. — Я слишком хорошо тебя знаю, чтобы меня мог оттолкнуть хоть какой-нибудь твой поступок.

Бела глядела на меня, не отводя глаз. Я наклонился и взял сигарету из коробки, стоявшей на столике возле меня.

— Сегодня утром она спустилась и пошла вместе со всеми к мессе, — сказал я, — а затем принимала гостей на террасе — под дождем, человек пятьдесят. Она выглядела как королева. Сделала она это, разумеется, назло Рене, чтобы испортить ей праздник. Рене хотела играть роль хозяйки, ведь Франсуаза больна и не встает. Вечером маленькая femme de chambre позвала меня к ней — ее личная горничная Шарлотта была внизу… Я поднялся; оказалось… — Я замолчал, все снова возникло у меня перед глазами: темная, душная спальня, гардеробная, шкафчик над раковиной… — …Оказалось, что она хочет получить от меня вот это. — Я глядел на мусорную корзинку, куда бросил ампулу.

— И получила?

— Да.

Бела ничего не сказала, она продолжала глядеть на меня.

— Вот почему я пришел к тебе, — продолжал я, — из жалости к себе и отвращения.

— Ты должен сам найти, как с этим бороться. Я не могу служить слабительным, чтобы очистить тебя.

— Но раньше ты это делала.

— Да?

Возможно, у меня разыгралось воображение, но мне казалось, что Бела говорит со мной жестче, более резко, чем два дня назад. Или просто без интереса, безразлично?

— Хотел бы я знать, сколько раз, — сказал я, — я приходил к тебе, в этот дом, желая забыть, что происходит в замке, и достигал желанного забвения благодаря тому, что находил здесь.

Я представлял, как он оставляет машину у городских ворот, проходит по узкому мостику и стучит в окно, как вчера вечером — я, сбрасывая с себя всю вину, все заботы, как только он переступает порог, избавляясь от всех тревог, как сейчас хотел сделать я.

— Какая разница, — сказала Бела, — брось об этом думать. Прошлое настоящему не поможет. К тому же ты в пятницу говорил, что, возможно, твои трудности в будущем облегчатся, что ты собираешься решать свои проблемы другим путем. Может быть, новый Жан де Ге в результате добился успеха?

Теперь она улыбалась, и насмешка, проскользнувшая в ее голосе, показала мне, что Бела в него не верит и никогда не поверит, а потому и не приняла всерьез то, что я говорил ей о своем желании спасти verrerie и охранить рабочих, отмела это как пустую минутную причуду, порожденную опьянением.

— Нет, онпотерпел фиаско, — сказал я, — точно так же, как раньше. Он дает своей семье то, что они просят, и не только матери, дочери — тоже. Из-за трусости, из-за нерешительности. Разница в том, что раньше это делалось весело и привлекало к нему людей. Сейчас это делается неохотно, с отвращением.

— Возможно, это шаг к успеху, — сказала Бела, — все зависит от точки зрения.

Улыбка постепенно исчезла с ее лица, насмешка — из ее голоса. Она подошла ко мне, взяла мою руку и сказала:

— Значит, ты не охотился сегодня. Хочешь, я перевяжу тебя заново? Я слышала, ты обжегся.

— Кто тебе сказал? — спросил я.

— Один из chasseurs, — сказала Бела, — кто не очень был доволен на этот раз и после завтрака в амбаре решил вернуться домой, в Виллар.

Говоря это, она разбинтовывала повязку.

— Не думаю, что тебе все еще больно, — сказала она, — но все же лучше ее перевязать. Это в моих силах, пусть я и не могу освободить тебя от грехов.

Бела вышла из комнаты, и я спросил себя, насколько лучше меня знал ее Жан де Ге и долго ли длилась их близость — месяцы, годы? И кто был мужчина в военной форме на фотографии над камином, с надписью наискосок: «Жорж», — ее покойный муж? Больше всего мне хотелось узнать, какой ценой добился ее тот, кем я не был, любила ли она его или презирала, принимала таким, как он есть, или просто терпела.

Бела вернулась, держа в руках все, что требовалось для перевязки, и, встав коленями на пол рядом с моим креслом, принялась перебинтовывать руку не менее умело, чем Бланш. И тут я сказал:

— Я обжегся нарочно. Я не хотел стрелять.

Уж теперь-то в ее правдивых глазах вспыхнет удивление — ведь ее Жан де Ге, которого она так хорошо знала, чей характер и образ действий не вызывали у нее возмущения, предстал перед ней в новом свете и уж во всяком случае познакомил с неожиданной для нее чертой.

— Почему? — спросила она. — Боялся промахнуться?

Правда, услышанная из ее уст, произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Я молча ждал, пока она забинтует руку, затем в замешательстве высвободил ее.

— Однажды, — сказала Бела, — после такой же попойки, как в Ле-Мане, ты ни прицелиться не смог бы, ни удержать в руках ружье, и ты придумал какой-то предлог, не помню какой, чтобы не участвовать в охоте. Это было не в Сен-Жиле, а где-то за Мондубло. Совать руку в огонь — довольно крутая мера. Но возможно, тот, кто за все в ответе, смотрел на это как на жертвоприношение?

В голосе Белы снова звучала ирония, и, поднявшись на ноги, она потрепала меня по плечу ласково, но небрежно.

— Подбодрись, — сказала она, — садись снова в кресло и докуривай сигарету. Если я не ошибаюсь, днем ты выпил куда больше, чем съел, так что сейчас вполне справишься с омлетом.

Значит, о моей речи в амбаре ей тоже известно и о том, что никто не хлопал, и о том, как растаяли гости. Рассказать ей об этом мог кто угодно, тот же коммерсант или взбешенный маркиз Плесси-Бре. Какая разница? Позор был вполне оправдан, владелец Сен-Жиля не придал блеска этому дню.

Я прошел следом за Белой в кухоньку и смотрел, как она готовит омлет.

— Так или иначе, — сказал я ей, — я нарушил свое правило и не стал утолять алчность гостей — ведь они ждали от меня лести и бессмысленных банальностей, которые произносятся в подобных случаях. Я старался быть правдивым. Я и представить себе не мог, что это до такой степени выведет их из равновесия.

— Правда глаза колет, — ответила Бела. — Кто-кто, а уж ты должен это знать. А во время завтрака на охоте говорить то, что ты сказал, было совсем некстати.

— Я не виноват, — продолжал я, — если моя правда совпала с их правдой. Да и что я такого сказал? Что если бы в моих руках оказалось ружье, многих из них к вечеру не было бы в живых.

Бела деловито взбивала яйцо вилкой.

— Согласись, что слова эти, обращенные бывшим вожаком Сопротивления к известным всем коллаборационистам, звучали несколько странно.

Я тупо уставился на нее. Тогда, в амбаре, я чуть не выболтал правду о себе самом; я вовсе не собирался складывать кусочки головоломки, чтобы получить картину прошлого Жана де Ге.

— Но я совсем не об этом говорил, — сказал я, снова видя перед собой сквозь винные испарения и сигаретный дым, застилавший амбар, отдельные напряженные лица среди других, сохраняющих невозмутимость. — Я совсем не об этом говорил.

— Так они тебя поняли, — возразила Бела, и смешинки в глубине ее глаз напомнили мне усмешку Гастона. Она ни одобряла, ни порицала; что было, то было. — Не спрашивай меня, заслужили ли они это, неважно — сознательно ты ткнул их в больное место или нет. Я не знаю, что тогда происходило в Сен-Жиле, я все еще пыталась выбраться из Венгрии.

Венгрии? Это, по крайней мере, объясняло ее имя, хотя почему у нее имя было мужское, я все равно не понимал.

Бела вылила яйцо на сковородку и теперь стояла с миской и вилкой в руках, глядя на меня.

— Если твое вновь обретенное чувство ответственности требует восстановить справедливость, — сказала она, — есть лишь один человек, который может тебе помочь, — твоя сестра Бланш.

С минуту Бела молча глядела на меня в упор, затем отвернулась к плите. И годы, ушедшие в прошлое, годы, куда я не имел права вторгаться, казалось, слились в единое целое, как яйца, масло и зелень на сковороде. Никогда больше не отделятся они один от другого, никогда я не смогу рассматривать их поодиночке. Я отвечал за настоящее, а не за прошлое семьи.

— Ты надолго можешь остаться?

— До утра.

— И не будет никаких расспросов? Как насчет возмущенной жены и любопытной maman?

— Нет. Об этом позаботится Гастон.

Бела переложила омлет на тарелку, поставила ее на поднос, а поднос — на столик возле кресла в крошечной гостиной; тут же откупорила бутылку и налила мне вина.

— Итак, новый Жан, — сказала она, — вырвался из-под власти семьи?

— Он никогда не был в ее власти, — возразил я.

— Тут ты ошибаешься, — сказала Бела. — Семейные узы нелегко разорвать. Подожди до завтра…

И вот оно настало, это завтра, птицы пели в клетке на балконе, часы на соборе пробили один удар, внизу на улице кто-то поздоровался с прохожим, и идиллия, которую я похитил у Жана де Ге, подошла к концу.

Когда одетый, готовый к отъезду, я пил кофе на выходящем в сад балконе, я увидел Гастона. Верный своему слову, он ждал меня в машине у городских ворот. Этот миг был как сон во сне, я не принадлежал сейчас ни миру Белы, ни тому миру, что меня ожидал. Возлюбленный, которого Бела держала ночью в объятиях, был только тенью, хозяин, которого охранял Гастон, был призраком, существующим только в его воображении, любимым за то, что он некогда представлял собой.

Возвращение в Сен-Жиль прошло в таком же молчании, как поездка в Виллар. Гастон в двух словах заверил меня, что в замке полагают, будто я сплю.

— Я передал всем, — сказал он, не отрывая глаз от дороги, — что господин граф не хочет, чтобы его беспокоили. Я даже взял на себя смелость запереть обе двери в гардеробную. Он протянул мне ключи.

— Спасибо, Гастон, — сказал я.

Мы въехали на вершину холма и стали спускаться к реке. Дома Сен-Жиля, мост, крепостной ров, стены замка — все, мокрое после вчерашнего ливня, сверкало серебром под ранним утренним солнцем.

— Сколько раз, Гастон, — спросил я, — вы вытаскивали меня из передряг, в которые я попадал по собственной вине?

Гастон свернул на липовую аллею, в конце которой виднелся фасад замка; ставни все еще были закрыты.

— Не считайте, мсье Жан, — сказал он. — Это входит в мои обязанности по отношению к господину графу, так я на это гляжу. И к его семье тоже.

Гастон не повел машину через ворота к подъездной дорожке, но, объехав крепостные стены, попал в гараж через боковой вход. Я прошел под аркой, затем мимо загородки Цезаря, не потревожив его, постоял с минуту под кедром: никогда еще замок не казался мне таким мирным и спокойным. Сейчас, при безоблачном небе и ярком солнце, в нем не было ничего мрачного, ничего загадочного и колдовского; изменчивые тени сумерек и ночи исчезли вместе с мраком и дождем, стены, крыша и башни купались в мягком, прозрачном сиянии, какое бывает только в первые часы дня вслед за утренней зарей. Не может быть, чтобы это сияние не отразилось на спящих за стенами замка, чтобы они не повернулись инстинктивно к сочащемуся сквозь ставни свету, ведь он прогонит мучительные видения, и те покинут их, найдя убежище в непробудившихся лесах, которых не коснулся еще луч солнца. Как бы я хотел, чтобы раннее утро не переходило в день с его тревогами, разногласиями, столкновением желаний и поступков разобщенных, далеких по сути и чувству людей, чтобы для всех них время остановилось, как для придворных в «La Belle au bois dormant»,[112] защищенных от будущего баррикадой из паутины.

Я пересек террасу и вошел в темный холодный холл. Одно то, что я вторгся в спящий замок, каким-то неведомым образом рассеяло чары тишины и покоя, витающие здесь. Меня охватило предчувствие чего-то дурного, словно обитателей замка, когда они проснутся, встретит не ясный, солнечный день за его стенами, а какая-то угроза, притаившаяся внутри, что-то злобное, враждебное, подстерегающее их в тени под лестницей.

Я тихонько поднялся на второй этаж и прошел по коридору к гардеробной; повернул в замке ключ. Когда я открыл дверь, я наступил на листок бумаги, подсунутый под нее. Он был розовый, с веточкой цветов в уголке; я смутно припомнил, что такую бумагу и конверты кладут в наборы, которые дарят детям на день рождения или на Рождество. Круглым, неоформленным почерком там было написано: «Дорогой папочка, ты сказал, что не уйдешь, и я тебе поверила. Но ты так и не пришел пожелать мне доброй ночи, и дверь у тебя заперта. Святая Дева сказала мне, что ты несчастлив, что ты страдаешь за то зло, которое причинил в прошлом, поэтому я буду молиться, чтобы за твои грехи Бог покарал меня, ведь я молода и сильна, мне легче вынести наказание. Спи спокойно и верь в свою Мари-Ноэль, которая любит тебя от всей души».

Я положил бумажку в карман и сел в кресло у открытого окна. Чувство подавленности нарастало. В действие пришли какие-то силы, неподвластные мне. Лучше бы я не уезжал из замка, лучше бы не было этих часов свободы в Вилларе. Там в пять утра горожане уже были на ногах, и случайные утренние звуки радовали мое ухо, но здесь, когда церковные часы пробили семь, ничто не нарушило тишину и единственные живые существа были черно-белые коровы, выходящие, как привидения, из ворот фермы и бредущие в парк.

Я продолжал сидеть у окна, дожидаясь, когда в урочное время Гастон принесет мне завтрак. Было, должно быть, около восьми, когда я услышал в коридоре торопливые шаги, стук в дверь спальни — к Франсуазе, не ко мне, — невнятный шум голосов, восклицания, вскрики. Затем забарабанили в дверь ванной, которую я еще не отпер, кто-то с грохотом дергал ручку, раздался голос Франсуазы, пронзительный, настойчивый:

— Жан, Жан, ты не спишь?

Я соскочил с кресла, вынул из кармана ключи и отпер дверь. Франсуаза, бледная, осунувшаяся, стояла перед дверью в ночной рубашке, за ее спиной — Жермена, а в глубине комнаты — высокая костлявая фигура — Бланш, с укором глядящая на меня без единого слова.

Я протянул руку, чтобы поддержать Франсуазу.

— Не волнуйся, — сказал я. — Ничего не говори. Maman плохо, да?

Франсуаза удивленно, словно не веря сама себе, взглянула на меня, затем, поверх моего плеча, окинула взглядом комнату.

— Maman? — переспросила она. — Нет, конечно. При чем тут maman? Что с ней могло случиться? Где Мари-Ноэль? Она исчезла. Жермена зашла, чтобы ее разбудить… постель не смята, девочка даже не ложилась. Она и не раздевалась, чтобы лечь. Если ее нет у тебя, значит, ее нет нигде. Она исчезла, ушла, пропала без вести.

Глава 19

Все лица повернулись ко мне. Я видел полуодетого Поля на пороге спальни, а рядом с ним Рене, разбуженных той же суматохой, что я. Глава семьи — я — был за все в ответе: решений, планов ждали от меня. Первой моей заботой была Франсуаза, дрожавшая от холода в одной ночной рубашке.

— Иди в кровать, — сказал я, — мы скоро ее найдем. Ты тут ничем не можешь помочь.

И, несмотря на ее слезы и протесты, Бланш повела Франсуазу обратно в спальню.

— Возможно, девочка в парке или в лесу, — сказал я, — дети часто встают рано. Совсем не обязательно всем нам впадать в истерику.

— Но она даже не ложилась, говорю тебе! — вскричала Франсуаза. — Жермена вошла к ней в комнату, чтобы ее позвать, а там все на месте, ничего не тронуто, и ночная рубашка сложена, и постель не смята.

Жермена плакала навзрыд, ее круглое розовое лицо было мокро от слез, глаза распухли.

— Постель была точь-в-точь как я ее расстелила вчера вечером, господин граф, — всхлипывала она. — Мадемуазель даже не раздевалась. Она ушла в своем лучшем платье и легких туфельках. Она простудится до смерти.

— Кто последний ее видел? — спросил я. — В котором часу она пошла спать?

— Она была у Бланш, — ответила Франсуаза. — Бланш читала ей, да, Бланш? И отправила в детскую около половины десятого. Она была очень возбуждена, не могла усидеть на месте.

Я взглянул на Бланш — лицо у нее было застывшее, напряженное. На меня она не смотрела.

— Вечно одно и то же, — сказала она Франсуазе. — Отец взвинчивает ее, играет на ее чувствах, и она потом способна выкинуть любой номер.

— Но Мари-Ноэль не видела Жана весь вечер, — прервала ее Рене. — Жан спал у себя в комнате. Наша ошибка в том, что мы позволяем девочке участвовать во всех праздничных событиях и общаться со взрослыми. Вчера она весь день старалась быть в центре внимания. Это сразу бросалось в глаза. Естественно, она перевозбудилась.

— А мне показалось, что она была тише, чем обычно, — сказал Поль, — во всяком случае, вечером у нее был какой-то подавленный вид. И неудивительно, если вспомнить, что это был за день. Представляю, как смеется над нами вся округа от Виллара до Ле-Мана! Вы ничего не потеряли, — обратился он к Франсуазе, — оставшись в стороне.

Залитые слезами глаза Франсуазы обратились от него ко мне.

— Неужели ты так напился? — спросила она. — Что только подумают люди?!

Жермена изумленно смотрела на нас из своего угла.

— Пойдите скажите Гастону, что я велел начать поиски вокруг замка и в парке, — сказал я ей. — Пусть захватит Жозефа и любого, кто есть поблизости. Мсье Поль и я спустимся через несколько минут.

— Если хочешь знать мое мнение, — сказал Поль, — вот оно: девочка убежала из дома, потому что Жан выставил себя на посмешище перед всеми соседями. Ей было стыдно за него. Всем нам тоже.

— Ты ошибаешься, — сказала Рене, — я сама слышала, как Мари-Ноэль говорила всем направо и налево, что Жан — самый мужественный человек на свете, но никто, кроме нее, не знает почему. Ох уж эти мне не по годам развитые детки! Мне было так неловко… Не представляю, что все думали про нее.

— Мужественный? Что она хотела этим сказать? — спросила Франсуаза.

— О да, действительно надо иметь мужество — своего рода, — чтобы сознательно погубить день тем, кто приложил все усилия, чтобы он имел успех. Когда это бывало, чтобы после конца охоты из пятидесяти приглашенных в замок вернулось не более двадцати?! Я бы стерпел, если бы это запятнало лично меня, но ведь пятно ложится на всю семью де Ге.

— Виновата погода, — сказала Рене. — Все промокли до нитки.

Пререкания прервал стук в дверь, все обернулись с надеждой и ожиданием, но на пороге появилась всего лишь Шарлотта, на ее худом, неприятном лице было написано сознание собственной важности.

— Простите, господин граф, и вы, мадам Жан, — сказала она. — Я только что услышала, что Мари-Ноэль пропала. Думаю, я была последней, кто видел ее. Когда я вчера вечером поднималась наверх, я случайно кинула взгляд в коридор и увидела, что она стоит на коленях у двери в гардеробную. Она хотела пожелать доброй ночи своему папа. Но вы ее не услышали, господин граф.

— И неудивительно, — ввернул Поль.

— Почему же она не постучалась тогда ко мне? — воскликнула Франсуаза. — Я еще не спала. Она ведь прекрасно знает, что стоит ей постучаться, и я открою.

— Это я виновата, мадам Жан, — сказала Шарлотта. — Я сказала девочке, чтобы она ни в коем случае не беспокоила своего папа, ведь у него столько сейчас забот, и вас, мадам, ведь вы так нуждаетесь во сне, раз ребеночек вот-вот появится на свет. Маленький дружок, сказала я Мари-Ноэль, которого ей посылают небеса; чтобы она его любила и заботилась о нем.

Глаза-пуговки стрельнули в мою сторону и потупились; с раболепной, подобострастной полуулыбкой на стиснутых лиловатых губах, Шарлотта смотрела то на Франсуазу, то на меня. Я подумал о другой гардеробной комнате — рядом со спальней в башне наверху — и о том, что Шарлотта видела переставленные коробки в шкафчике над раковиной и догадалась о моем посещении вчера вечером. Она не выдаст меня, как и саму себя. Мы сообщники, и, как это мне ни противно, изменить я ничего не могу.

— Так, ясно, — сказал я, — а что же дальше?

— Она немного расстроилась, господин граф. Она сказала: «Папе нужна только я, и больше никто. Мальчика он хочет только из-за денег». Ее собственные слова. Я ушам своим не поверила. Я сказала ей, что говорить так — дурно, и господин кюре ее не похвалит за это, и ни один человек в Сен-Жиле. Когда ребеночек родится, мы все будем его любить, сказала я ей, начиная от папа до Цезаря, ведь его так долго ждали. Потом мы вместе дошли до черной лестницы, и девочка направилась к себе в комнату, а я пошла наверх к госпоже графине, которая спала спокойно, как ангел.

Другими словами — лежала в беспамятстве благодаря моему подарку. Возможно, это было одно и то же. Сейчас это не имело значения. Значение имело одно: Мари-Ноэль исчезла, а исчезла она потому, что я уехал в Виллар, а не остался в замке.

— Как вы думаете, мадемуазель, — спросила Шарлотта, обращаясь к Бланш, — не могла ли малышка побежать в церковь? В конце концов… — Она приостановилась, какой-то миг пристально смотрела на меня с еще более подобострастным выражением. — …Если у нее есть что-нибудь на душе, чего она стыдится, она, скорее всего, пойдет к господину кюре и попросит, чтобы он ее исповедовал.

— Нет, — сказала Бланш, — сначала она придет ко мне.

Поль пожал плечами.

— Вам не кажется, что прежде всего нам надо одеться? — спросил он. — Потом Бланш может пойти в церковь, а мы с Жаном присоединимся к Гастону. Конечно, — тут он взглянул на меня, — если ты достаточно оправился после вчерашнего, чтобы участвовать в поисках.

Ничего не ответив, я повернулся и пошел обратно в гардеробную. Подошел к окну, посмотрел вниз, в сухой ров. Там не было ничего, кроме сорной травы и плюща, и маленькое тельце в голубом платье на дне, изуродованное, ненужное больше, я видел только в воображении.

О том, что Цезарь тоже пропал, сказать мне пришел Гастон. Жозеф пошел его покормить и увидел, что конура пуста. Эта новость принесла некоторое облегчение. Если Мари-Ноэль прихватила Цезаря, он защитит ее, во всяком случае от реальных опасностей. И вряд ли она стала бы брать собаку, если бы хотела покончить с собой.

Выйдя из замка, мы с Полем и все остальные разделили между собой площадь, которую надо было прочесать, и мой участок оказался тем самым, где мы встретили вчера охотников. Из-за дождя, лившего целые сутки, в лесу было сыро, листья иод ногами казались бумажными, валежник был мягкий, прелый. Но солнечные лучи уже проникли под полог леса и придали резкость очертаниям деревьев, нечетким и расплывчатым вчера.

Туман растаял, не слышно было перестука дождя по мокрым веткам, уныло клонящимся к земле; ослепительный солнечный свет серебрил подлесок, где в выемках листьев поблескивали шарики капель, вспыхивая на миг перед тем, как упасть вниз и слиться с землей.

Я шагал по длинным аллеям, перебирался в лесу через канавы и все это время знал, что девочки там нет и она не возникнет передо мной, как маленькая Охотница с псом на поводке в конце дорожки, я не увижу ее спящей под деревом, как Красную Шапочку. Я пошел сюда, чтобы утомить себя, ведь я все равно не знал, где ее искать, а здесь хотя бы не слышны были крики всех остальных ближе к замку — их поминутные возгласы действовали мне на нервы. Звать девочку было так же бессмысленно, как тыкать вилами в стог сена, что с полной серьезностью делал на моих глазах Жозеф. Мари-Ноэль будет найдена, только если сама того захочет, но не здесь и не там, — она будет ждать нас в своем прибежище перед собственным символическим алтарем.

Когда я наконец выбрался из леса на открытое место, я увидел — вчера все это заволакивал туман, — где, сделав полукруг, я оказался: неподалеку, через два поля от меня, были строения стекольной фабрики, частично загороженные стеной, а над ними как карандаш в небо вонзалась труба плавильной печи. Я пролез под проволочную ограду у опушки леса, пересек поле, миновав белую лошадь, которая паслась у забора, и, с трудом открыв калитку, наполовину скрытую шиповником и крапивой, снова вошел в яблоневый сад позади дома управляющего. Окна, выходящие на запад, были слепые и тусклые, но запущенный сад сверкал, как дождевые капли в лесу; роса прозрачной вуалью покрывала ярко-красные яблоки, упавшие на землю, которая курилась под солнцем теплым паром. Дом спал, но он не был покинут. Ползучий виноград охранял стены и окна; обильные плодами сад и огород, рождающие овощи и фрукты, которые никто не собирает, казались отголоском прошлого, которое вдруг слилось с настоящим благодаря приотворенному окну возле двери с облупившейся краской, — всего три дня назад, когда я был здесь, оно было плотно закрыто, на раме от времени — толстая корка.

И тут я увидел, что за окном кто-то появился и встал там, глядя на меня, и я подошел поближе, ступая по мокрой земле и упавшим яблокам. Подойдя вплотную, я узнал Жюли, она стояла, приложив палец к губам.

— Вы быстро добрались, — шепнула она. — Я послала записку в замок всего десять минут назад, на телефонный звонок никто не отвечал.

В ее словах для меня не было смысла. И все же я был напуган. В карих глазах, обычно дружелюбных и полных жизни, была тревога.

Интуиция, которой я научился за это время доверять, говорила, что меня ждет недоброе.

— Я не получал никакой записки, — сказал я, — я попал сюда случайно.

В комнату я залез через окно. Это была та самая комната со сваленной у стены мебелью, где я уже был, некогда гостиная в доме управляющего. Окна выходили на две стороны: то, возле которого стояла Жюли, смотрело на сад, противоположное — на колодец. Луч солнечного света упал на Мари-Ноэль, белую, неподвижную, под грудой одеял, и на пса, лежащего у ее ног, уткнувшегося носом в лапы. Та самая картина, какую рисовало мне воображение, только еще более мучительная. Не падали капли с тела, вытащенного из воды, не были переломаны кости, она не была искалечена, горьким было ее одиночество — пылинка в пустом пространстве.

— Ее нашел один из рабочих, — сказала Жюли. — Благодаря Цезарю. Пес стоял на страже возле колодца. Должно быть, она спустилась туда по лестнице и пролежала на дне среди мусора и осколков стекла всю ночь. Она не проснулась, когда он вынес ее оттуда, и, когда он внес ее в дом и позвал меня, она так и не открыла глаз — продолжала спать.

Спать? А я думал, что она мертва. Я обернулся к Жюли — на ее морщинистом лице было замешательство, благоговейный трепет, но поражена она не была.

— В прежние дни во сне ходила госпожа графиня. Возможно, она передала это по наследству малышке, мсье Жан. Но, без сомнения, у нее было что-то на душе.

Я нашарил в кармане листок бумаги. Он принадлежал Жану де Ге, но и мне тоже. И перед моими, а не его глазами стояло лицо одурманенной наркотиком женщины. Мать Жана де Ге улыбнулась, когда я освободил ее от боли; но я недалеко унес эту боль — я передал ее девочке.

На фоне темного одеяла ее личико казалось вырезанным из камня, лик ангела, загадочного, далекого от всего вокруг, затерянного в холодных кельях сна.

— Бедняжка, — сказала Жюли, — в этом возрасте они всегда забирают себе в голову всякие фантазии. У меня это был паренек из деревни. Ходила за ним по пятам, куда бы он ни пошел. Моя сестра по уши влюбилась в своего учителя. Наша малышка ударилась в религию, как мадемуазель Бланш. Это пройдет.

Она погладила одеяло сильной, загорелой, как и ее лицо, морщинистой рукой, под ногтем большого пальца чернела земля. Лежащее в кармане письмо, казавшееся драгоценным — ключ к двери, — внезапно превратилось в бессмысленный клочок бумаги. Я представил, как годы спустя похожая на Бланш женщина найдет его в забытом ящике и, прежде чем кинуть его в мусорную корзину, спросит себя, нахмурясь, когда это она писала его и почему, и так и не вспомнит ту боль, то страдание, которые много лет назад привели ее к сухому колодцу.

— Видите ли, мсье Жан, — сказала Жюли. — В таком доме, как ваш, где полно женщин, должен найтись кто-то, кто подготовит девочку к тому, что ей предстоит. Она быстро взрослеет. В это время девочки, как молодые растения, растут не по дням, а по часам. У Эрнеста, моего соседа, того, который нашел ее и поднял из колодца, три дочки. Он первым делом спросил у меня, сколько Мари-Ноэль лет. Еще нет одиннадцати, сказала я ему. Ну, это еще ничего, сказал он. Его младшей было десять, когда она сформировалась. Поймите, господин граф, когда девочка становится девушкой и ничего об этом не знает, это может ее напугать. Я не удивлюсь, если у нас это вскоре случится.

Как бы я хотел иметь ее здравый смысл, ее чуткость, ее проницательность и понимание! Как бы я хотел иметь жизненный опыт ее соседа Эрнеста, отца трех дочерей! Чтение лекций о Жанне д'Арк не подготавливало к роли pére de famille,[113] а я даже не был pere de famille. Я был кто-то, играющий его роль в маскараде.

— Я не знаю, что ей сказать, — проговорил я, — я не знаю, что делать.

Жюли с жалостью смотрела на меня.

— Для нас такие вещи нетрудны, — сказала она, — но для вас, живущих в замке, жизнь полна сложностей. Иногда я задаю себе вопрос, как вы вообще можете так жить. Все неестественно.

Девочка пошевелилась во сне, но не проснулась. Жесткое ворсистое одеяло коснулось ее подбородка. Может быть, было бы проще, если бы она могла остаться здесь, повиснув во времени, избавившись тем от хаоса грядущих лет. Для Жюли Мари-Ноэль была дичком, нуждающимся в солнце; для меня — утерянной частицей самого себя. В темноте комнаты и то и другое сливалось вместе в единой болевой точке.

— Странно, — сказал я Жюли. — Когда девочка исчезла и мне сказали об этом, я сразу решил, что она утонула.

— Утонула? — удивленно переспросила Жюли. — Здесь негде утонуть. — Она замолкла и посмотрела через мое плечо в окно. — Вы и сами знаете, что уже пятнадцать лет в колодце нет воды.

Жюли обернулась, и наши взгляды встретились; почувствовав вдруг, что не могу больше утаивать правду, я сказал:

— Нет, не знаю. Я ничего здесь не знаю. Я чужак.

Неужели она не поймет? Неужели и она попалась на удочку и при ее прямодушии и честности ничто не подскажет ей, что я — обманщик и самозванец?

— Господин граф всегда был чужаком на фабрике, — сказала Жюли, — в том-то и беда. Вы пренебрегли своим наследием и своей семьей, вы позволили пришлому человеку занять ваше место и выполнять ваши обязанности.

Жюли потрепала меня по плечу, но я знал: она говорит о прошлом, а я — о настоящем. Мы находились в разных мирах.

— Скажите, как мне жить? Вы мудры и практичны.

Жюли улыбнулась, от уголков глаз поползли морщинки.

— Вы не послушаетесь меня, мсье Жан. Никогда не слушались, даже в детстве, когда я шлепала вас по попке, положив поперек колен. Вы привыкли сами принимать решения. И если сейчас вы недовольны своей жизнью, это потому, что для вас всегда на первом месте было то, что захватывало и развлекало вас, все новенькое, а не длительное и долговечное. Так ведь, да? С тех пор, как вы под стол пешком ходили. А теперь вам скоро сорок, слишком поздно меняться. Вы так же не в силах вернуть молодость, как не в силах вернуть жизнь бедному мсье Дювалю, чье единственное преступление было в том, что он старался сохранить verrerie в то время, как вас здесь не было. За это вы и ваша кучка патриотов назвали его изменником, расстреляли и кинули умирать в колодец.

Она смотрела на меня с жалостью, как и в тот, первый, раз, и я понял, что ее слова не были ни обвинением, ни осуждением. Она знала, как знала его семья, как знала вся округа, что Мориса Дюваля убил Жан де Ге. Только мне, его заместителю, это было неизвестно.

— Жюли, — сказал я, — где были вы в ту ночь, когда его застрелили?

— В сторожке у ворот, — ответила она. — Я ничего не видела, но слышала все. Не мое это было дело — ни тогда, ни теперь. С этим покончено, все осталось в прошлом. Это касается вашей совести, моя — чиста.

Ее рука все еще лежала у меня на плече, когда мы услышали, что в ворота въезжает грузовик.

— Жюли, — повторил я, — вам нравился Морис Дюваль?

— Он всем нравился, — сказала она. — Он не мог не нравиться. У него были все те качества, которых не хватало вам. Потому-то, господин граф, ваш отец сделал его управляющим. Простите меня, мсье Жан, но что правда, то правда.

Я слышал приближающиеся к дому шаги и голоса, но фабричные строения неровной стеной заслоняли идущих по двору. Жюли обернулась.

— Это из замка, — сказала она. — Эрнест передал им то, что я велела. Возможно, вам удастся отнести девочку в машину, а потом в постель, и она даже знать не будет, что ходила во сне.

— Она не ходила во сне, — сказал я. — Она пришла сюда намеренно. Она хотела спуститься в колодец. Все, что вы говорили мне, только подтверждает это.

Моя ложь насчет обожженной руки, мое поведение во время охоты, мой уклончивый ответ накануне вечером — все это заставило Мари-Ноэль подумать, будто ее отец — кающийся грешник. Она решила загладить его вину доступным ей путем, сыграв роль жертвы. Только так она могла заслужить для него прощение. Я нащупал в кармане ее письмо и перечитал его. Нет, это не был просто клочок бумаги, это был обет веры.

Кто-то вошел в дом через контору. Шаги на кухне, в маленьком холле, вот уже они слышны в соседней комнате. Жюли подошла к двери, приложив палец к губам.

— Тихо, — шепнула она, — девочка все еще спит.

Я думал, что увижу Гастона или Поля. Я ошибся. На пороге стояла Бланш.

— Мадемуазель?! — воскликнула Жюли, и изумление в ее голосе, быстрый взгляд, брошенный на меня, а затем на сваленную у стены мебель, выдал, как она была поражена, какие глубокие чувства все еще таятся в ней. — Не надо было вам приезжать, мадемуазель, — сказала она, — я же велела Эрнесту сказать, что малышка в безопасности. Все это время я не спускала с нее глаз, а минут десять назад пришел господин граф.

Бланш ничего не ответила. Не задерживаясь, подошла к Мари-Ноэль и опустилась возле нее на колени. Затем осторожно отвернула одеяла, и я увидел, что поверх синего платья на Мари-Ноэль пальто, на ногах толстые чулки и крепкие туфли, которых не было накануне. На одежде виднелись пятна от извести и грязи, в нескольких местах были дырки, и я ясно представил каждое ее движение этой ночью: вот она отвязывает Цезаря, вот идет под дождем к фабрике и различает на фоне неба очертания фабричных зданий, вот перед ней конечная цель — темная дыра пустого колодца; шаг за шагом, хватаясь руками за перекладины лестницы, она медленно спускается вниз, касаясь пальто зеленоватых от извести стен, на самое дно, усеянное мусором и стеклянными осколками, туда, откуда высоко над головой виднеется круглое пятно ночного неба.

Бланш, все еще на коленях, обернулась к Жюли.

— Где вы ее нашли? — спросила она так тихо, что я с трудом расслышал ее слова.

Первый раз я видел Жюли в замешательстве; вопросительно взглянув на меня, она неуверенно сказала:

— Ее нашел Эрнест, мадемуазель, здесь, в доме. Разве он вам не говорил?

— Он сказал: в одном из фабричных зданий, — сказала Бланш, — но ведь их всегда запирают на ночь. И похоже, что она лежала среди битого стекла и извести.

Здесь или там — и то и другое было ложью. Почему Эрнест и Жюли лгали Бланш? Мне Жюли сказала правду. Бланш не сводила с нее глаз, и Жюли, воплощенная честность и прямота, стала сама на себя не похожа: растерянная, смущенная, она разразилась вдруг потоком бессвязных слов насчет того, что она не поняла Эрнеста, невнимательно слушала его, она была в сторожке, выпускала во двор кур, когда он пришел сказать, что нашел малышку спящей в доме управляющего.

— Ее карманы полны стекла, — прервала ее Бланш, — вы знали об этом?

Жюли не ответила и снова посмотрела на меня, словно взывая о помощи. Бланш, сунув руку в карман пальто Мари-Ноэль, вытащила горсть крошечных стеклянных вещиц: кувшинчик величиной с наперсток, вазочку, флакончик, все малюсенькое, но идеальных пропорций: среди них — копия замка Сен-Жиль, миниатюрная, но похожая на оригинал как две капли воды; обе его башни были отломаны.

— Мы не делали таких вещиц с начала войны, — сказала Бланш. — Мне ли их не узнать, сама создавала первые образцы…

И она впервые отвела глаза от Мари-Ноэль и посмотрела вокруг, на комнату, — на столы, на стулья, на книжные полки и сундуки, на все эти лежавшие без употребления, никем не тронутые, никому не нужные вещи. И внезапно меня озарило: я понял, что Бланш смотрит на кусок своего прошлого. Эта пустая комната была знакома ей лучше, чем холодная, мрачная спальня в замке, она знала ее исполненной жизни и радости, а не мертвой, как сейчас. У этой пыльной гостиной должны были быть хозяин и хозяйка, двое горячо любящих друг друга людей, верных былому и традициям, людей, которые надеялись, что после окончания войны все вновь станет устойчивым и надежным. Но свершилось злодеяние, в сердце Бланш поселилась тоска, она ничего больше не создавала, и на кресте, перед которым она преклоняла колени у себя в спальне, был пригвожден не Спаситель, там были распяты ее собственные надежды.

Поддавшись внезапному порыву, я вынул из кармана письмецо Мари-Ноэль и протянул его Бланш. Она читала его, шевеля губами, слово за словом, а я думал о том, что происшедшее здесь темной ночью пятнадцать лет назад не было случайным, оно было задумано и приведено в исполнение бессердечным, бесчувственным человеком, который, вероятно, видел, насколько тот, другой, его лучше, обладая, как несколько минут назад сказала мне Жюли, всеми качествами, которых самому ему недостает.

— У малышки на руках кровь! — вдруг воскликнула Жюли. — Я раньше этого не заметила.

Бланш без слов протянула мне обратно письмо, и мы оба наклонились над девочкой. Взяв крепко стиснутые кулаки, мы разжали их, она — один, я — другой. В углублении каждой ладони был виден красный след от недавнего пореза, но ранки уже затянулись и не кровоточили. Руки были чистые — ни осколочков стекла, ни грязи. Я ничего не сказал, Бланш — тоже. Затем она медленно подняла глаза.

— Жюли, — проговорила она, — велите Жаку позвонить господину кюре и попросить его как можно скорей сюда приехать. Затем посмотрите в справочнике номер телефона в монастыре кармелиток в Лорее и узнайте, сможет ли мать-настоятельница поговорить с мадемуазель де Ге.

Жюли в растерянности переводила взгляд с одного из нас на другого.

— Нет, — сказал я. — Нет…

Мой взволнованный голос разбудил Цезаря. Он встал, готовый защищать свою хозяйку.

— Ты сошла с ума, — сказал я Бланш. — Неужели ты не понимаешь, что девочка поступила так нарочно, сделала это ради меня, потому что я сжег руку на огне.

— Жюли, — повторила Бланш, — делайте то, что я вам велела.

Я подошел к дверям и встал к ним спиной. Жюли горестно смотрела попеременно на нас обоих.

— Совсем незачем звать сюда господина кюре, — сказала она. — С девочкой не произошло ничего плохого. Просто порезалась стеклом. Там полно осколков — на дне колодца.

— На дне колодца? — повторила Бланш. — Она спускалась в колодец?

Жюли слишком поздно увидела свой промах. Что ж, сказанного не воротишь.

— Да, мадемуазель, — ответила она. — Ну и что с того? Да, она спустилась в колодец и пролежала там всю ночь. В колодце вот уже пятнадцать лет как нет воды. Да, она пришла в verrerie, наяву или во сне, ради вас обоих и ради себя самой, бедняжка, потому что у нее слишком богатое воображение. Какое это имеет значение? Прошлого не воротишь. Почему никто в замке о ней толком не заботится? Вам не о стигмах на ее руках надо думать, а о том, что скоро будет с ней самой, с ее собственным телом.

Бланш побелела как смерть. Долго сдерживаемые чувства вырвались наконец наружу.

— Как вы смеете богохульствовать, как вы только смеете?! — гневно, страстно вскричала она. — Я забочусь о девочке с самого ее рождения! Я люблю ее, обучаю, воспитываю словно родную дочь, потому что мать ее глупа, а отец — дьявол. Я не допущу, чтобы она страдала в этом мире, как страдаю я. Она предназначена для другого мира, другой жизни. Эти знаки на ее ладонях служат тому доказательством. Сам Всевышний говорит с нами через нее.

Нежность исчезла, тепло тоже. Бланш, которая в поисках пропавшего ребенка пришла в полный воспоминаний дом управляющего, была другой женщиной, фанатичной, ожесточенной, готовой принести в жертву ту, которую хотела спасти.

— Христос так не поступает, мадемуазель, — сказала Жюли. — Если Он захочет призвать дитя к Себе, Он сделает это, когда сочтет нужным, и не потому, что господин граф убил человека, которого вы любили. Малышка будет страдать в этом мире лишь из-за того, что делаете с ней вы; да, вы, и ее отец, и ее бабка, и все, кто живет в замке. Вы выдохлись, обессилели, вы прожили свою жизнь, вы уже ни на что не годны, все вы, до единого! Правы те, кто говорят, что нашей стране нужна еще одна революция, хотя бы для того, чтобы избавиться от ненависти и зависти, которые вы повсюду сеете. Тише… вы ее разбудили. Что теперь делать?

Однако виновата была сама Жюли. Ее громкий, негодующий голос заставил Цезаря залаять, а его лай поднял Мари-Ноэль. Ее глаза вдруг открылись и с живым любопытством уставились на нас из-под груды одеял. Она приподнялась, села прямо, переводя выжидательный взгляд с одного на другого.

— Мне снился ужасный, гадкий сон, — сказала она.

Бланш тут же склонилась над девочкой и, словно защищая, обвила руками.

— Все хорошо, chérie,[114] — сказала она. — Ты в безопасности, ты со мной. Я увезу тебя туда, где тебя поймут, где о тебе позаботятся. Не бойся, тот ужас, что ты испытала в колодце, никогда больше не повторится.

Мари-Ноэль спокойно посмотрела на нас.

— Там не было ничего ужасного, и я не испугалась, — ответила она. — Жермена говорит, что в нем водятся привидения, но я не видела ни одного. Verrerie — хорошее место. Замок — вот где полно привидений.

Цезарь, успокоенный звуком ее голоса, снова улегся у ее ног. Мари-Ноэль погладила его по голове.

— Он голоден, и я тоже. Можно, мы пойдем к мадам Ив и возьмем у нее хлеба?

В другом конце дома, в конторе, вдруг зазвонил телефон. Неожиданный в такое время звонок вернул нас к действительности. Жюли направилась к дверям. Я открыл их. Бланш поднялась с колен. Встретившись с настоящим, мы все трое действовали механически, безотчетно. Встревоженной казалась только Мари-Ноэль.

— Надеюсь, это не начало, — сказала она.

— Начало чего? — спросил я.

— Начало моего гадкого сна. — Сбросив одеяла, она потянулась, отряхнула пальто от пыли и взяла меня за руку. — Святая Дева тревожится из-за нас, — добавила она. — Она сказала мне, что бабушка желает maman смерти. И во сне я тоже хотела, чтобы она умерла. И ты хотел. Мы все были виноваты. Ведь это грешно. Нельзя ли сделать что-нибудь, чтобы этот сон не сбылся?

Звонки вдруг прекратились — должно быть, пришел Жак, — и в открытую дверь через все пустые комнаты до меня долетел его приглушенный голос. Ничего не говоря, Жюли прошла мимо меня в кухню; через минуту голос Жака смолк, затем послышался их негромкий разговор: Жак и Жюли что-то обсуждали, и Жюли снова появилась в кухонных дверях. Постояла немного неподвижно и молча поманила меня. Я выпустил руку Мари-Ноэль и подошел к ней.

— Это Шарлотта, — сказала Жюли. — Спрашивала мсье Поля. Я сказала ей, что тут вы и мадемуазель Бланш. Она просит вас как можно быстрей вернуться в замок. Произошел несчастный случай. Она говорит, чтобы вы не брали Мари-Ноэль.

На этот раз интуиция меня не подвела. Жюли опустила глаза. Я оглянулся через плечо: Мари-Ноэль, стоя на коленях, вынимала из карманов крошечные стеклянные флаконы и располагала их ряд за рядом на пыльном полу. Впереди она поставила миниатюрный замок с отломанными башнями и тут заметила, что у нее поранены руки. Повернув их кверху ладонями, девочка сказала Бланш:

— Я, должно быть, порезалась. Не знаю как. Порезы сами заживут без следа или руки придется бинтовать, как папе?

Глава 20

Неведомая беда, вместо того чтобы объединить сестру и брата, еще сильней нас разобщила. Пока рабочий по имени Эрнест вез нас в грузовике обратно в замок, ни Бланш ни разу не обратилась ко мне, ни я к ней. Многолетнее ожесточение нависло над нами непроницаемой пеленой.

В замке было пусто. Все его обитатели ушли на поиски Мари-Ноэль. Встретили нас лишь истерически причитающая Шарлотта, женщина, которая доила коров, визгливо вопившая что-то мне прямо в ухо, и кухарка, которую я еще ни разу не видел, но знал, что она жена Гастона. Когда мы вошли в холл, она появилась из кухни — растрепанная, в глазах ужас — и сказала:

— Карету «скорой помощи» прислали из Виллара. Я не знала, куда еще звонить.

Только сейчас я понял, что Эрнест, которого Жюли послала на грузовике в Сен-Жиль, так как телефон не отвечал, встретил Бланш, когда она шла из церкви, и она тут же, не заезжая в замок, отправилась с ним на фабрику.

Всякое чувство времени исчезло. Я не знал, сколько я пробыл в лесу. День, сдвинувшийся со своей точки в тот миг, когда Франсуаза заколотила в мою дверь, крича, что Мари-Ноэль исчезла, тек вперед без часов и минут, и, переводя взгляд с зияющего окна спальни на истоптанную траву во рву внизу, я не мог сказать, полдень сейчас или ранний вечер. Мари-Ноэль, спящая на полу под одеялами, ушла в далекое прошлое, в другую эру. Все было зыбко. Знал я лишь одно: неожиданное несчастье обрушилось на замок, когда он был пуст.

Скрюченный палец женщины, доившей коров, тыкал в островок травы; поворачиваясь то к Бланш, то ко мне, она повторяла пронзительным голосом какие-то нечленораздельные слова, из которых я понял лишь пять: «Я видела, как она зашла… Я видела, как она упала». Указывающийвниз палец, поднятые вверх глаза, внезапный мах руки, рисующей, как падало на землю тело, были наглядны до ужаса — ведовское действо, и Шарлотта, хватающая Бланш за рукав и всхлипывающая: «Она еще дышала, мадемуазель, я поднесла зеркальце к ее губам», казалось, подыгрывала ей в этой чудовищной пьесе.

Мы снова пустились в тягостный путь: подъездная дорожка, ворота, аллея, и вот мы уже на дороге в Виллар — мчимся по пятам кареты «скорой помощи», которая обогнала нас на какие-то двадцать минут. И по-прежнему, несмотря на то что дурное предчувствие переросло в уверенность, единственным звеном, связующим нас с Бланш, был Эрнест, который вел грузовик.

— Я была в церкви, — сказала Бланш. — Я была в церкви, я молилась, когда это произошло.

— Я не заметил никаких карет «скорой помощи», мадемуазель, — сказал Эрнест. — Должно быть, вы вышли из церкви и увидели мой грузовик еще до того, как она появилась.

— Мне следовало вернуться в замок, — сказала Бланш. — Мне следовало вернуться и сказать, что девочка в безопасности. Я еще могла успеть.

Прошло несколько минут, и — так всегда бывает, когда произойдет несчастье, — она принялась безнадежно перечислять все предшествующие события, чтобы найти, как можно было бы его предотвратить.

— И зачем только надо было всем участвовать в поисках? Если бы кто-нибудь из нас остался в замке, этого не случилось бы. — И наконец: — Больница в Вилларе может быть не оснащена для таких случаев. Надо было везти ее прямо в Ле-Ман.

Направо, налево, снова направо, прямо — дорога в Виллар настолько вошла в мою жизнь, что я знал здесь каждый изгиб и поворот. Вот перекресток, где вчера вечером у Гастона занесло машину, здесь лужа, сверкавшая золотом сегодня утром. Виллар, чисто вымытый, сияющий под солнцем в шесть часов утра, сейчас был полон шума и пыли. Рабочие бурили боковую дорогу, машины были припаркованы одна за другой, и здание больницы, которое я не заметил, когда мы с Мари-Ноэль гуляли по рыночной площади, из-за моих собственных страхов показалось мне огромным и уродливым и сразу бросилось в глаза. Бланш, не я, первая вошла в дверь, Бланш, не я, первая заговорила с молодым человеком в белом халате, стоявшим в коридоре. И та же Бланш толкнула меня в голую, безликую комнату ожидания, а сама пошла следом за ним и исчезла за дверью в противоположной стене. Сестра, которая вернулась вместе с ней, была спокойна, бесстрастна, обучена, как все медицинские сестры мира, соприкасаться с чужим несчастьем, и язык ее был из штампов — такие выражения можно встретить во фразеологическом словаре любой страны.

— Трудно сказать, насколько серьезны поражения. Доктор осматривает ее, — обронила она, переводя нас из общей комнаты ожидания в другую, поменьше, для частных посетителей.

Бланш не присела, хотя сестра предложила ей кресло. Она подошла к окну и стояла там спиной ко мне. Я думаю, она молилась. Голова ее была опущена, ладони сложены перед грудью. Я стал разглядывать карту района, висевшую в рамке на стене, и увидел, что Виллар находится всего в двадцати километрах от Мортаня, а от Мортаня проселочная дорога ведет прямо к монастырю траппистов. На столе лежал большой календарь. Завтра будет ровно неделя со дня моего приезда в Ле-Ман… Ровно неделя… Все, что я сказал, все, что сделал за эту неделю, приблизило семью де Ге к беде и горю. Моя ответственность, моя вина. Жан де Ге, смеявшийся, глядя в зеркало в номере отеля, предоставил мне решать его проблемы на мой страх и риск. И теперь, глядя назад, я видел, что каждый мой шаг, совершенный за последние дни, причинил страдания и вред. Безрассудство, неведение, обман и слепое тщеславие привели к той минуте, которая истекала сейчас.

— Господин граф?

Вошедший человек, высокий, дородный, несомненно, вызывал доверие у ждущих родственников, но во время войны я перевидал столько врачей, что для меня выражение его лица говорило одно: конец.

— Я — доктор Мотьер. Я хочу вас заверить: делается абсолютно все, что можно сделать. Ранения обширны, и с моей стороны было бы легкомысленно выражать особенно большую надежду. Графиня, естественно, без сознания. Насколько я понял, ни один из вас не был в замке, когда произошло несчастье?

И снова не я, а Бланш ответила ему от имени нас обоих и повторила ту же ненужную историю.

— Окна в замке большие, — сказала Бланш. — Графине нездоровилось. Должно быть, она подошла к окну, почувствовав дурноту, и слишком его распахнула, и когда высунулась…

Бланш не кончила фразы.

— Естественно, естественно, — механически повторял врач и затем добавил: — Графиня была одета. По-видимому, она собиралась тоже отправиться на поиски девочки.

Я взглянул на Бланш, но ее глаза были прикованы к врачу.

— Она была в ночной рубашке, когда мы ушли из замка, и лежала в постели. Никому из нас и в голову не могло прийти, что она встанет.

— Мадемуазель, непредвиденные обстоятельства как раз и ведут к несчастным случаям. Простите…

Он отвернулся от нас и вышел в коридор к сестре. Их быстрый разговор почти не был слышен, но до меня долетели несколько слов: «переливание крови» и «Ле-Ман»; по лицу Бланш я понял, что она тоже уловила их.

— Они собираются сделать переливание крови, — проговорила она, — врач сказал, что им пришлют кровь из Ле-Мана.

Бланш смотрела на дверь, и я спросил себя, осознала ли она, что это были первые слова, обращенные к брату за пятнадцать лет. Они прозвучали слишком поздно. Они оказались бесполезны. Его не было здесь.

Доктор снова обернулся к нам:

— Простите меня, мсье, и вы, мадемуазель. Подождите, пожалуйста, здесь — сюда никто не зайдет из посторонних. Как только можно будет сказать что-нибудь определенное, я вам сообщу.

Бланш придержала его за рукав:

— Простите, доктор. Я невольно расслышала кое-что из ваших слов, когда вы разговаривали с сестрой. Вы послали в Ле-Ман за кровью?

— Да, мадемуазель.

— Вам не кажется, что мы сэкономим время, если мой брат даст свою кровь? И у него, и у нашего младшего брата Поля, у обоих группа «ноль» — кровь, которая, если я не ошибаюсь, годится для всех и не представляет опасности.

Какое-то мгновение врач, глядя на меня, колебался. В ужасе от того, что может случиться — ведь Франсуазу моя кровь не спасет, напротив, — я быстро проговорил:

— Я бы отдал все на свете, чтобы у меня была группа «ноль». Но это не так.

Бланш, пораженная, взглянула на меня.

— Это неправда. Вы оба — универсальные доноры, и ты, и Поль. Я помню, Поль говорил мне об этом всего несколько месяцев назад.

Я покачал головой.

— Нет, — сказал я, — ты что-то спутала. Поль, возможно, да, я — нет. У меня группа «А». Я ничем не могу помочь.

Доктор махнул рукой.

— Не расстраивайтесь, пожалуйста, — сказал он. — Мы предпочитаем использовать кровь прямо из лаборатории. Задержка будет ничтожной. Все, в чем мы нуждаемся, уже в пути.

Он смолк, с любопытством переводя взгляд с Бланш на меня, и вышел из комнаты.

Несколько мгновений Бланш молчала. Затем тревожное, страдальческое выражение ее лица странно, пугающе изменилось. Она знает, подумал я, наконец-то она знает! Я выдал себя с головой. Но я заблуждался. Медленно, словно сама себе не веря, она произнесла:

— Ты не хочешь спасти ее. Ты надеешься, что Франсуаза умрет.

Я в ужасе смотрел на нее. А она, повернувшись ко мне спиной, снова подошла к окну и встала там, глядя наружу. Я ничего не мог сказать ей. Я ничего не мог сделать.

Мы продолжали ждать. Иногда в коридоре раздавались голоса, иногда слышались шаги. В комнату никто не входил. В полдень от городской церкви донесся благовест. Я снова посмотрел на карту и увидел, что от Ле-Мана до Виллара сорок четыре километра. Чтобы проехать это расстояние, требовалось сорок минут. Может от сорока минут промедления зависеть жизнь человека? Я не знал. У меня не было медицинских познаний. Знал я одно: у меня и Жана де Ге — разные группы крови; в том единственном, что имело сейчас значение, мы с ним были различны. Возможно, он спас бы свою жену, я этого не мог. Все: рост, фигура, цвет волос и глаз, черты лица, голос были у нас одинаковые, все, кроме крови. Это открытие казалось мне символическим. Это объясняло все мои неудачи здесь. Жан де Ге был реальностью, я — тенью. Я не мог заменить живого человека.

Когда я глядел на карту, следуя глазами по шоссе от Ле-Мана до Виллара, этот отрезок дороги казался совсем коротким, но на каждом повороте требовалось снизить скорость, да и мало ли что могло случиться по пути: дорожные работы, пробка, авария. Я даже не узнаю, когда прибудет машина с кровью. Возможно, она подойдет к другим дверям. Я вышел в коридор с надеждой, что вдруг кого-нибудь встречу. Но он был пуст, лишь санитарка мыла шваброй пол.

В час дня у главного входа больницы появились Рене и Поль. Я показал на комнату, где была Бланш. Я не хотел разговаривать. Она расскажет им обо всем, что мы узнали. Рене, не задерживаясь, прошла туда. Поль, нерешительно потоптавшись, направился ко мне.

— Эрнест все еще ждет у ворот, — начал он. — Сказать ему, чтобы он уехал?

— Я сам ему скажу, — ответил я.

Поль помолчал.

— Как она? — спросил он наконец.

Я покачал головой, вышел на улицу и, подойдя к грузовику, сказал Эрнесту, что ему лучше вернуться на фабрику. Когда он забрался в кабину и отъехал, мне показалось, что порвалось последнее звено, соединяющее меня с миром преданных, надежных людей, таких как Жюли и Гастон. Как и у них, я видел сочувствие в его глазах и вспомнил слова Жюли о том, что у Эрнеста три дочки. Я пожалел, что отправил его; лучше бы я сел к нему в кабину, расспросил о жене и детях. Возможно, он придал бы мне сил и мужества, ведь в безмолвии больничной комнаты меня ждали непонимание, отчужденность и упреки.

Я пересек площадь и побрел куда глаза глядят, однако подсознательно я, видно, знал, куда иду, так как вскоре очутился перед запертыми дверьми «L'antiquaire du Pont». Ставни были закрыты, а на окне висело объявление: «Ferme le lundi».[115] Я повернул и, пройдя через городские ворота, остановился у пешеходного мостика, глядя на балкон и окна Белы. Они тоже были закрыты, с балкона исчезла клетка с попугайчиками, и внезапно дом потерял всякую связь с тем, что в нем произошло. Тот, кто пересек по мостику канал и провел в этом доме ночь, был не я, а кто-то другой. Комната со светло-серыми обоями, серо-голубыми подушками и георгинами была вымыслом, плодом моего воображения, так же как и другая комната за ней, выходящая на городские крыши. Никогда я не переступал его порога, никогда не видел его хозяйку. Бела, дружелюбная, все понимающая Бела, не существует на этом свете.

Я прошел обратно на торговую улицу, снова взглянул на запертые двери магазинчика и вернулся в больницу.

У входа стоял Поль. Он сказал:

— Мы тебя искали.

И я понял, что это свершилось. Поль взял меня за руку — странный, покровительственный жест, — и мы пошли по коридору в маленькую комнату, где вместе с Бланш и Рене я увидел доктора Мотьера и принимавшую нас сестру. Доктор сразу же подошел ко мне. Голос его переменился. Он больше не был деловым и торопливым — голос врача, которому некогда отвлекаться на разговоры; теперь, слушая его, я видел перед собой мужа и отца семейства. Он сказал:

— Все кончено. Я так сочувствую вам.

Все смотрели на меня, все, кроме Бланш, отвернувшейся в сторону. И так как я не сразу ответил, доктор Мотьер добавил:

— Графиня так и не пришла в сознание. Она не испытывала боли. В этом я могу вас заверить.

— Значит, от переливания крови не было пользы? — спросил я.

— Нет, — сказал он, — у нас была очень слабая надежда, но… она получила слишком большие телесные повреждения…

Он дополнил свои слова жестами.

— Было слишком поздно? — спросил я.

— Слишком поздно? — удивленно повторил он.

— Кровь, — сказал я, — кровь из Ле-Мана пришла слишком поздно?

— О нет, — сказал он. — Ее привезли за полчаса. Мы тут же сделали переливание. Все, что можно было предпринять, было предпринято. Поверьте мне, мсье, ваша жена умерла не от недостатка внимания. Мы делали все необходимое до последнего момента. Но, увы, все наши усилия оказались тщетны. Мы не смогли ее спасти.

— Вы бы хотели ее увидеть, — сказала сестра, — утверждение, а не вопрос — и повела меня по коридору в больничную палату. Мы стояли вместе у постели, глядя на Франсуазу де Ге. Не было видно ни ран, ни ушибов, никаких следов падения. Она не была похожа на мертвую. Казалось, она спит. Сестра сказала:

— Я всегда считала, что истинная сущность человека проявляется на его лице в первый час после смерти. Иногда вера в это служит утешением.

Я не был в этом убежден. Мертвая Франсуаза выглядела моложе, счастливей, спокойней, чем та, что колотила утром в дверь гардеробной. Утренняя Франсуаза казалась измученной, тревожной, раздраженной. Если эта, мертвая, была настоящей, а та — нет, значит, жизнь ничего ей не дала, была просто тратой времени.

— Для вас так тяжело потерять их обоих, — сказала сестра.

Обоих? На миг я подумал, что она имеет в виду Мари-Ноэль, что до нее дошла история о пропавшей девочке. Затем я вспомнил.

— У меня есть дочь, — сказал я, — десяти лет.

— Доктор Мотьер сказал мне, что у вас был бы сын.

Сестра отошла к дверям и стояла там, опустив глаза, полагая, вероятно, что я хочу побыть один, хочу помолиться. Молиться я не стал, но постарался припомнить, не обидел ли я за эту неделю Франсуазу каким-нибудь злым словом. Я не мог вспомнить. Столько случилось за эти дни! Я был рад, что подарил ей миниатюру в самый первый вечер. Она была так довольна тогда, так счастлива! Больше ничего не сохранилось в памяти, если не считать пятницы, когда она лежала в постели и я весь вечер ухаживал за ней. Не очень-то внушительный список. Хотелось бы, чтобы он был побольше… Я повернулся и пошел к остальным.

Поль сказал мне:

— Ты бы лучше отправился обратно в Сен-Жиль. Я звонил Гастону, он приведет сюда «ситроен» для Бланш и меня — мы останемся, чтобы сделать кое-какие приготовления, а он отвезет вас с Рене домой в «рено», на котором мы приехали сюда.

По их лицам я видел, что они уже обсуждали, как все организовать. В их тоне и жестах появилась некая торжественность, принятая, когда в доме смерть. Ничего не говорилось прямо. Человека, потерявшего мужа или жену, обычно оставляют одного, чтобы он мог упиться своим горем. Это ошибка. Было бы куда лучше, если бы он мог что-то обсуждать, подписывать какие-нибудь бумаги, что-нибудь устраивать, а ему остается только молча, не принося никакой пользы, смотреть, как все это делают другие.

Когда приехал Гастон, я почувствовал, что они облегченно вздохнули. Я им мешал, они хотели избавиться от меня. Рене без единого слова подтолкнула меня к переднему сиденью, сама села сзади, и мы тронулись в путь.

На Гастоне лица не было. Он ничего не сказал, когда я сел с ним рядом, лишь заботливо укрыл мне колени пледом — странное, трогательное выражение сочувствия моему горю. Я спросил себя, когда он вновь повел машину по знакомой дороге, вспоминает ли он, подобно мне, утреннюю поездку и поездку накануне ночью — такие далекие, что, казалось, они причудились мне.

Первым знаком траура в замке были закрытые ставни на всех окнах; скорее всего, Гастон после телефонного звонка Поля из больницы распорядился об этом. Однако жизнь брала свое. Лучи света, пробравшись между створками ставен, испещряли пол гостиной живым узором, и траурная дань Франсуазе, мирно и неподвижно лежащей в больничной палате, казалась почему-то бессмысленной и фальшивой. Солнце и дневное тепло никогда не причиняли ей вреда; это от нас не видела она бережного отношения и заботы, нашего понимания была полностью лишена.

Гастон распорядился также приготовить завтрак и подать его в столовую, ведь никто из нас ничего не ел со вчерашнего дня. Больше ради него, чем ради себя, мы сели за стол и механически принялись что-то жевать. Притихшая, мягкая Рене, обернувшись ко мне новой гранью, рассказала, как они с Полем объездили в поисках Мари-Ноэль все фермы в радиусе десяти километров и вернулись в Сен-Жиль только в половине первого. Удивительно, подумал я, как внезапная смерть вызывает мгновенное сочувствие. Агрессивная, сладострастная Рене стала естественной и доброй, она горячо стремилась всем помочь, предложила, что перенесет постель Мари-Ноэль в комнату Бланш, чтобы девочка не была одна, или возьмет Мари-Ноэль к себе, а Поль перейдет куда-нибудь из их спальни, сказала, что съездит за ней в verrerie, — она была готова на все, лишь бы смягчить для девочки неожиданный удар, сделать его менее ужасным.

— Не думаю, что она испугается, — сказал я. — Мне кажется… не могу объяснить почему, она была к этому готова.

И Рене, которая всего несколько часов назад сказала бы тут же, что все поступки Мари-Ноэль чудовищны, делаются напоказ и ее надо за это сурово наказывать, ответила лишь, что детям, которые ходят во сне, не следует спать одним.

Наконец она поднялась наверх, а я остался сидеть в столовой. Я думал. Затем позвал Гастона и поручил ему поехать в verrerie к Жюли. Пусть он скажет ей, что Франсуаза умерла, и попросит от моего имени сообщить об этом Мари-Ноэль.

— Здесь у нас господин кюре. Он наверху, у госпожи графини, — сказал Гастон после секундного колебания. — Господин граф хочет видеть его сейчас или немного позже?

— А давно он здесь? — спросил я.

— Госпожа графиня послала за ним, как только Шарлотта сообщила ей о несчастье.

— А когда это произошло?

— Не знаю, господин граф. Когда мы с мсье Полем вернулись и услышали, что случилось, ни от одной из женщин нельзя было добиться толку. Они были слишком расстроены и ничего не могли как следует объяснить.

— Я немедленно повидаюсь с господином кюре, — сказал я, — а сейчас попросите зайти ко мне Жермену.

Жермена вошла в слезах и при виде меня зарыдала с новой силой. Прошло несколько минут, пока она взяла себя в руки.

— Хватит, — сказал я, — если вы будете так убиваться, всем станет еще тяжелей. Я хочу кое о чем вас спросить. Вы знали, что мадам Жан встала и оделась сегодня утром перед тем, как произошел несчастный случай?

— Нет, господин граф. Я принесла ей завтрак в девять, она все еще была в постели. Она не говорила, что хочет встать. Мадемуазель Бланш послала меня в деревню спросить насчет девочки, а вернувшись, я пошла прямо в кухню. И больше ни разу не видела мадам Жан.

Глаза ее снова наполнились слезами; мне больше не о чем было ее спрашивать. Я попросил прислать ко мне Шарлотту.

Прошло минуты две, прежде чем она появилась, и я сразу увидел, что от утренней истерики не осталось и следа. Она была настороженна, хладнокровна, ее глаза-путовки глядели на меня чуть не с вызовом. Я не стал терять времени и сразу нее сказал ей:

— Когда утром все отправились на поиски Мари-Ноэль, вы заходили в спальню к мадам Жан?

Секундное колебание в глазах, затем она кивнула:

— Да, господин граф. Я заскочила к ней на минутку, чтобы подбодрить.

— Что именно вы сказали?

— Что я могла сказать, господин граф? Я умоляла ее не волноваться. Говорила, что девочку скоро найдут.

— Очень она была обеспокоена?

— Ее больше волновало отношение малышки к ней, господин граф, чем то, что она пропала. Госпожа графиня боялась, что девочка настроена против нее. «Она слишком любит своего папа, — сказала она, — и мадемуазель Бланш, она даже не вспоминает о своей матери». Ее собственные слова, господин граф.

— Что вы ей ответили?

— Я сказала ей правду, господин граф. Я сказала, что, когда отец боготворит свою дочь, как господин граф, матери приходится трудно. У меня была тетка, которая попала в такое же положение. А когда дочь выросла, стало еще хуже. Дочь и отец были неразлучны, и в результате у тети произошел нервный срыв.

— Вы и это рассказали мадам Жан, чтобы ее успокоить?

— Да, господин граф, потому что я ей сочувствовала. Я знала, что мадам Жан часто бывало здесь одиноко.

Я спросил себя: сколько вреда принесла в замке Шарлотта, сейчас и в прошлом?

— Вы знали, что мадам Жан собирается встать?

Снова мгновенное колебание.

— Она не говорила ничего определенного, — ответила Шарлотта. — Сказала только, что ей неприятно оставаться одной и не знать, что происходит. Спросила меня, проснулась ли уже наверху госпожа графиня. Я ответила: еще нет, она просыпается поздно. Мадам Жан сказала: возможно, у госпожи графини будут какие-нибудь предположения насчет девочки. Потом я взяла ее поднос и пошла вниз: мне надо было стирать и гладить. Это был последний раз, что я видела мадам Жан.

Говоря это, она медленно покачала головой, вздохнула и стиснула руки, но все это выглядело искусственно, не то что ручьи слез на щеках Жермены.

— В котором часу проснулась госпожа графиня? — спросил я.

Шарлотта задумалась.

— Не могу сказать точно, господин граф. Наверно, около десяти. Она вызвала меня, но завтракать отказалась. Я рассказала ей про девочку. Она пожала плечами: это ее не интересовало. Она села в кресло, я застелила ее постель и, раз была ей не нужна, снова спустилась вниз. Я все еще была внизу, в комнате для шитья, гладила там, когда все произошло. Мы обе, жена Гастона и я, услышали, как закричала Берта, та, что доит коров, и выбежали из дома… но это все вы уже знаете, господин граф.

Она опустила глаза, понизила голос, склонила низко голову. Я коротко сказал ей, что она может идти, но, когда она выходила из комнаты, добавил:

— Когда вы сообщили госпоже графине о несчастном случае, что она сказала?

Шарлотта приостановилась, держась за ручку двери, и посмотрела на меня:

— Она пришла в ужас, господин граф, была совершенно потрясена. Вот почему я тут же послала за господином кюре. Я не могла ничего дать ей; это было бы неразумно. Вы меня понимаете?

— Я вас понимаю.

Когда Шарлотта ушла, я поднялся в гардеробную и прошел через ванную комнату в спальню. Кто-то закрыл здесь ставни — так же, как во всем доме, окно — тоже. Постель осталась неубранной, простыни и одеяло были откинуты к изножью кровати. Низ окна достигал мне до бедра. Можно было сесть на подоконник, высунуться наружу и наклониться… слишком низко. Это было возможно, по маловероятно. Однако это случилось… Я снова закрыл ставни и створки окна. Посмотрел вокруг — спальня не давала никакого ключа к разгадке того, что здесь произошло, ни намека на трагедию, — затем вышел и закрыл за собой дверь. Я прошел коридором к лестнице, поднялся наверх и по другому коридору подошел к башенной комнате в самом дальнем его конце.

Глава 21

Я не постучал. Открыл дверь и вошел внутрь. Ставни были закрыты, как и везде в замке, окно тоже, портьеры плотно задернуты. Нигде ни щелочки, точно была зима. На столике у кровати горела лампа, на столе у печки — другая; то, что стоял ясный осенний день, было только четыре часа пополудни и снаружи ярко сияло солнце, ничего не меняло в этой комнате, всегда темной, всегда загороженной от дневного света.

Собачонок куда-то убрали, и единственными звуками было тихое бормотание кюре и эхо его молитвы, доносящееся с кресла напротив. У обоих были в руках четки; кюре, склонив голову, стоял на коленях, maman сидела сгорбившись в кресле — плечи нависли, подбородок упирается в грудь. Когда я вошел, никто не шевельнулся, но я видел, что рука графини, державшая четки, на миг стиснула их крепче и «аминь» после «Отче наш» и «Богородица Дева, радуйся» было произнесено громче, с большим рвением, словно читавший молитвы почувствовал, что ему внимают не только на небесах.

Я не опустился на колени — я слушал и ждал. Бормотание кюре продолжалось, монотонное, умиротворяющее, заглушающее мысли, и мне показалось, что именно такова его цель, неважно, за кого он молится — за мертвых или живых. Душа Франсуазы, лежавшей в больничной палате, не хотела, чтобы ей напоминали о мире, из которого она ушла; сознание матери, эхом повторяющей слова молитвы, не следовало пробуждать от сна неожиданным вопросом. Голос кюре, ровный и монотонный, как жужжание пчелы в чашечке цветка, действовал усыпляюще, и постепенно мое сознание и натянутые нервы словно онемели в атмосфере этой лишенной жизни комнаты.

Когда была сказана последняя молитва Отцу, и Сыну, и Святому Духу и прозвучало последнее «аминь», наступила пауза и земное вернуло себе свои права, говорящий обрел более материальную форму, превратился в кюре с его ласковым лицом старого младенца и кивающей головой. Поднявшись со скамеечки, он тут же подошел ко мне и взял меня за руку.

— Сын мой, — сказал он, — мы усердно молились за вас, ваша мать и я, мы просили, чтобы в этот ужасный, этот скорбный час вам было ниспослано мужество и дарована поддержка.

Я поблагодарил его, и он продолжал стоять, не отпуская моей руки и поглаживая ее, и, хотя он тревожился за меня, лицо его оставалось безмятежным. Я завидовал его устремленности к единой цели, его вере в то, что все мы — сбившиеся с пути дети, заблудшие овцы, которых Пастырь Добрый примет в Свои объятия или в Свою овчарню и наставит на истинный путь, независимо от наших грехов и упущений.

— Вы бы хотели, — сказал кюре, переходя сразу к тому, что, как он чувствовал, волновало меня больше всего, — вы бы хотели, чтобы я сообщил девочке о нашей утрате?

Я ответил: нет, я попросил Жюли все ей сказать, но скоро вернутся Поль и Бланш — может быть, он возьмет на себя труд обсудить с ними разные вещи, связанные с похоронами.

— Вы же знаете, — сказал кюре, — что и сегодня, и завтра, и всегда я в вашем распоряжении и готов сделать все, что в моих силах, для вас, для госпожи графини, девочки и всех живущих в замке.

Кюре благословил нас обоих, взял свои книги и вышел. Мы с графиней остались одни. Я молчал. Она тоже. Я на нее не глядел. Внезапно, поддавшись порыву, я подошел к окну и раздвинул тяжелые портьеры. Широко распахнул створки, откинул ставни, и внутрь ворвались свет и воздух. Я погасил обе лампы. В комнате стало светло. Затем встал возле кресла графини, на которое падало предвечернее солнце; оно показывало все, что было раньше скрыто: серую бледность испитого лица, глаза с набрякшими веками, тяжелый подбородок и, когда она подняла руку, чтобы прикрыться, и рукав ее черного шерстяного платья соскользнул к локтю, следы от уколов на предплечье.

— Что ты делаешь? Хочешь, чтобы я ослепла? — спросила она и наклонилась вперед, пытаясь уйти от света.

Четки упали на пол, молитвенник тоже, я поднял их и протянул ей, затем встал между ней и солнцем.

— Что произошло? — спросил я.

— Произошло?

Она повторила мой вопрос, подняв голову и пристально глядя на меня, но я оставался в тени, и мои глаза были ей не видны.

— Откуда я знаю, что произошло, я, узница в этой башне, бесполезная, никому не нужная… мне даже на звонок не отвечают. Я думала, ты пришел, чтобы рассказать, что произошло, а не спрашивать это у меня. — Графиня помолчала немного, потом добавила: — Закрой ставни и задерни портьеры. Ты же знаешь, я не переношу яркий свет.

— Нет, — сказал я, — не закрою.

Ее лицо сморщилось; она пожала плечами.

— Как хочешь. Ты выбрал странное время, чтобы их открыть, вот и все. Я приказала Гастону закрыть все окна и ставни в замке. Я полагаю, он сделал то, что я ему велела.

Графиня откинулась на спинку кресла, затем, взяв четки, заложила их между страницами молитвенника, словно желая отметить место, и снова кинула молитвенник на столик. Поправила подушки за спиной, придвинула под ноги скамеечку.

— Раз кюре ушел, — сказала она, — велю Шарлотте привести обратно собак. Когда он здесь, они нам мешают. Почему ты стоишь? Почему не подвинешь стул и не сядешь?

Я не сел. Я встал на колено возле кресла, положил ладонь на подлокотник. Графиня следила за мной, ее лицо — маска.

— Что вы ей сказали? — спросил я.

— Кому? Шарлотте?

— Франсуазе, — ответил я.

Никакого отклика, разве что она стала еще неподвижней. Левая рука перестала теребить бахрому шали.

— Когда? — спросила графиня. — Я ни разу не видела ее после того, как она заболела и слегла в постель. Я не видела ее уже несколько дней.

— Вы лжете, — сказал я. — Вы видели ее сегодня утром.

Этого ответа maman не ожидала. Я заметил, как она напряглась.

— У кого в доме длинный язык? — спросила она. — Кто это говорит?

— Я.

Я нарочно не повышал голос. В моем тоне не было обвинения, в словах — тоже.

— Она пришла в чувство? — Вопрос был короткий, резкий. — Она сказала тебе что-нибудь в больнице перед смертью?

— Нет, — ответил я. — Она ничего не сказала ни мне, ни кому-нибудь другому.

— Тогда какое значение имеет, была ли она здесь утром? Почему ты хочешь это узнать? Даже если так, чем это может теперь тебе помочь?

— Я хочу знать, как и почему она умерла, — ответил я.

Графиня махнула рукой:

— Что толку? Никто из нас этого не узнает. У нее закружилась голова, и она упала. Берта видела это, когда гнала коров в парк. Так мне сказала Шарлотта. Разве тебе не рассказали то же самое?

— Да, — ответил я, — рассказали. И Бланш, и, вероятно, Рене, и Полю. И всем в больнице. Но я этому не верю, вот в чем дело.

— А чему ты веришь?

Я пристально глядел ей в лицо, но на нем ничего нельзя было прочитать.

— Я уверен, что она убила себя. И вы тоже.

Я ожидал отрицания, вспышки гнева, даже обвинений, а возможно, капитуляции и мольбы о пощаде. Но вместо этого, как ни невероятно, графиня пожала плечами и, улыбнувшись, сказала:

— Убила себя? А если и так…

Этот ответ, холодный, небрежный, бессердечный, показывал, насколько мало ее тронула внезапная смерть Франсуазы, и подтверждал то, чего я больше всего опасался. Я с самого начала чувствовал, что графиня не питает симпатии к Франсуазе, но, помимо этого, было еще что-то, не произносимое вслух: желание свекрови, чтобы ее невестка умерла. Какова бы ни была причина — собственнический инстинкт, злоба, алчность, — графиня хотела убрать Франсуазу с дороги, а в глубине души верила, что ее сын тоже этого хочет. Болезнь во время беременности могла привести к желанному концу, сегодняшняя катастрофа ускорила его. В графине не вызывало жалости то, что несчастная, не видящая ни от кого внимания Франсуаза, потеряв волю к жизни, возможно, сдалась под влиянием момента. Ее смерть или рождение наследника — и то и другое — означало избавление от бедности, и теперь мать Жала была спокойна, что финансовые вопросы семьи наконец решены.

— Что бы ни случилось, — сказала она, — тебя никто ни в чем не обвинит. Тебя не было здесь. Поэтому забудь про все. Играй свою роль — скорби. — Графиня наклонилась вперед в кресле и сжала ладонями мое лицо. — Слишком поздно обзаводиться совестью, — сказала она. — Я говорила тебе об этом прошлым вечером. А если ты думал, будто Франсуаза переживет роды, что заставило тебя делать ставку на ее смерть?

— Что вы имеете в виду? — спросил я.

— В тот день, когда ты вернулся из Парижа, ты позвонил Корвале, — сказала она. — Мне доложила об этом Шарлотта — она слушала разговор по второму аппарату в комнате Бланш, как всегда, когда внизу говорят что-нибудь интересное, — и когда я узнала о твоем согласии на их требования — чистейшая глупость с твоей стороны, — я сразу поняла, что это авантюра. Ты рассчитывал на то, что у тебя появятся большие деньги. Иначе ты стал бы банкротом. Нечего удивляться, что на следующий день у тебя появились колебания и ты отправился в Виллар, в банк, и спустился в подвалы, чтобы освежить в памяти брачный контракт. Излишнее беспокойство, в библиотеке есть дубликаты всех документов, надо было только поискать. Но съездить в Виллар куда приятней, верно? У тебя там женщина. Ты сам мне сказал, когда вернулся.

Ход событий был очевиден, я ничего не мог отрицать. Мотивы моих действий, искаженные ею, неверно истолкованные, были сейчас неважны.

— Франсуаза знала о контракте, — сказал я. — Я не утаивал его от нее. Я говорил ей правду.

— Правду?

Глядящие на меня глаза были жесткие, циничные. Боль и мука прошлой ночи исчезли. Этой женщине было неведомо страдание. Она никогда не молила меня о помощи.

— Все мы порой говорим правду, — сказала она, — если это случайно выгодно нам. Франсуаза тоже сказала мне правду, когда пришла сюда утром. О да, ты был прав. Я действительно видела ее. Возможно, я последняя, кто ее видел. Она пришла одетая, готовая идти искать Мари-Ноэль. «Что так расстроило девочку? — спросила она. — Почему она убежала?» «Что ее расстроило? — ответила я. — Она боится, что займут ее место, вот и все. Кому по вкусу быть свергнутым с престола. Она хочет избавиться от новорожденного, да и от вас тоже». Тут все и началось. Она сказала, что никогда не была здесь счастлива, всегда тосковала по дому, чувствовала себя одинокой, лишней, и все по моей вине, ведь я с самого начала была против нее настроена. «Жан никогда не любил меня», — сказала она. Я согласилась. «Даже сейчас ему нужно одно — деньги», — продолжала она. «Естественно», — сказала я. «И он хочет, чтобы я умерла и он мог жениться на ком-нибудь другом?» — спросила она наконец. Я сказала, что этого я не знаю. «Жан волочится за всеми женщинами. Он даже здесь, в замке, строил куры Рене, а в Вилларе у него есть любовница», — сказала я. Франсуаза сказала, что подозревала и то и другое и твоя доброта к ней в последние дни была только для отвода глаз. «Значит, избавиться от меня хочет не только девочка, — сказала она, — но и Жан, и вы, и Рене, и та женщина в Вилларе?» Я не ответила ей. Я сказала, чтобы она прекратила истерику и шла вниз. Это все. Больше мы не обменялись ни словом. Она просила правду и получила ее. Если у Франсуазы не хватило мужества встретить ее лицом к лицу, это ее дело. Я тут ни при чем. Какая разница, выкинулась она из окна или упала, так как у нее закружилась голова? Доказать тут ничего нельзя. Важен результат. Ты получил то, что хотел, ведь так?

— Нет! — вскричал я. — Нет…

Я толкнул maman обратно в кресло; выражение ее лица изменилось. Она казалась напуганной, сбитой с толку, и внезапный переход от цинизма к страху, вызванному гневным звуком моего голоса, — а в гневе-то я был на себя, — заставил меня понять всю тщетность объяснений, всю бесплодность потраченных впустую усилий что-либо ей объяснить. Что бы она ни сказала Франсуазе, сколь правдивы или жестоки ни были ее слова, сказаны они были ради сына. Я не мог ее обвинять.

Я встал, подошел к окну и стоял там, глядя на лес позади парка. О Господи, думал я, неужели нельзя найти решение, неужели нет выхода — не для меня, самозванца, но для них — для матери, для Мари-Ноэль, для Бланш, для Поля и Рене? Если Жан де Ге разжигал их ревность, зависть, раздоры и вражду, оправданием ему могло служить прошлое. У меня нет такой отговорки. Я следовал по его стопам потому, что боялся разоблачения, хотел потерять свое «я».

Ночной дождь прочистил водосточные желоба. На языке горгульи поблескивала лужица. Что-то еще сверкало в желобе стеклянным блеском. Это была пустая ампула из-под морфия, брошенная туда Шарлоттой и до сих пор скрытая под листьями. Глядя на нее, я спросил себя, что было бы, если бы прошлой ночью я не пустил такую же ампулу в ход, а остался здесь, в спальне; чего бы я смог достичь, какого понимания добиться, какую вселить надежду? Я бы не поехал в Виллар, Мари-Ноэль не спустилась бы в колодец. Трагедия была бы предотвращена, Франсуаза осталась бы жить. Я отвернулся от окна и посмотрел на женщину, сидящую в кресле, затем сказал:

— Вы должны мне помочь.

— Помочь тебе? Как? — спросила она. — Как я могу помочь тебе?

Я опустился на колени рядом с креслом и взял ее за руку. Какое бы зло ни причинили здесь в прошлом, какие бы ни нанесли обиды, чужак исправить этого не мог. Я мог построить заново лишь настоящее. Но не один.

— Вы только что сказали мне, будто я получил то, что хотел, — начал я. — Вы имели в виду деньги, да? Для стекольной фабрики, для всех нас, для Сен-Жиля?

— Что же еще? — спросила графиня. — Ты будешь богатый человек, сможешь делать что вздумаешь, будешь свободен. Только это и важно для тебя. Разве не так?

— Нет, не так, — сказал я — Для меня важны вы. Я хочу, чтобы вы снова были главой семьи, как прежде, а это невозможно, если вы не покончите с морфием.

И пока я произносил эти слова, что-то стало распадаться на части, слой за слоем рушилась стена, защищающая каждого из нас от нападения внешнего мира, стена, сквозь которую не слышен никакой зов, не виден никакой сигнал; на какой-то краткий миг самая ее сущность, замкнутая в себе, стала обнажаться, сжимавшая мою руку рука говорила мне об одиночестве долгих лет, об омертвевших чувствах, напоенном ядом уме, пустом сердце. Я ощущал, как все это перешло через наши сомкнутые руки ко мне, стало моей неотъемлемой частью, и бремя это оказалось невероятно тяжелым. А затем графиня выдернула свою ладонь из моей, броня снова прикрыла ей грудь, черты лица стали жестче, передо мной был человек, который избрал для себя определенный образ жизни, — ведь иного ему было не дано, а тот, кто стоит возле нее на коленях, кого она считала своим сыном, пытается лишить ее единственного утешения, единственного способа все забыть.

— Я стара и слаба, от меня мало пользы, — сказала графиня. — Почему ты хочешь отнять у меня то, что дает мне забвение?

— Вы не стары и не слабы и можете принести много пользы, — сказал я, — мне, если не себе. Вчера вы спустились вниз на террасу и принимали гостей. Вы хотели быть рядом со мной, как раньше рядом с моим отцом, вы хотели быть такой, как когда-то давным-давно. Но дело было не только в желании вернуть прошлое или в гордости; это была попытка доказать самой себе, что все в вашей власти, что вы не зависите от коробки с ампулами, шприца, которые хранятся здесь, наверху, и от Шарлотты. Вы можете взять над ними верх, ведь вчера вам это удалось. Вы и дальше пересиливали бы себя, если бы не я.

Графиня подняла на меня глаза, недоверчивые, настороженные.

— Что ты имеешь в виду?

— О чем вы думали вчера утром, — спросил я, — после ухода гостей?

— О тебе, — сказала графиня, — и о прошлом. Я вернулась в прежние годы. Какое это имеет значение, о чем я думала? Это причинило мне боль, вот и все. А когда я страдаю, мне нужен морфий.

— Я заставил вас страдать, — сказал я. — Я был причиной.

— Пусть так, — сказала графиня. — Все матери страдают из-за своих сыновей. Страдание — часть нашей жизни. Мы не виним вас за это.

— Вашей, но не нашей. Сыновья не переносят боли. Я трус, всегда им был. Вот почему мне нужна ваша помощь, сейчас и в будущем, нужна куда больше, чем была нужна в прошлом.

Я встал с колен и вышел в соседнюю комнату. Коробка с ампулами по-прежнему лежала в шкафчике над умывальником, шприц тоже; я вынул их и, войдя в спальню, показал графине.

— Я заберу их с собой, — сказал я. — Возможно, это опасно, я не знаю. Вы сказали, что я рисковал, когда заключал новый контракт с Корвале в расчете получить состояние. Сейчас я тоже многое ставлю на карту, хотя рискую совсем другим.

Я видел, что пальцы ее вцепились в подлокотники, видел ужас и отчаяние, промелькнувшие в глазах.

— Я не могу этого сделать, Жан, — сказала она. — Ты не понимаешь. Я не могу лишить себя этого вот так, вдруг. Я слишком стара, слишком слаба. Возможно, когда-нибудь, но не сейчас. Если ты хотел, чтобы я бросила, почему не сказал мне раньше? Сейчас слишком поздно.

— Нет, не поздно. — Я положил коробку на стол. — Дайте мне руки, — сказал я.

Графиня вложила ладони в мои, и я поднял ее из кресла. Стараясь удержаться на ногах, она вцепилась в повязку, и я почувствовал, как разлилась боль от пальцев до самого локтя. Графиня продолжала цепляться за меня, не осознавая, что делает, и я понял — убери я руку, что-то будет потеряно: вера, сила, которые сейчас поддерживают ее, придают ей мужества.

— А теперь пойдемте вниз, — сказал я.

Она стояла между мной и окном: грузная, большая, заслоняя собой свет, чуть пошатываясь, чтобы не потерять равновесия; крест из слоновой кости, который она носила на шее, раскачивался маятником из стороны в сторону.

— Вниз? — повторила она. — Зачем?

— Затем, что вы мне нужны, — сказал я. — Теперь вы будете сходить вниз каждый день.

Долгое время графиня стояла, не расслабляя пальцев, вцепившихся мне в руку. Наконец она меня отпустила и, величественная, горделивая, двинулась к дверям. В коридоре, отказавшись от помощи, она опередила меня и распахнула дверь в соседнюю комнату. И тут же навстречу ей выскочили терьеры; они лаяли, прыгали, подскакивали вверх, чтобы лизнуть ее.

Графиня торжествующе повернулась ко мне.

— Так я и думала, — сказала она. — Собак не выводят. Шарлотта лжет мне. Она обязана водить их каждый день в парк на прогулку. Беда в том, что в замке никому ни до чего нет дела. Откуда же быть порядку?

Собаки, выпущенные из заточения, помчались к лестнице; в то время как мы медленно шли следом за ними, графиня сказала:

— Я правильно расслышала — ты говорил кюре, что приготовлениями к похоронам займутся Бланш и Поль?

— Да, — ответил я.

— Они ничего в этом не смыслят, — сказала графиня. — В замке не было похорон с тех самых пор, как умер твой отец. Все должно быть сделано как положено. Франсуаза не кто-нибудь там, она важная особа, ей должно быть оказано всяческое уважение. В конце концов, она была твоей женой. Она была графиней де Ге.

Maman подождала на площадке лестницы, пока я отнес коробки в гардеробную. Входя в гостиную, мы услышали голоса. Все остальные уже вернулись. Поль стоял у камина, рядом с ним — кюре. Рене сидела на своем обычном месте в углу дивана, Бланш — в кресле. Все в замешательстве уставились на нас, даже кюре понадобилось какое-то время, чтобы прийти в себя и, скрыв удивление, озабоченно спросить, чем он может нам помочь. Но графиня отстранила его и направилась прямиком к тому креслу у камина, где всегда сидела Франсуаза. Бланш тут же поднялась и подошла к ней.

— Вам не следовало вставать с постели, — сказала она. — Шарлотта говорит, что сегодняшнее потрясение сильно отразилось на вас.

— Шарлотта — лгунья, — сказала графиня, — а ты занимайся своими делами.

Она пошарила в складках платья в поисках очков, которые свисали с ее шеи на цепочке рядом с крестом, надела их и посмотрела на каждого из нас по очереди.

— У нас траур, — сказала она. — Это дом скорби, а не дом для престарелых. Умерла моя невестка. Я намерена проследить, чтобы ей были оказаны все положенные почести. Поль, принеси мне карандаш и несколько листов бумаги. Бланш, в верхнем ящике бюро у меня в комнате ты найдешь досье, где записаны имена всех людей, которые были званы на похороны вашего отца. Большинство уже умерло, но у нихостались родственники. Рене, подите принесите из холла телефонный справочник. Господин кюре, буду очень вам признательна, если вы подойдете и сядете рядом со мной; мне может понадобиться ваш совет относительно самого обряда погребения. Жан… — Она взглянула на меня и приостановилась. — Хотя сейчас мне твоя помощь не нужна. Пойди погуляй, воздух будет тебе на пользу. Можешь вывести собак, раз Шарлотта не сделала этого. Но прежде чем ты пойдешь, — добавила она, — надень темный костюм. Граф де Ге не разгуливает по парку в спортивной куртке, когда он потерял жену.

Глава 22

Я вышел из гостиной, поднялся наверх и переоделся. Затем вызвал Гастона и попросил подогнать к дверям машину.

— Я хочу, чтобы вы отвезли меня на фабрику, — сказал я, — я собираюсь забрать Мари-Ноэль.

— Хорошо, господин граф.

Когда мы уже выехали из деревни и поднимались по склону холма к лесу, Гастон сказал:

— Моя жена и я, господин граф, и все, кто есть в замке, выражают вам глубочайшее сочувствие в этот тяжкий час.

— Спасибо, Гастон.

— Если мы можем хоть что-нибудь для вас сделать, вам стоит только намекнуть, господин граф.

Я снова его поблагодарил. Никто, кроме меня, ничего не мог сделать, чтобы успокоить тревогу и облегчить боль, а я начал с того, что лишил наркоманку морфия, рискуя навлечь на нас еще худшую беду. Что из этого выйдет, я не знал. Знал я одно: я становлюсь игроком, как Жан де Ге.

Гастон притормозил у фабричных ворот. Еще не наступил вечер, но поблизости никого не было видно. Должно быть, рабочие прекратили работу на весь день в знак траура по Франсуазе.

Я вылез из машины и пошел на безлюдный двор. Сторожка была пуста. Наверно, Жюли у сына и Мари-Ноэль с ней. Я попросил Гастона подождать и зашагал к дому управляющего, но дверь была на замке. Пройдя по выщербленному булыжнику под окнами, я подошел к колодцу и заглянул внутрь. До низу было около двадцати футов. Шаткая лестница с провалами там, где недоставало перекладин, наполовину сгнила. Стенки были слизкие, зеленые от плесени. Далеко внизу, на самом дне, я увидел битое стекло, песок и грязь. Невозможно было поверить, что десятилетний ребенок спустился сюда ночью без всякого страха и вреда для себя. Однако так именно и произошло.

Я отошел от колодца и сквозь пыльные стекла заглянул в комнату. На полу, там, где лежала утром Мари-Ноэль, все еще валялась груда одеял. Я обошел дом, чтобы попасть в него со стороны сада, но окно, через которое я тогда проник, было закрыто. К счастью, торопясь после нашего отъезда увести Мари-Ноэль к Андре или к себе в сторожку, Жюли позабыла накинуть крючок.

Я снова распахнул окно и залез внутрь. Затем подошел к груде одеял, как сделал это утром, и вызвал из небытия безмятежное личико спящей девочки, недоступной, казалось, ни страху, ни страданию; и однако, в то самое время, когда я на нее смотрел, ее терзал тягостный, чудовищный сон, вселивший в нее тревогу. Я наклонился и дотронулся до одеяла, и это напомнило мне другие времена — в Шиноне или Орлеане, когда пилигримы один за другим дотрагивались грязными пальцами до ступеней, где некогда преклонила колени Орлеанская Дева, словно надеясь извлечь из камня крупицу ее чистоты. Я считал тогда, что это глупо. Это и было глупо. Одеяло, которого я коснулся, укрывало ребенка со слишком богатым воображением, к тому же проведшего ночь на дне колодца. Я нащупал в кармане клочок бумаги и прочитал последние строки: «Святая Дева сказала мне, что ты несчастлив, что ты страдаешь за то зло, которое причинил в прошлом, поэтому я буду молиться, чтобы за твои грехи Бог покарал меня, ведь я молода и сильна, мне легче вынести наказание. Спи спокойно и верь в свою Мари-Ноэль, которая любит тебя от всей души». Я положил бумажку обратно. Здесь, в этой комнате, я был единственным пилигримом…

Я вылез в сад через окно и вернулся тем же путем, каким пришел сюда, бросив мимолетный взгляд на искривленные старые яблони, гнущиеся под тяжестью плодов, на упавшие подсолнечники и вьющийся по стенам виноград с тяжелыми спелыми гроздьями, которые никто не срывал. Должно быть, Гастон зашел к сыну Жюли и сказал, что я здесь, так как по двору навстречу мне спешила Мари-Ноэль.

Я вдруг почувствовал, что не могу подобрать слов. Я думал, что сперва увижу Жюли и она расскажет мне, как девочка приняла горестное известие.

— Не смейся! — крикнула она.

Смеяться? Никогда в жизни у меня не было меньшего желания смеяться. Я остановился в недоумении, не понимая, что она имеет в виду.

— Мне дали одежки Пьера, — сказала девочка. — Это его фуфайка и черный комбинезон. Мадам Ив заставила меня снять голубое платье, потому что оно было сырое. К тому же сейчас оно не годится.

Только тут я заметил, что одежда ей мала. Штанины были коротки, отчего ноги казались длиннее и тоньше, а чужие сабо, которые она надела, были значительно больше, чем надо, и чтобы они не спадали, ей приходилось ходить, не поднимая ног.

— Посмотри, — сказала Мари-Ноэль. — Я выше Пьера, а ему двенадцать.

И показала мне, что рукава комбинезона не доходят ей до запястий, стараясь вытянуться повыше, чтобы комбинезон казался еще меньше.

— Да, — сказал я, — вижу.

Я стоял на месте, глядя на нее. Мне было неловко.

Конечно же, думал я, должны быть какие-то слова, которые отец говорит дочери в таких трагических обстоятельствах. Отец не будет, как я, стоять столбом и обсуждать одежду.

— Я не мог приехать за тобой раньше… — начал я, но она не дала мне договорить. Она взяла меня за руку и сказала:

— И хорошо, что не мог. Пойди посмотри, что мы с Пьером построили. — И отвела меня к куче стеклянных отходов, возле которой была горка из камешков. — Это замок, — сказала она, указывая на маленькую стеклянную игрушку, бывшую утром у нее в кармане, — а это дома Сен-Жиля. Этот большой кусок — церковь. Посмотри, Пьер набрал гравия, чтобы сделать дороги. Эта полоска из ракушек — река, а дощечка — мост. Мы играем здесь с самого утра.

Значит, Жюли ничего не сказала девочке. Она не знает. Я оглянулся через плечо в поисках Жюли или Гастона, но не увидел никого из них.

— Где мадам Ив? — спросил я.

— У Андре. Разговаривает с ним и Гастоном. Пьер побежал на ферму за молоком. Я выпила утром все их молоко, там всего было на донышке кувшина. Догадайся, что мы ели на завтрак? Куриные котлеты! Мадам Ив пошла и поймала бедненького старого хромого петуха, того, черного, который всегда дрался с остальными. Она сказала, ему пришло время отдохнуть, и он храбро отправился на отдых в мою честь.

Мари-Ноэль посмотрела на мое изумленное лицо. Я ничего не сказал. Я пытался придумать, как сообщить ей о том, что случилось.

— Знаешь, — сказала Мари-Ноэль, понизив голос, — это очень грустно, но мама Пьера больше с ними не живет. Она убежала в Ле-Ман несколько недель назад, вот почему мадам Ив приходит сюда и готовит для Андре и Пьера. Ну не ужасно ли мальчику остаться без мамы, а мужу без жены!

Я дал Жюли слишком мало времени. Вот в чем дело. Еще и часа не прошло, как Гастон передал ей мою просьбу. У нее не было подходящего момента, чтобы сообщить девочке ужасную новость.

— Мы почти в таком же положении, — продолжала Мари-Ноэль, — ты даже обжегся, как Андре, только твой ожог заживет через несколько дней, а он останется калекой на всю жизнь. И мы можем утешаться тем, что о maman хорошо заботятся. Как сказала мадам Ив, лучше быть с Иисусом Христом на небесах, чем с механиком в Ле-Мане. — Она встала, отряхнула песок с колен. — Когда Эрнест вернулся и сказал, что maman увезли в больницу, я знала, что будет. Мои сны обычно сбываются. Хорошо хоть, что это был несчастный случай. В моем сне мы пытались убить ее. Но как вышло, что maman упала из окна?

— Не знаю, — сказал я. — Никто не знает.

— Я это выясню, — сказала девочка, — это порадует maman в раю, если мы будем знать.

Она подняла с земли стеклянный замок, положила его в карман, и, рука в руке, мы направились к сторожке. В воротах показались Гастон и Жюли. Через локоть у нее была перекинута одежда Мари-Ноэль.

— Вещи высохли, — сказала она. — Пере оденься. Нельзя возвращаться в замок в таком виде. Ну-ка, быстренько.

Жюли торопливо подтолкнула девочку к дверям сторожки, сунув ей одежду, а сама обернулась ко мне.

— Она держалась очень мужественно, — сказала она, — вы можете ею гордиться.

— Все произошло слишком быстро, — сказал я, — она еще не успела почувствовать.

Жюли с жалостью посмотрела на меня, как сегодня утром, когда мы стояли возле спящей Мари-Ноэль.

— Неужели вы так мало знаете детей, мсье Жан? — сказала она. — Думаете, раз они не плачут, значит, ничего не чувствуют? Если так, вы очень ошибаетесь. — Жюли говорила горячо, быстро, словно спешила защитить девочку от обвинения, но тут же взяла себя в руки. — Извините меня, мсье Жан, может быть, я говорю слишком прямо, но девочка завоевала сегодня все наши сердца… Примите мои соболезнования, господин граф, в вашей великой утрате.

Правила приличия были соблюдены. Привратница стекольной фабрики обращалась к сеньору Сен-Жиля. Я наклонил голову и поблагодарил ее. Затем обратился к ней снова как старый друг.

— Вы так много сделали для нас сегодня, Жюли, — сказал я. — Мне казалось, что вы самый подходящий человек для того, чтобы сообщить девочке о несчастье. И я оказался прав.

— Мне нечего было ей сообщать, — возразила Жюли, — она сама все нам сообщила. Ее предупредили во сне, сказала она. Я лично никогда не верила снам, мсье Жан. Но дети, как и животные, ближе к Богу.

Жюли поглядела через пустой двор на дом управляющего и колодец.

— Видимо, будет расследование в полиции, — заметила она. — Вы ведь не станете перевозить мадам Жан в замок, пока оно не закончится?

— Расследование в полиции? — повторил я.

— Конечно, спрашивать станут прежде всего врачей, — сказала Жюли, качая головой. — Будем надеяться, оно не займет много времени. В этих вещах мало приятного.

В больнице я был слишком потрясен и расстроен, чтобы подумать о полицейском расследовании. Но Жюли была права. Должно быть, Поль и Бланш обсуждали это в числе всего прочего после моего отъезда.

— Я не знаю точно, что именно надо делать, Жюли, — сказал я. — Я оставил все на усмотрение мсье Поля и мадемуазель Бланш.

Из сторожки вышла Мари-Ноэль, переодетая в свое пальто и платье. Она поцеловала Жюли, мы попрощались, и Гастон отвез нас обратно в Сен-Жиль. Когда мы проезжали в ворота, я увидел на дорожке перед террасой четыре чужие машины.

— Вон машина доктора Лебрена, — сказала Мари-Ноэль, — и мсье Тальбера. Остальные я не знаю.

Тальбер — тот частный поверенный, что написал найденное мной в сейфе письмо? Видимо, он вел все дела семьи. Когда мы остановились за последней из машин и вышли, я увидел, что за рулем первой сидит человек в форме.

— Машина commissaire de police,[116] — шепнул Гастон. — Должно быть, он приехал из Виллара вместе с Тальбером и врачами.

— А зачем им всем было приезжать сюда? — спросила Мари-Ноэль. — Они не станут никого арестовывать?

— Они всегда приезжают, — сказал я, — если бывает несчастный случай. Мне надо будет с ними поговорить. Может быть, ты найдешь Жермену и попросишь ее тебе почитать?

— Жермена плохо читает, — ответила Мари-Ноэль. — Да ты не беспокойся за меня. Обещаю тебе, что больше никогда в жизни я не сделаю ничего такого, что причинит тебе горе.

Она поднялась на террасу и вошла в дверь. Я обернулся к Гастону.

— Комиссар полиции, возможно, захочет допросить вашу жену, — сказал я, — ведь она была здесь, когда все это случилось.

— Да, господин граф.

У него был встревоженный вид. Я тоже тревожился, этот кошмарный день еще не подошел к концу. Войдя в холл, я услышал голоса, доносившиеся из гостиной. Когда я открыл дверь, они смолкли. Все обернулись и посмотрели на меня. Я узнал доктора Лебрена и доктора Мотьера из больницы. Третий мужчина, невысокий, плотного сложения, с седеющими волосами, был, очевидно, поверенный мсье Тальбер. Четвертый, державшийся более официально, чем остальные, был, должно быть, commissaire de police.

Первая моя мысль была о графине. Я взглянул на другой конец гостиной и увидел, что она — неприступная, властная — по-прежнему сидит у камина. Никаких признаков усталости. Она господствовала над всей комнатой, в ее присутствии все остальные казались пигмеями.

— А вот и мой сын, мсье, — сказала она комиссару полиции. Затем обернулась ко мне: — Мсье Лемот был так любезен, что сам приехал из Виллара, чтобы задать необходимые вопросы.

Трое мужчин подошли ко мне, желая выразить свое соболезнование:

— С огромным сожалением вторгаюсь к вам, мсье, — от commissaire de police.

— Я совершенно потрясен, мсье, разрешите разделить с вами это тяжкое испытание, — от поверенного.

— Не знаю, как выразить, де Ге, насколько я опечален, — от Лебрена.

Тихие слова благодарности, рукопожатия помогли заполнить неловкую паузу перед допросом, придали достоинство и естественность всему происходящему. Затем, когда с учтивостями было покончено, комиссар обратился ко мне.

— Доктор Лебрен и доктор Мотьер сообщили мне, мсье, что ваша жена в скором времени ожидала ребенка и, если я их правильно понял, последние дни находилась в весьма нервном состоянии, — сказал он. — Вы согласны с этим?

— Да, — сказал я. — Безусловно.

— Возможно, у нее были необоснованные опасения относительно родов?

— Думаю, что да.

— Простите меня, мсье, — прервал нас Тальбер. — Господин граф извинит мое вмешательство, но я должен добавить, что оба, и он, и мадам Жан, считали дни до рождения ребенка. Они надеялись, что у них родится сын.

— Естественно, — заметил комиссар, — все родители одинаковы.

— Но в данном случае, — сказал поверенный, — к тому были особые причины: согласно брачному контракту, рождение сына означало значительное увеличение капитала. В особенности это касалось господина графа. Из слов мадам Жан я понял, что она страшилась разочаровать своего супруга и всю семью. Именно этим, я думаю, и объясняется ее тяжелое нервное состояние.

— «Страшилась», пожалуй, слишком сильно сказано, мсье Тальбер.

Все повернулись к графине, по-прежнему сидящей в кресле у камина.

— Моя невестка не имела никаких оснований страшиться кого-нибудь из нас. Мы не так зависим от брачного контракта, что не можем прожить без его помощи. Семья моего покойного мужа владела Сен-Жилем в течение трехсот лет.

Частный поверенный вспыхнул.

— Я вовсе не хотел сказать, госпожа графиня, что мадам Жан кто-то запугивал. Просто ситуация была щекотливая, и она чувствовала свою ответственность. Рождение сына значительно облегчило бы финансовые трудности, и она это понимала.

Commissaire посмотрел на доктора Лебрена. Тот в нерешительности взглянул на графиню, затем на меня.

— Мадам Жан, естественно, очень хотела сына, — сказал он, — и с тревогой ждала родов. Не скрою, она только об этом и говорила, когда я осматривал ее на прошлой неделе. Несомненно, эта тревога еще ухудшила ее самочувствие.

— Короче говоря, — сказал комиссар полиции, — мадам Жан была склонна к истерии. Простите меня, мсье, я только хочу установить тот факт, что к моменту несчастного случая ваша супруга была крайне возбуждена, а следовательно, более подвержена приступам головокружения. Вы согласны со мной, доктор?

— Разумеется, разумеется…

— А вы, мсье?

— Думаю, вы правы, — ответил я. — К тому же она очень волновалась за дочку. Вам сказали, что тут произошло?

— Мсье Поль де Ге и мадемуазель Бланш сообщили мне все сведения, также и femme de chambre. Я рад, что в конце концов девочка отыскалась. Значит, в последний раз вы видели свою супругу сегодня утром, перед тем как отправились на поиски дочери?

— Именно.

— Очень она была обеспокоена?

— Не больше, чем все остальные.

— Она не говорила, что собирается встать и присоединиться к тем, кто пошел на розыски?

— Нет.

— Вы оставили ее в постели, предполагая, что она будет ждать вашего возвращения с известиями, что девочку благополучно нашли?

— Да.

— Значит, судя по всему, из дому ушли все, кроме двух горничных — Шарлотты и Жермены, которая принесла мадам Жан завтрак, а затем была отправлена в деревню, — кухарки, которая была внизу, в кухне, и, разумеется, госпожи графини, находившейся у себя в комнате наверху. Я уже осмотрел место, куда упала ваша супруга, — добавил он. — С вашего разрешения, пройдем сейчас в спальню.

— Разумеется, разумеется, — сказал я.

— Я уже допросил Берту, женщину, которая присматривает за коровами. Она видела, как ваша супруга высунулась из окна, словно хотела что-то достать, — так Берта это описывает, — затем вдруг схватилась за воздух и упала. Берта стала громко звать на помощь, ее услышали кухарка и Шарлотта и тут же побежали в ров. Кухарка вызвала из Виллара карету «скорой помощи». Все остальное мне сообщил доктор Мотьер. Я должен выяснить, не заходил ли кто-нибудь в спальню после Жермены, горничной, которую я только что опрашивал, — той, что приносила в спальню завтрак.

— Могла зайти Шарлотта, — сказала Рене.

— Может быть, вы пригласите ее сюда, мсье? — спросил комиссар.

— Шарлотта моя личная горничная, я сама вызову ее, — сказала графиня; рука с подлокотника потянулась к шнуру от звонка. — Как раз Шарлотта и сообщила мне о том, что случилось. Она была в истерике. Вероятно, остальные тоже. Вряд ли вы чего-нибудь от нее добьетесь. Слуги всегда теряют голову, когда в дом приходит беда.

В ответ на звонок в дверях появился Гастон, и графиня сказала ему, что комиссар полиции желает поговорить с Шарлоттой.

— Я не вполне понимаю, — спросил Поль, — какое значение имеет то, что Жермена или Шарлотта сказали моей невестке? Какая связь между их словами и тем, что у нее закружилась голова и она упала из окна?

— Прошу прощения, мсье, — ответил комиссар, — я вполне уясняю себе, какое горе это причинило всем родным покойной. Но в соответствии с требованиями закона я должен твердо установить, что причина смерти была случайной. К сожалению, когда человек падает с высоты, это не всегда так.

Рене вдруг побледнела.

— Что вы имеете в виду? — спросила она.

— Мадам, — мягко произнес commissaire, — когда у человека шалят нервы, это иногда приводит его к весьма рискованным поступкам. Я не хочу сказать, что именно это произошло в данном случае. Как я уже говорил, я склонен думать, что причиной несчастья, скорее всего, является внезапный приступ головокружения. Но я должен полностью в этом удостовериться.

— Вы имеете в виду, — спросила Бланш, — что моя золовка могла нарочно выброситься из окна?

— Это не исключено, мадемуазель. Хотя маловероятно.

В комнате наступила тишина. И когда я поглядел на встревоженные лица моих родных, мне показалось, что в тишине этой звучат молчаливые протесты и оправдания — ведь каждый из них в глубине души знал, что он способствовал смерти Франсуазы. И Бланш, с успехом отобравшая у нее любовь Мари-Ноэль, и Поль, с бесконечными жалобами по поводу пунктов брачного контракта, не позволявших Франсуазе финансировать семейное дело, и Рене, не подумавшая, что если ее интрижка с Жаном станет известна, это сделает Франсуазу несчастной, и графиня, чей чудовищный материнский инстинкт, стремление единолично владеть сыном не только отняли у Франсуазы привязанность мужа, но даже лишили ее подобающего ей места в доме, — все они несли свою долю ответственности за тот нервный срыв, который, возможно, привел Франсуазу на дно сухого рва.

Но тут с подозрительным и обиженным видом в комнату вошла Шарлотта, и напряженная тишина была нарушена.

— Вы посылали за мной, госпожа графиня?

— Commissaire de police намерен задать вам несколько вопросов, Шарлотта, — ответила графиня.

— Я хочу знать, — сказал комиссар, — беседовали ли вы с мадам Жан сегодня утром — до того, как произошел несчастный случай.

Шарлотта кинула на меня сердитый взгляд, и по ее выражению я понял, что она думает, будто он задал ей этот вопрос из-за какого-то замечания или жалобы на нее. Она решила, что я успел рассказать ему о ее утреннем посещении спальни и ее ждет выговор.

— Я заглянула к мадам Жан всего на несколько минут, — сказала Шарлотта. — Я не сплетничала и ни на кого ничего не наговаривала. Если господин граф думает, будто я встревожила мадам Жан, он ошибается. Я даже не упомянула о телефонном разговоре.

— Телефонный разговор? — повторил комиссар. — Какой телефонный разговор?

Шарлотта поняла, что попала впросак, и негодующе посмотрела на свою хозяйку, затем на меня. Желая скрыть былые проступки, она выдала сама себя.

— Прошу прощения, — проговорила она. — Я думала, господин граф хочет найти за мной вину. Я случайно слышала его разговор с Парижем, но ни слова не сказала об этом мадам Жан. Ей и без того хватало неприятностей.

Все повернулись ко мне, выражение их лиц — от подозрения на лице Рене до замешательства на лице Лебрена — яснее ясного говорило о том выводе, который они сделали из Шарлоттиных язвительных слов. Первой нарушила молчание графиня.

— Телефонный разговор моего сына был деловым, — сказала она. — Он никоим образом не касается теперешней ситуации.

Commissaire примирительно кашлянул.

— Я не имею ни малейшего желания вмешиваться в финансовые дела господина графа, мадам, — сказал он, — но все, что могло усугубить беспокойство его супруги, представляет для нас интерес.

Он повернулся ко мне.

— Госпожа Жан знала об этом разговоре? — спросил он.

— Да.

— В нем не было ничего, что могло бы ее расстроить?

— Абсолютно. Речь шла о контракте, который я заключил в Париже.

Комиссар полиции обратился к Шарлотте:

— Почему вы решили, что телефонный разговор с Парижем мог быть неприятен госпоже Жан? — спросил он. Тон его не был суров, просто сух.

Шарлотта, и так не скрывавшая свою неприязнь ко мне, сочла, что комиссар полиции порицает ее, и посмотрела на меня с открытой злобой.

— А уж на это пусть ответит господин граф, — сказала она.

— Это просто нелепо, — вмешался в разговор Поль. — Мой брат возобновил контракт с парижской фирмой Корвале, которая покупает оптом большую часть наших стекольных изделий. Мы были очень довольны, что ему это удалось. В противном случае нам пришлось бы закрыть verrerie. Он подписал контракт на условиях, которые позволят нам продолжать работу по меньшей мере еще полгода. Моя невестка была рада этому не меньше, чем все остальные.

Тальбер, не скрывая своего удивления, выступил вперед.

— Не хочу спорить с вами, мсье, — сказал он Полю, — но ваши сведения, безусловно, неверны. Только сегодня утром Корвале прислал мне копию нового контракта. Он существенно отличается от предыдущего, и условия решительно не в вашу пользу. Я был поражен, читая его. Естественно, сегодняшняя трагедия выбила все у меня из головы, но поскольку об этом сейчас зашла речь… — Он взглянул на меня. — Возможно, это несколько расстроило мадам Жан. Ведь рождение наследника стало еще важней, чем прежде.

Поль ошеломленно глядел на Тальбера.

— Что вы имеете в виду? — спросил он. — Как это новый контракт не в нашу пользу? Его условия очень выгодны для нас.

— Нет, — сказал я.

Я увидел, как комиссар украдкой взглянул на часы. Запутанные финансы семьи де Ге его не касались.

— Мы поговорим с братом насчет контракта позднее, — быстро сказал я ему. — Могу заверить вас, что мою жену он ничуть не встревожил; она пользовалась моим полным доверием и ценила это. Больше мне сказать нечего. Вы готовы пойти сейчас наверх и осмотреть спальню?

— Благодарю вас, мсье. — Он обернулся к Шарлотте, чтобы задать последний вопрос. — Если не считать тревоги из-за девочки, мадам Жан вела себя как обычно? — спросил он.

Шарлотта пожала плечами.

— Пожалуй, да, — хмуро произнесла она. — Не знаю. Мадам Жан легко падала духом. Она сказала, что очень расстроилась из-за своих любимых фарфоровых фигурок. Они разбились. Мадам Жан очень их ценила, даже пыль с них стирала сама, никому и дотронуться до них не позволяла. «Хоть они — мои, — говорила она. — Они не из Сен-Жиля».

Этот злобный удар Шарлотта нанесла на прощание всем обитателям замка. Сен-Жиль был заклеймен. Я спросил себя, видел ли комиссар полиции Франсуазу такой, какой видел ее я: одинокая, от всех особняком, она цеплялась за сокровища, привезенные из родного дома сюда, где она никому не была нужна, где добивались не ее любви, а ее денег.

Commissaire попросил проводить его в спальню, и я повел его наверх; все прочие остались в гостиной. Когда мы шли по коридору, он сказал:

— Я должен снова выразить свое сожаление, мсье, но поводу того, что мы еще усугубили ваше горе, вторгшись к вам в такое время и причинив все эти неудобства.

— Ради бога, не извиняйтесь, — сказал я, — вы проявили максимум такта.

— Любопытная вещь, — сказал он. — Обычно, когда случается подобная трагедия, те, кто были ближе всех к усопшему, чувствуют себя так, словно находятся на скамье подсудимых. Они спрашивают себя, нет ли здесь их вины и как они могли бы предотвратить это. В вашем случае на второй вопрос есть один ответ: никак. Все, кроме прислуги, ушли из замка. Это было очень неудачно, но тут никто не виноват, разве что ваша малышка, но она об этом никогда не узнает.

Я открыл дверь спальни и, когда мы вошли, увидел, что закрытые прежде ставни распахнуты настежь, а створки окна откинуты к стене. Через подоконник перевесилась Мари-Ноэль; одной рукой она держалась за оконную раму, другая, так же как и плечи и голова, была не видна. Я слышал, как у комиссара полиции перехватило дыхание, и сжал его локоть. Мы оба импульсивно бросились было вперед, но, сделай мы это, мы могли ее напугать — вдруг девочка выпустит раму! Застыв на месте, мы ждали — вечность, а возможно, десять секунд. Затем рука переместилась, тело стало сползать в комнату, и Мари-Ноэль показалась в проеме окна. Она спрыгнула на пол лицом к нам, растрепанная, с сияющими глазами.

— Я достала его, — сказала она. — Он зацепился за оконный карниз.

К комиссару полиции к первому вернулся голос. Я не мог говорить. Я мог только глядеть, не отрывая глаз, на Мари-Ноэль, невредимую, даже не подозревающую об опасности. В руках ее было что-то похожее на тряпку для вытирания пыли.

— Что вы достали, дитя мое? — спросил commissaire.

— Медальон, — ответила Мари-Ноэль, — тот, который папа привез maman из Парижа на прошлой неделе. Наверно, она вытряхивала из тряпки пыль в окно, как она всегда делала, и медальон за нее зацепился. И то и другое лежало на карнизе под окном. Я высунулась и увидела их.

Девочка подошла поближе.

— Посмотрите, — сказала она, — булавка вонзилась в тряпку. Если бы я не перевесилась вниз так далеко, я бы до них не дотянулась. Maman надо было только позвонить, и Гастон или другой кто-нибудь достали бы ей медальон. Она думала, что сможет добраться до него сама. — Мари-Ноэль взглянула на commissaire. — Вы верите в Бога? — спросила она.

— Разумеется, — удивленно ответил он.

— Папа — нет. Он скептик. Но то, что я нашла медальон и пыльную тряпку, было ответом на мою молитву. Я сказала Святой Деве: «Я так мало делала для maman при ее жизни. Позволь мне сделать для нее хоть что-нибудь, когда она умерла». Святая Дева велела мне высунуться из окна. Мне не хотелось. Мне было неприятно. Но я нашла медальон. Я так и не знаю, чем это может помочь maman, но, может быть, там, в раю, ей хочется, чтобы медальон был у ее дочери, а не лежал, позабытый, и покрывался ржавчиной на карнизе.

Глава 23

Прежде чем уехать, комиссар полиции заверил меня, что вполне удовлетворен расследованием — моя супруга, без сомнения, случайно упала из окна, — и попросил заехать к нему на следующий день в одиннадцать часов. Насколько он понял со слов моего брата, тело привезут в замок позднее. Он снова выразил мне свое соболезнование, я снова поблагодарил его. Через несколько минут он уехал, оба доктора в своей машине за ним следом. Остался только частный поверенный, который был достаточно тактичен, чтобы извиниться за свое присутствие.

— Я задержался, мсье, — сказал он, — лишь потому, что понял из беседы с вашим братом, что он не имел понятия о пунктах нового контракта с Корвале. И я подумал, что, пожалуй, есть смысл хотя бы в нескольких словах прояснить ситуацию.

— Единственное, что поможет прояснить ситуацию, — ответил я, — это личное знакомство с контрактом. Мой брат волен прочитать его в любую минуту. Документ находится сейчас у меня в комнате.

Поль был в нерешительности.

— Мне не хотелось бы настаивать, особенно в настоящий момент, — сказал он, — но ты должен меня понять. Судя по словам мсье Тальбера, новый контракт отличается от старого в самых существенных пунктах. Значит ли это, что все, сказанное тобой Жаку и мне по возвращении из Парижа, было ложью?

— Да, — сказал я.

— Тебе от этого какая разница? — прервала нас maman. — Владелец verrerie Жан, а не ты. Он имеет полное право устраивать свои дела так, как считает нужным.

— Я управляю фабрикой, так? — сказал Поль. — Во всяком случае, стараюсь это делать. Знает Бог, это всегда было неблагодарной задачей. Я никогда не хотел этим заниматься, просто не было никого другого. Но зачем Жану было лгать, вот чего я не понимаю. Какой смысл был ставить нас всех в дурацкое положение?

— Я вовсе не хотел никого ставить в дурацкое положение, — сказал я. — Я думал, что это единственный шанс спасти verrerie. Я отказался от мысли закрывать ее уже после возвращения из Парижа. Не спрашивай почему. Ты этого не поймешь.

— Но откуда ты взял бы деньги? — спросил Поль. — Мсье Тальбер говорит, что при новых условиях фабрику ждет крах.

— Не знаю. Я об этом не думал.

— Мсье надеялся на наследника? — предположил поверенный. — Потому-то он, без сомнения, и посвятил в это мадам Жан? Разумеется, теперь, когда все обернулось таким образом…

Он замолчал, — человек он был осмотрительный. Графиня, по-прежнему сидевшая у камина, не спускала с него глаз.

— Мы слушаем вас, — сказала она. — Кончайте свою фразу, мсье. Теперь, когда все обернулось таким образом… Что дальше?

Поверенный, словно извиняясь, обратился ко мне:

— Я не сомневаюсь, мсье: ни для кого в семье не секрет, что согласно брачному договору после смерти супруги вы получаете значительное состояние.

— Отнюдь не секрет, — подтвердил я.

— Так что, по сути дела, выгодны для вас условия контракта с Корвале или нет, не так уж и важно, ведь увеличение капитала покроет убытки.

Никто не заметил, а может быть, не придал значения тому, что Мари-Ноэль сидела на скамеечке возле бабки и внимательно прислушивалась к разговору.

— Мсье Тальбер хочет сказать, что папа все-таки получит деньги? — спросила она.

— Я думала, он их получит, только если у меня будет братец.

— Сиди спокойно, — сказала графиня.

— Да, — медленно произнес Поль, — мы, конечно, знали это. Но такие вещи не обсуждают в семейном кругу. Естественно, все мы надеялись, что моя невестка родит сына.

Поверенный ничего не сказал. Ему нечего было сказать. Поль обернулся ко мне.

— Прости, — сказал он, — но, если ты не против, я все же взгляну на контракт. Это будет только справедливо.

Я кинул связку ключей на стол.

— Как хочешь. Он в саквояже в шкафу.

Мари-Ноэль вскочила на ноги.

— Я пойду принесу! — крикнула она и, схватив ключи, выбежала из комнаты, прежде чем кто-нибудь успел ее остановить. Да это и не имело значения; все равно контракт следовало прочитать.

— Право, Поль, — сказала Рене, — ты ведешь себя бестактно. Как сказал мсье Тальбер, положение изменилось в результате смерти бедняжки Франсуазы, и, я думаю, вряд ли сейчас подходящий момент, чтобы обсуждать дела. Я чувствую себя крайне неловко, и это должно быть очень тягостно для Жана.

— Это тягостно для всех нас, — сказал Поль. — И мне вовсе не по душе, что verrerie извлечет выгоду из смерти Франсуазы. Но я не люблю оставаться в дураках.

Тальберу было явно не по себе.

— Прошу извинить меня, — сказал он. — Я бы и не упомянул о контракте, если бы знал об этом злосчастном недоразумении насчет его условий. Естественно, я к вашим услугам, мсье, — обратился он ко мне, — как по этому, так и по любому другому вопросу, требующему досконального обсуждения, в любое удобное для вас время после похорон.

— Похороны будут в пятницу, — сказала графиня. — Я уже договорилась об этом с господином кюре. Мою невестку привезут домой послезавтра и положат здесь, чтобы друзья и соседи могли отдать ей последние почести. Принимать всех, разумеется, буду я. — Поверенный поклонился. — Будьте так любезны, мсье Тальбер, проследите, чтобы извещение о смерти попало в редакции газет еще сегодня: оно должно появиться завтра в утренних выпусках. Я сама написала краткий некролог.

Графиня взяла несколько листков бумаги, лежавших у нее на коленях, и протянула ему.

— Господин кюре попросит мать-настоятельницу монастыря в Лорее прислать в замок нескольких монахинь, чтобы в ночь на четверг и пятницу они бодрствовали у одра усопшей.

Графиня замолчала, задумалась, постукивая пальцами по подлокотнику кресла.

— Гроб понесут, естественно, наши люди из поместья. Будем надеяться, погода продержится до тех пор. Мой муж умер зимой, земля была покрыта снегом, и людям было очень скользко нести его через мост.

Через распахнутую дверь донеслись шаги Мари-Ноэль; вот она сбежала по лестнице, вот пересекла холл.

— Не шуми, детка, — сказала графиня, когда девочка влетела в комнату. — Когда в доме траур, надо ходить тихо.

Мари-Ноэль подошла прямо к Полю и протянула ему папку.

— Ты разрешаешь? — спросил он, взглянув на меня.

— Естественно, — сказал я.

В течение некоторого времени единственным звуком был шелест бумаги, когда Поль переворачивал хрустящие страницы контракта. Затем он обернулся ко мне.

— Ты отдаешь себе отчет, — сказал он без всякого выражения, ничем не выдавая чувств, кипевших в нем, — что этот контракт идет вразрез со всем, что мы решили перед твоей поездкой в Париж?

— Да, — сказал я.

— Ты подписал дубликат и вернул его им?

— Я подписал его в субботу в конторе и отправил с почты по пути домой.

— Значит, сделать уже ничего нельзя. Как сказала maman, хозяин фабрики — ты и условия договора можешь ставить какие захочешь. Но что касается меня, то управлять для тебя фабрикой мне теперь невозможно.

Он встал с места и протянул мне контракт. Его встревоженное, огорченное лицо вдруг сделалось утомленным и старым.

— Знает Бог, я не претендую на то, что я «голова», но даже я добился бы в Париже лучших результатов. Подписывать такой контракт может только человек, за спиной которого колоссальное состояние. Из всего этого я могу заключить одно: все то время, что ты находился в Париже, ты был в весьма легкомысленном настроении.

С минуту все молчали. Затем графиня потянулась к шнуру от звонка возле камина.

— Полагаю, нам не следует дольше задерживать мсье Тальбера. Длительное обсуждение будущего verrerie в данный момент совершенно неуместно, и, я уверена, у него найдется множество дел в Вилларе, как и у нас здесь, в замке.

Поверенный попрощался с нами, и Гастон проводил его из гостиной.

Графиня обернулась ко мне.

— Ты плохо выглядишь, Жан, — сказала она. — У тебя был долгий и беспокойный день. Почему бы тебе не отдохнуть? У тебя есть часок перед тем, как мы пойдем в церковь на панихиду по Франсуазе, которую будет служить господин кюре. А затем мы все вместе поедем в Виллар в больничную часовню.

Графиня нашарила очки, висевшие у нее на груди рядом с крестом, и принялась набрасывать имена и адреса на листках бумаги.

Я вышел из замка и подошел ко рву. Коровы уже паслись. Солнце скатилось за деревья. Рядом с голубятней, там, где был костер, белело пятно золы. Скоро поднимется туман, окружит замок плотной стеной; уже и сейчас при закрытых ставнях он стоял обособленно от вечернего мира, от галок, что стаями слетались в лес, от черно-белых коров, щиплющих траву.

В дверях показался Поль, присоединился ко мне под окнами гостиной. Минуты две молча курил, потом резко бросил на землю окурок.

— Я думал то, что сказал.

— А что ты сказал? — спросил я.

— Что для меня теперь невозможно управлять verrerie.

— Да? Прости, я забыл.

Я обернулся и поглядел на него, и его лицо, растерянное, усталое, казалось, слилось с лицом Бланш, когда несколько часов назад она напряженно, выжидательно смотрела на меня в больнице. Я знал, что его внезапное сомнение во мне, его неприязнь вызваны не только чувствами, уходящими в далекое прошлое, к детским обидам, ревности и ссорам, к юношеской зависти и подозрениям, но являются результатом собственных моих ошибок, сделанных от имени его брата, собственных моих слабостей и неудач, которые он не мог себе объяснить. Я бы сумел, если бы попытался, привлечь его к себе, сделать своим товарищем и другом — я же настроил его против себя, посеял еще большую вражду, и теперешнее его настроение, так же как неподвижное лицо Франсуазы на больничной койке, свидетельствовало о том вреде, который причинил не Жан де Ге, а я.

— Какие у тебя для этого основания? — спросил я.

— Основания? — Поль уперся глазами в дно рва. — Ты сам прекрасно знаешь, что мы никогда не ладили. Тебе всегда доставались пряники, мне — тумаки. Я привык к этому, так было всю жизнь. Ты попросил меня управлять фабрикой, потому что никто другой не хотел браться за это после того, как убили Мориса, а сам ты был слишком ленив. Я согласился — ради семьи, не ради тебя. Но до последнего времени я хотя бы уважал тебя за деловое чутье — больше-то не за что. А сейчас я и этого не могу.

Голос Поля, ожесточенный, негодующий, звучал так, словно он утратил веру не только в свое дело, но в самого себя, словно то, чему он столько лет отдавал все свои силы, потеряло значение, оказалось ненужным. Дурацкий контракт, пущенный в ход чужаком в результате пятиминутного разговора по телефону, выглядел сознательным издевательством над ним самим, ведь договор этот сводил на нет все то, что Поль с таким терпением пытался построить.

— Предположим, — медленно сказал я, — что в будущем я буду полагаться на твое деловое чутье, а не ты на мое…

— Что ты имеешь в виду?

Его глаза, страдальческие, подозрительные, напомнили мне о тех снимках в альбоме, где он всегда стоял с краю группы, потому что центральная фигура претендовала на всеобщее внимание и Поль, неуверенный в себе, не вписывался в картину, был неуместен.

— Ты сказал в гостиной, что если бы поехал тогда в Париж, и то добился бы лучших результатов. Ты прав, ты бы их добился. Предположим, что в будущем ты возьмешь на себя эту часть дела — будешь разъезжать, получать заказы, поедешь в Париж, в Лондон, любой город, куда пожелаешь, будешь заключать новые контракты, встречаться с людьми, объедешь, если захочешь, весь мир, а я останусь здесь.

Он выпрямился и посмотрел на меня, пораженный, не веря своим ушам.

— Ты серьезно? — спросил он.

— Да, — ответил я. И так как на лице его все еще было сомнение, добавил: — Неужели тебе не хочется поездить по свету? Не хочется уехать отсюда?

— Не хочется уехать? — спросил Поль с безрадостным смехом. — Естественно, я хочу уехать отсюда. Всегда хотел. Но для этого никогда не было ни денег, ни удобного случая. И ты никогда не предоставлял мне такой возможности.

— Но теперь я могу ее тебе предоставить.

Неловкость, исчезнувшая было ненадолго, снова охватила нас. Поль посмотрел в сторону.

— Решил изобразить из себя благодетеля потому, что получил наследство? — спросил он.

— Я не думал об этом в таком плане, — сказал я, — просто мне вдруг пришло в голову, что тебе нелегко живется. Я сожалею об этом.

— Не слишком ли поздно для сожалений после всех этих лет?

— Возможно. Не знаю. Ты так мне и не ответил.

— Ты хочешь сказать, — спросил он, — что даешь мне свободу действий? Что я могу разъезжать по Европе, даже по Америке, посещать фабрики, такие же небольшие, как наша, чтобы посмотреть, как при таких же условиях они умудряются удержаться на рынке благодаря более современной технологии, и, когда я вернусь месяцев шесть спустя, использовать их опыт здесь, в Сен-Жиле?

В голосе его, ожесточенном, негодующем еще минуту назад, вдруг зазвучал живой интерес, и я, не думавший обо всем этом, лишь глубоко огорченный своим вторжением в его жизнь, понял, что, сам того не зная, случайно напал на мысль, которая придаст существованию Поля новый смысл. Из младшего брата, которого вечно дурачат, нагружают сверх меры работой, никогда не благодарят — а именно таким он себя представлял, — он превратится в самостоятельного человека, который будет принимать решения, который вольет свежую кровь туда, где все приходит в упадок и умирает, и тем самым сохранит традицию рода, сохранит себя самого.

— Я полагаю, ты можешь все это сделать, и еще больше, — сказал я. — Поговори с Рене, послушай, что она скажет. Я не хочу тебя принуждать.

— С Рене?..

Брови его нахмурились, лоб наморщился — он думал, затем смущенно, даже застенчиво сказал:

— Это может быть решением проблемы для нас обоих. Мы были не очень счастливы — ты знаешь это. Если мне удастся ее отсюда увезти, все может измениться. Рене кажется, что дни ее проходят здесь впустую, ей скучно, она всем недовольна, а если мы будем разъезжать по свету и встречаться с людьми, у нее появятся новые интересы, да и я стану более подходящим для нее компаньоном, а то она смотрит на меня сверху вниз.

Поль стоял, глядя в пространство, и перед его мысленным взором новый образ — того Поля в хорошо сшитом костюме, ярком галстуке, каким он хотел бы стать, — приобретал четкий контур и обрастал плотью; странно, но и я, не без горечи, видел его: вот он играет в бридж на палубе трансатлантического лайнера, вот вместе с Рене пьет мартини в баре. Я видел его глазами, как элегантная, холеная Рене улыбается ему и успех соединяет их, делает добрее друг к другу.

— Могу я обсудить все это с Рене сегодня вечером? — отрывисто спросил Поль. — Вдруг ты передумаешь?

— Я не передумаю, — сказал я. — Желаю удачи, Поль.

И нелепо, как старомодный персонаж в салонной комедии, я протянул ему руку, и он церемонно ее пожал, словно скреплял договор. Интересно, подумал я, что это — прощение моих собственных недавних просчетов или мне отпущены и те грехи, в которых виноват был не я?

Поль повернулся и вошел в дом, а я остался стоять на месте, глядя на силуэты черно-белых коров на фоне темных деревьев, чувствуя, как от высокойтравы крадется по ногам первый вечерний холодок. Так как я был один и мне никто не мешал, я попробовал помолиться за Франсуазу, умершую из-за нашего равнодушия и невнимания, ведь во время заупокойной службы в церкви или в больничной часовне я должен играть роль ее мужа и моя молитва будет обманом.

Когда, нарушив тишину, раздался торжественный церковный благовест и я присоединился к остальным, уже собравшимся в холле, я узнал, что мы не пойдем в церковь через деревню, как это было в воскресенье, а отправимся торжественно на машинах. Обе они уже стояли у входа, Гастон в шоферской форме за рулем первой, Поль — за рулем второй. Три женщины в глубоком трауре и Мари-Ноэль в черном теплом пальто сели в машины в определенной последовательности, о которой, видимо, еще раньше договорились: сперва графиня, я и девочка в «ситроен», Бланш и Рене — в машину Поля.

Мы медленно проехали в ворота и пересекли мост, предваряя похоронный кортеж, который пройдет этим путем в пятницу, через две минуты вылезли из машин и так же медленно, тем же тихим шагом вошли в церковь и, как в прошлый раз, заняли наши места в первом ряду.

Преклонив колена во время службы, я спрашивал себя, о чем пылко или смиренно заклинают Небо те, кто стоит со мной рядом, о чем они просят — о вечном покое для души Франсуазы или о прощении для самих себя, и мне подумалось, что обе эти молитвы настолько схожи, что сливаются в одну, ведь конечной целью всех заупокойных молитв является избавление от тревог и страданий. Черные вуали, накинутые на головы матери, дочери и невестки, придавали сходство их фигурам — казалось, это три воплощения одного существа, триптих одного облика. Горевали они или только делали вид, я не знал; лишь глядя на Мари-Ноэль, чьи коротко стриженные волосы были ничем не покрыты, я мог предположить, о чем скорбят закутанные фигуры: об утраченной невинности, об ушедшей юности, о всем, что было и прошло.

Когда служба закончилась, мы поехали в Виллар, чтобы зайти в больничную часовню. Как ни странно, это оказалось не так мучительно и жутко, как я ожидал. Подгримированная, неизмеримо далекая от нас Франсуаза больше не была той, кого все мы так или иначе предали; я глядел на нее как на мумию, пролежавшую в саркофаге много десятков столетий и наконец обнаруженную в Египте в каком-то захоронении. Я не спускал глаз с девочки, опасаясь слез или испуга, но не заметил ни того, ни другого. Она с интересом смотрела на двух монашенок, на свечи, на цветы, и я понял, что у нее, как, возможно, у всех остальных, часовня не вызывала печали и сожаления, лишь любопытство да удивленный интерес. Когда мы вышли, единственным, кто плакал, была Рене. Я заметил, как она сунула руку в карман за платком, и Мари-Ноэль, покраснев, отвернулась в сторону, смутившись при виде слез взрослой женщины.

Было около половины девятого, когда мы наконец вернулись в замок вместе с кюре, приглашенным к обеду. Графиня, которая еще ни разу при мне не спускалась в столовую, заняла место напротив меня у другого торца стола, и ее присутствие придало трапезе, несмотря на скорбный повод, особый, парадный характер. Этот траурный обед мало чем отличался от новогоднего. Как это ни нелепо, я ждал, что вот-вот войдет Гастон с индейкой или гусем на блюде. Не хватало шоколадок в цветных обертках и пучка омелы, свисающего с потолка. Голоса, вначале тихие, приглушенные, становились громче по мере того, как обед подвигался к концу, и, когда подали десерт и все, вслед за графиней, перешли в гостиную, взяв поднос с чашечками кофе, мне стало казаться, что стоит слугам уйти, мы наденем бумажные колпаки, начнем играть в фанты или печь на огне каштаны. И только когда кюре отправился домой, графиня в первый раз позволила себе расслабиться; взглянув на нее, я увидел, что лицо ее вдруг посерело, на лбу выступили капли пота и покатились по щекам, глаза, беспокойно перебегавшие с предмета на предмет, стали безжизненными, отсутствующими. Поль вышел из гостиной вместе с кюре, а Бланш, Рене и Мари-Ноэль рассматривали какую-то книжку и ничего не заметили.

Я тихо сказал:

— Сейчас я отведу вас наверх.

Она посмотрела на меня, словно не понимая; затем, когда я протянул ей руку, дрожа, облокотилась на нее. Я громко сказал, чтобы все слышали:

— Думаю, будет куда удобней, если мы вместе просмотрим списки в вашей комнате.

Графиня выпрямилась, крепче ухватившись за мой локоть, и по пути к двери сказала чистым твердым голосом:

— Доброй ночи, всем доброй ночи. Не беспокойтесь, у нас с Жаном есть дела, которые мы предпочитаем обсудить наверху.

Все тут же поднялись, и Бланш, подойдя к нам, сказала:

— Вам не следовало спускаться, maman. Это для вас слишком большая нагрузка.

В ее словах было достаточно яда, чтобы вызвать ответную реакцию, — графиня тут же обернулась, перестав держаться за меня, и колко ответила:

— Когда мне понадобится твой совет, я тебе сообщу. Нам надо до завтрашнего вечера надписать адреса на четырехстах конвертах. Неплохо было бы начать это уже сейчас. Мари-Ноэль может тебе помочь.

Мы вышли из гостиной и поднялись вместе по лестнице на второй этаж. Остановившись на секунду, чтобы отдышаться, графиня спросила:

— Почему я это сказала? Для чего эти приглашения?

— На похороны, — ответил я. — Похороны, которые будут в пятницу.

— Чьи похороны?

— Франсуазы, — ответил я. — Она сегодня умерла.

— Да, конечно, — отозвалась графиня. — Я на секунду забыла. Я думала о том времени, когда мы составляли списки приглашенных на помолвку Бланш. Мы отдали их печатать, и ни одно не было послано.

Она снова оперлась на мою руку, и мы одолели следующий марш. Когда мы шли по коридору к ее комнате в башне, мне показалось, что тени вокруг нас сгустились, а тишина стала еще глубже, точно мы возвращаемся в прошлое, никогда не покидавшее этого места.

Шарлотта открыла нам дверь, и по ее лицу я сразу понял, что она чем-то напугана. Метнув на меня подозрительный, встревоженный взгляд, она шепнула, когда графиня прошла в комнату:

— Коробочки исчезли.

— Знаю, — сказал я. — Я их унес.

— Зачем? — спросила она. — Они мне понадобятся сегодня вечером.

— Нет, — сказал я.

Вслед за графиней я прошел мимо нее в спальню и сказал:

— Разденьтесь и ложитесь в постель, maman. Может быть, вы уснете, может быть — нет. Так или иначе, это не имеет значения. Эту ночь я проведу здесь, с вами.

Ее тень, распластавшись по всему потолку, чудовищная, похожая на ведьму, сливалась с тяжелыми портьерами и пологом кровати, но когда она обернулась ко мне, тень съежилась, спустилась на пол и улыбка, с которой графиня взглянула на меня, была улыбкой хозяйки дома, которая внизу, в столовой, противопоставив трагедии свой ум и гордость, превратила траур в торжество.

— Мы поменялись ролями, — сказала она. — Немало воды утекло с тех пор, как один из нас лежал в постели, а другой охранял его сон. Однажды — тебе было тогда двенадцать — у тебя поднялась температура. Я сидела у твоей постели и смачивала тебе лицо. Ты это собираешься делать сегодня ночью?

Она засмеялась и, позвав Шарлотту, махнула рукой, чтобы я ушел. Я вышел в коридор и спустился в гостиную; там уже гасили свет, готовясь разойтись по своим комнатам. Мари-Ноэль направлялась к лестнице рука об руку с Бланш; теперь, когда день окончился, ее личико было белым от усталости.

— Ты придешь сказать «спокойной ночи», папа? — спросила она.

— Да, — пообещал я и прошел в столовую за сигаретами.

Вернувшись в холл, я обнаружил, что Рене не последовала за остальными, но, стоя на ступеньках, поджидает меня. Это напомнило мне первый вечер в замке, когда, держась за ручку двери, ведущей на террасу, я внезапно услышал за собой ее шаги и увидел, что она стоит тут, на лестнице, в пеньюаре, распущенные волосы падают до плеч. Сейчас в ней больше не было ни страсти, ни исступления, она казалась мягче и мудрее и как будто чего-то стыдилась, словно понимала, что сегодняшняя трагедия была между нами конечной преградой.

— Значит, вы хотите от нас отделаться? От Поля и меня? — спросила она. — Задумали это, как только вернулись из Парижа?

Я покачал головой.

— Ничего я не задумывал, тем более — заранее, — ответил я. — Эта мысль пришла мне в голову сегодня вечером, на террасе. Вот и все. Если вам мое предложение не нравится, забудьте о нем.

С минуту Рене молчала. Казалось, она что-то решает. Затем медленно проговорила:

— Вы изменились, Жан. Я не имею в виду — после того, что случилось сегодня. Это было ужасным ударом для всех нас; я имею в виду — за последние несколько дней. Вы другой.

— В чем же я переменился? — спросил я.

Она пожала плечами:

— Я не хочу сказать, что вы переменились по отношению ко мне. Я поняла, что все эти месяцы я служила для вас игрушкой. Вам было скучно, было нечем занять свой досуг. Я случайно оказалась под рукой. Вы изменились внутренне, стали жестче, более замкнутым.

— Жестче? — переспросил я. — По-моему, наоборот. Мягче, слабее во всех отношениях.

— О нет. — Рене задумчиво смотрела на меня. — Не только я заметила это. Поль на днях сказал то же самое. Тогда, когда вы обожгли себе руку. Вы отгородились не только от меня, но и от всех остальных. Вот почему нас так удивило, что вы предложили нам поездить по свету. Судя по вашим поступкам за последнюю неделю, создалось впечатление, что хотите вы лишь одного: самому уехать отсюда.

Я в замешательстве глядел на Рене:

— Создалось такое впечатление?

— Честно говоря — да.

— Но это не так, — сказал я. — Я только о вас и думаю, день и ночь о всех вас. О замке, о фабрике, о maman, о Мари-Ноэль, о всей семье — вы не выходите из моей головы. Уехать отсюда! Да это последнее, чего бы я захотел!

Рене недоверчиво смотрела на меня.

— Я вас не понимаю, — сказала она. — Вероятно, не понимала и раньше, только обманывала сама себя. Глупо с моей стороны. Вы никогда не были в меня влюблены, хотя бы чуть-чуть, верно?

— Сейчас я не влюблен в вас, Рене, — сказал я. — Не знаю, как раньше, но сомневаюсь.

— Видите? — сказала она. — Вы стали жестче. Вы изменились. Вы даже не считаете нужным притворяться.

Рене помолчала, затем медленно, словно против воли, добавила:

— Поль этого не говорит, но, я уверена, думает, и я тоже начинаю так думать… Вы хладнокровно подписали этот новый контракт, рассчитывая… рассчитывая, что может произойти то, что произошло сегодня?

В ее тихом голосе звучала мольба, точно она испытывала и изумление, и ужас при мысли, что человек, вскруживший ей некогда голову, способен на такой поступок, мало того — как бы делает ее своей сообщницей.

— Если вы подозреваете, что я заключил этот контракт, полагая, что Франсуаза умрет, то вы ошибаетесь, Рене, — сказал я.

Она облегченно вздохнула.

— Я рада, — сказала она. — Сегодня вечером в больничной часовне я почувствовала внезапно, как ужасно то, что было между нами. Неделю назад я не покинула бы Сен-Жиль, но теперь… — Она повернулась и стала подниматься по лестнице. — …Теперь я знаю, что не могу больше здесь оставаться. Я должна уехать отсюда — это для нас, для Поля и меня, единственная надежда на будущее.

Я глядел, как она удаляется по коридору, и спрашивал себя: действительно ли смерть Франсуазы заставила ее устыдиться или моя холодность и равнодушие к ее женским чарам убили ее вожделение?

Я погасил свет и поднялся по лестнице в темноте. Мне подумалось, что мое предложение им двоим, Полю и Рене, исходило не из моих уст — того одинокого, замкнутого меня из прежней жизни — и не из уст Жана де Ге, в чью тень я превратился; это было делом третьего, того, кто ни Жан, ни Джон, кто стал сплавом нас обоих и, не имея телесного обличья — порождение не мысли, а интуиции, — принес нам обоим свободу.

Мари-Ноэль попросила зайти к ней перед сном, и, пройдя сквозь двустворчатую дверь, я поднялся в башенку по винтовой лестнице и переступил порог, думая, что девочка еще не разделась и молится у своего самодельного аналоя. Но длинный день взял наконец свое. Мари-Ноэль была в постели. Она спала. В ногах кровати стояли две зажженные свечи, между ними — утенок. В руках девочки, сложенных на груди, спал целлулоидный младенец с проломленной головой, а к изголовью была приколота бумажка, где я прочел следующие слова: «Здесь лежат бренные останки Мари-Ноэль де Ге, скончавшейся в 1956 году от Рождества Христова, чья вера в Святую Деву принесла мир и спасение смиренной деревне Сен-Жиль». Да, я ошибался, когда подумал, будто больничная часовня не затронула ее воображения.

Я задул свечи и, оставив окно открытым, захлопнул ставни. Затем спустился по башенной лесенке и прошел на противоположную сторону замка — в другую, большую башню. Здесь не горели свечи, светилась лишь одна лампа возле постели, и лежавшая на подушках женщина, в отличие от девочки, не спала. С бледного измученного лица на меня выжидательно смотрели ее запавшие глаза.

— Я думала, ты никогда не придешь, — сказала графиня.

Я подтащил от печки кресло к самой кровати. Сел и протянул ей руку. Она крепко ее сжала.

— Я отослала Шарлотту к ней в комнату, — сказала графиня. — Я сказала ей: вы мне не нужны, сегодня обо мне позаботится господин граф. Ты ведь хотел, чтобы я так сказала, верно?

— Да, maman, — ответил я.

Она сильней стиснула мне руку; я знал, что она будет держать ее всю ночь как защиту против мрака и мне нельзя шевелиться, нельзя забрать ее, иначе связь между нами ослабнет и смысл моего присутствия здесь будет потерян.

— Я лежала и думала, — сказала maman. — Через несколько дней, когда все останется позади, я переберусь в мою старую комнату внизу. Мне там будет удобнее приглядывать за домом.

— Как вам угодно, — ответил я.

— Лежа здесь, я постепенно теряю память, — сказала графиня. — Не знаю, где я — в настоящем или в прошлом. И у меня бывают кошмары.

Позолоченные часы на столике возле кровати громко тикали, маятник под стеклянным колпаком неторопливо качался взад-вперед, и казалось, что минуты идут очень медленно.

— Вчера ночью, — сказала графиня, — мне приснилось, что тебя нет в замке. Ты снова воевал в рядах Сопротивления, и я читала во сне записку, которую ты сумел мне передать в тот день, когда застрелили Мориса Дюваля. Я перечитывала ее раз за разом, пока мне не стало казаться, что у меня лопнет голова. Но тут ты дал мне морфий, и сон исчез.

В Вилларе у Белы стояли небольшие часы в кожаном футляре, светящиеся стрелки четко выделялись на темном циферблате, а тикали они так быстро и тихо, словно билось живое человеческое сердце.

— Если вам приснится что-нибудь сегодня, — сказал я, — не бойтесь. Я буду рядом.

Я наклонился вперед и обожженной рукой погасил свет. И сразу же со всех сторон надвинулись тени и поглотили меня. Мною завладело отчаяние, прячущееся в темноте, а графиня принялась говорить в полусне, который я не мог с ней разделить, и только слушал ее бормотание под тиканье часов. Иногда она громко вскрикивала и проклинала кого-то, иногда принималась молиться, один раз разразилась неудержимым смехом, но ни разу за то время, что ее преследовали бессвязные видения, не попросила она о помощи и ни разу не разжала пальцев на моей руке. Когда вскоре после пяти часов утра графиня наконец заснула и я, наклонившись над ней, всмотрелся в ее лицо, я не увидел больше на нем маски, скрывающей месяцы и годы страданий. Прежде измученное, настороженное, оно показалось мне умиротворенным, расслабившимся и, как ни странно, красивым, даже не старым.

Глава 24

Я знал, что теперь maman будет спать и я могу ее оставить. Я встал с кресла, вышел из комнаты, спустился через безмолвный дом в гостиную и, открыв стеклянные двери, вышел на террасу. Я пересек ров и прошел под каштанами в парк, к каменной Охотнице, стоящей в центре расходящихся от нее дорожек. Воздух был холодный и прозрачный, как всегда перед рассветом, и небо, потерявшее глубокую ночную черноту, посерело, словно отступая перед натиском дня: звезды побледнели, отодвинулись, на западе небольшая стайка Плеяд уже садилась за темными деревьями. Отсюда, от статуи на вершине холма, мне был виден замок, и деревня за ним, и церковка, пронзающая шпилем небо, и кучка домов у церкви — они казались одной крестьянской усадьбой, — и поднимающиеся к востоку поля, и лес за ними; все вместе делало Сен-Жиль единым целым, состоящим из замка, церкви и деревни.

Я сидел у подножия статуи и ждал рассвета, и по мере того, как небо бледнело и вокруг становилось светлей, замок и деревня приобретали объем и четкий контур, сама земля, казалось, тоже облекалась плотью, от нее исходил влажный острый запах, ночная влага и утренняя роса будто слились воедино, чтобы сделать почву плодородной. Деревья окутывал белый туман, теплый и рыхлый; вскоре он исчезнет, обнажив золотисто-багряные кроны. И вот, словно по волшебству, не успело взойти солнце над вершиной холма за деревней, как деревня проснулась. Казалось, прошла одна минута, а из труб уже потянулись дымки, залаяли собаки, замычали коровы. Я больше не был оторван от людей — оцепеневший от усталости сторонний наблюдатель, я был одним из них, стал частицей Сен-Жиля. Я подумал о кюре, пробудившемся навстречу новому дню, — его безмятежное лицо омрачится, стоит ему вспомнить о несчастье, постигшем обитателей замка; он, наверно, тут же вознесет молитву о всех, кто понес эту тяжелую утрату, и вера его, как талисман, оградит их от зла и, не имея границ, обнимет всех, кто его окружает. Я подумал о неизвестных мне жителях Сен-Жиля, которые пришли вчера в церковь на панихиду из уважения к Франсуазе и стояли там, опустив головы и потупив глаза. Среди них был и Эрнест, водитель грузовика, и Жюли, и ее внучек Пьер. И внезапно я понял, что меня к ним влекло не любопытство, не сентиментальность и не пристрастие к колоритным фигурам, но нечто более глубокое, более сокровенное — желание, чтобы они благоденствовали, столь жгучее, что, хотя проистекало оно из любви, оно казалось сродни страданию. При всей своей интенсивности желание это было вполне бескорыстным — ведь я и не помышлял о близости с ними — и относилось самым удивительным образом не только к жителям Сен-Жиля и тем, кто как бы сделался частью меня самого, кто спал сейчас за стенами замка, но и к неодушевленным предметам — холму за деревней, песчаной дороге, которая спускалась с него, ползучему винограду на стенах дома управляющего, лесным деревьям.

Желание это становилось все глубже; казалось, оно пронизывает все мое существо, точно так, как три дня назад боль от ожога отзывалась в каждой клеточке моего тела, но сейчас то, что было в субботу бессмысленной физической болью, перешло в охвативший всего меня душевный огонь. Пока я сидел у подножия статуи, взошло солнце, растаял утренний туман. Замок рельефно вырисовывался на фоне деревьев. Он еще спал. Но вдруг резко распахнулись ставни в западной башне, громкий звук отчетливо донесся ко мне через парк, и у высокого окна на миг показалась фигура; она глядела не на меня, не в сторону Артемиды и расходящихся от нее дорожек, а наверх, на небо; она казалась такой далекой, такой одинокой, когда, думая, будто она одна, любовалась рассветом. Это была Бланш, и то, как внезапно распахнулись ставни, заставило меня подумать, уж не бодрствовала ли и она всю эту ночь, и теперь, отчаявшись в том, что ей удастся заснуть, отложила встречу со сном еще на двенадцать часов и, затопив свою холодную комнату воздухом и светом, нехотя приветствовала новый день.

Я поднялся с места и пошел через парк к замку, но Бланш заметила меня, только когда я пересек ров и встал под ее окном. Она хотела было захлопнуть створки, но, прежде чем она успела это сделать, я крикнул:

— У меня болит рука! Ты не могла бы ее перевязать?

Бланш не ответила, но отошла в глубь комнаты, оставив окно открытым, из чего я заключил, что, хотя я по-прежнему для нее не существую, она не отказывается мне помочь. Подойдя к ее двери, я постучал и, не услышав ответа, повернул ручку и вошел. Бланш стояла у стола с застывшим, бесстрастным лицом, готовя свежую повязку. На ней был темно-коричневый халат, зачесанные со лба волосы уже заколоты в узел. Постель застелена. Никакого беспорядка, все на месте, никаких брошенных как попало вещей — ничто не говорило о бессонной ночи хозяйки этой холодной мрачной комнаты. Только яркие цветы на аналое немного оживляли ее. Это были георгины того же пламенного цвета, как те, что купила на рынке Бела, наполнив крошечную гостиную своего домика жизнью и теплом.

Не глядя на меня, Бланш протянула руку, взяла мою и размотала повязку, наложенную Белой в воскресенье. Она не могла не заметить, что повязка отличается от той, которую сама она сделала мне в субботу, но не выразила никакого удивления; она действовала как автомат, молчаливо, равнодушно.

— Если ты дала зарок не говорить со мной, — сказал я, — ты нарушила его вчера в больнице. Он потерял свою силу.

Бланш ничего не ответила и продолжала бинтовать мне руку.

— Пятнадцать лет назад, — продолжал я, — между нами встала смерть одного человека. И только смерть другого вчера развязала твой язык. Не проще ли будет для нас обоих, да и для всей семьи, если мы покончим с молчанием?

Лишенная покрова рука показалась мне вдруг беззащитной. Однако я мог ею двигать, мог сжимать пальцы в кулак и не чувствовал боли. Бланш взяла новый бинт и прикрыла ожог. Свежий, чистый, он приятно холодил кожу.

— Да, для тебя это будет проще, — сказала Бланш, не поднимая глаз, — так же как было проще дать Франсуазе умереть. Она больше не стоит на твоем пути. Это облегчило твою жизнь.

— Я не хотел ее смерти, — сказал я.

— Ты солгал насчет группы крови, — сказала Бланш. — Ты лгал насчет контракта. Ты все время лжешь, всегда лгал, все эти годы. Я не желаю говорить с тобой ни сейчас, ни в будущем. Нам нечего сказать друг другу.

Она кончила накладывать повязку. Отпустила мою руку. Этот жест поставил последнюю точку, подвел черту.

— Ты не права, — сказал я. — Мне много надо тебе сказать. Если ты считаешь меня главой семьи, ты обязана меня выслушать, пусть даже ты не согласна со мной.

Она подняла на секунду глаза, затем отошла к комоду и положила в ящик перевязочный материал.

— Возможно, получив наследство, ты решил, что ты всемогущ, — сказала Бланш, — но деньги еще не дают тебе права на уважение. Я не считаю тебя главой семьи, так же как все остальные. За всю свою жизнь ты не сделал ничего, чтобы оправдать это звание.

Я посмотрел вокруг — на строгую холодную комнату, на мрачные изображения бичуемого и распятого Христа, которые взирали на нее с голых безликих стен, когда она лежала на своей узкой, высокой кровати, и сказал ей:

— Потому-то ты повесила здесь эти картины? Чтобы они напоминали тебе, что ты не должна меня прощать?

Бланш обернулась и посмотрела на меня: в глазах горечь, губы крепко сжаты.

— Не издевайся над моим Богом, — сказала она. — Ты погубил все остальное в моей жизни. Его оставь мне.

— А ты повесила бы эти картины в доме управляющего? — спросил я. — Включила бы их в свое приданое, принесенное Морису Дювалю?

Наконец-то мне удалось сломить ее выдержку. Страдание многих лет вырвалось наружу, мелькнуло в глазах внезапным пламенем, искривило губы.

— Как ты смеешь говорить о нем?! — вскричала Бланш. — Как смеешь произносить его имя?! Ты думаешь, я могу хоть на миг забыть то, что ты сделал с ним?!

— Нет, — сказал я. — Ты не забываешь этого. И я тоже. Ты не можешь простить меня… возможно, я сам не могу себя простить. Но почему же в этом случае мы оба были так взволнованы вчера утром, когда узнали, что Мари-Ноэль спускалась в колодец?

И тут произошло то, чего я давно ждал и чего боялся: на глазах Бланш показались слезы и потекли по щекам; они не были вызваны болью или внезапной утратой — детская невинность высвободила многолетнюю муку. Бланш подошла к окну и встала там, глядя наружу, ее беззащитная спина выдавала чувства, которые она пыталась скрыть. Сколько дней и часов провела она здесь, в добровольном заточении, спросил я себя, сколько горьких мыслей о загубленной жизни пробуждалось в ее душе, когда она сидела здесь, лежала в постели, читала или молилась, и захлестывало ее как волна? Но вот Бланш обернулась, глаза ее уже высохли, она снова владела собой, хотя и стала более уязвима, так как проявила при мне свое горе.

— Ну что, ты доволен? — сказала она. — Ведь тебя даже в детстве забавляли мои слезы.

— Возможно, — сказал я, — но теперь нет.

— В таком случае, — спросила Бланш, — чего ты ждешь? Почему ты все еще здесь?

Я не мог просить прощения за чужой поступок. Козел отпущения всегда виноват.

— На прошлой неделе я рассматривал альбом с фотографиями, — сказал я. — Я нашел там наши детские снимки. И более поздние тоже. Групповые карточки, снятые в verrerie. В этих группах был и Морис.

— Да? — сказала Бланш. — Что с того?

— Ничего, — ответил я. — Просто я пожалел о том, что случилось пятнадцать лет назад.

Утратив на миг привычную невозмутимость — ведь она никак не ожидала услышать эти слова из уст брата, — Бланш подняла на меня глаза и, видя, что говорю я искренне, без насмешки и издевки, тихо спросила:

— Почему?

Что я мог ей ответить? Только правду. Свою правду. Если она мне не поверит, ничего не поделаешь.

— Мне понравилось его лицо, — сказал я. — Я никогда раньше не рассматривал эти снимки. И, переворачивая страницы альбома, я все больше убеждался, что он был хороший человек и рабочие любили и уважали его. Мне подумалось, что убит он был из зависти: тот, кто его застрелил или приказал застрелить, сделал это не из ложного патриотизма, а потому, что Морис Дюваль был лучше, чем он, и это вызывало в нем досаду и раздражение.

Бланш уставилась на меня, не веря своим ушам, — очевидно, все это настолько не соответствовало прежним высказываниям ее брата, что она не знала, как принять его слова.

— Ты думаешь, я лгу, — сказал я. — Нет, это правда. Все, до единого слова.

— Если ты хочешь покаяться в грехах, — сказала Бланш, — ищи другого исповедника. Ты опоздал с этим на пятнадцать лет.

Чтобы скрыть свои чувства, она ходила по комнате, поправляя вещи, которые и так были в порядке.

— Какой для нас толк, — сказала она, — в том, что ты приходишь ко мне и обвиняешь себя? Ты не можешь вернуть прошлое. Ты не можешь воскресить Мориса. У тебя даже не хватило смелости убить его своими руками; ты пришел в verrerie той ночью, притворившись, что ты один, и попросил тебя спрятать, а когда он спустился и открыл дверь, чтобы впустить тебя, он оказался перед кучкой убийц с тобой во главе. Бог, может быть, простит тебя, Жан. Я не могу.

Она снова остановилась перед окном, откуда тек свежий, прохладный воздух. И когда я подошел и встал рядом, она не отстранилась, что само по себе было для меня прощением.

— Вы с самого начала были против Мориса — ты и maman, — сказала Бланш. — Даже в ранние годы, когда он только начал работать на фабрике, а мы были подростками, ты завидовал ему, потому что папа был о нем такого высокого мнения, хотя сам ты не проявлял к verrerie никакого интереса и редко бывал на ней. А позднее, когда папа отдал под его контроль всю фабрику и сделал его управляющим, ты возненавидел его. Так и вижу тебя, тебя и maman, в гостиной, слышу, как ты смеешься, a maman говорит с улыбкой: «Неужели наша Бланш, привередливая мадемуазель де Ге, наконец влюбилась?»

Она не глядела на меня, глаза ее были обращены вдаль, за парк, и профиль ее был похож на профиль девочки-подростка из альбома, замкнутой, хмурой, владеющей тайной, которой она ни с кем не желала делиться.

— Вашим оружием, твоим и maman, всегда была насмешка, — продолжала Бланш. — Из-за того, что Морис вышел из народа, вы делали вид, что презираете его. Папа никогда таким не был. Он понимал. Он не стал бы мешать нашему браку, как попытались сделать вы. Когда заключили перемирие и началась оккупация, ты решил не упустить удобный случай. Так просто — не правда ли? — представить убийство геройским поступком. В других семьях это тоже случалось. Мы были не единственными.

Говоря, она резко взмахивала рукой. И внезапно затихла. Прошлое осталось в прошлом. Бланш обернулась и посмотрела на нишу в стене башни, похожую на монашескую келью, в углу — аналой, над ним распятие.

— А теперь это все, что у меня осталось, — сказала она. — Вместо дома управляющего. Если я не смогла сдержать своих чувств вчера утром, ты знаешь почему.

Я думаю, дороже всего мне было то, что она по-прежнему называла меня на «ты». Привычку всей жизни не уничтожишь пятнадцатилетним молчанием. Это одно позволяло мне не терять надежды на будущее.

— Я хочу, чтобы ты переехала в дом управляющего и сделала его своим домом, — сказал я. — Я хочу, чтобы ты возродила его к жизни, чтобы он стал таким, каким был при Морисе, чтобы ты управляла фабрикой вместо него.

Бланш, ошеломленная, ничего не ответила и лишь недоверчиво смотрела на меня, и я быстро продолжил, не давая ей времени для решительного отказа:

— Я сказал Полю, что он может уехать отсюда. Он управлял фабрикой после войны только из чувства долга, ты сама знаешь, что сердце его к этому не лежит. Им, и ему и Рене, надо покинуть замок, надо поездить по свету. Независимо от всего остального это для них сейчас единственный шанс скрепить их брак. Полю никогда не представлялось возможности проявить свои деловые качества, показать себя за пределами Сен-Жиля. Пора ему ее дать.

Наверно, больше всего Бланш удивила горячность моего тона — циники так не говорят. Сама того не замечая, она опустилась в кресло и, вцепившись в подлокотники, пристально смотрела на меня.

— Кто-то из нас должен взять на себя управление фабрикой, — продолжал я. — Я не могу. Я ничего в этом не смыслю и не имею желания браться за учебу. Как ты сама сказала, я никогда не испытывал к стекольному делу ни малейшего интереса. Если бы ты вышла замуж за Мориса, вы вдвоем наладили бы все как надо, не дали бы verrerie прийти в упадок и устареть. Когда Мари-Ноэль вырастет, фабрика перейдет к ней. Если выйдет замуж, будет ее приданым. Так или иначе, единственный, кто разбирается в этом деле, любит его, — ты. Я хочу, чтобы ты распоряжалась на фабрике, отвечала за нее — ради Мориса, ради Мари-Ноэль.

Бланш все еще молчала. Ударь я ее по лицу, она не была бы так потрясена.

— Дом тебя ждет, — сказал я. — Ждал пятнадцать лет. Картины, фарфор, мебель, даже книги, всё, чем вы пользовались бы вдвоем. Здесь ты попусту тратишь свою жизнь, ты понимаешь это? Заказываешь завтраки и обеды, даешь указания Гастону и прочим слугам, которые и так все знают, занимаешься с Мари-Ноэль, что ничуть не хуже могла бы делать толковая гувернантка… Ты единое целое с verrerie, с этим домом; ты сможешь снова, как когда-то, придумывать новые образцы и создавать изящные, хрупкие вещицы, наподобие того замка, который Мари-Ноэль нашла в колодце. И тогда, вместо того чтобы посылать флаконы для духов и пузырьки для лекарств фирме вроде Корвале, которой куда выгодней покупать их там, где есть поточное производство, ты сможешь выбирать собственный рынок из того, что найдет для тебя Поль, рынок, требующий мастерства, высочайшего качества, художественности исполнения — всего того, что было некогда в Сен-Жиле и что ты могла бы возродить.

Я остановился, вся моя энергия вдруг иссякла, мысли исчезли. Я выдохся. И так же точно, как через руку матери, всю ночь лежавшую в моей, мне передавались терзавшие ее сожаления о прежней жизни, так из устремленных на меня глаз Бланш, которые теряли горечь, становились задумчивыми, внимательными, даже добрыми, освещая ее лицо и говоря о ее исцелении, переходила ко мне боль одиночества, становясь моим одиночеством, моей болью, погружая меня во мрак. Теперь эту ношу, так же терпеливо, придется нести мне.

Я сказал Бланш:

— Я устал. Я не спал эту ночь.

— Я тоже, — сказала она. — И в первый раз я не смогла молиться.

— Значит, мы квиты. Мы оба спустились на дно. Но девочка была там первой и не испугалась. Когда ты переедешь в verrerie, скажи рабочим, чтобы они вычистили колодец и нашли родник. Там должна быть вода.

Я оставил ее и, выйдя из комнаты, прошел коридором к гардеробной. Кинулся на складную кровать, закрыл глаза и проспал без сновидений до начала одиннадцатого. Проснулся я оттого, что Гастон тряс меня за плечо, напоминая, что в одиннадцать часов я должен быть в Вилларе у комиссара полиции.

Я встал, побрился, принял ванну, снова надел черный костюм, и мы вместе отправились в город. Жена Гастона и Берта попросили взять их с собой — они хотят зайти в больничную часовню. Пока я разговаривал с commissaire — ему нужно было, чтобы я прочитал и засвидетельствовал протокол, сделанный им накануне, — женщины оставались в машине. Когда я вышел из комиссариата, один из полицейских сказал мне, что у машины меня кто-то ждет. Это был Винсент — помощник Белы в «L'antiquaire du pont»; в руке он держал небольшой пакетик.

— Простите, господин граф, но мадам никак не могла с вами связаться. Этот пакет прислали из Парижа только вчера. Она уже знает, что он прибыл слишком поздно, и очень сожалеет об этом. Мадам просила передать его вам для малышки.

Я взял у него пакетик.

— Что это? — спросил я.

— Были разбиты какие-то фарфоровые фигурки. Ваша дочка поинтересовалась, нельзя ли их склеить. Это было невозможно, как, полагаю, мадам объяснила вам. Вместо этого она послала в Париж за такими же статуэтками. Мадам очень просит вас не говорить девочке, что фигурки другие. Если она не узнает об этом и подумает, что их склеили из осколков, ей будет приятней хранить их на память о матери.

Я поблагодарил его, затем нерешительно спросил:

— Мадам больше ничего не просила передать?

— Нет, господин граф. Только это и ее глубокое сочувствие.

Я сел в машину. Остальные — Гастон, его жена и Берта — все это время терпеливо ждали меня, и теперь наконец мы поехали в больничную часовню, откуда на следующий день Франсуазу увезут в замок. Даже за те немногие часы, что прошли со вчерашнего вечера, она еще сильней отдалилась от нас, стала недоступной, частицей времени. Жена Гастона, сразу начавшая плакать, сказала мне:

— Смерть прекрасна. Мадам Жан похожа на небесного ангела.

Я был не согласен с ней. Смерть — палач, отсекающий головку цветка до того, как он распустится. На небесах — красота и великолепие, но не в сырой земле.

Когда мы вернулись в Сен-Жиль, Мари-Ноэль уже ждала нас на террасе. Она подбежала и повисла у меня на шее, затем, подождав, пока машина со всеми остальными отъедет за дом в гараж, обернулась ко мне.

— Бабушка сегодня спустилась вниз рано, еще одиннадцати не было. Она в гостиной, готовит ее для maman. Maman будет лежать там завтра целый день, чтобы все могли прийти и отдать ей последний долг.

Девочка была возбуждена, ее все поражало. Я заметил, что к ее темному платью приколот медальон Франсуазы.

— Бабушке помогает мадам Ив, — продолжала она. — Бабушка послала за ней. Она сказала, мадам Ив — единственная, кто помнит дедушкины похороны. Сейчас они спорят о том, где должен стоять стол.

Мари-Ноэль взяла меня за руку и повела в гостиную. Я услышал громкие голоса — шел спор. Переступив порог, я увидел, что ставни все еще закрыты и горит свет, а диван и кресла повернуты к центру комнаты. Между окнами и дверью был поставлен длинный стол, покрытый кружевной скатертью. У стола сидела в кресле графиня, перед ней стояла Жюли с куском белой ткани в руках.

— Уверяю вас, госпожа графиня, стол находился ближе к центру и покрыт был не кружевом, а камчатным полотном, вот этим самым, что у меня в руках; я нашла его в бельевой засунутым как попало в глубину ящика; судя по его виду, он лежал там с тех самых пор, как мы брали его для господина графа.

— Глупости, — отвечала графиня. — Мы стелили кружево. Оно досталось мне от матери. Эта скатерть принадлежала их семье больше ста лет.

— Вполне возможно, госпожа графиня, — сказала Жюли. — С этим я не спорю. Я прекрасно помню эту скатерть. Вы постелили ее на стол, когда крестили детей, — прекрасный фон для пирога. Но крестины — это одно, а прощание с усопшим — совсем другое. Белая камчатная скатерть куда больше подходит, чтобы отдать мадам Жан дань нашей скорби, как подошла для этой цели на похоронах господина графа.

— Кружево падает более красивыми складками, — сказала графиня. — Все подумают, что это престольный покров. Оно обманет самого господина кюре.

— Господина кюре — возможно, — сказала Жюли. — Он близорук. А вот епископа не обманет. У него глаза как у ястреба.

— А мне все равно, — сказала графиня, — я предпочитаю кружево. Пусть оно более броское, чем камчатная скатерть, что с того? Я хочу, чтобы у моей невестки было все самое лучшее.

— В таком случае, — отозвалась Жюли, — говорить больше не о чем. Кружево так кружево. А камчатная скатерть, видно, отправится в бельевую, где ее позабудут еще на двадцать лет. Кто теперь хоть о чем-нибудь заботится здесь, в замке? Вот о чем я спрашиваю себя. Разве так было в старые времена?

Жюли вздохнула и принялась складывать скатерть на краешке стола.

— А чего еще можно ждать? — сказала графиня. — При теперешней-то прислуге? Никто из них не гордится своей работой.

— В этом виновата только хозяйка, — возразила Жюли. — У хорошей хозяйки и прислуга хорошая. Я помню, когда вы спускались на кухню, мы полчаса после того не смели рта раскрыть, так были напуганы. Часто даже есть не могли. Вот как оно должно быть. Но теперь… — Она покачала головой. — …Теперь другое дело. Когда я пришла сегодня утром, маленькая Жермена слушала радио. Не спорю, передавали мессу из кафедрального собора, но при всем при том…

Жюли махнула рукой, не закончив фразы.

— Я была больна, — сказала графиня, — дом вышел из-под контроля. Теперь все будет иначе.

— Надеюсь, — сказала Жюли. — Давно пора.

— Вы говорите это из ревности, — сказала графиня. — Вы всегда любили приходить сюда, в замок, и совать свой нос в дела, которые никак вас не касались.

— Еще как касались, — сказала Жюли. — Все, что случается здесь с вами, госпожа графиня, или с другим членом вашей семьи, касается меня. Я родилась в Сен-Жиле. Замок, verrerie, деревня — все это моя жизнь.

— Вы деспот, — сказала графиня. — Я слышала, что ваша невестка сбежала с механиком в Ле-Ман, ведь с вами просто невозможно жить вместе. Что ж, вы получили Андре и внука в полное свое распоряжение. Надеюсь, теперь вы довольны?

— Я деспот? — воскликнула Жюли. — Я самая покладистая женщина на свете, госпожа графиня. А вот невестка, точно, ворчала и пилила нас с утра до ночи. Андре повезло, что он от нее избавился. Наконец у нас в доме будет тишина и покой.

— Вам нечего делать, — сказала графиня, — вот в чем ваша беда. Слоняетесь вокруг фабрики со своими курами да высматриваете все кругом. Будете теперь приходить в замок два раза в неделю, поможете мне навести порядок. Но насчет кружева права была я.

— Вы вольны иметь свое мнение, госпожа графиня, — сказала Жюли. — Спорить с вами я не буду, но даже на смертном одре скажу, что на похоронах господина графа мы стелили на стол камчатную скатерть.

И они посмотрели друг на друга с полным взаимопониманием. Только сейчас графиня заметила меня.

— Все прошло благополучно? — спросила она, поздоровавшись.

— Да, maman.

— Commissaire не сказал ничего нового?

— Нет.

— Тогда мы будем продолжать приготовления. Ты лучше помоги Рене надписывать конверты. Бланш куда-то исчезла. Не попадалась мне на глаза с самого утра. Полагаю, она, как всегда, в церкви. Ну а теперь идите. У нас с Жюли куча дел.

В холле мы встретили Гастона. Он нес пакет, который я оставил в машине.

— Ваш пакет, господин граф.

Я взял его и поднялся в спальню; Мари-Ноэль — за мной.

— Что это? — спросила она. — Ты что-нибудь купил?

Я не ответил. Я развязал веревку и развернул оберточную бумагу. Передо мной лежали кошечка и собачка датского фарфора, полные копии разбитых статуэток. Я поставил фигурки на столик, на их старое место, и взглянул на Мари-Ноэль. Она стояла стиснув руки перед грудью и улыбалась.

— Даже догадаться нельзя! — воскликнула она. — Никто никогда не скажет, что они были разбиты. Ни одной трещинки, ни одной щербинки. Какая прелесть! Теперь я чувствую, что я прощена.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил я.

— Я выставлялась, — ответила девочка, — я была неосторожна, и зверюшки разбились, a maman из-за этого заболела. Я бы хотела поставить их завтра в гостиной рядом со свечами. Как символ.

— Не думаю, что это надо делать, — сказал я. — Это может показаться странным. Лучше оставим их здесь, со всеми остальными мамиными вещами, смысл будет тот же самый.

Мы спустились в библиотеку, где на бюро нас уже ждали списки с именами. Но никто не надписывал конверты, в комнате не было ни Поля, ни Рене, ни Бланш.

— Где они? — спросил я девочку. — Куда все ушли?

Мари-Ноэль уже схватила конверт и надписывала на нем адрес первого человека по списку.

— Мне не полагается говорить, — сказала она, — потому что бабушка об этом не знает. Тетя Рене у себя в комнате, пересматривает зимние вещи. Она сказала мне под большим секретом, что после похорон они с дядей Полем уедут. Они будут путешествовать, а потом, сказала она, они, возможно, поселятся в небольшой квартире в Париже. Она сказала, что пригласит меня погостить, если вы с бабушкой не будете против.

— А дядя Поль тоже разбирает наверху вещи? — спросил я.

— Нет, он уехал на фабрику, — ответила Мари-Ноэль. — И тетя Бланш с ним вместе, а вовсе не пошла в церковь. Но это тоже тайна. Они боялись, что если бабушка об этом услышит, она вмешается. Тетя Бланш хочет посмотреть на мебель, которая хранится в доме управляющего, и отобрать из нее что можно. Она сказала мне, что вчера она была там впервые за пятнадцать лет. И что дом пропадает без пользы, раз в нем никто не живет, и его надо сделать обитаемым.

— Тетя Бланш так тебе сказала?

— Да, сегодня утром. Она собирается предпринять что-нибудь по этому поводу. Вот почему она поехала с дядей Полем.

Несколько минут она молча надписывала конверты. Затем подняла голову и, покусывая кончик пера, сказала:

— Мне сейчас пришла в голову ужасная мысль. Не знаю даже, говорить тебе или нет.

— Продолжай, — сказал я.

— Понимаешь, как только maman умерла, у всех неожиданно появилось то, что они желали. Бабушка любит, чтобы на нее обращали внимание, и вот она спустилась вниз. Дядя Поль и тетя Рене собираются путешествовать и очень этим довольны. Тетя Бланш отправилась в дом управляющего, где, как она однажды сказала мне по секрету, она давным-давно, еще до моего рождения, собираласьжить. Даже мадам Ив возится с бельем и чувствует себя важной персоной. Ты получил деньги, как хотел, и можешь тратить их сколько душе угодно. А я, — она приостановилась в нерешительности, глядя на меня тревожно и печально, — я в результате избавилась от братца и буду иметь тебя в своем распоряжении до конца моих дней.

Я глядел на девочку, и из глубины сознания пробивалась забытая, а может быть, подавленная мысль: что-то насчет алчности, что-то насчет голода. Через полуоткрытые двери в столовую вдруг донесся телефонный звонок. Он мешал мне, нервировал, не давал сосредоточиться, а слова Мари-Ноэль неожиданно показались очень важными, требующими правильного ответа.

— Я вот что хочу знать, — продолжала Мари-Ноэль, — случилась ли бы хоть одна из этих вещей, если бы maman не умерла?

Ее ужасный, мучительный вопрос, казалось, потрясал основы всякой веры.

— Да, — быстро ответил я, — они должны были случиться, не могли не случиться. Это никак не связано со смертью maman. Если бы она осталась жива, они все равно произошли бы.

Однако на лице Мари-Ноэль все еще было сомнение, мой ответ не совсем ее удовлетворил.

— Когда вещи случаются по воле bon Dieu,[117] — сказала она, — все бывает к лучшему, но иногда, надев личину, нас искушает дьявол. Ты помнишь, как сказано в Евангелии от святого Матфея: «Все это дам тебе, если, пав, поклонишься мне».

Звонок в холле прекратился. Гастон снял трубку. Через минуту его шаги послышались в столовой. Они приближались к нам.

— Главное, разгадать: кто — кто, — сказала Мари-Ноэль. — Кто дает нам то, что мы хотим. Бог или дьявол. Это может быть только один из двух, но как узнать — который?

Гастон подошел к дверям и позвал меня:

— Господина графа просят к телефону.

Я встал и прошел через столовую в холл. Поднял старомодную трубку.

Кто-то неразборчиво произнес:

— Ne quittez pas.[118]

Голос звучал глухо, словно звонили по междугородной линии. Затем немного спустя другой голос, мужской, сказал:

— Я говорю с графом де Ге?

— Да, — ответил я.

Пауза. Казалось, мой собеседник на другом конце провода раздумывает, что сказать.

— Кто это? — спросил я. — Что вам надо?

Тихо, чуть не шепотом, голос ответил:

— Это я, Жан де Ге. Я только что прочитал сегодняшнюю газету. Я возвращаюсь.

Глава 25

Все во мне отвергало его. Разум, дух, чувства объединились в протесте. Шепот на другом конце провода мне почудился, был плодом усталости, плодом воображения. Я ждал, ничего не ответив. Спустя мгновение он снова заговорил.

— Вы слышите меня, — спросил он, — вы, мой remplacant?[119]

Возможно, потому, что в холле раздались шаги — неважно чьи, скорей всего Гастона, — я ответил ему сухим тоном, как пристало деловому человеку, привыкшему отдавать приказы и распоряжения.

— Да, — ответил я. — Я слушаю вас.

— Я звоню из Девиля, — сказал он. — У меня ваша машина. Я собираюсь приехать в Сен-Жиль попозже к вечеру. Нет смысла появляться там, пока не стемнеет, — меня могут увидеть. Предлагаю встретиться в семь часов.

Его апломб, уверенность, с какой он говорил, не сомневаясь в моем согласии, вызвали во мне еще большую ненависть.

— Где? — спросил я.

Ответил он не сразу — думал. Затем тихо сказал:

— Вы знаете дом управляющего в verrerie?

Я думал, он назовет отель в Ле-Мане, где сыграл надо мной свою первую и единственную шутку. Это была бы нейтральная зона. То, что вместо этого он предложил дом управляющего, было прямым вызовом.

— Да, — сказал я.

— Я оставлю машину в лесу, — продолжал он, — и пройду к дому садом. Ждите меня внутри и откройте мне дверь. Я буду вскоре после семи.

Он повесил трубку не попрощавшись. Щелчок — и все. Я вышел из ниши, где висел телефон, в холл. Гастон и Жермена сновали взад и вперед между кухней и столовой с подносами в руках — подходило время обеда. Снаружи, на подъездной дорожке, послышался шум колес: это возвращались с фабрики Поль и Бланш. Скоро все сойдутся в столовой для совместной трапезы.

Хотя во мне кипела ярость, я держал себя в руках. Сегодня я был хозяин дома, а он — незваный гость, желающий присвоить мои права. Замок был теперь моим семейным очагом, те, кто жил в нем, кто через несколько минут соберутся во главе со мной вокруг стола, были моей семьей — плоть от плоти, кровь от крови, — мы составляли единое целое. Не мог он вот так вернуться и отобрать их у меня.

Я вошел в гостиную; графиня все еще сидела там, обозревая мебель, опять расставленную по-иному. Жюли исчезла, забрав с собой камчатную скатерть. Графиня была одна.

— Кто это звонил? — спросила она.

— Да так, один человек, — ответил я. — Прочитал некролог в утренней газете.

— В прежние времена, — сказала графиня, — никому и в голову не пришло бы звонить. Это свидетельствует о недостатке такта. Учтивый человек выразил бы свое соболезнование в письме и прислал бы мне цветы. Но — что говорить! — хорошие манеры остались в прошлом.

Я подошел к ней и взял за руку.

— Как вы себя чувствуете? — сказал я. — Я не мог осведомиться раньше, на глазах у Жюли.

Графиня взглянула на меня и улыбнулась.

— У нас с тобой было ночное бдение, верно? — сказала она. — Но ты уснул в кресле. Что до меня, я не сомкнула глаз. Если ты полагаешь, что это будет для меня легко, ты ошибаешься.

— Я ни разу не говорил, что это будет легко, — ответил я. — Ничего труднее у вас не было в жизни.

— Я должна отказаться ради тебя от покоя и приятных сновидений, — сказала графиня. — Ведь именно это ты просишь меня сделать, не так ли? Из-за того только, что тебе хочется, чтобы я хозяйничала в доме. Откуда мне знать, не передумаешь ли ты вдруг и не заточишь ли меня снова в башню.

— Нет! — вскричал я. — Нет… нет!

Моя неожиданная горячность позабавила maman. Она протянула руку и погладила меня по щеке.

— Ты избалован, — сказала она, — в этом твоя беда. Сегодня утром мы с Жюли сошлись насчет этого во мнении. Все мы здесь с тобой мучаемся. Если я заболею, а это вполне вероятно, виноват будешь ты.

Она приостановилась, затем, довольно глядя кругом, продолжала:

— Знаешь, в больничной часовне Франсуаза произвела на меня очень хорошее впечатление. Впервые в ней была видна порода. Я буду с гордостью принимать тех, кто придет завтра попрощаться с ней. Большое утешение — не стыдиться невестки после ее смерти.

В гостиную вошел Гастон и своим новым — приглушенным, участливым — тоном объявил, что обед подан. В то время как мы шли из гостиной в холл, графиня сказала:

— Когда привезут цветы, комнату будет не узнать. Главное — лилии, неважно, сколько они стоят. В конце концов, платить будет Франсуаза. Мы всем обязаны ей.

Остальные уже были в столовой, и, взглянув на Поля и Бланш, я увидел, что у них лица заговорщиков, но не скрытные, не замкнутые, — такие лица бывают у детей, делящих между собой секрет, который обоим принес радость. Когда, прочитав, как всегда, молитву, Бланш доверчиво и спокойно, хотя и без улыбки, посмотрела на меня, я понял, что утром чего-то добился — если не конца молчания, то утоления боли.

Дождавшись, пока maman сядет напротив меня на другом конце стола, я сказал ей:

— Теперь, когда вы заняли место, которое принадлежит вам по праву, я хочу сделать еще кое-какие перемены. Я уже обсуждал их с Бланш и с Полем и Рене. Поль больше не будет управлять фабрикой. Он будет ездить по свету, и Рене вместе с ним.

Мои слова были выслушаны совершенно бесстрастно. Протягивая на вилке кусочки мяса терьерам, сидевшим с двух сторон от нее, графиня сказала:

— Прекрасная мысль. Давно надо было это сделать. К сожалению, ни один из нас не мог себе этого позволить. А кто займет его место? Надеюсь, не Жак. Он не пользуется влиянием.

— Бланш, — ответил я. — Она знает о verrerie больше всех нас. И жить она в дальнейшем будет в доме управляющего.

Даже эта новость не поколебала спокойствия графини. Не знаю, чего я ожидал: насмешки по адресу Бланш, издевки, во всяком случае — потока слов. Вместо этого графиня безмятежно сказала:

— Я всегда говорила, что у Бланш есть сметка. Не представляю, в кого она пошла… не в меня, это точно. Да и отец ваш не был практичным человеком, он занимался verrerie, чтобы не нарушать семейную традицию, а не для извлечения выгоды. Но Бланш… — Графиня подняла голову и посмотрела через стол на дочь. — Мы и оглянуться не успеем, как у нас тут будет полно туристов. За воротами — магазинчик, где будут продаваться стеклянные копии замка и церкви, в сторожке у Жюли — мороженое. Все это мы имели бы давным-давно, если бы не помешала война.

И она снова принялась за еду. Поль, кинув на меня взгляд, быстро произнес:

— Значит, вы одобряете? И тот наш план, и другой?

— Одобряю? — повторила графиня. — Почему бы мне его не одобрить? И то и другое вполне мне подходит. Что, ради всего святого, будет делать здесь, в замке, Бланш, если я решу спускаться вниз каждый день? — Она размяла в пальцах кусочек хлеба. — Да и Рене тоже, если уж о том зашла речь. — Графиня посмотрела на невестку. — Стоит женщинам остаться без дела, они попадают в беду. Ударяются в религию или заводят любовника.

Значит, никаких протестов. Мари-Ноэль была права. Все получили то, что хотели. На всех лицах было облегчение. И, глядя на них, я внезапно представил себе, как все это будет: вот Поль и Рене выезжают из замка на новой, набитой багажом машине, которую я им куплю, вот они в Париже, и хотя сперва им не по себе — они чувствуют себя провинциалами, постепенно это сглаживается благодаря свободе; а вот Бланш в доме управляющего — она разбирает мебель, пересматривает книги, возможно, наталкивается на какой-нибудь старый проект или рисунок и тоже обретает свободу, освобождаясь от душевной горечи.

Но пока все это проходило перед моим мысленным взором, я заметил, что Мари-Ноэль, не отрываясь, глядит на меня.

— Ну, — спросил я, — что ты хочешь сказать?

— Понимаешь, — начала она, — ты составил планы для всех, а для себя? Что ты собираешься делать, когда все уедут отсюда?

Ее вопрос привлек общее внимание. Все с любопытством смотрели на меня. Даже Бланш, подняв на мгновение голову, взглянула мне в лицо, затем снова опустила глаза.

— Я останусь здесь, — сказал я. — В замке, в Сен-Жиле. У меня нет намерения уезжать отсюда. Я останусь здесь навсегда.

И, произнося эти слова, я уже знал, что я должен сделать. Я вспомнил про револьвер, который видел в ящике секретера в библиотеке. В субботу я сжег себе руку, чтобы избавиться от унижения, из страха, что с меня сорвут маску, увидев, как я стреляю. Сейчас другое дело. Свидетелей не будет. Надо быть последним дураком, чтобы промахнуться, стреляя в упор. Я не стану испытывать ни угрызений совести, ни сожалений. Он встретит тот прием, которого заслужил. Даже выбранное им место встречи — дом управляющего — мне поможет. Это только справедливо. Единственное, чего мне не хотелось, это сжигать свою машину. Хотя, раз он забрал ее, я больше не чувствовал ее своей. Она осталась в прошлом, которое я давно забыл. План, родившийся в одно мгновение, приобретал четкие контуры и ясность. Я тоже пройду к дому управляющего через лес и влезу в окно со стороны сада, как делал уже дважды. Никто этого не заметит. Я глядел прямо перед собой и видел темные деревья и мокрую землю, но вот я поднял глаза: все по-прежнему смотрели на меня с удивлением и странной неловкостью. Моя последняя фраза прозвучала, вероятно, слишком горячо, слишком взволнованно. Мари-Ноэль, единственная из всех, кто не ощущал замешательства, воскликнула:

— Когда все молчат и вдруг наступает тишина, это значит, по комнате пролетел ангел. Мне так Жермена сказала. Но я не совсем ей верю. Может быть, это вовсе демон.

Гастон внес овощи. Молчание было нарушено. Все одновременно заговорили. Все, кроме меня. Maman, не спускавшая с меня глаз, спросила одними губами: «В чем дело?» Я покачал головой, махнул рукой: «Ничего». Я видел, как он садится в Девиле в машину и едет сюда, самонадеянный, беззаботный, уверенный в своем мирке, где жизнь внезапно стала легче, долгожданное наследство — рукой подать, все проблемы наконец-то разрешены, и я спросил себя, намеревается ли он освободить меня от моей временной должности, пожав руку и наградив улыбкой, а затем вернуться к прежней жизни, с которой ему было вздумалось ради шутки порвать навсегда. Если так, из этого ничего не выйдет. Теперь я был реальностью, а он тенью. Тень здесь не нужна, ей суждено исчезнуть с лица земли.

Когда все встали из-за стола, мне представился удобный случай. Бланш и Мари-Ноэль отправились наверх заниматься. Остальных maman позвала в гостиную посмотреть, как она все там устроила. Я пошел в библиотеку и, подойдя к секретеру, выдвинул ящик. И сразу увидел рукоятку револьвера рядом с альбомом. Я вынул его и открыл затвор — револьвер был заряжен. Интересно, почему он держал его здесь, с какой непонятной целью, для какого непредвиденного случая? Теперь оружие будет использовано против него самого. Ради этого он и держал его заряженным многие годы. Я опустил револьвер в карман пальто, поднялся в гардеробную и спрятал в ящик шкафа рядом с морфием и шприцем.

Когда я спустился, я увидел, что успел забрать револьвер в последний момент: все переходили в библиотеку. Гостиная сейчас была недоступна, она дожидалась завтрашнего ритуала. Поль сел у секретера, Рене — у стола, оба принялись надписывать конверты. Maman, заняв кресло, откуда она могла за ними наблюдать, протянула ко мне руку.

— Тебя что-то тревожит, — сказала она. — Что у тебя на душе?

Глядя на нее, я напомнил себе, что убить я собираюсь вовсе не ее сына, а кого-то чужого, человека со стороны, без чувств, без сердца, который не питает любви ни к ней, ни к кому другому. Она признала во мне своего сына. В будущем я сделаю для нее все, что не удалось ему.

— Я хочу похоронить прошлое, — сказал я. — Только это у меня на душе.

— Ты приложил все усилия, чтобы воскресить его, — сказала она, — предложив Бланш переехать на фабрику.

— Нет, — возразил я. — Вы не понимаете.

Графиня пожала плечами.

— Как хочешь, — сказала она. — Меня твои планы вполне устраивают, если только из этого что-нибудь выйдет. Конечно, все твои махинации имеют одну цель — облегчить собственную жизнь. Иди сядь со мной.

Она показала на кресло, стоящее рядом, и я сел, все еще держа ее руку. Вскоре я увидел, что она уснула. Поль, обернувшись ко мне, тихо сказал:

— Maman слишком много возится. И Шарлотта так говорит. А потом будет страдать. Тебе следует пресечь это.

— Нет, — сказал я. — Так для нее лучше.

Рене кинула на меня взгляд от стола.

— Ей следует отдыхать у себя в спальне, как обычно, — сказала она. — Поль абсолютно прав. Ее ждет после похорон полный упадок сил.

— Мой риск, — сказал я, — моя ответственность.

День медленно подходил к концу. Не слышно было ничего, кроме скрипа перьев. Я поглядел на лицо спящей графини и внезапно понял, что мне надо уйти до того, как она проснется и Мари-Ноэль спустится вниз. Поль сидел спиной ко мне, Рене тоже. Никто из них не должен знать, куда я иду. Безотчетно — так мы касаемся дерева, чтобы предотвратить несчастье, — я поцеловал руку maman. Затем поднялся и покинул комнату. Никто не повернул головы, никто не окликнул меня.

Я захватил из гардеробной револьвер и вышел из парадных дверей на террасу, а оттуда, обогнув замок, направился к проходу в стене. Остановившись на секунду в моем первом убежище — под кедром, я увидел, что Цезарь выходит из будки. Он задрал морду принюхался, поглядел вокруг. Увидев меня, пес не залаял. Но и не завилял хвостом. Он признал меня как одного из обитателей Сен-Жиля, однако хозяином его я еще не стал. Это будет одной из моих задач. Я прошел под каштанами в парк, оттуда — в лес, где под жарким еще солнцем горели золотом падающие листья. Никогда еще лес не казался мне таким ласковым, таким прекрасным.

Добравшись до поля, граничащего с фабричным участком, я прилег на опушке и стал ждать. Не было смысла заходить в дом управляющего до тех пор, пока не уйдет Жак и рабочие не закончат работу. Я вспомнил, что в одном из фабричных строений стоят канистры с бензином. Бензин был мне необходим. Лежа в лесу, я видел тонкую струйку дыма, поднимавшуюся из трубы плавильной печи; меня все сильней охватывало нетерпение, я не мог найти себе места. Я хотел, чтобы все поскорее ушли.

Прошло, должно быть, часа два. Точнее определить время я не мог, но воздух вдруг стал сырым и холодным, солнце спряталось за деревья, и наступила тишина. Все звуки, долетавшие с фабрики, смолкли. Я поднялся с земли, подошел к ограде и, пригнувшись, посмотрел в сад. Там никого не было. Окна конторы были закрыты, место казалось покинутым. Я пересек сад и встал у стены дома. Подождал немного и под укрытием обвившего стену винограда заглянул в окно. Пусто. Жак уже ушел. Дом был в моем распоряжении. Я прошел на противоположную сторону и влез в окно, как делал раньше. В комнате все говорило об утреннем пребывании там Поля и Бланш. Часть мебели уже была разобрана, столы и стулья отодвинуты от стены, картины переставлены на другое место. Да, Бланш времени не теряла. Она знает, чего она хочет. Комната больше не походила на пустую оболочку, на пристанище прошлого, комната ждала ее, она предвкушала, что Бланш снова вдохнет в нее жизнь.

Я тоже ждал, ждал человека, которого намеревался убить. Солнце ушло, тени стали гуще. Через полчаса или меньше наступят сумерки, и когда он придет и постучит в окно или в дверь, он увидит, что роли переменились и за его преступление ему будет отплачено той же монетой. Он, а не я вернется на пятнадцать лет назад.

Я заметил, что ручка двери поворачивается, и так как ею не пользовались много лет, она отвалилась и упала на пол. Дверь не открылась, так как я запер ее на задвижку. Я прошел через комнату, поднял ручку и сунул ее на место. Медленно, держа револьвер наготове, отодвинул задвижку. Открыл дверь — низ ее чиркнул по каменному полу, и я подумал: вот так, должно быть, Морис Дюваль открывал дверь в ту ночь и увидел за ней в темноте его. Затем раздалось восклицание, и голос — не тот — сказал:

— В доме кто-нибудь есть?

Это был не Жан де Ге, это был кюре. Мы смотрели в лицо друг другу, я, пораженный, в полной растерянности, он — кивая головой и улыбаясь, пока взгляд его не упал на револьвер.

— Разрешите? — сказал он, протянув руку, и, прежде чем я понял, что он собирается сделать, забрал у меня револьвер. Затем высыпал из обоймы патроны, положил их в карман, револьвер сунул туда же.

— Я не люблю эти игрушки, — сказал он. — Во время войны их было здесь более чем достаточно и во время оккупации тоже. Они причинили очень много вреда и снова могут это сделать.

Он посмотрел на меня, кивая головой, словно подтверждая свои слова, и так как я был не в силах что-нибудь произнести, просто не мог найти слов, он потрепал меня по руке и сказал:

— Не сердитесь. Пройдет немного времени, и вы будете рады, что я забрал у вас оружие. Ведь вы задумали кого-то уничтожить, верно?

Я ответил не сразу:

— Да, святой отец.

— Что ж, мы не будем это обсуждать. Вопрос вашей совести и Бога. Не мне спрашивать, что привело вас к такому решению, но постараться спасти жизнь человека — дело мое. Если мне это сейчас удалось, я благодарен Создателю за то, что явился смиренным орудием его воли.

Он оглядел комнату, где становилось все темней.

— Я был у Андре Ива, — сказал кюре. — К счастью, со временем он снова сможет пользоваться рукой. Он очень терпеливый человек. Но неделю назад он сказал мне: «Лучше бы я покончил с собой». «Нет, Андре, — возразил я, — будущее начинается сегодня. Это дар, который вручают нам каждое утро. Воспользуйся им, не отвергай его».

Кюре замолчал, потом, указывая на мебель, заметил:

— Значит, то, что сказала мне сегодня днем мадемуазель Бланш, когда я зашел в замок, правда? Вы действительно предложили ей переехать сюда и она будет здесь жить?

— Если она сама так сказала, — ответил я, — значит, это правда.

— Тогда тем более вы не захотите сделать то, что заставит ее передумать, — сказал кюре. — Есть старая поговорка: «Злом зла не поправишь». Кто знает, возможно, если бы я волею судеб не проходил мимо, случилось бы нечто, что причинило бы всем нам большое горе. В вашей семье было достаточно трагедий, зачем ей еще одна?

— Я не собирался никому причинять горя, я хотел убрать его причину.

— Уничтожив себя самого? — спросил кюре. — Какую пользу это принесет вам или им? Вы можете заново создать их мир. И я уже вижу приметы этого здесь, в доме управляющего. Вот что им нужно, и не только на фабрике, но и в замке. Жизнь, а не смерть.

Он подождал моего ответа. Я молчал.

— Ну, что ж. — Кюре приостановился, направляясь к дверям. — Я не могу подвезти вас, я на велосипеде. Я не вижу нигде вашей машины. Как вы доберетесь домой?

— Я пришел пешком, — ответил я, — так же и вернусь.

— Почему бы нам не возвратиться вместе? — предложил он. — Вы же знаете, я еду очень медленно. — Кюре вынул часы. — Уже восьмой час. Возможно, в замке вас хватились. И уж Мари-Ноэль наверняка вас ждет. Я скучный попутчик, но мне бы очень хотелось, чтобы вы присоединились ко мне.

— Не сегодня, святой отец, — сказал я. — Я предпочел бы побыть один.

Кюре все еще медлил, тревожно глядя на меня.

— Не могу сказать, что мне очень улыбается мысль оставить вас здесь, — проговорил он, — после того, что я только что обнаружил у вас в руках. Вы можете совершить какой-нибудь опрометчивый поступок, в котором потом раскаялись бы.

— Нет, не могу, — сказал я, — вы лишили меня такой возможности.

Он улыбнулся.

— Я рад, — сказал он. — Я никогда не пожалею об этом. Что до вашего револьвера, — он похлопал себя по сутане, — возможно, через несколько дней я вам его верну. Это будет зависеть от вас самого. Bonsoir.[120]

И он вышел в темноту. Я смотрел, как он едет мимо колодца, не взглянув на него, и пересекает двор по направлению к фабричным строениям. Я закрыл дверь и снова запер ее на задвижку. Комнату заполнили тени, день кончился. Когда я подошел к окну, выходящему в сад, в проеме возник человек с пистолетом в руке и, перекинув ногу через подоконник, спрыгнул на пол. Тихо посмеиваясь, он направил дуло мне в грудь и сказал:

— Однажды я уже проделал этот путь, но на этот раз мне было куда легче. Никаких часовых на дорогах, никаких застав, никакой колючей проволоки. И вместо кучки парней, которые, стоило им пригрозить, выдали бы меня, — его преподобие господин кюре, случайно проезжавший мимо. Вы должны признать, что счастье всегда на моей стороне. Я правильно сделал — вы согласны? — что пришел вооруженным? Этот пистолет — единственное, что я не оставил в чемодане, когда покидал Ле-Ман.

Он пододвинул к нам два стула из тех, что Бланш утром вытащила из груды мебели.

— Садитесь, — сказал он, — вам не обязательно держать руки вверх. Это не угроза, просто предостережение. Я не расстаюсь с оружием с сорок первого года.

Он сел на второй стул верхом, свесив ноги по бокам, лицом ко мне. Спинка стула служила хорошей опорой для пистолета.

— Значит, вы решили избавиться от меня и остаться в Сен-Жиле? Внезапная перспектива получить наследство оказалась слишком большим искушением. Я вам сочувствую. Я испытал то же самое.

Глава 26

Я не видел его глаз, только расплывчатое пятно лица — моего лица. Хотя во мраке его присутствие казалось еще более зловещим, мне почему-то было легче его стерпеть.

— Что произошло? — спросил он. — Как она умерла? В газете, которую я прочитал утром, сказано: несчастный случай.

— Она упала, — ответил я, — из окна своей спальни. Уронила на карниз медальон, который вы привезли ей из Парижа, и пыталась его достать.

— Она была в спальне одна?

— Да, — сказал я. — Дело расследовалось в полиции. Полицейский комиссар был вполне удовлетворен результатами и подписал свидетельство о смерти. Завтра тело привезут обратно в Сен-Жиль, в пятницу будут похороны.

— Об этом было в газете, — сказал он. — Потому я и вернулся.

Я промолчал. Домой его привели не похороны жены, а то, что последует за ними в результате ее смерти.

— Знаете, — сказал он, — я не ожидал, что вы справитесь. Когда я оставил вас неделю назад в Ле-Мане, я думал, что вы отправитесь в полицию, выложите им свою историю и в конце концов, хоть объяснить толком вы ничего и не сможете, они вам поверят. А вместо этого, — он рассмеялся, — вы умудрились водить всех за нос в течение семи дней. Примите мои поздравления. Как бы вы пригодились мне лет двенадцать — пятнадцать назад! Скажите, никто так ничего и не заподозрил?

— Никто, — сказал я.

— А моя мать? И девочка?

— Меньше всех остальных.

Я сказал это со странным удовлетворением, даже злорадством. Никто не ощутил его отсутствия, никто не сожалел о нем.

— Интересно, — сказал он, — до чего вы докопались? Меня страшно забавляет мысль о том, например, как вам удалось управиться с Рене; еще до того, как я уехал в Париж, она изрядно мне надоела. И как вы осушили слезы Франсуазе? И пытались ли с неуместной учтивостью заговаривать с Бланш? Что касается матери, с ее нуждами в дальнейшем будет иметь дело врач. Естественно, не наш, а специалист. Ей придется переехать в клинику. Я уже начал переговоры на этот счет в Париже.

Я поглядел на дуло пистолета на спинке стула. Нет, мне не удастся добраться до него. Скорый на руку, как и во всем остальном, он меня опередит.

— Графине незачем уезжать в Париж, — сказал я, — хотя, вероятно, она будет нуждаться в медицинском уходе дома. Она хочет бросить наркотики. Я просидел у нее всю прошлую ночь. Она сделала первую попытку.

Я чувствовал во мраке, что его глаза прикованы ко мне.

— Что вы имеете в виду? — спросил он. — Вы просидели у нее всю прошлую ночь? Для чего?

Я вспомнил свое кресло возле кровати, ее полусон, тишину, грозные тени, которые, казалось, таяли и исчезали на глазах. Рассказывать ему об этой ночи было нелепо. Сейчас все это выглядело банальным. Я ничего не добился, ничего не дал ей, кроме спокойного сна.

— Я сидел рядом с ней, и она спала, — сказал я. — Я держал ее руку.

Его смех, заразительный и вместе с тем нестерпимый, разнесся по темной комнате.

— Мой бедный друг, — сказал он, — и вы воображаете, будто так можно вылечить морфинистку? Сегодня вечером она будет буйствовать, и Шарлотте придется дать ей двойную дозу.

— Нет, — сказал я. — Нет!

Но меня охватили сомнения. Когда я оставил ее спящей в кресле, у нее был больной и измученный вид.

— Что еще? — спросил он. — Расскажите мне, что вы еще натворили.

Что еще? Я порылся в уме.

— Поль, — сказал я. — Поль и Рене. Они уезжают из замка, уезжают из Сен-Жиля. Они будут путешествовать. Полгода или год, по меньшей мере.

Я видел, что он кивает.

— Это развалит их брак еще быстрей, — сказал он. — Рене найдет любовника, которого уже давно ищет, Поль будет чувствовать себя еще большим ничтожеством. Выпустите его в свет, и все увидят, что он провинциал и мужлан, а пока об этом знает лишь он сам. Простите, но это бестактно; никакой деликатности, никакой душевной тонкости. Дальше.

Я вспомнил, как мальчиком играл в кегли. Катишь деревянный шар по кегельбану — и кегля в другом его конце переворачивается и падает. Это самое он делал сейчас с замыслами, которые мне подсказала любовь. Выходит, это была вовсе не любовь, а бестолковая сентиментальность.

— Вы отказались подписать новый контракт с Корвале, да? — сказал я. — Я его подписал. Verrerie не будет закрыта. Никто не останется без работы. Вам придется покрывать убытки из основного капитала.

На этот раз он не засмеялся. Он присвистнул. Его тревога доставила мне удовольствие.

— Полагаю, что сумею выпутаться, — сказал он. — Но на это уйдет время. Все прочие ваши шаги, хоть и неверные, большого вреда не принесли, но этот куда серьезнее. Даже имея в резерве деньги Франсуазы, поддерживать гибнущее предприятие не шутка. А кого вы намеревались поставить на место управляющего, когда уедет Поль?

— Бланш, — сказал я.

Он наклонился вперед вместе с креслом, приблизив лицо к моему лицу. Теперь мне была видна каждая его черта, а главное — глаза. Все осталось таким же, каким было в отеле в Ле-Мане. Его сходство со мной казалось мне отвратительным.

— Вы разговаривали с Бланш? — спросил он. — На самом деле? И она вам отвечала?

— Да, разговаривал, — подтвердил я. — И она приходила сюда утром. Я сказал ей, что с сегодняшнего дня фабрика в ее распоряжении. Она может делать здесь все, что угодно, любым путем добиться ее процветания, чтобы она стала приданым Мари-Ноэль.

С минуту он молчал — возможно, не мог прийти в себя, ведь я опрокинул все его привычные представления. Я надеялся, что это так. Больше всего на свете мне хотелось сбить с него спесь. Но мне это не удалось.

— А вы знаете, — медленно произнес он, — это может в итоге окупиться. Если Бланш снова станет делать образцы и нам удастся производить дешевые безделушки, чтобы привлечь туристов, мы обойдемся без Корвале или другой какой-нибудь солидной фирмы, завоюем рынок в здешних местах и собьем цены всем остальным. Вместо того, чтобы проезжать через Виллар прямиком в Ле-Ман, туристы станут заворачивать в Сен-Жиль. Что ж, я полагаю, вы случайно напали на хорошую мысль.

Он приостановился.

— Да, — сказал он, — чем больше я об этом думаю, тем больше мне нравится этот план. И как это мне самому в голову не пришло? Ну и болван. Но при том, как Бланш относилась ко мне, об этом не могло быть и речи. Вы, верно, польстили ей. Это было неглупо. Она мнила себя великой художницей в прежние дни. А этот напыщенный педант ей подпевал. Если она сюда переедет, она, возможно, наденет вдовий траур — сделает вид, будто тайно с ним обвенчалась.

Он вытащил из кармана пачку сигарет и, протянув одну мне, закурил.

— Что ж, в общем и целом вы управились тут не так уж плохо. А как насчет Мари-Ноэль? Где ее место на картинке? Были у нее видения за эту неделю? Или вещие сны?

Я не ответил. Глумиться над ребенком — что может быть отвратительней?! Пусть он оскверняет имя матери, пусть издевается над сестрой и братом, но делать мишенью насмешек Мари-Ноэль… этого я не дам.

— С ней все в порядке, — сказал я. — Она стойко держалась вчера.

— И неудивительно, — сказал он. — Эти двое никогда между собой не ладили. Франсуаза ревновала к девочке, та знала об этом. Теперь вы наконец понимаете, что значит иметь родных, у которых развит собственнический инстинкт. И вы были готовы терпеть это ради денег. Вы пришли сюда с намерением меня убить, чтобы жить в достатке до конца ваших дней.

Он откинулся назад, выпустив дым в воздух, и лицо его опять поглотил полумрак. Виден был лишь контур.

— Можете мне не верить, — сказал я, — но я не думал о деньгах. Просто я полюбил ваших родных, вот и все.

Мои слова снова вызвали у него смех.

— И вы, не краснея, говорите мне, — сказал он, — что любите мою мать — самую эгоистичную, самую ненасытную, самую чудовищную женщину из всех, кого я знал в своей жизни; любите моего братца Поля, этого дурачка, эту тряпку, — вот уж действительно противный тип; любите Рене — вероятно, за ее тело, которое, согласен, восхитительно, но в голове-то у нее пустота; любите Бланш, которая так исковеркана из-за подавленного полового инстинкта и несбывшихся надежд, что только и может стоять на коленях перед распятием, больше ей в жизни ничего не дано. И полагаю, вы скажете, что любите мою дочь за ее невинность и детскую прелесть, которые, поверьте мне, она прекрасно умеет пускать в ход, ведь она все делает напоказ. Нравится ей одно — чтобы ею восхищались и баловали ее.

Я не спорил. То, что он говорил, было правдой, если смотреть на них его глазами, да, возможно, и моими тоже. Но суть была в том, что это не имело значения.

— Согласен, — сказал я, — все так. Но это не мешает мне любить ваших родных. Не спрашивайте почему. Я не смогу ответить.

— Если я питаю к ним слабость, — сказал он, — это можно понять. Как-никак, они моя семья. Но у вас нет для этого никаких оснований. Вы знакомы с ними всего неделю. Просто вы неисправимо сентиментальны, в этом все дело.

— Возможно.

— Вы видите себя спасителем?

— Нет, глупцом.

— Это, по крайней мере, честно. А что, по-вашему, произойдет теперь?

— Не знаю. Это вам решать.

Он почесал голову рукояткой пистолета. Я мог бы напасть на него в этот момент, но что бы это дало?

— Именно, — сказал он. — Что произойдет в Сен-Жиле, решать мне. Могу осуществить вашу программу, если захочу. Или перечеркнуть ее. В зависимости от настроения. А как насчет вас? Пойдем в лес и выкопаем могилу? Сжечь машину мне нетрудно. Искать вас никто не станет. Вы просто исчезнете. Раньше это случалось с людьми.

— Если вы так решили, — сказал я, — приступайте. Я в ваших руках. Разве что вы предпочтете бросить меня в колодец.

Я не видел его, но чувствовал, что он улыбается.

— Вы и это раскопали? — спросил он. — Из вас бы вышел неплохой сыщик. Я думал, пересуды окончились много лет назад. Вас, верно, это возмутило.

— Я не был возмущен, — ответил я, — меня удивил ваш мотив.

— Мой мотив? — повторил он. — Конечно, он вас удивил. На вашу землю с тысяча шестьдесят шестого года не ступала нога захватчика. То-то все вы, англичане, так довольны собой, так перед всеми пыжитесь. Может быть, мы порой бываем жестоки, но, слава богу, лицемерами нас не назовешь. Придуманного вами Мориса Дюваля вы тоже любите?

Я немного подумал. Пожалуй, «любовь» — слишком сильное слово.

— Мне его жаль, — сказал я. — По всему, что я о нем слышал, он был хороший человек.

— Не всякому слуху верь, — сказал он. — Дюваль был честолюбец и карьерист. Как все ему подобные. Втерся в доверие к моему отцу… с видами на будущее. Главным его козырем была Бланш, но я не дал ему пойти с этой карты. Не очень-то это красиво, знаете, жить дома со всеми удобствами и сотрудничать с врагом, лишь бы спасти свою шкуру.

У меня не было на это ответа. Вражда между ними была их вражда, и война — их война. Я знал только, что вражда и война привели к страданию и смерти.

— Что толку, — сказал я, — обсуждать Дюваля или ваших родных? У меня о них свое представление. Что бы вы ни сказали, вы не измените его. Если вы намерены убить меня, как я намеревался убить вас, не тяните. Я готов.

— Я не уверен, что хочу вас убивать, — сказал он. — В конце концов, если мы провели их один раз, почему бы нам снова не разыграть комедию? Мне ничего не стоит связаться с вами, назначить где-нибудь встречу и исчезнуть на неделю или на месяц, оставив вас взамен. Как вы на это смотрите? Конечно, я могу тем временем свести на нет все, что вы попытались предпринять. Что с того? Это даже придаст пикантность вашему пребыванию в Сен-Жиле.

Ненависть сковала мне губы, а он, приняв мое молчание за согласие, продолжал:

— Вы вряд ли встретились с моей Белой. Не хватило бы времени, да и возможности, полагаю, не представилось. У нее в Вилларе небольшой антикварный магазин, и я зову ее Бела потому, что она воображает, будто она потомок венгерских королей. Готовит как ангел, и это не единственное ее достоинство. Я езжу к ней время от времени, когда меня очень уж одолевает скука. Естественно, если мы с вами придем к соглашению, она будет частью сделки. Вы не пожалеете о встрече с ней, это я вам обещаю.

Я все еще не отвечал.

— Что до меня, — продолжал он, — если вам удастся обмануть Белу, как и всех остальных, это только прибавит изюминку моей следующей встрече с ней.

Я встал с кресла. Он тоже встал, направив на меня дуло пистолета.

— Давайте кончать, — проговорил я. — Мне вам сказать больше нечего.

— А мне есть что, — ответил он. — Вы не заметили, что не задали мне ни одного вопроса? Разве вы не хотите знать, что я сделал за эту неделю?

Мне это было неинтересно. Он позвонил из Девиля. Я предполагал, что он провел всю неделю там. Спрятаться в Девиле можно было не хуже, чем в любом другом городке.

— Нет, — ответил я. — По правде говоря, мне это безразлично. Это меня не касается.

— Еще как касается, — возразил он. — Имеет к вам самое прямое отношение.

— Каким образом?

— Сядьте на минуту, — сказал он, — и я все вам объясню.

Он щелкнул зажигалкой, и в свете пламени я ее узнал. А затем увидел, что и пиджак на нем тоже мой. Но не тот, который был на мне в Ле-Мане.

— Теперь поняли? — спросил он. — Я вел честную игру, как и вы. Если вы заняли мое место — хотя откуда мне было знать наверняка, все это было авантюрой, — как мог я не занять ваше хотя бы из спортивного интереса? Я отправился в Лондон. В вашу квартиру. Я прилетел только сегодня.

Я изумленно глядел на него, вернее, не на него, а на его силуэт. Когда за эту неделю я вспоминал о нем, он представлялся мне фантомом, кем-то, кого больше не существует, призраком, тенью. И если бы я вздумал облечь призрак плотью, я поместил бы его в Париж, на юг, в Италию или Испанию, куда угодно, только не в мою собственную жизнь, не в мой собственный мир.

— Вы жили в моей квартире? — спросил я. — Вы пользовались моими вещами?

Его двуличность, его вопиющая наглость, его посягательство на мои права ошеломили меня. Я не верил своим ушам. Неужели не нашлось никого, кто бы ему помешал?!

— Почему бы и нет? — сказал он. — Вы ведь так же поступили в Сен-Жиле. Я оставил вам свою семью. Вы распорядились с ними так, как вы мне рассказали. Иначе, чем распорядился бы я, но на этот риск я шел. Вряд ли вы вправе обвинять меня в том, что я играл не по правилам.

Я пытался думать. Пытался представить себе место действия. Привратник в вестибюле дома кивнет и пожелает доброго утра или доброго вечера. Женщина, убиравшая у меня в квартире, никогда не приходит раньше половины одиннадцатого — когда меня уже нет дома. Вечером, если я не ухожу ужинать к друзьям, я готовлю себе сам. Большинство знакомых считает, что я еще не вернулся из отпуска. Вряд ли мне станут звонить или писать. В полном замешательстве я все же старался найти какое-нибудь доказательство того, что он лжет.

— Откуда вы узнали, куда надо ехать? — спросил я. — Как вам это удалось?

— Бедный мой дурачок, — ответил он, — в чемодане была ваша визитная карточка, ваша записная книжка и чековая книжка, ваши ключи, ваш паспорт — все, что могло мне понадобиться, было там. Я даже сумел изменить число переезда через Ла-Манш — на пароме оказалось свободное место. Подменить вашу скромную, склонную к уединению особу оказалось проще простого. Я получил огромное удовольствие. Ваша квартира — идеальный приют для человека, жаждущего отдохнуть. После шума и суматохи Сен-Жиля я чувствовал себя в раю. Я перерыл ваши ящики, перечитал ваши письма, расшифровал ваши заметки для лекций, взял деньги по вашим чекам — к счастью, вашу довольно-таки неразборчивую подпись оказалось нетрудно подделать. Я провел пять дней в полном и абсолютном безделье — то самое, что мне было нужно.

Наконец-то я осознал комизм и справедливость ситуации. Я играл человеческой жизнью, он — нет. Я приложил силы, чтобы изменить отношения в его семье, он всего лишь бездельничал и наслаждался досугом. Я совал нос в его дела, он — только в мои бумаги и вещи. Затем я вспомнил, что известие о кончине Франсуазы, в тот же день помещенное в газетах, застало его в Девиле. Значит, он все же вернулся.

— Если вам так понравилась уединенная жизнь в Лондоне, — спросил я, — почему вы возвратились во Францию?

Я чувствовал, что он не сводит с меня глаз. Ответил он не сразу, и когда наконец он заговорил, в голосе его было замешательство.

— Вот тут я виноват перед вами, — сказал он, — хотя не больше, чем вы передо мной, ведь то, как вы изменили контракт, могло ввести меня в очень большие убытки. Дело в том… — Он остановился, подбирая слова. — …Дело в том, что пяти дней в Лондоне оказалось для меня достаточно. Я не мог больше вести вашу скучную, добродетельную жизнь. Со временем кто-нибудь приехал бы, пришли бы письма от друзей, мне позвонили бы из университета, и, хотя никогда раньше я не ставил под сомнение ни свою способность сыграть чужую роль, ни владение английским — во время войны у меня было достаточно практики и в том, и в другом, — мне не хватало, как я обнаружил, вашей потрясающей самоуверенности. Поскольку я был намерен воспользоваться вашим именем, самым простым было изменить ваш образ жизни. Это, сказать по правде, я и осуществил.

Я ничего не понимал. Я не мог уследить за его мыслью. О чем он говорит?

— Что вы имеете в виду? — спросил я. — Как вы могли изменить мой образ жизни?

Я слышал, как он вздохнул в темноте.

— Возможно, я нанесу вам удар, — сказал он, — так же как для меня было ударом узнать о переменах в Сен-Жиле. Первым делом я написал в университет и отказался от места. Затем сказал домовладельцу, что намерен уехать за границу и квартира мне больше не нужна, и, поскольку в Лондоне свободных квартир так же мало, как в Париже, он был только рад, что я — вернее, вы — съехал без промедления. Мебель вашу я велел продать с торгов. И наконец, узнав в банке, сколько денег у вас на счету, я получил по чеку ровно такую сумму. Как вы помните, там была пара сотен фунтов. Не состояние, но вполне достаточно, чтобы обеспечить меня месяца на два, пока что-нибудь не подвернется.

Я пытался уразуметь то, о чем он говорил, заставить себя понять, что это произошло в действительности, представить свое бывшее «я». Но видел я лишь неясную тень в моей одежде, тень, которая сумела за несколько часов лишить это «я» всего, разрушила всю его жизнь.

— Как вы могли получить французскую валюту? — сказал я. — Это невозможно. Кто поменял бы вам двести фунтов стерлингов на франки? Вам могли выплатить только по туристскому чеку, а я уже истратил из него три четверти.

Он кинул окурок на пол и раздавил его каблуком.

— В этом была самая соль шутки, — сказал он. — У меня есть приятель, который устраивает такие вещи, и он провернул для меня это дельце за считанные часы. Я никогда не узнал бы о том, что он в Лондоне, если бы вы не дали ему свой адрес — не представляю зачем, но при сложившихся обстоятельствах это было подарком свыше. Когда он позвонил в понедельник утром, я страшно удивился и только тогда узнал, что вы в Сен-Жиле. Суть в том, что, если я вас не убью, а вы не согласитесь на мой план водить всех за нос и время от времени жить жизнью друг друга, что вас ждет? У вас просто нет будущего.

Наконец-то до меня дошел полный смысл его слов. Если я не захочу ставить себя в дурацкое положение и писать университетскомуначальству, что произошла ошибка и по зрелом размышлении я решил не уходить, я останусь без работы. У меня не было денег, не считая нескольких ценных бумаг. У меня не было квартиры и, если я не поеду как можно быстрей в Лондон, не будет мебели. Я просто не существую. То мое «я», которое раньше жило в Лондоне, исчезло навсегда.

— Разумеется, — сказал он, — я не намеревался возвращаться домой. Я собирался развлечься на ваши деньги где-нибудь в Европе. Мой приятель — маг и волшебник, когда дело касается валюты. Он мог положить мои деньги в банк любой страны — здесь, во Франции, в другом месте — где бы я ни пожелал. Для начала я имел в виду какое-нибудь уютное местечко на Сицилии или в Греции. Взял бы с собой для компании Белу. Возможно, в дальнейшем она мне надоела бы, но не сразу. У венгерок есть особое очарование. Как говорят американцы, они «влезают вам в душу». Но теперь, — он внезапно замолчал и пожал плечами, — смерть бедняжки Франсуазы довольно сильно изменила мои планы. В прошлом обедневший провинциальный граф, я, если повезет, могу стать миллионером. Судьба — или кто там этим распоряжается — выполнила мое желание.

Он встал, все еще держа меня под прицелом.

— Забавная вещь, — сказал он, — и говорит о моей мягкотелости, но, независимо от денег и нового будущего, когда я ехал сюда сегодня из Девиля, я чувствовал себя взволнованным. Кругом было так красиво, такие краски! В конце концов, это моя страна, мы с ней одно целое. Знает Бог, замок разваливается на глазах и земля вокруг запущена и неухожена, но это мне неважно. Место, где вы родились, откладывает на вас свой отпечаток. Я не забочусь о нем, проклинаю его, воюю против его влияния, в точности так же, как проклинаю свою мать по той же самой причине. И при том, — он рассмеялся, и я видел, как он махнул рукой, — и при том по пути сюда из Девиля я чувствовал, что хочу ее видеть. Как ни странно, мне недоставало ее все это время. Она сущая ведьма, она груба и жестока, но она понимает меня, а я — ее, и это больше того, чего достигли вы, пробыв здесь неделю.

Неожиданно он потряс меня за плечо, дружески, даже нежно.

— Ну, полно, — сказал он, — я не хочу вас убивать. За многое я вам благодарен.

Он вытащил бумажник… мой.

— Этого вам хватит на порядочное время, — продолжал он. — Какой мне резон вас обманывать… Если вы все же надумаете когда-нибудь снова разыграть комедию и провести в Сен-Жиле хотя бы несколько дней, буду рад вам услужить. Как насчет этого? А теперь, пожалуй, пора кончать маскарад и браться за переодевание.

Я молчал. Я старался припомнить, что мне говорил кюре. Что-то о будущем и о том, что каждый день нашей жизни — дар. Он уже вернулся в деревню и сейчас ставит на место велосипед. В замке скоро ужин, и все удивляются, куда я исчез. Возможно, Мари-Ноэль, встревоженная моим долгим отсутствием, поджидает меня на террасе. Я принялся раздеваться.

Обмен платьем в темноте был для меня пыткой. С каждым предметом одежды, который я снимал, от меня уходила частица моего нового «я». Раздевшись догола под прицелом пистолета, я сказал:

— Убейте меня. Я не хочу жить.

— Глупости, — откликнулся он. — Никто не отказывается от жизни. К тому же я не хочу вас убивать. Это потеряло смысл.

Говоря это, он принялся скидывать с себя одежду и, видя, что мне трудно одеваться, спросил:

— Что с вашей рукой?

— Я обжег ее, — сказал я, — сунул в огонь.

— Огонь? — переспросил он. — В замке был пожар?

— Нет, — ответил я. — Всего лишь костер неподалеку.

— Какое легкомыслие, — сказал он. — Вы же могли навсегда искалечить руку. Как же вы поведете машину?

— Ничего, — сказал я, — рана уже заживает.

— Передайте мне повязку. Не могу же я появиться без нее.

Моя бывшая одежда казалась мне тесной, словно материя села. Все было не впору. Я редко носил костюм, который он выбрал из моего гардероба. Стоя перед ним одетый, готовый в путь, я чувствовал себя так, словно на мне платье, из которого я давно вырос, словно я втиснулся в свою школьную форму. А он удовлетворенно вздохнул.

— Так-то лучше, — сказал он. — Теперь я снова стал самим собой.

Он подошел к окну.

— Лучше выберемся с этой стороны, — сказал он. — Безопасней. Эта сплетница Жюли, возможно, у себя в сторожке. Еще одна злобная ведьма. Вы, вероятно, и ее полюбили.

Он вылез в окно, я за ним. Воздух был напоен сладким запахом заброшенного сада. Прыгая на землю, я задел плечом виноградную лозу.

— Прошу прощения, — сказал он, — но вам придется идти впереди, пока мы не дойдем до того места, где я оставил машину.

Я, спотыкаясь, прошел через сад, пересек поле. Возле ограды смутно вырисовывался силуэт старой белой лошади. Она заржала, увидев нас, и скрылась.

— Бедный старина Жакоб, — сказал мой спутник, — он свое отслужил. У него стерлись все зубы… он ест с трудом. Придется потратить на него пулю, чтобы облегчить его мучения. Как видите, я тоже бываю порой сентиментален…

Нас обступил темный лес. Даже теперь я не мог быть ни в чем уверен, даже теперь он мог убить меня, если это отвечало его планам, и покончить со мной навсегда. Я шел сквозь мрак, с трудом передвигая ноги, по мху, через подлесок, у моего «я» не было больше ни настоящего, ни прошлого — ни мыслей, ни чувств.

— Вот ваша машина, — внезапно сказал он.

Мой собственный «форд», обляпанный грязью, стоял у обочины лесной дороги. Как и одежда, которая была сейчас на мне, он, казалось, съежился, возник из прожитого уже этапа моей жизни. Я похлопал рукой по капоту.

— Забирайтесь, — сказал он.

Я уселся на знакомое сиденье, включил фары и зажигание.

— Дайте задний ход, — сказал он, — выведите ее на дорогу.

Он сел рядом со мной, и мы тронулись с места. Свернули на лесную дорогу и проехали по ней до вершины холма. Внизу светились окна Сен-Жиля. Часы пробили восемь.

— Вам будет, возможно, не так легко, — медленно сказал я. — Они стали другими. Я имею в виду вашу мать, и Бланш, и Поля, и Рене. Только девочка осталась прежней. Девочка не изменилась.

Он засмеялся.

— А хоть бы и изменилась, — сказал он. — Она скоро сделалась бы снова моей. В ее мире есть только один кумир — я.

Мы проехали вдоль липовой аллеи, пересекли по мосту ров. У ворот я остановился.

— Дальше я машину не поведу, — сказал я. — Это опасно.

Он вышел и встал рядом — зверь в чаще, — втягивая носом воздух.

— Изумительно, — сказал он. — Так пахнет только здесь. Это Сен-Жиль.

Теперь наконец, когда все было решено, он разрядил пистолет и вместе с патронами положил в карман.

— Желаю удачи, — сказал он, затем добавил с улыбкой: — Слушайте.

Он сунул два пальца в рот и свистнул. Раздался долгий, пронзительный звук. И почти сразу ему ответил лаем Цезарь. Не яростным, не так, как стал бы лаять на чужака; возбужденный, визгливый лай переходил в вой, вой — в поскуливание. Свист все продолжался и продолжался, заглушая остальные звуки.

— Этому фокусу вы не научились? — спросил он. — Ясное дело, нет. Откуда вам было его узнать!

Он улыбнулся, помахал рукой и прошел в ворота на подъездную дорожку. Взглянув на террасу, я заметил на ступеньках в свете фонаря над дверьми чью-то поджидающую его фигуру. Это была Мари-Ноэль. Когда она увидела, как он идет большими шагами по дорожке ко входу в замок, она с криком сбежала к нему вниз. Он подхватил ее на руки, закружил, и они поднялись на террасу. Оба вошли внутрь. Пес все еще скулил. Я сел в машину и тронулся с места.

Глава 27

Делал я все как автомат. Не помню, чтобы я о чем-нибудь думал. Я свернул на липовую аллею, затем направо, на дорогу в Виллар. Путь был такой знакомый, даже в темноте, что я вел машину механически. Я ехал осторожно, так как обожженная рука все еще была неловкой и та часть сознания, которая как-то действовала, говорила мне, что я не могу позволить себе рисковать — ошибка может привести «форд» и меня в канаву. Я сосредоточил все внимание на руле и дороге, и усилие, которого это потребовало, вытеснило мысли обо всем ином. Я не пытался представить себе жизнь, которая осталась позади. Казалось, когда он переступил порог и вошел внутрь, опустился железный заслон и отгородил от меня замок и его обитателей и я должен теперь прятаться, должен искать укрытия во мраке.

Приезд в Виллар принес странное облегчение. Дороги таили в себе угрозу: это были нервные нити, ведущие обратно в Сен-Жиль. Виллар внушал доверие, по освещенным улицам прохаживались люди. Я повернул в нижнюю часть города и, проехав мимо рыночной площади, остановился у городских ворот. Посмотрел на противоположную сторону канала; высокое окно, выходящее на балкон, было открыто, в комнате горел свет. Бела была дома. Когда я увидел свет в ее окне, что-то во мне дрогнуло, что-то замершее с той минуты, как мы с Жаном де Ге обменялись одеждой. Железный заслон был между мной и замком, а не между мной и Белой. Она не подпадала под табу. Свет в ее комнате, ласковый, радушный, говорил о реальности, о подлинных вещах. Для меня было теперь очень важно отличать подлинное от ложного, а я больше не мог сказать, что есть что. Бела скажет мне это. Бела поймет.

Я вылез из машины и прошел по пешеходному мостику к балкону. Вошел в комнату через застекленную дверь. В комнате было пусто, но я слышал шаги Белы в кухоньке за коридором. Я ждал, и через минуту она была тут. Постояла на пороге, глядя на меня, затем закрыла дверь и подошла поближе.

— Я тебя не ждала, — сказала она, — но это неважно. Если бы я знала, что ты приедешь, я бы повременила с обедом.

— Я не голоден, — отозвался я, — я ничего не хочу.

— Ты плохо выглядишь, — добавила она. — Садись, я принесу тебе чего-нибудь выпить.

Я сел в глубокое кресло. Я еще не решил, что ей сказать. Бела принесла мне коньяк и смотрела, как я его пью. Коньяк немного согрел меня, но оцепенение не прошло. Я чувствовал под рукой подлокотник кресла, в его прочности была безопасность.

— Ты был в больничной часовне? — спросила Бела.

Я уставился на нее. Понадобилось время, чтобы понять, о чем она говорит.

— Нет, — ответил я, — нет, я был там утром. — Я приостановился. — Спасибо за статуэтки. Мари-Ноэль была очень довольна. Она уверена, что они те самые, после починки. Ты была права, когда посоветовала так ей сказать.

— Да, — отозвалась Бела, — я думала, это будет лучше.

Она с состраданием смотрела на меня. Вероятно, я казался ей принужденным, странным. Должно быть, она думала, что я все еще не оправился от потрясения, вызванного смертью Франсуазы. Пожалуй, будет лучше не разубеждать ее. Однако я колебался. Мне нужна была ее помощь.

— Я приехал, — начал я, — потому что не знаю точно, когда мы снова увидимся.

— Естественно, — сказала она. — Следующие несколько дней, даже несколько недель, будут очень тяжелыми.

Следующие дни… следующие недели… Они не существовали. Сказать это ей было нелегко.

— А как девочка? — спросила Бела. — С ней все в порядке?

— Она держалась молодцом, — сказал я. — Да, с ней все в порядке.

— А мать?

— Мать — тоже.

Бела все еще не спускала с меня глаз. Я увидел, что она рассматривает мою одежду. Она не знала этого костюма. Он был из твида — в отличие от того черного, который я надел после смерти Франсуазы. Рубашка, галстук, носки, туфли — ничего этого Бела не видела раньше. Наступила неловкая пауза. Я чувствовал, что должен оправдаться, дать ей какое-то объяснение.

— Я хочу поблагодарить тебя, — сказал я. — Всю эту неделю ты проявляла удивительное понимание. Я очень тебе благодарен.

Бела не ответила. И внезапно в ее глазах мелькнула догадка — вспышка интуиции, которая рождается у взрослого, слушающего признание ребенка. Через секунду она опустилась на колени возле меня.

— Значит, он вернулся? — сказала она. — Тот, другой?

Я посмотрел на нее. Она положила руки мне на плечи.

— Мне следовало это знать, — сказала она. — Он увидел некролог в газете. Это заставило его приехать обратно.

Ее слова принесли мне колоссальное облегчение, скованность и принужденность тут же покинули меня. Так бывает, когда из раны перестает течь кровь, когда уходит боль, пропадает страх. Я поставил рюмку с коньяком; как маленький, положил голову ей на плечо и закрыл глаза — нелепей не придумать.

— Почему — ты? — спросил я. — Почему ты, и никто другой? Не мать, не дочка?

Я чувствовал ее ласковые ладони у себя на голове, они утешали, успокаивали меня. Это была капитуляция, это был мир.

— Вероятно, не так легко было всех провести? — спросила Бела. — Сперва и я ничего не подозревала… ни по виду, ни по речи ничего нельзя было сказать. Узнала я потом.

— Как? Что я сделал? — спросил я.

Бела рассмеялась. Ни насмешки — а ведь было над чем, — ни обидной снисходительности, ни злорадства; в ее смехе была теплота, в нем было понимание.

— Вопрос не в том, что ты сделал, а в том, какой ты сам. Только совсем глупая женщина не отличит одного мужчину от другого в постели.

Ответ прозвучал резко, но мне было все равно, лишь бы Бела не отходила от меня.

— У тебя есть нечто, — сказала она, — чем он не обладает. Вот почему я догадалась.

— Что это такое, то, что у меня есть? — спросил я.

— Можешь назвать это tendresse,[121] — сказала Бела, — я не знаю другого слова.

Затем неожиданно спросила, как меня зовут.

— Джон, — ответил я. — Даже имя у нас общее. Рассказать тебе, как все это случилось?

— Если хочешь, — ответила она. — О многом я догадываюсь. С прошлым покончено для вас обоих. Сейчас надо думать о будущем.

— Да, — сказал я, — но не о моем, об их будущем.

И когда я это произнес, во мне внезапно вспыхнула твердая уверенность, что так оно именно и есть, я не погрешил против истины. Мое старое «я» из Ле-Мана было мертво. Тень Жана де Ге тоже исчезла. На их месте возникло нечто новое, не имеющее субстанции, не облеченное еще в плоть и кровь, рожденное чувством, которое пребудет вечно, — пламя внутри телесной оболочки.

— Я люблю их, — сказал я. — Я навечно стал их частицей. Я хочу, чтобы ты это поняла. Я никогда больше их не увижу, но благодаря им я живу.

— Я понимаю, — сказала Бела. — Это в равной мере относится к ним. Они тоже живут благодаря тебе.

— Если бы я мог в это поверить, — сказал я, — остальное не имело бы значения. Тогда все в порядке. Но к ним вернулся он. Все будет по-прежнему. Все начнется сначала: равнодушие, уныние, страдания, боль. Если это их ждет впереди, мне лучше пойти и повеситься на ближайшем дереве. Даже сейчас я…

Я посмотрел через ее плечо на мрак за окном, и мне вдруг почудилось, что железный заслон стал прозрачным, что я стою рядом с ним в замке, вижу, как он улыбается, вижу, как смотрит на него maman, и Мари-Ноэль, и Бланш, и Поль, и Рене, и Жюли тоже, и ее сын Андре.

— Я желаю им счастья, — сказал я, — но не так, как видит это он. Я хочу, чтобы вырвался наружу тот огонек, тот родник, что скрывается у них в груди; он заперт, но он там есть, Бела, я это знаю, я видел его, и он ждет, чтобы его освободили.

Я замолчал. Наверно, я говорил глупости. Я не мог выразить свою мысль.

— Он дьявол, — сказал я, — а они снова в его руках.

— Нет, — сказала Бела, — тут ты ошибаешься. Он не дьявол. Он человек, обыкновенный человек, такой же, как ты.

Она поднялась, задернула занавеси и вернулась ко мне.

— Не забывай, — сказала она, — я знаю его, знаю, в чем его слабость и в чем сила, знаю его достоинства и недостатки. Если бы он был дьяволом, я не тратила бы время здесь, в Вилларе. Я давно рассталась бы с ним.

Я хотел бы ей верить, но когда женщина любит мужчину, трудно сказать наверняка, насколько правильно ее суждение о нем. Не видеть зла — тоже ослепление. Я принялся рассказывать Беле о том, что я узнал, о той картине прошлого, которая сложилась у меня за прошедшую неделю из разрозненных кусочков. Кое-что из этого было ей известно, кое о чем она догадывалась. Однако чем дальше, тем сильнее я чувствовал, что, желая осудить Жана де Ге, осуждаю его тень — человека, который двигался, разговаривал, действовал вместо него.

— Бесполезно, — сказал я наконец. — Тот, кого я описываю, не похож на того, кого ты знаешь.

— Нет, похож, — сказала Бела, — но в то же время он похож на тебя.

Этого я и боялся. Кто из нас двоих был настоящий? Кто жил, а кто умер? Меня вдруг пронзила мысль, что посмотри я сейчас в зеркало, я не увижу там никакого отражения.

— Бела, — сказал я. — Держи меня. Назови мне мое имя.

— Ты Джон, — сказала она, — ты Джон, который поменялся местами с Жаном де Ге. В течение недели ты жил его жизнью. Два раза ты приезжал сюда, в этот дом, и любил меня. Как Джон, а не как Жан де Ге. Это для тебя достаточно реально? Это помогает стать самим собой?

Я дотронулся до ее волос, до ее лица, до ее рук — в ней не было ни крупицы фальши, никакого обмана.

— Ты дал что-то каждому из нас, — сказала Бела, — мне, его матери, его сестре, его ребенку. Я назвала это tendresse. Но как бы оно ни называлось, уничтожить это нельзя. Это пустило корни. Это будет расти. В будущем мы станем искать в Жане тебя, а не в тебе Жана. — Бела улыбнулась и положила руки мне на плечи. — Тебе не приходило в голову, что я ничего про тебя не знаю? — сказала она. — Я не знаю, откуда ты появился, куда направишься, единственное, что мне известно, это твое имя.

— Только имя у меня и осталось, — сказал я. — И не будем больше говорить об этом.

— Если бы он не вернулся, — спросила Бела, — что бы он сейчас делал?

— Он хотел попутешествовать, — сказал я. — И собирался взять с собой тебя. Во всяком случае, так он мне сказал. Ты поехала бы с ним?

Бела ответила не сразу. Впервые она смутилась.

— Он был моим любовником в течение трех лет, — наконец сказала она. — Он стал мне очень близок, он часть моего существования. Полагаю, что и я ему не безразлична. Но скоро он найдет кого-нибудь другого.

— Нет, — возразил я, — он никогда не найдет никого вместо тебя.

— Почему ты так в этом уверен?

— Не забывай, — сказал я, — я жил его жизнью целую неделю.

Я взглянул на окно, на задернутые ею занавеси.

— Почему ты задернула занавеси? — спросил я.

— Это сигнал, — сказала Бела, — что ко мне нельзя. Если занавеси задернуты, это значит — я не одна.

Выходит, нам обоим пришла в голову одна и та же мысль. Пообедав, пожелав спокойной ночи Мари-Ноэль и побеседовав с матерью в ее спальне, он вполне мог снова сесть в машину и поехать из Сен-Жиля в Виллар, а там, подобно мне, пройти по пешеходному мостику к дому Белы. Он имел право находиться здесь, так же как в Сен-Жиле. Он был хозяин, а я незваный гость.

— Бела, — сказал я, — он не знает, что я бывал здесь. Скорее всего, и не узнает, разве случайно от Гастона, что вряд ли. Не говори ему об этом, если сможешь.

Я встал.

— Что ты собираешься делать? — спросила она.

— Уйти отсюда, — ответил я, — прежде чем он придет. Если я хоть сколько-нибудь в нем разбираюсь, ты очень будешь ему сегодня нужна.

Она задумчиво посмотрела на меня.

— Я могу не раздвигать занавески, — сказала она.

И когда она это сказала, я подумал обо всем, что он мне сделал. Я вспомнил, что он не только отобрал у меня мою новую жизнь, но и разрушил ту, что я сам себе построил. У меня не было больше работы, не было крыши над головой, не было ничего, кроме одежды на плечах и бумажника с некоторым количеством французских денег.

— Я задал тебе вопрос, — сказал я, — несколько минут назад. Я спросил, поехала ли бы ты с ним, если бы он тебя позвал.

— Вероятно, — сказала Бела, — если бы чувствовала, что нужна ему.

— Приглашение могло быть неожиданным, — сказал я, — он не стал бы тебя заранее предупреждать. Не забывай, ему было опасно показываться в Вилларе, здесь все знают его в лицо.

— Ему незачем было приезжать в Виллар, — сказала Бела. — Он бы написал мне или послал телеграмму; возможно, даже позвонил и позвал меня с собой.

— И ты поехала бы?

Она заколебалась, но лишь на секунду.

— Да, — ответила она, — да, поехала бы.

Я посмотрел на окно.

— Отдерни занавеси, когда я уйду, — сказал я. — Я пройду через дверь на улицу.

Она вышла вместе со мной в коридор.

— А как же твоя рука? — спросила она.

— Моя рука?

— На ней нет повязки.

Бела зашла в ванную и вынесла пакет в пергаментной бумаге, точно такой, как в воскресенье. В то время, как она перевязывала мне руку, я подумал о Бланш, делавшей то же самое утром, о maman, чья рука лежала в моей всю ночь. О Мари-Ноэль, о ее теплой ладошке, крепко сжимавшей мою.

— Позаботься о них, — сказал я. — Кроме тебя, это некому сделать. Может быть, он послушает тебя. Помоги ему их полюбить.

— Он их и так любит, — сказала Бела. — Я хочу, чтобы ты верил в это. Он вернулся в Сен-Жиль не только из-за денег.

— Не знаю, — сказал я. — Не знаю…

Когда она перевязала мне руку и я был готов уйти. Бела сказала:

— Куда ты направляешься? Что намерен делать?

— У городских ворот меня ждет машина, — ответил я, — та самая, которую он забрал неделю назад. Та, в которой он повез бы тебя на Сицилию или в Грецию.

Бела спустилась со мной по лестнице, немного помедлила, прежде чем выпустить меня в ночь.

— Ты не собираешься причинить себе вред? — не скрывая тревоги, спросила она. — Ты не сказал себе: это конец?

— Нет, — ответил я, — это не конец. Возможно, это начало.

Бела отодвинула засов.

— Неделю назад, — сказал я ей, — я был человеком по имени Джон, который потерпел в жизни фиаско и не знал, как ему жить дальше, что с собой делать. Я подумал тогда об одном месте, где мне могут дать на это ответ, и хотел туда поехать. Но тут я встретил Жана де Ге и поехал вместо него в Сен-Жиль.

— А теперь ты снова Джон, — сказала Бела, — но тебе нечего больше тревожиться, нечего говорить о фиаско. В Сен-Жиле ты сам нашел ответ.

— Нет, ответа я не нашел, — сказал я, — просто передо мной встал другой вопрос: что делать с любовью? Проблема осталась та же.

Бела открыла дверь. Окна в домах напротив были закрыты ставнями. Улица была пуста.

— Мы делимся ею, — сказала Бела, — но она при этом не убывает. Как вода в колодце. Даже если он высохнет, источник остается.

Она обняла и поцеловала меня.

— Ты будешь мне писать? — спросила она.

— Надеюсь.

— И ты знаешь, куда сейчас поедешь?

— Я знаю, куда я сейчас поеду.

— Ты долго там пробудешь?

— Не имею понятия.

— Это место — оно далеко отсюда?

— Как ни странно, нет. Километров пятьдесят.

— Если они могут указать, как быть с фиаско, указать, как быть с любовью, — они тоже смогут?

— Полагаю, что да. Полагаю, что они дадут мне тот же ответ, что ты.

Я поцеловал ее и вышел на улицу. Я слышал, как она закрыла за мной дверь и задвинула засов. Я прошел под городскими воротами, сел в машину и протянул руку за картами. Они лежали там, где я оставил, — в кармашке возле сиденья водителя. Нашел дорогу, которую пометил синим крестиком неделю назад. Последние десять километров придется ехать в темноте; трудновато, но если, выехав из Мортаня, оставить Форе-дю-Перш справа, дорога приведет меня к Форе-де-ла-Траппу, а затем и к самому монастырю. Я могу добраться туда за час с минутами, самое большее — за полтора часа.

Я положил карту и, взглянув на окно Белы, увидел, что она раздернула занавеси. Свет падал вниз, на канал и пешеходный мостик. Я дал задний ход, развернулся и поехал по обсаженной деревьями улице и, когда я проезжал мимо больницы, заметил у обочины «рено». Он стоял не у главного входа, а у небольших ворот, которые вели в часовню. Машина была пуста, Гастона не было видно. Тот, кто приехал на этой машине, чтобы отдать последний долг, приехал сюда один.

Я добрался до пересечения дорог в верхней части города, свернул налево и двинулся по направлению к Беллему и Мортаню.

Дафна Дюморье Мери Энн

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1

Много лет спустя, уже после того, как она ушла из их жизни, они вспоминали ее улыбку. Черты лица, подернутые дымкой забвения, были едва различимы. Глаза, несомненно, были голубыми – но с тем же успехом можно было утверждать, что они были зелеными или серыми. А волосы, собранные в узел или ниспадающие локонами, были, по всей видимости, каштановыми. Вот нос уж точно был греческим – ни у кого этот факт не вызывал сомнения. Форма ее рта никого не интересовала – ни тогда, ни теперь.

Все ее естество проявлялось в том, как она улыбалась. Улыбка зарождалась в левом уголке рта и моментально превращалась в насмешку, которой она встречала всех без исключения: и тех, кого любила, в том числе и свою семью, и тех, кого презирала. И пока они в неловком молчании ожидали, что сейчас на них обрушится поток саркастических замечаний, ее глаза зажигались озорным огнем, преображая лицо и излучая радость. Они вздыхали с облегчением, понимая, что их разыграли, и начинали от всей души смеяться над се шуткой.

Это воспоминание они пронесли через всю свою жизнь. Все остальное было забыто. Забыты ложь, обман, внезапные вспышки ярости. Забыты ее непомерная расточительность, доходящая до абсурда щедрость, язвительный язык. Остались только ее сердечность и любовь к жизни.

Разбросанные во времени, одинокие тени прошлого, неразличимые друг для друга, они перебирали в памяти эти мгновения. И хотя жизненные пути некоторых из них пересеклись, дружбы между ними не возникло; но все равно они были связаны одной нитью.

Самое странное заключалось в том, что трое из тех, кого она больше всего любила, скончались друг за другом в один год, вскоре за ними последовал и четвертый; и перед смертью каждый из них вспоминал ее улыбку. Они слышали смех, чистый и звонкий, как будто в голове звучала музыкальная шкатулка, и память, подобно прорвавшей плотину воде, затопляла сознание.

Ее брат, Чарльз Томпсон, покинул этот мир первым. Ему никогда ни в чем не хватало терпения. Это и стало причиной его смерти, так же как и многих других событий его жизни, начиная еще с того времени, когда он, маленький мальчик, тянул к ней ручонки и просил: «Возьми меня, не оставляй меня!» Постепенно все заботы о нем взяла на себя она, и с тех пор, даже тогда, когда он превратился во взрослого мужчину, они полностью зависели друг от друга, – это и принесло им обоим несчастье.

Его жизненный путь закончился шумной ссорой в пивной, когда он, как обычно, начал хвастаться, что был бравым воякой и что его считали самым многообещающим командиром роты и собирались повысить в звании. Его история была стара как мир: неважное здоровье самого Чарльза, несправедливое отношение к нему полковника, враждебность и зависть младших офицеров, вопиющая несправедливость военных судей. Но кульминацией всему был рассказ о том, как главнокомандующий, страстно желавший отомстить сестре Чарльза, принялся вымещать свою злобу на брате.

Чарльз огляделся по сторонам, ожидая увидеть сочувственные взгляды. Однако его рассказ никого не взволновал, многие вообще не слушали: дело было давнее – к чему теперь ворошить прошлое? Отвернувшись, посетители наполнили кружки, что привело Чарльза Томпсона в бешенство. Он швырнул свою на пол и, вскочив, закричал:

– Слушайте, вы, черт бы вас всех побрал! Я такое могу вам порассказать про королевское семейство – вы даже ушам своим не поверите! Знай вы всю правду, вы швырнули бы всех Ганноверов в Ла-Манш!

И в это мгновение один из тех, кто еще помнил события шестнадцатилетней давности, тихо, как бы про себя, пробормотал стишок, который был очень популярен в те времена: его распевали на лондонских улицах. В стишке довольно грубо высмеивалась сестра Чарльза. Остряк не собирался обижать Чарльза, он просто хотел повеселиться. Но Чарльз думал иначе. Он подошел к нему и ударил в лицо. Стол перевернулся, потом Чарльз еще кого-то задел, и началась свалка, сопровождаемая криками и ругательствами. Придя в себя, Чарльз обнаружил, что он стоит на улице, щека рассечена, а в ушах все еще звучит хохот его собутыльников.

Ярко светила луна, силуэт собора св. Павла четко выделялся на фоне темного неба. Чарльз брел, не разбирая дороги, по узким, похожим на лабиринт улочкам, пока наконец какое-то полузабытое чувство не привело его к дому, где они выросли и существование которого он хотел бы скрыть от своих собутыльников. Он взял пример со своей сестры: одним он говорил, что провел детство в Оксфордшире, другим – что в Шотландии. Но сейчас он стоял перед домом, где действительно прошло его детство: домом, зажатым между другими такими же обшарпанными домами, стоящим в начале переулка Баулинг Инн Элли, такого узкого, что лунный свет не достигал его дна и не освещал окон. Именно здесь они с сестрой мечтали о будущем, строили планы. А может, это она строила планы, а он только слушал? Здесь и сейчас жили. Он услышал детский плач. Затем прозвучал женский голос, в котором слышались злоба и раздражение. Дверь дома распахнулась, кто-то вышел и выплеснул ведро помоев на вымощенную каменными плитами улицу, крича при этом что-то через плечо.

Чарльз Томпсон развернулся и побрел дальше. Тени прошлого неотступно преследовали его, пока он не добрался до реки. Было время прилива, и вода быстро поднималась. Он понял, что у него нет денег, нет будущего, что его сестра далеко и некому больше вытереть сочащуюся из рассеченной щеки кровь.

Прошло довольно много времени, пока дети, возившиеся в грязи на берегу, нашли его труп.

Тело Чарльза Томпсона опознал Вильям Даулер, в течение двадцати пяти лет хранивший верность его сестре. Он был уже очень болен, когда письмо от ее поверенных, сообщавшее о находке в реке, вынудило его проделать путь из Брайтона в Лондон. Кое-какие приметы совпадали с описанием ее пропавшего брата, и Даулеру, являвшемуся ее попечителем, пришлось заняться этим делом. Его совершенно не интересовал Томпсон, и, когда его взору предстало то, что осталось от Чарльза, он подумал, что ее жизнь могла бы сложиться совершенно иначе, утони ее брат сразу же после увольнения со службы, семнадцать лет назад. И для Даулера вес было бы по-другому. Она пришла бы к нему за сочувствием, и он бы увез ее и заставил забыть все. А получилось так, что ее обуяли гнев и жажда мести. И вот лежит человек, ставший причиной столь многих несчастий. Ее «бесценный брат», как она обычно называла его, ее «дорогой мальчик».

По дороге назад, в Брайтон, Даулер спрашивал себя: неужели его нелюбовь к Томпсону была вызвана ревностью. Он всегда довольно спокойно относился к большинству ее знакомых, ему казалось, что они ничего собой не представляют: почти все они безудержно льстили ей, пытаясь как можно больше из нее вытянуть. Возможно, с некоторыми из них у нее были близкие отношения, но он закрывал на это глаза. Ну, а что касается герцога, то, оправившись после эмоционального потрясения, Даулер взглянул на их связь как на необходимость, как на своего рода сделку. Впрочем, никакие уговоры Даулера и не смогли бы остановить се.

– Я же говорила, что у меня далеко идущие планы, – сказала она ему, – и стрела попала в цель. Но ты все равно будешь нужен мне, хотя тебе и придется держаться в тени.

Он так и остался в тени. Он являлся к ней по первому се требованию. Он давал ей советы, которым она никогда не следовала. Он платил по ее счетам, когда это забывал сделать герцог. Он даже выкупил заложенные ею бриллианты. Но пределом его унижения была обязанность отвозить се детей в школу, в то время как она сопровождала его королевское высочество в Уэйбридж.

Зачем он все это делал? Что это ему дало?

Устремив свой взгляд на море, сверкавшее в лучах солнца, Вильям Даулер вспоминал дни, которые они вместе провели здесь, на побережье Брайтона. Это было еще до того, как на сцене появился герцог. Конечно, и здесь, в Брайтоне, она не переставала выслеживать дичь – Крипплгсйт Бэрримор и прочие ухажеры с экипажами, запряженными четверками, – но Даулер был слишком ослеплен любовью к ней, чтобы обращать на это внимание.

В Хэмпстеде ему повезло больше: однажды ей очень захотелось его увидеть, и она бежала к нему навстречу, оставив свой пост у постели больного ребенка. Позже, когда герцог уже бросил Мери Энн, ее потребность в Даулере только усилилась. Она пришла к нему, и он решил, что ей больше никто на свете не нужен. Однако, зная се беспокойный нрав, он не мог быть полностью уверен в этом.

И наконец, какое чувство руководило ею, когда она ворвалась к нему в комнату в отеле «Рейд» сразу после того, как он вернулся из Лиссабона? Ее плечи были прикрыты легкой накидкой – у нее и в мыслях не было что-то скрывать от окружающих.

– Тебя так долго не было, – проговорила она. – Мне очень нужна твоя помощь!

А может, она специально пришла к нему сразу же после его возвращения, чтобы застать его до того, как ему станет известно все, зная, что ему не устоять перед ней? К тому же интуиция подсказывала ей, что он может оказаться для нее самым ценным свидетелем, когда она окажется перед барьером на суде в палате общин.

На этот вопрос, как и на множество других, ответить было невозможно. Повернувшись спиной к морю, Вильям Даулер еще некоторое время стоял, облокотившись на перила. Внезапно мимо него, будто призрак, вызванный его воспоминаниями, проехал экипаж, в котором сидели полный пожилой мужчина и девочка.

Это был герцог Йоркский и его племянница, принцесса Виктория. За последнее время герцог сильно сдал, на вид ему было гораздо больше его шестидесяти двух лет. Но возраст не лишил его кожу упругости, не превратил ее в сухой пергамент, в нем все еще чувствовалась военная выправка, он энергично взмахивал рукой каждый раз, когда ему навстречу попадались знакомые. Даулер увидел, как герцог наклонился к девочке, которая смотрела на него и весело смеялась, и впервые в жизни он вдруг почувствовал жалость к человеку, которому он когда-то завидовал.

– : Было что-то трогательное в этом стареющем мужчине, сидящем в экипаже рядом с ребенком, и Даулер задумался: а действительно ли герцог так одинок? Ходили слухи, что он не смог оправиться после смерти своей последней любовницы, герцогини Рутланд, но Даулер прекрасно знал, что слухам нельзя верить. По всей видимости, больше правды было в том, что в конце концов его сведет в могилу водянка. И когда это случится, наиболее дотошные газетчики опять начнут трясти грязное белье, обсасывать подробности того расследования, и рядом с некрологом в траурной рамке Даулер увидит ее имя.

Даулеру не пришлось пройти через это испытание: он умер на четыре месяца раньше герцога. Именно герцогу суждено было прочитать некролог о смерти Даулера в одном из старых номеров «Джентльменз Мэгэзин». Одетый в серый халат, уложив забинтованные ноги на стул, герцог сидел в библиотеке в своем доме на Арлингтон-стрит. Он, должно быть, задремал. В последнее время герцог стал быстро уставать. И хотя он никому об этом не говорил, даже Герберту Тейлору, своему личному секретарю, все вокруг, начиная с его брата-короля и заканчивая этими безмозглыми докторами, которые приезжали каждое утро, – только и твердили ему, что он очень болен, что ему надо отдохнуть.

Даулер… Что там пишут? «Седьмого сентября в Брайтоне скончался Вильям Даулер, эсквайр, бывший специальный уполномоченный вооруженных сил Его Величества». И вот уже герцог – не старый и беспомощный калека, который все дни проводит в особняке Рутландов на Арлингтон-стрит. Он стоит в холле особняка на Глочестср Плсйс, срывает с себя портупею, бросает се Людвигу и, перескакивая через три ступеньки, взлетает по лестнице. А она стоит наверху и говорит ему:

– Сир, я ждала вас намного раньше! – Церемонное приветствие не имело никакого значения, это представление было рассчитано на слуг, и, пока она приседает в реверансе (ей страшно нравилось делать реверансы, и для нее не имело значения, что на ней надето: бальное платье или пеньюар), он ногой распахивает дверь, захлопывает ее за собой – и вот она уже в его объятиях и расстегивает пуговицы его рубашки.

– Где ты задержался на этот раз? В главном штабе или Сент-Джсймсском дворце?

– И там, и там, дорогая. Не забывай, что мы находимся в состоянии войны.

– Я ни на мгновение об этом не забывала. Ты мог бы гораздо быстрее расправляться со своими делами, если бы оставил своим министром Клинтона, вместо Гордона.

– Почему бы тебе не руководить моей канцелярией?

– Я и так негласно занимаюсь этим последние шесть месяцев. Скажи своему портному, что он делает слишком маленькие петли – я сломала ноготь.

Даулер… Вильям Даулер… тот самый. Герцог тогда нашел ему место в Комиссариате. Отдел снабжения, Восточный военный округ. Он даже помнил, когда это было – в июне или июле 1805 года.

– Билл Даулер – мой старинный друг, – сказала она. – Если он получит это назначение, он будет мне очень благодарен.

В тот момент герцог уже засыпал – как всегда, последний стакан портвейна оказался для него роковым. Так же, как и то, что ее голова лежала у него на плече.

– И как же он проявит свою благодарность?

– Он сделает все, что я ему скажу. Например, он оплатит счет мясника, который ждет денег три месяца: из-за этого сегодня на обед тебе подавали рыбу.

Господи! Ее смех возник из прошлого, чтобы преследовать его. Даже здесь, на Арлингтон-стрит, где ничто не напоминало о ней. Герцогу казалось, что память о ней уже давно похоронена под затянутыми паутиной и покрытыми толстым слоем пыли сводами дома на Глочестср Плсйс.

В ходе расследования оказалось, что Даулер заплатил ей тысячу фунтов за это назначение. Он к тому же был ее любовником в течение многих лет. Так ему сказали. Возможно, все это ложь. Какое теперь это может иметь значение? Разрушения, которые она произвела в его жизни, были временными. Он пережил это, но так и не встретил женщину, которая в чем-то могла сравниться с ней. Только она обладала каким-то особым качеством, которое сделало те несколько лет, проведенные на Глочестср Плсйс, столь памятными. Он обычно приходил в этот дом вечером, после нескончаемого дня в штабе, и она заставляла его забыть все заботы и трудности, с которыми была связана его должность главнокомандующего армией, в пятьдесят раз меньшей, чем армия противника. (Он получал одни оскорбления, его никогда не хвалили. Ему не так легко было работать с некомпетентными людьми, его попытки организовать оборону Англии были самой настоящей борьбой, в то время как противник только и ждал удобного момента, чтобы пересечь Ла-Манш и вторгнуться в страну.) Как только он оказывался в стенах этого дома, раздражение немедленно улетучивалось, и он расслаблялся.

Она чертовски вкусно его кормила. Знала, что он ненавидит торжественные обеды. Все должно быть просто. Чтобы после еды он мог растянуться возле огня, выпить стакан бренди и посмеяться ее шуткам! Он даже помнил запах той комнаты, тот небольшой беспорядок – ее эскизы на столе, арфа в углу, необычная кукла, которую она притащила с какого-то маскарада, – делавший се особенно уютной.

Почему всему этому пришел конец? Может, их страсть была слишком сильна, чтобы продолжаться долго, или свою роль сыграло вмешательство этого надоедливого Эдама, ставшего причиной несчастья? А может, она испугалась угроз своего мужа, этого жалкого пропойцы? Он, должно быть, закончил свои дни в канаве. Он наверняка давно умер. Почти все уже покинули этот мир. Он и сам стоит на пороге могилы. Дернув за шнурок звонка, герцог вызвал своего личного слугу Батчелора.

– Что там за шум на улице?

– На Пиккадилли раскладывают солому, Ваше Королевское Высочество, чтобы шум экипажей не беспокоил вас. Это приказание сэра Герберта Тейлора.

– Чепуха какая-то! Прикажите им прекратить это глупое занятие. Мне нравится уличный шум. Терпеть не могу тишины.

Позади особняка на Глочестер Плейс были казармы. Они часто из окна его гардеробной наблюдали за гвардейцами. Ее дом был наполнен жизнью, смехом, движением, шумом: она пела, когда укладывала волосы; звала детей, которые, топоча, сбегали к ней с верхнего этажа; отчитывала горничную, когда та неправильно выполняла ее указания. В том доме была жизнь, а этот – мертв.

Старый дурак Тейлор приказал застелить Пиккадилли соломой…

Муж, которого герцог Йоркский назвал жалким пропойцей, предпочитал тишину уличному шуму. Гораздо приятнее и мягче шлепаться задом на грелку, чем в канаву. Впрочем, он падал не так уж часто. Сазерленд, владелец дома, где он снимал квартиру, очень внимательно следил за ним и позаботился обо всем. Он держал виски под замком. Но у Джозефа Кларка был свой собственный запас, спрятанный под досками пола в спальне, и время от времени, когда он впадал в меланхолию – а зимы в Кейтнессе были долгими, – он устраивал так называемые «праздники в свою честь». Захмелев, но будучи еще на первой стадии опьянения, он торжественно пил за здоровье Его Королевского Высочества главнокомандующего.

– Не каждый, – громко произносил он, хотя его никто не слышал, – удостаивается чести стать рогоносцем благодаря принцу крови.

Однако он недолго пребывал в таком настроении. Вслед за этим он обычно начинал жалеть себя. Сложись его судьба иначе, он мог бы достичь большего. Но его всю жизнь преследовали неудачи. Ему ни разу не представилась возможность проявить свои способности: всегда что-то мешало. Если бы кто-нибудь дал ему в руки молоток и резец и поставил бы его перед гранитной плитой высотой шесть футов или, вернее, шесть футов и три дюйма – именно таков был рост главнокомандующего, – он бы… он создал бы тот шедевр, о котором она так мечтала. Или разбил бы камень на мелкие кусочки и прикончил бутылку виски.

Как бы то ни было, в Кейтнессе было слишком много гранита. Все графство было заполнено гранитом. Потому-то его и послали туда.

– Ведь ты учился на каменотеса? Вот и занимайся этим. Каменотес? Нет! Художник, скульптор, мечтатель. И все три ипостаси объединялись после бутылки виски.

И все же, представ перед палатой общин, она имела наглость заявить министру юстиции, что ее муж ничего для нее не значит. И целая толпа слышала это.

– Ваш муж жив?

– Я не знаю, жив он или умер. Он ничего для меня не значит.

– Чем он занимается?

– Ничем. Он никто. Самый обычный мужчина.

И все смеялись над ее словами. А потом ее ответ напечатали в газете. Он купил и прочитал. Они смеялись. «Самый обычный мужчина».

Третий стакан помог ему забыть нанесенное оскорбление. Он распахнул окно, впустив в спальню густой туман, лег на кровать и уставился в потолок. И вместо ликов святых, которые он мог бы создать, – строгих ликов с невидящими глазами, устремленными в небеса, – он увидел ее улыбающееся лицо и услышал ее смех. Ранним утром онистояли во дворе церкви св. Панкратия, и она протягивала к нему руку.

– Случилось ужасное, – сказал он. – Я забыл разрешение.

– Оно у меня, – ответила она. – И нам понадобится второй свидетель. Но я обо всем позаботилась.

– Кто же это?

– Могильщик из этой церкви. Я дала ему два шиллинга за труды. Поторопись. Нас ждут.

Она была так взволнована, что ошиблась и в метрической книге написала свое имя перед его. Тогда ей было всего шестнадцать.

Обычный мужчина. Герцогу пришлось прочитать и его некролог. Но не в «Таймсе» и не в «Джснтльменз Мэгэзин», а в «Джон ОТроатс Джорнэл».

«Девятого февраля 1836 года в доме г-на Сазерленда из Бильбстера, Уэттинский приход нашего графства, скончался г-н Дж.Кларк, который считался мужем знаменитой Мери Энн Кларк, сыгравшей ключевую роль в суде над Его Королевским Высочеством герцогом Йоркским. В течение последнего времени г-н Кларк имел пагубную склонность к алкоголю, что, в сочетании с неудавшейся семейной жизнью, сказалось на его умственных способностях. Говорят, что у него было найдено несколько книг, исписанных именем Мери Энн Кларк».

Вот и исчезло последнее звено, кануло в вечность, окутанное облаком винных испарений. Единственное, что осталось от них, – связка писем, непристойные памфлеты и старые, покрытые пылью газеты. Но та, чью улыбку они вспоминали, в конце концов посмеялась над ними. Она не была ни призраком, ни воспоминанием, ни плодом воображения, ни давно забытой мечтой, разбивающей сердца тех, кто терял голову от любви к ней. Ей было семьдесят шесть, когда она сидела у окна в своем доме в Булони и смотрела на далекий берег Англии, где все давно забыли о ней. Ее горячо любимая дочь умерла, другая дочь жила в Лондоне. Внуки же, которых она нянчила, когда те были совсем крошками, теперь стеснялись даже упоминать ее имя и никогда не писали ей. У сына, которого она обожала, была своя жизнь. Мужчины и женщины, которых она знала, были преданы забвению.

И все воспоминания достались ей.

Глава 2

Первым воспоминанием Мери Энн был запах типографской краски. Ее отчим, Боб Фаркуар, обычно не переодевался после работы, и им с матерью приходилось каждый день стирать. Как они ни старались, пятна от краски не сходили, и манжеты его рабочей блузы всегда казались грязными. Да и сам он выглядел неопрятно, и ее мать, ревностная поборница чистоты, непрерывно ругалась с ним из-за этого. Очень часто он садился к столу с руками, испачканными краской. Она въелась даже под ногти, которые стали черными. Каждый раз Мери Энн видела, как нежное лицо матери, это лицо мученицы и страдалицы, болезненно искажалось. Но Мери Энн нравился ее отчим, и ей не хотелось, чтобы мать начинала его пилить, поэтому она щипала под столом своего братишку, который тут же начинал плакать и отвлекал мать.

– Закрой свой рот, – говорил Боб Фаркуар, – я не слышу, как я ем.

Он всегда шумно запихивал еду в рот, потом вытаскивал огрызок карандаша, раскладывал на столе свернутые в трубку, ещё сырые оттиски и принимался одновременно и есть, и править. И запах типографской краски смешивался с ароматом подливки.

Именно по этим оттискам Мери Энн научилась читать. Слова завораживали ее, ей казалось, что форма букв очень важна, и она считала, что буквы различаются по полу. Например, «а», «е» и «у» были женщинами, а холодные «г», «б» и «к» – мужчинами, и все они зависели друг от друга.

– Что это такое? Прочти мне! – просила она Боба Фаркуара, и ее отчим, веселый и добродушный человек, обнимал ее за плечи и объяснял, как буквы складываются в слова и что можно с ними делать. Для чтения у Мери Энн были только эти оттиски, так как все книги и другие вещи ее матери были давно уже проданы – скудного заработка Боба Фаркуара, работавшего в типографии господина Хьюэса, на жизнь не хватало. Господин Хьюэс наводнил все книжные лавки дешевыми сборниками памфлетов, сочиненных какими-то неизвестными авторами.

Вот так и получилось, что в том возрасте, когда дети начинают изучать катехизис и по слогам читать «Книгу притчей Соломоновых», Мери Энн сидела на ступеньках дома на Баулинг Инн Элли, погрузившись в газетные статьи, полные нападок на правительство, недовольства внешней политикой, истерии, вызванной в одинаковой степени как любовью, так и ненавистью к каким-то политическим деятелям. Эти статьи перемежались сообщениями о скандалах, слухах и различных домыслах.

– Присмотри за мальчиками, Мери Энн, и помой посуду, – говорила ей уставшая и раздраженная мать, и девочка откладывала принесенные отчимом оттиски, поднималась со ступенек и шла убираться, так как ее мать, опять беременная, не выносила даже вида объедков. Родной брат Мери Энн, Чарли, в это время обычно налегал на варенье, а единоутробные братья, Джордж и Эдди, ползали по полу у нее под ногами.

– Ведите себя хорошо, иначе я выгоню вас, – приказывала девочка очень тихо, чтобы ее не услышала мать, которая была в спальне наверху.

Позже, когда посуда была вымыта, стол убран, а мать ложилась отдохнуть, Мери Энн брала одного из малышей, усаживала его на бедро, давала руку другому, разрешала третьему держаться за ее юбку, и они уходили прочь из этого каменного ущелья, куда никогда не проникало солнце, задними дворами пробирались на Ченсери Лейн, а потом спускались по Флит-стрит.

Они попадали в совершенно другой мир, в мир, который ей очень нравился, полный света, ярких красок, шума и самых разнообразных запахов, таких отличных от запахов их улицы. Тротуары были запружены пешеходами, экипажи с грохотом поворачивали на Ладжейт Хилл и к собору св. Павла, возчики щелкали кнутами и кричали. В этом мире изящный джентльмен останавливал свой экипаж и направлялся в книжный магазин, и тут же к нему кидалась цветочница и предлагала ему букетик лаванды. В том же мире они видели перевернутую тележку, с которой сыпались яблоки и апельсины, спящего в канаве слепого музыканта, старика, чинившего стул.

Ветер приносил с собой шум и запахи Лондона, и девочка ощущала движение и жизнь этого сказочного города, впитывала исходившее от него возбуждение, которое влекло ее к чему-то, куда-то – гораздо дальше ступеней собора св. Павла, на которых обычно играли ее маленькие братья.

Этот сказочный мир был наполнен приключениями. Для Мери Энн приключением было подобрать брошенный какой-нибудь дамой букетик цветов и предложить его пожилому джентльмену, который гладил ее по голове и давал на прощание двупенсовик. Приключением было заглядывать в окна домов, где жили ростовщики, ехать в фургоне с ухмыляющимся возчиком, драться с мальчишками-подмастерьями, слоняться возле книжных магазинов и ждать, когда продавец отвернется, чтобы вырвать из книжки несколько страниц, которые она будет читать дома, – ведь богатые покупатели всегда смотрели только на обложку.

Сама не понимая почему, она очень любила все эти приключения. Но она никогда не рассказывала о своих похождениях матери, которая наверняка бы не одобрила ее и отругала.

Улица была для нее и наставником, и учителем, и компаньоном для игр. Уличные мошенники залезали в чужие карманы, нищим подавали милостыню, в лавках продавались различные товары, обменивались деньги, мужчины смеялись, мужчины грязно ругались, женщины плакали, женщины улыбались, дети гибли под колесами экипажей. Одни были разодеты в дорогие платья, другие ходили в отрепьях. Первые вкусно ели, вторые голодали. Для того чтобы тебе никогда не пришлось голодать и ходить в обносках, нужно наблюдать, ждать, первой хватать выпавшие из карманов монетки, быстро бегать, хорошо прятаться, уметь улыбнуться в нужный момент и вовремя исчезнуть, бережно хранить все свое достояние, следить за собой. Она всегда должна была помнить, что нельзя становиться похожей на свою мать, которая была слаба и не умела сопротивляться, которая потеряла себя в этом чужом для нее уголке Лондона и единственным утешением которой были разговоры о прошлом, когда она знавала лучшие дни.

Лучшие дни… Что они собой представляли? «Лучшие дни» – значит спать на тонком белье, иметь слуг, покупать себе новые платья, обедать в четыре часа. Эти понятия ничего не говорили маленькой девочке, но со временем в глазах Мери Энн, постоянно слушавшей рассказы матери, они обрели вполне конкретные очертания. Мери Энн видела перед собой эти «лучшие дни». Она видела слуг, она видела красивые туалеты, она обедала в четыре часа. Единственное, чего она не понимала, – почему ее мать отказалась от всего этого.

– У меня не было выбора. Я была вдовой с двумя детьми на руках.

– Что значит «не было выбора»?

– Твой отчим сделал мне предложение. Мне больше ничего не оставалось. Кроме того, он добрый и хороший человек.

«Итак, мужчины не зависят от женщин, – подумала Мери Энн, – а женщины зависят от мужчин». Мальчики хрупки, мальчики плачут, мальчики изнежены, мальчики беспомощны. Мери Энн прекрасно знала это, она была старше своих братьев, ну а малышку Изабель вообще не следует принимать в расчет. Мужчины тоже хрупки, мужчины тоже плачут, мужчины тоже изнежены, мужчины тоже беспомощны. И к этому выводу Мери Энн пришла на основе собственного опыта, потому что все эти характеристики в полной мере относились к Бобу Фаркуару, ее отчиму. Но мужчины работали. Они зарабатывали деньги или сорили ими, как ее отчим, и не на что было купить одежду для детей. Ее мать пыталась сохранить хоть жалкие крохи, подрабатывала, вышивая по вечерам при свете свечи. Поэтому она выглядела уставшей и постаревшей. Где-то здесь была скрыта несправедливость. Нарушилось какое-то равновесие.

– Когда я вырасту, я выйду замуж за богатого, – сказала Мери Энн.

Это произошло в тот день, когда вся семья сидела за столом и ужинала. Было лето, и горячий воздух улицы проникал в комнату через открытую дверь, принося с собой вонь гниющих овощей и помоев. Отчим повесил свою куртку на спинку стула и остался в одной рубашке, намокшей от пота. Как обычно, его руки были в краске. Мать пыталась заставить Изабель поесть, но малышка, измученная жарой, отворачивалась и плакала. Джордж и Эдди толкали друг друга ногами под столом. Чарли только что опрокинул на себя соус.

Мери Энн оглядела всех и объявила о своем решении. Ей уже было тринадцать. Боб Фаркуар рассмеялся и подмигнул ей.

– Тебе придется сначала найти такого человека, – сказал он. – И что же ты собираешься для этого предпринять?

Ну уж совсем не то, что сделала ее мать, чтобы найти Боба Фаркуара, подумала девочка. Она не будет терпеливо ждать, когда ей сделают предложение. Она не превратится в няньку и посудомойку. Все эти мысли вихрем пронеслись в ее голове, но девочка решила не высказывать их вслух, чтобы не обижать Боба, к которому очень хорошо относилась. Она улыбнулась ему и подмигнула.

– Я ему быстро заморочу голову, – ответила она, – чтобы он не успел прийти в себя и одурачить меня.

Ее ответ восхитил отчима, который усмехнулся и принялся раскуривать трубку. Но мать была недовольна.

– Я знаю, где она научилась так говорить, – сказала мать. – Она слушает болтовню твоих приятелей, когда вы собираетесь по вечерам.

Боб Фаркуар пожал плечами, зевнул и отодвинулся от стола.

– Ну и что в этом плохого? – спросил он. – Она хитра, как мартышка, и знает об этом. Такая не пропадет.

Он бросил на стол свернутый в рулон оттиск, который его падчерица ловко подхватила.

– Что будет, если дернуть мартышку за хвост? – спросил он.

– Мартышка укусит, – ответила Мери Энн.

Она пробежала глазами текст оттиска. Некоторые слова были очень длинными, и она не понимала их значения, но, увидев, что отчим надевает куртку и направляется к двери, она сообразила, что правку оттиска он оставляет ей.

– Ты еще не рассказала нам, как собираешься найти богатого мужа, – поддразнил се отчим.

– Лучше ты посоветуй мне, как это сделать, – ответила Мери Энн.

– Ну, встань на углу и свистни тому, кто тебе понравится. Твои глаза привлекут любого.

– Хорошо, – сказала Мери Энн, – но понравившийся мне парень может не быть богатым.

Его смех еще долго звучал в переулке. Боб Фаркуар направлялся на встречу со своими друзьями. Девочка часто сопровождала его и знала, что он будет делать. Сначала он будет болтаться по всем переулкам и созывать приятелей; потом они выйдут на улицу, смеясь и перебрасываясь шутками, начнут разглядывать прохожих; потом они небольшой компанией отправятся в пивную и будут рассказывать друг другу о том, что произошло за день.

Беседы мужчин были всегда интереснее, чем разговоры женщин. Они никогда не говорили о кухне, о детях, о болезнях, об обуви, которая требовала ремонта. Мужчины обсуждали людей, причины каких-то событий. Разговор шел не о соседских детях, а о восстаниях во Франции. Не о том, кто разбил чашку, а о том, кто нарушил договор. Не о том, кто испачкал выстиранное белье, а о том, кто разгласил государственные секреты. «Виг» значило патриот, «лягушатник» – француз, «тори» – изменник, «женщина» – проститутка. Что-то из их разговоров было для нее интересным, что-то она считала скучным, но все равно сидеть рядом с ними было гораздо приятнее, чем чинить носки Чарли.

– Жажда замучила?

– Жажда замучила.

Они торжественно чокались и торжественно пили. Сквозь шум и крики Мери Энн удавалось разобрать то, что они говорили о знаменитостях, и внимательно слушавшая девочка запоминала все обрывочные сведения об этих людях, как бы собирая их по кусочкам. Но это не сегодня. Сегодня ей предстояло заштопать носки и постирать рубашки, уложить мальчиков и успокоить мать, а когда, уже перед самым сном, у нее выдалась свободная минутка и она собралась было сесть у окна и просмотреть оттиск, который должны были напечатать на следующий день, пришел Чарли.

– Расскажи мне сказку, Мери Энн.

– Я тебя сначала за уши оттаскаю.

– Расскажи мне сказку.

Рассказывать можно было о чем угодно. Как бьют в барабан. Как звучат колокола собора св. Павла. Как кричит пьяница. Как оборванный лудильщик идет по улице, стучит в двери и кричит: «Лудим, паяем. Кому надо чинить кастрюли?» – и вдруг спотыкается о Джорджа и Эдди, которые пускают кораблики в сточной канаве. Даже старого обтрепанного лудильщика, которого мать не раз прогоняла от двери их дома, можно превратить в принца, чтобы Чарли был доволен.

– Расскажи мне о Сорока пяти и о серебряной пуговице. Принц Чарльз проиграл битву, а герцог Камберлендский выиграл. Она никогда не заговаривала об этом в присутствии матери, урожденной Маккензи. У одного из Маккензи хранилась серебряная пуговица, которая раньше была на камзоле принца. На этом семейное предание заканчивалось.

– А что случилось с пуговицей? – спросила Мери Энн, когда ей было пять лет.

Ее мать не знала. Она родилась на юге, куда перебрались отпрыски боковой ветви Маккензи. Они потеряли связь с родственниками. Вот Мери Энн и выдумала сказку для Чарли и для себя. Им нужно только найти пуговицу, и благоденствие семьи восстановится.

– А что мы будем делать, когда найдем пуговицу?

– Зажжем везде свечи.

Свечи, которые ярко освещают комнату, а не заполняют ее удушливой вонью. Свечи, которые не трещат и не разбрызгивают жир по всей комнате, пока не сгорят.

Мери Энн рассказала Чарли легенду о серебряной пуговице. Потом она зажгла свечу и, развернув оттиск, принялась громко читать, внимательно следя за своим произношением. Как-то мать сказала ей, что она неправильно выговаривает звуки, и слова матери крепко засели в голове девочки.

– Что значит – неправильно выговариваю? – спросила Мери Энн, защищаясь.

– Я не имею в виду твой голос – он очень звонкий. Но у тебя грязная речь. Ты набралась всего этого словесного мусора у здешних детей. Твой отчим ничего не замечает. Он сам так говорит.

Она была опять унижена. Ее позором был отчим и переулок, в котором она выросла. Шотландские Маккензи совсем другие. Такие, как ее отец, господин Томпсон из Абердина.

– Значит, он был дворянином? – Она потянула за ниточку, которая связывала их с «лучшими днями».

– Он вращался среди дворян, – был ответ.

Но этого было недостаточно. Недостаточно для «лучших дней» и для обедов в четыре часа. Обычный господин Томпсон из Абердина – этого мало. Мало и того, что он погиб в войне с Америкой.

– Ты хочешь сказать, что он командовал войсками?

– Не совсем. Он был прикомандирован к войскам.

Может, в качестве советника? Чтобы разрабатывать планы? Или в качестве посредника? В памфлетах упоминалось о таких людях. Иногда их называли шпионами. Господин Томпсон, с которым ее мать провела «лучшие дни», стал интересовать Мери Энн. Он улыбался, кланялся и слушал; он выпытывал военные секреты; он был умен; он был хитер. Более того, он был дворянином, который умел правильно говорить. Его речь очень отличалась от речи детей на улице.

– Слушай, Чарли. Слушай, как звучит мой голос.

– А разве с твоим голосом что-то не так?

– Тебя не касается. Слушай.

Самое главное было научиться произносить звук «х». Так сказала ей мать – «х», «о» и «у». И еще «о» и «и», когда они стоят рядом.

– «По сведениям, полученным из достоверных источников, правительство Его Величества, которое будет рыскать повсюду в поисках подходящей палки, которой оно уже на настоящей сессии постарается избить до полусмерти Оппозицию, вытащило на свет грязное белье…»

– Что ты читаешь, Мери Энн?

– Завтрашний выпуск.

– Но я ничего не понимаю.

– И я тоже. Но это неважно. Папа говорит, что читатели тоже ничего не понимают. Не перебивай. «По сведениям, полученным из достоверных источников…» – И тут она вытащила карандаш: «р» в слове «достоверных» было напечатано неправильно из-за сломанной литеры.

– Стучат в дверь.

– Да пусть стучат.

Но мальчик уже вскочил с кровати и высунулся в окно.

– Какие-то мужчины… они несут папу… он ранен. Внезапно они услышали взволнованный голос матери, заплакала Изабель, забегали наверху Джордж и Эдди.

– Все в порядке. Успокойтесь. Причин для беспокойства нет.

Отчима уложили на пол между двух стульев в гостиной. Его лицо было в красных пятнах, он казался чужим.

– Это все жара.

– Доктор пустит ему кровь.

– Он упал на углу.

– Он скоро придет в себя.

Мать стояла, беспомощно опустив руки. Мери Энн послала Чарли за доктором, увела мальчиков и Изабель наверх. Потом она принесла таз с холодной водой и сделала отчиму компресс. А его приятели продолжали рассказывать матери, как с ним произошло несчастье.

Вскоре вернулся Чарли и привел доктора, который выглядел очень важно и что-то бормотал насчет апоплексии. Он выгнал Мери Энн и Чарли из комнаты – дети мешали ему заниматься больным.

Наконец Боба Фаркуара перенесли на кровать в спальню. Ему пустили кровь. Детям сказали, что это не удар и он не умрет, но ему нужен отдых. Он ни в коем случае не должен идти на работу, ни завтра, ни всю следующую неделю и потом еще несколько недель. Пока доктор объяснял обезумевшей от горя матери, как ухаживать за больным и чем его кормить, Мери Энн проскользнула в спальню и взяла отчима за руку. Он уже был в сознании.

– Что же будет? – сказал он. – Они наймут кого-нибудь другого вместо меня. Им не нужен больной работник.

– Не беспокойся.

– Тебе придется отнести им записку. Спроси господина Дея, управляющего. – Он закрыл глаза: разговор утомил его.

Мери Энн спустилась вниз. Мать смотрела на нее с выражением полной безнадежности.

– Это конец, – проговорила она. – Они заплатят ему только за эту неделю. Может, он оправится только через несколько месяцев, а к тому времени его место уже будет занято. На что нам жить?

– Утром я схожу в типографию.

– Расскажи им все, как есть. Что твой отец болен.

– Я так и сделаю.

Мери Энн бережно расправила оттиск. Нельзя упускать такой случай, а для этого следует проверить каждое слово. Она уже знала, как отмечать ошибки – крохотные пометки на полях: еще ни разу оттиск не возвращался в типографию без пометок ее отчима. Она прекрасно знала его почерк. Наклонная «Р». Завиток на «Ф». В самом низу оттиска она написала: «Исправлено. Боб Фаркуар».

На следующее утро она тщательно умылась, надела свое выходное платье. Непослушные локоны делали ее похожей на маленькую девочку. Она отрезала их ножницами и повернулась к зеркалу посмотреть, что получилось. Намного лучше, но чего-то недостает – не хватает яркого мазка. Она пробралась в спальню. Отчим спал. Она открыла шкаф, в котором мать держала свою одежду. Там висело платье, которое та ни разу не надевала с тех пор, как стала жить на Баулинг Инн Элли, платье, которое было из «лучших дней», с бантом из красных лент на корсаже. Мери Энн взяла одну ленту, собрала сю волосы и посмотрела на себя в зеркало. Да, лента решила все проблемы.

Она тихо выскользнула из дома, чтобы мать и братья не увидели ее, и, зажав в руке свернутый оттиск, направилась к Флит-стрит.

Глава 3

Двери были открыты, и она могла идти, куда ей вздумается. Никто не обращал на нее внимания. Работал печатный станок. Она мельком взглянула на эту огромную деревянную махину, которая была установлена в длинной узкой комнате. Рядом со станком стояли двое рабочих и мальчик, державший в руках рулоны бумаги, которые он передавал рабочим. Невдалеке стояли еще двое рабочих, которые о чем-то беседовали, и другой мальчик, постоянно бегавший по лестнице в комнату на втором этаже и возвращавшийся с новыми рулонами бумаги. Один из мужчин стал говорить громче, так как грохот станка заглушал его слова.

Напротив входа в печатный цех находилась дверь с табличкой «Посторонним вход воспрещен». Мери Энн постучала в эту дверь. В ответ раздалось раздраженное: «Войдите!» Девочка вошла в комнату.

– Что тебе надо?!

Обладатель этого раздраженного голоса был настоящим джентльменом. На нем был отлично сшитый камзол, шелковые чулки и напудренный завитой парик, повязанный черной лентой.

– Я пришла с запиской от моего отца. Он заболел.

– Кто твой отец?

– Роберт Фаркуар.

Джентльмен пожал плечами и отвернулся. Сидевший рядом с ним мужчина, в чулках грубой вязки и без парика, принялся объяснять:

– Боб Фаркуар, господин Хьюэс. Один из наших лучших работников. Наборщик и корректор. Какое несчастье. – Он повернулся к девочке. – Что случилось с твоим отцом?

– Ему стало плохо вчера вечером. Доктор говорит, что он сможет вернуться на работу только через несколько недель.

– Вычеркни его, – проговорил раздраженный джентльмен, он стоял у окна и полировал ногти. – Мы запросто найдем замену. Выдай девочке недельное жалование, и пусть она уходит домой.

Но второй мужчина казался обеспокоенным.

– Мне было бы жаль потерять такого работника, сэр. Он уже много лет работает у нас.

– Ничем не могу помочь. Я не могу содержать больных работников.

– Да, сэр. – Мужчина вздохнул и, открыв ящик стола, вытащил деньги. – Скажи своему отцу, что нам очень жаль и, если он надумает зайти к нам после того, как поправится, мы попробуем ему подыскать какую-нибудь работу. Но обещать мы ничего не можем. Вот его жалование за неделю.

– А вы господин Дей? – Да.

– Значит, это вам я должна отдать оттиск.

Она протянула ему драгоценный свиток и стала наблюдать, как он разворачивает его. Она заметила, что он бросил взгляд на подпись.

– Твой отец внес правки вчера вечером до того, как ему стало плохо?

– Да.

– И здесь убыток, господин Хьюэс. Боб Фаркуар обычно брал оттиски домой, и мы экономили на заработной плате второму рабочему.

– Значит, теперь тот, кто согласится на сверхурочные, будет оставаться здесь после работы и вносить правку. Отдай девочке деньги и прогони ее.

Господин Дей протянул Мери Энн деньги.

– Мне очень жаль, – сказал он.

Мери Энн взяла деньги и вышла из комнаты. Но домой она не пошла. Выйдя на улицу, она отошла на несколько шагов и принялась ждать, пока наконец не увидела, что господин Хьюэс вышел из типографии и направился вверх по Флит-стрит. После этого она вернулась и вновь постучала в дверь с табличкой «Посторонним вход запрещен». Ей разрешили войти. Господин Дей что-то писал.

– Опять ты? – сказал он, удивленно взглянув на нее. – Я же отдал тебе деньги.

Мери Энн плотно затворила за собой дверь.

– Скажите, с оттиском все в порядке?

– Что ты имеешь в виду? Он чистый. Ты что, уронила его по дороге?

– Нет. Я имею в виду, хорошо ли сделаны исправления?

– Да. Его уже отправили в печатный цех.

– И ошибок нет?

– Нет. Твой отец всегда очень внимателен. Потому-то мне и жаль терять такого работника. Но, как ты успела заметить, господина Хьюэса трудно в чем-то убедить.

– Если кто-нибудь из рабочих будет вносить правки здесь, в типографии, ему придется задерживаться после работы, и он потребует, чтобы ему платили как за сверхурочные. Правильно?

– Да. Но за сверхурочные мы заплатим ему столько же, сколько платили твоему отцу за полный рабочий день.

– Эти деньги дали бы возможность нашей семье не умереть с голоду и помогли бы моему больному отцу встать на ноги.

Управляющий уставился на девочку.

– Это отец просил тебя сказать?

– Нет. Я сама так подумала. Если я буду забирать оттиски домой и по утрам приносить их в типографию, вас это устроит, не правда ли? И, может, не надо говорить об этом господину Хьюэсу?

Господин Дей улыбнулся. Девочка тоже улыбнулась. Ей действительно очень шла красная лента.

– Почему ты не предложила это, когда здесь был господин Хьюэс?

– Господин Хьюэс велел бы мне убираться отсюда.

– Сколько тебе лет?

– Тринадцать.

– Ты ходишь в школу?

– Нет. У моего отца нет денег, чтобы платить за обучение.

– Ты могла бы ходить в воскресную школу.

– Моя мама говорит, что у детей, которые ходят в воскресную школу, слишком вульгарные манеры.

Господин Дей укоризненно взглянул на нее.

– Ты вырастешь невеждой, если не будешь учиться. Каждый ребенок должен уметь писать и читать.

– Я умею и читать, и писать. Я сама научилась. Могу ли я вернуться домой и сказать отцу, что вы будете платить ему за правку, пока он не выздоровеет?

Господин Дей колебался. Он вновь скользнул взглядом по красной ленте в ее волосах, посмотрел в ее огромные глаза. Его удивляла ее необъяснимая уверенность.

– Ну ладно, – наконец проговорил он, – даю неделю. Посмотрим, что получится, хотя я не совсем понимаю, как больной человек будет делать правку. Ведь такая работа требует огромного внимания.

– Конечно, сэр. И я, и отец понимаем это.

– Ты думаешь, у него достаточно сил для работы? Надеюсь, у него не удар, или лихорадка, или что там еще?

– О, нет.

– Но что же с ним такое?

– Он… он сломал ногу. Он упал с лестницы.

– Понятно. Хорошо, приходи сегодня вечером, и я дам для него оттиск. До свидания.

Когда Мери Энн вернулась домой, отец все еще лежал в постели. Окна были закрыты, а шторы опущены, чтобы в комнату не проникала уличная вонь. (

– Только что приходил доктор, – сказала мать. – Он сказал, что помочь ему могут только покой и тишина. Ты виделась с господином Деем?

– Да, он просил не беспокоиться. Он будет платить пять шиллингов в неделю, пока папа болеет.

– Пять шиллингов просто так? Как это великодушно!

– Он сказал, что папа – один из лучших работников. Девочка поднялась наверх и спрятала красную ленту.

В течение последующих трех недель в тайне от всей семьи Мери Энн правила оттиски и относила их управляющему. Но однажды, в начале четвертой недели, когда она вернулась с прогулки с братишками, она услышала голос отчима, звавшего ее из своей душной темной спальни.

– Только что ушел господин Дей.

– Он почему-то был очень изумлен. Он решил, что у меня сломана нога.

– Это я ему так сказала. Мне казалось, что сломанная нога звучит гораздо лучше, чем апоплексия.

– Но и апоплексии у меня нет. У меня был самый обыкновенный тепловой удар.

– С тепловым ударом ты не смог бы править оттиски.

– Конечно.

Мери Энн молчала. Она попалась в ловушку, расставленную Бобом Фаркуаром.

– Господин Дей поблагодарил меня за правку этого оттиска. А я сказал ему, что никакой оттиск я не правил. Потом я догадался, что это твоя работа. Ты хоть на минуту задумывалась, за сколь рискованное дело ты берешься? Ну две, ну три ошибки – но не полдюжины.

– Прежде чем отнести оттиск в типографию, я просмотрела его четыре раза, потом еще раз при дневном свете.

– И ошибок не было?

– Нет. Иначе господин Дей сказал бы мне.

– Ну ладно, теперь он знает, что ты правишь оттиски.

– И что же он сказал? Что он со мной сделает? Ты потеряешь работу?

– Тебе придется отправиться в типографию и поговорить с ним.

Она опять надела выходное платье и повязала волосы красной лентой. Чарли, следовавший за ней как тень, с беспокойством наблюдал за ее переодеванием.

– Господин Дей узнал, что ты наделала. Он побьет тебя.

– Нет, не побьет. Я уже вышла из того возраста, когда можно было меня бить.

– Ну, так еще что-нибудь сделает.

Она не ответила. Она выскочила из дома и побежала по Ченсери Лейн по направлению к Флит-стрит. Ее сердце бешено стучало. А если там будет господин Хьюэс? Уж он точно прикажет высечь ее. Он даже сам может ее выпороть.

Но господина Хьюэса там не было. В комнате сидел только господин Дей, управляющий.

Со смиренным видом Мери Энн остановилась у двери. Господин Дей держал в руке несколько испорченных оттисков, свернутых в трубки. По всей видимости, она на самом деле пропускала ошибки.

– Послушай, Мери Энн, – проговорил управляющий. – Как я понял, ты пыталась всех нас одурачить.

– Нет, сэр.

– Зачем ты обманывала меня?

– Нам нужны были деньги.

– Еще до болезни твой отец говорил мне, что ты уже много раз сама правила оттиски. Зачем ты это делала?

– Мне нечего было читать.

– Но девочкам не положено читать то, что написано в газетах.

– Вот поэтому мне и нравится читать оттиски. Господин Дей закашлял и отложил в сторону листки. Мери Энн стало интересно, что он собирается делать. Очевидно, он сейчас накажет ее.

– Сколько же из того, что ты читаешь, тебе понятно?

– Не знаю.

– А что, к примеру, мы печатали на прошлой неделе про премьер-министра?

– Вы писали, что Билли Питт слишком крепко держит в руках вожжи, чтобы его можно было вышибить из седла, а Чарли Фоксу гораздо полезнее играть на Сент-Джеймс-стрит в теннис с принцем Уэльским и господином Маклоу, владельцем корта. Я не совсем уверена, но мне кажется, что здесь какой-то скрытый смысл.

Господин Дей был ошарашен и посмотрел на девочку с еще большим неодобрением.

– По крайней мере, тебе не понятен газетный жаргон! – воскликнул он.

– Я знаю, что значит «взять крученый».

– И что же это значит?

– На самом деле это выражение теннисистов. Но когда оно употребляется в газете, оно обозначает «облапошить простака».

Господин Дей удивленно поднял брови.

– У нас с твоим отцом был долгий разговор, – сообщил он, – и я сказал ему, что мы с радостью примем его на работу, когда он поправится. Но ты не должна больше править оттиски. Во всяком случае, сейчас. Вместо этого ты пойдешь в школу.

– В школу?

– Да. Не в воскресную, а в пансион для благородных девиц, который находится в Хэме в Эссексе.

Мери Энн изумленно смотрела на господина Дея. Может, он повредился в рассудке?

– Я не могу ехать туда, – наконец сказала она. – У моего отца нет денег, чтобы платить за мое обучение, да и мама не отпустит меня из дома.

Господин Дей поднялся. Во взгляде больше не было осуждения. Он улыбался.

– Я предложил платить за твое обучение, – признался он. – Я думаю, девочка с такими способностями должна учиться. У меня есть дочка, ей столько же лет, сколько тебе, и она учится в этом пансионе. Уверен, что тебе там понравится.

– А господин Хьюэс знает?

– Это наше личное дело. Оно совершенно не касается господина Хьюэса.

Управляющий нахмурился. Странно, что девочка спросила об этом. Конечно, он не собирался сообщать об этом господину Хьюэсу, потому что господин Хьюэс плохо думает о людях и скажет своему управляющему, что эта маленькая плутовка, которой на вид можно было дать пятнадцать и которая повязывала волосы красной лентой, обвела его вокруг пальца.

– Вы очень добры, – сказала Мери Энн, – но для чего вам это нужно?

– Через два года мы обсудим с тобой этот вопрос, – ответил он.

Он проводил ее до двери и пожал руку.

– Но, раз пансион предназначен для благородных девиц, значит, я тоже стану благородной? – спросила девочка.

– Да, если будешь хорошо учиться.

– А мне нужно учиться правильно говорить?

– Обязательно.

Девочка была безмерно счастлива. Начиналось что-то новое, начиналось приключение. Уехать из дома, оставить этот переулок, стать благородной девицей – и все только потому, что она совершила то, чего от нее никто не ожидал. Она обманула господина Дея, а господин Дей собирается платить за ее обучение. Значит, обман окупается.

– Ты приедешь повидать твоих родителей на неделю, – сказал он. – Кстати, как я понимаю, Боб Фаркуар вовсе не твой отец, а отчим. Твоего отца звали Томпсоном. Какое из этих двух имен ты хотела бы выбрать?

Мери Энн быстро соображала. Дворянин из Абердина. Дворянин, прикомандированный к войскам. Дворянин, с которым мать провела «лучшие дни». Об этом можно было бы рассказывать девочкам в пансионе, если бы не фамилия Томпсон. Томпсонов очень много. Мери Энн Томпсон. Мери Энн Фаркуар. Фаркуар – звучит лучше, к тому же где-то на заднем плане вырисовываются неясные очертания Маккензи.

Глава 4

Мери Энн было пятнадцать с половиной лет, когда воспитательница, очень добрая женщина, следившая за девочками в пансионе в Хэме, сообщила господину Дею, что его протеже закончила обучение. Мери Энн научилась хорошо читать, правильно говорить, у нее был великолепный почерк. Она проявила особые познания в области истории и английской литературы. Она научилась шить и вышивать, рисовать, играть на арфе.

Но она была слишком зрелой для своего возраста, что создавало некоторые проблемы воспитательницам. Яркая внешность мисс Фаркуар привлекала внимание жителей окрестностей. На нее глазели в церкви. Ее провожали долгими взглядами на улице. Ей через стену бросали записки. Какой-то молодой человек подавал ей знаки из окна дома, стоявшего напротив пансиона, и говорили, что мисс Фаркуар отвечала ему. Подобные происшествия будоражат это почтенное учебное заведение. Господин Дей, без сомнения, поймет все правильно, заберет свою подопечную и оставит ее на попечение родителей.

Господин Дей, который прибыл в Хэм в почтовом дилижансе, ни капли не удивился, когда услышал, что люди таращатся на Мери Энн в церкви. Он сам не мог оторвать от нее глаз. Ее никто не назвал бы красавицей, но вздернутый носик и что-то в ее постоянно меняющемся взгляде придавали ей особую живость и очарование. Она понятия не имела о девичьей скромности. Она без всякого смущения бросилась к нему навстречу и принялась расспрашивать, как ему работается в качестве редактора.

– Нам разрешили читать «МорнингПост», – сообщила она, – но для меня эта газета слишком скучна. Обо всех новостях можно узнать из «Паблик Эдвертайзср». Когда нас отпускали в город, я обычно ее и покупала, а потом прятала под подушкой. К тому же мне ужасно не хватало ваших памфлетов и светских сплетен. Я слышала, что герцог Йоркский собирается жениться на германской принцессе с соломенными волосами. Теперь он не будет драться на дуэлях. А королю, как и раньше, не нравится господин Питт, и тори очень нервничают оттого, что французы так часто отрубают головы и мы можем этим от них заразиться.

Господин Дей подумал, что его протеже дома придется трудно. Не может же он пойти на такой риск и посадить ее работать в типографии: печатный станок остановится, и больше ни одна газета не выйдет из их типографии. Лучше всего этой молодой женщине – он не мог больше называть се девочкой – стать его экономкой. Он был вдовцом, а его дочь все еще находилась в пансионе в Хэме. Мери Энн станет великолепной экономкой, а потом, со временем, если его отношения с ней станут более теплыми, он сможет подумать о дальнейших шагах. Он не будет торопить ее. Прежде всего она должна вернуться домой и встретиться с родителями. Но он был уверен, что очень скоро она устанет от общения с ними.

За три года у Фаркуаров произошли некоторые изменения. Они переехали из обшарпанного дома на Баулинг Инн Элл и в новый дом на Блэк Рейвен Пэссидж, рядом с Керситор-стрит. Дом принадлежал господину Томасу Бурнеллу, известному резчику по камню и мастеру масонской ложи. Его контора находилась на первом этаже. Трое братьев Мери Энн все дни проводили в школе, дома оставалась только Изабель. Боб Фаркуар, такой же заботливый и добродушный, сильно растолстел, стал еще вульгарнее, обленился и гораздо чаще, чем раньше, прикладывался к бутылке.

Мери Энн пыталась поговорить об этом с матерью, но та, замкнувшись в себе, дала понять, что у нее нет желания обсуждать подобные вопросы.

– У любого мужчины есть недостатки, – только и ответила она. – Не один, так другой.

Под «другим», как предположила Мери Энн, подразумевались женщины. Ее отчим иногда возвращался домой очень поздно, и, когда она видела, как он виновато отводит глаза и еле держится на ногах, у нее возникало желание ударить его. Вид страдалицы теперь никогда не покидал ее мать. Она безмолвно жаловалась, и сердце Мери Энн разрывалось от жалости к обоим. Она была молода и весела, жизнь била в ней ключом, и ей очень хотелось, чтобы все вокруг тоже были счастливы. Однако целыми днями она вытирала в доме пыль, учила Изабель считать, ходила по магазинам. Ей пока еще нравилось, что ее везде сопровождал Чарли, однако она стала все чаще обращать внимание на разницу в возрасте. Она смотрела на него глазами взрослой женщины, и, когда он начинал упрашивать ее рассказать сказку, вместо историй о Сорока пяти и серебряной пуговице она рассказывала о своих любовных приключениях в Хэме.

– Ну, а потом что было?

– Естественно, я не ответила на его письмо. Я его выбросила.

– Это его ты видела в церкви?

– Her, совсем другого.

– А кто из них тебе больше всего понравился?

– Никто. Ведь они всего-навсего мальчишки.

Но махать из окна своим поклонникам было довольно интересно, а на Блэк Рейвен Пэссидж махать было некому.

После Рождества Боб Фаркуар, который последнее время приходил домой часа в три ночи, не пришел вовсе. Никто его не видел. Он не появлялся ни в типографии, ни в кофейне, ни в пивной. Решили, что с ним случилось несчастье, стали наводить справки, но все безрезультатно. Наконец, через восемь дней, когда его безутешная вдова уже подбирала креп на траурное платье, от него пришла коротенькая записка, в которой сообщалось, что Боб Фаркуар ушел из дома навсегда, что в типографии он больше не появится и что он будет жить с одной женщиной в Дептфорде.

Госпожа Фаркуар, обессиленная, рухнула в кресло. Она призналась, что у нее уже давно были кое-какие подозрения. Ей удалось за эти годы скопить немного денег на черный день. И черный день пришел. Но сэкономленных денег надолго не хватит. Нужно было что-то делать.

– Но ему придется давать тебе денег, – сказала Мери Энн. – Суд заставит его.

– Нет такого закона, который может заставить человека делать то, что он не хочет.

– Значит, надо изменить законы, – заключила Мери Энн. Несправедливость. Всегда в отношениях между мужчиной и женщиной царит несправедливость. Мужчины издают законы, которые устраивают их самих, а женщины страдают от этих законов. Существует единственный способ одержать верх над мужчинами: противопоставить им всю свою хитрость и коварство и выйти из этой битвы победительницей. Но когда, и как, и где?

– Если бы мне удалось найти богатого человека, я завтра же ушла бы к нему, – сказала она господину Дею.

Господин Дей не ответил. В тот момент, когда она произносила эти слова, она была очаровательна. Его так и подмывало сделать ей предложение определенного рода, но он проявил осторожность. Ему самому еще надо было привыкнуть к этой мысли. К тому же ему не хотелось, чтобы к нему в дом переехала и госпожа Фаркуар, и весь выводок неуправляемых мальчишек. У него были совсем другие планы.

– Конечно, – сказал он, – твоя мать, как замужняя женщина, может обратиться в суд, когда от нее будут требовать уплаты по счетам.

– Что значит «обратиться в суд»?

– Именно муж, а не жена несет ответственность за оплату счетов. Никакие претензии не могут быть предъявлены жене.

Это было уже кое-что. Однако легче им не стало, так как все лавочники, узнав, что ее отчим бросил мать, уведомили, что больше не будут отпускать ей товар. К тому же, нечем было платить за квартиру. Господин Бурнелл выкинет их на улицу. Ей надо увидеться с ним. Может, ей удастся уломать господина Бурнелла.

– Можно я пока буду править оттиски? – умоляла она господина Дея. – Я же делала это. И сейчас могу.

Она так просила, что господин Дей не смог отказать, но он поставил условие, что забирать и относить оттиски будет Чарли. Нечего молодой девушке болтаться по Флит-стрит.

Следующим шагом Мери Энн было выяснить у господина Бурнелла, могут ли они оставаться на Блэк Рейвен Пэссидж.

Господин Бурнелл жил в прекрасном доме в другой части города, а контора на Блэк Рейвен Пэссидж была ему удобна только потому, что она была расположена рядом с его каменоломней на Керситор-стрит. Томас Бурнелл приобрел известность своей отделкой нескольких церквей и недавно был назначен каменщиком Внутреннего Темпля. Он давно добивался этого доходного места, которое, как ему было известно, стало предметом зависти всех его коллег. Весть о его новом назначении разнеслась мгновенно, и господин Бурнелл как раз принимал поздравления от посетителей, когда к нему в контору вошла Мери Энн. Он был очень занятым человеком, поэтому едва ли он замечал, как идет жизнь у Фаркуаров. По всей видимости, они приличные люди, не доставляют ему никаких неприятностей, платят всегда вовремя – а это все, что от них требовалось. Он пару раз видел их дочь, когда она вернулась из пансиона, но никогда не приглядывался к ней. Должно быть, это она и есть, пришла поздравить его с новым назначением.

– Вы – мисс Фаркуар? Да. Я не был уверен… Большое спасибо… Вы оченьлюбезны…

Ну, прямо-таки настоящая молодая дама – даже удивительно. Отец-то у нее самый обычный рабочий. Итак, она знает о скульптурах в Калворте и в Марстон Сен-Лоуренсе? Читала о них в газетах? Приятно, что запомнили. Да, действительно, его работа в Калворте оказалась самой удачной.

Он не сразу сообразил, что посетители уже ушли и мисс Фаркуар рассказывает о своем отчиме-негодяе, который бесследно исчез, не оставив им ни гроша, чтобы заплатить за квартиру.

– Вот я и спрашиваю, господин Бурнелл, не собираетесь ли вы теперь, когда у вас так много работы во Внутреннем Темпле, взять себе подмастерьев? Но ведь их придется кормить, им надо где-то жить. Насколько мне известно, моя мать с радостью разместит их в нашей квартире – ведь оттуда рукой подать до вашей мастерской на Керситор-стрит. Если вас это устроит, мы будем платить за квартиру по-старому, а вам не придется искать новых квартиросъемщиков.

Она говорила очень быстро, на ее личике светилась обезоруживающая улыбка, и он внезапно обнаружил, что соглашается со всеми ее предложениями. Конечно, он будет нанимать подмастерьев. Сколько комнат они смогли бы выделить для учеников? Наверное, только две, призналась она, но двум постояльцам будут обеспечены все удобства. Когда постояльцев больше двух – это уже толпа, господин Бурнелл сам это понимает, и они могут буянить и хулиганить, а любой скандал только повредит репутации господина Бурнелла.

У господина Томаса Бурнелла даже не было времени высказать свои сомнения. И не успел он серьезно задуматься над ее предложением, как Мери Энн уже все решила сама, заплатила ему вперед за три месяца (эти деньги она одолжила у господина Дея), скрепив тем самым только что заключенную сделку, и поднялась наверх, чтобы сообщить матери о том, что им придется несколько потесниться. Господин Бурнелл подумал, что все само решится по ходу дела, к тому же это не так уж и важно. Что значат эти пустяки на Блэк Рейвен Пэссидж по сравнению с грандиозными событиями во Внутреннем Темпле.

Однако Мери Энн пришлось столкнуться с трудностями. Ее мать всегда настороженно относилась к любым новшествам.

– Постояльцы! – воскликнула она. – Они будут ходить в грязных башмаках и повсюду раскидывать свое барахло.

– Твои сыновья давно так поступают. Ну, еще двое – разница невелика.

– А в какие комнаты мы их поселим?

– На чердаке есть две отличные комнаты.

– Я не представляю, как буду их кормить. У них наверняка зверский аппетит.

– Они будут платить в соответствии со своими аппетитами, не забывай об этом.

– Не знаю, что и сказать, Мери Энн. Постояльцы. Нам не пристало держать постояльцев.

– Нам не пристало голодать под забором. Именно это нам и предстоит, если мы не возьмем постояльцев.

– Мне кажется, тебе надо посоветоваться с господином Деем.

– Господина Дея это не касается.

Госпожа Фаркуар протестовала, мальчики ворчали, но Мери Энн делала так, как считала нужным. Чердак почистили, помыли, развесили на окнах занавески, в магазине в Холборне заказали циновки и все расходы записали на счет господина Бурнелла.

– Очень хорошо, очаровательно, – заключил господин Бурнелл после тщательного осмотра обеих чердачных комнат, не ведая, что платить за это придется ему. – Посмотрим, что получится из этой затеи. Одним постояльцем будет Джеймс Бертон, шотландец, как и вы, госпожа Фаркуар. Он подает большие надежды. Ему нужно было на время где-то устроиться – вот я и предложил ему остановиться здесь. А второй – это мой новый подмастерье. Его зовут Джозеф Кларк – он сын моего старого друга, может, вы слышали о нем, Томас Кларк, строитель в Сноу Хилл. И один и другой – очень уважаемые люди, с ними у вас не будет никаких хлопот.

И господин Бурнелл с головой погрузился в свою работу во Внутреннем Темпле, а госпожа Фаркуар превратилась в комок нервов.

– Вряд ли эти господа ожидают, что их поселят на чердаке, – сказала она. – Стоит им только взглянуть на комнаты, как они тут же сбегут.

– Глупости! – отрезала Мери Энн. – Шотландцы всегда думают только о своем кармане, а у нас тут дешевле, чем где бы то ни было. Если второй постоялец молод, он будет крепко спать, а ты знаешь: чем жестче постель, тем слаще сны. Но только не упоминай слова «чердак». Комнаты на третьем этаже.

Несколько заключительных штрихов: пара картинок на стене, красиво поддернутые занавески, поправленное зеркало. Осталось только встретить новых жильцов.

К сожалению, Мери Энн не было дома в тот самый момент, когда прибыли господин Бертон и господин Кларк. Она планировала, что они с матерью примут их в гостиной (которую раньше называли общей комнатой – но этого названия в Хэме никто не упоминал) и после непродолжительной светской беседы она проводит молодых людей на третий этаж и даст им возможность разобрать вещи. А потом они спустятся к обеду, вовсе не к ужину, который будет подан в шесть.

Судьба распорядилась иначе. Забежав в типографию на Флит-стрит к господину Дею, чтобы занять еще денег, Мери Энн вернулась домой позже, чем рассчитывала. Она нашла свою мать в страшном возбуждении.

– Они приехали, – сообщила та, – я не очень хорошо представляла, что мне надо делать, поэтому сразу же проводила их в комнаты. Один из них вскоре спустился и сказал, что обедать не собирается. Второй все еще наверху, он дважды вызывал меня. Один раз, чтобы сказать, что шкаф слишком мал, а второй раз, чтобы спросить, кто будет чистить ему ботинки. Может, я проявила слабость, но я попросила его подождать твоего возвращения, и ты все уладишь.

Щеки госпожи Фаркуар заливал яркий румянец, ее грудь часто вздымалась от постоянной беготни вверх и вниз по лестнице.

– Ты все сделала правильно, – сказала Мери Энн. – Я разберусь с ним. – Она положила руку на перила и помолчала. – Что они собой представляют? – наконец прошептала она.

– Я не очень хорошо разглядела того, кто ушел, – ответила госпожа Фаркуар, – а второй – высокий и темноволосый.

Сверху послышались глухие удары. Постоялец колотил в дверь. Госпожа Фаркуар забеспокоилась.

– Это значит, ему что-то понадобилось, – сказала она. – Те два раза он тоже так стучал.

Мери Энн стала подниматься наверх. Ее глаза гневно сверкали, она была готова к сражению. Не успела она добраться до верхней площадки, как одна из дверей чердачных комнат распахнулась и перед Мери Энн возник молодой человек в рубашке из тонкого полотна и с шелковым галстуком.

– А! – воскликнул он. – Вы вовремя! Я начал уже бояться, что мне придется босиком скакать по этим лестницам. У меня грязные ботинки. Не могли бы вы их почистить?

Мери Энн внимательно оглядела его. Ей очень хотелось дать ему пощечину, изо всей силы. Ее совершенно не волновало, что перед ней очень красивый молодой человек. В первую очередь нужно думать о деле и о том, что она в этом доме хозяйка.

– Мы можем предоставить вам эту услугу, – холодно проговорила она, – но она не входит в плату за жилье и питание. За это вам придется платить особо.

Она отдаст его ботинки Чарли, или Джорджу, или Эдди. Мальчики будут чистить их по очереди. Работать они могут позади кухни – там их никто не увидит.

– Меня не волнует, кто чистит мои ботинки, – проговорил молодой человек. – Главное, чтобы этот человек хорошо выполнял работу. Я очень привередлив.

Он чувствовал себя неуютно под ее холодным взглядом. Он ожидал, что явится простая служанка. Но то, что он увидел, заставило его на мгновение потерять дар речи.

– Прошу прощения, – сказал он, – но с кем я имею честь разговаривать? Меня зовут Джозеф Кларк. К вашим услугам.

– Я Мери Энн Фаркуар, – ответила она. – Я веду все дела в доме. Как я понимаю, ваш товарищ будет обедать в городе. Вы тоже пообедаете в городе?

Мгновение он колебался. Он скосил глаза на разбросанные по всей комнате вещи: на сваленные на кровати камзолы, галстуки – он готовился выйти в город и зайти в какой-нибудь ресторан. Потом он перевел взгляд на Мери Энн.

– Нет, – ответил он. – Если вас не затруднит, я предпочел бы пообедать дома.

Глава 5

В первый же вечер Джозеф Кларк дал им всем понять, что ему не обязательно зарабатывать себе на жизнь. Его отец достаточно богат, поэтому молодой человек может позволить себе побездельничать. Но у него есть талант, а его отцу не хотелось, чтобы талант сына пропадал попусту. Вот поэтому они появился у Томаса Бурнелла.

– Естественно, – беспечно проговорил он, – меня ничто не связывает. Я не такой, как обычные подмастерья. Я уйду от Бурнелла, когда захочу, и, возможно, заведу свое дело. Я еще не решил.

Фаркуары разглядывали его с большим интересом. Мальчики, которые впервые в жизни сели к столу с вымытыми руками и уложенными на прямой пробор волосами, сидели молча, выражая безмерное уважение. Изабель же молчала потому, что испытывала благоговейный трепет перед ним. Их мать, крайне возбужденная тем, что впервые за много лет в их доме произошло такое интересное событие, пыталась вспомнить, в какой момент подавать вино и будет ли с точки зрения этикета правильно, если она подаст к столу сыр. К счастью, все ее ошибки исправляла дочь. Если кто-то из мальчиков тянул руку через стол, его встречал нахмуренный взгляд. Если кто-то из них нечаянно икал, то получал пинок под столом. Вторая порция, которую попыталась взять Изабель, была выхвачена у нее из-под носа и с улыбкой передана постояльцу.

Постоялец ничего не замечал. Он был слишком увлечен рассказом о самом себе.

– Мой отец ушел в отставку, – говорил он, – и теперь делом в Сноу Хилле управляют мои братья. Они процветают. Мой младший брат только что поступил в Кембридж. Он собирается стать священником. А вы когда-нибудь встречались с моим дядюшкой, олдерманом Кларком? В один прекрасный день он обязательно станет лорд-мэром Лондона.

Постоялец пил вино: он гурман. Постоялец отказался от сыра: он разборчив. Да, действительно (в ответ на вопрос госпожи Фаркуар), он никогда не ест ничего жирного. У него очень нежный желудок. Нежный ребенок превратился в утонченного и изнеженного молодого человека.

Еще одной причиной, почему он не мог долго работать, было то, что он быстро уставал. Но тогда лучше жить в деревне, на свежем воздухе, не так ли? Постоялец сморщился от отвращения. В деревне он с ума сошел бы от скуки. Чем же он занимается в свободное время? Он сознался в своем пристрастии к азартным играм, но только когда за столом сидят умелые игроки и когда ставки высоки. В некоторой степени его интересуют скачки. В прошлом сезоне он уговорил своего старшего брата купить коляску. Они заключили пари, что доскачут на ней до Брайтона, и выиграли двести фунтов. Ему нравится музыка, ему нравится петь, посещать игорные заведения. Политика его не интересует, не стоит тратить время на обсуждение событий дня.

– Мы пришли в этот мир для того, чтобы развлекаться, – сообщил он, – делать то, что нам нравится. Вы согласны, мисс Фаркуар?

Мисс Фаркуар была согласна. Обед еще не кончился, а она уже успела забыть, что он просил ее почистить ему ботинки. Этот молодой человек с печальными глазами, с римским носом, с томными манерами так отличался и от прыщавого мальчика, который глазел на нее в церкви, и от долговязого юнца, который так страстно махал ей из окна дома, стоявшего напротив пансиона в Хэме.

Во Франции таким, как он, отрубают голову. Он, должно быть, приехал в двуколке. Каждый его жест был исполнен романтики. Позже, когда обед закончился и мать, помахав им рукой, исчезла на кухне вместе с мальчиками и Изабель, они оказались вдвоем, и он признался ей, что после смерти матери он был очень несчастен в доме отца.

– Мой отец никогда не понимал, что у человека может меняться настроение, – говорил он, – что сейчас настроение может быть хорошим, а через мгновение ты можешь впасть в депрессию. Единственное, что имеет вес в его глазах, это твердое соблюдение всех установленных правил. Временами от усталости я прямо обессилевал. Он называл это бездельем. Мне нужно приятное общество, которое вдохновляло бы меня. А он считал, что я общаюсь со всякими подонками. А дело в том, что меня никто не понимает.

Мери Энн внимала ему, приоткрыв рот от восхищения. В течение трех лет она слушала только болтовню девочек, и единственным мужским голосом был голос ректора из Хэма, который по воскресеньям приезжал в пансион. Давным-давно ей было интересно слушать споры приятелей ее отчима, но сегодня все было по-другому. Впервые в жизни она была наедине с красивым молодым человеком, который горел желанием излить кому-нибудь душу. Сердце возобладало над разумом.

– Когда я сегодня вечером увидел тебя на лестнице, я почувствовал, как между нами возникло взаимное влечение. А ты?

Тогда ей хотелось дать ему пощечину, но сейчас это не имело значения. Что было, то прошло. Вино, которое редко появлялось у них в доме, развязало ей язык.

– Честно говоря, из тех, кого я знаю, мне никто не нравится, – ответила она. – Помогать матери вести хозяйство – скучно. Мне хочется большего от жизни.

Чего же ей хотелось? Она не знала. Но когда она заметила его восхищенный взгляд, какое-то неведомое чувство зашевелилось в ней. Девушку, только что покинувшую закрытый пансион, опьяняла близость этого молодого человека, который объединял в себе и художника, и джентльмена. Благообразные манеры Хэма смягчили на некоторое время остроту восприятия девочки из низших слоев лондонского общества. К пятнадцати годам ее чувственность обрела полную силу, сердце забилось чаще, но интуиция притупилась.

Мери Энн созрела для своего первого любовного приключения. В этот момент ей подошел бы любой. Рабочий из типографии господина Хьюэса; сын мясника; незнакомец, который, выйдя из дилижанса в Холборне, приподнял бы при виде ее шляпу, – все эти образы были основой ее мечты, а сейчас мечта приобрела конкретные очертания в лице Джозефа Кларка, двадцати одного года от роду.

Необходима была только близость, возможность жить пол одной крышей. Блэк Рейвен Пэссидж была не намного шире, чем Баулинг Инн Элли, но со ступенек нового дома луна казалась красивее. Небо было бездонным, а сточные канавы не так бросались в глаза. Из окна чердачной комнаты были видны звезды, и можно было не обращать внимания на то, что взбесившийся от ревности младший брат стучит снизу в потолок.

Джеймс Бертон, второй постоялец, не мешал им. Ему было тридцать, он много работал, у него было много друзей, и приходил он только ночевать. Джозеф и Мери Энн были предоставлены самим себе.

Первый поцелуй удивил ее. Еще девочкой ее не раз тискали сверстники с Баулинг Инн Элли, они хихикали, щипали друг друга. Так, дурачество. Сейчас же она столкнулась с иным. Джозефу Кларку, подмастерью, еще предстояло показать, чего он стоит как резчик по камню, но ему не нужны были никакие доказательства его мастерства как любовника. Он не был ни груб, ни резок, он был решителен. Невинные поцелуи не для него, он никогда не будет бормотать: «Прости меня».

Мери Энн в полной мере познала сладкую муку и восторг первого объятия. Ошеломленная, счастливая, она вернулась в свою комнату. Но внутренний голос предупреждал ее: «Мама не должна об этом знать».

И Чарли, полный подозрений, подглядывавший через приоткрытую дверь, Чарли, который заметил, что у него носки рваные, а у постояльца – заштопанные, что ему за обедом подают куриную ножку, а постояльцу – белое мясо, – он тоже не должен знать.

Мери Энн влюбилась. Она могла думать только о Джозефе. Когда Джозефа не было, день тянулся бесконечно. Она выдумывала различные предлоги, чтобы несколько раз на дню забежать к нему в мастерскую. Он бросал работу и приближался к ней медленной и легкой походкой, приводившей ее в восхищение. Они стояли возле стены и разговаривали, и она знала, что другие подмастерья разглядывают, оценивают ее, соединяют их имена, и это еще больше возбуждало.

Однако мир взрослых отнесся к этой первой любви враждебно, неодобрительно. Первую любовь нужно прятать от посторонних глаз.

– Ты вчера очень поздно легла. Я слышала, как ты закрывала дверь. Что ты делала?

– Я болтала с Джозефом Кларком.

– А господин Бертон был с вами?

– Нет… Он ушел.

Ее слова были встречены молчанием и холодным взглядом. Больше ничего сказано не было, но Мери Энн вспомнила о том молчании, о тех холодных взглядах, которыми провожали Боба Фаркуара, когда тот брал свою трость и отправлялся подышать свежим воздухом. Теперь она понимала его и сочувствовала. Все нужно держать в тайне.

– Госпожа Фаркуар, вы позволите мне пригласить мисс Мери Энн прогуляться со мной после обеда? Обидно сидеть в доме, когда на улице такая восхитительная погода.

– Прогуляться? Я думала, она побудет со мной. Нужно кое-что зашить, а она знает, что я плохо вижу.

– Мама, шитье можно оставить до утра, когда будет светло.

– Не понимаю, почему нужно отправляться на прогулку, когда дома так удобно.

Немой упрек, вздох, усталая рука, тянущаяся к корзинке с шитьем. Разве ее мать могла знать, как прекрасно идти по Ладжейт Хилл под руку с Джозефом Кларком, любоваться собором св. Павла, залитым лунным светом? Она сделала знак своему возлюбленному, чтобы тот шел на улицу, и, дождавшись, когда мать примется за работу, Мери Энн выскользнула из дома.

– Можно мне с вами? – спросил Чарли, тоже не одобрявший ее поведения.

– Нет.

– Почему?

– Мы не хотим, чтобы ты шел с нами. – А потом, сжалившись: – Ну ладно, только до Флит-стрит.

Эта прогулка в толпе людей, спешащих в пивные и кофейни, служила оправданием позднего возвращения домой. Узкие переулки и тупики были для них пристанищем, темные подъезды – убежищем от дождя, бьющие полночь часы собора св. Павла были эхом произнесенных слов:

– Мери Энн, я не могу жить без тебя.

– Но что нам делать? Куда нам деться?

Первый всплеск страсти, и страх быть обнаруженными, который заставлял их проявлять небывалую хитрость, соблюдая меры предосторожности – их приводил в ужас скрип двери, они рисковали свалиться с темной лестницы, спотыкались в темноте. Все эти звуки будили спящий дом. Из страха им приходилось спешить в те мгновения, которые должны были бы длиться вечно; они лишались ласки и нежности, чтобы успеть подойти к заключительному действу.

Их страсть росла, однако условия жизни не менялись. В их распоряжении была только гостиная. Именно здесь в одно апрельское утро госпожа Фаркуар, которая сделала вид, будто ее разбудил шорох крысы за стеной, а на самом деле давно обо всем подозревала, и нашла их, спустившись по скрипучей лестнице.

Бегство было невозможно. Их поймали с поличным. Сразу же полились слезы – но плакала не Мери Энн, а ее мать.

– Как же ты могла? Как ты могла забыть все, чему я учила тебя? Тайком красться по ночам в гостиную, как будто ты самая обыкновенная уличная шлюха. А вы, Джозеф Кларк, вы, сын достойного человека, как вы посмели так вести себя в моем доме, зная, что у Мери Энн нет отца?

Весь дом был на ногах. Мальчики кубарем скатились вниз.

– Что случилось? Что они натворили?

Джеймс Бертон, сразу же смекнувший, в чем дело, быстренько убрался в свою комнату.

Позор. Она даже предположить не могла, что с ней случится такое. Ее тайна раскрыта, их застали вместе, ее поставили в глупое положение, заставив почувствовать себя виноватой нашкодившей девчонкой.

– Мне все равно, – заявила Мери Энн. – Я люблю его. И он любит меня. Мы собираемся пожениться. Не так ли, Джозеф?

Почему же он не отвечает? Почему у него такое глупое выражение? Что он там бормочет, будто не уверен в своем будущем, будто ему надо получить разрешение у отца, что они слишком молоды, чтобы жениться? Зачем он говорит, будто они действительно слышали крыс?

– Но это неправда. Мы не занимались поисками крыс. Мы действительно любим друг друга. И собираемся пожениться.

Мери Энн, чувствовавшая себя оскорбленной, резко повернулась к матери. Джозеф молчал, его красивое лицо исказила слабая глуповатая улыбка.

Возможно, воспоминания о господине Томпсоне и о «лучших днях» придали госпоже Фаркуар новые силы. Она почувствовала, что в ней просыпается былая гордость.

– Никакой речи о свадьбе быть не может. Завтра же утром Джозеф Кларк уберется из моего дома. Я дам сопроводительное письмо к господину Бурнеллу. Мери Энн, тебе еще нет шестнадцати, поэтому ты находишься под моей опекой. Пожалуйста, отправляйся к себе в комнату.

Буря закончилась. Пришло время последствий. Мери Энн поднялась к себе и заперла дверь. Теперь настала ее очередь плакать. Слезы текли вовсе не потому, что ей пришлось перенести такой позор, – она вспоминала Джозефа, испуганного, неловкого, неспособного сказать слово в защиту их любви.

Она пробыла в своей комнате весь день. Она слышала, что наверху двигают мебель, что по лестнице пронесли чемоданы. Испуганная Изабель принесла ей поесть, но Мери Энн ни к чему не притронулась.

Она уже больше не была мисс Фаркуар, которая ведет все дела в доме. Она была пятнадцатилетней девочкой, которую обидели, опозорили и которая была безумно влюблена.

Создалось впечатление, что в доме траур. Голоса звучали приглушенно. Приходили люди. Сначала зашел господин Бурнелл. Потом – господин Дей. Неужели третьим посетителем окажется директор пансиона в Хэме? Неужели ее собираются отправить обратно?

«Не поеду! – сказала она себе. – Я сбегу».

Внезапно ей страшно захотелось увидеть отчима. Он понял бы все. Он погладил бы ее по плечу, подмигнул бы и сказал: «Значит, мартышка промахнулась. Где же ее богатый муженек?»

Есть единственный способ разобраться в хаосе, царившем в ее голове. Немедленно найти Джозефа и взять с него слово жениться на ней. Разрешение его отца не играет роли – Джозеф уже совершеннолетний. К тому же он говорил ей, что деньги не имеют для него особого значения. Его отец богат. Джозеф мог поступать по своему усмотрению: работать или нет. Он мог бы уйти от господина Бурнелла и основать свое дело или вообще ничем не заниматься. Как только они с Джозефом поженятся, все уладится. К тому, на что сейчас смотрят с осуждением, будут относиться снисходительно. Замужняя женщина всегда поступает правильно. Ее мать смягчится.

К Мери Энн вернулся ее природный оптимизм. Нужно только получить согласие матери и разыскать Джозефа – и ее будущее обеспечено.

Однако госпожа Фаркуар совершенно иначе смотрела на будущее своей дочери. У нее были другие планы.

– Я не собираюсь обсуждать то, что произошло, – в ту же ночь заявила она дочери. – Я виновата, что пустила постояльцев в свой дом. Мне с самого начала не нравилась эта идея. И события подтвердили, что я была права. Джозеф Кларк уехал отсюда навсегда. Он уволился от господина Бурнелла. Господин Бурнелл, как истинный джентльмен, пришел в ужас от его поступка и написал его отцу. Мы избавились от него.

– Куда уехал Джозеф?

– Я не интересовалась. Будь мне это известно, я ни за что не сказала бы тебе. Подобный вопрос не должен волновать тебя, так как ты тоже уезжаешь.

– Если ты собираешься вернуть меня в Хэм, я отказываюсь. Я уже выросла из того возраста, когда положено ходить в школу.

– Я говорю не о школе. Об этом нет и речи. Ты будешь экономкой у господина Дея.

Мери Энн расхохоталась.

– Ты, должно быть, сошла с ума. Я видела его дом в Айлингтоне – такой чопорный и печальный. К тому же господин Дей меня совершенно не интересует, он страшный привереда и зануда.

Мать посмотрела на нее с неодобрением. Так вот как дочь отвечает на все ее заботы. «Привереда и зануда».

– Господин Дей проявил исключительное великодушие. Я обо всем ему рассказала, и он согласился с тем, что ты нуждаешься в покровительстве, в отцовской опеке. Став его экономкой, ты получишь его покровительство. После вчерашнего я поняла, что ты для меня – слишком большая ответственность.

– Прекрасно.

То, что девушка внезапно передумала, должно было бы насторожить госпожу Фаркуар. Но она была слишком занята тем, чтобы увести свою дочь с порочной дороги, и не придала этому значения.

Для Мери Энн подобный поворот событий решал все вопросы. Она будет предоставлена самой себе и, сразу же после ухода господина Дея в типографию, сможет отправляться на поиски Джозефа. Проще и быть не может.

В доме снова все вошло в свою колею. Мальчики весело насвистывали, все, кроме Чарли, который стал часто плакать и не хотел признаваться в причине своих переживаний.

На следующее утро Мери Энн села в наемный экипаж и поехала в Айлингтон. Ее встретил господин Дей, который показался ей более мрачным, чем в их первую встречу, но все таким же приветливым. Позже, вручая ей ключи от кладовой, он выглядел намного веселее.

– Я думаю, мы отлично подойдем друг другу. – сказал он. – Полагаю, ты не будешь скучать по дому и не будешь ни о чем сожалеть.

Она спросила его, когда он уходит в типографию и в котором часу подавать ему завтрак. Господин Дей удивленно взглянул на нее.

– Разве твоя мать не сказала тебе? – спросил он. – Я ушел из типографии. Я принял это решение недавно. Я собираюсь сидеть дома, читать книги и заниматься другими интересными делами. Кстати, последнее мы можем делать вместе. Мы отлично поладим. Когда приедет моя дочь, она присоединится к нам. А пока тебе придется довольствоваться моим обществом.

Он улыбнулся и галантно поклонился. Это показалось странным. Когда Мери Энн соглашалась стать у него экономкой, она не рассчитывала, что он будет сидеть дома. Она надеялась, что будет в половине девятого закрывать за ним дверь. Значит, они с матерью сговорились, все сделано для того, чтобы не выпускать ее из-под наблюдения.

Мери Энн была несправедлива к матери. На самом деле все задумал господин Дей. Он действительно ушел из типографии и прекрасно себя чувствовал. Но рассказы госпожи Фаркуар о прегрешениях ее дочери разожгли его воображение. Эту девушку нужно наказать, но таким образом, чтобы наказание принесло удовольствие им обоим.

И хотя Мери Энн рассчитывала запирать за ним дверь в половине девятого утра, все сложилось иначе, и ей пришлось захлопнуть у него перед носом дверь в половине одиннадцатого ночи. Уставшая от событий последних дней, она отправилась спать довольно рано, но, услышав стук в дверь, решила, что с ним что-то случилось, что он заболел, что в доме пожар. Открыв дверь, она увидела полного надежд господина Дея с подсвечником в руках и в ночном колпаке. У него был дурацкий и отталкивающий вид.

– Тебе одиноко? – спросил он.

И она все поняла. Она захлопнула дверь и повернула ключ. Вещей она не взяла. При первых проблесках зари она спустилась по проходящей рядом с окном водосточной трубе. Так вот зачем он отправил ее учиться в Хэм. Но он не принял в расчет возможность появления Джозефа, который одержал над ним верх.

Глава 6

Ей хватило денег, чтобы нанять экипаж. Она покинет Айлингтон точно так же, как и прибыла сюда, – она не будет бродить по улицам в столь ранний час, рискуя встретить господина Дея. Ей преподали урок, и она оказалась хорошей ученицей. Но основная сложность заключалась в том, что никто ей не поверит, и в первую очередь ее мать. Как, этот уважаемый господин Дей оказался волком в овечьей шкуре? Никогда не поверю! Должно быть, Мери Энн все выдумала. Господин Дей сам расскажет, как все было. Когда мужчине за сорок, ему можно спокойно доверить пятнадцатилетнюю девочку.

Трясясь в экипаже по дороге в Холборн, Мери Энн решила, что, во-первых, надо всегда помнить: внешность человека ничего не значит, под великодушием могут скрываться другие мотивы, а когда благодетель – мужчина, у него только один мотив. Во-вторых, нельзя возвращаться домой до тех пор, пока она не выйдет замуж, и тогда, имея обручальное кольцо и свидетельство, она обретет власть над матерью. Мери Энн превратится в благодетельницу. У снохи богатого господина Кларка из Сноу Хилла будет совершенно другой статус по сравнению с мисс Фаркуар с Блэк Рейвен Пэссидж. Отпадет необходимость сдавать комнаты постояльцам. Ее мать, Изабель и мальчики увидят лучшие дни, которые будут тянуться до бесконечности. Госпожа Джозеф Кларк будет их всех содержать.

У нее ничего не было, кроме одного платья и нескольких шиллингов в крохотном кошельке, но она была молода и полна надежд.

Она с достоинством вышла из экипажа и заплатила извозчику. Потом она отправилась во Внутренний Темпль разыскивать Джеймса Бертона. Да, все правильно. Джозеф ушел от господина Бурнелла. Тут был такой переполох, сообщил Джеймс Бертон. Джозеф разорвал свой договор на мелкие кусочки и швырнул их в господина Бурнелла. Господин Бурнелл обозвал Джозефа бездельником и совратителем молодых девушек. А Джозеф назвал господина Бурнелла развратником и скрягой.

– Ну хорошо, – нетерпеливо проговорила Мери Энн, – а где сейчас Джозеф?

– Он снимает комнату в Кларкенуэлл, – ответил Бертон. – У меня есть адрес. Ему в голову взбрела идея отправиться в Америку. Вчера вечером я брал его с собой в город, и он здорово напился. Мы закончили наш поход в «Ринг О'Беллз» в три часа утра. Джозефу посчастливилось выиграть десять фунтов в карты. Если вы собираетесь к нему, имейте в виду, он сейчас спит.

Меблированные комнаты в Кларкенуэлл, хотя и были расположены на улице, а не в переулке, очень отличались от опрятного домика госпожи Фаркуар. Входная дверь была открыта настежь – заходи кто хочет. Худенькая девочка, ползая на коленях, скребла грязную прихожую, а за ней наблюдала женщина с нарумяненными щеками. Кругом царила атмосфера затхлости и упадка.

– Кларк? Третий этаж, первая дверь, – мотнув головой, ответила женщина.

Приподнятое настроение Мери Энн успело улетучиться, пока она поднималась по узкой лестнице. Если гордость Джозефа не позволяет ему вернуться к отцу, он мог бы снять комнату в более приличном месте.

Как Джеймс Бертон и предполагал, Джозеф спал. Если он действительно сильно напился вчера, то по нему это было не очень заметно. Его лицо горело, но румянец очень шел ему. Он выглядел таким же невинным ребенком, как Чарли, и Мери Энн поняла, что она любит его больше всего на свете. Она прошлась по комнате, на ходу прибирая валявшиеся вещи, потом прилегла рядом с ним.

Когда Джозеф проснулся и обнаружил Мери Энн рядом с собой, все его планы о путешествии в Америку скончались сами собой. Как и раньше, их близость оказалась роковой. К тому же им не от кого было скрываться. В меблированных комнатах никто не задает вопросы, скрипящие половицы не представляют никакой угрозы.

Почти до самого вечера мир для них не существовал, они наслаждались близостью друг друга и свободой. Будущее было в их руках. Они могли делать с ним, что им хотелось.

– Ничего другого не нужно, – мечтательно проговорил Джозеф, – и так каждый день, каждую ночь. Не вставать рано, никаких Томми Бурнеллов, никаких планов.

– Нам придется есть, – напомнила Мери Энн, – к тому же мне не нравится эта комната. На окнах нет занавесок, и кровать узкая.

Он сказал ей, что у нее полностью отсутствует темперамент. Она сказала ему, что он совершенно лишен здравого смысла. В половине восьмого они отправились обедать.

Если наличность в карманах Джозефа и позволяла ему снять более приличную квартиру, то выбранный им ресторан был явно не по карману. Эти грязные пивные в подвалах не для него. Они пообедают в шикарном ресторане на Стрэнде. И отправятся они туда в экипаже.

Баранина и пиво? Бог мои, какой ужас. Сладкое мясо и легкое французское вино. Потом подайте дикую утку, но она должна быть очень слабо поджарена. Его манера разговаривать с официантом была замечательна, а расплачивался он вообще артистически. Официанты почтительно склонились перед ним. Мери Энн совершенно не волновало, что после обеда он нетвердо держался на ногах: он был так красив. Ему ничего не стоило опять нанять экипаж.

– А теперь куда? В Оперу? – предложил он, звеня мелочью в кармане. Это было, конечно, соблазнительно, но от выигранных им десяти фунтов почти ничего не осталось.

– Не сегодня, – покачала головой Мери Энн, успев вовремя подхватить его, иначе он бы рухнул.

Действительно, как хорошо, что в меблированных комнатах никто ни о чем не спрашивает.

Через несколько дней Мери Энн поняла, что именно ей придется заняться практическими вопросами их совместной жизни. Джозеф наслаждался свободой, и его единственным желанием было валяться в постели почти до вечера. После этого он выходил прогуляться.

– Зачем думать о том, что будет завтра? Зачем строить планы? – обычно спрашивал он и принимался обсуждать, куда бы им лучше пойти сегодня пообедать. Деньги? Фу! Не беспокойся. Денег достаточно. А когда они кончатся, он еще выиграет. Ну, а если случится самое худшее, ему придется смирить свою гордыню и попросить денег у отца. А пока давай побездельничаем и будем любить друг друга.

Пока Джозеф сладко дремал на ее плече, Мери Энн обдумывала свои последующие действия. Во-первых, надо сообщить Чарли, где она живет, чтобы мальчик мог приносить ей одежду и другие необходимые вещи, а если получится, то и еду, из дома на Блэк Рейвен Пэссидж. Тут сложностей не возникло. Подавив свою ревность, Чарли с головой погрузился в это романтическое предприятие. Потомку клана Маккен-и ничего не стоило выскользнуть из дома с корзинкой, наполненной булочками, и к тому же получить за свои труды шиллинг.

Он сообщил, что в доме все в панике. Господин Дей, у которого была своя версия происшедшего в Айлингтоне, заявил, что Мери Энн – мошенница. Госпожа Фаркуар заявила о пропаже своей дочери. В газетах появились описания и Мери Энн, и Джозефа. Листовки с их приметами были расклеены на дверях пивных, магазинов и столовых.

– Вам надо переехать, а то вас могут поймать, – предупредил их Чарли. – И тогда состоится суд, и вас отправят в тюрьму.

– Не могут же нас посадить только за то, что мы любим друг друга, – проговорила Мери Энн.

– Могут, потому что вы не женаты, – объяснил Чарли. – Я слышал, что так сказал господин Дей. Это называется жить в грехе, а уж он-то должен знать.

Действительно, он должен знать. Ведь он получил ответ в виде оставленной связки ключей.

– Тогда нам придется пожениться. Все идет к этому. Джозеф, ты слышишь?

Закинув ноги на спинку кровати и развалившись на подушках, Джозеф полировал ногти. Это приятное занятие клонило его в сон. Он зевнул.

– Я не знаю законов, – сказал он, – они меня не интересуют. Но тебе только пятнадцать, поэтому тебе нужно разрешение. Как же мы сможем получить его?

Это было действительно трудной задачей. Пока еще все преимущества на стороне матери… А что, если найти Боба Фаркуара? Найти и лестью, уговорами, а если потребуется, угрозами и шантажом заставить его, как законного опекуна, дать ей необходимое разрешение. Зародившись в голове Мери Энн, эта отличная мысль зрела и приобретала конкретные очертания.

Никто не прилагал особых усилий, чтобы разыскать Боба Фаркуара. С самого начала это дело поручили господину Дею. Узнав получше господина Дея, Мери Энн была твердо уверена, что все его усилия будут направлены в противоположную сторону. Господина Дея не устроило бы, если бы вдруг обнаружился ее отчим. Мери Энн1 представила, как отчим подмигнул бы ей.

– Экономка? Чепуха! – сказал бы он ей.

Мери Энн вытащила подушки из-под головы Джозефа и заставила его подняться. Он удивленно уставился на нее, зевая. Какой же он никчемный, как тяжело заставить его что-то сделать, но он потрясающе красив.

– Что теперь?

– Одевайся побыстрее. Мы отправляемся в Дептфорд. Боб Фаркуар был неуловим. Он постоянно ускользал. Он был хитер. Двадцатилетняя работа над статьями о различных скандалах не прошла даром. Он знал все ходы и выходы, знал, когда надо исчезнуть, где спрятаться, как сделать свое любовное гнездышко безопасным и как избежать ответственности и порицаний жены.

Да, его видели на Краун и Энкор, но только три недели назад. А, такой огромный парень с искоркой в глазах? Да, но не на Краун и Энкор, а на Уайт Харт. Пять, может, восемь дней назад. Они обошли все меблированные комнаты, но напрасно. В Дептфорде его не было. Наконец, в последней гостинице, расположенной на лондонской дороге, они смогли выяснить что-то более конкретное.

– Фаркуар? Двое под этим именем останавливались здесь два дня назад. Муже женой. Комната номер четыре. Они с дочерью сели в дилижанс, который отправлялся в Лондон.

Жена и дочь. Значит, брак зарегистрирован. А это уже двоеженство. За двоеженство могут сурово наказать.

– Они сказали, куда направляются?

– Нет. Но я слышал, что девочка упоминала Панкрас Филдс.

Надо возвращаться в Лондон и ехать на другой конец города. А раз так, то им с Джозефом тоже разумнее будет сменить квартиру.

В то утро, когда они отправились на поиски Боба Фаркуара, размалеванная и неряшливо одетая содержательница меблированных комнат на Кларкенуэлл держала в руках последний номер «Эдвертайзера» и довольно подозрительно смотрела им вслед. Чарли придется опять поработать в качестве посыльного. Надо отправить его собрать их вещи и привезти их на новую квартиру. Их новым адресом был Панкрас, расположенный на самой окраине Лондона. Если ее отчим действительно остановился там, им не составит особого труда найти его. Это местечко было не больше деревушки, и только две пивные.

– Но это же край света, – протестовал Джозеф. – Вон через дорогу ферма, коровы бродят. Мы здесь умрем от скуки.

Поцелуй, нежное слово, ласка – с ним так же легко справляться, как с Чарли. Она ушла, а Джозеф занялся развешиванием галстуков.

В пивных Боба Фаркуара не оказалось. В одной из них ей намекнули, что она найдет его в маленьком домике на другом конце Панкрас Филдс. Когда Мери Энн вошла, Боб Фаркуар сидел за столом, а перед ним стояла тарелка с беконом, хлебом и сыром. Напротив сидели полная спокойная женщина, которой по виду можно было дать столько же лет, сколько отчиму, и которая никогда не знала «лучших дней», и некрасивая девочка, очень похожая на Боба Фаркуара.

«Кто бьет сильнее, тот и выходит победителем», – подумала Мери Энн. Она приготовилась нанести удар.

– Наконец мы тебя нашли, – сказала она. – Я привезла всю семью и двух адвокатов. Что ты предлагаешь?

К ее досаде, эти слова не произвели на отчима никакого впечатления. Он откинулся на спинку стула и вытащил из кармана газету.

– Я всегда читаю «Эдвертайзер», – сказал он. – «Пропала Мери Энн Томпсон, или Фаркуар, дочь Элизабет Маккензи Фаркуар, проживающей на Блэк Рейвен Пэссидж, 2, Керситор-стрит. Она не появлялась дома с семнадцатого апреля. Возраст: пятнадцать лет и девять месяцев. Приметы: глаза голубые, волосы светло-каштановые, приятной наружности…» – и так далее. Или ты уже успела прочитать?

Он швырнул ей газету, как в былые времена на Баулинг Инн Элли бросал ей оттиски, она машинально поймала ее.

– Раз уж мы оба оказались в одинаковом положении, сбежав от твоей матери, давай заключим мир, – предложил Боб Фаркуар. – Познакомься, это госпожа Фаркуар-вторая, или госпожа Фавори, как она себя называет. А это Марта, надежда нашей старости.

Притворяться и строить из себя важную даму было бесполезно. Через минуту Мери Энн уже сидела за столом и ела хлеб с сыром.

– Дело обстоит так, – сказала она, – что, если я выдам тебя, ты поступишь точно так же со мной. Нам это ничего не даст. Мы с тобой повязаны.

– Ты здраво рассуждаешь, – ответил он.

– Ты двоеженец.

– А ты нуждаешься в порке.

– Мы с Джозефом знакомы всего восемь недель, но для меня он стал самым дорогим человеком.

– Я знаю госпожу Фавори семнадцать лет – столько времени мне понадобилось, чтобы выбрать между ней и твоей матерью.

– Ты так и метался между ними?

– Ну не мог же я быть одновременно в двух местах. Госпожа Фавори, совершенно спокойная, пила чай и с улыбкой смотрела на них. Вспомнив молчаливые упреки матери, Мери Энн стало странно, почему ее отчим шел к этому решению целых семнадцать лет. Однако он и там, и здесь жил припеваючи. И ничего удивительного, что у Марты его нос и глаза.

– Итак, ты отдала свое сердце этому парню?

– Мы отдали свои сердца друг другу.

– И каковы перспективы?

– У него богатый отец.

– Это уже кое-что. А будет ли его отец играть по правилам?

– Будет, когда познакомится со мной.

– Гм. Выходишь замуж на скорую руку, да на долгую муку.

Она не собиралась семнадцать лет ждать Джозефа Кларка, как поступил ее отчим по отношению к госпоже Фавори.

– Ну ладно. Что ты от меня хочешь?

– Дай мне свое согласие как отец.

– Кто будет платить за разрешение?

– Джозеф. Он всегда делает так, как ему велят. Я все устрою. Мы можем обвенчаться здесь, в Панкрасе. По дороге сюда я видела церковь.

Боб Фаркуар вздохнул.

– Нам опять придется переезжать, – проговорил он. – Если я распишусь в твоем брачном свидетельстве, меня сразу же найдут. Твоя мать потребует то, что ей причитается.

– Я позабочусь о маме.

– Ну, тогда пошли. Покажи мне своего красавчика.

Взаимные подозрения заставили обоих мужчин быть осторожными. Они были полной противоположностью друг другу: один – высокий, элегантный, с пренебрежительной улыбкой, другой – небольшого роста, плотный, прямолинейный. Они разглядывали друг друга, как два пса перед дракой. Никакого вежливого обмена мнениями, никакой светской беседы. Ситуация требовала, чтобы мужчины немедленно отправились в пивную. Они провели там два часа и вернулись родными братьями.

– Всегда помни, дорогая, – сказала Мери Энн госпожа Фавори, когда они наблюдали за идущими в обнимку мужчинами, – нет такой жизненной проблемы, которую нельзя было бы решить с помощью стакана вина. Или двух стаканов. Вино распахивает сердце и заглушает доводы разума, а именно это требуется женщине. Итак, твоя свадьба – вопрос решенный.

Она оказалась права. Согласие было дано. На следующий день, пока мужчины отсыпались после процесса установления родственных отношений, госпожа Фавори и Мери Энн выкупили разрешение и встретились с кюре церкви св. Панкратия. Госпожа Фавори согласилась с тем, что из соображений безопасности ни ей, ни круглолицей Марте, глаза которой сверкали от возбуждения, не следует присутствовать на церемонии. Мери Энн сунула два шиллинга в руку могильщика, который согласился стать свидетелем. Все было готово, осталось привести жениха к алтарю.

– Джозеф, проснись! Мы сегодня с тобой венчаемся.

– Какая погода?

– Отличная. На небени облачка.

– Тем более стоит еще поспать. Погода не испортится. Он зевнул, потянулся и приступил к одеванию. Вот льняная рубашка, он ее ни разу не надевал. Нет, нет, дай мне атласный камзол. Галстуки? Но у него полдня уйдет на то, чтобы подобрать галстук. На днях он видел очень подходящий галстук в магазине на Стрэнде. Разве они не могут нанять экипаж и съездить на Стрэнд, прежде чем отправятся в церковь? Это невозможно. Нам уже назначено. Помощник приходского священника ждет.

– Тебе нравится мое платье? Я вчера его купила. Госпожа Фавори была так великодушна.

– Очаровательно. Но почему розовое? Ярко-розовый совсем не сочетается с цветом «сомон» моего галстука.

– Никто не обратит на это внимания. Тем более в такую рань. Пожалуйста, поторопись.

Дело происходило девятнадцатого мая 1792 года. Рука об руку они шли через залитое солнцем поле к церквушке. В этот день Мери Энн выходила замуж и ей исполнялось шестнадцать лет.

Они были почти у церкви, когда Джозеф остановился и хлопнул себя по карману.

– Случилось ужасное. Я забыл разрешение.

– Оно у меня. И нам понадобится второй свидетель. Но я обо всем позаботилась.

– Кто же это?

– Могильщик этой церкви. Я дала ему два шиллинга за труды. Поторопись. Нас ждут.

Боб Фаркуар, с цветком в петлице, стоял у входа рядом со священником.

– Мы решили, что вы передумали, – сказал он. Мери Энн взяла Джозефа под руку и улыбнулась.

– Ни за что на свете, – ответила она.

Ее отчим оглядел их. «Как удивительно, – сказал он себе, – этот молодой хлыщ, такой высокомерный, с презрительной миной – и Мери Энн в розовом платье, смущенная, взволнованная и сияющая».

– Будем надеяться, что и через десять лет твои чувства к нему не изменятся, – сказал Боб Фаркуар.

Преподобный отец провел их внутрь. Все было очень просто, очень примитивно. Лучик солнца проник в полумрак церкви через грязное окно. Из сада доносился щебет птиц, вдали, на полях Панкраса, блеяли овцы.

Мери Энн произнесла слова клятвы чистым, уверенным голосом. Джозефа было еле слышно. После этого они направились в ризницу, чтобы расписаться в метрической книге. Мери Энн написала свое имя над именем Джозефа.

– А медовый месяц? – спросил священник, умиленный тем, что ему оказана честь обвенчать столь невинную пару. – Где вы его проведете?

Он протянул брачное свидетельство Джозефу и стал ждать ответа. Джозеф вопросительно посмотрел на свою новоиспеченную жену. Ведь их медовый месяц успешно продолжался в течение предыдущих пяти недель, зачем же что-то менять? Их жизнь должна продолжаться по-старому: они будут ездить на прогулки, обедать, спать до полудня, вставать ближе к вечеру.

Мери Энн улыбнулась. Сделав реверанс преподобному отцу, она взяла свидетельство у Джозефа.

– Мы отправимся в Хэмпстед, – сказала она. – Мой муж нуждается в отдыхе, свежем молоке и чистом воздухе.

Ее взгляд, обращенный к Джозефу, был тверд. Джозеф тоже посмотрел на нее. Боб Фаркуар хихикнул и пихнул могильщика в бок.

Так Мери Энн ответила на первый вызов.

Глава 7

Они опять и опять возвращались к начатому разговору, но все безрезультатно. Спорить было бесполезно: они зашли в тупик.

– Значит, ты обманывал меня все это время?

– Я никогда не лгу. Это слишком накладно.

– В тот первый вечер на Блэк Рейвен Пэссидж ты всем нам сказал, что у тебя много денег.

– Так и было на тот момент. Но они быстро кончились. Я всегда могу достать еще больше.

– Как же ты собираешься это сделать?

– Играть в карты, на бирже, на скачках. Что-нибудь подвернется.

– Но твой отец? Ты говорил, что твой отец богат, что всегда можешь попросить денег у него?

– Здесь не все так просто.

– Что ты имеешь в виду?

Она взяла его за плечи и развернула лицом к себе. Почему он всегда так беспечно смеется, почему пожимает плечами, как бы извиняясь?

– Джозеф, ты должен сказать мне правду. Немедленно, и давай покончим с этим. Я люблю тебя. Обещаю, я не буду сердиться.

Прошло уже шесть недель со дня их свадьбы, и, хотя она полностью подчинила его себе: они вели спокойный образ жизни в меблированных комнатах, на его щеках появился румянец и взгляд его стал более осмысленным, – он все еще отказывался обсуждать их будущее. Когда она спрашивала его, написал ли он отцу, он сразу же переводил разговор на другую тему.

Тишина Хэмпстеда уже начинала надоедать. Ей хотелось вернуться в город, увидеться с матерью и братьями, предстать перед всеми в качестве госпожи Джозеф Кларк, снохи известного строителя, в полной мере насладиться статусом замужней дамы.

Они уже две недели не платили за квартиру. Как же глупо ютиться в убогой комнатушке, когда одно слово отца Джозефа может обеспечить им прочное материальное положение и уважение везде, где бы они ни оказались. Мери Энн мечтала о том, что всегда сопутствует свадьбе: подарки, поздравления, фамильное серебро и столовое белье, дом, который она смогла бы обустроить по своему вкусу (для начала можно и небольшой). Какой смысл было выходить замуж, если у нее ничего этого нет?

К тому же осенью у них родится ребенок, теперь уже она была в этом совершенно уверена. Джозеф должен понять: для ребенка все должно быть лучшим. Она опять внимательно посмотрела на него. Он избегал встречаться с ней взглядом.

– В чем дело, Джозеф?

Внезапно он сунул руку в карман и достал письмо. – Ну, ладно, – проговорил он, – ты победила. Просто я считал, что не нужно вот этим портить нам удовольствие. Лучше прочти.

Письмо было без обращения. На нем стояло число: двадцать третье мая, через четыре дня после их свадьбы. В углу было написано: «Эйнджел Корт, Сноу Хиттл».

«С детства ты доставлял мне сплошные неприятности, поэтому меня совершенно не удивило сообщение Томаса Бурнелла о твоем отвратительном поведении. Напомню тебе, что это не первый, и не второй, и не третий твой поступок подобного рода. Только надежда уберечь тебя от несчастий заставила меня отдать тебя в ученики к Бурнеллу. Я никогда не верил, что ты талантлив, да и Бурнелл невысокого мнения о твоих способностях. Насколько я могу судить, единственная твоя возможность зарабатывать честным трудомэто трудиться в качестве сдельщика под чьим-либо надзором. Как мне сказали, ты женился на соблазненной тобой девушке. Меня удивило, почему она, имея представление о твоем характере, вышла за тебя, однако этот вопрос меня мало интересует, так как я не намерен видеться с вами. Ради твоей матери я предоставлю тебе пожизненно сумму в размере одного фунта в неделю, или пятьдесят два фунта ежегодно. Большего тебе от меня ждать нечего, и после моей смерти все мое состояние и мое дело отойдут к твоим братьям.

Твой отец Томас Кларк».

Пока Мери Энн читала письмо, Джозеф наблюдал за ней. Сдержит ли она обещание или рассердится? Он знал ее буйный нрав. Между ними уже не раз происходили стычки, она устраивала скандалы, которые ему удавалось подавить только с помощью любовных утех.

Но как она отнесется к словам «подобный поступок»? «Не первый, и не второй, и не третий». Да, серьезная проблема. Может, ему стоит признаться в своей связи с сестрой владельца гостиницы? Или в другом, более прискорбном случае, с женой возчика? Должен ли он выслушивать ее упреки, за которыми последуют слезы, хлопанье дверью и возвращение, к ее матери?

Хотя Джозеф считал, что он хорошо знает свою жену, он ошибался. Намек на его былые похождения не тронул ее. В первую же неделю после их знакомства на Блэк Рейвен Пэссидж его манера ухаживать рассказала ей все, что она хотела знать о его прошлом. Однако больно резанула ее одна фраза: «Я никогда не верил, что ты талантлив, и Бурнелл невысокого мнения о твоих способностях». Только эти слова имели значение. И перспектива на будущее: «…в качестве, сдельщика под чьим-либо надзором». Неужели ей больше ничего не светит?

Она разорвала письмо и улыбнулась мужу.

– Хватит о твоем отце, – проговорила она. – Что ты можешь сказать о твоих братьях?

Джозеф пожал плечами.

– Джон – старший, – ответил он, – он сын моего отца от первого брака и намного старше всех остальных. Он женат, у него семья, живет на Чарльз-сквер в Хокстоне. У нас были прекрасные отношения. Томас – полная копия моего отца: трудолюбивый, осторожный. Он всегда относился ко мне с подозрением. Джеймс не имеет никакого отношения к нашему бизнесу: он учится в Кембридже и собирается стать священником. Еще у меня есть сестра. Но какой смысл обсуждать их? Я – «паршивая овца». Они всегда именно так ко мне и относились. – Воздав каждому по заслугам, он значительно повеселел. Перекладывая на них вину, он отпускал себе грехи. Он никогда не был ни в чем виноват.

– А твой дядя?

– Какой дядя?

– Ты рассказывал, что у тебя есть дядя, олдерман Кларк, который может стать лорд-мэром Лондона.

– А, этот. – Джозеф опять пожал плечами. – На самом деле, родство очень дальнее. Я совсем его не знаю.

Каждое его слово подтверждало самые страшные опасения Мери Энн. Теперь она поняла, что все это время он морочил ей голову. Кларки вовсе не так богаты, как она представляла. Это самая обычная семья, принадлежащая к торговому сословию и, как сотни других подобных семей, живущая довольно скромно. У них и в помине не было никаких высокопоставленных родственников. Но она так любила Джозефа и, ослепленная его красотой, никогда не задумывалась над тем, чтобы более подробно расспросить его о прошлом. Любила. Неужели она говорит о своей любви в прошедшем времени? Нет… никогда… никогда… – Она отбросила эти мысли.

– Единственное, что мы можем сделать, – сказала Мери Энн, – это обратиться к твоему брату Джону. Думаю, что лучше этим заняться мне.

Она вновь обрела свой природный оптимизм. Так случалось каждый раз, когда ей приходилось что-то обдумывать, строить планы. Она перехитрит братца Джона точно так же, как она обвела вокруг пальца господина Дея, который разрешил ей носить домой оттиски. И очень многое будет зависеть от жены братца Джона.

Она отправилась в Хокстон в одиночестве. Она подгадала так, чтобы приехать в воскресенье после обеда, когда братец Джон, умиротворенный утренним посещением церкви и разморенный обедом, будет уютно сидеть дома в окружении своих домочадцев.

Чарльз-сквер, уютный и спокойный, с современными домами, производил впечатление стабильности и респектабельности.

«Мы могли бы разместиться на самом верхнем этаже, – подумала Мери Энн. – Нам должны выделить две комнаты, которые выходят на улицу, и одну – с окнами во двор. И никакой платы».

В своем подвенечном платье из розового муслина она выглядела невинной девочкой. Дверь открыл сам братец Джон. Мери Энн сразу же узнала его. Он оказался более потрепанной, вялой, менее элегантной копией Джозефа. Она решила, что с Джоном легче сладить, чем с Джозефом.

– Простите меня, – проговорила она. – Я жена Джозефа. – И разрыдалась. Эффект был поразительным. Ее по-родственному обняли за плечи, проводили в гостиную, над ней принялась хлопотать жена Джона (слава Богу, у нее вид истинной матери большого семейства). За Мери Энн следили любопытные глазенки детей, которых выпроводили из комнаты. И когда все утихомирились, она рассказала свою историю.

– Если бы Джозеф узнал, что я поехала к вам, он никогда бы меня не простил. Я сказала, что еду к матери. Он много мне рассказывал о вас обоих, и из его слов я поняла, что вы не прогоните меня. Он так привязан к вам, но вы же знаете, как он горд.

Они сомневались и в его привязанности, и в его гордости, но, когда она улыбнулась им сквозь слезы, их сомнения мгновенно рассеялись.

– Он так переживал из-за письма отца. Вы ведь знаете об этом?

Они знали. Очень грустно, но что можно поделать.

– Это я настояла на свадьбе. Я заставила его сбежать. Мне было так плохо дома, а моя мать настояла, чтобы я работала экономкой у некоего господина Дея.

Она рассказала про господина Дея. Как он ломился – ни слова о его робком стуке – ломился в дверь в десять вечера, как она сбежала к Джозефу.

– А как бы вы поступили на моем месте? – обратилась она к госпоже Джон.

На лице госпожи Джон отобразился ужас, отвращение, сочувствие. Бедная девочка, как она переживала!

– Я знала, что моя мать не сможет защитить меня, а мой брат Чарли еще мал. Мне пришлось пойти к Джозефу: он единственный, кому я могла довериться. Нам пришлось пожениться, чтобы соблюсти приличия. Мой отчим дал мне разрешение.

Она с изумлением обнаружила, что рассказывает чистую правду. Единственным преувеличением было то, что господин Дей ломился в дверь.

– А где сейчас ваш отчим?

– Он уехал в Шотландию. Мы задолжали за две недели за квартиру в Хэмпстеде, и в субботу нам уже негде будет ночевать. Если бы только у нас была возможность куда-нибудь уехать. Понимаете, осенью… – Она взглянула на госпожу Джон. Госпожа Джон все поняла.

Не прошло и недели, как господин и госпожа Джозеф Кларк переехали на Чарльз-сквер. Верхний этаж оказался в их распоряжении. Конечно, она ожидала от жизни совсем другого, когда стояла перед алтарем в церкви св. Панкратия, но об этом знала только она. К тому же новое место было более престижным, чем Блэк Рейвен Пэссидж, что дало ей возможность разговаривать с матерью в довольно пренебрежительном тоне.

– Как видишь, Чарльз-сквер нас вполне устраивает. Мы ведем хозяйство раздельно, но мы всегда рядом. Отец, естественно, выделил Джозефу содержание. Мы вполне независимы.

Рассказ дочери очень отличался от того, что госпоже Фаркуар рассказывал Томас Бурнелл, однако она не обратила на это внимания. Она очень скучала по Мери Энн. Дочь была прощена. Единственное, чего никак не могла понять госпожа Фаркуар, как во всей этой истории оказался замешан ее муж, который исчез сразу же после свадебной церемонии.

– Как же мне жить? Что станет с Изабель и мальчиками?

– Сдавай комнаты постояльцам.

– Как ты могла позволить твоему отчиму уйти? Ведь ты наверняка могла бы задержать его, чтобы дать мне возможность воздействовать на него через суд!

– Это ничего не дало бы. У него нет ни пенса.

Боб Фаркуар был уже сброшен со счетов. Он выполнил все, что от него требовалось, и теперь о нем можно было забыть. Он не вписывался в облик Чарльз-сквер. Ни Джон Кларк, ни Джозеф Кларк не садились обедать без камзола. Внешность и хорошие манеры – прежде всего. Мери Энн готова навсегда выкинуть из головы все, что связано с ее отчимом, но она не приняла в расчет круглолицую Марту.

Однажды утром Марта постучала в дверь дома на Чарльз-сквер. Прочитав объявление в газете, она пришла наниматься в качестве няни для ребенка, который вот-вот должен был родиться. Мери Энн схватила ее за руку и потащила наверх, опасаясь, что госпожа Джон увидит ее.

– Что ты здесь делаешь? Зачем ты пришла?

– Я увидела объявление в газете. И догадалась, что это вы. Это создание пристально смотрело на Мери Энн. Взгляд девочки выражал тупое обожание. Может, у нее не все в порядке с головой? У нее какие-то пустые глаза.

– А мой отчим знает, что ты здесь?

– Они больше не хотят меня видеть. Они сказали, что я должна сама зарабатывать себе на жизнь. Вот я и пришла наняться к вам в услужение.

– Сколько ты хочешь?

– Не знаю. Полное содержание, наверное.

Да, она может готовить. Да, она может стирать. Да, она может шить, она может штопать. Она знает, как торговаться на рынке.

– Если я все-таки возьму тебя, ты никогда не должна упоминать о моем отчиме или о твоей матери, а также о том, что ты видела меня в Панкрасе. Ты будешь Мартой Фавори, моей служанкой. Поняла?

– Да.

– Если мне что-нибудь не понравится, я немедленно выгоню тебя.

– Я не разочарую вас. Я буду делать все, что вы скажете. Через мгновение Марта была уже в фартуке. Еще через минуту она уже чистила камин. Дружеский кивок и улыбка, которой Мери Энн одарила ее в Панкрасе, превратили девочку в ее верную рабу. Да, мэм, нет, мэм. Никакой платы только содержание.

У госпожи Джозеф Кларк была служанка. Госпожа Джозеф Кларк могла сказать госпоже Джон: «Если нужно, я могла бы одолжить вам Марту на вечер». Подобные мелочи делали их отношения менее официальными. Госпожа Джозеф да госпожа Джон могли общаться на равных.

Мери Энн и Джозеф прожили на Чарльз-сквер два года. За это время у них появилось двое детей. Первый умер вскоре после рождения. Второй ребенок, девочка, крещенная Мери Энн, как и ее мать, выжила. Когда они ждали третьего, Мери Энн заявила, что они с Джозефом больше не могут жить на верхнем этаже. Им нужен собственный дом, но кто заплатит за него? Отец Джозефа давно умер, но свое слово сдержал. Джозеф не получил ни единого пенса сверх пятидесяти двух фунтов в год. Дело в Сноу Хилле процветало, но без участия второго сына. Второй сын пожал плечами. Ему выдавали фунт в неделю, у него была бесплатная крыша над головой, ему даже не нужно платить служанке – так чего беспокоиться? Они спокойно могут и дальше жить у братца Джона.

– А тебе не хочется независимости?

– Именно это я и называю независимостью.

– Разве тебе не хочется, чтобы тебя уважали, смотрели с почтением, чтобы о тебе говорили как о художнике? Разве тебе не хочется увидеть вывеску с твоим именем над твоей конторой?

– Я предпочитаю жить как джентльмен.

Но разве ютиться на четвертом этаже в доме брата и питаться за его счет – это значит жить как джентльмен? Разве это не первый шаг к тому, чтобы превратиться в жалкого оборванца, которого все жалеют и чаще всего называют «бедным родственником»? Если бы только у него была хоть капля тщеславия!

– Брат Джон, мы так сильно потеснили вас. У вас тоже семья разрослась, вам, наверное, нужны наши комнаты.

– Чепуха, моя дорогая. В доме хватит места для всех.

– Но Джозефу нужно работать, он должен чем-нибудь заниматься. У него есть талант, нужно дать ему возможность проявить его. Завещание было несправедливым. Джозеф имел право получить свою долю в семейном деле.

Братец Джон выглядел обеспокоенным и расстроенным. Смерть отца очень осложнила их отношения. У него уже возникли разногласия с братом Томасом, который унаследовал как острый ум отца, так и большую часть состояния. Джон впал в немилость потому, что поддерживал хорошие отношения с Джозефом. Иногда он подумывал о том, чтобы все бросить. Пусть Томас поступает по-своему, а он отойдет от дел.

– Джозеф ни о чем не просит, – сказала Мери Энн, услышав в его голосе беспокойные нотки и заметив, что он колеблется. – Я прошу за него. Ведь для того, чтобы основать свое дело, нужно совсем немного денег, а как только он станет получать доход, он отдаст вам долг. Между прочим, вы слышали, что Бруэрс с Голден Лейн продает свой дом. Дом в хорошем состоянии, он недавно отремонтирован. Позади есть небольшой двор. Если бы у Джозефа был хоть один подмастерье…

Для этого подойдет Чарли. Никаких посторонних. Доход должен оставаться в семье. Нечего платить чужим.

– А как вы смотрите на то, чтобы вам с Джозефом открыть свою мастерскую здесь, в Лондоне? Но Томас не должен иметь права вмешиваться в вашу деятельность: (у него есть свое дело в Сноу Хилле), а всем заправляли бы вы с Джозефом – вы ведь так хорошо ладите друг с другом.

В 1794 году, на Рождество, Джозеф Кларк переехал в дом на Голден Лейн… Наконец у Мери Энн появился свой парадный подъезд, своя лестница. Она больше не будет спотыкаться о детей братца Джона, вечно снующих вверх и вниз. На окнах висели ее собственные новые шторы; полы застилали ее собственные новые ковры. Марта, в ситцевом платье, в чепчике и передничке, отдавала приказания посыльному мясника. Для Мери Энн-второй была куплена коляска, а для ребенка, которого они ждали, – плетеная колыбель. И за все платил братец Джон, который был в ссоре с братцем Томасом.

– Как у нас дела? Замечательно. От церкви св. Луки поступил заказ на надгробие. И еще один заказ от церкви св. Леопольда. Джозефу не справиться с таким объемом работы.

Проводить посетителей наверх. Проводить посетителей в комнаты, обставленные с таким утонченным вкусом, и чтобы они обязательно увидели очаровательную девочку в нарядном платье, респектабельную служанку на кухне. Каждая мелочь должна служить свидетельством процветания и успеха. Но заднюю дверь нужно всегда держать закрытой, чтобы никто не заметил лежащие на заднем дворе гранитные плиты, которых так и не коснулась рука резчика, валяющиеся в беспорядке инструменты, отсутствие самого мастера.

– Господин Кларк дома?

– Прошу прощения, но он ушел по делам. У него очень важный заказ.

А позже, намного позже, раздавался из кухни шепот Марты: «Хозяин вернулся».

Засунув руки в карманы, Джозеф пинал гранитные плиты. Не было надобности расспрашивать, где он пропадал: нездоровый румянец на лице, дрожащие руки, его попытки обнять Мери Энн и поцеловать, чтобы избежать ее осуждающего взгляда, говорили сами за себя.

– Завтра начну работать, но не сегодня. Сегодня у нас должен быть праздник. К черту эту работу.

Она не должна пилить его. Она не должна угрожать ему. И не должна упрекать. Все это и оттолкнуло Боба Фаркуара от ее матери. Остается улыбаться, смеяться и с веселым и уверенным видом ехать в экипаже по городу. Такой же ее должна видеть и госпожа Джон, которая в то лето довольно часто заезжала к Мери Энн, чтобы обсудить с ней постоянно возникающие у нее проблемы, и которая однажды приехала в слезах.

– Джон совершил ужасную ошибку, поругавшись с Томасом, – теперь он понял это. Он ничего не смыслит в деньгах, а то, что он получил в наследство, очень быстро расходится. Пока мы будем ждать прибыли от мастерской на Голден Лейн, нам придется играть на бирже, а Джон в этом совершенно не разбирается. Вы не могли бы уговорить Джозефа побольше работать?

– Он и так много работает, но дела продвигаются вяло: ведь он болел этой зимой, к тому же идет война, время сейчас беспокойное. – Мери Энн использовала любой предлог, чтобы выгородить своего мужа. – Да и игра на бирже может стать удачной, если вы найдете верного человека. Недавно один знакомый Джозефа сделал себе целое состояние. Наверняка Джозеф познакомил брата Джона с этим человеком. Если следовать его советам, мы все однажды проснемся богачами.

Никогда не беспокоиться. Никогда не бояться будущего. Оптимизм обеспечивает половину победы, остальное доделают хитрость и ловкость. Пока игра на бирже не принесет братцу Джону успех, нельзя брать у него денег; до этого времени они будут использовать господина Филда, серебряных дел мастера с Голден Лейн, который так и горит желанием одолжить им денег на предложенных Мери Энн условиях:

– Мой муж – племянник олдермана Кларка, и, если дело моего мужа не даст немедленной прибыли, олдерман окажет нам помощь. Но, может быть, вы дадите нам взаймы на некоторое время небольшую сумму? – Мало найдется серебряных дел мастеров, которые отказали бы в займе при виде элегантного, заново обставленного дома, за содержание которого, по всей видимости, платит будущий лорд-мэр Лондона.

Можно еще привлечь Джеймса Бертона – не в качестве заимодавца, а как постоянного консультанта. Он уже превратился в преуспевающего каменщика, наметанный глаз которого сразу заметил бы все упущения в мастерской на Голден Лейн.

– Ваш совет, господин Бертон, так много значит. Джозеф так замкнут и стеснителен. Он не может приказывать. В память о былых днях…

Былых днях? Она одарила его улыбкой. Он давным-давно уехал из дома ее матери на Блэк Рейвсн Пэссидж и жил в построенном им самим доме в Блумсбсри, но от се голоса, который дразнил и в котором слышались ностальгические нотки, у него создавалось впечатление, будто тогда, три года назад, она флиртовала именно с ним, а не с Джозефом.

«Мне надо было бы действовать решительнее», – намек так и витал в воздухе, оставаясь только намеком, который никогда не будет высказан вслух.

В память о прошлых днях он отдавал приказания, однако работа шла вяло и часто оставалась незаконченной. Постепенно его покровительство сошло на нет. Ну как он может использовать неквалифицированного резчика, который редко бывает трезвым и работает с таким видом, как будто делает одолжение?

– Проблема в том, госпожа Кларк, что ваш Джозеф пьет.

– Дело обстоит гораздо хуже, господин Бертон: он начисто лишен способностей.

Слова отца полностью подтвердились. Не то что у Джозефа были незначительные способности – они вовсе отсутствовали. Она вышла замуж за человека, у которого нет ни цели в жизни, ни воли. И все же она его еще любила. Он молод, он принадлежит ей, он красив. Пришло время, и в один жаркий летний вечер Мери Энн родила мальчика. Она держала на руках их первого сына, Эдварда, так похожего на нее: те же глаза, та же линия губ, те же черты. Она показала малыша его полуторагодовалой сестричке, преданной Марте, улыбающейся повивальной бабке, только Джозефа не было рядом с ней.

Рождение их сына и наследника на Голден Лейн произошло двадцать восьмого июля 1795 года. Мери Энн лежала одна в спальне, устремив невидящий взгляд в потолок. Если он напьется и в эту ночь, она не будет молчать. Ее терпение не бесконечно. Как никогда раньше, она нуждалась в его сочувствии и понимании. Завтра к ней вернутся силы, она будет готова смело взглянуть в будущее. Но сегодня – ради всего святого! – она нуждалась в покое и нежности. Когда он вернулся, он был трезв, но страшно бледен. Он даже не взглянул на спавшего в колыбели малыша.

– Наше предприятие потерпело крах, – сказал он.

Она села в кровати и пристально взглянула на стоящего в дверях мужа.

– Какое предприятие? Что ты хочешь сказать?

– Спекуляция на бирже, – объяснил он. – Как только мне стало все известно, я сразу же отправился на Чарльз-сквер. Но я опоздал.

Он в изнеможении опустился на пол возле кровати и разрыдался. Она обняла его с такой же нежностью и заботой, как час назад обнимала своего сына.

– Никогда не бывает поздно. Я что-нибудь придумаю. Я найду выход, – говорила она.

Джозеф покачал головой. Что бы она ни придумала, ничто теперь не может скрыть его полной некомпетентности. Ведь именно его совета послушался брат, который так доверял ему.

– А сколько потерял братец Джон? – спросила она.

– Все свои сбережения. Все, что у него было. Он узнал об этом сегодня утром и не вернулся домой. А вечером он застрелился. Тело нашли в экипаже в Пентонвилле.

Глава 8

Главной задачей было сохранить видимость благополучия, не показывать, что они слишком близко подошли к банкротству. Джон покончил с собой; они остались живы. Поэтому в их доме царит веселая атмосфера. Полы натерты, панели заново покрашены, все затянуто шелковыми драпировками. А для детей – нежный муслин с веселым рисунком. Взятый напрокат, но так и не оплаченный спинет, листы с нотами, книги в кожаных переплетах, серебряные подсвечники. На столе разбросаны картинки с модными фасонами, театральные программки, незаконченная вышивка в пяльцах, вырезки с памфлетами из последних газет, плотный картон для рисования. Щенок с длинными ушами, играющий с ленточкой, два попугайчика в клетке. Каждый штрих, каждая мелочь предназначены для того, чтобы демонстрировать покой и благополучие, лишний раз указывая на отличие Голден Лейн от Баулинг Инн Элли.

Под внешним лоском пряталась нищета, с усмешкой подмигивавшая Мери Энн из каждого угла. Дамасский шелк, прикрывавший дыры от отваливавшейся штукатурки, отвлекал взгляды посетителей от трещин на стенах.

Лежа в постели рядом с пьяным мужем и ощущая свое полное одиночество, Мери Энн размышляла над тем, что ее жизнь постепенно становится похожей на жизнь ее матери, повторяя те же этапы. Каждый год – ребенок. Недомогания, раздражение. Четыре детских личика за столом – Мери Энн, Эдварда, Элен и малыша Джорджа – напоминали ей ее детство. И всех их содержит именно она, а не Джозеф, который со своим ночным образом жизни, сонными глазами, нездоровым румянцем и всегда готовыми оправданиями превращается в Боба Фаркуара. Как выбраться из этого порочного круга? Как избежать судьбы своей матери?

Госпожа Фаркуар навещала свою дочь каждое воскресенье и вела с ней нудные и утомительные разговоры о женских проблемах: о цене на рыбу, о причудах нового постояльца, о том, что Изабель стала помогать ей по дому, и как лечить ревматизм. Но за всеми жалобами госпожи Фаркуар скрывался невысказанный намек на то, что замужество, которого так жаждала Мери Энн, ничего хорошего ей не принесло. Это ужасное «я же тебе говорила» стояло между ними как призрак. Столь много обещавшее родство с семейством Кларков ничего не дало. Единоутробные братья Мери Энн отправились служить во флот – но только в качестве юнг (а ведь этот вопрос никогда не обсуждался) – и оба утонули в сражении при мысе св. Винсента. Чарли жил на Голден Лейн и работал подмастерьем у Джозефа, однако, понимая, что из их предприятия ничего путного не получится, постоянно угрожал, что бросит мастерскую и запишется в армию.

– Вы же говорили, что мы разбогатеем. А денег так и не прибавилось.

Заказы, поступавшие в мастерскую, были настоящим унижением. Надгробие на могилу молочника из соседнего дома или просто вырезать имя мясника с Олд-стрит.

Постоянная необходимость притворяться и изобретать какие-то оправдания, чтобы скрыть отсутствие работы в мастерской. Но если это будет длиться годами, что тогда? Должен быть какой-то выход, надо что-то делать. Она вспомнила старые газеты со статьями о скандальных историях, дешевые газетенки, захватанные грязными руками посетителей пивных. День или два эти листки бродили по рукам, над ними хихикали, их обсуждали, а потом использовали для того, чтобы завернуть рыбью голову для кошки. А еще позже они вместе с мусором оказывались в помойке. Этот хлам печатали господа Хьюэс, Блэклок с Ройял Эксчейндж, Джоунс с Патерностер Роу и еще куча им подобных, разбросанных по всему городу. Кто писал эти непристойности? Какой-нибудь низкосортный писака, имеющий на руках больную жену? А может, женщина? Довольно легко было уговорить Джозефа побывать в столовых, где обычно собираются издатели. Смешаться с толпой, поболтать с ними, сделать пару намеков, выяснить их имена и адреса. И пока Джозеф играл в кости, рассказывал всякие истории и изображал из себя джентльмена, Мери Энн удалось выяснить, какие сплетни и слухи в наибольшей степени привлекают внимание читателей.

Сидней с Нотумберленд-стрит, Хилдьярд с Феттер Лейн, Хант из Бофорт Биддинга на Стрэнде – они были знатоками своего дела. Из-под их коварного пера выходили статьи, в которых авторы сначала рассыпались в любезностях своим читателям, а потом давали понять, что сообщаемые ими сведения известны только им и никому больше. И все это было украшено какой-нибудь классической цитатой, выведенной в качестве заголовка. Прозаичное начало, многозначительная середина – и хлоп! – конец, полный косвенных намеков и подкалываний. И за это платили полпенса. Чем значительнее упоминаемое в статье имя, тем сильнее интерес публики.

– Где вы научились устраивать такие фейерверки, госпожа Кларк?

– В колыбели. В качестве погремушки у меня была хлопушка.

Мери Энн строчила весь этот вздор, лежа в постели рядом с храпящим Джозефом, и никто, даже Чарли, не догадывался, чем она занимается. Ее труды увенчались успехом: пять счетов были оплачены – пять из пяти десятков. К тому же это отвлекало ее от домашних забот. Круп и судороги, лихорадки, заставлявшие ее вскакивать по ночам, дыры в коврах, плохое настроение Марты, подгоревший пирог, объятия Джозефа – она сыта этим по горло. Но как же от этого избавиться? Серьезная проблема. Притвориться больной, притвориться уставшей и, преступив все грани допустимого, притвориться холодной. И больше никаких детей. Хватит и четырех. Но как же она любила их, когда они младенцами засыпали у нее на руках, наевшиеся, беспомощные, с непропорционально крупной головой, закрытыми глазками и нежными ручонками. Это были ее дети, они никогда не принадлежали Джозефу. Будь у нее жизнь поспокойнее, она родила бы еще десяток. Но при такой жизни, как сейчас, она ни за что на такое не пойдет. Нечего рожать нищих.

Но где же то, ради чего она согласилась бы бросить Голден Лейн? Как спасти свой дом от старьевщиков? Ее каракулей, выведенных при свете чадящей свечи, недостаточно, чтобы содержать всю семью, чтобы дать матери возможность отдохнуть на старости лет, чтобы вывести Чарли в люди. Слишком многие зависят от остроумия одной женщины, которой всего двадцать лет и три года.

Все ее старания оказались тщетными. Пришли старьевщики. Они унесли столы и стулья, забрали попугайчиков и кровати. Умирающие торговцы больше не нуждались в надгробиях. Джозеф обанкротился, и его мастерская была продана. Даже плачущей и сопротивляющейся Марте пришлось уйти. Она нанялась в няньки в дом на Чипсайде.

Это произошло летом 1800 года, и Мери Энн была вынуждена опять искать выход. На братца Томаса из Сноу Хилла надежды нет, а как насчет младшего брата, помощника приходского священника? Преподобный Джеймс Самюэль, который только что окончил Кембридж? У него собственный дом в Бейсуотер, слишком большой для одного, и он дал пристанище госпоже Джон. Но, если немного потесниться, можно было бы разместить еще много народу, поэтому Джозеф Кларк снялся с якоря и отправился в Крейвен Плейс. Когда-нибудь помощник приходского священника, возможно, станет епископом, но на ближайшее время дети получили крышу над головой, а так как только это имело значение, Джозефу пришлось взять себя в руки: в пять часов, когда подается обед, он должен забыть обо всем на свете.

Соседи оказались очень приятными людьми. Как и в других маленьких провинциальных городках, на Крейвен Плейс двери дома помощника священника были для всех открыты, а Мери Энн истосковалась по новым знакомым. Тейлоры из дома шесть были ее главной находкой. Трое братьев служили в армии, двое – во флоте, а старшую сестру тоже звали Мери Энн.

– Не должно быть двух Мери Энн. Я буду звать тебя Мей.

И опять, как в пансионе в Хэме, у нее появилась подруга, с которой можно посмеяться, похихикать, обменяться шляпками, платьями и лентами, обсудить достоинства и недостатки всех их знакомых. Эта чепуха была как бальзам на раны, противоядие для отравленной замужеством души. К тому же у Мей Тейлор были связи, которые могли пригодиться: для того, чтобы одевать и кормить своих детей, Мери Энн приходилось постоянно снабжать редакторов с Флит-стрит новыми памфлетами. У Тейлоров была бабушка, которая жила на Беркли-стрит. Ее школа для девочек из благородных семей была хорошо известна. В проспектах говорилось: «В школе госпожи Уэстерн осуществляется благочестивое обучение барышень, а более опытным дамам даются уроки совершенствования».

Когда барышень укладывали в постель, а дамы собирались вместе, госпожа Уэстерн иногда проявляла неосторожность.

– Я могу рассказать вам, что происходит в высшем свете. У меня в школе учатся дети из самых знатных семей.

Младшая госпожа Кларк, которая приходила в школу, чтобы улучшить свой французский, делала кое-какие стенографические записи. Эти записи никогда не показывались ни помощнику священника, ни Тейлорам, а прямиком отправлялись на Патерностер Роу. В результате – пальто для Элен, коляска для Джорджа.

Еще у Тейлоров был дядюшка Томас на Бонд-стрит. Как сапожник, обувающий королевскую семью, он представлял собой огромную ценность. После двух стаканов вина из него можно было вытянуть все что угодно. Но его рассказы предназначались только для ушей родственников и знакомых.

– Как близкой подруге моей племянницы, госпожа Кларк, я могу рассказать и вам. – И рассказывал, к вящей радости и ликованию любителей скандальных статеек с Граб-стрит. Румяный, круглолицый, совершенно лысый, с носом, как у попугая, он очень любил поплотнее набить желудок и расположиться возле камина.

– Ваш ход, госпожа Кларк.

– Нет, ваш, господин Тейлор.

– Вы пропустили ход, уверяю вас. Так о чем я говорил?

– Как принцесса Августа…

– А, да! Она была в своем будуаре. Дело происходило в Виндзоре.

– И никто ничего не узнал?

– Только фрейлина. Ее выдворили за границу и назначили небольшую пенсию.

– А кто же был любовником принцессы?

– Ш-ш! Наклонитесь ко мне.

Дядюшка Томас со своими шашками и уродливым носом, который ему приходилось постоянно вытирать, был на редкость ценной находкой, но иногда Мери Энн казалось, что он что-то подозревает.

– Вы видели заметку в «Персоналитиз» на прошлой неделе?

– Нет, господин Тейлор. Мой деверь, помощник священника, не покупает дешевых изданий.

– Очень любопытно, как там мог появиться анекдот о принцессе? Сегодня утром я спросил себя: «Кто же проболтался?»

Действительно, кто? Она расставила шашки и дала ему возможность выиграть, надеясь тем самым успокоить его подозрения. Мимоходом он заметил, что ей следовало бы заказывать себе обувь у него. Заходите: Бонд-стрит, номер девять, рядом с Пиккадилли.

– У вас слишком высокие цены. Я не могу себе этого позволить. У моего мужа нет денег, господин Тейлор.

– Но, как я понял со слов племянницы, у него есть кое-какое состояние.

– Очень небольшое. Его отец оставил ему ежегодное содержание.

– Вам, должно быть, трудно свести концы с концами, имея на руках четверых детей.

– Да, нелегко.

– Вы любите своего мужа?

– Мы женаты уже восемь лет.

Он повертел в руках шашку и вытер нос. Раздававшийся из гостиной шум указывал на то, что еще в течение некоторого времени их беспокоить не будут. Мери Энн стало интересно, что он пытается выяснить своими вопросами. Он продвинул свою шашку, Мери Энн сделала ход.

– Всегда есть возможность увеличить свой доход, – как бы между прочим прошептал он. – Вы так молоды и красивы. Я несколько раз помогал таким же молодым и красивым девушкам. Но не рассказывайте об этом моей племяннице, она ничего не знает.

Чего она не знает? Почему этот старик говорит шепотом? Может, он хочет предложить взаймы под три процента?

– Вы очень добры, – сказала Мери Энн. – Но я ненавижу быть у кого-то в долгу.

Опять вздох. Шашка в руках, взгляд через плечо, нет ли там кого-нибудь.

– Разговор не об этом, все расходы будет оплачивать мужчина. Вопрос только в том, где будут происходить свидания. В моем доме на Бонд-стрит есть несколько довольно удобных комнат. Все будут молчать, поэтому нечего бояться разоблачения. Об этих комнатах знают только самые высокопоставленные персоны. Среди моих клиентов есть даже принц Уэльский.

Теперь она поняла. Великий Боже! Кто бы мог подумать! Старый дядюшка Том и дом свиданий. Надо крайне нуждаться, чтобы решиться на такое, но все равно, довольно забавно услышать подобное предложение из его уст. Неудивительно, что ему известны все сплетни.

– Что вы тут обсуждаете?

– Цены на кожу. Твой дядюшка говорит, что он почтет за честь починить, когда понадобится, мои туфли.

Мери Энн поднялась и сделала реверанс, продолжая пристально смотреть в глаза старику. Вреда не будет, если показать ему, что она все поняла.

– Именно это я и имел в виду, дорогая, – подтвердил старик. – Не зарекайтесь: ваши туфли могут разорваться в любой момент.

Он протянул ей свою карточку, украшенную всевозможными завитушками.

ТОМАС ТЕЙЛОР обувщик королевской семьи

9, Бонд-стрит, Лондон

– Мне кажется, тут ошибка, – сказала ему Мери Энн. – Вы должны были бы написать: «Томас Тейлор, посол Марокко при дворе Его Величества». Кстати, вы шьете по меркам? Или мне придется купить те туфли, которые вы мне предложите?

Его крохотные глазки сверкнули, отвисшие щеки, собрались в складки.

– Моя юная леди, уверяю вас, вы будете довольны.

Его племянница радостно захлопала в ладоши и позвала своих друзей.

– Мери Энн собирается покупать туфли у дядюшки Тома. Все зааплодировали, рассмеялись и принялись обсуждать новость.

– Осторожней, тебе это дорого обойдется.

– Ты разоришься, дорогая.

– А для родственников есть какие-нибудь скидки, дядя Том?

Старик вздохнул, улыбнулся и промолчал. Никаких неприличных предложений, все довольны. Он перевел разговор на музыку и на пение. О туфлях позабыли, и вскоре вечер подошел к концу. Капитан Саттон, бывший в недавнем времени гренадером, и молодой человек, с которым один из братьев Тейлоров познакомился в армии, проводили Мери Энн домой. Когда капитан Саттон прощался с ней, он протянул руку, и она заметила, как в его глазах промелькнуло какое-то странное выражение.

– Когда же, госпожа Кларк, – спросил он, – мы опять встретимся? На Крейвен Плейс или на Бонд-стрит?

Может, это был пробный шар? Она захлопнула дверь перед его носом и взбежала по лестнице, миновала комнату вдовы Джона, потом святую святых – комнату помощника священника. Прошла мимо приготовленных к завтрашней службе и сложенных в стопку молитвенников. Через детскую, где спали все четверо ее детей, таких слабых, еще ничего не понимающих, зависящих от нее. Зашла в свою комнату, где в постели разметался храпящий Джозеф. Он свалился с кровати и теперь спал на полу. Ее удивило, почему помощник священника не слышал шума от упавшего тела. По крайней мере, ей не пришлось испытывать стыд, если бы Джозеф вздумал прийти за ней к Тейлорам, он избавил ее от своего внезапного появления у них, за которым последовало бы молчание, потом ничего не значащий разговор, чтобы скрыть неловкость. А добродушный молодой Тейлор поддерживал бы пьяного Джозефа под локоть.

Она наклонилась, чтобы вывернуть его карманы, и обнаружила шиллинг – когда он уходил из дома, у него было три гинеи. Завтра он, как всегда, начнет извиняться и оправдываться: ну, сыграл пару раз в кости с отличными ребятами. Она подложила подушку ему под голову и оставила его на полу.

Где бумага и перо? Какую жертву она сегодня отдаст на растерзание этим хищникам? Давно госпожа Уэстерн ей ничего не рассказывала. Последняя ее история была о том, как в чулане Девоншир Хауза нашли завернутого в кружево младенца. Сказали, что это ребенок кухарки, но ходят слухи… Ничего нового о господине Питте? Мери Энн быстро соображала. В вестибюле видели шатающегося премьер-министра. Несколько строчек из Поупа, чтобы ввести всех в заблуждение. Помнить, что основной удар будет нанесен в конце. Мери Энн писала двадцать минут. Отложив перо, она закрыла глаза.

Стояла полная тишина, слышалось только мерное дыхание Джозефа. Один раз заплакал ребенок. Она поправила одеяло,взбила подушку, и малыш опять заснул. Никак не дадут отдохнуть ее голове, приходится все время как-то выкручиваться.

Оценивающий, вопрошающий взгляд капитана Саттона. «На Крейвен Плейс или на Бонд-стрит, госпожа Кларк?»

Глава 9

Через неделю Тейлоры нанесли ответный визит. А за день до этого Мери Энн получила записку от капитана Саттона: «Сегодня на бирже я встретил одного своего знакомого, Билла Даулера. Можно мне привести его с собой?» Ответ: «Буду счастлива». Это оказалось той самой случайностью, которая меняет всю жизнь.

Мери Энн, взволнованная всеми приготовлениями к приему, расстроенная необходимостью постоянно одергивать Джозефа, измученная до предела, нуждалась в поощрении. И она нашла его. Рядом с ней сидел незнакомец. Он ей очень понравился: голубоглазый, среднего роста, со здоровым цветом лица. Болтовня остальных гостей дала этим двоим возможность произвести разведку. Подшучивание друг над другом перешло сначала во взаимное согласие, а потом – во взаимопонимание. В какое-то мгновение их внутренние мелодии зазвучали в унисон. В результате произошла взбудоражившая обоих реакция соединения. В ее жизнь внезапно вошел мужчина, который ей очень понравился, и это повлекло за собой массу сложностей. Как же ей справиться с опасностью? Желание, которое, казалось, навечно умерло за годы жизни с Джозефом, вновь разгорелось с появлением Даулера. Он объединил в себе то, чего был лишен Джозеф. Сначала он все обдумывал, взвешивал каждое слово, а только потом высказывался. У него были сильные руки, а его широкие плечи… Только теперь Мери Энн осознала, какую ошибку совершила, поддавшись внешнему обаянию Джозефа. Сейчас все было по-другому.

«Почему мы не встретились раньше?» – Эти слова говорили друг другу тысячи влюбленных. Он не торопил ее, он был спокоен и сдержан, разжигая тем самым горевший в ней огонь, заставляя ее думать – и поражаться силе чувств, требовавших от нее забыть о гордости: «Я хочу его. Как же мне подтолкнуть его?»

Как можно надеяться на какие-то ответные чувства, если живешь в доме помощника священника? Вот главное препятствие. Ведь Билл Даулер – человек чести, что делало его, по всей видимости, столь привлекательным в глазах Мери Энн. Он не будет красться по ночам к ней в комнату, ей нечего бояться скрипящих половиц. Он приходил на обед к пяти и уходил в десять – и оба страдали, но честь была спасена. Он был неспособен скомпрометировать женщину. Единственный сын любящих и нежных родителей, он впитал в себя их принципы: бойся Бога и остерегайся дьявола.

Прием в Воксхолле? Конечно, это замечательно. Но они приходили в сопровождении нескольких знакомых – и никогда вдвоем. Плечо касалось плеча, когда они смотрели кукольное представление; руки соприкасались, когда указывали на медведя Бруно; смех звучал в унисон; глаза постоянно искали друг друга; их нежность проявлялась в каждом жесте. Но к чему это приводило, когда заканчивался прием? К жесткому сиденью в экипаже, медленно трясущемся по направлению к Бейсуотеру, в то время как двухместная коляска могла бы сотворить чудеса.

Намеки Мей Тейлор вызывали у него некоторые подозрения и наводили на размышления.

– Разве вы не знали, что ее муж самое настоящее животное?

– У меня возникло подобное предположение: Саттон мне кое-что рассказывал.

В его голосе слышалась забота, он обращался с ней очень бережно. Но он не переступал границ, ничего не предпринимал. Только пара томиков стихов, нежное поглаживание Эдварда по голове, кукла для Элен.

– Вы скажете мне, если вам понадобится моя помощь? Скажет? Бог мой! Неужели он считает, что она сделана из камня? Неужели она должна спокойно сидеть, скромно сложив руки на коленях, кивать и заставлять себя сдерживаться? Иди ей стоит начать гадать по ромашке – прямо как ученице из Хэма? Любит, не любит. Возьмет меня, не возьмет. А пока каждую ночь она видела спящего Джозефа, впустую растрачивая драгоценные недели, теряя волшебные, возвышенные вечера середины лета.

Именно Джозеф в конце концов вынудил ее принять решение. Возможно, он, несмотря на свой затуманенный вином мозг, догадался, что не только усталость сделала ее такой молчаливой; возможно, он почувствовал, что скрывается за зевотой, за постоянным внутренним сопротивлением, за нежеланием взглянуть прямо в глаза.

– Что случилось с тобой в последнее время? Почему ты так изменилась?

– Изменилась? А что ты ожидал? Посмотри в зеркало.

Не было больше завуалированных упреков, только нападение. Звучавшее в ее словах отвращение показало ему, как низко он пал. Он уставился в зеркало и увидел свое отражение: урод, жалкое подобие человека. Черты расплылись, кожа покрылась пятнами. Темные глаза превратились в щелки на одутловатом лице. Трясущиеся руки, поникшие, ссутулившиеся плечи. Перекошенный рот, как будто его ужалила оса. Полный крах того человека, каким он был раньше, а ведь ему нет тридцати.

– Прости меня. Я ничего не могу поделать.

Стыд овладел им утром, когда, сцепив руки, он жалобно молил о прощении, о снисхождении.

– Мне просто не повезло, все ополчились против меня. Беседы с братом, помощником священника, ничего не дали. За торжественным «Пусть Всемогущий Господь принесет тебе успокоение» следовали слезы и обещания, что в будущем подобное не повторится, но в глубине души он понимал, что Мери Энн презирает его, и к вечеру надежда на спасение покидала его. Один стаканчик, чтобы успокоить дрожь в руках; второй – чтобы помочь своей уязвленной гордости; третий – чтобы придать походке былое щегольство; четвертый – чтобы мир вновь расцвел яркими красками; пятый – чтобы обругать их всех, стать Господом Всемогущим; шестой – чтобы затуманить мозг и все забыть. Наконец полное забытье, и он в руках дьявола.

– На его лечение могут уйти месяцы, госпожа Кларк. Я видел людей, которые, будучи в таком же состоянии, выздоравливали. Но вы ни на мгновение не сможете расслабиться. Один глоток – и все повторится. Это бремя вам придется нести всю жизнь, а у вас еще маленькие дети.

Они с доктором были в кабинете помощника священника, где все собрались на семейный совет: Мери Энн, преподобный Джеймс, госпожа Джон. Наконец тайное стало явным, и они увидели, в каком он ужасном состоянии. Они больше не отводили глаза и не пытались остаться в стороне.

– Вы называете моего мужа алкоголиком. Я называю его пьяницей. Раз я вынуждена выбирать между ним и детьми, я выбираю детей.

Она с ужасом представила, что будет привязана к нему навеки, ее испугала перспектива уподобиться владельцу медведя, который изредка выпускает своего подопечного погулять на травке. Неуклюжее чудовище, которое бродит по лесу, высунув язык. Детей придется раздать родственникам: девочек – к ее матери, мальчиков – к госпоже Джон. Она со своим больным будет жить на пособие по бедности. Она отбросила эти мысли и повернулась к помощнику священника.

– Я терпела девять лет. Другая на моем месте не выдержала бы и пяти. Это началось еще до того, как мы уехали с Чарльз-сквер, а до такой степени он опустился, когда мы жили на Голден Лейн. Для него и для всех нас было бы лучше, если бы он сейчас пустил себе пулю в лоб, как ваш брат Джон.

Помощник попросил ее повременить с окончательным решением. Он рассказал притчу о мужьях-повесах, о падших ангелах и раскаявшихся грешниках.

– Как много радости… – начал он, но она оборвала его.

– На небесах, возможно, – сказала она, . – но не на земле, тем более для женщины.

Он напомнил ей о клятве, данной перед алтарем, о кольце, которое она носила на пальце, о благословении. В богатстве и в бедности, пока смерть не разлучит.

– «Все, что у меня есть, я оставляю тебе». Так однажды сказал Господь, так говорил мне и мой муж, но он не дал мне ничего, кроме болезни, из-за которой я потеряла ребенка. Только уважение к вашему сану не позволяет мне вдаваться в подробности.

Потрясенные и ошеломленные, они больше не пытались давить на нее. Доктор, трезво оценивающий ситуацию, был на ее стороне. Он посоветовал увезти Джозефа из города, хотя бы на время. Отдых… свежий воздух… привести в порядок нервы. Если его оставить в Крейвен Плейс, ему понадобится санитар.

Помощник священника заколебался, увидев, что он пойман своими собственными рассуждениями. Муж-повеса оказался также и братом-повесой, Джозеф был Исавом, но без миски похлебки. Обстоятельства заставили Джона совершить самоубийство, поэтому надо спасать Джозефа. Возможно, со временем ему удастся восстановить и семью. Но молодая женщина с четырьмя маленькими детьми будет предоставлена сама себе? Краснея, он выдавил из себя предупреждение:

– Мери Энн, достаточно ли вы сильны, чтобы противостоять искушению?

Она не была сильна. В этом-то и было все дело. Искушение манило ее, и ей хотелось уступить и забыть обо всем на свете. Ей хотелось погрязнуть в грехе.

– Я смогу позаботиться и о себе, и о детях.

Незачем рассказывать помощнику священника об уже написанной, но еще не отосланной записке, которую она отправит с посыльным Даулеру.

Смущенных детей посадили в дилижанс, и в сопровождении Мей Тейлор и Изабель они отправились в меблированные комнаты в Хэмпстед.

– А где папа? Он заболел? Почему он кричал? Маленького Эдварда быстро заставили замолчать, к тому же путешествие становилось интересным. Холодный, напоенный сладостью воздух Хэмпстеда оказывал целительное воздействие, и «Йеллоу Коттедж», принадлежавший госпоже Эндрюс, выходил на Хаверсток Хилл. О Джозефе, лежащем в Крейвен Плейс в комнате с зашторенными окнами, нужно забыть. Все ее чувства были наполнены радостью спасения и ожиданием любви. Завтра она получит ответ на свою записку или самого Даулера. Она скажет ему: «Почему бы тебе не остаться? Ты можешь остановиться в комнате Мей Тейлор, ей пришлось вернуться. Она не может так долго находиться вдали от Крейвен Плейс. А Изабель – Изабель будет с детьми. Она прекрасно поспит с Элен, которая часто плачет по ночам… Ты захватил для меня книги? Мне так плохо без книг и без музыки…»

Потом они зажгут свечи и опустят шторы, и, если он настоящий мужчина, а не урод, он… Она заснула.

А на следующий день случилась беда, все оказалось не так, как она рассчитывала. Мери Энн-вторую била лихорадка, она бредила и кашляла. К вечеру на лице и на груди выступила сыпь. Девочка в бреду звала давно уехавшую Марту. Марту, которой уже год не было с ними. Мери Энн, стоя на коленях возле кровати, никак не могла успокоить ее,

– Позови Марту. Пожалуйста, позови Марту. Девочка металась, постоянно повторяя это имя. Доктор, вызванный госпожой Эндрюс, покачал головой. Тяжелый случай кори, болезнь очень заразна. Остальные тоже заболеют, ничего нельзя сделать. Не было смысла ставить банки, единственное средство – теплое молоко.

– Изабель, где сейчас Марта?

– Там же, в Чипсайде. У господина Эллиса.

– Немедленно отправляйся туда с Мей. Найми экипаж. Не считайся с расходами, сейчас это не имеет значения.

– Почему ты думаешь, что она вернется? Ведь уже год, как она ушла.

Возмездие. Душевные муки. С подушки на Мери Энн устремлен остекленевший взгляд, но это больше не детский взгляд, это взгляд Джозефа. Тщетно она возносила молитвы отвернувшемуся от нее Всевышнему. В чем я виновата? Почему это случилось? Возьми мою жизнь, но оставь жизнь ребенку.

Холодный компресс на горячий лоб – безрезультатно. Минуты растянулись в часы, часы – в вечность. Чарльз-сквер, потом Голден Лейн, смех ребенка. Что-то было не так в их семейной жизни, но кто виноват? И почему из-за этого должен страдать ребенок?

– Я пришла, мэм.

– Марта!

Рыдая, она припала к ней. Круглое лицо Марты светилось надеждой. В ее плотной фигуре, в накинутой на плечи шали – подарок на прощание, в плетеной корзинке, в том, как она поставила корзинку и скинула шаль, было что-то успокаивающее.

– Что ты сказала своему хозяину?

– Меня он не волнует. Я сказала, что у меня заболела мать. Улыбка Боба Фаркуара. Его блеск в глазах.

– Марта здесь, родная моя. Марта пришла к тебе.

Она ощутила, что панический ужас исчез, на сердце сразу полегчало; все чувства замерли в ней, за исключением страшной усталости, мучительной болью пронзившей все ее тело, когда она поднялась.

Внезапно она увидела Билла Даулера, стоявшего в дверях.

– Что вы здесь делаете?

– Я получил ваше письмо. И сразу же приехал.

– Мое письмо?

Она обо всем забыла из-за болезни дочери. Призыв, посланный ею из Крейвен Плейс, принадлежал другому времени, другой эпохе. «Йеллоу Коттедж» превратился в прибежище страданий и болезни, это больше не уютное гнездышко для влюбленных.

– Вы опоздали.

Он не понял, что она хотела сказать, но не стал расспрашивать. Она страдала, она была измучена до крайности, и только это имело для него значение. Он протянул к ней руки, и она прижалась к нему, как ребенок прижимается к отцу.

Неизведанное ранее чувство покоя охватило ее. Это ощущение не было похоже на испытанное ею вчера предвкушение неземного блаженства. Он повел ее вниз, в гостиную госпожи Эндрюс, и они сели у окна. В саду, за которым простиралась вересковая пустошь, Изабель пыталась поймать слонявшегося Эдварда и заставить его заняться делами. Мей Тейлор вместе с Элен собирала цветы, маленький Джордж пытался справиться со своим фартучком, который путался у него под ногами.

– Я подумал, что вам нужна помощь. Я очень беспокоился.

Мой деверь дал мне денег.

– Но их может быть недостаточно.

Недостаточно для чего? На случай болезни, смерти, стихийного бедствия, всех непредвиденных несчастий, для оплаты судебных издержек?

Внезапно он спросил:

– Вы ушли от мужа? – Да.

– Навсегда?

Она не ответила, так как сама не знала. Если бы она сказала «нет», тогда он сразу же поднялся и вернулся бы в город. Если бы сказала «да», ребенок в комнате наверху превратился бы в заложника.

Если она заключит сделку с Господом, может ли она быть уверена, что он не обманет ее и сохранит дитя? Ею руководили страх и чувство вины.

– Если Мери Энн поправится…

Она не закончила. Он понял. Его судьба зависела от судьбы девочки, так же как судьба самой Мери Энн. Ей казалось, что болезнь дочери превратилась в своего рода символ, в указательный столб с двумя стрелками, направленными вправо и влево. Если ребенок поправится, долг, благодарность и твердая решимость вернут ее в Крейвен Плейс к Джозефу. Измученная страданиями, она пребывала в возвышенном расположении духа. Кроме того, страх притупил желание.

На него же страх подействовал совершенно иначе, только обострив влечение к ней. Вид измученной и обезумевшей от горя Мери Энн еще сильнее распалил его. До сих пор им руководило благоразумие, на его пути стояла призрачная фигура мужа. Дом помощника священника помогал держать в узде чувства, но здесь, на нейтральной территории, все условности теряли свое значение. Как странно, что дразнившая его кокетка, которая флиртовала с ним в Воксхолле, прижимаясь к нему коленом и обмахивая веером, превратилась в эту сидящую рядом с ним женщину с остановившимся взглядом, Несчастную и испуганную, обеспокоенную за жизнь своего ребенка.

– Вы останетесь на ночь? Пожалуйста, мне с вами спокойнее. Как мне известно, у госпожи Эндрюс есть свободная комната.

Она даже не пожелала ему спокойной ночи, она мгновенно исчезла, как будто комната с больным ребенком притягивала ее подобно магниту.

– Как она, Марта?

– Мне кажется, ей лучше, мэм. Она стала поспокойнее. Поспите немного. Я посижу с ней.

– Если что-нибудь случится, сразу же разбуди меня.

В кровать и спать. Погрузиться в темноту. Без мыслей, без снов – до самого утра. А утром, как только она открыла глаза, боль и мука с новой силой обрушились на нее. Мери Энн схватила плед и босиком побежала к Марте, но вместо мрака подземелья она увидела раздвинутые шторы, улыбающуюся Марту и приподнятую над подушкой детскую головку с огромными, ясными, осмысленными глазами.

– Лихорадка прошла. Она пришла в себя.

– О, благодарю тебя, Господи!

Но почему ее захлестнула такая волна чувств, всплеск эмоций, страстное желание, заставляющее ее немедленно бежать в его комнату? Почему, забыв договор с Господом, забыв обо всем на свете, она только и думает о том, чтобы отдаться ему?

– Я так люблю тебя. Я так долго ждала этого.

Кому она благодарна? Богу на небесах? Ни для нее, ни для Билла Даулера подобные понятия не имели смысла. Прошлое предано забвению, для них существует только настоящее. Изабель и Мей Тейлор уехали. Любовники были предоставлены самим себе. Остальные дети могли заразиться, но какое это имеет значение? Ну, пятнышки на лице, ну кашель по ночам, но ведь рядом Марта и искренне желающая помочь госпожа Эндрюс.

– Ты не вернешься к мужу?

– Никогда… никогда.

Эдвард заболел корью последним и умер.

Глава 10

Она глубоко не задумывалась о причинах. Она опять ушла, в себя, во всем ее облике опять появилась возвышенность, как будто сердце уже нашло ответы на все вопросы, но мозг был измучен противоречиями, перепутавшими чувства.

В смерти виноват Джозеф. Она всегда следовала велению сердца, ею всегда руководило природное чутье, а Джозеф подвел ее. Если бы он добился успеха, как его хозяин Бурнелл или как Джеймс Бертон, с ними никогда не случилось бы такого несчастья. Сейчас они жили бы в богатстве, были бы счастливы, и Эдвард не умер бы.

Она не могла отделить успех от спокойствия духа. Эти два понятия взаимосвязаны: к подобному выводу она пришла после долгих наблюдений. Неудачи вели к бедности, бедность – к нищете, а нищета вела к последней стадии: к вони и убожеству Баулинг Инн Элли.

Женщина стареет раньше назначенного срока, замученная домашними заботами, всегда раздраженная, издерганная неуправляемыми детьми, – она видела, что через десять лет ей не избежать всего этого, и все из-за мужа-неудачника.

Мужчина обеспечивает семью. Мужчина распоряжается кошельком. Следовательно, нужно найти простофилю, из которого можно было бы запросто тянуть деньги, которые возместят ей прошлые страдания.

Постоянное стремление к чему-то лучшему, вынашивание детей, постоянная необходимость всех подталкивать и при этом сохранять невозмутимость не принесли ни слова благодарности, ни малейшего результата – муж-пьяница, умерший сын. Итак, до сих пор все стоящее давалось ей в руки, значит, нужно бороться, даже если грозит неудача.

Идиллическая жизнь в Хэмпстеде успокаивала боль и очищала душу. Доверие и желание исчезли, когда крохотный гробик с белым, как воск, мальчиком, чья улыбка, чей смех, чье нежное прикосновение возродятся в малыше Джордже, опустился в разверстую пасть могилы, которую прикрыли охапкой лилий.

Билл Даулер, возлюбленный, такой желанный, превратился в Билла Даулера, друга и покровителя, который в то же время оставался возлюбленным, в зависимости от настроения. Его новый статус был принят без всяких вопросов: он стал дядей Биллом, а не господином Даулером. Она не старалась скрыть, какую роль уготовила ему в будущем. Пока у него были деньги, он ее устраивал. Если ее чувства к нему изменятся и если то же самое случится с его кошельком, она посмотрит в другую сторону. При живом муже у них нет никаких шансов пожениться, но в этом мире, созданном мужчинами, замужество – еще не все. Тень сапожника с Бонд-стрит – дядюшки Тома – маячила где-то вдали, суля сокровища.

Он заехал к Мери Энн в Хэмпстед. Его сопровождала племянница. Мери Энн знала, зачем он приехал: это видно было по глазам. Хотя внешне причина его визита выглядела довольно тривиально: сочувствие, соболезнование, отеческое похлопывание по руке. Но, оставшись на мгновение с ним наедине, она заметила, как он задумчиво и хладнокровно оценивал ее. «Наверное, – сказала она себе, – он с таким же видом выбирает при покупке кожу, взвешивая ее на руке, пробуя на ощупь, чтобы определить качество».

– Как я понял из рассказа моей племянницы по дороге в Хэмпстед, – проговорил он, избегая смотреть ей в глаза и глядя куда-то поверх ее головы, – вы не собираетесь возвращаться на Крейвен Плейс?

– Правильно.

– И что вас, позволю себе предположить, в настоящий момент устраивает ваше положение?

– Я больше не завишу от ежегодного пособия моего мужа или от своих родственников, если вы это имели в виду.

– Именно, именно. Временная мера. Поддержка друга. – В его бормотании, учтивом, но в то же время едком, слышалось сомнение в ее будущем благополучии. «Стреляный воробей, – подумала Мери Энн, – мудрый, он знает жизнь».

– Биржа, – продолжал он бормотать. – Рискованно, конечно, ведь в стране сейчас такая неустойчивая обстановка. Легко сделать состояние, но еще легче потерять его. Если вы не очень хорошо разбираетесь в этом деле, лучше вам туда не соваться.

Никаких имен, но она понимала, что он намекает на Билла.

– Итак, что вы предлагаете? – спросила она прямо.

– Заключить соглашение, естественно, – ответил он. – У вас нет другого выхода. Молодые женщины, подобные вам, должны быть защищены. Счет в банке – и вы независимы… Хотя, конечно…

– Что?

– Лучше арендовать дом в городе, – бормотал он, – на ваше имя, естественно. Деньги разлетаются мгновенно, но недвижимость остается. В вашем положении это было бы мудро.

Он виделся ей кукловодом с бечевками в руках. Сделай так, красавица, покрутись, покажи ножку. Легче, изящнее, только так ты сумеешь завлечь их. Мэри Энн оглядела комнату и увидела, что Билл Даулер разговаривает с Мей Тейлор. Спокойный, надежный, и все же… Джон Кларк рискнул всем своим состоянием, потом его нашли с простреленной головой в экипаже в Пентонвилле.

Но Билл, осторожный и благонравный, не пойдет на это, он постепенно уподобится своим родителям. Спокойная жизнь в загородном поместье. А разве рядом с законопослушными и богобоязненными родителями есть место госпоже Кларк и ее детям? Бросая своего мужа, женщина сжигает за собой мосты. Прекрасно, пусть на нее навешивают ярлыки. К черту отговорки.

– Скажите, – обратилась она к старику, – сколько я стою на вашем рынке?

На этот раз он взглянул на нее прямо и не колебался – посредник, оценщик, прекрасно знающий свое дело.

– Сколько вам лет?

– Двадцать пять.

– Можете сойти за двадцатилетнюю, но мужчинам нравятся еще моложе. В большинстве случаев. Но не всегда. Как долго вы замужем?

– Летом будет девять.

– Об этом следует умалчивать: меньше платят. Были замужем два года и вдруг овдовели. Это может вызвать особый интерес, к тому же вы еще полны свежести – все зависит от клиента и от моды.

– А на что сейчас мода?

– На все жизнерадостное. На шустрых, ловких и очаровательных. Суровая невинность уже много лет никого не привлекает. Тон задает принц с госпожой Фитц. А все им слепо подражают. Слышали о лорде Бэрриморе?

– О нем печатали в газете.

«И злословили, – подумала Мери Энн, – в грязных памфлетах. А может, это было о Ричарде, седьмом графе Бэрриморе, который сбежал в Гретна Грин, чтобы обвенчаться с дочерью носильщика портшеза, а потом, записавшись в народное ополчение в Берксе, не совладал со своим мушкетом и встретил свой конец?»

– Ведь он умер? – добавила Мери Энн,

– Один из Бэрриморов – близкий друг принца. Всего их трое братьев, бешеных, как ястребы. Принц дал им прозвища: Хеллгейт, Крипплгейт и Ньюгейт. А сестру назвал Биллинг-сгейт. Однажды Его Королевское Высочество сказал мне, что она прокляла своих братьев. Нет, я говорю о ныне здравствующем графе. Он потрудился бы над вами.

Потрудился бы над ней. Она, что, поле, которое надо вспахать, а Тейлор – фермер, запрягающий лошадь в плуг?

– Он женился на ирландке в девяносто пятом, – рассказывал старик, – но она все время сбегает в Уотерфорд, оставляя его светлость в дураках. Он хром, но его это мало волнует, Между прочим, он один из моих основных клиентов. Только скажите – и я представлю вас.

Мери Энн заметила, что Билл Даулер ищет ее, его взгляд был полон любви, взгляд счастливого обладателя и почитателя. Вопрос только, как долго он будет испытывать подобные чувства?

– Вы что-то сказали насчет аренды, – тихо проговорила она, – о доме в городе. Это будет довольно выгодно. У меня есть друзья среди домостроителей, они помогут.

Возможно, нужно обратиться к Джеймсу Бертону, старому знакомому. Он заполнил весь Блумсбери своими домами. Только где Билл возьмет деньги?

Должно быть, обувщик прочел ее мысли, так как, помолчав немного, бросил оценивающий взгляд сначала на Даулера, а потом на нее и, похлопав ее по колену, сказал:

– С ним никаких дел, только любовь.

– Вы хотите сказать, что он должен быть тем другом, которому не дают возможности доказать свою преданность в беде?

– Вот именно. Если он вам нравится, отдайтесь своей любви и получайте удовольствие, вот и все. Впрочем, вряд ли он сразу согласится на подобные отношения. Знаете, что я вам скажу…

– Да?

– Мы прекрасно понимаем друг друга. Поговорите со своими друзьями из тех, кто ведет строительные дела, и выберите дом. Я дам вам денег.

– Под какие проценты? Вы не боитесь рисковать? Он рассмеялся и дернул себя за нос.

– Вы – вовсе не рискованное предприятие, вы – надежное помещение капитала, – ответил он. – Не бойтесь, я верну свои деньги и получу хорошие дивиденды. У вас есть мать?

– Да, и сестра, и младший брат.

– Мы используем и вашу мать, и сестру. Пусть они поселятся вместе с вами, это придаст вам особую пикантность. Молоденькая вдова, которая живет под материнским крылом. Звучит очень благопристойно и разжигает аппетиты. Ну, на сегодня достаточно. Вы знаете, где найти меня, когда у вас возникнет необходимость.

Он пошарил в бездонном кармане, вытащил сахарную плитку и два леденца и поманил лакомством детей Мэри Энн.

– Кто хочет получить карамельку у дяди Тома? Подходите… подходите… Она представила его на ярмарке, как он бьет в барабан… Ярко-красный занавес опущен. Что за ним? Платите денежки – и узнаете. Дети, завлеченные сладостями, придвинулись к нему поближе. Джордж, с липкими губами, скакал у него на колене. Старый великан-людоед, заманивающий детишек… Охваченная внезапным гневом, она подошла к Даулеру.

– Увези меня отсюда, – попросила она. – Я больше не могу этого выносить.

Он озадаченно уставился на нее. Что, прямо сейчас? Сию минуту? Ведь эти люди приехали выразить им свои соболезнования, это своего рода прием. Только что он видел, как она смеялась, болтая с этим словоохотливым стариком Тейлором. Слезы по умершему сыну давно уже высохли – она никогда о нем не упоминала, никогда не плакала по ночам. Тогда почему у нее на лице такое страдание, как будто за ней гонятся привидения?

– Конечно, я увезу тебя, когда захочешь, – ответил он. Сегодня, завтра, послезавтра. Но в чем дело?

Она могла бы сказать: «В том, что жизнь продолжается. Ты можешь уйти от меня, и я останусь ни с чем. Нет, не специально. Тебя могут вынудить обстоятельства. Твои впавшие в старческий маразм родители в Аксбридже. Или ты решишь жениться на дочери сквайра и воспитывать сыновей с откормленными рожами. И если ты уйдешь, вся моя жизнь пойдет с молотка, она станет собственностью старой жабы. Сколько даете за выросшую в вони и нищете Баулинг Инн Элли мать с тремя детьми? „Горит желанием обслуживать клиентов. Качество гарантируется“.

Вместо этого она улыбнулась ему и сказала:

– Мне скучно.

Это был конец. Она очень ловко это скрывала. Никаких пожиманий плечами и зевков в ответ на его ласки. И все же… в том, как она это сказала, звучал вызов. «Возмести мне то, что я потеряла», – подразумевала она. Он делал все, что от него требовалось, чего же еще она хочет? Всегда рядом с ней, являлся по первому зову, исполнял все ее прихоти, забавлял детей, платил госпоже Эндрюс. Если бы она была свободна и могла выйти за него… Нет, это создало бы проблемы. Как бы сильно он ни любил ее, он всегда помнил бы о старом доме в Аксбридже, о своем отце. Но она не свободна, следовательно, ссоры с отцом не будет. Возможно, когда-нибудь они найдут дом, маленький домик в поместье каких-нибудь знакомых, куда всегда можно будет приехать. А когда его родители умрут, все само собой решится без труда.

А пока он увезет ее из этой сутолоки, от сестры, друзей и выздоравливающих детей. Она будет принадлежать только ему.

– Я знаю одну деревушку, – сказал он. – Челфон-Сен-Питер, всего в двадцати милях от города. Там маленькая гостиница, почти нет народу. Вокруг поля и леса, тишина и пустынные тропинки.

Полное отсутствие какого-либо выражения на ее лице указало ему на его ошибку.

– Сен-Питер что? – спросила она. – Я не бродяга. Бога ради, я хочу повидать свет. Мы поедем в Брайтон.

«Какая удача, – подумал он, – что мне так повезло на бирже. Брайтон гораздо дороже Сен-Питера».

Она в пять минут все обдумала. Ее мать приедет в Хэмпстед и возьмет на себя все заботы. А завтра она отправится в город, чтобы купить платье. Нельзя появляться в таком виде, все ее шляпки давно вышли из моды. Она может взять с собой Изабель и Мей Тейлор. Сейчас конец сезона, все будет гораздо дешевле.

– А туфли? – спросил дядюшка Том Тейлор.

Билла Даулера удивил взгляд, который она бросила на старика. Он же был так вежлив, не хотел ее обидеть. Ведь он обувщик, а Мей – его племянница, вот он и хотел помочь им сэкономить.

– Я сама куплю себе обувь в Брайтоне, – ответила Мери Энн.

Не было надобности так резко отвечать. Она отвернулась от него. Старик улыбнулся и достал из кармана леденцы. «Возможно, он как-то обидел ее, – подумал Даулер. Женщины так капризны, они непредсказуемы».

В эту ночь они любили друг друга, как никогда. Зачем же тогда ехать в Брайтон? Откуда скука? Лучше молчать, а не задавать вопросы. Нести за ней свертки, писать письма с просьбой заказать номер, оставаться дядей Биллом, кормить ребенка завтраком, посадив его на руки, становиться глухим, когда сестры начинают обсуждать наряды. Куда должно смотреть перо – вверх или вниз, а какой вырез делать – глубокий? Только вот вопрос: ради кого эта суматоха с нарядами, ради него? Когда они прогуливались по променаду в Брайтоне, он подумал, что все делалось ради него. Ее улыбка принадлежала ему, ее глаза, ее смех, кроме взглядов, обращенных ей вслед.

Боже, он так гордился ею! Взбитые по последней моде волосы, элегантное платье (за него еще не уплачено? – забудем об этом), надетая под невероятным углом шляпка с перьями. Никаких забот, все печали позабыты. Бедная девочка, своими страданиями она заслужила это удовольствие. Этот муж-подонок, отравивший ее лучшие годы.

– Счастлива? – спросил он, всматриваясь в ее искрящиеся глаза.

Она схватила его за руку и кивнула, но не ответила.

– Свежий воздух пошел тебе на пользу: у тебя отличный цвет лица.

«Цвет лица – ерунда!» – подумала она, но промолчала. Она всегда мечтала прогуливаться именно в такой толпе. При чем тут озон или морской воздух. Она находилась в том мире, о котором писали памфлеты, это был мир стиля, высших слоев общества, о котором она читала с самого детства, мир, который описывали скандальные статьи в дешевых газетенках, мир тех мужчин и женщин, над которыми она смеялась. И вот эти люди оказались перед ней живьем, они выглядели именно так, как она их и представляла: толстыми, жеманными, тщеславными и готовыми на обман.

Вот вдоль набережной быстро проскакали Возничие – так называла себя компания светских щеголей, которые умели мастерски управлять экипажем, запряженным четверкой. Их появление сопровождалось выкриками и цветистыми выражениями. Билл Даулер показывал ей знаменитостей. Лорд Сефтон, Уорчестер, Фитцхардинг, сэр Беллингэм Грэхэм, а там разве не «Чайник» Крауферд и «Пудель» Бинг?

– Лучший среди них Бэрримор, – сообщил Даулер, – я однажды встречался с ним в Олмаке. Я не очень люблю таких людей: он жуткий распутник. Вон тот парень.

Экипаж, запряженный четверкой, проследовал мимо них. Лошадьми правил мужчина с георгином величиной с кочан капусты в петлице. Он повернул голову и внимательно осмотрел их, а потом что-то коротко сказал своему приятелю, сидевшему рядом с ним.

Значит, это был Крипплгейт, давний клиент старого Тейлора. Интересно, женщин он тоже бьет кнутом, как своих лошадей, чтобы заставить одних не переходить в галоп и злясь на других за то, что они слишком медленно двигаются? «Подожди, дружок, – подумала она, – не сейчас. Скоро мы с тобой встретимся в доме 9 на Бонд-стрит. Но цветок тебе придется оставить дома. Терпеть не могу капусту. И ненавижу кнут».

А вслух она проговорила:

– Давай пройдем дальше. Может, мы увидим принца Уэльского.

Однако судьба распорядилась, чтобы они встретили Джеймса Бертона.

– Не ожидал увидеть вас здесь, госпожа Кларк!

– Господин Бертон! Как я рада. Вы знакомы с Биллом Даулером?

Ни слова о Джозефе. Значит, вот какие дела. Бертон мгновенно разобрался в ситуации и ничему не удивился. Ей суждено было пойти по ложному пути, так почему бы ей не оказаться в Брайтоне?

– Давайте встретимся сегодня вечером в зале для собраний, – предложил Бертон. – Мы возобновим наше знакомство. Как в былые времена.

Былые времена? Как можно даже говорить об этом. Как сравнить яркий блеск зала для собраний с Голден Лейн, со скрипучей лестницей на Блэк Рейвен Пэссидж и с Бертоном, старающимся как можно реже бывать дома, чтобы не мешать повесе Джозефу?

«Она прекрасно выглядит, – подумал он, – и чертовски привлекательна. Интересно, она намеренно улизнула от всегда сопровождающего ее Даулера, чтобы поговорить со мной?»

Она сразу же перешла к делу.

– Мне нужен дом, – сказала она, – дом в Лондоне.

– Сколько вы можете заплатить? Вы хотите купить его?

– Я намереваюсь арендовать его в течение десяти лет. Он взглянул на нее и спросил себя, кто будет платить. Этот парень, Даулер, или другая ее жертва?

– Могу вам сообщить, – сказала она, – что я навсегда ушла от Джозефа. Я буду жить одна, вместе с матерью и моими детьми.

В таком случае, путь расчищен. Стоит попытаться, может, что-нибудь получится.

– У меня есть несколько домов на Тэвисток Плейс. Они почти достроены, – сказал он. – Аренда обойдется в тысячу или в тысячу четыреста.

– Плату вносить вперед? Раз в полгода или каждые три месяца?

Он улыбнулся и покачал головой.

– Вам меня не поймать. Зачем нам спешить, мы старые друзья, мы сможем решить все вопросы как-нибудь на досуге.

– Когда я смогу въехать?

– Весной. А тем временем, если вы согласитесь, я могу вас кое с кем познакомить здесь, в Брайтоне. Веселье будет царить до декабря.

«Пришло время решаться, – подумала Мери Энн, – пора делать себе карьеру». Чтобы ее все видели, встречали, знали. А потом будет Лондон.

– Дом в городе мне понадобится вскоре после Рождества, – сказала она, – но пока держите наш план в секрете. Сейчас, во всяком случае.

– Разве вы не хотите, чтобы ваш друг узнал?

– Я скажу ему позже.

«Оказывается, – подумал он, – все выглядит более заманчиво. Значит, Даулер ее не содержит. В таком случае, можно совместить приятное с полезным».

– А как насчет меня? – спросил он. – Будут ли чаевые для строителя? Мне приходится время от времени проверять крышу. Хорошо ли лежит краска, работает ли вентиляция. Я, естественно, черкну вам пару строк, прежде чем заехать.

Его взгляд говорил красноречивее всяких слов. Она прекрасно понимала его. Другими словами, можно забыть о ренте. Не думать об этих тысяче четырехстах фунтах. И десятилетняя аренда в обмен на периодические встречи. Ну, ладно… они знакомы уже десять лет, он довольно привлекателен. К тому же недавно женился, так что не будет доставлять особых хлопот. Ему не так просто будет урвать время от семьи. Если ей не надо платить ренту, тогда не придется обращаться к дядюшке Тому. Она будет избавлена от Бонд-стрит, а клиентов найдет сама. Она подняла фужер и посмотрела в глаза Бертону.

– Тебе, зодчий, – сказала она, – двери всегда открыты. Больше ничего сказано не было. Она знала, что вопрос с арендой улажен. «Этот шаг решил все, – подумала она, – возврата нет. Я отправилась получать то, что мне нужно, и сделаю все, чтобы это мне досталось. Я буду платить натурой. Я не буду дешевить. Я не буду обманывать. Никто не скажет, что я не заработала своих денег. Я буду честно отрабатывать установленную цену. Это такое же ремесло, как любое другие, все равно что быть мясником, или булочником, или делать подсвечники. Всем надо на что-то жить».

Таким способом она будет получать деньги, но не для того, чтобы жаться и экономить, а чтобы тратить. Литературная поденщина давала очень мало. Наконец она сможет купить то, что хочется: платья и меховые пелерины, безделушки, всевозможные шляпки, одежду для матери и Изабель, игрушки для детей. Ни одна гинея не попадет в карман Джозефа.

У нее будет свой дом, обставленный по ее вкусу. Новые лица, новые люди, новые друзья. Нескончаемое веселье, и ни на что не скупиться.

Месяцы, проведенные в Брайтоне, принесли свои плоды. Знакомых становилось все больше, их круг расширялся. Когда Билл Даулер приезжал к ней на субботу и воскресенье, он видел, что у него становится все больше и больше конкурентов. Визитные карточки Возничих украшали ее зеркало. «До вечера», – говорила она, или: «До ужина» – и отправлялась на скачки с Джонни Бранеллем, а когда наступал вечер, она оказывалась с Чарльзом Милнером.

– Откуда у тебя такой хлыст с бриллиантами?

– Что? А, от Крипплгейта Бэрримора. Это он так пошутил.

– Довольно дорогая шутка.

– Он может себе позволить.

Он постоянно видел ее в чьей-то коляске, в чьем-то фаэтоне. Она с легкостью уходила от всех вопросов, избегая объяснений.

– Я никогда раньше так не развлекалась. Теперь я восполняю этот пробел.

Другими словами, он должен смириться или убираться вон. Какое-то время они были вместе, но теперь это время миновало. Он может продолжать играть на бирже или бродить в Аксбридже – он может делать все, что пожелает.

Но, к сожалению, удачи на бирже случались редко. Рынок разваливался, и он терял деньги. Лучше бы он отправился домой, в Аксбридж, иначе ему не миновать банкротства. Была поздняя осень, когда он начал разрабатывать план.

– Недалеко от моего дома есть один очаровательный домик. Там хватит места и для тебя, и для детей. Как ты на это смотришь?

Она подумала: «Итак, пришли. Посмотри фактам в лицо. Карты выложены на стол». Она встала и обвила руками его шею, потом принялась целовать его глаза.

– Я переезжаю на Тэвисток Плейс, – сказала она, – в город. Я получила от Бертона дом, довольно дешево. Я не хочу жить рядом с Аксбриджем или скрываться в домике. Я хочу произвести сенсацию, а для этого мне нужен приличный дом.

Значит.. Брайтон был только пробным шаром, репетицией, Теперь он должен посмотреть настоящее представление.

– Давай говорить прямо, – сказал он, – ты выставляешь себя на продажу?

– Победителей не судят, – ответила она. – Все зависит от удачи в игре. Ты сам знаешь, твоим спекуляциям на бирже не всегда будет сопутствовать успех. А пока этого не случилось, я должна заняться устройством своей жизни, я должна быть свободна.

– Свободна для чего? Чтобы кататься в фаэтонах?

– Этим я уже занимаюсь. Согласись, в доме на Тэвисток Плейс гораздо удобнее.

– Для Бертона, который занимается твоим домом, и Крипплгейта, который заезжает к тебе? Чтобы провести с тобой ночь и оставить тебе двести гиней?

– Надеюсь, двести пятьдесят, в букете георгинов.

Она рассмеялась и поцеловала его. Он знал, что потерпел поражение.

– Ты когда-нибудь слышала о Китти Фишер? – спросил он. – О Люси Купер, Фанни Мюррей? Они пошли по тому же пути, и все трое окончили свои дни в канаве.

– Очень низкий уровень, – ответила она. – Я гораздо выше.

– Поэтому-то ты порвала со мной: у меня нет титула. Мой отец был всего лишь купцом. Вино, как я тебе уже говорил, было нашим семейным делом.

– Которое теперь продано, Билл, а твой отец ушел на пенсию. Это меня мало привлекает.

– После его смерти все достанется мне.

– Тебе достанутся вставные зубы и парик, а я к тому времени совсем облысею. Я хочу жить сейчас, а не дожидаться чего-то в будущем.

– А любовь?

– Я буду любить тебя всю жизнь. Любовь не продается.

– Значит, после Крипплгейта я смогу получить свою долю? Какую табличку ты повесишь на свою дверь? «Старым друзьям – за четверть цены»? «В цену входит музыкальное сопровождение»?

– Я собираюсь разослать по всем клубам, карточки. «Госпожа Кларк. На дому. Все дни, кроме вторников. Вторники зарезервированы за господином Вильямом Даулером».

Она опять его поцеловала, пытаясь показать, что она пошутила. Но она не шутила, и она знала, что он понял это. Где-то рядом ее ждали «лучшие дни», блеск, великолепие, сказочное сумасбродство, о которых она в детстве рассказывала Чарли. Она делала вид, будто насмехается над всем этим, будто ей доставляет удовольствие потешаться над ее поклонниками, но в глубине души она была польщена и благодарна. Билл Даулер никогда не угощал ее шампанским за завтраком, не дарил ей розы в полночь или бриллианты на рассвете. А все Возничие делали это с неповторимой пышностью, и ей нравилось кутаться в меха: это так сильно отдаляло ее от Баулинг Инн Элли.

Конечно, она будет любить Билла всю жизнь, здесь нет никаких сомнений. Но о домике в Аксбридже и речи быть не может. Она обладает вполне развитым вкусом, ее амбиции сильно возросли – к черту эмоции. Эмоции – дело прошлого, кроме тех мгновений, когда светит луна или когда кто-нибудь распаляет ее воображение в три часа ночи.

Новая жизнь была легка. Никаких забот и беспокойств. Она преодолела последствия сокрушительного удара, нанесенного ее гордости, поэтому следующий шаг не составлял для нее особого труда. Мужчины были откровенны, они действовали прямо и были благодарны за самую малость. Ей было довольно приятно вести светскую беседу за ужином, но она почти никогда не видела, чтобы они были совершенно трезвыми. После девяти лет с Джозефом это совершенно не волновало ее: пара неловких попыток обнять ее, за которыми последует доносящийся из подушки храп. Храп лорда раздражает меньше, чем храп каменщика, к тому же лорд всегда щедр на подарки, что значительно повышает его шансы: она всегда выбирала тех, кого хотела. Она никогда не сидела в ожидании, надеясь, что заедут посетители. Два десятка карточек на зеркале, и всеждут встречи с ней – так посмотрим, кто больше предложит. Все очень просто.

Ответ на письмо помощника священника был краток.

«Ни я, ни дети больше никогда не вернемся к Джозефу. Прошу вас, объясните ему это. Как бы он ни пытался разыскать нас, ему это не удастся. Благодарю вас за то, что вы сделали, но забудьте о нас. Искренне ваша М.Э.К.».

Это был последний в ее жизни конверт, который она заклеивала самым обычным способом: придавив сургуч пальцем. На бумаге не было ни вензелей, ни обратного адреса, стояла только дата: 1802.

В следующий раз, когда ей пришлось писать письмо – не помощнику священника, а своим друзьям, – на бумаге уже была надпись: «Тэвисток Плейс», а сургуч она придавливала не пальцем, а печатью, на которой был выгравирован Купидон, едущий на осле.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава 1

Белая парадная дверь с молотком в виде женской головки с одним приоткрытым глазом, начищенные до блеска ступени, нарядные оконные рамы. «Откуда у нее все это?» – задавал себе вопрос незнакомец. Но для посвященных это не было секретом. Он постучал в дверь и дернул за шнурок. Дверь открылась.

– Госпожа Кларк дома?

Громкие голоса указывали на то, что она дома. Это же подтверждали шинели, коричневые трости из ротанга, треуголки, небрежно брошенные на столик, и пара шляп с лихо загнутыми полями. На полу в холле, положив морду на лапы, лежал бульдог и время от времени рычал. Рядом с ним была пара галош, шпага на перевязи. Много гостей, главным образом мужчины.

Юноша, открывший дверь, являлся, по всей видимости, лакеем, однако он был без ливреи. Его лицо показалось знакомым.

– Я тебя где-то уже видел? – осведомился незнакомец.

– Да, сэр. Я жил у капитана Саттона. Он прислал меня прислуживать госпоже Кларк.

Так вот в чем дело. Незнакомец положил свою трость. Этот юноша всегда считался законным сыном Саттона. Оказывается, они ошибались. Да, ловко Саттон от него избавился, сделав лакеем в этом доме.

– Прошу вас, поднимайтесь, сэр, и представьте себя сами. Как его и предупреждали, здесь все попросту: вон как скачут и весело хохочут. И дети с ними. Все сделано для того, чтобы клиент почувствовал себя свободно или чтобы ввести в заблуждение неискушенных. Он поднялся по лестнице и открыл дверь кабинета. К нему подошла пожилая дама, худая и нервная, и протянула костлявую руку.

– Меня зовут госпожа Фаркуар. Чувствуйте себя как дома. Моя дочь еще не вернулась из Рэмсгейта.

Застенчивая девушка лет шестнадцати предложила ему вина и печенья. Он поблагодарил ее, и она, зардевшись до корней волос, удалилась.

– Изабель, может быть, джентльмен предпочитает портвейн, а не херес.

– Нет, мадам, уверяю вас, херес великолепный.

Громкий шум в комнате мешал разговаривать. Пожилая дама очень волновалась.

Ну что же, если бы он не знал, где находится, он бы решил, что ошибся адресом. Дети возились на пату, забирались на диваны, карабкались на спинки кресел; владельцы треуголок 5 и шляп (некоторых он знал в лицо, этих молодых повес Сент – Джеймса) тоже принимали участие в детских играх: катали их на спине, подбрасывали вверх – все это создавало атмосферу семейного уюта, что крайне забавляло этого проницательного человека.

Он подумал о старом Тейлоре и о его записке, которую однажды поздно вечером принесли с Бонд-стрит: «Уверяю вас, она именно то, что вам требуется. Обязательно зайдите к ней. Мы с вами сможем подготовить ее для известного вам лица».

Внезапно все забеспокоились. Началась суматоха. Дети ринулись к двери, а молодые люди столпились в кучу. В шуме и гаме послышался довольно мелодичный смех и голос, вызывающий интерес.

– Дорогие, вы меня задушите… Джордж, у тебя грязные руки. С углем можешь возиться только в подвале, но никак не на верху. Элен, надо заштопать твои штанишки, беги к Марте… Мама, ты не поверишь: на дорогу из Рэмсгейта ушло целых пять часов. Две лошади захромали. Я чуть не убила Крипплгейта. А где Изабель? Я страшно голодна, дайте мне , что-нибудь поесть… Кто это? Джонни, привет. Рада тебя видеть… И тебя, Гарри… И Бобби… Фитцджеральд, ты чудовище, ты меня подвел в прошлый четверг. Лучше бы мы устроили прием в пятницу… Давайте поедем в Сэдлерз Уэллз: Гримальди вернулся, его шутки просто неповторимы. Мне он так нравится. А кто там стоит в углу? Я его не знаю.

Незнакомец выступил вперед, поклонился, поцеловал ей руку, пробормотал пару ничего не значащих фраз и назвал себя. Он протянул свою карточку, умоляя простить его за подобную педантичность.

Голубые глаза пробежали по карточке, а потом вновь обратились на лицо незнакомца. «Ей интересно, какого черта мне здесь нужно, – подумал он. – Однако старый Тейлор прав: нам нужна именно такая. Находчивая и честолюбивая. То, что надо».

– Огилви? Мне, кажется, знакомо ваше имя… Я только недавно слышала его. Но не могу вспомнить где.

– Вам, должно быть, говорил обо мне капитан Саттон. Это озадачило ее. Она пристально разглядывала его, оценивая со всех сторон, потом приподняла брови.

– Простите меня. Но я представляла вас совсем другим. Вокруг него всегда вертятся мальчики с завитыми локонами. Как раз такой служит у меня лакеем, Сэмми Картер.

– Мадам, вы заблуждаетесь насчет меня. У нас с капитаном Саттоном чисто деловые отношения.

– И у меня тоже. – Она опять взглянула на его карточку и прочитала под его именем, чем он занимается.

– О! Теперь мне все понятно. Армейский агент. Это все объясняет. Вы, должно быть, очень заняты: сейчас война, а молодые люди горят желанием записаться в армию. Среди моих знакомых много таких.

На ее губах засияла ослепительная улыбка. Итак, его верительные грамоты приняты. Но, как он заметил, карточку оставили для дальнейшего исследования.

– Очаровательный дом, – пробормотал он. – Дело рук Бертона?

Она спокойно взглянула на него. На ее лице не дрогнул ни единый мускул, хотя она наверняка прекрасно поняла его намек.

– Да, – ответила она. – Он его построил, к тому же он мой домовладелец. Бертон шотландец, как вы знаете, и моя мама шотландка. Бертоны, Маккензи и Фаркуары – мы все привержены своим кланам.

Упоминание о кланах сняло напряжение: он понял, в каком они родстве. Тейлор намекнул ему, что она не платит ренту.

– Тэвисток Плейс расположен в самом центре, – сказал он. – Мне всегда нравился Блумсбери. Мир вращается вокруг, хотя вы и живете в оазисе. У вас, должно быть, широкий круг знакомых, они, наверное, часто заезжают к вам по вечерам?

Он подумал: «Если это не выведет ее из себя, значит она сильна».Ее взгляд ничего не выразил. Она взяла печенье.

– Близким друзьям здесь всегда рады, – ответила она, – но и они приезжают только по приглашениям.

Это колкость? Ну… возможно. Он налил себе немного хереса.

– У вас необычный дверной молоток. Где вы его нашли?

– В лавке старьевщика в Хэмпстеде. Его выбрал Джордж, мой сын. На святого Валентина ему исполнилось пять… он не по годам развит.

– У вас в доме очень уютно.

– Приятно слышать. Вам нравится белая дверь? Она очень быстро пачкается, но в темноте ее хорошо видно.

Ну погоди! Он отплатит той же монетой. Он знает, где находится, и ему здесь нравится.

– Вы хотите сказать, – ответил он, – что заблудившийся прохожий всегда найдет дверь?

– Заблудившиеся прохожие здесь не бывают, так же как и уличные торговцы, цыгане со своими метлами. Они могут занести вшей. Всех своих знакомых я предупреждаю, что дом стоит рядом с часовней. Вы тоже, должно быть, это заметили. Очень удобно, когда ходишь к заутрене.

Она улыбнулась и прошла к гостям, оставив его на попечение матери. Действительно, удобно ходить к заутрене! Очень удобно для Бертона. И для Бэрримора, и для остальных Возничих. Но слишком далеко от его агентства на Сэвилль Роу.

– Еще вина, господин Огилви?

– Нет, спасибо, мэм. Достаточно.

– У моей дочери столько знакомых. У нас всегда много гостей по средам.

Насколько ему известно, народ у них толпится каждый день, но собираются все ближе к полуночи, когда мать уже спит. Если, конечно, не заезжает Крипплгейт Бэрримор. Том Тейлор сокрушался, что, когда тот появляется на Бонд-стрит, он ведет себя крайне неблагоразумно. Ездит в экипаже с парой цугом, дудит в рог и в полный голос распевает песни. Это шокирует живущих по соседству торговцев и будит их жен. Вся Бонд-стрит жалуется, и бедному Тому Тейлору пришлось почти прикрыть свое заведение. Он был вынужден залечь на дно и отправлять своих клиентов по другим адресам.

– Вы хотели бы помочь мне выкупать детей, господин Огилви?

Великий Боже! Он пришел сюда не для этого. Некоторые молодые люди готовы на все. Юный Расселл Маннерс уже закатывал рукава, а один ирландский адвокат, Фитцджеральд, который, должно быть, хорошо знал всю процедуру, посадил ребенка себе на спину и уже скакал в сторону лестницы. Неужели это повторяется каждую среду? Если так, Том Тейлор мог бы предупредить его.

– Дело в том, мэм, что я не умею обращаться с детьми.

Подобного объяснения было достаточно для пожилой дамы. Но не для дочери. Голубые глаза пристально смотрели на него от двери кабинета.

– Чепуха, господин Огилви. Это несложно. Намылить мылом и потереть щеткой. Это должно входить в ваши обязанности как армейского агента. Вспомните корнетов.

Черт подери, она все-таки сунула ему ребенка в руки. Извивающийся мальчишка с липкими руками вонзил свои пятки ему под ребра и завопил: «Но!»

– Как ваше имя, господин Огилви?

– Вильям, мэм.

– Ты слышал, Джордж? У тебя появился еще один дядя. У нас уже есть Билл. Этого мы будем звать дядя Вилл.

Спорить было бесполезно, а мальчишка тем временем продолжал пинать его. Огилви взлетел по лестнице, и за ним устремилась вся толпа. На него налетел красный и взмокший Маннерс.

– Все это придумал Крипплгейт, черт бы его подрал. Сказал, что это поддерживает его в хорошей форме. И экономит деньги, которые он тратит на гимнастический зал.

– А почему бы не отказаться?

– Чтобы тебя отсюда выкинули? Ни за что!

Значит, награда, которую получал Маннерс, стоила тяжелого испытания водой? Он заслужил звание рыцаря, а Огилви – нет. Он швырнул вопящего мальчишку в лохань.

– Дорогой, пусть дядя Вилл сначала вымоет тебе ручки.

Он проклял эти ручки. Он никак не мог удержать мальчишку на месте. Вода заливала ему глаза, рот, голову. Шлеп! – и у него на подбородке повис клок пены, а из соседней лохани раздались торжествующие крики. Девочка, сверкая глазами, запустила в Огилви полотенцем.

– Мы выигрываем, Джордж, мы выигрываем. Ты будешь последним.

Ответом послужил рев извивающегося, как угорь, скользкого от мыла бесенка с грязными руками.

– Поторопитесь, господин Огилви. Джордж очень не любит проигрывать.

Спокойный голос прозвучал у него над ухом, плеча коснулась легкая рука. Повернув мокрое от воды лицо, он увидел улыбку, веселую и насмешливую, упивающуюся его страданиями. Пусть Том Тейлор обращается за помощью к кому-нибудь другому, пусть агентство на Сэвилль Роу обанкротится или взорвется – с него, Вильяма Огилви, достаточно.

– К черту все, я не буду выступать в роли няньки. Трите его сами.

Она подхватила маленького бесенка из его неловких рук и закутала в полотенце. Вопли затихли. Огилви продолжал стоять рядом, красный от бешенства, с него ручьями текла вода.

– Глупец! – сказала она. – Зачем вы приехали в пять, к тому же в среду? Все эти мальчики останутся обедать. Возвращайтесь к десяти, я буду одна.

Он медленно вытер лицо, промокнул галстук, с которого капало мыло. Взял камзол, который тоже был влажен, оглядел ее, стоявшую на коленях и ласкавшую сопротивляющегося малыша.

– Я не могу простить вам мои страдания, – ответил он. – Я промок до нитки. И не люблю детей. Что я получу, если вернусь сегодня вечером?

Она выпрямилась, откинув непослушный локон, упавший на лоб, и проговорила:

– Либо все, либо ничего – выбирайте сами.

Он сбежал вниз, оглушенный детскими криками, схватил шляпу и трость. Бульдог заворчал. Сэм Картер, лакей, которого, насытившись им, выкинул бывший капитан гренадеров Саттон, распахнул перед ним дверь и поклонился вслед. Госпожа Фаркуар помахала ему из окна кабинета. До десяти оставалось четыре с половиной часа. К тому времени опустят шторы и зажгут свечи, и кабинет заполнит таинственный полумрак. Хозяйка дома будет ждать его, одна. Жаль, что он должен увидеться с ней только по делу, но ничего не попишешь, совместная работа – если, конечно, они договорятся – полностью исключает близость. Один неверный шаг – и он погиб. Итак, все учтено… Он направился к Расселл-сквер.

Когда он вернулся в десять, на окнах уже были ставни, но из кабинета пробивался свет. Да, она оказалась права насчет белой двери, притягивающей взгляд, как магнит. Он уверенно постучал.

На этот раз ему открыла горничная, маленькая и пухленькая. Ее лицо почти скрывал огромный, как гриб, чепец. И никаких признаков Сэма Картера.

– Добрый вечер. А где лакей?

– Он ложится спать в девять. Хозяйка говорит, что его юный организм нуждается в отдыхе. Вечерних посетителей всегда встречаю я.

– У вас очень мудрая хозяйка.

На этот раз не было ни бульдога, ни шляп. Погруженный в полумрак холл освещала одна-единственная лампа.

– А как вас зовут?

– Марта, сэр. Вообще-то я экономка. На кухне меня называют госпожа Фавори.

– Прекрасно. Вас уважают. Могу я подняться наверх?

– Прошу вас, сэр. Хозяйка в кабинете. Она сказала, что провожать вас не нужно.

Да, великолепно продуманный вечерний ритуал: Марта провожает до лестницы, а на второй этаж посетитель поднимается сам. «Интересно, – подумал он, – что сама Марта думает обо всем этом?»

– Значит, это ваша ежевечерняя обязанность?

– О нет, сэр. Только в тех случаях, когда ждут незнакомого человека вроде вас. У господина Даулера, господина Бертона и у его светлости есть ключи.

Вот это да! А что, если все трое явятся одновременно? Они будут, мягко говоря, озадачены, и начнется кровопролитие. Однако она наверняка все рассчитала. Чепчик исчез. Он поднялся по лестнице, и ему показалось, что за дверью кабинета слышится пение. Песенка была ему знакома – она очень популярна в Воксхолле. Этой весной ее распевал весь Лондон.

«Завтра сокрыто завесой от нас, так веселиться мы будем сейчас».

Песенка звучала гораздо лучше, чем в Воксхолле. Пение так расслабляет и успокаивает мужчину, уставшего после тяжелого рабочего дня. О да, она выполнит то, чего он от нее ждет, более того, она удержится на позициях. Странно – смех из кабинета! Она что, смеется наедине с собой? Кашель, мужской кашель! Что там замышляется? Нахмурившись, он постучал в дверь. В кабинете засуетились, послышался шепот, чьи-то шаги. Дверь, выходившая в кабинет, захлопнулась, и раздался ее ясный и спокойный голос:

– Проходите, господин Огилви.

Он вошел и огляделся. Только они вдвоем, больше никого. Все именно так, как он представлял себе: таинственный полумрак, хозяйка дома – на диване, в неглиже, утопает в горе подушек.

– Здесь кто-то был?

В его голосе слышалось подозрение и недоверие. Он всегда терпеть не мог подслушивания, которое позволял только себе, считая себя мастером этого дела.

Она подняла на него глаза и улыбнулась. Отбросив обтянутый кожей брусочек, которым только что полировала ногти, она протянула ему для поцелуя руку.

– Никого, кроме Чарли. Это мой брат. Я отправила его спать, он послушный мальчик.

Она похлопала рукой по дивану рядом с собой, указывая, куда ему сесть.

Все еще полный подозрений, он бросил взгляд через плечо.

– В этом доме живет вся ваша семья?

– Да, но они не будут мешать нам. Я же сказала вам, что мы чтим узы клана. Это все шотландская кровь, своего рода инстинкт – собрать всех близких под одной крышей.

Он внимательно рассматривал ее. Замечательный цвет кожи, точеная шея, красивые плечи – то, что нужно для выполнения его деликатной задачи. Тейлор говорил, что ей около двадцати семи, что она в течение девяти лет была замужем за пьяницей. Должно быть, у нее сильный характер, раз она выдержала так долго.

– Послушайте, – начал он. – Я не буду ходить вокруг да около. Я пришел к вам по делу, мне нужно с вами поговорить. Не больше.

– Слава Богу. Прошлую ночь я не спала: была в Рэмсгейте.

– С лордом Бэрримором?

– Да. А вы с ним знакомы? Он такой душка, но-о! – ужасно страстен. После встреч с ним я вся в синяках. Не знаю почему. Хотите что-нибудь выпить? Бренди?

– Спасибо.

Теперь, узнав, что у них будет деловой разговор, она села прямо и обхватила руками колени. Она сбросила томную маску и насторожилась.

– Итак, рассказывайте, – сказала она. – Я вся внимание. Он налил себе бренди и сел рядом с ней.

– Давно вы здесь живете?

– Год.

– И как идут дела?

– Неплохо, но раз на раз не приходится.

– Удается что-нибудь откладывать?

– Бог мой, конечно, нет. Я живу, подобно таким, как я, сегодняшним днем. Мне не надо платить ренту, поэтому на жизнь хватает.

– А разве Бертон не снабжает вас периодически деньгами?

– Не будьте глупцом. Джеймс – шотландец. Мне страшно повезло, что у меня есть дом.

– А его светлость?

– Крипплгейт дарит подарки, в основном бриллианты. Дело в том, что мне нравится носить их, а не прятать в кубышку. Мужчины не понимают, что мы нуждаемся в деньгах, которыми смогли бы расплатиться с мясником.

Он кивнул.

– Как и в любом деле, хвалите сколько угодно, но деньги – на стол. Разве можно быть в ком-нибудь сейчас уверенным?

Она колебалась.

– Вы не знаете Билла Даулера? Он мой верный друг, но очень зависим от своего отца. Из-за этих разговоров о войне он очень много потерял на бирже. Я никогда не буду тянуть деньги у мужчины, которого я люблю, это нечестно.

Потягивая бренди, Огилви наклонился и смахнул несуществующую пылинку со своих белоснежных чулок.

– Как я понимаю, вы выступаете в роли вдовы?

– А кто вам сказал, что я не вдова?

– Том Тейлор. Я буду честен. Именно он подал мне мысль зайти к вам. Мы с ним очень тесно связаны по роду нашей работы, к тому же Бонд-стрит в двух шагах от Сэвилль Роу. Некоторых своих клиентов, которые уже успели пройти через его руки, он отсылает ко мне, всех молодых офицеров, ожидающих повышения, лейтенантов, капитанов, майоров, полковников. Я знаю все обходные пути, знаю, за какую нитку потянуть, с кем поговорить, к кому обратиться.

Она взяла подушку и подсунула ее под бок. Потянулась за бруском и несколько раз провела им по ногтям.

– Значит, для вас не играет роли, втянет ли нас Питт в войну или нет, – вы все равно будете жить припеваючи?

– Теоретически, госпожа Кларк, но не практически. Слишком многие из нас увязли в этой игре, да и Гринвуд и Кокс выпихивают нас из бизнеса. В их руках все дворцовые войска, драгуны и половина пограничных соединений. У таких небольших фирм, вроде моей, нет шанса выжить. Будет война или нет, но мой крах, я имею в виду официальное банкротство, – это только вопрос времени. Я намерен уйти со сцены, вести частную деятельность. И эта деятельность связана с вами.

Она взглянула на сверкающие ногти, потом на него.

– Каким образом?

– Вы должны оказать некоторое воздействие. – Он ответил кратко, не желая слишком много сообщать ей.

– Вы хотите сказать, что я должна буду устраивать небольшие вечеринки для моих друзей-военных? И говорить им: «Покупайте патенты на чины у Вилли Огилви, он продает их по сниженным ценам. Он поможет вам»? Они даже слушать не будут. Кроме того, у меня мало знакомых среди военных. Несколько милых мальчиков заходили поиграть, вот и все. И один старый генерал, который все время болтал страшную чепуху. Он, должно быть, лет сто назад ушел в отставку. Назвался Клаверингом.

Огилви покачал головой и поставил стакан.

– О, я знаю Клаверинга. Он совершенно бесполезен. Нет, госпожа Кларк, я вовсе не это имею в виду. Для нашего дела нам нужно лицо, которое вошло бы в доверие к одной важной особе.

– К братьям Уэллсли? Не смешите. Они настолько чопорны, что не считают возможным завязать себе шнурки, не говоря уже о том, чтобы самим надеть штаны. Они даже не заметят белой двери, они прямиком направятся в церковь.

– Я не имею в виду братьев Уэллсли.

– Я знакома с Джеком Элфинстоуном и Дунканом Макинтошем. Оба в шестидесятых годах были полковниками, но что из этого? К ним нельзя войти в доверие, они постоянно на охоте. Однажды в Брайтоне я встречалась со старым Амхерстом, он был главнокомандующим до того, как эту должность занял герцог Йоркский. Занудливый старый дурак, ему почти восемьдесят. Бесполезно, господин Огилви, поищите кого-нибудь другого, кто помог бы вашей фирме стать процветающим предприятием. А вот что касается флота…

Она задумалась. Странно, что она не разгадала весь план. Она упомянула имя этого человека, однако это не навело ее ни на какие мысли. Пусть лучше последнюю фразу скажет Тейлор.

– Послушайте, госпожа Кларк. Если мы найдем мужчину – говоря «мы», я подразумеваю вас, Тома Тейлора и себя – и поймаем его в ловушку, другими словами, если этот мужчина, я не хочу называть его имени, влюбится в вас до беспамятства – вы будете участвовать в игре?

– А каковы условия?

– Мы поделим поровну все, что вы заработаете. А заработаете вы очень много. К тому же, если вам известны основные правила, я обучу вас всем премудростям в течение нескольких недель.

Приподняв брови, она взглянула на него.

– Чему же вы можете научить меня такому, чего я не знаю? Неужели вы такой большой специалист? Вы заинтриговали меня.

Он нетерпеливо покачал головой.

– Я не имею в виду вашу профессию, мэм. В этом, как я полагаю, вам нет равных. Я хотел сказать, что буду обучать вас тонкостям моей специальности, речь пойдет только о военном деле, а не о любви. Она пожала плечами.

– Стать рассыльным при штабе? О да, я справилась бы с такой работой. Мне нравится быть среди мужчин. Всегда нравилось, с самого детства. А если это еще и приносит доход – вообще прекрасно. У меня трое детей, как вам известно, и еще мать и брат. Моему брату нужна работа. А что, если его тоже сделать рассыльным?

– Замечательно. Он будет действовать напрямик, по уставу, а вы будете подыскивать обходные пути. Но вы не поняли, госпожа Кларк. Если все удастся – я имею в виду мой план, – встанет вопрос о том, чтобы съехать отсюда. Наверняка возникнет такой вопрос.

Она резко выпрямилась, в ее глазах промелькнул ужас.

– Из моего милого дома? Но он так удобен, я обставляла его по своему вкусу. К тому же этот дом знают все мои клиенты.

– Если нам удастся поймать этого человека, вам не понадобятся клиенты. Он даст вам дом, в три раза больше этого. И прощай Бертон, Бэрримор и остальные. Почти все они – мелкая рыбешка.

Итак, до нее в конце концов дошло. Голубые глаза сузились, затем расширились. Он видел, как она в спешке мысленно листает Книгу пэров, перебирая всех первых герцогов. Но она еще не угадала.

– Если вы гарантируете полную безопасность, – медленно, тщательно подбирая слова, проговорила она, – я согласна на все. Сегодня днем, господин Огилви, вы встречались с моей матерью. Трясущаяся, нервная, раньше времени состарившаяся. У нее было двое мужей, оба бросили ее, не оставив ни пенса. Мне просто повезло, иначе мы голодали бы. Я не желаю такого конца для себя. И для своих детей. У меня был сын, он умер… Я поклялась: пойду на любую сделку, как бы низка и подла она ни была. Но тот малыш, которого вы усаживали сегодня вечером в лохань, и его сестры должны расти в спокойной обстановке, они должны быть в безопасности. Что бы ни было со мной в прошлом, что бы ни случилось со мной в будущем, все будет сделано только ради них. И Бог не оставит того, кто подаст мне руку помощи.

Она встала с дивана и прошлась по комнате. Улыбка исчезла с ее лица. Раздвинув шторы, она встала у окна и смотрела, как дождевые капли ударяются в стекло. Его предложение отклонено? Он поставил стакан с бренди.

– Вы можете доверять мне, – сказал он. – Я буду вам другом. И у вас, и у меня была нелегкая жизнь. Ведь мы оба родились в Лондоне, не так ли? Так? Значит, у нас одинаково устроены мозги. А рядом с нами, под самым нашим носом, существует определенный класс, люди, известные под названием «Первая десятка». Свое богатство они получили по наследству, пользы от них никакой, работать им не надо. Вы изредка воровали, да и я тоже… ну… а теперь перейдем к более крупным делам. Вам подворачивается удачный случай обеспечить своих детей.

Он допил бренди и поцеловал ей руку.

– А что от меня нужно сейчас? – спросила она.

– Зайдите к Тому Тейлору. Бонд-стрит, 9.

– Я знаю адрес. Но ни разу там не была. Не знаю, почему, но я надеялась каким-то образом избежать этого.

– Мне понятны ваши чувства. Не поддавайтесь им. Я уверен, вы никогда не пожалеете о своем визите туда.

Он направился к двери. Она стояла и наблюдала за ним.

– В какое время? В какой день?

– В пятницу. В восемь вечера, естественно. Мы пришлем за вами экипаж.

– Вы тоже там будете?

– Нет. Только Тейлор. Он будет следить из окна: вам не придется ждать его. Кстати, захватите с собой кое-какие вещи на тот случай, если…

– Если что?

– Если вас попросят провести несколько дней за городом. Она нахмурилась, потом улыбнулась и распахнула дверь.

– Вы заставляете меня чувствовать себя девочкой перед ее первым рабочим днем на фабрике. Шаль, башмаки на деревянной подошве, обед в узелке. Когда мне было тринадцать, господин Огилви, заболел мой отчим. Он работал корректором в типографии, и я правила оттиски вместо него, потом относила их управляющему под видом работы отчима. Целых три недели он ни о чем не догадывался. Я хорошо выполнила свою первую работу. Нам не приходилось себя в чем-либо урезать.

– Не сомневаюсь. И не придется. Спокойной ночи.

– Спокойной ночи.

Она стояла и смотрела, как он перешел улицу, помахал ей. Она поставила его стакан из-под бренди на поднос, разложила подушки и задула свечи. Легла в постель, но не смогла уснуть.

Наступил следующий поворотный момент в ее жизни, но рядом с ней нет храпящего на полу Джозефа. Нет Эдварда, уснувшего навеки. Нет Билла, к которому она могла бы прижаться и спокойно выплакаться. Только Чарли наверху, слишком юный и неопытный.

«Господи, – подумала она, – женщина может быть так одинока, когда ей приходится содержать семью. Мужчины никогда не понимали этого. Они привыкли».

Наступила пятница. День, похожий на все остальные, с теми же заботами. Утром торговцы принесли счета, и ей пришлось их с извинениями выпроводить. Блюда заказывала Марта. Заехал доктор по поводу ревматизма матери. Сходила в магазин с Изабель, которой нужны были чулки и перчатки. В шесть обед с детьми – это настоящее удовольствие. Джордж все время капризничал, жаловался на тошноту… А вдруг он заболевает?

– Ничего страшного, мэм, – сказала Марта. – Просто переел яблок.

Мучающийся от безделья Чарли попросил денег.

– Один приятель приглашал меня поиграть в теннис. Можно?

– Конечно, можно. Не будь таким беспомощным, дорогой. Наконец, все в доме распределились по своим местам. Ее вещи уже упакованы, теплая накидка закрывает вечернее платье. Экипаж стоит у дверей. Сэм Картер ждет. Внезапно в животе разлилась острая боль.

– Сэмми, пожелай мне удачи.

– В чем, мэм? Куда вы едете?

– Этого-то я и не знаю. Но все равно пожелай, Сэмми.

– Да, мэм. Я всегда желаю вам удачи.

– Закрывай дверь. Скажи кучеру: Бонд-стрит, дом 9. Было начало апреля, темнело рано. Весна была где-то близко, но, как всегда, запаздывала. На Ганновер-сквер устраивали прием, поэтому улицы были запружены экипажами. Ей очень захотелось оказаться среди гостей, таких веселых и жизнерадостных, которым не надо ехать на какое-то странное свидание. Она вспомнила наемный экипаж, и Айлингтон, и господина Дея в ночном колпаке. Одиннадцать лет прошло с тех пор, столько препятствий преодолено… Экипаж выехал на Бонд-стрит. Она плотнее запахнула накидку. В окне второго этажа горел свет: там дядюшка Том, полный тайн, все замечающий, хитрый, злобный, всегда в напряженном ожидании. Ну ладно, обратной дороги нет: игра стоит свеч. Уличный фонарь высветил надпись над магазином: «Тейлор, обувщик», а слова «По королевскому назначению» на гербовом щите четко указывали, какое положение занимает фирма. Посол Марокко верил в двусмысленность.

Глава 2

Том Тейлор, разодетый в бархатный камзол, с напудренными волосами и начищенными башмаками, встретил ее в холле.

– Моя дорогая, я так счастлив видеть вас. Мы так давно не встречались. Целых три месяца, с того дня, когда вы устроили прием в честь моих племянниц, вы не ласкали мой взор. Как детки? Как всегда, прекрасно? А вы? Но зачем я спрашиваю? Хороша, как ягодка.

Старик причмокнул губами и послал воздушный поцелуй, а потом повел ее к лестнице.

– Я очень сердит на вас, – продолжал он. – Как давно мы знакомы? Более двух лет? И вы ни разу не заехали к дяде Тому. И даже туфельки не купили.

– Еще на Крейвен Плейс я говорила вам: у вас слишком высокие цены.

– Глупости, моя дорогая, это глупости. Для вас – в два раза дешевле.

Лестница, застланная толстым ковром, украшенная зеркалами в позолоченных рамах, была прекрасна. Наверху, когда она снимала накидку, к ней подошел шоколадного цвета мальчик-слуга в тюрбане.

– Куда же мы собираемся отправиться? – спросила она. – В Стамбул?

Тейлор улыбнулся и потер руки, но пропустил ее шутливое замечание мимо ушей. При этом он со знанием дела разглядывал ее платье.

– Изумительно, – заключил он, – и декольте именно такое, как надо. Многие глупышки делают огромную ошибку, выставляя напоказ слишком много из того, о чем мужчина должен только догадываться, поэтому с ними очень скоро становится скучно. Но у вас эта линия подобна перевалу в горах, за которым ждет неземное блаженство. Вы захватили с собой перчатки?

– Нет. Зачем мне перчатки? Разве мы идем на прием?

– Перчатки придают законченность всему облику. Но пусть вас это не беспокоит. У меня есть подходящие. – Он дотронулся до завязанного двойным узлом банта у нее на плече. – Изумительно. Мне нравится яркий мазок на белом. А платье хорошо соскальзывает? Я так и думал, очень удобно. – Он отошел на шаг, окидывая взглядом знатока весь туалет.

– Вы ошиблись в выборе профессии, – заметила она. – Вам надо было бы заниматься шелками, а не кожей: вам так много известно о покрое платьев.

– Вас удивит, – ответил он, – но в экстренных ситуациях я шил и туалеты. У меня здесь есть несколько девочек – ну прямо ангелочки, – но они были так уродливо одеты. Старый дядя Том поддержал их. Вооружившись ножницами, я принялся срезать все ленты и оборки, открывая облегающий корсет. Девочки никогда не имели бы такого успеха, не будь у них такого опытного наставника. Сюда, моя дорогая, сюда, выпейте что-нибудь прохладительное.

Она критическим взглядом обвела комнату с арочным окном, выходившим на улицу. Стулья, обитые красным бархатом, красные подсвечники, толстый ковер на полу. Такой же, как у нее на Тэвисток Плейс, диван, рядом с ним стол с фужерами и ведерком с шампанским. Она заметила, что фужеров три.

Везде были расставлены легкие ширмы, стены украшали картины, изображавшие нежащегося в облаках купидона. В огромном зеркале отражались диван и стол. «Слишком ярко и грубо», – подумала она. Если у клиента такой вкус, он не заслуживал высокого мнения о себе. Возможно, купидоны подстегивали фантазию несообразительных посетителей, заставляя их попытать счастья. Тогда, при красных отблесках свечи…

– Вы будете пить шампанское, моя дорогая? – спросил дядя Том.

– Да, если у вас так заведено.

Она сейчас с удовольствием отправилась бы домой. Эта комната наводила на нее скуку. Расставить силки, чтобы, как кролика, поймать в них какого-нибудь подвыпившего генерала, а потом сидеть здесь и молоть чепуху. Лучше уж оставаться со своими друзьями, которых она хорошо знает, и веселиться с Бэрримором в Рэмсгейте.

– Ну, а теперь расскажите, что у вас нового. – Его глаза сверкнули.

– Нового? Ничего. Много дел: дом, дети, моя мать – вы же знаете, сколько времени это отнимает. К тому же разговоры о войне не слишком успокаивают. Мои друзья-виги в отчаянии качают головами, а тори, естественно, ликуют и вопят от радости. Я же не поддерживаю ни тех, ни других: меня это не волнует. Вы знакомы с Бертоном, моим домовладельцем? Он стал патриотом, его так и переполняет любовь к родине. Говорит, что в случае нападения сформирует полк строителей и возьмет на себя командование. Делает вид, будто эта перспектива его пугает, но на самом деле она приводит его в восторг.

– А как лорд Бэрримор?

– Завтра отплывает в Ирландию. Ему страшно не хочется туда ехать.

– Я слышал, его супруга в положении.

– Это она так говорит, но я сомневаюсь. Этих ирландок преследуют… неудачи с детьми.

– Господин Даулер в городе?

– Я виделась с ним на прошлой неделе. Последнее время он пребывает в глубоком унынии. Ему пришлось прекратить играть на бирже и отправиться к отцу. Мне понравился ваш Вильям Огилви, но ради чего все это?

Том Тейлор приложил палец к губам.

– Как-нибудь в другой раз, – пробормотал он, – не сейчас, и, наполнив свой фужер, добавил громким голосом: – А еще какие новости? Какие слухи?

– Никакие слухи до меня не доходили, только те сплетни, о которых пишут в газетах. Скажите, это правда, что написано в «Пост», – вы наверняка должны знать: у вас так много клиентов из королевского окружения, которым нужно подогнать по ноге обувь, – правда ли, что герцог Йоркский уволил своего брата, что в Гибралтаре случились какие-то неприятности и Кента отозвали?

Том Тейлор был шокирован, он стал пунцовым и зашипел. Казалось, шампанское застряло у него в горле. Она постучала ему по спине, но, увидев, что это ни к чему не привело, потянулась за сандвичем.

– Съешьте огурчик – поможет. Ах, все вылилось на ваш бархатный жилет… какой ужас!

Она вытащила из его кармана огромный носовой платок, вытерла жилет и положила платок на место. Он неистово жестикулировал – она ничего не понимала. Он молил ее глазами – она ничего не замечала. Внезапно, под воздействием выпитого шампанского, у нее прорезался аппетит, и она принялась есть и говорить одновременно:

– Он превращается в настоящего тирана, этот Фредерик Август. Бросает бедного герцога Кента и отказывается передать командование принцу Уэльскому. Полагаю, дело в том, что он любимчик старика и может делать все, что пожелает: ведь у старика с головой не все в порядке. Ну и семейка – вы не можете не согласиться со мной, – они не лучше Бурбонов. Одна ошибка, и – фью! – головы с плеч. Слава Богу, я шотландка и не должна проявлять лояльность. Сандвичи просто великолепны. Их готовят у вас?

Не дожидаясь ответа, она схватила еще один.

– Заметьте, – продолжала она, – Стюарты были вовсе не так хитры. Юный Чарли выглядел изумительно в своей юбке – но это все, что можно сказать о нем. Он срывался с места, как заяц при выстреле. Моя мама убила бы меня за такие слова, но еще в детстве мне нравилось слушать про «юного претендента». Красный камзол и вышивка. Между прочим, я люблю взрослых, остепенившихся мужчин, а его нельзя было назвать даже неоперившимся юнцом. Не пора ли вам расставить точки над «i» и поведать мне о моей судьбе? Какой чертик выскочит сегодня из цилиндра? Предупреждаю, если это будет старый боевой конь, я не намерена связываться с ним, даже если он наградит меня медалью.

Счастливо улыбаясь, она уселась на диван. После чаепития с детьми шампанское приятно разлилось по телу, комната не казалась уже такой уродливой, а купидоны – опасными.

– Да, а как насчет перчаток? – спросила она. – Давайте перейдем к делу.

Хозяин дома, все еще чувствовавший себя страшно неловко, направился к двери.

– Боюсь, они больше не понадобятся.

– Ну и хорошо. Я только допью шампанское.

– Вы меня не поняли. Я хотел сказать…

Вошел шоколадный слуга, потянул его за рукав и что-то зашептал на ухо. Том Тейлор склонился к нему, при этом у него вывалился живот, потом быстро выскочил из комнаты. Внезапно ее охватили подозрения, она встала.

– О нет, – проговорила она, – вы не можете так вот бросить меня, ничего не объяснив мне. В чем дело, и зачем этот малыш в тюрбане, и эта чепуха по поводу перчаток?..

Ужасная мысль пришла ей в голову. Ее судьба будет «цветной». Стареющий индийский раджа, усыпанный рубинами…

– Боже мой! – вскричала она. – Если он черный, можете принимать его сами.

Она услышала позади себя какой-то шум. Ширма зашевелилась, потом сложилась, и за ней открылась дверь – дверь, распахнутая в соседнюю комнату. Облокотившись на косяк, скрестив ноги и засунув руки за отвороты камзола, в дверном проеме стоял мужчина. Ростом около шести футов и двух дюймов, довольно плотного телосложения, с голубыми проницательными глазами, крупноватым носом. На вид ему было около сорока. Она сразу же узнала его и похолодела: она десятки, сотни раз видела это лицо в газетах и памфлетах. Лицо, которое она узнала бы из тысячи других. Ей была знакома его прическа, отделка его камзола, манера отдавать честь. Теперь же это лицо было совсем рядом, лицо живого человека, а не рисунок в газете. Фредерик Август, герцог Йоркский и Олбани.

– Не черный, – проговорил он, – но даже если бы я и был чернокожим, я, черт побери, не взял бы Тома Тейлора с собой в Фулхэм. Где ваша накидка?

Она изумленно смотрела на него. Она не могла выговорить ни слова. Унижение и ярость боролись с соблазном обладать им. Огилви и дядюшка Том осмелились втянуть ее в это дело, даже не предупредив. Белые перчатки… Конечно… и не это платье, сшитое год назад и успевшее устареть, а новое, ненадеванное, серьги… броши. И вот она стоит перед ним, одетая, как последняя кухарка, и таращит на него глаза.

Полная ненависти к нему и к себе самой, она присела в реверансе. У Марты получилось бы лучше. И туфли совсем не подходили для такого случая, они жали ей. Все, чему она выучилась за последние три года, вылетело из головы.

– Простите, – сказала она, – дядюшка Том все испортил. Или, скорее, мы оба все испортили. Я не была готова.

– Готова к чему? – спросил он и взял сандвич. – Вам не нравится, как я выгляжу? У меня не было времени переодеться, я приехал сюда прямо из главного штаба. На ногах с шести утра, работал до восьми, прервавшись на два часа, которые провел в пыльных казармах. Ни вы, ни я еще не обедали, а я ужасно голоден. Мы наверстаем упущенное, когда доберемся до Фулхэма. Торопитесь – где этот мальчишка с вашей накидкой? Вы захватили с собой вещи?

– Да, мой саквояж внизу.

– Давайте спустимся: здесь жарко, как в печке. Старый дурак никогда не открывает окна, у него всегда горячее шампанское. Больше не пейте эту гадость, а то размякнете.

Он опустил огромную ручищу ей на плечо, подтолкнул к двери, уже на лестничной площадке выхватил у мальчика-слeги ее накидку и подал ей.

– Где Тейлор? Скрылся? Скажи ему, что мы уехали.

Она направилась к лестнице.

– Не сюда. В другую сторону. Вход со Стаффорд-стрит, для особых клиентов. Дайте руку. – Он провел ее по коридору, а потом по узкой лестнице, перепрыгивая сразу через две ступеньки. Она едва поспевала за ним, с трудом удерживаясь на высоких каблуках и чуть не падая.

– Разве вы не знаете этого хода? – спросил он. – Здесь гораздо ближе. У меня нет возможности входить через магазин со стороны Бонд-стрит: можно натолкнуться на светских дам, выбирающих себе туфли. Все знаменитости пользуются этой дверью.

За кого он ее принимает – за уличную потаскушку?

– Я здесь никогда не была, – ответила она. – И больше не приду. Все это было каким-то недоразумением. – В конце концов, и у нее есть гордость. Если ему нужна женщина на ночь, он может найти ее на улице. Для этого не нужно никаких ухищрений, никаких уловок: все очень просто.

Он втолкнул ее в экипаж и сел рядом с ней, заняв почти все сиденье. Она оказалась зажатой в угол. Он закинул ноги на противоположное сиденье и притянул ее к себе.

– До Фулхэма далеко, дайте мне выяснить, что вы собой представляете.

Она вздохнула и, покорившись неизбежному, склонила голову к нему на плечо. Внутри нее росло негодование, она клялась отомстить, но не ему, бедняге, – он тоже ничего не знал, – а Огилви и дядюшке Тому. Если бы она только знала, что они замышляют… Она перехватила бы инициативу, сама занялась бы этим делом. Заманила бы к себе на ночь его повара; наняла бы пару юношей, чтобы они играли и пели для них; переставила бы мебель в кабинете и в комнате для гостей… К завтраку – а может, он уехал бы раньше – он успел бы испытать наивысшее наслаждение. Крипплгейт всегда говорил, что он никогда не видел более уютного дома, чем на Тэвисток Плейс: вкусные обеды, отлично подобранные вина, кровати, навевающие сладкие сны. Скажи он только слово несколько недель назад, и она принялась бы за работу. А вместо этого… ее впихнули, как потаскушку, в экипаж и везут в Фулхэм. Никакой возможности показать свои достоинства: как она умеет вести беседу, как она грациозно двигается, как она умеет ловко завлекать мужчин, как они восхищаются ею. Для своего плана они с таким же успехом могли использовать любую неопытную девчонку или уличную проститутку.

– Да, поездка взбодрила меня, – сказал он. – Ну, а как насчет ужина? Вот и Фулхэм Лодж, справа. Я голоден как волк.

Сдержанные лакеи не смотрели на нее. Один из них взял ее саквояж, другой – накидку, потом ее провели в большую квадратную комнату. Все было приготовлено: туалетный столик с зеркалом был уставлен бутылочками, в правильном порядке лежали щетки для волос, гребешки, подушечки для шпилек. Кровать под пологом, ночная сорочка, халат, домашние туфли. Ей против воли пришлось признать, что все выдержано в хорошем вкусе. Поменяйся они с ним местами – если бы он пришел к ней на Тэвисток Плейс, – она не подумала бы о ночной сорочке или шлепанцах. Бритвенный прибор или, например, гребешок в ванной – это обязательно, но вот остальное… Она бросила взгляд на постельное белье. Пахнет лавандой, мягкое, тонкое, как носовой платок. Жаль, что ее мать не видит его, она так любит хорошее белье, она всегда считала, что простыня должна проходить через кольцо.

– Если вы готовы, мэм, Его Королевское Высочество ждет вас.

Неужели ждет? Ну ладно, пусть ещеподождет. Он глубоко заблуждается, если думает, будто она сядет за стол с разметавшимися в дороге волосами – благопристойность у нее на первом месте. Так, подушиться вот этими духами. Пахнут замечательно, как и следовало ожидать: ведь их поставляют принцессам. Том Тейлор был прав: в перчатках вид был бы лучше, они придают туалету законченность, но так как перчатки не включены в список необходимых для этой спальни вещей, можно считать, что они не играют особой роли для Его Королевского Высочества. Очень грациозно ступая и высоко подняв голову, она медленно спускалась по лестнице. Вот возможность показать свое мастерское владение ремеслом. Он не заметил; он быстро усадил ее за стол и взревел, как бешеный бык, из-за того, что суп холодный.

– Черт побери, сколько это может повторяться? Третий раз за одну неделю. Я выгоню повара. Мой желудок с ума сходит от голода. Принесите хлеба.

Суповые тарелки убрали. Принесли пышущие жаром булочки, а за ними вскоре последовал подогретый суп.

«Ну и ну, – подумала она. – Я вмиг вымуштровала бы всю прислугу. Жаль, что здесь нет Марты!»

Во время еды он хлюпал точно так же, как Джордж, как щенок, а за это она всегда выгоняла Джорджа из-за стола. Да, его королевские манеры и поведение оказались не на высоте. Интересно, должна ли она вести беседу или молчать? Во всяком случае, она может есть, а не ждать его. В мгновение ока он расправился с супом. Она предполагала, что далее последует жаркое. Так и случилось. Седло барашка со всевозможными гарнирами. Пока он яростно атаковал второе, его жилет все сильнее и сильнее натягивался на животе, и наконец оторвавшаяся пуговица упала на стол. Принц Чарли… клан Маккензи… рухнувшие состояния. Это было предзнаменованием, и никакие условности уже не могли сдержать ее.

– Вы не против, – проговорила она, – если я отдам это моему брату?

Она заметила, как напрягся лакей за его стулом, когда она протянула руку и взяла из солонки пуговицу. Герцог взглянул на нее и фыркнул.

– Что это вы выдумали? Эти пуговицы подходят только к этим жилетам, их шьет один портной в Виндзоре: он отлично знает мои мерки.

– Я ни к чему не собираюсь пришивать эту пуговицу… Для меня это своего рода символ.

– Символ чего? Дородности?

– Моему брату всего двадцать лет, и он тонок как тростинка. Нет, наверное, он будет носить ее на цепочке для часов, как украшение. – Она спросила себя, нужно ли рассказывать ему легенду или это будет бестактностью? Даже через пятьдесят лет своего правления представители Ганноверской династии были очень чувствительны.

– Дело в том, что мои предки – выходцы из Шотландии, из клана Маккензи. У одного из них была серебряная пуговица, подарок от «юного претендента». Считалось, что она приносит счастье, но ее потеряли. Я понимаю, это не та же самая пуговица, но все же…

– А она не может навредить вам? Мне кажется, вы не якобинка, однако я не вполне уверен.

– О, отнюдь.

– Вы, шотландцы, все похожи друг на друга. Такие же противные, как ирландцы. Дай вам только возможность, и вы тут же всадите нож в спину. Я многих убил.

– Как вы кровожадны. – Увидев лицо слуги, она быстро добавила: – Кровожадны в том смысле, что вам нравится война, нравится быть агрессивным. Естественно, это ваша работа, вас этому обучили. – Такое толкование ее слов не вызовет у него раздражения. Раз уж она здесь, ей придется играть роль до конца, быть веселой, интересной, полностью отработать предоставленный ей на ночь кров.

– Как я понял из вашей болтовни у Тейлора, – сказал он, – мы скоро превратимся в пережиток. Будем годны только на то, чтобы управлять крытой двуколкой.

– Тот, кто подслушивает, никогда не узнает о себе ничего хорошего, – начала она, но, вспомнив, где находится, запнулась. – Вот когда я слушаю чужие разговоры, – перевела она разговор, – я слышу столько чепухи, столько бессмыслицы, а потом все это появляется в газетах. Я даже пересказала кое-что из этой чуши дядюшке Тому.

Будет ужасно, если он выставит ее на улицу в столь поздний час, когда лошади уже выпряжены из экипажа и разведены по стойлам. Ей тогда придется тащиться пешком в Блумсбери! Ну разве может женщина правильно оценить настроение представителя королевской фамилии, если она уже успела наговорить всяких глупостей, тем самым потеряв его благосклонность? А вдруг от нее требовалась только поездка в экипаже? Ужин, а потом – за дверь… совсем не так, как с Крипплгейтом и с Бертоном. Когда подавали третью перемену, она украдкой взглянула на него. Казалось, он пребывал в благодушном настроении. Был готов откушать айвовый пирог и выпить сотерна.

– Итак, – проговорил он, пристально глядя на нее, – вы считаете меня тираном, не правда ли? Притесняющим своего брата?

Он слышал каждое слово. Ничего не пропустил, все запомнил. Да, ей ничего не остается, как быть честной и смириться. Ей некого винить, кроме себя.

– Вы должны признать, – ответила она, положив руки на стол, – что принцу Уэльскому трудно это пережить. Если у старика… если у Его Величества опять случится умственное расстройство и принц Уэльский станет регентом, вы с ним поменяетесь ролями, и тогда именно вам, а не ему придется подыскивать себе место.

Лакей, наполнявший бокалы, изменился в лице: его глаза остекленели, как у вытащенной из воды рыбы.

– Меня это не касается, – ответил герцог, – командует король. Я только подчиняюсь его приказам и выполняю его указания.

– Я понимаю, – согласилась она. – В таком случае, вам приходится нелегко. Если Его Величество удержится на своих позициях, вы ничем не сможете помочь принцу.

– Вот что я скажу, – ответил он. – Передайте вашим друзьям, которые позволяют себе слушать дворцовые пересуды: им следует прочесть устав и понять, что разрешается главнокомандующему. Как и вы, так и они крайне невежественны в подобных вопросах.

Айвовый пирог исчез. Появился стильтон. Еще одна пуговица отскочила от туго натянутого на животе жилета. Она положила ее рядом с первой, за корсаж.

– Продолжайте, – сказал он, – мне нравится слушать про мои недостатки.

После сладкого сотерна, последовавшего за кларетом, рейнвейном – она выпил его слишком много, – морского языка и теплого шампанского дядюшки Тома, после тряски в экипаже голова ее была не так ясна. Как правило, во время деловых встреч она никогда не пила, но сегодняшний вечер с самого начала выбил ее из колеи. Опустив подбородок на руки, она смотрела на пламя свечи. Сон смешивался с явью, все казалось зыбким.

– Я уверена, вы правильно поступили в Гибралтаре, отправив Кента домой. Он не приспособлен для такой работы, так зачем же вы послали его? Его наводящее ужас внимание к мельчайшим деталям… его болезненное чувство ответственности, все его подчиненные терпеть его не могут. Некоторые мои знакомые моряки были в Гибралтаре как раз во время мятежа. Они общались с офицерами из того батальона, на который впоследствии свалили всю вину… Кто они? Роялисты? Я забыла… Этого бы не случилось, будь у Кента хоть капля здравого смысла. Естественно, матросам наскучило сидеть в гарнизоне – с ума можно сойти от безделья. А что делает Кент – отрезает город от внешнего мира, закрывает все винные лавки и запирает солдат в казармах! Бог мой, да я бы все там разнесла, будь я на их месте. Они все боготворят вас, они считают вас героем, хотя, конечно, были времена, когда… когда и у вас не все получалось.

Она выпрямилась и постаралась сосредоточиться, глядя на свечи… Что она несет, вдруг ее болтовня будет приравнена к измене?

– Например?

– Ну… естественно, в Голландии! – она силилась вспомнить. Она читала об этом в памфлете или сама об этом написала вскоре после рождения Мери? Поражение при Дюнкерке. – Я ни в коей мере не ставлю под сомнение вашу отвагу, – продолжала она. – Вы храбры как лев, но храбрость помогает выигрывать битвы только тогда, когда есть план. Теперь я вспоминаю, ведь в то время критики трудились в поте лица из-за того, что у вас не было плана, и поэтому они требовали, чтобы вас отозвали, правильно? Отвага… Боже, конечно! Вы целые дни проводили на полях сражений, не боясь, что вас могут убить. Но разве вы не согласны со мной, что подобное поведение можно объяснить некоторым отсутствием предусмотрительности: вы сами напрашивались на неприятности, открывая свою спину? Вам повезло, что вы остались в живых. Вам это удалось… За вас.

Она приподняла бокал с сотерном, а потом, выпив все до последней капли, бросила его через плечо. Он разлетелся на куски. Этому трюку ее обучили Возничие, непревзойденные в своей ловкости, и ей всегда доставляло непередаваемое наслаждение чувствовать, как ломается ножка бокала.

Итак… сейчас, подумала она, ее выпроводят отсюда. Он уже вызвал охрану, и ее сейчас отправят отбывать срок в Ньюгейт. В некотором смысле она не зря провела время, ей будет что рассказать своим потомкам о поездке в Фулхэм, где ее ждал обед и две пуговицы.

Он встал из-за стола и подал ей руку. Она тоже поднялась и, стараясь удержать равновесие, покорно ждала, когда ей велят убираться вон.

– Мне кажется, нам обоим пора спать, – сказал он. – Мы увидимся с вами за завтраком. Нас не будут беспокоить: мы сможем весь завтрашний день отдать маневрам. Допускаю, что я могу оказаться скучным на поле боя, и вам придется преподавать мне тактику. В воскресенье я должен съездить в Виндзор, но я вернусь к обеду, а в понедельник вас доставят в дом на Парк Лейн: слуги держат его в полной готовности на случай моих неожиданных визитов. Если мы подойдем друг другу, я подыщу для вас дом побольше. Том говорил, что у вас двое или трое детей, и вам не захочется жить отдельно от них. Вы сможете самостоятельно подняться наверх или вас взять на руки?

Она глубоко вздохнула и начала делать реверанс, но рухнула на пол. Даже если она никогда больше не поднимется, она выполнила требования этикета. Пусть эти Стюарты перевернутся в гробу, этот мужчина – ангел.

– Ваше Королевское Высочество, – проговорила она, – вы потрясли меня до глубины души. – Она сама не могла поверить в это. Ей хотелось смеяться и плакать, ей хотелось вывесить флаги и кричать: «Да здравствуют Ганноверы!»

– Обе пуговицы на месте? – спросил он.

Она показала, куда спрятала их, и он помог ей подняться.

– Ну, тогда спокойной ночи. Мы увидимся с вами в семь, а может, и раньше. По утрам я в ударе, так что спите, пока есть время.

– Спокойной ночи, сэр. Спасибо.

В семь… хоть на рассвете, если ему так хочется. Значит, ее не выгоняют. Ее грубость прощена, дом на Парк Лейн, а потом другой, побольше. Великий Боже! Какое будущее!

Она легла в кровать и подумала о Чарли. Они закажут серебряную оправу для пуговиц: переплетенные королевские руки, а под ними, в кружочке, дата – «1803».

Огилви был прав. Ей придется распроститься с Бертоном, с Крипплгейтом, с Биллом. Но и сам может не рассчитывать на ее участие, раз ее любовником станет принц. Она будет вести честную игру, герцогу нечего беспокоиться.

«Конец пути, – сказала она себе. – Я достигла вершины. Я буду второй после госпожи Фитц. Вопрос только в том… как долго мне удастся удерживать это место? Нельзя расслабляться ни на минуту… Я сделаю все, чтобы удержать его на крючке».

Один урок она усвоила навсегда: когда в момент опасности приходится принимать решение, нужно выбирать именно то решение, которое первым пришло в голову.

Глава 3

– Марта?

– Да, мэм.

– Марта, принеси грифельную доску, и я напишу, что приготовить. Принеси и список визитов, я оставила его в кабинете.

Она подтянула шаль и поправила за спиной подушки. На коленях у нее стоял поднос с завтраком, а рядом, на подушке, были разложены письменные принадлежности и блокнот с записями. Было время второго завтрака, когда не надо так спешить. Первый завтрак подавали в половине восьмого. Уходу герцога предшествовало суетливое поглощение булочек и чая: полуодетый, он вставал и выходил из комнаты, потом возвращался, непрерывно разговаривая при этом, ругая Людвига, своего слугу, за башмаки, ремень, за какую-нибудь неправильно уложенную деталь туалета, а она в это время наливала ему чай и расспрашивала о планах?

– Когда тебя ждать вечером?

– Не раньше шести. Может, в половине седьмого. И не жди меня к обеду. Я могу опоздать. Сегодня будет такой же день, как вчера, горы бумаг, которые надо просмотреть, а рядом целая кипа документов, которые Клинтон отложил для подписи. Из-за этой кампании по набору рекрутов все ходят злые, каждая учебная часть в стране чего-то требует, и только Богу известно, сколько полковников, сидящих на половинном окладе, хотят участвовать в кампании.

– А разве это плохо? Ведь вам нужны люди.

– Конечно, нам нужны люди. И если бы мне дали полную свободу действий, я сунул бы им под нос устав и заставил бы работать. Нет, вести эту кампанию ужасно тяжело. Сначала около трех месяцев ушло на то, чтобы выработать условия набора, потом еще шесть – чтобы найти рекрутов, а Бонн тем временем из Кале наблюдал за нашей возней и смеялся над нами. Людвиг! – его вопль был обращен в сторону гардеробной.

– Да, Ваше Королевское Высочество?

– Дай мне другие башмаки: у меня опух палец. Налей мне еще чаю, дорогая, с сахаром.

Оставаясь в кровати, она протянула руку за чашкой, а он сел на край и принялся выпутываться из подтяжек.

– Может, в среду придется отправиться на три дня в Хаит. Они там в недоумении по поводу обороны Ромнейских болот, хотя и получили мои указания в трех экземплярах. А мне так сложно выбраться: в Лондоне куча дел, к тому же назревает политический скандал. Эддисона вынудят уйти в отставку, и его должность займет Питт, а мы не можем этого допустить, это приведет к полному беспорядку.

Закинув руки за голову, она наблюдала, как он одевается. Именно такие мгновения она ценила больше всего: он полностью забывал об осторожности, позволяя себе довольно опрометчивые высказывания, забывал точно так же, как о чае, в то время как она ничего не забывала.

– А как Его Величество?

– Очень болен, но это только между нами. Вчера в Виндзор ездил хирург Дандас, он консультировался с лечащим врачом Саймондсом. Они решили в ближайшее время, завтра или послезавтра, перевезти его обратно в Бак Хауз, но королева против. Говорит, что вся политическая возня только навредит ему, так как, оказавшись в Лондоне, он тут же захочет вмешаться. Людвиг! Камзол!

– Он здесь, Ваше Королевское Высочество.

Он стоял перед зеркалом и застегивал камзол. Через открытое окно слышалось, как фыркают и стучат копытами лошади, которых грум прогуливал вдоль Глочестер Плейс.

– У меня осталось времени только на то, чтобы выпить чашку чаю, моя дорогая. Я позавтракаю на Портман-сквер, а потом поеду в штаб. Если я сегодня задержусь, значит, я отправился в палату лордов: мне хочется послушать, что говорит Сен-Винсент. Я всецело поддерживаю мысль, что морское министерство должно получить хороший нагоняй, тогда в военном министерстве о нас сразу же забудут. А сейчас все наоборот: моряков хвалят, а на нас все валят, всю вину. Привстань и поцелуй меня: я не могу наклониться.

Она рассмеялась и, подняв руки, погладила его по подбородку.

– Ты слишком много работаешь, – сказала она. – Давай я буду что-нибудь делать.

– Ты и так слишком во многом принимаешь участие. Представь себе лицо Клинтона, если бы я появился с тобой, одетой в военную форму, в штабе. Хотя ты права, мы могли бы гораздо быстрее расправляться с делами. Который час?

– Только что пробило восемь.

– Поспи еще и представь, что сейчас одиннадцать вечера. Ты хоть капельку любишь меня?

– Сэр… как вы смеете?..

– Я не смею, это просто привычка. Желание видеть, что после ухода в моем доме сохранится высоконравственная атмосфера. Сладких снов, моя ненаглядная.

Стук каблуков по лестнице, грохот захлопнувшейся двери, цокот копыт в сторону Портман-сквер. Она откинулась на подушки и закрыла глаза. Еще часок она нежилась в постели, а потом начинался день. Она привыкла к жизни странной, двойной, состоящей из отдельных, не связанных между собой частей. Вечер принадлежал ему, двенадцать часов – с семи до семи, но всем остальным временем она могла распоряжаться, как ей заблагорассудится. И каждое мгновение было заполнено кипучей деятельностью, но он вряд ли догадывался об этом.

В полудреме она прокручивала назад свою жизнь, год за годом, от настоящего момента до дней ее детства в грязном переулке. Воспитание, полученное ребенком из низов лондонского общества на улице, научило ее немедленно хватать удачу за хвост и заострило ее язычок. Годы, проведенные в Хэме, придали ей внешний лоск. Замужество и жизнь с Джозефом оказали на нее наибольшее влияние: теперь ни один мужчина, ни сейчас, ни в будущем, не разобьет ей сердце. Что касается остального… каждый любовник оставил отметину в ее душе. Она знала, как использовать их с наибольшей выгодой для себя и бросить, оставаясь в то же время благодарной им за науку. У любовников, да и у других мужчин, ей удалось выяснить, к чему стремится мир, которым правят мужчины. Следовательно, надо стать им равной. Играть по их правилам, в полной мере используя свою интуицию.

Шесть месяцев на Парк Лейн, достаточно бурные и неистовые, чтобы она потеряла голову и забыла об осторожности, были всего-навсего испытательным сроком, в течение которого она должна была проявить свои достоинства. Мало только смеяться и играть роль распутницы. Если бы герцог нуждался в женщине, которая согревала бы ему постель, ему стоило только сказать одно слово, и десятки девушек с Бонд-стрит, терпеливо ждущие возможности занять ее место, сломя голову кинулись бы на его зов. Но что же происходило в его голове, в его сердце, в его желудке? Именно это она и поставила себе целью выяснить. Но она не будет задавать прямые вопросы, не будет ничего выпытывать, нет, она будет наблюдать, слушать, впитывать.

Герцогиня, его жена? Глупая, легкомысленная бабенка, тощая и бесплодная, окруженная целой сворой болонок. Следовательно, в отличие от Джеймса Бертона и других ее знакомых, семейная жизнь герцога была пустой, пресной, безрадостной. Он мечтал о доме, наполненном домашним ароматом, в котором жизнь бьет ключом. Доме, где на полу возятся дети, где нет суеты, церемоний, целой толпы лакеев. Доме, где он мог бы расслабиться, позевать, развалиться на диване. Он мечтал о женщине, которая не забивала бы его голову бабскими сплетнями, не болтала бы об оборках и кружевах, платьях и шляпках. О женщине, которая мгновенно реагировала бы на изменения его настроения. О женщине, которая смогла бы по достоинству оценить простые шутки, так популярные в казармах. О женщине, которая, разгневавшись, осмелилась бы даже ударить его. О женщине, которая в порыве страсти царапалась бы и кусалась. Именно этого он и требовал, именно это он и обнаружил в ней. Это шестимесячное испытание она выдержала, и выдержала с честью.

– Я подарю тебе дом в городе, – сказал он, – и поместье в деревне. На их содержание я буду давать деньги ежемесячно из расчета тысяча в год. Если этого окажется недостаточно, тебе придется вести хозяйство как-нибудь иначе. Никто не будет заставлять тебя за что-либо платить, когда узнают о наших отношениях. А я прослежу, чтобы все, в том числе и лавочники, узнали, что ты и дальше будешь находиться под моим покровительством. При такой рекомендации тебе поверят в кредит все, что угодно. Покровительство принесет тебе благосклонность окружающих. Решай сама, как расходовать эти деньги, и не беспокой меня. Я полный профан в денежных вопросах, я их не понимаю.

Это было сказано на Парк Лейн в конце лета. Она подумала: «Тысяча в год – не много. Совсем мало, если он хочет радоваться жизни. Но если она скажет об этом, она может потерять его».

– Хорошо, – ответила она. – Я управлюсь. Где мы будем жить?

– У меня есть дом на Портман-сквер, – сказал он, – в пяти минутах отсюда. И еще один на Глочестер Плейс – в нем ты и поселишься. Я буду приходить к тебе каждый вечер, обедать и проводить ночь, а утром возвращаться к себе. Слуги, мебель и все остальное – это твои заботы.

Тысяча в год уйдет только на зарплату слугам и лакеям… Она отбросила эту мысль и принялась составлять план. Удивительно, все мужчины, встретившиеся на ее жизненном пути, были абсолютно беспомощны в денежных вопросах, однако на этот раз она хотя бы не обязана ограничивать себя. Кредит уже выдан.

Торговцы из кожи вон лезли, чтобы услужить ей. Через нее они тоже попадали под сень королевского покровительства. Биркетт, серебряных дел мастер, Паркер, ювелир, первый – с провезенным контрабандой блюдом герцога де Берри, которое он купил только для того, чтобы доставить ей удовольствие, а второй – с бриллиантами. «Подарок герцогу, мэм».

Карточки у порога, и все с именами самых преуспевающих торговцев. «Сочтем за честь, мэм, за счастье, если…» И так далее. Морлок с Оксфорд-стрит, предлагающий фарфор и хрусталь; Саммер и Роуз с Бонд-стрит, посылающие образцы самых разнообразных каминных решеток; Оакли с Бонд-стрит – драпировки и шторы. «Господин Тейлор, мэм, из дома 9, просит заехать».

Том Тейлор помогал подыскивать хороших слуг.

– Моя дорогая, предоставьте все мне, я знаю, что вам нужно. Вам требуется человек, который долго прослужил в одном и том же доме. Такие приходят ко мне, когда ищут работу.

– Почему? Вы что, получаете комиссионные от них в день зарплаты?

Он пропустил ее замечание мимо ушей и ничего не ответил.

Пирсон, дворецкий, десять лет у лорда Честерфилда. Макдауэлл, лакей, пять лет в Берлингтон Хаузе. У Паркера, кучера, были отличные рекомендации – семь лет у госпожи Фитцхерберт, хочется сменить место. Горничные, прачки, повара и кухарки… всех их отыскал дядюшка Том.

– Свою камеристку я сделаю экономкой, – настаивала она.

– Вы уверены, что она справится с этой работой? – пробормотал он.

– Марта все умеет. Она верна и преданна. Кроме того, дети любят ее. – Больше ничего сказано не было.

Два экипажа. Шесть лошадей, иногда восемь. Грумы, форейтор (для этого, возможно, подошел бы Сэм Картер), молоденькая девушка для всякого шитья, поденщица, которая дважды в неделю приходит убрать дом.

Белье – как насчет белья? За это тоже взялся Том Тейлор. Ручной выделки, личное одолжение дядюшке Тому от одной фирмы в Ирландии.

– Дядюшка Том, но ведь этим людям нужно заплатить!

– Не спешите, моя дорогая. Они хотят покровительства. Если так, хватит экономить, надо заказывать все самое лучшее, и к черту последствия. Никто не осмелится возбуждать дело против принца крови.

И пошел шепот «под покровительством герцога», который оказал прямо-таки магическое воздействие, особенно на мир торговцев. Что касается знакомых, друзей и даже любовников, проявление восхищения не заставило себя долго ждать.

Джеймс Бертон, который, возможно, считал, что ему был оказан холодный прием, заверил ее, что мать может спокойно жить на Тэвисток Плейс, пока его дом их устраивает.

– Я слышал, что вам оказывает покровительство герцог Йорк. Как замечательно! Он лучший из Ганноверов и единственный из них не похож на германца. Между прочим, замолвите за меня словечко, расскажите о моем полке ремесленников. Если мы получим его одобрение и поддержку, может удастся мой план.

Крипплгейт написал ей из Ирландии: «Что я слышу? Валяешься на сене с Фридрихом Августом? Молодец, что отловила такую знаменитость, но держи его в узде и не прогоняй своих старых друзей, когда они придут просить у тебя одолжения. Выясни у Йорка, что я получу, если приведу несколько рекрутов».

Только Билл Даулер не проявлял никакой радости. Он заехал повидать ее.

– Это правда, что ты стала любовницей герцога Йорка?

– О Билл, ну зачем такие слова? Я бы сказала, что я нахожусь под его покровительством – как будто у меня есть отец, которого я никогда не знала. Ведь когда мы познакомились, я сказала тебе, что у меня далеко идущие планы, не так ли? И я осмелюсь заявить, что моя стрела попала в цель. Но ты все равно будешь нужен мне, однако тебе придется держаться в тени.

Она повезла его показать дом на Глочестер Плейс. Джеймс Бертон установил все водоотводы и другие приспособления. Так удобно, что бывший любовник – строитель. Но Билл может выбрать шторы и ковры.

– А вы составили с герцогом договор?

– Договор? Что ты имеешь в виду? Я получила этот дом.

– Дом – это замечательно. Я имею в виду деньги, чтобы содержать его. Ведь это обойдется тебе как минимум в три тысячи в год.

Она подумала, как это характерно для Билла – предостерегать ее. Переходить из комнаты в комнату и качать головой, усиливая тем самым ее сомнения, охлаждая ее пыл.

– Он обещал мне платить каждый месяц.

– Понятно… Позаботься о том, чтобы обещание было изложено на бумаге. Или лучше заключи договор с его банком.

– Я не могу сделать этого. Создалось бы впечатление, будто я жадная.

– Гораздо лучше, чтобы все было обговорено с самого начала.

«Кислый виноград, – подумала она. – Бедный Билл, ему больно, он ревнует… Все еще мечтает о домике в Челфон-Сен-Питер. Как же это далеко от Глочестер Плейс! Под покровительством герцога, а не господина Даулера».

Вилл Огилви дал совет совершенно иного рода. Совет, который она не осмелилась пересказать Биллу.

– Не спешите, – сказал Огилви, – не торопите события. Изучите дело. Я даю вам время на обустройство, а потом покажу, что делать дальше. Теперь, когда моя контора на Сэвилль Роу закрылась – меня объявили банкротом, – никто не свяжет мое имя с военными вопросами. Я работаю один, в качестве вашего агента, и получаю проценты. Я буду посылать к вам ребят, которые ждут повышения. А вы будете представлять их герцогу. Вот и все дело. И денежки от тех, кто увидит свое имя в официальном бюллетене. Основное – вам, комиссионные – мне. Его Королевское Высочество не будет вас ни о чем спрашивать. Проверьте его на тех, к кому вы благоволите, с кем вас не связывают денежные вопросы.

Первая просьба не составила для нее никакого труда. Что-нибудь для Чарли, глаза которого засверкали, как только фортуна повернулась к нему лицом, который уже видел себя фельдмаршалом.

– Ты считаешь, что Его Королевское Высочество… что ты можешь попросить его?

Семейное дело, личное, его легко уладить.

– Сэр, мой брат сходит с ума от желания вступить в армию. С шести лет он играет в солдатики. Могла бы я представить его вам, предположим, вечером? Он молод и застенчив, но очень умен.

Таким образом, сообщение о назначении Чарльза Фаркуара Томпсона вскоре появилось в официальном бюллетене. Назначен корнетом 13-го полка легких драгун, двадцать пятого февраля 1804 года.

Сэм Картер, лакей, очень завидовал Чарли. Если уж господина Томпсона взяли в армию, то почему бы не взять и его? Капитан Саттон всегда говорил ему, что красный камзол будет ему к лицу.

– Мэм, я был счастлив служить вам, вы проявили столько доброты по отношению ко мне. Но сейчас, когда господин Томпсон уехал, в доме стало пусто. Я боюсь беспокоить Его Королевское Высочество, но не могли бы вы похлопотать обо мне…

– Дорогой Сэм… конечно, если ты так решил, хотя мне очень не хочется терять тебя.

Какое же это удовольствие – давать своим друзьям то, чего они страстно желают. Вряд ли можно назвать Сэма Картера другом, но он хорошо служил ей, он выглядел таким несчастным, когда чистил ножи в буфетной.

– Сэр, вы знаете моего Сэмми, который прислуживает за столом?

– Юношу, который склоняется в поклоне подобно нарциссу?

– Да. Трудно в это поверить, но он просится в армию. Как вам известно, я отправила его в школу, так что он получил некоторое образование. Привлекательный мальчуган, но он теряет время, служа лакеем.

– Дай мне все сведения о нем, и я посмотрю, что смогу сделать.

Самюэль Картер был назначен прапорщиком 16-го пехотного полка. Сообщение в бюллетене от апреля 1804 года. Эти назначения ей удалось провернуть довольно просто: каждый раз она просила за одного человека, причем из домочадцев, и никакие деньги не переходили из рук в руки. Сложности возникнут тогда, когда она начнет большую игру. Каждый день у нее находились какие-то оправдания… но Огилви ждал.

Часы пробили девять, и появилась Марта с подносом с завтраком. Был доставлен список визитов и грифельная доска.

– Мэм, опять пришел этот парень, Фью.

– Кто он?

– У него магазин на Бернард-стрит, он говорит, что вы купили у него лампу для Тэвисток Плейс почти год назад.

– Эту штуковину в греческом стиле, которую лорд Бэрримор разнес на мелкие кусочки? Я помню. И что же он хочет? Продать еще пару древних безделушек?

– Нет, мэм, он говорит, что за лампу так и не заплатили. Он отправил лампу в мастерскую, и за то, чтобы привести ее в божеский вид, с него взяли двадцать фунтов.

– Чепуха! Он сам чинил ее в задней комнате. Прогони его. Как удивительно, из Блумсбери до нее добрался счет годовой давности. Те дни преданы забвению. И счета тоже.

– Как чувствует себя Джордж?

– Он говорит, что ему лучше, но ему не хочется идти сегодня в школу. Он хочет отправиться в казармы лейб-гвардии.

– Пусть мальчик получит удовольствие. Отвези его, Марта.

– А как насчет мисс Мери и мисс Элен?

– Они не больны, так что у них будут уроки.

И ей предстоял урок – с Корри, учителем музыки, в половине одиннадцатого. Как и Сэма, его рекомендовал Саттон, но, в отличие от Сэма, он больше походил на лилию, чем на нарцисс, причем порядком потрепанную.

– Марта, сегодня утром придет господин Корри. Проследи, чтобы приготовили кабинет и сняли чехол с арфы. В двенадцать – господин Огилви. Мисс Тейлор говорила, что, может быть, она заедет после обеда. Если она появится, скажи, что у меня посетитель и она может подняться к детям: они уже вернутся домой к тому времени. Передай Паркеру, что до четырех экипаж мне не понадобится. Пирсону скажи, что мы будем обедать не раньше семи, но у повара все должно быть готово к половине седьмого на случай, если Его Королевское Высочество вернется вовремя. Нам известно, как он ненавидит ждать, если обед задерживается. Так, что еще записано на доске?.. Жаркое из утки?.. Это подавалось в воскресенье.

– Я слышала, что Людвиг говорил, будто повар на Портман-сквер готовил семгу. Если Его Королевское Высочество не приедет туда обедать, блюдо пропадет.

– Не пропадет. Отправь туда Пирсона, пусть он принесет его. Но по дороге он должен зайти на Джордж-стрит, к продавцу масел, чтобы рыбу приправили соусом: наш повар не знает, как его готовить. Где мои шлепанцы?

– Здесь, мэм, под кроватью.

– А что в коробке?

– Пелерины, мэм, их принесли от портного. Он отправил несколько штук, чтобы вы примерили, вы можете надевать их по очереди.

– Я не люблю пелерины, пойдут слухи, что я беременна. Пусть Пирсон отнесет их назад, после того как принесет рыбу.

Для учителя музыки подойдет утренний капот, волосы собраны в узел на затылке, локоны забраны лентой. Легкий мазок голубого на веки, больше ничего.

– Мама… Мама…

– Джордж, ангелочек мой! Вытереть платком ему нос.

– А теперь беги к Марте.

Обиженные, с поджатыми губами девочки:

– А почему Джорджу можно?

– Потому, мои маленькие глупышки, что ему всего шесть, и если вы будете себя хорошо вести, я покатаю вас в экипаже. А теперь исчезните и дайте мне одеться.

Внизу, в кабинете, на откидном стуле ждал господин Корри, с круглым и бледным лицом, в ореоле мягких как шелк волос. Он сидел в величественной позе возле арфы, оставив дверь в кабинет открытой в надежде, что случится невероятное и Его Королевское Высочество окажется дома.

Бесполезно. Надежда постепенно перешла в разочарование. Госпожа сбежала по лестнице одна. Она помахала ему.

– Доброе утро, Корри. Я заставила вас ждать? Я всегда опаздываю, никогда не успеваю одеться вовремя.

– Мадам, в этом доме время ничего не значит. Дышать воздухом, которым дышите вы, – райское блаженство. Поднимаясь по лестнице, я встретил ваших очаровательных детишек.

– Надеюсь, Джордж не ударил вас по ноге.

– Нет, мадам. Он поджал свои крохотные губки и скорчил мне очаровательную рожицу, так, ради забавы.

– Я рада, что вы называете это забавой. Когда он мне корчит рожицы, я обычно шлепаю его. Что мы будем петь сегодня?

– Что-нибудь из Моцарта?

– Если это освободит голос, тогда согласна. Но только в качестве упражнения, не больше. Его Королевское Высочество не любит Моцарта. Он говорит, что ему нравится слушать что-нибудь звучное.

– Звучное… мадам…

– Продолжайте, Корри. Вы же знаете, что я имею в виду. Не «тра-ля-ля», легкое, как дуновение ветерка, а песенки, популярные в Воксхолле, и чем громче, тем лучше.

Немного огорченный, он стоял и ждал, пока она листала ноты, напевая себе под нос.

– Не пойдет. Мое пение будет похоже на вопли отелившейся коровы. Его Королевское Высочество любит смеяться, а не затыкать уши.

Она сбросила его тетради на пол и отыскала свою.

– Давайте попробуем вот это, мы слышали эту песенку в четверг. «Помчусь я завтра в Лондон» – он даже сможет отбивать такт ногой. А как насчет этого – «Поведал Сэнди о любви»? Третья строфа – самая настоящая бульварщина.

– Если вы настаиваете, мадам, если вы настаиваете. Она тронула струны. Голоса заполнили комнату. Ее, чистый и звонкий, его, хриплый и полный страсти. Стук в дверь разрушил торжественность момента.

– К вам пришел господин Огилви.

– Скажи ему, чтобы подождал.

Еще одну песенку, которую Огилви обязательно услышит через закрытую дверь кабинета и поймет намек: «Юный Вильям жаждет сердце мое тронуть».

Ее голос замер, и раздались сдержанные аплодисменты.

– На сегодня хватит, господин Корри. Завтра в то же время. Он собрал свои вещи.

– Мадам, простите, что опять заговариваю об этом, но два джентльмена, полковник Френч и капитан Сандон, горят желанием быть вам представленными. Вы позволите одному из них или обоим заехать сегодня во второй половине дня?

– А что они хотят?

– Не могу вам точно сказать. Они друзья моего знакомого… Я сказал, что выступлю в качестве посредника.

Обычная история. Просьба об одолжении. Корри получит проценты от сделки.

– Вы хотите сказать, – спросила она, – у них ко мне вопрос, связанный с армией?

– Думаю, так, мадам. Ваше влияние всем известно. Одно ваше слово – вы понимаете меня.

Она прекрасно его понимала. Такое случалось каждый день. Письма, записки. От незнакомых людей, от друзей: «Дорогая госпожа Кларк, если бы вы сочли возможным сообщить обо мне… Одно ваше слово Его Королевскому Высочеству значит гораздо больше, чем все прошения, направленные в военное министерство… и должен заметить, что с радостью заплачу вам любое вознаграждение».

Она пожала плечами и протянула господину Корри его нотные тетради.

– Не могу ничего обещать, Корри. Это очень деликатный и сложный вопрос. Пусть ваши друзья зайдут, но может оказаться так, что меня не будет дома.

– Ну что ж, пусть попробуют, мадам, конечно. Но мне кажется, что они что-то говорили о сумме в две тысячи гиней.

Она повернулась к нему спиной и сделала вид, что поправляет цветы. Он направился к двери, и в этот момент она как бы между прочим спросила:

– Кому эти две тысячи гиней?

Он вздохнул, на лице появилось обиженное выражение, он развернул свои покатые плечи, подчеркивая тем самым, что это дело никоим образом его не касается.

– Мадам, у вас свободный доступ к Его Королевском; Высочеству. Нужно ли мне еще что-то добавлять?

Он отвесил низкий поклон и ушел. Две тысячи гиней… В два раза больше ежегодного содержания, обещанного ей герцогом и разделенного на небольшие кусочки, которые она получает ежемесячно и которых хватает только на то, чтобы расплатиться с прислугой.

Она открыла дверь и позвала Огилви.

– Вы слышали, как я пою?

С улыбкой на губах, он вплыл в комнату и поцеловал ей руку. Никакой лести в ее адрес, никаких комплиментов. Он единственный из знакомых ей мужчин никогда не позволял себе ничего лишнего, всегда держался на расстоянии.

– «Юный Вильям жаждет сердце мое тронуть»? Это камень в мой огород. Но я не жажду тронуть ваше сердце. Только мысли.

– Которые предпочитают образовываться в голове самостоятельно, без вашей помощи.

Она предложила ему освежающие напитки. Он отказался. Она пригласила его сесть, потом села сама, повернувшись спиной к окну и наблюдая за ним.

– Вы похожи на зловещую тень. Почему вы не можете оставить меня в покое? Я вполне счастлива.

– Разве? – сказал он. – Сомневаюсь. Ни одна женщина не может быть счастлива, пока не запрет своего мужчину в клетку. А с вашим принцем такой номер не пройдет.

– Я держу дверцу клетки открытой. Он волен лететь, куда ему заблагорассудится. Но он всегда возвращается на свой насест, как преданная птица.

– Рад слышать это. Домашнее счастье – так трогательно. Если, конечно, оно длится вечно.

Постоянные колкости, намеки на то, что в мире нет ничего постоянного.

– Вы расспрашивали его об укреплениях к югу от Лондона?

– Нет, и провалиться мне на этом месте, если сделаю это. Я не шпионка.

– «Шпионка» – неподходящее слово для такой умной женщины. Может получиться так, что эти сведения окажутся очень ценными, не сейчас, а в будущем.

– Ценными для кого?

– Для вас, для меня, для нас обоих. Мы партнеры в этой игре, не так ли? Или были партнерами, когда вступали в игру.

Намек, скрытая угроза. Она не собирается соблюдать условия заключенного соглашения.

– Вы не понимаете, – сказала она. – Он честный, открытый человек. То, что он говорит мне, все конфиденциально. Если я расскажу что-нибудь, я превращусь в предательницу.

– Вы стали такой благородной за эти шесть месяцев. Возможно, здесь сказалось влияние Глочестер Плейс. Вы считаете, что обосновались в этом доме навеки. Позвольте мне напомнить вам одно высказывание Уолси: «Не вкладывайте деньги в имущество принцев». Или вы считаете меня цини ком?

– Думаю, вы и циник, и изменник. Меня бы не удивило, если бы вы, выйдя из этого дома, прямиком направились к какому-нибудь французскому шпиону и передали бы ему мои слова. Хорошо. Идите. Расскажите о том, что мы едим и пьем, в котором часу ложимся спать и когда встаем. Пусть в парижских газетах появляются памфлеты о нас, пусть, но они не выведают никаких секретов. – Она скривила лицо, скорчив почти такую же рожицу, как Джордж, когда встретил Корри на лестнице, и пристально, с вызовом смотрела на него.

Он вздохнул и пожал плечами.

– Не пытайтесь уверить меня, что вы совершили этот непростительный поступок, который разрушает дело и приводит к неразумным действиям – я мог бы ожидать такого от любой другой женщины, но только не от вас, – не пытайтесь уверить меня, что вы влюбились в вашего венценосного покровителя.

– Конечно, нет. Не говорите глупостей.

Она поднялась и прошлась по комнате. Он задумчиво наблюдал за ней.

– Я в этом не совсем уверен. Подобные чувства овладевают душой незаметно, не так ли? Возникает чувство оседлости, влечение к единственному мужчине, не уроду и занимающему высокое положение. Это должно только подстегивать вас.

Пусть Огилви с пренебрежением относится к таким понятиям, как доверие и благодарность, пусть пытается выяснить, не проявляет ли она склонность к кому-нибудь. Любовь давно предана забвению. Любовь ушла, но она вовсе не мертва, когда рядом лежит любимый сын Его Величества.

– Больше всего на свете, – сказала она, – мне хотелось бы, чтобы вы ушли. Вы приходите сюда каждый день. У меня ничего для вас нет.

– Единственное, что мне требуется от вас, – небольшая помощь и сотрудничество.

– Я не стану шпионить. Это мое последнее слово.

– Ничто не может быть последним в этом переменчивом мире. Помните, в один прекрасный день это может оказаться полезным. Но в настоящий момент меня интересует другое. Как вы знаете, я закрыл свое дело, чтобы стать вашим агентом. Когда же я начну работать?

– Говорю вам, у меня ничего для вас нет.

Он достал из кармана блокнот, вырвал листок и протянул ей.

– Вот список, – сказал он, – список офицеров различных полков, которые мечтают о новом назначении. Одним нужно повышение, другим – перевод на другое место. Если они будут действовать по обычным каналам, на это у них уйдет три месяца.

– А почему они не могут подождать?

– Могут, конечно, но нам гораздо выгоднее провернуть это дело побыстрее. Вы отдадите список герцогу, и мы посмотрим, что из этого получится. Вы же знаете, как выбрать подходящий момент для подобных просьб.

– Он наверняка откажет.

– Плохо. Дайте подумать. Позвольте внести одно предложение. Прежде чем давать ему список, попросите у него денег. Скажите ему, что расходов оказалось гораздо больше, чем вы рассчитывали, что вы в безвыходном положении, что очень беспокоитесь. Потом дайте ему час, чтобы он это переварил, и покажите список.

– Почему час?

– Желудок – очень нежный орган. Пищеварение царственной особы замедляется, когда приходится переваривать лекарство. Между прочим, вы ведь не собираетесь обманывать его, ваш рассказ будет истинной правдой. Содержание дома обходится довольно дорого. Вы действительно обеспокоены.

Спорить бесполезно. Ему известно слишком многое, известны ее страхи, ее главная проблема: «Если я потерплю неудачу, что станет с детьми?» – мысль, точно призрак, постоянно следующий за ней по пятам.

Она просматривала список.

– Вилл.

– Да, Мери Энн?

– Мне сделали предложение на две тысячи гиней. Я еще не знаю, от кого и в чем дело. Они могут заехать сегодня к вечеру.

– Поговорите с ними, выясните все, а потом доложите мне. Не будьте такой мрачной, моя дорогая. Все очень просто. Вы ничего не теряете, только приобретаете. У вас никогда в жизни не было более простой задачи. Две тысячи гиней – хорошая награда за успешную игру.

– Вы клянетесь, что в этом нет ничего опасного?

– Я не понимаю вас. Опасного для кого?

– Для герцога… для меня… для всех нас… для страны?

Внезапная паника ребенка, выросшего в трущобах Лондона… осторожно, церковный сторож, прячься под тележку, быстро, или беги в переулок… не говори матери, где была.

– Со времен нормандского завоевания в стране процветало взяточничество. От епископа до самого последнего клерка – у всех одна и та же манера вести дела. Вам нечего беспокоиться. Помните вашу первую работу, как вы заменяли своего отца в типографии? Уж если вам тогда удалосьобвести вокруг пальца умудренного опытом человека, то и сегодня такое дело вам по плечу.

– Но тогда все было по-другому.

– Отнюдь. Условия игры те же. Если бы тогда проиграли, то сейчас валялись бы в канаве. Но вы не упустили свой шанс и спасли семью. Но если вы струсите сейчас… – Он остановился, услышав за дверью крики ребенка. Через секунду шум прокатился вверх по лестнице и замер. – …Если вы струсите сейчас, что будет с ними?

– Осенью Джордж отправится в школу в Челси, а потом в Марлоу на два-три года. Его будущее обеспечено, герцог обещал мне.

Вилл Огилви рассмеялся и взмахнул руками.

– Крестный отец с волшебной палочкой? Как замечательно. Но, как и у волшебных палочек, у обещаний есть свойство таять в воздухе. На месте Джорджа я лучше бы полагался на маму.

Мальчик ворвался в комнату, его переполнял восторг.

– Марта возила меня смотреть на учения лейб-гвардии. Ты ведь разрешишь мне стать солдатом, чтобы я смог погнаться на лошади за Бони и изрубить его на куски? Привет, дядя Вилл. Скажите маме, чтобы она отдала меня в армию.

– Как я понял со слов твоей мамы, она как раз решает этот вопрос. До свидания, ужасный ребенок. И не дотрагивайся до моих штанов. Итак, Мери Энн, вы отправите мне доклад завтра утром?

– Я не знаю… Не могу обещать.

Он ушел, оставив ее с Джорджем, и она смотрела из окна, как он идет по Глочестер Плейс. Добрый друг и помощник или пособник дьявола? Она никак не могла прийти к какому-то мнению. Она не была полностью уверена.

– Что ты читаешь, мама, можно посмотреть?

– Ничего, дорогой. Это всего лишь список.

Дети уже вернулись из школы, приехала Мей Тейлор. Они все вместе отправились кататься в парк. Может, ей стоит рассказать Мей и попросить у нее совета? Но тогда ей придется признать, что раньше она обманывала ее, рухнет тщательно разработанная легенда о том, как они познакомились с герцогом, легенда, которую она рассказывала и своим домочадцам, и друзьям.

– Вот как это случилось. Я была на приеме. Кто-то подошел ко мне и сказал: «Его Королевское Высочество желает быть вам представленным». И с этого мгновения… – Все запросто проглатывали эту ложь, верили каждому слову. Разве она могла рассказать Мей все, что было на самом деле, и объяснить: «Твой дядя сводник, и Огилви тоже. Они вдвоем замыслили это дело, а меня использовали в качестве орудия. Теперь же они жаждут получить дивиденды», – разве она могла?

Бесполезно. Даже нечего думать. Дружбу так легко разрушить. В семье начнутся ссоры, все Тейлоры придут в ужас, зарождающаяся между Изабель и одним из братьев Тейлоров любовь окончится ничем.

– Мери Энн, я никогда не видела тебя такой озабоченной. Тебя что-то беспокоит?

– Да, у меня нет денег.

– Да ты шутишь! У тебя, при твоем положении? Тебе нужно только попросить у Его Королевского Высочества.

– Разве? Интересно. Но оставим это. Паркер, завезите нас к Биркетту, серебряных дел мастеру. Я заказала несколько подсвечников, они должны быть уже готовы.

Естественно, они были готовы. И отправлены к ней домой, как лично сообщил ей Биркетт, сгибаясь в низком поклоне.

– Не соблазнят ли вас посетить магазин вот эти купидоны? Они только что вошли в моду.

– Не надо меня ничем соблазнять. Я и так ринулась бы к этому соуснику и к гербовому щиту.

– Мадам нравится шутить. Вы уже пользовались обеденным сервизом?

– Один раз. Его Королевское Высочество говорит, что от него пахнет составом для полировки.

– Это невозможно, мадам. У герцога де Берри серебро никогда не чистили. Сервиз мне доставил один эмигрант, который знал слуг герцога.

– Значит, он отдает плесенью из-за того, что им долго не пользовались. В следующий раз, когда мы будем готовиться к приему, я вымою каждый предмет с мылом.

– Мадам всегда так весела. Вам нужно блюдо для кушаний, подаваемых между рыбой и жарким? У меня есть такое блюдо: раньше оно принадлежало маркизу де Сен-Клер. Лишился головы, увы, как и многие дворяне.

– Да, звучит красиво, так и хочется заполучить это блюдо. Но я не Саломея, просящая Ирода облагодетельствовать ее. Сколько мы вам должны, господин Биркетт?

На его лице отразился ужас, он неистово замахал руками. Подобные вопросы не подлежат обсуждению, они откладываются до будущих времен.

– Скажите. Я хочу знать.

– Если мадам настаивает… около тысячи фунтов. Но вполне устроит и пятьсот. Но прошу вас, не заставляйте Его Королевское Высочество платить. – Он с поклонами проводил ее к выходу из магазина. Дети помахали на прощание. Лакей закрыл дверцу экипажа и сел на свое место, рядом с кучером. Когда она вернулась домой, ее уже ждала коробка с подсвечниками. А рядом лежал счет, на котором в самом низу было написано: «Буду премного благодарен за произведение оплаты в соответствии с вышеупомянутым…»

Покровительство – это прекрасно, но лучше были бы оплачены счета. Тебе поверят в кредит все, что угодно… только в течение шести месяцев. Как странно, требования об оплате счетов стали приходить пачками. Неужели можно предположить – судя по поведению торговцев, – что через шесть месяцев принцы обычно меняют свое решение?

Она смяла счет и отправила детей к Марте.

– Да, Пирсон, в чем дело?

– Прибыли два джентльмена, они желают видеть вас. Какой-то капитан Сандон и полковник Френч.

– Они сказали, по какому делу приехали?

– Нет, мэм, но они назвали господина Корри.

– Хорошо. Проводите их в кабинет.

Быстрый взгляд в зеркало, поправленная шпилька – и она готова. Тысяча фунтов Биркетту за серебряное блюдо. А эти двое пообещали ей две тысячи гиней. «Буду премного благодарен за произведение оплаты в соответствии с вышеупомянутым, но пятьсот фунтов вполне устроят».

Почему бы не использовать те же слова и не заключить сделку?

Глава 4

Обед подошел к концу. Потом детей уложили и поцеловали на ночь. В кабинете зажгли лампы и опустили шторы.

– Пирсон!

– Да, Ваше Королевское Высочество?

– Скажите Людвигу, чтобы он явился в шесть утра. Я собираюсь поехать в Хаит, до субботы.

– Слушаюсь, Ваше Королевское Высочество.

Герцог расположился возле камина, поставив рядом с собой стакан бренди, расстегнул жилет, вздохнул и вытянулся.

– Спой мне что-нибудь, радость моя.

– Что?

– Какую-нибудь песенку, что поют в Воксхолле. Любую. Она пела песенки, которые репетировала утром, и краем глаза наблюдала за ним. Он ногой и рукой отбивал такт, тихим голосом подпевая ей. Она заметила, что его голова стала постепенно клониться на грудь, потом он внезапно встрепенулся и опять принялся подпевать. «Помчусь я в Лондон» была довольно проста и легко запоминалась; «Сэнди», эта насмешка над возвышенными чувствами, изобиловала непристойностями. Потом она спела его любимые: «На двух струнах играет твой смычок» – баллада, полная сладострастия; «Я так не буду делать» – усыпляющая, успокаивающая.

Наконец, когда бренди было уже выпито, а голубые глаза затуманились дремой, когда жилет был сброшен на пол, она преподнесла ему последнее возбуждающее средство:

«Завтра сокрыто завесой от нас, Так мы веселиться будем сейчас».

И опустив крышку пианино, стала рядом с ним на колени.

– Почему ты остановилась, дорогая? – спросил он.

– Потому что я целый день тебя не видела. И завтра тебя не будет со мной. А тебе хотелось бы, чтобы я спела еще?

Он посадил ее к себе на колени и обнял, прижав ее голову к плечу.

– Если ты думаешь, что я предпочитаю мотаться по стране и спать в казарме, вместо того чтобы быть рядом с тобой… Что это такое?

– Нижняя сорочка, не надо развязывать. А где ты будешь завтра?

– В Хайте, потом в Фолкстоуне, Диле и Дувре. Если мне повезет, вернусь к вечеру в субботу.

Она взяла его руку в свою, принялась перебирать пальцы, нежно покусывая подушечки, и гладить ладонь.

– А в Отландз тебе надо ехать?

– Герцогиня обидится, если я не приеду. У нее всегда по воскресеньям полон дом народа. Кроме того, если я пропущу службу в церкви, злые языки начнут болтать, и слухи дойдут до короля. Он вызовет меня на ковер и отчитает, как школьника.

– Но он никогда не поступает так с принцем Уэльским.

– Конечно же, нет. Они даже не разговаривают, вот я и отдуваюсь. Послушай, что я тебе скажу, дорогая… продолжай, мне очень приятно… рядом с Отландзом, в парке, есть пустой домик. Раньше в нем жил управляющий. Почему бы тебе не обставить этот домик, не нанять прислугу, тогда я мог бы от герцогини сразу же приходить к тебе?

– Ничто на свете не сравнится с таким предложением. А как же злые языки?

– О, туда им не добраться. Ведь я буду жить в Отландзе. А в парке меня никто не заметит.

– При твоем росте тебе не так легко проскочить незамеченным… Я с удовольствием приезжала бы в Уэйбридж и жила бы там с субботы до понедельника, дышала бы свежим воздухом. Но тебе не кажется, это будет стоить довольно дорого?

– На содержание дома уйдет не так много денег.

– Но дом придется отделать, обставить, подготовить для жилья. Дело в том, сэр, что вы подобны ребенку в таких вопросах. Это результат того, что вы всегда жили во дворцах. Вы даже представления не имеете о том, как живут простые смертные.

– Я быстро учусь.

– Да, ты уже выучился обходиться без помощи камердинера, когда укладываешься спать. Но это все. Любой ребенок проявляет больше самостоятельности, чем ты. Когда Людвиг застегивает тебе пуговицы на камзоле, он похож на няньку, пеленающую младенца.

– Это твоя вина. Я теперь не так бодр по утрам, как раньше. Было время, когда я до завтрака успевал сделать несколько кругов по парку.

– Но ведь ты не бездельничаешь… просто изменился ритм жизни. Однажды ты со сна все перепутаешь и наденешь мне на шею лошадиную торбу с овсом. Послушайте меня, сэр, я честно вам говорю, я была бы счастлива жить с вами в Уэйбридже. Но дело в том, что я не могу себе этого позволить. Обставить дом, нанять прислугу, наладить хозяйство – об этом не может быть и речи при том содержании, что вы мне выделяете.

Молчание, напряженная пауза, беспокойный взмах руки. Она передвинулась, чтобы не так сильно опираться на него.

– Разве я мало тебе даю?

– Достаточно, чтобы содержать небольшой коттедж.

– Ну, черт побери, я не знаю. Меня постоянно дергают. Гринвуд и Кокс ведут мои финансовые дела. Они, Гуттс и все остальные пытаются разобраться в этой путанице, а мой казначей, Эдам, сообщает мне о результатах. У меня постоянно не хватает денег, чтобы содержать свою недвижимость, не говоря уже о твоей. Ты говоришь, что мне неизвестно, как ты живешь, ты, простая смертная. Но ты не имеешь ни малейшего представления, каковы наши расходы. Мои, моих братьев, Кларенса и Кента, и всех остальных. У принца Уэльского есть свой капитал, он обеспечен, но остальные по уши в долгах. Я не раз повторял, что дело в плохом управлении финансами.

Внимание – затронуты острые темы, лучше прекратить разговор. Семя брошено в землю – не будем пока с ним ничего делать. Она соскользнула с его колен, раздула огонь в камине.

– Я не хочу увеличивать твои расходы, никогда. Может, мы зря переехали на Глочестер Плейс? Но ведь… Портманс-сквер всего в двух шагах отсюда, мы любим этот дом… но, сэр, если у вас не хватает денег, давайте я перееду на квартиру, отправлю детей к матери, уволю слуг.

– Черт побери, нет.

Он притянул ее к своему креслу. Обвив руками его шею, она опустилась на колени.

– Я не имею в виду, что я беден, – я разорен. – В его голосе слышались злость, раздражение. – Денежные вопросы – это единственная на свете тема, которую я ненавижу обсуждать, но вынужден постоянно к ней возвращаться. Я сотни раз говорил тебе, что ты можешь жить в кредит.

– Вы, сэр, можете. Но не ваша возлюбленная.

Она прижалась к его щеке и провела рукой по волосам.

– Кто это пристает к тебе со счетами? – спросил он.

– Биркетт и остальные… Нам не следовало покупать то серебряное блюдо, но я не удержалась, представив, как на французских лилиях будут лежать куриные грудки.

– Если Биркетт станет жаловаться, я велю его арестовать.

– Бедняжка Биркетт. Какой же ты безжалостный. – Помассировать ему за ушами, поцеловать в лоб. – У тебя действительно хватит власти отправить человека в тюрьму?

– Да, если у меня найдется причина.

– Значит, это и подразумевается, когда говорят: «Его Королевское Высочество воспользовался исключительным правом»?

– Высочество – нет. Только Его Величество.

– Но ведь у архиепископов есть исключительные права. Почему же у тебя нет?

– Вопрос прерогатив. Неужели мы должны в этот час обсуждать такие вещи?

– Но, сэр, мне так интересно все это слушать… это дыхание жизни. Парламент объявляет перерыв – он, что, решил приостановить свою деятельность?

– Полностью и бесповоротно. Перерыв – еще одно слово для обозначения прекращения работы.

– Прерогатива – перерыв – здесь должна быть какая-то связь. Давай посмотрим, имеешь ли ты прерогативу прервать мой поцелуй?

Они попробовали, и у них ничего не получилось. В камине тлели угли. Оказалось, что одного кресла недостаточно для полного комфорта.

– Почему мы здесь сидим?

– Ты сидишь… я стою на коленях.

– Это, наверное, чертовски неудобно.

– Неудобно. Но я ждала королевского приказа.

Они, обнявшись, поднялись наверх, и из спальни ей слышался раздававшийся из гардеробной шорох падавшей на пол одежды. Ей стало интересно, как происходит пищеварение. Был ли Огилви прав? Действительно ли организм усвоил лекарство за час? Она взяла список и еще раз прочитала его. В основном капитаны, которые хотят стать майорами, – трудно запомнить все имена. Она приколола список к пологу над своей подушкой, чтобы он сразу же попался ему на глаза.

– Сэр? – позвала она.

– Сию минуту.

– Сэр, вы знаете одного бывалого вояку, полковника по имени Френч?

– Сразу так и не вспомнишь. Из какого полка?

– Думаю, он не служит в каком-либо полку. Дело в том, что он ушел в отставку. И к тому же сидит на половинном жаловании. Не особо значительная фигура. Но, как мне кажется, он подавал вам прошение.

– Они все подают прошение. Каждый день приносят мешки писем со всех концов страны от полковников с половинным окладом.

– Он хочет набирать рекрутов.

– Ну, пусть набирает.

– Да, но получение служебного письма займет массу времени. Я не знаю, что это за процедура, но вам-то известно.

– Если его прошение удовлетворят, он получит письмо. Если прошение будет передано моему секретарю по военным вопросам, потом Клинтону или адъютанту Лорейну. Один из них отправит их Хьюэтту, генеральному инспектору.

– А потом?

– Потом назад, ко мне, для особых замечаний и на подпись, если я согласен. Эти вояки так нетерпеливы, естественно, вся процедура занимает время. Они, что, думают, нам нечего больше делать, кроме как сидеть и читать их проклятые письма?

– Полагаю, они именно так и думают. Они просто не имеют представления. Но этот полковник Френч был крайне любезен. Рассыпался в извинениях за беспокойство и сказал, что, если я попрошу за него, он будет премного обязан и даже более.

– Что он имел в виду?

– Я не совсем поняла. Возможно, он намекал, что пошлет мне букет цветов.

В гардеробной воцарилось молчание. Потом раздался звук открываемого окна, послышались тяжелые шаги по застланному ковром полу.

В действительности практически весь разговор вел капитан Сандон. Пятьсот гиней задатка, а когда будет получено служебное письмо, остальные тысяча пятьсот… Потом Френч отправится в Ирландию набирать рекрутов, и за каждого завербованного рекрута она будет получать по гинее. Когда число рекрутов достигнет пятисот, ей будут выплачены деньги.

– А что вы будете с этого иметь? – спросила она. Очень интересный для нее вопрос.

Сандон, с круглым как луна лицом, постарался ей объяснить.

– Правительство, мэм, установило официальную премию: за каждого рекрута вербовочная группа получает тринадцать гиней. Мы хотим получить эти деньги, и мы уже давно набрали бы много рекрутов, но на наше прошение, направленное в военное министерство, ответ так и не пришел. Одно слово главнокомандующего – и вопрос решен. Чем выше премия, тем значительнее ваше вознаграждение.

По его словам, все было очень просто. Счет ведут по головам. Один завербованный в Ирландии рекрут – одна гинея в ее кармане.

Она забралась в кровать и уютно устроилась на подушках, а над ней, приколотый к пологу, развевался список. Из гардеробной раздались проклятья, потом что-то упало на пол. Усвоение происходит слишком медленно или слишком быстро. Она закрыла глаза и принялась ждать. Она почувствовала, как матрац начал продавливаться под его весом.

– Знаешь, – сказал он, – если бы ты была на самом деле хитра, ты никогда не стала бы докучать мне по поводу денег. Этот Френч…

– Букет цветов?

– При чем тут этот веник… «он будет премного обязан». В твоем положении ты можешь заставить их всех ходить по струнке. А когда они не проявляют благодарности, выставить их за дверь.

– Не мог бы ты поконкретнее объяснить, каково мое положение?

– Я не вполне уверен. Внизу наши отношения становятся довольно сложными.

Интермедия, прежде чем перейти к основному вопросу.

– Что это, черт подери, такое?

– Я все думала, когда же ты заметишь.

– У меня только сейчас появилась возможность поднять голову… Чьи это имена?

– Просто имена джентльменов.

Твоих бывших поклонников, которые отвечали твоим требованиям?

– Нет, солдат короля. Они служат именно тебе. Честно говоря, я в жизни ни о ком из них не слышала.

– В чем дело? Я что, вдруг оказался недостаточно силен? Это тонкий намек на то, что мои силы убывают и что эти пятнадцать ребят будут хорошей заменой? Если так…

Прекращение разговора и еще одна освежающая процедура, чтобы он получил лишние доказательства.

– Я вывесила этот список специально для того, чтобы ты не забыл о них.

– Я согласен, чтобы мне напоминали о делах в казарме, но не дома.

– Эти бедняжки хотят, чтобы им оказали любезность.

– Я так и делаю… не выбрасывай подушку.

– Подумай, как они будут счастливы, если получат повышение. В каждой руке по букету. Наш дом будет похож на оранжерею…

– Тебе мало цветов?

– Мне много чего недостает. Ты хочешь спать?

– Хотел. А теперь не хочу… Если бы ты хоть немного разбиралась в моих делах, ты поняла бы, что я не могу давать повышение каждому Тому, Дику или Гарри. Мне нужно внимательно разбираться с каждым прошением и следить, чтобы человек соответствовал новой должности.

– О, забудь об этом. Они могут пойти во флот.

– Я просмотрю список, но я не могу дать повышение одновременно всем. Более того…

Ясно, что желудочный сок хорошо поработал. Организм усвоил микстуру. «По одной чайной ложке. Несколько раз в день».

– Тебе придется приезжать в Уэйбридж каждую субботу, в тот домик, о котором я тебе говорил. Если ты этого не сделаешь и заставишь меня бродить по парковым гротам с герцогиней, я перережу себе горло.

– Ты будешь много времени занят с собачками.

– Вонючки. Они кусают за пальцы, когда начинаешь их шлепать.

– Не бросайся своим талантом, распространи свое покровительство и на них. Пробило час?

– Я не представляю, сколько времени. У меня уши закрыты.

– У тебя еще пять часов до отъезда в Дувр.

– Говорят, у Бонн уходит гораздо меньше.

– Меньше чего?

– Времени, и сон его гораздо короче.

– У него рост всего пять футов и четыре дюйма, ты тяжелее. Из-за того, что твой организм выдерживает такой вес, он нуждается в отдыхе и покое, его надо холить и нежить.

– Ручаюсь, что Бонн может выдержать меньше, чем я. Если сравнивать нашу выносливость.

– Он проиграл бы. Победитель получает все, и печенье в придачу.

Тишина обволокла Глочестер Плейс, дом погрузился в покой. Свечи догорели и погасли. Тьма воцарилась в комнатах. С одной подушки раздавалось нежное, еле слышное дыхание, с другой – довольно солидный храп.

– Шесть часов, Ваше Королевское Высочество.

– Хорошо. Иди.

Бледный утренний свет проникал через окно, упрямо предвещая самое неприятное, что может быть на свете. Весенний дождь, слякоть на дороге, тряску в экипаже. Потом лучшее помещение в казарме. Звяканье медной упряжи, запах кожи, осмотр нового вооружения. Запах толпы, дыма и пороха.

– Ты спишь?

Она спала. Лучше оставить ее в покое, поцеловать этот непокорный завиток, упавший на щеку. Она проснулась и увидела, что он в полной готовности.

– Не уходи. Утро еще не настало.

– Настало. И здесь Людвиг.

– Спусти его с лестницы.

Нет смысла сожалеть. Сначала долг, а развлечение – после. Труба зовет.

– Прощай, любимая моя. Я постараюсь вернуться домой в субботу.

– Не уезжай в Отландз. Проведи конец недели со мной. Теперь можно опять откинуться на подушки и погрузиться в ускользающий сон: преследование случайных прохожих в переулке, за ней тащится Чарли, на руках – Эдди. Шум улицы, запах жареного лука, вонь сгнившей в канаве капусты, плеск воды.

Когда в девять она проснулась, за окном вовсю светило солнце. Она пощупала полог. Списка не было.

Глава 5

Вилл Огилви был прав, все оказалось довольно просто. И как только стало известно, что повышения можно добиться через личные каналы, поток просьб увеличился.

– Установите твердые тарифы – посоветовал Вилл, – но не очень высокие. Я буду сообщать, что использование вашего влияния для получения звания майора будет стоить девятьсот, ротного – пятьсот фунтов. Звание лейтенанта обойдется в четыреста фунтов, прапорщика – в двести. Все справедливо. Оговорите, что вы будете хлопотать за них только устно, никаких писем. Как только имя просителя появится в официальном бюллетене, он должен тут же выплатить вам вознаграждение. И не принимайте никаких чеков – чек можно проследить, а это приведет к катастрофе. Настаивайте, чтобы платили наличными, банкнотами небольшого достоинства.

– А вы могли бы помочь мне? – взмолилась она.

– Сделаю все, что смогу, но мое имя нигде не должно звучать. Я просто друг одних знакомых, которые наслышаны о вашем великодушии.

Обдумав все, она пришла к выводу, что условия игры вполне приемлемы. Будучи верноподданной патриоткой, она спасает страну, помогая набирать в армию офицеров, которые сгорают от желания служить отечеству. Она даст им то, что они просят, и это обойдется им во вполне приемлемую сумму. Конечно, они будут благодарны ей.

Деньги, которые она стала получать, пришлись как нельзя кстати. Она подсчитала расходы на еженедельные поездки в Уэйбридж в течение всего лета. Когда-то этот домик на границе парка был фермой. Поэтому, прежде чем начать его обустраивать, нужно было выгрести кучи грязи. Стойла придется разрушить и отстроить заново, пристроить крыло для прислуга заново покрыть крышу, переделать две комнаты, сделав из них одну большую, отвести помещение для прислуги, к тому же в доме будут еще грумы и кучера и еще двое мужчин и мальчик – для работ в саду. Только ради своего покровителя она взялась за эту работу, отодвинув собственную игру на второй план.

Пришло служебное письмо, и Френч отплыл в Ирландию. Его приятель Сандон оказался ее союзником и заезжал довольно часто. Чтобы не возникло никаких неприятностей, ей приходилось проявлять максимум осторожности. Сандон обычно доставал список из кармана, точно так же, как Огилви, и если бы Огилви догадался, что у него есть конкурент, она оказалась бы в крайне неловком положении. Пару раз Огилви и Сандон приносили ей одинаковые списки. И после того как имена офицеров появлялись в официальном бюллетене, ей приходилось отдавать комиссионные обоим, что приносило убытки.

Как бы то ни было, все проходило гладко, и герцог не задавал никаких вопросов. Она только называла имя – капитан такой-то хочет стать майором – или передавала герцогу листок с краткими сведениями об офицере. Герцог запоминал имена или брал с собой листок. Этот вопрос никогда не обсуждался, они проявляли взаимную осторожность.

Только Билл придерживался иных взглядов – ложка дегтя в бочке меда. Однажды он заехал в то же время, что и Френч, в то же утро, когда Френч принес ей пятьсот фунтов – деньги за свое назначение.

Она была наверху, одевалась, и Пирсон отправил к ней Марту.

– Приехал господин Даулер. Он прошел в кабинет.

А полковник Френч уже десять минут ждал ее в кабинете. Она быстро закончила свой туалет и сбежала вниз, но одного взгляда на Билла было достаточно, чтобы понять, что произошло. Этот болтун Френч, возбужденный своим назначением, намекнул Даулеру, по какому делу он приехал, и, как только Билл представился близким другом, все – или почти все, – что так тщательно ею скрывалось, выплыло наружу.

– Им надо поторапливаться, – услышала она, подходя к кабинету. – Как, черт побери, они могут рассчитывать набрать много рекрутов, когда их задерживают служебные письма? Я вновь и вновь заявлял об этом в своих прошениях полковнику Лорейну в военном министерстве. Он просто проигнорировал мои замечания, положив мою просьбу под сукно. Госпожа Кларк говорит, что она сделает все возможное, и я очень надеюсь на благоприятный исход.

– Полковник Френч, рада видеть вас. Билл! Какая неожиданность!

Она попыталась перевести разговор на другую тему, но коротышку полковника понесло, остановить его было невозможно.

– Наверху столько препятствий. Больше всего неприятностей доставляет генерал Хьюэтт. Будучи главным инспектором, он тормозит каждое прошение. У него предубеждение против тех, кого он называет «вербовщиками», – офицеров на половинном жаловании, вроде меня, которыми, можете быть уверены, движет стремление служить своей стране. Если бы госпожа Кларк только рассказала главнокомандующему, как нас прижимает Хьюэтт… – и так далее, а лицо Билла постепенно вытягивалось.

А потом, в довершение ко всему, Френч передал ей деньги.

– Надеюсь, ваш друг, господин Даулер, извинит нас? Нам надо урегулировать финансовые вопросы. – И Френч оттащил ее в угол и принялся шептать.

Это было в высшей степени неприятно. В ней начал закипать гнев. Единственный способ выкрутиться – вести себя как ни в чем не бывало. Наконец Френч убрался, а Билл, с видом проповедника, вещающего с кафедры, уставился в потолок. Лучший способ защиты – нападение, и она ринулась на него.

– Великий Боже, какое лицо! В чем дело? Ты был на похоронах? Мы с тобой давно не виделись. Не моя вина, что заехал этот толстый зануда.

Молчание. Потом Билл, подобно школьному учителю, принялся отчитывать ее:

– Пусть он толстый зануда, меня это не касается. Меня, как человека, который тебя любит, волнует то, что ты ведешь какую-то игру, которая мне не совсем понятна. Ты вмешиваешься в дела армии.

– О, не будь смешным. Ты вечно осуждаешь меня. Конечно, люди докучают мне – а как могло быть иначе, если у меня такое положение. Герцог сам предупредил меня об этом. Я всегда рада помочь хорошим людям, в искренности которых я не сомневаюсь.

Она намеренно распаляла свой гнев, возмущенная, уверенная в своей правоте.

– Ты не от мира сего, – продолжала она, – ты закис у себя в Аксбридже, ты превратился в настоящего сельского жителя. Осмелюсь заявить, я встречаюсь с очень многими людьми, и за одно утро я делаю для них больше, чем ты за всю свою жизнь. Не только воякам вроде Френча, но и гражданским. Ты не поверишь, но ко мне обращаются с самыми разнообразными просьбами. Это не моя вина, просто так сложилось. Если бы герцогиня обладала хоть каким-то характером и стала бы вести себя, как подобает жене, они осаждали бы ее, а меня оставили в покое. Но они знают, что она никто, потому-то и приходят ко мне. И мне приходится выдерживать этот натиск.

Он не прерывал ее, но ее доводы на него не действовали. Она видела по его глазам, что он не верит ни единому слову.

– Может, я превратился в сельского жителя, – сказал он, – но я не полный дурак. Бесспорно, пользуйся своим влиянием, чтобы помогать людям, но не бери взятки. Ты доведешь себя до беды и его тоже.

– Я не беру взяток.

– Тогда что за деньги ты сейчас получила?

– Это просто дань уважения, своего рода подарок за хлопоты. Ты слышал, что он сказал, – зажимают в военном министерстве, все кладется под сукно. И они действуют по другому каналу.

– А готова ли ты отправиться в главный штаб и честно все рассказать?

– Готова. Это их подтолкнет.

– Ты сама понимаешь, что это лишь хвастовство. То, чем ты занимаешься, противозаконно и попахивает коррупцией. Ради Бога, прекрати это, пусть твои руки будут чистыми. Разве тебе мало быть его любовницей? Ты и так достигла вершины, зачем же пачкаться?

– Как ты смеешь нападать на меня…

– Я на тебя не нападаю. У меня сердце разрывается, когда я вижу, что ты делаешь глупости.

– Прекрасно. Убирайся. Возвращайся в свой Аксбридж, там тебе место. Я не просила совета, не спрашивала твоего мнения. Я считала, что мои друзья должны молча воспринимать то, что я делаю.

– В Хэмпстеде ты говорила по-другому.

– В Хэмпстеде все было по-другому. С тех пор все в мире изменилось.

– Возможно, для тебя.

Он направился к двери. Она не удерживала его, но, когда он был уже на лестнице, она позвала:

– Билл… вернись.

Он остановился в дверях. Она протянула к нему руки.

– Почему ты так со мной обращаешься, что я такого сделала?

Не было смысла спорить и просить ее, советовать было бесполезно. Сейчас она нуждалась только в одобрении, ласковых словах, поцелуе, понимании.

– Я вынуждена это делать, Билл. Мне нужны деньги.

– Он выплачивает тебе содержание, не так ли?

– Да, но этого недостаточно… расходы растут. Один этот дом съедает почти все, что он мне дает. А есть еще один – в Уэйбридже. Лошади, экипажи, еда, мебель, одежда… Не говори мне, что надо ограничивать себя, – это невозможно. Я вынуждена так жить, из-за него: он к этому привык, он этого ожидает от меня. Его никогда бы не устроила какая-нибудь жалкая квартирка. Это его второй дом. Он сам так его называет. И, по правде говоря, его единственный дом.

– Он тебе нравится?

– Возможно… но дело не в этом. Просто я не могу и не хочу просить у него денег. У него нет денег на меня, поэтому мне пришлось заниматься вот этим. – Она показала списки, которые передал ей Френч. – Если хочешь знать, коррупция есть везде. Политики, священники, военные – все одним миром мазаны. Ты слышал последние сплетни? Чем, ты думаешь, занимался лорд Мелвилль в адмиралтействе? По этому поводу собираются создать следственную комиссию.

– Тем более тебе следует быть осторожнее.

– Ну, они будут целый год совещаться за закрытыми дверями, а в конце концов окажется, так говорит герцог, что ничего не доказано.

– Удивительно. Очень сомневаюсь. Радикалы не дадут этому делу заглохнуть, оно для них очень важно.

– Пусть всех нас признают виновными в мошенничестве – что это даст? Пока есть возможность, я буду держаться на плаву.

Он поцеловал ее и ушел. Она чувствовала, что он осуждает ее. Даже своим поцелуем он упрекал, обвинял ее. Ну ладно… если так, говорить больше не о чем. Он должен держаться подальше от ее дома и не приходить больше. Он наказал скорее себя, чем ее: ведь она могла обойтись без него. Ее жизнь была настолько заполненной, что не оставалось времени размышлять над недовольством друзей или бывших любовников, таких, например, как Билл. Сочувствие – да, но никаких упреков и порицаний. Эта менторская брюзгливая манера в ее-то положении. Он все еще обращается с ней, как с девочкой, которая сбежала от своего мужа, он не понимает, как она изменилась.

Мужчины, с которыми она теперь общалась, были значительными фигурами в свете, и на их фоне Билл выглядел простаком… привлекательным, но скучным. Больше всего ей нравился Джеймс Фитцджеральд, член парламента от Ирландии, великолепный оратор и адвокат, с острым как жало языком. Он любил, потягивая бренди, вполголоса рассказывать о скандалах, случавшихся в ирландском высшем свете, вытаскивая на свет все тайны известных протестантских семей. Очень часто к обеду приглашали Вильяма Коксхед-Марша, близкого друга герцога. Он говорил, что он восхищается ею, что готов беспрекословно ей повиноваться. Если она устала от герцога, он предоставит ей дом в Эссексе – только шепните. Сказано это было тихим голосом и сопровождалось пожатием колена под столом. Билл Будл, Расселл Маннерс – все они намекали на одно и то же. Они льстили ей, баловали ее – легковесная чепуха, которая, естественно, принималась с улыбкой и некоторой долей сомнения, но всем при этом было весело.

Она сожалела, что ее венценосный любовник не вел светский образ жизни. Дом, обставленный с таким вкусом, как нельзя лучше подходил для приемов. Для обедов, музыкальных вечеров – ей так нравилось развлекаться. Он же любил, чтобы к ним изредка заходили его друзья – никаких толп, – и предпочитал спокойно посидеть после обеда и послушать, как она поет, или сыграть в карты, даже с Мей Тейлор! Он напоминал Мери Энн Боба Фаркуара, у него были довольно простые вкусы, вкусы представителя среднего класса, что казалось ей очень странным. Его привлекали непристойные шутки или песенки. Он надрывался от хохота, когда слуга разливал суп. Скачки он считал единственной темой для разговора. Он был безмерно счастлив, когда ему удавалось провести весь вечер с приятелями, которые тоже обожали конный спорт. В то время как принц и госпожа Фитцхерберт… Впрочем, оставим это. То общество было совершенно другим. У принца был собственный круг знакомых – Чарли Фокс и другие сливки общества, сверкающие и сияющие, обожавшие развлечения. Что поделаешь: если ему нравится возвращаться из штаба и ползать на коленях, кувыркаться с детьми, она не может помешать ему. Лучше играть в пикет с Мей Тейлор на Глочестер Плейс, чем сидеть рядом с леди Хертфорд в Карлтон Хаузе.

Однако ее задевало, что приглашения приходят не так часто. «Госпоже Кларк, на дом. Вечерний прием. Экипажи будут поданы в одиннадцать», а внизу приписка мелкими буковками: «чтобы встретиться с Его Королевским Высочеством, герцогом Йоркским». Он обычно отшвыривал приглашения.

– Если бы ты весь день, с девяти до семи, провела в заботах об армии Его Величества, тебе захотелось бы отдохнуть и расслабиться, а не набивать свое брюхо и обсуждать какую-то чушь со всякими идиотами.

– А принц Уэльский и госпожа Фитцхерберт развлекаются…

– Он не работает, поэтому он и развлекается. Надо же ему как-то убить время.

– Ты смог бы гораздо больше выяснить и узнать, устрой мы несколько приемов. Для политиков и других интересных людей – вовсе не для отбросов.

– Все политики – жулики. Пусть ими занимается мой брат. К тому же мне нечего выяснять – я терпеть не могу интриг. В чем дело, мой ангел? Тебе скучно, тебе надоело мое общество?

– Естественно, нет… только…

– Принимай их, когда меня нет… я ничего не имею против. Ты можешь делать все, что захочешь.

Но дело было не в этом. Она жаждала славы, чтобы все видели ее рядом с ним, чтобы ей кланялись и улыбались, чтобы дом был наполнен титулованными, не ниже графа, гостями, в сверкающих бриллиантах. Чтобы они, получив ее приглашение, девчонки из грязного переулка, которой удалось выловить такую крупную рыбину, счастливо улыбались и виляли хвостами от радости.

Иногда он соглашался. Они устроят прием. Десять-двенадцать человек, не больше, и чтобы ушли пораньше. И тогда весь дом начинал ходить ходуном, на кухне работали два повара, нанимали человека в помощь Пирсону. Подавали пять или шесть перемен, на серебряных сверкающих блюдах (чеки за которые она, хвала Господу, оплатила принесенными полковником Френчем деньгами), а потом звучала музыка, при этом она сама играла на арфе, и все ей аплодировали. Лица, улыбки, смех, шум голосов – и герцог, возвышающийся над всей толпой, заложив руки за спину, подмигивающий, снисходительный, дружелюбный, восхваляющий ее громким голосом: «Поверь мне, она их всех за пояс заткнет в Воксхолле!» Быстрый поцелуй, который все заметили – она видела их лица. Это были те мгновения, когда она, как нектаром, упивалась своей властью и очарованием, испытывая истинное блаженство. А после их ухода она окидывала взглядом остатки пиршества, мокрые пятна от пролитого вина на стульях, и все это превращалось в символы ее триумфа, отблеск ее славы.

– О, сэр… я так счастлива. Мне так понравилось.

– Что, выступать в качестве хозяйки?

– Только в том случае, когда вы выступаете в роли хозяина. Без вас это ничто.

Лежа рядом с ним, слишком взволнованная, чтобы спать, она заглядывала в будущее, она предавалась мечтаниям, довольно смелым, о том, что может произойти, о людях, которые могут умереть: о принце Уэльском, который, как говорили, никогда не отличался хорошим здоровьем, о болезненной принцессе Шарлотте, о герцоге, предполагаемом наследнике, о постоянно больном, выжившем из ума короле… Герцог с такой легкостью правил бы страной. И тогда… какое великолепие! Какое будущее!

А пока она наслаждалась пьянящим ощущением власти, которую она пила маленькими глотками: возможность заниматься назначениями и перестановками, превращать майоров в полковников – мелочь, но все равно выгодно. Как замечательно отправлять Сандону написанные в спешке после завтрака записки:

«Соблаговолите просмотреть завтра вечером „Газетт“, так как, я полагаю, там появятся интересующие вас имена. Награда за мои хлопоты о назначении майором составляет семьсот гиней, так что, если у вас есть еще желающие, сообщите им о цене. И если у вас есть, что сказать мне, я буду в городе в понедельник…»

Потом шло другое письмо:

«Я убеждена, что деньги не играют основной роли в жизни, но я разговаривала с одним человеком, который хорошо знает цены. Поэтому вы должны сообщить Бэкону и Спеддингу, что каждому из них придется доплатить еще по двести, а капитанам – по пятьдесят. Сейчас за старших офицеров мне предлагают тысячу сто. Вы должны прислать ответ на это письмо немедленно, так как я буду говорить с Ним. Я выполнила свои обязательства, сообщив о вас Г. … Сегодня вечером я буду в театре».

А потом, после некоторых раздумий, приписка: «Госпожа Кларк шлет свои наилучшие пожелания капитану Сандону и считает, что ему не стоит появляться в ее ложе сегодня вечером, так как сегодня в театр приедет Гринвуд, который будет следить, куда обращен ваш взор. Ему не стоит знать, что капитан Сандон имеет какое-то отношение к набору рекрутов. В противном случае это может оказаться опасным как для него самого, так и для госпожи Кларк».

Но не всегда все выходило по плану. Она хлопотала за просителей, но новое назначение срывалось по их же вине.

Еще письмо Сандону:

«У меня неприятности: вам известно мое финансовое положение. Я решила поговорить по поводу Спеддинга во вторник, но его полк так плохо действовал на маневрах, что герцог разозлился и приостановил назначение всех офицеров этого полка! Он заявил об этом полковнику Уэмиссу. Сегодня он собирается ознакомиться с подробным изложением фактов, так как Спеддинга давно не видели в полку, а ведь он является старшим офицером. Если же он получит повышение, то только благодаря моим усилиям. Мне придется приложить все усилия из-за того, что герцог очень рассержен на вас: при вашей последней встрече вы обещали ему триста иностранцев, но не выполнили обещания. Я уже говорила вам, что дело надо делать постепенно: его чиновники слишком хитры. Пусть Спеддинг напишет свой послужной список и отправит его мне, чтобы я могла показать его герцогу. Прощайте».

Иногда в верхнем углу письма она делала приписку: «Сжечь», а иногда забывала: когда все шло гладко, предосторожности казались излишними. Однажды, в конце июля, ее охватила паника. Полковника Клинтона, военного министра, сменил полковник Гордон, более наблюдательный и более бдительный. Повсюду ходили слухи, что новый министр хитер и ловок, что он, обнаружив, что работа в его департаменте идет из рук вон плохо, намерен тщательно разбирать все вопросы. Срочное письмо Сандону:

«Я покидаю город и прошу вас быть очень осторожным, в особенности в том, что касается упоминания моего имени. Я знаю, что у вас есть враги, так как вчера Г. был атакован целой толпой лиц, которые ругали вас на чем свет стоит. Он чем-то недоволен, но он ничего мне не скажет»,

«Интересно, – спросила она себя, – чем недоволен герцог – тем, что Гордон задает вопросы и сует свой нос в то, чего никогда не касался Клинтон?» Вокруг начались разговоры по поводу набора рекрутов, постоянно возникали какие-то слухи. Слишком много было посредников. Не Огилви, конечно, ему можно доверять, но, возможно, Френч в Ирландии или даже Корри?

– Это вы распустили язык?

– Мадам, я протестую…

– Пошли кое-какие слухи, и Его Королевскому Высочеству об этом известно. Если у вас сохранились мои письма, касающиеся дел с набором рекрутов, – вы же знаете, на что я намекала, – ради всего святого, сожгите их. – И он ушел с побелевшими от страха губами.

– Успокойтесь, – сказал Вилл. – Со временем все уляжется. «Новые метлы» всегда лезут не в свое дело. Дайте Гордону поруководить.

– Вы поклялись, что в этом деле нет ничего опасного.

– Так и есть. Дайте ему время, чтобы принять дела. Приняв дела, Гордон тут же взял бразды правления в свои руки. Первым действием нового руководства было письмо, разосланное всем армейским агентам. Датировано оно было двадцать восьмым сентября 1804 года.

«Джентльмены, Его Королевское Высочество главнокомандующий имеет веские причины считать, что между офицерами агентств и лицами, именующими себя армейскими посредниками, имеется преступный сговор, цель которого – получение доходов в результате действий, противоречащих существующим правилам и установкам. Главнокомандующий считает необходимым препятствовать этой деятельности, наносящей непоправимый урон армии. Я уполномочен привлечь ваше внимание к этому важному вопросу и уведомить о необходимости сохранять максимальную бдительность с целью предотвратить в меру ваших возможностей любые сношения между офицерами ваших агентств и этими лицами. В том случае, если подобная деятельность осуществлялась через какое-либо агентство, главнокомандующий будет считать своим долгом рекомендовать командирам соответствующих соединений отказаться от услуг этого агентства.

Яуполномочен рекомендовать вам довести до сведения командиров подразделений, прикрепленных к вашим агентствам, что Его Королевское Высочество крайне неодобрительно относится к подобной деятельности, и заверить их, что, если какой-либо офицер будет замечен в связях с вышеназванными лицами после даты, проставленной в данном письме, его деятельность будет немедленно прекращена и офицер предстанет перед Королем с обвинением в неподчинении приказам главнокомандующего.

Подписано: Дж. У.Гордон».

«Сможем ли мы пережить это без потерь?» – спрашивала себя Мери Энн, наблюдая из окна своего дома в Уэйбридже за осенними листьями и поджидая герцога, который должен был возвратиться из Отландза от герцогини. Всего-то и осталось что благодарственная записка от одного капитана, которая была выброшена в камин, и четыреста фунтов, спрятанные за корсажем.

Глава 6

Но игра продолжалась, правда, медленно и тайно. Она уже слишком далеко зашла, чтобы идти на попятный, она увязла по самое горло. На время количество просьб уменьшилось: рыбка испугалась, но через год просьбы вновь пошли сплошным потоком. У нее не было другого способа обеспечить свое существование. Расходы на содержание обоих домов удвоились, потом утроились, и она совершенно не представляла, на чем бы сэкономить. Каждый день к ней приходила Марта с жалобами.

– Мяснику не уплачено за три месяца, мэм. Он говорит, что больше не будет нам ничего поставлять, пока мы не расплатимся с ним.

– Марта, не приставай ко мне, у меня урок рисования. Каждый день какой-нибудь урок – пения, рисования, танцев, чтобы не отстать от последней городской моды. Новым повальным увлечением был рисунок по бархату.

– Если я не буду приставать к вам, мэм, они будут приставать ко мне. Мясник говорит, что это я утаиваю деньги.

– Вот, возьми.

В ящике стола, в самом дальнем углу, лежали деньги, предназначенные для ювелира, – пара сережек, которые великолепно смотрелись с белым, она должна была их иметь – часть денег можно отдать мяснику.

– Торговец углем недоволен, мэм. На прошлой неделе он все время ворчал, когда разгружал уголь. А следующую порцию придется заказывать уже через пару дней: ведь камин горит в каждой комнате.

Еще немного денег из ящика, чтобы заплатить угольщику. В первую очередь надо платить более мелким торговцам, это справедливо. Ювелир может подождать или забрать сережки.

– Марта, все мясо съедает кухонная прислуга. – Кухонная прислуга была главным козлом отпущения. – Его Королевское Высочество и я едим совсем мало. Все самые крупные куски попадают вниз. Я знаю, я сама видела.

– А чего, мэм, вы могли ожидать? На кухне работает десять человек. Мужчины нуждаются в пище, их надо кормить.

Десять человек – неужели нужно такое количество работников на кухне? Однако в доме постоянно появлялись новые слуги, которые прислуживали за столом. Ведь кухарки не сядут за один стол с судомойками, горничные – с лакеями; те, кто отвечает за постели, не будут мыть посуду.

– О, Марта, проследи за этим. У меня нет времени.

Возобновим прерванный урок, а вечером – в Кенсингтон, в театр. Завтра – Уэйбридж, опять постоянное требование денег, теперь уже со стороны прислуги загородного дома. Летом ей захотелось выращивать овощи, но вместо небольшого садика позади дома по чьей-то ошибке были огорожены три поля – неверно переданное приказание, халатность, и теперь ей приходилось содержать и кормить двух рабочих лошадей. Это значило, что при них обязательно должен быть человек: ее грумы умели обращаться только с лошадьми для экипажей. Но где этот человек будет жить? Ему нужен коттедж: у него жена и четверо детей.

Так и продолжалась эта сумасшедшая карусель, которая, раскрутившись, никак не останавливалась. Кроме торговцев и слуг, к ней приставали и домочадцы. Хвала Господу, Джеймс Бертон ни разу не заикнулся о ренте, но дом на Тэвисток Плейс все равно надо оставить для матери и Изабель, которая обручилась с одним из братьев Тейлоров после того, как их дела несколько пошатнулись. Отец Мей неудачно сыграл на бирже, и бедняжка Мей была вся в слезах. Вынужденные покинуть свой дом, они с сестрой подумывали о том, чтобы открыть школу, но без посторонней помощи об этом не могло быть и речи.

Ей придется еще раз залезть в ящик и каким-то образом раздобыть пятьсот фунтов, чтобы помочь Мей и ее сестре организовать школу в Айлингтоне. И еще двести фунтов на свадьбу Изабель. Но оказалось, что деньги кончились… ей не удалось удержать их.

Следующей проблемой стал Чарли. Ему не понравилось в 13-м полку легких драгун, и он хотел сменить место службы. Может его сестра устроить это? Он обратился со своей просьбой не вовремя, в тот момент, когда между ней и герцогом возникла некоторая напряженность. Но ей удалось уладить это дело, и его перевели в 7-й пехотный полк, стрелком-пехотинцем. Шесть месяцев спустя он опять примчался к ней.

– Я терпеть не могу этот 7-й полк. Я хочу на другое место.

– Но, дорогой мой, ты говорил то же самое в сентябре.

– Я знаю. Это была ошибка, я очень жалею. В 7-м полку я как в аду, к тому же мне больше нравится кавалерия. Мне сказали, что меня могут перевести в 14-й драгунский полк, но, естественно, этого придется добиваться. Ты можешь устроить?

– Посмотрим… но ты должен понять, что больше нельзя играть в солдатики.

– По всей вероятности, я доберусь до самых верхов в полку драгун.

Она не была в этом уверена, но промолчала. Дело в том, что Чарли наконец понял, в каких она отношениях с герцогом, и до нее дошли слухи, что в полку это очень не понравилось: «Скажи своему братцу, чтобы он заткнулся или ему будет плохо. Он и так слишком молод для своего звания, пусть не высовывается!»

Когда с Чарли все уладилось, как она надеялась, донесся крик о помощи от Сэмми. Бедный Сэмми Картер, который, как она надеялась, отправился за море и который был счастлив стать прапорщиком. Но все оказалось иначе: он торчал на транспорте, который стоял в море недалеко от Спитхеда.

«Глубокочтимая мадам (он писал с транспорта «Кларен-дон»). Вынуждаемый ужасным положением, в котором я нахожусь, и, зная вашу доброту, я надеюсь, вы простите меня за смелость опять обращаться к вам. После того, как я отправил вам свое последнее письмо, наш транспорт загрузился, и сейчас я нахожусь в море. Мое положение трудно описать. У меня нет никакого снаряжения для путешествия, нет денег, чтобы купить необходимые мелочи. Мне приходится каждую ночь четыре часа стоять в карауле, мне нечего есть, кроме солонины, которую я получаю три раза в неделю, и воды. Ром здесь такой отвратительный, что его невозможно пить.

Зная ваше доброе расположение ко мне, я ни в малейшей степени не сомневаюсь, что вы не оставите меня в той ситуации, в которую я попал из-за того, что вы так любезно исполнили мою просьбу. Прошу, мадам, войдите в мое положение и спасите меня от всех этих ужасов. Это будет благородным шагом с вашей стороны, и я до конца дней своих останусь вашим должником.

Ваш покорный слуга, мадам, Сэм Картер».

Бедный малыш, Сэмми, вынужденный питаться солониной! Она сразу же выслала пятьдесят фунтов, чтобы немного поддержать его силы. Какую ошибку он совершил, оставив службу в ее доме, – она всегда знала, что он не создан для солдатской жизни. Он рассыпался в благодарностях, приложив к письму счет за свое обмундирование. Шпаги и кушаки, пояса и перья, камзол и украшения, перчатки и чулки, даже выкупил часы из залога за два фунта десять шиллингов. Все это обошлось еще в сорок фунтов. Но ведь надо спасать бедного Сэма. Она надеялась, что у него все наладится, и не стала заниматься его переводом.

– Мадам?

– Марта… что еще?

– К вам пришел доктор Тинн.

По крайней мере, доктор Тинн не требовал денег. Слава Богу, ему уже заплатили за его услуги: детские простуды зимой, ревматизм у матери, ее собственное недомогание, длившееся двое суток (которое прошло после умелого лечения, не оправдав надежд герцога), припарки для Марты, банки Паркеру, кучеру.

– Дорогой доктор Тинн, чем могу быть вам полезна?

– Не мне, госпожа Кларк. Я хочу замолвить слово за друга…

Опять то же самое… Но Тинн никогда раньше этим не занимался. Хватит обмениваться любезностями, вежливо улыбаться («Спасибо, сегодня мне лучше, я прекрасно себя чувствую»), приступим к делу.

– Поподробнее. – Стандартная формула.

– У одной моей пациентки есть муж, а у того – брат, полковник Найт.

– Короче, вы просите за Найта?

– Да, госпожа Кларк. Полковник Найт может поменяться местами с другим офицером, полковником Бруком. Они направили прошения в установленном порядке, но пока никакого ответа…

– Я знаю, знаю. – Эти слова повторялись каждый раз. – Сделаю все, что смогу. Они знают, во что им это обойдется?

– В двести фунтов, как сказала моя пациентка. Раньше за перевод она брала триста пятьдесят, но это было до того, как в министерство пришел Гордон. Но в настоящий момент ей не стоит пренебрегать и этими деньгами.

– Двести – слишком мало, но для вас, как друга, я сделаю исключение. Наличными, естественно.

– Как пожелаете, госпожа Кларк. Мой друг будет безмерно благодарен.

– Он должен прислать деньги сюда сразу же, как только его имя появится в официальном бюллетене. Я займусь его делом в конце месяца.

Господи, какая жара. В июле Лондон замер. Даже в Уэйбридже было душно. Вода в море была именно такой, какая ей требовалась, чтобы полностью расслабиться. Если она не отдохнет, то сойдет с ума, станет такой же ненормальной, как король. Его отвезли в Уэймут на ванны. Морские ванны были последним достижением медицины в области лечения слабоумия. Если бы у нее были деньги, она тоже поехала бы в Уэймут. Двести фунтов от Найта могут оказаться очень кстати. Мысли так и вертелись вокруг клубка неразрешимых проблем.

В то лето страну опять охватила военная лихорадка, единственной темой разговора было вторжение. Неужели Бонн осмелится? У него достаточно войска, но нет кораблей, к тому же погода неважная: весь Ла-Манш затянут туманом, один человек сможет разделаться с десятком французов. Но если все же он высадится, каковы планы Лондона?

– В вашем положении вам многое должно быть известно. Пожалуйста, расскажите нам, что намерен предпринять герцог? Правда ли, что, как говорит лорд Стенхоуп, у французов есть какое-то секретное оружие, с помощью которого они собираются потопить наши корабли?

Как будто она знает… или, зная все, рассказала бы. Столько недоброжелателей, которые только и ждут случая, чтобы дискредитировать герцога. Эти письма в «Морнинг Пост», подписанные «Велизарий». Она пыталась выяснить, кто их автор, но безуспешно. Саттон клялся, что это один человек, по имени Донован, ветеран на половинном окладе, который имеет зуб на герцога. Но Донован заезжал к ней и доказал свою непричастность, к тому же прислал ей клиентов (получив при этом свою долю).

Самым удивительным событием, случившимся весной, была помощь Билла. После их ссоры в кабинете она около года почти не виделась с ним. Но страх перед вторжением охватил и его. Он признал это во время торжественного приема, данного в честь свадьбы Изабель, в нем пробудились патриотизм и напыщенность.

– Когда страна находится в тяжелом положении, я не могу оставаться в стороне. Я собираюсь как можно скорее найти работу.

– Какую работу?

– Мне трудно сказать. Такую, на которой я принес бы наибольшую пользу. Я готов работать в любой области.

Она подумала о деньгах, которые придется заплатить за прием…

– Не так просто получить назначение. Все хорошие куски уже расхватали.

– Я прекрасно понимаю это, – сказал он. – Я не гонюсь за жирным куском. Как и другие, я просто хочу служить своей стране.

– Возможно, тебе придется платить за такую привилегию.

– Я знаю.

– В том случае, если я найду тебе работу, ты сможешь заплатить мне.

Она произнесла это с улыбкой. Он отвернулся. Но когда жених с невестой, осыпаемые розовыми лепестками, уехали и разошлись остальные гости, она поймала его, но на этот раз она не улыбалась, и ее глаза были полны слез.

– В чем дело?

– Изабель была такой счастливой. Моя свадьба тринадцать лет назад была совсем другой. Никаких гостей, никаких розовых лепестков. Придется платить за сегодняшний прием, но одному Богу известно, когда я смогу это сделать.

– Все еще трудно с деньгами?

– Совсем плохо, но я не буду надоедать тебе… Надеюсь, тебе повезет с работой…

Он понял, что она имела в виду. Разрываемый внутренними противоречиями, он долго смотрел на нее. Моральные устои, принципы, все, что он считал основополагающим в жизни, с одной стороны, и ее потребность в деньгах, с другой стороны.

– Скажи точно, сколько тебе нужно? – решился он наконец.

– По приблизительным подсчетам – тысяча фунтов. Пятьсот – за свадьбу. Остальные? Заткнуть рот ювелиру, который начал давить на меня. В обмен на это я найду тебе место. И никто кроме нас, не будет ни о чем знать.

– Мне придется рассказать отцу. У меня нет денег.

– Расскажи, если надо. Он знает жизнь. Хорошие места не валяются на дороге. Кто-то должен выполнить роль посредника. И почему бы эту роль не взять на себя твоему самому близкому другу? Или я не близкий друг? Вопрос решен?

Обошлось без споров: ему было некуда отступать. Она держала его на крючке, и через три месяца он уже работал в Колчестере помощником уполномоченного по снабжению Армии Его Величества. За свадебный прием было заплачено, ювелир умиротворен.

– Сэр?

– Что, моя дорогая?

– Могу я поехать в Уэймут?

– Это невозможно, мой ангел. Там будет король.

– Но ведь король не приедет в два часа ночи в снятую мною квартиру…

– И я не приеду. Это официальная поездка. К тому же в воскресенье крестины сына Честерфилда. Меня попросили стать крестным отцом, поэтому почти все время я буду занят. Если бы ты поехала, я не смог бы выбраться к тебе.

Он всегда четко разделяет официальное и личное, ни разу не попытался перебросить мостик через эту пропасть, тогда как принц Уэльский и госпожа Фитцхерберт… герцог Кларенский и госпожа Джордан… даже Кент и его давнишняя любовница-француженка… Она предполагала, что им руководит чувство долга, что он жалеет герцогиню.

– Ты стесняешься появляться со мной? Он пристально взглянул на нее.

– Что тебя беспокоит, любимая, у тебя колики?

– Нет… собирается гроза, я неважно себя чувствую.

Он никогда не понял бы временами охватывавшей ее настоятельной потребности иметь больше власти, составлять планы, принимать решения, быть частью его жизни, но не в той роли, которая у нее была до сих пор, а как равная. Она вспомнила свое бестактное поведение в Уэйбридже в воскресенье. Она села на скамью в церкви, а когда он вошел вместе с герцогиней, принялась прихорашиваться и улыбаться ему. Лицо его омрачилось, он отвернулся, а вечером все ей высказал.

– Чего ты добиваешься, выставляя себя напоказ перед моей семьей? Если ты еще раз посмеешь так вести себя, я велю тебя выпороть.

Боже мой… он действительно собирался это сделать. Она ничего не забыла. И хотя все в Уэйбридже знали о ее существовании, на его визиты к ней смотрели сквозь пальцы, к ним относились спокойно. Опять разделительная линия. В личной жизни это допустимо. Но петь «Славься» вместе с герцогиней – кощунство. Однако с просьбой похлопотать о повышении обращались отнюдь не к герцогине.

– Вы знаете доктора О'Миру, сэр?

– Никогда не слышал о нем.

– В Ирландии он считается дьяконом, но очень хочет стать епископом. Он несколько раз умолял меня представить его вам.

– Это ко мне не относится. У моего департамента нет никаких дел с церковью. К тому же мне не нравится это «О» перед его фамилией.

– Он протестант… Он так же предан короне, как и ты.

– Ирландец может быть верен только своей собственной шкуре. Передай от меня господину О'Мире, пусть он сидит в своем болоте.

Ну-ну… при таком отношении нечего рассчитывать на повышение. И на записку с выражениями благодарности. А сколько могла бы стоить должность епископа? Столько же, сколько звание полковника? Вилл Огилви наверняка не знает, а вот Доновану может быть известно.

– Если ты не пустишь меня в Уэймут, я поеду в Уэртинг.

– Почему в Уэртинг, родная? Почему ты не можешь оставаться дома?

– В Лондоне, в конце июля? Здесь все вымерло.

В Уэртинге были Коксхед-Марш и Вилли Фитцджеральд, сын члена парламента от Ирландии. Это место соперничало с Брайтоном по своей популярности. Уэртинг успокоил бы ее самолюбие, а детей она оставила бы с матерью в Уэйбридже. Даже деньги были, их как раз принесли сегодня утром: двести фунтов от господина Роберта Найта, брата полковника, который переведен на новое место (благодаря стараниям доктора Тинна).

– Ну ладно, езжай в Уэртинг. Если тебе так хочется. У тебя хватит денег?

Поразительный вопрос! Этот вопрос так редко обсуждался. Возможно, его замучила совесть. Но, учитывая все обстоятельства, не следует этому удивляться. Он не выплачивал ей содержания с мая.

– Благодаря доктору мне удалось выкрутиться.

– Какому доктору?

– Доктору Тинну, а не тому ирландскому дьякону. Маленькая перестановка, разве ты не помнишь? Сегодня фамилии опубликованы в бюллетене. Но подобные мелочи не достойны твоего внимания. Одна сложность – он прислал мне две банкноты по сто фунтов, а я не хочу показывать их хозяину меблированных комнат.

– Пирсон разменяет.

– Что, в это время?

– Конечно. Если он скажет, для кого нужно разменять деньги, любой торговец с радостью сделает это.

«На самом же деле, – подумала она, – мне не понадобится много денег. Коксхед-Маршу и Фитцджеральду придется поделить между собой мои расходы. Номер в гостинице и посещение танцевальных вечеров».

– Пирсон, разменяйте эти деньги, возьмите банкнотами по десять и двадцать фунтов.

– Слушаюсь, мэм.

Герцог встал из-за стола и подал ей руку.

– Мой ангел будет скучать обо мне?

– Ты сам знаешь, что будет.

– Я постараюсь не задерживаться более десяти дней.

– Даже девять для меня слишком долго… Думай обо мне, помни, что я там буду совсем одна.

– Попроси крошку Мей поехать с тобой.

– Может быть. Посмотрим.

От чего это зависит? От того, будет ли ей интересно с Коксхед-Маршем, достоин ли Вилли Фитцджеральд своих легендарных ирландских глаз?

Долгий-долгий поцелуй.

– Береги свою венценосную персону. – Погладить по голове, пощекотать за ушами.

– Проклятье, если бы я мог, я взял бы тебя с собой в Уэймут. Чертов Честерфилд со своим выродком.

– Я знаю… знаю.

Два часа на то, чтобы уверить его в своих чувствах, и вот он уже сидит верхом, собираясь ехать на ночь глядя, так как боится опоздать. Последний взмах платка из окна.

– Мадам, Пирсон разменял деньги.

– Спасибо, Марта.

– Мадам, приехал доктор О'Мира, хочет видеть вас. Он сказал, что надеялся застать Его Королевское Высочество до того, как тот уедет. Он сам собирается быть в Уэймуте в воскресенье.

– Пусть им движет надежда. Если бы он сменил «О» на «Мак», он смог бы достичь гораздо большего.

– Он просил передать вам, мэм, что он купил подарок. Подарок! Несколько преждевременно. Но не может же она принимать доктора в неглиже и к тому же в столь поздний час.

– Передай доктору О'Мире, что я сейчас напишу записку Его Королевскому Высочеству, и, раз он собирается в Уэймут, пусть сам передаст ее. Скажи еще, что я благодарю за подарок, и принеси его сюда.

Довольно необычно, что ей дают деньги, не имея никаких гарантий. Дьякон больше верит в ее могущество, чем солдаты.

«Заезжал дьякон, – писала она, – и принес деньги. Пусть ваше королевское великодушие подскажет вам, как действовать дальше. Ваша подушка выглядит очень несчастной. Мне одиноко.

Подпись: М.Э.Дата: 31-е».

В дверях спальни появилась Марта со свертком в руках.

– Разверни, Марта, но сначала отнеси записку дьякону. Она обломала все ногти, пытаясь развязать веревку. Марта принесла ножницы. Это могла быть напрестольная пелена, в которую завернуты деньги, но сверток слишком тверд; тогда это, должно быть, жезл. Она сорвала остатки бумаги.

– Набор спиц для крикетных ворот для мастера Джорджа, – сказала Марта.

На коробке дьякон написал: «Это для вашего очаровательного мальчика. А позже я привезу куклы для девочек. Нижайший поклон».

Слишком поздно, письмо герцогу не воротить. Дьякон уже уехал.

– Хорошо, Марта, захвати с собой в Уэйбридж.

– Это был священник, да, мэм?

– Очень умный священник.

Больше она не будет иметь дел с церковниками. Дьякон может остаться на своем месте. А что же он подарил за то, что его назначили дьяконом? Попробуем догадаться. Преподнес королеве теннисную ракетку? Или крокетный набор? Вот настоящий протестант! Неудивительно, что католики хотят освобождения.

Спицы для крикетных ворот для Джорджа… может, в этом есть какой-то скрытый смысл? Намек, что следует поощрять игры. Какое-нибудь ирландское иносказание, игра слов? Она спросит об этом Вилли Фитцджеральда, он должен знать.

Зевая, она прильнула к подушке. Как приятно хоть раз в жизни иметь всю кровать в своем распоряжении, не просыпаясь, проспать до десяти. Завтрашняя поездка к морю развеет всю скуку, она проветрится, освежит в памяти крикет… Вилли расскажет ей правила, ведь он учится в Оксфорде… Герцог всегда в бегах, всегда занят, а Вилли такая милашка – студенты последнего курса прекрасно поднимают настроение. Пора осваивать новые игры.

Глава 7

Со временем страх перед вторжением пропал – это было заслугой Нельсона, стоившей ему жизни. Страна с ликованием восприняла победу при Трафальгаре, всех охватил единый патриотический порыв, который стих сразу же после Аустерлица. Враг казался непобедимым.

У главнокомандующего почти не было свободного времени. С девяти до семи он находился в штабе, ведя непрерывное сражение за выполнение всех своих приказов. С одной стороны, его армия нуждалась в оружии и обмундировании, экспедиционные силы оказались неподготовленными; с другой стороны, политические деятели во весь голос требовали, чтобы войска немедленно были отправлены и лорд Каткарт отослан на Эльбу для воссоединения с генералом Доном неневажно, что все мероприятие безнадежно, главное, чтобы войска выступили.

Герцог не позволял себя запугивать. Его письма премьер-министру были четкими и исчерпывающими. «Экспедиционные силы еще не готовы к военным действиям». Это очень устраивало Питта и помогало ему воздействовать на общественное мнение – он первым разражался гневными тирадами, когда приходили сообщения о неудачах, а вся страна вторила ему. «Еще одно поражение» – вина главнокомандующего, плохо организовавшего работу. Пусть все министерство переместится в штаб и возьмет на себя управление армией: у них сразу же опустятся руки и они будут молить об отставке.

Беспокойство внушало и здоровье премьер-министра. Редко кто прислушивался к замечаниям больного. Но не было никого, кто мог бы в полной мере заменить его, уйди он в отставку. Нужно было как-то налаживать отношения между партиями, поэтому Фокс получил место в Кабинете, и страсти улеглись. Пусть король против – ему придется уступить. Он все еще был в плохом состоянии – еще одна проблема. Временами его голова прояснялась, но на короткий срок.

– Если кто-то хочет занять мое место – милости просим, – однажды вечером во время обеда сказал герцог. У него не было аппетита, и он пребывал в плохом настроении. У него с Питтом состоялся разговор, который ни к чему не привел; потом он полчаса просидел с королем, который отказывался подписывать какую-то бумагу и заставил герцога сыграть с ним в вист. Потом были вызывающие усмешку рапорты с призывами к «действию»; потом передовая статья в «Таймсе», полная бессмыслица с намеками на дело Мелвилла, на скандал, случившийся этой весной, – если первый лорд Адмиралтейства вынужден подать в отставку, что можно говорить об армейском руководстве? Последней каплей было ожидавшее его на Глочестер-сквер письмо, наглая анонимка. Пообедав, он подсел к камину в кабинете, вытащил письмо из кармана и начал читать вслух:

«Его Королевскому Высочеству, нарушающему супружескую верность. Вам, без сомнения, известен закон, но если ошибаюсь я, то существуют настоящие профессионалы, которые своим знанием всех законов зарабатывают себе на хлеб. Лишить мужа законной жены, лишить детей отца считается преступлением. Вы виноваты и в том, и в другом. Ждите последствий».

Герцог отшвырнул листок и рассмеялся. Но смех прозвучал натянуто.

– Какой-то ненормальный из твоего прошлого?

Она сразу же узнала почерк. Что-то в ее душе дрогнуло, но тут же превратилось в камень. Джозеф… Хотя почерк был нечетким, принадлежность письма не вызывала сомнений. Джозеф, которого, как она слышала, увезли куда-то в Нортхэмптон. Он был безнадежен, за ним ухаживали родственники, которые не расспрашивали о ней, даже не упоминали ее имени.

– Сумасшедший или пьяный, – ответила она, разрывая записку, – а может, и то, и другое.

– Что этот приятель имел в виду, говоря, что я лишил мужа жены? Ведь, лежа в могиле, нельзя претендовать на нежные чувства.

– Очевидно, этот человек именно этого от меня и ожидал, а потом вдруг услышал, что мы с тобой вместе. Меня это не волнует. Брось клочки в огонь – там им место.

Он так и сделал, но вид у него был расстроенный. Записка всколыхнула какие-то давние воспоминания. Он никогда не слушал ее болтовни: дрянной муж, умирающий от эпилепсии; она сама, вынужденная каким-то образом содержать четверых маленьких детей; Бертон, который в конце концов помог ей.

– Ты хоть раз виделась с родственниками твоего мужа?

– Нет, никогда… они живут где-то в деревне.

Он зевнул и перевел разговор на другую тему. Дело было закрыто. Она наблюдала, как клочки бумаги почернели, а потом рассыпались в прах. Неужели она упустила свой шанс? Может, ей стоило во всем признаться? Может, она должна была сказать: «На самом деле я не вдова. Мой муж жив, но я не знаю, где он. Я ушла от него: он был не в состоянии содержать меня и детей». И ведь правда не очень отличалась бы от того, что она для него сочинила. Однако какая-то сила удержала ее. Неужели она испугалась показаться смешной, быть уличенной во лжи и услышать его вопрос: «Зачем было утруждать себя враньем?» Еще не поздно сказать: «Это почерк моего мужа». Он сидел у камина и дремал, а она играла на пианино. Через некоторое время она решила: «Я все расскажу… Я скажу, что всегда считала себя вдовой, потом откуда-то узнала, что ошиблась, что Джозеф жив, что он повредился в рассудке и сидит в сумасшедшем доме». Время шло; герцог потянулся и стал собираться спать. Слишком поздно, завтра или, может, послезавтра.

Прошла неделя. А потом пришло еще одно письмо, но теперь уже в штаб, а не домой.

«Яхочу вернуть свою жену и детей. Отправьте их назад. Если вы не сделаете этого, я начну судебное преследование. Подумайте, как будет выглядеть обвинение в позорном адюльтере в тот момент, когда страна в опасности».

Подпись не вызывала никаких сомнений: «Джозеф Кларк». Он передал ей письмо в тот же вечер.

– Что ты на это скажешь?

Минутное колебание. Смеяться или плакать? Слезы будут свидетельствовать о признании своей вины, так что лучше смеяться. Отнестись ко всему легко, как к мелочи.

– Значит, он жив. На прошлой неделе мне это и в голову не пришло. Почерк так изменился, но теперь я совершенно уверена. Меня все клятвенно заверяли, что он умер, и я поверила.

– Но ты же говорила, что сидела у его кровати, когда он умирал!

– Разве? Я не помню. Я тогда была как в тумане, у меня болел сын. (Трудно уже вспомнить, что она ему рассказывала.) Его брат, помощник приходского священника, умолял нас уехать, меня и детей: Джозеф был не в себе, двое мужчин его с трудом удерживали. Потом мне в Хэмпстед написали, что я свободна.

В одной ночной сорочке он стоял возле кровати. Момент был неподходящий. Она сидела за туалетным столиком и расчесывала волосы.

– Ну? – проговорил он. – Что же ты собираешься делать? Вернуться к нему?

– О! О чем ты говоришь? Конечно, нет! Десяти фунтов с него достаточно. Я напишу ему утром.

В комнате повисла напряженная тишина.

– Как будто мне мало других забот, – сказал он. – Теперь еще этот дурак.

– Дорогой! Не беспокойся. Обещаю тебе, я все улажу.

– Я покажу это письмо Эдаму.

– Зачем?

– Он мой советник, он скажет, что делать. За день он прочитывает около сотни писем с угрозами. Он и Гринвуд разберутся с этим приятелем.

Ее сердце упало. Гринвуд… Эдам… Люди, которые ведут его дела, которые смотрят на нее с подозрением, не любят ее, не доверяют. Она не раз слышала об этом от друзей. «Будьте осторожны, – не раз предупреждал ее Джеймс Фитцджеральд, – они только и ждут момента, чтобы сокрушить вас, особенно Эдам». Она дотронулась до него. Он никак не отреагировал на ее ласку.

– Прошу тебя, оставь это дело мне. Я знаю своего Джозефа. Десять или двадцать фунтов заткнут ему рот.

– Меня не волнует его брань. Преступный адюльтер. Я представляю, как это будет звучать в суде. Лучше я поручу это Эдаму.

Хорошенькое начало зимы. Счастье отвернулось. Каждый день приносит новые неприятности. Какие-то странные споры со слугами, полное отсутствие дисциплины, все жалуются на Марту, которая слишком зазналась:

– Мы не хотим получать приказания через нее.

– Госпожа Фавори служит у меня экономкой уже тринадцать лет. Вы будете получать приказания через нее, иначе вам придется уйти.

Марта была вся в слезах.

– Лучше я уйду, чтобы не было постоянных споров. К тому же я хочу выйти замуж.

– Бог мой, за кого?

– За Уолмсли, угольщика. Он уже шесть месяцев за мной ухаживает.

– Но Марта, я не смогу без тебя!

– Не говорите так. Девочки учатся в школе мисс Тейлор, мастер Джордж в Челси, и теперь я никому не нужна. А слуги все время спорят со мной, язвят – они все против меня.

Только спокойно!.. Остановить этот поток слов. Дайте подумать. Счетов все больше, бесконечный поток счетов, главным образом из Уэйбриджа. В конюшнях прогнили балки, стойла надо обновить, к дому пристроили несколько комнат для кучера. Счета за картошку, которой хватило бы на целый полк. Недавно купленные джерсийские коровы совсем не давали молока, болели и дохли, придется купить новых. Пришлось призвать на помощь своего поверенного господина Комри, очень способного и старательного.

– Господин Комри, на нас надвигается бедствие!

– По всей видимости. – Он водрузил на нос очки и принялся раскладывать ее бумаги, разбросанные по полу. Сотни счетов, и ни по одному не заплачено. – Разве Его Королевское Высочество не устанавливал вам твердого содержания?

– Восемьдесят в месяц. Что мне с этим делать?

Она не могла объяснить ему, что с каждым месяцем стараниями Гордона ручеек, который питали прошения о новых должностях, мелел.

– Вы должны воспользоваться вашим положением замужней женщины. Только это спасет вас. Признайтесь всем торговцам, что вы не вдова. – Комри знал, о чем говорил, не раз именно таким способом он очень умело приостанавливал все судебные иски.

– И что будет?

– Закон не может заставить вас платить.

Она уже слышала эти слова, очень давно. Именно такой совет дали ее матери, когда ее бросил Боб Фаркуар. Возвращаемся к старому.

– И тогда счета пошлют моему мужу?

– Если смогут разыскать его. Вы знаете, где он?

– Нет… нет.

Направить сотню счетов Джозефу, который не сможет заплатить? А потом они вернутся к герцогу в сопровождении письма с угрозами? И тогда счета вернутся к ней. Выхода не было.

– Я получил еще одно письмо от твоего пьяницы, – говорил ей герцог.

Она каждый раз содрогалась при этих словах, повторявшихся почти еженедельно.

– Надеюсь, ты их выбросил?

– Напротив. Я их все передал Эдаму. Он начал наводить справки.

Справки… что он имеет в виду, какие справки? Она не осмеливалась спросить. У него было странное настроение: он в задумчивости ходил по комнате, и создавалось впечатление, что во всем он винит себя. Его нервы были натянуты, как струна. Что-то происходило, но он не хотел рассказывать ей. В последнее время он довольно часто стал передавать через своего слугу: «Не жди к обеду. Я не знаю, когда вернусь сегодня вечером».

Он был не похож на себя. Обычно он с облегчением сбрасывал с себя весь груз штабных дел и отдыхал.

В доме не было никого, кто мог бы раздражать его. Стояла тишина, не шумели дети. Мери и Элен уехали в школу Тейлоров (существование которой поддерживалось главным образом за счет ее взносов), а Джордж, которому уже исполнилось восемь, разыгрывал из себя важную персону в Челси, своего рода миниатюрном военном училище, которое готовило к поступлению в Марлоу.

Она продолжала развлекаться, но в одиночестве, без гостей и без хозяина: с Фитцджеральдами, отцом и сыном, с Расселлом Маннерсом, Коксхед-Маршем – с той же преданной ей компанией, однако ее интерес к ним исчез. Она была вынуждена продолжать играть свою роль. Ее смех был сплошным притворством, ее улыбка была натянутой, разговор она поддерживала чисто автоматически. И теперь в ее душе поселился страх: «Моя власть становится все меньше и меньше… она ускользает от меня».

Однажды утром к ней заехал господин Эдам, который уверял, что герцог приказал ему навести справки по поводу даты ее свадьбы, ее местожительства до свадьбы, по поводу всех событий в ее жизни.

Она встретила его с ледяной вежливостью.

– Мое прошлое никого не касается, кроме меня. Ни вы, ни Его Королевское Высочество не имеете права вмешиваться в мою жизнь.

– Осмелюсь спросить, мадам, действительно ли все годы вы знали о том, что ваш муж, Джозеф Кларк, жив, и можно ли ваше утверждение, будто вы считали себя вдовой, назвать неправильным?

– Вовсе нет.

– Прекрасно. Тогда как же получилось, что судебный иск, который был предъявлен вам в 1804 году и который вы скрыли от Его Королевского Высочества, был приостановлен вашим поверенным, утверждавшим, что вы – замужняя женщина?

Как ловко ее загнали в угол. Она пожала плечами.

– Мы с поверенным решили, что это наилучший выход. У меня никогда не было никаких доказательств смерти моего мужа.

Его холодное и вежливое лицо осталось бесстрастным.

– У вас есть свидетельства о рождении ваших детей?

– Нет, не думаю. А зачем они вам?

– Один человек, имени которого я не хочу упоминать, предложил мне проверить, не были ли ваши дети рождены до свадьбы.

Великий Боже! Какая наглость. Теперь все понятно. Он послал своих ищеек в Хокстон, они обшарили все окрестности на Чарльз-сквер, перепутали Джозефа с его братом Джоном и повесили на нее весь выводок Джона, у которого дети почти взрослые.

– Ошибка произошла из-за первой буквы имени, – сказала она. – Возвращайтесь в Хокстон и проверьте ваши сведения. У моего мужа есть еще один брат, священник, у него те же инициалы, но зовут его Джеймс. Если это облегчит ваше расследование, я с готовностью признаю, что вышла замуж за всех трех братьев.

– Ваша дерзость не поможет вам, мадам, мне очень жаль. Соблаговолите назвать мне день и место, где состоялось ваше бракосочетание.

Да будь она проклята, если сделает это! Пусть побегает. Она вспомнила свадьбу матери и Боба Фаркуара. Пусть расследует и это, если ему хочется. У нее такое бурное прошлое.

– В Беркхэмстеде, – ответила она. – Идите и проверьте записи. Вы найдете там некоторые упоминания о моей семье. А если вам хочется еще глубже влезть в мое прошлое, вам придется отправиться в Шотландию. Покопайтесь на вересковой пустоши, принадлежавшей клану Маккензи, или поищите в Абердине.

Охваченная яростью, в тот вечер она забыла о всякой осторожности. Герцог приехал домой к обеду, и она тут же накинулась на него.

– Как ты посмел прислать ко мне этого человека и позволить ему расспрашивать меня? Совать свой отвратительный нос в мои дела?

Она захватила его врасплох. Он был озадачен.

– Если ты имеешь в виду Эдама, то я здесь ни при чем. Я просто попросил его разыскать твоего мужа и послать его ко всем чертям, чтобы он больше не приставал к нам.

– Хорошо, передай ему, что в следующий раз двери для него будут закрыты. Меня никогда в жизни так не оскорбляли. – Ей хотелось устроить скандал, чтобы как-то снять с себя напряжение; запустить ему в голову бутылкой и разбить ее – и голову, и бутылку. Неважно. Но он не вставал из-за стола. Он продолжал сидеть с хмурым видом, с тем же выражением на лице, которое она видела уже в течение нескольких недель.

Угрюмый, погруженный в себя, он был похож на несправедливо обиженного мальчишку.

– У меня нет времени возиться с этим. Слишком много дел. Работа в штабе буквально убивает меня, не говоря уже о болтовне этого Гринвуда, да и Эдама тоже.

– И все же, – сказала она, – ты находишь время появляться в театре. Я видела сообщение во вчерашней газете. В тот вечер ты прислал слугу предупредить, что не приедешь, так как тебя задержал король.

– Так и было. К тому времени, когда я разобрался с делами в штабе, было уже поздно заезжать сюда.

– Королевский театр. Госпожа Карей… Она хорошо танцует?

– Так себе. Я даже не заметил.

– Возможно, ты заметил ее на ужине, устроенном после спектакля?

Он покраснел, допил свой портвейн и промолчал. Значит, Вилл Огилви оказался прав, между ними что-то было. Она сжала руки, стараясь сдержать себя.

– Я понимаю, она высокая. Это преимущество. Не надо наклоняться: она с тобой одного роста. Но ведь танцовщице не нужен мужчина со сломанной ногой.

Он не успел ответить, так как внизу послышался страшный шум. Свалка в кухне, слуги подрались? Марты, которая поддерживала порядок, уже не было: она вышла замуж и уехала.

– Пирсон, в чем дело?!

В холле послышался шепот, чье-то бормотание, голоса. Герцог надулся, как индюк. У него появилась веская причина прекратить разговор и не отвечать ей.

– Боже мой! Я-то думал приехать домой и отдохнуть! А тут слуги дерутся. Хороший дом. В казарме и то спокойнее.

– Или в театральной гримерной. Вернулся Пирсон, вид у него был виноватый.

– Прошу прощения, мадам, но там какая-то женщина заявляет, что она законная жена угольщика. Того, за которого месяц назад вышла госпожа Фавори. Она вопит и требует справедливости.

– Выгоните ее. – Губы герцога сжались.

– Они борются с ней, Ваше Королевское Высочество. Вы не представляете, какие выражения она употребляет.

– Что она говорит?

– Она говорит, что вы, мадам, заставили ее мужа бросить ее, разрешали ему приходить сюда, на Глочестер Плейс, чтобы видеться с госпожой Фавори; что внизу творятся совершенно непозволительные вещи, не говоря уже о том, что делается наверху. Она сказала, что этот дом не что иное, как… – Он замолчал и кашлянул, проявляя тем самым свою верность.

– Выгоните эту женщину, – повторил герцог, – или заприте ее где-нибудь. Возьмите себе в помощь лакея.

– Слушаюсь, Ваше Королевское Высочество.

Скандал внизу возобновился с новой силой. Стены были тонкие, поэтому они услышали последние слова женщины:

– Во всем виновата ваша хозяйка, эта грязная шлюха. Затащила к себе в постель женатого мужика, да к тому же герцога!

В другой ситуации эти слова послужили бы поводом для шуток и веселья, она передразнивала бы ее, а он смеялся бы надо всем. Но не сегодня. Они сидели в полном молчании, совершенно чужие друг другу, не видя ничего смешного. Достоинство прежде всего.

– Пойдем наверх?

Пианино так и осталось закрытым. Они не разговаривали, делая вид, что читают. Часы в кабинете мерно отсчитывали время. Когда пробило одиннадцать, прозвучал заключительный аккорд этого дня: у входной двери зазвенел колокольчик, началась перебранка. Герцог отшвырнул свою книгу.

– Если опять та женщина, я вызову охрану. Послышались шаги на лестнице, и вошел Пирсон.

– Простите за беспокойство, Ваше Королевское Высочество… Мадам, это к вам, очень настойчивый мужчина. Он назвал себя Джозефом Кларком.

Ну вот… свершилось. Джозеф не мог бы выбрать лучшего момента, даже будь он дьявольски умен. Полное поражение, конец. Еще несколько секунд, и она может признать себя побежденной…

– Спасибо, Пирсон, я приму его. Проводите его в маленькую комнатку внизу. И будьте рядом, вы можете мне понадобиться.

Она встала и сделала реверанс. Герцог не смотрел на нее. Он не понял иронии, а может, он принял ее жест как должное. Она спустилась вниз и направилась в переднюю, где обычно ожидали посетители. Там стоял Джозеф, а вернее, его тень, нет, даже не тень, а жалкое подобие, карикатура. Потрепанный, в изношенной одежде, с длинными седыми волосами, с опущенными плечами, обрюзгший и расплывшийся, с глазами, превратившимися в щелочки на отекшем лице, небритый, с проваленным ртом и растрескавшимися губами.

И вот за этого человека она когда-то вышла замуж, это человек, которого она любила, отец ее детей, отец Джорджа.

– Что ты хочешь? – спросила она. – Покороче, у меня гости. Он не отвечал и пристально разглядывал ее, одетую в вечернее платье, сверкающую драгоценностями, с красиво уложенными волосами. Потом раздался его смех, дурной, бессмысленный пьяный хохот.

– Ты выглядишь восхитительно, – забормотал он, глотая слова и шепелявя, – розовый всегда шел тебе. Ведь ты и замуж выходила в розовом? Я помню и платье на спинке кровати. Потом ты надевала его по воскресеньям на Голден Лейн. Но без этих безделушек. А бриллианты идут тебе. Я не мог покупать тебе бриллианты, не было денег. Я изо всех сил старался экономить, но ты все тратила.

Бессвязная болтовня, пьяный бред. События прошлого виделись ему сквозь пелену его мечтаний.

– Если ты пришел для того, чтобы сказать мне все это, ты зря теряешь время. – Ее сердцем владело единственное чувство: гнев. Перед ней была пустая, лишенная жизни оболочка. Она даже не испытывала к нему жалости. Он был мертв.

– Я хочу, чтобы ты вернулась. Я хочу Мери и Элен. Я хочу своего сына.

– Ты имеешь в виду, что ты хочешь денег. Прекрасно, сколько тебе надо? В доме есть всего двадцать фунтов. Могу дать их тебе. Тебе хватит примерно на неделю, пока не опустошишь все бутылки.

Он сделал шаг по направлению к ней. Она отошла к двери.

– Дом полон слуг. Стоит мне приказать, и они вышвырнут тебя на улицу, так что недотрагивайся до меня.

– Он здесь?

– Кто?

– Его милость… – Он попытался прикрыть рукой глупую ухмылку, потом заговорил тише, кивнув головой в сторону двери. – Я его хорошо напугал. Я встречался с его поверенным. Не доводите дело до суда – вот что они говорят.

– Ты хочешь сказать, что виделся с Эдамом?

Он опять ухмыльнулся и подмигнул. С пьяным торжеством помахал пальцем.

– Видел какого-то типа, – он тщательно подбирал слова. – Сказал, что он казначей, не помню, как его звали. Я рассказал ему свою историю. О, я постарался описать ему все подробности: как мы целовались и обнимались в переулке и как ты облапошила того печатника, не сказав, что твой отчим заболел. Я рассказал ему, как ты довела моего брата до самоубийства, растратив все его состояние и мои деньги, а потом, прихватив последние гроши, ускакала, когда я лежал при смерти. У меня создалось впечатление, что этот тип был очень благодарен за рассказ. Он выразил свое искреннее сочувствие и сказал, что предупредит его милость. Она позвала Пирсона.

– Проводите этого человека до двери.

– Не спеши, – проговорил он, – я еще не все сказал.

– С меня достаточно.

– Я знаю даже о мелочах. Как ты свою собственную сестру превратила в кухарку. Дочку Боба Фаркуара: нарядила ее в передник. Я рассказывал ему, что твоя мать содержала меблированные комнаты, которые служили маскировкой для кое-чего другого. О, да! Он был так рад, все записал в маленькую книжечку. «Спасибо, господин Кларк, ваши сведения оказались очень кстати».

В передней стояли Пирсон и лакей, они все слышали. Они смотрели на нее округлившимися глазами, ожидая дальнейших приказаний.

– Выгоните его.

Никакой ссоры, никакого шума. Совсем не так, как выгоняли жену угольщика. Он прошаркал через холл, кланяясь, искоса поглядывая на нее, теребя в руках шляпу.

– Я жду тебя и детей в субботу. На днях будет годовщина нашей свадьбы. Мы, как всегда, отпразднуем по-семейному. Ты помнишь, какие праздники устраивались на Голден Лейн?

Его подтолкнули, чтобы он быстрее убирался с лестницы. Дверь закрылась. Отводя глаза, Пирсон повел лакеев в помещение для слуг. Повернувшись, она увидела, что на верхней площадке стоит герцог.

– Я избавилась от него.

– Я вижу.

– Он не только пьяница, он еще и сумасшедший.

– Однако он рассуждал довольно здраво.

– Это может показаться тем, кто любит подслушивать… Куда ты собираешься?

– Я велел подать экипаж. Я не буду здесь сегодня ночевать.

– Но почему?

– Мне завтра рано вставать. Я должен быть в Виндзоре в половине одиннадцатого.

– Ты об этом не говорил.

– Я забыл.

Между ними ничего не было, кроме пустой, формальной вежливости. Перед уходом он скользнул губами по ее руке и пробормотал что-то насчет обеда в пятницу. Услышав, что экипаж отъехал, она стала подниматься наверх, внезапно ощутив свинцовую тяжесть на сердце. Посмотрела на себя в зеркало. Глаза тревожные, тусклые. Две складки пролегли от носа к губам. Через неделю ее день рождения, ей исполнится тридцать. Она села перед зеркалом и принялась разглаживать складки. Не с кем поговорить, даже Марты нет.

Утром одиннадцатого числа ей принесли записку. Она узнала почерк герцога: «Эдам заедет к вам в шесть». И больше ничего. Никакого намека. Весь день она просидела дома. Ждала. Ближе к вечеру она прошлась по комнатам. Сначала в детские, чистые и прибранные из-за отсутствия детей. Вот комната Мери (ей почти тринадцать), мрачная, похожая на келью, с Библиями и изображениями святых – но скоро этот возрастной этап закончится. Комната Элен (ей десять), больше похожая на детскую: скакалка, два томика стихов (романтических), а над кроватью огромный, выполненный в цвете портрет герцога, вырванный из какой-то газеты. Комната Джорджа. Коробки с красками, с шариками для игры. Солдатики с отломанными ногами и руками. Портрет герцога верхом на боевом коне; портрет самого Джорджа в форме кадета; картина, изображающая военную школу в Челси.

Зазвонил колокольчик у входной двери. Она поспешила вниз. Но пришел не Эдам, а Вилл Огилви. Они болтали о том, о сем. Она ни единым словом не намекнула ему на то, что произошло. Ей показалось, что он пристально наблюдает за ней, что он ждет от нее чего-то, но она продолжала вести себя как ни в чем не бывало. За последние несколько недель их совместная деятельность почти сошла на нет. Он что-то спросил про назначения. Она пожала плечами – пока никто из просителей не прошел Он не стал давить на нее. Собираясь уходить, он поцеловал ей руку и как бы между прочим заметил:

– Я слышал, что эта танцовщица, госпожа Карей, живет в Фулхэме.

– Серьезно? Я мало что о ней знаю. Она в королевском театре, правильно? Я ни разу ее не видела.

– Удивительно. Все просто с ума сходят от нее. Его Королевское Высочество знаком с нею, он устраивал прием в ее честь в Фулхэм Лодж. – Хорошие слова на прощание.

Эдам прибыл ровно в шесть. Одевшись к обеду, в бриллиантах, которые подарил ей герцог, она ждала его в кабинете.

– Боюсь, – начал он, – что мне поручена не очень приятная миссия. Однако я здесь не по собственному желанию.

– Продолжайте.

– Его Королевское Высочество герцог Йоркский поручил мне сообщить вам, что с сегодняшнего дня вашу связь с ним следует считать оконченной. У него нет желания видеть вас или разговаривать с вами. Его решение окончательно.

Она почувствовала, как кровь отхлынула от лица. Она не шевельнулась, только сильнее сжала руки за спиной.

– Его Королевское Высочество объяснил причину такого решения?

– Нет, мадам. Он только сказал, что вскрывшиеся факты свидетельствуют, что все это время вы лгали ему – о вашем прошлом, о вашей семье и о многом другом. Его Королевское Высочество считал вас вдовой, а ваш муж начал против него судебное преследование по обвинению в адюльтере. Это только малая часть. А также ваша расточительность, частые требования денег настолько рассердили Его Королевское Высочество, что он не смог этого больше выносить.

– Все, что я тратила, я тратила на него. Этот дом, дом в Уэйбридже – все его желания. – Эдам поднял руку, делая ей знак остановиться.

– Простите меня, мадам, но не надо никаких объяснений, прошу вас. Его Королевское Высочество также поручил мне сказать, что, если вы будете вести себя надлежащим образом, он с радостью выделит вам содержание в размере четырехсот фунтов в год, которые будут выплачиваться ежеквартально. Однако он не считает себя обязанным поступать таким образом, это всего лишь проявление великодушия с его стороны. И если он сочтет нужным, он немедленно прекратит выплату.

Она ошеломленно смотрела на него. Четыреста фунтов? Да у нее долгов почти на тысячу… Только в Уэйбридже стоимость предложенных им усовершенствований, на введении которых он так настаивал, составила две тысячи. Ферма, сады…

– По всей видимости, вы ошиблись, – сказала она. – Его Королевское Высочество имеет представление обо всех финансовых сложностях. Он никогда не предложил бы четырехсот фунтов в год – ведь это в четыре раза меньше суммы, которая уходит на зарплату слугам и лакеям.

– Он назвал сумму в четыреста фунтов, – повторил Эдам. – Что касается долгов, Его Королевское Высочество не признает их. Вы сами должны с ними разобраться, распродав то, что находится в этом доме.

Она попыталась заглянуть в будущее. Где она будет жить, что ее ждет впереди? А Джордж, который сейчас в военной школе?

– А мой сын, – проговорила она, – что будет с моим сыном? Его Королевское Высочество обещал помочь ему получить образование. Сейчас он в школе в Челси, но через год или два он будет поступать в колледж в Марлоу. Его имя уже внесли в списки, я виделась с начальником.

– Сожалею, мадам, но никаких инструкций на этот счет я не получал.

Внезапно она совершенно ясно осознала, что с ней происходит. Придется сообщить обо всем слугам, расплатиться с ними и уволить. Уладить дела с торговцами, снять шторы, скатать ковры, отправить назад в мастерские экипажи и попытаться каким-то образом объяснить все семье и друзьям… Полные жалости взгляды, неискренние проявления сочувствия, насмешливые улыбки за спиной…

– Я должна увидеться с Его Королевским Высочеством, – сказала она. – Он не может вот так бросить меня. – Ее охватила паника, мир рушился и превращался в хаос.

– Его Королевское Высочество, мадам, отказывается беседовать с вами.

Он поклонился и ушел. Она не попыталась задержать его. Она продолжала сидеть у окна. Ее трясло. «Это неправда, – подумала она. – Это просто кошмарный сон. Или Эдам лжет, он сам надавил на герцога. Сегодня вечером он приедет и все объяснит. Он обязательно приедет сегодня. Ведь он говорил об обеде в пятницу, он всегда держит слово. Последнее, о чем он говорил, был „обед в пятницу“. Она так и сидела в кабинете, ожидая его. Семь часов, восемь, а никто не приезжает. Дернув за шнурок, она вызвала Пирсона.

– Пирсон, произошло недоразумение. Пошлите кого-нибудь на Портман-сквер и выясните, придет ли Его Королевское Высочество сегодня обедать. Скажите, чтобы повар был готов подавать в любую минуту.

Жалкая попытка сохранить свое лицо. Ведь они и так все знали, чувствовали, что в доме что-то происходит. Вернулся Пирсон.

– Простите, мадам, но никому ничего не известно. Слуги на Портман-сквер решили, что Его Королевское Высочество здесь. Он не заказывал там обед. Значит, он приедет сюда. Возможно, он задержался в штабе.Задержался? Глупости! Скорее, отправился в театр. Или поехал в Фулхэм Лодж готовить спальню. Положить комнатные туфли под кровать, расставить духи на туалетном столике, разложить подушки под пологом.

– Пирсон, пошлите туда человека около девяти. Может быть, вы правы, и он действительно задержался.

В половине десятого Пирсон стоял перед ней.

– Его Королевское Высочество вернулся на Портман-сквер. С ним господин Гринвуд и господин Эдам. Они обедают. Слуга Его Королевского Высочества просил меня передать вам вот это. – Он протянул ей письмо. Она раскрыла его. Почерк герцога, но не его стиль – слишком формальный, высокопарный, так излагают свои мысли только законники.

«Вам следует вспомнить, что заставило меня возложить на моего поверенного ту работу, которая свалилась на меня по вашей милости. Результат расследования позволил мне сделать нелестное для вас заключение по поводу вашего поведения. Таким образом, вы не можете обвинять меня в необдуманном поступке по отношению к вам. Получив доказательства, которые вы не в состоянии опровергнуть, я намерен, в силу сложившихся обстоятельств и для сохранения своей репутации, оставить в силе принятое мною решение, от которого я не считаю возможным отказываться. Наш разговор будет мучителен для нас обоих и не принесет вам никакой пользы. Следовательно, я отклоняю вашу просьбу.

Мгновенно ее охватили паника и страх, которые вскоре сменились яростью. Она взбежала по лестнице, схватила накидку и открыла входную дверь. Она побежала по Глочестер Плейс в направлении Портман-сквер. Ее не волновало, что прохожие смотрят ей вслед. Ею владело единственное желание: увидеть его, посмотреть ему в глаза. Однако надо подождать, когда Гринвуд и Эдам уедут. Она встала на углу Портман-сквер так, чтобы видеть дверь его дома. Прошел час. Ей было безразлично: она ждала. Пусть прохожие думают, что хотят.

Наконец на ступеньках появились две фигуры. На улице было темно. Вскоре подали его экипаж. Ее предположения подтвердились. Он будет спать не на Портман-сквер, а в широченной кровати с мягким как пух матрацем в Фулхэме. Она пересекла площадь, и в тот момент, когда открылась дверь, проскользнула внутрь, пропустив слугу с багажом, поднялась по ступенькам и вошла в холл.

– Добрый вечер, Людвиг. Камердинер замер от удивления.

– Добрый вечер, мэм.

– Где Его Королевское Высочество?

– Я не знаю, мадам. – Побледнев и трясясь как в лихорадке, он повернулся к лестнице.

Она подобрала платье и стала подниматься. Добравшись до лестничной площадки, она громким голосом, в котором слышался вызов, спросила:

– Готовимся к поездке в Фулхэм? – из спальни показался лакей, которого она ни разу еще не видела. – Убирайся, дай мне пройти. – Она оттолкнула его, и он, ошарашенный ее напором, пропустил ее.

– Так вот что представляет собой спальня холостяка. Рада, что мне довелось увидеть ее. – Улыбаясь, она остановилась в дверях. Герцог, надевавший в этот момент бриджи, балансировал на одной ноге, стараясь попасть другой в штанину. – Прости, что застала тебя без штанов. Но ведь ты не впервые предстаешь передо мной в таком виде. И французы однажды видели тебя без штанов в Голландии. Если мне не изменяет память, ты и во Фландрии появлялся в таком виде.

Залившись краской, он схватил халат. Она захлопнула дверь и облокотилась на нее, улыбаясь.

– О, да не красней ты так. Я привыкла видеть тебя в подштанниках. Я сотню раз видела их на Глочестер Плейс, видела, как их стирала прачка и как они потом сушились. Ну, за твой вечер.

Она выпила воображаемое вино. Он накинул халат и принял достойный вид.

– Умоляю тебя, – поспешно проговорил он тихим голосом. – Немедленно уйди, пока мои слуги не вышвырнули тебя. В память о нашем прошлом, о том, кем мы были друг для друга.

– В память о прошлом, – передразнила она. – Я поняла твой намек. Я должна помнить, а ты обо всем забудешь и ускользнешь. Бог мой, прошлое тебя кое-чему научило: по крайней мере, ты пообедал, как сказал твой слуга, так что ты не будешь, как волк, кидаться на еду в Фулхэме. Холодный суп, за которым, насколько я помню, последовал барашек. А госпоже Карей нравится барашек со шпинатом? Я рада, что она столько весит: ей придется прилагать слишком много усилий, чтобы держаться в форме. Если она будет делать пируэты на простыне, она порвет белье.

– Выгоните ее, – обратился он к ожидавшему слуге. Всего несколько дней назад она сама отдавала точно такое же приказание. «Выгоните его», – сказала она. В тот раз жертвой был Джозеф. И ее слуги подчинились ей. На этот раз она стояла одна на лестничной площадке. Никто к ней не прикоснулся. Улыбаясь, она поклонилась герцогу и в последний раз присела в реверансе.

– Я ухожу. Но сначала я тебе кое-что скажу. Если ты перестанешь покровительствовать Джорджу и девочкам – я не говорю о себе, я как-нибудь справлюсь, ведь я женщина, – тебе придется плохо и ты очень пожалеешь. Я сделаю так, что твои потомки будут вспоминать твое имя… с отвращением. Помни… Итак, желаю тебе счастья.

Она спустилась вниз, помахала слугам и направилась к своему дому, погруженному во мрак. Она стучала и звонила трижды – никто не отвечал. Крысы бегут с тонущего корабля? Она пожала плечами. Вскоре она услышала стук колес по мостовой – по Портман-сквер ехал экипаж. Ночь была тиха и тепла, яркие звезды усыпали все небо.

Глава 8

Реакция наступила внезапно. Такого с ней еще не случалось. Пять часов ее била лихорадка, ей снились кошмары, в которых Эдам вставал между ней и герцогом. Все можно объяснить: один разговор – забудем о прошлой ночи, – и все ясно и понятно. Ведь на самом деле он думает совершенно иначе, чем говорит. Она вернет его. Письма потоком шли на Портман-сквер, в Фулхэм, в Отландз, даже в Виндзор. В ответ она получила две краткие записки.

«Если бы одному из нас это принесло хоть малейшую пользу, я, ни секунды не колеблясь, встретился бы с вами. Но при сложившихся обстоятельствах наша встреча будет мучительна, поэтому мне придется отказаться».

Опять стиль Гринвуда. Между ними стоят Гринвуд и Эдам.

«Мне понятно ваше чувство по отношению к вашим детям, но я не могу предпринимать действия, в целесообразности которых я не вполне уверен. Что касается Уэйбриджа, вам следует вывезти вашу мебель».

И оставить дом в полное распоряжение госпожи Карей? Неужели он не может ездить из Отландза в Фулхэм Лодж?

Она сидела и держала в руках записки. Обман закончился. Это не сон. Просто она пополнила список отвергнутых любовниц, женщин, выполнивших свою роль, женщин, чье время прошло. У него не хватило смелости сказать ей об этом в глаза. Он утихомирил свою совесть, сославшись на расследование. Женщина, которая больше не устраивает мужчину, становится обузой. Вон отсюда… и чем скорее, тем лучше… освободить дорогу следующей. Если хочешь возмещения убытков, обратись к адвокату, но сначала предупреди его: принц королевской крови не поддается на шантаж. Адвоката и его клиента ждет тюрьма. Значит… выбирай: или отставка, которую следует принять с улыбкой, или тюрьма Ньюгейт.

Она положила записку в толстую пачку любовных писем, перевязанную алой лентой, и послала за своим поверенным, господином Комри. Она рассказала ему правду (она слишком хорошо его знала, чтобы ждать от него сочувствия), и он спросил ее:

– Вы хотите потребовать возмещения убытков, хотите предъявить ему какой-либо иск?

– Нет. У нас не было никаких письменных соглашений.

– А его обещания? Его клятвы, что ничто и никто не разделит вас, что в любой ситуации он будет заботиться о детях?

– Это всего-навсего устные заявления. Нет никаких документов. Я сохранила все его письма. Вот они, можете просмотреть.

Он поморщился, покачал головой и отказался.

– Личная переписка между мужчиной и его любовницей, которой не было выделено содержание, не представляет никакой ценности для суда. Мне очень жаль, госпожа Кларк, но вы не можете получить никакого возмещения. Единственное, что в моих силах, это встретиться с господином Эдамом и обговорить с ним ваше ежегодное содержание. Четырехсот фунтов в год, конечно, мало: ведь вы привыкли к роскоши, но ничего нельзя поделать, вам придется жить по средствам.

– А мои долги? Кто их заплатит? Только вам я задолжала тысячу фунтов.

– Его Королевское Высочество, возможно, разрешит Вам продать дом. По моим оценкам, вы выручите четыре тысячи. Этих денег хватит на покрытие всех долгов.

– А эти письма?

– Какие письма, госпожа Кларк?

Она. указала на пачку, перевязанную лентой.

– Вот эти любовные письма. Представляют ли они какую-то ценность? Как вы понимаете, господин Комри, это вовсе не страстные послания. Довольно часто Его Королевское Высочество бывал несдержан. Здесь есть несколько замечаний о Его Величестве и о королеве, о принце Уэльском, о принцессе, о герцоге Кенте. Вот я и подумала, что если королевская семья увидит их…

Господин Комри был очень серьезен. Он протянул руку.

– Мой вам совет, сожгите их, прямо сейчас. Любая попытка угрожать Его Королевскому Высочеству или членам его семьи принесет несчастье и вам, и вашим детям. Поверьте мне.

У него образ мыслей истинного законника. Ладно, она не будет настаивать. Она сохранит письма.

– Спасибо, господин Комри. Я полагаюсь на вас. Вы сразу же поедете к господину Эдаму?

– Я встречусь с ним сегодня. А пока расскажите мне, каковы ваши планы. Вы останетесь здесь?

Ее планы? У нее нет никаких планов. Ее мир рухнул. Но господину Комри нет надобности об этом знать. Пусть он занимается финансовыми вопросами, а чувства, уязвленное самолюбие, страстное желание добиться справедливости его не касаются.

– Полагаю, я уеду из города, поживу у своих друзей. – Вот теперь и проверим, подумала она, чего они стоят. Интересно, останется ли при ней хоть один льстец или они все двинутся в Фулхэм? Не пройдет и недели, как все выяснится: слухи распространяются мгновенно. Ш-ш… ш-ш… вы слыхали?.. Это правда… Его Королевское Высочество бросил ее… так ей и надо, давно пора… вот и пришел конец этой сучке.

Скатать ковры, развесить таблички: «Продается». Но никто не должен знать, как она страдает из-за того, что лишается положения, благосклонности окружающих, не говоря уже о том, что она теряет мужчину, к тому же принца. Когда подушка служила особе королевской крови, его объятия были для нее своего рода пьедесталом. Но кем бы он ни был, принцем или простым смертным, совместная жизнь порождает чувства. Непостоянные, мимолетные, прочные – какое это имело значение? Плоть испытывает всегда одни и те же чувства, независимо от того, сколько длится связь: три часа или три года. Три года не прошли бесследно. Ее руки знали все изгибы его тела, она знала, к чему он расположен, знала, как он ведет себя за завтраком, что может внезапно расхохотаться без всякой причины среди ночи. Она чувствовала себя раскрепощенной в минуты близости, ей была знакома гордость обладания им, когда сердце замирает при мысли: «Этот мужчина мой!» Теперь все кончено. Ее пинком выкинули из кровати, как последнего поваренка. А она вынуждена будет притворяться, смело встречать косые взгляды, беспечно пожимать плечами, говорить всем заведомую ложь: «Его Королевское Высочество по уши в долгах. (Сдобрим ложь правдой: он всегда за все платил.) Я не могу быть для него обузой, поэтому я собираюсь покинуть дом на Глочестер Плейс, распродать мебель. Потом так же я поступлю с Уэйбриджем – он не может себе позволить содержать еще и тот дом. Нам обоим очень грустно, но так будет лучше. Я с детьми уеду за город, а потом, если дела пойдут неплохо, вернусь в Лондон. Бедняжка, он так загружен работой из-за этой проклятой войны, он буквально ночует в штабе. Я совсем его не вижу».

Если она будет часто повторять эту сказку, она сама скоро поверит в нее, а за ней и ее друзья и самые дорогие для нее люди – ее семья, .и в первую очередь мать и Чарли. И Билл, если он вдруг скажет: «Я же говорил тебе. Я сотню раз предупреждал тебя, я знал, что это случится» – и опять предложит ей поселиться в том домике в Аксбридже – ее застенчивый и скромный Билл вновь обретет уверенность в себе. «Это все, что я могу пока тебе предложить, но позже…»

Вообще-то Билл должен узнать обо всем в последнюю очередь. Чем ближе ей человек, тем острее стыд. Она испытала огромное облегчение, услыхав, что в начале июня он отправляется в экспедицию в Буэнос-Айрес. Вот он вернется, тогда она и расскажет ему.

Дети – как быть с детьми? Мери, которой тринадцать, догадается, а Элен, ей десять, слишком любит приставать с вопросами. Пока что девочки в школе у Мей Тейлор, но они уже начали готовиться к каникулам, строили планы, засыпали ее вопросами. «Почему мы должны уехать с Глочестер Плейс?» На это она будет отвечать: «В Лондоне все слишком дорого, родная, а жизнь в деревне пойдет нам на пользу». Когда придет время, она снимет какой-нибудь дом.

Ирландия. А как насчет Ирландии и Фитцджеральдов? И отец, и сын не раз клялись ей в своей дружбе. «Если вам когда-нибудь понадобится наша помощь, скажите». Она пустила пробный шар и обнаружила, что канал св. Георгия стал непреодолимой стеной. Заявления обоих Фитцджеральдов о своей верности сопровождались всяческими отговорками: в Ирландии очень сырой климат, они уверены, что ей там не понравится, жена Джимми Фитцджеральда очень подозрительна, а Вилли много работает, жизнь сложна и так далее, но, возможно, они увидятся осенью?

Другими словами, госпожа Кларк, вы в безвыходном положении. Сейчас, во всяком случае. Членам парламента приходится тщательно обдумывать каждый свой шаг, даже ирландским и радикалам, но время покажет, как развернутся события. Она думала о письмах, которые Джимми Фитцджеральд написал после трех стаканов портвейна на Глочестер Плейс, и о том, что он шептал ей во время обеда. Неудивительно, что его жена полна подозрений. Неизвестно, что с ней было бы, прочитай она перевязанные лентой письма, которые лежали в изящной коробочке. Кто еще клялся ей в любви и верности? Вилл Огилви, но при этом он не прикладывал руку к сердцу. Они были деловыми партнерами, они общались на равных, как мужчины. Их дело потерпело крах, и она ждала прощального визита. Она может обвести вокруг пальца кого угодно, но только не Вилла.

Он заехал как раз в то утро, когда она пыталась решить, какую мебель продать, а какую сохранить. Он был, как всегда, изысканно вежлив.

– Не впадайте в панику, – спокойно заметил он, – держите себя в руках. Самообладание – тоже своего рода капитал, а он вам понадобится. Продавайте весь этот хлам, всю эту мишуру. Благодаря вашей дурной славе, вы можете хорошо за все это получить.

Она внимательно посмотрела на него. Он держался как всегда.

– Я не думала, что мы увидимся, – сказала она. – Я решила, что вы тоже переместились в Фулхэм.

– Там мне ничего не светит, – ответил он, – она не подходит для такой работы. Она долго не продержится. Я даю ей шесть месяцев.

– А потом?

Он пожал плечами.

– Дело в том, что я все еще ставлю на вас. Мне кажется вполне вероятным, что вам удастся вернуть его.

Все еще может измениться к лучшему. Она почувствовала, что в душе возродилась надежда.

– Почему вы так думаете? Вам что-то известно?

– Только то, что Эдам и Гринвуд приложили руку к вашей отставке. Они, естественно, знали, чем вы занимаетесь. Вы мешали им самим делать деньги, поэтому вам пришлось уйти. Они копали под вас многие месяцы, с тех пор, как Гордон сменил Клинтона. Между прочим, именно Эдам познакомил Его Королевское Высочество с госпожой Карей. Она глупа, поэтому не представляет опасности.

– Но ведь герцог влюблен в нее, Вилл?

– Она слишком проста для его столь изощренного вкуса. Он очень много работает. К тому же он излишне чувствителен к критике, а на него сейчас обрушится самый настоящий водопад – вот увидите. Понаблюдайте за парламентом. Виги жаждут чьей-то крови, и для них не сыскать лучшей жертвы, чем главнокомандующий.

И внезапно все встало на свои места. Вилл реально относился к жизни, приземленно, он поднимал ее боевой дух, в отличие от Билла, подавлявшего ее своими нотациями. Вилл никогда не будет сочувствовать ей, не предложит домик в Аксбридже, он только обнимет за плечи или шлепнет пониже спины.

– Хорошо, – сказала она. – Вы впутали меня в это дело, вы и Том Тейлор. Каковы мои шансы?

Он дотронулся до ее лица, провел пальцем по предательским складкам, ставшим только глубже после нескольких бессонных ночей.

– Честно?

– О Боже, конечно. Мне надоели льстецы.

– Затаитесь приблизительно на год и отдохните. Беспокойство чертовски вредит женщине, особенно той, которая использует в качестве оружия свое очарование и чувство юмора. Ведь вы не блещете красотой. Главное ваше достояние – это выражение ваших глаз.

– Что вы предлагаете – уйти в монастырь?

– Нет. Месяцев шесть поскучать и поваляться в постели, пока не найдется какой-нибудь симпатичный молодой человек, который по вашему свистку будет развлекать вас. Не думайте о расходах. Игра продолжается.

Она взглянула на него и улыбнулась.

– Вы ошиблись в выборе профессии. Вам следовало бы стать врачом и готовить лекарства. Никаких таблеток женщинам старше тридцати, только шампанское. Как может игра продолжаться? Каким образом?

– Ваш разрыв – это только сплетня, которая не успела распространиться. Всякая мелюзга до сих пор верит, что вы пользуетесь влиянием. С назначениями в армии покончено, но есть еще куча государственных департаментов, с которыми можно столковаться. И вы можете дурачить клиентов, уверяя их, что за вами стоит член королевской семьи. Не сомневайтесь, что деньги снова потекут к вам. А потом, когда госпожа Карей добьется успеха благодаря своей привлекательной внешности, а вы обретете былую утонченность, мы увидим, как обстоят дела. Кстати, вы сохранили его письма?

– Все до единого.

– Молодец. Они могут понадобиться нам. А пока вцепитесь в тех своих друзей, которые принадлежат к вигам, а тех, кто с тори, отпустите. Они и года не продержатся.

– Вы хотите сказать, что виги одержат верх? Король не потерпит их.

– Они не «одержат верх», как вы говорите, они создадут сильную оппозицию и будут вынюхивать и вытаскивать на свет все скандалы, которые хоть в малейшей степени смогут способствовать успеху их дела. В этом случае они могут оказаться для нас с вами полезными. Но не надо думать об этом сейчас. Как я понял, ваш поверенный Комри представляет вас официально и ему удалось выцарапать у Эдама, Гринвуда и К» все возможное.

– Четыреста фунтов и аренда дома. Больше ничего.

– Я никогда в жизни не слышал, чтобы с женщиной поступили так нечестно, хотя это типично, если можно так сказать, для королевского великодушия. Сейчас принц Уэльский живет с леди Хертфорд, а Мария Фитц от переживаний вся исхудала.

– Он вернется к ней в конце концов. Так всегда было. Она заловила его, еще когда он был юношей. Думаю, это все и объясняет.

– Вздор. Чем вкуснее ягодка, тем сокрушительнее падение. Если вам не удастся вернуть Йорка, я подыщу вам замену. У него пять братьев, и все, как вы знаете, славятся крепким здоровьем.

– Спасибо. Пуганая ворона… Я лучше буду иметь дело с пэрами. Я запомню, что вы рассказывали насчет вигов. Вы знакомы с лордом Фолкстоуном?

– С Вильямом Плейделл-Бувери, с его светлостью радикалом? С тем, который всю свою юность провел во Франции и теперь только и думает что о революции? Я виделся с ним пару раз. Очень пылкий и очаровательный.

– Несколько недель назад, еще до того, как все случилось, он зашел ко мне в ложу. Я давно его не видела, но одно время у нас были хорошие отношения… он был очень внимателен.

– Не выпускайте его, если удастся: он может оказаться очень полезным союзником. Какие еще поклонники, по вашему мнению, представляют для нас интерес? К тому же, достопочтенный Даулер всегда рядом.

– Билл едет в Буэнос-Айрес, у него нет никаких шансов. В Эссексе есть Коксхед-Марш, но у него, как и у остальных, имеется жена. У него полно денег, поэтому он пригодится. Я могла бы провести с ним месяцев шесть. Все мои ирландские поклонники покинули меня, так что Дублин для меня закрыт. Конечно, мне не составляет труда найти себе покровителя. Расселл Маннерс, сын генерала Маннерса, так и горит желанием быть мне полезным. Стоит мне только попросить, и его дом на Олд Берлингтон-стрит будет моим.

– Тогда хватайте его, моя дорогая, если он стоит пустой.

– Вовсе нет. В том-то и проблема. Он собирается периодически жить там и получать свое вознаграждение.

– Вы всегда можете сослаться на недомогание.

– На пару дней – конечно, но не на две недели. Лучше я сыграю весь спектакль, чем буду придумывать отговорки… Да, Берлингтон-стрит может стать моим временным пристанищем. К тому же у него есть богатый зять, Роуланд Молтби, который оплачивает все его счета. Он занимается коммерцией в Сити в Фишмангерз Холле. Через них мы сможем кое-что подзаработать: у них куча знакомых, которые держат нос по ветру.

– Продолжайте, продолжайте. Наши шансы растут.

– Бог мой, я совершенно забыла о лорде Мориа… он податлив, как глина, во всяком случае, был таковым, когда мы встречались в апреле. За два месяца многое может измениться. Всегда открытый и корректный, ни одного грубого слова. Он много внимания уделял Джорджу, играл с ним в солдатики. Слезами от него можно добиться всего.

– Держите его в резерве, Мери Энн. Мы его разыграем в последнюю очередь.

– Когда все остальные окажутся бесполезными?

– Когда вытянем из остальных все возможное. А теперь последуйте моему совету и отдохните, уезжайте из Лондона. Забудьте о Его Королевском Высочестве на шесть месяцев. Это все, о чем я вас прошу.

Удивительно, как на нее подействовал его визит. Раньше она пребывала в каком-то оцепенении, не находя ответов на свои вопросы. Она пала духом, полностью лишившись надежды. Теперь же, после этого разговора, она опять запела. Ее положение больше не казалось ей отчаянным, порыв ветра унес с собой уныние. С неудачей надо бороться и побеждать.

А удачу – хватать за хвост и держать крепко. Жизнь – это приключение, это союзник, а не противник. Хладнокровно, полностью отбросив сантименты, она разбирала вещи, отбирая все, что представляло собой хоть какую-то ценность.

«Это можно выбросить, и это, и это тоже. А подсвечники, лампы и шторы оставить: за дом можно получить гораздо больше, когда у него все освещение в порядке. Вот это оставить, и это, и эту дюжину стульев».

Как будто она вернулась на шесть лет назад, на Голден Лейн, когда в доме появился судебный исполнитель, а Джозеф валялся в пьяном забытьи. Всего шесть лет назад? А кажется, целая вечность. И как тогда, виноват во всем Джозеф и Эдам со своей ложью и коварством. «Да, продать кровать с пологом. За нее можно будет получить хорошие деньги, когда узнают, кто в ней спал. И матрацы тоже, хотя они немного потерты. Но только не простыни. Они с монограммой, я оставлю их».

Сантименты? Нет… чистая коммерция. Их можно будет продать герцогине в Окленде, когда у той опустеют бельевые шкафы. Ей не отвертеться. «Позвольте, Ваше Королевское Высочество, предложить вам простыни. Немного поношенные, но в отличном состоянии и с монограммой. Если вы отказываетесь, я выставлю их на аукцион Кристи и дам детальное описание, кто и когда спал на них. Из щепетильности я предоставляю Вашему Королевскому Высочеству возможность первой купить их или отказаться, дабы у вас не возникло неправильное впечатление. За сто гиней вас устраивает?» Пусть герцогиня делает с ними, что хочет. Хоть пускает на подстилки для собак.

А какую цену устанавливать для комода? Нет, он не пойдет на аукцион. Это сделка личного характера с полковником Гордоном. «Зная о нехватке канцелярского оборудования в штабе, о недостатке материалов в связи с войной, госпожа Кларк счастлива предложить следующее: один большой комод, качество гарантируется. Для полковника Гордона, военного министра. Раньше комод находился на Глочестер Плейс, 18, где был опробован главнокомандующим. Если сделка не будет заключена, комод выставляется в Кристи или в Ройял Эксчендж за двойную цену».

Гордон этого не допустит. Ему придется раскошелиться, чтобы скрыть всю историю. Какие еще сувениры смогут выполнить свою особую роль, заставить всех схватиться за голову и с жадностью кинуться в борьбу за обладание ими?

Разорванная мужская ночная сорочка? Отправлена госпоже Карей, с куском мыла и катушкой ниток.

А пару подштанников отправить королеве? «Зная о глубокой привязанности Вашего Величества к принцу Фредерику Августу, герцогу Йоркскому и Олбани, я, Мери Энн Кларк, ваша преданнейшая слуга, осмелилась послать вам в знак уважения эти подштанники, в которые облачался ваш сын и которые, к своему удивлению, я обнаружила на диване в гардеробной». Это вызовет страшный переполох в Виндзоре, что будет с фрейлинами?!

Вилл Огилви оказался прав. Игра продолжалась. Еще оставались глупцы, готовые платить за место и положение, считая, что все нити в ее руках. Знакомый-знакомого-знакомого – и деньги переходили из рук в руки. Теперь, после продажи дома на Глочестер Плейс, центром ее деятельности стала Берлингтон-стрит, а Расселл Маннерс, член парламента (у которого где-то в Уэльсе была очаровательная молодая жена), стал ее частым гостем. Когда парламент объявил летние каникулы и жены востребовали своих мужей домой, Маннерсу пришлось уехать. Деньги стали поступать реже, ее организм настоятельно нуждался в отдыхе. Выносить сопение Маннерса – требовало от нее огромного нервного напряжения. В минуту бешенства она написала записку герцогу:

«Мне нужно сто фунтов, чтобы уехать из города. Мои долги все еще не выплачены, меня преследуют кредиторы. Все, что я выручила за дом, пошло на уплату долгов мелким лавочникам. Если вы не дадите мне денег, я приду к вашему порогу и лягу на ступеньки».

В ответ она получила двести фунтов. Письмо принес слуга с Портман-сквер, который сказал, что Его Королевское Высочество был один, что у него не было ни господина Эдама, ни Гринвуда. Значит… когда шпики отсутствуют, начинаются уколы совести. Он надеется, говорилось в письме, что она чувствует себя хорошо и что дети с нею. Ей не надо бояться за Джорджа, с оплатой его учебы все улажено, его будущее обеспечено, он дает слово. Что касается ее самой и ее будущего, у него есть домик, в котором никто не живет, и, пока не найдется новый владелец, она может распоряжаться им. Конечно, дом находится слишком далеко от Лондона, в Эксмуте, но, без сомнения, морской воздух пойдет на пользу и ей, и детям, и он надеется, что она проведет там и зиму. Искренне ваш, Фредерик А.

Неужели Фулхэм стал надоедать? Еще нет, решила она. Если бы это было так, он никогда не отправил бы ее в Девон. Расстояние и двести миль давало ему свободу. Как же это письмо отличалось от тех, что были написаны год назад! Она вытащила одно из связки. Оно пришло из Уэймута:

«У меня не хватает слов рассказать моей драгоценной и любимой, какое счастье принесло мне ее письмо, с каким восторгом я читал ее слова. Миллион раз говорю тебе спасибо, мой ангел, уверяю тебя, мое сердце полно любовью к тебе, только ты одна можешь сделать меня счастливым».

И так далее… и так далее… и в конце:

«Да благословит тебя Господь, моя дорогая, моя любимая. Я опоздаю отправить письмо, если буду продолжать писать. Верь мне, до последней минуты я буду принадлежать тебе и только тебе…»

Письмо вернулось в пачку, потом в изящную шкатулку, а потом в дальний угол сундука – для большей безопасности. Итак, в Эксмут, на солнце и песок, с детьми, матерью, Изабель, мужем Изабель, с Чарли, который, перейдя из драгун в 59-й пехотный полк, получил отпуск по болезни; с Мей Тейлор и ее сестрой, которым после окончания учебного года некуда деться; с бедным господином Корри, которому его доктор прописал морской воздух и который никак не может найти себе учеников в Лондоне; с Мартой – слава Богу, что у нее есть Марта, – которая была сыта по горло жизнью в Вулвиче с угольщиком-двоеженцем в комнатушке, являвшейся одновременно и гостиной, и спальней, и которая горела желанием служить экономкой. Манчестер Хауз в Эксмуте оказался огромным: здесь можно было разместить еще кучу народа, а счета за продукты отправлять герцогине в Отландз… Итак, отдых, забыть о прошлом и будущем. Весь день нежиться на солнышке и играть с детьми.

А как насчет зимы, когда все забиваются в свои норы, когда туман и дождь нагоняют тоску и уныние? Вернуться на Олд Берлингтон-стрит или направиться на восток, в Эссекс, и снять домик в Локтоне или в Коксхед-Марше?

По крайней мере один из этих джентльменов может позволить себе израсходовать на нее некоторую сумму, учитывая, что она сделала для них в прошлом: должности, повышения, работа на стороне. Другими словами, «взять крученый удар и еще сильнее закрутить мяч».

Глава 9

– Говорю тебе, это правда.

– Но, дорогой мой мальчик, это совершенно невероятно.

– Может быть, но ты не знаешь Фейна. Он с самого начала ненавидел меня, как и остальные. Как только я приехал в полк, я понял, что совершил страшную ошибку. Они изо всех сил портили мне жизнь. Эти приказы шли с самого верха, это очевидно: до меня доходили некоторые слухи. «Осторожнее, Томпсон, командир части хочет разделаться с тобой!» Я спросил: «В чем причина?» Сначала мне не отвечали, но я настаивал, и тогда мне все рассказали. «Тебе не повезло, что твоя сестра рассталась с главнокомандующим. Все об этом знают. Ее поливают грязью в штабе. И всех, кто имел к ней какое-то отношение, увольняют. Один парень, я не могу назвать тебе его имя, видел такой приказ в Книге». А потом я заболел – ты знаешь, как мне было плохо… трое докторов сказали мне, что я не годен к службе. Я подал прошение об отпуске по болезни. Командир части, полковник Фейн, написал, что не в его компетенции давать отпуска по болезни и что я должен обратиться к старшему инспектору и показать ему рекомендации доктора. Инспектор находился в Ньюарке, а я – в Лидсе. Я совсем обезумел от боли, мне нужно было как можно скорее добраться до Лондона, где бы меня вылечили. Поэтому я уехал и отправил инспектору докторские рекомендации только из Лондона. Пока я, почти без сознания, лежал в госпитале в Локтоне с мастоидитом, они и устроили этот заговор. – К ее ногам полетела «Газетт»: «Капитан Чарльз Фаркуар Томпсон из 59-го пехотного полка уволен».

Она взглянула на его дрожащие руки. Он не был больше мужчиной, он вновь превратился в маленького мальчика из переулка, жалующегося: «Это нечестно. Дядя ударил меня. Он сильнее меня, он столкнул меня в канаву». И она вытирает ему нос и щеки и успокаивает: «Не бойся, я буду присматривать за тобой», – чувствуя, как ее охватывает ярость, как в ней разгорается желание схватить первое, что попадется .ей под руку, и бежать за обидчиком. Она еще раз прочла объявление в «Газетт».

– Не беспокойся, Чарли, я добьюсь, чтобы тебя восстановили.

– Как? У тебя больше нет никакого влияния. Ты сама лишилась работы. Нам конец. – Он рухнул на стул. Волосы взлохмачены, китель забрызган грязью, пуговицы нечищены. – Поверь мне, у меня не было никакого шанса. Мне давно было известно. И ты знала, но обманывала себя. Все эти несколько недель в Эксмуте ты притворялась, как будто все хорошо, будто Его Королевское Высочество сам предложил тебе пожить в этом доме и ждет не дождется осени, чтобы вновь с тобой увидеться. И что же будет осенью? Ты приспособилась к Локтону, ты всем говоришь, что тебе нравится деревенский воздух, что герцог попросил Коксхед-Марша присматривать за тобой, что твои счета оплачивают Молтби и Маннерс. Разве ты виделась с Его Королевским Высочеством? Ни разу. Даже писем не получала. Он порвал с тобой навсегда, и все на свете знают об этом. Но ему этого оказалось мало, он приставил ко мне своих шпиков, и теперь я уволен. И Джорджа тоже выгонят. Больше кадетов в Марлоу не принимают, набор окончен. Я слышал об этом от одного офицера.

Он рассмеялся, и казалось, что его смех звучит из прошлого. Он напомнил ей о душном воздухе переулка, о вони сточных канав, о плаче детей, о затхлой еде, о том, как мать звала их из кухни, о пиве, которое разливал по столу Боб Фаркуар.

– Бога ради, придержи язык.

– С чего это? Ты меня воспитала, я следовал за тобой всю свою жизнь. Ты научила, к чему стремиться. «Стремись к самому верху, – говорила ты, – как будто ты никак не можешь получить то, что хочешь. Я помогу тебе получить все». Так ты говорила с самого начала. Мое первое назначение, потом перевод, повышение. Все доставалось легко, мне был обеспечен успех. А потом, из-за какой-то проклятой ссоры, ты портишь свои отношения с герцогом и превращаешь мою жизнь в кошмар. Мне приходится страдать из-за твоей глупости. И не только мне, но и Джорджу, девочкам, всем нам.

Он разрыдался, истерически, как ребенок, возвращаясь к тем дням, когда за слезами следовали поцелуи, успокоение и шлепок, засахаренное яблоко, сказки о серебряной пуговице и клане Маккензи.Теперь же его слезы были встречены молчанием, внезапно потускневшим взглядом, ласковым поглаживанием по голове. Она заговорила, ее голос звучал как-то отдаленно, в нем слышался испуг:

– Я никогда не думала, что мои отношения с Его Королевским Высочеством, дом на Глочестер Плейс так много значат для тебя. Я думала, что ты воспринимаешь все как сделку, как временное пристанище на дни отпуска.

– Сделку? О чем ты говоришь? Я жил в этом мире. В мире, который ты мне обещала, когда мы были детьми. Помнишь, как я преклонялся перед принцем Чарли? Ты сказку превратила в явь, во всяком случае, мне так казалось. В те дни, когда я бывал дома – вряд ли ты помнишь, – он любил поболтать со мной после обеда, и я был горд, когда возвращался в полк, чувствуя себя, как будто беседовал с Богом… Ты не понимаешь. Ты всего-навсего женщина, его любовница. Но мы с ним – мужчины. Мы говорили на одном языке. Он спрашивал меня о жизни в полку. Я боготворил его, как никто на свете. Он был своего рода символом – мне трудно объяснить, – символом мечты, которая влекла меня всю жизнь. А теперь все кончено. Ничего не осталось.

Она смотрела, как он рвет «Газетт» и бросает клочки в огонь, где они обугливались и рассыпались.

– Ты думаешь, – спросила она, – что Джордж воспринимает все так же, как ты?

Он пожал плечами.

– Откуда мне знать? Он еще ребенок. В девять лет он может воображать себе все, что угодно. Единственное, что мне известно, он считает герцога своим отцом.

Она резко повернулась и изумленно взглянула на него.

– Кто тебе это сказал?

– Сам Джордж. И Элен тоже так думает. Какие-то сказки Марты. Вот Мери известно больше, она помнит Джозефа, но ее воспоминания туманны, и она скоро совсем его забудет. Но Его Королевское Высочество они никогда не забудут: он прочно вошел в их жизнь. И дом на Глочестер Плейс, и все великолепие. Ничто никогда с этим не сравнится. Ты испортила их будущее, и ты должна знать это.

Каждое его слово возрождало в ней глубоко запрятанные чувства. Последние полтора года, скучные и обыденные, проведенные между Эксмутом, Лондоном и Локтон Лодж, промелькнули как одно мгновение, не оставив никакого следа, как будто их и не было. Их друзьями становились те, кто предлагал оплатить счет; их жизнь превратилась в топтание на месте, в выжидание, в постоянную отсрочку. И она вспомнила, как стояла на Глочестер Плейс, разбирая вещи, откладывая то, что предполагалось выставить на продажу, а рядом стоял Вилл Огилви и говорил: «Игра продолжается».

Пустая, глупая игра, которая не стоит свеч, игра, рассчитайная на любителей. На чиновников какой-то третьеразрядной конторы, предел мечтаний которых – банкнота в десять фунтов. Никакого чувства удовлетворения, никакой власти, никаких титулов. «Господин Роуланд Молтби поможет вам получить место официанта». А раньше: «Его Королевское Высочество рекомендует…» Что ей осталось – кататься по Локтону в сопровождении Коксхед-Марша, зевая от его рассказов о вальдшнепах, куропатках, голубях; пытаться убедить себя, что ей нравится проводить осень в Эссексе, чувствуя в то же время, как ее начинает лихорадить: «Я хочу, чтобы он вернулся. Я хочу иметь власть, я хочу занимать высокое положение в свете». Как же хорошо она помнит шепот, которым сопровождалось ее появление в Воксхолле: «Смотрите! Это госпожа Кларк… ищет герцога», – и суета, улыбки, кивки, и море лиц.

Все кончено, мыльный пузырь лопнул, бушующий поток взбаламутил спокойную заводь.

– И что больше всего меня убивает, – продолжал Чарли, – так это твое полное спокойствие. Никакой борьбы. Неужели ты состарилась, и тебя больше ничто не волнует?

На этот раз он мог бы получить затрещину или она вцепилась бы ему в горло – ну прямо-таки двое детей, дерущиеся в канаве, таскающие друг друга за волосы и истошно вопящие: «Прекрати, а то я убью тебя!» Но вместо этого она подошла к окну; оно выходило в сад, за которым тянулась посыпанная гравием дорога, – опрятный пейзаж, столь типичный для Эссекса.

– Иди упаковывать свои вещи, – сказала она. – Мы едем в Лондон.

– Зачем? Для чего?

– Не задавай вопросов. Ведь ты доверял мне, когда был ребенком, так верь и сейчас.

– Ты восстановишь меня в прежней должности?

– Да. И ты сразу же отправишься к месту службы. Твое будущее зависит от того, как на это отреагирует твой командир части. Если он действительно хочет разделаться с тобой, он себя проявит.

Наконец у нее есть возможность действовать, есть жертва, в которую можно вцепиться. Вся ее ярость обратилась на полковника Фейна, марионетку, олицетворяющую собой закон и порядок, агента Эдама, Гордона, военное министерство. Ненависть порождает ненависть. Одна женщина против мужской половины рода человеческого, чувствовавшей в ней достойного противника и поэтому ненавидевшей ее. Вон из наших рядов, не суй свой нос в то, что принадлежит только нам. Вот почему они возненавидели ее: она доказала, что они равны. Их не волновала госпожа Карей, которая воцарилась в Фулхэме, изредка появляясь на подмостках, – артистов они принимают, так как те не вмешиваются в их дела. Но вдруг женщина перехватит у них инициативу, отнимет их заработок и начнет всем управлять – что будет с миром? Общество распадется.

– О чем ты думаешь? – спросил ее Чарли, когда они ехали в дилижансе в Лондон. – У тебя такой суровый вид.

Она засмеялась.

– Я была далеко отсюда. Но я думала не о нас с тобой. Я представила, как мама моет посуду, склонившись над лоханью в дальнем углу кухни, – помнишь, как там было темно без окна, – а мальчики ползают у нее под ногами, хватают ее за щиколотки, и она не может шевельнуться. Входит отец и начинает орать, требуя, чтобы ему подали ужин… Я вспомнила, как подошла к нему и ударила. Мне не забыть этого.

– А почему ты вдруг, через столько лет, вспомнила об этом?

– Не знаю… – Дилижанс, качаясь из стороны в сторону, медленно тащился по дороге. Одной рукой она ухватилась за ремень, а второй – за Чарли. Все сомнения рассеялись. Она была уверена в себе и счастлива. С ее временным пристанищем на Берлингтон-стрит покончено. Расселл Маннерс уехал в Индию – вот и хорошо, ей сейчас не нужны никакие сложности, ей не нужно оповещать всех о своем возвращении.

Два дня в отеле, потом меблированные комнаты в Хэмпстеде. Она принесла цветы на могилу Эдварда, посадила в землю луковицы, которые расцветут весной. Но думала она при этом не об Эдварде, а о Джордже. С Хэмпстедом было связано ее прошлое, он стал родным, полным воспоминаний, но не о медовом месяце с Джозефом, а о Билле. Госпожа Эндрюс в «Йеллоу Коттедж» была добра и радушна, но у нее не было комнат, которые она могла бы сдать хотя бы на полгода, а весь верхний этаж был отдан одному издателю, сэру Ричарду Филлипсу. Госпожа Кларк слышала о нем? Слышала… и сделала себе заметку на будущее. Издатель может пригодиться, все зависит от ее планов. Не согласится ли госпожа Эндрюс рекомендовать какие-нибудь другие меблированные комнаты, где она и капитан Томпсон смогли бы обосноваться на время? Конечно, попытайтесь поговорить с господином Николсом, Фласк Уолк, Нью-Энд. Он очень респектабельный джентльмен, по профессии булочник. Наконец вопрос с комнатами был решен.

Первый раунд был выигран.

На письмо, отправленное на Портман-сквер, ответа не было, но… двадцатого ноября Чарльз Фаркуар Томпсон, капитан 59-го пехотного полка, был восстановлен в должности. С победной улыбкой она протянула Чарли «Газетт».

– Ведь я обещала тебе, не так ли?

– Да, но что дальше?

– Отправляйся в полк. Ты застанешь его в Колчестере. Если полковник Фейн будет опять нападать на тебя, сразу же напиши мне.

Джордж спокойно продолжал учиться в Челси, но, как и говорил Чарли, его имя было вычеркнуто из списков Марлоу. Начальниками училища были и Эдам, и Гордон, так что сразу стало ясно, кто оказался инициатором этого шага. Так получилось, что сначала ей пришлось заняться Чарли. Теперь должен быть решен вопрос с Джорджем. В меблированных комнатах господина Николса хватало места для всех: и для гувернантки-француженки (приходится забыть о школе) и для Марты. Ее мать может пока оставаться в Локтоне. За последнее время она сильно сдала, довольно плохо себя чувствовала, все время на что-то жаловалась и спрашивала, почему Его Королевское Высочество не навещает ее. В конце недели из Колчестера вернулся Чарли. Одного взгляда хватило, чтобы понять: опять неприятности.

– Что теперь?

– Я вынужден сменить место. Полковник Фейн говорит, что он не потерпит моего присутствия в полку.

– Он объяснил почему?

– Все потому же – отсутствие без уважительной причины. И еще одно. Ты помнишь те векселя, которые были выписаны на имя Расселла Маннерса и которые мама подписала, а ты отправила мне? По ним можно было получить деньги через Роуланда Молтби в Фишмангерз Холле, и незадолго до того, как я заболел и уехал в отпуск, я получил от казначея в Лидсе наличные. Но по векселям платить отказались, а мы не можем доказать, что были уверены в своевременной оплате. Командир части говорит, что меня могут обвинить в мошенничестве.

– Странно. Роуланд Молтби всегда оплачивал векселя Расселла.

– Мой случай оказался исключением: Молтби отказался оплатить именно эти векселя. Может, у тебя были какие-то трения с Молтби и Маннерсом до твоего отъезда в Локтон? Может, ты не хотела их видеть?

– Великий Боже! Да они оба напились до потери сознания.

– Так… теперь все понятно. Но казначей дал мне денег, а потом векселя вернули. Если дело дойдет до суда, это будет моим концом.

– А разве полковник Фейн сказал, что против тебя будет выдвинуто обвинение?

– Он сказал, что дело закроют только в том случае, если я перейду в другой полк.

– Отлично. Мы добьемся твоего перевода. К Рождеству.

Но на этот раз ничего не получилось. Письма, отправленные на Портман-сквер, возвращались нераспечатанными. Чарли просил его о встрече. Отказ. Марта, водившая дружбу со слугами на Портман-сквер, решила зайти в гости к своей давней подруге, кухарке. Но никого из старых слуг там не оказалось, а новые просто не пустили ее на порог. У нее возникло впечатление, что все ее старые друзья были уволены господином Эдамом. За Мери и Элен, гулявшими по Нис-стрит, наблюдали. Гувернантка-француженка устроила из-за этого истерику и попросила расчет: какой-то мужчина дотронулся до нее и начал расспрашивать: «Госпожа Кларк в Хэмпстеде? Какой у нее адрес?»

Это могли быть кредиторы или даже Джозеф, но, скорее всего, за ними следили шпики Эдама. Чарли беспокойно шагал из угла в угол по маленькой гостиной, грыз ногти и выглядывал в окно.

– Есть что-нибудь о моем переводе?

– Пока нет. Я уже написала.

Не было надобности говорить ему, что его продвижение по служебной лестнице намеренно задерживали. Она написала в пятьдесят полков и отовсюду получила отказ. Никакое агентство не хотело брать его на учет. Очевидно, все получили негласный приказ: «Внести в черный список: Ч.Ф. Томпсон». Друзья, которые всего два года назад с радостью бросились бы ей на помощь, внезапно оказывались за городом, или больны, или заняты. Она отправилась к Виллу Огилви. По крайней мере, он скажет ей правду.

– Что произошло, Вилл?

– Разве вы не читали газеты?

– Вы же знаете, что я все лето и почти всю осень провела в Локтоне.

– Я же просил вас следить за развитием событий. Тогда вы бы все поняли. А вместо этого вы позволили себе расслабиться и смотреть, как Коксхед-Марш кольцует фазанов.

– Если вы считаете, что я получала от этого удовольствие… Так о чем пишут газеты?

– Они почти ежедневно нападают на Его Королевское Высочество. Оскорбительные, граничащие с неприличием памфлеты.

– А какое отношение это имеет ко мне?

– Официально – никакого. Но все военное министерство считает, что их пишете вы.

– Боже мой! Жаль, что не я.

– Они хорошо поработали, чтобы выяснить кое-что о вашем прошлом. Вернее, Эдам и Гринвуд. Но не о вашем замужестве, дорогая, – о вашем сотрудничестве с парнями с Граб-стрит, о ваших побочных приработках, когда вы жили в Холборне.

– Поэтому они пытаются выкинуть Чарли из полка?

– Конечно. Раз он ваш брат, значит, он увяз вместе с вами.

– Но, Вилл, ведь это же ложь…

– Не имеет значения. Вы опозорены, и их это очень устраивает. Дело в том, что люди, читая памфлеты, говорят: «Дыма без огня не бывает, рыба начинает гнить с головы» – и так далее. К нашему другу, Его Королевскому Высочеству, начинают относиться с меньшей благосклонностью. Его популярность падает, а, следовательно, падает популярность того, что за ним стоит: армия, церковь, правительство тори, война с Францией, конституция страны. Еще несколько месяцев, и мы сможем совершенно открыто вести свое дело. Вы не играете в шахматы – как же мне объяснить вам? Вы отличная пешка, Мери Энн, в той игре, в которую я играю уже четырнадцать лет, с 1793 года, когда Франция освободила себя.

Она раздраженно пожала плечами.

– Все еще продолжаете надоедать с разговорами о республике? Ладно, играйте в одиночку. Я вам и раньше говорила: для меня важнее всего безопасность. Моей семьи и моя собственная. В настоящий момент меня больше всего беспокоит мой брат Чарли. Они пытаются уволить его из 59-го.

– Ну и пусть увольняют… Это ни для кого не имеет значения.

– А для него имеет. И для меня. Будь я проклята, если допущу, чтобы его уволили без всякой причины. Вы можете подыскать ему другое место?

– Он в черном списке. Ни я, ни кто-либо другой не сможет ничего сделать. Попытайтесь быть более дальновидной, моя дорогая, и не надо нервничать. Через год правительство падет, Его Королевское Высочество сдаст свое командование… почему вы не можете подождать?

– Я люблю моего брата, а он очень переживает. Единственное, на что я надеюсь, это поговорить с герцогом и выяснить причины. Он все еще ездит в Фулхэм к госпоже Карей?

– Вы совсем отстали, он теперь развлекается с супругой пэра… Сейчас, поверьте мне, совершенно другая тактика. Вам следует стремиться не к тому, чтобы вернуть его. Вам следует стремиться нанести ему сокрушительный удар. – Маска вежливости спала. Темные глаза сверкали. Перед ней стоял совершенно другой Огилви, жесткий и безжалостный. – Из-за вашей дурацкой возни с братом вы теряете время. Но когда его наконец выпрут, а выпрут его обязательно, приходите ко мне: я расскажу вам, что делать. В Локтоне было очень скучно, не так ли? Но в Девоне, среди морских водорослей, еще скучнее.

Она ненавидела его, он ей нравился, она боялась его и доверяла ему.

– Почему, – спросила она, – я все время должна делать то, что вы от меня хотите?

– Потому, – ответил он, – что вы не можете жить по-другому.

Он проводил ее вниз, до экипажа, и закрыл дверь. Когда она вернулась в Хэмпстед, она увидела, что дети собрались вокруг Чарли и все чем-то обеспокоены.

– За нами все время наблюдал какой-то мужчина. Он спросил госпожу Николе, писала ли ты письма на Флит-стрит.

– Глупости. Не обращайте внимания. Какой-нибудь пьяница.

Она в последний раз отправила записку на Портман-сквер, а потом Чарли написал письмо в штаб.

На ее записку пришел ответ: «Я не знаю, что вы имеете в виду. Я никогда никому не давал указаний преследовать вас, так что можете быть спокойны относительно меня».

Ответ на письмо Чарли был краток и официален: ему предписывалось немедленно отправиться в Уолчестер.

– Значит, все в порядке? Меня не переведут?

Чарли радостно помахал бланком. Его глаза сияли. Он опять обрел уверенность в себе.

– Да… Наверное, это так, – с улыбкой ответила она и поцеловала его.

Итак, Огилви ошибался. Никакой вендетты.

Чарли бросился собираться и вскоре уехал.

Теперь надо подумать, куда отдавать Джорджа. В Марлоу или в Вулвич – это будет довольно легко после того, как решился вопрос с Чарли. Все казалось легким. Дети были счастливы. Никто не доставлял ей неприятностей, и все были в приподнятом настроении. Единственное, чего ей не хватало после отъезда Чарли, это мужчины, который знал бы ее, понимал. Но такого не было… Она схватила газету: «Не возвращается ли экспедиция из Буэнос-Айреса?»

Война в Южной Америке закончилась полным поражением. Это было рассредоточением сил, что и потребовалось противнику. Ошибка верховного командования или политиков? Но это неважно, главное, что Билл, может быть, вернется. Полтора года она не вспоминала о нем, но сейчас он был единственным на свете, кто мог бы понять ее.

– Я немедленно напишу в Аксбридж. Он должен уже быть дома.

Она забыла, как, уязвленная продажей дома на Глочестер Плейс, хотела, чтобы он убрался куда-нибудь подальше, как она радовалась, что больше не видит и не слышит его, что их разделяют тысячи миль.

Сейчас же ее настроение, подобно флюгеру, изменилось. Хэмпстед… воспоминания… Билл был тем самым мужчиной. О Боже! Как много нужно рассказать ему. О заговоре Эдама и Гринвуда, которые использовали бедного герцога как орудие и вынудили его порвать с ней (не надо упоминать о появлении госпожи Карей). Одно несчастье за другим, но она выстояла, без чьей-либо поддержки, только благодаря своей решительности. Расселл Маннерс, Роуланд Молтби и Коксхед-Марш? Да просто старые знакомые, страшно занудливые. Они ей многим обязаны.

Чарли уехал в Уолчестер, и она призвала Билла. Он пытался рассказать, как ужасно было в Буэнос-Айресе, какие лишения он терпел, какими болезнями переболел, какой там тяжелый климат. Она слушала пять минут, обеспокоенно покачивая головой, потом перебивала, и он опять превращался в покорного слушателя. Всех прошлых лет как не бывало: он опять здесь, спокойный, зависимый, надежный, верный, полный обожания. Какое счастье ощущать знакомое прикосновение! Как будто надеваешь старые удобные туфли или вдруг, обнаружив в самом дальнем углу гардероба старое, совсем забытое платье, видишь, что оно тебе очень идет.

– Ты останешься со мной, правда? – Она поцеловала его за ухом.

– А это не может показаться странным? Дети уже взрослые.

– Я отошлю их в Локтон. Там мама.

И опять все по-старому. Поклонение успокаивает нервы, особенно когда ощущаешь пресыщение и человек почти не вызывает интереса. Билл был свободен до следующего назначения. Однако никаких приказов не поступало. Им придется жить на его половинный оклад.

Ежегодное содержание, обещанное герцогом, уже давно не выплачивалось, но, пока она жила в Локтон Лодж, ее это не волновало. Очередные козни Эдама, он приостановил выплату. Придется заняться этим вопросом.

– Билл, мне кажется странным, что давно ничего не было от Чарли.

– Очевидно, он ждет приказа, как и я. Его полк могут направить за границу. По всему Лондону ходят слухи, что намечается новая экспедиция в Испанию под командованием Уэллсли.

– Боюсь, Чарли заболел. Он такой слабый.

– Ему пойдет на пользу посмотреть на настоящее сражение.

– Именно этого он и хочет, – быстро ответила она, – показать, на что он способен, и доказать это всему полку. До сих пор у него не было такой возможности.

Молчание Чарли было первым облачком на ясном небосклоне, первым предвестником бури. А через двадцать четыре часа она узнала всю правду. Прочитала в лондонской «Газетт»: «Капитан Чарльз Фаркуар Томпсон, 59-го пехотного полка, находится под арестом в ожидании решения военного трибунала».

Бог он или дьявол, Вилл Огилви оказался пророком. Хэмпстедской идиллии пришел конец. Началась борьба.

Глава 10

Мери Энн сидела в гостинице в Колчестере. В руках у нее была копия обвинительного заключения, а рядом сидел рекомендованный Комри адвокат, Смитиз, и писал под ее диктовку.

Напротив за столом сидел Роуланд Молтби, вынужденный выступать как свидетель, угрюмый, чувствующий себя крайне неловко. Его вытащили из дома в Хэртфордшире, чтобы он давал показания. Приехав к нему домой и пригрозив, что, если он будет отрицать, будто счета, о которых говорилось в обвинении, не были представлены ему к оплате, она позовет его жену и разоблачит и его, и Расселла Маннерса, который – вот повезло дьяволу – находился где-то в Индии, она посадила его в экипаж и привезла в Колчестер.

– Что я должен говорить?

– Можете говорить, что угодно, но только так, чтобы с моего брата сняли обвинение в мошенничестве.

– У меня нет желания ввязываться в это дело. Я гражданское лицо, военный трибунал меня не касается.

– Вы сами способствовали его обвинению, теперь вам придется давать показания в пользу моего брата. Или мне лучше вернуться и поговорить с вашей женой?

Она приоткрыла дверь экипажа, сделав вид, будто собирается выпрыгнуть. Он быстро втолкнул ее внутрь и испуганно взглянул на окно верхнего этажа.

– Хорошо, я еду с вами. Дайте мне время, чтобы придумать какой-нибудь предлог. Встретимся на перекрестке через час.

Всю дорогу до Колчестера он просидел с угрюмым видом в надежде уязвить ее этим, однако она даже ни разу не взглянула в его сторону. Она непрерывно что-то писала. «Делает заметки для своего проклятого братца», – решил он. В два часа ночи они прибыли в Вилей, где ему выдали сандвич и пожелали спокойной ночи. Каким же дураком, должно быть, он выглядел в глазах хозяина гостиницы!

Она читала обвинительное заключение, а адвокат записывал.

– «Обвинение первое. В скандальном и постыдном поведении, порочащем звание офицера и джентльмена, проявившемся в самовольной отлучке 21 июля 1807 г., не имея на то разрешения командира части».

– «Обвинение второе. В скандальном и позорном поведении, порочащем» и т.д., «проявившемся в том, что обвиняемый обманным путем выманил у господина Милбанка, казначея военного округа Лидса, сто фунтов стерлингов, представив ему два векселя, которые не были оплачены по предъявлении».

Она остановилась и сделала пометку карандашом.

– А теперь, господин Смитиз, я хотела бы сообщить вам, что мой брат не способен выступать в свою защиту. Вы будете представлять его и проводить перекрестный допрос свидетелей. В качестве свидетеля выступлю я, а также господин Молтби. Мой брат утверждает, что оба обвинения необоснованны и что он невиновен.

– Я понял, госпожа Кларк.

Она вырвала лист бумаги и протянула ему.

– Первое обвинение касается самовольной отлучки. Вот вопросы, которые вы должны задать обвинению. Вопрос первый: «Известно ли вам, что во время моего отсутствия я находился на грани помешательства из-за сильнейшей боли и что трое докторов признали меня негодным к службе?» Вы должны понять, господин Смитиз, военный трибунал – это то, что на кокни называется «лажа». Они хотят уволить моего брата из армии, а для такой цели любые средства хороши.

Вопрос второй: «Известно ли вам, что, как только я прибыл в Лондон, я немедленно отправил инспектору рекомендации доктора, касающиеся моего состояния здоровья?» Вам все понятно?

– Да, госпожа Кларк.

– Прекрасно. Теперь о втором обвинении. Мы не можем предугадать, о чем меня будет спрашивать обвинитель. Наверняка разговор пойдет о векселях, которые я дала своему брату и которые были подписаны моей матерью, Элизабет Маккензи Фаркуар. Дело в том, что ее руки исковерканы ревматизмом и она не может писать, поэтому я водила ее рукой. Причина, почему я использовала ее имя, а не свое, заключается в том, что мне не хотелось, чтобы мое имя было как-то связано с Расселлом Маннерсом – зятем присутствующего здесь господина Молтби. Вы должны обратиться ко мне со следующим вопросом: «Сообщал ли вам господин Роуланд Молтби о том, что он когда-либо отказывался оплачивать вексель, выписанный на имя Расселла Маннерса?» На это я отвечу: «Никогда».

Она взглянула на сидящего напротив мрачного свидетеля. Он потягивал эль и молчал. Адвокат писал.

– После этого, господин Смитиз, – продолжала она, – вы спросите меня: «Зная об имевшем место обмене вышеназванных векселей, можете ли вы с полной уверенностью сказать, что у капитана Томпсона не было намерений обмануть казначея, когда он передавал ему эти векселя?» На это я скажу: «Конечно, нет. Капитану Томпсону было известно, что господин Маннерс был у меня в долгу».

Роуланд Молтби заерзал на стуле.

– Послушайте, вы не можете говорить об этом в суде!

– О чем?

– О том, что происходило на Берлингтон-стрит, 9, когда мы оба, пока наши жены находились в Уэльсе, развлекались там с вами.

– Я не понимаю, что вы имеете в виду… я ничего подобного не помню. Говоря «в долгу», я имела в виду деньги. Я продала браслет, за который выручила триста фунтов, и дала сто Расселлу. Следовательно, он находился у меня в долгу. Вы согласны?

Роуланд Молтби пожал плечами и взглянул на адвоката.

– Был в долгу, госпожа Кларк. Я так и записал.

– Спасибо, господин Смитиз. Вот и все, что я хотела вам сказать. Давайте выпьем кофе.

Она встала и закинула руки за голову. Господи! Какое же это наслаждение – сражаться, сражаться в одиночку, самостоятельно выискивать веские аргументы. И когда никто не мешает. Билл стал бы молить ее об осторожности, безопасности, благоразумии. Именно это и были его последние слова, когда они прощались перед ее отъездом. «Будь осторожна. Своим вмешательством ты можешь только навредить». Как будто бедный Чарли мог самостоятельно выступать на суде… Три месяца эти животные держали его под арестом, предъявив ему обвинения только неделю назад. Прочитав имена, она поняла причину: все члены трибунала были собственноручно подобраны Эдамом, Гринвудом и полковником Гордоном.

Игра была нацелена против нее, но ее это не беспокоило. Она очистит имя Чарли от обвинения в мошенничестве – остальное не имело значения.

– А защита? – спросил господин Смитиз. – Господин Комри предложил мне вызвать коллегу из Линкольнз Инн. Мы могли бы вместе подготовить заявление от имени вашего брата.

Она посмотрела на него и улыбнулась.

– Нет необходимости.

– Вы хотели бы поручить это кому-то еще?

– Я сама напишу заявление.

– Но, мадам…

– О! Пожалуйста, не спорьте. Я знаю, что надо говорить.

– Но язык юридических документов…

– Чем длиннее слово, тем лучше! Я их забросаю словами. Когда вы, господин Смитиз, были еще младенцем, я уже правила оттиски. Краткие изложения дел, составленные адвокатами, были моими первыми книгами. Можете быть уверены, защита будет проведена с полным знанием дела.

Она протянула обоим мужчинам руку для поцелуя и поднялась наверх. Господин Смитиз кашлянул и взглянул на Роуланда Молтби.

– Вы, конечно, проиграете? – спросил Молтби.

– Боюсь, что так.

Заседание трибунала было коротким. Множество свидетелей подтвердили обоснованность первого обвинения. Рассмотрение второго обвинения потребовало больше времени, и обвинители, почувствовав, что не в состоянии расстроить замысел сестры арестованного, все утро провозились с господином Молтби, который сам себе противоречил. Его очень пристрастно допрашивали, но не о векселях или деньгах, а о том, как часто он приезжал к госпоже Кларк в Локтон, принадлежит ли тот дом ей, а если не ей, то кому. По просьбе арестованного объявили перерыв. Субботу и воскресенье сестра арестованного провела в гостинице, запершись в своей спальне и обложившись бумагами. Когда во вторник рассмотрение дела возобновилось, адвокат капитана Томпсона обратился к суду с его заявлением:

«Господин председатель, уважаемые члены военного трибунала!

Прослужив в армии всего около четырех лет, будучи очень молодым и не обладая преимуществами, которые дает опыт, я крайне нуждаюсь в вашем покровительстве и прошу прощения за все нарушения, которые я, возможно, невольно совершил.

Если бы я не был вполне уверен, что в достаточной мере реабилитировал свое доброе имя перед лицом многоуважаемого трибунала в отношении обвинений, выдвинутых против меня с целью опорочить мою репутацию, я ушел бы из общества честных людей, спрятался бы в глуши и приложил бы все усилия, чтобы стереть память о себе.

Однако, джентльмены, я смело и с уверенностью и в то же время с полной покорностью утверждаю, что посланные кучкой завистников отравленные стрелы, нацеленные на то, чтобы нарушить мой душевный покой и повредить моей репутации, будут отбиты щитом чести, невиновности и добропорядочности.

Джентльмены, когда мне впервые выпала честь вступить в 59-й полк, я очень скоро, к своему огромнейшему сожалению, обнаружил, что не только не встречаю сочувствия, но не ощущаю никакой поддержки со стороны полковника Фейна. Во имя справедливости я должен признать, что, возможно, моя молодость и отсутствие опыта были причиной незначительных нарушений, от которых меня могли бы уберечь и знание жизни, и богатый опыт. Безсомнения, полковник Фейн не желал утруждать себя задачей стать моим наставником, и я был неожиданно, без подготовки откомандирован из Ньюарка в Лидс для прохождения службы в рекрутском подразделении.

Я доблестно выполнял свой воинский долг, проявляя исключительное рвение и усердие, которые не прошли бы незамеченными, будь рядом более ответственный и опытный офицер, пока в июле 1807 года у меня не случился приступ тяжелейшей болезни. Моим лечением занимались опытные врачи, но в конечном итоге они заявили, что больше ничего не могут сделать для облегчения моих страданий. И я написал полковнику Фейну, сообщил ему о моем тяжелом состоянии и попросил у него отпуск по болезни. В ответ на мою просьбу я получил письмо, в котором полковник Фейн сообщил, что не в его компетенции давать мне отпуск и что, если мое состояние действительно настолько серьезно, я должен выслать медицинский сертификат старшему инспектору. Я так и сделал, но только по прибытии в Лондон. Я признаю, что совершил ошибку, не сумев правильно оценить ситуацию. Но я осмелюсь обратиться к многоуважаемому суду с вопросом: что заставило командира части представить меня, неопытного молодого человека, перед трибуналом, если не желание разрушить мою жизнь (ведь репутация и есть жизнь для честного человека) и лишить меня всех перспектив на будущее?

А теперь осмелюсь обратить ваше внимание на некоторые замечания по поводу второго обвинения. Я обратился к моей близкой родственнице за денежной помощью. Она прислала мне два вышеупомянутых векселя, полученных ею от господина Расселла Маннерса, эсквайра. Они подлежали оплате господином Молтби, Фишмангерз Холл. В том, что векселя подлинные и будут оплачены по первому предъявлению, у меня не было ни малейшего сомнения, и я попросил господина Милбанка, казначея округа, выдать мне в обмен на эти векселя наличные, что он и сделал. Но вскоре я узнал, что векселя так и не были оплачены. Я не буду занимать ваше драгоценное время, повторяя все слышанное вами, потому что каждое слово, сказанное свидетелями, оправдывает меня и подтверждает мою невиновность.

Джентльмены, я в отчаянии от того, что вынужден так долго злоупотреблять вашим вниманием, но мое стремление наиболее точно и правдиво описать каждое обстоятельство вынуждает меня идти на этот шаг. Я не имею намерения молить многоуважаемый суд о снисхождении. Меня ни в коей мере не беспокоит результат, потому что ваше решение будет продиктовано свободным от предрассудков и просвещенным разумом. Я смиряюсь и подчиняюсь вашему решению и молю высокочтимого председателя и военного юриста поверить, что, каким бы ни было ваше решение, я всегда буду безмерно вам благодарен за внимание, которое вы уделили рассмотрению моего дела».

Господин Смитиз – маленький человечек, в очках, седой, с покатыми плечами – сел. Его голос звучал монотонно. Он зачитывал заявление защиты, как проповедь. Он ни разу не остановился, чтобы заострить на чем-то внимание и произвести на трибунал нужное впечатление. Слова, которые так ясно звучали в спальне гостиницы, которые завораживали и убеждали в полной невиновности, потерялись в невыразительном монологе адвоката. Арестованный сидел неподвижно. Он ни на секунду не отвел глаз от лица сестры. Она наблюдала, как полковник Фейн медленно поднимался со своего стула. И сразу же председатель суда расслабился, члены суда зашевелились в своих креслах. К полковнику Фейну со всех сторон неслись слова одобрения и сочувствия. Он прочистил горло и начал говорить:

– Господин председатель, члены военного трибунала. Я не стал бы занимать ваше время, отвечая на вопросы защиты арестованного, если бы с его стороны не прозвучали тяжелые обвинения в мой адрес, касающиеся мотивов моих поступков и моего поведения.

Если арестованный считает себя невиновным, он должен был бы по достоинству оценить предоставленную мною возможность оправдаться перед военным трибуналом. Всем ясно, что имелись веские основания для предъявления ему этих обвинений. Ему также должно быть известно, что в сложившейся ситуации офицеры полка не могут общаться с ним до тех пор, пока он не объяснит свое поведение перед военным судом.

Арестованный также посчитал возможным утверждать, что я и другие офицеры уделяли ему слишком мало внимания, и, следовательно, обвинил меня в том, что мною руководили низменные побуждения. Я требую, чтобы он подтвердил свое заявление фактами. В действительности все было иначе, я оказывал ему больше внимания, чем считал возможным. Он также обвинил меня в том, что я отправил его в рекрутское подразделение, в том, что я воспользовался правом решать, какой офицер в наибольшей степени подойдет для подобной службы. Однако я изложу суду причины, по которым я остановил свой выбор на капитане Томпсоне.

Ко мне пришел господин Лоутон, владелец гостиницы в Ньюарке, и пожаловался на недопустимое поведение капитана Томпсона. Он сказал, что за день до этого капитан Томпсон жестоко оскорбил его, что ему стоило огромного труда предотвратить драку капитана с официантом и если я не предприму каких-либо шагов, чтобы предотвратить подобные инциденты, он будет вынужден направить петицию с подробным изложением фактов главнокомандующему.

Считая, что подобное поведение порочит честь полка, офицеры которого в основном молодые люди, я решил отправить капитана Томпсона туда, где он не сможет никому причинить вреда.

Касательно первого обвинения напомню трибуналу, что в своем письме я не давал арестованному отпуск, я только напомнил ему, куда следует обратиться, если он действительно болен. Однако он не посчитал нужным последовать моим указаниям.

Касательно второго обвинения я уже заявлял трибуналу, что мне ничего не известно. Передача векселей доказана, однако трибунал будет решать, была ли эта передача совершена с целью мошенничества или нет.

Не буду более злоупотреблять вашим вниманием, джентльмены. Я заявляю, что мне, как, очевидно, и капитану Томпсону, очень хотелось бы, чтобы военный трибунал признал его невиновным.

Полковник Фейн сел, и суд удалился на совещание. Решение было принято быстро. Председатель, который после выступления полковника Фейна, доказавшего необоснованность предъявленных ему обвинений, стал еще строже относиться к арестованному, чьи нападки на своего командира оказались несправедливыми и непристойными, зачитал приговор.

Капитан Томпсон был признан виновным по первому обвинению, но полностью оправдан по второму. Приговор: уволить со службы. Приговор должен быть утвержден главнокомандующим.

Двадцать четвертого мая 1808 года приговор был утвержден герцогом Йоркским и направлен генерал-лейтенанту лорду Чатхэму, командующему Восточным округом. И в тот же день Мери Энн, сестра арестованного, приняла решение мстить, мстить любыми средствами.

Глава 11

– Вы все еще полны решимости самостоятельно вести дело?

– Надеюсь.

– Несмотря на то что военный трибунал не согласился с вами?

– Его решение можно было предугадать заранее. Я видела их лица. Но, по крайней мере, мне удалось снять с него второе обвинение.

– У вас есть деньги?

– Нет. Мы уехали из Хэмпстеда, не заплатив за комнаты. Вместо денег Николсы взяли мою арфу и несколько книг.

– А господин Даулер?

– Месяц назад был вызван к месту службы. Он отплыл с первым экспедиционным корпусом в Португалию. Если бы не Чарли, который сейчас находится в глубокой депрессии и не отпускает меня от себя ни на шаг, мне было бы ужасно одиноко.

– А любезный Коксхед-Марш?

– Стал еще сдержаннее. Заседание военного трибунала довольно широко комментировалось газетами Эссекса, и Локтон Лодж теперь у всех на виду.

– Давайте называть вещи своими именами: у вас сейчас есть покровитель?

– Никого, кроме вас. И моего собственного упорства. Вилл Огилви рассмеялся.

– Значит, опять впрягаемся в одну упряжку? Мир у наших ног – я восхищен. Итак, первый вопрос – это пристанище для вас. Вы знакомы с обивщиком по имени Фрэнсис Райт?

– Я отдала ему на хранение свою мебель, которая осталась от Глочестер Плейс.

– Ну конечно, вспомнил: ведь я сам рекомендовал его вам. Он работает на меня. Он подыщет вам жилье, а потом займется поисками дома. Советую вам везде представляться как Фаркуар. Имя Кларк вызывает подозрение в некоторых кругах. А нам нужно, чтобы люди, с которыми вы познакомитесь, доверяли вам. Фолкстоуна вы знаете, и Бердетта, и Коббетта: они самые ярые идеалисты среди радикалов. Нам нужны именно оппортунисты. Можете рассчитывать на Уордла, члена парламента от Оукхэмптона, он полон решимости любыми способами добраться до самой вершины. Ему все равно, какими путями идти, лишь бы ему было тепло в его гнездышке.

– Я не собираюсь ввязываться в политику.

– О, да… но вампридется, если вы не хотите уморить своих детей голодом. Любые средства хороши, я думал, что вы это уже поняли. Вы говорили с Ричардом Филлипсом, издателем?

– Я виделась с ним перед отъездом из Хэмпстеда. Довольно неприятная личность, его так и распирает от сознания собственной значимости.

– Они все такие. Ему хотелось бы печатать армейские списки, но он не сможет получить эту работу до тех пор, пока не падет нынешнее правительство, в том числе и главнокомандующий. Вы встречались с Маккуллумом?

– Памфлетистом? Нет, это какой-то третьеразрядный писака.

– В ближайшее время он устроит всем страшную нахлобучку расследованием по поводу злоупотребления медицинскими сертификатами. Он хочет доказать, что общественность водят за нос, что все кадеты повально больны венерическими заболеваниями. А закончить он собирается некоторыми замечаниями в адрес английских генералов… Думаю, он вам понравится.

– А почему вы так хотите нас познакомить?

– Да потому, моя дорогая, что вам известно очень многое. Вы добиваетесь правды. Вы можете предоставить им правдивые сведения – и жить как королева до конца дней своих. А теперь идите и поговорите с Фрэнсисом Райтом о доме.

Госпожа Фаркуар и ее семья в составе ее матери, детей и брата, капитана Томпсона, поселились в меблированных комнатах в доме 10, Холлз-стрит, на Кавендиш-сквер. Очень респектабельная дама из пригорода, за нее поручился Фрэнсис Райт с Ратбон Плейс. Меблированные комнаты сняли на июнь, а после госпожа Фаркуар надеется переехать на Бедфорд Плейс.

В понедельник, двадцатого июня, господин Эдам, проживающий на Блумсбери-сквер, получил письмо.

«Сэр,

Одиннадцатого мая 1806 года, выполняя желание Его Королевского Высочества герцога Йоркского, вы нанесли мне визит с тем, чтобы сообщить о намерении Его Королевского Высочества выплачивать мне ежегодное содержание в размере четырехсот фунтов.

В настоящее время Его Королевское Высочество должен мне пятьсот фунтов. Я не раз обращалась с просьбой выплатить мне эти деньги, однако не получала ответа.

Поведение Его Королевского Высочества по отношению ко мне кажется мне беспринципным и совершенно лишенным чести. Увидев, что на его обещания, даже переданные через вас, нельзя полагаться, я решила довести до вашего сведения – с тем, чтобы вы передали мои слова Его Королевскому Высочеству, – в чем будут заключаться мои дальнейшие действия: я требую, чтобы Его Королевское Высочество сохранил мое годовое содержание и немедленно выплатил задолженность, так как я нахожусь в стесненных обстоятельствах (это ему известно). Если Его Королевское Высочество отказывается выполнить мое требование, я не вижу никакого иного выхода, кроме опубликования всех обстоятельств, способствовавших развитию моих отношений с Его Королевским Высочеством, и сведений, которые стали мне известны за годы нашей совместной жизни, а также всех его писем. Эти публикации принесут мне ощутимый доход. Он в моих руках, моя власть над ним гораздо сильнее, чем он себе представляет.

Однако, ради Его Королевского Высочества и себя самой, мне очень хотелось бы, чтобы он ответил согласием на мое требование, так как мне очень тяжело выставлять напоказ наши с ним отношения. Прежде чем опубликовать эти материалы, я отошлю всем членам семьи Его Королевского Высочества копию того, что будет передано в газету. Будь Его Королевское Высочество хоть немного обязательнее, подобного заявления с моей стороны никогда бы не последов вала.

И еще одно: если Его Королевское Высочество собирается в дальнейшем оказывать покровительство моему сыну (я безмерно благодарна за то, что он сделал для него в прошлом), я надеюсь, что он устроит его в школу Чартер Хауз или в любую другую – мой ребенок не должен нести ответ за мои поступки.

Прошу вас, сэр, довести все вышесказанное до сведения герцога Йоркского, а в среду я отправлю к вам своего слугу, чтобы вы письменно сообщили решение Его Королевского Высочества.

Остаюсь вашей покорной слугой. М.Э. Кларк.

P.S. Его Королевское Высочество должен понимать, что его недавняя любовная связь заслуживает гораздо большего наказания».

Господин Эдам решил не отвечать на это письмо. В субботу он получил второе.

«Сэр,

Обнаружив в среду, что вы не ответили на мое письмо, я выяснила, что Его Королевское Высочество герцог Йоркский действительно не считает необходимым выполнять свои обещания, переданные через вас, и вы поддерживаете его в этом.

И, таким образом, я занялась составлением материалов, касающихся моих отношений с Его Королевским Высочеством, для передачи газетам.

Пятьдесят или шестьдесят писем Его Королевского Высочества придадут весомость всем публикациям и подтвердят реальность всех событий. Если я не получу ответ и на это письмо, то во вторник я, как и обещала, представлю все материалы, и как только документы перестанут быть моей собственностью, никто не сможет вернутьих назад.

Материалы будут отданы не издателю, а джентльменам, которые так же настойчивы в достижении своей цели, как и Его Королевское Высочество, однако более независимы. Все они вам знакомы, и для облегчения моего положения, а также в пику другим, они сделают то, от чего отказался герцог.

Однако все в его руках, и он может поступать так, как ему угодно.

Ваша покорная слуга, М.Э. Кларк».

Во вторник утром на Холлз-стрит появился шериф с судебной повесткой. Он утверждал, что у него нет никаких знакомых по имени Эдам и что он пришел арестовать госпожу Кларк, которая задолжала крупную сумму денег одному лавочнику, некоему господину Аллену, проживавшему поблизости от Глочестер Плейс. Его многократные требования об уплате долга остались без ответа.

Госпожа Кларк была взята под стражу и на следующий же день отпущена под залог. Залог был внесен Фрэнсисом Райтом, обивщиком мебели. В деле «Кларк против Аллена» успех был на стороне Кларк: она заявила, что является замужней женщиной, но адреса мужа не знает. Фрэнсис Райт, тот самый обивщик, действовавший, как могло показаться, из рыцарских побуждений, уплатил и владельцу меблированных комнат, где проживала госпожа Кларк, за июнь. Рыцарские побуждения заставили его предоставить в распоряжение госпожи Кларк дом одного знакомого на Бедфорд Плейс.

Третий и четвертый раунды состязания – счет равный. Ни у одной из сторон нет преимущества, и никто серьезно не пострадал.

К концу июля или к началу августа принц Уэльский, который собирался отправиться в Брайтон, получил надушенное письмо, которое принесли в Карлтон Хауз. Письмо было кратким, подписи не было. В обратном адресе значилось: «14, Бедфорд Плейс». Аромат, исходивший от письма, заинтриговал его, а также его интерес был возбужден тонкими намеками на его младшего брата, герцога Йоркского. Но больше всего его привлекла печать в нижнем углу. Купидон верхом на осле… ему понравился столь тонкий юмор. Он передал письмо Макмахону, своему личному секретарю.

– Пойдите и выясните, что она хочет. Но не поднимайтесь наверх. Если это та, о ком я думаю, она может вам глаза выцарапать.

Полковник Макмахон, привыкший к подобным поручениям, отправился на Бедфорд Плейс. Дверь открыла круглолицая служанка с тупым выражением лица.

– Слушаю, сэр?

– Простите меня. Кому принадлежит этот дом?

– Госпоже Фаркуар, сэр.

Имя не знакомо. Его хозяин, должно быть, ошибся. Дом принадлежит респектабельным людям.

– Мне хотелось бы видеть госпожу Фаркуар.

– Пожалуйста, проходите, сэр.

В гостиной было неубрано и довольно грязно, стулья так и остались стоять вокруг стола, за которым недавно ужинали.

– Как ваше имя, сэр?

– Я предпочитаю не называть имен. – Он вытащил из кармана письмо. – Я приехал по поводу вот этого, твоя хозяйка должна знать.

Служанка уставилась на благоухающий духами листок.

– Все правильно, сэр. Я сама относила его на почту. Я поднимусь и скажу хозяйке, что вы хотите видеть ее.

Она разговаривала в довольно фамильярном тоне, в ее словах не было никакого почтения – чувствовалось, что она много лет служит в этой семье. Он нетерпеливо расхаживал по гостиной, наконец, почти через двадцать минут, его проводили в кабинет.

На диване, облокотившись на подушки, сидела женщина.

Ее волосы были забраны в греческий узел, на крохотных ножках – сандалии. Комната расположена в дальней части дома… и поблизости ни одного слуги. Одарив его ослепительной улыбкой, она поднялась и сделала реверанс, но, увидев, что вместо хозяина приехал секретарь… она расслабилась.

– Здравствуйте. Чем обязана?

– Меня зовут Макмахон. Имею честь быть личным секретарем принца Уэльского. А вы – госпожа Фаркуар?

– Я изредка называю себя госпожой Фаркуар.

– Как я понимаю, вы знакомая госпожи Кларк?

– Ее ближайшая подруга. Никто на свете не знает ее так, как я. Признаюсь честно, что ни один человек, кроме меня, не относится к ней с большим уважением. А вы с ней не знакомы?

– Нет, мэм. Мне известна ее репутация.

– И это говорит само за себя, не правда ли? Расскажите, что вы слышали.

– Мне очень жаль, госпожа Фаркуар, что эта дама – ваша подруга, но я ничего хорошего о ней не слышал. Всем известно, какой черной неблагодарностью она ответила на исключительное великодушие герцога Йоркского.

– Разве можно сказать, что она , отдав всю себя принцу, ответила черной неблагодарностью, а через три года ее вышвырнули на улицу, пообещав пособие, которое к тому же не платят?

– Я ничего не знаю об этом, мэм.

– Ее преследовали шпионы и кредиторы, ей угрожали тюрьмой, ее брата с позором вышвырнули из армии – это великодушно? Неужели принц Уэльский мог бы так поступить с госпожой Фитцхерберт?

– Сожалею, я не могу обсуждать моего хозяина.

– А я могу – он очарователен, он всегда казался мне очень привлекательным. Но мы отклонились от темы. Полковник Макмахон, госпожа Кларк не будет ничего передавать через третье лицо, она может рассказать все только принцу Уэльскому.

– Должно быть, я разочарую госпожу Кларк. Сегодня утром Его Королевское Высочество уехал в Брайтон. Он приказал мне пересылать туда всю предназначенную ему почту.

– Если бы я знала, что он собирается в Брайтон, я сама туда поехала бы.

Полковник Макмахон подкрутил свои усы.

– Его Королевское Высочество будет сожалеть, что он упустил такой случай. Раз уж так сложились обстоятельства, имейте дело со мной. Если моя догадка верна, вы – госпожа Кларк?

Она улыбнулась и протянула ему руки.

– Конечно.

– Тысяча извинений за то, что я тут говорил. Прошу вас, поймите меня правильно, ведь я не художник. Тот портрет, который я вижу перед собой, сильно отличается от портрета, написанного другими.

– Эдамом? И, очевидно, Гринвудом? Вам не надо было их слушать. Проходите, садитесь рядом со мной на диван.

Ни в коем случае нельзя сказать, что он плохо провел это утро. В одиннадцать подали печенье и вино, а потом до двенадцати один за другим следовали всякие деликатесы.

– И мне, и, конечно, принцу больше всего понравилась ваша печать.

– Я вам подарю ее.

– О! Скольким вы уже давали подобное обещание… Наконец он ушел, согласившись выполнять роль посредника.

– Вы должны понять, принц Уэльский не может вмешиваться в ваши отношения с его братом. Но я с радостью выполню любое ваше поручение к герцогу, передам ему записку – вероятно, я увижу его в Виндзоре. А что касается остального – я имею в виду его письма, – будет гораздо лучше, если вы сожжете их. Между принцами уже давно восстановились добрые отношения. – Он похлопал ее по руке. – Ну, ничего, моя дорогая. Все будет хорошо.

«Для кого хорошо, для тебя, дурака?» После его ухода она поправила волосы и разложила подушки на диване. Она предприняла попытку выиграть пятый раунд, но достигла немногого. Счет все еще равный. До октября в городе никого не будет, так что начинать действовать можно только осенью, когда возобновится работа парламента, а к этому времени друзья Вилла, радикалы, успеют подготовиться.

– Я предлагаю вам, – сказал Вилл, – уехать из Блумсбери. Близость Эдама не принесет ничего хорошего. Райт подыщет для вас домик в другом районе. Но только не забывайте называть себя Фаркуар.

– А кто, – спросила она, – будет платить за домик?

– Райт и дальше будет ссужать вас деньгами. Он знает, что вы – хорошее помещение капитала и что он свое вернет.

Она просмотрела объявления в газетах и нашла дом на Вестбурн Плейс, в пяти минутах от Челси, школы, где все еще учился Джордж. Когда герцог будет приезжать в школу с инспекцией, он проедет мимо ее окна. Мысль была заманчива: она в своей коляске, герцог – в экипаже, улыбка, взмах зонтиком. Слишком соблазнительно, чтобы упустить такую возможность. И Мей Тейлор будет рядом, на Чейн Роу. Девочки смогут ходить в школу пешком. И все будут вместе. Она подписала документы об аренде, опять же именем матери, а если кто-либо начнет задавать вопросы, она сошлется на то, что замужем. Это было единственной услугой со стороны Джозефа за все время: то, что он продолжал жить на белом свете и, следовательно, нес ответственность за все не оплаченные ею счета. Документы были подписаны одиннадцатого ноября, и как только они начали перевозить вещи, что заняло два или три дня, Вилл Огилви сразу же развил активную деятельность, результатом которой был визит полковника Уордла в час дня семнадцатого ноября.

Извинившись за беспорядок, она приняла его в кабинете, который еще не был обставлен.

– Я только что въехала сюда. Все вверх дном, просто ужасно!

Она пристально разглядывала его, пока он целовал ей руку. Длиннющий нос, болезненный цвет лица, нерасполагающая внешность, завитые щипцами каштановые волосы, близко поставленные глаза.

– Уважаемая мадам, я шесть месяцев искал встречи с вами, но вы так неуловимы, что я никак не мог поймать вас. Вам, конечно, известно, что я член парламента от Оукхэмптона. Несомненно, вы следили за моими выступлениями во время сессии?

– Я знаю, кто вы. Боюсь, я не читала ваших речей.

– Я пошлю вам копии. Они могут представлять для вас интерес. Дело в том, госпожа Кларк, что я истинный патриот. Главная цель моей жизни – освободить мою страну от злоупотреблений и коррупции. – Он замолчал, чтобы выяснить, какое впечатление произвели его слова.

Она пригласила его сесть на ящик, с которого он предварительно смахнул пыль.

– Коррупция преследует нас до самой могилы, – сказала она, – и разрушает наши идеалы. Вы выпьете кофе? Коробку с фарфором еще не распаковали.

– Мне ничего не нужно, за исключением вашего внимания, госпожа Кларк. Когда наша великая страна, которая стремится к свободе, но которую сдерживают оковы устаревших принципов…

– Может быть, мы прекратим это и перейдем к делу? Он замолчал. Глаза-щелочки сдвинулись к переносице.

– Простите меня, я был не прав, что начал говорить с вами, как на предвыборном собрании. Как я понял из слов моего друга, журналиста Маккуллума, вы не готовы оказывать ему помощь в публикации памфлетов, направленных на герцога Йоркского?

– Вы правильно поняли.

– И все же, госпожа Кларк, ведь с вами так плохо обошлись. Разве я ошибался, что любая сильная духом женщина захочет отомстить за себя?

– Месть бесполезна, полковник Уордл, если не обеспечена безопасность. Пять фунтов за памфлет не гарантируют спокойного будущего ни мне, ни моим детям.

– Понимаю. Вы согласились бы играть за более высокое вознаграждение, так? В таком случае, я раскрою свои карты. Мои друзья – поддерживающие нас члены парламента – и я полны решимости положить конец злоупотреблениям в армии уже на ближайшей сессии. Наша единственная цель – свергнуть герцога Йоркского.

– Зачем? Что он сделал?

– Он представляет систему, которую мы хотим уничтожить. Начав с него, мы смешаем им все карты и одержим верх, поставив на его место более сговорчивого человека, который будет делать то, что ему скажут.

– Очень патриотично… Кто этот человек? Полковник Уордл глянул через плечо. Дверь закрыта.

– Герцог Кент, – прошептал он. Она рассмеялась.

– Я разочарована. Я надеялась, что вы выдвинете на это место какого-нибудь капрала. Ведь подобная авантюра уже увенчалась успехом во Франции. А вы меняете шило на мыло.

– Граждане нашей страны привыкли к традициям. Они не любят, когда слишком много перемен сразу – изменения должны происходить постепенно. Его Королевское Высочество герцог Кент очень честолюбив.

Она услышала в его словах скрытую насмешку. И все это говорит человек, который на первое место ставит благоденствие своей страны.

– Надеюсь, вы объясните, – сказала она, – в чем заключается моя роль?

– Вам, конечно, известно о недоброжелательном отношении братьев друг к другу, об их взаимной ревности? Мы надеемся использовать это. Памфлеты господина Маккуллума приобретают в этом случае первостепенную важность. И здесь нам очень пригодилась бы ваша помощь. Но раз вы отказываетесь, ваша помощь может выразиться в другом: предоставить мне сведения о том, как вы добивались для офицеров продвижения по службе. Ведь, как я понимаю, именно этим способом вы зарабатывали себе на жизнь, имея на то разрешение герцога и находясь под его покровительством.

– Откуда вы знаете?

– Одна птичка из известной пословицы… Если у меня будут доказательства, которые я смогу представить парламенту, он сразу же полетит со своего места.

– А мне что это даст?

– Справедливость восторжествует. Герцог Кент станет главнокомандующим. Однажды он намекнул одному моему другу, что тот, кто поможет ему занять эту должность, будет щедро вознагражден. Между прочим, он потрясен тем, как с вами обошлись, и не только с вами, но и с вашим братом. Я уверен, он лично займется восстановлением доброго имени юноши и выделит вам пособие, но не жалкие три-четыре сотни фунтов, а несколько тысяч.

– Я очень устала от обещаний, – ответила она, – особенно от тех, которые дают принцы. Я слишком часто слышала их.

– Если вам нужны какие-либо гарантии, я дам их вам. Мой близкий друг, о котором я упоминал, это майор Додд.

– Личный секретарь герцога Кента?

– Вот именно. Он горит желанием встретиться с вами, и чем быстрее, тем лучше. Если вам интересно знать, что он говорит, прочтите это письмо. – Он вытащил из бумажника листок и протянул ей.

«Мой дорогой Уордл,

чем больше я размышляю над нашим утренним разговором, главным предметом которого была забота о чести и интересах нашей страны, тем крепче становится моя уверенность в том, что каждый, кто помогает нам в достижении нашей великой цели, имеет право требовать защиты не только от нас, но и от общественности. Если это мое утверждение поможет тебе в решении каких-то вопросов, я уполномочиваю тебя использовать его так, как ты считаешь нужным. Что касается упомянутой тобою дамы, я ни в коей мере не сомневаюсь, что ее помощь может оказаться грандиозной по своим масштабам. Богу известно, что одна высокородная скотина обошлась с ней совер-

шенно по-варварски, и сейчас ей представляется возможность восстановить справедливость и послужить на благо общественности и себя самой.

Вечно твой. Томас Додд».

Вполне вероятно, – сказала она, – но это всего лишь бумага.

– Тогда я прошу вас дать согласие на встречу с ним. Едва ли нужно говорить, что любая ваша просьба будет передана, конфиденциально, конечно, его хозяину. Герцог Кент очень либерален в подобных вопросах.

– На Гибралтаре он не был так либерален, когда закрыл все винные лавки и посадил войска на паек.

– В армии должна быть дисциплина, госпожа Кларк, железная рука. Именно в этом и нуждается страна в настоящее время.

– А свою давнюю любовницу-француженку он гладит этой железной рукой? Или, приезжая в Илинг, он надевает бархатные перчатки? Я слышала, что он поливает огород и держит канареек. Передайте от меня майору Додду, что у меня большие запросы. Кроме пособия я потребую выезд четверкой, домик с башенками и с садом, в котором должно быть два-три озера.

– Я передам.

Великий Боже, он поверил ей! Он еще больший дурак, чем кажется, а это уже кое о чем говорит.

– Скажите, полковник Уордл, когда падет правительство и все ваши замыслы претворятся в жизнь, то есть когда все население Англии освободится от злоупотреблений и коррупции, какой пост займете вы, каким будет ваше вознаграждение?

– Военный министр, – без колебаний ответил он. – По крайней мере, так предложил герцог Кент.

– Как благородно, маленькая капелька в огромном океане. Я с нетерпением жду встречи с вашими друзьями, особенно с майором Доддом. Когда же мы встретимся?

– Через несколько дней, – он сверился со своими записями, – я намереваюсь отправиться в Кент. Додд поедет со мной и еще майор Гленни, который пишет служебную записку о строительстве укреплений. Он намерен дискредитировать существующую оборону побережья, и у нас есть пропуск в Мартелло Тауэрз. Как вы смотрите на то, чтобы присоединиться к нашей компании?

– С удовольствием. Мы сможем устроить пикник в Ромни Марш и решить, где лучше всего начинать вторжение.

– Уж не хотите ли вы сказать…

– Что ваши симпатии лежат на другом берегу Ла-Манша? Дорогой полковник Уордл, эта мысль никогда не приходила мне в голову. Я слишком хорошо поняла, как вы любите свою страну.

Путешествие оказалось очень интересным и поучительным. Первую остановку сделали в Мейдстоуне, вторую – в Хите. Одна дама среди трех озлобленных отставных военных, не сделавших никакой карьеры, но зато рассуждающих так, будто они руководят всеми боевыми действиями. Уже много лет она не получала такого удовольствия.

Двадцать миль они ехали вдоль берега. Погода стояла великолепная. Пока майор Гленни, специалист по фортификации, делал свои заметки, майор Додд (бывший капитан артиллерии, у которого знаний правил ведения огня хватало только на устройство праздничных фейерверков) превозносил достоинства своего венценосного хозяина: способный, и отважный, и стойкий, именно таким должен быть настоящий командующий.

– Тогда мне кажется странным, – заметила дама, – что он не занимает никакой руководящей должности уже в течение пяти лет.

– Зависть, госпожа Кларк, зависть со стороны его брата.

– Понятно. Конечно. Какая жалость! Бросаются таким талантом, богатый опыт Кента в области ведения боевых действий пропадает зря. Эти утомительные дни, проведенные на маневрах в Солсбери, где на обед подавали мясо, тушенное по-ирландски, и эль, – все впустую.

Полковник Уордл озадаченно взглянул на нее. Для женщины, которую, по идее, должна была сжигать жажда мести, она вела себя очень странно. Что касается его самого, он не был математиком, поэтому ему нужно было напрягать все свои извилины, чтобы разобраться в записях Гленни и понять, почему оборона Мартелло Тауэрз так слаба. А пока он не уяснит себе все, он не сможет подготовить речь для своего выступления в парламенте.

После обеда в Хите мужчины чертили какие-то графики, а дама потягивала вино.

– У моего сына Джорджа есть дома маленькая книжечка. Он с радостью подарил бы ее вам, полковник Уордл. В ней, кажется, на третьей странице, разъясняется разница между восьмиугольником и треугольником. Это основы для начинающих… Майор Додд, расскажите еще о мадам де Лоран и о ее любви к герцогу Кенту.

– Она знает, что ее положению ничего не угрожает, госпожа Кларк. У него, единственного из всех принцев, преданное и верное сердце, он очень нежен с ней, благодарен за то, что она дает ему.

– Прямо как в сказке… за исключением густых бровей. Вы передали ему, какого вознаграждения я жду в том случае, если помогу вашему делу?

– Пожизненное ежегодное пособие в пять тысяч фунтов, уплата всех долгов, устройство ваших дочерей. Уверяю вас, вы все это получите, и даже больше. Не сомневаюсь, что полковник Уордл предоставит вам свою помощь. Сейчас нам нужны доказательства коррумпированности, имена офицеров, которые получили повышение через вас, имена ваших друзей, которые могли бы выступить в качестве свидетелей. Чтобы никто не смог опровергнуть утверждения Уордла в парламенте.

– А нас после этого сразу же посадят в сумасшедший дом?

– Закон никак не может воздействовать на вас. За вами стоит вся страна. Общественность поддержит нас в нашей борьбе, а вы, госпожа Кларк, станете национальной героиней. Вторая Жанна д'Арк, защитница прав человека.

– Вы привели не тот пример: Боадицея, проезжающая на своей колеснице по телам павших. Думаю, обсуждение окончено, майор Додд.

Обратно в Лондон, на Вестбурн Плейс. Ежедневно кто-нибудь из них заезжал, приходили записки от Вилла: «На что вы надеетесь? Что станет с вашими детьми, если вы откажетесь? Хотя бы ради любви к игре, ради развлечения… Додд абсолютно прав, вы ничем не рискуете. Никто не сможет посадить вас в тюрьму или преследовать в судебном порядке. Если мы проиграем, вы ничего не потеряете».

Ну хорошо, она займется этим, отберет письма, освежит в памяти последние несколько лет. Столько писем сожжено, а оставшиеся не совсем подходят для официальных документов. Где те, кто платил ей за продвижение по служебной лестнице? Большинство из них далеко отсюда, или пропали без вести, или давно забыты. Полковник Френч… капитан Сандон… Сандон где-то в Англии. Донован, может быть, кого-то вспомнит. Корри, учитель музыки, он может быть свидетелем, и еще некто по имени Найт, пациент доктора Тинна.

Ей никогда в голову не приходило записывать их имена: красная лента перевязывала любовные письма, а не деловые бумаги.

– Вы все обыскали? – спросил полковник Уордл. Тонкие, назойливые пальцы щупали, перелистывали.

– С 1806 года я несколько раз переезжала. На то, чтобы перерыть мои сундуки, которые сейчас находятся на хранении, уйдут недели.

– А где вы их храните?

– У Райта, на Ратбон Плейс.

– Вы позволите мне отправиться к нему вместе с вами? Она взглянула на близко посаженные глаза, на постоянно подергивающиеся руки.

– Я задолжала Фрэнсису Райту огромную сумму. Этот дом, как видите, еще не полностью обставлен. Он будет удерживать мое имущество до тех пор, пока я не верну ему долг.

– Тогда расскажите ему, какие перспективы вас ожидают в будущем.

– А вы внесете залог?

– Конечно.

Они поехали на Ратбон Плейс и нашли Фрэнсиса Райта в постели, с больной ногой. Их принял его брат Даниэль. Может ли он быть им чем-нибудь полезен?

– Да, Даниэль. Покажите полковнику Уордлу мои вещи: шторы, ковры, стулья – то, что я отобрала для моего дома на Вестбурн Плейс. Вам нравится это зеркало, полковник Уордл?

– Очень красивое.

– А эти стулья? Я сама их расписывала, когда жила на Глочестер Плейс. Покажите полковнику склад, Даниэль, покажите ему остальное. Он хочет, чтобы я все забрала со склада и отвезла в Челси. Я пойду проведаю вашего брата. Оставляю вас вдвоем.

О возражениях не может быть и речи. Уордл был сражен. Выстрелом в упор. Перевезти всю мебель на Вестбурн Плейс, не считаясь с затратами, или распрощаться с надеждой найти письма и весомые доказательства? Разъяренный тем, что его загнали в угол, он бродил по складу в сопровождении обивщика, который делал пометки в списке.

– Вы хотите сказать, что вся эта мебель стояла на Глочестер Плейс? – спросил Уордл, тыча палкой в толстенный ковер.

– О, нет, сэр, вот это новое. Просто ей понравились эти вещи.

– Очень дорогое удовольствие.

– Но вы же знаете, сэр, в этом вся госпожа Кларк. Она весела, любит жить широко, окружать себя красивыми вещами. Я слышал, что у нее очень влиятельные друзья.

– Да? – Чертовка, она еще и болтает.

Она спустилась к ним и расплылась в улыбке.

– Бедный Фрэнсис Райт, я посоветовала ему применять растирания. Вы уже все решили? Вы одобряете мой выбор?

– Поговорим об этом позже. Она повернулась к Даниэлю.

– Полковник Уордл хочет сказать, что одобряет. Упакуйте все. И не забудьте сервиз герцога де Берри…

Полковник сел в экипаж и всю дорогу молчал. Она же, не чувствуя никакой неловкости, весело болтала.

– Как приятно опять жить в роскоши. Я безмерно благодарна вам за вашу доброту, вы так великодушны. Как только они привезут мой письменный стол, я сразу же займусь поисками писем.

«К черту этот стол! – подумала она. – Письма дома». Но какое же наслаждение – дергать за хвост этого патриота, обвести его вокруг пальца и заставить заплатить за всю мебель и даже ковры! Ему не отвертеться, он у нее в руках. Вещи доставили на следующий день после обеда, а две недели спустя Фрэнсис Райт выздоровел и заехал на Вестбурн Плейс, чтобы встретиться с полковником Уордлом.

– Полагаю, сэр, вы тот самый влиятельный джентльмен, который так много наобещал этой даме. Она дала мне понять, что вы один из тех, кто поддерживает ее. Если так, я буду вам крайне обязан, если вы уплатите пятьсот фунтов по просроченному счету.

Дама, о которой шла речь, сидела с невинным видом и улыбалась, бормоча что-то насчет палаты общин и о новом обществе для всех, в том числе и для Уордла. Достопочтенный член парламента от Оукхэмптона попробовал было взбунтоваться.

– У меня нет денег, – сказал он. – Я не могу подписать чек. На днях я дал госпоже Кларк сто фунтов.

– Но этого, – проговорила она, – едва хватило на то, чтобы рассчитаться с лавочниками в Блумсбери. Бедному господину Райту надо на что-то жить. Кроме того, не забывайте, что вы платите не из своего дырявого кармана, ваши друзья в Илинге… – Она не закончила, заметив, как он заволновался.

– Я прослежу, чтобы вам заплатили, – запинаясь, пробормотал Уордл, – но прошу вас понять: мое имя не должно нигде фигурировать. Мне предстоит очень деликатное дело в палате общин, и любое упоминание может разрушить мой план. Я попытаюсь провернуть через торговцев.

Она подмигнула отражению обивщика в зеркале.

– Я уверена, у господина Райта нет желания усложнять ситуацию, поскольку ему будут представлены некоторые гарантии.

Гарантии были представлены сразу же после Рождества неким Айллингвортом, торговцем вином, 10, Пэлл Мэлл (поставщик вина Его Королевскому Высочеству герцогу Кенту) , в виде обещания выдать Фрэнсису Райту пятьсот фунтов в течение трех месяцев. Госпоже Кларк был доставлен ящик вина с наилучшими пожеланиями от господина Айллингворта и с надеждой, что он сможет быть ей полезным в будущем. А также спрятанная в соломе копия расписки Райта:

«Получено от Р.С. Айллингворта, второго января 1809 года, вексель на акцептование в течение трех месяцев на сумму пятьсот фунтов в оплату счета за хранение мебели, доставленной госпоже Кларк, 2, Вестбурн Плейс».

Вино оказалось очень кстати, так как она устраивала для своих друзей прием в канун Крещения, своего рода вечеринку, на которой был и господин Корри со своими юными учениками, и, конечно, Чарли, и Мей Тейлор, и дядюшка Том, и Маккуллум, памфлетист, и Додд, и Уордл. Как оказалось, вечеринка удалась на славу. Когда гость входил в дом, его представляли под вымышленным именем и выдавали стакан бренди. Вскоре веселье шло полным ходом, и пока мальчики из хора вовсю таращились на Чарли, а Додд играл в шашки с дядюшкой Томом, Корри, учитель музыки, слушал разглагольствования полковника Уордла о том, как полковник Френч набирал рекрутов в 1806 году.

Языки работали вовсю… головы кружились… никто никого не слушал… появился торт – и Маккуллуму достался боб.

– А кто эти джентльмены? – шепотом спросил Корри, страшно возбужденный от выпитого бренди. – Боюсь, я был немного неосторожен в своих высказываниях, несколько несдержан.

– Не беспокойтесь, они поклялись все держать в тайне, – пробормотала хозяйка. – Все они – очень честные и принципиальные. Тот, который держит в руках боб, пишет статьи для церковных журналов и для епархиальной газеты. Слева от вас – член парламента. Зовут его Меллиш, он представляет графство Миддлсекс, очень уважаемый человек в палате общин.

Она вытерла выступившие от хохота слезы и подумала о настоящем господине Меллише – она как-то видела его: краснолицый и напыщенный, гордо выступает по Сент-Джеймскому дворцу. У учителя музыки перехватило дыхание.

– Как великодушно с вашей стороны пригласить меня… такое исключительное общество.

Она отправилась посмотреть, как идет игра в шашки. Дядюшка Том, дважды выиграв у Додда, говорил без умолку, одну за другой выбалтывая королевские тайны. Она наполнила их стаканы и, подавив внутреннюю дрожь, стала наблюдать за ними.

– Я долгие годы снабжал их, – рассказывал дядюшка Том, – и не только обувью, уверяю вас. И все принцы по очереди приходили ко мне.

– Кроме, – строго проговорил Додд, – герцога Кента.

– Принца Эдуарда? – брызгая слюной, переспросил Тейлор. – Да что вы, он чаще всех бывал у меня, пока не связался с той француженкой. Он так боялся быть узнанным, что надевал чужой парик и кучерскую шляпу. Братья прозвали его Непорочный Саймон.

Додд толкнул доску и принялся извиняться. Прищурившись, дядюшка Том разглядывал его камзол. Господи! Да у него пуговицы с гербом. Неужели мир перевернулся, или он сам сошел с ума? Он дернул за платье хозяйку.

– Кто этот парень?

– Не беспокойтесь, он старьевщик, скупает одежду. Дядюшка Том с облегчением вздохнул и прикончил свое бренди.

– Вы передали мою записку герцогу Йорку? – спросила она.

– Да, моя дорогая, и мне очень жаль. Ничего нельзя сделать. Если вы осмелитесь написать хоть слово против него, он посадит вас в тюрьму.

Последняя попытка договориться провалилась. Тогда в битву и к победе. Как сражаться – не имеет значения, поскольку она выиграет. Нужно найти свидетелей, чтобы они все подтвердили: доктор Тинн, господин Найт, даже Билл – Билл, возвращающийся домой из Португалии. Всех придется умолять, или заставлять, или даже вызвать повесткой в суд, чтобы Уордл смог подготовить дело к концу месяца. Некоторые будут сопротивляться и все отрицать, но только не Билл. Уордлу придется потрудиться, чтобы подготовить остальных: хуже всего будет, если они начнут лгать и заявлять о своей непричастности.

– Я тоже должна быть в палате? – спросила она.

– Естественно, – ответил он, – вы будете нашим главным свидетелем.

Внезапно сердце болезненно сжалось, ее охватило беспокойство. Слишком поздно отступать, дело завертелось.

– О чем вы будете меня спрашивать?

– Ни о чем таком, что может вызвать у вас тревогу. Перед тем как являться в суд, мы все отрепетируем в вашем кабинете. Вы просто должны говорить правду о том, как вам передавали деньги.

– Но ведь не только вы будете задавать мне вопросы. А члены правительства, защищающие герцога? Разве они не сделают все возможное, чтобы дискредитировать мои показания?

– Могут. Но вы должны быть начеку и ловко изворачиваться.

Она не доверяла ему. Она не доверяла никому, за исключением, возможно, Вилла, обладавшего выдающимся умом. За день до передачи запроса в парламентский суд, вечером, он приехал к обеду, чтобы пожелать ей мужества.

– Вы хотите сказать, – спросила она, – оно мне понадобится?

– Вам понадобятся все ваше мужество и стойкость. Наконец она услышала правду. Он твердо смотрел на нее.

Она почувствовала, как холодеют руки.

– Если вы будете сохранять спокойствие духа, вы выживете. Положение таково. В палате есть три партии. Первая – правительственная – практически поддерживает герцога, хотя некоторые из них могут переметнуться на другую сторону во время слушаний, особенно в тот момент, когда на свет появятся факты. Оппозиция будет поддерживать обвинения и сделает все возможное, чтобы помочь вам. Если Уордл сбежит от нас – а он вполне способен на это, – Фрэнсис Бердетт и Фолкстоун останутся на вашей стороне. Третью партию составляют умеренные, это моралисты и все остальные во главе с Вилберфорсом. То, что у герцога была любовница, будет иметь для них огромное значение, и они примкнут к оппозиции, чтобы снять его. Особую осторожность следует соблюдать по отношению к Спенсеру Персивалю, лидеру палаты, и к Вайкари Джиббсу, министру юстиции. Они попытаются опровергнуть ваши показания, доказать, что не было никакой передачи денег, и вытащить на свет всю грязь из вашего прошлого. Другими словами: «Эта женщина – проститутка, с первого дня до последнего дня она жила во лжи, и мы можем доказать это». То же самое они сделают с Вильямом Даулером, хотя это им будет не так просто. Они представят свидетелей, которые дадут показания против вас обоих, причем все они будут натасканы Эдамом. Теперь вы знаете. Выше нос, моя дорогая, и улыбайтесь… Мы выиграем. Что выиграем? Сомнительное удовольствие от свершившейся мести? Крушение человека, которого она когда-то почитала, любила и уважала? Успокоение уязвленной гордости, возмещение потерянному положению?

– Помните, – тихо проговорил Вилл, – о будущем ваших детей. И вашего брата, – добавил он. – Он вернет свое. Как только герцог лишится командования, приговор военного трибунала будет отменен, и Чарльза восстановят в должности. Я никогда не видел, чтобы человек мог так меняться. Он знает, что ему не для чего жить, если только вы не поможете ему.

Он наполнил ее бокал. «Где она сейчас, – спросил он себя, – в прошлом или в будущем? Прячется в переулке, таскает яблоки для Чарли? Или стоит перед барьером в палате общин, единственная женщина в мире мужчин?»

Внезапно она улыбнулась и подняла бокал, потом перекинула его через плечо. Он разлетелся на мелкие кусочки.

– Я сделала так однажды, – сказала она, – в Фулхэме. За клан Маккензи. За продолжение игры.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава 1

Двадцать седьмого января 1809 года полковник Уордл, член парламента от Оукхэмптона, радикал, выступил в палате общин с вопросом о действиях Его Королевского Высочества герцога Йоркского, главнокомандующего армией, в отношении повышений в звании, распоряжении патентами на должность и набора рекрутов в армию.

– Кто-то может посчитать, – сказал Уордл, – что быть прокурором в деле человека, который занимает такой высокий пост, как главнокомандующий, – это проявление излишнего рвения и самонадеянности. Но как бы то ни было, ничто не помешает мне выполнять свой долг. Я надеюсь, он почувствует, что, какой бы высокий пост он ни занимал и каким бы влиянием ни обладал, мнение народа, выраженное через его представителей, возобладает над коррупцией, и справедливость восторжествует во благо нации. До тех пор, пока не будут предприняты действия по искоренению коррупции, страна будет оставаться легкой добычей для врага.

Надеюсь, ни один человек не подумает, что мне легко было решиться на это. Но факты этого дела вынудили меня принять такое решение, и я готов доказать все обвинения. Для проведения расследования действий Его Королевского Высочества герцога Йоркского я прошу назначить комитет.

Поднялся представитель правительства, который выразил протест, заявив, что главнокомандующий готов провести полное расследование относительно выдвинутых против него обвинений.

Правительство просит палату признать, что кампания по снаряжению войск, которые недавно были отправлены в Португалию, была неоспоримым свидетельством военного гения герцога Йоркского, полностью опровергающим обвинения оппозиции, и считает также, что поток непристойностей, который в последнее время выливается на представителей королевской семьи, можно рассматривать только как гнусный заговор против достопочтенного дома Ганноверов. (Громкие крики со всех сторон: «Правильно! Правильно!»)

Дебаты начались с предложения, внесенного господином Спенсером Персивалем, канцлером казначейства и лидером палаты. Он сказал, что вся палата должна стать комитетом по расследованию обстоятельств дела. Предложение было принято единогласно. Решили, что комитет начнет работать с первого февраля и будет заседать в течение пяти дней.

Отсрочка дала новости возможность распространиться – первые полосы всех газет помещали самые разнообразные сплетни, – и в день первого заседания палата была переполнена. Члены парламента со всех концов страны, которые обычно не баловали сессии своим вниманием, бились за места, на галереях была жуткая давка, а в кулуарах яблоку негде было упасть.

Полковник Уордл начал слушание с объявления, что он представит доказательства по обвинению, касающемуся перевода полковника Брука и полковника Найта, и вызвал своего первого свидетеля – доктора Тинна. Высокий, седой пожилой мужчина встал перед барьером и дал показания, что в 1805 году он обратился к госпоже Мери Энн Кларк (которую он наблюдал как доктор в течение предыдущих семи лет) от имени своего давнего друга, господина Роберта Найта, брата одного из упомянутых джентльменов. Он был уполномочен сказать госпоже Кларк, что если она использует свое влияние и поспособствует переводу, то получит вознаграждение в размере двухсот фунтов. В ответ на вопрос полковника Уордла он признал, что обратился к ней с просьбой только потому, что она находилась под покровительством герцога Йоркского. Свидетельские показания доктора Тинна были подтверждены самим господином Робертом Найтом, который добавил, что после опубликования информации о переводе в официальном бюллетене он через своего слугу отправил госпоже Кларк двести фунтов в банкнотах.

Далее шел свидетель, которого все с нетерпением ждали – госпожа Мери Энн Кларк. «Одетая так, как будто ее пригласили на прием, – писала на следующий день „Морнинг Пост“, – в нежно-голубом шелковом платье, отделанном белым мехом, с белой муфтой, в белой шляпке с вуалью, с ослепительной улыбкой на губах, немного вздернутым носиком и искрящимися голубыми глазами, она буквально пленила зал».

Полковник Уордл задал ей следующие вопросы:

– Скажите, в 1805 году вы проживали в доме на Глочестер Плейс, принадлежащем Его Королевскому Высочеству герцогу Йоркскому?

– Да.

– Вы жили там с его разрешения?

– Обращался ли к вам кто-либо по поводу полковников Брука и Найта?

– Да.

– Вы обсуждали этот вопрос с главнокомандующим? – Да.

– Как вы объяснили, в чем дело?

– Я рассказала ему, в чем заключается просьба, и дала бумагу, которую мне передал доктор Тинн.

– Какое денежное вознаграждение вы получили?

– Двести фунтов.

– Главнокомандующий знал о деньгах?

– Да. Я показала ему две банкноты достоинством в сто фунтов. Мне кажется, я попросила одного из слуг разменять деньги.

Господин Бересфорд, представитель правительства, поднялся, чтобы задать вопросы свидетельнице.

– Где вы находились до того, как предстали перед парламентским судом?

Свидетельница повернулась и пристально взглянула на него. В зале послышалось хихиканье. Господин Бересфорд покраснел. Немного повысив голос, он повторил свой вопрос.

– Где вы находились до того, как предстали перед парламентским судом?

– В соседней комнате.

– Кто был с вами?

– Капитан Томпсон, мисс Клиффорд, госпожа Меткалф, полковник Уордл.

– Вы разговаривали с доктором Тинном?

– Да, он сидел рядом со мной.

– В чем заключался ваш разговор?

– Он касался дам, которые были со мной.

– О чем вы говорили?

– Я не могу повторить. Тема разговора была неделикатной. Зал взорвался громким смехом. Господин Бересфорд сел.

Поднялся сэр Вайкари Джиббс, министр юстиции, и, сложив на груди руки и подняв к потолку глаза, начал задавать вопросы свидетельнице. Его манера была совершенно другой, мягкой. Зная это, зал замолчал и принялся слушать.

– В какое время года новое назначение полковника Найта было опубликовано в официальном бюллетене?

– Кажется, это было в конце июля или в начале августа. Его Королевское Высочество отправлялся в Уэймут, чтобы стать крестным отцом сына лорда Честерфилда.

– Когда вы впервые рассказали об этом полковнику Уордлу?

– Недавно, примерно месяц назад.

– Кому еще вы говорили об этом?

– Я не помню. Возможно, своим друзьям.

– Преследовали ли вы какую-либо цель, сообщая о вашей связи?

– Конечно, нет.

– Вы когда-либо утверждали, что у вас есть основания жаловаться на Его Королевское Высочество герцога Йоркского?

– Моим друзьям известно, что у меня были основания.

– Разве вы не утверждали, что, если Его Королевское Высочество не выполнит ваши требования, вы разоблачите его?

– Нет. Я написала два письма господину Эдаму. Возможно, он представит их.

– Угрозы содержались в обоих письмах?

– Там не было никаких угроз. Там были настойчивые просьбы.

– Ваши просьбы сопровождались утверждением, что, если они не будут удовлетворены, вы разоблачите Его Королевское Высочество?

– Я не помню. Лучше попросите представить письма. Однажды герцог передал мне, что, если я скажу или напишу что-то против него, он пригвоздит меня к позорному столбу или посадит в тюрьму.

– Кто передал вам это?

– Один очень близкий друг герцога Йоркского. Некто Тейлор, обувщик с Бонд-стрит.

– Вы посылали Его Королевскому Высочеству письма? – Да.

– Через кого вы переправили письма?

– Через того же посла Марокко.

Зал разразился хохотом. Министр юстиции поднял руку, требуя тишины.

– Как зовут вашего мужа?

– Кларк.

– Как его имя?

– Джозеф, кажется.

– Где вы поженились?

– В Панкрасе, господин Эдам может рассказать вам.

Председатель сделал свидетельнице замечание и предупредил, что, если она и дальше будет отвечать в такой манере, ее удалят из зала.

– Вы заставили господина Эдама поверить, что вы поженились в Беркхэмстеде, не так ли?

– Я не знаю, во что я заставила его поверить. Я просто подшутила над ним.

– Вы представляли своего мужа как племянника господина олдермена Кларка?

– Он говорил мне, что он действительно его племянник. Я никогда не утруждала себя расспросами о нем. Он ничего для меня не значит, и я ничего для него не значу. Я не видела его и ничего не слышала о нем более трех лет, с тех пор как он угрожал начать судебное преследование против герцога.

– Кто ваш муж?

– Никто, просто мужчина.

– Чем он занимается?

– Ничем. Он живет со своим младшим братом и с женой другого брата – вот и все, что мне известно о нем.

– Вы когда-либо жили на Тэвисток Плейс? – Да.

– Где именно на Тэвисток Плейс?

– Я не помню.

– Где вы жили после того, как покинули Тэвисток Плейс, и до того, как переехали на Парк Лейн?

– Я не знаю. Герцог знает. Должно быть, я жила в каком-то из его домов.

– Когда вы познакомились с герцогом?

– Мне кажется, вы поступаете нечестно, задавая этот вопрос. У меня есть дети, которых мне предстоит воспитывать.

– Когда вы жили на Тэвисток Плейс, находились ли вы под покровительством герцога Йоркского?

– Нет. Я была под покровительством своей матери.

– Вам знаком майор Хоган, который писал памфлеты, направленные против герцога?

– Нет, не знаком, я никогда его не видела. Как рассказал мне Тейлор, обувщик, господин Гринвуд считал, что я связана с памфлетистом. Я тогда это отрицала, отрицаю и сейчас.

– Вы когда-либо говорили господину Роберту Найту, что вы хотели бы скрыть от герцога Йоркского передачу вам двухсот фунтов?

– Нет.

– И если кто-либо будет утверждать, что слышал от вас подобное высказывание, вы заявите, что он лжесвидетельствует?

– Конечно.

– Были ли у вас какие-либо причины скрыть от главнокомандующего визит доктора Тинна по поводу господина Найта?

– Я никогда не пыталась скрывать от Его Королевского Высочества визиты доктора, а также визиты других джентльменов.

Министр юстиции пожал плечами и, сделав руками неопределенный жест, уступил место лидеру палаты.

– Как скоро после перевода господин Найт выполнил свое обещание?

– Немедленно, в тот же день.

– Вы утверждаете, что это произошло в тот же день, когда вы попросили герцога Йоркского разменять деньги?

– Я не просила герцога Йоркского разменивать деньги, деньги разменял слуга.

– Вам платили деньги и в тех случаях, когда вы обращались к герцогу Йоркскому от имени других офицеров, желающих получить повышение?

Свидетельница вздохнула, взглянула на председателя и ответила:

– Я думала, что после того, как я расскажу все о деле Найта, меня отпустят.

Наконец ей разрешили удалиться, и лидер палаты объявил, что господин Эдам может сделать заявление. В речи, длившейся двадцать минут, этот джентльмен сообщил палате, что в конце 1805 года ему стало известно, что Джозеф Кларк угрожает герцогу Йоркскому привлечь его в судебном порядке за адюльтер; что ему, прослужившему в качестве личного секретаря Его Королевского Высочества более двадцати лет, пришлось наводить справки. В результате расследования он выяснил, что поведение госпожи Кларк было некорректным, что она брала взятки, и он посчитал своим долгом сообщить об этом герцогу Йоркскому. Это была очень неприятная миссия, Его Королевское Высочество не хотел верить, что в его доме что-то не так. Но доказательства были неопровержимыми, и в скором времени Его Королевское Высочество принял окончательное решение порвать с госпожой Кларк и поручил ему, господину Эдаму, известить ее о своем решении. Их разговор был кратким, и с тех пор и до настоящего момента он, Эдам, ее больше не видел.

Поднялся член парламента и заявил протест, потребовав прекратить обсуждать в палате характер свидетельницы госпожи Кларк во время рассмотрения поведения королевской семьи. Господин Персиваль ответил, что, несмотря на неприятный характер рассматриваемого дела, расследование должно быть полным.

– Палате предстоит выяснить вопрос, – продолжал он, – действительно ли Его Королевскому Высочеству были известны обстоятельства передачи денег. Расследование будет неполным, если недооценивать значение госпожи Кларк как свидетельницы. Она утверждала, что она вдова, в то время когда ее муж был жив. Она сказала господину Эдаму, что они поженились в Беркхэмстеде, когда на самом деле венчание состоялось в Панкрасе. Я уверен, что обвинения будут опровергнуты с помощью ее же собственных ложных показаний. – Суд объявил перерыв.

Мери Энн покинула палату общин в сопровождении своего брата, капитана Томпсона, и двух дам, с которыми прибыла на суд. До экипажа ее проводил лорд Фолкстоун, который был с ней очень заботлив и проявлял крайнее беспокойство по поводу ее здоровья. Их обступила толпа, любопытные лица выглядывали из окон.

Когда она вернулась на Вестбурн Плейс, она приняла снотворное, рекомендованное ее врачом, доктором Меткалфом, и, поддерживаемая своим братом и сестрой Изабель, поднялась в свою комнату.

– Скоты, – возмущался Чарли, – они обращались с тобой, как с простой преступницей. Какое отношение к делу имеет то, когда ты вышла замуж, в какой церкви вы обвенчались, где вы жили? Почему ты не послала министра юстиции к черту?

Она растянулась на кровати и прикрыла глаза.

– Я так и сделала, – ответила она, – но в очень вежливой форме. Не беспокойся, я знаю своих противников. Вилл Огилви предупредил меня. Но все оказалось гораздо хуже, чем я ожидала. Ничего не поделаешь. Изабель, дай мне, пожалуйста, воды.

Изабель дала ей попить, сняла с нее туфли и склонилась к камину, чтобы раздуть огонь.

– Не волнуйтесь за меня, дорогие мои. Идите спать. Вы тоже, должно быть, устали. Будь добр, Чарли, посмотри, нет ли для меня писем. Было одно. Вот.

Он передал ей письмо со штемпелем Тильбюри. Оно пришло на Бедфорд Плейс, а оттуда его переправили сюда. Почерк Билла. Она сжала письмо в руке.

– Все в порядке. Скажи Марте, чтобы меня не беспокоили. Они вышли, и она распечатала письмо.

«Дорогая моя, где ты и что там у вас происходит? Я получил твое письмо в Лиссабоне перед Рождеством, ты написала, что собираешься разоблачить Г. Неужели ты сошла с ума? Умоляю тебя, не слушай глупых советов. Я буду в Лондоне в четверг, в отеле „Рейд“.

В четверг. Сегодня. Она бросила взгляд на часы, стоявшие на камине. Она должна немедленно пойти к нему и все рассказать. Завтра будет поздно – он прочтет газеты, у него сложится свое мнение по поводу этого дела, возможно, он осудит ее и откажется ввязываться во все.

Она встала, схватила пальто, подошла на цыпочках к двери и открыла ее. Дом был погружен в тишину, свет погашен. Чарли и Изабель разошлись по своим комнатам. Оставив на подушке записку для Марты, она спустилась вниз.

Мери Энн подозвала проезжавший мимо наемный экипаж и приказала ехать к отелю «Рейд». Была уже почти полночь, когда она подъехала к Сен-Мартин Лейн. Улица была пуста.

Хозяин отеля, господин Рейд, разговаривал в холле с одним из своих постояльцев. Он сразу же ее узнал и направился к ней, радостно улыбаясь. Слава Богу, он не связывает ее с делом герцога, которое обсуждается на каждом углу: она слышала, что в разговоре промелькнули слова «герцог» и «лживая шлюха». Господину Рейду она была известна как «дама господина Даулера».

– Пришли к вашему джентльмену? – спросил он. – Он поднялся наверх – поужинал два часа назад. Он был так счастлив отведать настоящих английских блюд. Он прекрасно выглядит. Сэм, проводи мадам в номер 5.

Посыльный проводил ее на второй этаж и остановился возле двери. Она вошла.

Билл, в рубашке с закатанными рукавами, стоял на коленях возле сундука. При виде его, такого знакомого, родного, надежного, беспокойство исчезло. Она закрыла за собой дверь и позвала его.

– Билл…

– Как… Мери Энн!

Ей нужно так много рассказать ему, объяснить – все, что произошло в последние девять месяцев. Ему было известное приговоре военного трибунала, но он ничего не знал о том, что последовало за этим: письма господину Эдаму, арест, полное отсутствие денег, знакомство в ноябре с Уордлом и майором Доддом и окончательное решение связать свою судьбу с ними.

– Ты была не права, ужасно не права.

Но она перебила его.

– А что мне оставалось делать? Тебя здесь не было. Мне никогда еще не было так одиноко.

– Я предупреждал тебя четыре года назад…

– Я знаю… знаю… Какой смысл вспоминать об этом? Дело сделано. Если бы герцог пошел на то, чтобы договориться со мной, ничего бы не случилось. Но он отказался, и мне больше ничего не оставалось, как сделать то, что я сделала сегодня: выступить свидетельницей по выдвинутым против него обвинениям. Это страшная мука, это кошмар, но у меня нет другого выхода.

– Ты ждешь, что я помогу тебе?

– Ты должен мне помочь. Без тебя я пропаду. Мы не можем положиться на других свидетелей. Сегодня вечером, после заседания, Уордл сказал мне, что большинство участников дела будут все отрицать: они слишком сильно боятся неприятностей. Ты помнишь Сандона, друга полковника Френча? Мы думали, что он выступит в качестве свидетеля от обвинения, но, по всей видимости, он откажется. И еще агент по имени Донован, на которого, как я считала, можно было положиться, учитывая, что в прошлом он получал от меня довольно хорошие деньги. Билл, дорогой, прошу тебя… ты должен поддержать меня.

В ее голосе было столько муки, столько страданий, глаза наполнились слезами. Он обнял ее и прижал к себе.

– Мы поговорим об этом завтра.

– Нет, сегодня.

– Уже поздно. Я вызову экипаж, чтобы отвезти тебя домой.

– Я не поеду домой. Я останусь у тебя.

– Это не очень мудрое решение…

– О Господ и, не говори о мудрости… Разве ты не хочешь меня?

Швейцар получил записку, которую он передал Самюэлю Уэллсу, посыльному: «Ни в коем случае не беспокоить до утра номер 5. Завтрак к восьми».

На следующий день полковник Уордл получил информацию, что господин Вильям Даулер, прибывший из Лиссабона, готов выступать в качестве свидетеля от обвинения и готов встретиться с ним в воскресенье на Вестбурн Плейс.

«Что они скажут Биллу? – спрашивала себя Мери Энн. – Почему отвечать на вопросы так мучительно, почему надо все время изворачиваться?» Ей нечего бояться своих показаний. Она брала взятки – это всем было известно, она признавала свою вину. Ее не волновало, что ее будут об этом расспрашивать, но, когда министр юстиции коснулся ее прошлого, ее охватило чувство, будто ее заманили в ловушку, из которой нет выхода. Она боялась, что ее заставят признаться в чем-то таком, что касалось ее прошлой жизни, ее любовников, и это потом попадет в газеты и дойдет до детей.

Бедный Билл, возможно, он тоже чувствует свою вину, думая о своем отце в Аксбридже, который всегда считал постыдным делом брать взятки. А теперь Биллу придется обо всем рассказать, чтобы поддержать обвинение. Внезапно она с ужасом поняла, что не сможет выдержать этого, и, когда в понедельник вечером к ней заехал Вилл Огилви, она попросила его увезти ее из города.

– Я сорвалась. Я не смогу пройти через это.

Секунду он не отвечал. Потом он пересек комнату и остановился перед ней.

– Вы жалкая трусиха, – сказал он и дал ей пощечину. Ее мгновенно охватило бешенство. Она дала ему сдачи. Он расхохотался и сложил на груди руки. Она расплакалась.

– Ну ладно, похнычьте, – сказал он, – и возвращайтесь в канаву. Ползите, как крыса, и спрячьтесь там. Я-то думал, что вы – настоящая кокни, что у вас есть гордость.

– Как вы смеете называть меня трусихой!

– Потому что вы на самом деле трусиха. Вы родились в грязном переулке и получили воспитание на улицах Лондона, но у вас не хватает духу отстаивать интересы вашего класса. Вы боитесь, потому что королевский министр юстиции, чья работа заключается в том, чтобы быть отталкивающим, задает вам вопросы. Вы боитесь, потому что тори называют вас шлюхой. Вы боитесь потому, что гораздо спокойнее рыдать, чем бороться, и потому, что вся палата состоит из мужчин, а вы – женщина. Уходите, если хотите, поступайте, как вам заблагорассудится. Может, вам будет интересно узнать, что вы окажетесь в хорошей компании. Герцог Кент только что произнес речь в палате лордов. Предлагаю вам присоединиться к нему и поехать с ним в Илинг.

Он швырнул на пол какой-то листок и вышел. Она услышала, как хлопнула входная дверь. Она подобрала листок и прочитала то, что было подготовлено для прессы на следующее утро:

«Палата лордов, шестое февраля 1809 года. Герцог Кент счел необходимым заметить, что многие считают, будто именно он санкционировал обвинения против главнокомандующего из-за конфликта, возникшего между ним и его братом. Какими бы ни были у них разногласия, они касаются только профессиональной сферы. Герцог Кент питает к своему брату безграничное уважение и считает, что он был неспособен совершить приписываемые ему преступления. Напротив, герцог Кент сделал все возможное, чтобы опровергнуть выдвинутые обвинения. Все члены королевской семьи сошлись в едином мнении по этому вопросу».

Она отбросила листок и подошла к окну, но Вилл Огилви уже ушел. Она позвала Марту.

– Если приедет полковник Уордл, скажи ему, что я сплю. Но передай ему, что завтра в то время, какое он укажет, я буду в палате общин.

«Непорочный Саймон» может отказываться от своих взглядов. Но не Мери Энн.

Глава 2

В следующий четверг, когда возобновилось слушание дела, полковник Уордл заявил, что он переходит ко второму обвинению, касающемуся рекрутов полковника Френча, и вызвал капитана Сандона. Из страха свидетель стал отрицать, что когда-либо говорил на эту тему с госпожой Кларк. Вопрос, заявил он, был решен между этой дамой и полковником Френчем, и он сам ни во что не вмешивался. Однако, под нажимом полковника Уордла, он признал, что несколько раз он заплатил ей в общей сложности восемьсот или восемьсот пятьдесят фунтов вдобавок к тому, что полковник Френч заплатил ей и ее агенту, господину Корри.

Он не считал, продолжал свидетель, что госпожа Кларк обладала таким уж большим влиянием на главнокомандующего, и никогда не предполагал, что в ответ на свое прошение о разрешении проводить набор рекрутов, поданное по обычной процедуре, он получит отказ. Но полковник Френч решил ускорить дело, дав деньги госпоже Кларк. Госпожа Кларк держала все в большой тайне и каждый раз при встрече просила его соблюдать максимальную осторожность, опасаясь, что известие о передаче денег дойдет до официальных инстанций, а главным образом – до герцога Йоркского.

Капитану Сандону разрешили удалиться и вызвали господина Доменго Корри. Учитель музыки, улыбающийся и полный сознания собственной значимости, завивший по такому важному случаю волосы, огляделся по сторонам в надежде увидеть знакомые лица. Однако его попросили быть повнимательнее, и полковник Уордл начал допрос.

– Вы можете вспомнить, как представили капитана Сандона госпоже Кларк?

– Я никогда не представлял его, он представился сам.

– Вам что-либо известно о заключенной между ними сделке?

– Они договорились обо всем, и в июне мне был отослан чек на двести фунтов.

– Вам что-либо еще известно?

– Несколько человек обращались ко мне с просьбой устроить их на хорошее место, и я говорил об этом госпоже Кларк, но больше я ничего не слышал.

– Вы уничтожали какие-либо бумаги до того, как дело стало слушаться в палате?

– Я уничтожил некоторые бумаги в июле того же года, после дела с капитаном Сандоном. Однажды я пришел в дом к госпоже Кларк, и она сказала мне, что произошел ужасный скандал, что герцог в гневе, и она просит, чтобы я сжег все бумаги и письма.

– Она объяснила, почему герцог рассержен?

– Да. Она сказала мне, что за герцогом очень пристально наблюдает полковник Гордон, а господин Гринвуд следит за ее действиями. Она оказалась в таком положении, что ничего не могла предпринять. В тот момент она собиралась поехать в Кенсингтон Гарден. Экипаж ждал у дверей, и она сказала: «Ради Бога, идите домой и сожгите бумаги».

Поднялся господин Шеридан, член парламента от Ирландии.

– С тех пор вы получали письма от госпожи Кларк?

– Да, в этом году я получил приглашение приехать к ней. Она пригласила меня отобедать, и я согласился.

– Состоялся ли между вами какой-либо разговор, касающийся событий 1804 года?

– Да, и я был в некоторой степени удивлен, так как вскоре после обеда приехали какие-то джентльмены, и, как только они вошли, сразу начался разговор о том случае с капитаном Сандоном, и я рассказал то же, что и сейчас.

– А госпожа Кларк упоминала о других сделках подобного характера?

– Нет, оставшуюся часть вечера мы провели очень весело, шел общий разговор, я уехал чуть позже двенадцати, а джентльмены еще остались. – Вы знаете, кто эти джентльмены?

– Я не могу с полной уверенностью утверждать. Был один длинноносый джентльмен, друг госпожи Кларк; писатель из газеты – мне говорили, в какую газету он пишет, но я забыл; еще один джентльмен, похожий на адвоката, он очень долго смеялся, когда я ему об этом сказал.

– А кто этот джентльмен, которого вы назвали другом госпожи Кларк?

– Я должен отвечать и в том случае, если она сообщила мне об этом по секрету?

Свидетелю было велено отвечать на вопросы, однако от внимания палаты общин ускользнул тот факт, что полковник Уордл, у которого после допроса свидетеля случился такой сильный приступ зубной боли, что ему пришлось прижать к лицу носовой платок, сейчас сидел, согнувшись в три погибели, по всей видимости, измученный болью.

Господин Корри ответил:

– Ну, она сказала мне, что это господин Меллиш, член парламента от Миддлсекса, который, как я полагаю, присутствует здесь.

По залу прошел изумленный шепот, за которым последовали громкий хохот и язвительные замечания со стороны представителей оппозиции. Все увидели, как тучный мужчина, сидевший на правительственной скамье, внезапно побагровел и неистово замотал головой. Свидетелю велели покинуть свидетельское место. Господин Меллиш, тот самый тучный джентльмен, поднялся и попросил, чтобы его допросили, несмотря на то, что это может противоречить процедуре.

Его спросили, был ли он в гостях у госпожи Кларк в январе. Он ответил:

– Я никогда в жизни не был у госпожи Кларк, я даже никогда раньше ее не видел.

По просьбе господина Меллиша вновь вызвали господина Корри, и достопочтенный член парламента подошел вплотную к барьеру, чтобы дать свидетелю возможность повнимательнее рассмотреть его.

– Видели ли вы меня у госпожи Кларк? – обратился Меллиш к свидетелю.

– Нет, – ответил господин Корри, – то были не вы. Но ведь я только повторил то, что она мне сказала. Джентльмен, которого я видел, был смуглее вас. Я ничего не могу поделать, если она тогда солгала мне.

Раздался хохот, и достопочтенный член парламента, чье доброе имя было восстановлено, направился к своему месту в сопровождении бурных аплодисментов.

Полковник Уордл, оправившийся от зубной боли, вызвал господина Вильяма Даулера. Свидетель подошел к барьеру. Его лицо было хмурым, но спокойным. Он сообщил, что недавно вернулся из Лиссабона, что он знает госпожу Кларк много лет и что он видел и полковника Френча, и капитана Сандона на Глочестер Плейс как раз в тот период, когда госпожа Кларк находилась под покровительством герцога Йоркского.

На вопрос, был ли у него с полковником Френчем какой-либо разговор по поводу набора рекрутов, он ответил:

– Однажды я увидел его в доме госпожи Кларк. Он сообщил мне, что приехал по поводу служебного письма. Я начал расспрашивать госпожу Кларк о характере ее деятельности, и я отлично помню, что высказал ей свое неодобрение. Это было после ухода полковника Френча. Он заплатил госпоже Кларк пятьсот гиней от обещанной суммы.

– Что вам ответила госпожа Кларк?

– Она ответила, что у герцога большие денежные затруднения и она не может просить у него, что это единственный способ добыть денег на хозяйственные нужды. Она обиделась на меня, и мы некоторое время не общались.

– Где вы сейчас работаете?

– В последнее время я служил при расчетном отделе комиссариата в Лиссабоне.

– Как вы получили эту должность?

– Я купил ее у госпожи Кларк.

Раздался свист. Господин Даулер покраснел.

– Вы платили госпоже Кларк за это назначение?

– Я дал ей тысячу фунтов.

– Обращались ли вы к кому-либо еще, кроме госпожи Кларк, с просьбой найти вам место?

– Нет.

– Вы понимали, что госпожа Кларк добилась вашего назначения через герцога Йоркского?

– Конечно.

При перекрестном допросе, проведенном министром юстиции, господин Даулер сказал, что госпожа Кларк сама предложила найти ему место и что его отец сначала не хотел давать своего согласия, но позже согласился, так как его сын был полностью уверен, что сделка не приобретет огласки. Он настойчиво отрицал, что, возможно, именно его отец похлопотал за него через своих друзей: нет, он совершенно уверен, что госпожа Кларк нашла ему место через самого герцога Йоркского.

Последним вопросы задавал господин Шеридан, член парламента от Ирландии.

– Если вы выражали госпоже Кларк свое неодобрение по поводу ее сделки с полковником Френчем в 1804году, почему вы сами, в 1805году, дали ей взятку в размере тысячи фунтов за то, что она подыскала вам место?

– Потому что в тот момент у нее были денежные затруднения, потому что никто никогда не узнал бы об этом, если бы не проводимое расследование. Репутация герцога Йоркского и госпожи Кларк не пострадала бы, не будь я вынужден, к моему огромному сожалению, предстать перед парламентским судом.

– Значит, вы осуждали госпожу Кларк не из-за того, что считали ее действия нарушением общепринятых понятий о чести и нравственности, а только из-за того, что она подвергала себя риску быть разоблаченной?

– Нет. Я говорил, что сделка не принесет ей ничего, кроме волнений и беспокойства, и посоветовал попросить герцога Йоркского увеличить ей месячное пособие, вместо того чтобы ввязываться в подобные дела. Она ответила мне, что у герцога нет денег.

– Вы помните, когда вы впервые дали деньги госпоже Кларк?

– Я давал ей в долг различные суммы.

– Вы отдавали деньги под залог? – Нет.

– Вы давали ей в долг? – Да.

– Вы не получали никакой расписки?

– Нет.

– Вы виделись с госпожой Кларк после возвращения изПортугалии?

– Да.

– Когда вы с ней виделись? В воскресенье.

– А после воскресенья?

Мы только что виделись в комнате для свидетелей.

С ней кто-нибудь был?

Одна или две молодые дамы. – Что произошло между вами, когда вы заехали к ней в воскресенье?

– Я был очень расстроен, когда узнал, в каком положении она оказалась. Она сказала, что до этого ее довел герцог Йоркский, отказавшись платить ей назначенное им ежегодное пособие.

– Вы виделись с госпожой Кларк до вашего отъезда в Португалию, в прошлом году?

– Да.

– Часто?

– Не могу точно сказать, насколько часто.

– Вы можете вспомнить, когда в последний раз давали ей деньги?

– Нет, не могу.

– Вы давали ей деньги после того, как получили место?

– Даю вам слово, я не помню. Если и давал, то, должно быть, какую-то очень незначительную сумму.

Наконец, после почти часового перекрестного допроса, Вильяму Даулеру разрешили удалиться.

Господин Хаскиссон, который в 1805 году являлся секретарем государственного казначейства, заявил, что он не помнит, при каких обстоятельствах господин Даулер получил эту должность, он считает, что даже самое тщательное исследование архивов казначейства не сможет выяснить, через кого он был назначен. Сопровождаемый свистом и выкриками, раздававшимися со стороны оппозиции, он добрался до своего места и сел.

Господин Персиваль, лидер палаты, заявил, что госпожу Кларк необходимо допросить сегодня же и что к допросу следует приступить немедленно. Ее вызвали к барьеру. После паузы председатель заявил, что получил от госпожи Кларк заявление: она была так измотана и издергана ожиданием, сообщала она, что не выдержала и уехала. Она просит прощения за свое отсутствие. Раздались возгласы: «Вызовите ее, прикажите принести ей стул!» Прошло еще некоторое время, пока наконец госпожа Кларк не встала перед барьером.

– Я настолько устала от восьмичасового ожидания, – сказала она, – что не в состоянии отвечать на вопросы.

Со стороны правительства послышались крики: «Продолжать… продолжать…»

– Для вас приготовлен стул, госпожа Кларк, – ответил ей председатель.

– Стул не поможет мне избавиться от страшной усталости, – сказала она.

Ей разрешили уйти, несмотря на протест правительства, требовавшего немедленного продолжения допроса. Оппозиция заявила, что гораздо гуманнее отложить допрос. Господин Каннинг закончил дискуссию предложением допросить господина Даулера и выяснить у него, общался ли он с госпожой Кларк после допроса. И вновь был вызван господин Даулер.

– Общались ли вы с госпожой Кларк после того, как вы покинули свидетельское место?

– Я только предложил ей выпить чего-нибудь прохладительного – она неважно себя чувствовала. Я принес ей вина и стакан воды и поставил все это рядом с ней.

– Вы рассказывали ей, о чем вас спрашивали на допросе?

– Нет.

– Как долго вы находились в комнате с госпожой Кларк?

– Пять-десять минут. К тому же вокруг нее собрались какие-то джентльмены и спрашивали ее, не нужно ли ей что-либо.

– Вас предупреждали, что вы не имеете права общаться с госпожой Кларк?

– Нет. Но я об этом догадывался.

– И действовали на основе догадок?

– Да.

Заседание закончилось, и был объявлен перерыв до четверга.

Сегодня вечером госпожа Кларк не поедет в отель «Рейд», не будет трястись в наемном экипаже до Сен-Мартин Лейн, она поедет домой на Вестбурн Плейс и ляжет спать. Еще в три часа она была преисполнена готовности выступать перед судом и давать показания, но время шло, ее не вызывали. Ей даже не удалось встретиться с Фью, аукционистом, который жил в Блумсбери, и с Биллом. Билла держали целую вечность, и когда она попросила чиновника, сидевшего в комнате для свидетелей, узнать, что происходит, он ответил:

– Они роются в грязи. С кем вы были, когда он впервые встретился с вами, и где, и в какое время.

Казалось, о Френче и о наборе рекрутов давно позабыли. Единственное, что их интересовало, – это ее прошлое, все ее тайны, а Билл, который купил у нее должность только ради нее и который так ненавидел и стыдился подобных сделок, сейчас, опять же ради нее, вынужден проходить через этот кошмар.

Когда он вышел из зала, у него был ужасно изможденный вид, казалось, он постарел на много лет.

– Я отдал бы все свои деньги, лишь бы не участвовать во всем этом.

Перед отъездом из палаты ее предупредили, что до окончания слушания она не должна разговаривать с другими свидетелями. Билл не должен приходить к ней, она не может увидеть его, им запрещено любое общение. Слава Богу, ей дали передышку до четверга, слава Богу, она сможет спокойно лежать с закрытыми глазами в комнате, погруженной в полумрак. Ни Додда, ни полковника Уордла, никого, кто может потревожить ее. Даже у Чарли хватило ума оставить ее в покое.

Господи! Как же она ненавидит этот мир, который внезапно ополчился против нее. Ее имя не сходит с газетных полос, на нее показывают пальцем. Даже уличные мальчишки пишут на ее дверях всякие гадости, а на днях кто-то запустил ей камнем в окно.

– Это все от невежества, мэм, – сказала Марта. – Вряд ли им известно, что своими действиями вы помогаете им сохранить их хлеб с маслом и не остаться голодными. Они не понимают, что вы пытаетесь спасти страну от надвигающейся тирании.

Что это Марта там читает? «Пиплз Глоуб»? Она закрыла глаза и уткнулась в подушку.

Ей никуда не деться. В четверг, в три часа, все начнется опять.

Глава 3

В четверг, после предварительного заседания, полковник Уордл заявил суду, что необходимо вызвать для дачи свидетельских показаний госпожу Мери Энн Кларк.

Парламентскому приставу приказали вызвать ее, но, прежде чем она появилась в зале, прошло некоторое время; Когда же она заняла место для свидетелей, все увидели, что она чем-то расстроена, и отовсюду раздались крики: «Стул, стул», – так как члены парламента решили, что она плохо себя чувствует. Однако она осталась стоять и, повернувшись к скамьям, где сидели представители правительства, сказала:

– Я считаю, что мне нанесли оскорбление, заставив прийти сюда. Мне с огромным трудом удалось выбраться из экипажа, который обступила толпа, а посыльный не смог защитить меня. Я послала за парламентским приставом, чтобы он проводил меня в вестибюль. Поэтому я и задержалась.

Ей дали несколько минут, чтобы прийти в себя, и полковник Уордл начал допрос по поводу ее сделки с полковником Френчем. Она ответила, что и полковник, и капитан Сандон постоянно приставали к ней с просьбами и что она всегда передавала прошения полковника Френча герцогу, не читая их, – она считала, что Его Королевское Высочество сам способен разобраться. Увидев, что она еще не оправилась после происшествия на улице, полковник Уордл собрался было прекратить допрос и отпустить ее, но господин Крокер, от правительства, встал и спросил ее:

– Сколько лет вы знакомы с господином Даулером?

– Девять или десять лет. Я точно не помню.

– Вы были должны ему какие-то деньги?

– Я не помню, чтобы когда-либо была должна джентльмену.

– Назовите имена всех джентльменов, с которыми встретился господин Корри в вашем доме в январе?

– Если я это сделаю, ни один приличный мужчина больше никогда не появится в моем доме.

Казалось, раздавшийся в зале хохот только поддержал свидетельницу: она подняла голову и пристально взглянула на господина Крокера.

Члены парламента по очереди поднимались и расспрашивали ее о доме на Глочестер Плейс, о том, кто платил за дом, когда она впервые обратилась к герцогу с просьбой о повышении, запоминала ли она обстоятельства сделок или записывала в блокнот.

– Если ко мне обращался один человек, я полагалась на свою память или на память Его Королевского Высочества, но если мне приносили список, я отдавала его герцогу. Но списки писала не я. Однажды принесли очень длинный список.

– Этот список существует?

– Нет. Я приколола его на полог нашей кровати, и наутро Его Королевское Высочество забрал его. Позже я видела его в бумажнике герцога.

Раздался громкий смех со стороны оппозиции.

– Вы помните, от кого конкретно вы получили этот список?

– Думаю, или от капитана Сандона, или от господина Донована, но оба будут отрицать это.

– Вы получали много писем с прошениями?

– Сотни.

– А вы показывали эти письма, в которых содержались обещания заплатить вам деньги, Его Королевскому Высочеству?

– Он был осведомлен обо всех моих действиях.

Так как ее ответ привел представителей правительства в замешательство, полковник Уордл вызвал своего следующего свидетеля, мисс Тейлор, которая, покраснев и чувствуя себя очень неловко, сменила у барьера госпожу Кларк.

– Часто ли вы, – спросил ее полковник Уордл, – заезжали на Глочестер Плейс в тот период, когда госпожа Кларк находилась под покровительством герцога?

– Очень часто.

– Вы когда-либо слышали, чтобы герцог Йоркский разговаривал с госпожой Кларк о наборе рекрутов полковником Френчем?

– Только один раз.

– Расскажите, пожалуйста, что тогда произошло.

– Насколько я помню, герцог сказал: «Меня постоянно беспокоит полковник Френч. Он требует от меня все больше и больше». А потом, повернувшись к госпоже Кларк, он сказал: «А как он ведет себя по отношению к тебе, дорогая?» – может, он назвал ее другим ласковым словом. А госпожа Кларк ответила: «Сносно. Не могу сказать, что прекрасно». Вот и все.

– Это был весь разговор?

– Потом герцог сказал: «Френч должен решить, наконец, что ему надо, иначе я положу всему этому конец, это касается и его самого, и набора рекрутов». Герцог использовал именно это выражение.

Полковник Уордл заявил, что у него нет больше вопросов к свидетельнице. Она повернулась, собираясь уйти, но тут поднялся министр юстиции. Со стороны представителей оппозиции раздался сочувственный шепот.

Голос, зазвучавший так мягко и вкрадчиво, когда допрашивали госпожу Кларк, теперь стал резким и жестким.

– Как давно вы знакомы с госпожой Кларк?

– Около десяти лет. Может, дольше.

– Где вы познакомились с ней?

– В доме в Бейсуотере.

– С кем вы жили в Бейсуотере?

– С моими родителями.

– Кто ваши родители?

– Мой отец – дворянин.

– С кем вы живете сейчас?

– С сестрой.

– Где вы живете?

– В Челси.

– В меблированных комнатах или у вас есть дом?

– В собственном доме.

– У вас есть профессия?

– Если содержание пансиона можно назвать профессией.

– Кто жил с госпожой Кларк на Крейвен Плейс?

– Когда мы с ней познакомились, с ней жил ее муж.

– А кто жил с ней после?

– Его Королевское Высочество герцог Йоркский.

– А не жила ли она с каким-либо другим мужчиной?

– Мне об этом ничего не известно.

– Вы состоите с ней в родственных отношениях?

– Мой брат женат на ее сестре.

– Чем занимался ее муж?

– Я всегда считала его состоятельным человеком.

– Вы жили с ней на Тэвисток Плейс?

– Я вообще никогда не жила с ней.

– Вы когда-либо ночевали в ее доме?

– Да, изредка.

– Вы считали ее скромной, порядочной женщиной, когда она жила на Тэвисток Плейс?

– Она жила со своей матерью. Больше мне ничего не известно.

Свидетельница была вся в слезах. Со стороны представителей оппозиции раздался негодующий ропот. Министр юстиции не обратил на это внимания.

– По чьей просьбе вы согласились давать показания?

– По просьбе госпожи Кларк.

– Вы знакомы с господином Даулером? – Да.

– Говорила ли вам госпожа Кларк, что она представила герцогу Йоркскому господина Даулера как своего брата?

– Нет, никогда.

– Сколько времени прошло с тех пор, когда вы слышали разговор Его Королевского Высочества и госпожи Кларк, касающийся полковника Френча?

– Не могу точно сказать. Разговор происходил на Глочестер Плейс.

– Вы когда-либо встречали полковника Френча в доме на Глочестер Плейс?

– Я слышала, как дворецкий объявлял о его приходе. Но мне трудно сказать, представляли нас друг другу или нет.

– И через пять лет вы дословно помните использованные в разговоре выражения?

– Я много думала о том разговоре.

– Что заставило вас думать о нем?

– Мне стало любопытно, о ком они говорят.

– В какое время года происходил разговор?

– Я не помню.

– Зимой или летом?

– Я не помню.

– Однако вы уверены в точности высказываний?

– Да.

– Вам не кажется это странным?

– Нет.

– Действительно ли дела вашего отца находятся в плачевном состоянии?

Возникла минутная пауза, а потом свидетельница тихо ответила:

– Да.

– Сколько у вас учениц?

– Двенадцать.

– Сколько лет вашей младшей ученице?

– Семь.

В зале раздались громкие крики: «Нет, нет…», так как все увидели, что мисс Тейлор крайне утомлена. Министр юстиции пожал плечами и сел. Мисс Тейлор сказали, что она может идти.

Господин Крокер вызвал госпожу Мери Энн Кларк для дальнейшего допроса. В течение часа он расспрашивал ее о доме на Глочестер Плейс, о количестве слуг, о том, где спали слуги, кто платил им, сколько у нее было экипажей, сколько лошадей, какие драгоценности она носила, закладывала ли она свои бриллианты. Потом, бросив взгляд на переданную ему министром юстиции бумагу, господин Крокер спросил:

– Вы когда-либо жили в Хэмпстеде?

После небольшой паузы свидетельница ответила:

– Жила.

– В каком году?

– С конца 1807 до середины 1808 года.

– В чьем доме вы жили?

– В доме господина Николса.

– В этот период вы пользовались своим именем?

– Да.

– Вы когда-нибудь называли себя госпожой Даулер?

– Нет, никогда.

– Сколько раз вы виделись с господином Даулером после его возвращения из Португалии?

– Я виделась с ним в прошлое воскресенье в моем доме и сегодня, в комнате для свидетелей.

– Значит, вы больше не встречались с ним после его возвращения в Англию?

– Полагаю, достопочтенный джентльмен сам может ответить на этот вопрос, так как чердачное окно в его доме выходит на окна моего дома.

Со стороны оппозиции раздался свист и громкие аплодисменты.

– Вы уверены, что больше не встречались с господином Даулером?

– Если достопочтенному джентльмену так хочется и если это приведет к чему-нибудь, я могу ответить, что виделась с ним чаще. Я не собираюсь скрывать, что господин Даулер мой близкий друг.

– Где еще вы виделись с господином Даулером после его возвращения?

– В его отеле.

– Когда?

– В первый же вечер после его возвращения. Но я держала это в секрете, так как не хотела, чтобы члены моей семьи или чужие люди знали о нашей встрече в тот вечер.

– И долго вы находились с господином Даулером?

– Я сообщила, что находилась в обществе господина Даулера. Я хочу спросить у председателя, считает ли он этот вопрос пристойным, пристало ли палате общин задавать подобные вопросы.

Поднялся господин Вилберфорс и заявил, что это совершенно некорректный и аморальный вопрос, что комитет не имеет права вмешиваться в личную жизнь свидетельницы. Но его слова затонули в гневных выкриках, и господин Крокер повторил свой вопрос.

– Ваше пребывание в четверг у господина Даулера закончилось после полуночи?

– Мой визит закончился в пятницу утром.

К сильнейшему разочарованию представителей всех парламентских партий, господин Крокер прекратил дальнейшие расспросы, и заседание объявили на сегодня закрытым.

Когда госпожа Мери Энн Кларк шла к своему экипажу, к ней подбежал посыльный и протянул записку. Она прочла ее и обратилась к посыльному – Ответа не будет.

Приехав домой на Вестбурн Плейс, она засунула записку за раму зеркала, рядом с открытками, полученными на день св. Валентина. Записка была подписана инициалами всем известного члена парламента от тори: «Как насчет трехсот гиней и ужина сегодня?»

Глава 4

Расследование палаты общин стало предметом всеобщего интереса. О войне на полуострове позабыли, ежедневно ведущие газеты публиковали подробную запись всех выступлений. Наполеон и Испания имели второстепенную важность. Памфлетисты строчили без устали, карикатуристы и сочинители стишков в поте лица трудились над описанием Великой Дискуссии. Торговля оживилась. Как по волшебству, появился фарфор: стаффордширские кувшины с изображением госпожи Кларк во вдовьих одеждах и со списком офицеров в руке; огромные цветные портреты герцога Йоркского в ночной сорочке, вылезающего из кровати; карикатура на Даулера и других свидетелей. На всех углах продавались дешевые издания с описанием жизни всех свидетелей. Десятки шутливых куплетов выплеснулись на улицы, их распевали даже в театрах. Последним криком моды явилось при решении спорных вопросов с помощью монеты вместо «орла или решки» загадывать «герцог или Кларк».

В лондонских салонах не было другой темы разговора. Во всех кофейнях и пивных обсуждали одно и то же событие. Госпожа Кларк брала взятки, но знал ли об этом герцог? Мнения разделились. Помимо двух крупных партий, одна из которых считала, что герцог сам прикарманивал деньги, а другая – что герцог чист и непорочен, существовала небольшая группа людей, которые качали головами и говорили, что главное значение имеет связь герцога с госпожой Кларк. Принц крови, женатый человек, содержал любовницу, дарил ей лошадей и бриллианты, а в это время люди голодали. Мужчины и женщины надрывались на фабриках, солдаты погибали в сражениях, большинство англичан с трудом сводили концы с концами, а главнокомандующий, сын самого короля, развлекался со шлюхой. Этот вопрос терзал сердца многих. Это был камень преткновения.

Напыщенные проповедники и уличные ораторы дали себе волю. Обыватели высказывались у себя дома: «Считается, что мы должны уважать Ганноверов. Они показали нам пример. Если Бурбоны вели себя во Франции точно так же, неудивительно, что у лягушатников полетели головы с плеч…» Атмосфера в обществе была накаленной, страсти разжигались теми, кому это было выгодно: самими виновниками случившегося.

Вилл Огилви сидел в одиночестве за столом в своей конторе и улыбался, наблюдая, как от искорки загорелась солома, как пламя постепенно поднималось все выше и выше, охватывая огромного монстра – общественное мнение. Именно этого он и добивался с самого начала, и солома, горевшая в этом огне, уже сыграла свою роль. Мей Тейлор была одной из соломинок. Родители забрали из ее школы всех учениц, домовладелец на Чейн Роу попросил ее съехать. Он дал ей три дня. Полчаса в палате общин разрушили ее жизнь. У нее не пансион, глумились правительственные памфлетисты, а дом терпимости, где уличных потаскух обучали их ремеслу.

Мы выиграли? Мы проиграли? Каждый день Мери Энн задавала себе один и тот же вопрос. Она не знала, что лидер палаты, который в отличие от нее чувствовал настроение парламента, переправил в Виндзор протоколы заседаний. Он знал, что даже его союзников одолевают сомнения, он чувствовал, как с каждым днем растет неприязнь к герцогу. Итак, из палаты общин в Виндзорский замок: «Я считаю необходимым предупредить Ваше Величество о том, что ситуация осложняется…» «Герцогу было известно, что она собирается предпринять, и он закрыл на это глаза» – именно такое мнение царило в здании парламента. Представители правительства производили жалкое впечатление. Эдам, Грин-вуд из конторы «Гринвуд и Кокс», армейские агенты – полковник Гордон, военный министр и его помощник представили массу документов, которые ничего не доказывали, а только подтверждали факт, что повышения по службе действительно имели место и впоследствии информация об этом публиковалась в официальном бюллетене. Единственное оружие, которое еще оставалось в руках правительства, была дискредитация основной свидетельницы, госпожи Кларк. Нужно было опорочить ее репутацию и тем самым заставить всех усомниться в правдивости ее показаний. Одними из свидетелей, набранных специально для этой цели, были господин Рейд, владелец отеля на Сен-Мартин Лейн, и Самюэль Уэллс, официант. Оба утверждали, что дама, которая была с господином Даулером в прошлую пятницу, часто называла себя госпожой Даулер, но до настоящего момента – они могут поклясться в этом – они и понятия не имели, что у нее нет права носить это имя. Следующим шел господин Николе, булочник, который подтвердил показания предыдущих свидетелей. Господин Даулер часто бывал в этом доме в тот период, когда там жила госпожа Кларк. В первый раз она представилась вдовой, но позже сказала ему, что вышла замуж за господина Даулера. Она никогда не платила ему за жилье, но она отдала ему в качестве платы свои музыкальные инструменты, а еще у него есть принадлежащие ей письма, которые когда-то собирались сжечь, но потом забыли и так и оставили в комоде. Но письма он представит только по требованию палаты.

Ему было велено удалиться, а палата стала решать, следует читать эти письма или нет. Лидеру палаты пришлось срочно принимать решение. Если письма дискредитируют госпожу Кларк, справедливость восторжествует и все закончится хорошо. Если же письма затрагивают герцога, тогда другое дело. В них могут содержаться сведения, которые только навредят ему. После некоторого размышления господин Персиваль пришел к выводу, что риск слишком велик, и объявил, что принадлежность писем госпоже Кларк не является веской причиной для их приобщения к делу. Полковник Уордл смекнул, что в этих письмах могут содержаться очень ценные для оппозиции сведения, и оспорил решение лидера. После долгих пререканий письма были представлены и зачитаныпредседателем.

Первое письмо было от Самюэля Картера. Бедный Сэмми, служивший в Западной Индии, никогда не предполагал, что его письмо, написанное в 1804 году в Портсмуте и содержащее просьбу предоставить ему отпуск для покупки мундира, будет зачитано в палате общин. Второе письмо тоже было от Сэмми, и третье. Палата была шокирована случайно раскрывшимся фактом, что лакей госпожи Кларк был назначен прапорщиком.

Два письма от баронессы Ноллкенс – имя, хорошо известно в дипломатических кругах, – в которых она благодарила госпожу Кларк за оказанную ей услугу и просила передать Его Королевскому Высочеству, что она крайне признательна ему.

Три письма от генерала Клаверинга с просьбой о встрече и мольбой о том, чтобы госпожа Кларк походатайствовала перед главнокомандующим о разрешении сформировать несколько новых батальонов. Представители правительства сидели мрачные, оппозиция сияла от восторга. Уцелевшие по чистой случайности письма не содержали прямых доказательств обвинения, однако они помогли установить, что герцог действительно многим оказывал одолжение. Когда зачитывали письма, в зале стояла мертвая тишина. Потом полковник Уордл вызвал госпожу Кларк, чтобы она опознала почерки. Она так и сделала, хотя совершенно не помнила содержания писем, которые считала уничтоженными.

Полковник Уорлд ухватился за выпавшую ему возможность расспросить ее о событиях, описанных в письмах. Это она достала Самюэлю Картеру патент на должность? Обращалась ли она к герцогу? Знал ли Его Королевское Высочество, что речь идет о том самом человеке, который прислуживал ему на Глочестер Плейс? Обращалась ли она к герцогу по делу баронессы Ноллкенс? Ее ответы очень удовлетворили его.

– Вы узнаете, – продолжал он, – почерк генерала Клаверинга?

– Да. А в этом найденном сегодня письме от герцога я прочла упоминание о полковнике Клаверинге и его батальонах.

Письмо зачитали, однако эта процедура постоянно нарушалась взрывами хохота.

«О мой ангел, будь справедлива ко мне и знай, что ни одну женщину на свете не любили так, как я тебя. Каждый день, каждый час убеждают меня, что счастье моей жизни зависит только от тебя. Я с нетерпением жду послезавтра. Я сожму мою любимую в объятьях. Клаверинг ошибается, мой ангел, если считает, что будут формироваться новые подразделения: у нас нет таких намерений. Мы собираемся добавить по второму батальону к уже сформированным корпусам. Тебе следует сказать ему об этом и убедить его, что обращаться с прошениями бесполезно.

Тысяча благодарностей, любовь моя, за носовые платки – думаю, мне не надо говорить, какое удовольствие они мне доставляют, когда я беру их и вспоминаю о нежных ручках, которые сшили их.

Моя поездка оказалась очень удачной, все находится в отличном состоянии. Весь вчерашний день ушел на инспекцию Дуврских заводов, смотр войск и исследование побережья до самого Сэндгейта. А сейчас я отправляюсь по побережью в сторону Хастингса. По дороге я буду проводить смотры во всех частях. Прощай, счастье мое, моя единственная любовь».

Письмо было адресовано, как ни странно, Джорджу Фаркуару, эсквайру, а не госпоже Кларк. Однако эта деталь ускользнула от внимания членов парламента.

Откровения, содержащиеся в письмах, которые хранились в Хэмпстеде, в значительной степени подорвали уверенность тех, кто поддерживал правительство, поэтому шестнадцатого февраля лидер палаты, в надежде восстановить веру в герцога Йоркского, сделал важное заявление, касающееся назначения майора Тоунина. Несколько дней назад госпожа Кларк сообщила, что агентом, который назвал ей имя Тоунина, был капитан Сандон. Капитан Сандон признал это, однако он умолчал об одном очень важном факте, который обнаружил господин Эдам: в багаже капитана Сандона имелись письма от госпожи Кларк. Одно письмо касалось майора Тоунина и его назначения и было написано самим герцогом. Господин Эдам разговаривал об этом с Его Королевским Высочеством, который сразу же заявил, что письмо было поддельным.

– Я веду к следующему, – продолжал лидер палаты. – Если письмо действительно окажется поддельным, мы увидим, что госпожа Кларк использовала для достижения своих целей не только ложь, но и фальсификацию. Если же письмо окажется подлинным, я сам поддержу обвинения. Но я настолько уверен в первом, что без колебаний ставлю этот вопрос перед палатой и предлагаю вызвать капитана Сандона для дачи свидетельских показаний.

Полковник Уордл согласился. Он никогда не слышал ни об этом, ни о каких других письмах, принадлежащих капитану Сандону. Но пусть их представляют – он был уверен, что они поддержат обвинение и не принесут никакого вреда госпоже, Кларк.

Появился капитан Сандон и, к полному изумлению лидера палаты и всего комитета, заявил, что ему ничего не известно об этом письме. Возможно, и было такое письмо. Он не помнит. Сейчас оно не существует. Оно уничтожено. Он помнит об этом письме, но оно куда-то делось. Он не может вспомнить содержания письма. Письмо пропало. Его низкая ложь была столь очевидна, причем не только господину Персивалю, но и всей палате, что после получасового пристрастного допроса его взяли под стражу, и палата единогласно решила отправить его домой в сопровождении пристава и произвести в доме обыск с целью поиска пропавшего письма. А пока решили вызвать госпожу Кларк. Ее допрашивал господин Персиваль.

– Вы помните, что в 1804 году к вам обращался капитан Сандон по поводу дела, связанного с майором Тоунином?

– Я помню, что капитан Сандон работал на майора Тоунина.

– Не могли бы вы вспомнить, пересылали ли вы какие-либо записки майору Тоунину через капитана Сандона?

– Я ничего подобного не помню. Возможно, что-то такое и было, но с тех пор прошло много времени.

– Пересылали ли вы какие-либо бумаги майору Тоунину через капитана Сандона?

– Что за бумаги?

– Любая записка, написанная вами или кем-то другим.

– Не думаю, что я это делала. Я всегда соблюдала особую осторожность, отдавая кому-либо записки, написанные моей рукой.

– А могли вы забыть, что послали такую бумагу майору Тоунину через капитана Сандона?

– Нет, я помню все, что касалось герцога Йоркского.

– Получил ли капитан Сандон какие-то проценты от майора Тоунина за посредничество?

– Думаю, да. Майор Тоунин показался мне щедрым человеком, к тому же капитан Сандон вряд ли проявлял бы такую заинтересованность в деле, если бы не ожидал вознаграждения.

– Вам известно, о чем допрашивали капитана Сандона сегодня?

– Нет.

В течение всего допроса свидетельница давала четкие и полные ответы на вопросы. Всем стало ясно, что, если и было в действительности такое письмо, она забыла о нем. Палата терпеливо ждала возвращения капитана Сандона и пристава. Прошло более часа, прежде чем он опять предстал перед барьером, и лидер палаты тут же принялся его допрашивать.

– Вы нашли бумагу?

– Нашел.

– Вы принесли ее с собой?

– Она у посыльного. У него есть и другие письма, связанные с этим делом.

Посыльный передал суду стопку писем. Верхним было интересующее всех письмо. В полной тишине господин Персиваль протянул его председателю, который начал громко читать:

– «Я только что получил ваше письмо. Дело Тоунина останется без изменения. Да благословит вас Господь».

Подпись отсутствовала. Письмо было адресовано Джорджу Фаркуару, эсквайру, Глочестер Плейс, 18.

На скамьях поднялся шум. Неужели письмо настолько важно? Его действительно написал герцог? Но кто такой Джордж Фаркуар?

Господин Персиваль продолжил допрос капитана Сандона.

– Зачем вы скрывали письмо?

– У меня не было причин скрывать письмо. Мне просто стыдно.

– Вам кто-нибудь советовал не упоминать об этом письме?

– Нет.

– Когда госпожа Кларк передавала вам это письмо, она говорила, что оно написано герцогом?

– Я не помню, что конкретно она сказала, но смысл был таков, что письмо пришло от герцога.

– Вам известен почерк герцога Йоркского?

– Я никогда в жизни его не видел.

– Вам не показалось, что письмо написано почерком госпожи Кларк?

– Нет, не показалось.

– Кто такой Джордж Фаркуар, эсквайр, которому адресовано письмо?

– Не имею ни малейшего представления.

Капитану Сандону разрешили удалиться. Для дачи свидетельских показаний вызвали госпожу Кларк. Ее допрашивал министр юстиции.

– Вы когда-либо видели это письмо?

– Полагаю, что видела, так как оно написано герцогом. Но я не представляю, как оно могло оказаться у этого человека, если только не через меня.

– Посмотрите на печать. Она вам знакома?

– Это личная печать герцога Йоркского. Надпись гласит: «Никогда не уклоняться».

– Кто такой Джордж Фаркуар?

– Сейчас такого человека не существует. У меня было два брата, которые служили во флоте. Они погибли, и Джордж был одним из них. Герцог всегда отправлял письма, адресованные мне, на его имя.

– Вы когда-нибудь подделывали чей-либо почерк?

– Нет, у меня не было в этом нужды. Может, когда-нибудь я в шутку и делала такое. Есть такая игра – я понимаю, смешно рассказывать о ней здесь, – один человек записывает имя мужчины, потом имя женщины, потом пишет, где они и чем занимаются, потом скатывает бумажку в трубочку и говорит: «Разве это не почерк такого-то?» И если почерк совпадает, то те, кого указали в бумажке, становятся друзьями.

– Вы можете подделать почерк герцога Йоркского?

– Я не знаю. Ему лучше судить. Несколько раз, когда он был рядом, я пыталась писать его почерком. Он смеялся, что мне удавалось изобразить его подпись «Фредерик», но я никогда не пользовалась этим. Если бы такое случилось, меня уже давно привлекли бы за это к суду.

– Вы всегда пишете одним и тем же почерком?

– Мне трудно сказать, как я пишу. Обычно я очень тороплюсь, когда что-либо пишу.

– Вы водили рукой вашей матери, когда она подписывала векселя, которые были представлены военному трибуналу в связи с обвинениями, предъявленными вашему брату. Разве это нельзя назвать другим почерком?

– Когда я вожу рукой своей матери, я не тороплюсь. Думаю, это фактически мой почерк, а не ее, так как она почти не в состоянии пользоваться своей рукой.

– Получается, что вы можете писать двумя различными почерками?

– Не вижу, чтобы они сильно различались.

– Вы не видите разницы между вашим собственным почерком и почерком, которым подписаны векселя, представленные военному трибуналу?

– Мне кажется, они не сильно отличаются друг от друга… Вы намекаете, что подпись на векселях была поддельной?

– Я ни на что подобное не намекаю. Вы направляете руку матери?

– Она держит перо, я держу его чуть пониже и таким образом направляю ее руку. Вы можете посмотреть, как мы пишем, когда вам угодно.

– Значит на обоих векселях стоит фактически ваша подпись?

– Если вам хочется рассматривать все именно так, ради Бога. Я просто использовала руку своей матери, а почерк был моим.

Заседание закончилось. Было решено назначить специальный комитет, который исследует остальные письма, написанные госпожой Кларк и найденные у капитана Сандона. Комитет должен будет представить отчет к следующему дню. Таким образом, семнадцатого февраля было зачитано несколько писем из тех, которые, по утверждению госпожи Кларк, были написаны ее почерком – хотя ей разрешили только прочитать адреса на конвертах, а не сами письма. Большинство из писем были датированы летом 1804 года.

В каждом письме имя герцога Йоркского прямо или косвенно связывалось с назначением различных офицеров, в том числе и майора Тоунина: «Скажите Спеддингу, чтобы он написал, что ему нужно. Г. говорит, так будет лучше… Не могли бы вы еще раз спросить о звании лейтенанта в наших войсках в Индии? Г. уверил меня, что продаются два патента… Я разговаривала с Г. о патенте майора. Он отнесся к этому вполне благосклонно. Полагаю, вы можете заплатить мне за это сто фунтов?.. Очень сожалею, но эту вакансию уже забрал лорд Бриджуотер. Его Королевское Высочество обещал предупредить меня, как только что-нибудь появится… Мне очень неприятно поднимать этот вопрос, но вы можете передать Бэкону и Спеддингу, что каждый из них должен заплатить мне по двести фунтов. Сообщите мне их решение, так как мне надо говорить с ним об этом… Я сообщила, что вы имеете отношение к этому делу… Герцог издал приказ сообщить о назначении Тоунина в официальном бюллетене…»

Письма произвели неизгладимое впечатление на членов палаты. Все поняли, что письма были обнаружены по чистой случайности: ни госпожа Кларк, ни полковник Уордл не знали, что они находятся у капитана Сандона. Если бы это было им известно, они уже давно представили бы их в качестве вещественных доказательств.

Господин Персиваль спросил полковника Гордона, военного министра, действительно ли, по его мнению, письмо, которое послужило началом сегодняшнего расследования – «Я только что получил ваше письмо. Дело Тоунина останется без изменений. Да благословит вас Господь», – написано почерком герцога.

– Самое большее, что я могу сказать, – почерк очень похож. Но я не могу утверждать, что письмо написано самим Его Королевским Высочеством.

– Вы когда-либо обсуждали этот вопрос с герцогом Йоркским?

– Да, обсуждал.

– О чем был разговор?

– Последний разговор состоялся в половине одиннадцатого сегодня утром, когда я как обычно, пришел к герцогу для обсуждения дел. Первое, что он сказал мне: «Так как вас обязательно вызовут в парламент и будут задавать вопросы, я ничего не буду обсуждать с вами. Однако я хотел бы повторить вам то, что говорил не раз: мне ничего не известно, и я считаю письмо подделкой».

Потом были допрошены другие свидетели, но никто из них не мог с полной уверенностью утверждать, что письмо было написано самим герцогом. Одним из свидетелей был клерк из банка Коуттов. Он заявил, что почерк идентичен почерку герцога, однако без подписи он не может присягнуть в этом.

Лидер палаты предпринял последнюю попытку обвинить госпожу Кларк в фальсификации, вызвав господина Бенджамина Тауэна.

– Чем вы занимаетесь?

– Я художник по бархату.

– Вы были знакомы с госпожой Кларк, когда она жила на Глочестер Плейс?

– Да.

– Вспомните, говорила ли она что-либо, касающееся почерков?

– Да. Во время разговора она заметила, что могла бы подделать подпись герцога, и показала мне, как она это делает. Я тогда не смог определить, где ее подпись, а где – герцога.

– Вы хотите сказать, что она сама завела разговор на эту тему и тут же показала вам, как она подделывает почерк?

– Да.

– Она показала, как подделывает подпись герцога?

– Да. На листке бумаги. Она написала то ли «Фредерик», то ли «Йорк», то ли «Олбани» – я не помню.

– Вы что-нибудь сказали по этому поводу?

– Я сказал, что это очень серьезно.

– А что она ответила?

– Она рассмеялась.

Следующим свидетеля допрашивал Фолкстоун.

– Какую область рисования вы преподаете?

– Изображение цветов, ландшафтов, фигур и фруктов.

– Вы учите своих учеников писать буквы каким-нибудь особенным образом? С завитушками и так далее?

– Да.

– Скажите, а госпожа Кларк утверждала, что она может подделывать только подпись герцога или что ей удается имитировать его почерк?

– Она говорила только о подписи.

– Вы были доверенным лицом госпожи Кларк?

– Нет.

– Когда вы дали ей последний урок?

– Я не помню, мне надо посмотреть в своих записях.

– Когда вы расстались с ней, вопрос с оплатой был улажен?

– Она была должна мне.

– Она уплатила свой долг?

– Нет.

Свидетель в некотором замешательстве покинул зал, и заседание объявили законченным. Было решено отдать спорное письмо на исследование человеку, который сможет определить, кем оно написано. Его мнение помогло бы парламенту вынести свое решение по этому вопросу на следующем заседании.

Глава 5

Как только Мери Энн закрывала глаза, перед ее внутренним взором представали два векселя и ей слышался голос матери: «Зачем ты подписываешься моим именем, что это значит?» и ее собственный голос, когда она, потеряв терпение, раздраженно ответила: «Ради всего святого, делай, как я тебе говорю. Чарли нужны деньги, он может по этим чекам получить наличные. Будет выглядеть гораздо лучше, если векселя подпишешь ты, а не я». Потом, схватив руку матери, она принялась водить ею.

– Значит, если встанет вопрос о деньгах, они придут ко мне? У меня нет денег, чтобы послать Чарли.

– Конечно, нет. Не будь такой глупой.

Эти векселя были отосланы Чарли, он по ним получил наличные, потом они вернулись. Их опять вытащили на свет, и они стали предметом тщательного изучения на военном трибунале. О них позабыли, так как Чарли оправдали. Потом опять о них вспомнили, теперь уже в палате общин. На эти векселя наложено какое-то дьявольское проклятье. Неужели она тогда поступила неправильно? Может, ее поступок был противозаконным? Может, это и есть фальсификация, когда водишь чьей-либо рукой? Она не может поклясться на Библии, что ее мать на самом деле знала, что подписывает. Она очень плохо себя чувствовала и была слишком слаба, чтобы понять все, что касалось векселей, чеков, денег. Она не знала, чем ее дочь занималась с Расселлом Маннерсом на Олд Берлингтон-стрит, 9.

А что, если они привезут ее мать в палату, поставят ее перед барьером и начнут расспрашивать? От этой мысли ей становилось плохо… Она почти теряла сознание: на стуле сидит ее мать, дрожащая, запуганная и затравленная министром юстиции. Мери Энн начинала метаться, прижимая руки к глазам. Сколько еще будет продолжаться эта мука? Когда настанет конец?

Ничего хорошего из этого не выйдет, только ее имя изваляют в грязи. Позор, бесчестие, ложь и грязные разоблачения. Она выпила предписанный доктором порошок и содрогнулась. Два дня постельного режима. Никаких визитов друзей или родственников. Так велел доктор, и она подчинилась его приказу. Но ей не было покоя: над ней висело новое обвинение – фальсификация.

Стук в дверь. Опять Марта, решила она, пришла поправить подушки.

– В чем дело, Марта? Можешь ты дать мне поспать?

– Лорд Фолкстоун принес вам цветы.

– Тогда поставь их в воду.

– Он надеется, что вам лучше, мэм, и желает вам всех благ.

– Он говорил, что хочет видеть меня?

– Он не осмелился.

Она зевнула и бросила взгляд на часы. Только половина десятого. Время тянется так медленно. Может, разговор с Фолкстоуном отвлечет ее, и тогда ей удастся заснуть. Он такой привлекательный, даже очень привлекательный и, очевидно, влюблен в нее как теленок: он потерял жену и, кажется, еще не оправился, но тяжелая утрата придает чувствам законченность, она сама познала эту истину. Она села и потянулась за шалью, потом немного подкрасилась и капнула пару капель духов на подушку.

– Скажи его светлости, чтобы он поднялся. Марта ушла.

Бледная и томная, она откинулась на подушки. Лампа рядом с кроватью едва освещала ее лицо, и этот полумрак очень шел ей. Стук в дверь показался ей самоуверенным, и ей стало даже интересно: слишком давно мужчина не стучался в ее дверь.

– Войдите, – сказала она, и ее голос звучал не вяло, а нежно, мягко, чувственно, обещающе. – Как хорошо, что вы приехали. Мне было так одиноко.

– Я на минутку. Готов поклясться, вам лучше.

– Конечно, лучше. Но почему вас это так беспокоит?

– Когда в палату приехал доктор Меткалф и сообщил, что вы больны и не сможете сегодня выступать, я едва досидел до конца заседания. Я вызвал доктора к барьеру и допросил его. Он удовлетворил любопытство суда, заявив, что вы действительно больны, но от этого мне еще больше захотелось увидеть вас. Вам что-нибудь нужно? Что вам принести? Вы уверены, что доктору можно верить, – я могу послать за своим?

– Со мной все в порядке, просто я очень устала. Я надеялась, что за выходные смогу отдохнуть, но ошиблась. Итак, расскажите мне, как идут дела.

– Великолепно. Весь день допрашивали специалистов по почеркам. Двое с почтамта, контролеры франков, они принесли микроскопы. Еще один – из банка Коуттов, и трое – из Английского банка. Все дали один и тот же ответ, хотя Персиваль изо всех сил пытался все исказить.

– И что же они ответили?

– Очень похоже, но они не могут поклясться, что они полностью идентичны. Они думают, что почерк один и тот же, и все. У них был ужасно глупый вид, когда я спросил, читали ли они в газетах протокол заседания, на котором обсуждалась подлинность письма. Естественно, они все ответили, что читали, а это значило, что фактически они давали пристрастную оценку, заранее зная о сомнениях относительно подлинности письма.

– Итак, правительственная партия никуда не продвинулась?

– Абсолютно. Расследование стоит на месте, и вопрос можно решить только голосованием. После экспертов мы допрашивали старого Клаверинга, который решил отрицать знакомство с вами. И отрицал, пока не увидел ваши письма. Он нас здорово развлек. Его допрашивал Сэм Уитбред, и он так его уделал, что старик был рад убраться от него подальше. Его свидетельские показания никак не повлияли на обвинения, но, увидев, как он отвечает на вопросы, как мямлит и ходит вокруг да около, все пришли к выводу, что и он обращался к вам за назначением. Потом вызвали Гринвуда и Гордона. Ничего существенного. Они представили целую груду совершенно ничего не значащих бумаг. Все заскучали. Вообще-то, интерес пропал, как только стало известно, что вы не придете.

– Как жестоко с их стороны развлекаться, глядя на мои мучения. Жертва, брошенная на растерзание львам.

– Вовсе нет. Вы никогда не выглядели, как жертва. Такое впечатление, что вы в любой момент превратите заседание в веселый спектакль. Министр юстиции – медведь, а вы – охотник, который травит его. Все члены парламента просто с ума сходят от вас, в том числе и члены правительства. Даже Вилберфорс забыл о рабах-неграх и говорит только о вас. Я слышал, как он во время разговора с одним из своих друзей со вздохом сказал: «Она хорошая – в глубине».

– В глубине чего?

– В глубине души. Он сказал, будто вы попали под влияние злого человека.

– Возможно, он прав. Если верить памфлетам, столько людей оказывало на меня влияние, что от меня почти ничего не осталось. Вы читали их?

– Я не унижаюсь до того, чтобы читать всякую мерзость. Мне кажется, я утомляю вас?

– Ни капельки. Ваше присутствие успокаивает меня.

– Дело с письмом выглядит очень странно. Послушайте только, что говорят в кулуарах: Сандон понял, что, раз письмо написано герцогом, оно сыграет на руку обвинению, поэтому он сделал вид, будто потерял его. Ему даже в голову не приходило, что Эдам представил его суду.

– А почему Эдам представил его? Ведь оно только вредило им.

– Как вы не видите – потому что он сам не верил, что письмо подлинное. А сейчас, из-за того, что Сандон все так безнадежно запутал, это письмо, а потом и другие письма приобщили к вещественным доказательствам – и получилось, что они сами все устроили! Именно поэтому письмо и принесет победу нашему делу. Персиваль сам себя ударил. Готов поспорить, что завтра же Его Королевское Высочество выкинет Эдама.

– Он побоится выгнать его. Эдам держит его в клещах. Я всегда это говорила.

– Вы действительно ни о чем не сожалеете? Это замечательно.

– Какой смысл сожалеть сейчас? Слишком поздно.

– Ходят слухи – хотя им никто не верит – что за всем стоит Кент. Я знаю, как зародилось подобное подозрение: однажды вы в своих свидетельских показаниях заявили, что были знакомы с Доддом, личным секретарем Кента. Но ведь все знакомы с Доддом.

Она не ответила. Она помнила, что надо быть осторожной. Идеалист Фолкстоун даже не догадывался, что за всем стоит заговор.

– Вы хорошо его знаете?

– Кого, Додда? О Боже, нет. Он такая зануда. Он живет по соседству, на Слоан-стрит, и любит иногда заглядывать на огонек.

– На вашем месте я держался бы от него подальше. При дворе сплетничают вовсю. Именно это показалось мне особенно дерзким, когда я жил во Франции – еще до Террора, естественно, когда была сильна власть идеалов. Казалось, что большая их часть возродилась после того, как была свергнута тирания, и есть будущее, ради которого стоит жить.

Слава Богу, он углубился в свою любимую тему. Опасность миновала, сейчас, по крайней мере. Через десять минут надо налить ему бренди, чтобы отвлечь внимание, потом можно разрешить сесть на кровать.

Его внимание было отвлечено, но не с помощью бренди.

Опять появилась Марта, которая сообщила, что звонят в дверь.

– Вас хотят видеть полковник Уордл и майор Додд. Молчание. Изобразить ужас. Потом изумление.

– Как странно! Они пришли вместе? Интересно зачем?

– Полковник Уордл надеется, что вы примете его.

– Зря надеется.

Лорд Фолкстоун поднялся со стула.

– А не может ему показаться странным, что меня вы согласились принять, а ему даже слова не хотите сказать?

– Пусть думает. Я могу встречаться с теми, чье общество доставляет мне удовольствие.

– Я в замешательстве. Прошу вас, примите его. Если он узнает, что я здесь, могут пойти всякие глупые сплетни.

Его светлость боится быть скомпрометированным. Он упал в ее глазах. Он уже не казался таким привлекательным.

– Хорошо. Пусть поднимается.

Его светлость успокоился. В спальню вошел полковник Уордл.

Вместо ожидаемой самодовольной ухмылки, тычка под ребра, замечания: «А вы, кажется, меня обставили?» – с намеком на общество, в котором она пребывает, она увидела тревогу: член парламента от Оукхэмптона был чем-то обеспокоен. Он пробормотал пару ничего не значащих фраз и замолчал. Что-то было не так. Она почувствовала, как изменилась атмосфера.

– Лорд Фолкстоун рассказал мне о сегодняшних событиях, – проговорила она. – Как я поняла, решение не вынесено, но для нас все складывается удачно.

– Да. Палата настроена хорошо по отношению к нам. В этом заключается одна из причин, почему мы приехали к вам. Думаю, будет лучше, если вы воспользуетесь своей болезнью и попросите разрешения не присутствовать больше ни на каких заседаниях.

– Ничто на свете не принесло бы мне такого облегчения. Лорд Фолкстоун с недоверием уставился на Уордла.

– Вы, должно быть, сошли с ума! Ведь госпожа Кларк – наш главный козырь. Одного ее присутствия достаточно, чтобы выиграть.

– Я не согласен.

– Вы хотите сказать, что ее свидетельские показания не представляют никакой ценности, что они нанесли вред нашему общему делу? Это чудовищно. Без нее у нас не было никакого шанса.

– Вы меня неправильно поняли, Фолкстоун. Конечно, госпожа Кларк оказала нам огромную услугу. Я имею в виду, что она уже сказала все, что должна была сказать. Если она еще раз появится в палате, она будет подвергнута перекрестному допросу, и тогда может всплыть информация, которая только навредит нам.

Итак, до Уордла тоже дошли слухи о том, что Кент замешан в этом деле. Поэтому-то они с Доддом и заехали. Она пожала плечами. Пусть они в одиночестве доведут борьбу до конца, ее это не волнует.

– Послушайте, – сказал Фолкстоун, – что за всем этим стоит? Вы что-то недоговариваете, объясните. Неужели в слухах, связанных с Кентом, действительно есть доля правды?

– Нет, уверяю вас.

– Тогда в чем же дело?

– Мне бы очень не хотелось, чтобы беспокоили госпожу Кларк.

– Они не могут навредить ей больше, чем они уже сделали, вы сами это прекрасно понимаете. К тому же она с легкостью с ними справилась. Что это за информация, которая может навредить?

Полковник Уордл обратил на Свидетеля Номер Один полный мольбы взгляд в надежде на ее помощь. Но она не обратила на него внимания, закрыла глаза и зевнула. Он в отчаянии повернулся к лорду Фолкстоуну.

– Хорошо, буду откровенен. Это личное дело, связанное со мной и госпожой Кларк. Я буду премного благодарен, если вы оставите нас вдвоем на пять минут.

Лорд Фолкстоун поднялся.

– Конечно, если вы так ставите вопрос, у меня нет выбора. Он вышел из комнаты, оставив их вдвоем. Взволнованный полковник Уордл тут же перешел к делу:

– Вы ничего не рассказывали Фолкстоуну о герцоге Кенте?

– Естественно, нет.

– Он очень подозрителен. Ведь поэтому он и заехал к вам.

– Глупости, он привез мне цветы.

– Это просто предлог. Предупреждаю вас, будьте осторожны. Ходит много слухов. Если правительственная партия что-то пронюхает, все наши обвинения рухнут.

– Фолкстоун не принадлежит к правительственной партии.

– Это не имеет значения. Если он узнает, он тут же сдастся.

– Итак, вы устыдились и вашего заговора, и выдвинутых вами обвинений?

– Дело не в стыде и не в заговоре. Дело в политике, все очень запутано.

– «Запутано» – всего лишь слово. И вы втянули меня в эту неразбериху. Мне надо остерегаться не только представителей правительственной партии, но и Фолкстоуна, человека, который изо всех сил старался помочь мне.

– Мне очень жаль. Все сложилось очень неудачно. Но в политике нашими друзьями часто становятся те, кто раньше нас предавал, хотя и без всякого злого умысла.

– Так что вам требуется от меня?

– Заверить Фолкстоуна, что Кент за нами не стоял. Скажите, если вам нравится, что вы и я были в интимных отношениях и что я боюсь скандала, который может привести к разводу.

– Большое спасибо!

– Это может испугать его и удержать от дальнейших расспросов.

– А зачем я должна пугать его? Я нахожу его довольно приятным.

– Тогда придумайте что-нибудь другое, только не говорите правды.

Она села в постели, взбила подушки, бросила взгляд в зеркало и поправила шаль.

– Для патриота, полковник Уордл, вы очень впечатлительны. Как жаль, что министр юстиции не слышит вас.

– Моя дорогая, в политике все средства…

– Это политическое словоблудие. Не говорите мне о политике, от нее дурно пахнет. Хорошо, я заморочу голову его светлости, вам нечего беспокоиться. Но я явлюсь в палату. Если меня вызовут. Я не намерена заниматься доносительством, так что сохраняйте спокойствие. А теперь будьте добры, пойдите найдите его светлость и скажите ему, что наш тет-а-тет закончился.

Уордл с облегчением вздохнул и выпрямился. Измученный взгляд, складка между бровями – все исчезло. Он вышел, и она услышала, что они разговаривают в кабинете. Она представила себе картину: Фолкстоун настойчиво расспрашивает, Уордл и Додд всячески уклоняются от прямых ответов. Только Бог знает, какие слухи ходят о ней самой. Послышался стук захлопнувшейся двери и звук шагов по улице. Они ушли, и она может расслабиться и поспать. Она собралась было скинуть шаль и погасить лампу, когда опять раздался стук в дверь.

– Войдите!

Ну что еще нужно этой Марте? Но это была не Марта – это был его светлость собственной персоной. Он был страшно возбужден, у него был вид заговорщика.

– Они ушли. Я отделался от них обоих, – сказал он, прошел на цыпочках к ее кровати и взял ее за руку.

О Господи… Ее сердце упало. Неужели ей предстоит и это? Настроение, в котором она пребывала всего полчаса назад, улетучилось. Момент был упущен, сейчас ей хотелось только спать. Она подавила зевок и попыталась улыбнуться.

– Я думала, вы тоже ушли.

– Я вернулся, чтобы пожелать вам спокойной ночи. Она знала, что это значит, – она много раз проходила через это. Не с его светлостью радикалом, а со многими другими. В течение пяти минут все вели себя открыто, потом начиналось поглаживание рук, потом шепот и бормотание – и торопливая просьба. Лучше смириться с неизбежным, а потом отправить его домой. Притвориться, что он привел тебя в полный экстаз, – это обычно помогало. Он сползет с постели в полной уверенности, что покорил мир.

– Погасить свет? – прошептал он.

– Как хочешь.

Она взглянула на часы. Без четверти одиннадцать. Если он уйдет в четверть двенадцатого, хотя глупо на это надеяться, у нее останется еще восемь часов до чая, который подадут в семь… Но если, как подсказывал ей внутренний голос и что было наиболее вероятно, его светлость франкофил проявит свою полную несостоятельность – одни обещания и никакого результата, – у нее совсем не останется времени. Как раз тот случай: «делайте ваши ставки» и «вперед».

Глава 6

Среда двадцать второго февраля была последним днем для дачи свидетельских показаний, и полковник Уордл, заявив, что он больше не собирается вызывать свидетелей в пользу обвинения – письма, обнаруженные у капитана Сандона, полностью доказывали участие герцога Йоркского в махинациях с назначениями на должность, – уступил место лидеру палаты.

Господин Персиваль начал с того, что заявил о своем желании успокоить всех присутствующих в связи с задержкой обсуждения свидетельских показаний капитана Сандона и письма о майоре Тоунине. У многих членов палаты возникли подозрения, будто сторонники герцога Йоркского приказали капитану Сандону уничтожить письмо. Это все ложь.

Оппозиция выслушала это заявление в гробовом молчании. Многие обратили внимание, что господин Персиваль даже не заикнулся о том, что письмо было подделкой.

Лидер палаты сделал последнее отчаянное усилие скомпрометировать госпожу Кларк, вызвав для дачи свидетельских показаний госпожу Фавори, экономку, считая, что она будет свидетельствовать против своей хозяйки. И Марта, с округлившимися от удивления глазами, предстала перед министром юстиции.

– Вы служили экономкой у госпожи Кларк в доме на Глочестер Плейс?

– Да.

– Содержание дома стоило дорого?

– Конечно. Иногда обед готовили трое поваров, а если Его Королевскому Высочеству что-то не нравилось, госпожа Кларк нанимала еще одного повара.

– Часто ли госпожа Кларк принимала других джентльменов?

– Да, джентльмены ходили к ней толпами.

– До того как Самюэль Картер стал работать у госпожи Кларк лакеем, он появился у вас в доме в обществе капитана Саттона?

– Его привел капитан Саттон, но дальше передней он его не пустил.

– Скажите, жила ли госпожа Кларк с джентльменом по имени Огилви?

– Я видела господина Огилви, но она никогда не жила с ним. Этот здоровяк довольно часто захаживал на Тэвисток Плейс.

– Вам знаком человек по имени Уолмсли?

– Зачем вам это понадобилось?

Вспыхнув от негодования и возмущения, Марта с упреком взглянула на министра юстиции. Сэр Вайкари Джиббс наклонился вперед. Ага… значит, к списку побед госпожи Кларк добавился еще один любовник?

Имя Уолмсли эхом пронеслось по залу. Уолмсли от Шропшира покачал головой и покраснел. Министр юстиции поднял руку, требуя тишины.

– Если, – обратился он к Марте, – вы можете что-то рассказать о некоем господине Уолмсли, я с радостью вас выслушаю.

Марта полезла за носовым платком. А вдруг, если она не скажет правду, министр юстиции посадит ее в тюрьму?

– Госпожа Кларк знает об этом, – ответила она. – Я была замужем за человеком, а оказалось, что он уже давно женат. Он обманул меня, но я ничего не знала – я ушла от него, как только узнала обо всем. И больше с ним не встречалась. Мы обвенчались в церкви в Вулвиче. Он – угольщик, и госпожа Кларк говорила мне не связываться с ним, а я не послушала.

Внезапный взрыв хохота потряс зал, и министр юстиции, бросив взгляд на господина Персиваля, разрешил своей незадачливой свидетельнице удалиться и вызвал для окончательного допроса госпожу Мери Энн Кларк.

– Вы что-нибудь знали об Уолмсли?

– Да. Я много раз слышала о нем. Говорили, что он вор, а у меня, кстати, пропало несколько суповых тарелок, и мои слуги решили, что это его рук дело. У него был отвратительный характер, и герцог решил, что Марта должна уйти от нас.

– А через сколько времени вы взяли ее назад?

– Я не брала ее до тех пор, пока она мне не понадобилась. Госпожа Фавори очень помогает мне, она в курсе всех моих дел, и я уверена, что она не выдаст моих секретов. Я никогда не уличала ее во лжи.

– На предыдущем допросе вы утверждали, что однажды получили длинный список с именами офицеров, которые просили повышения в должности. Вы утверждаете, что передали этот список Его Королевскому Высочеству?

– Да. Он положил этот список в свой бумажник, а позже я видела, что некоторые имена в этом списке вычеркнуты. Я рассказала об этом только потому, что слышала, как джентльмен справа от меня сказал, будто я рылась в карманах герцога.

Она с упреком взглянула на обвинителя от тори, со стороны оппозиции раздались выкрики: «Позор!» Министр юстиции сверился со своими записями.

– В своих свидетельских показаниях вы утверждали, что знакомы с майором Доддом. Когда вы видели его в последний раз?

Я не помню. Я не стыжусь своего знакомства с майором Доддом, и он, как мне кажется, также не испытывает подобного чувства по отношению ко мне. За исключением, возможно, настоящего момента.

– Вы знакомы с неким господином Огилви? – Да.

– Как долго вы его знаете?

– Я не помню. Несколько лет.

– Четыре года?

– Может быть.

– Шесть лет?

– Вряд ли.

– Сколько лет вы были знакомы с господином Огилви до того, как стали жить с герцогом Йоркским?

– Несколько месяцев. Он обанкротился, и в тот момент, когда мы с ним познакомились, он наводил порядок в своих бумагах.

– Вы жили с ним?

– Я не жила ни с одним мужчиной, за исключением герцога Йоркского.

Одобрительные возгласы и свист наполнили зал. Свидетельница восприняла их с полным спокойствием. Министр юстиции пожал плечами. Лорд Фолкстоун уставился на свои ботинки. Полковник Уордл вздернул бровь. А потом, ко всеобщему разочарованию, министр юстиции заявил, что у него больше нет вопросов к свидетельнице.

Осталось совсем немного. Слушания закончились допросом двух военных представителей от правительства – военного министра и достопочтенного сэра Артура Уэллсли.

– На основе своего собственного богатого опыта, – сказан сэр Артур Уэллсли, – я могу утверждать, что с момента назначения Его Королевского Высочества герцога Йоркского главнокомандующим сухопутными войсками ситуация в армии значительно изменилась к лучшему: повысилось качество обучения офицеров, в штабы вошли более компетентные офицеры, повысилась квалификация офицеров кавалерийских подразделений, значительные изменения в лучшую сторону претерпела вся система материального снабжения армии, система управления. Особое внимание было уделено дисциплине и военной подготовке.

После выступления сэра Артура Уэллсли господин Персиваль предложил обсудить его речь в ближайший вторник, учитывая, что через неделю, в понедельник, будут опубликованы полные протоколы заседаний. Полковник Уордл согласился.

Расследование действий герцога Йоркского закончилось. Однако впереди всех ждали дебаты, которые должны были начаться с четверга, двадцать третьего февраля, и продлиться до пятницы, семнадцатого марта.

Глава 7

Опустошенная, обессиленная, она сидела в кабинете на Вестбурн Плейс. Расследование, столь ненавистное ей, было вызовом. Теперь же ей больше ничего не оставалось, как ждать вердикта. Но ее уже не волновало, каким он будет.

Она ни о чем не сожалела, весь гнев прошел. Даже военный трибунал был забыт. Во всем виноват Эдам – Эдам и Гринвуд.

Она взяла утреннюю газету и прочла письмо, которое герцог Йоркский направил в адрес палаты общин:

«Сэр, я с огромным волнением ждал, когда комитет, назначенный палатой общин для расследования моей деятельности на посту главнокомандующего армией Его Величества, закончит свою работу, и сейчас надеюсь, что мое обращение через вас к палате общин будет истолковано верно.

С глубокой тревогой я наблюдал, как во время расследования мое имя называлось в связи с преступными и позорными сделками. Я безмерно сожалею, что мое имя употреблялось в подобном контексте, так как в результате моя репутация и честь были выставлены на общественное порицание…»

«Отлично, – подумала она, – сожалей. Раньше ты ни о чем не сожалел. Ты не сожалел об этом, когда клялся мне в любви. Ты не сожалел об этом, когда положил глаз на госпожу Карей, превратив меня в помеху. Сдержи ты свои обещания, я пощадила бы тебя». Она взяла газету и дочитала письмо до конца:

«Учитывая, что мне приписываются преступления, связанные с нарушением моих должностных обязанностей, я с полной ответственностью заявляю о своей невиновности. Я утверждаю, что не только не участвовал в любых позорных сделках, о которых упоминалось в свидетельских показаниях, но и не подозревал, что подобное явление существовало…»

«О, Бог простит тебя. А как же те сережки, которые я купила у Паркера, и лошади, и экипажи, и мои туалеты, и гербы, выгравированные на серебре? Неужели ты считаешь, что за все я платила из тех восьмидесяти фунтов, которые ты выдавал мне ежемесячно?»

«Сознание своей невиновности вселяет в меня надежду, что палата общин, учитывая выслушанные свидетельские показания, признает состоявшиеся слушания пристрастными. Но если же палата общин, признав выдвинутые против меня обвинения обоснованными, подвергнет мою невиновность сомнению, я буду требовать, чтобы приговор был вынесен только в результате судебного разбирательства и чтобы я имел возможность воспользоваться всеми преимуществами и защитой, которые предоставляются любому англичанину, подвергшемуся подобным санкциям, и которые являются обязательными условиями при обычном отправлении правосудия.

Искренне ваш. Фредерик».

Сам написал? Вполне вероятно. Или с помощью своего личного секретаря Герберта Тейлора. А Эдам, наверное, маячил где-то на заднем плане.

Если верить Фолкстоуну, письмо не произвело особого впечатления. Все заговорили о том, что предпринимаются атаки на привилегии палаты общин – она не совсем поняла, о чем речь, но ее это не волновало.

– И что же будет дальше?

Она задала этот вопрос заговорщикам, которые заехали к ней. А заговорщиками были Додд, Уордл и Гленни, та самая компания, которая заварила всю кашу.

– Мы не можем загадывать на будущее, – твердил Уордл, став внезапно страшно важным. – Ваше будущее, так же как и наше, зависит от решения палаты. В течение следующих нескольких недель я буду очень занят. Вся тяжесть дебатов ляжет на мои плечи.

– А разве остальные представители оппозиции не будут вас поддерживать?

– Будут, конечно. Но как главныйобвинитель, я несу всю ответственность. Я нахожусь на передовой, а все остальные поддерживают меня.

– Именно это вам больше всего по душе, мой незапятнанный и безукоризненный патриот.

– Дорогая мадам, жало не красит вас.

– А в парламенте вы восхищались моей язвительностью.

– Тогда все было по-другому. Вы использовали свой яд против правительства. Сейчас же перед вами друзья.

– Говоря о правительстве… – вмешался Додд, и она заметила, как мужчины обменялись понимающими взглядами. – Вчера вечером мы разговаривали о вас с сэром Ричардом Филлипсом.

– Издателем с Бридж-стрит?

– С ним. Ваш поклонник, во всяком случае, он нам так сказал.

– Да? Что же он хочет?

– Почему обязательно хочет? Он восхищался вашим обаянием.

– Опыт, господин Додд, дает мне основание считать, что мужчина восхищается женщиной только в том случае, когда он что-то хочет получить от предмета своего поклонения.

– Очень циничный взгляд на вещи.

– Я циник.

– Предмет обсуждения, – вмешался полковник Уордл, – был на самом деле связан с бизнесом Филлипса. К вам приковано общественное внимание – весь Лондон только о вас и говорит, – поэтому он надеется, что вы сядете и начнете писать мемуары. По его мнению, на вашу книгу будет огромный спрос.

– Мои мемуары?.. О чем?

– О вашей жизни с герцогом, о людях, которых вы встречали, обо всех сплетнях и скандалах. Вы сделаете на этом состояние. Вы обеспечите себя на всю жизнь.

– Но я считала, что вопрос с моим обеспечением уже решен. Что герцог Кент держит наготове мою пенсию.

Повисло странное молчание, возникла неловкая пауза. Потом опять заговорил Додд:

– Конечно, это обсуждается, но до окончания дебатов вопрос будет висеть в воздухе. А пока выпустите как можно скорее книгу. Вы ничего не теряете, только приобретаете.

– С вашим талантом, – проговорил Уордл, – с вашим остроумием, шармом, с вашей легкостью в выражении мыслей вам понадобится всего неделя. У Филлипса есть один литературный поденщик, который придаст вашим мемуарам форму. Некто по имени Джиллингам.

– Я сам с радостью помогу вам, – добавил Додд. – Я довольно хорошо владею пером. Моя жена говорит, что, если бы у меня было время, я смог бы написать роман. Его Королевское Высочество герцог Кент сказал то же самое.

– Тогда почему бы вам не записать его воспоминания? Они имели бы гораздо больший успех, чем мои. Как он познакомился с мадам де Лоран, и описать их встречу во всех деталях. И как в Гибралтаре войска поджарили его как Гая Фокса.

– Книга ваших воспоминаний, если вы ее напишете, – стараясь перевести разговор на другую тему, вмешался полковник Уордл, – будет направлена главным образом на то, чтобы запятнать грязью Йорка и скомпрометировать нынешнее правительство. Сгребите все сплетни и пойдите в наступление за свободу и за всех нас.

– Отстирать грязное белье правительства и расчистить вам дорогу?

– Я занятой человек. У меня нет времени писать книги. Великий Боже! Как же она их всех презирает. Они используют ее в качестве орудия для достижения своих целей. Их не волнует, что ее обольют грязью, – главное, чтобы их руки остались чистыми.

– Вот что я вам скажу, – проговорила она. – Я могу написать книгу, но в ней я опишу жизнь всех мужчин, с которыми я была знакома. В том числе и вашу, и майора Додда.

– Дорогая мадам, тогда наши жизни будут подвергнуты тщательному разбору. Спросите наших жен.

– Хорошо. А как насчет псевдонима «господин Браун»? И кофейни на конце Кадоган-сквер?

Полковник Уордл покраснел как рак и сверкнул глазами.

– Что конкретно вы имеете в виду?

– Спросите вашу совесть, если она у вас есть. Я не знаю. Девушка из этой кофейни часто пьет чай на кухне вместе с Мартой. А майору Додду я могу предложить дешевый ресторанчик на Друри Лейн с рыжеволосой девчонкой за стойкой. Мой брат иногда там обедает – он очень любит театр.

Майор Гленни хихикнул.

– А что вам известно обо мне?

– Мне просто интересно, каким обманом вам удалось добыть себе столь тепленькое местечко учителя математики в Вулвиче, когда, как мне известно, специалисты по артиллерии очень нужны в Испании.

Молчание. Потом вымученный смех и косые взгляды на часы – им пора уходить.

– Если вы надумаете писать книгу, госпожа Кларк, к вашим услугам будет сэр Ричард. Он очень энергичный человек.

Настолько энергичный, что со следующей же почтой прислал ей письмо с мольбой о встрече. Она приехала к нему в его контору и, оглядевшись, вспомнила, как десять лет назад в точно таких же конторах торговала своими памфлетами, написанными на основе собранных ею сплетен.

Тогда колонка стоила десять шиллингов, которые тут же в соседней пивной пропивал Джозеф. Господин Джонс, из издательства на Патерностер Роу: «Грязи маловато. Публике требуется что-то поострее, чтобы действовало как приправа к обеду». Теперь же перед ней был расстелен красный ковер, и ее ожидали тысячи шиллингов.

– Моя дорогая госпожа Кларк, вся палата была у ваших ног!

– За исключением министра юстиции. Да и лидер палаты никогда не преклоняет колена. К тому же я не заметила никакого движения на скамьях, где сидели представители правительственной партии.

– Но вы все равно произвели на них огромное впечатление, уверяю вас. Вы скромничаете. Итак, что вы можете сказать о мемуарах?

– А что можно сказать?

– Вы хоть что-то написали?

– Ни единой строчки.

– Как я понял, еще до начала расследования, летом прошлого года, вы сделали кое-какие записи, касающиеся вашей жизни на Глочестер Плейс, ваших разговоров с герцогом, событий, происходивших в королевской семье, и так далее. Именно этот материал мне и нужен. Могу я посмотреть его?

– Это зависит от того, что вы собираетесь с ним делать.

– Как! Опубликовать, естественно. С некоторой доработкой. Вы предоставите материал и все письма, а «вьючная лошадка» обработает их. Не сомневаюсь, книга получится очень острой. Знаю я этих принцев: германская кровь, у них нет ни малейшего представления о сдержанности, они не знают никаких ограничений. Я хорошо заплачу вам за авторское право, госпожа Кларк.

– Я не продаю свое авторское право, сэр Ричард.

– Не продаете… но зачем же вы пришли?

– Вы можете издать и продать книгу, но вы останетесь только продавцом. Авторское право будет принадлежать только мне.

– В таком случае, госпожа Кларк, мы с вами не сговоримся. Она поднялась и собралась было уйти, но он попросил ее задержаться на минутку.

– Раз я не буду заниматься книгой сам, я могу свести вас с одним человеком, который собирается заняться книгоизданием, неким господином Джиллетом. Между прочим, он здесь. Я представлю его. – Она сразу же распознала обман. Несложный механизм: появляется еще одно лицо, которое «заехало совершенно случайно», а на самом деле, с нетерпением ждало, когда звякнет колокольчик и будет объявлен его выход. – Так получилось, что здесь оказался и книготорговец из Кента. У него процветающее дело в Мейдстоуне. Его зовут Салливан. Стоит ему взглянуть на вас, госпожа Кларк, и он тут же возьмется за работу. Мой любимый лозунг: «Куй железо, пока горячо».

Вошли господин Джиллет и господин Салливан. Опять начались льстивые речи и восхваление ее самообладания на суде, и только после этого принялись за расчеты.

– Первое издание мы выпустим тиражом в двенадцать тысяч. Уверен, что подписка займет всего пару недель.

– Будем давать портрет автора на фронтисписе? Тот, нарисованный господином Ваком? И обязательно подпись – она сделает книгу бесценной.

– Будем отправлять книгу в Ирландию? Какова ситуация на рынке в Дублине?

– Микки много не заплатят, но, я уверен, захотят ее заполучить. Думаю, госпожа Кларк, вы получите две тысячи гиней.

Она молча слушала их, потом спросила:

– Могу я получить какой-нибудь аванс до начала работы над книгой?

Никакого ответа. Гробовая тишина. Наконец заговорил господин Джиллет:

– Обычно сначала предоставляют рукопись. – Его поддержали и лоточник из Мейдстоуна, и сэр Ричард.

– Понятно. Тогда я лучше пойду домой и сяду писать. Ее слова принесли им огромное облегчение. Встреча закончилась, однако ее результат не был записан на бумаге: ни одна из сторон не поставила свою подпись под договором, никаких обязательств, только обещание успеха на литературном поприще и огромного состояния. Она скорее поверила бы им, получи она от них хоть какие-то деньги, а так их прелестные речи не имеют смысла. Итак, домой на Вестбурн Плейс и за стол. А потом?.. «Мемуары М.Э.Кларк» – звучит сухо, как осенний лист, как название учебника. Больше подошло бы «Мой взлет и падение», но описание ее взлета произведет сенсацию, и на нее обрушится поток грязи. Не будем зря дразнить зверя и приоткроем завесу только после того, как девочки выйдут замуж, а Джордж станет генералом. «Моя жизнь с герцогом»? Все это уже есть в протоколах, не раз обсуждалось в палате. Много, конечно, они там не обнаружат. Что он носил (или не носил), его вкусы, его настроение за завтраком, как он пел во время купания в лохани, как он терпеть не мог грелок, как в полночь у него начиналась зевота. Несомненно, они скажут, что она лжет, и привлекут ее к суду за искажение фактов. Чтобы книга получилась убедительной, надо включить в нее его письма: от них нельзя будет отказаться. Все его письма, перевязанные ленточкой, лежат у нее в шкатулке. Не хватает только тех, которые она представила в палату. Письма – именно это требуется публике. Не любовные записочки, которые зачитывались в палате, а письма, в которых он раскрывал все секреты своей семьи.

Что король, в халате, играет в вист (у него прозвище – Ворчун), а премьер, господин Питт, в это время ждет аудиенции… Что королева настаивает на соблюдении протокола… Что лица домочадцев становятся безжизненными при ее появлении… Что после родов у принцессы Уэльской были странные осложнения… Какие привычки и вкусы у его братьев, особенно у Камберленда, который окружил себя зеркалами и странного вида лакеями…

Да, эти письма стоили того, чтобы над ними поработать, чтобы их издали книгой в кожаном переплете с золотым тиснением. Но вопрос, согласится ли сэр Ричард, Джиллет или этот лоточник из Мейдстоуна хорошо заплатить ей за обладание письмами, написанными венценосной рукой, оставался открытым, и ей предстояло еще много выяснить.

Как приятно видеть, что все ее друзья пребывают в постоянном беспокойстве. Джеймс Фитцджеральд, из Ирландии, волновался больше всех: у него были причины, особенно, когда она думала о его письмах. Он был не единственным, кто умолял ее не упоминать о нем – в память об их давней дружбе, если она когда-либо решится писать мемуары: слухи о ее намерениях уже достигли Дублина. Если она не сожгла его письма, не могла бы она вернуть их ему. Она не могла ни вернуть, ни сжечь. Они были в той стопке, которую Николе обнаружил в Хэмпстеде, и сейчас находились в палате общин.

Новость о том, что она собирается писать мемуары, привела к тому, что однажды утром перед ней предстал его сын Вилли Фитцджеральд.

– Что случилось? Твой отец умер?

Подняли шторы, разожгли камин, перед ним поставили поднос с кофе и яйцами.

– Мери Энн, – со слезами на глазах взмолился он, – мы на грани краха. Только ты можешь помочь нам.

– Да у меня едва наберется пять гиней. Я пошлю к моему обивщику, он мне кое-что должен.

– Дело не в деньгах…

– Так в чем же, черт возьми, дело?

Он был похож на сумасшедшего. В его волосах застряла солома (из Дублина он плыл в лодке), щеки заросли щетиной, под ногтями скопилась грязь.

– Пять дней назад мой отец получил твое письмо. И я сразу же выехал… ты должна вернуть эти письма.

– Как? Они опечатаны и лежат в палате общин.

– Ты должна немедленно обратиться к Персивалю.

– Он не будет слушать. Может, он уже давно взломал печать и прочитал их.

– Как ты не понимаешь, в каком положении мы окажемся, если будет опорочено наше имя? Мой отец больше никогда не посмеет смотреть людям в глаза, сестре придется разорвать помолвку, а мне…

– Я очень сожалею. Там есть одно письмо, в котором Джеймс предлагает свои услуги в качестве моего агента в Ирландии. Оно написано, если мне не изменяет память, в 1805 году. Он пишет, что мог бы увеличить расценки. Будет плохо, если его прочтут всему комитету.

– А ты сидишь здесь и улыбаешься…

– Я ничего не могу поделать. Писем у меня нет. Идите и разговаривайте с Персивалем сами, но вряд ли он выслушает вас до окончания дебатов.

– А пока ты можешь обещать, что не опишешь нас в своих мемуарах?

– А пока я не могу ничего обещать. Завтракай.

Как она могла считать его привлекательным? Должно быть, когда она виделась с ним в Уэртинге, на нее подействовала скука и июльская жара.

– Вот что я могу сделать, – вдруг осенило ее. – Ты говорил мне, что знаком с графом Мориа и с графом Чичестером. Я видела тебя с ними. Сейчас для них мое имя ничего не значит, но это неважно. Они много лет были близкими друзьями герцога Йорка. Пусти слух, будто я собираюсь опубликовать мои мемуары, в том числе и письма герцога, но могу передумать, если кто-нибудь переубедит меня.

Это, во всяком случае, честно, им предоставляется возможность действовать.

В течение марта, пока продолжались дебаты, день за днем, с бесконечными и многочисленными выступлениями – за, против, восхваляющие и клевещущие, возносящие на небеса и обливающие грязью, – главная свидетельница по обвинениям, выдвинутым Уордлом, писала: о признаниях, о впечатлениях и о многом другом. У нее ни на что не оставалось времени, даже на детей (которые спокойно жили за городом с ее матерью) и на Билла, жившего в Аксбридже и ухаживавшего за отцом, у которого случился удар.

Она прервалась только однажды – когда его светлость радикал, еще разгоряченный дебатами, тайно заехал к ней. Она узнала все новости. Как развивались бои в войне идеалов, как один член парламента назвал ее ведьмой, другой – распутницей, а третий – бедной женщиной, с которой поступили несправедливо и которая нуждается в сострадании.

– Кто выигрывает?

– Дело закончилось.

– К финишу пришли голова в голову?

– Нет, правительство впереди, да с таким разрывом, что они даже не утруждают себя оглядываться.

– И что это значит?

– Отставка.

– Для кого?

– Для вашего доблестного главнокомандующего.

Она не ощутила ни радости победы, ни восторга – только боль в сердце и стыд. Я буду вознагражден, говорил Господь, – так было написано в потрепанной Библии ее матери, – но свершившаяся месть оставила неприятный осадок.

– Могу я остаться?

– Если вам так хочется?!

И даже это ей безразлично, ей не нужно его преклонение. Его ласки не вызвали у нее ответного чувства, их близость была лишена пыла и страсти.

Палата заседала до вечера семнадцатого марта, когда наконец состоялось голосование. Дебаты, длившиеся три недели, закончились, и заключительные выступления показали, как могут разделиться голоса.

Сначала выступили лидер палаты и министр юстиции, которые заявили, что не считают отставку главнокомандующего необходимой, что, пребывая на этом посту, он проявил себя как знающий специалист. Если бы госпоже Кларк можно было доверять, обвинения считались бы доказанными, однако ее свидетельские показания оказались сплошной выдумкой. Долг членов палаты – оправдать герцога и очистить его доброе имя от сфабрикованных против него обвинений.

Сэр Фрэнсис Бердетт, представитель оппозиции, выразил крайнее изумление по поводу того факта, что лидер палаты, господин Персиваль, который также занимал пост инженера казначейства, сэр Вайкари Джиббс, министр юстиции, и все государственные законоведы, чьей обязанностью является наказывать за антиобщественные преступления, на этот раз оказались на стороне обвиняемых в противоправных действиях.

Основной задачей представителей правительства во время слушаний было в пух и прах разбить свидетельские показания госпожи Кларк, однако ее логичная и уверенная манера отвечать на вопросы произвела на всех неизгладимое впечатление. Те, кто расставлял ей ловушки и стремился дискредитировать ее, оказались в тупике. Министр юстиции Его Величества был разбит наголову.

Что касается высоких принципов герцога Йоркского, он не испытывал никаких угрызений совести из-за того, что бросил свою любовницу, оставив ее в нищете и опозоренной. Он отказался выплачивать ей обещанное им ежегодное содержание, что свидетельствует о характере королевских обещаний. Высокий ранг принца не имеет никакого значения. В данном случае действует английское правосудие, и народ Англии надеется, что палата примет справедливое решение. Он считает недопустимым, чтобы после всего услышанного в палате общин герцог Йоркский остался во главе армии.

Палата разделилась, и результат оказался именно таким, как предсказывал лорд Фолкстоун. С преимуществом в восемьдесят два голоса с герцога Йоркского были сняты обвинения как в коррупции, так и в попустительстве.

Если судить по результатам голосования и официальным отчетам, герцог был оправдан, но в глазах общественности герцог Йоркский остался преступником, что свидетельствовало о триумфе оппозиции.

Как только в пятницу вечером новость стала всеобщим достоянием, улицы Лондона запрудила радостная толпа. Полковник Уордл стал национальным героем, госпожа Кларк – пожертвовавшей собой заступницей англичан. И вместо мальчишек, кидавших камни в окна ее кабинета, около дома собралась толпа, которая с благоговейным терпением ждала, когда она выйдет на ступеньки и улыбнется ей.

В тот вечер она отправилась на премьеру в оперу, где устраивалось благотворительное представление в пользу актеров с Друри Лейн. С ней были Чарли, Мей Тейлор и лорд Фолкстоун. Когда они вошли в ложу, публика приветствовала их громкими криками и бурными аплодисментами.

– Этим искупается то, что ты вытерпела от министра юстиции, не так ли? – прошептал Чарли.

Его сестра улыбнулась, поклонилась и приветственно помахала рукой.

– Нет, – ответила она и еще раз улыбнулась и поприветствовала публику.

– Что будет твоим следующим шагом? Потребуешь публичного извинения?

Она рассмеялась.

– Я буду выжидать, – сказала она. – Вот увидишь. В ближайшие дни я расквитаюсь с Вайкари Джиббсом.

– Если сейчас они так вас превозносят, – пробормотал лорд Фолкстоун, когда аплодисменты затихли и публика расселась по местам, – что будет, когда вы опубликуете свои мемуары?

– Автора читают, а не смотрят на него, – прошептала Мери Энн. – Кроме того, вполне возможно, что я не буду публиковать их.

– Но вы должны… – Он был изумлен. – Я слышал от сэра Ричарда Филлипса, что вы обо всем договорились. Книга станет еще одной палкой в колеса правительства и принесет огромную популярность оппозиции.

Мери Энн пожала плечами. Свет погас.

– Если вы думаете, что меня хоть в малейшей степени волнует успех одной из воюющих сторон, – сказал она, – вы очень ошибаетесь. Сводите счеты с вашими врагами без меня.

– Тогда ради чего вы ввязались в эту битву?

– Ради будущего моих детей.

Поднялся занавес, и воцарилась тишина. Пьеса называлась «Медовый месяц». Когда один из главных героев начал произносить свой монолог, заканчивающийся словами: «Глупо, конечно, уходить в отставку в конце месяца, но, как и другим видным людям нашего ведомства, мне приходится подгадывать так, чтобы уйти по-хорошему, а не быть выставленным за дверь», – зал встал и разразился бурными аплодисментами.

И опять все головы повернулись направо, к ложе, раздались приветствия, люди махали ей руками. Триумф был полным.

В субботу утром Его Королевское Высочество герцог Йоркский подал прошение об освобождении его от должности главнокомандующего. Его Величество принял отставку благосклонно. Это известие вызвало бурное ликование в обществе, продлившееся до Пасхи, выступления оппозиции в Вестминстер Холле вызвали широкий отклик по всей стране. Первого апреля полковник Уордл был избран Почетным гражданином города Лондона, а экипаж лорд-мэра, выступавшего против этого предложения, толпа закидала грязью.

В тот же день главный свидетель со стороны обвинения имела встречу с тремя джентльменами: графом Мориа, графом Чичестером и сэром Гербертом Тейлором, личным секретарем Его Королевского Высочества герцога Йоркского.

Результатом этой встречи было согласие госпожи Кларк, сопровождаемой ее поверенным, господином Комри, господином Вильямом Даулером, ее братом капитаном Томпсоном и господином Коксхед-Маршем, приостановить публикацию своих мемуаров, часть которых уже была отпечатана тиражом в несколько тысяч экземпляров и находилась у издателя господина Джиллета. Ему было обещано полторы тысячи фунтов за каждый уничтоженный экземпляр тиража.

Было решено, что за прекращение публикации своих мемуаров и за передачу графу Чичестеру всех имеющихся у нее писем герцога Йоркского она получит десять тысяч фунтов единовременно, ежегодное пособие в четыреста фунтов, а также двести фунтов на каждую из своих дочерей. Предполагалось, что ее дочери унаследуют после ее смерти назначенное ей ежегодное пособие. Ответственность за соблюдение условий договора будут нести трое посетивших ее джентльменов, а граф Чичестер и господин Кокс из фирмы «Кокс и Гринвуд» обеспечивают выплату пособия.

Госпожа Мери Энн Кларк подписала следующий договор:

«В соответствии с предложенными и согласованными условиями, я, Мери Энн Кларк, проживающая в Лондоне на Вестбурн Плейс, 2, обязуюсь возвратить все имеющиеся у меня письма, бумаги, документы и прочие записи, касающиеся герцога Йоркского или членов королевской семьи, а также все письма, записи и другие документы, написанные или подписанные герцогом. Я также обязуюсь предоставить друзьям герцога те письма, которые находятся у третьих лиц.

Я обязуюсь по первому требованию клятвенно подтвердить, что я предоставила все написанные мне герцогом письма и другие бумаги и что мне неизвестно о существовании лиц, которые могли бы владеть подобными документами. Я также обязуюсь забрать у издателя рукопись моих мемуаров и все переданные ему документы, а также рукописи уже изданных работ.

Я обязуюсь в дальнейшем не писать и не публиковать никаких статей, касающихся нашей связи с герцогом или основанных на рассказах герцога.

В случае несоблюдения мною вышеназванных условий договора выплата оговоренного пожизненного ежегодного пособия, которое после моей смерти перейдет к моим дочерям, будет прекращена.

Отпечатанный тираж и другие опубликованные материалы будут сожжены. Я обязуюсь не оставлять себе ни одного экземпляра опубликованных мемуаров, а также не снимать копий с писем герцога Йоркского или с других документов. Датировано первым апреля, 1809.

Подпись: Мери Энн Кларк.»

Ее поверенный, господин Джеймс Комри, заверил документ.

После встречи она вернулась домой на Вестбурн Плейс и устроила вечеринку… но мысли о пустом кресле в главном штабе армии не покидали ее.

После ухода гостей она долго стояла у окна в кабинете. Остались только Билл, Чарли и Мей Тейлор. Билл подошел к ней и встал рядом, взяв ее за руку.

– Конец эпохи, – сказал он. – Забудь об этом. Закончилась неудачная полоса в твоей жизни.

– Не закончилась. Что меня ждет?

– Ты получила все, что хотела. Дети обеспечены.

– Я не об этом. Я думаю об обещаниях Уордла.

– А что он тебе обещал?

– Замки и экипажи, запряженные четверкой и с герцогом Кентом в качестве возницы.

Она улыбнулась и больше ничего не сказала. Они допили вино – последнее из подарка господина Айллингворта.

– Ты обратил внимание, – сказала она, – что они допустили одну оплошность, составляя этот помпезный документ, который я подписала сегодня? Я обещала, что не буду ничего публиковать о себе, и о герцоге, и о нашей совместной жизни. Но это обещание связывает только меня, а не моих наследников.

– Ты думаешь, что дети… – начал Билл. Она пожала плечами.

– Просто мне это упущение показалось забавным, – ответила она, – вот и все.

Она подняла тост за будущее и осушила бокал.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава 1

Уордл, Додд, Фолкстоун и, естественно, Вилл Огилви – все они по очереди заезжали к ней и задавали один и тот же вопрос:

– Почему? Для чего?

И всем им она отвечала:

– Ради безопасности. Ради детей.

– Но у нас были все козыри, – настаивал Уордл. – Наша победа была полной, и публикация ваших мемуаров и писем герцога дала бы нам огромные преимущества в борьбе за наше дело.

Она пожала плечами.

– Ваше дело меня не интересует, – сказала она. – Я сражалась на вашей стороне – и хватит.

– Письма, – стонал Додд, – бесценные письма! Судя по вашим намекам, эти письма могли бы полностью дискредитировать герцога в глазах общественности, не говоря уже о его семье. Его место занял бы герцог Кент, известный своей прямотой, здравомыслием и рассудительностью, который всего за ночь превратился бы в одну из самых почитаемых в стране фигур, а тем временем…

– А тем временем, – перебила она, – он сидит в своем Илинге, а обязанности главнокомандующего исполняет сэр Дэвид Дандас.

Его светлость радикал, нежный и заботливый, склонился над ней и покачал головой.

– Вы обещали всегда спрашивать моего совета, – с упреком проговорил он. – Я понимаю, вы хотите обеспечить свою безопасность, но бросаться такими картами – настоящее сумасшествие. Публикация мемуаров и писем оказала бы огромное влияние на политическую жизнь и не только бы расколола партию тори, но и вдохнула бы новые силы в республиканцев, которые получили бы большинство в парламенте, где…

– О Боже, где нужно открыть все окна и проветрить, – закончила она. – Вычищайте грязь из вашего парламента, но без меня. Я никогда не вмешивалась и не буду вмешиваться в политику. Идите домой. Вы все утомили меня.

Они ушли и оставили ее одну. Как часто случалось, одиночество заставило ее переосмыслить события. Без сомнения она вела себя как дура – только время покажет, так это или нет, – но, по крайней мере, на счету были деньги для Мери и Элен и небольшая сумма для нее самой. Она больше не зависит от мужского великодушия. Навсегда исчез вечный страх. Но что осталось? Чем можно заняться в тридцать три года? Ее обуревали сомнения, подогреваемые Виллом Огилви. Однажды он сказал ей без всяких обиняков:

– Вы подвели меня.

– Я давно говорила вам, – ответила она, – все, что я делаю в жизни, только ради детей.

– Вздор! Вы довольно неплохо заработали бы на своих мемуарах – было бы что оставить в наследство вашим девочкам. А теперь они будут получать нищенское пособие в двести фунтов. Что касается ваших десяти тысяч – зная, как вы привыкли жить и вашу любовь к дорогим безделушкам, – этих денег вам хватит всего на пару лет. Если говорить об основной цели…

– Вы имеете в виду – освободить место в штабе и сокрушить Ганноверов?

– Можете ставить вопрос именно так, если вам угодно.

– Скажу вам честно, Вилл, мне нравилось жить в роскоши. Красные камзолы, сверкающие кирасы, начищенные пуговицы, облеченный властью король – пусть он нетвердо держится на ногах и у него с головой не все в порядке. Я всегда трепетно относилась к голубой крови и помазанникам Божиим.

– О нет. Это только предлог. В глубине души вы хотите, чтобы он вернулся к вам.

– Кто?

– Ваш герцог Йорк. Поэтому-то вы и отдали письма и сожгли мемуары. Вы по своей женской логике рассудили, что этим вы тронете его сердце, заставите его пожалеть о вашем разрыве. Вы надеетесь, что в один прекрасный день его карета остановится у вашего дома и он позвонит в дверь.

– Это неправда.

– Не лгите. Я вижу вас насквозь. Ладно, давайте говорить начистоту. Он не вернется, его тошнит от одного упоминания о вас. Он дискредитирован в глазах всего света – и все из-за вас.

Его слова привели ее в бешенство.

– Что шантажом заставил меня сделать обанкротившийся армейский агент… Господи, вы все время вмешиваетесь в мои дела. Я страшно сожалею, что когда-то встретила вас.

– И где бы вы были сейчас? В каких-нибудь жалких меблированных комнатах в Брайтоне, лежа на спине, зарабатывали себе на хлеб? За ночь – тройную цену, а для подвыпивших гуляк, сбежавших из семьи на субботу и воскресенье, – пять шиллингов за один раз? Или, за неимением лучшего, поселились в каком-нибудь убежище рядом с преданным Даулером? Сами готовили себе еду, располнели и нехотя выполняли свои обязательства по субботам?

– Наоборот, я вытеснила бы госпожу Фитц и воцарилась бы в Карлтон Хаузе или начала какое-нибудь дело. О небеса, как же я ненавижу вас, Вилл, вы как дьявол преследовали меня всю жизнь.

– Я был вашим спасителем, но вы не хотите признать этого. Вопрос в следующем: что дальше?

– Почить на лаврах. Учить моих дочерей хорошим манерам.

– И выдать их замуж за приходских священников с двумя пенсами годового дохода. Вам надоест столь безупречное существование… А любовники?

– Я в них не нуждаюсь, раз у меня есть десять тысяч на счету и четыреста фунтов ежегодного пособия. Кроме того, меня тошнит от мужчин: они слишком требовательны.

– Вы имеете в виду его светлость радикала?

– Я не имею в виду кого-то конкретного, я говорю об этой половине рода человеческого. Я обеспечила себе безопасность только с помощью своей женственности и очарования – ни вы, ни Уордл здесь ни при чем. Кстати, где обещанное вознаграждение? Домик с башенками и экипаж четверкой?

– Лучше вам обратиться к члену парламента от Оукхэмптона. Как и я, он вам скажет, что вы подвели его, что, приостановив публикацию мемуаров в столь острый момент, вы выбили у него из рук оружие. Другими словами, вы ему больше не нужны.

– А Кенту?

– О, Кент в ужасе, что с него сорвут маску. Приходится признать, что я ошибся в оценке. Я считал его достойным человеком, но он струсил – истинно германская манера. Он никогда не получит должность своего брата.

– Итак, мы не сдвинулись с места?

– Точно. Хотя Уордл стал национальным героем, а вы приобрели всеобщую известность… По крайней мере, вашим портретом украшают стаффордширский фарфор. Все типографии печатают ваши портреты – что еще вам нужно?

– Благодарности за полный зал во время слушаний. Во всяком случае, мне удалось отвлечь народ от войны в Испании.

– Да, вы сделали это мастерски. Честь вам и хвала. Ваше имя звучит в самых отдаленных уголках Англии. Жаль, что это будет длиться недолго. Как только вы сожгли мемуары, вы сразу же вышли из моды. Нет ничего скучнее уединенной жизни.

Она смотрела в его спокойные глаза. Сколько он потратил сил, чтобы привлечь ее, чтобы подбить ее на эту авантюру, – каким же надо быть гением, чтобы задумать все?

– Я ненавижу благодарность, – сказала она, – и несдержанные обещания.

– Которые дают дураки, – заметил он, – пустоголовые дураки.

Значит, он не любит Уордла? Она поняла. Его игра не принесла успеха, его план потерпел неудачу. Где-то Уордл совершил грубую ошибку, и Огилви, в тайне от всех ткущий паутину, увидел, что жертве удалось спастись… Паутина разорвалась.

– Если бы, – сказала она, – вы действовали самостоятельно, а не использовали пешек, вы могли бы преуспеть.

– Меня утомляет активная деятельность – такой уж у меня характер.

– Разве? Я часто спрашивала себя…

Но никаких откровений не последовало. Где он развлекается? Во всяком случае, обиженно подумала она, не здесь. Что сразу же объединило их и в то же время создало барьер между ними. Возможно, он, как обычно, прочитал ее мысли, так как засмеялся, поцеловал ей руку и пожелал спокойной ночи.

– Ну ладно, – сказал он, – я прощаю вас за то, что вы сожгли мемуары. Но десять тысяч могут растаять. Постарайтесь удвоить их, пока у вас есть возможность. Между прочим, вы обеспечили только дочерей. Но ваша щедрость понадобится и остальным представителям клана Маккензи, не так ли?

И с этими словами он ушел. Однако его визит взбодрил ее, она уже не была так подавлена. Он изменил ее настроение так, как ему было выгодно в данный момент. И она знала это.

Оставленная после его ухода наедине с тревожными мыслями, которые он внушил ей, она промучилась всю ночь без сна, а утро началось с нюхательной соли и недовольства Мартой.

– Не белое, а голубое платье.

– Голубое порвано.

– Так почему же, черт побери, ты не удосужилась зашить его?

– Не было времени, мэм: ведь вы вчера его надевали.

– Голубое шелковое, а не атласное… Не забирай поднос, я еще не закончила. Почту принесли? Кто заезжал? Где мои письма?

– Все здесь, мэм. На подносе. Вы сдвинули их в сторону.

– А я думала, что это счета. Так и есть. Убери их. Откуда, позволь узнать, этот засохший букет маргариток?

– Цветы от господина Фитцджеральда, принесли сегодня утром.

– От отца или сына?

– От господина Вильяма, мэм.

– В двадцать шесть лет стоит быть более галантным. Его отец обычно присылал розы. То ли они вырождаются, то ли кровь у них замерзла – одно из двух. Кто-нибудь заезжал?

– Внизу ждет господин Райт, мэм.

– Райт, обивщик?

– Да, мэм. Сидит с семи.

– Интересно, кого он собирался отловить в столь ранний час, когда еще ни один охотник не охотится?

– Он не сказал… Он говорил что-то о полковнике Уордле.

– Бог простил бы меня, если бы я задержала его до семи вечера. Ты когда-либо видела голову полковника Уордла на моей подушке?

– Никогда, мэм… Какой ужас…

– Вот именно – ужас. Я упала бы в обморок, если бы он хоть раз прикоснулся ко мне. Можешь так и сказать Райту и передай ему мои наилучшие пожелания. Иди и наполни мне ванну и хватит сплетничать.

Фрэнсис Райт, подобно всем жителям Англии, читал газеты. Госпоже Кларк выплачено десять тысяч фунтов. Все деньги целехоньки и находятся в безопасном месте, писала «Морнинг Пост». Значит, их деловые взаимоотношения оживут, во всяком случае, он надеялся на это – ведь ему так и не заплатили за мебель.

Она вплыла в кабинет.

– Дорогой господин Райт, чем могу служить вам?

– Ну, госпожа Кларк, я насчет дома.

– Насчет дома?

– Вы живете здесь уже пять месяцев.

– Я знаю. Он меня вполне устраивает.

– Я думал, что, возможно, при изменившихся условиях вам захочется переехать в более просторный дом?

– О, нет… Как вам известно, у меня скромные запросы. К тому же ничто не изменилось. Только крохотная сумма для обеспечения будущего моих дочерей.

– Понимаю. Ну, если так обстоит дело… – Он протянул счет. Много страниц. Внесена каждая мелочь. – Этот счет выписан по состоянию на октябрь прошлого года – я не внес сюда, естественно, плату за хранение вещей. Может, вы хотите, чтобы я зачитал вам?

– Мне очень не хотелось бы, чтобы вы сорвали голос – вы и так хрипите. А все из-за того, что вы слишком рано по утрам выходите на улицу, это очень опасно, когда у человека слабое горло. Вам нужно выпить вина.

Господин Райт не привык пить вино без четверти десять. К половине одиннадцатого он уже раскис, отек и чувствовал себя не в своей тарелке. Он принялся рассказывать о своем детстве, проведенном в Гринвиче. Счет вернулся в карман его жилета. Но ведь он приехал по делу. По какому делу? Он в замешательстве уставился на свою клиентку, стараясь выразить свою мысль словами.

– Мой брат и я решили: мы должны получить то, что нам причитается.

– Ваш брат совершенно прав. Я полностью поддерживаю вас. Обратитесь к полковнику Уордлу: он обещал заплатить вам. Ведь был же договор, заключенный между ним и виноторговцем по имени Айллингворт, не так ли?

– Был. Но срок уплаты прошел.

– Какая досада… Я скажу вам – но это должно быть строго между нами, – что полковник Уордл совершил много неблаговидных поступков, и не только по отношению к вам. Он не выполнил ни одного обещания, данного мне. Вы помните, что он говорил в ноябре прошлого года?

– Помню. Но не все.

– О, вы вспомните. О влиятельных друзьях, о светлой дороге в будущее, открывающейся перед Англией, – помните?

– Мне кажется, он восхищался мебелью, которая была на моем складе, но сказал, что она слишком дорогая. Это я помню.

– Может, и дорогая, но она слишком важна для той роли, которую я должна была играть под его руководством. Именно поэтому он и обещал заплатить, и дал вам слово.

Райт покачал головой. Его голова начала проясняться.

– Сомневаюсь, что нам удастся вытащить из него хоть один пенс.

– Разве вы не собираетесь обратиться за помощью к закону?

– Собираюсь, если дело чисто.

– Конечно, чисто. Все честно и открыто. Напишите ему и потребуйте денег, а если он откажется, тогда я за это возьмусь. Я прослежу, чтобы ему не удалось вывернуться. Народному герою, господин Райт, не избежать падения.

Отказавшись от еще одной рюмки хереса, господин Райт удалился. Следующим приехал доктор Меткалф. Он периодически обследовал ее в течение последних десяти месяцев и внимательно следил за ее состоянием во время расследования.

– Госпожа Кларк, я к вашим услугам. Примите мои поздравления.

– С чем?

– С тем, что я услышал сегодня утром. Как я понял, друзья герцога заплатили вам десять тысяч, вам и вашим дочерям обеспечено ежегодное пособие.

– А, вы об этом… Жалкие крохи, только чтобы не умереть с голоду.

– Понимаю. Вы рассчитывали на большее. Жаль. Дело в том…

– Да?

– Я сам слепо полагался на вас. Несколько месяцев назад вы сказали мне, что у вас есть некоторые виды на будущее или, скажем, надежды и что я смогу получить свою долю, как только поступят деньги.

О небеса, заберите всех докторов с их умением вытянуть из человека все, что угодно. Легкий приступ мигрени – и комната, где лежит больной, мгновенно превращается в исповедальню. Она вспомнила, как бывала неосторожна в своих высказываниях, слушая ласковый, полный сочувствия голос, как едва слышно рассказывала о Додде и Уордле, о герцоге Кенте, рисуя картины великого будущего своих близких друзей. А однажды вечером в январе она даже пригласила доктора с женой на обед, и они встретились с Доддом и Уордлом. Зашел разговор о богатстве – вино текло рекой, о патронаже, свершившем переворот в мире медицины. И доктор Меткалф увидел себя не простым врачом, принимающим роды, а консультантом в Виндзоре, прослушивающим стетоскопом легкие благодарных принцесс.

– Мне очень жаль, – сказала она. – Дело в том, что нас одурачили. Не только вас и меня, но и других. Обещания, данные перед началом расследования, были сделаны только для того, чтобы заставить меня прийти в палату общин: они прекрасно знали, что без меня им там нечего делать. А теперь, когда все закончилось, они посчитали, что гораздо удобнее позабыть о своих обещаниях. Ни я, ни мои друзья им больше не нужны.

– Но, моя дорогая госпожа Кларк, майор Додд сам обещал мне.

– И мне он пообещал золотые горы, но только не на бумаге. Человеческий голос, доктор Меткалф, это пустой звук, вам ничего не удастся доказать. Только изложенное на бумаге имеет значение. Я рада, что у меня остались кое-какие бумаги. Они заставят его трястись как осиновый лист.

– А полковник Уордл?

– Он всеобщий любимец, герой. Но только на время – этот период пройдет. То, что лежит в крохотном ридикюле, способно повергнуть национального героя на колени и заставить толпу отвернуться от него. Оставьте это мне.

– Но мои перспективы, госпожа Кларк, ведь число моих пациентов уменьшается. За последние месяцы, окрыленный надеждами на будущее, я очень сильно запустил дела. К тому же, как вам известно, у моей жены слабое здоровье, что требует больших расходов…

Старая история. Подслащенная пилюля. Слетелись, как стервятники. Она быстро выписала чек, проводила его до двери и похлопала по плечу. Вилл Огилви опять оказался прав. Десяти тысяч – мелочь, надо было требовать двадцать.

Следующим посетителем был Чарли. Он хмурился и пинал мебель, за которую еще не было заплачено.

– Итак, все закончилось. Что же будет со мной?

– Я прослежу, чтобы ты получил работу.

– Но какую работу? Я не буду чистить чьи-то башмаки, я не хочу от кого-то зависеть. Ведь ты говорила о восстановлении в должности, об отмене приговора трибунала, о новом назначении, так?

– Дорогой мой, придется смириться. Эти скоты блефовали.

– А ты не можешь разоблачить их, разделаться как-нибудь с ними?

– У меня не было времени подумать… Ради Бога, оставь меня. Мне казалось, что Коксхед-Марш предложил тебе работу в Локтоне?

– Он говорил о должности инспектора поместья, под началом бейлифа – работа для слуги. А я солдат. Будь я проклят, если соглашусь стать лакеем: с моим опытом мне следовало быть командиром. Наверняка у тебя есть знакомые, которые могут нажать на нужные пружины? Между прочим, у меня нет денег.

Слава Богу, с Мей Тейлор все улажено: Самюэль Уитбред объявил в парламенте подписку в пользу Мей и ее сестры Сары. Подписались почти все представители оппозиции.

И последний – Джордж. Он больше не учится в Челси, его форма, такая элегантная, упакована и убрана в сундук, а его голубые глаза, большие и полные доверия, пристально смотрят на мать.

– Я не вполне понимаю, из-за чего шум. Почему я должен перейти в другую школу?

– Потому что, мой ангел, произошел ужасный скандал. Его Королевское Высочество больше не главнокомандующий и, следовательно, не начальник в Челси. Всем известно о том, что он покровительствовал тебе. Я вынуждена перевести тебя в другую школу, чтобы не вызывать разговоров.

Она увидела, что Джордж нахмурился, его взгляд стал упрямым: все мечты клана Маккензи превратились в пыль.

– Уверен, что ты сама все испортила, все из-за вашей дурацкой ссоры. Наша жизнь стала намного хуже после переезда с Глочестер Плейс.

– Я знаю, мой котенок. Но мама не может объяснить. Однажды, возможно, когда ты станешь старше, ты узнаешь, что произошло.

Ответом ей были поджатые губы и мрачный взгляд, внезапно ставший недоверчивым и полным тревоги.

– Я все еще могу пойти в армию? Ты обещала мне. В день моего рождения, когда мне исполнилось пять, ты села в кровать и поклялась.

– Я не отказываюсь. Я никогда не нарушаю данное мною обещание.

Тюрьма, дыба, позорный столб – ради Джорджа, ради исполнения его заветных желаний она вытерпит все на свете.

А пока кделу: надо получить причитающееся от Уордла, Додда и К0 . Она пригласила их на обед. Оба джентльмена, проявив великолепную способность ускользать от всех вопросов, пробыли час и быстро сбежали. От повторного настоятельного приглашения они уклонились. Она дала им три недели на размышления, а потом написала полковнику Уордлу письмо, которое было отправлено четырнадцатого мая.

«Дорогой сэр,

я послала за вами и майором Доддом для того, чтобы выяснить, каковы ваши намерения выполнить данные вами обещания. У меня возникло впечатление, будто вы отказываетесь признать, что данные мне обещания не были ограничены какими-либо условиями. Так вот: никакие условия оговорены не были.

Единственным объяснением этому может быть тот факт, что вы, чувствуя себя глубоко обязанными мне, решили вместе с майором Доддом избавиться от этой тяжелой ноши, ограничившись уклончивыми и ничем не подкрепленными авансами на будущее.

Я еще раз требую выполнения данных вами обещаний, которые, если вы оба считаете себя честными людьми, вы обязаны выполнить. Я не требую ничего, кроме того, что было оговорено: не менее пятисот фунтов в год. В связи с тем что мои дети, в частности мои дочери, так же как и я, стали жертвами проводившегося расследования, пятисот фунтов ежегодного пособия будет для них недостаточно. Поэтому я считаю, нужно десять тысяч фунтов ради того, чтобы покончить с этим делом, – даже менее половины обещанного вами. Я надеюсь, что вы решите этот вопрос совместно с майором Доддом, точно так же, как вы давали совместные обещания, и выплатите десять тысяч фунтов в течение двух лет; начиная с марта, вы начнете платить мне ежегодное пособие в размере пятисот фунтов, а также погасите свой долг Райту.

Все это – лишь малая часть данных мне обещаний! Как вам известно, мой сын находился под покровительством герцога Йоркского. И так как я приложила руку к отставке герцога, мой сын, естественно, лишился его покровительства. Вы дали мне слово, что ему будет обеспечена равноценная поддержка со стороны герцога Кента. Мне пришлось забрать сына из школы, и я отвечаю за его судьбу.

Следующее ваше обещание касалось капитана Томпсона: или выплатить ему пособие, или, в том случае, если герцог Кент займет пост главнокомандующего, восстановить его на прежней должности. Однако дело стоит на месте! Следующее обязательство: платить мне обещанное герцогом Йоркским ежегодное пособие в размере четырехсот фунтов, а также выплатить мне задолженность герцога Йоркского; погасить все мои долги, в том числе и те, которые я сделала за время совместной жизни с герцогом Йоркским.

Вы обещали выплатить долг господину Комри, моему поверенному, в размере тысячи двухсот фунтов, в погашение которого он удержал мои драгоценности; заплатить оставшуюся сумму за мой дом и мебель.А теперь позвольте спросить: неужели десять тысяч фунтов равноценны тому, что вы, торжественно давхлово приложить все усилия, обещали? Мне осталось добавить лишь одно: даже если бы вы вынули эту небольшую сумму из собственного кармана, она не может идти ни в какое сравнение с тем, сколько вы должны мне, принимая во внимание то, какое положение вы стали занимать благодаря мне. У вас есть две недели. После этого срока можете не рассчитывать на мое умение держать все в тайне. Я буду считать себя свободной предпринимать любые шаги и использовать по своему усмотрению копию этого письма.

Искренне ваша. Мери Энн Кларк».

«Итак, господин Почетный гражданин Лондона, – подумала она, – можете положить это письмо в вашу золотую шкатулку или куда вам заблагорассудится, но вам будет очень не по себе, когда вы увидите его в „Таймсе“.

Глава 2

– Что вы сделали с Уордлом?

– А почему вы спрашиваете?

– Я только что видел его в палате. Стоило мне упомянуть ваше имя, как он тут же побелел как мел, процедил сквозь зубы одно слово, которое я не могу повторить, и исчез.

– Слово, которое начинается на «с» и заканчивается на «а»?

– Ну, в общем, да, если вы так настаиваете. Я накинулся на него. После всего того, что вы для него сделали, я не могу понять его отношения к вам. Он стал популярным только благодаря вам, и самое меньшее, что он может для вас сделать, – научиться управлять своими эмоциями.

– В том-то и проблема. У него слишком много эмоций. Меня не удивляет, что он побелел.

– Вы хотите сказать, что он домогался вас, а вы выгнали его?

Лорд Фолкстоун отодвинулся. Он принадлежал к той категории мужчин, которые гораздо привлекательней выглядят в одежде. Подштанники только подчеркивали угловатость его фигуры. Но в половине одиннадцатого вечера, когда он вошел в ее кабинет, одетый в бархатный камзол с высоко подложенными плечами… ее воображение рисовало более романтические картины.

– Нет. Ничего подобного. Он должен мне деньги.

Она повернулась, зевнула и потянулась за стаканом воды. Его светлость радикал, к своему огромному сожалению, понял, что ночь закончилась. Продолжение в следующем номере…

– Значит, вы на самом деле были его любовницей?

– Никогда. Он знал, что ему без меня не выиграть. Это касается и оппозиции Его Величества, представители которой, в том числе Вильям Плейделл-Бувери, говорили мне те же самые слова всего два месяца назад.

Так вот как обстоят дела. Печально.

– Если бы вы решились опубликовать ваши мемуары… – начал он.

– Мои мемуары не имеют никакого отношения к его обещаниям.

– А Уордл действительно давал вам какие-то гарантии? Она приподнялась на локте и прибавила свету.

– А теперь послушайте, мой герой, полный юношеского пыла. Неужели вы на самом деле считаете, что я позволила бы облить себя с ног до головы помоями, втоптать в грязь свое доброе имя, стать предметом обсуждения в вонючих пивных, если бы меня не ждало вознаграждение после окончания всего процесса?

На его узком длинном лице отразилось удивление.

– Да, но… Но я думал, что вами движет желание отомстить за то, как герцог обошелся с вами, и что вы радеете за общее дело…

– Какое дело, черт побери?

– Благоденствие английской нации, будущее Англии…

– Будущее Англии! Чепуха! Вы хотели сказать, мое будущее. Фунты стерлингов, шиллинги, пенсы, плюс премия для Мери Энн Кларк. Слава Богу, я не лицемерю, как большинство из вас. Я всегда знала, что мне нужно, и старалась это получить. Иногда мне удавалось, проявив себя, достичь цели, потом я терпела поражение. Я поддержала вашего приятеля полковника Уордла, надеясь, что он заплатит мне. А он предал меня, как и его хозяин, герцог Кент.

Его глаза загорелись гневом. В мгновение ока он привел в порядок свои волосы и застегнул на своей тощей груди жилет. Он опять превращался в привлекательного мужчину – но слишком поздно.

– О Боже! Значит, все это правда!

– Конечно, правда. Только идеалисты, вроде вас и Фрэнсиса Бердетта, проглотили эти россказни о благополучии Англии. Все было заранее спланировано. Кент надеялся воцариться в главном штабе в качестве главнокомандующего и сделать своего дорогого Уордла военным министром. Вот что было обещано Додду, этого я не знаю. Какой-нибудь приработок или пенсия. А мне обещали дома, экипажи, тысячи фунтов в банке.

Он уже был одет. Он собрался уходить. Очарование улетучилось, мир идеалов рушился на глазах. Хорошо, что вскоре парламент уйдет на летние каникулы. Разговоры затихнут, обо всем забудут, а у него самого будет время, чтобы осмыслить свое положение. Ему нельзя быть замешанным в каком-нибудь скандале.

– Вы собираетесь что-либо предпринимать? – Он надел камзол.

– Спросите полковника Уордла. Вы сказали, что он сильно побледнел.

– Значит, вы будете действовать. Вы собираетесь опубликовать это в газетах?

Она улыбнулась и закинула руки за голову.

– Я не уверена. Он еще не ответил на мое письмо.

– Клянусь, я невиновен. Моей единственной целью было бороться за благоденствие нашего народа.

Полностью одетый и охваченный возрастающим беспокойством, он стоял возле двери.

– Единственной вашей целью? А как же сострадание? Наверняка вами руководила вера в падшую женщину?

Она взглянула на него и засмеялась. Он открыл дверь, но его величавый вид портили ноги в чулках. В целях предосторожности он оставил свои башмаки в холле…

– Когда я снова вас увижу? – Казалось, он в замешательстве. – Очень скоро я уеду из города.

– Не сомневаюсь в этом. Июнь – замечательный месяц. Сады утопают в цветущих розах, много клубники – я так люблю ее.

– Я обязательно напишу вам.

– Но разве это не рискованно? Мне может взбрести в голову опубликовать ваше письмо.

Он ушел. Она услышала, как он спустился по лестнице, обулся и выскользнул из дома.

Итак, приехали. Еще один пэр вычеркнут из списка и выброшен в мусорную корзину. Нельзя сказать, что ее это сильно задело – их связь наскучила ей, но виконты не растут на деревьях, он был очень полезен, создавая определенный антураж вокруг нее. Более того, будущий граф Рэндор был вдовцом. Однако не будем подсчитывать убытки.

Полковник Уордл молчал. Фрэнсис Райт сообщил, что, когда он заехал к Уордлу и через слугу передал знаменитому члену парламента свою нижайшую просьбу уделить ему немного своего драгоценного времени, слуга захлопнул дверь у него перед самым носом, сказав, что его хозяину незнаком обивщик по имени Райт и что он очень занят.

– Что мне теперь делать? – спросил обеспокоенный торговец.

– Отправьте счет, господин Райт. И приложите к нему вот это письмо.

В адрес полковника Уордла отправилось письмо следующего содержания:

«Выражая свое глубочайшее почтение к полковнику, Фрэнсис Райт взял на себя смелость представить свой счет. В связи с тем, что по договоренности за все наименования должно быть уплачено наличными, господин Райт будет премного обязан, если полковник заплатит указанную сумму. Господин Райт зайдет к полковнику завтра в одиннадцать утра для окончательного расчета».

Никакого ответа, двери дома оказались закрытыми: член парламента от Оукхэмптона отсутствовал.

– А теперь что, мэм?

– Засучим рукава и вперед, к адвокату.

Господин Стоукс, владелец адвокатской конторы «Стоукс и Сын», в которой служил господин Комри, много лет знакомый с госпожой Кларк, был готов взяться за работу. Дело не представляло никакой сложности. Придется покопаться в грязном белье, на этот раз – Уордла.

Второго июня Фрэнсис Райт, обивщик, предъявил судебный иск Гвиллиму Ллойду Уордлу, проживающему на Сент-Джеймс-стрит, в связи с неуплатой последним суммы в две тысячи фунтов за мебель и за ее перевозку в дом госпожи Кларк, проживающей на Вестбурн Плейс. Слушание было назначено на третье июля и должно было проводиться в Вестминстер Холле.

На Сент-Джеймс-стрит началась паника. Газетчики как ястребы накинулись на это дело. Национальный герой дрожал как осиновый лист, видя, как тает его популярность и общественность с удивлением трет глаза: как могло случиться, чтобы борец за справедливость, поборник нравственности, человек, победивший коррупцию, оказался колоссом на глиняных ногах? Чтобы всеобщий любимец, Почетный гражданин Лондона так позорно увиливал от уплаты своего долга бедному торговцу? Забудьте о войне на полуострове – идет суд над тем, кому слава затмила разум и ввергла в бездну бесчестия. Услышав новость, из Аксбриджа прилетел разъяренный Даулер.

– Мери Энн… Ты, должно быть, сошла с ума.

– Почему? В чем дело?

– Не успел затихнуть шум от прошлого скандала, как ты опять выставляешь себя напоказ?

– Но я ничего от этого не потеряю, а бедные братья Райты получат деньги.

– Дело не в этом. Ты можешь заплатить им из своего кредита – мы с Коксхед-Маршем тут же уладили бы все формальности.

– Из моего кредита? О Господи, как ты можешь предлагать мне такое, когда есть возможность вытащить деньги из кого-то другого. Я не должна Райту ни пенса. Именно Уордл заказывал всю эту мебель, зеркала и ковры – я в этом участия не принимала.

– Моя дорогая, ты думаешь, что я поверю твоим россказням?

– Но все было действительно так, и мой поверенный может доказать это.

– И ты выступишь как свидетель?

– Конечно, если меня вызовут. До сих пор мне это неплохо удавалось. Кроме того, вся прелесть шутки заключалась… нет, об этом я расскажу тебе вряд ли.

В делах не может быть никаких шуток. Это позорный иск. Я тихо жил в Аксбридже – мой бедный отец при смерти, – и все мои мысли были заняты тобой и детьми: я радовался, что все неприятности закончились, ты обеспечена, и надеялся, что, возможно, осенью я подыщу дом, где вы все поселитесь. И тогда долгими зимними вечерами…

– Замолчи, или я закричу. Я не обеспечена, и я не собираюсь хоронить себя в деревне, а что касается долгих зимних вечеров – будь я проклята, если соглашусь проводить их в постоянных мечтаниях, которые вызывают такую зевоту, что болит челюсть.

– Прекрасно. Тогда, если опять попадешь в какую-то неприятность, больше не зови меня.

– Я буду звать тебя тогда, когда сочту нужным. А теперь иди сюда и садись и прекрати дуться – ты похож на проповедника, заканчивающего свою проповедь. Скажи, кто-нибудь ерошит тебе волосы в Богом забытом Аксбридже? Очевидно, никто. Это было тем самым наслаждением, от которого она отказалась, которое принадлежало прошлому, к более счастливым дням в Хэмпстеде. О судебном разбирательстве больше не было сказано ни слова. В Аксбридж Билл Даулер вернулся молчаливым, но умиротворенным. И всей прелестью шутки – обвинителем Уордла будет ее недавний противник, министр юстиции, которому придется выполнять свои должностные обязанности, – ей пришлось наслаждаться в одиночестве.

Прием, оказанный ей в конторе министра юстиции в Линкольнз Инн – рядом с ней ее адвокат, господин Комри, чуть сзади – празднично разодетые Фрэнсис и Даниэль Райты, – компенсировал все страдания, которые она претерпела в палате общин. Сэр Вайкари Джиббс, в пенсне, был сама любезность. Закончилось обсуждение всех формальностей. На заданные вопросы были даны ответы. Все было записано. Юристы решили юридические проблемы.

Господин Комри, у которого на пять часов была назначена встреча, уехал в четыре, почти сразу за ним последовал господин Стоукс, а потом – братья Райты. Главная свидетельница обвинения медлила. Министр юстиции закрыл дверь, улыбнулся и приосанился.

– Мастерский удар, – сказал он. – Примите мои поздравления. – Сняв пенсне, он открыл бутылку бренди. – Не рано?

– Нет, скорее поздно. Я с удовольствием выпила бы бренди еще первого февраля.

– Если бы я знал, я послал бы вам бутылку. Но я решил, что оппозиция хорошо вас снабжает.

– Дальше кофе и стакана воды не шло.

– В этом все виги: они не любят запускать руку в свой карман. Но уж Фолкстоун, надеюсь, не подвел?

– Он дарил цветы.

– От них нет никакой пользы, когда пуст желудок и измотаны нервы. Мне известно, что радикалы начисто лишены галантности, но вот Фолкстоун меня удивил: ведь он воспитывался во Франции. Мне всегда казалось, что в своих делах он проявляет гораздо больше тонкости. Издержки юности: с возрастом начинаешь иначе смотреть на многие вещи.

– Если бы молодость могла…

– А она не может? Какая жалость. Я всегда думал, что это прерогатива молодых. Тори будут в восторге. Можно, я процитирую вас?

– Вам не кажется, что это нечестно? Со всеми случаются неудачи.

– Надо отдать вигам должное: они всегда славились своей силой. А мы оцениваем человека по уму – поэтому-то мы и правим страной. Скажите, как вы себя чувствуете после свалившегося на вас тяжелого испытания в палате?

– Я похудела более чем на три килограмма.

– Меня это не удивляет. Мы крепко взялись за вас. Я сам измотан – но вы прекрасно выглядите.

– Мне удалось быстро восстановить физические и душевные силы.

– Очевидно. Одно время я был знаком с Бэрримором – где он сейчас?

Дорогой Крипплгейт? Где-то в Ирландии. Увяз в семейной жизни и всего себя отдает лошадям.

– Еще я знал Джеймса Фитцджеральда.

– У Джеймса плохое настроение. Он в постоянной панике – боится, что я опубликую его письма. Он продолжает забрасывать меня новыми из Дублина.

– А они представляют интерес?

– Для правительства, но не для публики. Будущее протестантов с точки зрения члена парламента от Ирландии.

– Предложите их на аукцион Кристи. Я дам хорошую цену.

– Я почти все вернула ему. Я не жадная по натуре, просто мне надо растить детей.

– Еще бренди?

– А почему бы нет?

В дверь конторы постучали. Сэр Вайкари Джиббс поправил парик и мантию.

– Кто там?

Из-за двери раздался голос:

– Лорд главный судья Элленборо, сэр, ждет вас внизу в экипаже. Он заехал за вами. Он спрашивает, не забыли ли вы, что сегодня обедаете с ним в палате лордов.

– Нет, нет… Скажите его светлости, чтобы он ехал один. Я приду пешком. – Он повернулся к посетительнице. – Вы могли бы подвезти меня в вашем экипаже? Надеюсь, вас не затруднит: ведь это по дороге в Челси.

– С удовольствием. Когда пожелаете.

– Вы очень любезны. Епископы дают обед в честь Эллентборо. Мне нельзя опаздывать, но поскольку мне надо быть там к половине седьмого… Но я не каждый день обязан быть на подобных приемах.

Он бросил взгляд на каминные часы и допил бренди.

– А с делом обивщика, – спросил он, – все чисто?

– Уордл полностью в нашей власти, – ответила она, – ему не ускользнуть.

– Он обещал заплатить?

– В ноябре прошлого года он без всяких ограничений раздавал всем обещания.

– «Я раздам вам землю…» Да, здорово… Так что нам нужно?

– Я использовала всю свою ловкость, чтобы прижать его к стенке, так что он у нас в руках.

– Замечательно. Думаю, с ним не будет никаких сложностей. Приговор Уордлу – и известный патриот падает. Боюсь, что его дело не принесет вам ничего, кроме еще большей известности. И ради этого вы все затеяли?

– О Боже, конечно, нет. У меня есть все необходимое.

– Тогда ради чего?

Она поставила свой стакан, поправила платье и выглянула из окна.

– Мне хотелось встретиться с вами, – сказала она. – Другой возможности не было. Госпожа Кларк и сэр Вайкари Джиббс очень подходят друг другу.

В палату лордов министр юстиции опоздал на полчаса…

Весь июнь член парламента от Оукхэмптона пытался решить дело без суда. Но это ему не удалось: истец не хотел забирать свой иск. А свидетельнице со стороны истца все приготовления доставляли огромное удовольствие, ее визиты в Линкольнз Инн оказались очень полезными. Как она предполагала, лето принесло массу развлечений: было очень романтично помогать судье. И менее утомительно, чем взбивать подушки для Фолкстоуна. Его светлость радикал все еще вел себя как ее поклонник, но действовал издалека – быть другом по переписке гораздо безопаснее, ставит определенные рамки.

Он забыл, что очень опрометчиво писать письма после обеда: перо быстрее бежит по бумаге, мысли текут свободнее, ими трудно управлять. То, что было написано в полночь, очень отличалось от того, что писалось по утрам, и дама, которая читала его письма, обратила на это внимание. А письмо, датированное двадцать седьмым июня, могло бы в два счета разрушить его жизнь. Ее проницательный взгляд быстро пробежал страницы письма, написанного одним скучным вечером в Коулшилл Хаузе:

«…Жаль, что не могу написать вам такое же интересное письмо: у меня совсем нет новостей. Да и откуда им взяться: с первого дня своего пребывания здесь я только и делаю, что брожу в одиночестве по полям и ем клубнику. Все это очень полезное времяпрепровождение, но слишком неинтересное, чтобы рассказывать о нем. Ваше же письмо поведало мне много интересного, обеспечив меня, отшельника, обладающего созерцательным складом ума, пищей для размышлений на долгое время. Судя по вашим словам, дело примет крутой оборот, когда начнется суд. Вся история вылезет наружу, и венценосный брат, Додд и Уордл будут разоблачены. Мне очень жаль, что они не предусмотрели этого и не предотвратили огласки. Я не знаю, на что надеялся Уордл, думаю, он рассчитывал на свою популярность. Не прошло, и, хотя его роль в заговоре была менее значительной по сравнению с двумя другими, он все равно здорово увяз, позволив тем двум превратить себя в орудие.

Этот суд очень сильно повредит репутации королевской семьи, так как, несмотря на попытку друзей герцога скомпрометировать ваши показания, факты, рассказанные вами, будут служить бесспорным доказательством, к тому же слишком многие сталкивались с подобными ситуациями, поэтому никому не удастся восстановить против вас общественное мнение.

Думаю, газетчики попытаются приписать мне участие в заговоре этой троицы, но у них ничего не выйдет. Ни я, ни Уитбред, ни Вердетт ни в коем случае не можем быть замешаны в этом деле – по крайней мере, наша невиновность не вызывает у меня ни малейшего сомнения.

Я с удовольствием предался бы приятным размышлениям и с философским безразличием наблюдал бы за развитием событий, не будь я так обеспокоен предстоящим вам трудным испытанием. Я с трепетом жду, когда уладятся ваши дела, которые, как я понимаю, сейчас отошли на второй план.

Я боюсь, что вы очень устали читать мои каракули. Умоляю вас, сообщайте мне все новости, напишите мне сразу же, как только у вас появится свободная минутка. Все ваши письма, адресованные на Харлей-стрит, будут, как обычно, пересланы мне. Прощайте!

Всегда ваш, Фолкстоун».

В шкатулку, ко всем остальным, под ленточку. Третьего июля в Вестминстер Холле состоялось заседание суда по гражданским делам. Слушалось дело «Райт против Уордла», председательствовал лорд главный судья. Возбуждение так и витало в воздухе. Зал суда был забит до отказа. Ну прямо-таки как во время премьеры на Друри Лейн.

При появлении госпожи Кларк в надетой набок изящной шляпке из тончайшей соломки зал взорвался аплодисментами. Публика, главным образом мужчины, так как дочери и жены все еще пробирались сквозь толпу, запрудившую дворик перед зданием, подалась вперед. У них горели глаза, они сидели вплотную друг к другу (большинство из них были членами палаты общин и принадлежали к тори), но сильнее всего их поразил вид министра юстиции. Он помолодел на двадцать лет, не свойственный ему жизнерадостный вид вызывал непомерное удивление. Он мог бы справиться с драконом. Открывая заседание, он был подобен самому Ланселоту. Его голос, от которого мурашки бегали по спине, всегда такой жесткий и страшный, звучал плавно и мелодично. Он разливался, как соловей весной.

– Честный, работящий торговец был обманут. Женщине и матери был нанесен вред.

О небеса! Лорд главный судья Элленборо вытирал взмокший лоб. Неужели старый брюзга Джиббс ударился в религию? Или он замечтался? За окном июль, жарко – может, он выпил? Но что он несет, какое предательство и при чем здесь женская непорочность? Змея, пригревшаяся на груди Клеопатры… яд… неблагодарность?.. Женщины, отдавшие себя? Дети в сточных канавах? Лорд главный судья содрогнулся – почему так резко изменились его взгляды? Он был совсем другим, когда выступал в феврале прошлого года в палате общин. Должно быть, его друг, министр юстиции, нездоров. От риторики он перешел к добродушному подшучиванию, и его светлость вздохнул с облегчением. Так-то лучше, он стал похож на себя: старые, всем знакомые шутки, завуалированные намеки – он как бы прощупывает защиту. Теперь он, по своему обыкновению, снял пенсне и протер стекла. Ошарашенный ответчик съежился до размеров воробья, что только сыграло на руку обвинению – этот человек заслуживает, чтобы его высекли и выпроводили из страны, – но от внимания лорда главного судьи не укрылось, что речь министра юстиции изобилует чрезмерно пышными и витиеватыми выражениями, сопровождаемыми оживленной мимикой и жестами. Это было результатом одной или двух встреч со свидетельницей до начала слушаний. Судья очень неодобрительно относился к этим свиданиям. Ухмылки зрителей, подталкивание друг друга локтями создавали в зале какую-то легкомысленную атмосферу, что было очень некстати.

Его светлость призвал зал к порядку, громко стукнул молоточком и заставил себя собраться. Сердитый взгляд в сторону сэра Вайкари Джиббса – и речь подошла к концу. Позже, в конторе, он придумает какую-нибудь отговорку, чтобы снять создавшуюся неловкость, а пока надо дать понять суду, что судья беспристрастен. Колкость в адрес свидетельницы покажет, какую позицию он занимает, и, возможно, заставит ее покраснеть, восстановив тем самым равновесие.

Ее продвижение к месту для свидетелей сопровождалось одобрительными улыбками и шепотом. Вдруг кто-то крикнул:

– Давай, уделай его!

Лорд главный судья замер, потом опять стукнул молоточком.

– Я требую тишины, в противном случае зал будет очищен от зрителей.

Шум затих. Свидетельницу привели к присяге, и она стояла в ожидании. Его светлость оглядел ее с ног до головы и с ударением произнес:

– И под чьим же покровительством, мадам, вы находитесь сейчас?

Свидетельница подняла глаза и медленно проговорила:

– Я полагала, милорд, что под вашим.

Именно это и сыграло основную роль в исходе дела. Смех, раздавшийся со стороны, где сидело Жюри, задал тон всему заседанию, и рассмотрение дела, подобно полноводной реке, стремительно понеслось к развязке.

Министр юстиции всячески искушал свою свидетельницу, забрасывал ее фривольными намеками… Суд аплодировал. Лорд главный судья не мог помешать им. Игра этой пары абсолютно исключала чье-либо вмешательство, они полностью дополняли друг друга. Они жонглировали непонятными терминами, мастерски разбрасывали во все стороны двусмысленности, купались в океане своих шуток – и все за счет ответчика.

Госпожа Кларк, полковник Уордл ездил на склад? Тогда расскажите нам, какую мебель он выбрал. Полковнику Уордлу понравился буфет – а буфет был с зеркалом? А что вы можете сказать о бронзе и алом ковре, который, как настаивал? полковник Уордл, очень хорошо смотрелся бы в спальне? Он был слишком велик для дома: пришлось отрезать конец, и полковник руководил всей операцией. У вас были какие-то проблемы с кроватью? А, ножки потерялись. Полковник Уордл предложил использовать вместо них перевернутые подставки для ламп. Вполне возможно, совсем безопасно, если, конечно, не раскачивать кровать. А как Фрэнсис Райт отнесся к этому предложению? Фрэнсис Райт не женат и живет со своим братом Даниэлем. Они спят раздельно, поэтому они ничего не могли сказать по поводу предложения полковника. Но полковник Уордл знал, что подставки могут заменить ножки, ведь он часто ночевал в кофейне на Кадоган-сквер – желанный гость, – где подставки использовались именно в таком качестве. Если соблюдать обычные меры предосторожности, несчастья можно избежать. А полковнику Уордлу понравилась мраморная статуэтка? Да, Афродита, возникающая из пены, и бронзовая миниатюра «Леда и лебедь». Полковник Уордл сказал, что они очень подходят для камина. Госпожа Кларк не хотела покупать статуэтки из-за детей – они слишком сообразительны, – но полковник Уордл был так вдохновлен этой идеей, что принялся настаивать.

Значит, Вестбурн Плейс был для него убежищем, куда он сбегал из дома? О, несомненно. Но не по просьбе свидетельницы. Полковник всегда являлся в неурочный час. Однажды в восемь утра горничная обнаружила его в кабинете: он с лупой исследовал «Леду и лебедя». И так далее, пока взбешенный главный судья не поднял руку и не очистил зал заседаний.

Допрос свидетельницы закончился. Следующим свидетельские показания давал Даниэль Райт, и когда настал черед выступить защитнику, господину Парку, он уже знал, что дело для его подзащитного проиграно. Его разбили наголову еще до того, как приступили к его допросу. Полковник Уордл запинался, мямлил, сбивался, его многочисленные: «Я отрицаю это» – едва ли были услышаны.

Адвокаты пришли в отчаяние. Гленни и Додда решили не вызывать в качестве свидетелей, юристы боялись, что их свидетельские показания могут только навредить и без того безнадежному делу. Заключительные речи были краткими, надобность в красноречии отпала. Весы перевесили, и его светлость отказался от дальнейших усилий.

Жюри вынесло приговор в пользу Фрэнсиса Райта. Его светлость посчитал ответчика, Гвиллима Уордла, виновным в неуплате истцу двух тысяч фунтов и определил срок погашения долга в три месяца.

Патриот проиграл, и дворик перед зданием суда, где он совсем недавно праздновал свою победу, опустел. Толпы, которые встречали его радостными возгласами в апреле, разошлись по домам. Полковник Уордл ехал домой в закрытом экипаже.

Министр юстиции проводил свою свидетельницу в контору.

– Он или подаст апелляцию, или вчинит вам иск.

– А потом?

– Я буду защищать вас.

– Как, вы, прокурор?

– Моя дорогая, я поступаю так, как мне хочется. Я могу сменить роль.

– Но разве это честно?

– Это вносит некоторое разнообразие.

– И министр юстиции превратится в адвоката?

– Да. Это улучшает настроение и помогает расширить кругозор. Если, конечно, вы не воспользуетесь услугами другого адвоката.

– О, нет… в единении наша сила. А у нас будет тот же судья?

– Эдди Элленборо? Вполне возможно. Если так, нам придется следить за собой. Второй раз нам, может быть, так не повезет. Думаю, между нами возникнет некоторое отчуждение: только его приверженность тори удержала его сегодня от того, чтобы перетянуть Жюри на сторону Уордла.

– Эти его ужасные брови… А каков он в кругу семьи?

– Очень раздражительный, высокомерный и страшно нетерпеливый.

– Может, это только фасад, а на самом деле он нуждается в понимании.

– Пробуйте на нем свои чары сколько угодно – он холоден как лед.

– Все судьи должны быть хладнокровны, в противном случае не было бы знаменитого английского правосудия. Думаю, они сразу же становятся монахами, стоит им только сесть в судейские кресла… когда мужчина становится королевским адвокатом…

– Зачем нам говорить об этом? Я отвезу вас домой? – Но мне нравится обсуждать юридические темы…

– А мне не нравится. Я повторяю свой вопрос.

– Ваш вопрос не понят. Вы должны выразиться иначе.

– Позволит ли свидетельница своему адвокату дать ей некоторые указания?

– У вас или у меня?

– Где вам будет угодно?

– Тогда как вы относитесь к тому, чтобы пообедать на Вестбурн Плейс и оценить статую Леды?

А на Сент-Джеймс-стрит Гвиллим Уордл, одинокий и озлобленный, сидел и сочинял письмо, которое он адресовал народу Соединенного Королевства.

Глава 3

«В связи с тем, что мои действия в парламенте были высоко оценены моими соотечественниками, я вынужден, принимая во внимание вчерашние события, немедленно обратиться к вам. Я намерен выступить в защиту своей репутации, которой был нанесен огромный ущерб свидетельскими показаниями госпожи Кларк и господина Райта, брата обивщика. Основываясь на их показаниях, заслушанных во время рассмотрения в Верховном суде предъявленного мне иска, суд вынес мне, как ответчику, приговор, который может лечь темным пятном на мое доброе имя.

Свидетельские показания будут детально изложены в печати. Я заявляю: мои адвокаты, будучи полностью уверенными, что Жюри не посчитает свидетельские показания брата истца и госпожи Кларк достаточными для вынесения мне обвинительного приговора, не вняли моим настоятельным просьбам, с которыми я неоднократно обращался к ним во время заседания, а именно допросить майора Додда и господина Гленни, а также других уважаемых свидетелей. Мои требования основывались на уверенности, что их показания, которые будут полной противоположностью показаниям свидетелей истца, помогут Жюри определить истину.

Таковы условия, при которых был вынесен приговор.

Единственное, что мне остается перед лицом Господа и моей страны, – это заявить, что приговор был вынесен на основе ложных свидетельских показаний – а это можно расценить только как клятвопреступление. Я даю торжественное обещание доказать этот факт в кратчайшие сроки, определенные законом.

Я с нетерпением жду, когда, наконец, мне будет дана возможность представить свои доказательства. Я верю, что до рассмотрения моей кассационной жалобы общественность воздержится от каких-либо выводов, основанных на вынесенном мне приговоре. Испытывая глубокое уважение и благодарность, остаюсь вашим преданным слугой.

Г.Л.Уордл».

Пятого июля .письмо было опубликовано во всех газетах. И тут же начались бурные обсуждения. Всех интересовал один вопрос: будет ли кто-нибудь отвечать на обращение?

Семнадцатого числа того же месяца госпожа Кларк обратилась в «Нэшнел Реджистер» со следующим письмом:

«К народам Соединенного Королевства.

В связи с тем, что мои свидетельские показания, данные мною перед лицом палаты общин, вызвали всеобщее доверие; а также в связи с тем, что Жюри, которое состоит из моих соотечественников, приняло мои свидетельские показания за основу для вынесения приговора; учитывая ситуацию, сложившуюся после рассмотрения дела, в котором господин Райт, обивщик, выступал в качестве истца, полковник Уордл – в качестве ответчика, а господин Даниэль Райт, брат истца, и я лично – в качестве свидетелей, я вынуждена (после долгих и мучительных размышлений) обратиться к вам.

Всем известно, что в результате рассмотрения дела полковник Уордл – к удовлетворению каждого честного торговца и всего суда – был присужден к уплате убытков.

Свидетельские показания будут детально изложены в печати. Что касается моих собственных показаний, в них могли закрасться некоторые неточности, однако они абсолютно достоверны и могут служить опорой для общественной оценки вынесенного приговора.

Полковник Уордл, возомнивший себя народным героем – удивляет сам факт, что человек, в наименьшей степени заслуживающий этого почетного звания, стал настолько популярен, – тщетно льстил себя надеждой, что эта популярность защитит его от правосудия страны. Разочарованный вынесенным приговором, он, полностью потеряв контроль над собой и забыв об осторожности, не удосужившись хоть немного поразмыслить, обратился к народам Соединенного Королевства с необычным воззванием, в котором он выступает против решения Жюри.

Он волен, если ему так угодно, перекладывать всю вину на своих адвокатов – меня это не касается, они способны сами защитить себя. Но меня поражает тот факт, что человек, которому лучше всех на свете известно, насколько противна всей моей сущности любая ложь, обвиняет меня в таком гнусном, в таком позорном и низком поступке – в клятвопреступлении.

Единственно, что мне остается перед лицом Господа и страны, – заявить, что все мои свидетельские показания были достоверны и что моя близость с полковником Уордлом ограничивалась моим участием в качестве свидетельницы в процессе над герцогом Йоркским и его обещаниями.

Я с нетерпением жду, когда, наконец, тщетные попытки полковника Уордла доказать обратное ударят по нему самому и другим лицам.

Я верю, что до повторного рассмотрения дела общественность воздержится от кдких-либо выводов по поводу чудовищных обвинений, выдвинутых против меня полковником Уордлом.

И хотя мне не свойственно в той же степени, как полковнику Уордлу, заверять всех в своем глубоком уважении и благодарности за общественную поддержку, я все же надеюсь, что мне не будет отказано в возможности сделать одно признание: ваше осуждение и неодобрение принесло бы мне страшные душевные страдания.

Имею честь быть вашей покорной слугой.

М.Э.Кларк».

Вызывало сомнение, волнует ли общественность эта переписка. Однако она стала предметом светской болтовни за обеденными столами. Хозяйки – во время рыбной перемены – с головой погружались в дискуссию. Еще лучше эта тема шла под бренди. «Интересно, кто же теперь ее содержит?» – так начиналась увлекательная беседа. Неудивительно, что все окна на Вестбурн Плейс закрыты ставнями: парламент распущен на летние каникулы, все члены парламента разъехались кто куда. Она тоже уехала из города? Я не знаю, говорят, она в Брайтоне. А это действительно так? Табби Клифтон заявил, что видел ее в Саутгэмптоне. На берегу или в море? В «Соленте», она имеет склонность к ловле креветок… Спорим, ее видели на фрегате! Фу! Флот стоит в Гибралтаре – ну разве что на полубаркасе в Портсмуте…

А на самом деле госпожа Кларк жила с детьми в Каусе. На острове был очень здоровый воздух, а Спитхэд на побережье, яхты в Медине, экскурсии в Вентнор и пикники в Вуттене сделали бы ее жизнь приятной и интересной, если бы не письма.

Джеймс Фитцджеральд продолжал писать ей из Ирландии.

Он надеялся увидеться с ней в августе. Правда ли, что она сохранила кое-какие его письма, или она может поклясться, что все вернула его сыну? Что касается Вилли, отец очень за него беспокоится: мальчик попал в переделку – известно ли ей что-либо об этом?

Известно. Последний перед отъездом вечер она провела с Вилли в кабинете: он плакал и молил ее о помощи. Одна молодая дама попала в беду – ее состояние вызывает подозрения. Ее уже тошнит от принятых таблеток, которые так ничего и не сделали. А муж молодой дамы на днях возвращается из-за границы. Не может ли госпожа Кларк порекомендовать доктора? Сколько он возьмет за свои услуги?

Она немедленно вызвала чету Меткалфов и взяла с них клятву молчать. Молодой даме предложили убежище. Вилли пришлось отказаться от мысли поселиться с ней, так как состояние молодой дамы требовало от нее воздержания. И все это сопровождалось сборами в Каус.

– Чего только я не делаю ради моих друзей! – сказала Мери Энн, когда молодую даму, закутанную в одеяла, усаживали в дилижанс. Ее сопровождала госпожа Меткалф. А через минуту девочки и Марта уже сидели в экипаже и, прилипнув к окну, радостно махали на прощание.

«Вы правильно подметили: Вилли попал в переделку, – писала она из Кауса Джеймсу Фитцджеральду. – Забудьте вы о письмах, которые писали мне в 1805 году, и обратите все свое внимание на Вилли, он заслуживает этого…» Если бы она преследовала цель выдать секреты беспомощных Фитцджеральдов, она могла бы составить из их писем целую книгу – но никто не захотел бы печатать их.

Дискуссии по поводу дела «Райт против Уордла» продолжали заполнять страницы газет. Из Кауса ей казалось вполне вероятным, что осенью будет предпринята попытка отомстить ей: полковник Уордл зря времени не терял и собирал документы, чтобы возбудить встречный иск. Дело «Уордл против Райта и Кларк» по обвинению последних в тайном сговоре должно было слушаться в Суде королевской скамьи в начале декабря. Значит, важно иметь на руках козыри и суметь использовать их в нужный момент. Приятным подарком судьбы оказалась грыжа у лорда главного судьи Элленборо, который сразу же послал за доктором – его личный врач отсутствовал, и доктору Томасу Меткалфу пришлось временно замещать его.

Умение доктора подойти к больному, его успешное лечение всего за неделю сотворили чудо, о чем было должным образом сообщено в газетах. В Каусе это известие восприняли с ликованием. Надежда всегда жива… Еще многое предстояло сделать. Раз его светлость стал покровительствовать доктору, значит, нити, с помощью которых можно управлять миром Закона, будут в ее руках.

Доктору Меткалфу пришло из Кауса письмо.

«…Я придумала план, который, если вы сочтете его удачным и расскажете вашему другу и патрону, может открыть вам путь к процветанию и дать возможность проявить ваши профессиональные способности. Тот факт, что я сообщаю вам такую секретную информацию, – не имеет значения, претворим ли мы этот план в жизнь или нет, – может служить доказательством моего полного доверия вам. Стоит вам пару раз заговорить с ним обо мне – и успех нам обеспечен. Ведь мне нужно немногое: чтобы он проявил интерес к моему делу, а для этого у него должно сложиться хорошее мнение обо мне.

Если он вам, как своему другу, подарит небольшой домик и обставит его, что обойдется ему всего в пятьсот фунтов (это такой пустяк для него), я буду считаться или вашим постояльцем, или пациенткой. За это я буду платить вам столько же, сколько у госпожи М. уходило на ведение хозяйства, а вы будете иметь возможность пользоваться моим экипажем, так необходимым любому доктору.

Все, что от него требуется, – заезжать ко мне раз или два раза в неделю – с вашего разрешения, естественно, – и играть со мной в пикет или в другую какую-нибудь игру, и тогда я введу его милость в курс дела!

Подумайте хорошенько над этим, ладно? И не забудьте завтра же ответить мне.

Искренне ваша. М.Э.Кларк.

Вашему патрону не придется заниматься таким неинтересным делом ежедневно – вы сами знаете, что он стар, – но ведь так приятно иметь парочку знаменитостей в числе своих поклонников».

А еще приятнее иметь своими союзниками судью и горящего желанием министра юстиции.

Одиннадцатого декабря, в понедельник, в Вестминстер Холле началось слушание дела «Уордл против Райта и Кларк». Председательствовал лорд главный судья Элленборо. Игра в пикет принесла свои плоды.

Адвокатом со стороны защиты был министр юстиции, который привлек к себе всеобщее внимание тем, что внезапно предстал в новой ипостаси. Те, кто был в курсе дела, говорили, что в основе его перевоплощения лежат политические причины: ведь слушалось дело не просто «Уордл против Кларк», а «Виг против тори», и министерство не может допустить, чтобы выиграл Уордл. Но зрителей, собравшихся на галерее в надежде увидеть повторение июльского спектакля, больше всего разочаровал тот факт, что госпожу Кларк так и не вызвали давать свидетельские показания. Сидя рядом со своим адвокатом, она весь день занималась тем, что писала и передавала ему записки. Лицо ее было закрыто густой вуалью.

Господин Элли, открывший заседание от лица обвинения, начал с разглагольствований о Сцилле и Харибде, о зыбучих песках и опасностях, поджидающих мореплавателя; потом заговорил о женщине, которая, как он утверждал, жила с англичанином, ирландцем, шотландцем, валлийцем, солдатами, моряками, агентами, лордами и простолюдинами, – все заметили, что госпожа Кларк при каждом перечислении загибала пальцы; после чего углубился в историю Англии со времен Завоевателя. Далее он завел разговор о коррупции, оразбойниках с Корсики и о мошенниках, которые обманом захватили высокие посты.

Как раз на этом месте его прервал лорд главный судья.

– Простите, господин Элли, вы действительно считаете, что это имеет какое-то отношение к рассматриваемому вопросу?

– Да, я так считаю, милорд. При всем своем уважении я пытаюсь показать, что это дело ведет начало от коррупции.

Лорд Элленборо вздохнул.

– Хорошо, господин Элли, если вы считаете, что история Бонапарта и нынешняя ситуация в Европе на самом деле имеет отношение к нашему вопросу, я выслушаю вас. Но мне кажется, что если и можно усмотреть тут какую-то взаимосвязь, то очень отдаленную.

Господин Элли продолжал вещать еще двадцать минут и закончил свое выступление следующими словами:

– В настоящий момент судьба Британской империи находится в руках двенадцати судей – членов Жюри. Я не сомневаюсь, что они будут руководствоваться последними словами нашего бессмертного героя: «Англия ждет, чтобы каждый гражданин выполнил свой долг».

Он сел, с него градом тек пот. Никаких аплодисментов. Министр юстиции мгновенно вскочил на ноги.

– Прежде чем начать свое выступление, я бы попросил моего ученого коллегу господина Элли уточнить, кого он подразумевал под злостным мошенником, стремящимся занять высокое положение, на которое он ни по своему рождению, ни по образовательному уровню не имеет никакого права?

Послышался шепот госпожи Кларк:

– Вы слишком чувствительны.

Лорд главный судья нахмурился и покачал головой.

– Я не считаю, – заметил он, – что уважаемому адвокату необходимо требовать объяснений.

Слушание продолжилось. Зачитали протоколы июльских заседаний. Выпали полковника Уордл а, начали задавать те же самые вопросы: о посещении склада, о том, как он выбирал шторы и ковры, однако на этот раз все легкомысленные аспекты пребывания полковника на складе остались в стороне. Сэр Вайкари Джиббс стал проявлять большую настойчивость. Постоянно упоминалось имя герцога Кента.

– Когда вы впервые навестили госпожу Кларк в ноябре прошлого года, вы говорили ей, что герцог Кент ознакомился с протоколами заседаний по делу герцога Йоркского?

– Ни в первый, ни во второй свой визит я не говорил ей об этом.

– Вы можете поклясться, что имя Его Королевского Высочества герцога Кента никак не связано с тем, что вы выдвинули обвинения против Его Королевского Высочества герцога Йоркского?

– Клянусь, что здесь нет никакой связи.

– Скажите, занимал ли майор Додд какую-либо должность при герцоге Кенте?

– Да.

– Какую?

– Он был его личным секретарем.

– Вам не кажется, что человек, занимающий подобный пост, пользовался доверием герцога?

– Естественно.

– Сопровождала ли госпожа Кларк вас, майора Додда и майора Гленни во время вашей поездки в Мартелло Тауэрз?

– Да.

– Как я понимаю, целью вашей поездки было добыть сведения о деятельности герцога Йоркского?

– Да.

– А у вас были какие-либо другие цели?

– Нет.

– Госпожа Кларк упоминала имя герцога Кента?

– Она часто упоминала имена всех членов королевской семьи, а не конкретно герцога Кента.

– Использовалось ли вами имя герцога Кента в связи с данными вами госпоже Кларк обещаниями?

– Никогда.

– Вы когда-либо давали госпоже Кларк деньги?

– Когда она сказала, что отдаст мне кое-какие документы, я дал ей сто фунтов для того, чтобы она расплатилась с мясником и булочником.

– А кроме этого вы давали ей какие-то обещания?

– Никаких, за исключением того, что останусь ее верным другом, если она согласится бороться за счастье английского народа.

– Вы хотите сказать, что, кроме всеобщей известности и славы борца за гражданские права, вы ничего ей не обещали?

– Я ничего никогда ей не обещал.

Полковнику Уордлу разрешили удалиться и на его место вызвали майора Додда. Он заявил, что ни он сам, ни полковник Уордл ничего не обещали госпоже Кларк и что, насколько ему известно, у полковника Уордла никогда не было намерений платить за мебель для особняка на Вестбурн Плейс. Министр юстиции слушал его с закрытыми глазами и сложенными на груди руками: он решил не утруждать себя перекрестным допросом свидетеля, предоставив это своему помощнику.

– Как я понимаю, вы занимали высокий пост при герцоге Кенте?

– Я был личным секретарем Его Королевского Высочества.

– Вы и сейчас занимаете этот пост?

– Нет.

– Когда вас уволили?

– Я не могу сказать, в какой день я сдал дела. Я не считаю возможным отвечать на этот вопрос.

– Когда вы познакомились с госпожой Кларк, вы имели прямой доступ к Его Королевскому Высочеству? Вы проводили много времени и с Его Королевским Высочеством, и на Вестбурн Плейс?

– Да.

– Вы когда-либо сообщали Его Королевскому Высочеству о том, что действуете заодно с полковником Уордлом?

– Нет, никогда.

– Разве у него не возникало никаких подозрений? Или вы ежедневно обсуждали этот вопрос?

– Нет, я думал, что нетактично обсуждать подобные вопросы с Его Королевским Высочеством.

Адвокат повернулся к лорду главному судье.

– Если вы сочтете необходимым выяснить, какова была причина увольнения этого джентльмена, мы готовы провести расследование.

У лорда Элленборо был очень мрачный вид.

– Именно этого я не могу разрешить. Вряд ли это имеет какое-то отношение к делу.

Майора Додда отпустили и пригласили майора Гленни.

– Вы случайно оказались замешанным в это дело? – спросил адвокат.

– Я понял, что полковнику Уордлу нужно вытянуть из этой дамы какую-то информацию. Он хотел положить конец злоупотреблениям в армии.

– Значит, вам тоже захотелось сразиться с коррупцией. Вы критиковали систему обороны в Мартелло Тауэрз?

– Я отправился туда для того, чтобы удостовериться в ее надежности, а не найти изъяны. Я опубликовал книгу о фортификационных сооружениях на судоремонтных заводах.

– Вы делали записи во время поездки?

– Да, делал.

– Об оборонительных сооружениях в Мартелло Тауэрз?

– Нет, о другом.

– О чем?

– Ну, я записывал то, что госпожа Кларк рассказывала о членах королевской семьи.

– Вы записывали даже и то, что, по вашему мнению, могло бы оскорбить тех, кто связан с королевской семьей?

– Она рассказывала о том, как люди становились баронетами и пэрами, а также об инцидентах, случавшихся в королевской семье.

К собственному удивлению и разочарованию – роль свидетеля воодушевила его, – майору Гленни приказали покинуть свидетельское место, и после допроса еще нескольких свидетелей, среди которых были Айллингворт, виноторговец, и сэр Ричард Филлипс, издатель, обвинение заявило, что больше вопросов не имеет.

От имени защиты выступил министр юстиции, который разыграл свой единственный козырь, пригласив своего единственного свидетеля: господина Стоукса, поверенного госпожи Кларк.

Господин Стоукс, известный защите, обвинению, суду и вообще всем законоведам своей безупречностью и честностью, заявил, что во время слушаний, состоявшихся в феврале прошлого года в палате общин, он беседовал с полковником Уордлом. Они решали, целесообразно или нет вызывать Фрэнсиса Райта в качестве свидетеля со стороны госпожи Кларк. Сам господин Стоукс был категорически против этого, так как перекрестный допрос свидетеля мог бы выявить тот факт, что полковник Уордл обставил мебелью дом госпожи Кларк. Представители правительства сразу бы расценили этот поступок как взятку, дискредитировав полковника Уордла. Господин Стоукс заявил, что у него лично не вызывал сомнения тот факт, что полковник Уордл действительно обставил дом на Вестбурн Плейс и заплатил за мебель.

Показания поверенного произвели сенсацию, поставив в тупик обвинителя, господина Элли. Он в замешательстве поднялся.

– Ваша светлость, я смею утверждать, что свидетельские показания, только что представленные господином Стоуксом, оказались полной неожиданностью как для меня, так и, полагаю, для всего уважаемого суда. Прошу вашу светлость объявить перерыв на пять минут, чтобы дать мне возможность послать за полковником Уордлом.

Лорд главный судия удовлетворил его просьбу, и через некоторое время полковник Уордл предстал перед судом. Он сообщил, что хорошо помнит состоявшийся во время проведения расследования разговор с господином Стоуксом и что причина, по которой было решено не вызывать Фрэнсиса Райта в качестве свидетеля, заключалась в том, что его показания могли бы повредить госпоже Кларк, а не ему, полковнику Уордлу.

Министр юстиции опять обратился к суду.

– Ваша светлость, уважаемые господа судьи. Они вызвали полковника Уордла для того, чтобы опровергнуть показания господина Стоукса. Сравните, как дают показания эти два свидетеля. Обратите внимание, как ясно и четко говорил господин Стоукс, как полно он воспроизводил названия всех документов, которые он представлял во время беседы. То, что полковнику Уордлу пришлось опровергать показания господина Стоукса, вполне естественно. Не будь он готов к этому, он уже давно уехал бы в Йоркшир.

Вы все слышали показания господина Стоукса, и теперь, как мне кажется, у вас нет оснований сомневаться в достоверности его показаний или показаний господина Райта, учитывая тот факт, что беседа состоялась задолго до спора между Фрэнсисом Райтом и полковником Уордлом.

Господин Элли со стороны обвинения пустился в долгие и страстные рассуждения, имевшие целью защитить своего клиента и закончившиеся следующими словами:

– В связи с крайне затянувшимся характером рассматриваемого дела я считаю себя не вправе занимать ваше внимание и приводить дополнительные доводы в поддержку обвинения. Учитывая это обстоятельство, а также то, что час уже поздний, я задержу вас только для того, чтобы выразить благодарность его светлости и джентльменам – членам Жюри за терпение, с которым они меня выслушали. Я хотел бы добавить одно: на вас смотрит все Соединенное Королевство.

Глаза лорда главного судьи были закрыты, но как только обвинитель закончил свою речь, они тут же открылись.

Его резюме едва ли можно было назвать беспристрастным. Чаша весов склонилась не в пользу полковника Уордла. Его светлость отметил, что трудно понять, почему полковник Уордл вообще оказался на мебельном складе. Если мужчина, не имея никакого намерения быть лицом, которое покрывает издержки, сопровождает даму в подобное место, то он создает опасную ситуацию, из которой ему придется выбираться самому. Его светлость обратился к судьям, заявив, что они решают судьбу серьезного разногласия между политическими партиями и что у него нет сомнения в их объективности и справедливости.

После десятиминутного совещания Жюри вынесло Фрэнсису Райту и госпоже Кларк приговор: «Не виновен».

Уже во второй раз за пять месяцев член парламента от Оукхэмптона был побежден. О празднествах позабыли, начался отлив. Такая непостоянная общественность показала ему «нос» и зевнула. Гвиллиму Ллойду Уордлу только и оставалось что занять место в задних рядах оппозиции Его Величества, откуда он совсем недавно так стремительно вырвался на свет, возвысившись до национального героя.

– А вы? – обратился министр юстиции к своей клиентке. – Вы сыты судебными заседаниями, или вам мало?

Она улыбнулась и пожала плечами.

– Все зависит от моих друзей и от того, как они будут обращаться со мной.

– Во всяком случае, приговор оказался приятным рождественским подарком.

– Только благодаря господину Стоуксу.

– А не вашему уважаемому адвокату?

– Вы насчет «злостного мошенника»? Да, возможно… и благодаря лорду главному судье. А также Сцилле и Харибде, и зыбучим пескам, и опасностям, поджидающим мореплавателя. Я рада, что бедный Фрэнсис Райт получит свои деньги. А вот мое материальное положение не претерпело никаких изменений, что очень огорчает меня.

– А я думал, что вы получили огромный гонорар за неопубликованные мемуары.

– Недостаточно огромный… Я иногда начинаю сожалеть, что заключила сделку. Кстати, мне в голову пришла одна идея – посоветуйте, как быть. Как правительство истолкует мои действия, если я опубликую то, что выплыло о Додде и Уордле во время сегодняшнего заседания? И напишу о том, как Уордл с помощью взяток пробился в палату общин?

– Удар по оппозиции – правительство будет в восторге. Но ваши друзья-виги придут в бешенство, имейте в виду.

– Для меня имеет значение только Фолкстоун. Он сильно охладел в последнее время, и нужно преподать ему урок.

– Тогда дерзайте. Министерство будет молчать.

В январе 1810 года на дверях дома на Вестбурн Плейс появилось объявление: «Сдается». Попечители госпожи Кларк и ее две дочери решили, что она не может позволить себе жить в таком большом доме. Нужно сократить расходы. Она должна экономить.

Домик в Аксбридже? Нет, ее больше привлекает коттедж в Путни, недалеко от Фулхэм Лодж. Герцог сохранил этот дом для своих любовниц, а лошадей он тренирует на пустоши Путни. Ведь никто не сможет с уверенностью утверждать, что в один прекрасный день ностальгические воспоминания не заставят его совершить утреннюю прогулку. Нельзя сказать, что она очень надеялась на это, но подобные мысли отвлекали ее.

Она обосновалась в Путни – настороженно прислушиваясь, не раздастся ли стук копыт, – и окружила себя перьями, стопками бумаги и шкатулкой, заполненной письмами. А в конце весны господин Чэппл (Пэлл Мэлл, 66) опубликовал плод ее трудов под названием: «Соперничающие принцы», автор – Мери Энн Кларк.

Глава 4

Первое издание «Соперничающих принцев» разошлось за три недели. Потом было подготовлено второе издание, дополненное комментариями, несколькими письмами, а также предисловием, в котором автор благодарила представителей прессы, которые поняли, что мотивы, руководившие оскорбленной женщиной, не имели никакой политической подоплеки: редакторы «Таймса», «Поста», «Сана», «Курьера» и «Пайлота» получили то, что им причиталось. Господин Белл из «Уикли Мессенджер» заявил, что назначенный общественностью палач должен сжечь эту скандальную книгу на костре. Насколько ей известно, возражала автор, господин Белл возвратил долг только после ареста. Следовательно, полковник Уордл должен считать, что ему повезло. Автору известно несколько анекдотов, кстати, очень любопытных, из частной жизни господина Белла; если он и дальше будет продолжать свои провокационные выпады, ей придется опубликовать их – это был один из способов борьбы с теми, кто плохо отзывался о ее книге.

Ей доставляло огромное удовольствие писать эту книгу. Пощады не было никому. Господ Уордла, Додда и Гленни она изобразила в смехотворно нелепом виде; сэра Ричарда Филлипса с Бридж-стрит – мрачным и вечно раздраженным; Айллингворт, виноторговец, предстал в виде карикатуры на самого себя. Во всех подробностях были описаны поездки в Ромни Марш и в Мартелло Тауэрз, вечера на Вестбурн Плейс. На заднем плане сцен расследования дела герцога Йоркского маячили фигуры пэров и содержался легкий намек на дружбу его светлости радикала. Книга начиналась первой встречей с Уордлом, а заканчивалась его поражением в Вестминстер Холле.

В предисловии она намекнула на свои отношения с герцогом Йоркским, но так, чтобы не обидеть его и чтобы сохранить лежавшие в банке десять тысяч фунтов. Автор говорила, что ее венценосный друг всеми своими несчастьями и бедами был обязан своему предку, которого еще в приснопамятные времена с помощью яблока ввела в заблуждение Ева. Она не будет называть никаких имен, члены королевской семьи могут думать все, что им угодно. Злые языки нашептали в королевское ухо всякие гадости – ведь венценосное сердце было просто не способно причинить кому-то боль. Автор была вынуждена защищать свои права, в противном случае ей оставалось только умереть у ног своих маленьких детей.

С Его Королевским Высочеством герцогом Кентом обошлись не так бережно. В ответ на заявления Мери Энн он опубликовал «Декларацию», которая состояла из вопросов к майору Додду, бывшему у него в недавнем прошлом личным секретарем.

В «Декларации» майор Додд отрицал, что когда-либо упоминал имя своего патрона с целью поддержать нападки на его брата. Более того, личный секретарь, теперь уже уволенный, признал, что за десять лет службы он никогда не слышал от Его Королевского Высочества ни единой жалобы. Герцог Кент только содрогался и качал головой, когда видел памфлеты, превозносившие его самого и поливающие грязью его брата. Что касается содержащегося в недавно вышедшей книге «Соперничающие принцы» утверждения, будто он санкционировал нападки на честь и достоинство его брата, он не может не обратить внимания на эту грязную клевету и должен, как всякий человек чести, дать ей надлежащий отпор.

В первом издании было опубликовано только одно письмо, написанное автору лордом Фолкстоуном, но этого было достаточно, чтобы напугать его светлость радикала, который тут же отправил Уордлу полное раскаяния письмо, сообщив, что саму книгу он не читал, но, какими бы ни были его взгляды в прошлом году, он готов немедленно все опровергнуть. В том, что у него сложились именно такие взгляды, виновата госпожа Кларк, представлявшая все в неверном свете. Он надеется, что майор Додд все поймет, и хотя ему было бы очень неприятно видеть свое имя в газетах, оба джентльмена могут воспользоваться настоящим письмом. Оно было опубликовано на следующий же день, тринадцатого июня 1810 года, в «Морнинг Кроникл». Но он не опубликовал второго, более интимного письма, которое написал в тот же день своему другу господину Криви. Вот отрывок из него:

«Действительно ли опубликованное ею письмо настолько глупое? Оно на самом деле выставляет меня в смешном виде? Это то письмо, где я говорю: „Суд очень повредит репутации королевской семьи“? Неужели люди придают этому такое значение? И ты тоже? Прости за расспросы, но после того страшного нервного напряжения, которое ты сам испытал в декабре прошлого года, мое поведение не удивит тебя. Эта сука намекала на то, что я спал с нею? Что еще она говорит обо мне?»

Его светлости радикалу очень повезло, что это письмо не попалось автору на глаза, иначе бы он крупно пострадал. Однако она заметила другое, напечатанное в «Морнинг Кроникл», и во втором издании своей книги опубликовала еще девять писем от лорда Фолкстоуна, сопроводив их некоторыми пояснениями и комментариями.

Второе издание «Соперничающих принцев» разлетелось еще быстрее, чем первое. Интерес вызывала не история Уордла, а те, кого разоблачали и раздирали на куски. Книги, истрепавшиеся в руках многих читателей, тайком проносили в парламент и читали на задних скамьях, обсуждали в курительных комнатах, хохотали над ними в туалетах, и, несмотря на то, что весь огонь был направлен против оппозиции, членам правительства тоже досталось. Ни слова не было сказано про сэра Вайкари Джиббса, но секретарь адмиралтейства господин Крокер, который еще в 1809 году проявил свою враждебность по отношению к автору, получил послание на двенадцати страницах, в котором разоблачалось его простое происхождение и рассказывалось, как он опозорил свое имя, совершив гнуснейшие поступки на должности сборщика налогов в Ирландии.

Три или четыре месяца книгу очень увлеченно обсуждали, ею восхищались – хотя было и много тех, кто ругал ее, называя отвратительной, – но потом, как бывает со всеми недолговечными темами, интерес к описанным событиям стал ослабевать, и в конце концов о ней позабыли. Внимание привлекли совершенно другие проблемы: смерть любимой дочери короля принцессы Амелии и война. Сломалась последняя соломинка, за которую держался умирающий монарх. Его Величество Георг III был признан невменяемым, и в 1811 году принц Уэльский стал регентом. Первым своим указом он восстановил герцога Йоркского в должности главнокомандующего.

Расследование, судебные процессы, «Соперничающие принцы» потеряли свою новизну и больше никого не волновали. Как прошлогодняя шутка или летняя мода, скандал отслужил свое, и теперь его можно было предать земле. Единственным человеком, проливавшим слезы на похоронах, была сама госпожа Кларк. Его смерть сделала ее жизнь тусклой.

Она сказала:

– В моей шкатулке лежат письма, из которых можно составить несколько томов и сколотить на этом огромное состояние. Так зачем им лежать мертвым грузом, почему бы им не поработать на меня. – Слова эти она произнесла до встречи с попечителями, среди которых были господа Даулер и Коксхед-Марш. – Десять тысяч фунтов сократились до пяти. Через пару лет вообще ничего не останется. Веская причина для того, чтобы стать писательницей. Девочки будут жить на ежегодное пособие, а мне стоит потрясти королевских особ. Вы не согласны?

Чарли Томпсон кивнул. Он был третьим попечителем. Всему, что могло бы увеличить средства его сестры, будет обеспечена его братская поддержка: он получит от этого половину.

Господа Даулер и Коксхед-Марш придерживались другого мнения. Потрясенные до глубины души и ошеломленные тем, что последовало за появлением «Соперничающих принцев», они боялись повторения. Один раз ей удалось выйти сухой из воды, вряд ли во второй раз ей так повезет. Нельзя дважды стрелять по одной и той же цели. Кроме того, ее перо не пощадило ни одного мужчину, и кто знал, какие еще их глупые каракули, перевязанные ленточкой, лежат в этой шкатулке?

– Думаю, – сказал Коксхед-Марш, – вам лучше затаиться и заняться воспитанием девочек.

– В Аксбридже есть великолепная школа, – согласился Билл Даулер, – всего пятнадцать фунтов за семестр, в том числе и за уроки французского,

– Вы можете ссудить деньгами какое-нибудь учебное заведение, но нельзя тратить их на то, чтобы баламутить общество, – добавил Коксхед-Марш, – И Даулер, и я сходимся во взглядах на этот вопрос. Ведь вы хотите выдать девочек замуж, найти для них хорошую партию, а внимание, которое вы привлекаете к своей особе, уменьшает их шансы. Между прочим…

– Между прочим, – перебил его Даулер, – то, что произошло в 1809 году, может сильно навредить им, Я говорил тебе сотни раз, что спокойная жизнь в деревне – решение всех твоих проблем. Домик в Челфон-Сен-Питер…

Она накинулась на него.

– А в школе в Аксбридже есть курс по подготовке к супружеской жизни? Лучше я самостоятельно подготовлю их и обучу французскому… Девочки должны жить в Лондоне, и я тоже, и у меня должен быть особняк в Брайтоне или, на худой конец, в Рамсгейте. А когда Джордж пойдет в армию, мы последуем за ним. Там мы найдем кучу корнетов для Мери и Элен и какого-нибудь лихого кавалериста для меня.

При упоминании имени Джорджа наступила тишина, но взгляд, которым обменялись попечители, насторожили ее.

– Что произошло? – спросила она, – В чем дело?

Билл промолчал. Чарли пожал плечами. Коксхед-Маршу пришлось нарушать неловкую паузу.

– Я попробую предпринять кое-что в Сити, – сказал он, – и подыскать какое-нибудь дело для Джорджа. У нас еще много времени.

– Джордж пойдет в армию, – ответила она. – Это его заветное желание, и я дала ему слово.

– Это будет не просто.

– Почему?

– Причина очевидна. Маловероятно, чтобы в каком-то полку были рады сыну женщины, которая скинула главнокомандующего. Все его прошения будут отклонены. Ему не на что надеяться.

– Я предупреждал тебя, – добавил Чарли. – Я уже потерпел неудачу, то же самое будет и с ним. Расследование свело наши шансы к нулю. Если Джордж решится взять другое имя, ему может повезти, но только не в армии Его Величества. В этом нет сомнений.

Внезапно ее охватила ярость. Бестолковые идиоты, все до единого:

– Если кто-нибудь встанет на моем пути, я знаю, как с ним справиться. У меня есть письмо, в котором герцог Йорк пообещал выписать патент, когда Джорджу исполнится пятнадцать. Что, если я представлю письмо суду?

Попечители вздохнули. Назад, на место для свидетелей и в Вестминстер Холл? И опять всеобщая известность – такая опасная, разрушительная, губительная для всех. Это будет полным крушением надежд Джорджа и девочек. Неужели никто на свете не может заставить ее молчать?

– Если вы станете кому-либо угрожать, – сказал Коксхед-Марш, – вы разрушите будущее своих детей. Прекратится выплата ежегодного пособия на вас и на девочек, и вы останетесь без гроша.

– Вы забываете, что своим пером и своим ярким слогом я смогу заработать больше, чем все пособия, вместе взятые.

Она вылетела из дома, предоставив им самим решать все вопросы. Они могут как угодно поступать с тающим капиталом: заморозить его или пустить в дело под три процента годовых, но только ей по силам начать наступление.

Вернувшись домой и порывшись в шкатулке, она вспомнила, что письмо, в котором герцог пишет о Джордже, больше ей не принадлежит. Давным-давно она отправила его Джеймсу Фитцджеральду на сохранение.

Уже несколько месяцев она ничего не слышала о Фитцджеральдах. В этом году Джеймс ушел из большой политики, а Вилли очень резво продвигался по служебной лестнице, став канцлером Ирландского казначейства и членом Английского тайного совета. Она сразу же написала им. Они оба были в Ирландии, к тому же парламент был распущен на каникулы, и у нее не возникало сомнения в том, что для Вилли, занимающего такой высокий пост, не составит труда получить патент для Джорджа.

Но ни от отца, ни от сына ответа не было. Она написала еще раз. Наконец от Джеймса пришла коротенькая записка: «Письмо, о котором вы говорите, уже давно уничтожено».

Уничтожено! Ее самая главная ценность! Неужели он считал, что этим обезопасит себя? Или он боялся хранить свидетельство его отношений со знаменитой госпожой Кларк?

Ее обращение к Вилли тоже ни к чему не привело. Из Ирландии пришло письмо, в котором сообщалось, что Вильям Фитцджеральд, казначей, требует, чтобы госпожа Кларк никогда не вспоминала о его существовании. Лучше забыть о том, что они в далеком прошлом были знакомы, и не возобновлять отношений. Кроме того, ирландский канцлер отказался предпринимать какие-либо шаги для того, чтобы обеспечить будущее сына госпожи Кларк.

Новость оглушила ее. Она не могла поверить. Неужели Фитцджеральды, близкие друзья, могли поступить так бесчеловечно? Как они могли отвернуться от нее после всего пережитого за десять лет? Вилли, который рассказывал ей о своих бедах со дня окончания Оксфорда, который, как Чарли, бежал к ней за помощью и поддержкой; Джеймс, который сотни раз облегчал ей свою душу, рассказывал о политических тайнах. Не желают продолжать знакомство… конец главы… и ничего не сделано для Джорджа – Джордж покинут.

Но эмоции перешли в злость, злость – в ярость, а ярость – в ослепляющее желание отомстить. Как и в прошлый раз, она бросилась за советом к Огилви.

– Что мне делать? Как мне побольнее ударить их?

За последние четыре года Огилви преследовали неудачи. Его надежды разбивались одна за другой. Регентство разрушило все ожидания, что страна расколется надвое и начнется революция. Тори все еще находились у власти, и было мало вероятности, что ситуация в скором времени изменится, поэтому Огилви устраивало любое оружие, которое могло послужить в целях дискредитации министров. Например, подпитать враждебность, царившую в отношениях между Англией и Ирландией. Очень хорошо, что между ними всегда существовали разногласия, теперь у него есть возможность их углубить.

– Когда вы готовили к изданию «Соперничающих принцев», – сказал он, – я посоветовал вам сделать книгу посильнее. Сейчас вам дается еще один шанс. Начните с серии памфлетов, критикующих правительство, и в первую очередь Вильяма Фитцджеральда. Разоблачите его. Это вызовет ужасный скандал – и ему придется подать в отставку. Помните, в каком дурацком виде вы выставили Крокера? Все были страшно разочарованы тем, что вы не пошли дальше и не взялись за остальных.

– Вы считаете, что мои слова действительно оказывают какое-то воздействие?

Конечно. Когда вы написали «Соперничающих принцев», вы перетянули на свою сторону общественное мнение. Но вы упустили момент и потеряли отвоеванное. Вы не понимаете, какая сила таится в вашем пере и в вашем слове. Благодаря вам два человека впали в немилость: герцог Йорк и Уордл. Попробуйте свои силы на третьем. Дайте этому ирландскому канцлеру коленом под зад – и общественное мнение опять будет на вашей стороне.

Его слова лились как бальзам на ее израненную душу. Вилл говорил ей именно то, что она так жаждала услышать. Его предложения волновали и возбуждали ее. Серия памфлетов, критикующих ее мир, мир, который она так хорошо знала. Возможность доказать, что она все еще существует, что у нее еще хватит сил, чтобы сломать человеку жизнь.

И опять она ринулась в битву, руководимая одной навязчивой идеей: мужскую часть рода человеческого нужно держать в подчинении. Она заперлась в своей комнате и начала писать…

Письмо к достопочтенному Вильяму Фитцджеральду, написанное на двадцати страницах, было опубликовано в виде памфлета. Издал его господин Митчел. Господин Чэппл с Пэлл Мэлл отказался печатать письмо. Он был категорически против, чувствуя, что в письме заключена опасность, но автор «Соперничающих принцев» ничего не желала слушать.

– Это опасно для Вильяма Фитцджеральда, а не для меня.

Господин Чэппл покачал головой. Письмо было страшно язвительным, в нем полностью отсутствовал юмор.

«Охваченная тревогой, я спешу предостеречь ирландский народ против самого порочного и распутного человека, который, совершенно таинственным образом захватив пост канцлера казначейства, в настоящее время осуществляет контроль над народными деньгами и который является представителем Ирландии в имперском парламенте.

Мною движет принцип, которым я руководствовалась всю свою жизнь: никогда не допускать неблагодарного отношения к себе, одного из самых низких преступлений, не оставлять неблагодарность безнаказанной и всегда разоблачать лицемерие. Вы, господин Фитцджеральд, имеете перед собой еще один пример того, что тот, кто воспользовался моими чувствами для достижения собственной выгоды, пусть даже этот человек занимает столь высокий государственный пост, не уйдет безнаказанным; и я хочу, чтобы вы навсегда запомнили: если мне нанесут оскорбление, я потребую возмещения не только у сына короля, но и у самого короля. До сих пор я разоблачала перед общественностью только тех, кто этого заслуживал, никто безвинно не пострадал. Это единственный способ мести, который я жажду применить по отношению к тем, кто обманул меня.

Я приведу несколько примеров, которые позволяют нарисовать ужасную картину предательства вашего отца, этого искусного интригана, которому я доверила письмо от герцога Йоркского, написанное вскоре после нашего разрыва. В своем письме герцог всеми святыми поклялся до конца своих дней покровительствовать моему сыну и защищать его.

Я написала вашему отцу и попросила его вернуть мне письмо. На это он ответил: «Я уничтожил письмо».

Не хватит слов, чтобы выразить охватившее меня негодование, мое возмущение вероломным поступком по отношению к невинному ребенку, будущее которого полностью зависело от этого письма и который сейчас лишился единственной гарантии. Я уже не говорю о неблагодарности по отношению ко мне, спасшей его, вас и всю вашу семью от бесчестья и полного краха, скрыв от всех его письма, разоблачающие его продажную сущность.

Уделив немного времени характеристике вашего отца, я переключаю все свое внимание на вас.

Ваш болезненный вид, который, как считает ваш отец, проистекает из наследственной немощи, является на самом деле результатом ночной жизни, которую вы проводите в азартных играх. Вам нет оправдания, так как вовсе не тяжелое материальное положение притягивает вас к игорному столу. Но оставим эту сделавшую вас своим рабом пагубную страстьона ничто по сравнению с другими вашими пороками. Что подумает народ о человеке, который, совратив жену своего близкого друга, взяточничеством и другими бесчестными приемами добился того, чтобы ее мужа отправили в страну с вредным климатом, надеясь, что болезни в скором времени сведут его в могилу; который предается разврату и потребляет наркотики, а потом, удовлетворив свои низменные инстинкты, накачивает наркотиками бессознательную жертву своей животной страсти, чтобы, пусть и с риском для ее жизни, обезопасить себя, уничтожив невинную свидетельницу своего преступления, и не испытывает при этом ни малейшей жалости? Описанное мною событие произошло незадолго до рождения мертвого ребенка, которое представляло собой настолько жуткое зрелище, что даже врач пришел в ужас. Дрожащей рукой он заполнял медицинскую карту, назвав причиной смерти младенца отравление огромной дозой лекарства, которое чуть не свело в могилу саму несчастную мать.

Вы заявляли, что не можете жениться на женщине, покрывшей позором свое имя, забывая, что вы сами стали причиной ее бесчестия; что вы не можете жениться на одной из дочерей лорда Диллона, так как союз с ублюдком, как вы ее называли, испортит кровь Фитцджеральдов. Та же самая причина, по вашим словам, вынудила вас отказаться от такого же предложения маркиза Уэллсли.

Но разве ваше происхождение, ваш ранг или ваши способности дают вам право с презрением отвергать дочерей знатнейших фамилий? Вам, ничего этого не имеющему; вам, чей дед, жуликоватый Вилли Фитцджеральд из Энниса, был бедным адвокатом, разбиравшим кляузы; чей отец добился успеха в жизни не благодаря своим заслугам, а с помощью мастерского владения искусством грязных интриг; чья тетка – самая обычная уличная шлюха и чей двоюродный брат был повешен за кражу лошадей; вам, чья жизнь с первого дня появления на свет представляет собой сплошную цепь позорных и запутанных преступлений?

Я покажу, какими средствами вы заполучили тот почет и уважение, о которых вы так часто упоминаете и за которыми, как сообщают официальные источники, последует звание пэра. Возможно, вы полагаете, что горностаевая мантия будет хорошо скрывать ваше моральное уродство и что обладание пэрской короной компенсирует полное отсутствие нравственных устоев, но позвольте спросить, осмелитесь ли вы когда-либо взглянуть на животное, которое венчает ваш шлем, не вспомнив о своем низком происхождении?

Я прилагаю письма от вас и от вашего отца, которые все еще находятся у меня, и остается лишь посмотреть, сэр, допустят ли народы Великобритании и Ирландии, узнав о вашей истинной сущности, чтобы такой распутный выскочка стал изображать из себя лорда. Остается лишь посмотреть, будут ли они аплодировать избранию нищенствующего политического авантюриста в высший и самый доходный орган страны или решат, что лучше доверить управление финансами значительной части империи более способному человеку с чистыми руками, а не тому, кто целыми ночами просиживает за игорным столом и кто должен быть признан виновным в преднамеренном убийстве своего нерожденного ребенка».

Таков был общий тон опубликованного письма, в примечании к которому она пообещала, что будет продолжение. Кто следующий?

«В ближайшее время я намереваюсь представить публике две или три книги, за которыми, если позволят обстоятельства, могут последовать еще несколько».

Подобная перспектива заставила поежиться многих членов верной Его Величеству палаты общин. Несколько членов палаты лордов покрылись холодным потом. В Кабинете послышался ропот. Слышали, как сам лорд Ливерпуль сказал: «Остановите эту женщину, пока она не натворила еще больших бед. Если ее не остановить, мы все вылетим отсюда».

Первая жертва посоветовалась со своими адвокатами и обратилась в суд.

В понедельник, семнадцатого февраля 1814 года, госпоже Мери Энн Кларк было предъявлено обвинение в клевете на канцлера Ирландского казначейства достопочтенного Вильяма Фитцджеральда, члена парламента от Энниса.

В третий и последний раз она сидела перед Судом королевской скамьи, разглядывая океан лиц, обращенных в ее сторону. Но на этот раз рядом с ней не было сэра Вайкари Джиббса: два года назад его назначили судьей.

Лорд главный судья Элленборо также отсутствовал. Его место занял господин Жюстис Ле Бланк. Не было партий в пикет перед слушанием. Не было светской болтовни в Линкольнз Инн, не было «Леды и лебедя».

– Наймите Генри Бругхэма и не считайтесь с расходами, – посоветовал автору бывший министр юстиции. – Я питаю отвращение к его политическим убеждениям, но он единственный на всем белом свете способен вытащить вас. Я все-таки предупрежу его, что дело будет нелегким.

Приняв во внимание веские аргументы адвоката истца, судьи признали ответчицу виновной. На этот раз Мери Энн переиграла саму себя.

Глава 5

Заседание было недолгим. Свидетелей не вызывали. Зачитали письмо достопочтенного Вильяма Фитцджеральда.

Ответчица не выступала, она дала письменные показания под присягой, в которых оправдывала свое поведение предательством Фитцджеральдов, уничтоживших многие ее ценные бумаги, отданные им на хранение. Среди этих бумаг находилось письмо одного известного лица с обещанием оказывать покровительство и поддержку ее сыну. Она отдавала себя на милость суда, закончив свои показания следующими словами:

«Принимая во внимание, что свидетельница, дающая показания под присягой, имеет двух дочерей, одна из которых почти достигла зрелости; принимая во внимание, что до настоящего времени, несмотря на неблагоприятные условия и несчастья, она дала им образование и воспитала их в благочестии и добродетели; а также учитывая тот факт, что, если уважаемый Суд примет решение лишить ее дочерей ее защиты, они останутся без средств к существованию, она выражает надежду, что уважаемый Суд учтет эти обстоятельства и состояние ее здоровья, а также то, что в основе ее действий лежали не политические мотивы, а только лишь оскорбление поведением, нанесенное истцом».

Министр юстиции – он уже в течение двух лет был обвинителем вместо сэра Вайкари Джиббса – охарактеризовал ее опубликованное в газете письмо как злостную клевету – самое ужасное преступление, когда-либо рассматривавшееся в Суде.

Как он заявил, у него нет сомнений, что все было затеяно только с целью вымогательства, – хотя в памфлете основной причиной называется желание отомстить. Он надеется, что приговор Суда послужит ответчице уроком и заставит ее воздержаться от литературной деятельности и отказаться от публикации других клеветнических измышлений.

Господин Генри Бругхэм (которому шесть лет спустя пришлось защищать королеву Каролину) обратился к Суду с просьбой смягчить наказание для ответчицы, хотя и понимал, что не в его силах было помочь госпоже Кларк.

Это дело, – горячо протестовал он, – нельзя рассматривать как беспричинные и неспровоцированные нападки на честь личности, предпринятые ради удовлетворения страсти публики к злословию. Публикация этого письма явилась результатом давних отношений между сторонами, отношений, длившихся четырнадцать лет.

Милорды, я не в праве требовать послаблений по той лишь причине, что лицом, давшим выход своим чувствам в ответ на провокацию, была женщина: не зря говорят, что, когда особенности пола больше не накладывают ограничений на действия, человек теряет свои защитные свойства. Но я умоляю ваши светлости учесть при решении вопроса о наказании тот факт, что моя подзащитная воспитала дочерей в благочестии и добродетели, дав им образование и привив навыки, в которых, возможно, сама испытывала недостаток.

Если Суд примет это во внимание, я надеюсь и верю, что ваши светлости смогут совместить справедливое отправление правосудия с состраданием, дабы не пострадали невиновные.

Господин Бругхэм сделал все возможное. Но судьи были настроены враждебно. Их светлости почувствовали, и не без основания, что женщину, осмелившуюся написать такие обвинения в адрес лиц, занимающих высокие посты, нужно во что бы то ни стало заставить замолчать. Ни в коем случае нельзя оставлять ее на свободе. Пройдет несколько недель, и она опять возьмется за старое. Всего пять лет назад она исковеркала жизнь принцу крови. Женщины такого типа опасны.

Ответчица проявила свою обычную беспечность даже во время рассмотрения дела. Она смеялась над престарелым господином Митчелом, владельцем типографии и соответчиком. Она зашла еще дальше: когда министр юстиции закончил свою речь, она сделала клоунский реверанс, всем своим видом выразив насмешку. Господин Жюстис Ле Бланк был преисполнен решимости проявить строгость.

– Не вызывает сомнения, – сурово начал он, – клеветническая направленность публикации. Не вызывает сомнения и тот факт, что автор, сочинивший этот пасквиль и предупредивший о публикации еще трех книг, которые, как он утверждает, находятся еще в стадии осмысления, руководствовался только желанием добыть деньги, опубликовав упомянутые документы или, если бы ей заплатили за это, попридержав их. Пусть рассматриваемое дело послужит предупреждением, пусть оно покажет, как опасно заводить поспешные и необдуманные связи. Я надеюсь, что одиночество и тюремное заключение, к которому Суд, выполняя свой долг, был обязан приговорить ее, заставит ее пересмотреть прошлое и раскаяния в тех ошибках, которые привели к тому, что она переживает сейчас.

Всегда мучительно видеть, как грехи родителей настигают детей, но в некоторых случаях разлука может пойти во благо последним. Будет ли так и в данном случае, решать не Суду.

Принимая во внимание рассматриваемые обстоятельства, Суд приговаривает ответчицу Мэри Энн Кларк к заключению в тюрьме Суда королевской скамьи на срок девять календарных месяцев. По истечении этого срока она примет на себя обязательство соблюдать общественный порядок в течение трех лет и внесет залог в двести фунтов и два залога по сто фунтов каждый. Она будет содержаться под стражей до внесения полного залога.

Все взгляды обратились на ответчицу госпожу Кларк, которая стоя слушала приговор. Ее адвокат, Генри Бругхэм, намекал, что ей грозит тюремное заключение, но она не поверила ему. Ну, присудят компенсацию убытков в несколько тысяч, придется продать ценные бумаги, чтобы собрать необходимую сумму, а потом она опубликует продолжение «Соперничающих принцев», проверенное на предмет наличия сведений, которые могутпосчитать клеветой.

Но на девять месяцев в тюрьму! Оставить детей – ведь ровно через неделю Джорджу исполнится шестнадцать! Она обвела всех недоверчивым взглядом. Ни одного улыбающегося лица. Вон Чарли с Биллом, их глаза опущены. Значит, это правда. Спасения нет. Они не смягчили приговор. Шумное бряцание ключей, холодные стены и тюремная камера. Чтобы совладать с собой, она так сжала руки, что ногти впились в ладони. «Тайме» так описал этот момент: «Когда господин Жюстис Ле Бланк заговорил о тюремном заключении, всю ее веселость как рукой сняло, и из ее глаз выкатились две слезинки».

Ее друзьям разрешили попрощаться с ней, перед тем как отправить ее в тюрьму Суда королевской скамьи. Она смахнула слезы и, улыбнувшись, вышла к ним навстречу.

– Я всегда собиралась сесть на диету. Вот мне и представилась возможность. В тридцать восемь лет воздержание пойдет только на пользу. Да и вода из Маршалси гораздо лучше, и квартира за полцены… Попросите Марту собрать на первые несколько дней самое необходимое, пока я не обследовала свое жилище. Подозреваю, что вечерние туалеты мне не понадобятся, только шерстяные вещи. Книги? Кто из вас будет снабжать меня книгами? Полагаюсь на всех вас. Мне очень помогли бы «Закат и падение» Гиббона и «Одиссея» Гомера… Какие еще есть предложения? Я буду принимать по вторникам и пятницам. Рада видеть вас всех, только приносите с собой стулья. Кокси, присмотрите за девочками и пригласите их в Локтон и, ради всего святого, подыщите Чарли работу. Билл, поцелуй меня, дорогой, быстрее и исчезай. Я могу наделать всяких глупостей и расстроить тебя. Ты знаешь, что надо делать с Джорджем, и постарайся как можно осторожнее сообщить ему новость. Скажи, что ему нечего беспокоиться, что я всем довольна – с нетерпением жду возможности исследовать внутреннее убранство тюрьмы. Господин Бругхэм здесь? Я хочу поблагодарить его.

Генри Бругхэм подошел к ней и взял ее за руку. Он понял, что за напускной веселостью скрывается нечеловеческое напряжение, и выпроводил ее друзей. Она сразу же расслабилась.

– Вам будет трудно, – сказал он. – Я должен предупредить вас.

– Да, – ответила она, – сразу говорите о самом худшем.

– Насколько вы сильны?

– Не знаю. У меня никогда не было возможности проверить. Я никогда не болела.

– Через некоторое время вам выделят камеру или вы будете делить камеру с кем-то еще. Как я понял, за все будут платить ваши друзья. Но сначала вопрос об этом даже не встанет. В приговоре сказано: одиночное заключение. – Что конкретно это значит?

– В тюрьме есть две маленькие камеры. Суд постановил, что вас поместят в одну из них.

– Там будет очень темно? Я смогу читать и писать?

– Насколько мне известно, под самым потолком есть крохотное окошко.

– А на чем лежать?

– Пока там нет ничего. Только солома. Вам разрешат послать за кроватью – я дам указания.

– А одеяла?

– Сегодня вы будете спать на пледах из моего экипажа. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы вам завтра доставили из дома кровать и одеяла.

– Кто управляет тюрьмой?

– В настоящее время – господин Джонс, но, как я понял, его никто никогда не видел, и всеми делами заправляет писарь, некто по имени Брушуфт.

– Брушуфт или Брашофф – какая мне разница. Мне следует любезничать с ним?

– Возможно, позже, не сейчас. Вы готовы? Экипаж ждет.

– Разве я еду не в крытой двуколке?

– В Англии вы избавлены от этого. Адвокату разрешено сопровождать заключенного.

Она села в экипаж, так и не разжав рук.

– Лучше бы мы поплыли по реке – это более романтично. А в тюрьме Верховного суда есть Ворота предателей?

– К сожалению, нет. Тюрьма стоит не у реки. Она на другой стороне, недалеко от Саутверка.

– Я плохо знаю те места… Ее часто посещают?

– Только старьевщики и нищие. За исключением, конечно, должников.

– А я буду видеть Темзу? Я очень люблю реку.

– Боюсь, что нет. Тюрьма окружена высокой… Кстати, у вас есть свой доктор?

– Мой любимый доктор Меткалф уехал в Мидландз. Но я уверена, что, стоит мне свистнуть, и он сразу же примчится ко мне. А зачем?

– В тюрьме Верховного суда нет врача. Никакого. Нет здесь и лазарета.

– А что будет, если заключенный внезапно заболеет?

– Ничего. Если только кто-нибудь из тех, кто сидит с ним в одной камере, имеет кое-какие познания в медицине… Потому-то я и предупреждаю вас.

– Тот, кто предупрежден, тот вооружен. Нужно, чтобы Марта прислала мне мои порошки… Кстати, вспомнила: как там насчет санитарных условий? I

– Мне говорили, что там есть несколько уборщиков, которым платит начальник, но они приходят не каждый день. Все зависит от количества мусора. Им выгоднее, чтобы свалка достигала определенной высоты, тогда они приходят выгребают мусор.

– В этом есть своя логика… А там есть сточные канавы?

– По всей видимости, нет. Отходы стекают в бадьи.

– Которые, естественно, всегда переполнены, и помои низвергаются с них, как Ниагарский водопад? Чувствую, Марта получит длиннющий список… А питание, господин Бругхэм?

– В тюрьме есть столовая, в которой обычно питаются самые бедные из должников, не имеющие возможности посылать за более качественной пищей. Разрешено дважды в неделю покупать мясо у мясника, но, как мне говорили, это не рекомендуется.

– Значит, еду мне могут присылать из дома?

– Да, за особую плату. Все это организуют надзиратели. Мы выясним. Полагаю, в тюрьму проникает довольно много выпивки. Начальник смотрит на это сквозь пальцы. А теперь закрывайте уши, чтобы уберечь свой слух от грубостей.

– Мы прибыли? Вот эти большие ворота – тюрьма?

– Да, мы проедем во внутренний двор. Если кто-нибудь закричит или попробует оскорбить вас, не обращайте внимания. Обычно во дворе собираются самые бедные из должников. Вам лучше остаться в экипаже, пока я буду разговаривать с начальником.

Она перекинула через руку пледы. «На Баулинг Инн Элли, – подумала она, – одеяла были тоньше, но у меня, по крайней мере, была кровать, и Чарли согревал меня своим теплом. К тому же это было тридцать лет назад, я тогда была покрепче…» Она высунулась в окно экипажа и позвала Бругхэма.

– Закажите комнату с огромной кроватью с пологом и обед на двоих, и обязательно шампанское на льду… – Он помахал в ответ рукой.

Как только он исчез за дверью тюрьмы, должники столпились вокруг экипажа. Они просовывали в окно руки с зажатыми в них клочками бумаги.

– Купите билеты на места в камеры. Десять шиллингов за ночь. Кровать, всего четыре человека в камере… Восемь шиллингов, мадам, я могу вам продать за восемь шиллингов, и совсем новый матрац – на нем спали всего три месяца назад… Четыре шиллинга, мадам, только ради вас, четыре шиллинга за вашу половину кровати, ваш сосед – очень приятный молодой человек двадцати восьми лет… Отдельная камера стоит гинею за ночь, мадам, это лучшее, что можно найти в тюрьме I Верховного суда, вы нигде ничего подобного не найдете: всего одна гинея, с дополнительной платой за ежедневную уборку мусора.

Как жаль, что она вынуждена сидеть за преступление, а не за неуплату долгов.

– Вы очень добры, – сказала она, – спасибо за беспокойство. Но все уже улажено. У меня будет собственная камера.

Они озадаченно уставились на нее.

– Это какая-то ошибка, мадам. В тюрьме нет свободных камер.

– О! Есть. Вы о них не знаете. У начальника есть кое-что про запас.

Вернулся Генри Бругхэм. Должники расступились, продолжая громко обсуждать услышанную новость.

– Мне очень жаль, – сказал Бругхэм. – Все оказалось гораздо хуже, чем я предполагал.

– Разве может быть хуже? Эти люди были чрезвычайно любезны.

– Я о вашем жилище. Камеры очень маленькие.

– Но я там буду одна?

– Да. – Он с состраданием взглянул на нее.

– Мне идти с вами?

– Прошу. – Он взял ее за руку и повел внутрь здания. – Я заплатил за передачу вас под стражу десять шиллингов и шесть пенсов. Обычным заключенным они предлагают так называемые «места в общаге».

– Я знаю, мне уже предлагали.

– Это не для вас: вас приговорили за клевету. Это предполагает только одиночку, как я вам уже говорил. Вот господин Брушуфт, писарь начальника.

К ней направился квадратный мужчина с выпяченным животом, в руках он сжимал шляпу. Она улыбнулась и сделала реверанс. Он не обратил на нее никакого внимания и повернулся к Бругхзму.

– Она привезла с собой кровать?

– Кровать пришлют утром. И одеяла, конечно, стол, и стул, и массу других необходимых вещей.

– Места хватит только для кровати. Размер каморы всего девять футов. У нее есть с собой свечи?

– А разве ей не полагаются свечи?

– У нас ничего не полагается. Только солома, ее как раз сегодня утром поменяли.

– Где можно купить свечи?

– Возможно, они есть у хозяина кофейни. Это не моя сфера деятельности. И не забывайте, что она помещена сюда по обвинению в преступлении. Мне были даны инструкции не предоставлять никаких привилегий. Только казенная пища из тюремной столовой.

– А что это такое? Писарь пожал плечами.

– Жидкая овсянка на завтрак, суп на обед. День на день не приходится, меню составляет повар. Должники могут покупать все, что им хочется, в кофейне… У нее другой случай.

Генри Бругхэм повернулся к своей клиентке. Она махнула рукой.

– Что я говорила? Диета для полных. Когда я выйду отсюда, я буду тонка как тростинка и введу новую моду.

Писарь повернулся к надзирателю.

– Проведи заключенную в камеру номер два. Завтра ей пришлют кровать, больше никаких привилегий.

– Ей можно посылать за продуктами в кофейню?

– Ни в коем случае.

Писарь снизошел до того, чтобы удостоить заключенную равнодушным взглядом своих выпученных глаз.

– Если вы заболеете, – сказал он, – можете сообщить об этом. Отправите записку на имя начальника, ее подошьют к делу, и когда будет проводиться осмотр, вас вызовут.

– А как часто проводится осмотр?

– Дважды в год, ведомством по уголовным делам. Следующая инспекция назначена на июнь. В том случае, если заключенный умирает, в моей власти отдать его родственникам, но они должны заплатить. В вашем случае я пошел на уступку – вы женщина и вам больше тридцати – и выделил вам камеру с деревянным полом. В номере один пол каменный и нет стекла в окне.

Заключенная улыбнулась и взяла пледы.

– Вы очень добры и заботливы. Сколько я вам должна?

– Это решат ваши друзья, я не беру денег с заключенных.

Это против правил и считается оскорблением. Будьте любезны, следуйте за надзирателем. Расхаживать по зданию тюрьмы разрешено только должникам или тем, кто осужден на три месяца. До свидания.

Он кивнул Генри Бругхэму и удалился. Адвокат забрал у нее пледы, и они вместе последовали за надзирателем по длинному коридору.

– Как жаль, – сказала она, – что мы не в Брайтоне, где нас ждала бы квартира и веселая вечеринка.

Генри Бругхэм сжал ее руку и не ответил. Надзиратель вел их по лабиринту коридоров. В углах были расположены лестничные площадки, на которых сидели заключенные. Это были места встреч должников. Мужчины, женщины и дети располагались на ступеньках, взрослые пили или ели, дети играли. На одной из лестничных площадок была в самом разгаре игра в кости, на другой – в кегли, роль которых выполняли бутылки. По всему зданию тюрьмы эхом разносились смех, крики и пение.

– Во всяком случае, я не буду жаловаться на тишину. Но у меня такое впечатление, что давно не вызывали уборщиков. Мне противно смотреть на эти бадьи без крышек…

На Баулинг Инн Элли никогда не было такого зловония, как в коридорах. Может, она уже позабыла? Неужели она почувствовала знакомые запахи? Застоявшиеся у соседей помои… дырявые полы… мокрые стены с пятнами от пальцев… неприличные надписи… даже раздававшиеся из-за угла пронзительные визги детей очень напоминали вопли играющих в шарики Чарли и Эдди.

– Вы помните Марию Стюарт?

– При чем тут Мария Стюарт?

– «В моем конце, – объяснила она, – мое начало». Думаю, то же самое можно сказать про всех нас… Кажется, мы пришли.

Надзиратель остановился в самом дальнем конце коридора и принялся отпирать двойной замок. Он открыл тяжелую дверь.

Писарь не преувеличивал: камера действительно была всего девять футов, не больше и не меньше. Окошко, расположенное под самым потолком, было забрано железной решеткой и затянуто паутиной. Через него на пол падало пятно света величиной всего три фута. Пол был деревянный, и в углу, напротив стены, была навалена солома. Маленькая бочка, похожая на те, в коридорах, стояла возле двери. Крышки на ней не было.

. Заключенная развела руки, чтобы измерить камеру.

– Дело в том, – сказала она, – что, когда мне пришлют кровать, здесь действительно ни для чего не хватит места. Мне придется мыться, одеваться и есть, стоя на одной ноге, – новое упражнение под названием «фламинго».

Приподняв платье, она показала, как делать это упражнение. Надзиратель ошеломленно уставился на нее. Она одарила его сияющей улыбкой.

– Так как нам суждено часто видеть друг друга, – сказала она, – давайте знакомиться. Надеюсь, мы будем друзьями.

Она пожала ему руку и дала пару гиней.

– Так, а как насчет свечей, господин Бругхэм? Через полчаса в камере будет темно, как в могиле. И довольно холодно: я вижу, здесь нет камина. А свечи создадут атмосферу праздника. С вашими пледами и на этой соломе мне будет довольно уютно, и из столовой принесут горячий суп. Какой сегодня суп: томатный или черепаший?

Озадаченный надзиратель взглянул на свою подопечную.

– Здесь всегда одно и то же, – ответил он, – что-то вроде соуса с плавающей наверху картошкой и кусок хлеба.

– Суп «пармантье», я ела его в Олмаке… А теперь, господин Бругхэм, настала пора прощаться.

Адвокат, склонившись, поцеловал ей руку.

– Я сделаю все возможное, чтобы вытащить вас из этой дыры и перевести в обычную камеру, обещаю вам.

– Большое спасибо. Вы будете приходить ко мне?

– Как только это разрешат. Кстати, дайте мне адрес вашего доктора…

– Он у Билла Даулера.

– Что вам еще нужно? Я имею в виду прямо сейчас?

– Свечи из кофейни и, если у них есть, бумагу и чернила.

– Надеюсь, вы не собираетесь писать еще одно письмо господину Фитцджеральду?

– Нет. Доклад о тюрьме Суда королевской скамьи, взгляд изнутри. Чтобы потом представить его, если понадобится, палате общин.

Он рассмеялся и покачал головой.

– Думаю, вы неисправимы.

– О Господи, я надеюсь. Иначе для чего жить? Надзиратель открыл дверь и последовал за Генри Бругхэмом в коридор. Дверь с лязгом захлопнулась. Повернулся ключ. В маленьком зарешеченном окошечке появилось лицо заключенной. Она бросила на солому свою шляпку и накинула на плечи пледы из экипажа адвоката.

– Еще одно слово, – сказал господин Бругхэм. – Мне ужасно жаль…

Она взглянула на него и улыбнулась. Голубой глаз подмигнул. Она тихо проговорила на настоящем кокни, которому выучилась в переулке:

– Кто платит, тот и заказывает музыку.

Она услышала, как их шаги эхом отдались под сводами коридора и затихли вдали, смешавшись с обычными звуками тюрьмы: криками, визгами и смехом. В десять вечера, когда свечи почти полностью оплыли, надзиратель отпер дверь и отдал ей письмо. Как сказал надзиратель, его принес посыльный Суда королевской скамьи. Оно было адресовано начальнику и содержало приказ передать его ей лично.

Она протянула руку и взяла у него письмо. Ни обращения, ни подписи, только штамп Главного штаба в Уайтхолле и чисто, семнадцатое февраля 1814 года.

Письмо было очень кратким:

«Его Величество имел удовольствие назначить Джорджа Ноэля Кларка в 17-й полк легких драгун. Назначение вступает в силу с семнадцатого марта, по истечении четырех недель после исполнения офицеру шестнадцати лет. В тот же день корнет Кларк обязан явиться к месту службы».

Его Королевское Высочество главнокомандующий не забыл о своем обещании.

Глава 6

Они все время куда-то переезжали. Нигде не задерживались. Ее постоянно охватывало нетерпение, она никак не могла усидеть на месте – Элен называла это «мамина божественная неудовлетворенность», – и в один прекрасный день начинались сборы, упаковывались сундуки, перевязывались коробки, и все трое отправлялись в дорогу в поисках какого-то недосягаемого Эльдорадо. Сегодня Брюссель, завтра Париж, а если ни один город не привлекал ее, она продолжала колесить в дилижансе с наглухо закрытыми окнами по пыльным дорогам Франции Ее лицо прижато к стеклу, все ее существо переполняет восторг.

– Вот где мы остановимся: в отеле «Тет д'Ор», – только потому, что вымощенная булыжником площадь, как ей показалось, несла в себе какую-то тайну, потому, что женщины стирали белье в ручье, и крестьяне в темно-синих блузах встречали ее улыбками на высушенных солнцем лицах. Кроме того, на соседнем холме стоял замок, в котором жил какой-то барон или больной граф, к нему они, может быть, заедут в гости. Ничто не могло обескуражить ее, даже французские правила этикета – она, размахивая визитной карточкой, требовала встречи со строгим незнакомцем.

А ее испытывающим неловкость дочерям приходилось сидеть с опущенными глазами и молчать, пока их мать, на совершенно непередаваемом французском, с ужасным произношением и, путая все грамматические формы, знакомилась с хозяином, расточая похвалы налево и направо.

– Счастлив делать ваше знакомство, месье!

И месье, вовсе не счастливый, щелкал каблуками и кланялся. Его неприступный до настоящего времени замок, посещаемый только старыми девами и дряхлыми кюре, оказывался беззащитным и сдавался на милость завоевательницы с голубыми глазами, которые разглядывали его комнаты и оценивали произведения искусства, – и тихий шепот, обращенный к сгорающим от мучительного стыда дочерям:

– Вдовец. Вполне приемлемо для одной из вас. Пломбьер-ле-Ван, Нанси, Дьепп, курорты с лечебными водами отмечены булавками на карте: она что-то слышала два года назад, но забыла, потом вспомнила.

– Кто живет в Нанси? Маркиз де Видланж? Настоящий душка, он однажды сидел рядом со мной за обедом и ни разу не сказал «старый режим» – мы заглянем к нему.

А Мери и Элен, обменявшись полным ужаса взглядом, кричали:

– Мама, мы не можем, он сразу узнает, кто мы такие!

– Но, дорогие мои, что ж такого? Это только интереснее.

И появляются на свет пропахшие нафталином саркастические замечания и истории о скандалах давно ушедших дней, о развлечениях, о том, как жили в Лондоне двадцать лет назад, – события, которые хранятся только в памяти двух девушек, разум которых омрачен образом тюремных стен, непередаваемым ужасом и видом какого-то бледного и изнуренного существа с тусклыми глазами, которое, вытащенное из ада на свет Божий, смотрит вокруг непонимающим взглядом.

Неужели доктора не ошиблись, когда говорили дяде Биллу, что ее разум уничтожил то, что ей страшно вспомнить? Или она ничего не рассказывала о тех страшных месяцах потому, что все помнила и не хотела причинять им боль? Даже между собой они никогда не упоминали об этом, и, когда их мать принималась рассказывать о прошлом, засыпая их своими любимыми анекдотами, осмеивая Двор времен, давно канувших в вечность, их охватывала паника. А если какой-нибудь нетактичный незнакомец, пробормотав «тюремное заключение», коснется этого вопроса? Вдруг шлюз откроется и затопит память? Девушки не знали, что может последовать за этим.

Так простим ей ее причуды, ее скитания по континенту, жажду увидеть незнакомые места и получить новые впечатления: летом – здесь, зимой – где-то еще, простим, потому что, как она часто повторяет дочерям, вы никогда не знаете… Вдруг испанский граф обратит свое внимание на Мери, а русский князь положит на колено Элен стопку рублей.

Итак, вперед, из одних меблированных комнат в другие, будем бродяжничать: три годовых пособия исчерпаны. Они, как бабочки, перелетали с квартиры на квартиру, и за ними оставались неоплаченные счета. Реликвии прошлого очень пригодились: кольцами расплачивались в гостиницах, браслеты продавали, вызывающие сомнения украшения сбывались через каких-то грязных дельцов.

– Уверяю вас, это ожерелье принадлежало королеве Шарлотте.

– Мадам, я очень сожалею…

– Сколько же вы хотите?

Пятьдесят луидоров! Пятьдесят луидоров за ожерелье, которое стоит пятьсот? Французы – это нация мошенников и грабителей, это мусор, они никогда не моются, их дома наполнены зловонием. Но, оказавшись на улице, она быстро пересчитывала деньги, трясла монетами, чтобы проверить, не фальшивые ли, улыбалась, взмахивала зонтиком, чтобы остановить проезжающий мимо фиакр, и приказывала везти ее домой – вернее, в небольшой отель со скромными ценами, расположенный в предместье, который и был в настоящее время их домом.

– Дорогие мои, мы опять богаты, давайте тратить деньги! Заказывались платья, устраивался прием, на два месяца снималась меблированная квартира.

– Но, мама, мы не можем себе позволить так сорить деньгами!

– Какое это имеет значение?

И французы становились уже не мошенниками и грабителями, отбросами общества, а ангелами с нежным взглядом, горящими желанием услужить ей. Историю своей жизни она рассказывала консьержке, свои любовные связи обсуждала с горничной, Париж называла единственным городом мира – но только до тех пор, пока у них были деньги, а потом они опять трогались в путь. А испанские графы и русские князья для утонченной Мери и педантичной Элен так и не появлялись. Она видела, что ее дочерям суждено остаться незамужними, и называла их в разговорах «моими непорочными девственницами», приводя этим в восторг своих никудышных знакомых и старых друзей и отпугивая вероятных зятьев. Джордж, который к тому времени стал довольно напыщенным молодым человеком, осуждал ее.

– Девочки не смогут выйти замуж до тех пор, пока ты не обоснуешься на одном месте. А Париж – это не очень подходящее для них место. Мне тревожно при мысли, что вы будете странствовать без меня.

Опекаемая и руководимая своим сыном, она смотрела на него с обожанием. Как же он красив в своей элегантной форме, он так выделяется среди офицеров своего полка! Ее сын служит в 17-м уланском полку. У него большое будущее: ему всего двадцать семь, а он уже капитан. Но больше всего ее радовало то, что он не обращал внимания на женщин: ей не грозило делить его отпуска с какой-то невесткой, мать была самым важным человеком в его жизни. Неизвестно, сколько это продлится.

Но девочки – она все надеялась подцепить для них какого-нибудь графа, или миллионера-иностранца, или просто мужчину. (В конце концов мужчины нашлись, но без особых видов на будущее. Мери достался молодой человек по имени Баулез, который сначала влюбился в нее, а потом бросил, а Элен – беззаботный француз по имени Буссон Дюморье.)

Дело было в том, что она, достигнув среднего возраста, оказалась вырванной с корнем из родной почвы, изгнанницей, утратившей связь со своей страной, и как бы ее ни увлекал их нынешний образ жизни, с каким бы пылом она ни отдавалась светским развлечениям, устраивая приемы, и переписке с друзьями, все ее мысли неизменно возвращались к прошлому.

Я помню… И останавливала себя. Молодежи скучно слушать ее воспоминания. Кому интересно, что самые знаменитые щеголи Воксхолла вставали на цыпочки, чтобы увидеть ее? Какое для них имеет значение, что толпа облепила ее экипаж, когда она подъехала к зданию парламента? Или что она правила всеми в палате общин, единственная женщина в царстве мужчин? Лучше забыть об этом, сказал ей Джордж. В полку к нему очень хорошо относятся, так почему бы не опустить завесу? Она поняла намек. Но иногда, ночью, когда никого не было рядом, ее охватывала непонятная тоска по прошлому; и окруженная молчанием, чувствуя себя ужасно одинокой, она слушала бой церковных часов в Булони и думала: «Я никого больше не интересую. Мир, который я знала, умер. Существует только завтра».

Если так, то где прошлое? Неужели ничего не осталось? Неужели не осталось ни одного осколка, который затерялся в темном углу и ждет, когда его подберут? Вспышка – и она видит своего брата Чарли, еще маленьким мальчиком, который, цепляясь за ее юбку, бродит с ней по Баулинг Инн Элли; еще одна вспышка – и перед ней письмо поверенного со счетом на семьдесят фунтов: «Уважаемая мадам, в прилагаемом счете учтены расходы, связанные с идентификацией личности и установлением причины смерти Чарльза Фаркуара Томпсона».

Кто из этих двух – ее Чарли, которого она знала и любила? И какое отношение тело, найденное у сточной трубы, выходящей в Темзу, имеет к маленькому мальчику?

Она слышит, как Билл, который привез ее из тюрьмы и организовал отъезд во Францию, совсем не изменившийся, говорит ей, взяв ее руки в свои: «Я сразу приеду, как только я понадоблюсь тебе». Какой смысл было давать подобное обещание, если он не смог выполнить его? Билл, такой сильный, преданный, удобный: «Ваш давний друг так внезапно покинул нас… Пользовался всеобщим уважением… В Аксбридже… погребальный звон…» Где же его нежность и терпение? Ушли, в могилу с покойным или окружают ее в темноте, светлые и вечные?

– Мама красит волосы. Лучше бы она этого не делала.

– Это простит ее. Надо, чтобы Джордж остановил ее.

– Женщина должна встречать старость достойно.

Она случайно подслушала этот разговор между Мери и Элен. Но что такое достоинство, и когда можно считать человека старым? Ведь ничто не изменилось: утро напоено теми же ароматами свежести, море сверкает на солнце в Булони так же, как в Брайтоне. Прочь туфли. Ступни погружаются в песок. Волны нежно гладят босые ноги. С криками: «Мама!» – непорочные девственницы бегут к ней с зонтиками… Но это жизнь: внезапный восторг, переполняющий сердце, беспричинная радость, заставляющая сильнее биться сердце и в восемь, и в пятьдесят два. И сейчас, как и раньше, в ней поднимается волна счастья, непередаваемое волнение. Эти мгновения самые важные. Только эти мгновения, и никакие другие. Гранд Рю в Булони – это то же самое, что Ладгейт Хилл, Брайтон Кресент, Бонд-стрит по утрам. Она сейчас пойдет и купит себе шляпку, или корзину груш на рынке, или шарик на яркой нитке. Все дело в людях, только в людях и их лицах.

Тот старик с костылем, та плачущая женщина, мальчик с крутящимся волчком – они часть того, что она знала и помнила, часть постоянно повторяющейся яркой картинки. Ребенок, который свалился в канаву, – она сама. Вот такой она была когда-то, все это пережила – и сердечная боль, и внезапный приступ смеха, и слезы гнева, и огонь желания.

Жизнь – все еще приключение, даже сейчас. Забудем, что существует завтра, что ее ждут часы одиночества. Утром придет письмо из Англии, она услышит новости, ей принесут английские газеты. Кто-нибудь заедет по пути в Париж. «Что слышно? Что это за слухи о недавнем скандале? Еще не утих? Он очень старо выглядит? Но я помню…» И опять назад в прошлое, в давно ушедшие дни. «Как мы веселились. Лето казалось таким длинным». И так далее, почти до полуночи, когда посетитель, бросив взгляд на часы, кидается к своему экипажу и уезжает в Париж.

А после его отъезда ее охватывает ощущение какой-то пустоты, смешанной с замешательством и удивлением. Совсем недавно он был молодым человеком с горящими глазами, а теперь перед ней оказался седой мужчина с толстой шеей и выпяченным животом. Что-то не так. Оборвалось какое-то звено. Стареющий холостяк – это не тот юноша, с которым она была знакома. Неужели все ее друзья и сверстники стали такими же грузными, медлительными, напыщенными, осторожными? Неужели живой огонь гаснет с возрастом? В таком случае лучше сгореть как свеча, умереть в одно мгновение, исчезнуть с лица земли. Вспыхнуть ярким огнем только на одно мгновение, а потом исчезнуть – и конец.

Однажды холодным январским утром принесли английские газеты, черные от траурных рамок. Мери и Элен, поняв, в чем дело, попытались спрятать их от нее, чтобы не вызвать лишних эмоций: они боялись внезапной смены настроения. Однако она обратила внимание на необычную мрачность газетных полос и догадалась, о чем они сообщают, – слухи дошли и до нее, – но все равно известие ошеломило ее, и, поднявшись наверх, она в одиночестве заперлась в своей спальне и развернула «Тайме».

«Пятое января 1827 года. Прошлым вечером, в девять часов десять минут, в Рутланд Хаузе, Арлингтон-стрит, на 64-м году жизни скончался Его Королевское Высочество Фредерик, герцог Йоркский и Олбани».

Вот и все, больше ничего не осталось. Вернувшись в прошлое, она вспомнила, как в былые времена она внимательно просматривала все газеты в поисках короткого сообщения о его действиях. «Его Королевское Высочество главнокомандующий сегодня приехал с инспекцией в 14-й полк легких драгун, а позже посетил Его Величество». «А еще позже, – со смехом говорила она ему, – госпожу М.Э.Кларк на Глочестер Плейс». У нее куча альбомов с подобными вырезками, под которыми ее собственные подписи и комментарии.

Она принялась читать дальше:

«Покойный принц, который своей добротой и уравновешенным характером завоевал всеобщий почет и уважение, навсегда останется в нашей памяти.

Он любил вино, любил играть, у него были и другие склонности, которым он, к сожалению, слишком часто давал волю. Подобные склонности простительны представителям других сословий, но не принцу.

Как известно, герцог Йоркский имел приверженность к изысканной кухне, скачкам и азартным играм, а также обладал некоторыми другими, присущими любому смертному слабостями, которые мы легко можем простить и оправдать, однако Его Королевское Высочество крайне слабо разбирался – что заслуживает как порицания, так и сочувствия – в том, какова же на самом деле настоящая цена денег. Навряд ли стоило бы упоминать здесь то крайне болезненное расследование, в которое английская палата общин была вовлечена семнадцать лет назад, если бы не два обстоятельства: во-первых, этот исключительный случай, независимо от того, хотим мы этого или нет, станет частью нашей истории и будет занесен в скрижали парламента; а во-вторых, результат этого расследования оказал весьма благотворное влияние как на армию, так и на королевство в целом. Тихое разочарование переросло в шумные протесты, а молчаливая зависть – в ропот о том, что назначения получались посредством секретных и нечистоплотных вмешательств.

В частной жизни герцог Йоркский был преданно любим, он славился своим веселым, приветливым, открытым нравом, своим великодушием, верностью и преданностью друзьям Он всегда с благодарностью отзывался на доброту, был незлопамятным и человечным, всегда чувствовал чужую боль и умел ее облегчить.

Память о Его Королевском Высочестве всегда будет дорога тем, кого волнуют честь, благосостояние и процветание Британской армии»,

В газете, датированной более поздним числом, сообщалось следующее:

«Тысячи прибили попрощаться с герцогом Йоркским в СенгП-Джеймсский королевский дворец, где в торжественной тишине происходит смена караула.

Как нам стало известно, хктанки герцога королевской крови будут в течение двух дней, а именно восемнадцатого и девятнадцатого, находиться в Сент-ДжеймсскоМ дворце, а на следующий день их перевезут в Виндзор. Прах герцога будет предан земле в королевском фамильном склепе с церемониями, достойными наследника трона и главнокомандующего, а не фельдмаршала»

Она не рассказала о своем плане ни Мери, ни Элен, Они бы постарались отговорить ее, Запрет появляться в Англии, наложенный на нее попечителями и строго соблюдавшийся с того дня, как ее выпустили из тюрьмы Верховного суда, не имел для нее значения. Ей не дано было оплакать Чарли, сошедшего в могилу самоубийцы; проводить Билла, покоящегося рядом со своими родителями в Аксбридже; прочитать молитву над телом Вилла Огилви, сраженного неизвестным убийцей выстрелом в спину. Но сейчас был совсем другой случай.

Ее гнала исконно английская гордость, какое-то фанатическое упорство. Она опять пересекла Ла-Манш, храбро встретив неистово вздымающиеся под налитыми свинцом небесами волны, и, назвавшись мадам Шамбр, загримировалась так, что никто ее не узнал бы под черной вуалью вдовьего наряда.

Она затерялась в качающейся из стороны в сторону толпе, ее толкали, пихали и сжимали. Никто не управлял людским потоком, текущим по Пэлл Мэлл, Десять тысяч мужчин и женщин, двадцать тысяч – а люди все шли и шли, и над головами плыли траурные знамена с надписями: «Друг солдата», выведенными пурпурными буквами; а за ними маршировали солдаты; потом шли кадеты школы Челси, пятьсот мальчиков с бледными и торжественными лицами; за ними – дети помладше, сопровождаемые своими нянями в черных соломенных шляпах и красных пальто, похожих на то, которое носила Марта в 1805 году.

Она увидела, что толпа несет ее к Сент-Джеймсскому дворцу, ее шаль соскользнула с плеч, шляпку с вуалью она потеряла. Рядом кто-то истошно закричал, и над головами подняли потерявшего сознание ребенка, а потом еще одного, и еще одного. Она заметила женщину без башмаков, затоптанную слепой и бездушной толпой.

Сзади поднялся ропот. «Они закроют двери… они не пустят нас…» Еще большая паника и замешательство охватили толпу, люди останавливались и оглядывались по сторонам. «Идите вперед… поворачивайте… они собираются послать за гвардейцами…» Полная решимости, она яростно пробилась вперед. Пусть посылают!

Она добралась до площади перед Сент-Джеймсским дворцом, направилась к лестнице, по обе стороны которой стояли, безмолвные солдаты дворцовой стражи с черным» лентами на головных уборах и на алебардах, с черными лентами на шпагах.

Толпа притихла в торжественном молчании. В Сент-Джеймсском дворце царило безмолвие, резиденция английских монархов была погружена в полумрак, нарушаемый мерцанием свечей. Она поймала себя на том, что внимательно разглядывает его шпагу, которая лежала на мантии рядом с короной и жезлом. Но корона и жезл принадлежали к церемониальным регалиям, а шпага была неотъемлемой частью мужчины, которого она знала.

«Ведь я держала ее в своих руках», – подумала она, удивившись тому, что узнала его шпагу, которая в пламени свечей выглядела угрожающе, казалась строгой, одинокой, и совершенно неуместной.

И Мери Энн услышала, как бряцала шпага, когда герцог спускался к завтраку, или входил в холл, или кидал ее на диван; она увидела, как он передавал шпагу Людвигу, чтобы тот почистил ее, как она стояла в углу гардеробной, как ее брали, чтобы показать Джорджу. Она не имеет никакого отношения к этой мантии: она часть жизни, а не похорон.

Мери Энн стояла и смотрела. Рядом с ним лежали его ордена, его лента ордена Подвязки. Ее оттолкнули. Толпа напирала, заставляя ее двигаться вперед, следуя в потоке сотен людей, спускавшихся по лестнице. Всего один взгляд на его шпагу… странное прощание.

Она обнаружила, что поток несет ее к Черринг Кросс, и подумала: «Что теперь? Я сделала то, ради чего приехала. Мне незачем больше оставаться здесь».

Она прошла и села на ступени церкви св. Мартина рядом с ворчащим мужчиной и утомленной женщиной, к коленям которой жались плачущие дети, стремившиеся спрятаться от порывов пронизывающего ветра и ледяных струй дождя.

Женщина предложила ей еды, а мужчина – пива.

– Вокруг нас бродит судьба, – сказала Мери Энн, и кто-то засмеялся. Выглянуло солнце, и послышалось чье-то пение. Она подумала о своих непорочных девственницах, оставшихся в Булони, о Джордже, который в своей форме казался таким строгим и напыщенным, и внезапно поняла, что они больше ничего для нее не значат, даже Джордж: она была дома, ее место здесь, в самом сердце Лондона.

– Вы далеко живете? – спросила ее соседка, потягивая апельсиновый сок.

– Здесь, рядом, – ответила она, – на Баулинг Инн Элли.

Зазвонили колокола церкви св. Мартина, а она продолжала сидеть, наслаждаясь простой пищей, бросая крошки голубям, которые бродили по ступеням, и наблюдая, как на небе зажигаются звезды.

Менабилли.

Март – апрель, 1953 г.

Дафна дю Морье Ребекка

1

Прошлой ночью мне приснилось, что я вернулась в Мандерли. Я прислонилась к железным воротам и некоторое время не могла проникнуть внутрь, так как они были закрыты на засов и на цепь. Я окликнула привратника, но никто мне не ответил. Подошла поближе к сторожке и убедилась, что она необитаема: из трубы не шел дымок, а сквозь запущенные окна на меня глянула пустота. Затем, словно наделенная какой-то сверхъестественной силой, как это бывает в сновидениях, я прошла сквозь закрытые ворота. Передо мной лежала дорога, такая же, какой я ее знала — вся в крутых поворотах. Но через несколько шагов стало видно, что дорога сильно изменилась: она стала узкой и заброшенной. Наклонив голову, чтобы не задеть ветки, я увидела, что здесь произошло: дорога была прорублена в густом лесу — он и раньше плотно примыкал к ней, а теперь лес снова вытеснял ее. Кроны деревьев, которых раньше и не было, смыкались над моей головой сплошным сводом. Появились какие-то неведомые растения, а кустарники превратились в деревья. Узкая лента дороги была покрыта мхом и травой, под которыми исчез гравий. Широкая когда-то подъездная аллея стала узкой тропинкой, петляющей то вправо, то влево, и видимо, это сильно удлинило путь — я никак не могла добраться до ее конца.

Но вот и замок, молчаливый и суровый, каким он был всегда. Луна освещала серые камни и высокие готические окна, из которых мы, бывало, любовались газонами и цветниками. Дом выглядел так, точно мы покинули его лишь вчера, но в саду воцарился закон джунглей: культурные растения одичали, их верхушки переплелись, первобытный хаос поглотил все.

При свете луны мне показалось, что в доме еще живут: занавески отдернуты, пепельницы полны окурков, на столике рядом с цветочной вазой еще лежит мой носовой платок. Но облако закрыло луну, и стало видно, что дом превратился в развалины, под которыми похоронены все наши муки и страхи.

Восстановить Мандерли уже невозможно. Я вспоминаю о нем наяву с двойственным чувством: это было бы самое желанное место на земле, если бы не пережитые в этом доме кошмары.

Наш теперешний скромный приют находится в чужой стране, за много миль от Мандерли. Я не расскажу о своем сне ему: ведь Мандерли больше нет, это поместье нам больше не принадлежит.

2

Прошлое вернуть нельзя, и мы сумели забыть то, что было необходимо забыть.

Он прекрасный товарищ и никогда не выражает сожалений, когда вспоминает о прошлом — а бывает это гораздо чаще, чем он в этом сознается: его выдает выражение лица. Оно становится похожим на маску — безжизненную, хоть и красивую, как прежде. Он курит папиросу за папиросой, быстро, с наигранным оживлением болтает — просто так, ни о чем. Мы оба пережили страх и страдания, и надеюсь, что все страшное в нашей жизни уже позади, и теперь нам остается спокойно продолжать наш жизненный путь, находя поддержку друг в друге. Мы сознаем, что отель, в котором мы живем, грязноват, еда безвкусна, а дни очень однообразны. Но мы не хотим перемен. Ведь в больших отелях крупных городов он неизбежно встречал бы свидетелей своей прежней жизни. Иногда мы скучаем, но скука — хороший противовес страху. Живем мы очень замкнуто; у меня развился настоящий талант читать вслух. Недовольство жизнью он выражает лишь когда задерживается почтальон: это значит, что наша английская почта запоздает на сутки. Мы пробовали слушать радио, но шумы в эфире очень раздражают, и мы предпочитаем сдерживать свое нетерпение и подробно перечитывать сообщения о крикетных матчах, состоявшихся в Англии много дней назад. Описание крикетных матчей, бокса и даже соревнований биллиардистов — вот наши развлечения.

Однажды я прочла о диких голубях и вспомнила леса Мандерли, где голуби постоянно летали над самой головой. Джаспер бросался ко мне с громким лаем, и голуби пугались, как пожилые дамы, застигнутые в момент умывания, и улетели с громким и беспокойным криком. Странно: статья о диких голубях вызвала в памяти целую картину прошлой жизни. Но тут я заметила, что лицо его побледнело, в нем появилась какая-то напряженность, и я сразу перешла на крикетный матч, благословляя этот вид спорта, развлекающий и успокаивающий его.

Я извлекла урок из этого случая и читаю ему только о спорте, политике и публичных торжествах. Все, что может напомнить ему нашу прежнюю жизнь, я читаю теперь про себя. Можно прочитать, например, о сельском хозяйстве: ведь это не вызывает слишком живых эмоций, хотя и скучновато.

После небольшой прогулки я возвращаюсь к чаю, который всегда одинаков: китайский чай и два кусочка хлеба с маслом. На маленьком белом и безликом балконе я иной раз вспоминаю чайный ритуал в Мандерли. Ровно в половине пятого без единой минуты опоздания открывалась дверь библиотеки и появлялись: белоснежная скатерть, серебряный чайник с кипятком, чайник для заварки, тосты, сандвичи, кексы, пирожки. Все это в огромном количестве, хотя оба мы ели очень мало. Джаспер, наш спаниель с мягкими ниспадающими ушами, притворялся равнодушным, будто и не замечал кекса.

Еды приносили столько, что хватило бы на неделю для целой голодной семьи. Я иногда задумывалась: куда все это девается и зачем тратить столько продуктов зря? Но я ни разу не осмелилась спросить об этом у миссис Дэнверс. Она посмотрела бы на меня свысока и сказала бы с презрительной гримасой: «Когда миссис де Винтер была жива, не было подобных вопросов».

Иногда я думаю: куда она девалась? И где находится Фэвелл? Она первая вызвала у меня беспокойство и неуверенность в себе. Я инстинктивно чувствовала, что она сравнивает меня с Ребеккой. И это ощущение разъединяло нас, как лезвие ножа.

Но все давно миновало. Мы свободны друг от друга, и мне не о чем больше беспокоиться. Даже верный Джаспер уже охотится в райских кущах, а поместья у нас больше нет. Мандерли лежит в развалинах, и лес обступает его все плотнее и плотнее.

Вспоминая о страшных событиях, я с благодарностью оглядываю маленький балкон и наши бедные комнаты. Я и сама переменилась за это время. Исчезли неловкость, робость, застенчивость, желание всем нравиться. Ведь из-за этого я и производила отрицательное впечатление на людей, подобных миссис Дэнверс.

Помню себя в то время. Одета я была в плохо сидящее пальто, нескладную юбку исамовязаный свитер. Обычно я тихо и скромно плелась за миссис ван Хоппер. Ее толстое короткое тело переваливалось на высоких каблуках. На ней широкая блуза с отлетающими рукавами, крохотная шляпка, оставляющая открытым лоб, голый, как коленка школьника.

В одной руке она держала большую сумку, в которой носила паспорт, визитные карточки и карты для бриджа. В другой — лорнетку, позволяющую ей увидеть несколько больше, чем люди хотели бы показать.

В ресторане она занимала столик в углу, у самого окна, и, подняв лорнет к своим маленьким свиным глазкам, рассматривала публику; бросив лорнет, она презрительно говорила: «Ни одной знаменитости. Скажу директору, чтобы он сделал скидку в моем счете. Для чего я приезжала в этот ресторан? Любоваться на официантов?» Резким и грубым голосом она подзывала метрдотеля и давала ему заказ.

Как не похож маленький ресторанчик, где мы сидим сегодня, на тот громадный, пышно убранный ресторан на Лазурном берегу в Монте-Карло! И мой теперешний спутник не похож на миссис ван Хоппер. Он сидит напротив меня, по другую сторону столика, и снимает кожуру с мандарина изящными тоники пальцами. Время от времени он отрывается от этого занятия, чтобы взглянуть на меня и улыбнуться. И мне вспоминаются жирные, унизанные кольцами пальцы миссис ван Хоппер. Как она наслаждалась едой над тарелкой равиоли[122], и заглядывала в мою тарелку, словно опасаясь, что я выбрала что-то более вкусное. Опасение было напрасным: официант со свойственной этой профессии проницательностью, давно уже уяснил себе, что я в подчиненном положении и со мною можно не считаться. В тот день он поставил передо мной тарелку с холодной ветчиной и холодным языком, от которых явно кто-то отказывался полчаса назад по причине плохого приготовления. Удивительно, до чего точно знают слуги, когда и на кого можно вовсе не обращать внимания. Когда мы с миссис ван Хоппер гостили в одном поместье, горничная никак не отвечала на мой звонок. Утром она приносила мне чай холодным, как лед.

Я хорошо запомнила эту тарелку с ветчиной и языком. Они были засохшими и неаппетитными, но у меня не хватило храбрости отказаться от них. Мы ели молча, так как миссис ван Хоппер уделяла большое внимание еде. По лицу ее было видно — да и соус, стекавший по ее подбородку, подчеркивал это — что блюдо пришлось ей по вкусу. Это зрелище еще ухудшило мой аппетит, и я рассеянно глядела по сторонам.

Рядом с нами за столик, который пустовал уже три дня, усаживался новый приезжий. Метрдотель всячески старался ублажить его. Миссис ван Хоппер положила вилку и взялась за лорнет. Приезжий не замечал, что его появление вызвало любопытство, и рассеянно изучал меню. Миссис ван Хоппер сложила лорнет и наклонилась ко мне через столик. Ее маленькие глазки горели от возбуждения, и она громким шепотом сказала: «Это Макс де Винтер, владелец Мандерли. Вы, наверное, слышали о нем? Не правда ли, он выглядит больным? Говорят, что он никак не может оправиться после смерти жены».

3

Как бы сложилась моя жизнь, если бы миссис ван Хоппер не была таким снобом? Надо признать, что ее тщеславие оказало влияние на мою дальнейшую судьбу. Любопытство было ее манией. Вначале я смущалась, замечая, как люди смеялись за ее спиной, как они быстро выходили из комнаты, в которую входила она.

Она ежегодно приезжала на Лазурный берег, играла здесь в бридж и выдавала за своих близких знакомых всех мало-мальски известных приезжих, хотя ее знакомство с ними чаще всего ограничивалось тем, что она видела их на другом конце зала в почтовом отделении Монте-Карло. У нее была такая внезапная и напористая манера нападать на людей, что ей часто удавалось завести знакомство с теми, кто этого совсем не желал. Иногда она посылала меня одолжить бумагу или книжку у намеченных жертв. С того дня прошло уж много лет, но я помню, что сразу же разгадала ее маневр. Она быстро закончила свой завтрак, чтобы подкараулить нового приезжего у входа.

— Быстрее поднимитесь наверх, — сказала она мне, — и принесите письмо моего племянника, то самое, в котором он описывает свой медовый месяц. Там еще в конверт вложены фотографии.

План был уже составлен ею: племянник должен послужить ей поводом для завязывания нового знакомства. Такт и скромность не были ей добродетелями, а сплетни составляли основу жизни. Материал для них должен был поставлять каждый приезжий.

Я нашла в номере письмо, которое она требовала, но прежде чем спуститься в ресторан, на минутку задержалась. Мне хотелось предупредить его, чтобы он избегал встречи с нею. Если бы только у меня хватило храбрости спуститься по служебной лестнице и подойти к нему с другого конца ресторана! Но условности для меня были слишком непреложны, да и как я смогу заговорить с ним? Ничего не оставалось, как вернуться на свое место рядом с миссис ван Хоппер, широко улыбающейся в предвкушении, как она, точно большой жирный паук, будет плести паутину вокруг нового приезжего.

Но когда я вернулась, оказалось, что он уже покинул свое место за столиком, а она, боясь упустить его, рискнула, не дожидаясь письма, представиться ему. Они сидели рядом на диване. Я подошла и молча передала ей письмо. Он тотчас встал, а она, упоенная своим успехом представила меня, назвав мое имя и указав на меня едва заметила жестом.

— Мистер де Винтер будет пить с нами кофе. Найдите официанта и скажите ему, чтобы он принес еще чашечку.

Это было сказано таким тоном, который давал понять, что я — существо слишком молодое и незначительное, чтобы вовлекать меня в разговор. Именно таким тоном она обычно и представляла меня. После того как однажды меня приняли за ее дочь, она старалась показывать знакомым дамам, что они могут меня полностью игнорировать, а мужчинам — что они могут снова разваливаться в кресле и не утруждать себя предупредительностью ко мне. Поэтому для меня было неожиданным, что этот джентльмен не сел на диван и сам позвал официанта.

— Мы будем пить кофе втроем, — сказал он.

И, прежде чем я поняла его маневр, он сел на жесткий стул, который обычно предназначался мне, а мне предоставил место на диване рядом с миссис ван Хоппер, которая была несколько раздосадована, но через секунду уже снова улыбалась и, навалившись грудью на стол, наклонилась к собеседнику. Размахивая письмом в руке, она заговорила быстро и громко:

— Вы знаете, я узнала вас, как только вы вошли в ресторан. Подумать только, сказала я, ведь это же мистер де Винтер, друг нашего Билли! Я должна показать ему фотографии Билли и его молодой жены. Они снимались в свой медовый месяц. Посмотрите, это — Дора. Не правда ли, она очаровательная! Какие у нее дивные огромные глаза! Вот они на пляже в Палм-Бич. Билли с ума сходит по ней. Когда мы устраивали прием у Клариджа, он еще не был с нею знаком… Как раз на этом приеме я впервые увидела вас. Но вы, я думаю, уже не помните такую старуху, как я… — она кокетливо улыбнулась, обнажив все зубы.

— Напротив, я отлично помню вас. — Прежде чем она углубилась в воспоминания об их последней встрече, он протянул ей портсигар, и необходимость зажечь сигарету заставила ее на минуту замолчать.

Меня никогда не тянуло в Палм-Бич, но и его пребывание во Флориде показалось бы мне нелепым. Пожалуй, он был бы на месте где-нибудь в старинном городе, например, пятнадцатого века, с узкими и тесными улицами. Его задумчивое привлекательное лицо показалось мне необычным и напомнило знаменитый «Портрет неизвестного», виденный мною в какой-то картинной галерее. Если бы он сменил современный английский костюм из твида на бархатный камзол с кружевами на вороте и на манжетах, то казался бы сошедшим со старинной гравюры.

Кто же написал «Портрет неизвестного»? Но мне не удалось вспомнить автора. Они между тем продолжали беседу, за которой я не следила, будучи погруженной в свои фантазии.

— Я полагаю, что будь у Билли такое поместье, как ваше Мандерли, — она добродушно усмехнулась, — он не поехал бы в Палм-Бич. Говорят, ваше поместье — это волшебная страна. Другого сравнения не подобрать.

Она рассчитывала, что ее лесть будет вознаграждена улыбкой, но он продолжал молча курить, и морщинка меж его бровями несколько углубилась.

— Я видела фотографии Мандерли, и — продолжала она, — на них все выглядит действительно очаровательным. Билли рассказывал, что это самое прекрасное из больших поместий в Англии. Удивляюсь, как вы смогли покинуть его!

Его молчание выглядело теперь печальным и заставило бы замолчать каждого, кроме миссис ван Хоппер. Любой бы понял, что перешел границу, дозволенную приличием.

— Вы, англичане, не любите расхваливать свои поместья, — продолжала она, все более повышая голос, — чтобы не казаться гордыми. Но я знаю, что в вашем замке есть большой музыкальный зал и галерея старинных ценных портретов, не правда ли? — она повернулась ко мне и как бы пояснила: — Мистер де Винтер так скромен, что не хочет сознаться в этом. Насколько мне известно, замок принадлежал его семье еще во времена нормандского нашествия. Полагаю, что ваш замок нередко посещали члены королевской семьи…

Это было уже слишком, даже я не ожидала такого. Он ответил спокойно, с легким оттенком насмешки:

— Никто не посещал после Этельреда Второго[123], прозванного Нерешительным. Именно в Мандерли он получил это прозвище, так как неизменно опаздывал к обеду.

Она заслужила насмешку, но даже не почувствовала ее.

— Это действительно так? Я об этом ничего не знала. Мои познания в английской истории очень смутны. Я напишу об этом своей дочери — она очень эрудированная и серьезная.

Наступила пауза.

Я почувствовала, что лицо мое залилось краской. Я бала слишком молода; будь я немного постарше, я сумела бы улыбнуться ему и показать, что так же, как он, осуждаю ее невозможное поведение. И это создало бы между нами какое-то взаимное понимание. Кажется, он почувствовал, что я смущена, и спросил мягким ласковым голосом, не хочу ли я еще чашечку кофе. Я поблагодарила и отказалась. Он разглядывал меня, видимо, стараясь уяснить мои отношения с миссис ван Хоппер.

— Что вы думаете о Монте — Карло? — обратился он ко мне, включая в общую беседу. — Или вовсе о нем не думаете?

Ощущая себя плохо причесанной, с красными, как у школьницы локтями, я смущенно пробормотала что-то о бессмысленности и вычурности здешней природы.

— Мадемуазель избалована, мистер де Винтер, — заметила миссис ван Хоппер. — Многие девушки продали бы душу, лишь бы увидеть Монте-Карло.

— Может быть, переменим тему? — предложил он.

— Я верна Монте-Карло, — продолжала она, выпустив облако сигаретного дыма. — Английская зима разрушает мое здоровье, и мне нужен Лазурный берег, чтобы восстановить его. А что привело сюда вас? Будете играть в «железку и» ли захватили клюшки для гольфа?

— Я еще не решил… Сорвался из дому почти внезапно.

Видимо, в нем снова проснулись горестные воспоминания. Он нахмурился, но она с упоением продолжала болтовню.

— Я понимаю, что вам не хватает английских туманов, да и весна в вашем поместье, вероятно, очаровательная.

В его глазах промелькнуло что-то касающееся его одного, и он коротко ответил:

— Да, Мандерли выглядит весной превосходно.

Наступила пауза. Я снова увидела неосмысленное сходство с «Портретом неизвестного»… Голос миссис ван Хоппер ворвался в мои мысли, как электрический звонок:

— Я думаю, что вы встретите здесь массу знакомых; хотя, должна сказать, что в этот сезон здесь исключительно неинтересно. Прибыл на своей яхте герцог Миддлсекский, но я еще не навестила его. (Насколько мне было известно, ее бы никогда не приняли на этой яхте). Вы, конечно, знакомы с Шелли Миддлсекс? Она очаровательна. Говорят, что ее второй ребенок вовсе не от мужа, но я этому не верю. Люди вечно сплетничают о красивых женщинах. Скажите, а правда ли, что женитьба Кэкстон-Хейлопа неудачна?

Она выкладывала весь наличный запас сплетен, не замечая, что называемые имена ему совершенно незнакомы и неинтересны и что он становится все холоднее и холоднее. Однако он не прерывал ее и не смотрел на часы, как будто решил терпеть до конца. Но из отеля пришел лакей и сказал, что миссис ван Хоппер ждет в ее номере портниха. Мистер де Винтер встал.

— Не позволяйте мне задерживать вас. Ведь мода сейчас так быстро меняется, что она может стать другой, пока вы поднимаетесь по лестнице.

Она восприняла это только как милую шутку.

— Было так приятно встретиться с вами, мистер де Винтер. Теперь, когда я храбро разбила лед между нами, надеюсь, мы часто будем встречаться. Завтра вечером у меня будет кое-кто в гостях. Почему бы и вам не зайти?

Я отвернулась и не видела его лицо, пока он придумывал отговорку.

— Очень сожалею, но завтра, вероятно, я уеду в Соспель и не знаю, когда вернусь.

Она не возражала, но и не входила в лифт, будто чего-то дожидаясь.

— Надеюсь, вам дали хорошую комнату, ведь сейчас много свободных. Вы можете потребовать и другую. Ваш лакей еще не распаковал ваши вещи?

— У меня нет лакея… Не желаете ли вы его заменить?

На этот раз она поняла насмешку и слегка смутилась. Затем она повернулась ко мне:

— Может быть, вы пожелаете помочь мистеру де Винтеру? Вы ведь ловкая девушка.

— Прекрасное предложение, — сказал он, — но в моей семье есть традиция: «Кто хочет ехать быстро, должен ехать один». Вы, возможно, об этом не слышали. — Не дожидаясь ответа, он повернулся и ушел.

— Как странно, — сказала миссис ван Хоппер, когда мы вошли в лифт. — Как вы полагаете, его неожиданный уход был своеобразной шуткой? Мужчины иногда так странно себя ведут. Я помню одного весьма известного писателя, у него была привычка удирать черным ходом, как только он замолчал, что я поднимаюсь по парадной лестнице. Думаю, он был неравнодушен ко мне и не мог за себя поручиться. Ну, я тогда была намного моложе.

Лифт остановился, бой открыл нам дверь, и мы пошли по коридору к номеру.

— Кстати, дорогая, — сказала миссис ван Хоппер, — не хочу испортить вам настроение, но сегодня вы слишком старались выставить себя напоказ. Вы даже пытались монополизировать беседу, чем очень смутили меня. Да и его, думаю, тоже. Мужчины не любят подобное поведение.

Я промолчала.

— О, пожалуйста, не обижайтесь. В конце концов, я отвечаю за ваше поведение. А кроме того, совет женщины, которая по возрасту годится вам в матери, всегда полезен… Я иду, Блэз, иду!.. — и что-то напевая, она удалилась в спальню, где ее ждала портниха.

Я подошла к окну, наслаждаясь видом моря под ярким солнцем и запахом свежего морского ветра.

Через полчаса мы будем сидеть в этой же комнате с плотно закрытыми окнами и до отказа включенными калориферами отопления. А потом я буду отмывать пепельницы, вдыхать запах окурков, вымазанных губной помадой и убирать блюдца с растаявшим шоколадным кремом.

Научиться играть в бридж не так-то легко, если до этого я знала только детские карточные игры. К тому же ее приятельницы не хотели видеть меня партнером по бриджу. Моя молодость мешала им свободно смаковать сплетни и скандалы. Без меня они чувствовали себя свободнее.

Что же касается ее знакомых мужчин, то они, намекая на мое недавнее окончание средней школы, задавали мне глупые вопросы из школьной программы, как будто со мной больше не о чем было разговаривать.

Я вздохнула и отвернулась от окна. Мне вспомнился прелестный уголок, куда я случайно забрела два дня назад. Высоко на скале, прилепившись к горному склону, стоял узкий старинный дом со щелевидными окнами. Я достала альбом для рисования. Мне захотелось набросать по памяти этот этюд, но машинально я нарисовала мужской профиль: мрачный взгляд, характерный нос и презрительно вздернутая верхняя губа. Затем я пририсовала остроконечную бородку и кружевной воротник, подражая старым мастерам.

Кто-то постучал. В номер вошел посыльный с письмом.

— Мадам в спальне, — сказала я ему. Но он отрицательно покачал головой: письмо было адресовано мне, а ней ей.

Я вскрыла конверт. На листке незнакомым почерком написано несколько слов: «Простите меня. Я был сегодня очень груб». И все. Ни подписи, ни обращения. Но на конверте — мое имя, как ни странно, совершенно правильно написанное.

— Будет ли ответ? — спросил посыльный.

— Нет, не будет.

Я положила конверт в карман и вернулась к своему рисунку. Почему-то он мне разонравился: лицо безжизненное, а бородка и воротник выглядели бутафорией.

4

На утро после бриджа миссис ван Хоппер проснулась с воспаленным горлом и высокой температурой. Я сейчас же вызвала врача, он поставил диагноз — грипп — и прописал постельный режим.

— Я не доволен вашим сердцем, — сказал он. — Его работа не наладится, пока вы не полежите в постели в полном покое.

Он обратился ко мне:

— Я предпочту, чтобы за миссис ван Хоппер ухаживала опытная медсестра. Вы вряд ли сможете обеспечить надлежащий уход. Это продолжится не более двух недель.

К моему удивлению, миссис ван Хоппер с ним полностью согласилась. Думаю, она предвкушала сочувственные визиты друзей, подарки, цветы и всеобщее внимание. Ей уже надоела жизнь в Монте-Карло, и болезнь внесет некоторое разнообразие. Сиделка будет делать ей инъекции, легкий массаж и следить за ее диетой. А она в своей самой нарядной ночной кофте и в чепце, украшенном лентами, будет принимать визитеров.

Мне было немного стыдно, что я уходила от нее с легким сердцем. Я позвонила по телефону ее друзьям, отменила назначенные встречи и спустилась в ресторан, по крайней мере, на полчаса раньше обычного.

Я надеялась, что в зале будет пусто, так как публика обычно приходила к ленчу не ранее часа. И действительно, зал был пустым, и лишь столик рядом с нашим оказался занятным. А я-то думала, что он уехал в Соспель, как говорил. Видимо, он пришел к завтраку так рано, чтобы избежать встречи с нами. Но я уже прошла половину зала и поэтому не могла повернуть назад. После расставания возле лифта накануне, я его не видела: он не обедал в ресторане, возможно, по той же причине, по которой пришел так рано к завтраку.

Мне хотелось выглядеть более взрослой и более уверенной в себе. Я направилась прямо к нашему столику, села и развернула салфетку, но задела вазочку с цветами, стоявшую на столе. Вазочка опрокинулась, вода залила скатерть и потекла к моему прибору. Сосед моментально вскочил и бросился вытирать мой стол своей сухой салфеткой.

— Вы не сможете завтракать за мокрым столом, — сказал он. — Прошу вас, встаньте и отойдите немного в сторону.

Официант, увидев из другого конца зала, что что-то случилось, бросился к нам.

— Неважно, — возразила я. — Сегодня я завтракаю одна и найду себе сухое местечко.

Но обратился прямо к официанту:

— Поставьте еще один прибор на мой столик. Мадемуазель будет завтракать вместе со мной.

— О, нет-нет, не надо. Я не могу…

— А почему не можете, позвольте узнать?

Я старалась найти какой-нибудь предлог.

— Но вы ведь предлагаете это только из вежливости, а вовсе не потому, что жаждете моего общества.

— И вовсе не из вежливости, я именно хотел, чтобы вы позавтракали со мной, за моим столиком. Я бы все равно попросил вас об этом, даже если бы вы не опрокинули вазу. Садитесь-ка за мой столик и можете не разговаривать со мной, пока не захотите.

Мы сели, и он, как ни в чем не бывало, продолжил прерванный завтрак, предоставив мне изучать меню. Он держался так свободно и непринужденно, что я почувствовала: мы действительно можем обойтись и без беседы и без ощущения неловкости. В этом не было никакой натяжки. И конечно, он не будет задавать мне дурацкие вопросы из школьной программы.

— Что случилось с вашей приятельницей? — спросил он.

Я рассказала о ее болезни.

— Мне очень жаль… — сказал он. — Надеюсь, вы получили вчера мою записку? Я должен был извиниться за свое поведение. Я был недопустимо груб. В свое оправдание могу сказать лишь то, что одинокая жизнь сделала меня дикарем.

— Вы вовсе не были грубы. Во всяком случае, до миссис ван Хоппер это не дошло. Такого рода насмешки ей непонятны. Ну, а ее неуемное любопытство распространяется на всех, во всяком случае, на тех, кто занимает какое-то положение в обществе.

— Я должен чувствовать себя польщенным, что удостоился ее внимания?

— Думаю, что это из-за вашего знаменитого поместья Мандерли.

Как только я назвала это поместье, он тотчас же внутренне сжался. Здесь проходила черта, которую, очевидно, не позволено переступать.

Мы продолжали завтракать, и вдруг я вспомнила, что когда-то купила в деревенской лавке ярко раскрашенную открытку с изображением старинного замка. Напечатана открытка была неряшливо, но она давала представление о прекрасных пропорциях здания, широкой лестнице перед террасой и зеленой лужайке, спускавшейся к морю. Я заплатила за открытку два пенса — половину суммы, выдаваемой мне в неделю на карманные расходы. Я спросила у лавочницы, что изображено на открытке.

— Да ведь это же Мандерли! — удивилась она моей неосведомленности.

Открытка давно потерялась, но воспоминание о первом впечатлении от Мандерли сохранилось. Мои симпатии были на стороне владельца поместья, а не миссис ван Хоппер. Я представила себе, как она, заплатив шесть пенсов за вход, расхаживает по залам замка, нарушая тишину своим вульгарным смехом.

Наши мысли, очевидно, одновременно коснулись миссис ван Хоппер, потому что он вдруг спросил:

— Ваша приятельница намного старше вас. Может быть, она ваша родственница? Давно ли вы знакомы с ней?

— Она мне не приятельница — я у нее служу. За исполнение обязанностей компаньонки она платит мне девяносто фунтов в год.

— Вот уж не думал, что можно купить себе компаньона! Это напоминает мне восточные рынки, где покупали рабов.

— Однажды я заглянула в словарь, чтобы выяснить точно, что означает слово «компаньон». Там было сказано, что компаньон — это очень близкий товарищ.

— Но зачем же вы согласились на это? — продолжал он улыбаясь.

— Ведь у вас с ней так мало общего! — улыбка преображала его лицо, делала его моложе и мягче.

— Я же вам сказала… Девяносто фунтов для меня — огромная сумма.

— У вас нет родных?

— Нет. Все умерли.

— У вас редкая и очень красивая фамилия.

— Мой отец был редким и красивым человеком.

— Расскажите мне о нем.

Рассказать об отце не так-то легко. Я никогда не говорила о нем с другими. Это было что-то глубоко личное, чего никто не должен был касаться, подобно тому, как он не хотел ни с кем говорить о Мандерли.

Вспоминая этот первый совместный завтрак, я удивляюсь: как это я, застенчивая и неловкая, вдруг стала рассказывать совсем незнакомому мне человеку за ресторанным столиком в Монте-Карло историю своей семьи? А он внимательно и сочувственно слушал и смотрел мне прямо в лицо, пока я говорила.

Я рассказала даже о том, как мать любила моего отца. Он умер от пневмонии. А она последовала за ним через короткие пять недель.

Ресторан начал заполняться. Слышались разговоры, смех, звон посуды. Я взглянула на часы, было уже два. Полтора часа мы провели в ресторане, причем все это время говорила я одна. Я смутилась и стала извиняться.

— Мы начали беседу с того, — остановил он меня, — что я сказал вам, что у вас редкая и красивая фамилия. Теперь же я могу сказать, что эта фамилия так же хорошо подходит вам, как, видимо, подходила вашему отцу… Я уже давно не получал такого удовольствия, как от беседы с вами. Вы отвлекли меня от меня самого, от моих печальных воспоминаний, терзающих меня уже целый год.

Я взглянула на него и поверила, что это правда. Лицо его стало спокойнее и мягче, будто ему удалось разогнать тучи, омрачающие его жизнь.

— У нас с вами одинаковая печаль, — продолжал он, — мы оба одиноки на белом свете. У меня, правда, есть сестра, но у нас с ней мало общего. Есть еще бабушка. Я посещаю старушку по долгу родства три раза в год. Но товарища у меня нет… Я приношу поздравления миссис ван Хоппер: это же очень дешево — заплатить за вашу дружбу девяносто фунтов в год!

— Вы забываете, что у вас есть дом, пристанище, а у меня и этого нет…

Я тут же пожалела о своих словах: глаза его стали снова тоскующими, как у загнанного зверя, и улыбка исчезла с лица. Но вскоре он снова заговорил:

— Итак, у компаньона, то есть у «близкого товарища», сегодня выходной день. И что же он предполагает делать?

Я рассказала ему о маленьком домике на скале на окраине Монте-Карло и призналась, что хотела бы зарисовать этот домик.

— Я отвезу вас туда на автомобиле, — решил он и не стал слушать мои протесты.

Его решение очень смутило меня. Недаром же вчера миссис ван Хоппер упрекала меня в навязчивости.

Я уже заметила, что совместный завтрак с мистером де Винтером возвысил меня в глазах ресторанной прислуги. Когда я вставала, метрдотель бросился отодвинуть мой стул и поднял с пола упавший платок. Он кланялся, улыбался и спрашивал, довольна ли я завтраком. А накануне совсем не замечал меня. Это излишнее внимание показалось мне унизительным, я презирала снобов, привыкших к нему.

— Что с вами? — спросил мой спутник. — Вас что-то огорчило?

Пока мы пили кофе, я рассказала ему, как вчера мадам Блэз, портниха миссис ван Хоппер, предложила мне сто франков за то, что я привела миссис ван Хоппер в ее магазин. Красная от смущения, я отказалась, и тогда мадам Блэз сказала:

— Может быть, вы предпочитаете, чтобы я вам что-нибудь сшила? Заходите, пожалуйста, и выберете, что вам понравится.

Я надеялась, что выслушав эту глупую историю, он рассмеется, но он сказал мне вполне серьезно:

— Полагаю, что вы сделали большую ошибку…

— Отказавшись от денег?

— О нет. За кого вы меня принимаете? Вы ошиблись, поступив компаньонкой к миссис ван Хоппер и приехав с ней сюда. Вы слишком молоды и слишком мягки для такой работы. Инцидент с комиссионными от мадам Блэз — это только начало. Такое будет случаться постоянно, и вам ничего не останется, как стать такой же, как мадам Блэз. Кто надоумил вас наняться компаньонкой? Думали ли вы когда-нибудь о своем будущем? Вы можете надоесть миссис ван Хоппер, и что тогда?

Он допрашивал меня, будто знал много лет и имел право давать советы.

— Ну что ж, найдутся и другие старухи вроде миссис ван Хопер, — ответила я. — Ведь я же молода и здорова.

И тут я вспомнила длинные столбцы газетных объявлений: предложение всегда превышало спрос.

— Сколько вам лет? — спросил он и, когда я ответила, рассмеялся и встал со стула. — Я знаю этот возраст. В эти годы страх перед будущим отсутствует, а упрямство особенно сильно… Жаль, жаль, что мы не можем обменяться с вами годами… Ну, ладно. Поднимитесь наверх, наденьте шляпу, а я пока подам автомобиль к подъезду.

Он наблюдал за мной, пока я не вошла в лифт. Я думала о том, что плохо поняла его вчера, сочтя жестоким и насмешливым после более чем холодной беседы с миссис ван Хоппер. Теперь я чувствовала в нем друга, близкого мне уже много лет, брата, которого у меня никогда не было.

Я села в автомобиль рядом с ним, и началась наша прогулка по Монте-Карло. Оказалось, что я его до сих пор не видела, а если и видела, то не замечала.

Я была в том же нескладном фланелевом костюме, юбка которого была светлее жакета от длительной носки. На голове была уродливая шляпка с резинкой, а на ногах — туфли на низком каблуке. И все-таки я чувствовала себя совсем по-другому, более взрослой и уверенной. С моря дул легкий веселый ветерок, мы болтали и весело смеялись.

Рисовать на таком ветру оказалось невозможным, и я только показала ему прелестный уголок, запланированный для моего альбома. А затем мы поехали дальше. С миссис ван Хоппер мы иногда катались в старом «даймлере», который она нанимала на весь сезон, и тогда мне приходилось сидеть спиной к движению и всячески вертеть шеей, чтобы полюбоваться видами. У автомобиля, в котором я сидела сейчас, были крылья Меркурия, мы поднимались все выше и выше, и когда он, наконец, остановил машину, мы вышли и оказались на самом краю обрыва глубиной не менее шестисот метров. Ветра не было, но стало холоднее.

— Вам знакомо это место? — спросила я. — Вы бывали здесь раньше? — В моем вопросе, видимо, слышался испуг. Он взглянул на меня. Очевидно, он забыл обо мне, углубившись в свои воспоминания. Он стал похож на лунатика, и у меня даже мелькнула мысль: может быть, он ненормален или просто болен?

— Уже поздновато. Не вернуться ли нам домой? — сказала я ласковым голосом, который не обманул бы и ребенка.

Он моментально пришел в себя и начал извиняться.

— С моей стороны просто непростительно, что я затащил вас сюда. Садитесь в автомобиль и не волнуйтесь. Спуск гораздо проще, чем это кажется, глядя от сюда.

— Значит, вы все-таки были здесь раньше?

— Да. Много лет назад. Хотелось посмотреть, что тут изменилось.

— Ну и есть перемены?

— Нет. Никаких.

Зачем ему понадобилось углубляться в воспоминания, да еще при постороннем человеке. Мне вовсе не хотелось знать, какая пропасть лежит у него между прошлым и настоящим, и я пожалела, что приехала с ним сюда. Мы спускались вниз молча.

В машине он заговорил о Мандерли. Не рассказывал о своей жизни там, а описывал красоту поместья, заросли кустарников, лужайки и цветники, восходы и заходы солнца.

— Дикие цветы росли только в саду, а для дома приносили из оранжерей. Восемь месяцев в году в комнатах Мандерли стояли вазы с живыми розами…

Он говорил и говорил, а мы спускались ниже и ниже, пока не очутились на шоссе в потоке автомобилей. У подъезда отеля я сунула руку в карманчик на дверце кабины, куда положила свои перчатки, и пальцы мои наткнулись там на тоненькую книжку. Очевидно, это были стихи.

— Если хотите, можете взять эту книжку и почитать. — Голос его снова был холоден и ровен, как обычно, когда он не говорил о Мандерли. — Ну, выходите. Я должен поставить машину в гараж… За обедом я вас не увижу, так как приглашен в другое место… Приношу вам благодарность за совместное проведенный день.

Я поднялась по ступеням. Скучный будет день, думала я, без него… И оставшиеся часы до ночи я проведу в печальном одиночестве.

Чтобы избежать расспросов миссис ван Хоппер и сиделки, я пошла в ресторан, села в самый дальний уголок и заказала чай. Официант, увидев меня одну, решил, что ему незачем торопиться и пропал. В тоске я открыла книжечку стихов, и мне бросились в глаза строки: «Feci, guod potui, faciant meliora potentes».[124]

Я вспомнила его рассказ о Мандерли. Если он действительно так любит Мандерли, зачем же он бросил его ради Монте-Карло? Вчера он сказал миссис ван Хоппер, что покинул поместье второпях.

Я снова открыла книжку и увидела дарственную надпись: «Максу от Ребекки. 17 мая». Почерк был своеобразный, какой-то скользящий.

Я захлопнула книжку, взяла иллюстрированный журнал и наткнулась на описание старинного поместья в Блуа, его замка, старинной башни и роскошного парка, но я не восприняла ни текста, ни иллюстраций. Передо мной маячило лицо миссис ван Хоппер: вилка с равиоли застыла в воздухе и она заговорила вполголоса:

— Это была ужасная трагедия, газеты долго описывали то, что там случилось. Говорят, что сам он ничего не рассказывает об этом. Знаете ли, она утонула в заливчике возле самого Мандерли…

5

Как хорошо, что первая любовь не может повториться. В двадцать один год мы не очень-то смелы, и я испытывала страхи, меня непрестанно лихорадило. Я всех и всего боялась, особенно — если все станет известным миссис ван Хоппер.

— Что вы делали сегодня днем? — спрашивала она, обложившись в кровати подушками. Ее все раздражало, как и каждого, кто, не будучи по-настоящему болен, слишком долго лежит в постели.

— Играла в теннис с тренером… — и тут же подумала, что случится, если тренер навестит ее и скажет, что уже много дней не видел меня на корте.

— Конечно, пока я хвораю, у вас нет никакого дела, и я просто не знаю, чем вы занимаетесь все это время. А когда я посылаю вас за покупками, вы, вернувшись, объясняете, что забыли купить для меня таксоль. Надеюсь, что вы, по крайней мере, научитесь играть в теннис. Такой слабый игрок, как вы, не годится ни в какую компанию. Вы же все время мажете.

Да, на этот раз она удивительно точно охарактеризовала меня. Уже больше двух недель я не была на корте, но все эти дни регулярно завтракала с мистером де Винтером, а потом каталась в его автомобиле.

Я уже забыла, о чем мы беседовали, объезжая окрестности Монте-Карло, но хорошо помню, как дрожали мои руки, когда я надевала шляпу, как бежала по коридору, опережая швейцара, спешившего открыть мне дверь. Он обычно уже сидел в автомобиле и просматривал газету.

— Ну, как себя чувствует сегодня «близкий товарищ», и куда он желает отправиться? — спрашивал он.

Но у меня не было никаких желаний, и если бы он просто гонял машину по кругу, я бы даже не заметила этого. Он стал гораздо мягче в обращении и не казался таким недоступным, как вначале.

— Сегодня довольно прохладно. Я накину на вас свое пальто.

И я, как школьница, радовалась, что на мне его пальто, радовалась его присутствию, возможности сидеть рядом с ним, даже если он со мной и не разговаривал. Я мечтала, чтобы память сохранила мне эти минуты в его обществе. Я сказала ему об этом, и он рассмеялся.

— Что именно хотите вы запомнить: погоду, красоту Монте-Карло или мое умение водить автомобиль?

— Я хотела бы, чтобы мне было тридцать шесть лет, чтобы на мне было черное шелковое платье, а на шее — нитка жемчуга.

— Если бы вы были такой, то не сидели бы со мной в автомобиле. И перестаньте грызть ногти, они и так достаточно некрасивы.

— Боюсь, вы сочтете меня дерзкой, но я все-таки спрошу: почему вы ежедневно катаетесь со мной? Я понимаю, что вы делаете это из-за своей доброты. Но почему вы выбрали именно меня объектом своего милосердия?

— Я не выбрасываю вас из машины потому, что вам не тридцать шесть лет и вы одеты не в черный шелк.

Его лицо не выражало ничего, и было непонятно, смеялся ли он про себя или нет.

— Вы знаете обо мне решительно все. Правда, рассказала я вам немного, но ведь и прожила-то я короткую жизнь и со мной ничего не случилось, кроме потери моих близких. О вас же я знаю столько же, сколько знала в первый день знакомства.

— А что вы знали тогда?

— Что вы жили в Мандерли и потеряли свою жену…

Слово «жена» соскользнуло с языка, но тут же я испугалась: нельзя было это говорить, он никогда не простит мне этого, никогда уже не вернутся часы нашей приятной дружбы и болтовни. Возможно, он завтра же уедет, а миссис ван Хоппер встанет с постели и возобновится наш, опостылевший мне образ жизни. Я так углубилась в свои мысли, что не заметила, как автомобиль остановился перед отелем.

Я взглянула в его лицо, оно было совсем чужим. Не было ни друга, ни брата, который еще недавно бранил меня за привычку грызть ногти. Наконец, он повернулся ко мне и заговорил:

— Сегодня вы сказали, что хотели бы сохранить свои воспоминания. Ну, а у меня как раз обратное: я хотел бы забыть прошлое, так будто его никогда и не было. Мне не всегда удается изгнать свои воспоминания, иногда они выскакивают, как джин из запечатанной бутылки. Так было, например, во время нашей самой первой прогулки, когда я привез вас на край пропасти. Вы спросили меня, изменилось ли здесь что-нибудь, и я ответил — нет. На самом деле изменилось что-то во мне. Я был там несколько лет назад с женой. А сейчас вдруг почувствовал, что воспоминания изгладились из памяти и прошлое стало мне безразличным. Изгладились благодаря вашему присутствию. Лишь из-за вас я остался в Монте-Карло, иначе уже давно уехал бы в Италию, Грецию, а может быть, и дальше… К черту ваше пуританство, ваши слова насчет моей доброты и милосердия!.. Я ездил с вами на автомобиле потому, что хотел быть с вами, находиться в вашем обществе. А если вы мне не верите, можете вылезать из автомобиля и идти домой пешком…

Я сжалась на сиденье рядом с ним и не знала, как поступить.

— Ну так что же? Почему вы не вылезаете?

— Я хочу домой… — голос предательски дрожал, я покраснела и могла сейчас заплакать.

Он молча включил мотор. Быстро, слишком быстро мы доехали до отеля. По моим щекам текли слезы, но я не хотела, чтобы он их заметил, не доставала платок и молча глотала их. Он вдруг взял мою руку, поцеловал ее и вложил в нее свой носовой платок.

В романах, описывающих страдания героини, обычно говорят, что «слезы украшали ее». Я взглянула в зеркальце. Со мной случилось как раз наоборот: красные глаза, распухший нос, в своей убогой одежде я выглядела еще хуже, чем обычно.

Меня больше не ожидали никакие радости. Мне предстоял ленч наедине с миссис ван Хоппер, так как сиделка отпросилась у нее на сегодня. После завтрака она заставит меня играть с ней в безик. Я буду задыхаться в душной комнате, а он в это время уедет куда-нибудь к морю и будет наслаждаться свежим ветром и солнцем.

Я чувствовала себя брошенной маленькой девочкой, но, несмотря на свое смущение, высморкалась в его платок и вытерла лицо.

— К черту! — со злостью произнес он, затем неожиданно положил руку на мои плечи и привлек меня к себе. — По возрасту вы годитесь мне в дочери, а я уже отвык обращаться с такими молоденькими.

Правя одной рукой, он все ускорял и ускорял ход машины.

— Можете ли вы забыть все, что я наговорил вам сегодня? В семье меня называли Максимом, может быть, и вы станете называть меня так же? Мы слишком долго обращались друг к другу официально.

Он снял с меня шляпу, забросил ее на заднее сиденье, наконец наклонился ко мне и поцеловал в макушку.

— Обещайте мне, что никогда не будете носить черные шелковые платья, — и он рассмеялся.

И снова солнце засияло для меня, и жизнь заиграла всеми красками, и миссис ван Хоппер была изгнана из моей жизни. Ленч и игра в карты отнимут лишь несколько часов, а затем начнется другая жизнь. И если она спросит, почему я опоздала к игре в безик, я отвечу: «Я забыла о времени, я завтракала с Максимом».

Сегодняшний день сблизил нас больше, чем все предыдущие. Он поцеловал меня, но я вовсе не смутилась. Это произошло так естественно, и мне было приятно, но никакого волнения, непременно сопровождающего поцелуй, судя по романам, не вызвало.

— А что, Макс де Винтер все еще живет в отеле? — спросила миссис ван Хоппер после завтрака.

— Да. Он бывает в ресторане, — ответила я.

Я боялась, что теннисный тренер или еще кто-нибудь рассказал ей о моем время провождении, но она больше ничего не спросила и принялась неудержимо болтать:

— Он очень привлекателен, но труднодоступен. Конечно, он мог бы и пригласить меня в Мандерли, но не сделал этого, был очень сух и сдержан… Я никогда не видела его жену, но, говорят, она была очень красива и элегантна, словом — блестящая женщина. Насколько я знаю, он обожал ее. А погибла она трагически и совершенно неожиданно… Говорят, что, когда она была жива, они устраивали в Мандерли грандиозные приемы… И она называла его Максом, а не Макисом, как остальные родственники — бабушка, тетки. Я тоже должна называть его Максимом. Максом называла его только она, и только она имела на это право.

6

Мы с миссис ван Хоппер вели жизнь на колесах, а я всегда ненавидела деятельность, связанную с переездами, — укладывать чемоданы, запаковывать вещи… Заглянешь в опустевшие шкафы и ящики стола, и становится грустно, будто что-то утеряла навсегда. Частичка нашей души, частичка прожитой жизни остается там, где мы были и куда уже никогда не вернемся. Очередная глава нашей жизни заканчивается, тяжелые вещи запакованы и стоят в коридоре, а мелочь будет уложена в последний момент. Корзина для бумаг заполнена разорванными письмами и записками, везде валяются полупустые пузырьки из-под лекарств и пустые банки из-под кремов.

Утром, когда я наливала ей кофе, миссис ван Хоппер передала мне письмо и сказала:

— Элен уезжает в субботу в Нью-Йорк. У маленькой Нэнси был острый приступ аппендицита, и Элен возвращается домой. Я тоже решилась. Европа надоела мне до смерти. Я тоже еду домой. Как вы относитесь к тому, чтобы побывать в Нью-Йорке?

Это сообщение подкосило меня, что, по-видимому, отразилось на моем лице.

— Какая вы странная девушка. И вечно недовольны. Не могу вас понять. Неужели вы не знаете, что в Штатах девушка, не имеющая ни копейки, может очень удачно устроиться? Там много молодых людей вашего класса, много развлечений и веселых сборищ. У вас там будет свой маленький круг знакомых, и вы сможете развлекаться, как вам захочется. Ведь вам не нравится в Монте-Карло?

— Я уже привыкла к нему.

— Ну, а теперь вам придется привыкнуть к Нью-Йорку! Мы едем на том же пароходе, что и Элен. Ступайте в контору и распорядитесь, чтобы билеты и все остальное было немедленно заказано. Сегодня у вас столько работы, что некогда будет огорчаться из-за отъезда из Монте-Карло.

Я не сразу пошла вниз. Зашла в ванную, села там и уронила голову на руки. Итак, это случилось. Я должна уехать и уже завтра буду сидеть в купе спального вагона, напротив миссис ван Хоппер и держать на коленях ее шкатулку с драгоценностями или большую сумку, как горничная. Мы будем мыть руки и чистить зубы в крохотном туалете, где всегда стоит графин с водой до середины, лежит кусок мыла с прилипшим волоском, а неизбежная надпись гласит: «Таз под умывальником».

Каждый стук колеса будет напоминать мне, что я все больше и больше удаляюсь от него, а он спокойно сидит в ресторане и даже не вспоминает обо мне. Я, конечно, сумею увидеть его и попрощаться, но нам нечего будет сказать друг другу: мы будем прощаться, как чужие. А голос внутри меня будет кричать: «Я так тебя люблю! Я так несчастна!» Мы перебросимся несколькими ничего не значащими фразами и расстанемся навсегда. В последний момент из мрака выйдет миссис ван Хоппер и, увидев ее, он вернется на свое место, за свой столик и углубится в газету.

Я пережила все это, не выходя из ванной, и даже представила себе наш приезд в Нью-Йорк. Услышала пронзительный голос Элен, этой несколько уменьшенной копии с миссис ван Хоппер. Увидела ее маленькую уродливую дочку Нэнси. Представила себе американских студентов и банковских клерков с их стандартной внешностью и стандартными разговорами: «Давайте встретимся в среду», «Любите ли вы джаз?» А я должна отвечать вежливо и любезно, хотя хочу только одного: остаться совсем одна, как сейчас в ванной.

— Что вы там делаете? — послышался крик миссис ван Хоппер.

— Сколько можно там сидеть? Хотя бы сегодня, когда у вас столько дел, вы можете не витать в облаках?

…Он, конечно, вернется недели через две в Мандерли. Там его будет ожидать груда писем и среди них мое, написанное на пароходе. Я постараюсь, чтобы оно было забавным, опишу спутников и мелкие события. Может быть, через несколько недель он снова наткнется на мое письмо, лежащее среди неоплаченных счетов. Второпях напишет несколько слов в ответ… И больше ничего вплоть до Рождества. Тогда я получу открытку с отпечатанными золотым шрифтом словами: «Счастливого Рождества и счастья в наступающем году. Максимилиан де Винтер». А поперек золотых строк он, желая быть любезным, напишет чернилами: «От Максима». Возможно, на открытке еще останется место, и он напишет: «Надеюсь, вам понравилось в Нью-Йорке»…

Я стряхнула фантазии и вернулась в реальную жизнь. Миссис ван Хоппер впервые после болезни спустилась в ленчу в ресторан. Я знала, что его там нет: он еще вчера предупредил меня, что уедет в Канны. И все-таки в зал я входила со страхом, боялась, что официант спросит меня: «А вы, мадемуазель, будете завтракать, как всегда, с мистером де Винтером?» Но он промолчал.

Весь день я укладывала вещи, а вечером к миссис ван Хоппер пришли знакомые, чтобы попрощаться. После обеда она немедленно легла в постель, а я около половины девятого спустилась в контору под предлогом, что мне нужны багажные квитанции. Клерк улыбнулся мне.

— Жаль, жаль, что вы уезжаете завтра. На будущей неделе у нас будет балет. Знает ли об этом миссис ван Хоппер? — Помолчав, он добавил: — Если вы ищете мистера де Винтера, то могу вам сообщить: он звонил из Канн и предупредил, что вернется не — раньше полуночи

— Мне нужны квитанции, — повторила я, но вряд ли он мне поверил.

Вот так. Вышло, что и последний вечер мне не удалось провести с ним. А может быть, это и к лучшему: я была бы очень грустной и скучной, и, возможно, не сумела бы скрыть свое горе.

Всю ночь я проплакала. Так плачут только в двадцать один год. Потом — уже иначе. Утром у меня были распухшие глаза, пересохшее горло и воспаленное лицо. Холодной водой, одеколоном и пудрой я постаралась привести себя в порядок. Затем открыла настежь окно и высунулась в него: может быть, утренний воздух взбодрит меня. Утро было чудесным. Было так хорошо, что я, кажется, охотно согласилась бы остаться в Монте-Карло на всю жизнь. А между тем я в последний раз причесывалась перед этим зеркалом, мылась над этим умывальником и никогда больше не буду спать в этой постели.

— Надеюсь, вы не простудились? — спросила миссис ван Хоппер, взглянув на меня.

— Нет, не думаю… — неуверенно сказала я, ища соломинку, за которую хватается утопающий.

— Терпеть не могу сидеть и ждать, когда все уже уложено. Мы могли бы уехать и более ранним поездом, если бы вы постарались. Телеграфируйте Элен о том, что мы приедем раньше срока. указанного в первой телеграмме, и распорядитесь в конторе, чтобы нам поменяли билеты.

Я пошла в свою комнату, надела выходной комплект: неизбежную фланелевую юбку и самодельный джемпер. Моя нелюбовь к миссис ван Хоппер превратилась в лютую ненависть. Даже это — последнее — утро она ухитрилась испортить и отнять у меня всякую надежду. Раз так, решила я, то отброшу и скромность, и выдержку, и гордость!

Из своей комнаты я бросилась наверх, шагая через две ступеньки. Я знала номер его комнаты. Добежав до таблички «148», я постучала в дверь.

— Войдите, — послышался его голос.

Открывая дверь, я уже раскаивалась в своей смелости: вернулся он поздно и, возможно, еще лежит в постели. Может быть, он утомлен и раздражителен. Но он не лежал в постели, а брился у окна в верблюжьей куртке, наброшенной поверх пижамы.

— В чем дело? Что-нибудь случилось?

— Я пришла попрощаться. Мы сейчас уезжаем.

Он посмотрел на меня, положил бритву.

— Закройте дверь. Не понимаю, о чем вы говорите.

— Это правда. Мы сейчас уезжаем. Она предполагала ехать более поздним поездом, а теперь перерешила: мы едем немедленно. Ну, а я боялась, что не увижу вас больше и даже не сумею поблагодарить…

— Почему вы не сказали мне об этом раньше?

— Она ведь только вчера решила ехать. Ее дочь отплывает в субботу в Нью-Йорк. Мы встретимся с ней в Париже, поедем оттуда в Шербур и дальше.

— Она хочет взять вас в свой Нью-Йорк?

— Да… А мне ненавистна даже мысль об этом… Я буду ужасно несчастлива.

— Так чего ради вы едете с ней?

— Ведь я же вам объясняла: я работаю у нее из-за жалованья и не имею возможности отказаться от него.

— Сядьте. — Он снова взялся за бритву. — Я не отниму у вас много времени. Оденусь в ванной и через пять минут буду готов.

Схватив со стула одежду, он скрылся в ванной, а я села на кровать и огляделась. Комната была безличной. Лежала груда ботинок — их было гораздо больше, чем могло понадобиться, — и груда галстуков. На туалетном столике — шампунь и пара головных щеток, оправленных в слоновую кость. Я надеялась увидеть хотя бы одну фотографию, но увидела только книги и папиросы.

Через пять минут он вышел из ванной.

— Пойдем вниз. Побудьте со мной, пока я завтракаю.

— У меня нет времени. Я должна бежать в контору, чтобы обменять билеты.

— Мне нужно поговорить с вами — и он спокойно пошел к лифту. Он, видимо, не понимал, что поезд отходит через полтора часа, и миссис ван Хоппер наверняка уже звонила в контору и спрашивала — там ли я. Мы сели за стол.

— Что будем есть?

— Я уже завтракала. Кроме того, я могу побыть с вами не более трех-четырех минут.

— Принесите мне кофе, яйцо, тосты, джем и апельсин, — отдал он распоряжение официанту. Затем достал из кармана пилочку и спокойно начал подтачивать ногти. — Итак. миссис ван Хоппер надоело Монте-Карло, и ей захотелось домой? Со мной то же самое. Только она едет в Нью-Йорк, а я в Мандерли. Что предпочитаете вы? У вас есть возможность выбора.

— Не смейтесь надо мной! Это неблагородно.

— Вы ошибаетесь. Я не из таких людей, которые шутят за первым завтраком. По утрам я всегда в прескверном настроении… Итак, повторяю, выбирайте — желаете ли вы ехать с миссис ван Хоппер в Нью-Йорк или со мной в Мандерли?

— Вы предлагаете мне место секретаря или что-нибудь в этом роде?

— Я предлагаю вам свою руку, глупышка!

Подошел официант, и я молчала, пока он не удалился.

— Вы понимаете… я же не из тех девушек, на которых вы можете жениться…

— Что вы хотите этим сказать, черт возьми!

— Не знаю, как вам это объяснить… ведь я не принадлежу к вашему кругу…

— Каков же он, мой круг?

— …Богатое поместье Мандерли… и его окружение…

— Вы почти так же невежественны, как миссис ван Хоппер, и почти так же глупы. Я единственный человек, который имеет право судить, кто подходит для Мандерли, а кто — нет. Не думайте, что я действую под влиянием момента или из вежливости. Вы думаете, что я делаю вам предложение из тех соображений, по которым якобы катал вас на своей машине, то есть из-за доброты? Боюсь, дорогая, что когда-нибудь вы заметите, что я отличаюсь особой добротой и никогда не занимаюсь филантропией. Но вы не ответили на мой вопрос: согласны ли вы стать моей женой?

Даже в самых смелых моих мечтах я никогда не думала об этом. Как-то раз я вообразила, что он тяжело заболел и вызвал меня, чтобы за ним ухаживать. Дальше этого мои мечты не заходили.

— Мое предложение, кажется, не принято? — продолжал он. — Очень сожалею. Я-то думал, что нравлюсь вам. Какой ужасный удар для моего самолюбия.

— Вы… вы нравитесь мне… и даже очень… Я безумно люблю вас… Сегодня я проплакала всю ночь: думала, что больше вас не увижу.

Он засмеялся и протянул мне через стол руку.

— Да благословит вас бог за это! Когда вы достигнете возраста, о котором мечтаете, то есть тридцати шести лет, я напомню вам об этом разговоре, и вы не поверите мне. Как жаль, что вы станете взрослой!

Мне было стыдно, что я призналась в любви к нему. Женщины ведь не должны делать такие признания. А он смеялся. Я еще больше сконфузилась.

— Итак, о главном мы договорились… — он продолжал поглощать тосты с джемом. — Вы будете водить компанию не с миссис ван Хоппер, а со мной. Ваши обязанности останутся примерно теми же. Я тоже люблю, чтобы мне читали новые книги, люблю сыграть в безик после обеда. Есть, конечно, разница: я принимаю другие лекарства и употребляю другую пасту для зубов.

Я нерешительно барабанила пальцами по столику и думал: неужели он смеется надо мной и говорит все это в шутку?

— Я грубиян, не правда ли? Вы представляете себе, что предложения делают совсем иначе. Вы одеты в белое платье и держите розу в руке, а я пылко объясняюсь в любви к вам под звуки скрипки.

Тогда вы считали бы, что все в порядке… Бедняжка! Постарайтесь не придавать этому значения. Наш медовый месяц мы проведем в Венеции и будем плавать в гондоле, держась за руки. Но долго мы там не останемся, потому что я хочу показать вам Мандерли.

Он хочет показать мне Мандерли! Наконец, я осознала, что со мной случилось. Я стану его женой и хозяйкой Мандерли! Рука об руку мы будем гулять по роскошному саду и по лесам поместья.

Он все еще ел апельсин, давая мне время от времени ломтик. А мне представилось, как он обращается к толпе своих знакомых и говорит: «Вы, кажется еще не знакомы с моей женой? Вот миссис де Винтер». А гости восклицают: «Она же просто очаровательная!» Но я делаю вид, что ничего не слышу.

— Ну, в апельсине осталась кислая и несъедобная часть. Я не стану ее есть.

И я почувствовала горечь и кислоту во рту. До сих пор я такое не замечала в апельсинах.

— Кто же из нас сообщит новость миссис ван Хоппер? — спросил он. — Вы или я?

— Лучше скажите вы, — попросила я. — Ведь она обозлится на меня…

Мы встали из-за стола, и я подумала, может быть, он сейчас скажет официанту: «Поздравьте нас. Мадемуазель и я решили пожениться». И все станут поздравлять нас и приветствовать.

Но он ничего не сказал.

Когда мы вышли из ресторана, он спросил тихо:

— Скажите, сорокадвухлетний возраст кажется вам глубокой старостью?

— О нет, я вовсе не люблю молодых мужчин.

— Да ведь вы их вовсе и не знаете…

Мы подошли к комнате миссис ван Хоппер.

— Думаю, что я быстрее справлюсь один, — сказал он. — Согласны ли вы повенчаться со мной немедленно или вам хочется заказать себе приданое и заняться прочей чепухой? Все можно устроить очень быстро: получить брачную лицензию, зарегистрировать брак, сесть в автомобиль и отправиться в Венецию или куда вы захотите… Вас смущает, что это будет не в церкви, без подвенечного платья, без колокольного звона, подружек невесты и хора мальчиков? Не забывайте, что я вдовец и уже однажды пережил все эти церемонии… Ну, так как же?

В какой-то момент я ощутила сожаление, что все это будет не в Англии. Ну, а к чему мне гости и поздравители? Я вовсе не мечтала венчаться в церкви.

Когда он открыл дверь, миссис ван Хоппер встретила нас криком:

— Это вы? Где вы пропадали? Я три раза звонила в контору. Мне ответили, что вы там вовсе и не были!

Мне захотелось смеяться и плакать одновременно, и я почувствовала какую-то тяжесть в области желудка.

— Можете винить во всем меня, — сказал он, входя в ее гостиную и закрывая за собой дверь.

Я услышала только ее изумленный возглас и тотчас ушла в спальню. Села у открытого окна и чувствовала себя, как в больничной приемной — сидишь и ждешь, когда выйдет ассистент и скажет: «Операция прошла благополучно. Вам не о чем больше беспокоиться».

Интересно, конечно, было бы услышать их разговор, но сквозь стены до меня не долетало ни звука. Может быть, он сказал ей: «Я полюбил ее с первого взгляда, и мы встречались каждый день!» А она ему ответила: «О, мистер де Винтер! Это очень романтично и очень внезапно!» А я думала: какое счастье — выйти замуж за любимого человека!

Но о любви своей он ничего не сказал… Мы беседовали за столиком, он пил кофе, ел тосты и апельсин. Он говорил только о женитьбе, а о любви — ни слова. С Ребеккой он говорил, вероятно, не так… Но об этом я не должна думать. Об этом надо навсегда забыть…

Его книжечка стихов лежала у меня на кровати. Она открылась на странице с посвящением: «Максу от Ребекки. 17 мая». Я аккуратно вырезала ножичком эту страницу так, чтобы ничего не было заметно, и разорвала ее на клочки. Но и на клочках можно было увидеть скользящий, стремительный почерк. Я собрала клочки, поднесла к ним спичку и смотрела, как они превращались в пепел. Я начинала новую жизнь, разрушая воспоминания о его прежней любви.

— Все в порядке, — сказал он, входя в спальню. — Она сначала остолбенела от изумления, а теперь начинает приходить в себя. Я схожу в контору и распоряжусь, чтобы ее скорее доставили на вокзал. Она даже заколебалась, не остаться ли ей, чтобы присутствовать на свадьбе. Но я был тверд, как кремень. Теперь идите и поговорит с ней. Он опять ничего не сказал о своей любви и своем счастье, и не пошел со мной в гостиную.

Я пришла, чувствуя себя, как горничная, известившая о своем уходе через подругу. Она стояла у окна с сигаретой в зубах. Маленькая, толстая, в пальто, туго стянутом на пышной груди в маленькой дурацкой шляпке на макушке.

— Итак, я должна вас поздравить с умением работать на два фронта. Какими приемами вы этого добились?

Что ей сказать? Ее улыбка была крайне язвительной.

— Вам очень повезло, что я заболела. Теперь-то я понимаю, как вы проводили время и почему были такой рассеянной и забывчивой… А вам следовало бы все рассказать мне… Он сказал, что собирается через несколько дней жениться на вас… Ваше счастье, что у вас нет родных, а то они задали бы вам кое-какие вопросы… Но все это меня уже не касается. Я умываю руки. Интересно, что подумают о нем его друзья, родные? Но это, в конце концов, его дело. Ну, а вы учли, что он намного старше вас?

— Ему всего сорок два года, а я выгляжу старше своих лет.

Она засмеялась и, глядя на меня инквизиторским взглядом, спросила:

— Скажите мне, как другу: вы не сделали ничего такого, чего не следовало бы делать?

Она стала похожа на мадам Блэз, когда та предлагала мне сто франков.

— Не понимаю, о чем вы говорите.

— Ну ладно, не обращайте внимания… Я всегда говорила, что английские девушки — это темные лошадки, несмотря на их спортивный вид… Итак, я должна ехать в Париж, и вы останетесь здесь и будете ждать, пока ваш возлюбленный не получит лицензию… Должна отметить, что он не пригласил меня на свадьбу.

— Он и не собирается устраивать пышную свадьбу. К тому же вы в это время будете на пути в Нью-Йорк.

— Хм-хм… Полагаю, что вы отдаете себе отчет в своих действиях. Ваша свадьба, в сущности, очень скоропалительна, вы же знаете его всего лишь несколько недель. Не думаю, чтобы у него был легкий характер, и вам придется приспосабливаться к нему… До сих пор вы вели исключительно беззаботную жизнь, ну, а теперь вам придется стоять на собственных ногах… Откровенно говоря, я не представляю себе, как вы справитесь с обязанностями хозяйки Мандерли. Вы были неспособны сказать и несколько связных слов моим друзьям, когда у меня бывали гости. Как вы будете вести беседу на больших приемах в Мандерли? Они там часто бывали, когда была жива его жена. — Она продолжала болтать, не ожидая ответа. — Конечно, я желаю вам счастья, но, боюсь, вы совершаете ошибку, большую ошибку, о которой будете горько сожалеть…

Я прекрасно знала, что я молода, неопытна, застенчива и что мне будет трудно, но в ее словах я уловила злорадство. Чисто по-женски она завидовала мне и считала мое счастье вовсе не заслуженным.

Но я решила: бог с ней, о ней я забуду. Скоро она будет сидеть одна в спальном вагоне, а мы останемся здесь, будем вместе завтракать и обедать в ресторане. Теперь у нас будет свободное время, и, может быть, он скажет, что любит меня и чувствует себя счастливым. Признания в любви даются нелегко, для них нужно соответствующее настроение и подходящая обстановка.

— Думаю, вы понимаете, почему он женится на вас, — продолжала бубнить миссис ван Хоппер. — Не льстите себя надеждой, что он влюбился. Просто он больше не в состоянии жить один в большом и пустом доме и хочет, чтобы кто-нибудь разделил с ним одиночество. Но вас понять нетрудно: он исключительно интересный и обаятельный человек.

7

Мы вернулись в Англию в начале мая вместе с первыми ласточками и первыми колокольчиками. Это было самое прекрасное время в Мандерли перед пышным расцветом лета.

Максим сидел за рулем, а я рядом, нескладно одетая, как обычно, с меховой горжеткой на шее и закутанная в дождевик не по росту, который доходил до пят. В руках у меня была большая кожаная сумка и перчатки.

Мы выехали из Лондона ранним утром под проливным дождем.

— В Мандерли прибудем часам к пяти, как раз к чаю, — сказал Максим. Это лондонский дождь. Там его не будет.

И правда, когда мы доехали до Эксетера, дождь прекратился и выглянуло солнце. Я обрадовалась — не хотелось прибыть в Мандерли под дождем, это было бы плохое предзнаменование.

— Ну, как, лучше чувствуешь себя? — спросил Максим.

Я улыбнулась и, взяв его за руку, подумала: как все просто для него — вернуться домой, взял пачку накопившихся писем и позвонил, чтобы принесли чай. Понимает ли он, как волнуюсь я, как мне не по себе? По-видимому, он приписывал мое молчание усталости и не понимал моих чувств.

Он освободил руку, так как впереди был поворот, и ему нужно было править обеими руками.

Я так же боялась приезда в Мандерли, как прежде жаждала его. Жаль, что Максим живет не в одном из тех маленьких коттеджей, мимо которых мы проезжали. Там жизнь для меня была бы проще и понятней. Он стоял бы на пороге с сигаретой в зубах, а я хлопотала бы, накрывая стол к ужину.

— Осталось две мили, — сообщил Максим. — Видишь, вот тот лес на склоне холма и полоску моря внизу? — Это Мандерли. И лес этот наш.

Я чувствовала себя, как ребенок, впервые пришедший в школу, как прислуга, всю жизнь проживавшая в деревне и попавшая в чужой дом.

— Сними дождевик, — сказал Максим. — Здесь, видимо, и вовсе не было дождя. Бедная моя овечка, вытащил я тебя из Лондона, а надо было сначала купить тебе несколько платьев и все такое.

— Я вовсе не интересуюсь платьями, ведь тебе тоже не интересно, как я одета.

— Большинство женщин интересуется только платьями и больше ничем. — Он повернул на боковую дорогу. — Вот мы и приехали!

Мы проехали через железные ворота мимо сторожки привратника, в окнах которой показались любопытные лица. Он, видимо, все же чувствовал, что я смущена и испугана: вдруг он поднес мою руку к своим губам.

— Не обращай внимания на любопытство. Им интересно поглядеть на тебя, но это скоро пройдет. Что же касается домоводства, то для этого существует миссис Дэнверс. Тебе ни о чем не надо будет заботиться. Она довольно оригинальная особа и вначале будет, пожалуй, колючей. Но ты будь сама собой. Этого достаточно, чтобы тебя здесь полюбили. Посмотри на этот кустарник. Когда он цветет, это сплошная синяя стена.

Я не ответила ему. Вспомнила некогда купленную открытку с видом Мандерли. И вот сейчас стала хозяйкой этого поместья и буду писать приглашения вроде: «Почему бы вам не посетить нас в Мандерли в ближайшую среду». Но пока что мне казалось довольно отдаленным время, когда я буду чувствовать себя спокойно и уверенно в собственном доме.

Дорога поворачивала то вправо, то влево. Мы ехали под кронами высоких деревьев, как под аркой. Кругом было тихо, даже шум мотора звучал как-то мягко и спокойно.

Бесконечная дорога начала уже действовать мне на нервы. Мы подъехали к сплошной красной стене из рододендронов.

— Нравится тебе здесь? — спросил он.

— Да, — робко ответила я, не будучи в этом уверена.

Рододендроны в моем представлении были скромными комнатными цветами, а здесь они были выше человеческого роста. Высокие и стройные, они стояли стеной, как батальон солдат, и вовсе не походили на цветы в горшках.

Еще один поворот, и вот он — дом моей мечты — безукоризненно красивое здание. Вот и лестницы, ведущие на лужайки, которые спускаются к самому морю. Через окно я увидела в холле какую-то толпу.

— Будь она проклята, эта женщина, — воскликнул он, резко затормозив. — Ведь знает же, что мне нежелательно такое сборище.

— Что случилось? Что это за люди? — спросила я.

— Боюсь, что нам придется это перенести. Миссис Дэнверс собрала сюда всю прислугу приветствовать нас. Но не беспокойся, тебе не надо ничего говорить. Я сам скажу, что нужно.

С лестницы спустились дворецкий и лакей. Они открыли дверцы машины. Дворецкий был старик с приятным, добрым лицом. Я протянула ему руку. Но он игнорировал мой жест. Взял у меня из рук сумку и маленький чемодан и повернулся к Максиму.

— Вот мы и приехали, Фритс, — сказал Максим, снимая перчатки.

— В Лондоне был проливной дождь, а здесь будто и не было дождя. Дома все в порядке?

— Да, сэр. Благодарю вас, сэр. У нас дождя не было уже целый месяц. Рад вас видеть, сэр. Надеюсь, вы и миледи хорошо себя чувствуете?

— Да, да, Фритс, благодарю. Но с дороги мы устали и хотели бы чаю. Не ожидал такой встречи, — он кивнул головой в сторону холла.

— Так распорядилась миссис Дэнверс, сэр, — бесстрастно ответил старик.

— Идем, — сказал мне Максим. — Это нас не задержит. Я быстро покончу с этой церемонией, и мы сможем спокойно насладиться чаем.

Мы вошли в дом, и у меня снова защемило под ложечкой. Фритс и лакей следовали за нами с моей сумкой и дождевиком. Из толпы, с жадным любопытством разглядывавшей меня, вышла скуластая женщина в черном строгом платье, бледная, с глубоко запавшими глазами. Я позавидовала ее выдержке и спокойствию. Она подошла ко мне, и я протянула ей руку. Рукопожатие было безжизненным и холодным. Ее неподвижный взгляд смутил меня. Она произнесла несколько приветственных слов, вернулась в толпу слуг и оттуда продолжала пристально смотреть на меня. Максим спокойно, непринужденно поблагодарил слуг за встречу, взял меня под руку, провел в библиотеку и старательно закрыл за собой дверь. Два спаниеля, лежавших у камина, встали и пошли нам на встречу. Они обнюхали Максима, лизнули его руки и повернули головы ко мне. Старая одноглазая собака, обнюхав меня, убедилась, что это не та, кого она ждет, повернулась к камину. А молодой пес, Джаспер, сунул нос в мою руку, затем положил голову на колени и весело забарабанил хвостом по полу.

Я погладила его шелковистые уши, сняла шляпу, бросила горжетку и перчатки на подоконник, осмотрелась. Максим привел меня в просторную комфортабельную, красиво обставленную комнату, стены которой были сплошь закрыты книжными полками. Окна выходили на газон, а вдали поблескивало море.

Чай нам подали очень быстро. Это была парадная церемония, разыгранная Фритсом и тем же лакеем.

Максим рассеянно просмотрел накопившиеся письма, время от времени улыбался мне и снова возвращался к корреспонденции. Я же пила чай и думала: как мало я знаю о его обычной жизни в Мандерли. После свадьбы мы буквально промчались по Италии и Франции, а я так была полна своей любовью к нему, что все видела его глазами. Он казался более веселым и более нежным, чем я могла предполагать, совершенно непохожим на сухого и сдержанного аристократа, с которым я познакомилась в Монте-Карло. Он много смеялся, что-то напевал и бросал камешки в море. Морщинки между его бровями разгладились, и он уже не выглядел как человек, несущий на своих плечах непомерную тяжесть.

Потом мои мысли перешли на Мандерли. Все здесь — и прекрасный дом, и богатая библиотека, и роскошные картинки на стенах, — все поместье принадлежит теперь и мне, так как я стала женой Максима. Я представляла себе, как через много-много лет, когда мы уже постареем, мы вот так же будем сидеть за чайным столом, а рядом будут такие же спаниели (потомки теперешних), и тишину библиотеки будут время от времени нарушать наши сыновья (почему-то я была уверена, что у нас будут именно сыновья).

Мои мечты прервал Фритс, он пришел с лакеем, чтобы убрать со стола, и объявил:

— Миссис Дэнверс просила спросить вас, миледи, не пожелаете ли вы, чтобы она показала вам вашу комнату?

Максим оторвался от писем и спросил:

— Закончен ли ремонт в восточном крыле?

— О, да, сэр. Насколько я понимаю, все сделано хорошо. Мы боялись, что мастера не успеют, но уже в прошлый понедельник все было готово к вашему приезду.

— Вы там что-то перестраивали? — спросила я.

— Да нет, просто косметический ремонт: оклеили новыми обоями и покрасили окна и двери, — объяснил Максим. — Мы с тобой будем жить в восточном крыле. Там светлее, чем в западном, а окна выходят на розарий. При моей матушке в восточном крыле были гостевые комнаты. Ну, я сейчас закончу возиться с письмами, а ты пока сходи и постарайся подружиться с миссис Дэнверс. Это как раз удобный момент.

Мне очень не хотелось идти без него, я снова почувствовала себя запуганной, но пересилила себя и пошла вслед за Фритсом. Пустой холл показался мне громадным, и в его тишине резко зазвучали мои шаги. Фритс же, в мягкой обуви, ступал бесшумно.

— Какой большой зал, — сказала я.

— Да, миледи. Мандерли — большой дом. Бывают, конечно, и больше, но и этот достаточно велик. В старину этот холл служил банкетным залом, да и в наше время здесь бывают большие приемы.

Я чувствовала себя случайной гостьей, которая осматривает достопримечательности замка, поворачивая голову по направо, то налево.

На верхней площадке лестницы меня ожидала черная фигура. Глубоко запавшие глаза смотрели на меня пристально и, пожалуй, неодобрительно. Я оглянулась на Фритса, но он уже исчез, и я осталась наедине с миссис Дэнверс. Я улыбнулась, но не встретила ответной улыбки.

— Надеюсь, я не заставила вас долго ждать?

— Я здесь для того, чтобы выполнять ваши приказы. Вы можете распоряжаться моим временем, как вам угодно.

Она пошла впереди меня по широкому длинному коридору, потом повернула налево и открыла массивную дубовую дверь. Мы вошли в небольшой будуар, дверь из которого вела в просторную спальню, рядом была и ванная. Я подошла к окну и вдохнула аромат розария.

— А моря отсюда не видно? — спросила я.

— Из этого крыла не видно, даже не слышно, хотя оно совсем рядом.

— Жаль, что его не видно. Я очень люблю море… Но комнаты превосходные… очень удобны… Здесь, кажется, делали к нашему приезду ремонт?

— Да.

— А какой эта спальня была раньше?

— Здесь были темные обои и другие занавески. Раньше в этих комнатах никто не жил. Но милорд прислал мне письмо и распорядился отремонтировать, так как собирается жить именно здесь, а не в западном крыле, как раньше.

Я подошла к туалетному столику. На нем уже были разложены привезенные мною вещи. Максим подарил мне большой набор щеток, гребенок и прочего. Миссис Дэнверс могла убедиться, что дешевых и случайных вещей в нем не было.

— Ваши вещи распаковывала Алиса, — сказала миссис Дэнверс, — она будет прислуживать вам, пока не приедет ваша собственная горничная.

— У меня нет собственной горничной. Думаю, Алиса вполне удовлетворит меня.

— Леди, занимающие такое положение в обществе, как вы, всегда имеют собственных горничных, — заявила миссис Дэнверс, глядя на меня сверху вниз.

— Если вы так считаете, то наймите для меня молодую девушку.

— Как скажете.

Хотелось, чтобы она ушла и оставила меня одну, но она упрямо продолжала разглядывать меня своими запавшими глазами.

— Вы, наверное, уже давно живете в Мандерли? — спросила я, пытаясь завязать дружескую беседу.

— Дольше всех живет здесь Фритс. Он начал работать в Мандерли, когда мистер де Винтер был еще мальчиком, а хозяином поместья был его отец.

— А после него приехали вы?

— Нет, я приехала сюда одновременно с покойной миссис де Винтер. — Ее бесстрастный до сих пор голос оживился, а на бледных щеках проступил легкий румянец. Перемена в ее лице была удивительная.

Миссис Дэнверс была полна снобизма, свойственного людям ее профессии, и презирала меня за то, что я «не настоящая леди», что я робка и неловка. И все же ее явное недружелюбие нельзя было объяснить только этим. Нужно было что-то сказать, не могла же я бесконечно играть своими расческами.

— Миссис Дэнверс, я надеюсь, мы с вами будем друзьями. Но вы должны кое-что понять… Для меня здесь все очень ново и непривычно. Прежде я жила совсем в других условиях. Но я хочу, чтобы здесь было все хорошо, а главное — чтобы мистер де Винтер был счастлив. Я знаю, что управление хозяйством я могу предоставить вам. Мистер де Винтер сказал мне об этом. Пусть все идет, как шло раньше. Я вовсе не хочу здесь что-либо менять.

Я замолкла и подумала: а правильно ли я веду себя с ней?

— Очень хорошо, — сказала она. — Думаю, что так будет лучше. Хозяйство лежало целиком на мне, пока мистер де Винтер жил один, то есть больше года. И он не выражал никакого неудовольствия. Конечно, когда была жива миссис де Винтер, здесь шла совсем другая жизнь: всегда было много гостей и для них устраивались разные развлечения. Я и тогда вела хозяйство; но миссис де Винтер любила во все мелочи вникать сама.

— Я предпочитаю предоставить все хозяйство вам.

В ее глазах читалось, что она презирает меня и понимает, что я ее боюсь.

— Могу ли я быть вам еще чем-нибудь полезной? — спросила она.

— О, нет! — я сделала вид, будто что-то припоминаю. — У меня здесь все, что нужно, и мне будет здесь удобно.

— Но если вам что-либо не понравится, сразу скажите мне об этом.

— О, да, миссис Дэнверс. Непременно скажу.

— Если мистер де Винтер спросит, где его большой гардероб, скажите ему, пожалуйста, что мы не смогли его перенести сюда. Пытались это сделать, но двери здесь уже, чем в западном крыле, и шкаф невозможно было втащить. Если ему не понравится меблировка, пусть он скажет мне. Нелегко угадать, что ему понравится.

— О, не беспокойтесь, миссис Дэнверс. Я думаю, ему здесь понравится. Сожалею, что этот ремонт доставил вам столько хлопот. Я была бы не менее счастлива, если бы мы поселились и в западном крыле.

— Но мистер де Винтер сказал, что вам больше понравится в восточном крыле… Хотя западное крыло более древней постройки, комнаты там значительно больше. Спальня, например, в два раза больше этой. Потолок там лепной, и отделка более нарядная. Это самая красивая комната во всем доме. А окна выходят на лужайку и на море.

Мне стало очень не по себе. Она настойчиво старается доказать мне, что я особа второго сорта и должна жить во второсортной комнате.

— Я полагаю, что мистер де Винтер дает публике возможность осматривать самые лучшие комнаты?

— О нет! Спальни публике никогда не показывают. Только холл, музыкальный зал и комнаты первого этажа. Все члены семьи жили прежде в западном крыле, а та большая комната, о которой я говорила, была спальней миссис де Винтер.

Вдруг на ее лицо легла какая-то тень. Послышались шаги, и она отошла к стене, освобождая проход. Вошел Максим.

— Ну как? — спросил он. — Здесь хорошо? Понравится тебе жить здесь? — Он весело оглядел комнату, довольный, как мальчишка. — Я всегда считал эту комнату одной из лучших, хотя мы ее почти не использовали. Спасибо, миссис Дэнверс, вы очень хорошо ее обустроили.

— Благодарю вас, сэр, — она вышла из комнаты и тихо закрыла за собой дверь.

Максим подошел к окну и облокотился на подоконник.

— Я люблю этот вид на розарий… Самое первое мое воспоминание — прогулка с мамой по розарию. Она срезала увядшие розы, а я семенил рядом своими короткими ножками… Эта комната кажется такой мирной и счастливой, здесь очень тихо. Никак не скажешь, что в пяти минутах ходьбы плещется море.

— Да, миссис Дэнверс сказала мне об этом.

Максим бродил по комнате, трогал вещи, рассматривал картины, открывал шкаф, где уже висели мои платья.

— Ну, как, поладила с миссис Дэнверс?

— Она, мне кажется, чересчур чопорна. Может быть, она боится, что я начну вмешиваться в домоводство?

— Не обращай внимания. У нее вообще много странностей, и, возможно, с ней нелегко будет ладить. Если она слишком уж будет раздражать тебя, я с ней быстро расправлюсь. Но учти, что она прекрасная хозяйка и действительно освободит тебя от всех хлопот по дому. Конечно, она круто расправляется со слугами, но со мной всегда кротка. Если бы она только попробовала командовать мною, я бы давно ее уволил.

— Надеюсь, у нас отношения наладятся. В конце концов, понятно, что мое появление здесь для нее неприятно.

— То есть как это, неприятно? — он вдруг замолчал, подошел ко мне и поцеловал в макушку. — Давай забудем о миссис Дэнверс. Она меня мало интересует. Лучше походим по дому, я тебе покажу комнаты.

В тот вечер я больше не видела миссис Дэнверс, и мы о ней не вспоминали. Он водил меня по всему зданию, обняв за плечи, показывал меблировку и картины, развешенные по стенам. Мои шаги уже не звучали так резко, потому что ботинки Максима стучали гораздо сильнее. А рядом цокали лапы собак, сопровождавших нас по всему зданию.

Прошло уже много времени, когда Максим взглянул на часы.

— Мы опаздываем. У нас уже нет времени переодеться к обеду. Ну и прекрасно, подумала я. Пришлось бы с помощью Алисы надевать платье с открытыми плечами, подаренное мне миссис ван Хоппер, потому что оно не подошло ее дочери Элен. Было бы холодно и неуютно. Я чувствовала себя куда увереннее, сидя за столом напротив Максима в своем обычном домашнем платье. Фритс и лакей казались абсолютно незаметными, во всяком случае, они не разглядывали меня так назойливо, как это делала миссис Дэнверс. Мы болтали и смеялись, вспоминая наше путешествие по Италии и Франции, и рассматривали наши туристические снимки.

После обед мы прошли в библиотеку. Там уже были опущены шторы на окнах и в камине горел яркий огонь. Для мая вечер был холодным, и я радовалась теплу камина… Максим сел в кресло налево от камина, подложил подушку под голову, закурил сигарету и углубился в газету. Видимо, так привык он проводить вечера уже многие годы. А как проводила вечер я? Похоже, я только замещала ту, первую — сидела в кресле, которое раньше занимала она, разливала кофе из того же серебряного кофейника и так же гладила собачьи уши. Джаспер положил мне голову на колени, я вздрогнула и подумала: что бы сейчас сделала на моем месте Ребекка? Наверное дала бы ему сахар.

8

Я не предполагала, как четко и точно спланирована жизнь в Мандерли. В первое утро я проснулась в девять часов. Но когда я спустилась вниз, Максим уже кончил завтракать и ел фрукты. Оказывается, он уже успел написать до завтрака несколько писем. Я пробормотала что-то о том, что мои часы отстают, но он отмахнулся от моих объяснений.

— Ты не обижайся на меня. Тебе придется привыкнуть к тому, что я встаю очень рано и много работаю по утрам. Управлять таким имением, как Мандерли, не шуточное дело. Кушай. Кофе и горячие блюда на серванте. За завтраком мы будем обходиться без прислуги.

Он читал письмо и хмурился.

— Слава богу, что у меня мало родственников: почти слепая бабушка да сестра, с которой я редко вижусь. Это письмо от Беатрисы, по-видимому, она приедет к ленчу. Так я и думал: ей не терпится взглянуть на тебя.

— Сегодня? — у меня сразу испортилось настроение.

— По-видимому, да. Но ты не смущайся. Она тебе понравится. Это очень прямой и откровенный человек. Если ты ей не понравишься, она так и скажет об этом.

Вряд ли это приятно, подумала я, лучше, если бы она была менее откровенной.

— Да ты не волнуйся, она здесь пробудет недолго. — Он закурил сигарету. — Ну, у меня сегодня на утро много дел; слишком долго я не был дома. Надо повидать мистера Кроули, моего управляющего. Он, кстати, тоже придет к ленчу. Надеюсь, тебя это не огорчает?

— Конечно, нет. Буду очень рада.

А на самом деле я очень огорчилась. Я-то думала, что первое утро мы проведем вместе, что он покажет мне сады и парки Мандерли. Но эта надежда рухнула.

Максим забрал свои письма и вышел, а я приступила к завтраку. Он поразил меня изобилием: чай в серебряном чайнике, рядом кофе, несколько горячих блюд — мясо, рыба, яйца, в серебряной кастрюльке овсяная каша. На другом серванте — целый окорок и бекон. Были здесь и пирожные, и тосты, несколько сортов джема и варенья, мед. А на обоих концах стола стояли громадные вазы с фруктами.

Меня все это удивило: Максим за завтраком съедал обычно маленькую булочку, выпивал чашку кофе, закусывал каким-нибудь фруктом. А здесь еды было на двенадцать изголодавшихся людей. Максим взял себе маленький кусочек рыбы, я съела одно яйцо. Куда же денется все остальное?

Может быть, кто-то питается остатками нашего стола, а может быть, все это просто выбрасывают? Конечно, я никогда не осмелюсь задать такой вопрос.

Я долго просидела за столом и спохватилась только когда увидела, что Фритс заглядывает в дверь.

Выходя, я споткнулась от смущения, но Фритс моментально подскочил, чтобы поддержать меня.

Я поднялась в спальню, и застала там горничных за уборкой. Чтобы не мешать им, снова спустилась и прошла в библиотеку. Окна там были широко раскрыты, а камин подготовлен к топке. Я закрыла окна и поискала спички. Их здесь не было. Звонить я не хотела, и пошла в столовую. Спички лежали на серванте. Едва я успела положить их в карман, в комнату вошел Фритс.

— Вы что-нибудь ищете, мадам?

— О, Фритс, я не нашла в библиотеке спички.

Он сейчас же достал из кармана спички и одновременно предложил мне сигарету.

— Спасибо, я не курю. Мне просто показалось, что в библиотеке холодновато, и я хотела разжечь камин.

— Обычно мы затапливаем камин, лишь во второй половине дня. Миссис де Винтер по утрам бывала в своем кабинете. Там камин разожжен. Есть там и письменный стол с бумагой и чернилами. Там же домашний телефон на случай, если вы пожелаете переговорить с миссис Дэнверс. Но, конечно, если вы предпочитаете посидеть в библиотеке, я распоряжусь, чтобы там разожгли камин.

— О нет, Фритс! Благодарю вас, я пойду в кабинет.

Я снова пошла через холл, напевая какую-то песенку, чтобы придать себе беззаботный вид. Но куда идти? Максим накануне, видимо, забыл показать мне именно эту комнату. Я наугад открыла какую-то дверь, моля бога, чтобы за ней оказался кабинет. Но это было помещение для оранжировки цветов: там составлялись букеты и комплектовались цветочные корзины. Я повернула обратно. Внизу, в холле, стоял Фритс и наблюдал за мной.

— Миледи, пройдите большую гостиную, через дверь налево вы найдете кабинет миссис де Винтер.

— Благодарю вас, Фритс.

Следуя его указаниям, я вошла в прелестную комнату. Перед горящим камином лежали обе собаки. Джаспер тотчас же подошел ко мне и уткнулся носом в мою руку. Старая собака подняла голову, понюхала воздух и снова повернулась к огню. Собаки знали, что в библиотеке будет тепло только вечером, а здесь с утра тепло и уютно. Я оглядела комнату. Все вещи здесь были подобраны со вкусом и носили отпечаток индивидуальности бывшей хозяйки. Из окна среди зарослей рододендронов виднелась маленькая площадка со скульптурой фавна, играющего на свирели. Рододендроны были не только за окном: на столе рядом с подсвечником стояла ваза с громадным букетом, на маленьком столике — другой букет, поменьше. И даже обои гармонировали по цвету с рододендронами.

Комната была, безусловно дамской и вместе с тем письменный стол свидетельствовал об умственных занятиях хозяйки. Над столом были ящички с надписями: «Письма для ответа», «Счета», «Адреса». Все надписи были сделаны уже знакомым мне почерком Ребекки, скользящим и стремительным. Я открыла ящик стола. Там лежала толстая тетрадь, а на обложке — тот же почерк: «Гости в Мандерли». День за днем она записывала в этой тетради: кто приехал в гости, в какой комнате ночевал и какие блюда предпочитал.

Вдруг зазвонил телефон. Чей-то голос произнес:

— Миссис де Винтер?

— Кто это? Кого вам надо?

Трубка молчала. Затем суровый голос — не то мужской, не то женский — повторил:

— Миссис де Винтер?

— Вы ошиблись. Миссис де Винтер умерла более года назад.

— С вами говорит миссис Дэнверс. Я звоню по домашнему телефону.

Я совсем растерялась: не ожидала, что именно мне может кто-то позвонить..

— Извините, что побеспокоила вас. Я только хотела узнать, желаете ли вы видеть меня и одобрено ли меню сегодняшнего обеда.

— О, конечно. Я уверена, что все в порядке, не беспокойтесь.

— Я все же считаю, что вам лучше посмотреть его. Оно лежит на столе рядом с вами.

Я быстро нашла меню и просмотрела его.

— Очень хорошо, миссис Дэнверс, все правильно.

Но я так и не поняла, что это: меню обеда или ленча.

— Если вы желаете что-нибудь изменить, миледи, скажите мне об этом. Обратите внимание: я оставила пустое место для соуса. Миссис де Винтер всегда очень придирчиво выбирала соусы.

— А как вы думаете, что понравилось бы мистеру де Винтеру?

— У вас, миледи, нет какого-либо излюбленного соуса?

— О нет, миссис Дэнверс.

— Мистер де Винтер, полагаю, выбрал бы винный соус.

— Значит, именно его и надо подать.

— Извините, миледи, что я оторвала вас от письма.

— Но я вовсе не писала письмо.

— Почту мы обычно отправляем в полдень. Роберт придет за вашими письмами. Если же вам понадобится что-нибудь срочное, позвоните по домашнему телефону, и Роберт пойдет на почту немедленно.

— Благодарю вас, миссис Дэнверс.

Я подождала. Она больше ничего не сказала и повесила трубку. Та, что раньше сидела за этим столом, не теряла времени попусту. Она писала письма, проверяла меню и не отвечала: «Да, миссис Дэнверс», «Конечно, миссис Дэнверс».

Кому же я могу написать письмо? Напишу-ка я миссис ван Хоппер. Какая ирония судьбы! В собственной комнате, за собственным столом и — некому писать… И я написала миссис ван Хоппер — женщине, которую я терпеть не могла и которую никогда больше не увижу. Я писала: надеюсь, переезд в Америку был удачен, здоровье дочери и внучки поправилось и что в Нью-Йорке, вероятно, хорошая погода.

Впервые я обратила внимание на свой почерк и сравнила его с почерком Ребекки. Бесхарактерный, неразборчивый почерк плохой ученицы второразрядной школы.

9

Вдруг я услышала шум подъехавшего автомобиля и в испуге вскочила. Было только двенадцать, и Максим еще не вернулся домой. Это, очевидно, миссис Леси и ее муж, майор Леси. Я хотела было убежать в сад, надеясь, что Фритс скажет: «По-видимому, миссис де Винтер в саду».

Но через окно я услышала голоса и поняла, что гости идут именно через сад. Я отошла от окна,чтобы меня не увидели, вышла из комнаты и начала бродить по дому.

Мне встретилась девушка со щеткой и совком. Она испуганно уставилась на меня и, заикаясь, ответила на мое приветствие:

— С добрым утром, миледи.

Видимо, я попала к черному ходу, а надеялась вернуться в спальню и просидеть там до ленча.

Открыв наугад какую-то дверь, я оказалась в широком темном коридоре. Прошла по нему, снова открыла дверь — комната с закрытыми ставнями. Мебель сдвинута к стенкам и покрыта чехлами. Свет сюда проникал через единственное не закрытое окно. Я подошла к нему. Море! И так близко подходит к дому, что на оконные стекла падали редкие брызги. Да, хорошо, что я живу в восточном крыле, не слышу шума моря и любуясь розарием.

Я пошла обратно и уже спускалась по лестнице, когда одна из дверей открылась, и я увидела миссис Дэнверс.

— Я заблудилась, — объяснила я. — Ищу свою комнату.

— Вы, миледи, попали в другой конец здания. Вы в западном крыле.

— Понимаю.

— А здесь вы заходили в комнаты?

— Открыла одну дверь, там темно, и мебель закрыта чехлами.

Очень жаль. Я не хотела нарушать здешние порядки и мешать вам.

— Если вы желаете осмотреть эти комнаты, скажите мне об этом. Они полностью обставлены и привести их в жилой вид можно очень быстро.

— Нет-нет, не надо!

— Может быть, вы хотите, чтобы я показала вам все западное крыло?

— Нет, не нужно. Я должна спуститься вниз.

Она шла за мной, как конвоир за арестантом.

— Я еще утром хотела предложить вам осмотреть западное крыло, но не решилась отрывать вас от писем.

Мы дошли до выхода, и она открыла передо мной дверь.

— Удивительно, как вы могли заблудиться. Парадная дверь в западном крыле совсем не похожа на вход в восточное крыло.

— Но я не выходила из здания.

— Значит, вы прошли по служебной лестнице?

— Очевидно, так.

— А вы знаете, миледи, что полчаса назад в Мандерли приехали миссис и майор Леси?

— О нет, это мне неизвестно.

— Фритс, наверное, провел их в гостиную.

Миссис Дэнверс стояла за моей спиной, как черный страж, и уж теперь я должна была идти в гостиную.

Перед дверью я остановилась, прислушиваясь. Из гостиной доносилось несколько голосов, среди которых я узнала и голос Максима.

— Вот она, наконец? — сказал Максим. — Где ты пряталась? Мы уже хотели обратиться в сыскное отделение. Познакомься: Беатриса и Жиль Леси, а это — Фрэнк Кроули.

Беатриса была высокой и красивой, но красота ее была жестковата, как у женщин, хорошо разбирающихся в лошадях и собаках, умеющих хорошо стряпать. Она посмотрела мне в глаза и обратилась к Максиму:

— Полная противоположность тому, что я ожидала, и вовсе не соответствующая твоему описанию.

Все рассмеялись, и я вместе со всеми. Что же такое мог написать ей Максим?

— Жиль Леси, — снова представил мне Максим.

Майор сжал мою руку в своей громадной лапище и улыбаясь разглядывал меня сквозь очки.

— Фрэнк Кроули…

Я повернулась к управляющему и, увидев его худое бледное лицо и резко выступающий кадык, почему-то почувствовала облегчение. Не успела я разобраться в своих впечатлениях, как вошел Фритс и подал мне рюмку хереса.

— Максим сказал мне, что вы приехали только вчера вечером, — сказала Беатриса. — Если бы я знала это, то не ворвалась бы сюда уже сегодня. Ну, как вам нравится Мандерли?

— Я очень мало успела увидеть, — ответила я. — Но, насколько я могу судить, поместье великолепное.

Она рассматривала меня в упор, но без недружелюбия, какое сквозило во взгляде миссис Дэнверс. Кроме того, у нее было право рассматривать меня бесцеремонно, ведь она была сестрой Максима. К тому же он стоял рядом со мной и готов был поддержать меня в любую минуту.

— Ты выглядишь намного лучше, друг мой, — сказала Беатриса Максиму. — Слава Богу, из твоих глаз исчезло это отчаяние. — Она повернулась ко мне? — Думаю, за это надо благодарить вас?

— Я совершенно здоров, — возразил Максим, — и ничем не болел за всю свою жизнь. А ты считаешь больным каждого, кто чуть похудощавей твоего Жиля.

— Ну зачем ты отрицаешь, что полгода назад ты был сильно болен. Жиль, поддержи меня, подтверди, что, когда мы видели Максима в последний раз, он был похож на выходца с того света!

— Да, да, да, мой друг? — сказал Жиль. — Это правда. Сейчас вы выглядите совсем другим человеком.

Я почувствовала, что Максим изо всех сил старается сдержаться и не выйти из себя. Ну зачем Беатриса так бестактно настаивает на своих словах? Она же видит, что он недоволен темой нашего разговора.

— Максим очень сильно загорел. — вмешалась я в спор, — а загар скрывает многое. Вы бы посмотрели на него в Венеции! Там он завтракал только на балконе, специально, чтобы посильнее загореть.

— Все рассмеялись, а мистер Кроули заметил:

— В Венеции, в этот сезон, вероятно, чудесно, миссис де Винтер?

— Да, погода была отличная, за исключением одного дня.

Итак, я помешала обсуждать здоровье Максима и перевела разговор на безопасные рельсы: на погоду и путешествие. Максим, Жиль и Беатриса заговорили о достоинствах его нового автомобиля, а мистер Кроули спросил меня: правда ли, что в Венеции больше нет гондол и что их вытеснили моторные лодки? Не думаю, что он так уж интересовался гондолами и Большим каналом, он просто помогал мне поддерживать оживленную беседу. Я почувствовала в нем союзника.

— Ах, Максим, — сказала Беатриса, — вы тут губите Джаспера.

Его надо тренировать, а не откармливать так: он слишком жирный для своих двух лет. Какой у него рацион?

— Да тот же самый, что и у твоих собак. И не старайся показать, что ты лучше меня разбираешься в собаках.

— Дорогой мой, ты ничего не знаешь о своих собаках. Ты больше двух месяцев отсутствовал. Уж не думаешь ли ты, что Фритс дважды в день прогуливал Джаспера до аллеи? Эта собака уже давно не бегает, видно даже по ее шерсти.

— Я все же предпочитаю, чтобы собака выглядела упитанной, а не голодающей, как ваши.

— Неубедительно… Наш Лайон получил в феврале две золотые медали на выставке.

Снова создалась предгрозовая атмосфера. Максим сжал губы, видимо, начиная злиться. Меня удивило: почему у брата и сестры отношения, как у кошки с собакой. Уж скорее бы Фритс пригласил нас к ленчу (или ударят в гонг? Я еще не знала, как это принято в Мандерли).

— Далеко ли вы от нас живете? — спросила я Беатрису.

— Примерно милях в пятидесяти, в другом графстве. У нас тем прекрасная охота. Приезжайте к нам погостить, если Максим сможет обойтись без вас, хоть на короткий срок. Жиль обучит вас верховой езде.

— Но я совсем не умею охотиться. В детстве пробовала ездить верхом, но давно забыла то, что умела.

— Вам придется снова научиться. Нельзя жить в деревне и не заниматься спортом. Максим писал, что вы хорошо рисуете, но это же занятие лишь для плохой погоды, когда больше нечего делать.

— Мы не такие уж спортсмены, дорогая, — заметил Максим.

— Я же не говорю о тебе. Все знают, что тебе достаточно побродить по паркам и лесам Мандерли.

— Я тоже люблю пешие прогулки, — сказала я, — и мне никогда не надоест гулять по такому поместью, как Мандерли. А когда станет теплее, можно будет купаться в море.

— По-видимому, вы оптимистка. Я что-то не припомню, чтобы кто-нибудь тут купался. Вода слишком холодна, а берег усеян острыми камнями.

— Я не боюсь этого, лишь бы не было сильного течения. В Лаймском заливе не опасно?

Вдруг я спохватилась: я коснулась опасной темы. Краска бросилась мне в лицо, и я смолкла. Мы обе начали ласкать Джаспера, не глядя друг на друга.

— Как там с ленчем, — спросил Максим, — я дьявольски голоден.

— Сейчас ровно час, — сказал мистер Кроули, — посмотрите на часы на камине.

В этот момент дверь открылась, и Фритс объявил, что ленч подан.

— Мне нужно умыться, — сказал Жиль, посмотрев на свои руки.

Мы двинулись к лестнице, Беатриса и я несколько впереди мужчин.

— Дорогой старый Фритс, — сказала Беатриса, — он все такой же, нисколько не меняется. Когда я вижу его, мне кажется, что я все еще девочка… Не обижайтесь на меня, но вы выглядите ребенком. Вы значительно моложе своих лет (Максим сообщил мне ваш возраст)… Скажите, вы сильно любите его?

Я никак не ожидала такого вопроса и сильно смутилась.

— Можете не отвечать, — продолжала Беатриса, — я и так понимаю. А на меня вы не должны обижаться. Я же всегда отличалась отсутствием такта. Максима я очень люблю, хотя, когда мы встречаемся, то вечно цапаемся друг с другом, как кошка с собакой. Я рада, что ему удалось восстановить свое здоровье. Когда случилась вся эта ужасная история в прошлом году, мы очень беспокоились за него. Но вы, вероятно, знаете от него все, что произошло?

Она замолчала, так как мы уже входили в столовую, где нас ждали остальные сотрапезники. Что бы она сказала, если бы узнала, что я ровно ничего не знаю? Максим не пожелал поделиться со мной, а я не задавала вопросов.

Ленч прошел в более спокойной обстановке. Беатриса, видимо, решила поупражняться в вежливости и спокойно беседовала с Максимом о поместье, лошадях, собаках и общих знакомых. По левую руку от меня сидел мистер Кроули. Он вел со мной легкую беседу, которая не требовала напряжения, и я была ему благодарна. Жиль больше интересовался едой, чем разговорами. Изредка он произносил какую-нибудь ничего не значащую фразу.

— У вас все тот же повар, Максим? — спросил он, когда Роберт вторично предложил ему суфле. — Я всегда говорил Би, что Мандерли — единственное место в Англии, где вкусно кормят.

— Кажется, повара у нас постоянно меняются, но миссис Дэнверс хранит все рецепты, и потому вкус блюд остается прежний, — ответил Максим.

— Оригинальная женщина, — подхватил и повернулся ко мне, — Как вы считаете?

— О да, удивительный человек.

— Она, конечно, не красавица, — Жиль вдруг захохотал.

Мистер Кроули не издал ни звука. Беатриса исподтишка наблюдала за мной. Встретившись со мной взглядом, она отвернулась и заговорила с Максимом.

— Играете ли вы в гольф? — спросил меня мистер Кроули.

— О, нет.

Я была рада, что разговор о миссис Дэнверс кончился, и готова была бесконечно долго говорить о гольфе, в котором ничего не понимала: это было совершенно безопасно.

Мы уже покончили с сыром и кофе, и я не знала, следует ли подняться. Максим не подавал никакого знака. Наконец, я поймала его нахмуренный взгляд на дверь, сейчас же встала, но, по свойственной мне неловкости, опрокинула стакан с вином, стоявший перед Жилем. Я схватила свою салфетку, желая поправить оплошность, но Максим остановил меня:

— Оставь это, Фритс все приведет в порядок. Беатриса, проводи ее в сад. Она ведь его совсем еще не видела.

Максим выглядел усталым и раздраженным. Я пожалела, что гости приехали сегодня и испортили нам первый день в Мандерли. Я тоже чувствовала себя усталой и угнетенной. Надо же быть такой неловко? — опрокинуть вино на скатерть! Мы вышли на террасу и стали спускаться на лужайку.

— Мне кажется, что вы приехали в Мандерли слишком рано, — сказала Беатриса. — Следовало пробыть в Италии еще месяца два-три и приехать домой в разгар лета; больше бы привыкли друг к другу, и происшедшая трагедия стала бы окончательно забываться. Вам, наверное, здесь не слишком уютно?

— О, пустяки! Я уверена, что полюблю Мандерли.

— Расскажите мне немного о себе… Что вы делали на юге Франции? Максим писал, что вы жили там с какой-то экстравагантной американкой?

Я рассказала ей о своей работе у миссис ван Хоппер и о том, что меня привлекло к ней. Она выслушала меня сочувственно, но с таким видом, будто не полностью мне доверяла.

— Да, конечно, ваше знакомство с Максимом было случайным… но мы были очень рады, что он женился, и надеемся, что вы будете счастливы.

— Благодарю вас, Беатриса.

Я удивилась ее словам: она «надеется, что мы будем счастливы» то есть она сомневается в этом?..

— Когда Максим написал, — продолжала она, — что вы очень молоды и очень красивы, я испугалась: мы все подумали, что он выбрал какую-нибудь модную, накрашенную куклу, каких много на курортах Франции. А перед завтраком, увидев вас, я так удивилась, что могла бы упасть от прикосновения мизинца.

Она рассмеялась, и я тоже. Но она не сказала, была ли она разочарована или, наоборот, обрадована, что я оказалась такой, какая я есть.

— Бедный Максим. — сказала она. — Он пережил ужасную трагедию. Будем надеяться, что он забудет о ней. И он просто обожает Мандерли.

Я надеялась, что она расскажет мне как можно больше о прошлом Максима и в то же время боялась об этом думать.

— Мы очень похожи с Максимом, но кое-что в нас прямо противоположно. Я не задумываясь выкладываю людям все, что о них думаю, приятно им или нет. Я взрываюсь от любого пустяка, но тут же остываю, а Максим выходит из себя не чаще чем дважды в год, и это действительно опасно. Не думаю, чтобы он мог рассердиться на вас. Вы такая кроткая и милая… — она улыбнулась и слегка ущипнула мою руку.

Легко быть спокойным и выдержанным, подумала я, если ты не перенес удары судьбы, если не обливался горючими слезами, не зная, куда деться от отчаяния…

— Не обижайтесь на меня, — продолжала она, — но вам нужно изменить прическу. Почему вы не завиваете волосы? Они, видимо, ужасно выглядят, когда вы надеваете шляпу. Вы не пробовали заправлять их за уши?

Я послушно выполнила ее указание, но она тут же сказала:

— Нет, так еще хуже… Мне никогда не нравилась внешность Жанны д'Арк. А что говорит по этому поводу Максим? Он считает, что такая прическа вам к лицу?

— Не знаю. Он никогда об этом не говорил. Возможно, ему нравится.

— Скажите, а где вы покупали платья? В Лондоне или в Париже?

— У нас на это не было времени. Максиму очень хотелось поскорее попасть домой. Я ведь всегда могу попросить, чтобы мне по почте прислали каталоги.

— Судя по тому, как вы одеты, можно подумать, что вы совсем не интересуетесь туалетами.

— Нет, я очень люблю красивые вещи. У меня просто никогда не было денег, чтобы их покупать.

— Удивляюсь, почему Максим не задержался в Лондоне, хотя бы на неделю, чтобы дать вам возможность прилично одеться. Он просто эгоист! А ведь обычно он весьма требователен к внешнему виду.

— В самом деле? Он ничего мне не говорил. Кажется, он вообще никогда не замечает, во что я одета.

— Значит, он сильно изменился. — Беатриса взглянула на дом. Вы поселились не в западном крыле?

— Нет. В восточном, его заново отделали.

— Интересно, почему?

— Так пожелал Максим.

— Ну, а как вы ладите с миссис Дэнверс?

— Я ее пока еще мало знаю. Но она мне кажется странной.

— Вам не надо ее бояться, а если уж боитесь, не показывайте ей этого. Я-то никогда не имела с ней дела, да и не хотела бы иметь. Но со мной она всегда любезна. А к вам она предупредительна?

— Не слишком. Но она хорошо ведет хозяйство, и у меня нет необходимости вмешиваться в ее распоряжения. Чего она, по-видимому, опасается.

— Не думаю, чтобы она этого боялась. Со временем она успокоится, но до тех пор не раз испортит вам настроение. Она просто ужасно ревнива.

— Ревнива? Но Максим вовсе не проявляет особую симпатию к ней.

— Причем тут Максим? Разве он вам не рассказывал, что она прямо-таки обожала Ребекку? Ваше присутствие здесь для нее непереносимо…

— Ну, тогда я все понимаю.

— А вот идут наши мужчины. Ох, каким же толстяком выглядит мой Жиль рядом с Максимом!.. Надеюсь, что Фрэнк Кроули сейчас уйдет. Он удивительно туп, от него не услышишь ничего интересного… Ну, друзья, какие вопросы вы там обсуждали? Наверное, и камня на камне не оставили от всего мироздания?

Мистер Кроули взглянул на часы.

— Мне нужно уходить. Благодарю вас, миссис де Винтер, за ленч.

— Приходите к нам почаще, — сказала я, пожимая ему руку.

«Когда же уйдут все остальные? — думала я. — Приехали только на ленч или на весь день? Хорошо бы остаться с Максимом вдвоем, как в Италии…»

Мы расположились под старым каштаном. Роберт принес нам стулья и коврики. Жиль тут же разлегся на коврике, прикрыл глаза шляпой, широко открыл рот и захрапел.

— Прекрати, Жиль, — скомандовала Беатриса.

— Я не сплю, — ответил он и снова открыл рот.

Он показался мне очень непривлекательным, и я удивилась, почему Беатриса вышла за него замуж. Вряд ли она могла его любить. Впрочем, так же, наверное, она думала и обо мне. Она все время приглядывалась ко мне и, казалось, думала: «И что в ней нашел Максим?» Но вид при этом у нее был вполне дружелюбный.

Максим и Беатриса говорили теперь о своей старой бабушке.

— Надо обязательно навестить ее, — сказал он.

— Она впадает в детство, — ответила Беатриса, — и уже мало что понимает, бедняжка.

Я слушала их беседу, положив подбородок на его рукав. Он иногда рассеянно поглаживал мою руку. «Я ласкаюсь к нему, как Джаспер, — подумала я, — и он поглаживает меня, как Джаспера, когда вспоминает». Ветер стих. В волосах Жиля запуталась пчела, и он отгонял ее шляпой. Воздух был полон запахом зацветающей магнолии и свежескошенной травы.

Вот так хотела бы я жить всегда: в мирной беседе под ветвями каштана. Я боялась прошлого, страшилась будущего. Остановить бы навсегда это мгновение. Но для остальных оно не было образом железной вечности, а лишь проходящим моментом повседневности. Они не были так запуганы, как я.

— Ну пора и нам двигаться, — сказала Беатриса, вставая. — Мы пригласили к обеду Картрайтов.

— Как поживает старик? — поинтересовался Максим.

— Как обычно. Только и говорит, что о своих болезнях. Они, конечно, будут расспрашивать о вас.

— Передай им привет, — Максим потянулся и зевнул.

Все поднялись. Небо между тем затянуло облаками.

— Ветер меняется, — заметил Максим.

— Надеюсь, не к дождю, — отозвался Жиль.

— Боюсь, что погода переменится.

Мы направились было к въездной аллее, где стоял автомобиль Жиля. Но Максим вдруг вспомнил:

— Да! Ведь вы же не видели, как отделали восточное крыло? Зайдем на минутку?

Мы снова повернули к дому. Мужчины несколько отстали от нас. Мне казалось странным, что Беатриса много лет прожила в этом доме. Она выросла в нем и должна сохранить воспоминания, как бегала по его комнатам длинноногой девочкой. Сейчас она была совсем другим человеком — сорокапятилетней, уверенной в себе женщиной. Мы поднялись в наши комнаты.

— Как здесь весело и хорошо? — воскликнула Жиль.

— Новые портьеры, новые кровати, все новое, — добавила Беатриса. — А помнишь, мы ведь жили в этой комнате, когда у тебя болела нога. Тогда здесь было довольно мрачно. Обычно-то здесь никто не жил, разве только было уж слишком много гостей. А сейчас здесь хорошо. И окна выходят на розарий, это тоже преимущество. А можно мне у вас немного припудриться? Неужели все это устроила без вас миссис Дэнверс?

— Да, она. Неплохо устроила.

— Еще бы! С ее-то опытом! Наверное, стоило все это кучу денег? Вы не спрашивали? — спросила меня Беатриса.

— Да нет, к слову не пришлось.

— Можно воспользоваться вашей гребенкой? Какие красивые щетки. Вероятно, свадебный подарок?

— Да. Максим подарил.

— Очень красивые. Мне тоже хочется подарить вам что-нибудь. Чего вам хочется?

— Благодарю вас, ничего не нужно.

— Я вовсе не хочу отказывать вам в подарке только за то, что вы не пригласили нас на свадьбу.

— Не обижайтесь на нас. Максим непременно хотел обвенчаться еще за границей.

— Но все-таки, что же вам подарить? Драгоценности вас, наверное, не интересуют? Хотя это необычно. Когда вы будете в Лондоне, обязательно зайдите к моей портнихе, мадам Карру. У нее хороший вкус, и она не станет брать с вас втридорога. Как вы предполагаете, будете вы устраивать большие приемы?

— Не знаю. Максим об этом ничего не говорил.

— Странный он человек. Никогда его не поймешь. Одно время сюда съезжалось столько гостей, что негде было переночевать. А впрочем, вы… Жаль, что вы не ездите верхом и не любите охотиться. Надеюсь, по крайней мере, вы увлекаетесь парусным спортом?

— О нет!

— Ну и слава Богу. Приезжайте к нам, если будет настроение. Я люблю, когда люди приезжают без приглашения. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на письма с приглашениями.

— Благодарю вас.

Мы спустились с лестницы, и Жиль крикнул нам:

— Быстрее, Би! Дождь уже начался. Придется поднять верх у автомобиля. Максим говорит, что барометр сильно упал.

Беатриса наклонилась ко мне и быстро чмокнула в щеку.

— До свидания. Простите меня, если я наговорила много лишнего и задавала бестактные вопросы. — Она закурила и села в машину. — Вы ни в чем не похожи не Ребекку

Автомобиль отъехал, начался дождь, и Роберт бросился на лужайку за стульями и ковриками.

10

— Слава Богу, — сказал Максим. — С этим покончено. Будь проклят этот дождь! Мне нужна прогулка. Я больше не в состоянии сидеть на одном месте!

Он был бледен и взбудоражен. Меня удивило, почему встреча с сестрой так утомила его.

— Подожди, — предложила я, — я сбегаю наверх за пальто.

— Ну нет, если женщина уходит в свою комнату, то это минимум на полчаса. Роберт! Принесите-ка из зимнего сада дождевик для миссис де Винтер. Там их целая куч? — забытых разными гостями. Джаспер! Ну, ленивый лежебока, идем гулять! Нужно же тебе сбросить жир.

Приглашение на прогулку вызвало у Джаспера приступ истерического лая.

— Замолчи, дурак! Где же, наконец, Роберт?

В холл вбежал Роберт и принес мне длинный предлинный дождевик. Времени посылать за чем-либо другим не было, и я храбро зашагала в нем по лесу рядом с Максимом. Впереди несся Джаспер.

— Я редко вижусь с родственниками, — сказал Максим, — но этих встреч мне надолго хватает. Беатриса прекрасный человек, но она действует мне на нервы.

Я не поняла, в чем он обвиняет сестру, но предпочла промолчать. Может быть, он до сих пор не может простить ей разговор о его здоровье перед ленчем?

— Ну, а ты какого о ней мнения?

— Мне она понравилась… Со мной она очень приветлива.

— О чем вы беседовали в саду после ленча?

— Право, не помню. В основном, говорила я: рассказывала ей о миссис ван Хоппер и о том, как мы с тобой познакомились. Она сказала, что я совсем не похожа на то, что она ожидала.

— Чего, собственно, она могла ожидать?

— Насколько я поняла, легкомысленную разряженную куколку.

— Беатриса иногда бывает ужасно глупой, — проворчал он, — немного помолчав.

Мы поднялись на холм, возвышавшийся над лужайкой, и вошли в лес, густой и темный. Под ногами хрустели сучья и шуршала прошлогодняя листва. Джаспер уже утомился и медленно шагал рядом с нами, принюхиваясь к земле.

— Нравятся тебе мои волосы? — спросила я.

Он удивленно взглянул на меня.

— Смешной вопрос… Конечно, нравятся. Чего ради ты спрашиваешь об этом?

Мы вышли на открытое место. Тропинка раздвоилась. Джаспер без колебаний повернул направо.

— Джаспер? — окликнул его Максим. — Не туда.

Пес вилял хвостом, но не шел за нами.

— Почему он хочет идти в ту сторону? — спросила я.

— Вероятно, привычка. Тропинка ведет к бухте, где мы прежде держали лодку. — И он повернул налево.

Пес последовал за нами.

— Эта тропинка приведет нас в долину. Я тебе о ней рассказывал. Там полно азалий. Не обращай внимания на дождь, он усилит аромат цветов.

Он снова стал спокойным, веселым Максимом, какого я знала и любила. Он рассказывал о мистере Кроули, какой это хороший и преданный человек и как он любит Мандерли. «Вот сейчас хорошо, совсем, как в Италии?» — подумала я, крепко прижимая к себе его руку.

Меня продолжали волновать его отношения с сестрой. Почему он так выходил из себя в ее присутствии и как понимать ее слова, что рассерженный Максим становится опасным? Я знала совсем другого Максима: пусть с изменчивыми настроениями, иногда рассерженного, но всегда сговорчивого. Не злого и не вспыльчивого. Может быть, она преувеличивала?

— Мы пришли. Взгляни.

Мы стояли на вершине холма. Тропинка вела в долину, по которой протекал веселый ручеек, на его берегах росли азалии и рододендроны, но не пурпурные, как на въездной аллее, а белые, розовые и золотистые; не самодовольные великаны, а скромные, благоухающие. Здесь было очень тихо, слышны были лишь журчанье ручейка и шум дождя.

— Мы называли это место «Счастливой долиной», — произнес Максим низким приглушенным голосом.

И вдруг мы услышали птичьи голоса: сперва один, потом другой и вот зазвучал целый хор.

Так вот оно какое, это таинственное Мандерли!

Я забыла мрачную въездную аллею, пустынный дом и эхо, недружелюбно отзывавшееся на мои шаги, таинственные запахи теперь уже нежилого западного крыла, его зачехленную мебель и пугавшее меня прошлое.

Мы спустились по тропинке, вошли под цветочную арку и, тесно прижавшись друг к другу, прошли под ее сводами. И когда мы наконец смогли выпрямиться, я стряхнула с себя капли дождя и увидела, что мы в маленькой бухте, а под нами с шумом разбиваются о берег морские волны.

— Ну, как тебе понравилось внезапное появление моря? — спросил Максим. — Для всех это бывает неожиданным. — Он поднял с земли камень, швырнул его в море и приказал Джасперу принести.

Тот радостно помчался, и уши его развевались от ветра. Прилив, видимо, закончился, но кое-где крупные каменные глыбы не были покрыты водой.

Мы спустились к самому берегу и принялись бросать в море плоские камешки. Джаспер не возвращался, хотя мы ему и свистели. Я с опаской посмотрела на скалы, торчащие среди волн.

— Упасть в море он не мог, — сказал Максим, — мы бы увидели его. Джаспер! Дурак! Куда же ты делся?

— Может быть, он вернулся в Счастливую долину?

— Джаспер! Джаспер? — продолжал звать Максим.

И вдруг мы услышали короткий и отрывистый лай справа от нас.

— Слышишь? — спросил меня Максим.

Я начала карабкаться на скалу по направлению к морю, где слышался собачий лай.

— Вернись, — предложил Максим, — мы пойдем другой дорогой. Этот глупый пес сам о себе позаботится.

«А может быть, он упал и расшибся?» — подумала я.

— Позволь мне слазить за ним. Это же не опасно? Он там не может утонуть?

— Оставь его в покое. Он отлично знает дорогу домой. Я сделала вид, что не слышу, и продолжала карабкаться на скалу. «Бессердечно так бросить собаку на произвол судьбы», — возражала я про себя Максиму.

Наконец я влезла на скалу и глянула вниз. Там была другая бухта, более широкая. В море вдавался небольшой каменный волнорез, и был устроен причал. Но лодки не было. На берегу стояло низкое и длинное здание, не то коттедж, не то лодочная станция. На песке сидел какой-то рыбак, а Джаспер носился вдруг него, отчаянно лаял и хватал его за ноги.

— Джаспер? — крикнула я. — Иди сюда!

Но он только махнул хвостом. Мужчина обернулся. У него были крохотные бессмысленные глазки идиота и мягкий красный рот.

— Здравствуйте, — сказал он. — Грязно сегодня.

— Здравствуйте. Погода действительно неважная.

— Вы пришли ловить креветок? — он рассматривал меня с интересом. — А их здесь совсем нет.

— Иди сюда, Джаспер! Уже поздно.

Но на пса нашел дух противоречия. Возможно, на него так подействовал свежий морской ветер. Он и не собирался следовать за мной.

— Нет ли у вас веревки? — спросила я.

— Э?

— Нет ли веревки? — повторила я.

— Креветок совсем нет, хоть я и сижу с самого утра.

— Мне нужна веревка, чтобы привязать собаку.

— Этого пса я знаю. Он пришел из господского дома.

— Собака принадлежит мистеру де Винтеру, я хочу отвести ее домой.

— Она не ваша.

— Она принадлежит мистеру де Винтеру.

Я пошла в дом, надеясь найти какую-нибудь веревку. Дверь оказалась незапертой. Я ожидала увидеть там канаты, якоря, весла, а увидела хорошо обставленную жилую комнату. Большой диван, стол, несколько стульев, полка с посудой, книжная полка. Но все покрыто толстым слоем пыли, запущено. В углах паутина, на стенах плесень. Обивка на диване и стульях порвана. В другом конце комнаты дверь. За ней я и нашла то, что ожидала: паруса, весла, якоря.

На полке лежал большой моток веревки и рядом — нож. Я отрезала нужный мне кусок и вышла из дома. Рыбак молча наблюдал за мной, а Джаспер сидел рядом с ним.

— Иди ко мне, Джаспер! Иди, мой хороший песик!

На этот раз он позволил мне привязать веревку к ошейнику.

— Я нашла веревку в коттедже, — сказала я рыбаку. — До свидания.

— Я видел, что вы входили в дом.

— Все в порядке. Мистер де Винтер не будет возражать.

— А она больше не приходит сюда.

— Да, да, не приходит.

— Она уплыла в море и больше не вернется.

— Не вернется.

— Я ведь никому не рассказывал об этом.

— Да, да, конечно. Не беспокойтесь об этом. Я направилась обратно. Максим стоял на скале, засунув руки в карманы.

— Прости меня, что я заставила тебя ждать, — сказала я. — Но Джаспер никак не желал идти домой. Мне пришлось поискать веревку.

Он круто повернулся на каблуках и пошел к лесу.

— А нам не надо спускаться по скале в ту бухту? — спросила я.

— В этом нет смысла, раз уж мы пришли сюда.

— Джаспер все кидался на того человека. Кто это?

— Бен. Безвредный бедный идиот. Его отец был сторожем в этом доме. Теперь сторожа живут неподалеку от фермы. Где ты взяла эту веревку?

— В доме, на берегу.

— Дверь была открыта?

— Да. Но веревку я нашла в другой комнате, где лодочные принадлежности.

— Я полагал, что там все заперто. Туда не надо заходить. Я не ответила. Меня это не касалось.

— Это Бен сказал, что дверь открыта? — спросил он.

— Да нет. Он вообще, видимо, не понял, о чем я его спрашивала.

— Он притворяется большим идиотом, чем это есть в действительности. Вероятнее всего, он постоянно ходит в этот домик, но не хочет, чтобы об этом знали.

— Не думаю, — возразила я. — Там все так, будто давно никто не входил туда. Никаких следов, кроме крысиных; диван они уже изгрызли. А книги сгниют.

Максим ничего не ответил. Мы шли по тропинке, ничем не напоминающей Счастливую долину. Деревья обступали ее плотной стеной, создавая сумрак. Дождь все еще продолжался, просачиваясь мне за воротник, и вода текла по телу. Ноги у меня ныли от непривычного лазания по складам. Джаспер, утомленный бессмысленной беготней, еле тащился сзади, высунув язык.

— Иди же, Джаспер? — крикнул ему Максим. — Беатриса права: пес слишком зажирел.

— А ты не шагай так быстро, — возразила я. — Мы с Джаспером еле поспеваем за тобой.

— Надо было слушаться меня. Если бы ты не полезла на скалы, мы давно были бы дома. Джаспер прекрасно нашел бы обратную дорогу. Не надо было и лазить за ним.

— Я боялась, что он там упадет и разобьется. А кроме того, я боялась прилива.

— Неужели ты подумала, что я брошу собаку, когда ей грозит прилив? Просто я был против твоего лазанья на скалы, а вот теперь ты ворчишь, что устала.

— Я не ворчу. Любой на моем месте устал бы. Вот уж не думала, что ты представишь мне одной карабкаться на скалу. Я ждала, что ты пойдешь за мной.

— Чего ради изводить себя из-за этого дурного пса.

— А ты так говоришь, потому что не можешь придумать ничего другого в свое оправдание.

— Оправдание? Почему я должен оправдываться? Что я сделал?

— Конечно, ты должен извиниться за то, что не пошел со мной в другую бухту…

— А как ты думаешь, почему я не пошел за тобой?

— Ну, я не умею читать чужие мысли. Просто видела, что ты не хочешь идти со мной. Это было видно по твоему лицу.

— А что ты еще прочла на моем лице?

— Я уже сказала, и давай закончим этот разговор. Я устала от него.

— Все женщины говорят так, когда им больше нечего сказать. Ну хорошо, я действительно не хотел идти в ту бухту. И никогда не приближаюсь к этому богом проклятому месту. Если бы у тебя были такие же воспоминания об этом коттедже, как у меня, ты тоже не захотела бы подходить туда. Даже говорить или вспоминать об этом месте. Теперь, надеюсь, ты удовлетворена, и мы действительно прекратим этот разговор. — Он побледнел, глаза его помрачнели, и в них было то же отчаянье, как в дни нашего знакомства.

— Максим, пожалуйста…

— В чем дело? Что ты хочешь?

— Я не могу, чтобы ты так смотрел на меня, мне это слишком больно. Давай забудем весь этот разговор. Пусть опять все идет по-хорошему.

— Нам следовало остаться в Италии и не возвращаться в Мандерли. Каким я был дураком, что вернулся сюда.

Он устремился вперед еще быстрее, и мне пришлось бежать за ним, таща за собой несчастного Джаспера. Наконец мы дошли до поляны с развилкой на тропинке. Это было именно то место, где Джаспер хотел идти налево, когда мы повернули направо. Очевидно, он привык ходить по этой тропинке к коттеджу на берегу.

Мы молча вошли в дом. Максим прошел через холл в библиотеку, не взглянув на меня.

— Подайте мне чай, и поскорее, — сказал он Фритсу, проходя через холл.

Я постараюсь сдержать слезы: Фритс не должен был их видеть. Ведь он тотчас же рассказал бы прислуге: «Миссис де Винтер только что плакала в холле. Очевидно, они плохо ладят друг с другом». Когда он подошел ко мне, чтобы снять дождевик, я отвернулась.

— Я повешу ваш плащ в оранжерее, миледи.

— Спасибо, Фритс.

— Неудачный день для прогулки, миледи.

— Да, вы правы.

— Ваш носовой платок, миледи.

— Благодарю вас, — и я спрятала поданный Фритсом платок.

Я не знала, идти ли мне за Максимом или к себе, и стояла в нерешительности, кусая ногти. Фритс, вернувшись из оранжереи, удивился, заставив меня на том же самом месте.

— Миледи, — сказал он, — в библиотеке разведен огонь.

— Спасибо.

Я медленно прошла через холл и вошла в библиотеку. Максим сидел в кресле. Газета лежала рядом. Я подошла, наклонилась и прислонилась щекой к его щеке.

— Не сердись на меня больше, — прошептала я.

Он взял мое лицо в ладони и посмотрел на меня в упор.

— Я не сержусь.

— Я чувствую себя такой несчастной, когда вижу тебя огорченным. Мне кажется, что вся душа у тебя изранена и избита. И мне это очень больно. Я ведь так сильно люблю тебя…

— В самом деле? Ты в этом уверена?

— В чем дело, дорогой? Почему ты так недоверчиво глядишь на меня?

Не успел он ответить мне, как открылась дверь и началась чайная церемония. На столе появилась белоснежная скатерть, уставленная кексами, пирожными, сандвичами, а на маленькой спиртовке кипел серебряный чайник. Прошло не меньше пяти минут, прежде чем мы снова оказались наедине.

За это время на его лице снова появилась краска, а из глаз исчезло отчаянье. Он спокойно взял сандвич и приступил к чаепитию.

— Все это случилось из-за неожиданных гостей, — сказал о? — Беатриса каждый раз умудряется погладить меня против шерсти. В детстве мы с не каждый день дрались. Я очень люблю ее, но рад, что живем мы далеко друг от друга… Кстати, о родственниках. Нам придется как-нибудь на днях навестить мою бабушку… Налей-ка мне еще чаю, дорогая, и прости, что я был так резок с тобой.

Инцидент был исчерпан, и можно было больше не возвращаться к нему. Он улыбнулся мне, и эта улыбка была мне наградой, как мое поглаживание ушей у Джаспера: о, мой хороший песик, лежи спокойно и не расстраивай меня. Я вернулась в прежнее свое положение, то есть снова стала Джаспером для Максима.

Я взяла со стола кусок пирога и поделила его между двумя собаками. Почувствовав, что пальцы стали жирными, я достала из кармана носовой платок и изумленно уставилась на него. Крохотный кусочек батиста, обшитый кружевами. Это был не мой платок. Я вспомнила. что Фритс поднял его с пола, когда я снимала плащ. В углу платочка монограмма: «Р», переплетенного с «д» и «В». Очевидно, платочек лежал в плаще очень давно, и никто не надевал этот плащ. Его когда-то носила женщина с более широкими, чем у меня, плечами. Рукава плаща были так длинны, что закрывали мне кисти рук. Несколько пуговиц оторвано. Очевидно, Ребекка просто накидывала его на плечи. На платочке сохранился след губной помады и слабый аромат. Очень знакомый запах. Только позднее я вспомнила, что так пахли азалии в Счастливой долине.

11

Целую неделю стояла дождливая холодная погода, и мы не спускались к морю. Я видела его только с террасы или с лужайки, и выглядело оно весьма неприветливо. Шум его не утихал, и волны бесконечно разбивались о берег. Я радовалась, что живу в восточном крыле с видом на розарий, а не на это суровое и угрожающее море. Иной раз ночью, когда не спалось, я садилась у открытого окна, наслаждаясь тишиной и благоуханием сада.

Я не хотела вспоминать море и заброшенный коттедж, и все же постоянно думала об этом.

Не могла я забыть и отчаянье в глазах Максима, когда он стоял на тропинке, ведущей к коттеджу. Вспоминала его слова: «Какой же я был дурак, что вернулся в Мандерли». Я винила себя в происшедшем: я спустилась к коттеджу и нечаянно коснулась его незаживающей душевной раны. И хотя Максим был таким же спокойным, как до того вечера, я все же чувствовала, что между нами встала какая-то глухая стена. Я нервничала и все время боялась, как бы нечаянно в разговоре не коснуться его больного места.

Даже Фрэнк Кроули напугал меня однажды, заговорив за завтраком о парусных состязаниях в соседнем городке. Тема показалась мне опасной, и я вскочила из-за стола, подошла к серванту, чтобы взять себе сыру, которого мне вовсе не хотелось. Но Максим никак не реагировал на сообщение Фрэнка, и мирная беседа продолжалась. Мне явно не хватало выдержки и спокойствия. Робость и неловкость моя усилились. Когда к нам приезжали гости, я терялась и молчала, пока не подходил Максим. А в его присутствие я боялась, что кто-нибудь неловким словом заденет его, и мне опять было не по себе.

В этот первый период нашей жизни в Мандерли нас часто посещали соседи: делали визиты новобрачным. Из-за робости я произносила лишь односложные фразы из ученического лексикона, и тогда они беседовали с Максимом о людях, которых я не знала, и о местах, где я не была. Я себе ясно представляла, что на обратном пути визитеры, наверное, говорят: «Боже, как она глупа, разительный контраст с Ребеккой!»

Максим настаивал, чтобы я делала ответные визиты. Иной раз он не мог сопровождать меня, и мне приходилось переносить пытку одной.

— Будете ли вы устраивать в Мандерли большие приемы? — спрашивали меня.

— Право, не знаю. Максим ничего не говорил мне об этом.

— В прежние времена Мандерли посещало множество гостей.

— Да, я слышала об этом.

Наступала пауза, я бросала взгляд на часы.

— К сожалению, я должна расстаться с вами. Я обещала Максиму вернуться к четырем.

— Может быть, останетесь на чай? Мы всегда пьем чай в четверть пятого.

— Благодарю вас, но, право, не могу.

И с чувством облегчения я возвращалась в ожидавшую меня машину.

Во время визита к жене епископа она спросила меня:

— Думаете ли вы возобновить маскарадные была? Они были так прекрасны у вас, что я до сих пор забыть не могу.

Я улыбнулась так, будто все знала об этих балах.

— Мы еще не решили. До сих пор было так много неотложных дел…

— Понимаю, понимаю… Надеюсь, вы обсудите этот вопрос. Мандерли словно создано именно для таких балов. Оркестр играл на галерее, а в холле танцевали. Я помню один из приемов в Мандерли в разгар лета, когда распустились все цветы. Чай подавали гостям в розарии на маленьких столиках. Это было очаровательно! Ребекка умела все прекрасно устроить…

— Да, да, она была, по-видимому, выдающейся женщиной: красива, умна, очаровательна и к тому же еще спортсменка.

— Да, она была прелестна и очень жизнерадостна. Безусловно, очень одаренная женщина.

— Она ведь сама управляла хозяйством в Мандерли. Это, вероятно, отнимало у нее массу времени. Я-то предоставила экономке вести хозяйство.

— Ну, нельзя же все делать самой. К тому же вы еще очень молоды. Кроме того, у вас же есть свое маленькое хобби. Я слышала, вы хорошо рисуете?

— О, не слишком хорошо.

— Но все-таки приятно иметь такую способность. Далеко не все люди умеют рисовать. К тому же в Мандерли много очаровательных уголков, которые стоит зарисовать… Ну, а еще что вы любите: теннис, еще какая-нибудь игра? Верховая езда? Охота?

— Нет, нет. Я ничего этого не умею. Люблю пешие прогулки…

— Это самый лучший вид спорта! Мы с епископом тоже любим дальние прогулки. Несколько лет назад мы жили в Пеннинских горах и частенько проходили по двадцать миль в день…

— Очень рада, что застала вас дома, — я поднялась, чтобы попрощаться. — Надеюсь, вы навестите нас.

— Не забудьте напомнить вашему мужу о маскараде!

— Да, да, обязательно!

По дороге домой я себе представила Максима рядом с высокой бледнолицей черноволосой красавицей. Они стоят на площадке лестницы во время приема, пожимают направо и налево руки, приветствуют гостей. Она замечает все, что происходит вокруг, ведет легкую беседу и одновременно отдает через плечо приказания прислуге.

Мне вспомнился один из моих предыдущих визитов к даме с резким скрипучим голосом. «Будут ли у вас большие приемы?» А я ее видеть больше не хочу. И вообще я не желаю делать визиты! Скажу об этом Максиму. Они разглядывают меня, чтобы потом за глаза покритиковать мою фигуру, лицо, одежду: «До чего же она не похожа на Ребекку!» А если я не стану у них бывать, они найдут новый повод для сплетен: «Она так дурно воспитана. Неудивительно: он подобрал ее где-то в Монте-Карло. У нее не было ни гроша и она служила компаньонкой у какой-то старухи». — «Неужели это правда? Странный народ, эти мужчины!? — И это Максим, он же всегда был таким разборчивым. Как он мог жениться на такой девушке после того, как был мужем Ребекки!»

Пусть говорят, что хотят, — мне все равно.

Когда автомобиль въехал в ворота, я высунулась в окошко и кивнула жене привратника, которая, вероятно, меня даже не знала. На аллее мы догнали Фрэнка, он поприветствовал меня и, казалось, был рад встрече. Я постучала в стекло и велела шоферу остановиться.

— Я хочу пройтись с вами, Фрэнк!

Я называла его Фрэнком, как и Максим, а он неизменно величал меня миссис де Винтер. Если бы мы оказались на необитаемом острове и провели бы там остаток нашей жизни, он все равно называл бы меня миссис де Винтер. Мне он был очень симпатичен, и я не соглашалась с Беатрисой, которая считала его туповатым и неумным. Может быть, потому он и нравился мне, что я сама была тупа и глупа?

— Вы делали визиты, миссис де Винтер?

— Да, я была у жены епископа. Она расспрашивала меня, будем ли мы устраивать был-маскарад. Два года назад она была на таком вМандерли и никак не может забыть его.

Он немного поколебался, прежде чем ответить.

— Да, эти балы гремели на все графство. Даже из Лондона приезжали гости.

— Вероятно, такой бал трудно организовать?

— Да, трудновато.

— Очевидно, Ребекка принимала в этом активное участие? Он искоса поглядел на меня.

— Работы хватало всем.

— Я бы, наверное, ничем не смогла помочь в этом деле. У меня нет никаких организаторских способностей.

— Вам бы ничего и не понадобилось делать, кроме как оставаться самой собой и украшать этот бал.

— Вы, конечно, очень милы, Фрэнк. Но, боюсь, я и на это не способна. Вы не спросите Максима о таком бале?

— А почему вам самой не спросить?

— Нет, нет. Сама я не хочу.

Произнося однажды вслух имя Ребекки (в разговоре с женой епископа), я почувствовала, что в дальнейшем смогу спокойно говорить о ней.

— Я была на днях в бухточке у моря, в той, где построен волнорез. Джаспер вдруг обозлился и все время кидался на какого-то несчастного рыбака с голубыми глазами идиота.

— Это был Бен. Не бойтесь его. Он совершенно безобиден и не способен убить даже муху.

— О, я вовсе не испугалась его. Мне пришлось зайти в коттедж за веревкой, чтобы привязать Джаспера, и я увидела там мерзость запустения. Жаль, что все там ветшает и гибнет без всякой пользы.

Он ответил не сразу, а после того, как нагнулся и завязал шнурок ботинка.

— Если бы Максим хотел, чтобы я занялся этим домиком, он бы сказал мне об этом.

— Скажите, все вещи там принадлежали Ребекке? Да? А для чего, собственно, она использовала этот коттедж? Снаружи он выглядит как обычная лодочная станция.

— Сначала это и была только станция, а позднее она перевезла туда и мебель, книги и посуду и превратила в жилое помещение.

Он говорил о Ребекке «она». Он не назвал ее «миссис де Винтер», как я ожидала.

— Для чего она использовала этот коттедж?

— Она постоянно придумывала всякие развлечения, вроде пикников при лунном свете и тому подробное.

— Зачем там построена маленькая пристань?

— Там обычно стояла лодка.

— Какая лодка?

— Ее лодка.

Ему явно не хотелось говорить об этом, а я, словно сорвавшись, никак не могла остановить поток моих расспросов.

— Куда девалась лодка? Или это та самая, которая утонула?

— Да, лодка опрокинулась и затонула, а ее смыло за борт.

— Какого размера была эта лодка?

— Около трех тонн водоизмещением и имела еще каюту на палубе.

— Почему она опрокинулась?

— В заливе бывают шквальные ветры.

— Неужели никто не мог выйти в море ей навстречу и спасти?

— Никто не видел, как это произошло, никто не знал, что она в море.

— Но дома ведь кто-нибудь должен был знать, где она находится?

— Нет, она часто уплывала в море совершенно одна и возвращалась среди ночи, проводя время до утра у себя в коттедже.

— Была ли она нервной?

— О нет!

— Скажите, а Максим не возражал против ее странных привычек?

Минуту помолчав, Фрэнк медленно произнес:

— Этого я не знаю.

Вероятно, она хотела вплавь добраться до берега и не смогла, утонув где-то между берегом и затонувшей лодкой.

— Сколько времени спустя было найдено ее тело?

— Прошло около двух месяцев.

— Где же ее обнаружили?

— Недалеко от Эджкомба, приблизительно в сорока милях отсюда.

— Как ее могли узнать после двухмесячного пребывания в воде?

— Максим ездил в Эджкомб для опознания.

Внезапно я прекратила свои вопросы. Мне показалось, что я похожа на человека из толпы, который непременно хочет посмотреть на жертву уличного движения поближе, или на человека, который просит у незнакомых людей разрешения зайти и взглянуть на покойника. Мне было стыдно, и я боялась, что Фрэнк Кроули станет презирать меня.

— Это было, наверное, ужасное время для всех вас, и вам, вероятно, неприятны мои расспросы и воспоминания обо всем этом несчастье.

До сих пор мы были с Фрэнком в очень хороших отношениях, и я всегда считала его своим союзником… Не потеряла ли я его дружбу после этого разговора?

До чего же длинная была эта въездная аллея! Она всегда напоминала мне волшебные сказки Гримма, в которых принц теряет дорогу.

Я чувствовала, что Фрэнк все еще насторожен и боится дальнейших расспросов.

— Фрэнк, — в отчаянье сказала я, — я понимаю, что вы не можете объяснить себе, почему я задаю вам такую массу вопросов. Поверьте, что мною руководит вовсе не любопытство. Просто я чувствую себя здесь, в Мандерли, такой никчемной и ненужной, и особенно потому, что все сравнивают меня с Ребеккой и думают: и что в ней нашел Максим? Никто этого понять не может. Я чувствую, что мне не следовало выходить замуж за Максима, когда все кругом повторяют: как резко она отличается от Ребекки!

— Миссис де Винтер, пожалуйста, не думайте так. Вы совершенно неправы. Для Максима именно это и хорошо, что вы никого и ничего не знаете здесь, в Мандерли. Это дает ему отдых от мыслей, связанных с ужасным несчастье, происшедшим здесь и сравнительно недавно.

Я мало знаю вас и вообще мало знаю женщин, так как я холост, но я хорошо знаю Максима, а также то, что скромность и доброта больше нужны в семейной жизни, чем остроумие и гордая красота.

Милый Фрэнк, которого так презирала Беатриса, еще долго объяснял мне, что я безусловно являюсь очень подходящей женой для Максима.

— Он, несомненно, был бы очень огорчен, если бы узнал о ваших мыслях и переживаниях. Он выглядит очень довольным и спокойным. А ведь миссис Леси была совершенно права, когда говорила, что год назад мы опасались за его рассудок и даже за его жизнь, хотя ей конечно, не следовало прилюдно обсуждать эту тему.

— Мой добрый, хороший Фрэнк, почему я давно не поговорила с вами откровенно? Я чувствую себя гораздо лучше, гораздо увереннее, Фрэнк! Ведь в вашем лице я приобрела друга и союзника, не правда ли?

— О да!

— Фрэнк прежде чем мы закончим этот разговор, позвольте мне задать вам еще один вопрос и обещайте откровенно ответить на него.

— Вот это нехорошо с вашей сторон? — как я могу обещать, не зная, о чем именно вы хотите меня спросить?

— Нет, не бойтесь, ничего страшного не случится, так как мой вопрос отнюдь не носит интимного характера.

— Ну что ж, согласен. Постараюсь ответить вам, как смогу.

— Скажите мне, Ребекка была очень красива?

— О да, она была самой красивой женщиной, которую я видел во всю свою жизнь.

Мы вошли в дом; я позвонила, чтобы подали чай.

12

Миссис Дэнверс я почти не видела. Она звонила мне утром по домашнему телефону. клала ежедневно меню на мой стол для просмотра, и больше я о ней ничего не слышала. Она наняла мне горничную по имени Кларисса, милую, симпатичную девушку, которая выросла не в Мандерли, а где-то неподалеку и так же, как и я, мало зала о здешних порядках.

Для нее я была главной хозяйкой, настоящей миссис де Винтер.

Алиса презирала меня за то, что я не умела приказывать и была всегда скромной и легко тушевалась.

Я была очень довольна, когда избавилась от Алисы и получила взамен Клариссу, простую девушку, которая не умела отличить дешевые кружева от дорогих.

Мне стало легко понять миссис Дэнверс после объяснения Беатрисы: «Разве вы не знали? — она ведь просто обожала Ребекку.» Любая женщина, оказавшаяся на моем месте, была бы ей так же неприятна, как я, потому что она всегда думала о той миссис де Винтер, которая уже никогда не вернется.

Я была полностью согласна с Фрэнком, что мне надо было совсем забыть о Ребекке. Но это легко было сказать. А я ежедневно сидела в ее будуаре, за ее столом, писала ее пером и даже находила ее носовые платки в своем кармане.

Я хотела быть счастливой и сделать счастливым Максима, но, увы, мне не удавалось изгнать Ребекку из своих мыслей. Я все-таки чувствовала себя гостьей в доме, где временно отсутствует хозяйка.

— Фритс, — однажды сказала я, входя в библиотеку с большим букетом срезанных мною лилий, — где мне взять высокую вазу для этих цветов? Те, что находятся в оранжерее, слишком малы.

— Для лилий мы всегда брали высокую алебастровую вазу из гостиной.

— А она не испортится от воды?

— Миссис де Винтер всегда пользовалась ею.

После этого он принес мне вазу, уже наполненную водой, и я сама расставила в ней цветы подбирая их по оттенкам.

— Фритс, нельзя ли отодвинуть этот столик от окна, чтобы поставить на него цветы?

— Миссис де Винтер всегда ставила алебастровую вазу, на столик за диваном.

Я заколебалась, а Фритс наблюдал за мной с бесстрастным лицом. Он, безусловно, выполнил бы мое указание, если бы я велела отодвинуть столик от окна, но я не настаивала.

— Вы правы. Эта ваза выглядит лучше на большом по размеру столе.

И я поставила алебастровую вазу туда, куда ее ставили до меня.

Беатриса не забыла о том, что обещала мне свадебный подарок, и однажды, когда я сидела в своем будуаре. Роберт внес огромную посылку, явно очень тяжелую. Я всегда по-детски радовалась посылкам. Бросилась к пакету, разрезала веревки и развернула коричневую бумагу. В пакете были книги: четыре толстых тома по истории искусств. В первом томе лежала записка: «Я думаю, что такой подарок придется вам по вкусу. Любящая вас Беатриса».

Это было очень мило с ее стороны, она действительно старалась доставить мне удовольствие. Я попробовала поставить книги на полку и отошла на один миг назад, чтобы посмотреть, какой вид они имеют на полке. В это время одна из книг соскользнула с полки, а за ней покатились и остальные. Одна из них задела фарфоровую статуэтку, стоящую на соседней полочке. Статуэтка упала на пол и вдребезги разбилась. Испуганно оглянувшись на дверь, я аккуратно собрала все осколки. Затем достала из ящика конверт, высыпала туда остатки статуэтки и засунула конверт на самое дно ящика.

После этого взяла подаренные книги и унесла их вниз, в библиотеку, где они прекрасно поместились на одной из полок.

Максим рассмеялся, когда я с гордостью показала ему подарок.

— Вероятно, ты ей очень понравилась, — сказал он. — Би никогда в жизни не открывает книгу, если этого можно как-нибудь избежать.

— Она говорила тебе что-нибудь обо мне?

— Когда она была у нас к ленчу? Нет, по-моему, ничего не говорила.

— А может быть, она написала тебе что-нибудь?

— Мы никогда не переписываемся, кроме тех случаев, когда происходят какие-нибудь семейные несчастья. Я считаю, что писание писем — пустая трата времени.

Если бы у меня был брат, подумалось мне, я бы все-таки написала ему несколько слов по поводу его недавнего брака. Конечно если бы считала брак удачным. В противном случае, я бы этого делать не стала.

На следующий день Фритс, после того как подал нам кофе в библиотеку, остановился в дверях и сказал:

— Разрешите мне поговорить с вами, сэр?

— Да, пожалуйста. Что случилось, Фритс?

Это по поводу Роберта сэр, между ним и миссис Дэнверс возник серьезный конфликт, и он очень расстроен.

— О боже, — воскликнул Максим, а я начала ласкать Джаспера (мое постоянное пристанище в минуты смущения).

— Миссис Дэнверс обвиняет Роберта в исчезновении статуэтки из будуара. Видите ли, в его обязанности входит приносить туда по утрам свежие цветы. Сегодня миссис Дэнверс вошла в будуар после его ухода и заметила, что статуэтка отсутствует. Еще вчера она была на месте. Она обвиняет Роберта в том, что он либо украл статуэтку, либо разбил ее и не желает в этом сознаться. Роберт категорически отрицает и то, и другое. Вы, может быть, заметили, что он был сам не свой во время ленча?

— Я заметил, что он подал мне котлеты прямо на тарелке, а не предложил взять их с блюда. Я не знал, что Роберт столь чувствителен. Ну, очевидно, статуэтку разбил кто-нибудь другой, вероятно, горничная.

— Нет, миссис Дэнверс вошла в комнату до того, как горничная приступила к уборке, сейчас же после того, как РОберт принес цветы. А вчера никто не входил в комнату после того, как ее покинула мадам.

— Попросите миссис Дэнверс ко мне, и мы сейчас покончим с этим делом. Что это была за статуэтка?

— Статуэтка из китайского фарфора.

— О боже, это одно из наших сокровищ. Позовите миссис Дэнверс.

— Слушаю, сэр.

Фритс вышел из комнаты, и мы с Максимом остались одни.

— Неприятно, — сказал Максим. — Эта статуэтка стоила кучу денег. Но я не понимаю, почему слуги обращаются ко мне, это ведь твоя компетенция, дорогая.

Я подняла голову, и он увидел мое залитое краской смущения лицо.

— Дорогой, — сказала я, — я хотела рассказать тебе раньше, но просто забыла. Дело в том, что статуэтку разбила я.

— Почему же ты не сказала об этом при Фритсе?

— Я боялась, что он сочтет меня сумасшедшей.

Теперь это случится скорее. Ты должна будешь сказать все и ему, и миссис Дэнверс.

— О нет, Максим, скажи лучше ты, а мне позволь уйти наверх.

— Не будь д урочкой. Можно подумать, что ты их боишься.

— Я действительно боюсь их.

В этот момент дверь раскрылась, и Фритс ввел миссис Дэнверс. — Миссис Дэнверс, все это просто недоразумение. Миссис де Винтер разбила статуэтку и забыла сказать об этом.

Он глядел на меня, смеясь и сердясь одновременно

— Мне очень жаль, — сказала я, глядя на миссис Дэнверс. — Я никак не думала, что подозрение падет на Роберта.

— Может быть, можно реставрировать статуэтку? — спросила миссис Дэнверс.

Она глядела на меня с вызовом, и я поняла, что она все знала раньше и нарочно обвинила Роберта, желая проверить, хватит ли у меня храбрости сознаться во всем.

— Боюсь, что реставрировать ничего нельзя. Она разбилась на мелкие кусочки.

— А куда ты дела эти кусочки? — спросил Максим.

— Положила их в конверт.

— А куда дела конверт?

— В ящик письменного стола.

— Миссис де Винтер, кажется, боится, что вы посадите ее в тюрьму, — сказал Максим, — не правда ли, миссис Дэнверс? Возьмите конверт и поглядите, нельзя ли что-нибудь сделать.

— Все в порядке, Фритс, — обратился он к дворецкому, — скажите Роберту, чтобы он перестал лить слезы.

Как только Фритс вышел, миссис Дэнверс сказала:

— Я, конечно, извинюсь перед Робертом, но все улики были против него. А что миссис де Винтер сама разбила статуэтку? — мне просто в голову не пришло.

Если что-нибудь случится еще раз, я очень прошу миссис де Винтер прямо сказать мне об этом. Таким образом мы избежим недоразумений. Может быть, миссис де Винтер не знала, что это очень дорогая вещь?

— Нет, я именно предполагала, что это большая ценность, поэтому и собрала все осколки так тщательно.

— И спрятала так далеко, чтобы никто не смог их найти? — насмешливо спросил Максим. — Так обычно ведут себя младшие горничные, не правда ли, миссис Дэнверс?

— Младшим горничным не разрешается трогать такие дорогие вещи в Мандерли. И вообще в будуаре до сих пор еще не была разбита ни одна вещь. Когда была жива первая миссис де Винтер, мы часто убирали будуар вместе с ней.

— Ну, все, — нетерпеливо сказал Максим. — Ничего не поделаешь, миссис Дэнверс.

И она вышла из комнаты, а Максим вернулся к своим газетам.

— Мне очень совестно, Максим, — сказала я. — Это случилось тогда, когда я хотела поставить свои книги на полку.

— Мое дорогое дитя, какое это имеет значение?

— Мне следовало бы быть более осторожной. Миссис Дэнверс страшно обозлится на меня.

— Из-за чего она может злиться? Насколько мне известно, китайский фарфор принадлежит не ей.

— Но она так гордится всеми этими безделушками, и так любит их. И до сих пор еще никто ничего не разбил.

— Лучше, что это сделала ты, чем если бы это случилось со злополучным Робертом.

— А я была бы рада, если бы виноват был Роберт! Мне миссис Дэнверс этого никогда не простит.

— Да будь она проклята, миссис Дэнверс! Она же не всемогущий Господь! Я тебя совершенно не понимаю, когда ты говоришь, что боишься ее. И ты так странно ведешь себя. Представь себе, что, разбив статуэтку, ты бы позвала миссис Дэнверс и сказала ей просто: «Уберите осколки». А вместо этого ты собираешь и прячешь осколки, как будто ты младшая горничная, а не хозяйка этого дома!

— Я действительно похожа на младшую горничную. Поэтому мне так хорошо с Клариссой. Мы с ней на дружеской ноге. Ты знаешь, я недавно навестила ее мать и спросила: довольна ли Кларисса своей работой? «О да, мадам, Кларисса говорит, что совсем не чувствует себя в подчинении, а живет как будто бы в своем кругу».

— Я понимаю мать Клариссы и ее насквозь пропахший луком капустный домик. У нее было девять человек детей моложе одиннадцати лет, она сама обрабатывала огород, босиком, с надетым на голову чулком. Каким образом Кларисса выглядит так мило и опрятно, я просто не понимаю, — сказал Максим.

— О, она воспитывалась в другом доме, у тетки. Должна тебе сознаться, что ее мать, хоть и простая женщина, но мне легче находиться в ее обществе, чем в обществе жены епископа, где я всегда чувствую себя не в своей тарелке.

— Конечно, если ты поехала с визитом в этой старой юбке, то это вполне естественно.

— Нет на мне было выходное платье, но я не люблю людей, которые судят о других по их нарядам.

— Не думаю, чтобы жена епископа обращала хоть какое-нибудь внимание на наряды, но если ты сидишь на самом кончике стула и открываешь рот только для того чтобы сказать «да» или «нет», как это было в последний раз, когда мы с тобой вместе ездили с визитом, то понятно, что всем тяжко и неловко…

— Да, я очень застенчива и ничего не могу с этим поделать.

— Понимаю, тебе трудно, но необходимо постараться преодолеть это смущение.

— Ты несправедлив ко мне. Я стараюсь изо всех сил, изо дня в день. Ты просто не понимаешь того, что я выросла в другом окружении и никогда не вела светского образа жизни. Не думаешь ли ты, что все эти визиты доставляют мне удовольствие?

— Ничего не поделаешь. Здесь принято вести себя именно так, как бы это ни было скучно, — ответил Максим.

— Дело совсем не в скуке, а в том, что люди рассматривают меня, как призовую корову.

— Кто именно?

— Все.

— Какая тебе, в сущности, разница? Это придает какой-то интерес их жизни.

— Почему я должна быть для них постоянным объектом критики?

— Потому что ты хозяйка Мандерли, а испокон века у всех здешних обитателей жизнь в нашем поместье вызывала жгучий интерес.

— Я у всех, как сучок в глазу. Думаю, что ты женился на мне из-за того, что я глупа, неопытна и не могу им предоставить никакого материала для сплетен.

— Что ты хочешь этим сказать?

Он отбросил свои газеты и уставился на меня мрачными, злыми глазами. В голосе звучали незнакомые мне металлические нотки.

— Почему ты глядишь так строго?

— Какие сплетни о Мандерли ты слышала? Кто говорил с тобой об этом?

— Никто ничего мне не говорил. Я просто злюсь из-за того, что мне нужно ездить с визитами и служить вечным объектом критики.

— То, что ты сказала, не слишком приятно слышать.

— Это было гадко с моей стороны. Извини меня, Максим.

Он стоял, покачиваясь на каблуках, держа руки в карманах, и улыбался горькой улыбкой.

— Я думаю о том, — сказал он, — что я поступил очень эгоистично, женившись на тебе.

— Почему ты так думаешь?

— Между нами слишком большая разница в возрасте. Тебе следовало немного подождать и выйти замуж за своего ровесника. Человек, который прожил большую часть своей жизни, не может быть тебе товарищем.

— Это просто смешно, — возразил я. — Возраст не играет никакой роли в супружестве. И, конечно, мы подходим друг другу как товарищи.

— В самом деле?

Я подошла к нему и обняла.

— Ты знаешь, что я люблю тебя больше всего на свете. Ты для меня отец, брат, сын — в одном лице.

— Во всем виноват я, — захватил тебя нахрапом и не дал тебе возможности обдумать свой поступок, — сказал Максим.

— А я не собиралась его обдумывать, так как у меня не было никакого выбора, как ты понимаешь, Максим. Если человек любит, то…

— Счастлива ли ты здесь? — спросил он, глядя в сторону. — Я иногда сомневаюсь в этом. Ты побледнела и похудела здесь.

— Конечно, счастлива. Я люблю Мандерли, его сады и леса, и не буду больше возражать против гостей. Я согласна каждый день ездить с визитами, если ты этого хочешь. Я никогда не раскаивалась в том, что вышла замуж за тебя.

Он обнял меня и поцеловал в макушку.

— Бедная овечка, — сказал он. — Ты не слишком весела со мной, боюсь, что со мной вообще не просто ладить.

— О нет, Максим, с тобой очень легко ладить. Я всегда боялась замужества: мне казалось, что муж непременно будет пьянствовать, ругаться, будет крайне неприятен и, может быть, еще будет издавать дурной запах. Все это к тебе никак не относится.

— О боже! Надеюсь, что нет, — и он улыбнулся.

Я обрадовалась этой улыбке, взяла его руку и поцеловала ее.

— Смешно, будто мы не товарищи. Мы очень хорошие товарищи и оба, безусловно, счастливы. Ты говоришь так, словно наш брак неудачен, тогда как на самом деле он очень удачен.

— Если ты это говоришь, то уже хорошо.

— Да, но ты согласен со мной, не правда ли? Мы оба счастливы, очень счастливы, а если для тебя это иначе, то я предпочту уехать от тебя, чем огорчать тебя. Почему ты не отвечаешь мне?

— Как я могу тебе ответить, когда я и сам этого не знаю. Если ты говоришь, что мы оба счастливы, давай на этом остановимся и будем считать, что это так.

Он взял мою голову в руки и снова поцеловал меня.

— Боюсь, что ты разочаровался во мне, — сказал я. — Я неловка, застенчива, лишена элегантности, и ты считаешь, что я никак не подхожу к Мандерли.

— Не болтай глупостей: я никогда этого не говорил. Ну, а твою застенчивость ты со временем преодолеешь. Я тебе говорил уже это.

— Мы вернулись к тому, с чего начали. А началось все с того, что я разбила статуэтку. Не будь этого, мы спокойно выпили бы кофе и пошли гулять в сад.

— Будь проклята эта статуэтка! Неужели ты думаешь, что меня заботит этот фарфор?

— Он был очень ценный?

— Возможно. Не помню.

— По-видимому, все вещи в будуаре представляют большую ценность. А почему именно там сосредоточены самые лучшие вещи?

— Не знаю. Возможно, потому что именно там они выглядят лучше всего.

— Эти вещи собраны там твоей матерью?

— Нет, все появилось, когда я женился.

— Откуда же все это появилось?

— Я думаю, что это были свадебные подарки, а Ребекка хорошо разбиралась в китайском фарфоре.

О чем он задумался? Наверное, о том, что свадебный подарок, преподнесенный мне, разрушил подарок, преподнесенный по тому же поводу Ребекке.

— О чем ты думаешь?

— Ни о чем особенном. Я обдумывал вопрос о том, когда и в каком составе будет проходить крикетное соревнование между графствами Миддлсекс и Сэррэй.

13

В конце июня Максим уехал на два дня в Лондон на какое-то совещание по делам графства.

Увидев отъезжающую машину, я почувствовала себя так, словно расставалась с Максимом навсегда и никогда его больше не увижу.

…Когда я вернусь с прогулки, Фритс встретит меня с бледным испуганным лицом и скажет, что по телефону сообщили о несчастном случае в дороге, и я должна собрать все свое мужество.

Я уже представляла себе похороны Максима и довела себя до такого состояния, что во время ленча не могла проглотить ни кусочка.

После ленча я сидела в тени каштана и делала вид, что читаю книгу, а на самом деле была во власти своего беспокойства.

Незаметно подошел Роберт и сказал, что только что звонили из Лондона.

— Звонили из клуба, мадам. Мистер де Винтер прибыл десять минут назад.

Я не сразу поняла смысл его слов.

— Спасибо, Роберт. Как они быстро доехали. Мистер де Винтер звал меня к телефону или просил что-нибудь передать?

— Нет, мадам. Только то, что они благополучно прибыли. Со мной говорил шофер.

Я испытала колоссальное облегчение и одновременно ощутила голод, так как ничего не ела. Потихоньку зашла в столовую, вынула из серванта несколько печений и яблоко и отправилась с этой провизией на прогулку в лес.

Звонок из Лондона и импровизированная трапеза привели меня в прекрасное настроение. Я одна и вольна делать все, что мне заблагорассудится. Я чувствовала себя школьницей, отпущенной на каникулы.

Подозвала Джаспера и мы с ним направились к Счастливой долине и маленькой бухте.

Азалии уже отцвели, и только колокольчики все еще украшали сад. Я легла на траву и наслаждалась полным покоем. Если бы Максим был рядом со мной, я бы все время наблюдала за его настроением, думала о том, не скучает ли он со мной. Он был моей единственной отрадой и смыслом всей моей жизни, и все-таки я отдыхала без него.

Джаспер лазил уже по скалам. Я окликнула его, но он и не собирался возвращаться ко мне. Вслед за ним я спустилась к бухточке. Был полный отлив, и море простиралось передо мной, спокойное и тихое. Светило яркое солнце, и все не казалось мне таким заброшенным, как тогда, когда я видела этот пейзаж в первый раз, сумрачным и дождливым днем. Маленький залив был очень мелкий, не более трех фунтов глубины. В стенку пристани было вделано железное кольцо, к которому, вероятно, раньше привязывали лодку. Здесь же была надпись на французском языке «Возвращаюсь». Наверное, это название лодки. Неплохое название, если бы она в действительности возвратилась назад. Это была небольшая лодка, как рассказывал мне Фрэнк Кроули, с маленькой каютой на палубе.

Я подошла к коттеджу и с удивлением увидела, что дверь, которую я плотно закрыла за собой в прошлый раз, была снова приоткрыта.

— Есть здесь кто-нибудь? — крикнула я, в то время как Джаспер заливался истерическим лаем. Я взяла его на поводок. Заглянув в следующую комнату, я увидела притаившегося в углу Бена.

— В чем дело? — спросила я. — Что тебе здесь нужно?

— Я ничего не сделал.

— И все же, я думаю, что тебе следует уйти отсюда. Мистер де Винтер не хочет, чтобы кто-нибудь заходил сюда.

В руке у Бена я увидела удочку.

— Эта удочка твоя?

Ответ был нечленораздельным.

— Послушай, Бен, можешь взять себе эту удочку, если она тебе нужна, но больше этого не делай. Брать чужие вещи — нечестно.

— Вы ведь не станете помещать меня в приют? Не правда ли?

— Ну конечно, нет, — мягко ответила я.

— Я не сделал ничего дурного и никогда никому ничего не рассказывал, — и слезы потекли у него из глаз.

— Успокойся, Бен. Никто не собирается тебя обижать. Но тебе не следует больше ходить в коттедж.

Он шел за мной по пятам. Вдруг, нагнувшись, поднял со скалы креветку и преподнес ее мне.

— Спасибо. Прекрасная креветка.

— У вас глаза ангела, — вдруг сказал он, — и вы вовсе не похожи на ту, другую.

— О ком ты говоришь, Бен?

Он приложил палец к губам:

— Она была высокая, тонкая и черная, как змея. Я никогда ничего никому не говорил, так она мне велела. «Вы меня никогда не видели и не увидите», — сказала она. Вы не поместите меня в приют, не правда ли? Там обращаются с больными очень жестоко. Она уехала?

— Я не знаю, о ком речь, Бен, — внятно и четко ответила я. — Никто не собирается тебя обижать. До свидания, Бен.

«Бедняга совершенно безвреден» — сказал мне Максим и подтвердил Фрэнк. Вряд ли кто-нибудь угрожал ему отправкой в приют. Вероятно, он где-нибудь случайно подслушал разговор и теперь никак не может этого забыть.

Но бормотание идиота нагнало на меня тоску, захотелось бежать из этого заброшенного уголка. Казалось, что меня кто-то подстерегает, следит за мной. Я вышла на тропинку и бросилась бежать, таща за собой Джаспера. Приняв это за новую игру, пес залился радостным лает.

Теперь я заметила, как сильно заросла эта тропинка, как по ней было трудно идти и как здесь было темно. Нужно сказать Максиму, чтобы здесь расчистили.

Наконец, мы достигли лужайки, и я с радостью увидела перед собой наш прекрасный и величавый дом. Вдруг я заметила какую-то машину, стоявшую на подъездной аллее, позади рододендронов. Это было очень странно. Гости обычно подъезжали к подъезду, а коммивояжеры и всякого рода посыльные — со стороны служебного входа, который находился возле конюшен и гаража. Подойдя поближе, я рассмотрела длинную низкую спортивную машину, мне совершенно незнакомую.

Я задумалась. Если это гость, то Роберт провел его либо к гостиную, либо в библиотеку, а из гостиной он легко мог увидеть меня, когда я проходила по лужайке. Я вовсе не хотела встречаться с гостем в таком домашнем непрезентабельном виде, тем более, что придется пригласить его к чаю.

Стоя в задумчивости на краю лужайки, я случайно подняла глаза и увидела открытое окно в западном крыле. Возле окна стоял мужчина, который, увидев меня, сразу отскочил назад. После этого показалось рука миссис Денверс в длинном черном рукаве, которая закрыла окно и ставни. Сначала я подумала, что сегодня день, когда дом открыт для посещения широкой публики, но затем вспомнила, что по вторникам публики у нас не бывает, да и Фритс в обязанности которого входило показывать дом посторонним, сегодня отсутствует. Все это было странно, особенно машина, поставленная так, чтобы ее нельзя было увидеть из дома. По-видимому, все это касалось миссис Дэнверс и ко мне не имело никакого отношения. Наверно, она показывала западное крыло кому-то из своих знакомых.

Странно, что это случилось именно в тот день, когда Максим отсутствовал.

В дом я вошла с мыслью, что за мной, может быть, наблюдают из окна. В холле не было ни тросточки, ни шляпы, ни одной визитной карточки.

Я вошла в оранжерею и вымыла там руки, чтобы не подниматься наверх и не столкнуться на лестнице с незнакомцем. Потом вспомнила, что оставила свое вязание в будуаре и решила принести его вниз. Верный Джаспер шел за мной по пятам.

Дверь в будуар стояла открытой, а моя работа, оставленная на диване, оказалась заткнутой под подушку. На месте, где она лежала, была видна вмятина, и ясно было, что работу под подушку засунул человек, которому она мешала сесть на диван. Стул у письменного стола тоже оказался сдвинутым.

Похоже было, что миссис Дэнверс, воспользовавшись моим отсутствием и отъездом Максима, принимала своих гостей в моем будуаре. Джаспер тщательно обнюхал диван и отнесся к новому запаху с полным доверием. Я вовсе не хотела изобличать миссис Дэнверс и почувствовала себя очень неловко.

Взяв вязание, я вышла из комнаты и в тот же момент услышала, что открылась находившаяся напротив дверь из западного крыла и раздался голос миссис Дэнверс:

— Надеюсь, что она пошла в библиотеку. Если это так, то вы пройдете через холл, не встретившись с ней. Подождите минутку, пойду взгляну.

Я бы очень хотела спрятаться, но это было невозможно, и я в нерешительности стояла за дверью. Джаспер вдруг бросился к мужчине и радостно завилял хвостом.

— Хелло, маленький дворняга!

Затем послышались шаги, и мужчина вошел в комнату. Он не сразу увидел меня, но Джаспер бросился ко мне, и тут он меня заметил. Он посмотрел на меня так, как будто я была взломщиком, а он хозяином дома.

— Извините меня, пожалуйста.

Это был рослый мужчина с красным, слегка одутловатым лицом, которое обычно ассоциируется с хроническим алкоголизмом и распущенностью. Рыжеватые волосы имели почти тот же цвет, что и кожа лица. Складки жирной шеи нависали над воротником. Он начал улыбаться деланной улыбкой.

— Надеюсь, что не помешал вам. Мне очень неловко, что я так ворвался к вам. Я приехал навестить Дэнни, мою старую приятельницу, а она очень боится обеспокоить вас.

— Не волнуйтесь, все в порядке, — пробормотала я.

Я с любопытством наблюдала за Джаспером, который все прыгал вокруг гостя в полном восторге.

— Этот попрошайка еще не забыл меня. Он превратился в красивого взрослого пса. Когда я видел его в последний раз, он был еще щенком. Но он слишком толст, нужно заставлять его побольше бегать.

— Мы с ним только что вернулись с дальней прогулки.

— В самом деле? Как это благоразумно с вашей стороны.

Он вытащил портсигар и предложил мне сигарету.

— Не курю.

Он закурил сам. Я обычно не обращаю внимания на подобные мелочи, но все же мне показалось, что он невежлив, плохо воспитан.

— Как поживает старина Макс?

Неожиданным был его фамильярный тон и то, что он назвал Максима Максом.

— Очень хорошо, благодарю вас. Он уехал по делам в Лондон.

— …и оставил свою молодую жену одну. А он не боится, что ее кто-нибудь похитит?

Он засмеялся, открыв рот, и это выглядело удивительно вульгарным. Мне он решительно не нравился.

В комнату вошла миссис Дэнверс.

— Хелло, Дэнни, вот и вы, наконец. Все ваши предосторожности оказались излишними, так как хозяйка дома спряталась за дверью. Не считаете ли вы, что следует меня представить? В конце концов, это принято — делать визиты новобрачной.

— Мистер Фэвелл, мадам, — сказала миссис Дэнверс нехотя.

— Как вы поживаете? — сказала я вежливо. — Не хотите ли остаться к чаю?

— Ну, разве не очаровательное приглашение?

Я чувствовала, что вся ситуация была крайне фальшивой, но не знала, в чем здесь дело.

— Это было бы очень забавно, не сомневаюсь, но все же я, пожалуй, лучше поеду домой. Не хотите ли взглянуть на мою машину? Это великолепная марка и по скорости превосходит все машины, которые были у Макса.

— А где стоит машина? — спросила я небрежно.

— На въездной аллее, позади цветника. Я не хотел подъезжать к дому, чтобы не нарушить ваш покой.

Мы все вышли в холл, и я видела, как он подмигнул миссис Дэнверс через плечо. Она не ответила ему и выглядела крайне недовольной.

— Денни, а вы не желаете полюбоваться моей машиной?

Следя уголком глаза за мной, она ответила:

— Нет, я не буду выходить. До свидания, мистер Джек.

Он сердечно пожал ей руку и ответил:

— До свидания, Денни. Вы ведь знаете, где меня найти, когда вы пожелаете. Для меня было очень приятно повидаться с вами… Доброе старое Мандерли… Мне кажется, что оно вовсе не изменилось. Думаю, что Дэнни поддерживает здесь порядок. Она просто удивительная женщина.

— Да, очень дельная и толковая.

— А как вам нравится жить здесь в полной изоляции от всего мира?

— Мне очень нравится Мандерли, — ответила я холодно.

— Вы жили где-то на юге Франции, когда Макс встретил вас? Если не ошибаюсь, в Монте-Карло?

— Да, это было в Монте-Карло.

Мы подошли к его машине ядовито-зеленого цвета.

— Как она вам нравится? — спросил он.

— Очень мила.

— Может быть, разрешите прокатить вас до ворот?

— Нет благодарю вас, я немного устала.

— Наверное, вы считаете, что хозяйке Мандерли не пристало кататься в машине с человеком вроде меня?

— О нет, — сказала я, смутившись.

— Ну что ж, не следует огорчать молодую жену, не правда ли, Джаспер?

Он открыл дверцу машины и вынул шляпу и пару огромных автомобильных перчаток.

— До свидания, — сказал он. — Мне было очень интересно повидать вас.

— До свивания, — коротко ответила я.

— Кстати, — сказал он, принимая вид полной беззаботности, — было бы очень любезно с вашей стороны, если бы вы согласились не рассказывать Максу о моем посещении. Он неприязненно относится ко мне, и я не хотел бы, чтобы у Дэнни были из-за этого неприятности. Может быть, вы все-таки согласитесь прокатиться немного в моей машине?

— О нет. Пожалуйста, не обижайтесь.

— До свидания. Возможно, что я еще как-нибудь заеду к вам. Нехорошо со стороны Макса оставлять вас одну.

— Я люблю быть одна, так что ничуть не обижаюсь.

— Уйди, Джаспер, ты поцарапаешь мне новую машину. Нет, этого не может быть. Это противоестественно… Сколько месяцев вы замужем? Около трех, не так ли? Я бы хотел, чтобы меня ждала жена, с которой я повенчался три месяца назад… Но нет, меня никто не ждет. Я одинокий холостяк. Ну, всего хорошего, — и он включил мотор.

— Идем домой, Джаспер, не будь таким дураком! — я немедленно направилась к дому. Миссис Дэнверс скрылась. Я позвонила. На мой звонок появилась Алиса и спросила:

— Что угодно, мадам?

— Алиса, разве Роберта нет дома? Я бы хотела выпить чай за столиком под каштановым деревом.

— Роберт пошел на почту и еще не вернулся, так как миссис Дэнверс сказала ему, что вы сегодня запоздаете с чаем. Если вы хотите чай сию минуту, я могу подать вам, хотя еще нет половины пятого.

— Неважно, Алиса, я подожду возвращения Роберта.

До сих пор никогда не случалось, чтобы Фритс и Роберт одновременно уходили из дома. Этот мистер Фэвелл хорошо рассчитал время, чтобы нанести свой визит, даже слишком хорошо. Но не хотелось конфликтовать с миссис Дэнверс, а еще меньше — огорчать Максима.

Кто он, это Фэвелл, и почему называл Максима — Макс? Только один человек называл его так, и это была Ребекка. И вдруг мне пришла в голову мысль пойти взглянуть на комнаты западного крыла и особенно на ту, где недавно находилась Дэнверс с этим Фэвеллом. Я хотела дождаться Роберта, а пока смело могла пойти и взглянуть, что же делалось там, в комнатах с закрытыми ставнями.

14

Я узнала коридор, в котором уже однажды была. Кругом царила абсолютная тишина, и чувствовался застоявшийся воздух. Я не знала, куда направить свои шаги, чтобы попасть именно в ту комнату, в окне которой видела миссис Дэнверс и Фэвелла. Наугад открыла дверь и попала в небольшую переднюю, из которой другая дверь вела в гардеробную. Из гардеробной я попала в большую темную комнату, в которой зажгла электрическую лампу. Я считала, что мебель сдвинута на середину и закрыта чехлами, а оказалось, что комната находится в таком виде, как будто в ней кто-то живет.

Большая двуспальная кровать с наполовину снятым золотистым покрывалом. На подушке лежала в мешочке ночная сорочка. На кресле приготовлен шелковый халат, а на полу стояли миниатюрные ночные туфли. На туалетном столике разложены гребенки, головные щетки, духи и пудра.

Повсюду вазы с живыми цветами. Казалось, что хозяйка этой комнаты отошла ненадолго и скоро вернется к себе.

На стене висели часы, они шли и показывали то же время, что и мои: четыре часа двадцать пять минут. Это вернуло меня к реальности. Нет, хозяйка этой комнаты ушла навсегда и не вернется, несмотря на свежие цветы и заведенные часы. Я направилась к выходу, но в этот момент раздались шаги, и в комнату вошла миссис Дэнверс.

— Что-нибудь случилось?

Я хотела улыбнуться и ответить, но не могла произнести ни слова.

— Вам нездоровиться, мадам? — она произнесла это мягким голосом близко подошла ко мне. Я слегка отстранилась, так как почувствовала ее дыхание на своем лице. Казалось, что если она подойдет ко мне вплотную, я упаду в обморок.

— Я вполне здорова, миссис Дэнверс. Когда я возвращалась домой, то заметила, что одна ставня в этой комнате открыта и пришла, чтобы закрыть ее.

Она замолчала, во все глаза уставившись на меня.

— Зачем вы это сказали? Я плотно закрыла ставни, выходя отсюда. Вам просто захотелось посмотреть эту комнату, и я только удивляюсь, почему вы не сказали об этом мне. Раз вы здесь, я постараюсь вам все показать, как следует. — И она взяла меня под руку крепкими пальцами и принялась водить по комнате.

— Это действительно очень красивая комната, такой вы никогда в жизни не видели. Взгляните на камни, лепной потолок и роскошную кровать под балдахином. Я оставила на ней золотистое покрывало, которое она предпочитала всем остальным.

Вот ее ночная сорочка, еще сохранившая складки от утюга. Все здесь осталось таким, каким было приготовлено в тот вечер, когда она ушла и больше не вернулась. Вот ее халат и ночные туфли. Посмотрите, какие они маленькие и узкие. — И она насильно всунула мою кисть в туфельку. — А ведь она была очень высокого роста и тем более удивительно, что у нее были такие маленькие ножки. Высокая и стройная, но когда она лежала в этой кровати, то выглядела крошкой и видно было лишь ее прекрасное бледное лице в обрамлении густых черных волос.

Она носила короткие волосы только в самые последние годы, и все очень сердились на нее, когда она остриглась. «А мне все равно, Дэнни, — говорила она, — это мое личное дело, и никого не касается». И действительно, ездить верхом, управлять парусной лодкой, заниматься другими видами спорта, конечно, удобнее с короткими волосами.

Но когда она выходила замуж, у нее были дивные черные косы, и она заставляла мистера де Винтера расчесывать их щетками. «Крепче нажимай, Макс, — говорила она, — крепче», а он смеялся и старался изо всех сил. Но, наконец, он бросал щетки и говорил мне: «Продолжайте сами, иначе я опоздаю к обеду». Они оба всегда переодевались к обеду, и в доме обычно было полно гостей. А мистер де Винтер выглядел тогда веселым и жизнерадостным.

Е портрет нарисовал знаменитый художник. Она была изображена верхом на лошади. Говорят, что это было лучшее произведение года, но мистер де Винтер не пожелал иметь его здесь, в Мандерли. Видимо, он считал, что художник не сумел полностью отразить ее красоту. Портрет висит в музее. Вы его не видели?

— Нет. Не пришлось.

Теперь она повела меня в маленькую гардеробную и открыла один из шкафов.

— Вот здесь я храню ее меха от моли, и моли до сих пор не удалось сюда добраться, да и в дальнейшем, вероятно, не удастся. Я тщательно слежу за этим. Пощупайте, это ее соболье манто, которое мистер де Винтер подарил ей ко дню рождения. А вот пелерина из шиншиллы, которую она набрасывала на плечи в холодные вечера. А в следующем шкафу висят ее вечерние платья. Мистер де Винтер предпочитал видеть ее в серебряной парче, но, конечно, при ее красоте она могла носить любое платье и любые цвета. Посмотрите на этот панбархат винного цвета и пощупайте: какая нежная и приятная ткань. Попробуйте приложить платье к своим плечам. Вас оно покроет до каблуков, потому что вы намного ниже нее ростом. Платье сохранило аромат ее духов, как будто она только что сняла его. Когда она проходила по комнате, то после нее всегда оставалось ароматное облако.

А в этом ящике лежит ее белье. Этот розовый гарнитур она ни разу не надевала.

Когда она ушла из дома в последний раз, на ней были только юбка и блузка, а когда ее тело нашли долгое время спустя, то на ней уже вообще ничего не было. Волны били ее тело о скалы, и ее прекрасное лицо стало, говорят, абсолютно неузнаваемым, и рук у нее уже не было.

Мистер де Винтер ездил для опознания один. И хотя он был в это время очень болен, никто не мог отговорить его, даже мистер Кроули.

Я всегда буду обвинять себя в этом несчастье. Я ушла в этот день в Керритс. Мне было известно, что миссис де Винтер в Лондоне и вернется поздно, и я не торопилась домой. Когдая вернулась в половине девятого, то узнала, что она приходила в семь часов и снова ушла. Мне это не понравилось, так как поднялся юго-западный ветер.

Часто удавалось уговорить ее: «Не выходите сегодня, погода неподходящая», и она оставалась со мной и рассказывала, как провела время в Лондоне.

Мистер де Винтер обедал в этот день у мистера Кроули и пришел домой около одиннадцати часов вечера. В это время поднялся очень резкий ветер, и я начала сильно беспокоиться. В библиотеке свет был уже погашен, и я поднялась наверх, к его спальне. Постучала в дверь: «Кто там? Что вам нужно?» Я сказала, что очень беспокоюсь о миссис де Винтер. Он вышел ко мне и сказал: «Вероятно, она решила переночевать в коттедже, не станет же она лезть наверх в такую погоду. На вашем месте я бы спокойно пошел спать».

Он выглядел усталым, и мне было неудобно, что я беспокою его. В конце концов, он был прав: она часто ночевала в коттедже, а в море выходила во всякую погоду.

Я сидела на своей кровати, а заснуть не могла. В половине шестого утра я встала, надела пальто, вышла и направилась к морю. Ветер улегся, но шел дождь и было туманно. Я спустилась к берегу и увидела, что лодки на месте не было. Один буй выловили в Керритсе на другой день, другой нашли среди скал, а прилив каждый день выбрасывал на берег обломки.

Теперь вы знаете, почему мистер де Винтер не хочет больше жить в западном крыле. Прислушайтесь. — И действительно, сквозь закрытые ставни доносился неумолчный шум моря.

— Он не заходил в эту комнату с тех пор, как она утонула. Он приказал перенести все свои вещи в другую, находящуюся в конце коридора комнату. но и там он, видимо, совершенно не спал, а сидел всю ночь в кресле, утром все кругом было засыпано пеплом и окурками. Днем Фритс слышал, как он безостановочно ходил по библиотеке взад и вперед, и снова взад и вперед… Я ежедневно все здесь убираю. Кроме меня, не приходит никто. Горничную я сюда не пускаю. Здесь ведь много прекрасных комнат, а не одна эта. Когда-нибудь, когда вам станет скучно и захочется побродить здесь, позвоните мне по домашнему телефону, и я провожу вас сюда.

Все здесь выглядит так, словно она лишь ненадолго отлучилась, а не ушла навсегда. Как вы думаете, могут ли покойники наблюдать за близкими, оставшимися в живых? Иногда я думаю, что она наблюдает за жизнью в Мандерли и видит мистера де Винтера и вас, занявшую ее место.

Я хотела что-то ответить, но сжатое и сухое горло не сумело издать ни звука.

С ее бледного широкоскулого лица на меня глядели глубоко запавшие глаза, полные ненависти ко мне.

Наконец, она открыла дверь на лестницу и посторонилась, давая мне дорогу.

— Роберт уже дома. Он пришел приблизительно час тому назад. Ему приказано сервировать вам чай под старым каштаном.

Я вышла, не чувствуя под собой ног, ничего не видя впереди себя. Стремительно прошла в восточное крыло, зашла в свою комнату и заперла дверь на ключ. Легла на кровать и закрыла глаза.

Я чувствовала себя смертельно усталой.

15

На следующее утро Максим позвонил по телефону и сообщил, что вернется около семи часов вечера. К телефону подходил Фритс. Я надеялась, что Максим захочет со мной поговорить и встала из-за стола, отложив в сторону салфетку. Фритс увидел это и сказал:

— Мистер де Винтер уже повесил трубку. Он ничего не сказал, кроме того что будет в семь вечера.

Я села за стол и принялась за свою яичницу с ветчиной. Джаспер лежал, как всегда, у моих ног, а старая собака, по обыкновению, находилась в своей корзине, в углу комнаты.

Чем заполнить предстоящий день? Ночь я провела очень плохо. Вначале пыталась поскорее заснуть и глядела на часы, которые будто и не двигались. Когда я, наконец, уснула, меня стали преследовать тяжелые сны и кошмары. Снилось, что мы с Максимом в лесу, он идет впереди. Ни догнать его, ни увидеть его лицо я не могу. По-видимому, я плакала во сне, так как, проснувшись, почувствовала, что подушка стала влажной. Взглянув на себя в зеркало, я увидела распухшие глаза и бледное, непривлекательное лицо. Попробовала слегка нарумяниться, но вышло еще хуже — я стала похожа на накрашенного клоуна. Роберт с удивлением взглянул на меня, когда я прошла через холл в столовую.

В десять часов я стояла на террасе и разбрасывала крошки хлеба для птиц. В это время снова раздался телефонный звонок. На этот раз меня позвала к телефону миссис Леси.

— Добрый день, Беатриса.

— Как поживаете, дорогая? Решила нанести сегодня визит нашей бабушке и хотела предложить вам поехать со мною. Я буду на ленче в гостях недалеко от вас, и на обратном пути заеду за вами. Предложение принимается?

— С удовольствием поеду, Беатриса, — сказала я.

— Хорошо, буду у вас в половине третьего. Жиль видел Максима в Лондоне за обедом. Была очень плохая еда, но великолепное вино.

Она повесила трубку, а я пошла обратно в сад. Настроение у меня было не таким, чтобы бегать с Джаспером по Счастливой долине. Предложение Беатрисы посетить бабушку подвернулось очень кстати. Это, как-никак, займет мое время, которое, казалось мне, будет тянуться до семи вечера бесконечно.

Пока я с книгой, газетой и вязанием шла к скамейке среди розария, я чувствовала себя так, как будто бы из всех окон дома за мной вели наблюдение. Миссис Дэнверс могла меня видеть, а я этого установить никак не могла. Вспомнила свои детские игры в прятки, но там все было проще и понятнее.

Когда меня позвали к ленчу, я почувствовала облегчение. Спокойствие и полное бесстрастие Фритса в соединении с глуповатым лицом Роберта действовали успокаивающе, а ровно в половине третьего, минута в минуту, подъехала машина Беатрисы, и она вышла, чтобы поприветствовать меня.

— Вы плохо выглядите. Исхудавшее лицо, ужасно бледное. Что случилось?

— Да ничего не случилось. Я никогда не была особенно румяной.

— Да, но когда я видела вас в прошлый раз, вы были совсем другой.

— Вероятно, тогда еще сохранялись следы итальянского загара.

— О, у вас тот же характер, что и у Максима, который не выносит, когда обсуждают его здоровье. Быть может, вы собираетесь подарить нам инфанта?

— Не думаю.

— У вас не бывает тошноты и недомогания по утрам?

— О нет!

— Ну, конечно, это не всегда протекает так. Когда я носила Роджера, то все девять месяцев была весела и здорова, а накануне родов еще играла в гольф. Если у вас есть какие-нибудь подозрения, вы бы правильно поступили, поделившись со мной.

— Мне, право, нечего сказать вам, Беатриса.

— Должна сознаться, что буду очень рада, если вы подарите Максиму сына и наследника. Максим был бы счастлив. Надеюсь, вы не принимаете никаких мер предосторожности?

О не обижайтесь на меня. Конечно, для женщины, любящей охоту и спорт, провести свой первый сезон на режиме беременной было бы ужасно, это могло бы расстроить самый счастливый брак. Но вы ведь увлекаетесь рисованием, а оно вам никак не помешает. Кстати, много ли вы рисуете?

— Очень мало.

— И в самом деле, нельзя же сидеть на месте, когда стоит такая чудесная погода. Понравились ли вам книги, которые я прислала?

— Да, очень, это был прекрасный подарок!

— Рада, что сумела вам угодить.

Мы сели в машину, и Беатриса повела ее с бешеной скоростью: люди, которых мы обгоняли, ругались и грозили нам кулаками, а один пешеход остановился, чтобы погрозить нам палкой.

Наконец, мы свернули на узкую проселочную дорогу, и Беатриса вновь заговорила:

— У вас кто-нибудь гостил в Мандерли?

— Нет, никаких гостей, очень спокойно.

— Оно и лучше, ужасно много хлопот бывает с этими приемами. Когда вы побываете у нас, то увидите, что у нас все гораздо проще: тесный маленький кружок, где все прекрасно знают друг друга. Мы поочередно обедаем друг у друга, а после играем в бридж. А вы играете в бридж?

— Играю, но плохо.

— О, это совсем неважно. Лишь бы играли хоть как-нибудь. Просто не знаешь, что делать с неиграющими людьми а перерыве между чаем и обедом и после обеда. Нельзя же все время разговаривать!

Сейчас, когда Роджер стал уже взрослым, он часто привозит своих друзей, и мы от души веселимся. Жаль, что вас не было с нами на прошлое Рождество: было очень весело, мы ставили разные шарады. Жиль обожает всякие переодевания и был в своей стихии.

Мы считаем, что ему следовало стать актером. А после одного-двух бокалов шампанского он делается таким веселым, что ему нет удержу. На этот раз он и его старый друг Дикки Марш оделись в длинные платья и спели дуэт. Какое это имело отношение к задуманному в шараде слову, так никто и не понял, но все безумно смеялись.

Я с ужасом подумала о том, что, быть может, следующее Рождество мне придется провести в этом «веселом» обществе, и затем успокоилась, решив, что непременно заболею инфлуэнцей.

— Мы, конечно, ни на что не претендуем, — продолжала Беатриса, — а вот у вас, в Мандерли, несколько лет тому назад была настоящая театральная постановка и приезжали даже гости из Лондона. Но, конечно, организация такого спектакля — очень хлопотное дело… Как себя чувствует Максим?

— Спасибо, хорошо.

— Весел и счастлив?

— По-видимому, да.

Мы проезжали по узкой деревенской улице, и ей пришлось замолчать. А я думала о том, поговорить ли с ней по поводу миссис Дэнверс и этого Фэвелла. Но не хотелось, чтобы она поднимала из-за этого шум и рассказала Максиму.

— Беатриса, — в конце концов решилась я, — знаете ли вы человека по имени Фэвелл?

— Джек Фэвелл? Да, знаю. Ужасный шалопай. Я видела его однажды несколько лет тому назад.

— Он приезжал вчера в Мандерли повидаться с миссис Дэнверс.

— Да, возможно…

— Но почему?

— Он двоюродный брат Ребекки.

— Никогда бы не подумала, что у нее может быть такой брат. Мне он совсем не понравился.

— Вас можно понять.

Я решила о дальнейшем умолчать и не сказала, что Фэвелл просил скрыть его визит от Максима.

Мы подъехали к воротам и направились к большому кирпичному дому поздневикторианского стиля. Здание было огромное, а жила в нем одна слепая старушка.

Нам открыла дверь горничная.

— С добрым утром, Нора, — сказала Беатриса, — как у вас тут дела?

— Благодарю вас, все хорошо, мадам.

— Как себя чувствует старая леди?

— Как вам сказать, мадам, по-разному: иногда хорошо, а иногда неважно. Но она, безусловно, будет вам рада.

— Это жена мистера де Винтера, миссис де Винтер.

— Добрый день, мадам. Как вы поживаете?

Мы прошли через узкий холл и гостиную и вышли на террасу. На ступеньках везде стояли каменные вазы, заполненные цветущей геранью. В низком кресле в углу, завернутая в шали и обложенная подушками, сидела бабушка Беатрисы.

Она была очень похожа на Максима, вернее, у Максима, когда он будет очень стар и слеп, будет точно такое же лицо.

Сиделка, занимавшее место рядом со старушкой, встала, положила закладку в книгу, которую она читала вслух, и улыбнулась Беатрисе.

— Как вы поживаете, миссис Леси? — спросила она.

Беатриса пожала ей руку и представила меня.

— Старая леди отлично выглядит, — сказала сиделка, — не знаю, как ей это удается в восемьдесят шесть лет.

— Я приехала навестить вас, бабушка.

— Как это любезно с твоей стороны, Би, нам так скучно здесь одним.

Беатриса поцеловала ее и сказала:

— Я привезла к вам жену Максима. Она уже давно собиралась вас навестить. — И шепнула мне: — Поцелуйте ее.

Старушка потрогала мое лицо руками и сказала:

— Милое молодое существо. Как жаль, что вы не захватили с собой Максима.

— Максим сегодня в Лондоне и вернется лишь вечером.

— Как поживает Роджер, Би? Он гадкий мальчик — никогда не навещает меня.

— Он приедет к вам в августе. Он окончил Итонский колледж и поступает сейчас в Оксфорд.

— О, дорогая, он, наверное, совсем взрослый, и я его уже не узнаю.

— Он уже выше, чем Жиль.

Сиделка вынула откуда-то вязание и быстро зашевелила спицами.

— Как вам нравится в Мандерли, миссис де Винтер? — спросила она у меня.

— Очень нравится, благодарю вас.

— Это дивное место, не правда ли? Мы когда-то ездили туда со старой леди, когда она была еще несколько крепче. А теперь она уже слишком слаба. Мне очень, очень жаль, я любила эти поездки, — сказала сиделка.

— Приезжайте как-нибудь сами, — пригласила я.

— Вы провели свой медовый месяц в Италии, не так ли?

— Да.

— Нам доставила большое удовольствие открытка, присланная нам мистером де Винтером из Италии.

Я думала о том, как она употребляет местоимение «мы». В таком значении, как его употребляет король, или отождествляя себя со старой леди настолько, что считает себя с ней единым целым?

Я прислушалась к беседе Беатрисы со старушкой.

— Вы знаете, нам пришлось уволить старого Мэрксмена, нашего лучшего охотника. Ослеп на оба глаза.

(Со стороны Беатрисы довольно бестактно рассказывать об этом бедной слепой старушке).

— Любите ли вы охоту? — снова обратилась ко мне сиделка.

— Нет, не люблю.

— Вероятно, вы еще привыкнете к ней, как все в этой части света.

— Миссис де Винтер увлекается живописью, — сказала Беатриса.

— Какое прелестное хобби, — ответила сиделка. — У меня была когда-то подруга, которая делала чудеса своими красками и карандашами.

— Мы говорим о живописи, — обратилась Беатриса к старушке. — Вы еще не знаете, что у нас в семье завелся собственный художник.

— Кто это? — спросила старушка. — Никогда не слышала об этом.

— Ваша новая внучка, бабушка. Спросите ее, что я ей подарила к свадьбе.

— О чем это говорит Би? — обратилась старушка ко мне. — В нашей семье никогда не было художников. Она шутит?

— У меня просто маленькое хобби, а по-настоящему рисовать я даже никогда не училась. Беатриса подарила мне прекрасные книги.

— О боже, это все равно, как послать уголь в Ньюкасл! В Мандерли и так слишком много книг.

— Вы не понимаете, бабушка, это совсем особые книги: история искусств в четырех томах.

Сиделка пояснила:

— Миссис Леси объясняет, что миссис де Винтер увлекается живописью, и поэтому она подарила ей книги по истории искусств к свадьбе.

— Никогда не слыхала, чтобы в качестве свадебного подарка преподносили книги. Мне, во всяком случае, никто их не дарил. Да я бы и не стала их читать.

Я хочу чаю. Почему Нора не приносит чай? — ворчливо произнесла старая леди.

— Как? — сказала сиделка, вставая. — Вы снова голодны после нашего плотного и вкусного ленча?

Недаром говорят, подумала я, что со старыми бывает временами труднее, чем с малыми.

Сиделка взбила подушки и укутала старушку в шали поплотнее. А та закрыла глаза и казалась очень усталой. В таком виде она стала еще больше похожа на Максима, но я тут же постаралась вообразить ее молодой, красивой и веселой, разгуливающей по садам Мандерли. Рядом с ней я видела юношу в сюртуке и с круглым белым воротником — и это был дедушка Максима. Она, вероятно, не замечала, что Беатриса зевает, поминутно глядя на часы, и не понимала, что, выйдя от нее, Беатриса скажет: «Теперь у меня совесть чиста на ближайшие три месяца.»

— У нас сегодня сандвичи с кресс-салатом, — сказала сиделка.

— О, я не знала об этом, — ответила старушка. — Почему Нора не подает чай?

— Я бы не согласилась занять вашу должность, сестра, за тысячу фунтов в день, — сказала Беатриса.

— Пустяки, я привыкла, к тому же она вовсе не тяжелый человек, бывает ведь и много хуже.

В это время вошла Нора, внесла легкий чайный столик и сервировала чай.

— Как вы опаздываете, Нора, — сказала старая леди.

— Нет, мадам, сейчас ровно половина пятого.

Мы подвинули свои стулья к столику и начали пить чай с сандвичами. Для старушки были приготовлены особые сандвичи.

— Ну, чем не угощение?!

Старая леди ответила:

— Я очень люблю кресс-салат.

Чай был слишком горячим.

— Я каждый день говорю прислуге, что после того, как чайник закипит, его нужно немного остудить. А они не слушаются.

— Вся прислуга одинакова, — заметила Беатриса. — Я уже перестала огорчаться по этому поводу.

— Хорошая ли была погода в Италии? — спросила у меня сиделка.

— Да, было очень тепло, и Максим сильно загорел.

— Почему Максим не приехал ко мне? — спросила старая леди.

— Мы говорили вам, бабушка, что он уехал в Лондон по делам.

— Но почему вы говорите, что он в Италии?

— Он был в Италии в апреле, а сейчас он вернулся домой и живет в Мандерли.

— Мистер и миссис де Винтер живут теперь в Мандерли, — громко повторила сиделка.

— И там сейчас чудесно, — подхватила я. — Розы как раз расцвели. Жалею, что не догадалась привести их вам.

— Я очень люблю розы, — заявила старушка. А потом, уставившись на меня своими мутными глазами, вдруг неожиданно спросила:

— Скажите, а вы тоже живете в Мандерли?

Вопрос поставил меня в тупик, но Беатриса сказала громко и нетерпеливо:

— Бабушка, дорогая, вы прекрасно знаете, что она там живет. Ведь это жена Максима.

Сиделка отодвинула от себя чашку, встала и взглянула на старушку. Та откинулась на свои подушки, и губы у нее задрожали.

— Кто вы такая? — спросила она меня. — Ваше лицо мне незнакомо, и я никогда не видела вас в Мандерли. Би, кто эта девушка? Почему Максим не привозит ко мне Ребекку? Я так люблю Ребекку. Где она?

Я вся залилась краской, а сиделка быстро подошла к креслу больной.

— Я хочу видеть Ребекку, — повторила старая леди. — Что вы сделали с ней?

Беатриса тоже встала из-за стола, вся красная, с дрожащими губами и смущенно глядела на меня.

— Думаю, что вам следует уехать, миссис Леси, — сказала сиделка. — Когда больная начинает путаться в мыслях, то это продолжается обычно несколько часов подряд. Время от времени у нее бывают такие припадки. Очень жаль, что это случилось именно тогда, когда вы приехали навестить нас.

— Надеюсь, что вы все понимаете и прощаете ее, миссис де Винтер, — обратилась она ко мне.

— Ну, конечно, мы уже уходим.

Мы взяли свои сумки и перчатки и направились к выходу, а вслед раздавался раздраженный тонкий голос:

— Где Ребекка? Почему Максим не приезжает сюда и не привозит Ребекку?

Мы пошли через гостиную и холл, вышли и сели в машину. Все это не говоря ни слова.

И только когда мы уже миновали деревню, Беатриса, наконец, заговорила:

— Мне ужасно совестно перед вами, просто не знаю, что сказать.

— Не говорите глупостей, Беатриса, ничего не нужно говорить. Все в полном порядке.

— Не понимаю, в чем тут дело. Я ей писала о вас и Максиме. И она очень заинтересовалась этой свадьбой за границей. Я совсем забыла, что она так любила Ребекку. Кажется, она так и не поняла, что с ней случилось. Ребекка отличалась способностью внушать к себе симпатию; мужчины, женщины и даже собаки — все тянулись к ней. По-видимому, старая леди так и не забыла ее.

— Это совсем неважно, неважно, — повторила я.

— Жиль будет очень недоволен и скажет мне: «О Беатриса, глупее нельзя было ничего придумать.»

— Вам не следует ничего рассказывать ему об этом инциденте. Чем меньше шуму поднимать, тем скорее все это забудется.

— Но Жиль сразу увидит по моему лицу, что я чем-то расстроена. Мне никогда не удается что-нибудь скрыть от него.

Меня все это ничуть не задевало. Лишь бы это не дошло до Максима.

Мы доехали до холма, с которого были видны леса Мандерли.

— Скажите, вы очень торопитесь домой? — спросила Беатриса.

— О нет, а в чем дело?

— Вы не рассердитесь, если я вас высажу у домика привратника. Если я сейчас помчусь на полной скорости, то успею к лондонскому поезду и смогу встретить Жиля, которому, в противном случае, нужно будет нанимать на вокзале такси.

Я поняла, что она сыта по горло событиями этого дня и хочет остаться одна. Чаепитие в Мандерли было ей уже не под силу.

Я вышла из машины.

— Постарайтесь немного пополнеть, худоба вам не к лицу. Передайте Максиму мой привет, — сказала Беатриса на прощание и исчезла в клубах дыма.

Когда я подошла к дому, то увидела, что машина Максима уже стоит у подъезда, и радостно бросилась в дом. В холле лежали перчатки и шляпа, а голос, громкий и раздраженный, слышался из библиотеки.

— Сообщите ему, чтобы впредь он держался подальше от Мандерли.

— Неважно, кто сказал мне об этом. Его машина была вчера здесь, в Мандерли. Если вы хотите встречаться с ним, то встречайтесь где-нибудь в другом месте. Я не желаю, чтобы он въезжал в ворота моего поместья. Запомните это. Я предупреждаю вас об этом в последний раз.

Я отошла от двери библиотеки и проскользнула на лестницу.

Дверь библиотеки открылась, и я прислонилась к стене галереи, чтобы остаться незамеченной. Миссис Дэнверс прошла мимо с бледным и перекошенным от злости лицом.

Она быстро взбежала по лестнице и скралась в западном крыле.

Переждав минутку, я спустилась по лестнице и вошла в библиотеку. Максим стоял у окна, спиной ко мне. Пожалуй, лучше было уйти, но он услышал мои шаги, резко повернулся и спросил:

— Кто это, в чем дело?

— Я улыбнулась и протянула к нему руки:

— Хелло!

— О, это ты, где ты пропадала?

По его лицу было видно, что он очень зол: губы сжались в тонкую линию, а ноздри побелели.

— Я ездила с визитом к вашей бабушке вместе с Беатрисой.

— Ну как поживает старая леди? Она в порядке? А куда же девалась Би?

— Она поторопилась на вокзал к лондонскому поезду, чтобы встретить Жиля.

Мы сели рядом на диване.

— Я так скучала по тебе во время твоего отсутствия.

— В самом деле?

Я больше ничего не добавила, но держала его руки в своих.

— Вероятно, в Лондоне было очень жарко?

— О да, ужасно, и я вообще ненавижу этот город во все времена года.

Я думала, что он, может быть, расскажет мне о разговоре с миссис Дэнверс. Интересно, кто рассказал ему о приезде Фэвелла?

— Ты расстроен?

— У меня был трудный день, а кроме того, две поездки — отсюда в Лондон и обратно — в течение суток утомили бы всякого.

Он встал, отошел от меня и закурил сигарету. Ясно, что он не собирался мне ни о чем рассказывать.

— У меня тоже был утомительный день, — сказала я.

16

Помню, что был воскресный день, когда впервые зашел разговор о бале-маскараде.

Фрэнк Кроули был с нами во время ленча, который мы намеревались продолжить под старым каштаном. И вдруг услышали шум подъезжающей машины. Через полчаса подъехала другая. И еще трое визитеров пришли из Керритса пешком. Мы водили гостей по парку и по розарию, спускались в Счастливую долину.

Все остались к чаю, и вместо дремотно-ленивого чаепития под каштаном пришлось усесться в торжественной обстановке в гостиной.

Фритс был, конечно, в своей стихии и командовал Робертом простым движением бровей.

Я сидела возле громадного кипящего чайника, не без труда справляясь с церемонией разливания чая. Еще труднее было совмещать ее с беседой.

В такие моменты Фрэнк Кроули был незаменим. Он брал у меня из рук наполненные чашки и передавал их гостям, вовремя подавал нужную реплику в разговоре, если я затруднялась это сделать.

Максим в другом конце комнаты показывал гостям книги и картины, как подобает приветливому хозяину. Само чаепитие не интересовало его. Это было моей заботой, а не его.

В какой-то момент за столом возникла пауза, и я уже ожидала, что Фрэнк произнесет дежурную фразу о том, что пролетел тихий ангел.

Вдруг леди Кроуан, довольно шумная и назойливая особа, обратилась к Максиму, который оказался рядом с ней:

— О, мистер де Винтер, разрешите задать вам вопрос: не собираетесь ли вы возобновить балы-маскарады, которые когда-то устраивались в Мандерли?

После минутной заминки Максим ответил:

— Я не думал об этом, да и вообще, вероятно, никто не думал.

— Уверяю вас, об этом очень многие думают и даже мечтают, — возразила леди Кроуан. — В этой части страны это было всегда наилучшим развлечением. Прошу вас, подумайте об этом!

— Пожалуй, надо обратиться к Фрэнку Кроули по этому вопросу, — сказал Максим довольно сухо.

— Мистер Кроули, поддержите меня, — воспользовалась она советом Максима.

— Не возражаю против того, чтобы организовать все это дело, если Максим и миссис де Винтер желают этого. Решать должны они, — сказал Фрэнк.

Сейчас же все набросились на меня с просьбой воздействовать на Максима.

— В конце концов, вы не устраивали свадьбу, так по крайней мере устройте теперь бал в честь новобрачной!

Максим обратился ко мне:

— Что ты думаешь по этому поводу?

— Право, не знаю. Делай, как считаешь нужным.

— Ну, конечно, она хочет, чтобы был устроен бал в ее честь, — опять заговорила леди Кроуан, — кто бы отказался на ее месте! Вы будете выглядеть прелестно в костюме дрезденской пастушки с большой треугольной шляпой на голове.

Я подумала о своих нескладных руках и ногах, о покатых плечах и представила себе, что у меня был бы ужасный вид.

И еще раз мысленно поблагодарила Фрэнка, который отвел беседу от меня:

— Максим, уже многие говорили со мной на эту тему, а я отвечаю: пока не получал никаких указаний от мистера де Винтера. Но думаю, что, действительно, надо устроить бал в честь новобрачной.

— Вот видите, мистер де Винтер, люди из вашего собственного окружения мечтают об этом бале, — снова вступила леди Кроуан.

Глаза Максима вопросительно смотрели на меня. Очевидно, он опасался, что при моей застенчивости я не сумею держать себя на этом бале соответственно своему положению.

— Думаю, что было бы очень весело, — несмело сказала я.

Максим пожал плечами и отвернулся:

— Это высказывание решает вопрос, Фрэнк. Вам придется теперь заняться этим делом. Советую привлечь в помощники миссис Дэнверс. Она многое сможет вспомнить из того, что делалось раньше.

— А она все еще у вас в доме? — спросила леди Кроуан.

— Да, — коротко бросил Максим и спросил: — Не возьмете ли вы еще пирожное? Ну, а если все уже покончили с чаем, давайте выйдем в сад, на воздух.

Все вышли на террасу, оживленно обсуждая вопрос о предстоящем бале. Когда, к моему великому облегчению, гости разъехались и разошлись по домам, я вернулась в гостиную, чтобы, наконец, выпить чая с удовольствием. Ко мне присоединился Фрэнк, и мы дружно доели остатки пирожных, как два заговорщика.

Интересно, все ли люди чувствуют такое облегчение посте того, как уходят гости? — думала я про себя.

— Скажите, Фрэнк, а что вы в действительности думаете по поводу этого маскарада? Максим как будто вполне доволен принятым решением.

— А ему ничего не оставалось делать.

— Как утомительна леди Кроуан! И неужели правда, что все люди в окрестностях только и мечтают, что о бале в Мандерли?

— Люди всегда радуются каким-нибудь развлечением. А что касается леди Кроуан, что в одном она права. Какой-нибудь прием, безусловно, следует устроить. Вы все-таки новобрачная.

— Ну, какая же я новобрачная! У меня даже не было ни настоящей свадьбы, ни белого платья, ни вуали, ни подружек — ничего!

— Послушайте, миссис де Винтер, Мандерли в праздничном убранстве — это великолепное зрелище, и вам, безусловно, понравится. Вам абсолютно ничего не надо будет делать, только приветствовать гостей. А потом вы, может быть, согласитесь протанцевать со мной один танец.

— Я буду танцевать с вами, сколько вы захотите, Фрэнк. Но кроме вас и Максима — ни с кем.

— Так не годится. На вас будут обижаться. Вы должны танцевать с теми, кто будет вас приглашать.

— Как вы думаете, идея леди Кроуан о моем костюме дрезденской пастушки удачна?

— Да, конечно, вы будете выглядеть прелестно!

Я разразилась смехом:

— О, Фрэнк, дорогой, я, право, вас очень люблю.

— Не понимаю, почему вы смеетесь, я не сказал ничего смешного.

Максим подошел к окну, сопровождаемый Джаспером, который хватал его за ноги.

— По какому поводу такое веселье? — спросил он.

— Фрэнк очень галантен. Он считает, что идея леди Кроуан нарядить меня дрезденской пастушкой ничуть не комична.

— Леди Кроуан — глупая болтунья. Если бы ей пришлось организовать все для этого бала, ее энтузиазм иссяк бы очень быстро. Боюсь, нам придется пригласить на бал все графство. У меня в конторе сохранились старые списки, и все наладится легко и быстро. Самая трудная работа — наклеивать марки на приглашения. Мы передадим это дело тебе, — сказал Максим, улыбаясь.

— Мы управимся сами в конторе, а миссис де Винтер не надо ни о чем беспокоиться.

— Какой костюм ты наденешь? — спросила я у Максима.

— Я не ношу маскарадного костюма. Это единственная привилегия хозяина дома.

— А что же мне надеть? Я мало понимаю в туалетах.

— Надень красную ленту на свои волосы и изображай Алису в стране чудес. Ты очень похожа сейчас на нее, особенно, когда держишь палец во рту.

— Не будь таким грубым! Вот что я вам скажу, тебе и Фрэнку: я так удивлю вас обоих, что вы запомните это на всю жизнь.

— Пока ты не вздумаешь выкрасить себе либо черной краской и изображать из себя обезьяну, я не буду возражать. Делай все, что хочешь.

— Ну, хорошо. Значит, договорились. Я сохраню секрет до самой последней минуты, и никто ничего заранее не узнает.

— Идем гулять, Джаспер. Нас не интересуют их секреты. — Максим что-то сказал Фрэнку, но я не расслышала, что именно.

Весть о предстоящем маскараде с быстротой молнии распространилась по округе. Моя горничная была так возбуждена, что не могла ни думать, ни говорить о чем-нибудь другом.

— Мистер Фритс сказал, — говорила она, — что это воскрешает прежние времена. В каком костюме будете вы, мадам?

— Не знаю, Кларисса. Еще ничего не решила.

— Мама велела разузнать и рассказать ей.

— Послушайте, Кларисса, давайте договоримся так: когда я решусь на что-нибудь, то расскажу вам, и только вам одной, так что это будет нашей общей тайной.

Мне было бы интересно узнать, как реагировала на новость миссис Дэнверс, но она не показывалась, а разговаривать с ней по домашнему телефону я избегала, используя Роберта в качестве посредника между нами.

Подготовка к балу началась, но, казалось, все происходило в конторе, где Максим каждое утро встречался с Фрэнком.

Как и сказал Фрэнк, меня не привлекали к работе, и я не наклеила ни одной марки на пригласительные билеты. Но по мере того, как проходило время, я начинала беспокоиться по поводу своего маскарадного костюма. Вспомнила о подаренных мне Беатрисой альбомах и в один прекрасный день уселась в библиотеке с бумагой и карандашом в надежде найти среди портретов подходящий для себя костюм. Но Рембрандт, Рубенс и другие корифеи изображали дам в таких тяжелых и сложных нарядах, что мне абсолютно нечего было выбрать. Я сделала два или три наброска на бумаге, а затем, убедившись, что они не годятся, скомкала листки и бросила их в корзину для бумаг.

Вечером, когда я переодевалась к обеду, раздался стук в дверь.

— Войдите, — сказала я, полагая, что это Кларисса.

Дверь открылась, и в комнату вошла миссис Дэнверс. У нее в руке были мои скомканные рисунки.

— Миссис де Винтер, извините меня за беспокойство. Но вечером мне обычно приносят содержание корзин для бумаг, и я сама просматриваю его, чтобы случайно не оказалось выброшенным что-то нужное. Сегодня я нашла эти рисунки, Роберт сказал мне, что нашел их в библиотеке.

— Все в порядке, миссис Дэнверс, не беспокойтесь. Я выбросила их, так как они непригодны.

— Итак, вы еще не решили, какой костюм наденете? Почему бы вам не скопировать один из костюмов на портретах в нашей галерее? Например, белый костюм? Он бы очень подошел вам.

На месте мистера де Винтера я бы сделала эти балы регулярными и чтобы все носили примерно одни и те же костюмы каждый год.

— Но люди любят разнообразие, им кажется, что это способствует общему веселью, — возразила я.

— Лично мне это не по вкусу, — голос миссис Дэнверс звучал необычно мягко и дружелюбно. Я удивилась этому и решила, что, может быть, она склонна установить со мной дружеские отношения. Вероятно, она узнала, что я ничего не говорила Максиму о приезде Фэвелла и хотела выразить мне свою признательность?

— А мистер де Винтер не выбрал для вас костюма? — спросила она.

— Нет, я хочу сделать сюрприз ему и мистеру Кроули, и ничего им рассказывать не стану до самого бала.

— Не смею давать советы, но учтите, что здесь, в нашей округе, не найдется портных, способных сделать хороший костюм. Я знаю в Лондоне на Бонд-стрит подходящую мастерскую, они могут справиться с любым заказом. Это фирма Воуси.

— Я запомню это и благодарю вас, миссис Дэнверс.

— И не думайте, что я кому-нибудь расскажу о нашей беседе. Я буду абсолютно нема, — добавила миссис Дэнверс.

И, действительно, я испытывала к ней благодарность. Вероятнее всего, эти услугу оказал мне неприятный мистер Фэвелл, кузен Ребекки. Но почему Максим относится к нему так плохо? Беатриса назвала его шалопаем, но явно не хотела обсуждать эту тему. Возможно, он казался привлекательным некоторым девушкам, типа продавщиц в кондитерских или программ кино. И, наверное, он с удовольствием разглядывал их и вульгарно улыбался. Удивительно, что у Ребекки мог быть такой кузен и что он чувствовал себя у нас, как дома, а Джаспер явно узнал его. Возможно, он был «позором семьи», и Ребекка по своей доброте иногда приглашала его, когда Максима не было дома.

Сидя за обедом на своем обычном месте, напротив Максима, я вдруг перенеслась мыслями в прошлое и отождествила себя с Ребеккой. Представила себе, как раздался телефонный звонок, и Фритс доложил: «Мистер Фэвелл, мадам, желает с вами поговорить».

Ребекка откладывает салфетку, встает, идет к телефону, а Максим продолжает спокойно есть рыбу. Закончив разговор, она возвращается на свое место и замечает мрачное настроение на его лице. Она заводит веселую беседу, и к следующей перемене блюд он вновь приходит в хорошее настроение и улыбается ей через стол…

— О чем ты думаешь? — вдруг спросил меня Максим.

Я вздрогнула — в эти несколько мгновений задумчивости я так отождествила себя с Ребеккой, что забыла о самой себе.

— У тебя было очень странное выражение лица в течение некоторого времени: сначала ты как будто прислушивалась к телефону, затем пожала плечами, покачала головой и улыбнулась. Репетируешь свое появление на маскараде?

— Нет, ничего подобного.

— Скажи мне, о чем ты думаешь?

— Нет, не скажу. Ты ведь не всегда делишься со мной своими мыслями.

— А разве ты когда-нибудь интересовалась ими?

— Да. Однажды в библиотеке.

— И что я ответил тебе?

— Что ты думаешь, в каком составе и как будет выступать команда Сэррэя против Миддлсексе.

— О, какое ужасное разочарование для тебя. А что ты предполагала?

— Нечего совершенно иное.

— Ты неправа: если я сказал тебе, что думаю о Сэррэе и Миддлсексе, значит, так оно и было. Мужчины ведь вообще гораздо проще, чем ты думаешь, а вот что происходит в очаровательной женской головке, не угадает и самый хитрый мужчина. В эти минуты, о которых я говорю, ты совсем не была похожа на себя. У тебя было совершенно несвойственное тебе выражение лица.

— Какое именно?

— Не знаю, трудно объяснить. Ты выглядела значительно старше своих лет, хитрой и недоброжелательной.

— Я этого вовсе не хотела.

— Охотно верю.

— Ты не хотел бы, чтобы я выглядела несколько старше?

— Нет.

— Почему?

— Потому что это будет тебе не к лицу.

— Но ведь я неизбежно постарею когда-нибудь. У меня будут седые волосы и на лице появятся морщины и складки.

— Этого я не боюсь.

— Но тогда чего же ты боишься?

— Не хочу, чтобы ты выглядела так, как только что за столом. У тебя была злая морщинка у губ, а глаза принадлежали женщине с большим опытом, причем таким, какого иметь не следует.

— Что ты имеешь в виду, Максим? О каком опыте ты говоришь? Он помолчал, пока Фритс подавал новую перемену блюд, а потом заговорил снова.

— Когда я увидел тебя впервые, меня поразило выражение твоего лица. Оно и теперь не изменилось. Не могу точно сформулировать, но оно послужило одной из причин, по которой я женился на тебе. Но в ту минуту, о которой мы сейчас говорим, оно исчезло, и его место заняло что-то совсем другое.

— Что же? Объясни, Максим.

Он рассматривал меня минуту, а затем ласково и спокойно сказал:

— Послушай, дорогая, когда ты была ребенком, вероятно, случалось иногда, что отец запрещал тебе читать какие-то определенные книги, прятал их под замок или запирал на ключ.

— Да, это бывало.

— Так вот, дорогая, муж, в сущности, мало чем отличается от отца. Есть такого рода опыт, которого тебе лучше не иметь… А теперь ешь фрукты и перестань задавать мне вопросы, а не то я поставлю тебя в угол.

— Я предпочла бы, чтобы ты не обращался со мной так, как будто мне шесть лет от роду.

— А как ты хочешь, чтобы я с тобой обращался? Так, как другие мужья обращаются со своими женами? Бил бы тебя, ты это предлагаешь?

— Не говори глупостей: почему тебе нужно вечно поддразнивать меня?

— Я вовсе не шучу, я очень серьезен.

— Неправда, по твоим глазам вижу, что ты надо мной смеешься, как над маленькой девочкой.

— Алиса в стране чудес! Это была великолепная мысль: скажи, ты уже купила себе пояс и ленту для волос?

— Предупреждаю тебя: своим маскарадным костюмом я так удивлю тебя, что ты не забудешь этого во всю жизнь.

— Не сомневаюсь. А теперь заканчивай трапезу и не разговаривай с полным ртом. Я получил сегодня кучу писем, на которые должен немедленно ответить.

Он приказал Фритсу подать ему кофе в библиотеку и ушел туда вместе со своими письмами.

А я поднялась в галерею и стала рассматривать портреты. Миссис Денверс была, конечно, права: портрет Каролины де Винтер, сестры прапрадедушки Максима, работы известного художника, был великолепен. Каролина позднее вышла замуж за выдающегося политического деятеля — вига, и в течение многих лет принадлежала к самым прославленным красавицам Лондона. Она была изображена совсем молодой и еще незамужней. Ее белое платье с рукавами буфф было нетрудно скопировать. Единственное затруднение мог бы представить парик. Во всяком случае, мои прямые волосы нельзя завить и причесать так, как на портрете. Может быть, мастерская в Лондоне, адрес которой мне дала миссис Дэнверс, сумеет избавить меня и от этого затруднения?

Я написала письмо в Лондон, вложила скопированный рисунок и указала свои точные размеры. Немедленно пришел любезный ответ: фирма сообщила, что берет на себя изготовление платья, шляпы и парика.

Теперь, когда проблема отпала, я с нетерпением стала ожидать предстоящего праздника. Сначала я думала, что уже к обеду будет целая толпа гостей. Но Максим решил, что хлопот, связанных с балом, более чем достаточно. Ночевать у нас будут только Беатриса с мужем. В прежнее время, как мне рассказывали, бывал такой наплыв гостей, что были заняты не только все спальни, но все ванные комнаты, все диваны по всему дому. А сейчас во всем громадном и пустом доме, кроме меня и Максима, будут только его сестра с мужем.

Дом понемногу менялся и принимал новый облик. На мраморный пол в холле рабочие настлали паркет для танцев, из большой гостиной вынесли мебель и установили вдоль стен длинные столы для предстоящего ужина.

На террасу провели освещение, а также электрифицировали розарий. Рабочие заполнили весь дом. Слуги ни о чем другом не говорили. Фритс держал себя как хозяин и распорядитель бала. Бедный Роберт был до того взволнован, что забывал класть салфетки на стол и подавать овощи. Вид у него был такой, словно он постоянно опаздывал на поезд.

Джаспер бродил с опущенным хвостом и тщательно обнюхивал каждого рабочего. Иногда он вдруг заливался истерическим лаем, после чего выбегал на лужайку в каком-то одуревшем состоянии набрасывался на траву.

Миссис Денверс не показывалась мне на глаза. Повсюду, где велась какая-нибудь работа, раздавался ее голос и все делалось по ее указаниям. А я существовала как будто для того, чтобы становиться всем поперек дороги.

«О, простите, мадам», — и мимо меня проходил рабочий, неся на спине тяжелую мебель, с лицом, покрытым потом.

Наконец, настал великий день. С утра было туманно и пасмурно, но Максим считал, что нет оснований для беспокойства, так как барометр указывал на хорошую погоду.

Как и предсказывал Максим, в одиннадцать часов утра выглянуло солнце и засияло ярко-голубое небо без единого облачка.

Утром садовники принесли в дом охапки цветов: последние лилии, люпинусы, дельфиниумы и сотни роз. Миссис Денверс сноровисто составляла букеты и расставляла их по вазам. Надо признать, она делала это безукоризненно, подбирая цветы по тонам, размерам и именно в том количестве, как нужно.

Для того, чтобы не мешать работающим, мы с Максимом решили провести ленч в холостяцком домике Френка. Мы неторопливо перебрасывались шутками, а я чувствовала себя, как в день свадьбы, когда сознавала, что зашла уже с лишком далеко и события стали неуправляемыми.

Слава богу, мастерская мистера Воуси вовремя прислала мой туалет: платье, тщательно обернутое в гофрированную бумагу, выглядело великолепно. А парик преображал меня настолько, что я с трудом узнала себя в той привлекательной и оживленной особе, которую увидела в зеркале.

Максим и Френк вновь принялись расспрашивать меня о моем маскарадном костюме.

— Ничего не скажу, хочу сделать сюрприз.

— Надеюсь, ты не собираешься надеть костюм клоуна или что-то в этом роде для всеобщего развлечения?

— Ничего похожего.

— Жалею, что ты не пожелала быть Алисой в стране чудес.

— Или Жанной д'Арк, — добавил Френк. — Впрочем, что бы вы ни надели, вы все равно приведете нас в восторг.

— Не поощряйте ее, Френк, — сказал Максим, — ее и так заносит. Хорошо, что сначала ее увидит Беатриса и, если будет очень плохо, она не преминет ей сказать. Бедная Би, ей самой обычно не удаются эти переодевания. Помню, однажды она изображала мадам де Помпадур и была в светло-голубом кринолине. Однако парик сидел у нее на голове плохо, и она вдруг громко возвестила на весь зал: «Не могу справиться с этой проклятой штукой!» После чего сняла его, бросила на стул и осталась со своими собственными волосами. Бедный Жиль в костюме повара от огорчения просидел весь вечер в баре.

— Нет, дело было не в этом, — сказал Френк, — он объезжал накануне молодую кобылу, и она выбила ему передние зубы. Он был так смущен, что за весь вечер не раскрыл рта.

— Очень обидно. Он ведь любит всякие переодевания, и на Рождество у них в доме всегда ставят театрализованные шарады,как рассказывала мне Би.

— Именно поэтому я никогда не провожу с ними рождественские праздники, — сказал Максим.

— Возьмите еще немного спаржи, миссис де Винтер, — предложил мне Френк.

— Нет, благодарю вас, не могу проглотить ни кусочка.

— Это все нервы, — сказал Максим. — Не обращайте внимания. Завтра об эту пору уже все будет позади.

— От души надеюсь, — сказал Френк, — я уже приказал, чтобы все машины были поданы к пяти часам утра.

Я рассмеялась до слез.

— Послушай, Максим, может быть, можно разослать всем телеграммы и отменить бал?

— Будь мужественной и подчинись необходимости, — ответил он. — Больше мы не будем давать никаких балов, во всяком случае, в ближайшие годы. — И он добавил, обращаясь к Френку:

— У меня такое чувство, что нам нужно срочно вернуться домой. Как вы полагаете?

Они оба направились к нашему дому, а я поплелась за ними, чувствуя, что неуютная холостяцкая квартира Френка была бы сейчас самым приятным местом для меня.

Когда мы вошли в дом, то увидели, что в холле стоит группа прибывших оркестрантов, а Фритс, еще более торжественный, чем всегда, предлагает им прохладительные напитки. После этого музыкантам показали их комнаты, а затем повели на прогулку в сад.

Время тянулось очень медленно, как перед путешествием, когда все вещи уже запакованы, заперты на ключ и все толпятся в ожидании поезда.

Следовало бы взять Джаспера и отправиться на дальнюю прогулку, но когда я сообразила это, было уже слишком поздно.

Максим и Френк потребовали чаю, а когда мы с ним покончили, приехали Беатриса и Жиль.

— Совсем, как в прежние времена, — сказала Беатриса, целуя Максима, — цветы просто великолепны. Это вы так расставили их?

— О нет, не я. Это все миссис Денверс.

— А продукты к ужину поставляет Митчел, как и прежде?

— Да, мы ничего не меняли. В конторе хранились копии прежних заказов, и мы постарались все оставить без перемен.

— Как приятно, что еще никто не приехал. Помню, как мы однажды приехали сюда в это же время, а здесь уже находилось двадцать пять человек гостей. Думаю, что Максим, по обыкновению, не захочет надеть маскарадный костюм?

— Да, по обыкновению.

— Жаль, это оживило бы бал.

— Разве когда-нибудь на наших балах было скучно?

— О нет, все и всегда было устроено великолепно, но жаль, что хозяин дома не подает пример в переодевании.

— Чего ради мне мучиться в неудобном и непривычном костюме, достаточно и того, что хозяйка дома дает себе труд появиться в маскарадном одеянии.

— А все же жаль, Максим; с твоей великолепной фигурой ты мог бы надеть любой костюм, не то что бедный Жиль.

— Кстати, что на нем будет сегодня? Или это секрет — спросила я.

— Нет, — ответил весело Жиль. — На мне будет костюм арабского шейха. Аксессуары все настоящие, полученные мною от друга, долго жившего на Востоке, а собственно костюм сшил по картинке мой портной.

— Костюм вовсе не плох, — прокомментировала Беатриса. — Жиль подгримирует себе лицо, и конечно, снимет свои роговые очки.

— А на вас что будет, миссис Леси? — спросил Френк.

— Тоже восточный костюм, под пару Жилю. Много блестящих бус и чадра на лице.

— Звучит очень интересно, — вежливо сказала я.

— Да, неплохо, — отозвалась Би. — Однако, если будет слишком жарко, я сниму чадру. А что будет на вас?

— Не спрашивайте ее, Би. Это страшная тайна, которая должна поразить нас в самое сердце. Мне даже кажется, что она заказывала себе костюм в Лондоне.

— О боже, неужели она решила затмить нас всех, одетых в костюмы, сшитые домашней портнихой!

— Не беспокойтесь, — засмеялась я, — на мне будет совсем простое платье. Просто Максим все время поддразнивал меня, и я решила отомстить ему, держа все в секрете.

— И правильно, — поддержал меня Жиль. — Максим относится ко всем свысока, а на самом деле ему просто завидно, что все будут в костюмах, а он нет.

— Боже упаси! — воскликнул Максим.

— А что будет на вас, Кроули?

— Я был все время настолько занят, что ни о чем не смог вовремя позаботиться. Я буду изображать морского пирата с помощью матросской тельняшки и черной повязки на глазу.

— Напрасно вы не сказали нам о том, что вам нужен костюм, — сказала Беатриса. — У Рождера есть прекрасный костюм датчанина, который бы вам отлично подошел.

— Я запрещаю своему управляющему разгуливать в костюме датчанина. Ни один фермер после этого не станет вносить арендную плату. Если же он появится в виде пирата, кого-нибудь это заставит трепетать и повиноваться.

— Он по своей сути очень мало похож на пирата, — шепнула мне Беатриса. Я уловила в ее словах постоянное стремление унизить Френка и сделала вид, что не расслышала их.

— Сколько времени мне нужно будет, чтобы наложить грим на лицо? — спросил Жиль.

— Около двух часов, — ответила Би.

— На вашем месте я бы уже приступила к этому.

— Сколько человек будет к обеду, Максим?

— Шестнадцать, включая нас, но все свои, чужих не будет.

— Ну, я спешно приступаю к переодеванию. Я так радуюсь тому, что ты возобновил эти балы, Максим.

— Благодарите за это ее, — кивнул Максим в мою сторону.

— О нет, неправда, все случилось из-за леди Кроуан.

— Чепуха, — сказал Максим. — Ты радуешься, как ребенок, которого впервые взяли в гости.

— Жажду увидеть ваше платье, — сказала Беатриса.

— В нем, право, нет ничего особенного…

— Но миссис де Винтер все же утверждает, что мы не узнаем ее, — сказал Френк.

И вдруг мне стало радостно: предстоял бал в мою честь, где я буду хозяйкой, где все будут любоваться мною.

Я надену на себя чудесное мягкое платье, которое скроет недостатки моей чересчур плоской фигуры, опущенные плечи.

— Который сейчас час? — спросила я, делая вид, что меня, в сущности, это не слишком интересует. — Не пора ли нам подняться наверх и одеться к обеду?

Идя в свою комнату, я впервые заметила, как великолепно выглядят в праздничном убранстве холл и комнаты. Во всех углах стояли живые цветы, а среди них были особенно хороши красные розы в высоких серебряных вазах.

Мандерли выглядело очень необычно. Мне невольно представились времена, когда Каролина де Винтер, которую я сегодня изображала, медленно спускалась по парадной лестнице в холл, чтобы протанцевать менуэт. Жаль, что сегодня будут исполняться модные джазовые ритмы, совсем не созвучные старинному дому и его прежним обитателям.

Кларисса ждала меня в спальне. Наконец, я приступила к своему туалету.

Я велела запереть на ключ обе двери и начала одеваться.

Все было сделано наилучшим образом, и платье сидело великолепно.

— Ах, как красиво, мадам, — воскликнула Кларисса. — Это платье подошло бы даже английской королеве.

— Подайте мне парик из коробки, но осторожно, не сомните локоны, они должны стоять вокруг лица.

Я зачесала свои волосы за уши и надела легкий серебряный паричок. Затем расправила локоны и взглянула в зеркало. Я не узнавала себя. Глаза стали больше, а рот меньше. Подбородок выглядел необыкновенно белым и миниатюрным.

— Кларисса, интересно, что скажет мистер де Винтер?

Вдруг кто-то резко постучал в мою дверь.

— Кто так?

— Не пугайтесь, это я, Беатриса, я непременно хочу взглянуть на вас.

— Нельзя, я еще не готова. Не ждите меня и спускайтесь вниз. Пожалуйста, скажите Максиму, чтобы он не приходил ко мне.

— Он уже там, снизу. Он сказал, что бесконечно стучался к вам, а вы ему даже не ответили.

— Я спущусь вниз, как только буду готова. Не ждите меня.

— Вы уверены, что я не могу вам ничем помочь?

— Да, безусловно. Ступайте, — крикнула я, выходя из терпения.

Вдруг я подумала, что вся эта затея с переодеванием — довольно глупая шутка, более подходящая для детей, чем для взрослых. Но поздно. Я совершенно готова, надо выходить.

— Отоприте дверь, Кларисса, и взгляните, все ли они собрались в холле.

— О да, мадам!

Приподняв свое платье двумя руками, я вышла в коридор. Взглянула вниз, увидела, что действительно все стоят и ждут меня: Жиль в белом костюме шейха показывал всем свой кинжал на боку: Беатриса была одета в какое-то чудное зеленое платье, на шее у нее висели разноцветные бусы. Рядом Френк, выглядевший довольно нелепо в своей матросской тельняшке. Единственных среди них — Максим, высокий и стройный в своем вечернем костюме — выглядел нормально.

— Не знаю, что она там делает: она одевается уже больше часа. Боюсь, что мы не успеем и оглянуться, как съедутся гости к обеду, — сказал Максим.

Оркестр был уже на галерее, скрипач настраивал свою скрипку. Я еще раз взглянула на портрет Каролины и убедилась, что туалет, вплоть до шляпы с широкими полями, которую я держала в руке, скопирован абсолютно точно.

Я сделала знак рукой скрипачу, и он замолк.

— Дайте, пожалуйста, барабанный бой, а после объявите о прибытии мисс Каролины де Винтер.

Раздалась барабанная дробь, и вся группа стоящих в холле людей подняла головы в изумлении.

— Мисс Каролина де Винтер, — объявил барабанщик, и я выступила вперед, придерживая юбку обеими руками. Я стояла наверху, в точности так, как девушка на портрете, а потом медленно двинулась по лестнице, держась рукой за перила.

Я ожидала, что раздастся гром аплодисментов и хохот. Но меня встретили гробовым молчанием. Только Беатриса слегка вскрикнула и тут же закрыла рот рукой.

— Добрый вечер, мистер де Винтер, — сказал я.

Максим не шевельнулся и во все глаза смотрел на меня, бледный, как смерть.

Френк хотел подойти к нему, но Максим нетерпеливо отстранил его?

…Они не поняли меня. Случилось какое-то недоразумение. Почему Максим смотрел на меня так? Почему они все выглядели, как манекены или как люди в трансе?

Максим сделал шаг вперед и сказал:

— Что вы, собственно, говоря, изобразили? Для чего вы это сделали?

Его глаза горели злобой, а лицо по-прежнему оставалось бледным как луна.

— Я скопировала портрет, висящий у нас в галерее, — дрожащим голосом ответила я, загипнотизированная его злым взглядом и резким голосом.

Воцарилось всеобщее молчание.

— В чем дело? Что я такое сделала? — бормотала я испуганно.

— Идите и переоденьтесь. Неважно, что именно вы наденете. Любое платье подойдет. И поскорее, пока еще нет гостей, — ледяным голосом приказал Максим. На лице, безжизненном, как маска, горели только глаза. Я оцепенела.

— Чего вы ждете, разве вы не слышали, что я сказал?

Я повернулась и бросилась бежать как слепая, наступая на край юбки, спотыкаясь. Я не могла понять, что случилось. Слезы выступили у меня на глазах.

Дверь, ведущая в западное крыло, открылась: там стояла миссис Денверс. У нее было лицо торжествующего Мефистофеля. Она стояла и злорадно улыбалась мне.

17

Кларисса ждала меня в спальне, бледная и расстроенная. Увидев меня, она разразилась слезами. Не промолвив ни слова, я начала расстегивать крючки на платье. В нетерпении я никак не могла расстегнуть застежку и рвала тонкую ткань.

— Отстегните крючок на спине и второй, немного пониже.

— А что же вы теперь наденете, мадам?

— Не знаю, не знаю. — Я, наконец, освободилась от белого платья. — Я хотела бы побыть одна. Идите, Кларисса, и не обижайтесь. Прошу вас никому не рассказывать, что произошло. Хорошо, Кларисса?

— Ну конечно, я буду молчать, — и она залилась слезами.

Раздался стук в дверь, и в комнату вошла Беатриса. Странная фигура в каком-то диком платье со звенящими браслетами на руках.

Я почувствовала вдруг страшную усталость, села на кровать и стащила парик с головы.

— Вы очень бледны. Вам нехорошо? Подождите, я дам вам стакан воды.

Она принесла мне воды из ванной комнаты, и я из вежливости выпила немного.

— Конечно, я сразу поняла, что это просто недоразумение, ошибка! Откуда и каким образом вы могли бы узнать?

— Ваш туалет, платье, которое вы скопировали с портрета мисс Каролины. Точно такое платье было на Ребекке, когда она давала свой последний бал-маскарад. Когда вы стояли на верхней площадке лестницы, то и я в какой-то момент вообразила… Бедная моя девочка, какая неудача! Вы ведь не могли об этом знать.

— Мне следовало знать об этом, следовало!.. — повторяла я бессмысленно.

— Чепуха! Вы никак не могли этого знать. Но для нас всех это было так неожиданно, это было шоком… Никто этого не ожидал. И Максим тоже.

— Максим?

— Он думает, что вы это сделали сознательно. У вас было какое-то дурацкое пари, и вы сказали ему, что поразите его до глубины души. Я ему уже сказала, что вы никак не могли знать того, что знали мы.

— Это моя вина. Я должна была знать, — твердила я.

— О нет, не огорчайтесь. А теперь давайте одеваться. Прибыли уже гости. Я поручила Френку и Жилю объяснить, что вам доставили испорченное платье, и что вы очень огорчены.

Она подошла к гардеробу и вынула мое голубое платье.

— Вот это, например, очень красиво. Почему бы вам не надеть его? Одевайтесь скорее и войдем вниз. Никто ничего не узнает.

— О нет, я не пойду вниз.

— Вы должны, дорогая. Невозможно, чтобы вы не вышли к гостям.

— Нет, Беатриса, я не пойду. В конце концов, меня никто не знает, и мое отсутствие останется незамеченным.

— Но, моя дорогая, и Френк, и Жиль все прекрасно поняли, и Максим, когда оправится от шока, тоже все поймет. Возьмите себя в руки, дорогая, сделайте над собой усилие, — увещевала она, поглаживая меня по руке. — Вы должны спуститься вниз — ради Максима.

Снова раздался стук в дверь. Боже, кто это еще ломится сюда?

За дверью стоял Жиль.

— Максим прислал меня узнать, что случилось с вами обеими?

— Она говорит, что не выйдет к гостям.

— Что же нам теперь делать? Что я скажу Максиму? — спросил Жиль.

— Скажи, что она чувствует себя неважно и спуститься вниз немного позднее. Пусть они не ждут и садятся обедать. Я присоединюсь к вам через минуту.

— Не могу ли я быть чем-нибудь полезен?

— Нет, — сказала Беатриса, — иди вниз, я иду следом за тобой.

— Не хотите ли выпить немного бренди? — спросила Беатриса. — Конечно, оно только ненадолго повышает настроение, но иногда именно это и нужно.

— Нет, спасибо, мне ничего не нужно.

— Ну хорошо. Тогда я иду вниз. Вы уверены, что не нуждаетесь во мне?

— Нет, благодарю вас, Беатриса.

— Боже, какой у меня дикий вид в этом костюме с чадрой! — сказала она, быстро взглянув на себя в зеркало. — Но ничего не поделаешь, — и она ушла.

Она совершенно не поняла меня. Она принадлежала к другой породе людей — получивших настоящее воспитание и имеющих выдержку. Будь на моем месте Беатриса, она спокойно надела бы другое платье и спустилась бы вниз, как ни в чем ни бывало.

А я не могла: видела перед собой глаза Максима, горевшие на мертвенно бледном лице, вспомнила, как окаменела вся группа глядевших на меня снизу людей.

Я поднялась с кровати и подошла к окну. Садовники уже начали зажигать лампочки в саду и на террасе.

Мне казалось, что я слышу пересуды в публике: «В чем дело?» — «Хозяйка дома, говорят, так и не появилась». — «Говорят, что ей испортили платье». — «Это неслыханно!» — «Как неудобно для мистера де Винтера!»

А в другой группе говорят, что дело вовсе не в туалете. — «Просто они ужасно поссорились, и она отказалась выйти к гостям». — «Кстати, и у него мрачный вид». — «Говорят, что этот брак очень неудачен, и он уже понял, что сделал большую ошибку, женившись на ней». — «Она вообще полное ничтожество. Он подобрал ее где-то на Юге Франции, где она служила чем-то вроде компаньонки».

Я вернулась к своей кровати, подняла с пола и убрала в коробку белое платье и серебристый парик. Затем извлекла из ящика маленький дорожный утюжок. Медленно и методично, как обычно делала это для миссис ван Хоппер, начала разглаживать свое голубое платье.

Затем вымыла лицо и руки и надела платье. Достала подходящие к нему туфли. Открыла дверь своей комнаты и вышла в коридор. Везде было тихо и пусто. Приглушенный шум слышался только из столовой, где еще обедали.

Музыкантов тоже не было на месте. Очевидно, и они в это время обедали.

С места, где я находилась, был виден портрет Каролины де Винтер, и я вдруг вспомнила рассказ жены епископа, когда я была у нее с визитом: Ребекка стояла вся в белом и лишь ее тонкое красивое лицо было в рамке густых черных волос.

Обед, видимо, закончился. Роберт стоял в дверях, а гости понемногу спускались в холл. Я тихо спустилась по лестнице и встала рядом с Максимом.

Не помню отдельных деталей этого вечера. Помню лишь, что бесконечно обменивалась рукопожатиями с запоздавшими гостями, в то время как по залу в вихре вальса кружились пары. Казалось, что все связаны одной веревочкой, которая заставляет их непрерывно кружиться. У всех на губах была одинаковая застывшая улыбка.

Запомнила какую-то даму, в оранжевом, цвета семги, платье, которая все время приветственно кивала и улыбалась мне. Позднее я видела ее за ужином, когда она жадно набросилась на блюдо с семгой и на омара с майонезом.

Леди Кроуан в кричаще-красном платье изображала не то Марию-Антуанетту, не то Нелл Гвин. Она говорила еще громче, чем обычно, и все о том же: «За этот великолепный праздник вы должны благодарить меня, а вовсе не де Винтера».

Роберт был совершенно растерян, и лишь я, еще более несчастная, чем он, сочувствовала ему, когда Фритс бросал на него уничтожающие взоры. Помню, как Жиль увлек меня танцевать и шепотом уверял меня: «Какое красивое на вас платье и какими идиотами выглядят все прочие рядом с вами».

Френк принес мне тарелку с ветчиной и другую, с цыпленком, но я не могла есть. Тогда он принес шампанского, и я выпила глоток, чтобы доставить ему удовольствие.

Он выглядел старше, чем обычно, и я впервые заметила на его лице морщины. Он был все время среди гостей, следя за тем, чтобы им было хорошо и удобно, чтобы всем подавали еду и вино.

Бедный Френк, я никогда не спрашивала и так и не узнала, чего стоило ему устроить этот последний бал в Мандерли.

Я стояла на своем месте, как манекен, и фигура Максима рядом со мной выглядела столь же окаменевшей. Лицо как маска, улыбка была совсем иной, чем обычно. Глаза были тоже чужие. Это был не тот человек, которого я знала и любила. Холодные и невыразительные глаза смотрели сквозь меня, видя какое-то свое горе, свою боль и муку…

Он ни разу не обратился ко мне, ни разу не прикоснулся. Мы стояли рядом как хозяин и хозяйка, но мы вовсе не были вместе. Он был очень внимателен к гостям: одному улыбался, другому бросал приветствие, третьего трогал за плечо, но все это автоматически как машина, а не как живой человек.

— Я слышал, что вашей жене не доставили вовремя костюм, — сказал ему кто-то. — Возмутительно, я бы привлек их к ответственности за это.

— Да, это была большая неудача.

— А вам, — обратился он ко мне, — следует назвать себя незабудкой. Цвет вашего платья дает для этого полное основание.

Затем снова появился Френк и предложил мне лимонад.

— Нет, Френк, благодарю вас, у меня нет жажды.

— Пойдемте, посидим немного, вы отдохнете на террасе.

— Нет, не хочу, для меня лучше постоять.

— Может быть, принести вам сэндвич или персик?

— Спасибо, нет.

Вальсы «Судьба», «Голубой Дунай», «Веселая вдова», раз-два-три, раз-два-три, кругом и кругом. Леди в оранжевом, другая — в зеленом, Беатриса, откинувшая, наконец, свою чадру. Женщина в костюме из черного бархата времен Тюдоров подошла ко мне и спросила:

— Когда вы приедете навестить нас?

— В ближайшие дни непременно.

— О, какой великолепный праздник! Мы все очень благодарны вам за него. Я слышала, что вам прислали испорченное платье? Как это неприятно! Все эти мастера одинаковы, совершенно безответственны. Но вы выглядите великолепно в вашем голубом платье. К тому же вы не страдаете от жары, как я, в этом глупом бархате. Так не забудьте же, вы должны приехать к нам к обеду.

И лишь много времени спустя, в какую-то бессонную ночь я вспомнила, что это была жена епископа, которая так любила пешие прогулки.

Беатриса шепнула мне на ухо:

— Почему вы не сядете? Вы бледны, как смерть!

— О нет, я в полном порядке.

Жиль потащил меня на террасу поглядеть на фейерверк.

— О, как прелестно — эта взлетит выше всех!

Оранжевая леди восторгалась больше всех: «О, какая красота! Взгляните на эти разноцветные звезды!»

Даже отшельники, игравшие в бридж в библиотеке, не выдержали и вышли на воздух. В этом волшебном освещении дом выглядел как настоящий заколдованный замок. Все окна были освещены, и на серых стенах отражались разноцветные огни фейерверка.

Когда взлетела последняя ракета, мы заметили, что небо начало светлеть, и уже наступало утро.

Я услышала шум мотора и подумала: слава богу, они начинают разъезжаться. Френк подал знак оркестру, и музыка заиграла старинную народную песню «Добрые старые времена».

После этого барабанщик забарабанил неизбежную прелюдию к гимну «Боже, храни короля». Все замолчали и вытянулись в струнку. Веселье сразу оборвалось. Гости начали прощаться. Максим оказался на другом конце зала, далеко от меня. Я без конца обменивалась одинаковыми стандартными фразами со всеми этими малознакомыми людьми. Беатриса тоже была окружена прощающимися гостями. Френк ушел к подъезду и распоряжался там машинами.

Зал понемногу пустел и уже приобретал неряшливый вид неубранного помещения.

Максим вышел вслед за Френком, чтобы помочь разъезду.

Ко мне подошла Беатриса, стаскивая на ходу свои браслеты:

— Я больше ни одной минуты не могу носить эти побрякушки. И вообще, я смертельно устала. Кажется, не пропустила ни одного танца. Но все сошло просто великолепно.

— Вы думаете? — спросила я.

— Конечно, но вам следует сейчас же пойти и лечь в постель. Вы ведь простояли на ногах весь вечер, не так ли? Хочу выпить чашку кофе и что-нибудь перекусить, — сказала Беатриса, — а вы как?

— Нет, Беатриса, я ничего не хочу.

— Вы выглядели прелестно в вашем голубом — это общее мнение. Так что вам вовсе незачем вспоминать о неудаче с белым платьем. Завтра вам следует полежать в постели подольше и не вставать к завтраку. Я скажу Максиму, что вы ушли к себе, хорошо?

— Да, пожалуйста.

— Ну, моя дорогая, желаю вам хорошо выспаться, — и она поцеловала меня на прощанье.

Оркестранты ушли с галереи и, вероятно, тоже приступили к ужину. На полу кое-где лежали ноты, один стул был перевернут. В пепельницах было полно пепла и окурков.

Я медленно поднялась наверх и разделась не зажигая света, так как было уже светло.

Затянула занавеси, чтобы стало темнее и с удовольствием вытянулась в своей удобной прохладной постели.

Но почему Максим не идет так долго? Птицы уже запели свои ранние песни, начали пробиваться первые лучи солнца, но Максим так и не пришел.

18

Заснула я лишь в восьмом часу, когда день был в разгаре. Я слышала, что рабочие внизу уже убирали сад и приводили в порядок розарий.

Проснулась в двенадцатом часу и, судя по тому, что у меня на столике стояла чашка совершенно холодного чая, я не слышала, как входила Кларисса. Моя одежда уже была убрана на место, и все приведено в порядок.

Меня мучила мысль: заметила ли Кларисса пустую кровать Максима и рассказала ли об этом другим слугам? Сплетни меня страшили. Именно из-за этого я спустилась вчера в холл и принимала гостей. Не ради Максима, не ради Беатрисы или их обожаемого Мандерли, а из-за боязни, что люди станут говорить о нашей ссоре с Максимом: «Я слышала, что они плохо ладят между собой, и он чувствует себя несчастным».

Я почувствовала, что согласилась бы жить здесь, в Мандерли, совсем изолированно, не видеть его и не говорить с ним — лишь бы посторонние люди ничего не знали об этом. Мне нужно было, чтобы мы разыгрывали роли благополучных супругов перед Беатрисой и нашим домашним штатом. На этих условиях я согласилась бы жить совсем отдельно от него. Мне казалось, что на свете нет ничего более позорного и унизительного, чем неудачный брак, распавшийся через три месяца после свадьбы. А наш брак действительно оказался неудачным.

Я была для него неподходящей женой. Слишком молодая, неопытная и принадлежала к другому слою общества.

А то, что я безумно, отчаянно любила его, как ребенок или собака, это не имело значения. Ему нужна была совсем другая любовь. А то, что ему было нужно, я ему дать не могла. Бросившись очертя голову в это замужество, я надеялась, что он будет счастлив со мной. А он, оказывается, был счастлив раньше со своей первой женой, а вовсе не со мной. Пошлая и вульгарная миссис ван Хоппер понимала, что я делаю ошибку и предупреждала меня: «Вы еще пожалеете об этом». Я приписала это ее грубости и жестокости. Но ее слова я помнила очень точно: «Надеюсь, вы не льстите себя мыслью, что он влюблен в вас. Ему просто опротивело жить одному в огромном и пустом доме и быть одиноким». Максим не был влюблен: в сущности, он никогда не любил меня. Наш медовый месяц в Италии для него ровно ничего не значил. Он был еще молодым мужчиной, который охотно проводил время с молодой и привлекательной женщиной. Он никогда не принадлежал мне, он принадлежал только Ребекке. И он не любил меня именно из-за нее. Она до сих пор заполняла собою весь дом, сад и леса вокруг.

В ее спальне была постелена ее постель, на туалете были приготовлены ее щетки, на стуле висел халат, а на полу стаяли ее туфли.

Ребекка была до сих пор хозяйкой Мандерли, а я, дурочка, пыталась сесть на уже занятое место.

Бедная слепая старая бабушка Максима кричала: «Где Ребекка? Я хочу видеть Ребекку, куда вы ее дели?» Она не хотела видеть меня. Да и чего ради? «Вы так сильно отличаетесь от Ребекки», — сказала Беатриса при первом знакомстве. А Френк, которого я забросала вопросами, на которые он вовсе не хотел отвечать, в конце концов, правдиво ответил мне: «Да, она была самой красивой женщиной, которую я видела когда-либо».

Я представляла ее достаточно четко: высокая, стройная, с длинными ногами и маленькими, узкими ступнями. Довольно широкие (по сравнению с моими) плечи и красивые ловкие руки, которые умели управлять парусами, править лошадьми и составлять прекрасные букеты из срезанных цветов.

Быть может, я так же мешала ей, как она мешала мне. Быть может, она видела меня сидящей в ее будуаре, за ее письменным столом. Может быть, она хотела бы, чтобы Максим оставался одиноким и жил один в этом громадном доме.

Я не могла бороться с мертвой Ребеккой. Она была сильнее меня. Если бы Максим любил какую-нибудь живую женщину, ездил бы к ней в гости или обедать, иногда оставался бы у нее ночевать, я могла бы бороться. Эта женщина могла состариться, надоесть ему, стать безразличной, и тогда моя победа была бы полной. Но с мертвой Ребеккой я бороться не могла. Она продолжала оставаться молодой, прекрасной и обаятельной, и это было непоправимо.

Я встала с кровати и раздвинула занавеси. Солнце хлынуло в окно. Рабочие убирали следы вчерашнего бала в саду и на газонах, и мне казалось, что я слышу их беседу.

«Ну и как, удался бал-маскарад?» — «Как обычно. Был великолепный ужин и прекрасный фейерверк. Но хозяин выглядел больным». «— Да ведь он всегда такой». — «Ну, а молодая жена, как вы ее находите?» — «Выглядит глуповатой. Вряд ли этот брак удачен». — «Да, вряд ли».

Вдруг я заметила лежащую на полу возле двери записку. Я развернула ее и узнала почерк Беатрисы.

«Я стучала к вам, но никто не откликнулся, и я решила, что вы последовали моему совету как следует выспаться после вчерашней утомительной ночи. Мы торопились домой. Жилю звонили по телефону и просили его заменить какого-то выбывшего игрока в крикетной команде. Правда, я не представляю себе, как он попадает по мячу после всего того количества шампанского, которое он влил себе вчера вечером. Но все равно нужно ехать, так как матч состоится в два часа дня. Не думайте больше о вчерашней неудаче с платьем. (Эти слова были подчеркнуты жирной чертой). Фритс сказал нам, что Максим позавтракал очень рано и сейчас же ушел из дома. Прошу вас передать ему наш привет и благодарность за вчерашний бал, который доставил нам обоим большое удовольствие. Любящая вас Беатриса».

Сверху была надпись: «9 часов 30 минут утра». А сейчас было уже половина двенадцатого. Прошло более двух часов после их отъезда, и они, вероятно, уже дома.

…После ленча Беатриса наденет легкий костюм и широкополую шляпу и будем смотреть крикетное состязание. Потом они будут мирно пить чай — Жиль, очень разгоряченный и красный, а Беатриса, спокойно рассказывающая своим друзьям: «Да, вчерашнюю ночь мы провели в Мандерли на маскараде. Просто не понимаю, как Жиль мог сегодня бегать по полю.»

Они были женаты уже более двадцати лет, у них был взрослый сын, поступающий в Оксфорд. Они были счастливы в браке, который не распался после трех месяцев супружеской жизни, как мой.

Но нельзя бесконечно оставаться в спальне. Быть может, Кларисса не заметила отсутствие Максима? На всякий случай я измяла его постель, чтобы она выглядела так, будто он в ней спал.

Приняла ванну, оделась и спустилась вниз. Везде был уже восстановлен обычный порядок. Роберт убирал со стола и имел свой обычный, солидный и туповатый, вид, а не вид загнанного и замученного человека.

Как долго продолжалась подготовка к балу и как мало времени понадобилось, чтобы ликвидировать все его последствия!

— С добрым утром, Роберт!

— С добрым утром, мадам!

— Скажите, видели ли вы мистера Винтера?

— Он позавтракал рано утром, еще до того, как спустились майор и миссис Леси, и сейчас же ушел. С тех пор он не возвращался.

— Не знаете ли вы, куда он пошел?

— Нет, мадам.

Я вернулась в холл. Джаспер бросился ко мне в полном восторге и принялся лизать мне руки, как после долгой разлуки. На самом деле он провел лишь один вечер в комнате Клариссы, и мы не виделись только со времени вчерашнего чая. Похоже, что прошедшие часы показались ему такими же длинными, как мне.

Я подняла телефонную трубку и назвала номер конторы. Не там ли Максим? Мне необходимо было поговорить с ним хотя бы две минуты, пусть даже это будет наш самый последний разговор.

К телефону подошел клерк:

— Мистера де Винтера здесь нет, миссис де Винтер. Но мистер Кроули здесь.

Я услышала голос Френка прежде, чем успела отказаться.

— Что-нибудь случилось?

Странно звучало такое начало разговора, без всякого предварительного приветствия.

— Это я, Френк, — сказала я, — где Максим?

— Не знаю, он не заходил в контору сегодня.

— Не заходил?

— Нет.

— Ну, неважно.

— Вы видели его утром за завтраком?

— Нет.

— Как он спал?

Я заколебалась: Френк был единственным человеком, которому я могла сказать правду.

— Он не пришел сегодня в спальню, Френк.

— О, — сказал он очень тихо, — я боялся, что произойдет что-нибудь в этом роде.

— Френк, — спросила я, — что он говорил вам вчера ночью, после того как проводили гостей? Что вы делали?

— Вместе с Жилем и миссис Леси мы съели несколько сандвичей. Но Максим, пробормотав какое-то извинение, оставил нас и ушел в библиотеку. Может быть, миссис Леси что-нибудь знает?

— Она уехала, Френк, оставив мне записку, в которой сказано, что она не видела Максима.

— О, мне это не нравится.

— Как вы думаете, куда он мог пойти?

— Не знаю, может быть, просто отправился на прогулку. — Это было сказано тоном, которым врачи отвечают родственникам больных, пристающим к ним с бесполезными расспросам.

— Френк, я непременно должна видеть его. Я должна с ним объясниться по поводу вчерашнего вечера.

Френк промолчал. Я представила себе его растерянное лицо и углубившиеся морщины на лбу.

— Максим думает, что я это сделала сознательно, — заговорила я, и вдруг слезы, которые я сумела сдержать вчера, обильно хлынули из моих глаз с опозданием на шестнадцать часов. — Он думает, что я придумала такую дьявольскую штуку нарочно.

— О, нет, — сказал Френк, — нет.

— Да, Френк, да! Вы не видели выражение его глаз вчера, а я простояла рядом с ним весь вечер. Он ни разу не взглянул на меня и не говорил со мной. Мы стаяли рядом весь вечер, не обменявшись ни единым словом.

— У вас просто не было возможности говорить друг с другом, так как вы все время были окружены толпой гостей.

— Я не порицаю его, Френк. Если он думает, что я нарочно все это придумала, он вправе никогда больше не говорить со мной и никогда больше меня не видеть.

— Вы неправы и не должны этого говорить, — сказал Френк, — позвольте мне зайти к вам. По телефону я не смею вам объяснить.

— Нет, — ответила я. — Не хочу. Быть может, все это к лучшему, и я, наконец, сумею объяснить себе то, чего так долго не понимала.

— Что вы имеете в виду? — спросил Френк резким голосом.

— Я имею в виду его и Ребекку.

— Ну и что вы хотите этим сказать? — сухо бросил он.

— Он не любит меня, он любит Ребекку. Он не забыл ее, она царит в его душе, и он никогда, ни на мгновение не забывает ее. А меня он никогда не любил.

Френк издал приглушенный возглас.

— Теперь вы знаете, о чем я думаю и что я чувствую.

— Послушайте, миссис де Винтер, мне необходимо повидать вас, это жизненно необходимо, понимаете?

Я повесила трубку и отошла от телефона. Френк не сможет помочь мне. Я шагала из угла в угол по комнате, покусывая свой носовой платок и им же вытирая слезы. Если я снова позвоню в контору, клерк ответит мне: «Мистер Кроули сию минуту вышел, миссис де Винтер».

Мысленно я видела, как Френк садится в свою старенькую истрепанную машину и бросается искать Максима.

Выглянула в окно: с моря поднимался туман, такой густой, что мне не был виден даже наш лес за лугом. Спустилась в сад и там столкнулась с дворника, который собирал в большую корзину бумажки, апельсиновые корки и прочий мусор, оставшийся после вчерашнего бала.

— С добрым утром! Боюсь, что вчерашний бал доставил вам много лишней работы?

— Все в порядке, мадам. По-видимому, гости отлично повеселились. А ведь это — главное… Туман становится очень густым.

— Счастье, что это не случилось вчера и не испортило весь праздник.

Становилось темно и душно. Джаспер стоял у моих ног, опустив хвост и высунув язык. Его попонка насквозь промокла.

Случайно подняв глаза, я заметила, что окно в спальне западного крыла открыто, ставня отодвинута и в проеме чья-то фигура. Сначала мне показалось, что это Максим. Но когда фигура шевельнулась, я увидела, что это миссис Денверс. Та, которая стояла вчера вечером в дверях западного крыла с дьявольской улыбкой на бледном скуластом лице и злорадствовала. И вдруг я спохватилась. Она-то ведь была живой женщиной, такой же, как я, и с ней можно было бороться. Только с Ребеккой я ничего не могла поделать, ее тень была несокрушима.

Я решительно направилась к дому, вошла в холл, поднялась по лестницей, открыла дверь в западное крыло и прошла в спальню Ребекки. Миссис Денверс была все еще там. Я окликнула ее, и она обернулась. Но вместо дьявольской усмешки я увидела бледное, распухшее от слез лицо старой и усталой женщины.

— В чем дело? Я положила вам меню, как обычно. Вы хотите что-нибудь изменить?

— Я пришла сюда не для того, чтобы обсуждать с вами меню, миссис Денверс, — сказала я. — Вы, очевидно, добились того, чего хотели, не так ли? Вы ведь хотели, чтобы все случилось именно так. Ну, что же, вы должны быть довольны теперь. Вы удовлетворены?

Она отвернулась от меня и сказала:

— Зачем вы вообще явились сюда? Почему не остались там, где жили прежде?

— Вы видимо, забываете, что я люблю мистера де Винтера.

— Если бы вы его любили, вы никогда не вышли бы за него замуж.

Что ей ответить? Разговор был до крайности нелепым.

— Я думала, что ненавижу вас, — сказала она. — Но оказывается, вы мне совершенно безразличны.

— За что вам ненавидеть меня? Разве я причинила вам какое-нибудь зло?

— Вы пытались занять место миссис де Винтер.

— Но я ведь ничего не изменила здесь в доме. Я все предоставила вам и была бы вам другом, если бы вы отнеслись ко мне иначе. Я увидела ненависть в ваших глазах, лишь только впервые пожав вам руку. Повторные браки — вещь довольно обычная, почему же мы не имеем права на счастье? А вы говорите о моем браке так, будто я совершила святотатство и оскорбила покойную миссис де Винтер.

— Мистер де Винтер вовсе не счастлив, — сказал она. — Я ясно вижу по его глазам, что он испытывает муки ада. И это с той минуты, когда погибла моя леди.

— Это неправда! — сказала я. — Он был счастлив со мной, когда мы жили во Франции. Он выглядел гораздо моложе, всегда был весел, охотно смеялся.

— Он ведь мужчина, не так ли? Какой же мужчина откажется от медового месяца, — она презрительно засмеялась и пожала плечами.

— Как вы смеете разговаривать со мной таким тоном? Как вы смеете!? — я не боялась ее, нисколько не боялась. — Вы уговорили меня сшить это белое платье и надеть его вчера. Если бы не вы, мне никогда не пришла бы в голову такая мысль. Вы хотели расстроить мистера де Винтера. Неужели вы считаете, что он еще недостаточно настрадался? Или вы надеетесь, что его горе и страдание вернут к жизни миссис де Винтер?

Она злобно взглянула на меня.

— Что мне за дело до его страданий, он никогда не интересовался моими! Как вы думаете, каково мне, когда я гляжу на вас и вижу на ее месте: за обедом, в будуаре, за ее письменным столом и пишущей ее ручкой! Как вы думаете, каково мне слышать, как Фритс и Роберт и вся остальная прислуга повторяет: «Миссис де Винтер ушла на прогулку», — «Миссис де Винтер велела подать машину к трем часам» и так далее. И это в то время, как моя леди — настоящая де Винтер! — лежит всеми забытая в холодной и сырой земле!

Ну, что ж! Если он страдает, то так ему и следует — за то, что он женился на вас спустя десять месяцев после ее смерти. Я видела его глаза. Он переживает муки ада, и он их вполне заслужил.

Он знает, что она видит его; она приходит к нему — и не с прощением, а наоборот, полная угроз и злобы. Она никогда не прощала обид. «Я прежде отправлю их в ад», — говорила она, если сердилась на кого-нибудь. Она была смелой и независимой. Если следовало бы родиться мужчиной, а не женщиной, я часто говорила ей это. Я ведь ухаживала за ней, она была еще ребенком, вы знали об этом?

— Нет, не знала. И вообще больше не желаю вас слушать, миссис Дэнверс. Я ведь тоже живой человек, и неужели вы не понимаете, каково мне слушать все, что вы говорите!

— Ребенком она была очень хороша собой, и когда люди останавливались на улице, любуясь ею, она говорила: «Я вырасту и стану настоящей красавицей, Дэнни, правда?» Она обводила своего отца вокруг пальца, и то же было бы с ее матерью, если бы она была жива. В день, когда ей минуло четырнадцать лет, она взяла в руку упряжку и погнала четверку лошадей. Мистер Джек, ее кузен, сидевший рядом, хотел взять вожжи из ее рук, но она сопротивлялась, как дикая кошка, и, в конце концов, сбросила его с сиденья. Они были подходящей парой — она и мистер Джек.

Семья отправила его служить на флот, но он не захотел подчиниться дисциплине, он был слишком умен, чтобы исполнять их дурацкие приказы, в точности, как она. Никто и никогда не мог справиться с ней. Она жила так, как хотела, как ей нравилось. В шестнадцать лет она села на спину громадному жеребцу, и он смирился, весь покрытый пеной, с боками, окровавленными ее шпорами! «Это научит его повиноваться, не так ли, Дэнни?»

Никто и никогда не мог с ней справиться на земле. А вот море настигло ее и погубило, оно оказалось сильнее нее. — У миссис Дэнверс затряслись губы, и она начала бесшумно плакать, вытирая сухие глаза платком.

— Миссис Дэнверс, — тихо сказала я. — Вы не здоровы, вам следует пойти к себе в комнату и лечь в постель.

— Оставьте меня в покое, — вдруг набросилась она на меня свирепо. — Какое вам дело до моего горя… Я не хожу по комнате из угла в угол, как мистер де Винтер.

— Он никогда этого не делает, — возразила я.

— Он делал именно это, когда она умерла: взад и вперед, взад и вперед, по библиотеке, как дикий зверь в клетке, и так бесконечно — целые дни и ночи напролет!

— Я не хочу вас больше видеть и слышать!

— А вы думаете, что он был счастлив с вами во время вашего медового месяца?! Вы — молодая, совершенно неопытная девушка, которая годится ему в дочери. Вы являетесь сюда, в Мандерли, и хотите занять место моей леди, вы, над которой смеется вся челядь, вплоть до последней кухонной замарашки!

— Я думаю, что вам следует замолчать и уйти в свою комнату, миссис Дэнверс!

— Ах так, хозяйка дома приказывает мне замолчать и уйти. А вы в это время побежите жаловаться к мистеру де Винтеру и скажете, что миссис Дэнверс была груба с вами и обидела вас. Нажалуетесь ему, как тогда, когда сюда приезжал мистер Джек!

— Я никогда не говорила мистеру де Винтеру о Фэвелле.

— Это вранье, больше никто не видел, кроме вас. Ни Фритса, ни Роберта не было дома, когда он приезжал. И именно после того, как вы пожаловались, я решил как следует проучить вас и его. Мистер Джек! Почему мне не следует встречаться с мистером Джеком здесь, в Мандерли? Это единственное, что мне осталось от моей леди, от миссис де Винтер.

«Я не желаю его видеть здесь, я предупреждаю вас об этом в последний раз», — заявил мистер де Винтер. Он все еще не забыл, как ревновал Ребекку!

Я вспомнила гневные раскаты голоса Максима, когда он говорил с миссис Дэнверс о Фэвелле. Так это была ревность? Максим ревновал!

— Он ревновал ее, пока она была жива, и все еще ревнует, когда ее давно нет на свете. Он не пускает мистера Джека в дом, как не пускал и при ней. Но она не обращала на него никакого внимания: «Я буду жить так, как мне хочется, Дэнни, и никто не сможет мне помешать». Мужчине нужно было только раз взглянуть на нее, чтобы влюбиться навеки. Она привозила с собой на уик-энд целую толпу гостей, и я их всех видела. Она устраивала пикники и заплывы в море на лодке. Все мужчины сходили по ней с ума, и все ревновали друг к другу: и мистер де Винтер, и мистер Кроули, и мистер Джек, все, кто знал и видел ее.

— Я не хочу этого знать, я не могу больше слушать!

— Все ваши старания тщетны, вам никогда не одолеть ее. Она все еще хозяйка в доме, а вы — бледная тень, которой следовало бы лежать на кладбище вместо нее. Вы здесь никому не нужны, почему вы не уезжаете отсюда? Вы не нужны ему и никогда не были нужны!

Она подтолкнула меня к открытому окну:

— Посмотрите вниз, почему бы вам не прыгнуть и не сломать себе шею? Это легкая смерть, быстрая и безболезненная. Почему бы вам не прыгнуть? мистер деВинтер не любит вас, и вы здесь абсолютно никому не нужны. Не бойтесь, я не столкну вас, я хочу, чтобы вы сами приняли это решение. Не бойтесь. Ну, решайтесь!

Я невольно выглянула в окно и увидела, что все кругом окутано густым туманом. Не были видны даже ступени террасы, о которые я должна была сломать себе шею.

— Ну же! Одна минута, и вы уже перестанете чувствовать себя несчастной…

И вдруг раздался звук разорвавшейся ракеты, за ним второй, третий.

— Что это? — спросила я.

— Сигнал бедствия, какое-то судно терпит крушение у наших берегов.

Мы стояли, прислушиваясь и вглядываясь в густой туман. И вдруг я услышала звук шагов на террасе.

19

Это был Максим. Я не видела его, но слышала голос. Он звал Фритса, который вышел на его зов.

— Судно село на мель, я наблюдал за ним с мыса и видел, как оно наскочило на риф. Они не смогут его стащить с мели, во всяком случае, до прилива. Они, вероятно, сбились с пути и думали, что подходят к порту в Керритсе. Страшный туман там, на море, густой и плотный, как стена. Распорядитесь, чтобы в доме приготовили еду на случай, если потерпевшие крушение захотят прийти сюда. Позвоните в контору мистеру Кроули и расскажите ему о том, что случилось, и принесите мне, пожалуйста, сигарету.

Миссис Дэнверс отошла от окна. Ее лицо потеряло всякое выражение, и передо мной снова была бледная и бесстрастная маска, к которой я привыкла.

— Нужно идти вниз. Фритс будет искать меня для того, чтобы я отдала распоряжения на кухне. Мистер де Винтер может привести домой целую кучу людей. Уберите руки, я закрываю окно и ставни. Хорошо еще, что море спокойно, иначе им всем пришлось бы худо. Но сегодня им ничего не угрожает, хотя владелец судна наверняка потеряет его, если оно действительно село на мель, как говорит мистер де Винтер.

Она оглядела комнату, словно желая убедиться, что оставляет все в полном порядке, и поправила покрывало на двуспальной кровати. После этого она спокойно пошла к двери и открыла ее передо мной.

— Я прикажу приготовить в столовой холодный ленч, тогда не будет иметь значения время, когда люди придут к столу. А кроме того, прошу вас передать мистеру де Винтеру, когда вы его увидите, что во всякое время будет подана и горячая пища, когда бы кто ни пришел.

— Да, миссис Дэнверс, хорошо.

Я спускалась по лестнице как бы в полусне. Фритс проходил через холл и, увидев меня, остановился.

— Мистер де Винтер был здесь только что. Он взял сигарету и снова ушел к морю. Там потерпело крушение какое-то судно. Вы слышали ракеты, мадам? Я сначала подумал, что это садовники развлекаются остатками вчерашнего фейерверка. Но после второй и третьей вспышки мне стало ясно, что это сигналы с судна, терпящего бедствие. В этом, в сущности, нет ничего удивительного. Туман настолько густой, что не видно дороги на земле, где уж тут идти по морю! Если вы захотите застать мистера де Винтера, то он пошел прямо через луг каких-нибудь две минуты назад.

— Спасибо, Фритс.

Я вышла на террасу. Туман начинал подниматься, и стало немного светлее. Я взглянула наверх, на окно в центре, возле которого стояла всего лишь несколько минут назад, и вдруг почувствовала, как кровь ударила мне в голову, голова закружилась и перед глазами поплыли темные круги. Я вернулась в холл и тихо села на стул, держа руки на коленях.

— Фритс, — позвала я, — вы здесь? — Не удивляйтесь Фритс, но я хотела бы выпить маленький стаканчик бренди.

— Сию минуту, мадам.

И через минуту он подал стаканчик на серебряном подносе.

— Вам не по себе, мадам, может быть, мне следует позвать Клариссу?

— Нет, ничего не нужно, Фритс, мне просто стало очень жарко.

— Да, сегодня действительно удушающая жара.

Я выпила стаканчик бренди и поставила его обратно на поднос.

— Быть может, вас испугали ракеты?

— Да, испугали.

— И эта страшная жара и духота после утомительной ночи, проведенной вами сегодня. Это выбило вас из колеи, мадам. Пожалуй, вам следовало бы прилечь на полчаса. В библиотеке сейчас очень прохладно.

— Спасибо, Фритс, не беспокойтесь. Я уже в порядке.

— Очень хорошо, мадам.

Он вышел, и я осталась в холле одна. Холл был такой же, каким он был всегда. Не осталось никаких следов от вчерашнего бала. Тихо, спокойно и мрачновато. По стенам красовались старинные портреты да оружие. Никаких цветов уже не было.

Туман понемногу рассеивался, и уже видны были верхушки деревьев.

Я взглянула на часы — около двух часов дня. Ровно сутки тому назад, в это же время, Максим и я стояли в садике у Фрэнка, ожидая, пока его экономка позовет нас к ленчу.

Они оба дразнили меня по поводу моего таинственного костюма, а я говорила: «Я поражу вас так, что вы запомните это на всю жизнь».

Мне стало стыдно при этом воспоминании, но только сейчас я вдруг осознала, что в сущности со мной ничего не случилось: Максим не уехал от меня, как я опасалась; Максим был где-то здесь, в имении, занятый делами, но живой, здоровый и вполне нормальный. Я не видела его, но слышала его голос на террасе, и это был его обычный, спокойный и трезвый голос, которым он говорил всегда, а вовсе не тот фальшивый и напряженный, который я слышала вчера в течение всей ночи, когда стояла рядом с ним, приветствуя гостей.

Я пережила ужасное потрясение и хотела бы о нем скорее забыть. Но и это не имело значения, раз Максим был жив и здоров, и все с ним было в порядке.

Я тихонько побрела по тропинке через лес, спускаясь к заливу. Туман уже совсем поднялся и, когда я вышла к берегу, то сразу увидела судно, потерпевшее крушение. Носом оно уткнулось в скалу и, по-видимому крепко.

На берегу и на скалах собралась толпа людей, с любопытством рассматривающая все кругом. А в море уже сновали взад и вперед лодки с такими же любопытствующими. Кто-то стоял в моторной лодке с мегафоном в руке и отдавал распоряжения. Слов мне не было слышно. Подошла еще одна моторная лодка с человеком в форме. Это явно был мастер из судоремонтных мастерских Керритса, а с ним агент Ллойда.

Максима нигде не было видно, но Фрэнк стоял на берегу и беседовал с береговым сторожем. Я хотела уклониться от беседы с ним: еще и часу не прошло с того времени, как я звонила ему по телефону и рыдала в трубку.

Но он приветливо улыбнулся мне и сказал:

— Пришли смотреть на крушение, миссис де Винтер? Боюсь, что дело плохо. Буксирные катера, конечно, подойдут и постараются помочь снять судно, но думаю, что им это не удастся. Судно крепко сидит на скале, в которую врезалось.

— Ну и что они собираются предпринять?

— Они пошлют водолаза на дно, чтобы осмотреть, велико ли повреждение днища. Вон — видите парня в красном? — это и есть водолаз. Хотите бинокль? — Фрэнк протянул мне бинокль.

Я рассмотрела водолаза и прогулочные лодки, в одной из которых сидела дама с фотоаппаратом. Вернула бинокль сторожу.

— Кажется, они ничего не собираются делать, — полувопросительно сказала я.

— Нет, мадам, они обязательно спустят водолаза, но, как все иностранцы, они сначала должны поспорить между собой. Глядите, вот подходят буксирные катера, но они ровно ничего не смогут сделать, — сказал Фрэнк.

— Видите ли, — вмешался береговой сторож, — эта скала выдается в море довольно далеко. Она не видна, когда плывешь на легкой лодке над ней, но для судна с глубокой осадкой это гибельно.

— Если бы они подавали сигналы вчера, мы бы их не услыхали из-за фейерверка: выпустили в небо больше пятидесяти ракет, не считая мелких шутих, — сказал Фрэнк.

— Мы бы все-таки услышали и поняли, — возразил сторож, — так как смотрели за направлением полета ракет. Смотрите, миссис де Винтер, водолаз надевает шлем.

На ровной поверхности моря на минутку появились круги, и сейчас же все стало гладко и тихо.

— Где Максим? — спросила я у Фрэнка.

— Он повез одного из потерпевших крушение в Керритс. Когда судно наскочило на мель, парень потерял голову от страха и спрыгнул на скалы. Он здорово разбился и еле держался на ногах, когда Максим увидел его и бросился к нему на помощь.

Малый, конечно, не понимал ни слова по-английски, и Максиму пришлось объясняться с ним на немецком языке. После этого Максим захватил одну из прогулочных лодок, которые сновали вокруг, как голодные акулы, посадил в нее раненого и повез к врачу в Керритс. Если им повезет, то они как раз застанут старого Филлипса за ленчем.

— Когда они уехали?

— За минуту до того, как вы появились здесь. Сейчас уже прошло минут пят. Вы могли увидеть его в лодке вместе с немцем.

— Вероятно, они отплыли как раз тогда, когда я взбиралась на скалу.

— Максим в таких случаях просто великолепен, он всегда помогает людям, когда может это сделать, — сказал Фрэнк. — Вот увидите: он пригласит всю эту ораву в Мандерли, будет всех кормить и всем даст приют.

— Это правильно, он готов снять с себя одежду, чтобы кому-нибудь помочь. Хорошо, если бы у нас было побольше таких людей, — добавил сторож.

— Да, это верно.

Буксиры еще кружили вокруг судна, но спасательная лодка ушла обратно в Керритс.

— На этот раз они ничего не смогут сделать, — сказал сторож.

— Да, — согласился Фрэнк. — На этот раз денежки заработает тот, кто купит судно на слом.

По-видимому, в ближайшее время ничего нового не произойдет. Водолаз должен будет подробно все описать, прежде чем предпринять какие-либо работы.

— Я голоден, — обратился Фрэнк ко мне, — а зачем вам здесь оставаться?

— Немного подожду, позавтракать можно в любое время, так как его приготовили холодным. Хочу дождаться водолаза.

— Идемте лучше вместе со мной.

— Нет, Фрэнк, я еще побуду здесь.

— Ну хорошо, вы знаете, где меня найти, если пожелаете. Я буду в конторе.

— Хорошо, — ответила я.

Он кивнул сторожу на прощанье и ушел. Не обиделся ли он на меня, подумала я.

— Очень хороший человек мистер Кроули, — сказал сторож, — и готов отдать свою правую руку за мистера де Винтера.

— Ох, какая ужасная работа — лазать на дно морское, — заметила какая-то женщина. — За это следует дорого платить.

— Им действительно много платят, — ответил ей сторож.

Со всех сторон подходил народ, желавший увидеть разбитое судно. Но мне уже не хотелось оставаться здесь, и я направилась обратно к дому. По дороге я наткнулась на Бена, который сидел на скале и ловил креветок. Он узнал меня:

— Добрый день, добрый день.

— Добрый день!

Он встал, развернул грязный носовой платок, наполненный креветками, и предложил мне. Не желая обидеть его, я ответила:

— Благодарю. — Он сунул мне в руку дюжину креветок, которые я положила в карман.

— Они не плохи на вкус с хлебом и маслом, но сначала их надо сварить.

— Спасибо, я так и сделаю.

— Вы видели судно? Оно село на мель, и наверное, получило, пробоину в днище.

— Да, действительно оно лежит на дне и вышло из строя. Может, буксиры смогут его снять, когда начнется прилив?

Он не ответил.

— Это датское судно? — вдруг спросил он.

— Либо датское, либо немецкое.

— Оно будет разламываться потихоньку, кусок за куском. Оно не пойдет сразу ко дну, как то, маленькое. Надо думать, рыбы съели ее за это время.

— Кого, Бен?

— Ее, ту, другую.

— Рыбы не едят моряков, Бен. Теперь мне нужно идти домой, Бен.

Я немедленно направилась к дому, зашла в холл и через него в столовую.

Мой прибор все еще стоял на столе, но прибор Максима был убран.

— Мистер де Винтер приходил? — спросила я у Роберта.

— Да, мадам. Он приходил и спрашивал о вас. Мистер Фритс сказал, что вы, наверное, ушли взглянуть на кораблекрушение. Мистер де Винтер очень быстро позавтракал и сейчас же ушел.

Взглянув на холодное мясо и салат, я почувствовала пустоту в желудке, но есть не хотела.

— Будете ли вы завтракать, мадам?

— Нет, Роберт. Принесите мне, пожалуйста, чай в библиотеку. Но никаких пирожных и пирожков. Только чай, хлеб и масло.

— Слушаю, мадам.

Но он принес мне не только то, что я просила, но еще пирожное и кекс. Он считал невозможным подать такой скромный чай. Да это и было непривычным в доме.

Когда я заканчивала третью чашку чая — я ведь ничего за день не ела, не считая чашки холодного чая рано утром, — Роберт появился снова.

— Мистер де Винтер еще не возвращался, мадам?

— Нет, а в чем дело? Кто-нибудь спрашивает его?

— Да, мадам. У телефона капитан Сирль из Керритса. Он хочет приехать, чтобы лично переговорить с мистером де Винтером.

— Не знаю, что ответить, Роберт. Не имею понятия, когда он вернется. Скажите, чтобы он позвонил часов в пять.

Роберт снова вернулся:

— Капитан Сирль желает видеть вас, мадам, если вы разрешите. Говорит, что у него очень важное и срочное дело. Он пытался разыскать мистера Кроули, но ему не удалось.

— Ну, конечно, если дело срочное, пусть сейчас же приезжает.

— Есть ли у него машина?

— Да, мадам.

— Не могу себе представить, чем я могу быть полезна капитану. Дело ведь, вероятно, касается кораблекрушения, к которому ни я, ни Максим не имеем никакого отношения.

Речь могла идти о необходимости взорвать скалу, о которую разбился корабль и которая принадлежала имению. Понадобится разрешение Максима. Но обсуждая этот вопрос со мной, капитан Сирль попусту потратит свое время.

Видимо, он сел в машину сейчас же после разговора по телефону, потому что уже через пятнадцать минут входил в комнату.

— К сожалению, моего мужа нет дома, капитан, вероятнее всего, он в Керритсе.

— Я только что оттуда, но мне не удалось с ним встретиться. И мистера Кроули никак не могу поймать.

— Кораблекрушение нарушило ритм всей нашей жизни. Скажите, что же там случилось, удалось ли буксирам снять судно с мели?

Капитан Сирль развел руками.

— В днище огромная дыра, и судно больше не увидит Гамбурга.

Но не это меня волнует: владелец судна и агентство Ллойда договорятся между собой. Не из-за этого я приехал сюда. Хотя косвенно именно кораблекрушение послужило причиной моего несвоевременного появления в вашем доме. Я должен сообщить кое-что мистеру де Винтеру, и прямо не знаю, как мне за это взяться.

— Что именно, капитан Сирль?

Он вытащил из кармана большой белый носовой платок и высморкался.

— Мне бы меньше хотелось доставить неприятность вам и вашему мужу. Мы все в Керритсе очень любим и уважаем мистера де Винтера. Очень тяжело и для вас, и для него, что мы не можем не ворошить прошлое. Но при данных обстоятельствах у нас нет никакого выбора, — он понизил голос, хотя мы были в комнате одни, и продолжал.

— Мы послали водолаза осмотреть днище судна. Но когда он ходил по дну, то сделал открытие. Обнаружив основное повреждение на днище, он решил обойти судно и с другой стороны, чтобы выяснить, нет ли еще каких-нибудь поломок. И вот тут-то он наткнулся на остов маленького парусника, лежащего на дне совершенно целым и невредимым. Это рабочий из наших местных жителей, и он тотчас узнал лодку, принадлежащую покойной миссис де Винтер.

Первой моей реакцией была радость по поводу того, что Максим не слышал этого разговора. Очень тихо и медленно я сказала:

— А почему бы не оставить лодку там, где она есть, не поднимая никакого шума. Она ведь никому не может помешать там, где она сейчас находится.

— Я последний человек на свете, который хотел бы поднять этот вопрос, и если бы это зависело от меня, я бы сделал все возможное, чтобы пощадить мистера де Винтера. Но беда в том, что водолаз сделал еще одно, более важное открытие. Дверь каюты была плотно закрыта, так же, как и окна. Но водолаз поднял камень со дна, разбил стенку каюты и заглянул внутрь. Каюта была полна воды, которая, очевидно, просочилась через днище, так как других повреждений на судне не было. И тут он до смерти перепугался, миссис де Винтер.

Капитан Сирль на минутку остановился и передохнул.

— В каюте лежал труп, конечно, уже давно разложившейся, без мяса на костях, но все же еще целый и нетронутый. Видны были, голова, руки, ноги, словом, целый скелет. Водолаз поднялся ко мне в лодку и рассказал все это. Теперь вы понимаете, миссис де Винтер, почему мне необходимо видеть вашего мужа.

В полном недоумении я глядела ему в лицо, а потом сказала:

— Предполагали, что она была в лодке одна, но, очевидно, он плавала вместе с кем-то, но никто этого не знал. Интересно, кто бы это мог быть? Ведь никто не заявлял об исчезновении кого-нибудь из ее знакомых или родственников. И странно, что кто-то оказался в ее каюте, тогда как она сама была найдена в море, далеко от места нахождения лодки и много времени спустя.

Капитан Сирль покачал головой.

— Я знаю не больше вашего. Единственное, что известно точно, — в каюте лежит тело и его необходимо опознать. И тут не избежать огласки, миссис де Винтер. Ужасно жаль, что вам обоим, живущим здесь в согласии и покое и желающим только счастливой семейной жизни, придется пережить такие неприятности.

— Если бы только можно было скрыть все это от мистера де Винтера, ничего не говорить ему!

— Охотно согласился бы на это, если бы мог. Но я должен исполнить свои обязанности независимо от моих личных переживаний.

Он оборвал свою речь, так как в комнату вошел Максим.

— Хелло, капитан Сирль. Я не знал, что вы здесь. Что-нибудь случилось?

Я больше не могла выдержать и вышла из комнаты, закрыв за собой дверь. Я только мельком взглянула на Максима, однако у меня создалось впечатление, что он утомлен и небрежно одет.

Я постояла в холле, наблюдая за Джаспером, который жадно лакал воду из своей миски. Он подошел ко мне, и я приласкала его. Затем вышла на террасу.

Мысли мои были невеселы: наступил кризис, и я должна выстоять в этом жизненном испытании, или все погибнет уже навсегда. Моя постоянная застенчивость, страхи, комплекс неполноценности — все должно быть побеждено. Если я не сумею преодолеть все это, то у меня не останется никаких шансов на будущее.

Стоя на террасе, я услышала шум отъезжающей машины и поняла, что капитан Сирль уехал. Я пошла в библиотеку. Максим стоял у окна, но не обернулся на звук моих шагов. Я подошла к нему вплотную и встала рядом с ним. Взяла его руку и приложила к своей щеке, но он продолжал молчать.

— Я раскаиваюсь, я так ужасно раскаиваюсь, — сказала я, поцеловав сначала руку, а затем каждый палец отдельно. — Я не могу и не хочу, чтобы ты переносил сове горе в одиночку. Я хочу разделить его с тобой. Я уже больше не ребенок, я стала старше за последние двадцать четыре часа и превратилась во взрослую женщину.

Он обнял меня за плечи и крепко прижал к себе.

— Ты простил меня, совсем простил?

Он, наконец, заговорил:

— Простить? Что я должен был тебе простить?

— Ты думал, что прошлой ночью я сделала это нарочно: сознательно надела белое платье, чтобы огорчить тебя.

— Ах, вот в чем дело! Я и забыл. Я сердился на тебя?

— Да, Максим. Не можем ли мы начать все сначала и вместе встречать все, что пошлет нам жизнь. Я не прошу твоей любви, я знаю, что это невозможно. Но я хочу быть твоим другом, компаньоном, всем, чем ты пожелаешь меня видеть.

Он обхватил мое лицо руками, и я впервые рассматривала его лицо так близко: тонкое, узкое, оно еще больше заострилось и обтянулось, под глазами — темные круги.

— Действительно ли ты меня так сильно любишь?

Я не могла говорить и не могла отвести глаз от его усталого лица.

— Слишком поздно, дорогая, мы уже потеряли наше маленькое счастье.

— Нет, Максим, нет!

— Да, это уже произошло.

— Что именно?

— То, что я всегда предчувствовал. Счастье нам с тобой не суждено.

— Что ты хочешь сказать, Максим? Я не понимаю.

— Ребекка выиграла, — сказал он. — Ее тень все время была между нами, проклятая тень, которая постоянно пыталась нас разлучить. Как я смел втянуть тебя, мою любимую, в свою жизнь, когда я всегда знал, что это случиться. Я помню, как она умирала, сохраняя свою издевательскую улыбку на губах. Она и тогда знала, что в конце концов победит.

— Максим, о чем ты говоришь, объясни мне.

— Ее лодка. Водолаз нашел ее сегодня на морском дне.

— Знаю. Капитан Сирль приезжал, чтобы рассказать об этом. Ты, очевидно, думаешь о трупе, который лежит в каюте?

— Да.

— Это только означает, что она плавала не одна. И нужно будет установить, кто именно находился на лодке вместе с ней.

— Там не было никого, кроме Ребекки. Она была на судне одна. Это ее тело лежит там, в каюте.

— Нет, — сказала я, — нет.

— Тело женщины, которую похоронили в нашем фамильном склепе, — это было тело какой-то неизвестной, которую никто не разыскивал. И вообще, никакого несчастного случая не было. Ребекка вовсе не утонула. Я застрелил ее, отнес в каюту, вывел судно в море и затопил его. А теперь взгляни мне в глаза и повтори, если можешь, что любишь меня.

20

В библиотеке было очень тихо. Слышно было, как Джаспер зализывает себе лапу.

Когда люди испытывают большое потрясение или физическую травму, они не сразу чувствуют боль и тяжесть утраты.

Я встала на колени рядом с Максимом и прислонилась к нему всем телом. То, что он сказал мне, разбило все мои мысли и представления вдребезги, и я лишь думала о том, как начать собирать осколки.

Вдруг он начал меня целовать и целовал так, как никогда до сих пор.

Я обняла его за шею и закрыла глаза.

— Я так сильно люблю тебя, так сильно, — пробормотал он.

В первый раз говорил он мне слова, которые я так ждала услышать сперва в Монте-Карло, затем во Франции и, наконец, здесь, в Мандерли.

Он все продолжал целовать меня жадно, отчаянно, все повторяя мое имя. Затем неожиданно отодвинулся и сказал:

— Вот видишь, я был прав. Слишком поздно. Ты уже больше меня не любишь. Хорошо. Забудь это. Я больше не буду целовать тебя.

— И вовсе не слишком поздно. Я люблю тебя больше всего на свете. Но только что, когда ты обнимал меня, я была так потрясена, что не способна была реагировать.

— Ты больше не любишь меня, и вот почему ты ничего не чувствуешь. Для тебя это пришло слишком поздно. Я должен был так обращаться с тобой четыре месяца назад. Я должен был сообразить это. Женщины не похожи на мужчин.

— Я бы хотела, чтобы ты снова целовал меня, ну, пожалуйста, Максим.

— Нет, мы не можем потерять друг друга. Мы должны всегда быть вместе, и между нами больше уже не будет мрачных теней прошлого.

— Как мы может остаться вместе теперь, когда это произошло. В лучшем случае нам осталось провести вместе несколько дней, а может быть, всего лишь несколько часов. Я ведь объяснил тебе, что они нашли лодку с телом Ребекки.

Я уставилась на него:

— И что же они сделают теперь?

— Они опознают тело, и это будет нетрудно.

— Что-нибудь сохранилось от ее одежды?

— Остались кольца на пальцах. После этого все вспомнят о другой женщине, похороненной под ее именем.

— Что же ты будешь делать?

— Не знаю, не знаю.

Ко мне мало-помалу вернулось самообладание, и я стала вспоминать разные забытые уже слова. Так, однажды, во Франции, сидя со мной рядом в машине, Максим сказал: «В моей жизни приблизительно год назад произошло событие, которое сломило меня. Мне нужно было начинать все сначала». На вопрос миссис ван Хоппер он ответил: «Я собрался в путь довольно неожиданно для самого себя». И ее реплика: «Говорят, он никак не может пережить гибель своей жены». А теперь Максим сказал: «Я застрелил Ребекку в коттедже у моря, а водолаз нашел ее лодку и ее тело в каюте».

— Что мы будем делать, Максим, что мы будем говорить? Скажи, знает ли об этом кто-нибудь, кроме тебя и меня?

— Нет, никто.

— А Фрэнк, уверен ли ты, что и Фрэнк не знает?

— Как он мог узнать! Там не было никого кроме меня. И было очень темно. — Он замолчал и опустился на стул, уронив голову на руки.

Я подошла и встала на колени рядом с ним. Затем я отвела его руки от лица и заглянула ему в глаза:

— Я люблю тебя, люблю веришь ли ты мне?

Он поцеловал меня в лицо, затем поцеловал мои руки и крепко прижал к себе.

— Я думал, что сойду с ума, сидя здесь совершенно один и постоянно думая о том, как и когда будет обнаружено мое преступление. Я должен был писать письма в ответ на соболезнования, засыпавшие меня со всех сторон. Заметки в газетах, интервью. Есть, пить и притворяться перед Фритсом, слугами, миссис Дэнверс, которую я не уволил лишь из боязни, что она, хорошо знавшая Ребекку, что-нибудь заподозрит. Фрэнк, скромный и всегда сочувствующий, который говорил мне: «Почему вы не поедете куда-нибудь? Я справлюсь здесь и без вас». Жиль и Би, дорогая, бестактная Би, которая все повторяла: «Ты выглядишь тяжелобольным. Почему ты не хочешь показаться врачу?»

Я крепко держала его руки в своих:

— Однажды я едва не рассказал все это тебе; это было в тот день, когда Джаспер побежал к коттеджу, а ты вошла туда, чтобы найти кусок веревки.

— Да, я помню. Тебе следовало все рассказать мне. Тогда мы были бы вместе все эти долгие дни и недели.

— Ты держалась замкнуто и настороженно, я боялся, что ты несчастна со мной. У нас ведь огромная разница в возрасте. Мне казалось, что с Фрэнком ты чувствуешь себя свободнее и лучше, чем со мной. Ты была всегда боязлива, скована и держалась очень странно со мной.

— Как я могла подойти к тебе ближе, когда знала, что ты всегда думаешь о Ребекке. Как я могла требовать от тебя любви, зная, что в твоей душе царит Ребекка!

— О чем ты говоришь — спросил он, пытливо заглядывая мне в глаза.

— Когда ты обнимал меня, гуляя по саду, или сидел за столом, я чувствовала, что ты всегда сравниваешь меня с Ребеккой и вспоминаешь вашу совместную жизнь. Разве это неправда?!

Он оттолкнул меня и, встав, начал шагать по библиотеке, сжимая и разжимая свои руки.

— В чем дело? Что ты хочешь этим сказать? О боже, неужели ты думаешь, что я любил Ребекку и убил ее любя! Я не только не любил ее — я ее ненавидел. Наш брак с первых же дней превратился в фарс. Она была порочна, отвратительна, насквозь испорчена. Мы никогда не любили друг друга и не были счастливы, никогда, ни одной минуты. Она вообще не была способна испытывать любовь и нежность. Она даже не могла соблюдать приличия. В сущности, она даже не была нормальной. Конечно, она была умна, дьявольски умна. Каждый, с кем она встречалась, был уверен, что она добра, благородна, одарена всеми талантами. Если бы она познакомилась с тобой, вы гуляли бы по саду под руку, она бегала бы взапуски с Джаспером, говорила бы о музыке, живописи и цветах и покорила бы тебя так же, как покоряла всех людей.

Когда я женился на ней, все считали меня счастливейшим из людей. И действительно, она была так эффектна, занимательна, так совершенна, что даже бабушка (в ту пору очень придирчивая к людям) полюбила ее от всего сердца и говорила мне: «У Ребекки есть все главные качества: ум, красота и воспитание».

И я этому верил, хотел верить, хотя где-то в глубине сознания у меня и тогда были сомнения. Что-то такое таилось в ее глазах, что я смог расшифровать лишь значительно позже.

…Вдруг я вспомнила, как бедный, слабоумный Бен говорил мне: «Вы добрая, не такая, как та, другая. Вы не отдадите меня в приют. Та, высокая, тонкая, была похожа на змею».

Максим продолжал шагать взад и вперед и все говорил, говорил:

— Помнишь, как однажды в Монте-Карло я привез тебя в машине на высокую скалу над пропастью и сказал, что захотел вспомнить свое прошлое.

В первый раз я был на этом самом месте с Ребеккой, и здесь она рассказала мне о самой себе такие вещи, которые я никогда в жизни не повторю ни одному человеку. Тогда я понял, что я натворил, на ком женился: «красота, ум, воспитание!..» О, Боже! — он рассмеялся и никак не мог остановить свой истерический смех.

— Максим, — вскрикнула я, — Максим!

Он зажег сигарету, снова зашагал и снова заговорил:

— Я едва не убил ее тогда же. Это было так легко. Один неверный шаг, легкое скольжение и… Помнишь глубину этой пропасти? Я тогда напугал тебя. Ты сочла меня сумасшедшим. Может быть, ты и была права. Совместная жизнь с дьяволом не может не отразиться на психике.

Мы тогда заключили соглашение: я буду вести дом, сделаю его самым известным и гостеприимным домом на всем английском побережье. Нас будут посещать самые известные люди и будут завидовать нашему счастью.

Я не убил ее. Я наблюдал за ней, а она смеялась. Мы сели в машину, вернулись в город, а затем и в Англию. Она выполнила свое обещание: о нашем открытом доме и о супружеском счастье говорили повсюду.

Она знала, что я очень привязан к Мандерли и пожертвую всем, лишь бы сохранить свой дом. Она знала, что я никогда не подам в суд на развод, чтобы дать людям повод к сплетням и возможности показывать на нас пальцем. Ты презираешь меня, не так ли? Ты не можешь понять моих переживаний?

Я ничего не ответила и только прижала его руку к своему сердцу. Интерес к дальнейшему повествованию был почти вытеснен из моего сознания невероятными открытиями: он не любил Ребекку, никогда не любил!

— Я слишком много думал о Мандерли, и его я ставил на первое место. А такую любовь не проповедуют в церкви. Христос ничего не говорил о любви к камням, скалам, дому, земле, на которой родился, к своему маленькому королевству.

— Мой дорогой, — сказала я, — Максим, любовь моя. — Я приложила его руки к своему лицу, а потом к своим губам.

— Ты понимаешь меня, понимаешь?

— О да, да, конечно. — Но я глядела в сторону, и он не видел моего лица. Какое значение имело все это! У меня на душе было светло и радостно: он не любил Ребекку, никогда не любил Ребекку.

— Я не хочу вспоминать все эти годы и не хочу говорить об этом. Мы постоянно разыгрывали фарс перед друзьями, родными и слугами, даже перед верным, добрым, безукоризненным Фритсом. Все любили ее, восторгались ею, и никто не знал, как она издевалась над людьми за их спиной, как передразнивала всех и всякого. Бывало, у нас проходил большой прием, и она величаво прохаживалась среди гостей, улыбаясь всей своей ангельской улыбкой. А на следующий день она уезжала на целую неделю в Лондон, где держала холостяцкую квартиру, забиралась туда, как зверь в свою берлогу.

Я строго соблюдал наши условия. У нее был прекрасный вкус, и это она превратила Мандерли в такое прекрасное поместье, о котором вечно пишут, которое постоянно фотографируют и посещают. Сады, цветники и даже азалии Счастливой долины — все это создание Ребекки. До нее здесь были только хорошие природные условия, но все было довольно заброшенным и одичавшим. Тоже и в самом доме: большинство старинных вещей, которые с такой гордостью показывает посетителям Фритс, приобретено Ребеккой. Мой отец не имел никакого вкуса к таким вещам, и внутренняя отделка дома оставляла желать лучшего.

И так мы жили день за днем, месяц за месяцем. Я на все был согласен из-за Мандерли. Она была осторожна в первые годы, и о ней нигде ничего дурного не говорили. Но, по-моему, она стала менее строго соблюдать наши условия. Знаешь, как мужчина становится пьяницей: сначала он выпивает лишь изредка, затем все чаще и чаще, пока это не становится у него непреодолимой потребностью. Так было и с Ребеккой. Она начала приглашать своих друзей в Мандерли, но сначала делала это так осторожно, что я не сразу спохватился.

Затем она начала устраивать пикники в коттедже на берегу. Однажды я вернулся из Шотландии, куда ездил на охоту с друзьями, и нашел здесь с полдюжины ее приятелей, которых никогда не видел раньше.

Я сделал ей предупреждение. «А вам-то какое дело?» — пожала она плечами.

Я ответил, что она может проводить время в Лондоне как и с кем ей угодно, а в Мандерли — хозяин я.

Он улыбнулась и ничего не сказала. После этого она принялась за Фрэнка, бедного, застенчивого и такого преданного Фрэнка. Однажды он пришел ко мне и заявил, что уходит от меня, что желает поступить на другую службу. Мы спорили с ним два часа здесь, в библиотеке, и в конце концов, он сознался во всем: она ходила за ним по пятам, приходила к нему домой и во что бы то ни стало хотела заманить его к себе в коттедж.

Бедный, скромный Фрэнк, который ничего не знал о нашей жизни и считал нас, как и все, счастливой супружеской парой!

Я заговорил об этом с Ребеккой, и она разразилась таким потоком нецензурной брани, что я не знал, куда деваться. После этого она уехала в Лондон и оставалась там целый месяц. Когда она вернулась, я думал, что теперь она будет вести себя лучше. Но в ближайшую субботу Жиль и Би приехали к нам на уик-энд, и она уговорила Жиля прокатиться с ней на паруснике по морю. Когда они вернулись, я догадался, что она пыталась соблазнить Жиля. Я видел, что Би внимательно наблюдает во время обеда за Жилем, который говорил громче обычного и слишком много. А Ребекка сидела все время во главе стола с видом ангела с картины Ботичелли.

…Теперь все в моем представлении стало на свои места: понятны были странные манеры Фрэнка, когда он говорил о Ребекке, и молчаливость Беатрисы, обычно ей несвойственная.

Я сама создала себе ад. Если бы я заговорила с Максимом, он давно рассказал бы мне обо всем, и мы могли бы счастливо прожить все это время, не разделяемые черными тенями прошлого.

— Жиль и Би больше никогда не приезжали к нам на уик-энд, и мы никогда не обсуждали их последнее посещение. Думаю, однако, что Би кое о чем догадалась, так же, как и Фрэнк. Ребекка опять стала держать себя очень хорошо, и поведение ее здесь, у меня на глазах, было безупречным. Но если я куда-нибудь уезжал, я никогда не мог быть спокойным: она могла снова взяться за Фрэнка или за любого из обслуживающих нас рабочих. И тогда бы бомба разорвалась, и наша жизнь получила бы огласку. У нее был кузен, некий Джек Фэвелл. Он воспитывался за границей, но теперь вернулся в Англию. Он постоянно приезжал сюда.

— Я знаю его, — сказала я, — он был здесь в тот самый день, когда ты уезжал в Лондон.

— Почему ты не сказала мне об этом? Я узнал все от Фрэнка, который случайно видел его машину возле дома.

— Я не хотела говорить, чтобы не напоминать о Ребекке.

— Напоминать мне, — усмехнулся Максим. — Как будто мне еще нужно было о ней напоминать. Она приглашала Джек в коттедж на берегу. Слугам она говорила, что на всю ночь уходит в море, а сама проводила ночи вместе с ним в коттедже.

Я опять предостерег ее, что не потерплю его присутствия в Мандерли, и если застану его здесь, то просто пристрелю. Она пожала плечами, но обошлось без брани. Я заметил, что она плохо выглядит: бледнее обычного, нервна и явно утомлена. Но пока все шло без особых перемен.

Однажды она уехала в Лондон и в тот же день вернулась назад. Так она обычно не поступала, и я ее не ждал. Я пообедал у Фрэнка в его домике и вернулся домой около половины одиннадцатого. В холле я увидел ее шарф, перчатки и подумал: какого дьявола она вернулась! Но дома ее не было, очевидно, она ушла в свой коттедж. Я почувствовал, что больше не в состоянии выносить эту жизнь, полную фальши и лжи. И решил так или иначе положить этому конец. Я взял с собой ружье и решил хорошенько припугнуть ее и ее кузена. Прислуга даже не видела, что я вернулся домой. Я тихо пробрался в сад и направился к бухточке. Я увидел свет в окне и направился прямо в коттедж. К моему удивлению, она была совсем одна. Она лежала на диване, а рядом стояла пепельница, доверху наполненная окурками. Она выглядела больной, измученной.

Я сразу начал говорить о Фэвелле… Я достаточно долго терпел эту жизнь, полную унижений и позора. Но теперь — конец.

— Что вы делали в Лондоне, меня не касается. Можете быть там с Фэвеллом или с кем-то другим — это ваше дело. Но не здесь, не в Мандерли.

— А что если мне больше нравится здесь? Что вы сделаете?

— Вы знаете мои условия, я честно соблюдал наш позорный договор, чего нельзя сказать о вас. Я терпел достаточно долго, Ребекка. Но больше не желаю.

Она бросила сигарету в пепельницу, встала с дивана и потянулась, подняв руки над головой.

— Ты прав, Максим, пора начинать новую страницу в нашей жизни.

Она начала ходить по комнате — взад и вперед, засунув руки в карманы брюк, очень бледная, очень худая; в своем костюме матроса она была похожа на мальчика, но мальчика с лицом ботичеллиевской мадонны.

— Думали ли вы когда-нибудь о том, — заговорила она, — как трудно вам будет собрать какой-нибудь материал для суда, если захотите развода? Все ваши друзья, все ваши слуги убеждены, что мы очень счастливая супружеская пара.

— А Фрэнк, а Беатриса? — спросила я.

— У вашего Фрэнка нет никакого материала против меня, а Беатриса докажет в суде только то, что приревновала ко мне своего мужа, которому вздумалось однажды свалять дурака. О нет, Макс, чертовски трудно будет хоть что-нибудь доказать. — Она издевательски улыбалась. — А я могу заставить Дэнни дать любую присягу в суде, а за ней в слепом неведении присягнут и остальные слуги. Ведь все думают, что мы живем, как счастливые супруги. Ну и как же вы сможете доказать, что это не так?

Она села на край стола, покачивая одной ногой, обутой в сандалию из синих и белых полосок.

— Мы, Дэнни и я, могли бы выставить вас перед судом полным дураком. И вам бы после этого не поверил ни один человек.

И снова она встала передо мной, раскачиваясь на каблуках.

— Если у меня будет ребенок, Макс, вы никогда не сможете отказаться от него. Он будет расти здесь, в Мандерли, будет носить ваше имя, и вы ничего не сможете поделать. Вы ведь хотели бы иметь сына и наследника вашего дорого Мандерли? Это было бы величайшей радостью в вашей жизни, Макс. И вот вы увидите моего сына, Макс, в колыбельке под каштановым деревом, а затем бегающего по лугам и газонам за бабочками, когда он немного подрастет. Вы будете следить за тем, как он растет и развивается и радоваться тому, что после вашей смерти он останется здесь в качестве законного владельца Мандерли.

Она замолчала на минутку, а затем начала громко хохотать:

— О, боже, как смешно, как весело, как безумно увлекательно… Я сказала вам, что собираюсь открыть новую страницу своей жизни. Теперь вы поняли, в чем дело? И все ваши арендаторы, все местные жители будут в полном восторге: «Это то, что мы все ждали, на что надеялись, миссис де Винтер». А я буду безукоризненной матерью, Макс, как была безукоризненной женой. И никогда, и никому не придет в голову… — В одной руке она держала сигарету, а другую сунула в карман и глядела мне в лицо, все так же усмехаясь.

…Когда я выстрелил в нее, она продолжала стоять против меня. Я попал прямо в сердце, и пуля прошла навылет. Она не сразу упала, а продолжала стоять с широко открытыми глазами, все так же улыбаясь.

Голос Максима упал до шепота, а его рука, которую я держала в своих, была холодной, как лед.

— Я совсем забыл, — снова начал он, — что из тела вытекает так много крови. Я принес морской воды в ведре и стал тряпкой мыть пол. Все было залито кровью, даже у камина, к которому она не подходила, стояла большая лужа крови. После того, как я вымыл весь пол, я поднял тело Ребекки и отнес его на лодку. Положил ее на пол в каюте и попытался вывести лодку в море. Ветерок налетал порывами, и вывести судно против прилива было нелегко. Я давно не ходил под парусом, так как никогда не плавал вместе с ней и совсем отвык от этого спорта. С большим трудом я вывел судно из бухточки в залив, но дальше вести его не сумел. Было ужасающе темно. Абсолютно безлунная ночь. Кое-как, ощупью, я спустился в каюту, заклинил дверь и открыл водопроводные краны. Вода начала проступать на полу. После этого кинжалом, который специально захватил с собой, я пробил в днище одну за другой три дыры, а сам перешел на шлюпку. До этого сбросил с парусника в море спасательный круг, канат и весла, чтобы создать видимость крушения, и стал наблюдать за медленным погружением судна в море. Когда оно исчезло, я медленно отравился назад.

Вот и все. Больше мне почти нечего сказать.

Я привязал шлюпку к причалу, так это обычно делала она, и снова вошел в коттедж. Пол был весь мокрый, но это могла сделать и она сама. Затем я вернулся в дом, поднялся в спальню и разделся. В это время разыгралась непогода, подул сильный ветер и пошел дождь. Ко мне постучала миссис Дэнверс. Я открыл ей и разговаривал с ней, одетый в халат. Она беспокоилась о Ребекке, а я советовал ей идти лечь спать.

Я затопил судно слишком близко к берегу. Если бы я сумел вывести его подальше в залив, ее бы никогда не нашли.

— Это все из-за кораблекрушения. Если бы не это, ее бы так и не нашли.

Я очень устала, но Максим продолжал говорить:

— Я знал, что это когда-нибудь случится. Даже когда я ездил в Эджкомб и опознал то тело, я знал, что это только отсрочка и что, в конце концов, все-таки выиграет Ребекка.

Даже когда я встретил и полюбил тебя, я знал, что это ничего не изменит и, в конце концов, все-таки выиграет Ребекка. И она об этом знала. Я помню улыбку, которая осталась на ее лице.

— Нет, — сказала я. — Ребекка умерла, вот о чем мы должны помнить. Она не может вернуться и привлечь тебя к ответственности. Она не сможет больше причинить тебе вред.

— Но там лежит ее тело. Водолаз видел его.

— Придется давать объяснения, и нужно обдумать, что именно сказать. Это тело неизвестного тебе человека, которого ты никогда не видел.

— Что-то осталось из ее вещей, например, кольца на пальцах. Даже если все сгнило, какие-нибудь остатки вещей сохранились, каюта не тронула, и никто не прикасался к телу в течение всех этих месяцев. Это не тот случай, когда труп таскало по морю и било его о прибрежные камни.

— Но тело гниет в воде, даже когда его никто не трогает. Не так ли?

— Не знаю, не знаю.

— А как это выяснится? Что они собираются делать?

— Завтра в пять тридцать утра водолаз опустится в море, и они попытаются поднять лодку со дна. С тоже буду присутствовать при этом. Сирль пришлет за мной лодку в нашу бухточку к пяти утра.

— А что они будут делать дальше?

— Они попытаются отбуксировать лодку в Керритс. Если же не смогут, то при помощи крана поднимут ее на свое спасательное судно. Там же будет и врач.

— А зачем же врач, что он будет делать?

— Не знаю, не знаю.

— Если они установят, что тело Ребекки, ты должен сказать, что в прошлый раз, в Эджкомбе, ты просто ошибся. Ты был болен. Да и тогда не утверждал, а лишь высказал предположение.

— Никто не может свидетельствовать против себя. Ты был у себя дома в постели, и никто во всем свете не знает правды, кроме тебя и меня. Даже Фрэнк.

— Да, да. Они подумают, что лодка перевернулась и затонула в момент, когда она была в каюте. Она могла спуститься туда за ножом или веревкой, или еще за чем-нибудь, и вдруг налетел резкий ветер с мыса и опрокинул судно. Они именно так и решат, не правда ли?

— Не знаю, — ответил она, — не знаю.

В этовремя рядом с библиотекой в маленькой комнате раздался телефонный звонок.

21

Максим подошел к телефону и закрыл за собой дверь.

В библиотеке появился Роберт и начал убирать стол после чая. Я встала лицом к окну так, чтобы он не увидел моего лица. Впрочем, слуги в доме очень скоро узнают о наших неприятностях. Я слышала голос Максима из соседней комнаты и испытывала острую боль где-то в глубине, в желудке.

Я провела все время рядом в Максимом, внимая его тихому голосу и сопереживая всей душой.

Я тоже убила Ребекку и затопила ее лодку в заливе, вместе с ним прислушиваясь к шуму ветра и дождя. Разговаривала с миссис Денверс через дверь.

Но где-то, в другой части моей души, царила мысль: он вовсе не любил Ребекку, он никогда не любил Ребекку. И вдруг я осознала, что в моем сердце больше нет страха, что мое будущее светло и прекрасно…

Я больше не боюсь Ребекки и не испытываю к ней ненависти. Теперь, когда я знаю, что она была злой, порочной и развратной, она больше ничем не могла меня затронуть. Она для меня больше не существовала. Все могущество Ребекки растаяло в воздухе, как утренний туман. И так как Максим никогда не любил ее, я больше не испытывала ненависти к ней.

Ее тело вернулось вместе с лодкой, носившей пророческое название «Возвращаюсь», но я навеки освободилась от нее.

Я могла навсегда остаться с Максимом, обнимать его, любить. Я уже не была ребенком, и никогда им не буду. Больше не будет «я», «меня»; «мне», а будет «мы», «нас», «нам». И эту беду мы будем переносить вместе: я и он. Ни капитан Сирль, ни Фрэнк, ни Беатриса, ни все мужчины и женщины графства, которые будут читать газеты, не смогут разлучить нас. Мы всегда будем единым целым. Я больше не была наивной простушкой.

Я готова давать клятвы, присягать, богохульствовать и молиться. Ребекка не выиграла, Ребекка проиграла.

Максим вернулся в комнату.

— Звонил полковник Джулиен. Он только что беседовал с Сирлем. Он едет с нами завтра утром.

— Зачем?

— Он представитель власти в Керритсе, и они обязан присутствовать.

— Что он сказал?

— Он спросил меня, не знаю ли, чье бы это могло быть тело в каюте.

— Что ты ответил?

— Я сказал, что не имею понятия, и что мы до сих пор предполагали, что Ребекка была на своем судне одна.

— Что еще спросил?

— Он спросил, не считаю ли я возможным, что ошибся при опознании тела в Эджкомбе?

— Он это сказал, уже сказал?

— Да, и я ответил, что не знаю и что это вполне возможно.

— Он будет вместе с тобой, Сирлем и с доктором завтра утром на лодке?

— Да. А кроме них, полицейский инспектор Уэлч.

— Но при чем здесь полицейский инспектор?

— Он обязан присутствовать, когда находят какой-нибудь труп.

Я замолчала и почувствовала знакомую боль в желудке.

— Может быть, они не сумеют поднять лодку? И тогда они ничего не смогут сказать по поводу тела.

— Не знаю. Я думаю, что поднимается юго-западный ветер, но нет, оказывается, он упал, и для водолаза будет завтра утром удобно работать при спокойном море.

Снова зазвонил телефон, как-то особенно резко и требовательно.

Когда Максим вернулся в библиотеку, он сказал:

— Ну вот, уже началось.

— Что ты хочешь сказать? Что началось?

— Это был газетный репортер из «Хроники.» Он спросил меня, правда ли, что найдена лодка, принадлежавшая покойной миссис де Винтер?

— Я ответил, что действительно найдена лодка, но это все, что нам пока известно. Может быть, вовсе и не ее лодка. Затем он спросил, могу ли я подтвердить слух о том, что в каюте найдено тело. Очевидно, кто-то уже разболтал. Конечно, не Сирль. Очевидно, водолаз или кто-либо из его дружков. Этих людей ведь не заставишь молчать.

— Что ты ответил по поводу тела?

— Я сказал, что ничего не знаю и не могу дать никаких показаний. И буду ему очень обязан, если он больше не будет звонить мне.

— Он обозлится и будет выступать против тебя.

— Тут уж ничего не поделать. Я не желаю давать заявления для газет. Я не желаю, чтобы мне звонили репортеры и задавали вопросы.

— А может быть, их следовало бы привлечь на свою сторону?

— Если нужно будет бороться, я буду бороться один, и вовсе не желаю, чтобы рядом со мной стояла газета.

— Репортер будет звонить другим: полковнику Джулиену или капитану Сирлю.

— Но от них он узнает не больше, чем от меня.

— Если бы только мы могли что-нибудь предпринять. Просидеть здесь столько часов в бездействии, ожидая завтрашнего дня!

— Нам нечего делать, — ответил Максим. Он взял в руки книгу. Но я видела, что он не читает. Он словно бы все время прислушивался к телефону. Но больше никто не звонил.

Мы переоделись к обеду. Затем пообедали. У Фритса, как и всегда, было невозмутимое и бесстрастное лицо, можно было подумать, что он ничего не знает о наших неприятностях.

После обеда мы снова посидели в библиотеке, но разговаривали мало. Я сидела на полу, положив голову на колени Максиму. Его пальцы гладили мои волосы. Время от времени он наклонялся, чтобы поцеловать меня. Раньше это было механическое поглаживание, как будто он не делал никакого различия между мной и Джаспером. Теперь же его пальцы ласкали меня. Мы иногда обменивались несколькими словами, как люди очень близкие, между которыми нет никаких тайн и преград. И как странно, что именно теперь, когда все наше благополучие повисло на ниточке, я чувствовала себя бесконечно счастливой.

По-видимому, ночью шел дождь: когда я встала, сад был как умытый.

Максим не разбудил меня утром. Видимо, он встал украдкой, прошел в свою туалетную, а затем ушел из дома к назначенному часу.

Я встала, приняла ванну, оделась и спустилась к завтраку в обычное время, в девять часов. Меня ожидала целая куча писем в это утро. Читать их все подряд я не стала, так как там было одно и то же: благодарность за прекрасный бал.

Фритс спросил меня, следует ли поддерживать завтрак Максима теплым, и я ответила, что не знаю, когда он вернется домой.

После завтрака поднялась в будуар и села за письменный стол. Комнату явно не убирали и даже не проветривали. Я позвонила горничной и, сделав ей замечание, попросила вынести засохшие цветы.

— Извините, мадам.

— Чтобы это больше не повторялось.

— Да, мадам.

Никогда не думала, что так легко быть требовательной и строгой.

На моем столе лежало меню. Я прочла его и увидела, что были предложены те же холодные закуски, которые подавали к ужину на балу. Я перечеркнула меню и позвонила Роберту:

— Скажите миссис Дэнверс, чтобы она заказала горячий завтрак. Если и осталось много закусок от ужина, то мы не желаем их больше видеть за нашим обеденным столом.

— Да, мадам.

Я вышла из комнаты вслед за ним и спустилась в маленькую оранжерею, срезала свежие розы и вернулась в будуар. Там было уже убрано, и в вазы налита свежая вода. Я занялась расстановкой цветов, когда услышала стук в дверь.

— Войдите.

Это была миссис Дэнверс. Она держала меню в руках. Выглядела бледной и усталой, под глазами были большие круги.

— С добрым утром, миссис Дэнверс.

— Не понимаю, — ответила она, — почему вы отсылаете меню через Роберта и через него же передаете указания. Почему вы так поступаете?

Я держала в руке розу и смотрела через нее.

— Все эти закуски подавались уже вчера, я видела их на серванте. Сегодня я предпочитаю горячий завтрак. Если на кухне не хотят есть эти закуски, выкиньте их. В этом доме хозяйничают так расточительно, что небольшой дополнительный расход будет незаметен.

Она молча уставилась на меня.

Я поставила стебель в вазу вместе с другими и снова заговорила:

— Не говорите мне, что вам нечего подать к завтраку. У вас ведь составлены меню на все случаи.

— Я не привыкла, чтобы мне передавали приказания через Роберта. Когда миссис де Винтер хотела что-нибудь изменить в меню, она сама звонила мне по домашнему телефону и лично передавала свои пожелания.

— Боюсь, что меня очень мало интересует, что делала и чего не делала покойная миссис де Винтер. Теперь миссис де Винтер — это я. И если я предпочту передавать свои распоряжения через Роберта — я так и буду делать.

В комнату вошел Роберт и сказал:

— Репортер из газеты «Хроника» просит вас к телефону.

— Скажите ему, что меня нет дома.

— Да, мадам.

— Итак, миссис Дэнверс, вы хотите сказать мне еще что-нибудь?

Если нет, то вам лучше уйти и сделать распоряжения на кухне по поводу ленча. А у меня сегодня мало времени.

— Но почему репортер хочет говорить с вами? — спросила миссис Дэнверс.

— Не имею никакого понятия, миссис Дэнверс.

— Правда ли то, что рассказал вчера Фритс, вернувшись из Керритса, что найдена лодка миссис де Винтер?

— Ничего по этому поводу не знаю.

— Капитан Сирль был здесь вчера, об этом мне сказал Роберт. А Фритс рассказал, что водолаз, спускавшийся в море для обследования судна, нашел лодку миссис де Винтер.

— Возможно, что это и так. Но вам лучше дождаться времени, когда вернется мистер де Винтер и спросить у него.

— Почему мистер де Винтер ушел сегодня так рано?

— Это касается лишь его.

— Фритс говорит, что в кабине лодки найдено тело. Откуда же там могло быть тело? Миссис де Винтер всегда плавала одна.

— Право, бесполезно расспрашивать меня, миссис Дэнверс. Я знаю не больше вашего.

— В самом деле? — она смотрела на меня, а я равнодушно отвернулась в сторону.

— Пойду распоряжусь по поводу ленча, — и она направилась к выходу. Я промолчала. Что бы она ни делала и ни говорила, мне это теперь безразлично. Она не могла больше запугать меня. Она потеряла свою власть надо мной вместе с Ребеккой.

Где теперь Максим, думала я, зачем снова звонил репортер?

Стояла такая же удушливо-жаркая погода, как вчера, и я снова чувствовала боль в желудке.

В половине двенадцатого в комнату вошел Фритс.

— Мистер де Винтер у телефона, мадам.

— Это ты? — сказал Максим.

— Да.

— Я привезу к ленчу Фрэнка и полковника Джулиена. Мы приедем к часу дня.

— Хорошо.

— Они подняли лодку, — сказали он. — Я только что вернулся из порта. Сирль был здесь, и полковник Джулиен, Фрэнк и все прочие.

Наверное, кто-нибудь из них стоит рядом и поэтому он говорит со мной таким сдержанным и холодным тоном.

— Ну что же, очень хорошо. Ожидаю вас всех к часу дня.

Я так и не узнала, что там произошло. Повесила трубку и пошла искать Фритса, чтобы сообщить ему, что к ленчу нас будет не двое, а четверо.

Последний час тянулся бесконечно долго. Я пошла наверх и переоделась в более легкое платье. Было без пяти час, когда я услышала шум машины у подъезда, а затем голоса в холле.

Вошли Максим, Фрэнк и полковник Джулиен. Я вспомнила, что на маскараде он появился в костюме Кромвеля. Сейчас он выглядел совсем иным.

— Как вы поживаете? — он говорил со мной спокойным и важным голосом, как доктор.

— Скажите Фритсу, чтобы он подал шерри, — сказал Максим, — а я поднимусь, чтобы умыться.

— Мне это тоже необходимо, — сказал Фрэнк.

Прежде чем я успела позвонить, вошел Фритс с шерри. Полковник Джулиен отказался пить, а я взяла рюмку, чтобы немного взбодрить себя.

— Это ужасно неприятная история, миссис де Винтер, — сказал полковник. — Очень сочувствую вам и вашему мужу.

— Благодарю вас.

Я пригубила шерри, но поспешно поставила рюмку назад, так как рука предательски дрожала.

— И что делает это дело особенно неприятным, — это то, что ваш муж опознал то, первое тело в Эджкомбе, почти год тому назад.

— Не совсем вас понимаю, — сказала я.

— Значит, вы еще не знаете, что мы обнаружили сегодня утром?

— Я знаю, что нашли какое-то тело. Водолаз видел его.

Понизив голос, он сказал:

— Боюсь, что это именно ее тело, вне всяких сомнений. Не буду вдаваться в подробности, но ваш муж и врач опознали миссис де Винтер.

Он неожиданно замолчал. В комнату вошли Максим и Фрэнк.

— Ленч готов, идем завтракать, — пригласил Максим.

Сели за стол. Справа от меня полковник, слева — Фрэнк. Фритс и Роберт начали подавать завтрак, а мы все занялись обсуждением погоды.

— Вчера в Лондоне было около тридцати градусов жары, — сказал полковник. — А в Париже еще жарче.

— Я как-то был там в августе, и температура все время держалась выше тридцати, — сказал Фрэнк.

— Вы, наверное, хорошо знаете Францию, миссис де Винтер? — спросил полковник.

— Нет, не слишком.

— Кто-то говорил мне, что вы прожили там много лет?

— Нет, — ответила я.

— Я встретил ее в Монте-Карло, вы ведь не назовете это Францией, — сказал Максим.

— Нет, это скорее космополитическое место, берег, говорят, очень красив.

— Да, это верно.

Хотя все думали о другом, но продолжали бессодержательную беседу из-за присутствия слуг.

— Думаю, что все были в восторге от вашего вчерашнего бала.

— Благодарю вас.

— Такого рода приемы способствуют более близкому знакомству и дружбе между жителями графства, — сказал полковник.

— Надеюсь.

— И как странно, что люди так любят переодеваться в необычные костюмы.

— Мы все любим иногда изменить свою внешность. И радуемся этому, как дети, — заметил полковник.

Неужели, подумала я, он получил какое-нибудь удовольствие, надев на себя костюм Кромвеля. К тому же он почти не появлялся в зале и провел весь вечер за карточным столом, играя в бридж.

— Миссис Леси, выглядела вчера очень мило, — снова заговорил полковник.

— Если не считать ее платья, надетого шиворот-навыворот, — с усмешкой отозвался Максим.

— Эти восточные одежды, вероятно, очень трудно шить, хотя некоторые утверждают, что они красивее и удобнее чем то, что носят у нас.

— А вы когда-нибудь были на Востоке, сэр? — поинтересовался Фрэнк.

— Я знаю Восток, прожил пять лет в Китае, затем жил в Сингапуре.

После горячего подали суфле, а затем фрукты в большой вазе.

Наконец, Роберт принес сыр и бисквиты, а Фритс — кофе и сигареты: ленч заканчивался.

— Я говорил вашей жене, мистер де Винтер, — начал полковник Джулиен, — самое неприятное в вашем деле то, что вы опознали первое тело.

— Да, конечно, — отозвался Максим.

— А я считаю, что при тех обстоятельствах это было вполне естественно. Максим был тяжело болен в то время, но по вызову властей из Эджкомба все-таки приехал и сделал, что мог, — сказал Фрэнк.

— Чепуха, я был здоров, — возразил Максим. — И нет никакой надобности вдаваться в эти подробности.

— Вам нужно признать, что вы тогда допустили ошибку, — посоветовал полковник, — поскольку сейчас никаких сомнений нет. Я бы очень хотел избавить вас от формальностей и публичного дознания, но, боюсь, что это невозможно.

— Естественно, — сказал Максим.

— Надеюсь, все будет хорошо. Нужно лишь ваше заявление, а затем показания Тэбба, который проверял состояние судна, привезенного миссис де Винтер из Франции, прежде чем дал свое добро на его эксплуатацию.

— Совершенно правильно, — согласился Максим.

— Какое несчастье, что это злополучное судно село на мель именно в вашей бухте. Если бы не это, то ваше неприятное дело никогда бы и никем не поднималось. Единственным утешением служит, пожалуй: то, что теперь мы знаем: несчастная миссис де Винтер утонула мгновенно, а не мучилась, прежде чем погибла, как мы думали раньше. Она не могла ведь сделать попытки выплыть, не так ли?

— Конечно, нет, — сказал Максим.

— Вероятнее всего, она спустилась в каюту за каким-нибудь необходимым ей предметом, а в это время резкий ветер накренил судно, захлопнул намертво дверь и перевернул лодку.

— Видимо, так, — не слишком уверенно подтвердил Максим. — Такое объяснение вероятнее всего, не так ли, Кроули? — спросил он, обратившись к Фрэнку.

— Да, несомненно.

Я взглянула на Фрэнка и поймала его взгляд, устремленный на Максима. По его глазам я поняла, то он знал истину, хотя Максим думал иначе.

— Все мы совершаем ошибки в жизни, и рано или поздно приходится за них расплачиваться. Миссис де Винтер хорошо знала капризы шквальных ветров здесь, в заливе, как опасно выпускать руль такого маленького судна из рук. Она ведь очень часто плавала по заливу. Но в какой-то злосчастный момент не учла всей опасности своего поведения и потерпела крушение, окончившееся ее гибелью.

— Несчастные случаи бывают ведь очень часто, — сказал Фрэнк, — взять хотя бы количество их во время ежегодной охоты.

— Да, но тогда обычно виной всему служат лошади. Если бы миссис де Винтер не выпустила руль из своих рук, несчастья никогда не случилось бы. Странное дело: я много раз наблюдал за ней во время ее плавания и ни разу не поймал ее на какой-нибудь ошибке.

— В ту ночь был очень резкий ветер. Что-нибудь могло заклинить, и ей понадобился, скажем, нож, за которым она спустилась в каюту, — предположил Фрэнк.

Я пригласила всех спуститься в сад.

Полковник Приласкал Джаспера:

— Ты превратился в красивого пса, — сказал он. — Щенки у них тоже очаровательные.

Он взглянул на часы.

— Благодарю вас за великолепный завтрак. Прошу извинить меня, но я должен уехать. У меня еще много дел сегодня.

— Да, конечно.

— Меня очень огорчает неприятность, которая случилась с вами. Сочувствую вам еще больше, чем вашему мужу. Надеюсь, что все скоро закончиться, и вы оба забудете об этом навсегда.

— Да, мы тоже надеемся.

— Кроули, если ы желаете, я подвезу вас к вашему домику.

— Благодарю вас, сэр, — сказал Фрэнк. Он подошел ко мне и пожал мою руку. — Я еще приду к вам, — пообещал он.

— Да. — Я не смотрела на него, так как боялась, что он угадает по моим глазам, что я разгадала по его.

Максим проводил их до машины и вернулся ко мне.

— Все будет в полном порядке, — проговорил он. — Я абсолютно спокоен. Ты ведь видела Джулиена и Фрэнка. Все пройдет гладко. Сегодня даже не возник вопрос о том, что тело, найденное в каюте, могла быть чьим-то другим, а не Ребекки. Доктор Филлипс опознал тело даже без моего участия. Никаких следов того, что сделал я, не было. Пуля не задела кости. Очевидно, суд поверит тому, что скажут Филлипс и Джулиен.

Что же касается меня, то я ни в чем не раскаиваюсь и ни о чем не жалею. Я рад, что убил Ребекку и никогда не буду испытывать никаких угрызений совести. Но ты, моя маленькая, моя дорогая… Я все время глядел на тебя во время ленча. Исчез твой взгляд, такой смешной, такой детский, слегка потерянный, который я так любил. Он больше не вернется. Я убил его, когда рассказал правду о смерти Ребекки. А сейчас ты выглядишь уже намного старше, чем вчера.

22

Вечером Фритс принес местные газеты. Максима не было в комнате, и я сама развернула их. Через всю газету был напечатан заголовок о происшествии в Мандерли. Статья сопровождалась размазанным фотоснимком Максима не менее чем пятнадцатилетней давности. Факты были изложены довольно верно, но тон статьи был тенденциозным.

Максима представили неким сатиром, женившимся на молодой девушке, меньше чем через год после гибели первой жены, и дававшим бал в ее честь как раз накануне обнаружения лодки с телом погибшей жены.

Я засунула газеты под подушки, чтобы они не попались на глаза Максиму, который уже пошел наверх одеваться к обеду.

Фритс заглянул в комнату и задержался на минутку, как будто ожидая, что я что-нибудь ему скажу.

— Какая ужасная история, Фритс, — обратилась я к нему.

— Да, мы все очень расстроены. Так тяжело для мистера де Винтера завтра снова все это пережить. Ведь ему придется опять опознавать тело, как это было уже год назад. Говорят, что теперь уже нет никаких сомнений, что найдено тело именно миссис де Винтер.

— Да, никаких сомнений.

— Нам всем кажется странным, что она позволила поймать себя, как в мышеловку. Она ведь была очень опытна в управлении парусником.

— Да, Фритс, конечно. Но несчастные случаи все же иногда бывают, а как это произошло — никто и никогда не узнает.

— Ужасная неприятность, мадам. И как раз после нашего великолепного бала. Будет судебное разбирательство?

— Да, Фритс, это необходимая формальность.

— Скажите, мадам, будут ли вызывать кого-нибудь из нас в качестве свидетелей?

— Думаю, что нет.

— Я был бы рад принести какую-нибудь пользу семье. Мистер де Винтер знает это.

— Да, Фритс, безусловно, знает.

— Я приказал слугам не обсуждать происшествие, но разве девушек можно заставить молчать! Для миссис Дэнверс, вероятно, это было ужасным ударом. Она ушла к себе после ленча и больше не появилась внизу. Алиса недавно отнесла ей чай и газеты и сказала, что миссис Дэнверс выглядит тяжелобольной. Это, конечно, не телесная болезнь, а душевная. Она ведь была очень привязана к покойной миссис де Винтер.

— Да, знаю.

Фрэнк пришел после первого завтрака. Он выглядел бледным и усталым.

— Я дал распоряжение на телефонную станцию, чтобы все звонки на Мандерли переводили ко мне, в контору. Не хочу, чтобы вас зря беспокоили. Я прекрасно могу договориться с репортерами и со всеми другими тоже: «Миссис и мистер де Винтер очень благодарны вам за сочувствие, но в течение нескольких дней никого принимать не будут». Миссис Леси звонила в восемь утра и выразила желание приехать.

— О, боже мой, — воскликнул Максим.

— Все в порядке. Я сказал ей, что пока не следует приезжать, поскольку вы пока никого не хотите видеть, кроме миссис де Винтер. Она спросила, когда будет судебное заседание, но я ответил, то пока неизвестно. Правда, если она прочтет об этом в газетах, мы не сможем помешать ей приехать.

— О, эти проклятые репортеры! — произнес Максим.

— Понимаю вас, — сказал Фрэнк. — Мы с вами охотно переломали бы им шеи, но вместе с тем надо понять, что это их кусок хлеба, и если они не будут сообщать новости, их, вероятнее всего, лишат этого куска. Вам незачем беседовать с ними, Максим, я справлюсь и без вас. Вам нужно как следует продумать свои показания, которые давать на судебном разбирательстве.

— Я все уже обдумал, — отозвался Максим.

— Ну, конечно. Но не забывайте о том, что судить будет старый Хорридж, а он обожает копаться в деталях, чтобы доказать свою добросовестность, и может довести вас до белого каления.

— Чего ради я буду выходить из себя. Мне не из-за чего волноваться.

— К сожалению, ему часто удается доводить людей до того, что они становятся раздражительными и несдержанными.

— Фрэнк прав, — поддержала я его. — Чем корректнее и спокойнее ты будешь себя держать, тем легче и быстрее закончится все дело. А после этого и мы, и все остальные сможет навсегда забыть о нем.

— Да, конечно.

Я все еще избегала смотреть в глаза Фрэнку, но больше, чем когда-либо была убеждена в том, что он все знает. Я вспомнила наш первый ленч в Мандерли, когда приехали Беатриса и Жиль, и Би все время говорила о здоровье Максима, а Фрэнк всякий раз мягко и неназойливо старался отвести разговор от тем, раздражающих Максима.

Ленч был сплошным лицедейством: никто не мог ни есть, ни пить, и я обрадовалась, когда Максим вышел из-за стола и подвел свою машину к подъезду.

Мы сели с Максимом в его машину, а Фрэнк последовал за нами в своей. Всю дорогу я держала свою руку на колене Максима. Мы оба старались быть спокойными. Но это было похоже на то, как больного везут в больницу на операцию, исхода которого никто не знает.

Мы ехали в Ленион, маленькое торговое местечко, расположенное в шести милях от Керритса, где должно было слушаться дело Максима.

Когда мы приехали, машины доктора Филлипса и полковника Джулиена были уже здесь. Какой-то прохожий уставился на Максима, а затем указал на него своей спутнице.

— Я останусь в машине, мне не хочется идти в зал заседаний, — сказала я.

— Я все время был против этого, чтобы ты ехала со мной. Тебе следовало остаться в Мандерли.

— Нет, я посижу в машине.

— Думаю, миссис де Винтер права, — поддержал меня Фрэнк. — Зачем ей присутствовать при разбирательстве? Надеюсь, что оно будет очень коротким.

Они вошли в здание, а я сначала находилась в машине, а затем начала медленно прохаживаться по улице. Время тянулось бесконечно, и в конце концов, я не выдержала и подошла к зданию суда. Полицейский остановил меня.

— Что вам нужно?

— Ничего. Извините, — пробормотала я, удаляясь, но он догнал меня. — Простите, мадам, вы миссис де Винтер?

— Да, я.

— Ну, это совсем другое дело. Можете остаться здесь, а если желаете, я поставлю вам стул у самого входа в зал.

— Благодарю вас.

Через пять минут я не выдержала и спросила его:

— Как долго это будет продолжаться?

— Если вы хотите, я зайду и справлюсь.

Через минуту он вернулся и сказал:

— Видимо, скоро все закончится: почти все уже дали показания: мистер де Винтер, доктор Филлипс, полковник Джулиен. Остался только лодочный мастер из Керритса, мистер Тэбб.

Потом он спросил меня:

— Не хотите послушать последнего свидетеля; Как раз рядом с дверью свободный стул.

— Спасибо, — и я вошла в зал.

Максим уже закончил свое выступление, а остальные меня волновали мало. Я оказалась в очень небольшой комнате, где было невероятно душно.

Я видела Максима и Фрэнка на другом конце зала. Судья был пожилой и худой человек в пенсне. Я исподлобья оглядела зал и была неприятно удивлена, увидев миссис Дэнверс рядом с Джеком Фэвеллом.

Джеймс Тэбб стоял сейчас перед столом и отвечал на вопросы судьи.

— Да, сэр, а наблюдал за состоянием лодки миссис де Винтер. Это была обыкновенная французская рыбачья лодка, которую я, по ее просьбе, переделал в маленькую яхту.

— Была ли лодка пригодна для плавания по морю? — спросил судья.

— В апреле прошлого года, когда я выполнил свою работу, все было в полном порядке. В октябре миссис де Винтер обычно сдавала мне лодку в мастерскую для ремонта, а в марте я возвращал лодку ей. Миссис де Винтер уже четвертый сезон плавала на этом паруснике, когда случилось несчастье.

— Замечали ли вы когда-нибудь, что лодка была не слишком устойчива и легко опрокидывалась?

— Нет, сэр, этого никогда не было. Миссис де Винтер непременно сказала бы мне об этом.

— Управление лодкой требует большой сноровки и умения? — спросил судья.

— Да, безусловно. Но именно это судно было довольно устойчивым и легко слушалось управления в любую погоду. А в ту ночь, когда погибла миссис де Винтер, ветер был, правда, довольно сильный, но прерывистый, так что управлять лодкой было вовсе не трудно.

— Но все-таки, если миссис де Винтер сошла вниз в каюту по какому-то делу и оставила судно без присмотра, оно могло перевернуться? — снова задал вопрос судья.

Джеймс Тэбб с сомнением покачал головой:

— Не думаю… И все-таки это, вероятно, случилось.

— Уверен, что ни мистер де Винтер, ни кто-либо другой не могут упрекнуть вас за вашу работу. Однако случилось все именно как я говорю. Покойная миссис де Винтер отвлеклась от управления на одно мгновение и вследствие этого погибла. Подобный несчастный случай происходит не впервые. Повторяю, вас никто не осуждает.

— Извините, сэр, — сказал мастер, — но если вы разрешите, я бы хотел кое-что добавить к своим показаниям.

— Пожалуйста.

— Я получил вчера разрешение капитана Сирля осмотреть лодку после того, как ее подняли на сушу. И я убедился, что моя работа ни в чем не подвела владелицу лодки. Капитан Сирль сказал мне, что лодку подняли с песчаного грунта, и она не попала на скалы. Однако на днище я обнаружил три дыры, похожие на те, что проделывают ножом. А ближайшая скала находилась на расстоянии пяти футов от лодки, по крайней мере.

— Что вы этим хотите сказать? — спросил судья.

— В днище лодки ниже ватерлинии были пробиты три дыры, одна за другой; и это еще не все. Я обнаружил, что оба крана, подающие воду на судно, были отвернуты до отказа, и вода могла свободно поступать внутрь.

В зале было очень жарко, можно было просто задохнуться. Почему здесь не открывают окон?

— Этих дыр не было на днище, когда лодка вышла из моей мастерской, а при том, что они были пробиты, да еще при открытых кранах, лодка могла продержаться на воде не более десяти минут. Так вот, мое мнение, сэр: лодка вовсе не опрокинулась, а была сознательно затоплена.

Я должна встать и выйти из зала. В этом зале больше не было воздуха, и я не могла вздохнуть.

А судья обратился к Максиму:

— Мистер де Винтер, вы слышали показания мастера? Скажите, вы знаете что-нибудь относительно этих дыр в корпусе лодки?

— Абсолютно ничего.

— Можете ли вы догадаться, откуда они взялись?

— Нет, не могу.

— Вы впервые услышали о них?

— Да.

— Это было для вас новым ударом, не так ли?

— Для меня достаточно того, что я узнал о своей ошибке при опознании тела двенадцать месяцев назад. А теперь я еще узнаю, что кто-то сознательно погубил мою жену. Неужели вас не удивляет, что я сбит с ног этим новым показанием?

(О нет, Максим, нет. Не таким злым тоном. Держи себя спокойно и говори мягко. Боже, помоги ему сохранить самообладание!)

— Мистер де Винтер, прошу вас поверить, что я глубоко сочувствую вам, и именно поэтому стараюсь установить истину. Поверьте, что я провожу это расследование не для собственного удовольствия.

— Но это очень тяжело.

— Скажите, мистер де Винтер, вы не подвергаете сомнению показания Джеймса Тэбба?

— Безусловно, нет. Он мастер и хорошо знает свое дело.

— А кто обслуживал лодку миссис де Винтер у вас дома?

— Никто. Она все делала сама.

— И судно стояло на причале в бухте вашего имения? И никто из посторонних людей не бывал там? Мистер Тэбб сказал нам, что судно с такими повреждениями на могло бы продержаться на воде больше десяти-пятнадцати минут. Таким образом, ясно, что, когда миссис де Винтер вышла в море, лодка была еще совершенно целой.

— Без сомнения.

— Приходится сделать вывод, что открыть краны и сделать дыры в днище мог только тот, кто находился на лодке. Все это очень странно, мистер де Винтер. Мистер де Винтер, как мне ни жаль, но я вынужден задать вам очень интимный вопрос.

— Да?

— Были ли вы вполне счастливы в браке с миссис де Винтер?

— Вокруг меня все закружилось, и темные круги поплыли перед глазами. Сквозь туман отключающегося сознания я услышала громкий голос Максима:

— Пусть кто-нибудь выведет мою жену отсюда, она сейчас упадет в обморок.

23

Я снова оказалась в маленькой передней. Полицейский подошел ко мне и подал стакан воды. Чья-то рука поддерживала меня — это была рука Фрэнка.

— Мне так совестно, — сказала я. — Там слишком жарко, в этой комнате.

— Там действительно не хватает воздуха, — согласился полицейский, — люди теряли там сознание и до вас.

— Вам лучше, миссис де Винтер? — спросил Фрэнк.

— Да, много лучше. Все уже в порядке, не ждите меня.

Я отвезу вас назад, в Мандерли.

— Нет.

— Меня просил об это Максим.

— Нет, вам следует остаться с ним.

— Но Максим сказал, чтобы я увез вас.

Он подал мне руку и помог встать.

— Можете ли вы дойти до машины или хотите, чтобы я подъехал сюда?

— Я могу дойти, но предпочитаю остаться здесь и дождаться Максима.

— Максим может задержаться надолго.

Почему он сказал это? Что он имел в виду? Он повел меня к своему маленькому «моррису», открыл дверцу и помог сесть. Сел сам и включил мотор.

— Почему вы думаете, что это продлится еще долго?

— Вы слышали сами, что произошло. После этого судья может снова вернуться к допросу свидетелей.

— Но все уже все сказали, и им нечего больше добавить.

— Трудно сказать, — ответил Фрэнк. — Судья может теперь ставить вопросы несколько иначе. Тэбб испортил все дело, и судья будет теперь рассматривать дело под другим углом зрения.

— Что вы имеете в виду?

— Вы слышали, что сказал Тэбб. Теперь уже никто не верит, что произошел несчастный случай.

— Но Фрэнк, ведь это дико. Незачем им слушать Тэбба. Как можно установить через столь долгий срок, как и отчего появились дыры в дереве. И что они хотят доказать, я не понимаю?

— Не знаю, — ответил Фрэнк.

— Судья будет так долго приставать к Максиму, пока тот не выйдет из себя и не наговорит лишнего. Я знаю, Фрэнк, что Максим не сумеет сдержаться.

Фрэнк молчал и изо всех сил гнал машину. Обычно он был осторожным водителем, и лишь в первый раз я видела его в таком состоянии.

— Вы знаете, Фрэнк, в суде присутствовал тот мужчина, который однажды приезжал к миссис Дэнверс.

— Вы имеете в виду Фэвелла? Я его видел.

— Зачем он явился? Какое право он имел принимать участие в дознании?

— Он был ее кузеном.

— Нехорошо, что он и миссис Дэнверс присутствовали сегодня на суде. Я не доверяю им обоим.

— Правильно.

— Они могут придумать какую-нибудь гадость и сделать все, что вздумается.

Фрэнк снова промолчал.

Его лояльность в отношении Максима была так сильна, что он не хотел говорить о нем даже со мной. Он не знал в точности, что мне известно, так же как и я не знала, о чем догадывается он.

Мы, наконец, подъехали к дому.

— Как вы себя чувствуете теперь? Вы ведь можете пойти лечь в постель.

— Да, возможно, я лягу.

— Я возвращаюсь в Лэнион. Может быть, я еще понадоблюсь Максиму.

Больше он ничего не сказал. Развернул машину и умчался на большой скорости. Возможно, он понадобится Максиму? А может быть, судья захочет вновь допросить Фрэнка? Они могут допросить и миссис Дэнверс о том последнем вечере в жизни Ребекки, когда она стучала к нему в дверь ночью. И Максим выйдет из себя, побелеет от злости и наговорит лишнего.

Я поднялась к себе и легла на кровать, как советовал Фрэнк.

«Я веду расследование на для собственного удовольствия» — вспомнила я голос судьи.

А вдруг Фрэнк вернется в Мандерли один… На ум приходили разные газетные репортажи об арестах, и становилось все страшнее и страшнее.

Если они не дадут Максиму вернуться домой, то и меня не пустят к нему. И я останусь здесь одна, коротая день за днем, в ожидании. А когда-нибудь, когда мне разрешат, наконец, увидеть Максима, он будет бледным и истощенным, как люди, долгое время пролежавшие в больнице. Другие женщины тоже переживали подобные несчастья. Они посылали письма, прошения государственному секретарю, который неизменно отвечал одно и тоже: правосудие должно свершиться. А простой народ, который тоже читает газеты, говорит: «Почему его следует простить? Он ведь убил свою жену, не так ли? И как же быть бедным обиженным женам, если прощать такие преступления мужьям? А мужу следовало, прежде чем убить жену, подумать о наказании, которое его ожидает. Его надо повесить в назидание другим».

О боже, избави меня от таких мыслей. Можно же думать о чем-нибудь другом, например, о миссис ванїХоппер в Америке. Неужели она все еще носит ту маленькую смешную шляпку, совершенно неподходящую для ее огромного лунообразного лица.

Кто-то дотронулся до моей руки. Это был Джаспер. Он последовал за мной из холла, словно угадав, что я нуждаюсь в сочувствии. Джаспер, как и все умные собаки, понял, что в доме неладно.

Вероятно, я заснула, потому что вдруг вскочила, услышав громкий раскат грома. Было уже пять часов. Я спустилась вниз и подошла к окну. Не чувствовалось ни малейшего ветерка, а небо было сплошь закрыто черными грозовыми тучами.

Появился Роберт и начал закрывать окна.

— Джентльмены еще не вернулись, Роберт?

— Нет еще, мадам. Я думал, что вы в отъезде вместе с ними.

— Нет, я уже давно вернулась.

— Не подать ли вам чай, мадам?

— Нет, нет. Я подожду, пока они не приедут.

— Погода, кажется, наконец, меняется, — Роберт.

— Да.

— Но дождя еще не было. На мою руку упали всего две капли.

В половине шестого снова вошел Роберт.

— Машина подъехала к подъезду, мадам.

— Чья машина?

— Мистера де Винтера.

— И он ведет ее сам?

— Да, мадам.

Я хотела встать, но ноги, как будто набитые соломой, не держали. В горле пересохло.

Через минуту вошел Максим. Он выглядел очень усталым, постаревшим, появились складки у рта, которых раньше не было.

— Все закончилось, — произнес он.

Я все еще не могла говорить и не могла двинуться с места.

— Самоубийство, причины которого установить не представляется возможным.

Я села на диван. Самоубийство? Но где же мотивы?

— Видимо, они считают, что мотивы не обязательны. Судья все время приставал ко мне с вопросом, не было ли у Ребекки денежных затруднений. Денежные затруднения, ха-ха!

Он подошел к окну. Начинался дождь, слава богу, наконец-то начинался дождь.

— Что случилось? Что говорит судья? Почему это продолжалось так долго?

— Он без конца возвращался к мелким деталям, вроде того, трудно было ли открыть водопроводные краны? Я чуть с ума не сошел от этих подробностей, но сумел сдержаться и ни разу не вышел из себя. Когда я увидел твое смертельно бледное лицо там, в зале возле двери, я понял, в чем заключается мой долг, как я должен себя вести в дальнейшем. Я все время глядел судье прямо в глаза, ни разу не отвел своих, и теперь до конца дней буду помнить его лицо, так оно врезалось мне в память, — Максим сел в кресло.

Я подошла, села рядом.

Через несколько минут вошли Фритс и Роберт и внесли столик для чая. Начался обычный ритуал чаепития.

Я налила чай Максиму, намазала ему хлеб с маслом, а потом сделала то же самое для себя.

— Где Фрэнк? — спросила я.

— Ему нужно было заехать к священнику. Мне бы тоже следовало поехать, но я поехал прямо домой, так как чувствовал, что тебе тяжело будет томиться, не зная, что же со мной произошло.

— Причем тут священник?

— Кое-что нужно сделать в церкви еще сегодня.

Я поняла: нужно было похоронить останки Ребекки.

— Церемония состоится в шесть тридцать. Никто не знает, кроме полковника Джулиена, Фрэнка, священника и меня. Об этом мы договорились еще вчера, а сегодняшнее решение не имеет никакого значения.

— Когда тебе надо уйти?

— Я встречусь с ними в церкви в двадцать пять минут седьмого.

Максим не дотронулся до еды.

— Все еще очень жарко, не правда ли?

— Мне было бы приятнее, чтобы ты сегодня больше не уходил.

Он не ответил, но выглядел усталым, смертельно усталым.

— Мы поговорим с тобой вечером, когда я вернусь. Прошлое не может испортить нам жизнь, если мы останемся вместе. — Он взглянул на часы.

— Десять минут седьмого. Я должен идти. Это продлиться очень недолго, не больше получаса. Нам нужно спуститься в склеп.

— Я хочу пойти с тобой, позволь мне быть там, где будешь ты.

— Нет, я не хочу, чтобы ты шла со мной!

Он вышел из комнаты, и я услышала шум отъезжавшей машины. Я начала мысленно следовать на ним в церковь и оттуда в склеп. Я никогда не была там и не знала, как он устроен. Но твердо помнила, что они идут не к Ребекке, они идут хоронить только ее прах.

Ровно в смесь часов начался дождь, вначале слабый и тихий, но постепенно набиравший силу и звучность.

Фритс вошел в комнату и обратился ко мне:

— Извините, мадам, не знаете ли вы, когда вернется мистер де Винтер?

— Надеюсь, что скоро.

— Приехал джентльмен, который желает его видеть, и я не знаю, что ему сказать.

— Кто это? Кто-нибудь из наших знакомых?

— Да, мадам. Он часто бывал здесь, когда была жива миссис де Винтер. Его зовут мистер Фэвелл.

Я повернулась к Фритсу.

— Лучше мне самой повидаться с мистером Фэвеллом.

— Да, мадам.

Может быть, удастся избавиться от этого посетителя до возвращения Максима? Не знаю, что я ему скажу, но страха во мне нет.

Фэвелл вошел в комнату. Он выглядел хуже, чем прежде: грубее и неряшливее. Глаза были налиты кровью, и я подумала, не пьян ли он.

— Максима нет дома, и неизвестно, как скоро он вернется, — сказала я. — Не лучше ли вам отложить ваше дело до завтра и заехать к нему прямо в контору?

— А я никуда не спешу. К тому же ждать мне придется, по-видимому, недолго. Я заглянул в столовую и увидел, что его прибор приготовлен к обеду.

— Мы изменили свои планы и вполне возможно, что Максим вернется домой только поздно вечером.

— Не хотите ли вы сказать, что он сбежал? — сказал Фэвелл с кривой усмешкой. — Безусловно, при сложившихся обстоятельствах — это самое умное, что он мог сделать. Некоторым людям не к лицу сплетни, гораздо приятнее избежать их.

— Не понимаю, что вы хотите сказать.

— В самом деле? Но ведь вы не надеетесь, что я вам поверю. Скажите, чувствуете ли вы себя лучше? У вас был очень плохой вид, когда вам стало дурно в суде. Я хотел прийти вам на помощь, но возле вас уже очутился один странствующий рыцарь. Уверен, что Фрэнк Кроули был в полном восторге. И вы, вероятно, позволили ему отвези вас домой, а со мной вы не пожелали проехать и пяти ярдов.

— Скажите, чего вы хотите от Максима?

Он вынул портсигар и закурил папиросу.

— Не возражаете? Вам от этого не станет дурно? С молодыми женами ведь иногда неизвестно, что может случиться. Знаете, а вы очень повзрослели за то время, что я вас видел. Как вы этого достигли? При помощи Кроули, которого водили гулять по дорожкам парка? Вы не откажите приказать подать мне стаканчик виски с содовой?

Я позвонила, вошел Роберт.

— А, Роберт! — воскликнул Фэвелл. — Давненько я вас не видал. Все по-прежнему разбиваете девичьи сердца?

Роберт смутился и ужасно покраснел.

— Ладно, старина. Я ведь вас не выдам. Бегите и принесите мне двойной стаканчик виски, да поскорее. Я однажды видел, — обратился он ко мне, — как он проводил свой свободный день в Керритсе. У него хороший вкус — он выбрал самую красивую девушку из всех.

Роберт принес виски с содовой, но был все еще красен и смущен.

Фэвелл начал насвистывать мелодию и спросил у него:

— Эта песенка? Не так ли? Вам все еще нравятся пышные волосы, а, Роберт?

Роберт вышел из комнаты.

— Бедный парень, этот старый осел Фритс держит его на коротком поводке.

Фэвелл начал пить виски, поглядывая на меня и улыбаясь.

— Пожалуй, я ничего не имею против того, чтобы Макс не явился к обеду. Его место за столом не останется пустым.

— Мистер Фэвелл, я не хотела бы быть грубой, но я сегодня очень устала, у меня был утомительный день. И если вы не хотите мне сказать, по какому делу вам нужен Максим, я полагаю, что вам незачем здесь оставаться далее. Как я уже сказала, вам лучше приехать завтра утром прямо в контору.

— Нет, нет. Не будьте такой злой, не убегайте от меня. У меня тоже день был утомительный и тяжелый. Макс, вероятно, наговорил вам обо мне всяких плохих вещей, и вы думаете, что я гадкий, злой серый волк. А это неправда: я обыкновенный парень,совершенно безобидный.

Я пожалела о том, что велела Фритсу пригласить его ко мне.

— Вы знаете, — продолжал он, — что история с Ребеккой была для меня ужасным ударом. Я безумно любил ее, не говоря уже о кровном родстве. Мы вместе росли и воспитывались, и я думаю, что никто на свете не любил ее больше, чем я.

— Очень вам сочувствую, — сказала я.

— И если Макс думает, — продолжал он, глядя на меня с наглой усмешкой, — что он будет жить и дальше веселой и беззаботной жизнью, он ошибается. Я постараюсь, чтобы ему воздали по заслугам. Я отомщу за Ребекку. Этот старый идиот судья вынес приговор, гласящий, что Ребекка покончила жизнь самоубийством. Но мы-то с вами знаем, что дело было не так.

Он придвинулся ко мне и говорил тихим голосом, уже без всякой улыбки на лице.

В этот момент дверь открылась, и вошел Максим, а следом за ним — Фрэнк.

— Какого черта вам здесь надо? — спросил Максим у Фэвелла.

Фэвелл засунул руки в карманы и снова начал улыбаться.

— Я приехал, чтобы поздравить вас, Макс, с благополучным окончанием судебного разбирательства.

— Скажите, — спросил Максим, — согласны ли вы добровольно оставить мой дом, или предпочитаете, чтобы Фрэнк и я выбросили вас за дверь?

— Не торопитесь, не торопитесь, И если вы не хотите, чтобы Фритс услышал мои слова, то лучше прикройте дверь.

Максим не шевельнулся, Фрэнк подошел к двери и закрыл ее.

— Ну, а теперь слушайте, Макс. Вы выскочили сухим из воды, и это вам удалось как нельзя лучше. Я присутствовал на судебном разбирательстве с самого начала до самого конца. Я видел, как вашей жене стало дурно в самый критический момент, когда все дело могло приобрести другой оборот. Вы случайно не подкупили присяжных, Макс? Это могло бы все объяснить.

Максим двинулся к Фэвеллу, но тот поднял руку.

— Подождите, Макс, немного. Я еще не окончил. Вы прекрасно знаете, Макс, что я могу сделать ваше положение очень неприятным и даже опасным.

— Да? И каким же образом?

— Слушайте, Макс. Я полагаю, что у вас нет секретов от вашей жены, а Кроули, по-видимому, включен в счастливое трио, поэтому я могу говорить, не стесняясь, а именно это я и намерен сделать.

Вы все знаете, что я был любовником Ребекки, и я никогда этого не отрицал.

До сих пор я, как и прочие дураки, верил, что Ребекка утонула в заливе, и ее тело было много времени спустя найдено в Эджкомбе. Это был, конечно ужасный удар для меня. Но я думал, что Ребекка умерла, как и жила, — в борьбе, но несколько дней тому назад я узнал из газет, что найдена ее лодка и в каюте — ее тело. Я приехал сюда, в Керритс, и остановился в гостиницы, чтобы присутствовать на судебном разбирательстве.

Вначале там все шло удивительно гладко, но вдруг выступление лодочного мастера Тэбба круто изменило все дело.

Что вы можете сказать по поводу дыр в днище, Макс?

— Неужели вы думаете, что проведя весь день в суде для обсуждения всего дела в мельчайших подробностях, я снова начну обсуждать его с вами? Вы слышали приговор. Судья был удовлетворен, придется удовлетвориться и вам.

— Ребекка покончила жизнь самоубийством, да? Это было очень похоже на нее, не так ли? Послушайте, у меня есть записка от нее, написанная в самый день ее гибели. Я сохранил е из-за того, что она была самой последней. Послушайте-ка:

Он вытащил из кармана записку и медленно прочел ее нам: «Пыталась дозвониться тебе домой по телефону, но никто не ответил. Я уезжаю обратно в Мандерли. Вечером буду в своем коттедже. Если получишь мою записку вовремя, садись в машину и сейчас же следуй за мной. Я проведу ночь в коттедже и оставлю дверь открытой. Мне нужно кое-что рассказать, поэтому я хочу увидеть тебя как можно скорее. Ребекка».

— Я не знал, что Ребекка собиралась быть в Лондоне в тот день, и по несчастному стечению обстоятельств поздно задержался в гостях. Прочел эту записку в четыре утра и понял, что уже слишком поздно для того, чтобы пуститься в шестичасовой путь в Мандерли.

Я собирался позвонить туда на следующее утро и действительно позвонил в двенадцать часов. И тут я услышал, что Ребекка утонула.

Предположим, судья прочел бы сегодня на заседании эту записку, — все дело обернулось бы для вас совсем иначе, Макс.

— Ну и что же, почему вы не отдали ему эту записку?

— Спокойно, старина, спокойно. Не нужно сердиться! Вы никогда не были мне другом, но я не питаю к вам никакой злобы. Все мужья красивых женщин ревнивы, и многие из них играют роль Отелло. Они достойны не порицания, а жалости. Ревность — это разновидность скупости. Почему бы им не делиться своими женами с другими, вместо того чтобы убивать их. Ведь женщина — это не мотор, она не изнашивается от употребления. Наоборот, чем больше она в ходу, тем легче с ней управиться.

Макс, я выложил все свои карты и предлагаю вам прийти к соглашению: я человек бедный и расточительный, и хуже всего то, что я не имею постоянного дохода. Если бы вы могли мне обеспечить две или три тысячи фунтов в год, я устроил бы свою жизнь совсем иначе. И никогда больше не стал бы вас беспокоить. Готов дать в этом клятву перед богом.

— Я уже просил вас оставить мой дом и больше не собираюсь просить. Дверь позади вас, можете ее сами открывать.

— Еще полминуты, Максим, — вмешался Фрэнк. — Все это не так просто. Я понимаю, что вы можете наделать массу неприятностей Максиму, а он, видимо, не отдает себе в этом отчета. Скажите, какую именно сумму вы желаете получить от него?

Максим побелел от гнева, и на его лбу начала дергаться какая-то жилка.

— Пожалуйста, не вмешивайтесь, Фрэнк. Это мое личное дело, я не позволю себя шантажировать.

— Полагаю, что вашей жене не понравится, — сказал Фэвелл, когда на нее будут указывать, как на вдову убийцы, который был повешен!

Он громко рассмеялся и взглянул на меня.

— Вы, очевидно, думаете, что можете запугать меня, Фэвелл, — сказал Максим. — Вы ошибаетесь. Я не боюсь вас. В соседней комнате у меня стоит телефон. Хотите, я сейчас позвоню полковнику Джулиену. Он представитель власти, и ваша история, быть может, заинтересует его.

— Очень хороший блеф, Максим, но на меня не действует. У меня достаточно материала против вас, чтобы привести вас на виселицу. Вы не станете звонить старому Джулиену.

Максим вышел из комнаты, и я услышала щелчок телефона.

— Остановите его, Фрэнк, ради бога, остановите.

Фрэнк взглянул на меня и бросился к Максиму, но в это время я услышала спокойный и ровный голос своего мужа:

— Мне нужен Керритс 17. Уходите отсюда, Фрэнк. — И опять в трубку:

— Полковник Джулиен, говорит де Винтер. Мне бы очень хотелось, чтобы вы сейчас приехали ко мне. Да, в Мандерли. Да, дело срочное, и я не могу вам рассказывать о нем по телефону. Благодарю вас, до свидания.

Он вернулся в библиотеку:

— Джулиен сейчас же приедет.

— Максим, — попробовал заговорить Фрэнк, — Максим, послушайте… — Но тот даже не ответил.

Фэвелл рассмеялся и вновь закурил.

— В конце концов, если вы хотите чтобы вас повесили, то это ваше дело, а не мое. — Он взял со стола газету и начал ее читать.

— Не можете ли вы что-нибудь сделать, — уговаривала я Фрэнка, — встретить полковника и сказать ему, что все это просто ошибка?

— Фрэнк останется в этой комнате, — не глядя на меня сказал Максим. — Я справлюсь сам. Полковник будет здесь ровно через десять минут.

За шумом дождя никто не услышал, как подъехала машина. Фритс ввел полковника Джулиена в комнату.

— Добрый вечер, — сказал Максим. — Вы доехали очень быстро.

— Вы ведь сказали, что дело срочное, а мой шофер, к счастью, не успел еще убрать машину. Как хорошо, что дождь, наконец, пошел, он собирался слишком долго, и духота всех нас замучила.

— Надеюсь, что вы чувствуете себя лучше, — сказал он, обращаясь ко мне.

— Я думаю, вы понимаете, — сказал Максим, — что я вызвал вас такой скверный вечер не для того, чтобы провести приятную получасовую беседу перед обедом?

Вот это — Джек Фэвелл, кузен моей первой жены. Ну, начинайте, Фэвелл.

Фэвелл вынул записку Ребекки из кармана и положил ее на стол. Он больше не улыбался, был несколько растерян и явно недоволен оборотом дела.

— Послушайте, полковник, нам незачем ходить вокруг да около. Я приехал сюда для того, чтобы сказать, что не согласен с приговором, вынесенным сегодня судом.

— Разве он касался вас, а не де Винтера? — спросил полковник.

— Я имею право высказать свое мнение, и не только как кузен Ребекки, но… и как ее будущий муж.

— Ах так, тогда конечно… — полковник несколько растерялся.

— Правда ли это, де Винтер?

— Впервые об этом слышу.

Полковник Джулиен посмотрел на всех по очереди.

— Послушайте, Фэвелл, что, собственно, вас смущает?

Фэвелл на мгновение задумался. Он старался сосредоточиться, чтобы выступить убедительно. Однако он был недостаточно трезв, и это ему не удалось. Он вытащил записку Ребекки и протянул ее полковнику со словами:

— Эта записка была написана за несколько часов до предполагаемого самоубийства. Прочтите, пожалуйста, и скажите, похожа ли эта записка на те, которые обычно оставляют самоубийцы?

Полковник достал из футляра очки, надел их и внимательно прочел записку.

— Нет, не похожа. Но я ведь не знаю, о чем идет речь, о чем именно она хотела говорить с вами. Может быть, знаете вы или де Винтер?

Максим промолчал, а Фэвелл заговорил снова:

— Моя кузина назначила мне свидание, она просила меня приехать сюда, чтобы о чем-то со мной поговорить. О чем именно, этого мы никогда не узнаем. Однако это совершенно не относится к делу. Она назначила мне свидание в коттедже и собиралась провести там ночь наедине со мной. Самый факт того, что она села в лодку и отправилась прогуляться по морю, меня вовсе не удивляет. Она часто делала это, в особенности после целого дня, проведенного в лондонской духоте. Но чтобы она проделала дыры в днище лодки и добровольно сама себя утопила — вот в это я никогда не поверю! Так поступить могла бы какая-нибудь истеричка, полусумасшедшая, невротичка, но не она. Не она, клянусь богом, полковник Джулиен.

Кровь бросилась ему в лицо, и последние слова раздались в комнате, как гром. Но его манеры и стиль поведения свидетельствовали против него, видно было, что и полковнику Фэвелл неприятен.

— Уважаемый друг, — спокойно произнес он, — нет никакого смысла тратить на меня столько красноречия. Я не судья и даже не член жюри, которое вынесло приговор. Я всего лишь должностное лицо на службе округа. Естественно, что я стараюсь помочь и вам, и де Винтеру, чем могу. Вы говорите, что отказываетесь верить тому, что ваша кузина совершила самоубийство. Однако вы слышали показания в суде о наличии дыр в днище лодки и об открытых водопроводных кранах. Остановимся на этом. Какова же ваша версия событий?

Фэвелл повернулся к Максиму и взглянул на него.

— Ребекка никогда не открывала краны и не пробивала дна лодки. Она вовсе не совершала самоубийства. Вы спрашиваете мое мнение, и, клянусь богом, я все скажу вам. Ребекка была убита! А если вы хотите видеть убийцу, то вот он, взгляните, стоит около окна! — после этих слов Фэвелл залился хохотом, громким смехом пьяницы, глупым и форсированным, все еще держа в руках записку от Ребекки.

24

Благодарю бога за его вульгарный хохот, за налитые кровью глаза, указующий перст, за то, что он стоял посредине комнаты, покачиваясь на каблуках. Все это было противно полковнику Джулиену и заставило его принять нашу сторону. Он ничему не поверил и спокойно сказал:

— Этот тип просто пьян, и сам не знает, что говорит.

— Я? Пьян? О нет, дорогой друг, вы можете занимать государственный пост и быть, кроме того, полковником, но мне это в высшей степени безразлично. Закон будет на моей стороне, и я найду других должностных лиц, у которых будет побольше мозгов в голове. Это будет не военный, которого много лет назад уволили за бездарность, и который хвастается медалями, навешенными ему на грудь. Макс де Винтер убил Ребекку, и я сумею это доказать!

— Одну минуту, мистер Фэвелл, вы ведь присутствовали сегодня в суде, я вас видел там. Почему же вы не обратились непосредственно к судье и не представили в суд письмо покойной миссис де Винтер?

Фэвелл снова засмеялся:

— Почему? Да потому, что счел за лучшее сперва поговорить лично с мистером де Винтером.

— И вот почему я позвонил вам, — сказал Максим. — Я задал ему тот же вопрос, что и вы. Он мне дал следующий ответ: «Я человек бедный, и если вы дадите мне две или три тысячи фунтов в год пожизненно, я никогда больше вас не побеспокою». При этом присутствовали Фрэнк и моя жена.

— Да, — сказал Фрэнк, — налицо чистый и простой шантаж.

— Да, конечно, — сказал полковник, — но беда в том, что шантаж обычно не бывает ни чистым, ни простым. Масса людей может попасть и сам шантажист. Это бывает даже и тогда, когда ему удается засадить в тюрьму совершенно невинных людей… Но в данном случае мы постараемся этого избежать. Я не знаю, достаточно ли вы трезвы, чтобы отвечать на мои вопросы, но если вы будете держаться более спокойно, мы договоримся быстрее. Вы только что выдвинули очень тяжелое обвинение против де Винтера. Скажите, есть или у вас хоть какие-нибудь доказательства?

— Доказательства? Какие вам еще нужны доказательства? Разве вам недостаточно дыр, пробитых в днище лодки?

— Конечно, недостаточно, если вы не можете привести хоть одного свидетеля, который видел, как де Винтер делал эти дыры.

— К черту свидетелей: Ребекку, безусловно, убил де Винтер. Кто еще мог бы это сделать?

— Наш округ густо населен, — сказал полковник. — Может, следует допросить поголовно всех жителей? А может, я совершил это убийство? У вас, кажется, не больше улик против де Винтера, чем против меня.

— О, я вижу, вы принимаете его сторону против меня. И это потому лишь, что часто обедаете у него в доме. И вообще он здесь важная персона — владелец Мандерли. А вы — мелкий презренный сноб.

— Будьте осторожнее, Фэвелл, осторожнее.

— Вы думаете, что справитесь со мной, так как я не смогу представить в суд доказательства убийства. А я сумею доказать это. Ведь он убил Ребекку из-за меня. Он знал, что я был ее любовником и бешено ревновал. Он знал, что она ждала меня ночью в коттедже у залива. Он пошел туда, убил Ребекку, отнес ее тело в лодку и затопил ее в море.

— Очень складная история, Фэвелл, но повторяю, она ничего не стоит, пока вы не приведете хотя бы одного свидетеля, который ее подтвердит. Походите среди местных обитателей, может быть, вы и найдете кого-нибудь, кто видел, что произошло в ту ночь.

— Постойте минутку. Возможно, что такой свидетель действительно есть. Что вы скажете тогда?

Я неожиданно догадалась, на кого намекал Фэвелл. Мне вспомнились бессвязные речи слабоумного Бена: «Она теперь на дне и больше не вернется. Рыбы, наверное уже съели ее». Бен, идиот Бен, вероятно, видел, как Максим вывел лодку в залив и вернулся обратно в шлюпке.

— Это местный житель, полусумасшедший, который все свое время проводит в заливе. Я часто видел, его когда приходил к Ребекке. Парень никогда бы сам не мог ничего рассказать, но я сумею выведать у него, что он видел в ту ночь.

— О ком он говорит? — спросил полковник Джулиен.

— Он имеет в виду Бена, — сказал Фрэнк, бросив взгляд на Максима. — Это сын одного из наших арендаторов. Но этот парень совершенно безответственен, он идиот от рождения.

— Ну и какая разница, — крикнул Фэвелл, — ему нужно только сказать «да ил» и «нет». У парня есть глаза, и он мог все видеть. Это вам меньше нравится? Вы теряете свою уверенность?

— Можем ли мы увидеть этого парня и допросить его? — спросил Джулиен.

— Конечно, — сказал Максим. — Фрэнк, скажите Роберту, чтобы он съездил к матери Бена и привез парня сюда.

Фрэнк заколебался, но Максим начал сердиться.

— Ну, в чем же дело? Идите! Надо же нам как-нибудь покончить с эти делом.

Через минуту Фрэнк вернулся.

— Роберт взял мою машину, и если Бен дома, то его привезут ровно через десять минут.

— Очень хорошо, — сказал Фэвелл. — Вы увидите, что я сумею заставить его заговорить.

Фэвелл был все еще очень красен и от волнения сильно потел. Капли пота стекали у него со лба, жирные складки шеи измяли весь воротничок. Я заметила, как низко посажены у него уши. Он снова закурил и заговорил:

— Вы здесь в Мандерли держитесь сплоченно, как члены одного профсоюза. Все стоят друг за друга, даже представитель власти округа. Я конечно, не говорю о молодой жене: жены не свидетельствуют против своих мужей. Кроули, конечно, подкуплен. Он потеряет место, если скажет правду. И кроме того, он, видимо, имеет зуб против меня, так как не смог добиться успеха у Ребекки. Та садовая дорожка оказалась недостаточно длинной, не так ли? На этот раз все обстоит гораздо проще. Молодая жена будет благодарна ему, когда он протянет ей свою мужественную руку во время очередного обморока. Когда она через три месяца услышит, как судья приговорит к казни ее мужа рыцарская поддержка Кроули ей очень и очень пригодится.

Дальнейшее случилось молниеносно, и я не видела, как Максим сделал это. Фэвелл упал на диван, а оттуда на пол, а Максим стоял около него. Было что-то унизительное в том, что Максим ударил его. Я предпочла бы этого не знать и не видеть. Полковник Джулиен выглядел очень мрачным.

— Вам лучше уйти отсюда, — сказал он мне.

Я отрицательно покачала головой:

— Нет.

— Видите ли, этот тип способен сказать любую гнусность. То, что вы только что видели, не очень приятно… Ведь так? Ваш муж был, конечно, абсолютно прав, но вам этого лучше не видеть.

Фэвелл медленно поднялся с пола и сел на диван. Носовым платком он прикрыл красное пятно на лице — след удара.

— Дайте мне виски, виски.

Максим взглянул на Фрэнка, и тот принес виски с содовой и протянул стакан Фэвеллу.

Он пил жадно, как животное. Его манера прижиматься губами к краю стакана была отталкивающей. Максим снова повернулся к нам спиной и подошел к окну. И я заметила, что Джулиен внимательно и с любопытством приглядывается к нему. Мое сердце начало биться учащенно. Почему он так глядел на Максима? Неужели у него зародились подозрения?

Максим ничего не заметил. Он все еще глядел на дождь, который наполнял комнату шумом.

Вдруг зазвонил телефон. Фрэнк ответил:

— Это вас, полковник. Ваша дочь спрашивает, ждать ли ей вас с обедом?

— Скажите ей, чтобы они начинали без меня, я не знаю, когда освобожусь.

Я услышала, как на машине подъехал Роберт, а затем Фрэнк тихо сказал:

— Вам нечего бояться, Бен. Мистер де Винтер просто хочет дать вам сигареты.

Бен неловко вошел в комнату. Он узнал меня, и я слегка улыбнулась ему.

— Хелло, — сказал Фэвелл, — как проходила ваша жизнь за то время, что мы с вами не видались?

Бен вытаращил глаза, но ничего не ответил.

— Ну же, вы ведь меня знаете, не так ли?

— Э… э…

— Хотите сигарету? — Сказал Фэвелл, протягивая Бену коробку. — Возьмите, столько, сколько вам хочется.

Бен взял четыре штуки, и две из них засунул за уши.

— Вы ведь меня знаете? — повторил Фэвелл.

Полковник Джулиен вмешался.

— Вы сейчас пойдете домой, Бен. Никто не собирается вас обижать, мы только просим вас ответить на один-два вопроса. Вы ведь знаете мистера Фэвелла, не так ли?

На этот раз Бен покачал головой и ответил:

— Никогда в жизни не видел.

— Не будьте таким дураком, Бен. Вы прекрасно знаете меня и помните, как я приходил в коттедж к миссис де Винтер.

— Нет, — сказал Бен. — Никогда вас не видел.

— Наглая ложь! Ты постоянно видел меня в лесу, когда мы гуляли с миссис де Винтер. А однажды мы поймали тебя, когда ты подсматривал в окно коттеджа.

Он вытащил из бумажника ассигнацию в один фунт и протянул ее Бену:

— Ну, теперь вспоминаешь?

— Я никогда его не видел, — и обернувшись к Фрэнку, спросил:

— Он приехал за мной?

— Нет, — сказал Фрэнк, — нет, Бен, не волнуйся.

— Я не хочу ехать в приют. Там обращаются с больными очень жестоко. Я хочу остаться дома. Я ничего худого не сделал.

— Все в порядке, Бен, — сказал полковник Джулиен. — Никто не отдаст вас в приют. Вы вполне уверены, что не знаете этого человека?

— Нет, я его никогда не видел.

— А миссис де Винтер вы помните?

Он робко повернулся в мою сторону.

— Нет, — сказал полковник, — не эту леди, а другую, которая ходила в коттедж.

— Она умерла, — сказал Бен.

— Это нам известно. А скажите, вы видели ее в тот последний вечер, когда она уплыла в лодке и больше не вернулась?

— Ты был там и видел, как пришла миссис де Винтер, а следом за ней и сам мистер де Винтер. Что случилось в ту ночь? Расскажи нам правду, Бен, — сказал Фэвелл.

Бен прислонился к стене:

— Я ничего не видел, и я хочу остаться дома, я не хочу, чтобы меня отдавали в приют.

Он начал по-детски плакать.

— Сумасшедшая маленькая крыса, — сказал Фэвелл. Бен вытирал слезы рукавом куртки.

— Ваш свидетель вам ни в чем нее помог, и мы зря потратили время. Вы хотите ему задать еще какой-то вопрос?

— У вас здесь круговая порука и заговор против меня. Кто-то заплатил этому идиоту за его лживые показания.

— Думаю, Бена можно отпустить домой, — сказал полковник.

— Ладно, Бен. Роберт отвезет вас домой. Никто не собирается отдавать вас в приют, так что не волнуйтесь.

— Фрэнк, — распорядился Максим, — скажите Роберту, чтобы он предварительно накормил его на кухне.

— Плата за услугу! Он ведь сильно помог вам, Макс!

Фрэнк увел Бена из комнаты, а полковник спросил у Максима:

— Парень, кажется так запуган. У него взгляд, как у собаки, которая ожидает удара хлыстом и все время дрожит. С ним плохо обращаются?

— О нет, — ответил Максим, — Он не опасен, и я всегда разрешал ему свободно гулять, где он хочет.

— Жаль, что вы его не ударили, — заговорил Фэвелл, — может быть, это освежило бы его память, и он сказал бы все, что знал.

Но нет, его не будут хлестать, наоборот, угостят прекрасным ужином в благодарность за оказанную услугу.

— Вам этот свидетель, во всяком случае, ничем не помог, и если вам больше нечего предъявить в суде, вас никто не станет и слушать. Вы сказали, что были будущим мужем Ребекки, а до этого ее постоянным любовником. А между тем этот бедный идиот утверждает, что никогда вас не видел. Вы даже не сможете доказать своей собственной истории.

— Вы думаете, что не смогу? Подождите минутку.

Он позвонил и сказал вошедшему Фритсу:

— Попросите сюда миссис Дэнверс.

Фритс взглянул на Максима, и Максим коротко кивнул головой. Полковник спросил:

— Это здешняя экономка?

— И кроме того, личный, друг Ребекки, — сказал Фэвелл. — Она фактически вырастила ее. В ней вы найдете свидетеля совсем другого сорта, могу вас заверить.

Фрэнк вернулся в комнату.

— Накормили Бена ужином, сказали ему, что он хороший парень и отправили домой, — с издевкой сказал Фэвелл. — Ну, на этот раз вам так легко не отделаться, и положение вашего профсоюза станет затруднительным.

— Сюда идет миссис Дэнверс, и Фэвелл надеется найти в ней союзницу, — сказал полковник.

Миссис Дэнверс вошла в комнату.

— Добрый вечер, — поприветствовал ее полковник.

— Добрый вечер, сэр.

— Мой первый вопрос к вам следующий: знали ли вы о близких отношениях между покойной миссис де Винтер и мистером Фэвеллом?

— Да, они были кузенами.

— Я имею в виду не родственные отношения, а более близкие, интимные.

— Боюсь, что я вас не понимаю, сэр.

— Э, бросьте это, Дэнни. Я уже все рассказал полковнику. Он знает, что мы были любовниками и что она любила меня. К моему удивлению, она сказала после минутной паузы:

— Нет, не любила.

— Послушайте, вы, старая дура!

— Она не любила ни вас, ни мистера де Винтера, она вообще никого не любила и презирала всех мужчин. Она была выше этого.

— Ну, хорошо, но она проводила ночи со мной в коттедже и приезжала на уик-энд ко мне в Лондон?

— Ну и что же из этого? Она развлекалась, и это было ее право. А вызывать любовь к себе — это было ее игрой, только игрой, и она постоянно смеялась над всеми своими поклонниками и передразнивала их.

Было что-то страшное и неожиданное в этом потоке слов. Максим, побелел, а Фэвелл глядел на нее, вытаращив глаза. Затем миссис Дэнверс начала плакать, горько плакать и не сразу сумела совладать с собой. Лишь тогда полковник вновь обратился к ней:

— Миссис Дэнверс, есть ли у вас какое-либо мнение о том, почему миссис де Винтер могла покончить с собой?

— Нет, — ответила на, — нет.

— Вот, слышите, — сказал Фэвелл. — Это не могло с ней случиться. Она это знает так же хорошо, как и я. Я ведь уже говорил вам.

— Помолчите и дайте миссис Дэнверс возможность обдумать. Я не оспариваю подлинность записки, которую вы мне показали. Она написала вам, находясь в Лондоне, и о чем-то желала поговорить с вами. Если бы мы знали, о чем именно она хотела поговорить с вами, то в этом, вероятно, и было бы все разрешение нашей проблемы. Дайте миссис Дэнверс прочесть записку, может быть, она сообразит, о чем идет речь.

Фэвелл вынул записку и бросил ее на пол к ногам миссис Дэнверс. Та спокойно нагнулась, подняла ее и дважды внимательно прочла.

— К сожалению, не знаю, что она имела в виду. Если бы это было что-нибудь важное, она, несомненно, рассказала бы мне первой.

— А вы видели ее в тот вечер?

— Нет, меня не было дома, когда она вернулась из Лондона. Я провела вечер в Керритсе, чего никогда не прощу себе, пока жива.

— А эти слова «Я хочу вам кое-что сообщить — « вы не имеете представления, о чем шла речь?

— Никакого представления, сэр.

— Знает ли кто-нибудь, как она провела свой день в Лондоне?

Никто не ответил.

— Она была у парикмахера от двенадцати до половины третьего, это я помню точно, так как сама звонила ее мастеру. После этого она обычно завтракала в своем клубе.

— Свою записку она оставила у меня на квартире в три часа (швейцар видел ее), а после этого, видимо, сразу уехала в Мандерли (да еще на предельной скорости).

— До половины второго у парикмахера, затем, положим, полчаса на ленч, значит до двух часов в клубе. А вот где она была с двух до трех часов дня?

— Какое кому дело, чем она занималась в Лондоне? Он была убита, а вовсе не покончила с собой — вот что нас интересует, — снова закричал Фэвелл.

— У меня сохранилась записная книжка миссис де Винтер, — сказала миссис Дэнверс. — Я взяла ее себе на память, так как мистер де Винтер никогда не интересовался ею. Миссис де Винтер была очень педантична, все записывала в книжечку, а выполнение отмечала крестиком. Если вы желаете, я могу принести эту книжечку вам.

— Что скажите, мистер де Винтер? Не возражаете?

— Чего ради я стал бы возражать? — сказал Максим.

Джулиен снова бросил на него искоса взгляд, на этот раз замеченный и Фрэнком.

Миссис Дэнверс вышла и очень быстро вернулась назад, держа в руке красную замшевую книжечку.

— Я была права, — сказала она. — В записной книжке отмечены все ее встречи в тот последний день.

Полковник Джулиен снова достал очки и внимательно прочел записи.

— Да, тут все есть: парикмахер в 12 часов, как сказала миссис Дэнверс, и сбоку крестик, означающий, что встреча состоялась. Ленч в клубе, и снова крестик. А дальше — Бейкер, в два часа. Кто такой Бейкер? — он взглянул на Максима, а с него перевел взгляд на миссис Дэнверс.

Оба отрицательно покачали головами

— И все-таки она записала: Бейкер, а сбоку поставила крестик. Значит, она встретилась с ним, кем бы он ни был. И я думаю, что разгадка всего дела заключается именно в нем. Скажите, он не могла попасть в руки ростовщиков или шантажистов? Может быть, она чего-нибудь боялась, кто-то угрожал ей, запугивал?

— Кого? Миссис де Винтер? — воскликнула миссис Дэнверс. — Она никого и ничего не боялась. Единственная вещь, которая страшила ее, — это мысль о старости, болезни, медленной смерти в постели. Она много раз говорила мне: «Когда я буду умирать, Дэнни, я хочу, чтобы это произошло в одно мгновение, как гаснет свеча, когда на нее дунут. И» единственное, что меня утешало после ее смерти, что она действительно умерла легко и быстро. Говорят, что люди не испытывают страданий, когда тонут.

Она вопросительно взглянул на полковника, но тот не ответил ей и снова бросил испытующий взгляд на Максима.

— Какого черта вы занимаетесь этими вопросами?! — взорвался Фэвелл. — Мы все время отвлекаемся куда-то в сторону. Какое нам дело до какого-то Бейкера? Быть может, он торгует чулками или кремом для лица, Если бы он что-нибудь значил, Дэнни знала бы о нем.

Миссис Дэнверс снов держала в руках книжечку и внимательно проглядывала ее. И вдруг она издала восклицание:

— Послушайте, я нашла фамилию Бейкер и даже номер его телефона: 0488, но нет буквы района.

— Блестяще, Дэнни, — рассмеялся Фэвелл, — на старости лет вы стали настоящим сыщиком. Жаль только, что вы не занялись этим делом год тому назад. Тогда это могло бы нам очень и очень пригодиться…

Номер действительно записан, — сказал полковник, — непонятно только, почему нет буквы. Попробуйте звонить во все районы.

— Это займет целую ночь, но это неважно; даже если счет телефонной станции достигнет суммы в сто фунтов, Макс не будет возражать. Лишь бы оттянуть время. И будь я на его месте, я бы поступил так же.

— Какая-то закорючка стоит перед номером, и она похожа на букву «М.» Мейфер 0488?

— Гениально! — сказал Фэвелл.

— Фрэнк, — сказал Максим, — подойдите к телефону и позвоните по этому номеру, — и он закурил первую сигарету.

Через несколько минут Фрэнк вернулся и сказал:

— Этот телефон принадлежит леди Истлэй, и там никогда не слыхали фамилии Бейкер,

— Попробуем Музеум, — сказала миссис Дэнверс.

— Ступайте, Фрэнк, — подтвердил Максим.

Мы слышали через дверь весь разговор:

— Это Музеум 0488? Скажите, не живет ли здесь кто-нибудь под фамилией Бейкер? Да, я понимаю. А адрес? Да, по очень важному делу. — И через плечо нам:

— Кажется, я нашел его.

(Боже, помоги нам: не дай найти этого Бейкера). Но Фрэнк вошел в комнату с запиской в руке.

— Я говорил с ночным швейцаром из Блумсбери. Там вообще никто не живет, а помещение используется как приемная врача. Доктор Бейкер полгода назад продал свою практику и ушел на покой. Но у меня есть его домашний адрес.

25

— Ну что ж, — сказал Максим.

А полковник снова обратился к миссис Дэнверс.

— Может быть, теперь вы вспомните, по какому поводу миссис де Винтер обращалась к врачу?

— Миссис де Винтер никогда не обращалась к врачам, ка все здоровые люди. Она обращалась к доктору Филлипсу в Керритсе, когда вывихнула руку. Это был единственный раз.

— Я ведь уже говорил вам, — сказал Фэвелл, — что этот парень, вероятно, придумал какой-то новый крем для лица, отбеливающий кожу.

— О, нет, вы ошибаетесь, — сказал Фрэнк, — речь вовсе не идет о каком-то шарлатане. Швейцар сказал мне, что доктор Бейкер — крупный специалист по женским болезням.

— В конце концов, — сказал полковник, — она, быть может, быть действительно больна и не хотела об этом говорить.

— Она была чересчур зуда, — сказал Фэвелл, — и я говорил ей об этом. Но она уверяла, что это ей к лицу.

— Но в записке сказано: «Мне нужно вам кое-что сказать и поэтому я хочу вас видеть как можно скорее». Видимо, она как раз и хотела сообщить Фэвеллу о результатах посещения врача, — сказал Джулиен.

— В конце концов, поскольку у нас есть адрес врача, я могу написать ему письмо и попросить сообщить все, что ему известно, — предложил Фэвелл.

— Это нее совсем так, сказал полковник. — Вы забываете о профессиональной этике. Если мы хотим что-нибудь узнать от доктора Бейкера, нужно, чтобы к нему обратился лично де Винтер и объяснил ему свое дело. Что вы скажете на это, де Винтер?

Максим ответил:

— Я готов сделать все, что вы сочтете правильным. Как вы полагаете, мне следует выехать завтра утром, или, быть может, предварительно телеграфировать этому доктору Бейкеру?

Фэвелл коротко рассмеялся:

— Его нельзя отпускать одного. Я полагаю, что имею право настаивать на этом? Пошлите с ним полицейского инспектора Уэлча.

— Я считаю, что пока незачем впутывать в это дело инспектора. Если я обещаю вам поехать вместе с де Винтером, не оставлять его одного и привезти его обратно сюда, удовлетворит ли вас это?

— Да, — сказал Фэвелл, — но на всякий случай я тоже хочу поехать с вами. Не возражаете?

— Считаю, что вы имеете на это право. Но со своей стороны, я требую, чтобы вы, если поедете с нами, были совершенно трезвы.

— Об этом не беспокойтесь. Я буду так же трезв, как судья, который через три месяца присудит Макса к сметной казни. Я полагаю, что показания доктора Бейкера, в конце концов, послужат на пользу мне.

— Ну что же, когда мы выезжаем?

— В котором часу вы сможете утром отправиться в путь, де Винтер? — спросил полковник.

— В любое время,

— В девять утра. Подходит?

— В девять, — подтвердил Максим.

— А как вы поручитесь, что он не удерет в течение ночи? Ему ведь только нужно вывести машину из гаража и сесть за руль.

— Достаточно ли вам моего слова? — обратился Максим к полковнику и, заметив его колебания, побледнел, и снова какая-то жилочка задергалась у него на лбу.

— Миссис Дэнверс, — сказал он, — когда миссис де Винтер и я поднимемся вечером в нашу спальню, пожалуйста, поднимитесь вслед за нами и заприте нашу дверь. А в семь часов утра, отоприте ее снова.

— Да, сэр, — сказала миссис Дэнверс.

— Ну что же, все в порядке, и сегодня нам обсуждать больше нечего. Я буду здесь завтра утром ровно в девять часов.

— В вашей машине найдется место для меня, де Винтер?

— Да, конечно.

— А мистер Фэвелл последует за нами на своей, ведь так?

— Буду висеть у вас на хвосте, не сомневайтесь! — заверил Фэвелл.

Полковник подошел ко мне и пожал мне руку:

— Вы знаете, как я вам сочувствую, мне незачем этом объяснять. Советую вам пораньше лечь спать, завтра будет трудный день.

— Боюсь, что меня не пригласят здесь к обеду, — сказал Фэвелл, но ему никто не ответил. — Ну что ж, это значит, что я спокойно пообедаю и так же спокойно проведу ночь в своей гостинице.

Он подошел ко мне и протянул руку, но я, как упрямый ребенок, спрятала обе руки за спину.

— Все понятно, — сказал он. — Приходит гадкий человек и портит вам всю вашу веселую игру. Не беспокойтесь, вас еще ждет масса развлечений, когда вами займется желтая пресса, и вы увидите в газетах заголовки: «Из Монте-Карло — в Мандерли. Воспоминания молодой вдовы убийцы: Желаю вам большей удачи в следующем браке». — Он помазал рукой Максиму. — Постарайтесь получше использовать ночь за запертой дверью, — сказал он и, наконец, вышел из комнаты.

— Я поеду с тобой, — сказала я Максиму. — Я хочу быть с тобой в Лондоне.

Он ответил не сразу:

— Да, нам нужно оставаться вместе.

Фрэнк вошел в комнату.

— Они уехали — полковник и Фэвелл. Что я могу для вас сделать? И, конечно, я хочу сопровождать вас к доктору Бейкеру.

— Это вовсе не нужно. Вам завтра нечего делать. Но послезавтра может возникнуть целая куча дел. А сегодня, Фрэнк, мы с миссис де Винтер хотим провести вечер вдвоем, хотим побыть одни. Вы поймете нас.

— О, конечно, спокойной ночи.

Когда он вышел, Максим направился ко мне, а я протянула к нему руки и обняла его. Я обнимала и ласкала его, старалась успокоить, как будто он был Джаспером, который расшибся где-то и пришел ко мне за утешением.

— Мы можем сесть вместе к рулю завтра. Джулиен не станет возражать.

— Нет. Завтрашняя ночь еще тоже будет принадлежать нам. Они не сразу предпримут какие-то меры. Я успею повидаться с нужными людьми: я бы хотел Хастингса — он лучший из адвокатов, или Биркета. Хастингс знал еще моего отца. Но мне надо рассказать ему всю правду. Адвокатам легче вести дело, когда они знают все до конца.

Дверь открылась, и вошел Фритс:

— Будете ли вы переодеваться к обеду, мадам, или можно сразу подавать?

— Нет, Фритс, сегодня мы не будем переодеваться.

Я помню мельчайшие подробности этого последнего вечера, проведенного в Мандерли. Помню все, что мы ели, помню, как горели высокие новые свечи в серебряных подсвечниках. Когда мы уже пили кофе в библиотеке, раздался телефонный звонок. На этот раз подошла я, и услышала голос Беатрисы:

— Я весь вечер пыталась к вам дозвониться, но это было невозможно.

— Мне очень жаль, — ответила я.

— Мы получили вечерние газеты и были страшно поражены всем вашим делом. Что говорит по этому поводу Максим? Где он?

— У нас был здесь народ — полковник Джулиен и другие. Максим ужасной утомлен, а завтра утром мы едем в Лондон.

— Но зачем же?

— В связи с постановлением суда, но более точно я вам объяснить не могу. Это все ужасно неприятно, и эта огласка трудно переносима для Максима.

— Как нелепо решение суда, — чего ради Ребекка стала бы убивать себя? Это абсолютно непохоже на нее. Если бы я присутствовала в суде, я бы потребовала слова. Кажется, никто из вас не приложил никакого труда, чтобы добиться более разумного постановления. Максим, наверное, очень расстроен?

— Он очень переутомлен, и это ощущается сейчас больше всего.

— Где именно в Лондоне вы будете?

— Не знаю, пока еще не ясно.

— Я готова написать письмо судье и объяснить ему, что Ребекка не была способна на такой поступок, как самоубийство, и что, скорее всего, здесь действовал какой-то злоумышленник.

— Слишком поздно, Беатриса, этим уже ничего не добьешься.

Максим крикнул мне из библиотеки:

— Неужели ты не можешь отвязаться от нее? О чем она говорит?

— Я думаю обратиться к Дику Годольфину, он наш представитель в парламенте, и я хорошо с ним знакома. Пусть он поможет в этом деле.

— Это бесполезно, Беатриса, и я очень прошу, не старайтесь что-нибудь сделать. От этого станет только хуже, а не лучше.

— Я бы хотела поехать с вами в Лондон, но у Роджера высокая температура, а медсестра, которая находится при нем, — полная идиотка. Таким образом, мне нельзя отлучиться из дома.

(Благодарю тебя, Боже, что ее не было сегодня с нами, за то, что мы были избавлены, по крайней мере, от этого).

Телефонную связь прервали, и я вернулась в библиотеку. Через несколько минут телефон снова зазвонил, но я не реагировала. Я села у ног Максима и обняла его колени. Часы пробили десять. Максим поднял меня за плечи, обнял и прижал к себе. И мы прильнули друг к другу со страстью и отчаяньем, как любовники, связанные одним преступлением и еще никогда не целовавшиеся.

26

Утром я проснулась в шесть часов и выглянула в окно — был холодный и туманный день. Лето уже совсем кончилось, цветы увяли, и теперь нужно ждать целый год их нового расцвета. Я любовалась прекрасным садом, покоем и красотой природы Мандерли. Максим еще спал, и я не хотела будить его, помня, какой тяжелый день нам предстоит и что нас ждет полная неизвестность относительно дальнейшей судьбы. Где-то в огромном Лондоне живет некий доктор Бейкер, который держит в руках нашу судьбу, даже не зная о нашем существовании.

Я приняла ванну, и эта привычная процедура сразу настроила меня на деловой лад. Когда я уже начала одеваться, то услышала мягкие шаги возле двери, поворот ключа в замке. Шаги удалились. Это была миссис Дэнверс.

Она ни о чем не забыла. Те же мягкие шаги я слышала вечером, когда мы вошли в спальню. Она не стучала в дверь и вообще никак не привлекала к себе внимания. Просто мягкие шаги и поворот ключа в замке.

Кларисса принесла чай, и я разбудила Максима. Он взглянул на меня сонными детскими глазами и протянул ко мне руки.

Я достала свой чемоданчик и уложила туда несессер, ночную сорочку и туфли. Ведь легко могло случиться, что нам придется задержаться в Лондоне.

Мне показалось, что я очень давно не брала в руки чемодана, а между тем прошло всего четыре месяца, и на нем еще были багажные наклейки из Кале. Чтобы больше не возвращаться наверх, я сразу надела шляпу, взяла перчатки и направилась вниз. Туман начал подниматься, и солнечные лучи делали первые робкие попытки пробиться сквозь тучи.

У меня возникло ощущение, что я никогда больше не вернусь сюда и захотелось снова подняться6 чтобы еще раз попрощаться со своей комнатой.

Но надо было спешить. Мы сели за завтрак, и в ту минуту как закончили его, услышали шум мотора машины, поданной к подъезду. Максим позвал меня из дома. Я вернулась и надела пальто, поданное мне Фритсом. Подъехала вторая машина, в которой сидел Фрэнк.

— Полковник Джулиен ждет вас у ворот, он счел излишним подъезжать сюда, — сказал Фрэнк, — я буду весь день в конторе и буду ждать вашего телефонного звонка. Возможно, что после вашего визита к доктору Бейкеру, я вам понадоблюсь для чего-нибудь в Лондоне.

— Все возможно, — ответил Максим.

Я взглянула на Джаспера, который жался к моим ногам и смотрел на меня укоризненными глазами.

— Возьмите, пожалуйста, с собой Джаспера, — сказала я Фрэнку, — он выглядит таким несчастным.

— Хорошо, возьму.

— Ну, нам надо ехать, иначе Джулиен будет недоволен нашим опозданием.

— Сейчас ровно девять, — сказал Фрэнк.

Я села в машину рядом с Максимом, а Фрэнк захлопнул дверцу.

— Вы ведь позвоните мне?

— Непременно, — ответил Максим и включил мотор.

Я в последний раз оглянулась: на ступенях лестницы стоял Фритс, а рядом с ним и Роберт. Глаза мои наполнились слезами, будто я навеки расставалась со всем этим.

Мы остановились у въездных ворот, и полковник Джулиен сел в нашу машину на заднее сиденье. Увидев меня, он как будто удивился.

— Вы знаете, нам предстоит очень трудный день, а вы могли бы остаться дома, так как о вашем муже я бы сумел позаботиться.

— Я сама захотела ехать, — ответила я.

— Фэвелл сказал, что будет ждать нас на перекрестке дорог.

Если его там не будет, не останавливайтесь. Думаю, что мы справимся гораздо лучше без него. Надеюсь, что он проспит и не явится.

Однако, когда мы достигли назначенного места, я видела зеленый корпус его машины и его самого, стоящего у дверцы. Он ухмыльнулся, увидев нас, и приветственно помазал рукой.

Я уселась поудобнее и положила свою руку на колено Максима. А затем потекли миля за милей по ровному гладкому шоссе к Лондону. Джулиен спал на заднем сиденье, открыв рот. А зеленая машина то опережала нас, то отставала, но ни на минуту не исчезала из поля зрения.

В час дня мы остановились у старинногопридорожного отеля, чтобы позавтракать. Джулиен съел полный завтрак, начав с супа и рыбы и продолжив его ростбифом и пудингом. Максим и я поели холодной ветчины и выпили кофе.

Я думала, что следом за нами войдет и Фэвелл, но он не вошел, а когда мы вышли, я увидела его машину на противоположной стороне дороги у кафе, где он, по-видимому, находился. Очевидно, он следил за нами через окно, потому что как только мы двинулись, он возобновил свое путешествие и снова повис у нас на хвосте.

Около трех часов дня мы въехали в предместья Лондона, и тут я впервые почувствовала усталость. Шум и тряска машины вызвали шум у меня в голове. К тому же в Лондоне было жарко и очень пыльно. Видимо вчерашняя гроза прошла мимо Лондона и имела локальный характер.

— Здесь, видимо, не было дождя, — сказал полковник, — а он был как раз очень нужен.

Нам не удалось отвязаться от Фэвелла, он все еще сопровождал нас. Когда мы проезжали Хэмпстэд, Джулиен вытащил большую карту Лондона из своего портфеля и начал указывать Максиму дорогу. Когда мы достигли Барнета, то он начал поминутно останавливать машину и справляться у прохожих:

— Не знаете ли вы, где здесь дом, называемый Роузлэндс? Там живет некий доктор Бейкер, удалившийся от дел.

И в ответ мы слышали:

— Доктор Бейкер? Не знаю… Знаю доктора Дэвидсона.

— Роузлэндс? Нет, здесь есть Роузкоттедж, но там живет миссис Вильсон.

Я взглянула на Максима. Очень бледный, темные круги под глазами и твердо сжатые губы. Он явно очень устал, но не жаловался.

В конце концов почтальон указал нам нужный дом, мимо которого мы, оказывается, проехали уже дважды.

— Наконец, приехали, — сказал Джулиен. — И как раз во время вечернего чая. Подождем несколько минут, чтобы дать ему допить свой стакан.

Максим зажег сигарету и протянул мне свою руку.

— Ну, — сказал Джулиен, — теперь, пожалуй, пора.

— Я готов, — сказал Максим.

Джулиен позвонил у двери. Ее открыла миловидная горничная. Она удивилась, увидев сразу столько людей.

— Доктор Бейкер? Да, сэр, войдите, пожалуйста.

Несколько минут прошло в ожидании. Потом в комнату вошел мужчина с седеющими волосами и неприметной наружностью.

— Простите, что заставил вас дожидаться, но после игры в теннис со своими сыновьями мне надо было умыться, прежде чем спуститься к вам.

— Я должен извиниться перед вами за наше вторжение, — сказал полковник. — Мое имя Джулиен, вот миссис де Винтер, мистер де Винтер, а это мистер Фэвелл. Вы, вероятно, видели на днях в газетах имя де Винтера?

— Да, кажется, видел. Какое-то судебное расследование?

— Судья установил случай самоубийства, а я утверждаю, что этого быть не могло. Я знал ее очень близко и утверждаю, что она никогда бы так не поступила, — сказал Фэвелл.

— Вы бы лучше предоставили вести переговоры мне и полковнику Джулиену. Ведь мистер Бейкер понятия не имеет о том, чего вы добиваетесь, — спокойно сказал Максим, а затем обратился к доктору:

— Кузен моей первой жены не удовлетворен судебным решением, а к вам мы приехали потому, что нашли в записной книжке моей жены запись о встрече с вами в последний день ее жизни и номер вашего телефона. Не могли бы вы проверить для нас эти данные.

Доктор Бейкер с сожалением покачал головой:

— Мне очень жаль, но я полагаю, что здесь вышла ошибка — я бы запомнил фамилию де Винтер.

Джулиен вынул из кармана листок, вырванный им из записной книжки Ребекки, и показал его доктору: свидание в два часа дня и номер телефона — Музеум 0488.

— Это все очень странно, — сказал Бейкер, — телефон правильный.

— Не могла ли она назваться чужой фамилией? — спросил Джулиен.

— Могло быть и так, хотя я, конечно, не одобряю такого поведения, — сказал Бейкер.

— Скажите, есть ли у вас какая-нибудь картотека или журнал записей, где вы могли бы это проверить для нас? Я прекрасно знаю, что неэтично задавать такие вопросы, но у нас случай исключительный — нам нужно установить, нет ли какой-нибудь связи между ее визитом к вам и последовавшим за этим самоубийством.

— Убийством, — поправил Фэвелл.

Доктор Бейкер взглянул на Максима и спокойно произнес:

— Я ведь не знал, о чем идет речь, а теперь я все понял и всячески готов помочь вам, сколько могу. Сейчас я принесу сюда записи, и мы вместе их разберем. Пока покурите, отдохните. Предлагать вам выпить, вероятно, еще не время.

У меня было впечатление, что Фэвелл хочет что-то сказать, но он не получил этой возможности, так как Бейкер вышел из комнаты.

— Мне кажется, что он порядочный человек, — сказал Джулиен.

— Почему он не предложил нам стаканчик виски с содовой. Наверное, держит их на замке. На меня он не произвел никакого впечатления, и нам он, конечно, ничем не поможет.

Доктор вернулся с большим журналом и картотекой.

— Я принес все материалы за прошлый год. Седьмого, восьмого, десятого… Вы сказали двенадцатого, в два часа дня? Вот!

Мы все застыли и молча смотрели на него.

— В два часа дня у меня была миссис Дэнверс.

— Дэнни! Как это могло случиться? — начал Фэвелл, но Максим прервал его и сказал:

— Вы припоминаете теперь этот визит, доктор?

Бейкер перебирал истории болезней в своей картотеке.

— Да, миссис Дэнверс. Я помню ее.

— Высокая, стройная и замечательно красивая? — спросил Джулиен.

— Да, сэр, да.

Затем Бейкер обратился к Максиму:

— Вы ведь знаете, вероятно, что профессиональная этика не разрешает нам выдавать наших пациентов, с которыми мы обращаемся, как священник с прихожанами в исповедальне. Но я согласен считать ваш случай исключением, поскольку ваша жена мертва, и вы хотите узнать от меня — дал ли ей мой диагноз какие-нибудь основания для самоубийства. Да! Женщина, которая назвала себя миссис Дэнверс, была очень тяжело больна.

Он замолк на мгновение и обвел нас всех глазами.

— Великолепно помню ее. Она пришла ко мне за неделю до этого дня, рассказала о своем недомогании, и я подверг ее рентгеноскопическому обследованию. В указанный вами день она пришла вторично, чтобы узнать результаты. У меня здесь нет рентгенограммы, но все занесено совершенно точно и подробно.

«Я хочу знать всю правду и не желаю, чтобы меня успокаивали лживыми надеждами. Я готова выслушать любой приговор».

Итак, она просила сказать ей правду, и я ей все сказал. С некоторыми пациентами нельзя обращаться иначе. Это не приведет ни к чему хорошему. А миссис Дэнверс, вернее, миссис де Винтер не принадлежала к типу людей, которых можно долго обманывать. Вы, вероятно, знали это. Она действительно не дрогнула, спокойно выслушала меня, заплатила за визит и также спокойно ушла. Больше я ее никогда не видел.

В тот момент боли, которые она испытывала, были еще незначительными, но область поражения была очень велика. Больная была уже неоперабельна. В таких случаях ничего не остается делать, как вводить морфий и ждать конца. Я прямо сказал ей, что через три-четыре месяца ей придется начать вводить морфий и так до самого конца.

Внешне она выглядела вполне здоровой женщиной, правда, худой и бледной, но, к сожалению, такова нынешняя мода. При просвечивании у нее также был обнаружен загиб матки, из-за которого она никогда не смогла бы иметь ребенка. Но это было вовсе не связано с ее болезнью и уже не могло иметь для нее значения.

Полковник Джулиен высказал благодарность за такую подробную информацию и спросил, нельзя ли получить выписку из истории болезни, если она понадобиться.

— Безусловно, можно, — ответил доктор Бейкер, — безусловно. Куда мне следует послать эту копию?

— Возможно, что она не понадобится. В противном случае я или де Винтер напишем вам об этом.

— Я очень рад, что смог помочь вам, — сказал Бейкер, — мне и на ум не приходило, что мисс Дэнверс и миссис де Винте — одно лицо.

— Да, конечно, — ответил Джулиен, — очень, очень вам благодарны. Прощайте.

И мы вышли из домика врача и остановились возле своих машин.

Фэвелл позеленел, и руки у него тряслись так, что он не мог зажечь спичку. Вдруг он повернулся к нам и дрожащим голосом спросил:

— Эти раковые болезни, знает ли кто-нибудь из вас, они заразны?

Никто не ответил ему. Он продолжал:

— У меня никогда не было ни малейшего подозрения, и она тщательно скрывала все, даже от меня и от Дэнни. Для меня это ужасный удар. Я вне себя, необходимо выпить. Рак! Боже мой!

— Не проще ли нам сейчас разъехаться в разные стороны, — спросил его Максим. — Скажите, в состоянии ли вы вести свою машину или нужно попросить Джулиена, чтобы он вас заменил?

— Одну минуту, — сказал Фэвелл, — я сейчас приду в себя, для меня это ужасный шок.

— Ради бога, возьмите себя в руки, — сказал Джулиен, — если вам так уж необходимо выпить, вернитесь в дом мистера Бейкера. Полагаю, что он знает, как бороться с шоковыми состояниями, а на улице нечего устраивать демонстрации.

— Вам-то, конечно, хорошо. Вы добились того, что вам было нужно, а Бейкер еще и напишет все это для вас черным по белому. Теперь вы, Джулиен, можете, по крайней мере, раз в неделю обедать в Мандерли и, я уверен, что вас пригласят в крестные отцы к первому же ребенку.

— Поедем, — сказал Джулиен Максиму. — Мы можем составить наши дальнейшие планы по пути. А вам, — обратился он к Фэвеллу, — я бы советовал поехать к себе домой и лечь в постель. Будьте очень осторожны на улице, а то угодите в тюрьму за убийство. И еще кое-что я вам хочу сказать. Как должностное лицо я имею некоторые права, которыми немедленно воспользуюсь, если вы вернетесь в Керритс или его окрестности. Шантаж — не очень почетное занятие. В нашей стране знают, как бороться с шантажистами. Так как я вас, вероятно, больше не увижу, то счел необходимым предупредить вас об этом.

Фэвелл взглянул на Максима:

— А вы оказались в выигрыше, Макс, и думаете, что совсем избавились от меня и от закона. Но я сумею справиться с вами, сумею одолеть вас.

— Если вы хотите еще что-нибудь сказать, говорите сейчас.

— Нет, я не буду вас сейчас задерживать, поезжайте! — И он насмешливо помахал нам рукой.

— Он ровно ничего не сможет сделать, — сказал Джулиен. — Эта издевательская улыбка и жест рукой были частью его блефа. Все эти парни одинаковы. У него нет никакой надежды возбудить против вас дело, и он сам это отлично знает. Я предчувствовал, что все объяснения мы получим от Бейкера. Страшная штука — эти злокачественные опухоли. И вполне достаточно того, что знала миссис де Винтер, чтобы молодая красивая женщина решилась на отчаянный шаг. Я думаю, вам самому это никогда не приходило в голову, де Винтер.

— Нет, — ответил Максим, — никогда.

— Ваша жена была очень смелой женщиной и ничего не боялась, кроме медленной и мучительной смерти. И она решила избавиться от такого конца. Предполагаю потихоньку и исподволь рассказать обо всей этой печальной истории в Керритсе и в округе, чтобы прекратить возможные сплетни. Очень досадно, что в сельских местностях так любят сплетничать. Люди любят распространять самые невероятные слухи, лишь бы для этого был маленький повод.

Газеты вряд ли будут и дальше заниматься вами. Через день-два все замолкнут.

Сейчас половина седьмого, что вы думаете предпринять дальше? Я думаю заехать к своей сестре — пообедать у нее, а затем последним поездом уехать домой. Она будет очень рада, если вы оба заедете вместе со мной и тоже отобедаете у нее.

— Я очень благодарен вам, — сказал Максим, — но, пожалуй, мне сегодня не хочется обедать в гостях. Необходимо поговорить с Фрэнком, который весь день сидит у телефона и ждет моего звонка. Я думаю, что мы пообедаем в ресторане, переночуем в гостинице и утром вернемся к себе.

Максим повел машину к дому, указанному Джулиеном, и на прощанье сказал ему:

— Невозможно выразить словами благодарность, которую я испытываю к вам за все то, что вы для меня сделали.

— Поверьте мне, — прервал его Джулиен, — вам следует постараться забыть обо всей этой мрачной истории. Уверен, что Фэвелл больше не будет вас беспокоить, а если ему вздумается снова появиться, сейчас же сообщите об этом мне, и я уж сумею с ним расправиться раз и навсегда.

Советую вам устроить себе короткий отпуск, например, съездить за границу для того, чтобы отдохнуть и рассеяться. В Швейцарии в это время года очень хорошо. А кроме того, как только вы уедете, сейчас же прекратятся всякие сплетни по вашему адресу. Старая поговорка верна — с глаз долой — из сердца вон. А ведь мистер Тэбб мог наболтать много всякого вздора, который и служит темой для местных сплетников.

Он собрал свои вещи — пальто, трость, портфель, очки — и сказал:

— Комплект полный. От души желаю вам обоим всего хорошего. Отдохните и ни о чем больше не тревожьтесь.

Мы остались в машине одни, и Максим вновь включил мотор. Мы не говорили между собой, но его рука все время прикрывала и согревала мою.

Я не смотрела по сторонам. Машина остановилась перед маленьким рестораном в одном из узких переулков Сохо.

— Ты утомлена и голодна. Обед пойдет тебе на пользу и мне также. И насчет выпивки Фэвелл был прав, нам нужно выпить бренди. Когда мы пообедаем, мы больше не будем спешить. Где-нибудь по дороге мы остановимся в гостинице и переночуем там, чтобы утром выехать в Мандерли. Ты ведь не захотела бы обедать у сестры Джулиена и поздно ночью возвращаться на поезде. Нет?

Максим допил бренди и взглянул на меня. Его глаза в темных кругах утомления казались очень большими на бледном лице.

— Как ты думаешь, — спросила я, — многое ли знает и о многом ли догадывается Джулиен?

— Думаю, что он знает, безусловно, знает. Но никогда ни слова не скажет.

Он заказал себе еще бренди и медленно произнес:

— Теперь понятно, что Ребекка нарочно стараюсь взбесить меня и для этого лгала. Это был ее последний блеф. Она хотела, чтобы я выстрелил в нее, и вот почему она смеялась, умирая и глядя мне в глаза. Это была ее последняя шутка, и я до сих пор не уверен, что она не выиграла в нашей долгой борьбе.

— Как она могла выиграть? Что ты хочешь этим сказать?

— Не знаю, не знаю, а сейчас пойду звонить Фрэнку.

Я начала есть поданного мне омара и наслаждаться тишиной, думая про себя: Ребекка сделала свою последнюю игру, и больше ничем уже не может нам повредить. Она побеждена уже навсегда.

Через десять минут Максим вернулся.

— Ну, и как Фрэнк?

— Фрэнк в порядке, очень обрадован моим сообщением. Но случилось что-то странное — миссис Дэнверс исчезла, и ее не могут найти. Она никому ничего не сказала, но, видимо, укладывала свои вещи с самого утра. Затем по ее вызову приехал агент с вокзала и около четырех часов увез весь ее багаж,

Фритс сообщил об этом Фрэнку, а Фрэнк просил его передать миссис Дэнверс, чтобы она пришла к нему в контору. Он ждал ее, но она так и не появилась. За десять минут до моего звонка Фритс сообщил Фрэнку, что миссис Дэнверс вызвали к телефону, и она говорила с кем-то. Это было, вероятно, в начале седьмого. Без четверти семь он постучал в дверь к миссис Дэнверс и нашел ее комнаты пустыми. Очевидно, она ушла прямо через лес, потому что мимо домика привратника и через ворота она не проходила.

— По-моему, это очень хорошо, — сказала я. — Нам все равно нужно было с ней расстаться.

— А мне это не нравится, — ответил Максим, — совсем не нравится.

— Но она ничего не может нам сделать. Вероятно, ей позвонил Фэвелл, рассказал все относительно доктора Бейкера и высказывание Джулиена по поводу шантажа. Они просто испугались и предпочли исчезнуть. И нам они уже не могут навредить.

— Я думаю не о шантаже, — сказал Максим.

— А что же еще они могут нам сделать?

— Нам нужно последовать совету Джулиена и постараться обо всем забыть. И на коленях благодарить Бога за то, что все это закончилось.

— Обед стынет, Максим, а ты очень нуждаешься в нем.

Я чувствовала себя лучше и спокойнее после того, как поела.

Я больше не буду ни робкой, ни застенчивой, подумала я про себя. Вернусь домой и возьму в руки все хозяйство. И скоро всем покажется, что так было всегда, и никто даже и не вспомнит о миссис Дэнверс.

— Я уже сыт, — сказал Максим, — и хочу только кофе, очень крепкого, черного, и счет, пожалуйста, — сказал он официанту.

Я пожалела, что он не захотел посидеть в ресторане еще немного, и нехотя последовала за ним к машине.

— Я надеюсь, ты сможешь заснуть в машине на заднем сиденье, если я заверну тебя в плед и уложу.

— Я думала, что мы останемся ночевать где-нибудь в гостинице.

— Так я предполагал раньше. Но теперь у меня такое чувство, что нужно торопиться домой, что без меня там что-то случилось. Сейчас без четверти восемь, и к половине третьего мы сможем быть дома.

Он закутал меня в плед, уложил на подушки на заднем сиденье и сам сел за руль.

Я уснула и видела легкие приятные сны, а потом проснулась.

— Который час? — спросила я.

— Половина двенадцатого, и мы уже приехали половину дороги. Постарайся снова заснуть.

— Я очень хочу пить.

Он остановил машину в ближайшем населенном пункте. Работающий в гараже мастер сказал нам:

— Моя жена еще не спит, она сейчас подаст вам чай.

Я жадно выпила его, а Максим нетерпеливо поглядывал на часы. Мы были снова в пути, и я опять задремала. Но теперь мне уже снились какие-то страшные сумбурные сны — в вашем прекрасном парке уже ничего не росло, не было цветов, не было и Счастливой долины. Везде был хаос нерасчищенного леса, разрослись сорняки, крапива. И вместо веселых птичьих голосов слышалось только уханье совы.

— Максим! — закричала я, — Максим!

— В чем дело? Я здесь, с тобой.

— Меня мучают кошмары, я не хочу больше лежать здесь и спать. Я сяду рядом с тобой. Который сейчас час? Двадцать минут третьего? Как странно, что холмы впереди кажутся розовыми, как будто уже наступил восход солнца.

Я продолжала наблюдать небо, которое с каждой минутой становилось все розовее и розовее.

— Северное сияние видно ведь зимой, а не летом, — удивилась я.

— Это не северное сияние, это — наше Мандерли.

Я взглянула ему в лицо, выражение его глаз испугало меня.

— Что это такое, Максим, что это?

Он гнал машину на предельной скорости, и мы уже въехали в Лэнион. Перед нами лежал залив, но на том месте, где прежде стоял наш дом, бушевало огромное пламя, и горизонт выглядел ярко-красным, словно он был залит кровью. Огромные языки пламени взмывали к небу, и до нас уже долетали клочья сажи, принесенные соленым морским ветром.

Дафна дю Морье Моя кузина Рейчел

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В старину преступников вешали на перепутье Четырех Дорог.

Но это было давно. Теперь убийца расплачивается за свое преступление в Бодмине на основании приговора, вынесенного судом присяжных. Разумеется, если совесть не убьет его раньше. Так лучше. Похоже на хирургическую операцию. Тело, как положено, предают земле, хоть и в безымянной могиле. В прежние времена было иначе. Вспоминаю, как в детстве я видел человека, висящего в цепях там, где сходятся Четыре Дороги. Его лицо и тело были обмазаны смолой, чтобы он не сгнил слишком быстро. Он провисел пять недель, прежде чем его срезали; я видел его на исходе четвертой.

Он раскачивался на виселице между небом и землей, или, как сказал мой двоюродный брат Эмброз, между небесами и адом. На небеса он все равно бы не попал, но и ад его жизни был для него потерян. Эмброз ткнул тело тростью. Как сейчас вижу: оно поворачивается от дуновения ветра, словно флюгер на ржавой оси, — жалкое пугало, некогда бывшее человеком. Дождь сгноил его брюки, не одолев плоть, и лоскутья грубой шерстяной ткани, будто оберточная бумага, свисают с конечностей.

Стояла зима, и какой-то шутник-прохожий сунул в разорванную фуфайку веточку остролиста. Тогда, в семь лет, этот поступок показался мне отвратительным. Должно быть, Эмброз специально привел меня туда; возможно, он хотел испытать мое мужество, посмотреть, как я поступлю: убегу, рассмеюсь или заплачу. Мой опекун, отец, брат, советчик — в сущности, все на свете, он постоянно испытывал меня. Помню, как мы обошли виселицу кругом, и Эмброз постукивал по ней тростью. Потом он остановился, раскурил трубку и положил руку мне на плечо.

— Вот, Филипп, — сказал он, — что ожидает нас всех. Одни встретят свой конец на поле боя. Другие — в постели. Третьи — где будет угодно судьбе. Спасения нет. Чем раньше ты это поймешь, тем лучше. Но так умирает злодей. Пусть его пример послужит тебе и мне предостережением, ибо человек никогда не должен забывать о трезвости и умеренности.

Мы стояли рядом и смотрели на раскачивающийся труп, словно пришли развлечься на бодминскую ярмарку и перед нами висел не покойник, а старая Салли, и меткий стрелок получал в награду кокосовый орех.

— Видишь, к чему может привести человека вспышка ярости, — сказал Эмброз. — Это Том Дженкин, честный, невозмутимый малый, пока не напьется. Жена его действительно была на редкость сварлива, но это не причина, чтобы убивать ее. Если бы мы убивали женщин за их язык, то все мужчины стали бы убийцами.

Я пожалел, что Эмброз назвал имя повешенного. До той минуты он был просто мертвецом, безликим и безымянным. Стоило мне взглянуть на виселицу, как я понял, что повешенный будет являться мне по ночам — безжизненный, вселяющий ужас. Теперь же он обрел связь с реальностью, стал человеком с водянистыми глазами, который торговал крабами у городского причала. Летом он обычно стоял со своей корзиной на ступенях и, чтобы повеселить детей, устраивал уморительные крабьи гонки. Совсем недавно я видел его.

— Ну, — сказал Эмброз, — что ты о нем думаешь?

Я пожал плечами и ударил ногой по основанию виселицы. Эмброз не должен был догадаться, что творится у меня на душе и чего я испугался. Он стал бы презирать меня. В свои двадцать семь лет Эмброз был для меня центром мироздания, во всяком случае — центром моего маленького мира, и я стремился во всем походить на него.

— Когда я видел его в последний раз, — ответил я, — у него было веселое лицо. А теперь он недостаточно свеж даже для того, чтобы пойти на наживку своим крабам.

Эмброз рассмеялся и потрепал меня за ухо.

— Молодец, малыш, — сказал он. — Ты говоришь, как истинный философ. — Затем добавил, понимая мое состояние: — Если тебя тошнит, сходи в кусты. И запомни: я ничего не видел.

Он повернулся спиной к виселице и зашагал в сторону новой аллеи, которую велел прорубить в лесу, чтобы сделать вторую дорогу к дому. Я не успел дойти до кустов и был рад, что он ушел. Вскоре я почувствовал себя лучше, но зубы у меня стучали, и тело бил озноб. Том Дженкин снова превратился в безжизненный предмет, в охапку тряпья. Более того — он послужил мишенью брошенного мною камня. Расхрабрившись, я смотрел на труп, надеясь, что он шевельнется. Но этого не произошло. Камень глухо ударился о намокшую одежду и отлетел в сторону. Устыдясь своего поступка, я поспешил в новую аллею разыскивать Эмброза.

Да, с тех пор минуло целых восемнадцать лет, и, кажется, я никогда не вспоминал об этом случае. До самых недавних дней. Не странно ли, что в минуты жизненных потрясений мысли наши вдруг обращаются к детству? Так или иначе, но меня постоянно преследуют воспоминания о бедняге Томе, висящем в цепях на перепутье дорог. Я никогда не слышал его историю, да и мало кто помнит ее сейчас. Он убил свою жену — так сказал Эмброз. Вот и все. У нее был сварливый нрав, но это не повод для убийства. Видимо, будучи большим любителем выпить, он убил ее во хмелю. Но как? Каким оружием? Ножом или голыми руками? Быть может, в тот зимний вечер он, спотыкаясь, возвращался домой из харчевни у причала и душа его горела любовью и лихорадочным возбуждением? И высокий прилив заливал ступени причала, и полная луна сияла в темной воде… Кто знает, какие грезы будоражили его воспаленный мозг, какие буйные фантазии…

Возможно, когда он ощупью добрел до своего домика за церковью, бледный, пропахший крабами малый со слезящимися глазами, жена напустилась на него за то, что он наследил в доме. Она разбила его грезы, и он убил ее. Именно такой могла быть его история. Если жизнь после смерти не пустая выдумка, я отыщу беднягу Тома и расспрошу его. Мы будем вместе грезить в чистилище. Но он был пожилым человеком лет шестидесяти, а то и старше. Мне же только двадцать пять. Мы будем грезить о разном. Итак, возвращайся к своим теням, Том, и оставь мне хоть малую толику душевного покоя. Я бросил в тебя камень, не ведая, что творю. Прости меня.

Все дело в том, что, как бы ни была горька жизнь, надо жить. Но как — вот в чем вопрос. Трудиться изо дня в день — невелика премудрость. Я стану мировым судьей, как Эмброз, и со временем меня тоже изберут в парламент. Как и все члены моей семьи до меня, я буду пользоваться почетом и уважением. Усердно возделывать землю, заботиться о своих людях. И никто никогда не догадается, какая вина тяготит мою душу; никто не узнает, что, терзаемый сомнениями, я неустанно задаю себе один и тот же вопрос. Виновна Рейчел или невиновна? Может быть, я и это узнаю в чистилище.

Как нежно и трепетно звучит ее имя, когда я шепчу его! Оно медлит на языке, неторопливое, коварное, как яд — смертельный, но убивающий не сразу. С языка оно переходит на запекшиеся губы, с губ возвращается в сердце. А сердце управляет и телом, и мыслью. Освобожусь ли я когда-нибудь от его власти? Через сорок, через пятьдесят лет? Или в мозгу моем навсегда останется болезненная крупица омертвевшего вещества? Частичка крови, отставшая от своих сестер на пути к сердцу, направляющему их бег? Быть может, когда все сущее окончательно утратит для меня смысл и значение, уснет и желание освободиться? Трудно сказать.

У меня есть дом, о котором надо заботиться, чего, конечно, ожидал от меня Эмброз. Я могу заново облицевать стены в местах, где проступает сырость, и содержать все в полном порядке. Могу продолжать высаживать кусты и деревья, озеленять склоны холмов, открытые ураганным ветрам с востока. Могу оставить после себя красоту, если ничего иного мне не дано. Но одинокий человек — человек неестественный, он быстро впадает в смятение. За смятением приходят фантазии. За фантазиями — безумие. Итак, я вновь возвращаюсь к висящему в цепях Тому Дженкину. Возможно, он тоже страдал.

Тогда, в тот далекий год, восемнадцать лет назад, Эмброз размашисто шагал по аллее, я брел за ним. На нем вполне могла быть та самая куртка, которую теперь ношу я. Старая зеленая охотничья куртка с локтями, обшитыми кожей. Я стал так похож на него, что мог бы сойти за его призрак. Мои глаза — это его глаза, мои черты — его черты. Человеком, который свистом подозвал своих собак и пошел прочь от перекрестка и виселицы, мог быть я сам. Ну что ж, я всегда этого хотел. Быть похожим на него. Иметь его рост, его плечи, его привычку сутулиться, даже его длинные руки, неуклюжие на вид ладони, его неожиданную улыбку, его стеснительность при встрече с незнакомыми людьми, его нелюбовь к суете, этикету. Простоту его обращения с теми, кого он любил, кто ему служил; те, кто говорит, будто я обладаю этими качествами, явно преувеличивают. И силу, оказавшуюся иллюзией, отчего нас и постигла одна и та же беда. Недавно мне пришло на ум: а что, если после того, как он, с затуманенным, терзаемым сомнениями и страхом рассудком, чувствуя себя покинутым и одиноким, умер на той проклятой вилле, где я уже не застал его, — дух Эмброза покинул бренное тело, вернулся домой и, ожив во мне, повторил былые ошибки, вновь покорился власти старой болезни и погиб дважды. Возможно, и так. Я знаю одно: мое сходство с ним — сходство, которым я так гордился, — погубило меня. Именно из-за него я потерпел поражение. Будь я другим человеком — ловким, проворным, острым на язык, практичным, — минувший год был бы обычными двенадцатью месяцами, которые пришли и ушли.

Но я был не такой; Эмброз — тоже. Оба мы были мечтатели — непрактичные, замкнутые, полные теорий, которые никогда не проверялись опытом жизни; и, как все мечтатели, мы были глухи к бурлящему вокруг нас миру. Испытывая неприязнь к себе подобным, мы жаждали любви, но застенчивость не давала пробудиться порывам, пока они не трогали сердца. Когда же это случалось, небеса раскрывались, и нас обоих охватывало чувство, будто все богатство мироздания принадлежит нам, и мы были готовы без колебаний отдать его. Оба мы уцелели бы, если бы были другими. Рейчел все равно приехала бы сюда. Провела бы день-два и навсегда покинула бы наши места. Мы обсудили бы деловые вопросы, пришли бы к какому-нибудь соглашению, выслушали завещание, официально зачитанное за столом в присутствии нотариусов, и я, с первого взгляда оценив положение, выделил бы ей пожизненную пенсию и навсегда избавился бы от нее.

Этого не произошло потому, что я был похож на Эмброза. Этого не произошло потому, что я чувствовал, как Эмброз. В первый же вечер по приезде Рейчел я поднялся в ее комнату, постучал и, слегка склонив голову под притолокой, остановился в дверях. Когда она встала со стула около окна и взглянула на меня снизу вверх, я по выражению ее глаз должен был понять, что увидела она вовсе не меня, а Эмброза. Не Филиппа, а призрак. Ей надо было сразу уехать. Собрать вещи и уехать. Отправиться туда, где она своя, где все ей знакомо и близко, — на виллу, хранящую воспоминания за скрытыми ставнями окнами, к симметрично разбитым террасам сада, к плачущему в небольшом дворике фонтану. Вернуться в свою страну — летом выжженную солнцем, окутанную знойной дымкой, зимой — сурово застывшую под холодным ослепительным небом. Инстинкт должен был предупредить ее, что, оставаясь со мной, она погубит не только явившийся ей призрак, но в конце концов и себя самое.

Вновь и вновь спрашиваю я себя: подумала ли она, увидев, как я стою в дверях, робкий, нескладный, объятый жгучим негодованием, сознавая, что я здесь — хозяин и глава, и вместе с тем гневно досадуя на свои длинные руки, неуклюжие, как у необъезженного жеребенка ноги, — подумала ли она: «Таков был Эмброз в свои молодые годы. До меня. Таким я его не знала» — и тем не менее осталась?

Возможно, именно поэтому при моей первой короткой встрече с Райнальди, итальянцем, он тоже постарался скрыть изумление, на мгновение задумался и, поиграв пером, которое лежало на его письменном столе, спросил: «Вы приехали лишь сегодня? Значит, ваша кузина Рейчел вас не видела?» Инстинкт предупредил и его. Но слишком поздно.

Что прошло, то миновало. Возврата нет. Ничто в жизни не повторяется. Живой, сидя здесь, в своем собственном доме, я так же не могу вернуть сказанное слово или совершённый поступок, как бедный Том Дженкин, когда он раскачивался в своих цепях.

Ник Кендалл, мой крестный, с присущей ему грубоватой прямотой сказал мне накануне моего двадцатипятилетия — всего несколько месяцев назад, но, Боже, как давно: «Есть женщины, Филипп, возможно, вполне достойные, хорошие женщины, которые не по своей вине приносят беду. Чего бы они ни коснулись, все оборачивается трагедией. Не знаю, зачем я говорю тебе это, но чувствую, что должен сказать». И он засвидетельствовал мою подпись под документом, который я положил перед ним.

Да, возврата нет. Юноши, что стоял под ее окном накануне своего дня рождения, юноши, что стоял в дверях ее комнаты в вечер ее приезда, больше не существует, как не существует и ребенка, который для храбрости бросил камень в повешенного. Том Дженкин, потрепанный образчик рода человеческого, никем не знаемый и не оплакиваемый, тогда, за далью этих восемнадцати лет, смотрел ли ты с грустью и состраданием, как я бегу через лес… в будущее?

Если бы я оглянулся назад, то в цепях, свисающих с перекладины виселицы, я увидел бы не тебя, а свою собственную тень.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Когда вечером накануне отъезда Эмброза в его последнее путешествие мы сидели вдвоем и разговаривали, у меня не было ощущения близкой беды. Предчувствия, что мы больше никогда не будем вместе. Осень подходила к концу; врачи в третий раз велели ему провести зиму за границей, и я уже привык к его отсутствию, привык в это время смотреть за имением. Когда он уехал в первый раз, я еще был в Оксфорде и его отъезд не внес никаких изменений в мою жизнь, однако на следующую зиму я окончательно вернулся и все время был дома, как он того и хотел. Я не тосковал по стадной жизни в Оксфорде — скорее, был даже рад, что расстался с ней.

Я никогда не стремился жить вне дома. За исключением лет, проведенных в Харроу,[125] а затем в Оксфорде, я всегда жил здесь, с тех пор как меня привезли сюда полуторагодовалым младенцем после смерти моих молодых, рано умерших родителей. Эмброз проникся жалостью к своему осиротевшему двоюродному брату и вырастил меня сам, как вырастил бы щенка, котенка или любое другое слабое, одинокое существо, которому нужны защита и ласка.

Эмброз всегда хозяйничал не совсем обычно. Когда мне было три года, он рассчитал мою няньку за то, что она отшлепала меня гребенкой для волос. Этого случая я не помнил, но Эмброз потом рассказал мне о нем.

— Я чертовски рассердился, — сказал он мне, — увидев, как эта баба своими огромными шершавыми ручищами колотит твою крошечную персону за пустячный проступок, понять который у нее не хватило разумения.

Мне ни разу не пришлось пожалеть об этом. Не было и не могло быть человека более справедливого, более честного, более любящего, более чуткого и отзывчивого. Он обучил меня азбуке самым простым способом — пользуясь начальными буквами бранных слов (чтобы набрать двадцать шесть таких слов, потребовалась немалая изобретательность, но он справился с этой задачей), предупредив меня, чтобы я не произносил их при людях. Неизменно учтивый и обходительный, Эмброз робел при женщинах и не доверял им, говоря, что они приносят в дом несчастье. Поэтому в слуги он нанимал только мужчин, и их шатией управлял старый Сиком, дворецкий моего покойного дяди.

Эксцентричный, пожалуй, не без странностей — наши западные края известны причудами своих обитателей, — Эмброз, несмотря на сугубо индивидуальный подход к женщинам и к методам воспитания маленьких мальчиков, не был чудаком. Соседи его любили и уважали, арендаторы души в нем не чаяли. Пока его не скрутил ревматизм, он охотился зимой, летом удил рыбу с небольшой лодки, которую держал на якоре в устье реки, навещал соседей, когда чувствовал к тому расположение, по воскресеньям ходил в церковь (хотя и строил мне уморительные гримасы с другого конца семейной скамьи, если проповедь слишком затягивалась) и всячески старался заразить меня своей страстью к разведению редких растений.

— Это такая же форма творения, как и все прочие, — обычно говорил он. — Некоторые мужчины пекутся о продолжении рода. А я предпочитаю растить жизнь из почвы. Это требует меньших усилий, а результат приносит гораздо большее удовлетворение.

Такие заявления шокировали моего крестного Ника Кендалла, викария Паско и других приятелей Эмброза, которые пытались убедить его взяться за ум, обзавестись семьей и растить детей, а не рододендроны.

— Одного юнца я уже вырастил, — отвечал он, трепля меня за ухо. — Он отнял у меня двадцать лет жизни, а может, и прибавил — это еще как посмотреть. Более того, Филипп — готовый наследник, так что не стоит говорить, будто я пренебрегаю своим долгом. Когда придет время, он выполнит его за меня. А теперь, джентльмены, садитесь и располагайтесь поудобнее. В доме нет ни одной женщины, а посему можно класть ноги на стол и плевать на ковер.

Естественно, ничего подобного мы не делали. Эмброз отличался крайней чистоплотностью и тонким вкусом, но ему доставляло истинное удовольствие отпускать такие замечания в присутствии нового викария — бедняги, находившегося под каблуком у жены и обремененного целым выводком дочерей. По окончании воскресного обеда подавали портвейн, и мой брат, наблюдая за его круговым движением, подмигивал мне с противоположного конца стола.

Как сейчас вижу: Эмброз, полусгорбившись, полуразвалившись — эту позу я перенял у него, — сидит на стуле, сотрясаясь от беззвучного смеха, вызванного робкими увещеваниями викария, и вдруг, испугавшись, что может оскорбить его чувства, переводит разговор на предметы, доступные пониманию низенького гостя, и изо всех сил старается, чтобы тот чувствовал себя спокойно и уверенно.

Поступив в Харроу, я еще больше оценил достоинства Эмброза. Во время каникул, которые пролетали слишком быстро, я постоянно сравнивал брата и его приятелей со своими шумными однокашниками и учителями, сдержанными, холодными, чуждыми, по моим представлениям, всему человеческому.

— Ничего, ничего, — похлопывая меня по плечу, обычно говорил Эмброз, когда я, с побелевшим лицом и чуть не плача, садился в экипаж, отвозивший меня к лондонскому дилижансу. — Это всего лишь подготовка, что-то вроде объездки лошади. Потерпи. Ты и оглянуться не успеешь, как окончишь школу и я заберу тебя домой и сам займусь твоим обучением.

— Обучением — чему? — спросил я.

— Ты ведь мой наследник, не так ли? А это уже само по себе профессия.

И наш кучер Веллингтон увозил меня в Бодмин, чтобы успеть к лондонскому дилижансу. Я оборачивался в последний раз взглянуть на Эмброза. Он стоял, опершись на трость, в окружении своих собак. В уголках его глаз от искреннего сочувствия собирались морщинки; густые вьющиеся волосы начали седеть. Когда он входил в дом, свистом зовя собак, я проглатывал подступивший к горлу комок и чувствовал, как колеса кареты с фатальной неизбежностью несут меня по гравиевой дорожке парка, через белые ворота, мимо сторожки привратника, — в школу, разлучая со всем, что я так люблю.

Однако Эмброз переоценил свое здоровье, и, когда мои школьные и университетские годы остались позади, пришел его черед уезжать.

— Мне говорят, что если я проведу здесь еще одну дождливую зиму, то окончу свои дни в инвалидном кресле, — однажды сказал он мне. — Надо отправляться на поиски солнца. К берегам Испании или Египта, куда-нибудь на Средиземное море, где сухо и тепло. Не то чтобы я хотел уезжать, но, с другой стороны, будь я проклят, если соглашусь кончать жизнь инвалидом. У такого плана есть одно достоинство. Я привезу растения, каких здесь ни у кого нет. Посмотрим, как заморские чертенята зацветут на корнуоллской почве.

Пришла и ушла первая зима, за ней без особых изменений — вторая. Эмброз был доволен путешествием, и я не думаю, что он страдал от одиночества. Он привез одному Богу известно сколько саженцев деревьев и кустов, цветов и других растений всевозможных форм и оттенков. Особую страсть он питал к камелиям. Мы отвели под них целую плантацию, и то ли руки у него были особенные, то ли он знал волшебное слово — не знаю, но они сразу зацвели, и мы не потеряли ни одного цветка.

Так наступила третья зима. На этот раз Эмброз решил ехать в Италию. Он хотел увидеть сады Флоренции и Рима. Зимой ни там, ни там тепла не найдешь, но Эмброза это не беспокоило. Кто-то уверил его, что воздух там будет холодный, но сухой и можно не опасаться дождя. В тот последний вечер мы разговаривали допоздна. Эмброз был не из тех, кто рано ложится спать, и мы нередко засиживались в библиотеке до часа, а то и до двух часов ночи, иногда молча, иногда беседуя, протянув к огню длинные ноги, а вокруг нас лежали свернувшиеся калачиком собаки. Я уже говорил, что у меня не было дурных предчувствий, но сейчас, возвращаясь мысленно назад, я спрашиваю себя: а не было ли их у него? Он то и дело останавливал на мне задумчивый, немного смущенный взгляд, потом переводил его на обшитые деревянными панелями стены, на знакомые картины, на камин, с камина — на спящих собак.

— Хорошо бы тебе поехать со мной, — неожиданно сказал он.

— Мне недолго собраться, — ответил я.

Он покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Я пошутил. Нам нельзя оставить дом обоим сразу на несколько месяцев. Видишь ли, быть землевладельцем — большая ответственность, хоть и не все так думают.

— Я мог бы доехать с тобой до Рима, — сказал я, увлеченный своей идеей. — И если не помешает погода, вернуться домой к Рождеству.

— Нет, — медленно проговорил он, — нет, это просто каприз. Забудь о нем.

— Ты действительно хорошо себя чувствуешь? — спросил я. — Ничего не болит?

— Слава Богу, нет, — рассмеялся Эмброз. — Уж не принимаешь ли ты меня за инвалида? Вот уже несколько месяцев у меня не было ни одного приступа ревматизма. Вся беда в том, Филипп, мальчик мой, что я до смешного привязан к дому. Когда ты поживешь с мое, то, возможно, поймешь меня.

Эмброз встал со стула и подошел к окну. Он раздвинул тяжелые портьеры и несколько мгновений внимательно смотрел на лужайку под окнами. Вечер был тих и безветрен. Галки устроились на ночлег, и даже совы не нарушали тишины.

— Я рад, что мы разделались с тропинками и положили дерн вокруг дома, — сказал он. — А когда трава зазеленеет до самого выгона, будет еще красивее. Со временем тебе придется вырубить мелколесье, чтобы открыть вид на море.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я. — Что значит «мне придется»? Почему не тебе?

Он ответил не сразу.

— Это одно и то же, — наконец сказал он. — Одно и то же. Какая разница? Но все же запомни. На всякий случай.

Дон, мой старый ретривер, поднял голову и посмотрел на Эмброза. Он уже видел перевязанные картонки в холле и чуял близость отъезда. Он с трудом встал с пола, подошел к Эмброзу и, опустив хвост, остановился рядом с ним. Я тихо позвал его, но пес не пошел ко мне. Я выбил в камин пепел из трубки. Часы на колокольне пробили несколько раз. Со стороны кухни донесся ворчливый голос Сикома, отчитывающего поваренка.

— Эмброз, — сказал я, — Эмброз, разреши мне поехать с тобой.

— Не валяй дурака, Филипп, и иди спать, — ответил он.

Вот и все. Больше мы не обсуждали этот вопрос. Утром, во время завтрака, Эмброз дал мне последние наставления относительно весенних посадок и разных дел, которые мне надлежало выполнить к его приезду. Ему пришла фантазия устроить лебединый пруд на заболоченном участке парка у самого начала восточной дороги к дому, и за зиму, если выдастся погода, этот участок надо было вырубить и раскорчевать. Незаметно подошло время расставания. Эмброз уезжал рано, и к семи часам мы позавтракали. Он собирался переночевать в Плимуте и с утренним приливом выйти в море. Корабль — обычное торговое судно — доставит его в Марсель, оттуда он не спеша отправится в Италию; Эмброз любил долгие морские путешествия.

Было сырое, промозглое утро. Веллингтон подал экипаж к дверям дома, и вскоре на крыше горой громоздился багаж. Лошади от нетерпения били копытами. Эмброз обернулся и положил руку мнена плечо.

— Смотри, не подведи меня, — сказал он.

— Удар ниже пояса, — ответил я. — Я еще никогда не подводил тебя.

— Ты очень молод. Я возлагаю на твои плечи слишком многое. Но ведь все, что мне принадлежит, — твое. И ты это знаешь.

Думаю, что, если бы я настаивал, он разрешил бы мне ехать с ним. Но ничего не сказал. Сиком и я усадили Эмброза со всеми его пледами и тростями в экипаж, и он улыбнулся нам из открытого окна.

— Все в порядке, Веллингтон, — сказал он. — Трогай.

И под начавшим накрапывать дождем экипаж покатил по подъездной аллее.

Неделя проходила за неделей своим чередом. Я, как всегда остро, чувствовал отсутствие Эмброза, но мне было чем занять себя. Когда мне становилось одиноко, я верхом отправлялся к моему крестному Нику Кендаллу, единственная дочь которого Луиза была на два года моложе меня. Мы с детства дружили. Она была довольно хорошенькой девушкой, серьезной и не склонной к фантазиям. Эмброз, бывало, говорил шутя, что в один прекрасный день она станет моей женой, но я, признаться, никогда не воображал ее в этой роли.

Первое письмо Эмброза пришло в середине ноября с тем же судном, которым он прибыл в Марсель. Плавание прошло без происшествий, погода была неплохая, несмотря на легкую качку в Бискайском заливе. Чувствовал он себя хорошо, настроение было отличное, и он с удовольствием предвкушал поездку в Италию. Он решил не прибегать к услугам дилижанса, чтобы не ехать в глубь материка, и нанял экипаж с лошадьми, предполагая добраться до Италии берегом, а затем повернуть к Флоренции. При этом известии Веллингтон покачал головой и предрек какой-нибудь несчастный случай. По его глубокому убеждению, ни один француз не умеет править лошадьми, а все итальянцы — разбойники. Однако Эмброз остался цел и невредим, и следующее письмо пришло из Флоренции. Я сохранил все его письма, и сейчас они лежат передо мной. Как часто читал я их в последние месяцы; подолгу держал в руках, переворачивал, перечитывал вновь и вновь, словно прикосновением можно было извлечь нечто большее, нежели то, что значили начертанные на бумаге слова.

В конце письма из Флоренции, где он, очевидно, провел Рождество, Эмброз впервые заговорил о кузине Рейчел.


«Я познакомился с нашей дальней родственницей, — писал он. — Ты, конечно, слышал от меня про Коринов, у которых было имение на берегу Теймара, давно проданное и перешедшее в другие руки. Один из Коринов два поколения назад взял в жены девушку из семьи Эшли, свидетельство чему ты можешь найти на нашем генеалогическом древе. Внучка этой четы родилась в Италии, где ее воспитали полунищий отец и мать-итальянка. В очень раннем возрасте ее выдали замуж за аристократа по фамилии Сангаллетти, который распростился с жизнью на дуэли (похоже, будучи навеселе), оставив жене кучу долгов и огромную пустую виллу. Детей нет. Графиня Сангаллетти — или, как она упорно просит называть ее, моя кузина Рейчел — здравомыслящая женщина; ее общество мне крайне приятно, и, кроме того, она взяла на себя труд показать мне сады Флоренции, а затем и Рима, поскольку мы будем там в одно и то же время».


Я был рад, что Эмброз нашел друга, способного разделить его страсть к садам. Не зная, что собой представляет флорентийское и римское общество, я опасался, что английских знакомств у моего кузена будет немного, и вот появляется особа, чья семья родом из Корнуолла, — значит, и здесь они найдут нечто общее.

Следующее письмо почти целиком сводилось к перечню садов, которые хоть и не стояли в то время года во всей своей красе, произвели на Эмброза огромное впечатление. Такое же впечатление они производили на нашу родственницу.


«Я начинаю проникаться искренним расположением к нашей кузине Рейчел, — писал Эмброз ранней весной. — Мне становится не по себе, когда я думаю, что ей пришлось вытерпеть от этого Сангаллетти. Что ни говори, а итальянцы — вероломные мерзавцы. По своим взглядам она такая же англичанка, как ты да я, словно только вчера жила на берегу Теймара. Когда я рассказываю о наших местах, она просто не может наслушаться. Она чрезвычайно умна, но, слава Богу, умеет придержать язык. Ничего похожего на обычную женскую болтовню. Во Фьезоле она нашла для меня отличные комнаты недалеко от своей виллы, и, когда станет тепло, я буду проводить большую часть времени у нее, сидя на террасе или слоняясь по саду. Кажется, он знаменит своей планировкой и скульптурами, в чем я не очень разбираюсь. Не знаю, на какие средства она живет, но догадываюсь, что ей пришлось продать много ценных вещей с виллы, чтобы расплатиться с долгами мужа».


Я спросил моего крестного Ника Кендалла, помнит ли он Коринов. Он их помнил, но мнения о них был весьма невысокого.

— Я тогда был мальчишкой. Никчемная компания, — сказал он. — Проиграли в карты все свои деньги и имения. Их дом на Теймаре не лучше развалившейся фермы. Лет сорок как пришел в полное запустение. Должно быть, отец этой женщины — Александр Корин; если не ошибаюсь, он отправился на континент, и с тех пор о нем никто не слыхал. Он был вторым сыном второго сына. Правда, не знаю, что с ним сталось потом. Эмброз пишет о возрасте графини?

— Нет, — ответил я, — только то, что она очень молодой вышла замуж, но когда — не пишет. Думаю, она средних лет.

— Должно быть, она очень хороша, раз мистер Эшли обратил на нее внимание, — заметила Луиза. — Я никогда не слышала, чтобы он восхищался хоть одной женщиной.

— Вероятно, она некрасива и скромна, — сказал я, — и он не чувствует себя вынужденным говорить ей комплименты. Я в восторге.

Пришло еще несколько писем, достаточно бессвязных, без особых новостей.

Он только что вернулся с обеда у нашей кузины Рейчел или отправлялся к ней на обед. Как мало, писал он, среди ее друзей во Флоренции людей, которые могут помочь ей искренним, незаинтересованным советом. Он тешил себя надеждой — и писал об этом, — что может подать ей такой совет. И как же она была ему благодарна… У нее не было ничего общего с Сангаллетти, и она признавалась, что всю жизнь мечтала иметь друзей-англичан. «У меня такое чувство, — писал он, — что кроме сотен новых растений, которые я привезу домой, я приобрел что-то еще».

Прошло некоторое время. Он не написал, когда собирается вернуться; обычно это бывало ближе к концу апреля. Зима, казалось, не спешила уходить, и морозы, редкие в наших западных краях, были на удивление сильные. Они побили несколько молодых камелий Эмброза, и я надеялся, что он вернется не слишком рано и не застанет пронизывающих ветров и затяжных дождей.

Вскоре после Пасхи от него пришло письмо.


«Мой дорогой мальчик, — писал Эмброз, — тебя удивляет мое молчание? Откровенно говоря, я никогда не думал, что придет день и я напишу тебе такое письмо. Пути Господни неисповедимы. Мы всегда были так близки с тобой, и ты, наверное, догадался, какое смятение царило в моей душе последние недели. Смятение — не совсем точное слово. Скорее — радостное замешательство, которое превратилось в уверенность. Я не принимал скоропалительных решений. Как тебе известно, я слишком дорожу своими привычками, чтобы менять образ жизни ради мимолетной прихоти. Я нашел нечто такое, чего никогда прежде не находил и даже не думал, что оно существует. Мне все еще не верится, что это случилось. Мысли мои часто обращались к тебе, и тем не менее до сегодняшнего утра я не чувствовал в себе достаточно сил и душевного спокойствия, чтобы писать. Ты должен знать, что твоя кузина Рейчел и я две недели назад стали мужем и женой. Сейчас мы проводим медовый месяц в Неаполе и намерены вскоре вернуться во Флоренцию. В более отдаленное будущее я не заглядываю. Мы не строили никаких планов, и пока их нет ни у нее, ни у меня.

Скоро, Филипп, надеюсь, что теперь уже совсем скоро, ты узнаешь ее. Если бы я не боялся утомить тебя, то мог бы описать ее, мог бы рассказать о ее доброте, о ее искренней, заботливой нежности. Не могу сказать, почему среди всех она выбрала именно меня — сварливого, циничного женоненавистника, если возможно подобное сочетание. По этому поводу она часто подтрунивает надо мной, и я признаю свое поражение. Быть побежденным такой женщиной, как она, — в известном смысле победа. И я мог бы назвать себя победителем, а не побежденным, если бы не боялся показаться слишком самоуверенным.

Сообщи всем эту новость, передай им мои приветы, а также приветы Рейчел и запомни, мой дорогой, любимый мальчик, что этот брак, поздний брак, не только ни на йоту не уменьшит моей глубокой любви к тебе, но, напротив, усилит ее; теперь, когда я чувствую себя счастливейшим из людей, я сумею сделать для тебя больше, чем прежде, и Рейчел мне поможет. Поскорее напиши мне и, если можешь, прибавь несколько слов привета для своей кузины Рейчел.

Всегда преданный тебе

Эмброз».


Письмо пришло около половины шестого, я только что пообедал. Сиком принес почтовую сумку и оставил ее мне. Я положил письмо в карман, вышел из дома и зашагал через поле к морю. Племянник Сикома, державший на берегу небольшую коптильню, поздоровался со мной. Он развесил рыболовные сети, и они сохли на каменной стене под последними лучами заходящего солнца. Я едва ответил ему, и он, наверное, счел меня грубияном. Я перебрался через скалы на узкий риф, выдававшийся в маленькую бухту, в которой я часто плавал летом. Эмброз обычно бросал якорь ярдах в пятидесяти от берега, и я доплывал до его лодки. Я сел, вынул письмо и перечитал его. Если бы я мог ощутить хоть малую толику, проблеск радости за тех двоих, что делили общее счастье в далеком Неаполе, совесть моя была бы спокойна. Стыдясь за самого себя, проклиная собственный эгоизм, я не мог пробудить в своем сердце хоть сколько-нибудь теплого чувства. Оцепенев от горя, я сидел и не сводил глаз с гладкого, спокойного моря. Недавно мне исполнилось двадцать три года, и тем не менее я чувствовал себя таким же одиноким и растерянным, как в те давние дни, когда сидел на скамье четвертого класса Харроу, без друзей, готовых утешить меня, а впереди открывался мир новых, незнакомых переживаний, входить в который я не хотел и страшился.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Особенно стыдно мне было из-за восторга его друзей, их неподдельной радости и искренней заботы о его благополучии. На меня обрушился целый поток поздравлений — с явным расчетом, что они будут переданы Эмброзу; отвечая на них, я должен был улыбаться, кивать головой и делать вид, будто давно знал, что это случится. Я чувствовал себя лицемером, предателем. Эмброз воспитал во мне отвращение к притворству — как в человеке, так и в животном, и сознание того, что сам я притворяюсь, доводило меня до исступления.

«Лучшего не придумаешь». Как часто слышал я эти слова и должен был вторить им! Я стал избегать соседей и, не желая постоянно видеть любопытные лица и терпеть утомительную болтовню, отсиживался дома или бродил по лесу. Но если я объезжал имение или отправлялся в город, спасения не было. Стоило кому-нибудь из наших арендаторов или знакомых хотя бы издали заметить меня, как я был обречен на бесконечные разговоры. Словно посредственный актер, я с усилием изображал улыбку и, чувствуя, как напрягается кожа на лице, протестуя против насилия, был вынужден отвечать на вопросы с той ненавистной мне сердечностью, какую в обществе ожидают от нас, если речь заходит о свадьбе. «Когда они собираются домой?». Ответ всегда был один: «Не знаю. Эмброз не написал».

Высказывались всевозможные домыслы относительно внешности, фигуры, возраста новобрачной, на что я неизменно отвечал: «Она вдова и тоже любит сады».

Все кивали головой — очень подходит, лучшего и желать нельзя, как раз для Эмброза. Затем следовали шутки, остроты и бурное веселье по поводу того, что на такого убежденного холостяка надели супружеский хомут.

Сварливая миссис Паско, жена викария, назойливо возвращалась к злосчастной теме, будто брала реванш за прошлые оскорбления, нанесенные священному институту брака.

— Вот уж теперь-то, мастер Филипп, все изменится, — говорила она при каждом удобном случае. — Теперь в вашем доме все будут ходить по струнке. И хорошо. Очень хорошо, скажу я вам. Хоть слуг наконец приучат к порядку. Вряд ли Сикому это понравится, уж слишком долго он делал все по-своему.

В этом она была права. Думаю, Сиком был моим единственным союзником, но я не признавался в том и остановил старика, когда тот попробовал выведать мое отношение к случившемуся.

— Не знаю что и сказать, мастер Филипп, — мрачно и как бы смиренно пробормотал он. — Хозяйка все в доме перевернет вверх дном, и мы не будем знать, на каком мы свете. Сперва одно, потом другое; чего доброго, ей и не угодишь. Пожалуй, пора мне уходить на покой и уступить место кому-нибудь помоложе. Вам бы не мешало упомянуть об этом мистеру Эмброзу, когда будете ему писать.

Я сказал, чтобы он не говорил глупостей, что Эмброз и я пропадем без него, но он покачал головой и продолжал ходить по дому с вытянутым лицом, не упуская возможности намекнуть на невеселое будущее: что и время завтрака, обеда и ужина обязательно поменяют, и мебель заменят, и велят без конца убирать в доме, не давая никому ни минуты роздыха, и — как последний удар — даже бедных собак прикажут уничтожить. Подобные предсказания, произнесенные замогильным тоном, отчасти вернули мне утраченное было чувство юмора, и я рассмеялся — впервые с тех пор, как прочел последнее письмо Эмброза.

Ну и картину изобразил Сиком! Я представил себе целый полк горничных, которые, вооружась швабрами, обметают по всему дому паутину, а старый дворецкий, выпятив, по своему обыкновению, нижнюю губу, с ледяной миной наблюдает за ними! Его уныние меня забавляло, но когда нечто похожее предсказывали другие — даже Луиза Кендалл, которая, по старой дружбе, могла бы проявить больше проницательности и придержать язык, — то их замечания вызывали во мне глухое раздражение.

— Слава Богу, теперь в вашей библиотеке сменят обивку, — весело сказала Луиза. — Она совсем потускнела и протерлась от старости, но вы, смею сказать, этого и не замечали. А цветы в доме — какая прелесть! Гостиная наконец приобретет нормальный вид. Я всегда считала, что не пользоваться ею — настоящее расточительство. Миссис Эшли, конечно же, украсит ее книгами и картинами со своей итальянской виллы.

Она все болтала и болтала, перечисляя бесконечные усовершенствования, пока я не потерял терпение и не сказал ей довольно грубо:

— Ради Бога, Луиза, перестань. Надоело.

Она замолкла и проницательно взглянула на меня.

— Ты случайно не ревнуешь? — спросила она.

— Не говори глупостей, — ответил я.

Я поступил скверно, но мы настолько хорошо знали друг друга, что я смотрел на нее как на младшую сестру и обращался с ней без особой почтительности.

Она умолкла, и с тех пор я стал замечать, что, когда во время общего разговора речь заходила о женитьбе Эмброза, она бросала на меня быстрый взгляд и старалась сменить тему. Я был благодарен Луизе, и мое отношение к ней стало еще теплее.

Последний удар, разумеется нечаянно, нанес мой крестный и ее отец — Ник Кендалл.

— У тебя уже есть какие-нибудь планы на будущее, Филипп? — спросил он однажды вечером, когда я приехал к ним обедать.

— Планы, сэр? Нет, — ответил я, не совсем уловив смысл вопроса.

— Впрочем, еще рано, — сказал он. — К тому же, я полагаю, следует дождаться возвращения Эмброза и его жены. Меня интересует, не решил ли ты присмотреть для себя небольшой кусок земли в округе.

Я не сразу понял, что он имеет в виду.

— А зачем? — спросил я.

— Но ведь дела приняли несколько иной оборот, не правда ли? — заметил он, будто говорил о чем-то решенном. — Вполне естественно, что Эмброз и его жена захотят быть вместе. И если будут дети, сын, то это отразится на твоем положении. Я уверен, Эмброз не допустит, чтобы ты пострадал из-за перемены в его жизни, и купит тебе любой участок. Конечно, не исключено, что у них не будет детей, но, с другой стороны, для подобных предположений нет никаких причин. Ты мог бы заняться строительством. Иногда строительство собственного дома приносит гораздо большее удовлетворение, чем покупка готового.

Он продолжал говорить, называя подходящие участки в радиусе миль двадцати от нашего дома, и я был благодарен ему за то, что он, казалось, не ждал ответа. Не скрою, сердце мое было переполнено, и я ничего не мог сказать крестному. То, что он предлагал, было так неожиданно, что я не мог собраться с мыслями и вскоре извинился и уехал. Да, я ревновал. Пожалуй, Луиза была права. Ревновал, как ребенок, который должен делить с посторонним того единственного, кто есть у него в жизни. Подобно Сикому, я представлял себе, как изо всех сил стараюсь освоиться с новым, стесняющим меня образом жизни. Как выбиваю трубку, встаю со стула, предпринимаю неуклюжие попытки участвовать в разговоре, приучаю себя к чопорности и скуке женского общества; как, видя что Эмброз, мой Бог, ведет себя, словно последний простофиля, в отчаянии выхожу из комнаты. Но я никогда не представлял себя отверженным, выставленным из дома и живущим на содержании, как отставной слуга. Появится ребенок, который станет называть Эмброза отцом, и я стану лишним.

Если бы мое внимание на эту возможность обратила миссис Паско, я бы объяснил ее слова злопыхательством и забыл о них. Иное дело, когда такое заявляет мой тихий, спокойный крестный. Домой я возвращался в сомнениях и печали. Я не знал, что делать, как поступить. Строить планы на будущее, как советовал крестный? Найти себе дом? Готовиться к отъезду? Я хотел жить только там, где живу, владеть только той землей, какою владею. Эмброз вырастил меня на ней и для нее. Она была моей. Она была его. Она принадлежала нам обоим. Теперь уже нет. Все изменилось. Помню, как, вернувшись от Кендаллов, я бродил по дому, глядя на все новыми глазами, и собаки, заразившись моим возбуждением, не отставали от меня ни на шаг. Моя старая, заброшенная детская, куда лишь недавно каждую неделю стала приходить племянница Сикома, чтобы разбирать и чинить белье, обрела для меня новое значение. Я представил себе, что ее заново выкрасили, а маленькую биту для крикета, которая все еще стояла, покрытая паутиной, на полке между стопками пыльных книг, выкинули на помойку. Примерно раз в два месяца наведываясь туда забрать починенную рубашку или заштопанные носки, я никогда не задумывался над тем, с какими воспоминаниями связана для меня эта комната. Теперь же мне захотелось вернуть ее и уединиться там от всего мира. Но она станет совершенно чуждой мне: душной, с запахом кипяченого молока и сохнущих одеял, как комнаты в домах арендаторов, когда там есть маленькие дети. Я зримо представлял себе, как они, вопя, ползают по полу, ударяясь обо все головой, расшибая локти, или, что еще хуже, лезут к вам на колени и по-обезьяньи гримасничают, если им этого не разрешают. Боже, неужели все это ждет Эмброза?!

До сих пор, думая о моей кузине Рейчел, что случалось довольно редко, ибо я гнал от себя ее имя, как гонят неприятные мысли, я рисовал себе женщину, похожую на миссис Паско, но еще менее симпатичную. С крупными чертами лица, костлявой фигурой, ястребиными глазами, от которых, как предсказывал Сиком, не укроется ни пылинки, с чересчур громким и резким смехом, настолько резким, что приглашенные к обеду вздрагивают и бросают на Эмброза сочувственные взгляды. Теперь же ее облик изменился, и она представлялась мне то уродом, вроде несчастной Молли Бейт из Уэст-Лоджа, при виде которой люди вежливо отводят глаза, то калекой без кровинки в лице: она сидит под ворохом шалей, болезненно раздражительная и вечно недовольная сиделкой, которая в нескольких шагах от нее помешивает ложечкой лекарство. То средних лет, решительная, то жеманная и моложе Луизы — моя кузина Рейчел имела множество обликов, один отвратительней другого. Я видел, как она заставляет Эмброза опуститься на колени, чтобы играть в медведей, как дети забираются на него верхом и он, покорно уступая, теряет все свое достоинство. Или как, вырядившись в кисейное платье, с лентой в волосах, она капризно встряхивает локонами, а Эмброз, откинувшись на спинку стула, рассматривает ее с идиотской улыбкой.

В середине мая пришло письмо, в котором сообщалось, что они все же решили остаться на лето за границей. Я едва не вскрикнул от облегчения. Я больше прежнего чувствовал себя предателем, но ничего не мог с собой поделать.

«Твоя кузина Рейчел еще не разобралась с делами, которые необходимо уладить до отъезда в Англию, — писал Эмброз. — Поэтому мы решили — можешь себе представить, как это нас огорчает, — на время отложить возвращение домой. Я делаю все, что могу, но итальянские законы не наши, и примирить те и другие — не так-то просто. Мне приходится тратить уйму денег, но дело стоит того, и я не сетую. Мы часто говорим о тебе, дорогой мальчик. Как бы я хотел, чтобы ты был сейчас с нами!» Далее он задавал вопросы о работах в имении, ко всему проявляя всегдашний горячий интерес; и я подумал, что, должно быть, сошел с ума, если хоть на минуту предположил, будто он может измениться.

Все соседи, конечно, были очень разочарованы, когда узнали, что лето молодые проведут не дома.

— Возможно, — сказала миссис Паско с многозначительной улыбкой, — состояние здоровья миссис Эшли не позволяет ей путешествовать?

— Ничего не могу вам сказать, — ответил я. — Эмброз упомянул в письме, что они провели неделю в Венеции и оба вернулись с ревматизмом.

У миссис Паско вытянулось лицо.

— Ревматизм? И у нее тоже? — проговорила она. — Какое несчастье! — И задумчиво добавила: — Видимо, она старше, чем я думала.

Простая женщина, ее мысли имели только одно направление. В двухлетнем возрасте у меня были ревматические боли в коленях. От роста — говорили мне старшие. Иногда после дождя я и сейчас их чувствую. И все же мы подумали об одном.

Моя кузина Рейчел постарела лет на двадцать. У нее снова были седые волосы, она даже опиралась на палку. Я увидел ее не тогда, когда она ухаживала за розами в своем итальянском саду, представить который у меня не хватало фантазии; постукивая палкой по полу, она сидела за столом в окружении юристов, лопочущих по-итальянски, а мой бедный Эмброз терпеливо сидел рядом с ней.

Почему он не приехал домой и не оставил ее заниматься делами? Однако настроение мое улучшилось, как только желанная новобрачная уступила место стареющей матроне с прострелами в наиболее чувствительных местах. Детская отступила на второй план; я видел гостиную, превратившуюся в заставленный ширмами будуар, где даже в середине лета жарко пылает камин, и слышал, как кто-то раздраженно велит Сикому принести угля — в комнате страшные сквозняки. Я снова принялся петь в седле, травил собаками кроликов, купался перед завтраком, ходил под парусом в лодчонке Эмброза, когда позволял ветер, и перед отъездом Луизы в Лондон, где она собиралась провести сезон, доводил ее до слез шутками о столичных модах. В двадцать три года для хорошего настроения надо не так уж много. Мой дом принадлежал мне, никто его не отнимал.

Затем тон писем Эмброза изменился. Сперва я почти ничего не заметил, но, перечитывая их, в каждом слове все явственней улавливал странное напряжение, в каждой фразе — скрытую тревогу, мало-помалу проникающую в его душу. Я понимал, что в какой-то мере это объясняется ностальгией по дому, тоской по родным местам и привычному укладу жизни, но меня поражало ощущение одиночества, тем более непонятное в человеке, который женился всего десять месяцев назад. Эмброз писал, что долгое лето и осень были очень утомительны, зима наступила необычно душная. Несмотря на то, что на вилле высокие потолки, дышать совершенно нечем, и он бродит из комнаты в комнату, словно собака перед грозой, но грозы все нет и нет. Воздух не становится свежее, и он готов душу отдать за проливной дождь, хоть он и вызывает новые приступы болезни. «Я никогда не страдал головной болью, — писал он, — но теперь она часто докучает мне. Порою она просто нестерпима. Солнце мне до смерти надоело. Мне страшно не хватает тебя. О многом надо поговорить, а в письме всего не скажешь. Моя жена сегодня в городе, вот мне и выпала возможность написать тебе». Здесь он впервые употребил слова «моя жена». Раньше он всегда говорил «Рейчел» или «твоя кузина Рейчел», поэтому слова «моя жена» показались мне слишком официальными и холодными.

В письмах, которые я получил от Эмброза в ту зиму, о возвращении домой речи не было, но он очень хотел узнать последние новости; он отзывался на каждый пустяк в моих письмах, словно ничто другое его не интересовало.

Прошла Пасха, Троица — никаких вестей, и я начал беспокоиться. Своими опасениями я поделился с крестным, но тот сказал, что почта, конечно, задерживается из-за погоды. Сообщали, что в Европе выпал поздний снег, и я мог ожидать писем из Флоренции не раньше конца мая. Прошло больше года, как Эмброз женился, и полтора года, как уехал. Чувство облегчения, которое я испытал, узнав, что его приезд с молодой женой откладывается, сменилось страхом, что он вообще не вернется. Очевидно, первое лето, проведенное в Италии, подвергло его здоровье серьезному испытанию. А как повлияет на него второе? Наконец в июле пришло письмо — короткое, бессвязное, абсолютно на Эмброза не похожее. Даже буквы, обычно такие четкие и разборчивые, расползались по странице, как будто писавший с трудом держал перо. «Дела мои плохи, — писал Эмброз, — о чем ты, наверное, догадался по моему последнему письму. Но никому не говори об этом. Она следит за мной. Я несколько раз писал тебе, но мне здесь некому довериться, и если не удастся самому отправить письма, то они могут не дойти до тебя. Из-за болезни я не в состоянии далеко ходить пешком. Что до врачей, я не верю никому из них. Они все до единого лжецы и обманщики. Новый врач, которого рекомендовал Райнальди, настоящий головорез из той же банды. Однако со мной они напрасно связались, и я их одолею». Далее следовал пропуск и после неразборчивых каракулей, которые я так и не сумел расшифровать, — подпись Эмброза.

Я велел груму оседлать коня и поскакал к крестному показать письмо. Он встревожился не меньше меня.

— Похоже на нервное расстройство, — сказал он после довольно долгого молчания. — Мне это совсем не нравится. Это не мог написать человек в здравом рассудке. Я очень надеюсь…

Крестный замолк и поджал губы.

— Надеетесь… на что? — спросил я.

— Твой дядя Филипп, отец Эмброза, умер от опухоли мозга. Разве ты не знал? — коротко сказал он.

Я ответил, что никогда не слышал, от чего умер мой дядя.

— Тебя, разумеется, тогда еще не было на свете, — заметил крестный. — В семье избегали этой темы. Передаются такие вещи по наследству или нет — не могу сказать, да и врачи не могут. Медицина еще недостаточно развита.

Он надел очки и перечитал письмо.

— Может быть, правда, и другая причина — крайне маловероятная, но я предпочел бы именно ее, — сказал он.

— И какая же?

— Да та, что Эмброз был пьян, когда писал это письмо.

Не будь ему за шестьдесят и не будь он моим крестным, я бы ударил его за такое предположение.

— Я ни разу в жизни не видел Эмброза пьяным, — сказал я.

— Я тоже, — сухо заметил он. — Но из двух зол я выбрал бы меньшее. Думаю, тебе следует поехать в Италию.

— Я и сам так решил, — ответил я.

И я отправился домой, не имея ни малейшего представления, как все это будет. Из Плимута не отплывало ни одно судно, услугами которого я мог бы воспользоваться. Мне предстояло ехать в Лондон, оттуда в Дувр, там сесть на пакетбот до Булони, а затем через Францию добираться до Италии дилижансом. Если поспешить с отъездом, можно попасть во Флоренцию недели через три. Французский язык я знал довольно плохо, итальянского не знал совсем, но ни то ни другое меня не тревожило, лишь бы добраться до Эмброза. Я наскоро попрощался с Сикомом и слугами, объяснив, что решил срочно навестить их хозяина, но ни словом не обмолвившись о его болезни, и прекрасным июльским утром выехал в Лондон, с невеселыми мыслями о почти трехнедельном путешествии по незнакомой стране.

Экипаж уже свернул на бодминскую дорогу, когда я увидел грума, который ехал нам навстречу с почтовой сумкой за поясом. Я велел Веллингтону придержать лошадей, и мальчик протянул мне сумку. Вероятность найти в ней письмо от Эмброза равнялась одному шансу из тысячи, но этот единственный шанс перевесил. Я достал конверт из сумки и отослал грума домой. Веллингтон взмахнул кнутом, а я вынул из конверта клочок бумаги и поднес его к окошку чтобы лучше видеть. Слова были настолько неразборчивы, что я с трудом прочел их.


«Ради Бога, приезжай скорее. Она все же доконала меня, Рейчел, мука моя. Если ты промедлишь, может быть слишком поздно.

Эмброз».


И все. На письме не было даты, на конверте, запечатанном перстнем Эмброза, — никаких пометок, указывающих на время отправления.

С обрывком бумаги в руке я сидел в экипаже, сознавая, что никакая сила, земная или небесная, не доставит меня к нему раньше середины августа.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Наконец почтовая карета привезла меня и еще нескольких пассажиров во Флоренцию, и мы вышли у гостиницы на берегу Арно. У меня было такое чувство, будто я провел в дороге целую вечность. Было пятнадцатое августа. Ни на одного путешественника, когда-либо ступавшего на землю Европейского континента, он не произвел меньшего впечатления, чем на меня. Дороги, по которым мы ехали, горы, долины, города, как французские, так и итальянские, где мы останавливались на ночлег, казались мне похожими друг на друга. Везде была грязь, гостиницы кишмя кишели насекомыми, и я едва не оглох от шума. Привыкнув к тишине пустого дома — слуги спали в своих комнатах под часовой башней, — где по ночам слышался только шум ветра в деревьях да стук дождя, когда с юго-запада нагоняло тучи, я не мог освоиться с гомоном и суматохой иностранных городов, и они приводили меня в состояние, близкое к отупению.

Я спал, да, — кто не спит в двадцать четыре года после долгой, утомительной дороги? — но в мои сны вторгались чужие, непривычные звуки: хлопанье дверей, визг, шаги под окнами, стук колес по булыжной мостовой и повторяющийся каждые четверть часа звон церковного колокола. Возможно, окажись я за границей с другой целью, все было бы иначе. Тогда, может быть, я с легким сердцем открывал бы рано утром окно, разглядывал бы босоногих детей, играющих в сточной канаве, бросал бы им монеты, как зачарованный прислушивался бы к новым для себя голосам и звукам, бродил бы ночами по узким улочкам и со временем полюбил бы их. Теперь же я на все смотрел равнодушно, а то и враждебно. Меня привела сюда необходимость найти Эмброза.

Он болен — болезнь сразила его в чужой стране; одного этого было достаточно, чтобы тревога вызвала во мне отвращение ко всему, связанному с этой страной, к самой ее земле.

С каждым днем становилось все жарче. Лазурное небо слепило глаза; карета бесконечно петляла по пыльным дорогам Тосканы, и мне казалось, что солнце выпило всю влагу из земли. Долины побурели от зноя; маленькие, опаленные солнцем деревни желтыми пятнами лепились по склонам холмов, плавающих в раскаленном мареве. Тощие, костлявые волы понуро бродили в поисках воды, по обочинам дороги щипали траву облезлые козы, которых пасли ребятишки, провожавшие дилижанс пронзительными криками, и мне, объятому тревогой и страхом за Эмброза, казалось, что в этой стране все живое страдает от жажды и, если не найдет глотка воды, погибает.

Выйдя из дилижанса во Флоренции, я, движимый природным инстинктом, не стал дожидаться, пока сгрузят и отнесут в гостиницу мой пропыленный багаж, пересек мощенную булыжником улицу и остановился у реки. Я был измучен долгим путешествием и с головы до пят покрыт дорожной пылью. Два последних дня я сидел рядом с кучером, чтобы не задохнуться внутри, и, как те несчастные животные у дороги, стремился к воде. И вот она передо мной. Но не прозрачно-голубая бухта моих родных мест, подернутая зыбью, солоновато-прохладная, искрящаяся брызгами под легкими порывами морского ветра, а неторопливый, набухший поток, бурый, как речное дно; он медленно и будто с трудом прокладывал себе путь под сводами моста, и время от времени его ровная, глянцевая поверхность вздувалась пузырями. По реке плыли всевозможные отбросы, пучки соломы, трава, листья, и тем не менее мое воспаленное от усталости и жажды воображение рисовало нечто такое, что можно испробовать, проглотить, выпить залпом, как выпивают яд.

Словно зачарованный, смотрел я на текущую у моих ног воду; беспощадные лучи солнца заливали мост, и вдруг у меня за спиной гулко, торжественно прозвучали четыре удара огромного колокола. К нему присоединились колокола других церквей, и звон их слился с шумом реки, особенно громким в тех местах, где она, бурая от ила, перекатывалась через камни.

Рядом со мной стояла женщина с хнычущим ребенком на руках, второй малыш дергал ее за рваную юбку. Она тянула руку за подаянием, с мольбой подняв на меня свои темные глаза. Я дал ей монету и отвернулся, но она, что-то бормоча, продолжала трогать меня за локоть, пока один из пассажиров, все еще стоявший около почтовой кареты, не выпустил в нее целый заряд по-итальянски; она отпрянула от меня и возвратилась на угол моста. Она была молода, не старше девятнадцати лет, но на лице ее застыла печать вечности, тревожащая память, словно в ее гибком теле обитала древняя как мир, неумирающая душа; тьма времен смотрела из этих глаз, они так долго созерцали жизнь, что стали равнодушны к ней. Немного позже, когда я поднялся в свою комнату и вышел на маленький балкон над площадью, я увидел, как она протиснулась между лошадьми и экипажами и притаилась, словно кошка, которая крадется в ночи, припадая к земле.

Я вымылся и переоделся, ощущая полную апатию. Теперь, когда я достиг цели путешествия, душу мою сковало тупое безразличие; того, кто отправился в путь взволнованным, настроенным на самый решительный лад, готовым к любому сражению, более не существовало. Его место занял усталый, павший духом незнакомец. Волнение давно улеглось. Даже истертая записка в моем кармане утратила реальный смысл. Она была написана несколько недель назад, с тех пор могло многое случиться. Возможно, Рейчел увезла Эмброза из Флоренции, возможно, они отправились в Рим, в Венецию, и я уже видел, как все в том же душном, неуклюжем дилижансе тащусь вслед за ними. Переезжаю из города в город, вдоль и поперек пересекаю эту проклятую страну и, нигде их не находя, терплю поражение за поражением в схватке со временем и пыльными раскаленными дорогами.

К тому же, возможно, вся эта история — просто ошибка. Возможно, письма-каракули — просто нелепая шутка: Эмброз их так любил в годы моего детства, и я часто попадал в расставленные им ловушки. Возможно, на вилле я застану в самом разгаре званый обед или какое-нибудь торжество: множество гостей, огни, музыку… Когда меня введут в залу, я ничего не смогу объяснить, и Эмброз, живой и здоровый, с удивлением воззрится на меня.

Я спустился вниз и вышел на площадь. Кареты, которые совсем недавно стояли вдоль тротуаров, разъехались. Сиеста закончилась, и на улицах снова бурлили толпы народа. Я нырнул в них и сразу затерялся. Меня окружали темные дворики, переулки, высокие, подпирающие друг друга дома, балконы. Я шел вперед, сворачивал, снова шел, а люди, стоявшие в дверях или проходившие мимо, замирали и обращали ко мне лица — с тем же выражением древнего как мир страдания и давно перегоревшей страсти, которое я впервые заметил в лице нищенки. Некоторые шли за мной, как и она, бормоча и протягивая руку, но, когда, вспомнив своего попутчика, я грубо отгонял их, отставали, прижимались к стенам высоких домов и провожали меня взглядом, исполненным странной тлеющей гордости. Снова призывно зазвонили колокола, и я вышел на огромную площадь, где собралось множество людей; разбившись на группы, они разговаривали, жестикулировали, и мне, чужестранцу казалось, что у них нет ничего общего ни со зданиями, обрамляющими площадь, строгими и прекрасными, ни со статуями, безучастно взирающими на них своими незрячими глазами, ни даже с колокольным звоном, который громким пророческим эхом летит в небо.

Я подозвал проезжавшую карету и неуверенно сказал: «Вилла Сангаллетти». Я не понял, что ответил кучер, но уловил слово «Фьезоле», когда он кивнул и показал кнутом в сторону. Мы ехали по узким, забитым толпою улицам; он покрикивал на лошадь, щелкали вожжи, и люди расступались, давая дорогу карете. Колокола смолкли и замерли вдали, но их отголосок все еще звучал у меня в ушах; торжественные, величавые, они звонили не по моей миссии, мелкой, ничтожной, не по жизни людей на улицах, но по душам давно умерших мужчин и женщин, по вечности.

Мы поднялись по длинной извилистой дороге, идущей к далеким горам, и Флоренция осталась позади. Дома отступили. Всюду царили покой и тишина; горячее яркое солнце, которое весь день палило над городом, превращая небо в расплавленное стекло, вдруг стало мягким и ласковым. Ослепительное сияние померкло. Желтые дома, желтые стены, даже бурая пыль перестали источать жар. Дома вновь обрели цвет — возможно, блеклый, приглушенный, но в отсветах истощившего силу солнца — более нежный и приятный для глаз. Стройные неподвижные кипарисы стали чернильно-зелеными.

Возница остановил экипаж у закрытых ворот в длинной высокой стене, повернулся на козлах и через плечо сверху вниз посмотрел на меня. «Вилла Сангаллетти», — сказал он. Мое путешествие закончилось.

Я зна́ком попросил его подождать. Вышел из экипажа и, подойдя к воротам, дернул шнурок колокольчика. За воротами раздался звон. Мой возница отвел лошадь к обочине дороги, сошел с козел и, стоя у канавы, отгонял шляпой мух. Лошадь, бедная заморенная кляча, поникла в оглоблях; после подъема у нее не осталось сил даже на то, чтобы щипать траву на обочине, и она дремала, время от времени прядая ушами. Из-за ворот не доносилось ни звука, и я снова позвонил. На этот раз послышался приглушенный собачий лай; он усилился, когда открылась какая-то дверь; раздраженный женский голос резко оборвал капризный детский плач, и мой слух уловил звук шагов, приближающихся к воротам с противоположной стороны. Лязг отодвигаемых засовов, скрежет железа о камни — и ворота открылись. Меня внимательно разглядывала женщина в крестьянской одежде. Подойдя к ней, я спросил: «Вилла Сангаллетти? Синьор Эшли?»

Собака, сидевшая на цепи в сторожке, где жила женщина, залаяла еще громче. Передо мной лежала аллея, в конце которой я увидел саму виллу, безжизненную, с закрытыми ставнями. Женщина сделала движение, словно собираясь захлопнуть передо мною ворота, собака продолжала лаять, ребенок снова заплакал. Щека женщины отекла и распухла, как будто у нее болели зубы, и, чтобы унять боль, она прижимала к ней край шали.

Я протиснулся за ней и повторил: «Синьор Эшли». Она вздрогнула, словно впервые увидела мое лицо, и возбужденно заговорила, указывая на виллу. Затем быстро повернулась и позвала кого-то из сторожки. В открытой двери показался мужчина с ребенком на плече — очевидно, ее муж. Он унял собаку, на ходу задавая вопросы жене. В стремительном потоке слов, который она обрушила на мужа, я уловил слово «Эшли», затем «англичанин», и теперь уже он вздрогнул и во все глаза уставился на меня. Мужчина выглядел более прилично: он был опрятнее, у него были честные глаза, и, как только он взглянул на меня, на его лице появилось выражение искреннего участия. Он что-то шепнул жене, и она вместе с ребенком отошла к двери сторожки и оттуда смотрела на нас, по-прежнему прижимая шаль к распухшему лицу.

— Я говорю немного по-английски, — сказал он. — Могу я вам помочь?

— Я приехал повидаться с мистером Эшли, — сказал я. — Он и миссис Эшли на вилле?

На лице мужчины отразилось еще большее сочувствие. Он нервно сглотнул.

— Синьор — сын мистера Эшли? — спросил он.

— Нет, — нетерпеливо ответил я, — его двоюродный брат. Они дома?

Он сокрушенно покачал головой:

— Значит, вы приехали из Англии, синьор, и еще ничего не знаете? Что я могу сказать? Это очень печально, не знаю что и сказать… Синьор Эшли… он умер три недели назад… Совсем неожиданно. Очень печально. Как только его похоронили, графиня заперла виллу и уехала. Не знаем, вернется ли она.

Собака снова залаяла, и он отвернулся успокоить ее.

Я чувствовал, как кровь отлила у меня от лица. Я был потрясен. Мужчина с участием смотрел на меня, затем сказал несколько слов жене, та принесла скамейку и поставила ее возле меня.

— Сядьте, синьор, — сказал мужчина. — Мне жаль. Очень-очень жаль.

Я покачал головой. Говорить я не мог. Да и сказать мне было нечего. Мужчина, чтобы облегчить душу, грубо прикрикнул на жену и снова повернулся ко мне.

— Синьор, — сказал он, — если вы хотите пройти на виллу, я вам ее открою. Вы можете посмотреть, где умер синьор Эшли.

Мне было все равно, куда идти, что делать. Я оцепенел и не мог сосредоточиться. Вынимая из карманов ключи, мужчина пошел по аллее; я шел рядом с ним, чувствуя, что ноги мои внезапно налились свинцовой тяжестью. Женщина и ребенок плелись следом.

Кипарисы сомкнулись вокруг нас, вилла с закрытыми ставнями, похожая на гробницу, ждала в конце дороги. Когда мы подошли ближе, я увидел большое здание с многочисленными окнами, частью слепыми, частью наглухо закрытыми. Перед входом деревья расступались, образуя круг, чтобы экипажам было где развернуться. Между мрачными кипарисами стояли статуи на пьедесталах. Мужчина отпер ключом огромную дверь и жестом пригласил меня войти. Женщина с ребенком тоже вошли, и супруги принялись распахивать ставни, впуская в безмолвный вестибюль дневной свет. Они шли впереди меня, переходили из комнаты в комнату и открывали ставни, по доброте сердечной веря, что этим можно хоть немного смягчить мою боль. Комнаты составляли анфиладу — большие просторные, с украшенными фресками потолками, с каменными полами; тяжелый воздух был густо насыщен запахом средневековой плесени. В некоторых комнатах стены были голые, в некоторых — завешены гобеленами, а в одной — еще более темной и мрачной стоял длинный, узкий обеденный стол с огромными канделябрами кованного железа на обоих концах, обставленный резными монастырскими стульями.

— Вилла Сангаллетти очень красивая, синьор, очень старая, — сказал мужчина. — Синьор Эшли — вот где он обычно сидел, когда солнце во дворе было слишком сильным для него. Это был его стул.

Он почти благоговейно показал на стул с высокой спинкой, стоявший у стола. Я, как завороженный, смотрел на него. Неужели все это было насамом деле? Я не мог представить себе Эмброза в этом доме, в этой комнате. Здесь невозможно ходить его походкой, невозможно свистеть, запросто разговаривать, бросать трость рядом с этим стулом, этим столом…

Муж и жена неторопливо, размеренно переходили от окна к окну, широко распахивая ставни. Снаружи был маленький дворик, нечто вроде окруженного арками четырехугольника, открытого небу, но недоступного солнцу. В центре дворика стоял фонтан с бронзовой скульптурой мальчика, держащего в руках раковину. За фонтаном на немощеном кусочке земли росло ракитное дерево, крона которого давала густую тень. Золотые цветы давно завяли и облетели и теперь лежали на земле, пыльные, посеревшие. Мужчина шепнул женщине несколько слов; она пошла в угол дворика и повернула кран. Медленно, певуче вода тонкой струйкой полилась из раковины в руках бронзового мальчика и брызгами рассыпалась по поверхности небольшого бассейна.

— Синьор Эшли, — сказал мужчина, — он каждый день сидел здесь и смотрел на фонтан. Он любил смотреть на воду. Он сидел там, под деревом. Оно очень красивое весной. Графиня — она звала его из комнаты наверху.

Он показал на каменные колонны балюстрады. Женщина скрылась в доме и вскоре появилась на балконе, распахнув ставни. Из раковины продолжала струиться вода, неторопливыми каплями разбиваясь о дно маленького бассейна.

— Летом они всегда сидят здесь, — снова заговорил мужчина. — Синьор Эшли и графиня. Они едят здесь, слушают, как играет фонтан. Я, понимаете, прислуживаю. Выношу два подноса и ставлю их сюда, на этот стол.

Он показал рукой на каменный стол и два стула, которые так и остались стоять на своих местах.

— После обеда они пьют здесь tisana,[126] — продолжал он, — день за днем, всегда одно и то же.

Он помолчал и потрогал рукой стул. Тоскливое чувство нахлынуло на меня. В окруженном каменными стенами дворике стояла прохлада, почти могильный холод, но воздух был такой же спертый, как в комнатах — до того, как их открыли.

Я вспомнил, каким Эмброз был дома. Летом он ходил без куртки и в старой соломенной шляпе. Я увидел эту шляпу, надвинутую на глаза, увидел его самого — он стоял в лодке, закатав рукава, и показывал куда-то далеко в море. Я вспомнил, как он протягивал свои длинные руки и, когда я подплывал, втаскивал меня в лодку.

— Да, — сказал мужчина, словно разговаривая сам с собой, — синьор Эшли сидел здесь на стуле и смотрел на воду.

Женщина вернулась и, перейдя дворик, повернула ручку крана. Вода замерла. Бронзовый мальчик смотрел в пустую раковину. Ребенок, который до этого не сводил с фонтана округлившихся глаз, вдруг наклонился и ручонками стал собирать с каменного пола опавшие цветы ракитника и бросать их в бассейн. Женщина выбранила его, оттолкнула к стене и, взяв метлу, начала подметать двор. Она нарушила гнетущую тишину, и мужчина коснулся моей руки.

— Хотите посмотреть комнату, где синьор умер? — тихо спросил он.

Все с тем же ощущением нереальности происходящего я следом за ним поднялся по широкой лестнице на второй этаж виллы. Мы прошли через комнаты, где было еще меньше мебели, чем в нижних покоях; одна из них, с окнами на север, на кипарисовую аллею, простотой и скудостью убранства напоминала монашескую келью. К стене была придвинута простая железная кровать. Рядом с ней стояли ширма, кувшин и таз для умывания. Над камином висел гобелен, в нише помещалась маленькая статуэтка коленопреклоненной Мадонны с молитвенно сложенными руками.

Я посмотрел на кровать; в изножье лежали одеяла из грубой шерсти, в изголовье — одна на другой две подушки без наволочек.

— Вы понимаете, — сказал мужчина приглушенным голосом, — конец был очень неожиданным. Он ослабел, да, очень ослабел от лихорадки, но еще за день до того хоть и с трудом, но спускался вниз посидеть у фонтана. «Нет-нет, — сказала графиня, — вам станет хуже, вам нужен покой». Но он очень упрямый, он никак не хотел ее слушать. Врачи менялись, одни уходили, другие приходили. Синьор Райнальди — он тоже здесь — говорил, уговаривал, но он никогда не слушает, он кричит, он в буйстве, а потом замолкает, совсем как маленький ребенок. Жалко видеть сильного человека в таком состоянии. Потом, рано утром, графиня — она приходит быстро в мою комнату и зовет меня. Я спал в доме, синьор. Ее лицо белое, как эта стена, и она говорит: «Джузеппе, он умирает», и я иду за ней в его комнату, и вот он лежит на кровати, его глаза закрыты, и дышит он так тихо, не тяжело, вы понимаете, не как в настоящем сне. Мы посылаем за врачом, но синьор Эшли — он больше не просыпается, это была кома, сон смерти. Я сам вместе с графиней зажигаю свечи, и, когда были монахини, я пришел посмотреть на него. Буйство прошло, у него было мирное лицо. Как бы я хотел, чтобы вы видели его лицо, синьор!..

В глазах славного малого стояли слезы. Я отвернулся от него и снова посмотрел на пустую кровать. Странно, но я ничего не чувствовал. Оцепенение прошло, но я оставался холоден и безучастен.

— Что вы имели в виду, — спросил я, — говоря о его буйстве?

— Буйство, которое приходило с лихорадкой, — ответил мужчина. — Два-три раза я должен был не давать ему встать с кровати после приступов. А с буйством приходила слабость внутри, вот здесь. — Он прижал руки к животу. — Он очень страдал от боли. А когда боль проходила, он делался вялым, тяжелым и мысли у него путались. Говорю вам, синьор, его было очень жалко. Жалко видеть такого большого человека совсем беспомощным.

Я вышел из голой комнаты, как из пустого склепа. Я слышал, как мой провожатый снова закрывает ставни, затем дверь.

— Почему ничего не делали? — сказал я. — Врачи, разве они не могли облегчить боли? А миссис Эшли, неужели она спокойно дала ему умереть?

Мужчина, казалось, смутился.

— Простите, синьор? — сказал он.

— Что это была за болезнь? Как долго она продолжалась? — спросил я.

— Я ведь сказал вам, что в конце очень быстро, — ответил мужчина, — но до того было два или три приступа. И всю зиму синьор был нездоров, такой грустный, сам не свой. Совсем не то, что в прошлом году. Когда синьор первый раз приехал на виллу, он был счастливый, веселый.

Тем временем он распахнул еще несколько окон, и мы вышли на просторную террасу, украшенную статуями. В ее дальнем конце тянулась каменная балюстрада. Мы пересекли террасу и остановились у балюстрады, глядя на нижний сад, аккуратно подстриженный и симметричный. Из сада долетало благоухание роз и летнего жасмина, вдали высился фонтан, немного поодаль — еще один, широкие каменные ступени сада ярус за ярусом сбегали вниз, к высокой каменной стене, обсаженной кипарисами, которая окружала все имение.

Мы смотрели на запад; последние лучи заходящего солнца заливали террасу и притихший сад мягким сиянием. Даже статуи окрасились в ровный розовый цвет; я стоял, опершись руками на балюстраду, и мне казалось, что странная безмятежность, которой не было раньше, снизошла на сад, на виллу, на все вокруг.

Камни под моей рукой еще не остыли, из трещины выскочила ящерица и, извиваясь, скользнула вниз по стене под нашими ногами.

— Тихим вечером, — сказал мужчина, стоя в двух шагах у меня за спиной, словно желал таким образом выказать мне свое почтение, — здесь, в саду виллы Сангаллетти, очень красиво. Иногда графиня приказывала пустить фонтаны и, когда была полная луна, после обеда выходила с синьором Эшли на террасу. В прошлом году, до его болезни.

Я продолжал стоять, глядя на фонтаны внизу и на окружавшие их бассейны, в которых плавали водяные лилии.

— Я думаю, — медленно проговорил мужчина, — что графиня больше не вернется сюда. Слишком печально для нее. Слишком много воспоминаний. Синьор Райнальди сказал нам, что виллу сдадут внаем, а может, и продадут.

— А кто такой синьор Райнальди? — спросил я.

Мы пошли к вилле.

— Синьор Райнальди — он все устраивает для графини, — ответил итальянец. — Все, что связано с деньгами, делами, и всякое другое. Он давно знает графиню.

Он нахмурился и замахал на жену, которая с ребенком на руках шла по террасе. Их появление задело его, им было не место здесь. Женщина скрылась в доме и стала закрывать ставни.

— Я хочу видеть синьора Райнальди, — сказал я.

— Я дам вам его адрес, — ответил он. — Он очень хорошо говорит по-английски.

Мы вернулись на виллу, и, пока я шел через комнаты в вестибюль, ставни одна за другой закрывались у меня за спиною.

Я нащупал деньги в кармане, словно это был не я, а кто-то другой, скажем, досужий путешественник с континента, посетивший виллу из любопытства или чтобы купить ее. Не я, только что увидевший в первый и последний раз место, где жил и умер Эмброз.

— Благодарю вас за все, что вы сделали для мистера Эшли, — сказал я, кладя монету в ладонь итальянца.

В его глазах снова блеснули слезы.

— Мне так жаль, синьор, — сказал он. — Очень-очень жаль.

Закрыли последнюю ставню. Женщина с ребенком стояли в вестибюле рядом с нами; сводчатый проход в комнаты снова погрузился во тьму, словно вход в склеп.

— Что стало с его одеждой? — спросил я. — С его вещами, книгами, бумагами?

Мужчина встревожился, обернулся к жене и о чем-то спросил ее. Они торопливо обменялись несколькими фразами. Лицо женщины сделалось непроницаемым, она пожала плечами.

— Синьор, — сказал мужчина, — моя жена немного помогала графине, когда она уезжала. И она говорит, что графиня забрала все. Всю одежду синьора Эшли сложила в большой ящик. Все его книги, все было упаковано. Здесь ничего не осталось.

Я посмотрел им обоим в глаза. Они не вздрогнули, не отвели взгляд. Я понял, что они говорят правду.

— И вы совсем не знаете, куда отправилась миссис Эшли? — спросил я.

Мужчина покачал головой.

— Она покинула Флоренцию. Вот все, что нам известно, — сказал он. — На следующий день после похорон графиня уехала.

Он открыл тяжелую входную дверь и вышел наружу.

— Где его похоронили? — спросил я бесстрастно, будто говорил о ком-то постороннем.

— Во Флоренции, синьор. На новом протестантском кладбище. Там похоронено много англичан. Синьор Эшли — он не одинок.

Казалось, он хочет меня убедить, что в мрачном мире по ту сторону могилы у Эмброза будет своя компания и соотечественники утешат его.

Впервые за все это время я почувствовал, что не могу смотреть в глаза честному малому. Они были похожи на глаза собаки — честные, преданные.

Я отвернулся и тут же услышал, как женщина вдруг что-то крикнула мужу; не дав ему захлопнуть дверь, она метнулась обратно в вестибюль и открыла огромный дубовый сундук, стоявший у стены. Она вернулась, держа в руке какой-то предмет, передала его мужу, а он, в свою очередь, мне. Сморщенное лицо итальянца разгладилось от облегчения.

— Графиня — она забыла одну вещь. Возьмите, синьор, она годится только вам.

Это была широкополая шляпа Эмброза. Та, что он обычно носил дома от солнца. Она была очень велика и не подошла бы никому, кроме него. Я чувствовал на себе тревожные взгляды мужа и жены, которые ждали, что я скажу, но я стоял молча и почти бессознательно вертел шляпу в руках.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Не помню, как я возвращался во Флоренцию. Помню лишь, что солнце зашло и быстро стемнело. Сумерек, как у нас дома, не было. В канавах по обочинам дороги насекомые, может быть сверчки, завели свою монотонную трескотню; время от времени мимо проходили босые крестьяне с корзинами за спиной.

Когда мы въехали в город, прохлада и свежесть окрестных гор остались позади и на нас снова пахнуло жаром, но не дневным, обжигающим и пыльно-белым, а ровным, спертым вечерним жаром, накопившимся за многие часы в стенах и крышах домов. Апатия полудня и суета часов между сиестой и закатом сменились более интенсивным, энергичным, напряженным оживлением. На площади и узкие улицы высыпали мужчины и женщины с другими лицами, словно они целый день спали или прятались в погруженных в безмолвие домах, а теперь покинули их, чтобы с кошачьей проворностью рыскать по городу. Покупатели осаждали освещенные факелами и свечами торговые ряды, лотки, нетерпеливо роясь в предлагаемых товарах. Женщины в шалях переговаривались, бранились, теснили друг друга; торговцы, чтобы их лучше расслышали, во весь голос выкрикивали названия своих товаров. Снова зазвонили колокола, и мне показалось, что теперь их призыв обращен и ко мне. Двери церквей были распахнуты, и я видел в них сияние свечей; группы горожан заволновались, рассеялись, и люди по призыву колоколов устремились внутрь.

Я расплатился с возницей на площади возле собора. Звон огромного колокола, властный, настойчивый, звучал вызовом в неподвижном, вязком воздухе. Почти бессознательно я вместе со всеми вошел в собор и остановился у колонны, напряженно вглядываясь в полумрак. Рядом со мной, опершись на костыль, стоял хромой старик крестьянин. Его единственный незрячий глаз был обращен к алтарю, губы слегка шевелились, руки тряслись, а вокруг коленопреклоненные загадочные женщины в шалях резкими голосами нараспев повторяли слова священника, перебирая четки узловатыми пальцами.

Со шляпой Эмброза в левой руке я стоял в огромном соборе, приниженный, подавленный его величием, чужой в этом городе холодной красоты и пролитой крови, и, видя священника, благоговейно склонившегося у алтаря, слыша, как губы его произносят торжественные, дошедшие из глубины веков слова, значения которых я не понимал, я вдруг неожиданно остро осознал всю глубину постигшей меня утраты. Эмброз умер. Я больше никогда его не увижу. Он ушел навсегда. Из моей жизни навсегда ушла его улыбка, его приглушенный смех, его руки на моих плечах. Ушла его сила, его чуткость. Ушел с детства знакомый человек, почитаемый и любимый; и я никогда не увижу, как он, ссутулясь, сидит на стуле в библиотеке или стоит, опершись на трость, и любуется морем. Я подумал о пустой комнате на вилле Сангаллетти, в которой он умер, о Мадонне в нише; и что-то говорило мне, что, уйдя, он не стал частью этой комнаты, этого дома, этой страны, но дух его возвратился в родные края, чтобы слиться с дорогими ему холмами, лесом, садом, который он так любил, с шумом моря.

Я развернулся, вышел из собора на площадь и, глядя на огромный купол и стройную башню, силуэт которой четко вырисовывался на фоне вечернего неба, вспомнил, что весь день ничего не ел. Память резко, как бывает после сильных потрясений, вернула меня к действительности. Я обратил мысли с мертвого на живого, отыскал вблизи собора место, где можно было подкрепиться, и, утолив голод, отправился на поиски синьора Райнальди. Добряк слуга с виллы записал мне его адрес; я пару раз обратился к прохожим, показывая им записку и с трудом выговаривая итальянские слова, и наконец нашел нужный мне дом на левом берегу Арно, за мостом, рядом с моей гостиницей. По ту сторону реки было темнее и гораздо тише, чем в центре Флоренции. На улицах попадались редкие прохожие. Двери и ставни на окнах были закрыты. Мои шаги глухо звучали по булыжной мостовой.

Наконец я дошел до дома Райнальди и позвонил. Слуга сразу открыл дверь и, не спросив моего имени, повел меня вверх по лестнице, затем по коридору и, постучав в дверь, пропустил в комнату. Щурясь от внезапного света, я остановился и увидел за столом человека, разбиравшего кипу бумаг. Когда я вошел, он встал и пристально посмотрел на меня.

Это был человек лет сорока, чуть ниже меня ростом, с бледным, почти бесцветным лицом и орлиным носом. Что-то гордое, надменное было в его облике — в облике человека, безжалостного к глупцам и врагам.

— Синьор Райнальди? — спросил я. — Меня зовут Эшли. Филипп Эшли.

— Да, — ответил он. — Не угодно ли сесть?

Речь его звучала холодно, жестко и почти без акцента. Он подвинул мне стул.

— Вы, конечно, не ожидали увидеть меня? — сказал я, внимательно наблюдая за ним. — Вы не знали, что я во Флоренции?

— Нет, — ответил он. — Нет, я не знал, что вы здесь.

Он явно подбирал слова, однако не исключено, что осторожность в разговоре объяснялась недостаточным знанием английского.

— Вы знаете, кто я?

— Что касается степени родства, то, думаю, я не ошибся, — сказал он. — Вы кузен, не так ли, или племянник покойного Эмброза Эшли?

— Кузен, — сказал я, — и наследник.

Он держал в пальцах перо и постукивал им по столу, не то желая выиграть время, не то по рассеянности.

— Я был на вилле Сангаллетти, — сказал я. — Видел комнату, где он умер. Слуга Джузеппе был очень услужлив. Он обо всем подробно рассказал мне и тем не менее направил к вам.

Мне только почудилось или действительно на его темные глаза набежала тень?

— Как давно вы во Флоренции? — спросил он.

— Несколько часов. С полудня.

— Вы приехали лишь сегодня? Значит, ваша кузина Рейчел вас не видела?

Пальцы, державшие перо, разжались.

— Нет, — сказал я, — из слов слуги я понял, что она покинула Флоренцию на следующий же день после похорон.

— Она покинула виллу Сангаллетти, — сказал он, — Флоренцию она не покидала.

— Она еще здесь, в городе?

— Нет, — ответил он, — нет, она уехала. Она хочет, чтобы я сдал виллу внаем. Возможно, чтобы продал.

— Вам известно, где она сейчас? — спросил я.

— Боюсь, что нет, — ответил он. — Она уехала неожиданно, она не строила никаких планов. Сказала, что напишет, когда придет к какому-нибудь решению относительно будущего.

— Может быть, она у друзей? — предположил я.

— Может быть, — сказал он. — Хотя не думаю.

У меня было чувство, что не далее как сегодня или вчера она была с ним в этой комнате и он знает гораздо больше, чем говорит.

— Вы, конечно, понимаете, синьор Райнальди, — сказал я, — что внезапное известие о смерти брата, услышанное из уст слуги, потрясло меня. Это было похоже на кошмар. Что произошло? Почему мне не сообщили, что он болен?

Он внимательно смотрел на меня, он не сводил с меня глаз.

— Смерть вашего кузена тоже была внезапной, — сказал он, — мы все были потрясены. Он был болен, да, но мы не думали, что настолько серьезно. Обычная лихорадка, которой здесь подвержены многие иностранцы, вызвала определенную слабость; к тому же он жаловался на сильнейшую головную боль. Графиня — мне следовало сказать «миссис Эшли» — была очень обеспокоена, но он — пациент не из легких. По каким-то неведомым причинам он сразу невзлюбил наших врачей. Каждый день миссис Эшли надеялась на улучшение, и, разумеется, у нее не было ни малейшего желания беспокоить ни вас, ни его друзей в Англии.

— Но мы беспокоились, — сказал я. — Поэтому я и приехал во Флоренцию. Я получил от него вот эти письма.

Возможно, я поступил безрассудно, опрометчиво, но мне было все равно. Я протянул через стол два последних письма Эмброза. Он внимательно прочел их. Выражение его лица изменилось. Затем он вернул их мне.

— Да, — сказал он спокойным, без тени удивления голосом, — миссис Эшли опасалась, что он может написать нечто в этом роде. Только в последние недели болезни, когда у него начали проявляться известные странности, врачи стали опасаться худшего и предупредили ее.

— Предупредили ее? — спросил я. — О чем же ее предупредили?

— О том, что на его мозг может что-то давить, — ответил он. — Опухоль или нарост, быстро увеличивающийся в размере, чем и объясняется его состояние.

Меня охватило чувство полной растерянности. Опухоль? Значит, крестный все-таки не ошибся в своем предположении. Сперва дядя Филипп, потом Эмброз… И все же… Почему этот итальянец так следит за моими глазами?

— Врачи сказали, что именно опухоль убила его?

— Бесспорно, — ответил он. — Опухоль и слабость после перенесенной лихорадки. Его пользовали два врача. Мой личный врач и еще один. Я могу послать за ними, и вы можете задать им любой вопрос, какой сочтете нужным. Один из них немного знает по-английски.

— Нет, — медленно проговорил я. — В этом нет необходимости.

Он выдвинул ящик стола и вынул лист бумаги.

— Вот свидетельство о смерти, — сказал он, — подписанное ими обоими. Прочтите. Одну копию уже послали в Корнуолл вам, другую — душеприказчику вашего кузена, мистеру Николасу Кендаллу, проживающему близ Лостуитиела в Корнуолле.

Я опустил глаза на документ, но не дал себе труда прочесть его.

— Откуда вам известно, — спросил я, — что Николас Кендалл — душеприказчик моего брата?

— Ваш кузен Эмброз имел при себе копию завещания, — ответил синьор Райнальди. — Я читал его много раз.

— Вы читали завещание моего брата? — недоверчиво спросил я.

— Естественно, — ответил он. — Как доверенное лицо в делах графини, в делах миссис Эшли, я должен был ознакомиться с завещанием ее мужа. Здесь нет ничего странного. Ваш кузен сам показал мне завещание вскоре после того, как они поженились. Более того, у меня есть копия. Но в мои обязанности не входит показывать ее вам. Это обязанность мистера Кендалла, вашего опекуна. Без сомнения, он исполнит это по вашем возвращении домой.

Он знал, что Ник Кендалл не только мой крестный, но и опекун, чего я и сам не знал. Если только он не ошибся. Конечно же, после двадцати одного года опекунов ни у кого нет, а мне было двадцать четыре. Впрочем, не важно. Эмброз и его болезнь, Эмброз и его смерть — остальное не имеет значения.

— Эти два письма, — упрямо сказал я, — не письма больного человека. Это письма человека, у которого есть враги, человека, окруженного людьми, которым он не доверяет.

Синьор Райнальди снова пристально посмотрел на меня.

— Это письма человека, страдающего заболеванием мозга, мистер Эшли, — сказал он. — Извините меня за резкость, но я видел его в последние недели, а вы нет. Никто из нас не испытал особого удовольствия, и менее всех — его жена. Видите, в первом из ваших писем он пишет, что она ни на минуту не оставляет его. Я могу поручиться, что так и было. Она не отходила от него ни днем, ни ночью. Любая другая женщина пригласила бы монахинь присматривать за ним.

— Тем не менее ему это не помогло, — сказал я. — Загляните в письмо, посмотрите на последнюю строчку. «Она все же доконала меня, Рейчел, мука моя». Как вы объясните это, синьор Райнальди?

Наверное, от волнения я повысил голос. Он поднялся со стула и дернул сонетку. Появился слуга. Он отдал ему какое-то распоряжение, и тот вскоре вернулся с вином, водой и стаканом.

— Так что же? — спросил я.

Он не сел за стол, а подошел к стене, заставленной книгами, и снял с полки какой-то том.

— Вам не приходилось изучать историю медицины, мистер Эшли? — спросил он.

— Нет, — ответил я.

— Здесь вы найдете, — сказал он, — интересующую вас информацию; кроме того, вы можете обратиться за ней к врачам, адреса которых я вам с удовольствием предоставлю. Существует особое заболевание мозга, проявляющееся, как правило, в виде опухоли или новообразования, в результате чего заболевшего начинают преследовать галлюцинации. Например, ему кажется, что за ним следят. Что самый близкий человек, такой, как жена, либо злоумышляет против него, либо неверен, либо стремится завладеть его деньгами. Ни любовь, ни уговоры не могут успокоить подозрительность больного. Если вы не верите ни мне, ни нашим врачам, спросите своих соотечественников или прочитайте вот эту книгу.

Как правдоподобно, как холодно, как убедительно звучали его слова!.. Я представил себе, как Эмброз лежит на железной кровати на вилле Сангаллетти, измученный, растерянный, а этот человек наблюдает за ним, методично анализирует симптомы болезни, возможно, подглядывает из-за ширмы… Я не знал, прав Райнальди или нет, но я твердо знал, что ненавижу его.

— Почему она не послала за мной? — спросил я. — Если Эмброз перестал верить ей, почему она не послала за мной? Я лучше знал его.

Райнальди с шумом захлопнул книгу и поставил ее на полку.

— Вы очень молоды, не так ли, мистер Эшли? — сказал он.

Я уставился на него. Я не понимал, что он имеет в виду.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил я.

— Эмоциональные женщины нелегко сдаются. Называйте это гордостью, упорством, как угодно. Несмотря на многие доказательства обратного, их эмоции гораздо примитивнее наших. Они всеми силами держатся за свое и никогда не отступают. У нас есть войны и битвы. Но женщины тоже могут сражаться.

Он посмотрел на меня своими холодными, глубоко посаженными глазами, и я понял, что мне больше нечего сказать ему.

— Если бы я был здесь, — сказал я, — он бы не умер.

Я встал со стула и пошел к двери. Райнальди снова позвонил, и в комнату вошел слуга, чтобы проводить меня.

— Я написал вашему крестному, мистеру Кендаллу, — сказал Райнальди. — Я очень подробно, в мельчайших деталях объяснил ему все случившееся. Могу ли я еще чем-нибудь быть вам полезен? Вы намерены задержаться во Флоренции?

— Нет, — сказал я, — к чему? Меня здесь ничто не держит.

— Если вы желаете увидеть могилу, — сказал он, — я дам вам записку к смотрителю протестантского кладбища. Место довольно скромное, без излишеств; камня, разумеется, еще нет. Его поставят в ближайшее время.

Он повернулся к столу, набросал записку и дал ее мне.

— Что будет написано на камне? — спросил я.

Он на мгновение задумался; тем временем слуга, стоя у открытой двери, протянул мне шляпу Эмброза.

— Если не ошибаюсь, — наконец сказал Райнальди, — мне поручено заказать следующую надпись: «Памяти Эмброза Эшли, возлюбленного мужа Рейчел Корин Эшли». Далее, разумеется, годы жизни.

Я уже тогда знал, что не хочу идти на кладбище и видеть могилу. Не хочу видеть место, где они похоронили Эмброза. Пусть ставят надгробный камень и приносят к нему цветы, если хотят; Эмброзу все равно, он никогда об этом не узнает. Он будет со мной в далекой западной стране, в своей родной земле.

— Когда миссис Эшли вернется, — медленно проговорил я, — скажите ей, что я приезжал во Флоренцию, что был на вилле Сангаллетти и видел, где умер Эмброз. Также можете сказать ей о письмах, которые Эмброз писал мне.

Он протянут мне руку, холодную, жесткую, как он сам.

— Ваша кузина Рейчел — женщина импульсивная, — сказал он. — Уезжая из Флоренции, она забрала все свое имущество. Я очень боюсь, что она никогда не вернется.

Я вышел из дома и побрел по темной улице. Мне казалось, что глаза Рейчел следят за мной из-за закрытых ставен. Я возвращался мощенными булыжником улицами, перешел через мост, но, прежде чем свернуть к гостинице и, если удастся, поспать до утра, снова остановился у Арно.

Город спал. Один я слонялся без дела. Даже колокола молчали. И только река, струясь под мостом, нарушала полную тишину. Казалось, она течет быстрее, чем днем, словно вода, смирившаяся со своим пленом в дневные часы жары и солнца, теперь, в ночи и безмолвии, обрела свободу.

Я не отрываясь смотрел вниз на реку, наблюдал, как она течет, дышит и теряется во тьме. В слабом, мигающем свете фонаря были видны пенисто-бурые пузыри, то здесь, то там возникающие на воде. И вдруг поток вынес окоченелый собачий труп. Медленно поворачиваясь, со всеми четырьмя лапами, поднятыми в воздух, он проплыл под мостом и скрылся.

И там, на берегу Арно, я дал себе обет.

Я поклялся, что за всю боль и страдания Эмброза перед смертью я сполна воздам женщине, которая была их виновницей. Я не верил истории Райнальди. Я верил в правдивость двух писем, которые держал в правой руке. Последних, что написал мне Эмброз.

Когда-нибудь я так или иначе рассчитаюсь с моей кузиной Рейчел.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Я вернулся домой в начале сентября. Печальная весть опередила меня: итальянец не лгал, когда говорил, что написал Нику Кендаллу. Мой крестный сообщил ее слугам и арендаторам. В Бодмине меня встретил Веллингтон с экипажем. На лошадях были траурные ленты. На Веллингтоне и груме — тоже, и лица у обоих были вытянутые, серьезные.

Вновь ступив на родную землю, я испытал такое облегчение, что горе ненадолго утихло, а может, долгий обратный путь через всю Европу притупил мои чувства. Помню, как при виде Веллингтона и мальчика-грума мне захотелось улыбнуться, погладить лошадей и спросить, все ли в порядке, словно я был школьником, приехавшим на каникулы. Однако Веллингтон держался строго и даже церемонно, чего прежде за ним не водилось, а молодой грум открыл мне дверцу с подчеркнутой почтительностью.

— Грустное возвращение, мистер Филипп, — сказал Веллингтон. Когда я спросил его о Сикоме и об остальных, он покачал головой и ответил, что слуги и арендаторы в глубоком горе. — С тех пор как до нас дошла эта новость, — сказал он, — соседи ни о чем другом не говорят. Все воскресенье и церковь, и часовня в поместье были увешаны черным, но самым большим ударом стало, — продолжал Веллингтон, — когда мистер Кендалл сообщил, что их господина похоронили в Италии, что его не привезут домой и не положат в семейном склепе. Неладно это, мистер Филипп. Все мы так считаем. Думаем, оно бы и мистеру Эшли не понравилось.

Ответить мне было нечего. Я сел в экипаж, и мы покатили домой.

Как ни странно, но, стоило мне увидеть наш дом, волнения и усталость последних недель сразу исчезли. Нервное напряжение прошло; несмотря на долгую дорогу, я чувствовал себя отдохнувшим и умиротворенным. Экипаж въехал во вторые ворота и, поднявшись по склону, приближался к дому. Был полдень, и солнце заливало окна и серые стены западного крыла здания. Собакам не терпелось броситься мне навстречу. Старик Сиком, с траурной повязкой на рукаве, как у всех слуг, не выдержал и, чуть не плача, заговорил, когда я сжал его руку:

— И долго же вас не было, мистер Филипп, ох и долго же! А нам каково? Почем знать, не заболели ли и вы лихорадкой, как мистер Эшли!

Сиком прислуживал мне за обедом, заботливый, внимательный, стараясь предупредить мои малейшие желания, и я был благодарен ему за то, что он не пристает ко мне с расспросами о моем путешествии, о болезни и смерти хозяина, а сам рассказывает, какое впечатление произвела смерть Эмброза на него и на всех домашних: как весь день звонили колокола, что говорил в церкви викарий, как в знак соболезнования приносили венки. Его рассказ перемежался новым, почтительно-официальным обращением ко мне. «Мастера Филиппа» сменил «мистер Филипп». Я успел заметить такую же перемену в обращении ко мне кучера и грума. Она была неожиданной и тем не менее странно согревала сердце. Пообедав, я поднялся к себе в комнату, окинул ее взглядом, затем спустился в библиотеку и вышел из дома. Меня переполняло давно забытое ощущение счастья, которого, как я думал, после смерти Эмброза мне уже не испытать, — я уезжал из Флоренции ввергнутый в бездну одиночества и ни на что не надеялся. На дорогах Италии и Франции меня преследовали видения и образы, и я был не в силах отогнать их. Я видел, как Эмброз сидит в тенистом дворике виллы Сангаллетти под ракитником и смотрит на плачущий фонтан. Я видел его в голой монашеской келье второго этажа, задыхающегося, с двумя подушками за спиной. И рядом, все слыша, все замечая, всегда как тень присутствовала ненавистная, лишенная четких очертаний фигура женщины. У нее было множество лиц, множество обличий; да и то, что слуга Джузеппе и Райнальди предпочитали именовать ее графиней, а не миссис Эшли, окружало ее некой аурой, которой не было, когда я представлял ее второй миссис Паско.

После моей поездки на виллу женщина эта стала исчадием ада. У нее были темные, как дикие сливы, глаза, орлиный профиль, как у Райнальди; по-змеиному плавно и бесшумно двигалась она в затхлых комнатах виллы. Я видел, как она, едва от Эмброза отлетело последнее дыхание жизни, складывает его одежду в ящики, тянется к его книгам, последнему, что у него осталось, и наконец, поджав губы, уползает в Рим, или в Неаполь, или, притаившись в доме на берегу Арно, улыбается за глухими ставнями. Эти образы преследовали меня, пока я не переплыл море и не высадился в Дувре. Но теперь, теперь, когда я вернулся домой, они рассеялись, как рассеивается кошмарный сон с первыми лучами дня. Острота горя прошла. Эмброз вновь был со мной, его мучения кончились, он больше не страдал, словно он вовсе не уезжал во Флоренцию, не уезжал в Италию, а умер здесь, в собственном доме, и похоронен рядом со своими отцом и матерью, рядом с моими родителями. Мне казалось, что теперь я сумею справиться с горем; со мною жила печаль, но не трагедия. Я тоже вернулся на землю, взрастившую меня, и вновь дышал воздухом родных мест.

Я шел через поля. Крестьяне, убиравшие урожай, поднимали на телеги копны пшеницы. Увидев меня, они прервали работу, и я остановился поговорить с ними. Старик Билли Роу, который, сколько я его знал, всегда был арендатором Бартонских земель и никогда не называл меня иначе как «мастер Филипп», поднес руку ко лбу, а его жена и дочь, помогавшие мужчинам, присели в реверансе.

— Нам вас очень не хватало, сэр, — сказал Билли. — Нам казалось, что без вас негоже свозить хлеб с полей. Мы рады, что вы снова дома.

Год назад я, как простой работник, закатал бы рукава и взялся за вилы, но теперь что-то остановило меня — я понимал, что они сочтут такое поведение неприличным.

— Я рад, что снова дома, — сказал я. — Смерть мистера Эшли — огромное горе и для меня, и для вас, но надо держаться и работать, чтобы не обмануть его ожиданий и веры в нас.

— Да, сэр, — сказал Билли и снова поднес руку ко лбу.

Поговорив с ними еще немного, я кликнул собак и пошел дальше. Старик ждал, пока я не скрылся за живой изгородью, и лишь тогда велел работникам снова взяться за дело. Дойдя да выгона на полпути между домом и нижними полями, я остановился и оглянулся поверх покосившейся ограды. На вершине холма четко вырисовывались силуэты телег, и на фоне неба темными точками выделялись очертания застывших в ожидании лошадей. В последних лучах солнца снопы пшеницы отливали золотом. Темно-синее, а у скал почти фиолетовое море казалось бездонным, как всегда в часы прилива. В восточной части бухты стояла целая флотилия рыбачьих лодок, готовая выйти в море при первых порывах берегового бриза.

Когда я вернулся, дом был погружен в тень и только на флюгере над шпилем часовой башни дрожала слабая полоска света. Я медленно шел через лужайку к открытой двери. Сиком еще не посылал закрыть ставни, и окна дома смотрели в сгущающийся мрак. Было что-то теплое и приветное в этих поднятых оконных рамах, в слегка колышущихся занавесях и в мысли о комнатах за окнами, таких знакомых и любимых. Из труб прямыми тонкими струйками поднимался дым. Дон, старый ретривер, слишком древний и немощный, чтобы с более молодыми собаками сопровождать меня, почесывался, лежа на песке под окнами библиотеки, а когда я подошел ближе, повернул голову и завилял хвостом.

Впервые с тех пор, как я узнал о смерти Эмброза, я с поразительной остротой и силой осознал: все, что я сейчас вижу, все, на что смотрю, принадлежит мне. Всецело, безраздельно. Эти окна и стены, эта крыша, этот колокол, пробивший семь раз при моем приближении, все живое в доме — мое, и только мое. Трава под моими ногами, деревья вокруг меня, холмы у меня за спиной, луга, леса, даже мужчины и женщины, возделывающие землю, — часть моего наследства; все это мое.

Я переступил порог дома, прошел в библиотеку и остановился спиной к камину, держа руки в карманах. Собаки, по своему обыкновению, последовали за мной и легли у моих ног. Вошел Сиком и спросил, не будет ли распоряжений для Веллингтона на утро. Не желаю ли я, чтобы подали экипаж или оседлали Цыганку?

— Нет, — ответил я. — Сегодня я не буду отдавать никаких распоряжений, а завтра утром сам увижусь с Веллингтоном.

Я велел разбудить меня как обычно.

— Да, сэр, — ответил Сиком и вышел.

Мастер Филипп уехал навсегда. Домой вернулся мистер Эшли. Такая перемена вызывала во мне смешанные чувства: с одной стороны — робость, с другой — какую-то особую гордость. Я ощутил незнакомую прежде уверенность, силу, душевный подъем. Мне казалось, будто я переживаю то же, что солдат, которому поручили командовать батальоном; ко мне пришло то же чувство собственности, та же гордость, наконец, то же ощущение свободы, какое приходит к старшему офицеру, в течение многих лет занимавшему не соответствующую его званию должность. Но, в отличие от солдата, я никогда не сложу с себя командования. Оно мое пожизненно. Думаю, что тогда, стоя у камина в библиотеке, я пережил мгновение счастья, какого у меня никогда не было и больше не будет. Как все подобные мгновения, оно настало внезапно и также внезапно пронеслось. Какой-то обыденный звук вернул меня к действительности: то ли шевельнулась собака, то ли выпал из камина уголек, или слуга закрыл наверху окна — не помню, что это было.

На следующий день приехал мой крестный, Ник Кендалл, с Луизой. Близких родственников у меня не было, поэтому за исключением того, что Эмброз отказал Сикому и другим слугам, да обычных пожертвований беднякам прихода, вдовам и сиротам, все движимое и недвижимое имущество было оставлено мне. Ник Кендалл в библиотеке прочел мне завещание. Луиза вышла в сад. Несмотря на юридическую терминологию, документ оказался простым и понятным. За исключением одного пункта. Итальянец Райнальди был прав. Ник Кендалл действительно становился моим опекуном, так как имение реально переходило в мою собственность только по достижении мною двадцатипятилетнего возраста.

— Эмброз считал, — сказал крестный, — что молодой человек до двадцати пяти лет сам толком не знает, чего хочет. В тебе могла проявиться слабость к вину, картам или женщинам, и статья, обусловливающая возраст вступления в наследство, — не более чем мера предосторожности. Я помогал ему составить завещание, когда ты еще был в Харроу, и, хотя мы не замечали в тебе дурных склонностей, Эмброз счел за благо включить этот пункт. «Для Филиппа тут нет ничего обидного, — сказал он, — но это научит его осторожности». Впрочем, что есть, то есть, и ничего не поделаешь. Практически это тебя ничуть не ущемляет, за исключением того, что тебе еще семь месяцев придется обращаться ко мне за деньгами для платежей, по имению и на личные расходы. Ведь твой день рождения в апреле, так?

— Пора бы и запомнить, — сказал я. — Вы же мой крестный отец.

— Ну и забавный ты был червячок! — Он улыбнулся. — Так и уставился любопытными глазенками на пастора… Эмброз только что вернулся из Оксфорда. Он схватил тебя за нос, чтобы ты заплакал, чем привел в ужас свою тетушку — твою мать. Потом вызвал твоего бедного отца помериться силами в гребле; они промокли до нитки, пока доплыли до Лостуитиела. Ты когда-нибудь чувствовал себя сиротой, Филипп? Тебе, наверное, нелегко было расти без матери.

— Не знаю, — ответил я. — Я никогда не задумывался об этом. Мне никто не был нужен, кроме Эмброза.

— И все же это неправильно, — возразил крестный. — Я не раз говорил с Эмброзом, но он не слушал меня. В доме нужна была экономка, дальняя родственница, хоть кто-нибудь. Ты вырос, совершенно не зная женщин, и, когда женишься, твоей жене придется нелегко. Не далее как сегодня за завтраком я говорил об этом Луизе.

Крестный осекся. Мне показалось, что ему стало неловко, словно он сказал лишнее, — если только такой человек, как он, вообще способен испытывать неловкость.

— Не беспокойтесь, — сказал я, — когда придет время, моя жена справится. Если такое время вообще придет, в чем я весьма сомневаюсь. Я слишком похож на Эмброза и знаю, к чему привела его женитьба.

Крестный молчал. Я рассказал ему о визите на виллу и о встрече с Райнальди, а он, в свою очередь, показал мне письмо, присланное ему итальянцем. Как я и ожидал, там в холодных высокопарных выражениях излагалась его версия болезни и смерти Эмброза, высказывались сожаления по поводу этой кончины, описывались потрясение и горе безутешной, по мнению Райнальди, вдовы.

— Настолько безутешной, — сказал я, — что на следующий день после похорон она уезжает, как вор, забрав все вещи Эмброза, кроме старой шляпы, о которой забыла. Разумеется, только потому, что шляпа рваная и ничего не стоит.

Крестный кашлянул. Его густые брови нахмурились.

— Конечно, — сказал он, — ты не настолько скуп, чтобы попрекать ее тем, что она оставила себе его книги и одежду. Полно, Филипп, это все, что у нее есть.

— Как это, — спросил я, — «все, что у нее есть»?

— Я прочел тебе завещание, — ответил он. — Вот оно, перед тобой. То самое завещание, которое я составил десять лет назад. Видишь ли, в нем нет дополнений в связи с женитьбой Эмброза. Не указана доля наследства, причитающаяся его жене. Весь прошлый год я, откровенно говоря, ждал, что он сообщит мне, по меньшей мере, условия брачного контракта. Так всегда поступают. Полагаю, досадное пренебрежение столь важными вещами объясняется его пребыванием за границей, к тому же он не оставлял надежды вернуться. Затем болезнь положила конец всему. Я несколько удивлен, что этот итальянец, синьор Райнальди, которого ты, кажется, весьма недолюбливаешь, ни словом не обмолвился о притязаниях миссис Эшли на долю наследства. Это говорит о его крайней деликатности.

— Притязания? — переспросил я. — Боже мой, вы говорите о каких-то притязаниях, когда нам прекрасно известно, что она свела его в могилу!

— Нам не известно ничего подобного, — возразил крестный, — а если ты намерен и дальше говорить в таком тоне о вдове своего брата, я не стану тебя слушать.

Он поднялся со стула и стал собирать бумаги.

— Значит, вы верите в эту сказку про опухоль? — спросил я.

— Естественно, верю, — ответил он. — Вот письмо Райнальди и свидетельство о смерти, подписанное двумя врачами. Я помню смерть твоего дяди Филиппа, а ты нет. Симптомы очень похожи. Именно этого я и боялся, когда от Эмброза пришло письмо и ты уехал во Флоренцию. Плохо, что ты прибыл слишком поздно и твоя помощь уже не понадобилась. Но ничего не поделаешь. Однако, если подумать, то, возможно, это вовсе и не плохо. Вряд ли ты хотел бы видеть, как он страдает.

Старый глупец! Я едва не ударил его за упрямство и слепоту.

— Вы не видели второго письма, — сказал я, — записки, которая пришла в утро моего отъезда. Взгляните.

Записка, которую я всегда держал в нагрудном кармане, была при мне. Я подал записку крестному. Он снова надел очки и прочел ее.

— Мне очень жаль, Филипп, — сказал он, — но даже эти каракули не могут изменить моего мнения. Надо смотреть правде в глаза. Ты любил брата. Я — друга. Мне тоже больно думать о его душевных страданиях, если даже не больнее, потому что я видел, как страдал другой. Твоя беда в том, что человек, которого мы знали, любили, которым восхищались, перед смертью утратил свой истинный облик. Он был болен душевно и физически и не отвечал за то, что писал или говорил.

— Я этому не верю, — сказал я. —Не могу верить.

— Ты не хочешь верить, — возразил крестный. — А раз так, то и говорить больше не о чем. Но ради Эмброза, ради всех в имении и в графстве, кто знал и любил его, я должен просить тебя ни с кем не делиться этими мыслями. Ты только огорчишь их, причинишь им боль; а если хоть малейшие толки дойдут до вдовы, где бы она ни была, ты унизишь себя в ее глазах и она с полным правом сможет подать на тебя в суд за клевету. Если бы я был ее поверенным, каковым, похоже, является этот итальянец, я, конечно, так бы и поступил.

Я никогда не слышал, чтобы крестный говорил так резко. Он был прав, продолжать разговор не имело смысла. Я получил урок и впредь не буду затрагивать эту тему.

— Не позвать ли нам Луизу? — подчеркнуто холодно спросил я. — По-моему, хватит ей бродить по саду. Оставайтесь и пообедайте со мною.

За обедом крестный хранил молчание. Я видел, что он еще не опомнился от всего сказанного мною. Луиза расспрашивала меня о путешествии, о том, что я думаю о Париже, о французских селениях и городах, об Альпах, о самой Франции, и мои ответы, часто невпопад, заполняли паузы в разговоре. Однако Луиза была сообразительна и чуяла что-то неладное. После обеда крестный позвал Сикома и слуг объявить, что им оставил покойный, а мы с Луизой ушли в гостиную.

— Крестный мною недоволен, — начал я и все рассказал Луизе.

Слегка склонив голову набок и приподняв подбородок, Луиза разглядывала меня со своим всегдашним ироническим любопытством, к которому я давно привык.

— Знаешь, — сказала она, выслушав меня, — я думаю, что ты, пожалуй, прав. Боюсь, бедный мистер Эшли и его жена не были счастливы, а он был слишком горд, чтобы писать тебе об этом, пока не заболел, и тогда, наверное, они поссорились, и все произошло сразу, и он написал тебе письмо. Что говорили о ней слуги? Она молодая? Она старая?

— Я не спрашивал, — ответил я. — По-моему, это не важно. Важно только то, что перед смертью он не доверял ей.

Луиза кивнула.

— Ужасно, — согласилась она. — Наверное, ему было очень одиноко.

В моем сердце проснулась нежность к Луизе. Возможно, благодаря своей молодости — мы были почти ровесниками — Луиза оказалась проницательнее отца. Крестный стареет, думал я про себя, и здравый смысл начинает изменять ему.

— Тебе нужно было спросить этого итальянца Райнальди, как она выглядит, — продолжала Луиза. — Я бы спросила. Это был бы мой первый вопрос. И что случилось с графом, ее первым мужем. По-моему, ты как-то говорил мне, что его убили на дуэли? Вот видишь, это тоже не в ее пользу. Наверное, у нее были любовники.

Мне никогда не приходило в голову взглянуть на мою кузину Рейчел с этой точки зрения. Она всегда представлялась мне воплощением злобы, только злобы, чем-то вроде паука. При всей моей ненависти к этой женщине я не мог сдержать улыбку.

— Все девушки таковы, — сказал я Луизе. — Им повсюду видятся любовники. Кинжалы в темных коридорах. Потайные лестницы. Мне надо было взять тебя с собой во Флоренцию. Ты бы узнала гораздо больше, чем я.

Она густо покраснела. До чего же странные существа девушки, подумал я. Даже Луиза, зная меня всю жизнь, не поняла шутки.

— Во всяком случае, — сказал я, — сотня у нее любовников или ни одного — меня это не касается. Пусть себе пока прячется в Риме, Неаполе или где-нибудь еще. Со временем я разыщу ее, и она пожалеет об этом.

Тут в гостиную вошел крестный, и я больше ничего не сказал. Его настроение как будто улучшилось. Несомненно, Сиком, Веллингтон и остальные выразили благодарность за отказанное им небольшое наследство, и крестный милостиво разделил ее с завещателем.

— Поскорее приезжай в гости, — сказал я Луизе. — Ты хорошо на меня действуешь. Мне приятно твое общество.

И она, глупая девочка, опять покраснела и подняла глаза на отца, чтобы посмотреть, как тот воспринимает эти слова, будто мы не ездили без конца взад и вперед в гости друг к другу. Кажется, мое новое положение на Луизу тоже произвело впечатление, и не успею я глазом моргнуть, как и для нее стану «мистером Эшли» вместо «Филиппа». Я вернулся в дом, улыбаясь при мысли, что Луиза Кендалл, которую всего несколько лет назад я частенько дергал за волосы, почтительно взирает на меня, но уже через минуту забыл и о ней, и о крестном — за два месяца отсутствия у меня накопилось немало дел по хозяйству.

Занятый уборкой пшеницы и прочими заботами, которые теперь лежали на мне, я рассчитывал снова увидеться с крестным не раньше чем недели через две. Но не прошло и недели, как однажды после полудня прискакал его грум и на словах передал мне просьбу своего хозяина навестить его; сам он не может приехать, поскольку из-за легкой простуды не выходит из дома, но у него есть новости для меня.

Я подумал, что крестный подождет — в тот день мы свозили с полей последнюю пшеницу, — и отправился к нему на следующее утро.

Я застал его в кабинете. Он был один. Луиза куда-то уехала. У него был озабоченный и смущенный вид. Я сразу заметил, что он взволнован.

— Ну, — сказал крестный, — теперь надо что-то делать. Тебе решать, что и как. Она прибыла в Плимут пакетботом.

— Кто прибыл? — спросил я. Но, кажется, уже знал ответ.

Он показал мне лист бумаги:

— Вот письмо от твоей кузины Рейчел.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Крестный отдал мне письмо. Не разворачивая бумаги, я взглянул на почерк. Не знаю, что я ожидал увидеть. Возможно, что-нибудь четкое, с завитками и росчерками, или, напротив, неразборчивое и убогое. Но это был почерк как почерк, похожий на многие другие, только окончания слов, будто истаивая, переходили в пунктир, отчего расшифровать слова было непросто.

— Очевидно, она не знает, что нам все известно, — сказал крестный. — Должно быть, уехала из Флоренции, прежде чем синьор Райнальди написал мне. Ну, посмотрим, что ты теперь скажешь. Свое мнение я выскажу позже.

Я развернул письмо. Оно было отправлено из Плимута тринадцатого сентября.


«Дорогой мистер Кендалл!

Когда Эмброз говорил о Вас, а это бывало весьма часто, я никак не думала, что впервые мне придется обратиться к Вам по столь печальному поводу. Сегодня утром я прибыла из Генуи в Плимут в большом горе и, увы, одна. Мой дорогой супруг умер двадцатого июля во Флоренции после короткой, но мучительной болезни. Я сделала все, что могла, пригласила лучших врачей, но они были не в силах спасти его. Возобновилась лихорадка, которую он уже перенес весной, но конец наступил вследствие давления в мозгу, которое, по мнению врачей, в течение нескольких месяцев не давало о себе знать, а затем быстро развилось. Он лежит на протестантском кладбище во Флоренции — место я выбрала сама, — невдалеке от могил других англичан, среди деревьев. Он был бы доволен. Не буду говорить о моем горе и душевной опустошенности. Вы не знаете меня, и я ни в коей мере не хочу обременять Вас своими переживаниями.

Я сразу подумала о Филиппе, которого Эмброз нежно любил и чье горе будет не меньше моего. Мой добрый друг и советчик синьор Райнальди из Флоренции заверил меня, что напишет Вам и сообщит горестную весть, чтобы Вы в свою очередь известили Филиппа. Но я не очень доверяю почтовому сообщению между Италией и Англией и боялась, что либо Вы узнаете все с чужих слов, либо не узнаете вовсе. Этим и объясняется мой приезд в Англию.

Я привезла с собой все вещи Эмброза: его книги, его одежду, все, что Филипп пожелал бы сохранить и что теперь по праву принадлежит ему. Буду глубоко признательна Вам, если Вы сообщите мне, что с ними делать, как переслать и следует ли мне самой написать Филиппу.

Я покинула Флоренцию сразу и без сожаления в минуту порыва. После смерти Эмброза оставаться там было выше моих сил. Что касается моих дальнейших планов, то их нет. После столь ужасного потрясения необходимо время для того, чтобы прийти в себя. Я надеялась быть в Англии раньше, но задержалась в Генуе, поскольку доставившее меня судно не было готово к отплытию. По-видимому, где-то в Корнуолле у меня есть родственники из семейства Коринов, но, не зная их, я не хотела бы навязывать им свое общество. Возможно, немного отдохнув здесь, я поеду в Лондон и подумаю, как мне быть дальше.

Буду ждать Ваших указаний относительно того, как мне поступить с вещами мужа.

Искренне Ваша,

Рейчел Эшли».


Я прочитал письмо один, два, может быть, три раза, затем вернул его крестному. Он ждал, что я заговорю первым. Я не сказал ни слова.

— Видишь, — наконец проговорил он, — она все же ничего себе не оставила. Даже такой мелочи, как книга или пара перчаток. Все достанется тебе.

Я не ответил.

— Она даже не просит разрешения взглянуть на дом, — продолжил крестный, — который был бы ее домом, если бы Эмброз не умер. А это путешествие… ты, конечно, понимаешь, что при других обстоятельствах они совершили бы его вместе. Она бы приехала к себе домой. Чувствуешь разницу, а? В имении стар и млад радуются ее приезду, слуги вне себя от волнения, соседи спешат с визитами, и вместо всего этого — одиночество в плимутской гостинице. Быть может, она весьма мила, быть может — крайне неприятна; мне трудно судить, ведь я никогда с ней не встречался. Но суть в том, что она ничего не просит, ничего не требует. И она — миссис Эшли. Мне очень жаль, Филипп. Я знаю твое мнение, тебя ничто не заставит изменить его. Но, как друг и душеприказчик Эмброза, я не могу спокойно сидеть здесь, когда его вдова совершенно одна приехала в Англию, где у нее нет ни друзей, ни близких. В нашем доме есть комната для гостей. Твоя кузина может пользоваться ею до тех пор, пока не примет определенного решения относительно планов на будущее.

Я подошел к окну. Луиза, оказывается, вовсе не уезжала. С корзиной в руке, она срезала увядшие головки цветов по бордюру клумбы. Она подняла голову и, увидев меня, помахала рукой. Интересно, подумал я, прочел ей крестный письмо или нет?

— Так вот, Филипп, — сказал он, — можешь написать ей, можешь не писать — это уж как тебе угодно. Не думаю, что ты хочешь видеть ее, и, если она примет мое приглашение, не стану звать тебя к нам, пока она здесь. Но приличия ради ты по крайней мере должен передать ей благодарность за привезенные вещи. Когда я буду писать ей, можно вставить в постскриптуме несколько слов от тебя.

Я отвернулся от окна и взглянул на крестного.

— Почему вы решили, будто я не хочу ее видеть? — спросил я. — Напротив, я хочу увидеть ее, очень хочу. Если она действительно импульсивная женщина, что следует из ее письма, — припоминаю: Райнальди говорил мне о том же, — то ведь и я могу поддаться порыву, что и намерен сделать. Разве не порыв привел меня во Флоренцию?

— Ну? — Крестный нахмурил брови и подозрительно посмотрел на меня.

— Когда будете писать в Плимут, — сказал я, — передайте, что Филипп Эшли уже слышал о смерти Эмброза. Что по получении двух писем он отправился во Флоренцию, побывал на вилле Сангаллетти, видел ее слуг, видел ее друга и советчика синьора Райнальди и успел вернуться. Что он простой человек и ведет простой образ жизни. Что он не отличается изысканными манерами, не мастер говорить и не привык к женскому обществу. Однако, если она желает увидеть его и родные места своего покойного мужа, дом Филиппа Эшли к услугам кузины Рейчел, когда бы она ни пожелала посетить его.

Я поднес руку к сердцу и поклонился.

— Никогда не ожидал от тебя такого ожесточения, — медленно проговорил крестный. — Что с тобой случилось?

— Со мной ничего не случилось, — ответил я, — просто я, как молодой боевой конь, почуял запах крови. Вы не забыли, что мой отец был солдатом?

И я вышел в сад к Луизе. Новость, которую я сообщил ей, взволновала ее еще больше меня. Я взял Луизу за руку и повел к беседке возле лужайки, где мы и уселись, как два заговорщика.

— В твоем доме не годится принимать гостей, — сразу сказала Луиза, — тем более такую женщину, как графиня… как миссис Эшли. Вот видишь, я тоже волей-неволей называю ее графиней. Это выходит само собой. Ну да, Филипп, ведь целых двадцать лет в доме не было женщины. Какую комнату ты отведешь ей? А пыль! Не только наверху, но и в гостиной тоже. Я заметила на прошлой неделе.

— Все это не важно, — нетерпеливо сказал я. — Если ей так неприятна пыль, может вытирать ее по всему дому. Чем меньше он ей понравится, тем лучше. Пусть наконец узнает, как счастливо и беззаботно мы жили, Эмброз и я. Не то что на вилле…

— Ах, ты не прав! — воскликнула Луиза. — Ты же не хочешь показаться невежей и грубияном, точно какой-нибудь работник с фермы. Ты выставишь себя в невыгодном свете, прежде чем она заговорит с тобой. Ты должен помнить, что она всю жизнь прожила на континенте, привыкла к удобствам, множеству слуг — говорят, заграничные слуги лучше наших, — и, конечно же, кроме вещей мистера Эшли она привезла массу нарядов и драгоценностей. Она столько слышала от него про этот дом; она ожидает увидеть нечто не менее прекрасное, чем ее вилла. И вдруг — беспорядок, пыль и запах, как в собачьей конуре. Подумай, Филипп, ведь ты не хочешь, чтобы она увидела дом именно таким, ради мистера Эшли — не хочешь?

Проклятие! Я рассердился.

— Что ты имеешь в виду, говоря, что в моем доме пахнет, как в собачьей конуре? Это дом мужчины — простой, скромный и, слава Богу, всегда будет таким. Ни Эмброз, ни я никогда не увлекались модной обстановкой и безделушками, которые летят со стола на пол и вдребезги разбиваются, стоит задеть их коленом.

У Луизы хватило воспитанности изобразить если не стыд, то по крайней мере раскаяние.

— Извини, — сказала она, — я не хотела тебя обидеть. Ты знаешь, как я люблю ваш дом, я очень привязана к нему и всегда буду привязана. Но я не могу не сказать тебе, что думаю о том, как его содержат. За много лет в доме не появилось ни одной новой вещи, в нем нет настоящего тепла, и прости меня, но в нем недостает уюта.

Я подумал о ярко освещенной, аккуратно прибранной гостиной, в которой Луиза заставляла крестного сидеть по вечерам, и понял, чему я — да и он, по всей вероятности, тоже — отдал бы предпочтение, доведись мне выбирать между их гостиной и моей библиотекой.

— Ладно, — сказал я, — Бог с ним, с уютом. Эмброза это устраивало, устраивает и меня, а какие-то несколько дней — сколь долго она ни оказывала бы мне честь своим пребыванием — потерпит и моя кузина Рейчел.

Луиза тряхнула головой.

— Ты неисправим, — сказала она. — Если миссис Эшли именно такая, какой я ее себе представляю, то, едва взглянув на твой дом, она отправится искать приюта в Сент-Остелле или у нас.

— Милости прошу ко мне, — сказал я, — после того, как я отделаюсь от нее.

Луиза с любопытством взглянула на меня:

— И ты действительно посмеешь задавать ей вопросы? С чего ты начнешь?

Я пожал плечами:

— Не знаю, пока не увижу ее. Не сомневаюсь, что она попробует вывернуться с помощью угроз или сыграть на чувствах, устроить истерику. Но меня она не запугает и не разжалобит. Я буду смотреть на нее и наслаждаться.

— Не думаю, чтобы она стала угрожать или устраивать истерику. Просто она величаво войдет в дом и будет в нем распоряжаться. Не забудь, что она привыкла приказывать.

— В моем доме она не будет приказывать.

— Бедный Сиком! Я бы многое дала, чтобы видеть его лицо. Она будет швырять в него всем, что подвернется под руку. Итальянцы очень вспыльчивы, ты же знаешь, очень горячи. Я много об этом слышала.

— Она только наполовину итальянка, — напомнил я Луизе, — и думаю, Сиком вполне сумеет постоять за себя. Может быть, все три дня будет идти дождь, и она сляжет с ревматизмом.

Мы рассмеялись, как дети, но на сердце у меня было вовсе не легко. Приглашение, скорее похожее на вызов, сорвалось у меня с языка, и, кажется, я уже жалел о нем, однако Луизе об этом не сказал. Сожаления мои усилились, когда я приехал домой и огляделся. Боже мой, до чего же безрассудно я поступил; и если бы не гордость, то, думаю, я вернулся бы к крестному и попросил его не делать никакой приписки от меня в письме в Плимут.

Ума не приложу: зачем мне понадобилось приглашать эту женщину в мой дом? Что сказать ей, как вести себя? Уж если Райнальди сумел придать убедительность своей версии, то в ее устах она прозвучит еще более правдоподобно. Прямая атака не приведет к успеху. Что имел в виду итальянец, говоря о женской цепкости, о том, как ожесточенно они борются за себя? Если она окажется вульгарной крикуньей — я знаю, как заставить ее замолчать. Один из наших арендаторов связался с подобной особой; она пригрозила подать на него иск за нарушение обязательства жениться, и я быстро отправил ее в Девон, откуда она явилась. Но сумею ли я дать достойный отпор хитрой интриганке с медоточивым языком, высокой грудью и овечьими глазами? Я верил, что сумею. В Оксфорде мне такие встречались, я всегда находил для них резкие, даже грубые слова и без церемоний прогонял обратно в грязные норы, из которых они выползли. Нет, принимая во внимание все «за» и «против», я был твердо уверен, что, когда придет время разговаривать с моей кузиной Рейчел, я не проглочу язык. Но подготовка к ее визиту — это уравнение счета, возведение фасада учтивости, салют перед началом военных действий.

К моему немалому удивлению, Сиком встретил новость спокойно, будто ожидал ее. Я в нескольких словах объяснил ему, что миссис Эшли в Англии, она привезла с собой вещи мистера Эмброза и, возможно, прибудет к нам с кратким визитом — не позже чем через неделю. Сиком слушал меня с важным видом, и его нижняя губа не выпячивалась вперед, что обычно случалось, когда перед ним стояла трудная задача.

— Да, сэр, — сказал он, — очень правильно, так и положено. Мы все будем рады приветствовать миссис Эшли.

Я взглянул на старика поверх трубки, удивленный его напыщенностью.

— Я думал, — заметил я, — что вы, как и я, не слишком-то жалуете женщин в доме. Когда я сообщил вам, что мистер Эмброз женился и что скоро здесь появится хозяйка, вы пели по-другому.

Казалось, мои слова потрясли Сикома. На этот раз его нижняя губа выпятилась вперед.

— Это не одно и то же, сэр, — сказал он. — С тех пор произошла трагедия. Бедная женщина овдовела. Мистер Эмброз желал бы, чтобы мы сделали для нее все возможное, тем более, — он осторожно кашлянул, — что она, похоже, не получила никакого наследства от покойного.

Что за черт, подумал я, откуда он знает?

— В имении все говорят об этом, сэр, — объяснил Сиком, — все оставлено вам, мистер Филипп, и ничего вдове. Видите ли, это не совсем обычно. В каждой семье, большой или маленькой, вдове всегда выделяют определенное содержание.

— Меня удивляет, Сиком, — сказал я, — что вы слушаете разные сплетни.

— Не сплетни, сэр, — с достоинством возразил Сиком. — То, что касается семейства Эшли, касается всех нас. О нас, слугах, не забыли.

Я представил себе Сикома в его комнате, комнате дворецкого, как ее всегда называли; к нему заходят поболтать и выпить пива Веллингтон, старый кучер, Тамлин, главный садовник и лесничий, — никто из молодых слуг, конечно, не допускается, — и они, поджав губы и покачивая головой, вновь и вновь обсуждают завещание — озадаченные, смущенные.

— Забывчивость здесь ни при чем, — отрывисто проговорил я. — Мистер Эмброз был за границей, не дома, и не имел возможности заняться делами. Он не собирался умирать там. Если бы он вернулся, все было бы иначе.

— Да, сэр, — сказал Сиком, — так мы и думали.

Ну ладно, пусть себе чешут языком о завещании. Но я вдруг с горечью подумал о том, как бы они стали относиться ко мне, если бы я не унаследовал имение. Почтительно? Терпимо? Или смотрели бы на меня как на молодого мистера Филиппа, бедного родственника, который живет в комнате на задворках? Сколько людей, размышлял я, любили меня и служили мне ради меня самого?

— Пока все, Сиком, — сказал я. — Если миссис Эшли решит посетить нас, я сообщу вам. Вот только не знаю, какую комнату ей отвести.

— Но, мастер Филипп, сэр, — сказал удивленный Сиком, — конечно, правильнее всего будет предоставить ей комнату мистера Эшли.

Я онемел от неожиданности и молча уставился на Сикома. Затем, из опасения выдать свои чувства, отвернулся.

— Нет, — сказал я, — это невозможно. Я сам перейду в комнату мистера Эшли. Я решил сменить комнату несколько дней назад.

— Очень хорошо, сэр, — сказал он, — в таком случае больше всего миссис Эшли подойдут голубая комната и гостиная.

И он вышел.

Боже мой, подумал я, пустить эту женщину в комнату Эмброза!.. Какое кощунство!.. Кусая черенок трубки, я бросился в кресло. Я был сердит, раздражен, меня буквально тошнило от всего этого. Просить крестного приписать в письме к ней несколько слов от меня было безумием; еще большее безумие — принимать ее в своем доме. Во что я впутался, черт возьми?! А этот идиот Сиком с его представлениями о том, что правильно, что нет!

Приглашение было принято. Она написала крестному, не мне. Сиком, несомненно, счел бы это вполне правильным и приличным. Приглашение пришло не лично от меня, следовательно, и ответ на него надлежало отправить по соответствующему каналу. Она писала, что будет готова, как только мы сочтем удобным прислать за ней; если же нам это неудобно, то она приедет в почтовой карете. Я ответил, опять-таки через крестного, что пришлю за ней экипаж в пятницу. Вот и все.

Пятница наступила слишком быстро. Унылый, пасмурный день со шквальным ветром. В третью неделю сентября, когда прилив особенно высок, у нас часто выдаются такие дни. С юго-запада по небу стремительно неслись низкие тучи, угрожая еще до наступления вечера разразиться дождем. Один из наших ливней, может быть, с градом, который был бы очень кстати. Приветствие западного края. И никакого неба Италии. Веллингтона с лошадьми я послал еще накануне. Он должен был переночевать в Плимуте и вернуться с ней. С тех пор как я сказал слугам, что ожидаю приезда миссис Эшли, весь дом охватило волнение. Даже собаки почувствовали это и ходили за мной по пятам из комнаты в комнату. Сиком напоминал старого жреца, который после многих лет отлучения от какой бы то ни было религиозной службы вдруг вновь приспосабливается к отправлению забытого ритуала. Таинственный, торжественный, едва слышными шагами ходил Сиком по дому — он специально купил себе туфли на мягкой подошве, — и в столовой, на столе, на буфете, появилось серебро, которого я не видел ни разу в жизни. Должно быть, реликвии времен моего дяди Филиппа. Огромные канделябры, сахарницы, кубки и — Господи Иисусе! — посреди них серебряная ваза с розами.

— С каких пор, — спросил я, — вы заделались псаломщиком, Сиком? Как насчет ладана и святой воды?

На лице Сикома не дрогнул ни один мускул. Он отошел на шаг и осмотрел свои реликвии.

— Я просил Тамлина принести срезанных цветов из цветника, — сказал он, — ребята сейчас разбирают их. Цветы нам понадобятся. Для гостиной, голубой спальни, туалетной и будуара.

И он нахмурился, глядя на юного Джона, поваренка, который поскользнулся и едва не упал под тяжестью еще одной пары канделябров.

Собаки, понурые и притихшие, не сводили с меня глаз. Одна из них заползла под скамью в холле и притаилась там. Бог знает, когда в последний раз я переступал порог голубой комнаты. Гости у нас не останавливались, и она была связана для меня с воспоминаниями об игре в прятки, когда крестный много лет назад привез к нам на Рождество Луизу. Я помнил, как прокрался в окутанную тишиной комнату и спрятался под кроватью. Эмброз однажды сказал, что в голубой комнате в свое время жила тетушка Феба, а потом она переехала в Кент и вскоре умерла.

От прежней обитательницы в комнате не осталось и следа. Молодые слуги под руководством Сикома поработали на славу и смели тетушку Фебу вместе с пылью десятилетней давности. Окна, выходившие в поле, были распахнуты, и солнечные зайчики играли на тщательно выбитых ковровых дорожках. Кровать застелили бельем такого качества, какое мне и не снилось. Неужели этот умывальник с кувшином, подумал я, всегда стоял в смежной с голубой комнатой туалетной? А это кресло, разве оно отсюда? Я не помнил ни того ни другого, но ведь я не помнил и саму тетушку Фебу, которая переехала в Кент еще до моего появления на свет. Впрочем, что годилось для нее, сойдет и для моей кузины Рейчел.

Анфиладу из трех комнат завершал будуар тетушки Фебы со сводчатым потолком. Там тоже вытерли пыль и открыли окна. Пожалуй, я не ошибусь, если скажу, что и туда я не заходил со времен той самой игры в прятки. Над камином висел портрет Эмброза в молодости. Я даже не подозревал о его существовании, да и сам Эмброз, вероятно, забыл о нем. Если бы портрет принадлежал кисти знаменитого художника, его поместили бы внизу, рядом с другими семейными портретами, но его отправили сюда, в эту заброшенную комнату, и, значит, никто не видел в нем особой ценности. Портрет был поясной. Художник изобразил Эмброза с ружьем под мышкой и с убитой куропаткой в левой руке. Глаза Эмброза смотрели прямо в мои глаза, губы слегка улыбались. Волосы были длиннее, чем мне помнилось. Ни в самом портрете, ни в лице изображенного не было ничего особенного. Кроме одного. Поразительного сходства со мной. Я посмотрел в зеркало и снова перевел взгляд на портрет; единственное различие заключалось в разрезе глаз — у него они были чуть уже — и в более темном цвете волос. Мы могли быть братьями-близнецами — молодой человек на портрете и я. Неожиданно открыв для себя наше сходство, я пережил неведомое прежде душевное волнение. Казалось, молодой Эмброз улыбается мне и говорит: «Я с тобой». Но и другой, старший, Эмброз был рядом. Я всем существом ощущал его близость. Я вышел из будуара, закрыл за собой дверь и, пройдя через голубую комнату и туалетную, спустился вниз.

У подъезда послышался шум колес. Это был догкарт[127] Луизы; на сиденье рядом с ней лежали огромные охапки сентябрьских маргариток и делий.

— Для гостиной! — крикнула она, увидев меня. — Я подумала, что Сиком будет рад им.

Сиком, который в эту минуту с ватагой своих фаворитов проходил через холл, счел себя оскорбленным и не стал этого скрывать. Он застыл на месте и, когда Луиза с цветами вошла в дом, обратился к ней:

— Вам не следовало беспокоиться, мисс Луиза. Я обо всем договорился с Тамлином. Первым делом из цветника принесли достаточно цветов.

— В таком случае я могу их расставить, — сказала Луиза, — вы, мужчины, только вазы перебьете. Полагаю, у вас есть вазы? Или цветы распихали в банки для варенья?

По лицу Сикома можно было изучать все оттенки выражения уязвленного достоинства. Я поспешно втолкнул Луизу в библиотеку и захлопнул дверь.

— Я подумала, — сказала Луиза вполголоса, — не захочешь ли ты, чтобы я осталась присмотреть за порядком и была здесь, когда приедет миссис Эшли? Папа тоже приехал бы со мной, но он все еще нездоров, а того и гляди, начнется дождь, поэтому я решила, что ему лучше остаться дома. Ну, так как? Мне остаться? Цветы — только предлог.

Я почувствовал легкое раздражение оттого, что она и крестный считают таким недотепой меня, да и бедного старика Сикома, который последние три дня работал, как надсмотрщик на плантации.

— Очень мило с твоей стороны, — сказал я. — Но в этом нет никакой необходимости. Мы прекрасно справимся сами.

По лицу Луизы было видно, что она разочарована. Она, разумеется, горела любопытством увидеть мою гостью. Я не сказал ей, что и сам не намерен быть дома, когда та приедет.

Луиза придирчиво оглядела комнату, но удержалась от комментариев. Конечно, она заметила много огрехов, но у нее хватило такта не давать воли языку.

— Если хочешь, сходи наверх и посмотри голубую комнату, — предложил я подачку за причиненное разочарование.

— Голубую комнату? — переспросила Луиза. — Ту, что выходит на восток, над гостиной? Значит, ты не отвел ей комнату мистера Эшли?

— Нет, — ответил я. — Комнату Эмброза я заберу себе. Я не успел сказать вам об этом. Вот уже несколько дней, как я решил переехать туда. Если ты действительно хочешь расставить цветы, попроси у Сикома вазы, — сказал я, направляясь к дверям. — У меня полно дел в имении, и почти весь день меня не будет дома.

Не сводя с меня глаз, она собрала цветы.

— Кажется, ты расстроен, — сказала она.

— Я не расстроен, — ответил я. — Просто мне надо побыть одному.

Луиза покраснела и отвернулась, а я почувствовал угрызения совести, которые сразу просыпаются, стоит мне кого-нибудь обидеть.

— Извини, Луиза, — сказал я, гладя ее по плечу. — Не обращай на меня внимания. Я благодарю тебя за то, что приехала, за цветы, за предложение остаться.

— Когда я теперь увижу тебя и услышу что-нибудь о миссис Эшли? — спросила она. — Ты же знаешь, как мне не терпится обо всем узнать. Если папе станет лучше, мы, конечно, приедем в воскресенье в церковь, но весь завтрашний день я только и буду думать… мне будет интересно…

— Что — интересно? — спросил я. — Не швырнул ли я мою кузину Рейчел через мыс? Очень возможно, если она уж слишком доведет меня. Послушай, ради того, чтобы удовлетворить твое любопытство, я приеду завтра в Пелин и все изображу тебе в лицах. Ты довольна?

— Это будет замечательно, — улыбаясь, сказала Луиза и вышла искать Сикома и вазы.

Я отсутствовал все утро и вернулся около двух пополудни. После нескольких часов, проведенных в седле, меня мучили голод и жажда, и я утолил их куском холодного мяса и кружкой эля. Луиза уже уехала. Сиком и слуги обедали на своей половине. Я стоял один в библиотеке и жевал хлеб с мясом. В последний раз один, подумалось мне. Вечером она будет здесь, в этой комнате, или в гостиной — неведомый, враждебный призрак — и наложит свой отпечаток на мои комнаты, на мой дом. Она бесцеремонно вторглась в мою жизнь. Я не хотел ее приезда. Не хотел, чтобы она или любая другая женщина с въедливыми глазами и цепкими пальцами нарушала атмосферу, интимную и сугубо личную, близкую и понятную одному лишь мне. Дом притих, все молчало, и я был его частичкой, был связан с ним, как некогда Эмброз, а теперь его тень. Мы не хотели, чтобы кто-то чужой нарушал здесь тишину.

Я обвел взглядом комнату, как будто на прощание, затем вышел из дома и углубился в лес.

Рассудив, что Веллингтон с экипажем будет дома не ранее пяти часов, я решил возвратиться в начале седьмого. С обедом могут и подождать. Сиком получил распоряжение на сей счет. Если она проголодается, ей придется потерпеть до возвращения хозяина дома. Я не без удовольствия представил себе, как она в полном одиночестве сидит в гостиной, расфуфыренная в пух и прах, надутая от важности, и никто не приходит к ней с поклоном.

Дул сильный ветер, лил дождь, но я шел все дальше и дальше. Вверх по аллее до перепутья Четырех Дорог, на восток, к границе наших земель, затем снова через лес и на север, к дальним фермам, где я еще немного потянул время в разговоре с арендаторами. Через парк, Западные холмы и, когда уже начали сгущаться сумерки, наконец к дому по Бартонским акрам. Я промок до костей, но мне было все равно.

Я открыл дверь и вошел в холл, ожидая увидеть следы приезда — коробки, чемоданы, дорожные пледы, корзины, но все было как обычно, ничего лишнего.

В библиотеке ярко пылал камин, но она была пуста. В столовой на столе стоял один прибор. Я позвонил. Появился Сиком.

— Ну? — спросил я.

На лице старика отражалось вновь обретенное сознание собственной значительности, голос звучал приглушенно.

— Госпожа приехала, — сказал он.

— Я так и полагал, — ответил я, — сейчас, должно быть, около семи. Она привезла какой-нибудь багаж? Куда вы его дели?

— Госпожа привезла совсем немного своих вещей, — сказал он. — Все коробки и чемоданы принадлежали мистеру Эмброзу. Их отнесли в вашу прежнюю комнату, сэр.

— Вот как!

Я подошел к камину и пнул ногой полено. Ни за что на свете я не мог допустить, чтобы он заметил, как у меня дрожат руки.

— А где сейчас миссис Эшли? — спросил я.

— Госпожа удалилась в свою комнату, — ответил он. — Госпожа устала и просит вас извинить ее за то, что она не спустится к обеду. Около часа назад я распорядился отнести поднос в ее комнату.

Я вздохнул с облегчением.

— Как она доехала? — спросил я.

— Веллингтон сказал, что после Лискерда дорога была очень скверная, сэр, — ответил он. — Дул сильный ветер. Одна лошадь потеряла подкову, и, не доезжая до Лостуитиела, им пришлось завернуть в кузницу.

— Хм-м…

Я повернулся спиной к огню и стал греть ноги.

— Вы совсем промокли, сэр, — сказал Сиком. — Неплохо бы вам переодеться, а то простудитесь.

— Да-да, сейчас, — ответил я, оглядывая комнату. — А где собаки?

— По-моему, они отправились с госпожой наверх, — сказал он. — Во всяком случае, старик Дон; правда, за остальных я не ручаюсь.

Я продолжал греть ноги у огня. Сиком топтался перед дверью, словно ожидал, что я продолжу разговор.

— Прекрасно, — сказал я. — Я приму ванну и переоденусь. Скажите, чтобы принесли горячей воды. Через полчаса я сяду обедать.

В тот вечер я сел обедать один — напротив до блеска начищенных канделябров и серебряной вазы с розами. Сиком стоял за моим стулом, но мы не разговаривали. Именно в тот вечер молчание, наверное, было для него истинной пыткой — я ведь знал, как он жаждет высказать свое мнение о гостье. Ничего, он сможет потом наверстать упущенное и всласть излить душу со слугами.

Едва я кончил обедать, как в столовую вошел Джон и что-то шепнул Сикому. Старик склонился над моим плечом.

— Госпожа прислала сказать, что, если вы пожелаете увидеть ее, когда отобедаете, она с удовольствием примет вас, — сказал он.

— Благодарю вас, Сиком.

Когда они вышли, я сделал нечто такое, что делал очень редко. Разве что в крайнем изнеможении, пожалуй, после изнурительной поездки верхом, долгой, утомительной охоты или схватки с волнами, когда мы с Эмброзом ходили на лодке под парусами. Я подошел к буфету и налил себе коньяка. Затем поднялся наверх и постучал в дверь будуара.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Тихий, едва слышный голос пригласил меня войти. Несмотря на то, что уже стемнело и горели свечи, портьеры были не задернуты; она сидела на диване у окна и смотрела в сад. Сидела спиной ко мне, сжав руки на коленях. Наверное, она приняла меня за одного из слуг, поскольку даже не шелохнулась, когда я вошел в комнату. Дон лежал у камина, положив голову на передние лапы, две молодые собаки расположились рядом с ним. В комнате все стояло на своих местах, ящики небольшого секретера были закрыты, одежда убрана — никаких признаков беспорядка, связанного с приездом.

— Добрый вечер, — сказал я, и мой голос прозвучал напряженно и неестественно в этой маленькой комнате.

Она обернулась, быстро встала и шагнула мне навстречу. Все произошло в один миг, и мне некогда было оживить в памяти десятки образов, в которые мое воображение облекало ее последние полтора года. Женщина, которая преследовала меня дни и ночи, лишала покоя в часы бодрствования, кошмарным видением являлась во сне, стояла рядом. От изумления я едва не оцепенел — настолько она была миниатюрна. Она едва доставала мне до плеча. Ни ростом, ни фигурой она не походила на Луизу.

Она была в черном платье — отчего казалась особенно бледной, — по вороту и запястьям отделанном кружевами. Ее каштановые волосы были расчесаны на прямой пробор и собраны узлом на затылке; черты лица были правильны и изящны. Большими у нее были только глаза; увидев меня, словно пораженные неожиданным сходством, они расширились, как глаза испуганной лани. Испуг узнавания сменился замешательством, замешательство — болью, едва ли не страхом. Я видел, как легкий румянец проступил на ее лице и тут же исчез. Думаю, я вызвал у нее такое же потрясение, как и она у меня. Не рискну сказать, кто из нас испытывал большее волнение, большую неловкость.

Я уставился на нее с высоты своего роста, она смотрела на меня снизу вверх, и прошло несколько мгновений, прежде чем хоть один из нас заговорил. Когда же мы заговорили, то заговорили одновременно.

— Надеюсь, вы отдохнули, — моя лепта.

И ее:

— Я должна извиниться перед вами.

Она успешно воспользовалась моей подачей:

— О да, благодарю вас, Филипп, — и, подойдя к камину, опустилась на низкую скамеечку и жестом указала мне на стул против себя.

Дон, старый ретривер, потянулся, зевнул, встал и положил голову ей на колени.

— Ведь это Дон, я не ошиблась? — спросила она, кладя руку ему на нос. — В прошлый день рождения ему действительно исполнилось четырнадцать лет?

— Да, — сказал я, — его день рождения на неделю раньше моего.

— Вы нашли его в пироге за завтраком, — сказала она. — Эмброз прятался в столовой за экраном и наблюдал, как вы снимаете корочку. Он рассказывал мне, что никогда не забудет вашего изумленного лица, когда из пирога выполз Дон. В тот день вам исполнилось десять лет, и это было первое апреля.

Она подняла глаза от блаженствующего Дона, улыбнулась мне, и, к своему полному замешательству, я увидел на ее ресницах слезы; они блеснули и тут же высохли.

— Я приношу вам свои извинения за то, что не спустилась к обеду, — сказала она. — Ради одной меня вы так хлопотали и, наверное, спешили вернуться домой гораздо раньше, чем того требовали ваши дела. Но я очень устала и составила бы вам плохую компанию. Мне казалось, вам будет гораздо спокойнее пообедать одному.

Я вспомнил, как бродил по имению из конца в конец, лишь бы заставить ее дожидаться меня, и ничего не сказал. Одна из молодых собак проснулась и лизнула мне руку. Чтобы хоть как-то занять себя, я потянул ее за уши.

— Сиком рассказал мне, как много у вас дел, — сказала она. — Я ни в коем случае не хочу, чтобы мой неожиданный приезд в чем-то стеснил вас. Я найду чем заняться, не затрудняя вас, и это мне будет более чем приятно. Из-за меня вам не следует вносить никаких изменений в свои планы на завтра. Я хочу сказать только одно: я благодарна вам, Филипп, за то, что вы разрешили мне приехать. Вам это было, конечно, нелегко.

Она встала и подошла к окну задернуть портьеры. Дождь громко стучал по стеклам. Вероятно, мне самому следовало задернуть портьеры, не ей. Я не успел. Я попробовал исправить свою оплошность и неловко поднялся со стула, но, так или иначе, было слишком поздно. Она вернулась к камину, и мы снова сели.

— Когда я через парк подъезжала к дому и увидела в дверях Сикома, который вышел навстречу, мною овладело странное чувство, — сказала она. — Вы знаете, я проделала этот путь множество раз — в воображении. Все было именно так, как я себе представляла. Холл, библиотека, картины на стенах. Когда экипаж подъехал к дому, на часах пробило четыре; даже этот бой был знаком мне.

Я теребил собачьи уши. На нее я не смотрел.

— По вечерам во Флоренции, — говорила она, — в последнее лето и зиму перед болезнью Эмброза, мы часто говорили о путешествии домой. Ничто не доставляло ему большей радости. С каким увлечением он рассказывал мне про сад, парк, лес, тропинку к морю… Мы собирались вернуться тем маршрутом, которым я приехала; именно поэтому я его и выбрала. Генуя, а из нее — в Плимут. Там нас ждет Веллингтон с экипажем и везет домой. Как мило с вашей стороны, что вы прислали его, что вы угадали мои чувства.

Я ощущал себя полным дураком, но все же обрел дар речи.

— Боюсь, дорога из Плимута была довольно скверной, — сказал я. — Сиком говорил, что вам пришлось остановиться в кузнице и подковать одну из лошадей. Мне очень жаль, что так случилось.

— Это меня нисколько не огорчило, — сказала она. — Я с удовольствием посидела у огня, наблюдая за работой и болтая с Веллингтоном.

Теперь она держалась вполне свободно. Первое смущение прошло, если оно вообще было. Зато я вдруг обнаружил, что из нас двоих неловкость испытываю именно я; я чувствовал себя громоздким и нескладным в этой крошечной комнате, а стул, на котором я сидел, годился бы только карлику. Неудобная поза — самое губительное для того, кто хочет выглядеть раскованно и непринужденно, и меня мучило то, как я выгляжу, сидя на этом проклятом стуле, неуклюже подобрав под него чересчур большие ноги и свесив по бокам длинные руки.

— Веллингтон хлыстом указал мне на подъездную аллею к дому мистера Кендалла, — сказала она, — и я подумала, что из учтивости следовало бы засвидетельствовать ему свое почтение. Но было уже поздно. Лошади промчались мимо ворот, и к тому же я очень хотела поскорее оказаться… здесь.

Она помедлила, прежде чем произнести слово «здесь», и я догадался, что она чуть было не сказала «дома», но вовремя удержалась.

— Эмброз все так хорошо описал мне, — продолжала она, — от холла до последней комнаты в доме. Он даже набросал для меня план, и я почти уверена, что сегодня с закрытыми глазами нашла бы дорогу. — На мгновение она замолкла, затем сказала: — Вы проявили редкую проницательность, отведя мне эти комнаты. Именно их мы и собирались занять, если бы были вместе. Эмброз хотел, чтобы вы переехали в его комнату; Сиком сказал, что вы так и сделали. Эмброз был бы рад.

— Надеюсь, вам будет удобно, — сказал я. — Кажется, здесь никто не жил после особы, которую звали тетушка Феба.

— Тетушка Феба заболела от любви к некоему викарию и уехала залечивать раны сердца в Тонбридж, — сказала она. — Но сердце оказалось упрямым, и тетушка Феба подхватила простуду, которая длилась двадцать лет. Неужели вы не слышали об этой истории?

— Нет, — ответил я и украдкой взглянул на нее.

Она смотрела на огонь и улыбалась, скорее всего, воспоминанию о тетушке Фебе. Ее сжатые руки лежали на коленях. Никогда прежде не видел я таких маленьких рук у взрослого человека. Они были очень тонкие, очень узкие, как руки на незаконченных портретах старых мастеров.

— Итак, — сказал я, — какова же дальнейшая история тетушки Фебы?

— Простуда оставила ее через двадцать лет — после того, как взору тетушки явился другой викарий. Но к тому времени тетушке Фебе исполнилось сорок пять, и сердце ее было уже не таким хрупким. Она вышла замуж за второго викария.

— Брак был удачным?

— Нет, — ответила кузина Рейчел, — в первую брачную ночь она умерла от потрясения.

Она обернулась и посмотрела на меня, губы ее слегка подрагивали, однако глаза были все так же серьезны. Я вдруг представил себе, как Эмброз рассказывает ей эту историю: он, сгорбившись, сидит в кресле, плечи его трясутся, а она смотрит на него снизу вверх, совсем как сейчас, едва сдерживая смех. Я не выдержал. Я улыбнулся кузине Рейчел… c ее глазами что-то произошло, и она тоже улыбнулась мне.

— Думаю, что вы на ходу сочинили всю эту историю, — сказал я, сразу пожалев о своей улыбке.

— Ничего подобного, — возразила она. — Сиком наверняка знает ее.Спросите его.

Я покачал головой:

— Он сочтет неуместным вспоминать о ней. И будет глубоко потрясен, если решит, что вы мне ее рассказали. Я забыл вас спросить: принес ли он вам что-нибудь на обед?

— Да. Чашку супа, крыло цыпленка и почки с пряностями. Все было восхитительно.

— Вы, конечно, уже поняли, что в доме нет женской прислуги? Прислуживать вам, развешивать ваши платья у нас некому; только молодые Джон и Артур, которые наполнят для вас ванну.

— Тем лучше. Женщины так болтливы. А что до платьев, то траур всегда одинаков. Я привезла только то, которое сейчас на мне, и еще одно. У меня есть прочные туфли для прогулок.

— Если завтра будет такой же день, вам придется не выходить из дома, — сказал я. — В библиотеке много книг. Сам я не слишком охоч до чтения, но вы могли бы найти что-нибудь себе по вкусу.

Ее губы снова дрогнули, и она серьезно посмотрела на меня:

— Я могла бы посвятить свое время чистке серебра. Никак не думала, что его у вас так много. Эмброз не раз говорил мне, что оно темнеет от морского воздуха.

По выражению ее лица я был готов поклясться, что она догадалась, что вся эта масса семейных реликвий извлечена из какого-нибудь забытого шкафа, и в глубине души смеется надо мной.

Я отвел глаза. Однажды я уже улыбнулся ей, и будь я проклят, если улыбнусь еще раз.

— На вилле, — сказала она, — когда бывало очень жарко, мы любили сидеть во дворике с фонтаном. Эмброз просил меня закрыть глаза и, слушая воду, вообразить, будто это дождь стучит в окна нашего дома в Англии. Он полагал, что я вся съежусь и буду постоянно дрожать в английском климате, особенно в сыром климате Корнуолла; он называл меня тепличным растением, которое требует заботливого ухода и совершенно не приспособлено к обыкновенной почве. Я выросла в городе, говорил он, и чересчур цивилизованна. Помню, как однажды я вышла к обеду в новом платье и он сказал, что от меня веет ароматом Древнего Рима. «Дома в таком наряде вас побьет морозом, — сказал он. — Придется сменить его на фланель и шерстяную шаль.» Я не забыла его совет и привезла с собой шаль.

— В Англии, — сказал я, — особенно здесь, на побережье, мы придаем большое значение погоде. Должны придавать, ведь живем у моря. Видите ли, в наших краях условия для сельского хозяйства не слишком благоприятные, не то что в центре страны. Почва тощая, из семи дней в неделю четыре дня идет дождь, поэтому мы очень зависим от солнца, когда оно появляется. Думаю, завтра прояснится и вы сможете совершить прогулку.

— Бове-таун и Боденский луг, — сказала она. — Кемпов тупик и Бычий сад, Килмурово поле, мимо маяка, через Двадцать акров и Западные холмы.

Я с изумлением посмотрел на нее:

— Вам известны все названия Бартонских земель?

— Ну конечно, вот уже полтора года я знаю их наизусть.

Я молчал. Мне нечего было сказать. Затем:

— Это нелегкая прогулка для женщины, — угрюмо заметил я.

— У меня есть прочные туфли, — возразила она.

Черная бархатная туфелька на ноге, чуть высунутая из-под платья, показалась мне на редкость не подходящей для пеших прогулок.

— Вот эти? — спросил я.

— Разумеется, нет; кое-что попрочнее.

Я не мог себе представить, как она бредет по камням, даже если сама она и верила в то, что способна выдержать такую прогулку. А в моих рабочих сапогах она просто утонула бы.

— Вы ездите верхом? — спросил я.

— Нет.

— А сможете держаться в седле, если вашу лошадь поведут под уздцы?

— Пожалуй, да, — ответила она. — Только мне надо держаться обеими руками за седло. А нет ли у вас… кажется, это называется лука, на которой балансируют?

Она задала вопрос самым невинным тоном, ее глаза смотрели серьезно, и тем не менее я вновь не сомневался, что в них прячется смех и она хочет подразнить меня.

— Не уверен, — холодно сказал я, — есть ли у нас дамское седло. Надо спросить Веллингтона, в конюшне оно мне ни разу не попадалось на глаза.

— Возможно, — сказала она, — тетушка Феба, потеряв своего викария, приохотилась к верховой езде. Может быть, это стало ее единственным утешением.

Все мои усилия пошли прахом. В ее голосе послышалось нечто похожее на легкое журчание, и я не выдержал. Она видела, что я смеюсь, и это было ужаснее всего.

— Хорошо, — сказал я, — утром я этим займусь. Как по-вашему, не попросить ли мне Сикома обследовать чуланы и посмотреть, не осталось ли после тетушки Фебы еще и амазонки?

— Амазонка мне не понадобится, — ответила она, — если, конечно, лошадь поведут осторожно и я смогу балансировать на луке.

В эту минуту в дверь постучали, и в комнату вошел Сиком, неся на огромном подносе серебряный чайник с кипятком, серебряный заварочный чайник и хлебницу — тоже серебряную. Никогда раньше я не видел этих вещей и про себя полюбопытствовал, из каких закромов комнаты дворецкого он их извлек. С какой целью принес? Кузина Рейчел заметила мое изумление. Я отнюдь не хотел обидеть Сикома, который с важным видом поставил свое приношение на стол, но меня так и подмывало расхохотаться. Я встал со стула и подошел к окну, как будто хотел взглянуть на дождь.

— Чай подан, мадам, — объявил Сиком.

— Благодарю вас, Сиком, — торжественно ответила она.

Собаки встали и, принюхиваясь, потянулись к подносу. Они были изумлены не меньше моего. Сиком цыкнул на них.

— Уходи, Дон, — сказал он, — все трое уходите. Я думаю, мадам, мне лучше убрать собак. Чего доброго, перевернут поднос.

— Да, Сиком, — ответила она, — чего доброго.

И опять это журчание в голосе. Я был рад, что стою к ней спиной.

— Какие распоряжения относительно завтрака, мадам? — спросил Сиком. — Мистер Филипп завтракает в девять часов в столовой.

— Я хотела бы завтракать в своей комнате, — сказала она. — Мистер Эшли говаривал, что ни на одну женщину не следует смотреть до одиннадцати часов. Вас это не затруднит?

— Разумеется, нет, мадам.

— В таком случае — благодарю вас, Сиком, и спокойной ночи.

— Доброй ночи, мадам. Доброй ночи, сэр. Пошли, собаки!

Он щелкнул пальцами, и животные нехотя последовали за ним.

Несколько мгновений в комнате царило молчание, затем она тихо сказала:

— Хотите чаю? Насколько я понимаю, в Корнуолле так заведено.

Всю мою важность как рукой сняло. Сохранять ее и дальше было выше моих сил. Я вернулся к камину и сел на табурет у стола.

— Я вам кое-что скажу, — проговорил я. — Я никогда не видел ни этого чайника, ни этой хлебницы.

— Я так и думала, — сказала она. — Я заметила ваш взгляд, когда Сиком принес их. Полагаю, он их тоже раньше не видел. Они из тайного клада. Он раскопал их в каком-нибудь погребе.

— А это действительно так принято — пить чай после обеда? — спросил я.

— Конечно, — ответила она, — в высшем обществе, когда присутствуют дамы.

— По воскресеньям, когда Кендаллы и Паско приезжают к обеду, — сказал я, — мы никогда его не пьем.

— Вероятно, Сиком не считает, что они принадлежат к высшему обществу, — заметила она. — Очень польщена. Чай мне нравится. Съешьте бутерброд.

Еще одно новшество. Тонкие кусочки хлеба, свернутые в виде маленьких колбасок.

— Удивительно, что на кухне знают, как их делать, — сказал я, проглотив несколько штук. — Но это очень вкусно.

— Неожиданное вдохновение, — сказала кузина Рейчел. — И за завтраком вы, конечно, съедите то, что останется. Масло тает, и я бы предложила вам облизать пальцы.

Она пила чай, глядя на меня поверх краешка чашки.

— Если хотите, можете закурить трубку, — продолжала она.

Я удивленно воззрился на нее.

— В будуаре? — спросил я. — Вы уверены? Но по воскресеньям, когда с викарием приезжает миссис Паско, мы никогда не курим в гостиной.

— Здесь не гостиная, а я не миссис Паско, — возразила она.

Я пожал плечами и полез в карман за трубкой.

— Сиком подумает, что я поступаю крайне предосудительно. Утром он догадается по запаху.

— Перед тем как лечь спать, я открою окно. На дожде запах выветрится.

— Дождь попадет в окно и намочит ковер, — сказал я, — а это еще хуже, чем запах дыма.

— Ковер можно вычистить тряпкой, — ответила она. — Какой вы привередливый, совсем как старик.

— Я думал, женщины очень щепетильны в таких делах.

— Да, щепетильны, когда им больше нечего делать, — сказала она.

Сидя в будуаре тетушки Фебы и куря трубку, я вдруг вспомнил, что вовсе не так намеревался провести этот вечер. Я заготовил несколько холодно-любезных фраз и сухое прощание, долженствующие отбить у непрошеной гостьи всякую охоту задерживаться в моем доме.

Я взглянул на нее. Она уже кончила пить чай и поставила чашку с блюдцем на поднос. Мое внимание снова привлекли ее руки, узкие, маленькие и очень белые; интересно, подумал я, считал ли их Эмброз руками горожанки? Она носила два кольца, оба с прекрасными камнями, однако они нисколько не нарушали траура и очень гармонировали с ее обликом. Держа в руке трубку и покусывая черенок, я чувствовал себя более уверенно и меньше напоминал одурманенного сном. Надо было что-то делать, что-то говорить, но я, как дурак, сидел у огня, не в силах разобраться в собственных мыслях и впечатлениях. Долгий, томительный день закончился, а я никак не мог решить, что он принес мне — победу или поражение. Если бы в ней было хоть отдаленное сходство с придуманными мною образами, я бы лучше знал, что делать; но вот она здесь, рядом, во плоти, и созданные моим воображением картины, словно бредовые фантастические видения, перемешались и растаяли в темноте.

Где-то далеко осталось злобное существо, старое, раздражительное, окруженное адвокатами; где-то далеко была вторая миссис Паско — с громким голосом, надменная; истаяла вдали взбалмошная, избалованная кукла с длинными локонами; исчезла змея, скользкая, коварная. Гнев, казалось, утратил смысл, ненависть тоже, страх… Но мог ли я бояться той, которая не доходила мне до плеча, в ком не было ничего особенного, кроме чувства юмора и маленьких рук? Неужели ради этого один человек дрался на дуэли, а другой, умирая, написал: «Она все же доконала меня, Рейчел, мука моя»? Я походил на человека, который выпустил мыльный пузырь и следил за его полетом, но пузырь вдруг лопнул.

Надо запомнить, подумал я, клюя носом перед мерцающим камином, и в следующий раз не пить коньяка после десятимильной прогулки под дождем: это только притупляет чувства, а вовсе не развязывает язык. Я пришел дать бой этой женщине, но так и не начал его. Что она там говорила про седло тетушки Фебы?

— Филипп, — прозвучал тихий, спокойный голос, — Филипп, вы, кажется, спите. Прошу вас, встаньте и отправляйтесь в кровать.

Я вздрогнул и открыл глаза. Она смотрела на меня, сложив руки на коленях. Я с трудом поднялся на ноги и чуть не опрокинул поднос.

— Извините, — сказал я, — должно быть, меня стало клонить в сон из-за того, что я скрючился на этом табурете. В библиотеке я обычно сижу, вытянув ноги.

— И к тому же вы изрядно находились сегодня пешком, не так ли? — спросила она.

Голос ее был сама невинность, и тем не менее… Что она имела в виду? Я нахмурился и смотрел на нее сверху вниз, твердо решив не отвечать.

— Если завтра выдастся погожее утро, — сказала она, — вы действительно найдете для меня надежную, смирную лошадь, на которую я смогу спокойно сесть, чтобы отправиться осматривать Бартонские земли?

— Да, — ответил я, — если вы желаете совершить такую прогулку.

— Я не затрудню вас. Мою лошадь поведет Веллингтон.

— Нет, я сам пойду с вами. У меня нет особых дел.

— Подождите, — сказала она, — вы забыли, что завтра суббота. Утром вы выдаете жалованье работникам. Мы подождем до полудня.

Я растерянно взглянул на нее:

— Боже мой, откуда вам известно, что я выплачиваю жалованье именно по субботам?

К моему полному замешательству и смятению, ее глаза вдруг заблестели и стали влажными, как тогда, когда она говорила о моем давнем дне рождения.

— Если вы не догадываетесь, — в голосе ее зазвучали жесткие нотки, — то вы не так сообразительны, как я думала. Подождите минуту. У меня есть для вас подарок.

Она открыла дверь, прошла в голубую спальню и тут же вернулась с тростью в руке.

— Вот, — сказала она, — возьмите, она ваша. Все остальное вы осмотрите и разберете потом, но ее я хотела сама отдать вам, и непременно сегодня.

Это была прогулочная трость Эмброза. Та самая, на которую он всегда опирался. Трость с золотым ободком и с ручкой в виде собачьей головы из слоновой кости.

— Благодарю вас, — язык плохо повиновался мне, — я вам очень признателен.

— А теперь идите, — сказала она, — пожалуйста, идите.

И она легонько вытолкала меня из комнаты и захлопнула дверь.

Я стоял, сжимая в руках трость. Она не дала мне времени даже на то, чтобы пожелать ей доброй ночи. Из будуара не доносилось ни звука; я медленно пошел по коридору к своей комнате, вспоминая выражение ее глаз в ту минуту, когда она протянула мне трость. Однажды, совсем недавно, я уже видел глаза, в которых застыло такое же выражение древнего как мир страдания. И в тех глазах светились сдержанность и гордость, соединенные с такой же униженностью, такой же мучительной мольбой. Наверное, подумал я, войдя в свою комнату — комнату Эмброза — и разглядывая знакомую трость, — наверное, дело в том, что глаза эти одинакового цвета и принадлежат женщинам одной национальности. Иначе что общего могло быть между нищенкой с берегов Арно и кузиной Рейчел?..

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

На следующее утро я рано спустился вниз и сразу после завтрака пошел в конюшню, вызвал Веллингтона, и мы вместе направились в кладовую для упряжи.

Да, среди всего прочего там оказалось с полдюжины дамских седел. Видимо, раньше я просто не замечал их.

— Миссис Эшли не умеет ездить верхом, — сказал я Веллингтону. — На чем-нибудь сидеть и за что-нибудь держаться — вот все, что ей надо.

— Тогда лучше всего посадить ее на Соломона, — сказал старый кучер. — Может быть, ему и не доводилось возить дам, но он ее не сбросит, уж это точно. За других лошадей, сэр, я бы не поручился.

В былые времена Эмброз часто охотился верхом на Соломоне, теперь же конь в основном наслаждался досугом на лугу; и только иногда Веллингтон использовал его для поездок. Дамские седла висели высоко на стене, и, чтобы их снять, Веллингтону пришлось послать за грумом и небольшой лестницей. Выбор седла произвел целый переполох и послужил причиной немалого волнения: одно было слишком потертым, второе — слишком узким для широкой спины Соломона, третье покрыто паутиной, за что грум получил приличный нагоняй. Я смеялся в душе, догадываясь, что ни Веллингтон, ни все остальные ни разу не вспоминали про эти седла последние четверть века, и сказал Веллингтону, что после хорошей чистки кожа станет как новая и миссис Эшли подумает, будто седло только вчера привезли из Лондона.

— В какое время госпожа желает выехать? — спросил он, и я, опешив от такого выбора слов, молча уставился на него.

— Где-то после полудня, — наконец выговорил я. — Вам надо только подвести Соломона к подъезду. Я сам буду сопровождать миссис Эшли.

Затем я вернулся в дом и прошел в контору, чтобы просмотреть недельные отчеты и проверить счета до того, как люди придут за платой. «Госпожа»… Однако! Неужели Веллингтон, Сиком и другие слуги относятся к ней именно так? Я допускал, что в определенном смысле это естественно, но подумал, до чего же быстро мужчины-слуги глупеют в присутствии женщины. Это благоговение в глазах Сикома, когда прошлым вечером он принес чай, почтительность, с какой он поставил перед ней поднос… и вот, не угодно ли, утром, во время завтрака, прислуживает мне молодой Джон, он же снимает крышки с моих тарелок, потому что «мистер Сиком, — объясняет он, — пошел с подносом наверх, в будуар». И вот теперь Веллингтон, сам не свой от волнения, чистит и натирает до блеска старое дамское седло и кричит груму, чтобы тот занялся Соломоном. Я просматривал счета. Впервые с тех пор, как Эмброз выставил из дома няньку, женщина провела ночь под моей крышей. Однако ее присутствие оставило меня совершенно спокойным. Это обстоятельство меня радовало. Но едва я вспомнил ее обращение со мной, когда я чуть не заснул, мне показалось, что ее слова: «Филипп, отправляйтесь в кровать» — вполне могла произнести моя нянька лет двадцать назад.

В полдень за причитающейся им платой пришли слуги и люди, работавшие в конюшне, в лесу, в саду. Заметив отсутствие Тамлина, старшего садовника, я поинтересовался, почему его нет, и мне сказали, что он где-то «с госпожой». Я воздержался от каких-либо замечаний по этому поводу, расплатился с остальными работниками и отпустил их. Интуиция подсказала мне, где искать Тамлина и кузину Рейчел. Я не ошибся. Они были в оранжерее, где росли камелии, олеандры и другие растения, привезенные Эмброзом из странствий.

Я никогда не разбирался в садоводстве — все заботы лежали на Тамлине; огибая угол оранжереи и подходя к ним, я слышал, как она говорила о черенках и побегах, о влиянии северного климата и об удобрении почвы. Тамлин слушал, держа шапку в руке и с таким же почтительным видом, какой я заметил у Сикома и Веллингтона. Увидев меня, она улыбнулась и поднялась на ноги: до того она стояла на коленях на мешковине и рассматривала молодой побег, выходящий в трубку.

— Я гуляю с половины одиннадцатого, — сказала она. — Я искала вас, чтобы спросить разрешения, но не нашла и потому совершила отчаянный поступок — сама отправилась в домик Тамлина и познакомилась с ним; правда, Тамлин?

— Правда, мэм, — сказал Тамлин, как баран уставясь на нее.

— Видите ли, Филипп, — продолжала она, — я привезла с собой в Плимут — в экипаж я их взять не могла, они прибудут с посыльным — все саженцы деревьев и кустов, которые мы собрали, Эмброз и я, за последние два года. У меня есть список с указанием мест, где он хотел их высадить, и я думала сэкономить время, обсудив список с Тамлином и объяснив ему, что к чему. Когда их привезут, меня уже может не быть здесь.

— Превосходно, — сказал я, — вы оба разбираетесь в этих делах лучше меня. Прошу вас, продолжайте.

— Мы уже все обсудили, не правда ли, Тамлин? — сказала она. — И будьте добры, передайте миссис Тамлин мою благодарность за чай; я очень надеюсь, что к вечеру ее горлу станет лучше. Эвкалиптовое масло — отличное лекарство, я пришлю его ей.

— Благодарю вас, мэм, — сказал Тамлин (я впервые слышал, что у его жены болит горло) и, взглянув на меня, добавил с неожиданной застенчивостью: — Нынче утром, мистер Филипп, сэр, я узнал кое-что такое, чего никак не думал узнать от дамы. Я всегда полагал, что знаю свою работу, но миссис Эшли разбирается в садоводстве куда лучше меня. Мне столько в жизни не узнать. Рядом с ней я чувствую себя полным неучем.

— Вздор, Тамлин, — возразила кузина Рейчел. — Я разбираюсь только в деревьях и кустарниках. Что же касается фруктов, то я не имею ни малейшего представления, как, например, выращивают персики; кстати, запомните: вы еще не сводили меня в цветник. Вы это сделаете завтра.

— Как только пожелаете, мэм, — сказал Тамлин.

Она попрощалась с ним, и мы пошли к дому.

— Раз вы гуляете почти с десяти часов, — сказал я, — то, наверное, хотите отдохнуть. Я скажу Веллингтону, чтобы он пока не седлал коня.

— Отдохнуть? — переспросила она. — Кто говорит об отдыхе? Я все утро предвкушала нашу прогулку верхом. Посмотрите, вот и солнце. Вы ведь обещали, что оно появится. Кто поведет моего коня — вы или Веллингтон?

— Нет, — сказал я. — С вами пойду я. И предупреждаю, хоть вы и способны наставлять Тамлина в выращивании камелий, преподать мне урок земледелия вам не удастся.

— Ячмень от овса я отличаю, — сказала она. — Вы поражены?

— Ни капли, — ответил я. — Как бы то ни было, на полях вы не увидите ни того ни другого — урожай уже собран.

Когда мы вошли в дом, я обнаружил, что Сиком накрыл в столовой холодный завтрак из мяса и салата, дополнив его пирогами и пудингами, словно мы собирались обедать. Кузина Рейчел кинула на меня быстрый взгляд, лицо ее было невозмутимо серьезно, однако в глубине глаз опять горели смешинки.

— Вы человек молодой и еще не кончили расти, — сказала она. — Ешьте и будьте благодарны. Положите в карман кусок пирога, и, когда мы поднимемся на Западные холмы, я попрошу вас поделиться со мной. А сейчас я пойду наверх и надену что-нибудь подходящее для поездки.

По крайней мере, подумал я, с аппетитом принимаясь за холодное мясо, она не ждет, чтобы за ней ухаживали или проявляли подчеркнутые знаки внимания; у нее явно незаурядный ум, что, слава Богу, отнюдь не женская черта. Лишь одно раздражало меня: мою манеру держаться с ней (как я полагал, довольно язвительную) она принимала спокойно и даже с удовольствием. Мой сарказм казался ей веселостью.

Только я успел поесть, как Соломона подвели к дверям дома. Крепкий старый конь за всю свою жизнь ни разу не подвергался столь тщательной чистке. Даже копыта Соломона надраили до блеска — моя Цыганка никогда не удостаивалась такого внимания. Две молодые собаки скакали у его ног. Дон невозмутимо наблюдал за ними; для него, как и для его друга Соломона, дни скачек давно миновали.

Я пошел сказать Сикому, что нас не будет часов до четырех, а когда вернулся, кузина Рейчел уже сидела на Соломоне. Веллингтон прилаживал ей шпоры. Она переоделась в другое траурное платье, с чуть бо́льшим вырезом, и вместо шляпы волосы ее покрывала черная кружевная шаль. Сидя вполоборота ко мне, она говорила с Веллингтоном, и мне почему-то вспомнилось, как накануне вечером она рассказывала о том, что Эмброз иногда поддразнивал ее и однажды сказал, будто от нее веет ароматом Древнего Рима. Думаю, в ту минуту я понял, что он имел в виду. Ее лицо было похоже на лица с римских монет — четкие, но маленькие; обрамленное кружевной шалью, оно напоминало мне женщин, которых я видел во Флоренции, преклонивших колени в соборе или притаившихся в дверях безмолвных домов. Женщина, в которой я не находил ничего достойного внимания, кроме рук, переменчивых глаз и неожиданных россыпей жемчужного смеха, возвышаясь надо мною, выглядела совсем иначе. Казалась более далекой, более отстраненной, более итальянкой.

Она услышала мои шаги, обернулась, и все исчезло: отстраненность, нездешность — все то, что проступало на ее лице в минуты покоя.

— Готовы? — спросил я. — Не боитесь упасть?

— Я полагаюсь на вас и на Соломона, — ответила она.

— Вот и прекрасно. Поехали. Мы вернемся часа через два, Веллингтон.

И, взяв Соломона под уздцы, я выступил с нею в поход по Бартонским землям.

Ветер, который дул последние дни, улетел в глубь страны, унеся с собой дождь; к полудню небо прояснилось и выглянуло солнце. Солоноватый, хрустально-чистый воздух подгонял шаг и доносил дыхание моря, бьющегося о скалы бухты. Осенью такие дни выдаются у нас часто. Словно заплутавшие во времени, они напоены особой свежестью и, изредка напоминая о близости холодов, еще дышат последним теплом лета.

Странным было наше паломничество. Мы начали с Бартона, и мне стоило немалого труда отговориться от приглашения Билли Роу и его жены зайти в дом и отведать пирога со сливками, лишь ценою обещания заехать к ним в понедельник мне удалось миновать коровник и навозную кучу, вывести Соломона за ворота фермы и выйти на жнивье Западных холмов.

Бартонские земли представляют собой полуостров, Маячные поля занимают дальний его конец у моря. Как я и говорил кузине, хлеба уже свезли, и я мог вести старика Соломона куда заблагорассудится. К тому же большая часть Бартонских земель — пастбища, и, чтобы целиком осмотреть их, мы держались ближе к морю. В конце концов мы подошли к самому маяку, и, оглянувшись, она увидела все имение — с запада ограниченное длинным отрезком песчаной бухты, а с востока, на расстоянии трех миль от нее, — рукавом моря. Бартонская ферма и дом — особняк, как неизменно называл его Сиком, — лежали как бы на блюдце, но деревья, посаженные по распоряжению дяди Филиппа и Эмброза, уже густо разрослись и частично скрывали дом; к северу от него новая аллея вилась через лес и взбегала на небольшую возвышенность, где сходились Четыре Дороги.

Вспомнив, что говорила кузина Рейчел прошлым вечером, я попробовал проверить, так ли хорошо она знает Бартонские земли, но не смог поймать ее на ошибке. Память ни разу не подвела ее, когда она упоминала названия различных пляжей, мысов и ферм на территории имения; она знала имена всех арендаторов, их семьи, знала, что племянник Сикома живет в рыбачьем доме на берегу, а брат держит мельницу. Она не обрушила на меня все свои познания сразу — скорее, я сам, подгоняемый любопытством, побуждал ее поделиться ими. Мне казалось весьма странным то, как естественно и с каким интересом она называла имена и говорила о людях.

— О чем же, по-вашему, мы разговаривали, Эмброз и я? — наконец спросила она, когда мы спускались с Маячного холма на восточное поле. — Он страстно любил свой дом, свою землю, поэтому и я полюбила их. Разве вы не ждете того же от своей жены?

— Не имея жены, ничего не могу сказать, — ответил я, — но у меня были основания полагать, что, прожив всю жизнь на континенте, вы увлекаетесь совсем другим.

— Так и было, — сказала она, — пока я не встретила Эмброза.

— Кроме увлечения садами, как я догадываюсь?

— Кроме увлечения садами, — согласилась она. — Наверное, он писал вам, как оно началось. Мой сад на вилле очень красив, но это… — Она на мгновение замолкла и осадила Соломона; я остановился, держа руку на узде. — …Но это то, что мне всегда хотелось увидеть. Это совсем другое.

Она еще немного помолчала, глядя на бухту.

— На вилле, — продолжала она, — когда я была молода и замужем за моим первым мужем — я говорю не про Эмброза, — я была не очень счастлива и находила утешение в перепланировке сада, высаживании новых растений, разбивке террас, прокладывании дорожек. Ища совета и руководства, я зарылась в книги, и результат получился совсем неплохой; во всяком случае, я сама так думала и многие говорили мне об этом. Интересно, что сказали бы вы про мой сад…

Я бросил на нее быстрый взгляд. Ее лицо было обращено к морю, и она не заметила этого. Что она имела в виду? Разве крестный не сообщил ей, что я побывал на вилле?

Меня охватило внезапное беспокойство. Я вспомнил, с каким самообладанием после легкой нервозности первых минут она держалась накануне вечером, вспомнил непринужденность нашей беседы, которую поутру за завтраком приписал светскому чутью кузины Рейчел и своему отупению после коньяка. Мне вдруг показалось странным, что она ничего не сказала тогда о моем посещении Флоренции, и еще более странным, что она ни словом не обмолвилась о том, каким образом я узнал о смерти Эмброза. Неужели крестный счел за благо увильнуть от этого предмета и предоставил мне самому сообщить ей о моей поездке? В душе я проклинал его старческую болтливость и трусость, хотя прекрасно понимал, что теперь уже не кто иной, как я сам, праздную труса. Вчера вечером, если бы только я рассказал ей вчера вечером, одурманенный коньяком! Но теперь… теперь это нелегко. Она удивится, почему я молчал раньше. Конечно же, сейчас самый подходящий момент сказать: «Я видел сад на вилле Сангаллетти. Разве вы не знаете?» Но она ласково обратилась к Соломону, и он тронул с места.

— А мы можем пройти мимо мельницы и подняться к дому через лес с другой стороны? — спросила она.

Я упустил благоприятную возможность, и мы двинулись назад к дому. В лесу она время от времени бросала одно-два слова о деревьях, о гряде холмов или еще о чем-то, привлекшем ее внимание, но для меня легкость и непринужденность начала нашей прогулки были утрачены. Ведь так или иначе, а я должен был сказать ей о моем посещении Флоренции. Если я не расскажу ей, она обо всем узнает от Сикома или от самого крестного, когда в воскресенье он приедет к нам на обед. Чем ближе к дому, тем молчаливее я становился.

— Я утомила вас, — сказала она. — Еду, как королева, на Соломоне, а вы, подобно пилигриму, все время идете пешком. Простите, Филипп. Я так счастлива… Вы и не догадываетесь, как я счастлива.

— Нет, я не устал, — возразил я. — Мне очень приятно, что прогулка доставила вам удовольствие.

При всем том я не мог выдержать ее взгляд — доверчивый, вопрошающий.

Веллингтон ждал у дома, чтобы помочь ей сойти с лошади. Она пошла наверх отдохнуть, перед тем как переодеться к обеду, а я уселся в библиотеке, мрачно куря трубку и ломая голову над тем, как же, черт возьми, рассказать ей про Флоренцию. Если бы крестный сообщил ей об этом в письме, то заговорить первой пришлось бы ей, а мне оставалось бы спокойно ждать, что она скажет. Но и это было бы нестрашно, будь она той женщиной, какую я ожидал увидеть. Боже правый, почему она оказалась совсем другой и расстроила мои планы?

Я вымыл руки, переоделся и положил в карман два последних письма Эмброза; но когда я вошел в гостиную, ожидая увидеть ее там, комната была пуста. Сиком, проходивший через холл, сказал мне, что госпожа в библиотеке.

Теперь, когда она не возвышалась надо мной, сидя на Соломоне, сняла с головы шаль и пригладила волосы, она казалась еще меньше, чем прежде, еще беззащитнее. И бледнее при свечах, а траурное платье — по контрасту — еще темнее.

— Вы не возражаете, если я посижу здесь? — спросила она. — Гостиная очаровательна днем, но вечером, при задернутых портьерах и зажженных свечах, эта комната самая уютная. Кроме того, именно здесь вы всегда сидели с Эмброзом.

Возможно, это был мой шанс. Самое время сказать: «Разумеется, не возражаю. У вас на вилле нет ничего подобного.» Но я промолчал. В комнату вошли собаки, и обстановка немного разрядилась. После обеда, сказал я себе, после обеда я обязательно поговорю с ней. И ни портвейна, ни коньяка.

За обедом Сиком посадил ее по правую руку от меня и прислуживал нам вместе с Джоном. Она пришла в восторг от вазы с розами, от канделябров, заговаривала с Сикомом, когда тот подавал очередное блюдо, а я, обливаясь холодным потом, все время ждал, что он скажет: «Это случилось, мадам…» или «Это произошло, когда мистер Филипп был в Италии».

Я едва дождался, когда кончится обед и мы останемся одни. Мы сели у камина в библиотеке, она достала рукоделие. Я наблюдал за ее маленькими проворными руками и изумлялся им.

— Скажите, Филипп, вы чем-то обеспокоены? — спросила она после недолгого молчания. — Не отпирайтесь. Эмброз часто говорил, что у меня, как у животного, чутье на неприятности, и сейчас я чувствую — вас что-то тревожит. Откровенно говоря, я заметила это еще днем. Надеюсь, я ничем вас не обидела?

Вот и свершилось. Во всяком случае, она сама расчистила мне путь.

— Вы ничем меня не обидели, — ответил я, — но одна ваша случайная фраза смутила меня. Не могли бы вы сказать, о чем Ник Кендалл писал вам в Плимут?

— О, разумеется! Он поблагодарил меня за письмо, сообщил, что вам обоим уже известны обстоятельства смерти Эмброза, что синьор Райнальди написал ему и прислал копии свидетельства о смерти и что вы приглашаете меня погостить у вас, пока не выяснятся мои планы на будущее. Он даже предложил мне приехать в Пелин после того, как я уеду от вас; это очень любезно с его стороны.

— И все?

— Да, письмо было совсем коротким.

— Он не писал, что я уезжал?

— Нет.

— Понятно.

Я чувствовал, что меня бросает в жар, а она сидела все так же спокойно, невозмутимо, не выпуская из рук вышивания.

И тогда я сказал:

— Крестный не погрешил против истины: он и слуги узнали о смерти Эмброза от синьора Райнальди. Со мною было иначе. Видите ли, я узнал о ней во Флоренции, на вилле, от ваших слуг.

Она подняла голову и взглянула на меня. На сей раз в ее глазах не было слез, не было затаенного смеха: они смотрели пристально, испытующе, и мне показалось, что я прочел в них сострадание и упрек.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

— Вы ездили во Флоренцию? — спросила она. — Когда? Давно?

— Я вернулся недели три назад, — ответил я. — Я был там и возвратился через Францию. Во Флоренции я провел всего одну ночь. Ночь на пятнадцатое августа.

— Пятнадцатое августа? — Ее голос звучал по-новому, в глазах блеснуло воспоминание. — Но я только накануне выехала в Геную… Это невозможно.

— Настолько же возможно, насколько истинно, — сказал я, — так и было.

Вышивание выпало из рук кузины Рейчел, и ее глаза вновь засветились странным, почти провидческим светом.

— Почему вы мне ничего не сказали? — спросила она. — Почему дали мне провести целые сутки в вашем доме и ни словом не обмолвились о своей поездке во Флоренцию? Вчера вечером вам следовало рассказать о ней, вчера вечером.

— Я думал, вы знаете, — сказал я. — Я просил крестного написать вам. Во всяком случае, что есть, то есть. Теперь вам все известно.

Во мне заговорила трусость; я отчаянно надеялся, что на этом мы оставим неприятную тему и кузина Рейчел снова примется за вышивание.

— Вы ездили на виллу, — сказала она как бы про себя. — Джузеппе, конечно, впустил вас. Открыл калитку, увидел вас и подумал…

Она внезапно умолкла, ее глаза затуманились, и она перевела взгляд на огонь.

— Я хочу, Филипп, чтобы вы все рассказали мне.

Я сунул руку в карман и нащупал письма.

— Я давно не получал вестей от Эмброза, с самой Пасхи, а то и с Масленицы, точно не помню, но все его письма у меня наверху. Я начал беспокоиться. Неделя проходила за неделей. И вот в июле пришло письмо. Всего на одной странице. Очень не похожее на него — сплошные каракули. Я показал его крестному, Нику Кендаллу, и он согласился, что мне надо немедленно отправиться во Флоренцию. Так я и сделал через день или два. Когда я уезжал, пришло еще одно письмо — всего несколько фраз. Оба письма у меня в кармане. Хотите взглянуть на них?

Она ответила не сразу. Она отвернулась от камина и вновь смотрела на меня. В ее глазах светилась воля, но не подавляющая и властная, а затаившаяся, спокойная, будто она обладала даром читать в моем сердце и, понимая, что сопротивление не сломлено, зная его причину, побуждала меня продолжать.

— Не сейчас, — сказала она. — Потом.

Я перевел взгляд на ее руки. Они лежали на коленях, плотно сжатые, маленькие, неподвижные. Мне почему-то было легче говорить, глядя на ее руки, а не в лицо.

— Я прибыл во Флоренцию, — сказал я, — нанял экипаж и поехал на вашу виллу. Служанка открыла калитку, и я спросил об Эмброзе. Она как будто испугалась и позвала мужа. Он вышел и сообщил мне, что Эмброз умер, а вы уехали. Он показал мне виллу. Я видел комнату, где Эмброз умер. Перед самым моим уходом женщина открыла сундук и дала мне шляпу Эмброза. Это единственная вещь, которую вы забыли взять с собой.

Я замолчал, не сводя глаз с ее рук. Пальцы правой руки касались кольца, надетого на левой. Я заметил, что они судорожно сжали его.

— Продолжайте, — сказала она.

— Я вернулся во Флоренцию. Ваш слуга дал мне адрес синьора Райнальди. Я посетил его. Увидев меня, он смутился от неожиданности, но быстро оправился. Он подробно рассказал о болезни и смерти Эмброза и вручил мне записку к смотрителю протестантского кладбища на случай, если я захочу посетить могилу, чего я отнюдь не хотел. Я осведомился, где можно вас найти, но он сделал вид, что не знает. Вот и все. На следующий день я отправился в обратный путь.

Последовала еще одна пауза. Пальцы, сжимавшие кольцо, расслабились.

— Могу я взглянуть на письма? — спросила она.

Я вынул письма из кармана и протянул ей. Глядя в огонь, я услышал шорох бумаги — она разворачивала письмо. Наступило долгое молчание. Затем она спросила:

— Только эти два?

— Только эти два, — ответил я.

— И до них, как вы говорите, ничего — с Пасхи или Масленицы?

— Ничего.

Наверное, она перечитывала письма еще и еще раз, наизусть запоминая каждое слово, как когда-то я.

Наконец она вернула их мне.

— Как же вы меня ненавидели… — медленно проговорила она.

Я вздрогнул и поднял глаза. Мы смотрели друг на друга, и мне казалось, что теперь она знает все мои фантазии, все сны, что перед ней одно за другим проходят лица женщин, порожденных моим воображением за эти долгие месяцы. Отрицать было бесполезно, возражать — нелепо. Барьеры рухнули. Меня охватило странное чувство, будто я сижу на стуле совершенно голый.

— Да, — сказал я.

Стоило мне произнести это, как я испытал облегчение. Возможно, подумал я, католик на исповеди испытывает то же самое. Вот оно, очищение. Бремя снято. А вместо него — пустота.

— Почему вы пригласили меня? — спросила она.

— Чтобы предъявить вам обвинения, — ответил я.

— Обвинения — в чем?

— Точно не знаю. Возможно, в том, что вы разбили его сердце, а это равносильно убийству, не так ли?

— И потом?

— Так далеко я не загадывал. Больше всего на свете я хотел заставить вас страдать. Смотреть, видеть, как вы страдаете. А потом, полагаю, отпустить вас.

— Как великодушно… Более великодушно, чем я заслуживаю. Однако вы добились успеха. Смотрите же — пока не насытитесь!

В обращенных на меня глазах что-то происходило. Лицо было очень бледным и спокойным; оно не изменилось. Даже если бы я своим каблуком стер это лицо в порошок, остались бы глаза, полные слез, которые так и не упали с ресниц, не потекли по щекам.

Я встал со стула и пошел в противоположный конец комнаты.

— Бесполезно, — сказал я. — Эмброз всегда говорил, что из меня выйдет никудышный солдат. Я не могу убивать хладнокровно. Прошу вас, ступайте к себе наверх, куда угодно, только не оставайтесь здесь. Моя мать умерла, прежде чем я успел ее запомнить, и я никогда не видел, как плачет женщина.

Я открыл дверь. Но она продолжала сидеть у огня, она не шелохнулась.

— Кузина Рейчел, идите наверх, — повторил я.

Не знаю, как звучал мой голос, может быть, слишком резко или слишком громко, но старик Дон, лежа на полу, поднял голову и устремил на меня хмурый собачий взгляд, проникающий в самую душу, затем потянулся, зевнул, подошел к кузине Рейчел и положил морду ей на колени. Только тогда она шевельнулась. Опустила руку и коснулась его головы. Я закрыл дверь и вернулся к камину. Я взял оба письма и бросил их в огонь.

— И это бесполезно, — проговорила она, — мы оба помним, что он сказал.

— Я могу забыть, — сказал я, — если вы тоже забудете. В огне есть особая, очистительная сила. Ничего не останется. Пепел не в счет.

— Если бы вы были хоть немного старше, — сказала она, — или ваша жизнь была бы иной, если бы вы были кем угодно, но не тем, кто вы есть, и не любили бы его так сильно, я поговорила бы с вами об этих письмах и об Эмброзе. Но не стану; уж лучше я смирюсь с вашим осуждением. В конце концов, это проще для нас обоих. Если позволите мне остаться до понедельника, в понедельник я уеду, и вам больше никогда не придется вспоминать обо мне. Хоть это и не входило в ваши намерения, вчера вечером и сегодня я была глубоко счастлива. Благодарю вас, Филипп.

Я разворошил угли сапогом, и пепел рассыпался.

— Я не осуждаю вас, — сказал я. — Все вышло не так, как я думал и рассчитывал. Я не могу ненавидеть женщину, которой не существует.

— Но я существую, существую!

— Вы не та женщина, которую я ненавидел. И этим все сказано.

Она продолжала гладить Дона по голове.

— Та женщина, — сказала она, — которую вы рисовали в своем воображении, обрела конкретные черты, когда вы прочли письма или раньше?

Я на минуту задумался, а затем излил в потоке слов все, что было у меня на душе. К чему копить злобу?

— Раньше, — медленно проговорил я. — В каком-то смысле я испытал облегчение, когда пришли эти письма. Они дали причину ненавидеть вас. До этого у меня не было никаких оснований, и мне было стыдно.

— Стыдно? Почему?

— Потому что нет ничего столь саморазрушительного, нет чувства столь же презренного, как ревность.

— Вы ревновали…

— Да. Как ни странно, теперь я могу признаться. С самого начала, как только он сообщил мне о своей женитьбе. Может быть, даже раньше возникла какая-то тень подозрения. Не знаю. Все ждали, что я обрадуюсь также, как они, но это было невозможно. Должно быть, вы сочтете мою ревность бурной и нелепой. Как ревность избалованного ребенка. Возможно, я таким и был, да и сейчас такой. Беда моя в том, что в целом мире я никого не знал и не любил, кроме Эмброза.

Теперь я размышлял вслух, не заботясь, что обо мне подумают. Я облекал в слова то, в чем прежде не признавался даже самому себе.

— Не было ли это и его бедой? — сказала она.

— О чем вы?

Она сняла руку с головы Дона и, опершись локтями о колени, положила подбородок на ладони.

— Вам только двадцать четыре года, — сказала она, — у вас вся жизнь впереди, возможно, годы счастья, конечно, семейного счастья с любимой женой, с детьми. Ваша любовь к Эмброзу не уменьшится, но постепенно займет надлежащее место. Как всякая любовь сына к отцу. Ему это было не суждено. Он слишком поздно женился.

Я опустился на одно колено перед огнем и раскурил трубку. Я и не подумал просить разрешения. Я знал, что она не будет возражать.

— Почему — слишком поздно? — спросил я.

— Ему было сорок три, когда два года назад он приехал во Флоренцию и я впервые увидела его. Вы знаете, как он выглядел, как говорил, знаете его привычки, его улыбку. Вы были с ним с младенчества. Но вам не дано знать, какое впечатление все это произвело на женщину, которая не была счастлива, которая знала мужчин — мужчин, так не похожих на него.

Я ничего не сказал, но, думаю, понял.

— Не знаю, что его привлекло во мне, но что-то, видимо, привлекло, — сказала она. — Такие вещи необъяснимы. Кто может сказать, почему именно этот мужчина любит именно эту женщину, какие причудливые химические соединения в крови влекут нас друг к другу? Мне, одинокой, мятущейся, пережившей слишком много душевных потрясений, он явился как спаситель, посланный в ответ на молитву. Такой сильный и такой нежный, чуждый малейшего самомнения, — я никогда не встречала ничего подобного. Это было откровение. Я знаю, чем он был для меня. Но чем была для него я…

Она замолчала и, слегка нахмурясь, смотрела в огонь. Пальцы ее вновь вертели кольцо на левой руке.

— Он был похож на спящего, который неожиданно проснулся и увидел мир, — продолжала она, — всю его красоту и всю печаль. Голод и жажду. Все, чего он никогда не знал, о чем никогда не думал, предстало перед ним в преувеличенном виде, воплотилось в одном-единственном человеке, которым случайно или по воле судьбы, если вам угодно, оказалась я. Райнальди — которого он ненавидел, вероятно, так же, как вы, — однажды сказал мне, что яоткрыла ему глаза, как иным открывает глаза религия. Его охватила такая же одержимость. Но человек, приобщившийся к религии, может уйти в монастырь и целыми днями молиться перед образом Богоматери в алтаре. Она сделана из гипса и не меняется. С женщинами не так, Филипп. Их настроения меняются со сменой дня и ночи, иногда даже с часа на час, как и настроение мужчины. Мы люди, и это наш недостаток.

Я не понял, что она имела в виду, говоря о религии. На память мне пришел только старик Исайя из Сент-Блейзи, который заделался методистом и ходил босиком, проповедуя на улицах. Он взывал к Иегове и говорил, что и сам он, и все остальные — жалкие грешники в глазах Всевышнего и нам надо неустанно стучаться во врата Нового Иерусалима. Я не видел решительно никакой связи между подобными действиями и Эмброзом. У католиков, конечно, все по-другому. Наверное, она имеет в виду, что Эмброз относился к ней как к кумиру из Десяти заповедей. «Не поклоняйся богам их, и не служи им, и не подражай делам их».

— Вы хотели сказать, что он ждал от вас слишком многого? — спросил я. — Возвел вас на некий пьедестал?

— Нет, — ответила она. — После моей горькой жизни я с радостью согласилась бы на пьедестал. Нимб — прекрасная вещь, если его можно иногда снимать и становиться человеком.

— Но что же тогда?

Она вздохнула и уронила руки. Ее лицо неожиданно сделалось усталым. Она откинулась на спинку кресла и, положив голову на подушку, закрыла глаза.

— Обретение религии не всегда способствует совершенствованию человека, — сказала она. — То, что у Эмброза открылись глаза на мир, не помогло ему. Изменилась его сущность.

Ее голос звучал утомленно и непривычно глухо. Если я говорил с ней, как на исповеди, — может быть, и она была не менее откровенна. Она полулежала в кресле, прикрыв глаза руками.

— Изменилась? — спросил я. — Но как?

Сердце у меня упало — такое мы испытываем в детстве, когда вдруг узнаем о смерти, зле или жестокости.

— Позднее врачи говорили мне, — сказала она, — что из-за болезни он утратил контроль над собой, что свойства характера, дремавшие на протяжении всей его жизни, под влиянием боли и страха поднялись на поверхность. Встреча со мной принесла ему краткое мгновение экстаза… и катастрофу. Вы были правы, что ненавидели меня. Если бы он не приехал в Италию, то сейчас был бы здесь с вами. Он бы не умер.

Мне стало стыдно. Я смутился и не знал, что сказать.

— Точно так же он мог заболеть и здесь, — проговорил я, словно для того, чтобы помочь ей. — И тогда не вы, а я был бы виновником всего случившегося.

Она отвела руки от лица, посмотрела на меня и улыбнулась.

— Он так сильно любил вас! — сказала она. — Можно было подумать, что вы его сын, так он вами гордился. Всегда «мой Филипп сделал бы то», «мой мальчик сделал бы это». Ах, Филипп, раз вы все полтора года ревновали ко мне, думаю, мы квиты. Бог свидетель, иногда мне хватило бы вас и в меньших дозах.

Я ответил на ее взгляд и медленно улыбнулся.

— Вы тоже рисовали себе картины? — спросил я.

— Без конца, — ответила она. — Этот избалованный мальчик, говорила я себе, постоянно пишет ему письма, из которых он вечно читает отрывки, но целиком никогда не показывает. Мальчик, у которого нет недостатков, одни сплошные достоинства. Мальчик, который понимает его, а мне это никак не удается. Мальчик, который владеет тремя четвертями его сердца и всем, что есть в нем лучшего. Мне же остается одна четверть и все худшее. Ах, Филипп… — Она улыбнулась мне. — И вы говорите о ревности!.. Ревность мужчины порывиста, глупа и лишена глубины, как ревность ребенка. Ревность женщины — ревность взрослого человека, а это совсем другое.

Она вынула подушку из-под головы и взбила ее. Затем одернула платье и выпрямилась в кресле.

— Пожалуй, для одного вечера мы достаточно наговорились.

Она наклонилась и подняла с пола рукоделие.

— Я не устал, — возразил я. — Я мог бы продолжать еще и еще. То есть не сам говорить, а слушать вас.

— У нас есть завтра, — сказала она.

— Почему только завтра?

— Потому что в понедельник я уезжаю. Я приехала всего на два дня. Ваш крестный Ник Кендалл пригласил меня в Пелин.

Мне показалось нелепым и совершенно бессмысленным, что она собирается уезжать.

— Вы не успели приехать и уже уезжаете, — сказал я. — У вас будет время для визита в Пелин. Вы не видели еще и половины имения. Что подумают слуги, арендаторы? Они почувствуют себя оскорбленными.

— Неужели?

— Кроме того, — сказал я, — из Плимута едет рассыльный с растениями и саженцами. Вы должны обсудить с Тамлином, что с ними делать. А вещи Эмброза? Их надо разобрать.

— Я думала, вы сами сможете это сделать, — сказала она.

— Но ведь мы могли бы вместе заняться ими!

Я поднялся с кресла, потянулся и пнул Дона.

— Просыпайся, — сказал я. — Хватит сопеть, давно пора идти в конуру к приятелям.

Дон пошевелился и заворчал.

— Ленивая бестия, — сказал я и взглянул на кузину Рейчел.

Она смотрела на меня с таким странным выражением, будто сквозь меня вглядывалась в кого-то другого.

— Что случилось? — спросил я.

— Ничего, — ответила она, — право, ничего… Не могли бы вы взять свечу и проводить меня до моей комнаты?

— Хорошо, — сказал я, — а потом отведу Дона.

Свечи лежали на столике у двери. Она взяла одну из них, и я зажег ее. В холле было темно, но на верхней площадке Сиком оставил свет.

— Благодарю вас, — сказала она, — дальше я сама найду дорогу.

На лестнице она помедлила. Ее лицо оставалось в тени, в одной руке она держала подсвечник, другой придерживала подол платья.

— Вы все еще ненавидите меня? — спросила она.

— Нет, — ответил я. — Я же сказал вам, что это были не вы, а совсем другая женщина.

— Вы уверены, что другая?

— Абсолютно уверен.

— В таком случае, доброй ночи. И спите спокойно.

Она повернулась, чтобы уйти, но я удержал ее за руку.

— Подождите, — сказал я, — теперь моя очередь задать вопрос.

— Какой вопрос, Филипп?

— Вы все еще ревнуете ко мне, или это тоже другой человек, а вовсе не я?

Она рассмеялась и дала мне руку:

— Противный мальчишка, такой избалованный и чопорный? Ах, он перестал существовать вчера, как только вы вошли в будуар тетушки Фебы.

Она вдруг наклонилась и поцеловала меня в щеку.

— Вот вам самый первый в жизни, — сказала она, — и, если он вам не нравится, можете сделать вид, что получили его не от меня, а от той, другой, женщины.

Она стала медленно подниматься по лестнице, и пламя свечи отбрасывало на стену темную, загадочную тень.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

По воскресеньям мы много лет придерживались раз и навсегда заведенного распорядка дня. Завтракали позже обычного, в девять часов, а в четверть одиннадцатого экипаж вез Эмброза и меня в церковь. Слуги следовали за нами в линейке. По окончании службы они возвращались к обеду, который для них также накрывали позже — в час пополудни. Сами мы обедали в четыре часа в обществе викария и миссис Паско, иногда одной или двух из их незамужних дочерей и, как правило, моего крестного и Луизы. С тех пор как Эмброз уехал за границу, я не пользовался экипажем и ездил в церковь верхом на Цыганке, чем, по-моему, давал повод для толков, хотя и не знаю почему.

В то воскресенье в честь гостьи я решил вернуться к старому обычаю и распорядился заложить экипаж. Кузина Рейчел, которую Сиком предупредил об этом событии, принеся ей завтрак, спустилась в холл с десятым ударом часов. Я смотрел на нее, и мне казалось, что после вчерашнего вечера я могу говорить ей все, что захочу. И меня не остановят ни страх, ни обида, ни обыкновенная учтивость.

— Небольшое предостережение, — сказал я, поздоровавшись. — В церкви все взгляды будут устремлены на вас. Даже лентяи, которые под разными предлогами остаются в постели, сегодня не усидят дома. Они будут стоять в приделах и, чего доброго, на цыпочках.

— Вы меня пугаете, — сказала она. — Лучше я не поеду.

— И выкажете неуважение, — заметил я, — которого не простят ни вам, ни мне.

Она серьезно посмотрела на меня:

— Я не уверена, что знаю, как себя вести. Я воспитана в католической вере.

— Держите это при себе, — предупредил я. — В этой части света полагают, что папистам уготовано адское пламя. По крайней мере, так говорят. Смотрите внимательно, что я буду делать. Я вас не подведу.

К дому подкатил экипаж. Веллингтон, в вычищенной шляпе с кокардой, надулся от важности, как зобатый голубь. Грум сидел от него по правую руку. Сиком — в накрахмаленном галстуке, в воскресном сюртуке — стоял у главного входа с не менее величественным видом. Такие события случаются раз в жизни.

Я помог кузине Рейчел войти в экипаж и сел рядом. На ней была темная накидка, лицо скрывала вуаль, спадавшая со шляпки.

— Люди захотят увидеть ваше лицо, — сказал я.

— Что ж, им придется остаться при своем желании.

— Вы не понимаете, — сказал я. — В их жизни не случалось ничего подобного. Вот уже почти тридцать лет. Старики, пожалуй, еще помнят мою тетушку и мою мать, но на памяти тех, кто помоложе, ни одна миссис Эшли не приезжала в церковь. Кроме того, вы должны просветить их невежество. Им приятно, что вы приехали из заморских краев. Откуда им знать, что итальянцы не чернокожие!

— Прошу вас, успокойтесь, — прошептала она. — Судя по спине Веллингтона, на козлах слышно все, что вы говорите.

— Не успокоюсь, — настаивал я, — дело очень серьезное. Я знаю, как быстро распространяются слухи. Вся округа усядется за воскресный обед, качая головой и говоря, что миссис Эшли — негритянка.

— Я подниму вуаль в церкви, и ни минутой раньше, — сказала она. — Когда опущусь на колени. Пусть тогда смотрят, если им так хочется, но, право, им не следовало бы этого делать. Они должны смотреть в молитвенник.

— Наше место отгорожено высокой скамьей с занавесями, — объяснил я. — Когда вы опуститесь на колени, вас никто не увидит. Можете играть в шарики, если хотите. Ребенком я так и делал.

— Ваше детство! — сказала она. — Не говорите о нем. Я знаю его во всех подробностях. Как Эмброз рассчитал вашу няньку, когда вам было три года. Как он вынул вас из юбочки и засунул в штаны. Каким чудовищным способом он обучил вас алфавиту. Меня ничуть не удивляет, что в церкви вы играли в шарики. Странно, что вы не вытворяли чего-нибудь похуже.

— Однажды натворил, — сказал я. — Принес в кармане белых мышей и пустил их бегать по полу. Они вскарабкались по юбке одной старой дамы с соседней скамьи. С ней случилась истерика, и ее пришлось вывести.

— Эмброз вас за это не высек?

— О нет! Он-то и выпустил мышей на пол.

Кузина Рейчел показала на спину Веллингтона. Его плечи напряглись, уши покраснели.

— Сегодня вы будете вести себя прилично, или я выйду из церкви, — сказала она.

— Тогда все решат, что у вас истерика, — сказал я, — и крестный с Луизой бросятся вам на помощь. О Господи…

Я не закончил фразы и в ужасе хлопнул рукой по колену.

— В чем дело?

— Я только сейчас вспомнил, что обещал приехать вчера в Пелин повидаться с Луизой. Совсем забыл об этом. Она, наверное, прождала меня целый день.

— Не слишком любезно с вашей стороны, — сказала кузина Рейчел. — Надеюсь, она вас как следует отчитает.

— Я во всем обвиню вас, — сказал я, — и это будет сущей правдой. Скажу, что вы потребовали показать вам Бартонские земли.

— Я бы не просила вас об этом, — заметила она, — если бы знала, что вам надо быть в другом месте. Почему вы мне ничего не сказали?

— Потому что я совсем забыл.

— На месте Луизы, — сказала она, — я бы обиделась. Для женщины худшего объяснения не придумаешь.

— Луиза не женщина, — сказал я. — Она моложе меня, и я знаю ее с тех пор, когда она бегала в детской юбочке.

— Это не оправдание. Как бы то ни было, у нее есть самолюбие.

— Ничего страшного, она скоро отойдет. За обедом мы будем сидеть рядом, и я скажу ей, как хорошо она расставила цветы.

— Какие цветы?

— Цветы в доме. Цветы в вашем будуаре, в спальне. Она специально приезжала расставить их.

— Как трогательно.

— Она полагала, что Сиком не справится с этим.

— Я ее понимаю. Она проявила тонкость чувств и большой вкус. Особенно мне понравилась ваза на камине в будуаре и осенние крокусы у окна.

— А разве на камине была ваза? — спросил я. — И у окна тоже? Я не заметил ни ту, ни другую. Но я все равно похвалю ее. Надеюсь, она не попросит описать их.

Я взглянул на кузину Рейчел, рассмеялся и увидел, что ее глаза улыбаются мне сквозь вуаль. Но она покачала головой.

Мы спустились по крутому склону холма, свернули на дорогу и, въехав в деревню, приближались к церкви. Как я и думал, у ограды стояло довольно много народу. Я знал большинство собравшихся, но там были и те, кто пришел только из любопытства. Когда экипаж остановился у ворот и мы вышли, среди прихожан началась небольшая давка. Я снял шляпу и подал кузине Рейчел руку. Мне не раз доводилось видеть, как крестный подает руку Луизе. Мы пошли по дорожке к паперти. Все взгляды были устремлены на нас. До самой последней минуты я ожидал, что в столь непривычной роли буду чувствовать себя дураком, но вышло совсем наоборот. Я испытывал уверенность, гордость и какое-то непонятное удовольствие. Я пристально смотрел прямо перед собой, не глядя ни вправо, ни влево, и при нашем приближении мужчины снимали шляпы, а женщины приседали в реверансе. Я не помнил, чтобы они хоть раз так же приветствовали меня, когда я приезжал один. В конце концов, для них это было целое событие.

Когда мы входили в церковь, звонили колокола, и все, кто уже сидел на своих местах, оборачивались посмотреть на нас. Скрипели сапоги мужчин, шуршали юбки женщин. Направляясь через придел к нашему месту, мы прошли мимо скамьи Кендаллов. Краешком глаза я взглянул на крестного: он сидел с задумчивым лицом, нахмурив густые брови. Его, несомненно, занимал вопрос, как я вел себя последние двое суток. Хорошее воспитание не позволяло ему смотреть ни на меня, ни на мою спутницу. Луиза сидела рядом с отцом, чопорная, прямая как струна. По ее надменному виду я понял, что все-таки оскорбил ее. Но когда я отступил на шаг, чтобы пропустить кузину Рейчел вперед, любопытство взяло свое. Луиза подняла глаза и уставилась на мою гостью, затем поймала мой взгляд и вопросительно вскинула брови. Я притворился, будто ничего не заметил, и закрыл за собой дверцу. Прихожане склонились в молитве.

Непривычно было ощущать рядом присутствие женщины.

Память перенесла меня в детство, в те дни, когда Эмброз стал брать меня в церковь и мне приходилось стоять на табурете и смотреть поверх спинки передней скамьи. Следуя примеру Эмброза, я держал в руках молитвенник — часто вверх ногами — и, когда наступало время произносить слова ответствия, как эхо, повторял его бормотание, нисколько не задумываясь над смыслом. Став повыше ростом, я всегда отдергивал занавеси и разглядывал собравшихся в церкви, наблюдал за пастором и мальчиками-хористами, а еще позже, приезжая из Харроу на каникулы, поглядывал на Эмброза, который, если проповедь затягивалась, дремал, скрестив руки на груди. Теперь, когда я вступил в пору зрелости, церковь стала для меня местом размышлений. Но — и я с сожалением признаюсь в этом — размышлений не над моими слабостями и недостатками, а над планами на ближайшую неделю, над тем, что надо сделать на полях или в лесу, что надо сказать племяннику Сикома, какие распоряжения я забыл отдать Тамлину. Я сидел на нашей скамье в полном одиночестве, замкнувшись в себе; ничто не нарушало течения моих мыслей, никто не претендовал на мое внимание. Я пел псалмы, произносил ответствия, следуя давней привычке. Но в то воскресенье все было иначе. Я постоянно ощущал близость кузины Рейчел. Не могло быть и речи, будто она не знает, что и как ей следует делать. Казалось, она всю жизнь по воскресеньям посещала англиканскую церковь. Она сидела, не сводя с викария серьезного взгляда, и, когда пришло время преклонить колени, я заметил, что она действительно опустилась на колени, а не просто сделала вид, оставаясь сидеть, как мы с Эмброзом. Она не шуршала платьем, не вертела головой, не глазела по сторонам, как миссис Паско и ее дочери — их скамья находилась в боковом приделе, и пастор не мог их видеть. Когда мы запели гимн, она откинула вуаль, и я видел, как шевелятся ее губы, хоть и не слышал голоса. Мы сели, чтобы выслушать проповедь, и она снова опустила вуаль.

Я принялся размышлять о том, какая женщина последней сидела на местах семейства Эшли. Может быть, тетушка Феба, которая и здесь вздыхала о своем викарии, или жена дяди Филиппа, отца Эмброза, которую я никогда не видел? Возможно, здесь сидел и мой отец, прежде чем отправился воевать с французами и погиб, и моя молодая, болезненная мать, пережившая отца, как рассказывал Эмброз, всего на пять месяцев. Я никогда не думал о них, не ощущал их отсутствия — Эмброз заменил мне обоих. Но теперь, глядя на кузину Рейчел, я вдруг подумал о матери. Преклоняла ли она рядом с моим отцом колени, сидела ли во время проповеди, устало откинувшись на спинку скамьи и сложив руки? Спешила ли после службы домой, чтобы поскорее войти в детскую и вынуть меня из колыбели? Монотонный голос мистера Паско гудел под сводами церкви, а я пытался представить себе свои детские ощущения в те минуты, когда мать держала меня на руках. Гладила ли она меня по голове, целовала в щеку и затем снова укладывала в колыбель? Мне вдруг стало жаль, что я не помню ее. Почему память ребенка не может заглянуть глубже некоего предела? Я помнил себя маленьким мальчиком, который ковыляет за Эмброзом и, истошно крича, просит подождать его. И ничего из того, что было раньше. Совсем ничего… «Во имя Отца и Сына и Святого Духа…» Голос викария поднял меня на ноги. Из его проповеди я не услышал ни слова. Но и планов на ближайшую неделю не строил. Все это время я просидел, погруженный в неясные мечты, не сводя глаз с кузины Рейчел.

Я протянул руку за шляпой и коснулся ее руки.

— Вы отлично справились, — шепнул я, — но настоящее испытание для вас впереди.

— Благодарю, — так же шепотом ответила она, — ваше испытание тоже впереди. Вам предстоит искупить вину за нарушенное обещание.

Когда мы вышли из церкви на солнце, нас поджидала небольшая толпа арендаторов, знакомых и друзей; среди них — миссис Паско с дочерьми и крестный с Луизой. Один за другим они подходили представиться. Совсем как при дворе. Кузина Рейчел откинула вуаль, и я подумал, что, как только мы останемся наедине, непременно подразню ее этим.

Пока мы шли по дорожке к экипажам, она обратилась ко мне при всех, чтобы я не имел возможности возразить:

— Филипп, может быть, вы проводите мисс Кендалл к своему экипажу, а я поеду с мистером Кендаллом?

По ее тону я сразу понял, что она сделала это намеренно.

— О да, разумеется, если вам так угодно, — ответил я.

— По-моему, прекрасное сочетание, — улыбаясь, сказала она крестному, который, в свою очередь, поклонился и предложил ей руку.

Они дружно свернули к экипажу Кендаллов, и мне ничего другого не оставалось, как вместе с Луизой сесть в свой экипаж, стоявший ближе.

Я чувствовал себя школьником, которого отшлепали. Веллингтон взмахнул хлыстом, и лошади тронули.

— Послушай, Луиза, извини меня, — сразу начал я. — Так уж вышло, что вчера я весь день не мог отлучиться. Кузина Рейчел пожелала осмотреть Бартонские акры, и мне пришлось сопровождать ее. Сообщить тебе не было времени, иначе я послал бы мальчика с запиской.

— Ах, не извиняйся, — сказала Луиза. — Я прождала часа два, но это не важно. К счастью, погода была хорошая, и я за это время набрала целую корзину черной смородины.

— Вышло крайне неловко, — сказал я. — Мне действительно очень жаль.

— Я догадалась, что тебя задержало нечто в этом роде. Ничего серьезного не произошло, и слава Богу. Я ведь знаю твое отношение к ее визиту и не на шутку боялась, не натворил ли ты чего-нибудь ужасного, не дай Бог затеял ссору, и мы вдруг увидим твою гостью у своих дверей. Ну, так что же произошло? Неужели тебе пока удалось избежать столкновения? Расскажи, расскажи мне обо всем.

Я надвинул шляпу на глаза и скрестил руки на груди:

— Обо всем? Что значит — обо всем?

— Ну, все… Что ты ей сказал, как она это приняла. Пришла в ужас или сделала вид, будто ни в чем не виновата?

Луиза говорила тихо, и Веллингтон не мог ее слышать. Но я тем не менее почувствовал раздражение, и настроение у меня окончательно испортилось. Нашла время для таких разговоров! Да и кто дал ей право допрашивать меня?!

— Нам некогда особенно было разговаривать, — ответил я. — В первый вечер она очень устала и рано легла спать. Весь вчерашний день занял обход имения. Утром — сад, днем — Бартонские акры.

— Значит, серьезного разговора у вас так и не было?

— Все зависит от того, что́ ты считаешь серьезным разговором. Я знаю одно: она совсем не та, за кого я ее принимал. Да ты и сама видела и могла догадаться.

Луиза молчала. Она не откинулась, как я, на спинку сиденья, а спрятала руки в муфту и сидела, словно аршин проглотив.

— Она очень красивая, — наконец сказала она.

Я снял ноги с противоположной скамьи, повернул голову и уставился на нее.

— Красивая? — изумленно переспросил я. — Луиза, дорогая, да ты, верно, с ума сошла!

— Ах нет… Вовсе нет, — возразила она. — Спроси отца, спроси кого угодно. Ты не заметил, как все глазели на нее, когда она подняла вуаль? Если нет, то только потому, что ничего не понимаешь в женщинах.

— В жизни не слышал подобного вздора, — сказал я. — Возможно, у нее красивые глаза, но в остальном она совершенно заурядная. Самая заурядная особа, какую я когда-либо встречал. Еще бы, я могу сказать ей все, что захочу, могу говорить обо всем. При ней мне не надо напускать на себя какие-то особые манеры; в целом свете нет ничего легче, как просто сидеть напротив нее и курить трубку.

— Кажется, ты сказал, что у тебя не было времени поговорить с ней?

— Не придирайся к словам. Разумеется, мы разговаривали за обедом и в поле. Я хотел сказать, что это было нетрудно.

— Вероятно.

— А что до красоты, надо будет сказать ей. То-то она посмеется! Естественно, люди глазели на нее. Глазели, потому что она — миссис Эшли.

— И поэтому тоже. Но не только. Как бы то ни было, заурядна она или нет, на тебя она, похоже, произвела большое впечатление. Конечно, она среднего возраста. Я дала бы ей лет тридцать пять, а ты? Или ты думаешь, что ей меньше?

— Не имею ни малейшего понятия, Луиза, и не хочу иметь. Возраст меня не интересует. По мне, хоть девяносто девять.

— Не будь смешным. В девяносто девять у женщин не бывает таких глаз и такого цвета лица. Она умеет одеваться. Ее платье прекрасно сшито, да и накидка тоже. Траур не выглядит на ней унылым.

— Боже мой, Луиза, можно подумать, ты — миссис Паско. Никогда не слышал от тебя такой чисто женской болтовни.

— А я от тебя — таких восторженных речей. Так что услуга за услугу. Какая перемена, и всего за сорок восемь часов! Впрочем, один человек вздохнет с облегчением — это мой отец. После вашей последней встречи он опасался кровопролития, и ничего удивительного…

Слава Богу, начался крутой подъем, и я, как всегда на этом месте, вышел из экипажа и вместе с грумом пошел пешком, чтобы лошадям было легче подниматься в гору. Что за причуды? Как это не похоже на Луизу… Нет чтобы почувствовать облегчение оттого, что визит кузины Рейчел проходит гладко; она расстроена, почти сердита. Такое поведение — отнюдь не лучшая форма проявления дружеских чувств. Когда мы поднялись на вершину холма, я снова сел рядом с Луизой, но весь остаток пути мы не обмолвились ни словом. Это было крайне нелепо, но я твердо решил, что раз она не делает попыток прервать молчание, то будь я проклят, если заговорю первым. Про себя я не мог не отметить, насколько поездка в церковь была приятнее возвращения домой.

Интересно, подумал я, как проехалась парочка в другом экипаже? По-видимому, вовсе недурно. Мы вышли из экипажа; Веллингтон отъехал, уступая дорогу, и мы с Луизой остановились в дверях подождать крестного и мою кузину. Они непринужденно беседовали — как старые друзья, и крестный, обычно такой неразговорчивый, с увлечением о чем-то разглагольствовал. Уловив слова «постыдный» и «страна этого не поддержит», я понял, что он оседлал любимого конька и рассуждает о правительстве и оппозиции. Я готов был биться об заклад, что он и не подумал помочь лошадям и пешком подняться на холм.

— Хорошо доехали? — осведомилась кузина Рейчел, стараясь поймать мой взгляд.

Ее губы подрагивали, и я мог поклясться, что она догадывалась, какова была наша поездка.

— Да, благодарю вас, — ответила Луиза и вежливо посторонилась, пропуская мою гостью вперед.

Но кузина Рейчел взяла ее за руку и сказала:

— Пойдемте ко мне в комнату. Там вы снимете накидку и шляпу. Я хочу поблагодарить вас за прекрасные цветы.

Едва мы с крестным успели вымыть руки и обменяться парой слов, как пожаловало семейство Паско в полном составе, и на мою долю выпала почетная миссия сопровождать викария с дочерьми в прогулке по саду. Что же касается супруги викария, то миссис Паско, словно напавшая на след гончая, отправилась наверх и присоединилась к дамам. Она никогда не видела голубую комнату без чехлов… Дочери викария наперебой расхваливали мою кузину и, как недавно Луиза, заявили, что находят ее красивой. Мне доставило истинное удовольствие сообщить им, что лично я нахожу ее слишком маленькой и самой что ни на есть обыкновенной. В ответ я услышал протестующий визг.

— О нет, не обыкновенная, — задумчиво изрек мистер Паско, приподнимая тростью головку гортензии, — безусловно, не обыкновенная. Но и красивой, как считают девочки, я бы ее не назвал. А вот женственной… да-да, именно женственной…

— Но папа, — сказала одна из дочерей, — вы же и не предполагали, что миссис Эшли может быть другой?

— Моя дорогая, — возразил викарий, — ты не поверишь, сколь многие женщины лишены именно этого качества.

Я подумал о миссис Паско с ее лошадиным лицом и поспешил привлечь внимание гостей к молодым пальмам, привезенным Эмброзом из Египта, которые они наверняка видели не раз, и тем самым переменил — как мне казалось, довольно тактично — тему разговора.

Когда мы вернулись в дом и прошли в гостиную, миссис Паско в повышенных тонах рассказывала про свою судомойку, которая понесла от помощника садовника.

— …Но где они успели? Вот чего я никак не могу понять, миссис Эшли. Она жила в одной комнате с кухаркой и, насколько мне известно, никогда не отлучалась из дому.

— А как насчет погреба? — поинтересовалась кузина Рейчел.

С нашим приходом беседа мгновенно оборвалась.

С тех пор как Эмброз два года назад уехал, я не помнил, чтобы воскресенье пролетело так быстро. Даже при нем этот день часто тянулся бесконечно долго. Он недолюбливал миссис Паско, терпел Луизу только потому, что она была дочерью его старшего друга, и всеми правдами и не правдами старался проводить время в тесной компании моего крестного и викария. Вчетвером мы чувствовали себя свободно. Если же приезжали женщины, то часы казались днями. Это воскресенье было иным.

Я сидел во главе стола на месте Эмброза; кузина Рейчел — на противоположном конце, благодаря чему я получил в соседки миссис Паско, но впервые на моей памяти она не привела меня в ярость. Три четверти времени, проведенного нами за столом, ее крупное, горящее любопытством лицо было обращено в другой конец; она смеялась, она ела и даже забыла цыкать на мужа-викария, который, вероятно, впервые в жизни вылез из своей раковины и, раскрасневшись, с пылающими глазами, то и дело принимался читать стихи. Все семейство Паско расцветало от удовольствия, и мне еще не приходилось видеть, чтобы крестный так веселился.

Только Луиза была молчалива и замкнута. Я делал все возможное, чтобы расшевелить ее, но она не замечала или не хотела замечать моих усилий. Она церемонно сидела слева от меня, почти ничего не ела и крошила хлеб с таким видом, будто напилась уксуса. Что ж, если ей угодно дуться, пусть дуется. Я от души развлекался, и мне было слишком хорошо, чтобы беспокоиться из-за нее. Я сгорбившись сидел на стуле и посмеивался над кузиной Рейчел, которая без устали подогревала поэтическое вдохновение викария. Это, думал я, самый фантастический воскресный обед, каждая его минута доставляет мне истинное удовольствие, и я отдал бы все на свете за то, чтобы Эмброз был с нами. Когда мы покончили с десертом и на столе появился портвейн, я не знал, следует ли мне, как я всегда делал, встать и открыть дверь, или теперь, раз напротив меня сидит хозяйка, она должна подать знак. Беседа замерла. Кузина Рейчел взглянула на меня и улыбнулась. Я улыбнулся ей в ответ. Казалось, на какое-то мгновение наши руки соединились. Это было странно, необычно. Меня пронзило новое, неведомое прежде чувство.

И тут крестный спросил своим низким, хриплым голосом:

— Скажите, миссис Эшли, вы не находите, что Филипп поразительно похож на Эмброза?

Все замолкли. Она положила салфетку на стол.

— Настолько похож, что я весь обед спрашивала себя, а есть ли между ними вообще какое-нибудь различие…

Она встала. Остальные женщины тоже поднялись из-за стола, и я пошел в другой конец столовой, чтобы открыть дверь. Но когда они вышли и я вернулся на свое место, охватившее меня чувство не исчезло.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Гости уехали около шести часов — викарий должен был отправлять вечернюю службу в соседнем приходе. Я слышал, как миссис Паско взяла с кузины Рейчел обещание посетить ее в один из ближайших дней на следующей неделе и барышни Паско также заявили свои притязания на нее. Одна хотела получить совет по поводу акварелей; другая собиралась вышить несколько чехлов в технике гобелена и никак не могла решить, какую шерсть выбрать; третья каждый четверг читала вслух одной больной женщине в деревне, и не согласилась ли бы миссис Эшли пойти вместе с ней — бедняжка так хочет увидеть ее…

— Право, миссис Эшли, — проворковала миссис Паско, когда, пройдя холл, мы подходили к двери, — столь многие жаждут познакомиться с вами, что, думаю, в ближайшие четыре недели вы будете каждый день выезжать с визитами.

— Миссис Эшли может делать это из Пелина, — вмешался крестный. — От нас гораздо сподручнее ездить с визитами. Куда удобнее, чем отсюда. Склонен думать, что через день-другой миссис Эшли доставит нам удовольствие своим обществом.

Он искоса взглянул на меня, и я поспешил ответить, дабы отмести эту идею, пока дело не зашло слишком далеко.

— О нет, сэр, — сказал я, — кузина Рейчел пока останется здесь. Прежде чем принимать приглашения со стороны, ей надо как следует познакомиться с имением. Мы начнем с того, что завтра отправимся пить чай в Бартон. Потом придет очередь остальных ферм. Если миссис Эшли строго по очереди не посетит каждого арендатора, они сочтут себя глубоко оскорбленными.

Я заметил, что Луиза во все глаза смотрит на меня, но не подал вида.

— О да, разумеется, — сказал крестный, тоже немало удивленный. — Совершенно верно, так и надо. Я бы и сам предложил миссис Эшли сопровождать ее в поездках по имению, но раз ты берешь это на себя, тогда другое дело. Но если, — продолжал он, повернувшись к кузине Рейчел, — вы почувствуете здесь какие-либо неудобства (Филипп, я знаю, простит меня за такие слова, но, как вам, без сомнения, известно, в этом доме давно не принимали женщин, и посему могут возникнуть некоторые осложнения) или у вас появится желание побыть в женском обществе, я уверен, что моя дочь с радостью примет вас.

— В нашем доме есть комната для гостей, — вставила миссис Паско, — и если вам вдруг станет одиноко, миссис Эшли, помните, что она к вашим услугам. Мы будем просто счастливы видеть вас у себя.

— О, конечно, конечно, — подхватил викарий, и я подумал, не собирается ли он разразиться очередным стихотворением.

— Вы все очень добры и более чем великодушны, — сказала кузина Рейчел. — Когда я выполню свои обязанности здесь, в имении, мы об этом поговорим, не так ли? А пока примите мою благодарность.

Болтовня, трескотня, обмен прощаниями — и экипажи выехали на подъездную аллею.

Мы вернулись в гостиную. Видит Бог, день прошел достаточно приятно, но я был рад, что гости разъехались и в доме опять стало тихо. Наверное, она подумала о том же, потому что на мгновение остановилась и, оглядев комнату, сказала:

— Люблю тишину после ухода гостей. Стулья сдвинуты, подушки разбросаны, — все говорит, что люди хорошо провели время. Но возвращаешься в опустевшую комнату, и всегда приятно, что все кончилось, что можно расслабиться и сказать: вот мы и снова одни. Во Флоренции Эмброз не раз говорил мне, что можно и поскучать в компании гостей ради удовольствия, которое доставит их уход. Он был прав.

Я смотрел, как она разглаживает чехол на стуле, кладет на место подушку.

— Оставьте, — сказал я. — Завтра Сиком и Джон все приведут в порядок.

— Женская привычка, — объяснила она. — Не смотрите на меня. Сядьте и набейте трубку. Вы довольны прошедшим днем?

— Доволен, — ответил я и, сев на стул и вытянув ноги, добавил: — Не знаю почему, но обычно воскресные дни наводят на меня ужасную скуку. Это от того, что я не любитель поговорить. А сегодня от меня ничего не требовалось, я мог развалиться на стуле и предоставить вам говорить за меня.

— Вот когда женщины бывают кстати, — сказала она. — Это входит в их воспитание. Если разговор не ладится, инстинкт подсказывает им, что надо делать.

— Да, но у вас это выходит незаметно, — возразил я. — Миссис Паско совсем другая. Все говорит и говорит, пока у тебя не возникнет желания закричать. Обычно мужчинам не удавалось вставить ни слова. Ума не приложу, как вы сумели все так замечательно устроить.

— Значит, все было замечательно?

— Ну да, я же сказал вам.

— Тогда вам следует поскорее жениться на вашей Луизе и иметь в доме настоящую хозяйку, а не залетную птицу.

Я выпрямился на стуле и уставился на нее. Она поправляла волосы перед зеркалом.

— Жениться на Луизе? — переспросил я. — Не говорите глупостей. Я вообще не хочу жениться. И она вовсе не «моя» Луиза.

— Ах, — вздохнула кузина Рейчел. — А я думала — ваша. Во всяком случае, после разговора с вашим крестным у меня создалось именно такое впечатление.

Она села в кресло и взяла рукоделие. В эту минуту вошел молодой Джон, чтобы задернуть портьеры, и я промолчал. Но во мне все кипело. Кто дал крестному право высказывать подобные предположения?! Я ждал, когда Джон выйдет.

— А что говорил крестный? — спросил я.

— Точно не помню, — ответила она. — Когда мы возвращались в экипаже из церкви, он упомянул, что его дочь приезжала сюда, чтобы расставить цветы, и что вам крайне не повезло — вы выросли в доме, где одни мужчины, — и чем скорее вы обзаведетесь женой, которая будет заботиться о вас, тем лучше. Он сказал, что Луиза очень хорошо понимает вас, а вы ее. Вы извинились за свое невежливое поведение в среду?

— Да, извинился, — сказал я, — но мои извинения ни к чему не привели. Я никогда не видел Луизу в таком дурном настроении. Между прочим, она считает вас красивой. И барышни Паско тоже.

— Как лестно…

— А викарий с ними не согласен.

— Как досадно…

— Зато он находит вас женственной. Определенно женственной.

— Интересно в чем?

— Видимо, в том, что отличает вас от миссис Паско.

Она рассмеялась своим жемчужным смехом и подняла глаза от рукоделия.

— И как бы вы это определили, Филипп?

— Что определил?

— Разницу в нашей женственности — миссис Паско и моей.

— О, Бог свидетель, — сказал я, ударив по ножке стула, — я не разбираюсь в таких вещах. Просто мне нравится смотреть на вас и не нравится — на миссис Паско. Вот и все.

— Какой милый и простой ответ. Благодарю вас, Филипп.

Я мог бы упомянуть и ее руки. Мне нравилось смотреть на них. Пальцы миссис Паско были похожи на вареные сосиски.

— Ну, а что до Луизы, так это сущий вздор, — продолжал я. — Прошу вас, забудьте о нем. Я никогда не смотрел на нее как на будущую жену и впредь не намерен.

— Бедная Луиза…

— Со стороны крестного нелепо даже думать об этом.

— Не совсем. Когда двое молодых людей одного возраста часто бывают вместе и им приятно общество друг друга, то вполне естественно, что те, кто наблюдает за ними со стороны, начинают думать о свадьбе. К тому же она славная, миловидная девушка и очень способная. Она будет вам прекрасной женой.

— Кузина Рейчел, вы уйметесь?

Она снова подняла на меня глаза и улыбнулась.

— И выбросьте из головы вздорную идею посещать всех и каждого, — сказал я. — Гостить в доме викария, гостить в Пелине… Что вас не устраивает в этом доме и в моем обществе?

— Пока все устраивает.

— В таком случае…

— Я останусь у вас до тех пор, пока не надоем Сикому.

— Сиком тут ни при чем, — сказал я. — Ни Веллингтон, ни Тамлин, ни все остальные. Здесь я хозяин, и это касается только меня.

— Значит, я должна поступать, как мне приказывают, — ответила она. — Это тоже входит в женское воспитание.

Я бросил на нее подозрительный взгляд, желая проверить, не смеется ли она. Но кузина Рейчел разглядывала свое рукоделие, и мне не удалось увидеть ее глаз.

— Завтра я составлю список арендаторов по старшинству, — сказал я. — Первыми вы посетите тех, кто дольше всех служит нашей семье. Начнем с Бартонской фермы, как договорились в субботу. Каждый день в два часа мы будем выезжать из дому, пока в имении не останется ни одного человека, с которым бы вы не повидались.

— Да, Филипп.

— Вам придется написать записку миссис Паско и ее девицам, объяснить, что вы заняты другими делами.

— Завтра утром я так и сделаю.

— Когда мы покончим с нашими людьми, вы будете проводить дома три дня в неделю — если не ошибаюсь, вторник, четверг и пятницу — на случай, если кто-нибудь из местного дворянства пожалует к вам с визитом.

— Откуда вам известно, что они могут пожаловать именно в эти дни?

— Я достаточно часто слышал, как миссис Паско, ее дочери и Луиза обсуждали дни визитов.

— Ясно. Мне надлежит сидеть в гостиной одной или вы составите мне компанию?

— Вы будете сидеть одна. Они приедут к вам, а не ко мне. Принимать визиты — одна из женских обязанностей, а не мужских.

— Предположим, что меня пригласят на обед; могу я принять такое приглашение?

— Вас не пригласят. У вас траур. Если встанет вопрос о гостях, то мы примем их здесь. Но не более чем две пары одновременно.

— Таков этикет в этой части света?

— Какой там этикет! — ответил я. — Мы с Эмброзом никогда не соблюдали этикета. Мы создали свой собственный.

Я видел, что кузина Рейчел еще ниже склонила голову над работой, и у меня зародилось подозрение, не уловка ли это, чтобы скрыть смех, хоть я и не мог бы сказать, над чем она смеется. Я вовсе не старался ее смешить.

— Жаль, что вы не удосужитесь составить для меня краткий свод правил, — наконец сказала она, — кодекс поведения. Я могла бы изучать его, сидя здесь в ожидании очередного визита. Мне было бы крайне прискорбно совершить какой-нибудь faux pas[128] в глазах общественного мнения и тем самым лишить себя вашего расположения.

— Можете говорить все что угодно и кому угодно, — сказал я. — Единственное, о чем я вас прошу, — говорите здесь, в гостиной. Никому и ни под каким видом не позволяйте входить в библиотеку.

— Почему? Что же будет происходить в библиотеке?

— Там буду сидеть я, положив ноги на каминную доску.

— По вторникам, четвергам, а также по пятницам?

— По четвергам нет. По четвергам я езжу в город, в банк.

Она поднесла несколько моточков шелка к свечам, чтобы лучше рассмотреть цвет, затем завернула их в кусок ткани и отложила в сторону.

Я взглянул на часы. Было еще рано. Неужели она решила подняться наверх? Я испытал разочарование.

— А когда все местное дворянство нанесет мне визиты, — спросила она, — что будет потом?

— Ну, потом вы обязаны отдать визиты, и непременно каждому из них. Я распоряжусь подавать экипаж каждый день к двум часам. Впрочем, прошу прощения. Не каждый день, а каждый вторник, четверг и пятницу.

— И я поеду одна?

— Вы поедете одна.

— А что мне делать по понедельникам и средам?

— По понедельникам и средам… дайте подумать…

Я мысленно перебрал самые разные варианты, но изобретательность мне изменила.

— Вы, вообще-то, рисуете или поете? Как барышни Паско? По понедельникам вы могли бы практиковаться в пении, а по средам рисовать или писать маслом.

— Я не рисую, не пою, — возразила кузина Рейчел, — и боюсь, вы составляете для меня план досуга, к которому я абсолютно не приспособлена. Вот если бы вместо того, чтобы дожидаться визитов местных дворян, я сама стала бы посещать их и давать уроки итальянского, это подошло бы мне гораздо больше.

Она задула свечи в высоком канделябре и поднялась. Я встал со стула.

— Миссис Эшли дает уроки итальянского? — сказал я с деланным ужасом. — Только старые девы, которых некому содержать, дают уроки.

— А что в подобных обстоятельствах делают вдовы? — спросила она.

— Вдовы? — не задумываясь, проговорил я. — О, вдовы как можно скорее снова выходят замуж или продают свои кольца.

— Понятно. Что ж, я не намерена делать ни того ни другого и предпочитаю давать уроки итальянского.

Она потрепала меня по плечу и вышла из комнаты, на ходу пожелав мне доброй ночи.

Я почувствовал, что краснею. Боже праведный, что я сказал?! Я не подумал о ее положении, забыл, кто она и что произошло. Я увлекся разговором с ней, как когда-то увлекался разговорами с Эмброзом, и наболтал лишнего. Снова выйти замуж. Продать кольца. Боже мой, что она обо мне подумала?

Каким неуклюжим, каким бесчувственным, каким неотесанным и дурно воспитанным она, должно быть, сочла меня. Я ощутил, что краска заливает мне шею и поднимается до корней волос. Проклятие! Извиняться бесполезно. Будет только хуже. Лучше к этому не возвращаться, а надеяться и молиться, чтобы она поскорее забыла мою досадную оплошность. Я был рад, что рядом никого нет, скажем, крестного, который отвел бы меня в сторону и отчитал за бестактность. А если бы это произошло за столом, при Сикоме и молодом Джоне? Снова выйти замуж. Продать кольца. О Боже… Боже… Что на меня нашло? Теперь мне не заснуть, и я всю ночь буду ворочаться в кровати, и в ушах у меня будет звучать ее быстрый, как молния,ответ: «Я не намерена делать ни того, ни другого и предпочитаю давать уроки итальянского».

Я позвал Дона и, выйдя через боковую дверь, углубился в парк. Чем дальше я шел, тем грубее казалась мне допущенная мною бестактность.

Грубый, легкомысленный, пустоголовый деревенщина… Но что все-таки она имела в виду? Неужели у нее так мало денег и она действительно говорила всерьез? Миссис Эшли… и уроки итальянского? Я вспомнил ее письмо к крестному из Плимута. После короткого отдыха она собиралась ехать в Лондон. Вспомнил, как Райнальди сказал, что она вынуждена продать виллу во Флоренции. Вспомнил, или, скорее, осознал, со всей очевидностью, что в своем завещании Эмброз ничего не оставил ей, ровно ничего. Все его имущество до последнего пенни принадлежало мне. Еще раз вспомнил разговоры слуг. Никаких распоряжений относительно миссис Эшли. Что подумают в людской, в имении, в округе, в графстве, если миссис Эшли будет разъезжать по соседям и давать уроки итальянского?

Два дня назад, три дня назад мне было бы все равно. Да хоть бы она с голоду умерла, эта женщина, которую я вообразил себе, и поделом ей. Но не теперь. Теперь совсем другое дело. Все круто изменилось. Необходимо было что-то предпринять, но что именно — я не знал. Я отлично понимал, что не могу обсуждать с ней столь щекотливый вопрос. При одной мысли об этом я вновь заливался краской гнева и смущения. Но тут, к немалому своему облегчению, я вдруг вспомнил, что по закону деньги и все имущество пока не принадлежат мне и не будут принадлежать еще шесть месяцев, то есть до моего дня рождения. Следовательно, я здесь ни при чем. Это обязанность крестного. Он попечитель имения и мой опекун. Следовательно, ему и надлежит переговорить с кузиной Рейчел и назначить ей определенное содержание. При первой возможности я навещу его и поговорю об этом. Мое имя упоминать не надо. Все можно представить так, будто таков обычай нашей страны и это не более чем юридический вопрос, который необходимо уладить при любых обстоятельствах. Да, это был выход. Слава Богу, что я подумал о нем. Уроки итальянского… Как унизительно, как ужасно.

Я пошел обратно к дому; мне стало легче на душе, но я все же не забыл свою оплошность. Снова выйти замуж… Продать кольца… Подойдя к краю лужайки у восточного фасада, я тихо свистнул Дону, который обнюхивал молодые деревца. Гравий дорожки слегка поскрипывал у меня под ногами. Вдруг я услышал голос у себя над головой: «Вы часто гуляете в лесу по ночам?» Это была кузина Рейчел. Она сидела без света у открытого окна голубой спальни. Меня с новой силой охватило сознание моей бестактности, и я поблагодарил небеса за то, что кузина Рейчел не видит моего лица.

— Лишь тогда, — ответил я, — когда у меня неспокойно на душе.

— Значит, нынешней ночью на душе у вас неспокойно?

— О да, — сказал я, — гуляя по лесу, я пришел к важному выводу.

— И к какому же?

— Я пришел к выводу, что вы были абсолютно правы, когда еще до встречи со мной раздражались при упоминании моего имени, недолюбливали меня, считая самодовольным, дерзким, избалованным. Я и то, и другое, и третье, и даже хуже.

Облокотившись на подоконник, она подалась вперед.

— В таком случае прогулки в лесу вредны вам, — сказала она, — а ваш вывод весьма глуп.

— Кузина Рейчел…

— Да?

Но я не знал, как извиниться перед ней. Слова, которые в гостиной с такой легкостью нанизывались друг на друга, теперь, когда я хотел исправить свою оплошность, никак не приходили. Я стоял под ее окном пристыженный, лишившись дара речи. Вдруг я увидел, как она отвернулась, протянула руку во тьму комнаты, затем снова подалась вперед и что-то бросила мне из окна. То, что она бросила, задело мою щеку и упало на землю. Я наклонился и подобрал цветок из вазы в ее комнате — осенний крокус.

— Не глупите, Филипп, идите спать, — сказала она.

Она закрыла окно и задернула портьеры. Не знаю почему, но стыд, а с ним и чувство вины покинули меня, а на сердце стало легко.

В начале недели я не мог съездить в Пелин из-за намеченных на эти дни визитов к нашим арендаторам. Да и вряд ли я сумел бы придумать оправдание тому, что навещаю крестного, не привезя к Луизе кузину Рейчел. В четверг мне представился удобный случай. Из Плимута прибыл курьер с кустами и саженцами, которые она привезла из Италии, и как только Сиком сообщил ей об этом — я как раз кончал завтракать, — кузина Рейчел в кружевной шали, повязанной вокруг головы, спустилась вниз, готовая выйти в сад. Дверь столовой была отворена, и я видел, как она идет через холл. Я вышел поздороваться.

— Если я не ошибаюсь, — сказал я, — Эмброз говорил вам, что нет такой женщины, на которую можно было бы смотреть до одиннадцати часов. Что же вы делаете внизу в половине десятого?

— Прибыл посыльный, — объяснила она, — и в половине десятого последнего утра сентября я не женщина. Я садовник. У нас с Тамлином много работы.

Она была весела и счастлива, как ребенок в предвкушении угощения.

— Вы намерены заняться подсчетом растений? — спросил я.

— Подсчетом? О нет, — ответила она. — Мне надо проверить, сколько растений перенесло путешествие и какие из них можно сразу высадить в землю. Тамлин этого не определит, а я определю. С деревьями можно не спешить, ими мы займемся на досуге, но кусты и рассаду я бы хотела посмотреть не откладывая.

Я заметил, что на руках у нее грубые перчатки, крайне не соответствующие ее миниатюрности и изяществу.

— Уж не собираетесь ли вы копаться в земле? — спросил я.

— Конечно собираюсь. Вот увидите, я буду работать быстрее, чем Тамлин и его люди. Не ждите меня раньше ленча.

— Но ведь днем, — запротестовал я, — нас ждут в Ланкли и в Кумбе. На обеих фермах намывают кухни и готовятся.

— Надо послать записки и отложить визиты, — сказала она. — Когда у меня посадочные радости, я ни на что не отвлекаюсь. Прощайте.

Она помахала мне рукой и вышла на усыпанную гравием дорожку перед домом.

— Кузина Рейчел! — позвал я из окна столовой.

— Что случилось? — оглянулась она.

— Эмброз ошибался, говоря о женщинах! — крикнул я. — В половине десятого они выглядят совсем недурно!

— Эмброз говорил не о половине десятого! — откликнулась она. — Он говорил о половине седьмого и имел в виду отнюдь не нижний этаж.

Я, смеясь, отвернулся от окна и увидел, что рядом со мной стоит Сиком; губы его были поджаты. Всем своим видом выражая явное неодобрение, он направился к буфету и знаком приказал молодому Джону убрать со стола. По крайней мере, одно было ясно: в день посадочных работ мое присутствие в доме не потребуется. Я изменил намеченный ранее распорядок дня и, приказав оседлать Цыганку, в десять часов уже скакал по дороге, ведущей в Пелин.

Я застал крестного в кабинете и без околичностей изложил ему цель своего визита.

— Итак, — заключил я, — вы понимаете, что необходимо что-то предпринять, и предпринять немедленно. Если до миссис Паско дойдет, что миссис Эшли намерена давать уроки итальянского, через двадцать четыре часа об этом станет известно всему графству.

Как я и ожидал, крестный был донельзя шокирован и удручен.

— Какой позор! — согласился он. — Об этом не может быть и речи. Этого ни в коем случае нельзя допустить. Вопрос, конечно, крайне деликатный. Мне нужно время, чтобы обдумать, как взяться за это дело.

Меня охватило нетерпение. Я знал осторожную дотошность крестного во всем, что касается законов.

— У нас нет времени, — сказал я. — Вы знаете кузину Рейчел не так хорошо, как я. С нее вполне станется сказать одному из наших арендаторов: «Не знаете ли вы кого-нибудь, кто хотел бы изучать итальянский?» И кем мы тогда будем? К тому же через Сикома до меня уже дошли кое-какие слухи. Всем известно, что по завещанию ей ничего не оставлено. Это необходимо немедленно исправить.

Крестный задумчиво покусывал перо.

— Этот итальянский поверенный ничего не сообщил о ее обстоятельствах, — проговорил он. — К сожалению, я не могу обсудить с ним этот вопрос. Мы не располагаем никакими средствами, чтобы выяснить размеры ее личного дохода и имущественные права, оговоренные для нее в ее первом брачном контракте.

— Полагаю, все ушло на уплату долгов Сангаллетти, — сказал я. — Эмброз писал мне об этом. Она не успела уладить свои финансовые дела; еще и поэтому они не приехали домой в прошлом году. Уверен, что она и виллу поэтому продает. Не иначе как по первому контракту ей причитаются жалкие гроши. Мы должны что-нибудь сделать для нее, и не позднее чем сегодня.

Крестный разбирал бумаги на столе.

— Я рад, Филипп, — сказал он, взглянув на меня поверх очков, — что ты изменил свое отношение к миссис Эшли. Перед ее приездом у меня было очень тревожно на душе. Ты заранее настроился на то, чтобы оказать ей холодный прием и ровным счетом ничего для нее не делать. Что привело бы к скандалу. Хорошо, что ты одумался.

— Я ошибался, — коротко ответил я. — Забудем об этом.

— Тогда, — сказал он, — я напишу миссис Эшли и в банк. И ей, и управляющему я объясню, какие действия мы намерены предпринять. Лучше всего открыть счет, с которого она могла бы каждые три месяца снимать определенную сумму. Когда она переедет в Лондон или в другое место, то соответствующие отделения банка получат наши инструкции. Через полгода тебе исполнится двадцать пять лет и ты сам займешься этим делом. Ну а теперь о сумме. Что ты предлагаешь?

Я на мгновение задумался и назвал сумму.

— Это щедро, Филипп, — сказал крестный. — Пожалуй, даже слишком щедро. Едва ли ей понадобится так много. По крайней мере, сейчас.

— О, ради Бога, не будем скаредничать! Раз мы делаем это, то давайте делать так, как сделал бы сам Эмброз.

— Хм, — буркнул крестный и нацарапал несколько цифр на листе бумаги. — Ну что ж, она останется довольна. Сколь ни разочаровало ее завещание Эмброза, такая сумма должна искупить любое разочарование.

С какой хладнокровной расчетливостью выводил он пером суммы и цифры, подсчитывая шиллинги и пенсы, которые мы можем выделить из доходов имения вдове его бывшего владельца! Господи, как я ненавидел деньги в ту минуту!

— Поспешите с письмом, сэр, — сказал я. — Я возьму его с собой. А заодно съезжу в банк и отвезу им ваше послание. Тогда кузина Рейчел сможет обратиться к ним и снять деньги со счета.

— Мой дорогой, вряд ли миссис Эшли настолько стеснена в средствах. Ты впадаешь из одной крайности в другую. — Крестный вздохнул, вынул лист бумаги и положил его перед собой. — Она верно заметила: ты действительно похож на Эмброза.

На этот раз, пока крестный писал письмо, я стоял у него за спиной, чтобы точно знать, о чем он пишет. Моего имени он не упомянул. Он писал об имении. Имение желает выделить ей определенное содержание. Имение назначило сумму, подлежащую выплате раз в три месяца. Я, как ястреб, следил за ним.

— Если ты не хочешь, чтобы она подумала, будто ты приложил к этому руку, — сказал мне крестный, — тебе не стоит брать письмо. Днем я пришлю к вам Добсона. Он его и привезет. Так будет лучше.

— Отлично. А я отправлюсь в Бодмин. Благодарю вас, мой казначей.

— Прежде чем уехать, не забудь повидаться с Луизой, — сказал он. — Она где-нибудь в доме.

Мне не терпелось отправиться в путь, и я бы вполне обошелся без встречи с Луизой, но не мог сказать этого. Она как бы случайно оказалась в малой гостиной, и мне пришлось пройти туда через открытую дверь кабинета.

— Мне показалось, что я услышала твой голос, — сказала Луиза. — Ты приехал на весь день? Я угощу тебя кексом и фруктами. Ты, наверное, голоден.

— Я должен срочно уезжать, — ответил я. — Спасибо, Луиза. Я приехал повидаться с крестным по важному делу.

— Ах, понимаю…

Луиза перестала улыбаться, и ее лицо приняло такое же холодное, чопорное выражение, как в прошлое воскресенье.

— Как поживает миссис Эшли? — спросила она.

— Кузина Рейчел здорова и очень занята, — ответил я. — Сегодня утром прибыли все растения, которые она привезла из Италии, и она вместе с Тамлином занимается их посадкой.

— Полагаю, тебе следовало остаться дома и помочь ей, — заметила Луиза.

Не знаю, что с ней случилось, но ее интонация привела меня в раздражение. Она напомнила мне выходки Луизы в те давние дни, когда мы бегали наперегонки в саду: в тот момент, когда я испытывал самое радостное возбуждение, она ни с того ни с сего останавливалась, встряхивала локонами и говорила: «В конце концов, я, кажется, вовсе не хочу играть», глядя на меня с таким же упрямым выражением лица.

— Тебе отлично известно, что я полный профан в садоводстве, — сказал я и, чтобы больнее задеть ее, добавил: — Ты еще не избавилась от своего дурного настроения?

Она вспыхнула и напряглась.

— Дурного настроения? Не понимаю, что ты имеешь в виду, — быстро проговорила она.

— О нет, прекрасно понимаешь, — возразил я. — Все воскресенье у тебя было отвратительное настроение. Это слишком бросалось в глаза. Странно, что барышни Паско этого не подметили.

— Вероятно, — заметила Луиза, — барышни Паско, как и все остальные, были слишком заняты, подмечая кое-что другое.

— И что же?

— Да то, как легко светской даме вроде миссис Эшли обвести вокруг пальца молодого человека вроде тебя.

Я круто повернулся и вышел из комнаты. Иначе я бы ее ударил.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

К тому времени, когда, посетив Пелин и заехав в город, я возвращался домой, моя лошадь покрыла расстояние миль в двадцать. В таверне у городского причала я выпил сидра, но ничего не ел и к четырем часам почти умирал от голода.

Башенные часы пробили четыре раза; я направил лошадь прямо к конюшне, где, как назло, вместо грума меня поджидал Веллингтон. Увидев, что Цыганка вся в мыле, он щелкнул языком.

— Неладно это, мистер Филипп, сэр, совсем неладно, — сказал он.

Я спешился, чувствуя себя виноватым, как бывало, когда я приезжал из Харроу на каникулы.

— Вы же знаете, если кобыла слишком разгорячится, то недалеко и до простуды, а загоняете так, что от нее пар валит. Она не годится для того, чтобы скакать вдогонку за собаками, если вы этим занимались.

— Я не скакал за собаками. Я был на Бодминской пустоши, — ответил я. — Не валяйте дурака, Веллингтон. Я ездил по делу к мистеру Кендаллу, а потом в город. За Цыганку прошу прощения, но ничего не поделаешь. Думаю, все обойдется.

— Надеюсь, сэр, — сказал Веллингтон и принялся ощупывать бока Цыганки, как будто я подверг ее испытанию вроде скачек с препятствиями.

Я вошел в дом и направился в библиотеку. Кузины Рейчел там не было, но в камине ярко горел огонь. Я позвонил. Вошел Сиком.

— Где миссис Эшли? — спросил я.

— Госпожа пришла вскоре после трех, сэр, — ответил он. — С тех пор как вы уехали, она все время работала в саду. Тамлин сейчас у меня. Он говорит, что не видел ничего подобного. Он поражен тем, как госпожа со всем справляется. Говорит, что она чудо.

— Наверное, она устала, — сказал я.

— Боюсь, что да, сэр. Я предложил ей лечь в постель, но она и слушать не захотела. «Распорядитесь, Сиком, чтобы мне принесли горячей воды. Я приму ванну и вымою волосы», — сказала она мне. Я было собрался послать за племянницей — негоже, чтобы знатная дама сама мыла себе волосы, — но и об этом она тоже не захотела слушать.

— Пожалуй, пусть и мне принесут воды, — сказал я Сикому. — У меня был трудный день. К тому же я чертовски голоден и хочу, чтобы обед накрыли пораньше.

Насвистывая, я стал подниматься наверх, чтобы скинуть одежду и поблаженствовать в горячей ванне перед пылающим камином. По коридору из комнаты кузины Рейчел брели собаки. Они с первой минуты ходили за ней по пятам. Увидев меня с площадки лестницы, старик Дон завилял хвостом.

— Привет, старина, — сказал я, — а ты, знаешь ли, предатель. Променял меня на даму.

Пес виновато взглянул и лизнул мне руку своим длинным мягким языком…

С ведром воды вошел молодой слуга и наполнил ванну. Я уселся по-турецки и в клубах пара стал с удовольствием тереть грудь, спину, руки, фальшиво напевая какую-то мелодию. Вытираясь полотенцем, я заметил на столике у кровати вазу с цветами. Среди них были зеленые ветки из леса, ятрышник, цикламены. В моей комнате никогда не ставили цветы. Ни Сикому, ни другим слугам это не пришло бы в голову. Должно быть, их принесла кузина Рейчел. Вид цветов еще больше поднял мое настроение. Она целый день возилась с саженцами и тем не менее нашла время поставить в вазу цветы. Все еще напевая вполголоса, я оделся к обеду и повязал галстук. Затем я прошел по коридору и постучал в дверь будуара.

— Кто там? — откликнулась кузина Рейчел.

— Это я, Филипп. Я пришел сказать, что сегодня мы будем обедать раньше. Я просто умираю с голоду, и, судя по тому, что я слышал, наверное, вы проголодались не меньше меня. Чем же вы занимались с Тамлином, если вам пришлось срочно принять ванну и вымыть волосы?

В ответ я услышал знакомые переливы заразительного жемчужного смеха.

— Мы, как кроты, рыли норы! — крикнула она.

— И вы по самые брови в земле?

— С ног до головы, — ответила она. — Я приняла ванну и теперь сушу волосы. Я вся в заколках и имею вполне респектабельный вид — совсем как тетушка Феба. Вы можете войти.

Я открыл дверь и вошел в будуар. Кузина Рейчел сидела на скамеечке перед камином. Я не сразу узнал ее — без траура она казалась совсем другой. Ее изящную фигуру красиво облегал белый длинный халат, на шее и на запястьях стянутый лентами; волосы, обычно расчесанные на прямой пробор, были высоко подняты и сколоты.

Мне не приходилось видеть никого, кто менее походил бы на тетушку Фебу или любую другую тетушку.

Я замер в дверях и, моргая, уставился на кузину Рейчел.

— Входите и садитесь. И не смотрите на меня с таким изумлением, — сказала она.

Я закрыл дверь, вошел в будуар и сел на стул.

— Извините, — сказал я. — Но дело в том, что я никогда не видел женщину в дезабилье.

— Это не дезабилье, — возразила она. — Это то, что я всегда ношу за завтраком. Эмброз называл это моей монашеской рясой.

Она подняла руки и стала закалывать волосы шпильками.

— В двадцать четыре года, — продолжала она, — пора и вам увидеть, как тетушка Феба укладывает волосы. Зрелище вполне обыденное и даже приятное. Вы смущены?

Не сводя с нее глаз, я скрестил руки на груди и положил ногу на ногу.

— Нисколько, — ответил я, — просто ошеломлен.

Она рассмеялась и, вынимая изо рта шпильку за шпилькой, стала укладывать волосы валиком, который длинным узлом спускался на шею. Процедура заняла несколько секунд, во всяком случае, мне так показалось.

— У вас всегда уходит на это так мало времени? — спросил я в изумлении.

— Ах, Филипп, сколь многое вам еще предстоит узнать! — сказала она. — Неужели вы никогда не видели, как закалывает волосы ваша Луиза?

— Не видел и не желаю видеть, — поспешил ответить я, неожиданно вспомнив прощальное замечание Луизы перед моим отъездом из Пелина.

Кузина Рейчел засмеялась и уронила мне на колено шпильку.

— На память, — сказала она. — Положите ее под подушку и обратите внимание на лицо Сикома во время завтрака.

Она прошла из будуара в спальню и оставила дверь открытой.

— Можете сидеть, где сидите, и, пока я одеваюсь, кричать мне, — громко сказала она.

Я украдкой взглянул на небольшое бюро — нет ли на нем письма крестного, — но ничего не увидел. Интересно, что произошло, размышлял я. Может быть, оно у нее в спальне. Может быть, она ничего мне не скажет и отнесется к этому делу как к сугубо личному, касающемуся только ее и крестного. Я надеялся, что так и будет.

— Где вы пропадали весь день? — громко спросила она.

— Мне надо было съездить в город, — ответил я, — и кое с кем повидаться.

Про посещение банка я не упомянул.

— Я была совершенно счастлива с Тамлином и садовниками, — сообщила она. — Выбросить пришлось всего несколько растений. Знаете, Филипп, здесь еще столько работы… На границе с лугом надо вырубить мелколесье, проложить дорожки и весь участок отвести под камелии. Не пройдет и двадцати лет, как у вас будет весенний сад и со всего Корнуолла станут приезжать, чтобы взглянуть на него.

— Я знаю, что Эмброз этого и хотел.

— Необходимо все тщательно спланировать, — сказала она, — а не просто положиться на волю случая и Тамлина. Он очень милый, но его познания довольно ограниченны. Почему бы вам самому не проявить больший интерес к садоводству?

— Я слишком мало знаю, — ответил я. — Это не по моей части. Эмброз, тот знал.

— Но ведь есть люди, которые могли бы помочь вам. Можно пригласить художника из Лондона.

Я не отвечал. Зачем мне художник из Лондона? Я нисколько не сомневался, что она знает толк в садах лучше любого из них.

В эту минуту появился Сиком и в нерешительности застыл у порога.

— В чем дело, Сиком? Готов обед? — спросил я.

— Нет, сэр, — ответил он. — Приехал Добсон, человек мистера Кендалла, с запиской для госпожи.

У меня упало сердце. Должно быть, подлый малый остановился выпить по дороге, раз он так опоздал. Теперь мне придется присутствовать при том, как она читает письмо. Чертовски не вовремя. Я услышал, как Сиком постучал в открытую дверь спальни и подал письмо.

— Пожалуй, я спущусь вниз и подожду вас в библиотеке, — сказал я.

— Нет, не уходите! — крикнула она. — Я уже одета. Мы спустимся вместе. У меня письмо от мистера Кендалла. Наверное, он приглашает нас в Пелин.

Сиком скрылся в конце коридора. Я встал, с трудом поборов желание последовать за ним. Мне вдруг стало не по себе. Из спальни не долетало ни звука. Наверное, она читала письмо. Казалось, прошла целая вечность. Наконец она вышла из спальни и остановилась в дверях с развернутым письмом в руке. Она была одета к обеду. Я заметил, что она очень бледна, — возможно, черное траурное платье в силу контраста оттеняло белизну кожи.

— Что вы делали днем? — спросила она.

Я не узнал ее голоса. Он звучал неестественно, напряженно.

— Делал? — проговорил я. — Ничего. А почему вы спрашиваете?

— Не лгите, Филипп, вы не умеете.

Я с самым удрученным видом стоял перед камином, уставясь не куда-нибудь, а прямо в эти испытующие, обвиняющие глаза.

— Вы ездили в Пелин, — сказала она. — Ездили, чтобы повидаться с крестным.

Она была права. Я проявил себя на редкость неумелым лжецом, во всяком случае — перед ней.

— Возможно, и так, — сказал я. — И что из того?

— Вы заставили его написать это письмо, — сказала она.

— Нет, — сказал я и сглотнул. — Ничего подобного я не делал. Он написал его по собственной воле. Мы обсуждали дела… всплыли некоторые юридические вопросы… и…

— И вы поведали ему, что ваша кузина Рейчел намерена давать уроки итальянского, разве не так?

Меня бросало то в жар, то в холод.

— Не совсем, — сказал я.

— Вы, разумеется, понимаете, что я просто шутила?

Если она просто шутила, подумал я, к чему так сердиться на меня?

— Вы не отдаете себе отчета в том, что вы наделали, — продолжала она. — Вы заставили меня стыдиться самой себя.

Она подошла к окну и остановилась спиной ко мне.

— Если вы желали унизить меня, то, видит Бог, способ выбран правильный.

— Не понимаю, — сказал я, — к чему такая гордыня?

— Гордыня? — Кузина Рейчел повернулась и в упор посмотрела на меня; в ее огромных темных глазах горело бешенство. — Как смеете вы говорить о моей гордыне?

Я во все глаза смотрел на нее, поражаясь тому, что человек, кто бы он ни был, который мгновение назад смеялся вместе со мной, может вдруг прийти в такую ярость. И тут я с удивлением заметил, что мое волнение улеглось. Я подошел к кузине Рейчел и остановился перед ней.

— Я буду говорить о вашей гордыне, — сказал я. — Более того, о вашей дьявольской гордыне. Унижены вовсе не вы — унижен я. Вы не шутили, говоря, что намерены давать уроки итальянского. Ваш ответ прозвучал слишком быстро, чтобы быть шуткой. Вы говорили, что думали.

— А если и думала? — спросила она. — Разве давать уроки итальянского — позорно?

— Вообще — нет, — сказал я, — но в вашем случае — да. Для миссис Эшли давать уроки итальянского — позорно. Подобное занятие бросает тень на мужа, который не дал себе труда упомянуть жену в завещании. И я, Филипп Эшли, его наследник, не допущу этого. Кузина Рейчел, вы будете получать содержание каждые три месяца и, когда станете брать в банке деньги, помните, что они не от имения, не от наследника имения, а от вашего мужа Эмброза Эшли.

Пока я говорил, меня захлестывал гнев, не уступавший ярости кузины Рейчел. Будь я проклят, если допущу, чтобы женщина, какой бы хрупкой и крошечной она ни была, обвиняла меня в том, что я унижаю ее; и будь я проклят дважды, если она станет отказываться от денег, которые по праву принадлежат ей.

— Итак, вы поняли, что я сказал вам? — спросил я.

Какое-то мгновение мне казалось, что она ударит меня. Кузина Рейчел точно окаменела и смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Вдруг на ее ресницы навернулись слезы, она отшатнулась от меня, бросилась в спальню и захлопнула за собой дверь.

Я спустился вниз, вошел в столовую и, вызвав Сикома, сказал ему, что миссис Эшли к обеду не выйдет. Я сам налил себе кларета и в одиночестве сел во главе стола. Господи, подумал я, так вот какие они — женщины… Никогда я не был так изнурен и рассержен. Целые дни под открытым небом, работа с мужчинами во время сбора урожая, препирательства с арендаторами, задолжавшими арендную плату или затеявшими ссору с соседями, которую мне приходилось улаживать, — ничто не могло сравниться с пятью минутами в обществе женщины, чье беспечное настроение в мгновение ока сменяется враждебностью. А слезы? Они всегда являются последним оружием. Женщины отлично знают, какое впечатление производят слезы на того, кто их видит. Я выпил еще одну рюмку кларета. Что касается Сикома, который высился рядом с моим стулом, то я всей душой желал, чтобы он был как можно дальше.

— Как вы полагаете, сэр, госпоже нездоровится? — спросил он.

Я чуть было не ответил, что госпожа не столь нездорова, сколь разъярена и, возможно, вот-вот позвонит в колокольчик и потребует экипаж, чтобы вернуться в Плимут.

— Нет, — сказал я, — у нее еще не высохли волосы. Пожалуй, вам следует распорядиться, чтобы Джон отнес обед в будуар.

Вот что ждет мужчину, когда он женится. С шумом захлопнутые двери и молчание. Обед в одиночестве. Итак, аппетит, разыгравшийся после дня в седле, блаженное расслабление от ванны, мирная радость спокойного вечера, проведенного у камина, то замирающая, то разгорающаяся беседа, лениво-непринужденное разглядывание миниатюрных пальцев, занятых рукоделием, — все рассеялось, как дым. С каким беззаботным весельем я одевался к обеду, шел по коридору, стучал в дверь будуара и увидел ее сидящей на скамеечке у камина, в белом халате и с высоко заколотыми волосами… Какое беззаботное и радостное настроение владело и ею и мной, создавая между нами некое подобие близости и окрашивая в самые радужные цвета перспективу этого вечера… И вот я один за столом, перед бифштексом, от которого не отличил бы подошву, настолько мне было все безразлично. А что делает она? Лежит на кровати? Свечи задуты, портьеры задернуты, и вся комната погружена во тьму? Или дурное настроение прошло, и она с сухими глазами степенно сидит в будуаре и ест с подноса свой обед, делая перед Сикомом вид, что все в порядке. Я не знал. Не хотел знать. Эмброз был прав, когда говорил, и говорил не раз, что женщины — это особая раса. Мне было ясно одно. Я никогда не женюсь…

Закончив обедать, я пошел в библиотеку и сел в кресло. Я раскурил трубку и, положив ноги на решетку камина, приготовился к послеобеденному сну, сладкому и безмятежному, но в этот вечер он утратил для меня всю свою прелесть. В кресле напротив себя я уже привык видеть кузину Рейчел: плечи слегка повернуты, свечи освещают рукоделие, в ногах лежит Дон. Без нее кресло казалось непривычно пустым… Да пропади все пропадом! Чтобы из-за какой-то женщины испортить себе весь вечер! Я встал, снял с полки какую-то книгу и полистал ее. Затем я, должно быть, задремал, поскольку, когда я снова взглянул на стрелки часов, было около девяти. Итак, в постель и спать. Я отвел собак в будки — погода переменилась, дул сильный ветер, хлестал дождь; закрыв дверь на засов, поднялся к себе. Только я хотел бросить одежду на стул, как увидел записку, лежавшую около вазы с цветами на столике у кровати. Я подошел к столику, взял записку и прочел ее. Она была от кузины Рейчел.


«Дорогой Филипп, — писала она. — Если можете, простите меня за грубость, которую я проявила по отношению к Вам сегодня вечером. С моей стороны непростительно так вести себя в Вашем доме. Мне нет оправдания, за исключением того, что последние дни я сама не своя: чувства лежат слишком близко к поверхности. Я написала Вашему крестному, поблагодарила его за письмо и сообщила, что принимаю выделенное мне содержание. Как трогательно и великодушно, что вы оба подумали обо мне!

Доброй ночи.

Рейчел».


Я дважды прочел записку и положил ее в карман. Значит, гордыня ее иссякла, гнев — тоже? Растворились в слезах? У меня гора с плеч свалилась: она приняла содержание. Мысленно я уже успел представить себе следующее посещение банка, дальнейшие объяснения, отмену недавних распоряжений; затем разговоры с крестным, бесконечные доводы и, наконец, плачевный конец всей истории — отъезд кузины Рейчел из моего дома в Лондон, где она будет жить в меблированных комнатах и давать уроки итальянского.

Интересно, чего стоило ей написать мне записку? Перехода от гордыни к смирению? Мне стало жаль ее. Впервые с тех пор, как Эмброз умер, я был готов винить его самого в том, что произошло. Конечно, он мог бы хоть немного подумать о будущем. Болезнь или внезапная смерть может постичь любого. И ему следовало бы знать, что, не упомянув свою жену в завещании, он оставляет ее в полной зависимости от нас. Письмо домой, крестному, избавило бы всех от многих неприятностей. Я представил себе, как она сидит в будуаре тетушки Фебы и пишет мне записку. Интересно, она еще в будуаре или уже легла спать? После недолгого колебания я пошел по коридору и остановился перед дверью в комнаты кузины Рейчел.

Дверь будуара была открыта, дверь в спальню закрыта. Я постучал в дверь спальни. Несколько мгновений все было тихо, затем она спросила:

— Кто там?

Я не ответил: «Филипп», а открыл дверь и вошел. В спальне было темно, и при свете свечи, которую я захватил с собой, я увидел наполовину задернутый полог кровати, а за ним очертания кузины Рейчел под одеялом.

— Я только что прочел вашу записку, — сказал я. — Хочу поблагодарить вас и пожелать вам спокойной ночи.

Я думал, она сядет и зажжет свечу, но она не сделала ни того ни другого.

— Я также хотел сказать вам, — продолжал я, — что у меня и в мыслях не было выступать в роли вашего покровителя. Прошу вас верить мне.

Из-за полога прозвучал спокойный, приглушенный голос:

— Я этого и не думала.

Некоторое время мы оба молчали, затем она сказала:

— Я вполне могла бы давать уроки итальянского. Моя гордыня это позволяет. Но мне было невыносимо услышать от вас, что, поступая так, я брошу тень на Эмброза.

— Я говорю то, что думаю, — сказал я. — Но забудем об этом.

— Как мило с вашей стороны и как это похоже на вас, что вы ездили к вашему крестному в Пелин, — сказала она. — Наверное, вы сочли меня невежливой и очень неблагодарной. Не могу простить себе.

В ее голосе слышались слезы, и это странным образом подействовало на меня. Я ощутил непривычное давление в горле и в животе.

— Уж лучше бы вы меня ударили, чем плакать, — сказал я.

Я услышал, как она пошевелилась в кровати, нащупала платок и высморкалась. Этот звук, такой обыденный и простой, прозвучав в темноте из-за полога кровати, привел меня в еще большее замешательство.

Вскоре она сказала:

— Я приму назначенное мне содержание, Филипп, но я провела здесь целую неделю и не могу злоупотреблять вашим гостеприимством. Думаю, что в понедельник, если вам это удобно, я уеду… может быть, в Лондон.

При этих словах я ощутил странную пустоту.

— В Лондон? Но почему? Зачем?

— Я приехала всего на несколько дней, — ответила она, — и задержалась дольше, чем входило в мои намерения.

— Но вы еще не со всеми успели встретиться, — сказал я, — сделали не все, что собирались.

— Какое это имеет значение? — спросила она. — Да и к чему, в конце концов?

— Я думал, вам доставляет удовольствие ходить по имению, посещать арендаторов. Каждый день, когда мы вместе обходили наши земли, вы казались мне такой счастливой! Или вы только делали вид из вежливости?

Она ответила не сразу.

— Иногда, Филипп, мне кажется, что у вас нет ни капли сообразительности.

Вероятно, так и было. Я почувствовал себя задетым, но мне было все равно.

— Хорошо, — сказал я, — если хотите уехать, уезжайте. Ваш отъезд вызовет много толков. Но не важно.

— По-моему, если я останусь, толков будет еще больше.

— Если останетесь? — спросил я. — Что вы хотите сказать? Неужели вы не понимаете, что находитесь здесь по праву, что, если бы Эмброз не был таким безумцем, ваш дом был бы здесь?

— О Господи! — с внезапным гневом вырвалось у нее. — Зачем же еще, по-вашему, я приехала?

Я снова коснулся запретной темы. Грубо, бестактно вновь сказал то, чего не следовало говорить. Меня пронзило сознание собственной неполноценности. Я подошел к кровати, раздернул полог и сверху вниз посмотрел на кузину Рейчел. Она лежала высоко на подушках. На ней было что-то белое, украшенное рюшем, как стихарь мальчика из церковного хора; волосы были распущены и перевязаны лентой, как, вспомнилось мне, у Луизы в детстве. Я был удивлен и потрясен — так молодо она выглядела.

— Послушайте, — сказал я. — Я не знаю, почему вы приехали, не знаю, чем руководствовались в своих поступках. Мне ничего не известно ни о вас, ни о других женщинах. Я знаю только одно: я рад, что вы здесь. И я не хочу, чтобы вы уезжали. Разве это так сложно?

Она поднесла руки к лицу, будто хотела защититься от меня.

— Да, — сказала она, — очень.

— В таком случае вы сами все усложняете, — сказал я.

Я скрестил руки на груди и посмотрел на нее, изо всех сил стараясь казаться беззаботным, хотя далеко не чувствовал себя таковым. Однако то обстоятельство, что я стоял, а она лежала в постели, давало мне некоторое преимущество. Я не понимал, как может сердиться женщина с распущенными волосами, женщина, вновь превратившаяся в девушку.

Я видел, как вздрагивают ее ресницы. Она старалась найти предлог, какую-нибудь новую причину, которая объяснила бы ее отъезд. И вдруг меня озарило — я нашел ловкий стратегический ход.

— Сегодня вечером вы говорили, что для разбивки сада мне надо пригласить художника из Лондона. Эмброз так и собирался сделать. Но дело в том, что я не привык к обществу художников и, если кто-нибудь из их братии окажется здесь, он будет безумно раздражать меня. Если вы чувствуете хоть самую малую привязанность к этому месту, то, зная, что значило оно для Эмброза, должны остаться на несколько месяцев и помочь мне.

Стрела попала в цель. Кузина Рейчел сосредоточенно смотрела перед собой, вертя кольцо на пальце. Я поспешил укрепить свои позиции.

— Мне никогда не удавалось в точности следовать планам, которые часто строил Эмброз, — сказал я. — Тамлину тоже — по его части. Я знаю, он творит чудеса, но только тогда, когда им руководят. В прошлом году он то и дело приходил ко мне за советом, и я всегда терялся, что ему ответить. Оставшись на осень, когда ведутся основные посадки, вы бы очень помогли всем нам.

Кузина Рейчел водила кольцо вверх и вниз по пальцу.

— Наверное, мне надо спросить у вашего крестного, как он к этому отнесется.

— Крестный здесь ни при чем, — возразил я. — За кого вы меня принимаете — за школяра-недоростка? Если вы действительно хотите уехать, я не могу задержать вас.

Она ответила на удивление спокойным, тихим голосом:

— К чему спрашивать? Вы же знаете, что я хочу остаться.

Боже милостивый, откуда мне было знать это? Она достаточно ясно намекнула на противоположное.

— Значит, вы останетесь… ненадолго, — сказал я, — чтобы обустроить сад? Решено? И вы не возьмете назад своего слова?

— Я останусь, — сказала она. — Ненадолго.

Я с трудом сдержал улыбку. Ее глаза были очень серьезны, и я почувствовал, что, если улыбнусь, она изменит решение. В душе я ликовал.

— Прекрасно, — сказал я, — а теперь я пожелаю вам спокойной ночи и покину вас. А как с вашим письмом крестному? Вы не хотите, чтобы я положил его в почтовую сумку?

— Его взял Сиком, — ответила она.

— Вы уснете спокойно и больше не будете на меня сердиться?

— Я не сердилась, Филипп.

— Нет, сердились. Я думал, вы меня ударите.

Она подняла на меня глаза:

— Иногда вы бываете таким глупым, что однажды я, пожалуй, вас ударю. Подойдите ко мне.

Я приблизился к кровати, и мои колени коснулись одеяла.

— Наклонитесь, — попросила она.

Она взяла мое лицо в руки и поцеловала меня.

— А теперь отправляйтесь спать, как хороший мальчик, и спите спокойно.

Она слегка оттолкнула меня и задернула полог.

С подсвечником в руке я, спотыкаясь, вышел из голубой спальни. Голова у меня кружилась, точно я выпил коньяку, и мне казалось, что преимущество, которое, как я думал, у меня было перед кузиной Рейчел, когда я стоял над ней, а она лежала в кровати, теперь целиком утрачено мною. Последнее слово и даже последний жест остались за ней. Внешность маленькой девочки и стихарь мальчика из церковного хора ввели меня в заблуждение. Она не переставала быть женщиной. Но, несмотря ни на что, я был счастлив. Досадная размолвка уладилась, и она пообещала не уезжать. Слез больше не было.

Вместо того чтобы сразу отправиться спать, я спустился в библиотеку написать несколько слов крестному и уверить его, что все прошло гладко. Ему было незачем знать, какой беспокойный вечер мы провели. Я набросал письмо и пошел в холл, чтобы положить его в почтовую сумку.

Сиком, как обычно, оставил сумку для меня на столе, рядом с ней лежал ключ. Когда я открыл сумку, на стол выпали два письма, оба написанные кузиной Рейчел. Одно, как она и говорила, было адресовано моему крестному Нику Кендаллу; другое — синьору Райнальди во Флоренцию. Мгновение я разглядывал его, затем вместе с первым письмом положил обратно. Возможно, с моей стороны это было глупо, бессмысленно, нелепо — он ее друг и почему бы ей не написать ему? Тем не менее я шел в свою комнату, чтобы лечь спать, с таким чувством, что она все-таки ударила меня.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Когда на следующее утро кузина Рейчел спустилась вниз и я присоединился к ней в саду, она была весела и беззаботна, словно прошлым вечером между нами не пробегала кошка. Однако ее обращение со мной несколько изменилось. Она казалась более нежной, более ласковой, меньше подтрунивала, смеялась со мной, а не надо мной и постоянно спрашивала мое мнение о местах, выбранных для высадки кустов и деревьев, правда не с целью расширить мои познания, а для того, чтобы в будущем они доставили мне как можно большее удовольствие.

— Делайте что хотите, — говорил я, — прикажите вырубить мелколесье, валить деревья, засадить склоны кустарником, делайте все, что подсказывает ваша фантазия. Что касается меня, то я абсолютно лишен чувства линии.

— Но я хочу, чтобы вы остались довольны результатом, Филипп, — возразила она. — Все это принадлежит вам, а когда-нибудь будет принадлежать вашим детям. Что, если я проведу здесь изменения по своему вкусу и, когда все будет готово, вы останетесь недовольны?

— Я не останусь недоволен, — ответил я, — и перестаньте говорить о моих детях. Я твердо решил остаться холостяком.

— Что крайне эгоистично и очень глупо, — сказала она.

— А по-моему нет. По-моему, оставаясь холостяком, я избавлю себя от многих неприятностей и душевных переживаний.

— Вы когда-нибудь задумывались над тем, что вы потеряете?

— Если человек ищет тепла, покоя, простоты, которая радует глаз, то все это он может получить от собственного дома, если по-настоящему его любит.

К моему удивлению, она так громко рассмеялась, что Тамлин и садовники, работавшие на дальнем конце участка, подняли головы и посмотрели на нас.

— Когда-нибудь, когда вы влюбитесь, — сказала она, — я напомню вам об этих словах. Тепло и покой каменных стен! И это в двадцать четыре года! Ах, Филипп!

И она снова залилась своим жемчужным смехом.

Я не мог взять в толк, что смешного она нашла в моих словах.

— Я отлично понимаю, что вы имеете в виду, — сказал я. — Так уж вышло, но эта сторона меня никогда не привлекала.

— Это более чем очевидно. Должно быть, вы приводите в отчаяние всю округу. Бедная Луиза…

Но я вовсе не собирался обсуждать достоинства Луизы или, того не легче, выслушивать лекцию на тему любви и супружества. Мне было куда интереснее наблюдать за работой кузины Рейчел в саду.

Октябрь стоял сухой и мягкий; первые три недели дождей почти не было, и Тамлин со своими людьми на славу поработал под присмотром кузины Рейчел. Мы сумели по очереди наведаться ко всем арендаторам, которым, как я полагал, наши визиты доставили огромное удовольствие. Каждого из них я знал с детства и часто бывал на их фермах, что к тому же входило в мои обязанности. Но кузине Рейчел, воспитанной в Италии для совсем иной жизни, наши визиты принесли новые впечатления. В обращении с арендаторами она проявляла удивительный такт и умение находить общий язык, и я с истинным наслаждением наблюдал за их беседой. Сочетание в манерах гостьи доброжелательности и простоты сразу располагало к ней людей, и, относясь к ней с особой почтительностью, они чувствовали себя спокойно и непринужденно. Все ее вопросы были как нельзя более уместны, их ответы просты и не менее уместны. Кроме того, и это привлекло к ней многие сердца, оказалось, что она разбирается во всех их хворях и умеет приготовлять различные лекарства. «Любовь к садоводству, — объясняла она им, — дала мне знание трав. В Италии мы обязательно изучаем такие вещи. Из одних растений мы делаем бальзам, которым надо растирать грудь при хрипах, из других — мазь от ожогов». Она учила их, как делать tisana — отвар от несварения желудка и бессонницы — по ее словам, лучший в мире ночной колпак, и рассказывала, что соком некоторых фруктов можно излечить любую болезнь — от воспаления горла до ячменя на глазу.

— Знаете, чем все это кончится? — как-то заметил я. — Выстанете местной повитухой. За вами станут посылать по ночам, чтобы принимать роды, и у вас не будет ни минуты покоя.

— Для таких случаев тоже есть tisana — из листьев малины и крапивы. Если женщина пьет ее в течение шести месяцев, она рожает без боли.

— Какое-то колдовство, — сказал я. — Едва ли они сочтут возможным прибегать к вашим настоям.

— Что за вздор! Почему женщина должна страдать? — возразила кузина Рейчел.

Иногда после полудня, о чем я и предупреждал ее, кто-нибудь из местных дворян приезжал к ней с визитом. На «джентри», как называл их Сиком, кузина Рейчел производила столь же неотразимое впечатление, как и на простых людей.

Я довольно скоро понял, что Сиком на седьмом небе. Когда во вторник или в четверг около трех часов пополудни к дому подкатывал экипаж, он неизменно ждал в холле. Старик по-прежнему носил траур, но в дни визитов надевал новый сюртук, который берег специально для таких случаев. В обязанности злополучного Джона входило открывать прибывшим двери и отводить их к своему мэтру, который, важно вышагивая (о чем я незамедлительно узнавал от Джона), препровождал гостей из холла в гостиную. Эффектно (это уже от кузины Рейчел) распахнув дверь, он возглашал имена, совсем как председательствующий на банкете. Рейчел рассказывала мне, что Сиком заблаговременно обсуждал с ней возможность появления того или иного посетителя и представлял краткое изложение истории его семьи вплоть до последних дней. Как правило, его предсказания сбывались, и нам оставалось только предположить, что слуги соседствующих имений изобрели особый способ предупреждать друг друга о намерениях своих господ, в чем-то схожий с тем, как дикари в джунглях общаются друг с другом посредством ударов тамтама. Например, Сиком сообщает кузине Рейчел, будто ему доподлинно известно, что миссис Тримейн распорядилась подать экипаж в четверг и что она привезет с собой свою замужнюю дочь миссис Гау и незамужнюю дочь мисс Изабель; при разговоре с мисс Изабель госпоже не следует упускать из виду, что юная леди страдает дефектом речи. Или: вполне вероятно, что во вторник пожалует престарелая леди Тенрин, поскольку в этот день она всегда навещает свою внучку, которая живет милях в десяти от нас; госпожа должна хорошенько запомнить, что при леди Тенрин ни в коем случае нельзя упоминать про лис, так как перед рождением старшего сына она испугалась лисы и бедный джентльмен по сю пору носит на левом плече родимое пятно.

— И знаете, Филипп, — после отъезда гостьи сказала кузина Рейчел, — все время, пока она сидела у меня, приходилось избегать разговора об охоте. Но тщетно, она постоянно возвращалась к этой теме, словно мышь, почуявшая запах сыра. В конце концов, чтобы угомонить ее, мне пришлось сочинить историю про охоту на диких кошек в Альпах, чем никто никогда не занимался, поскольку это просто невозможно.

Когда последний экипаж благополучно выкатывал на подъездную аллею и я, украдкой выйдя из парка, через заднюю дверь возвращался домой, кузина Рейчел всегда встречала меня какой-нибудь историей о только что отбывших визитерах. Мы смеялись. Она поправляла перед зеркалом волосы, укладывала на место подушки, а я тем временем разделывался с остатками сладкого печенья, которым лакомились гости. Все это походило на игру, на молчаливый сговор, и тем не менее, думаю, она была счастлива в минуты, когда, сидя в гостиной, непринужденно беседовала со мной. Она не скрывала своего интереса к людям, к их жизни, мыслям, поступкам. «Но, Филипп, — не раз говорила она мне, — вы не понимаете, насколько все здесь для меня внове. Здешнее общество так не похоже на флорентийское. Мне всегда хотелось знать, как живут в Англии, в деревне. Теперь я начинаю знакомиться с вашей жизнью, и она доставляет мне истинное удовольствие».

Я брал из сахарницы кусок сахара, раскалывал его и отрезал ломтик кекса с тмином.

— Не могу представить ничего более скучного, чем обсуждение банальностей — не важно, во Флоренции или в Корнуолле.

— Ах, вы безнадежны и кончите свои дни ограниченным человеком, у которого в мыслях только турнепс да капуста.

Я бросался в кресло и, чтобы испытать ее, клал ноги в грязных сапогах на скамеечку, исподтишка наблюдая за ней. Она ни разу не сделала мне замечания, как будто ничего не видела.

— Продолжайте, — говорил я, — поведайте мне о последних сплетнях в графстве.

— Зачем рассказывать, если вам это неинтересно?

— Затем, что мне приятно вас слушать.

Итак, прежде чем подняться к себе и переодеться к обеду, кузина Рейчел потчевала меня новейшими сплетнями со всех концов графства: кто с кем обручился, кто за кого вышел замуж, кто ожидает прибавления семейства. За двадцать минут беседы она могла получить гораздо больше сведений от незнакомого человека, чем я от близкого знакомого за долгие годы.

— Как я и предполагала, — сказала мне кузина Рейчел, — на пятьдесят миль в округе нет ни одной матери, которую вы не приводили бы в отчаяние.

— Интересно почему?

— Потому что ни разу не удосужились взглянуть ни на одну из дочерей. Такой высокий, такой представительный, такой во всех отношениях подходящий жених. «Прошу вас, миссис Эшли, уговорите его почаще выезжать».

— И что вы ответили?

— Я ответила, что вам вполне достаточно тепла и развлечений в этих четырех стенах. Правда, если подумать, такое объяснение могут превратно истолковать. Мне следовало быть осмотрительнее.

— Говорите им все что угодно, — сказал я, — лишь бы мне не пришлось принимать от них приглашения или приглашать их к себе. У меня нет ни малейшего желания смотреть ни на чьих дочерей.

— Многие ставят на Луизу, — заметила кузина Рейчел. — Говорят, что в конце концов она вас заполучит. Есть шанс и у третьей мисс Паско.

— Боже правый! — воскликнул я. — Белинда Паско! С таким же успехом я мог бы жениться на Кейти Серл, нашей прачке. Право, кузина Рейчел, вам не мешало бы вступиться за меня. Сказали бы этим сплетникам, что я затворник и трачу все свободное время на кропание латинских стихов. Они были бы потрясены.

— Их ничем не потрясти, — возразила она. — Слух, что красивый молодой холостяк любит уединение и стихи, придаст вам еще больше романтичности. Подобные вещи только возбуждают аппетит.

— Тогда пусть они удовлетворяют его в другом месте, — сказал я. — Просто поразительно, с каким упорным постоянством мысли женщин в этой части света — хотя, может быть, и в других тоже — обращаются к замужеству.

— Им больше не о чем думать, — сказала она. — Выбор невелик. Должна признаться, я и сама не избегаю подобных разговоров. Мне представили целый список подходящих вдовцов. Говорят, один пэр из Западного Корнуолла как раз то, что мне надо. Пятьдесят лет, наследник и две дочери живут своими семьями.

— Уж не старик ли Сент-Айвз? — спросил я в негодовании.

— Да, кажется, так его и зовут. Говорят, он очарователен.

— Очарователен! Он-то! Вечно пьян к полудню и постоянно таскается по коридорам за служанками. У него служила племянница Билли Роу из Бартона. Ей пришлось вернуться домой, так он ее напугал.

— И кто же теперь сводит сплетни? — спросила кузина Рейчел. — Бедный лорд Сент-Айвз… Возможно, будь у него жена, он бы не стал таскаться по коридорам. Хотя, конечно, все зависит от того, какая жена.

— Не намерены ли вы выйти за него? — холодно спросил я.

— Во всяком случае, вы могли бы пригласить его к обеду, — предложила кузина Рейчел с той серьезностью во взгляде, за которой, как я хорошо знал, всегда таился подвох. — Мы могли бы устроить прием, Филипп. Самые прелестные молодые женщины — для вас, самые привлекательные вдовцы — для меня. Но я, кажется, уже сделала выбор. Думаю, если до этого дойдет, то я выйду за вашего крестного, мистера Кендалла. Прямота и откровенность его речей приводят меня в восторг.

Возможно, она сказала это нарочно, но я попался на удочку и взорвался:

— Вы серьезно? Не может быть! Выйти замуж за моего крестного! Черт возьми, кузина Рейчел, ему почти шестьдесят, он не вылезает из простуды и вечно жалуется на здоровье.

— Значит, в отличие от вас, он не находит в своем доме тепла и уюта, — заметила она.

Я понял, что она смеется, и тоже рассмеялся. Однако вскоре меня охватили сомнения. Когда крестный приезжал к нам по воскресеньям, он действительно бывал очень обходителен, и они прекрасно ладили. Два или три раза мы обедали у него, и я никогда раньше не видел крестного таким оживленным. Но вот уже десять лет, как он овдовел. Разумеется, он не мог лелеять столь невероятную надежду и попытать счастья с моей кузиной. Да и она не приняла бы его предложение. При этой мысли меня бросило в жар. Кузина Рейчел в Пелине… Кузина Рейчел, миссис Эшли, становится миссис Кендалл… Какой ужас! Если старик вынашивает самонадеянные планы, то будь я проклят, если стану по-прежнему приглашать его на воскресные обеды! Но отказаться от его общества значило отказаться от давно заведенной традиции. Это было невозможно. Итак, все должно оставаться по-старому; но когда в следующее воскресенье крестный, сидевший справа от кузины Рейчел, наклонил к ней полуоглохшее ухо, и вдруг рассмеялся, и, воскликнув: «О, великолепно, великолепно!» — откинулся на спинку стула, я мрачно задумался над тем, к чему относились его слова и что вызвало его смех. Как бы невзначай бросить на ветер шутку, оставляющую занозу в сердце, подумал я, — еще один чисто женский прием.

Обворожительная, в прекрасном настроении, кузина Рейчел сидела за столом с моим крестным по правую и викарием по левую руку. Все трое без устали болтали, я же без видимой причины был молчалив и угрюм, как Луиза в то первое воскресенье, и наш конец стола сильно напоминал собрание квакеров. Луиза смотрела в свою тарелку, я — в свою. Вдруг я поднял глаза и поймал на себе пристальный взгляд Белинды Паско. Вспомнив ходившие по округе сплетни, я сделался еще мрачнее. Наше молчание побудило кузину Рейчел удвоить усилия, видимо, с тем, чтобы хоть как-то сгладить его. Пока она, крестный и викарий старались перещеголять друг друга в чтении стихов, я все больше мрачнел и в душе благодарил судьбу за то, что миссис Паско по причине легкого недомогания не присутствует на обеде. Луиза была не в счет. Я не считал себя обязанным разговаривать с ней.

После отъезда гостей кузина Рейчел сделала мне выговор.

— Когда я развлекаю ваших друзей, — сказала она, — то вправе рассчитывать на вашу помощь. Чем вам не угодили, Филипп? Вы сидели с надутым видом, хмурились и ни словом не обмолвились со своими соседками. Бедные девушки…

Она укоризненно покачала головой.

— На вашем конце стола царило такое веселье, — ответил я, — что мне не имело смысла вносить свою лепту. Весь этот вздор про «Я вас люблю» по-гречески. А викарий с его: «„Восторги сердца моего“ очень недурно звучит по-древнееврейски»!

— Он прав, — сказала она. — Меня поразило, с какой легкостью эта раскатистая фраза слетела с его языка. Между прочим, ваш крестный хочет показать мне маяк при лунном свете. Раз увидите, говорит он, и уже никогда не забудете.

— Ну так он вам его не покажет, — ответил я. — Маяк — моя собственность. В имении крестного есть какие-то древние земляные сооружения. Пускай их и показывает. Они густо заросли куманикой.

И я швырнул в огонь кусок сахара, надеясь, что шум выведет ее из равновесия.

— Не понимаю, что на вас нашло, — сказала кузина Рейчел. — Вам изменяет чувство юмора.

Она потрепала меня по плечу и пошла наверх. Именно это и бесит в женщинах больше всего. Последнее слово всегда за ними. Оставят вас сражаться с приступом дурного настроения, а сами — воплощенная невозмутимость и спокойствие! Можно подумать, что женщина всегда права. А если и нет, то она оборачивает свой промах к собственной выгоде и выдает черное за белое. Да та же кузина Рейчел. Разбрасывает мелкие уколы — намеки на прогулки с моим крестным под луной или другие вылазки, вроде посещения рынка в Лостуитиеле, и при этом серьезно спрашивает меня, надеть ли ей новый капор, полученный по почте из Лондона, — вуаль не такая густая, как у старого, меньше скрывает лицо и, как сказал крестный, очень идет ей. А в ответ на мое угрюмое замечание, что я не стану возражать, даже если ей вздумается скрыть лицо под маской, она воспаряет к высотам олимпийского спокойствия — разговор происходил в понедельник за обедом — и, пока я хмуро сижу за столом, безмятежно разговаривает с Сикомом, отчего я кажусь еще более мрачным, чем на самом деле.

Немного позднее, в библиотеке, где нас никто не видел, она смягчилась. Безмятежность осталась, но появилось нечто похожее на нежность. Она больше не подшучивала надо мной за недостаток чувства юмора, не упрекала за угрюмый вид и попросила меня подержать шелк, чтобы выбрать цвета, которые мне больше нравятся, поскольку хотела вышить чехол для моего кресла в конторе. Спокойно, без раздражения, без назойливости она расспрашивала меня, как я провел день, кого видел, что делал. Моя угрюмость прошла, я почувствовал себя легко и свободно. Глядя, как она разглаживает шелк, я спрашивал себя: отчего она не всегда такая, к чему мелкие уколы, взрывы раздражительности, нарушающие согласие, а через некоторое время — упорные старания восстановить его? Казалось, перепады моего настроения доставляют ей удовольствие, но почему? Я знал только то, что ее насмешки причиняют мне боль. И наоборот, видя ее расположение, я был счастлив и спокоен.

К концу месяца погода испортилась. Три дня не переставал лить дождь. Работы в саду остановились, да и сам я, боясь промокнуть до нитки, не выходил из дома. Досужие визитеры из окрестных поместий, как все мы, сидели по домам. Тогда-то Сиком и намекнул, что пришло время разобрать вещи Эмброза; думаю, и я, и кузина Рейчел подсознательно откладывали это дело со дня на день. Сиком заговорил о нем однажды утром, когда мы с ней стояли у окна в библиотеке, глядя на проливной дождь.

— Для меня — контора, для вас — будуар, — только что заметил я. — А что в тех коробках из Лондона? Новые наряды, которые вы собираетесь примерить и отослать обратно?

— Никаких нарядов, — ответила она. — Всего-навсего ткань для портьер. По-моему, тетушка Феба не слишком хорошо различала цвета. Голубая спальня должна соответствовать своему названию. Сейчас она серая, а не голубая. И покрывало на кровати побито молью. Только не говорите Сикому. Моль давняя. Я выбрала для вас новые портьеры и покрывало.

Вошел Сиком и, видя, что мы просто разговариваем, сказал:

— На дворе такое ненастье, сэр, вот я и подумал, не занять ли слуг дополнительной уборкой в доме. Ваша прежняя комната требует особого внимания. Но они не могут убрать ее, пока весь пол заставлен коробками и чемоданами мистера Эшли.

Я взглянул на кузину Рейчел, опасаясь, что бестактность старика задела ее, но, к моему удивлению, она спокойно приняла слова Сикома.

— Вы совершенно правы, Сиком, — сказала она. — Комнату не убрать, пока не распакованы чемоданы. Мы слишком надолго забыли о них. А что скажете вы, Филипп?

— Раз вы согласны, то все в порядке, — ответил я. — Пусть затопят камин, и, когда комната согреется, мы поднимемся наверх.

Думаю, оба мы старались скрыть друг от друга свои чувства под маской принужденной беспечности. Ради меня она не показывала, что ей не по себе. И я, со своей стороны, желая пощадить ее, напустил на себя самую искреннюю сердечность, абсолютно чуждую моей природе.

Дождь барабанил в окна моей старой комнаты, и на потолке выступило сырое пятно. Камин не топили с прошлой зимы; дрова дымили и громко потрескивали. На полу, в ожидании, когда их откроют, стояли коробки и чемоданы; на одной из коробок лежал знакомый мне дорожный плед темно-синей шерсти с желтой монограммой, выведенной в углу крупными буквами. Я сразу вспомнил, как в тот последний день накрывал им колени Эмброза, когда он уже сидел в экипаже, готовый к отъезду.

Молчание нарушила кузина Рейчел.

— Ну, — сказала она, — может быть, начнем с чемодана с одеждой?

Ее голос звучал нарочито жестко, по-деловому. Я протянул ей ключи, которые сразу же по приезде она вверила заботам Сикома.

— Как вам будет угодно, — сказал я.

Она вставила ключ в замок, повернула его и открыла крышку. Сверху лежал старый халат Эмброза. Я хорошо знал его. Халат тяжелого темно-синего шелка. Рядом с ним лежали комнатные туфли, длинные, плоские. Я во все глаза смотрел на них, они словно вернули меня в прошлое. Мне вспомнилось, как Эмброз утром, еще не закончив бриться, с мылом на лице, бывало, входил в мою комнату. «Послушай, малыш…» В эту самую комнату, где мы теперь стояли. В этом самом халате, в этих самых туфлях. Кузина Рейчел вынула их из чемодана:

— Что мы будем делать с ними?

Ее голос, только что такой жесткий, звучал тихо, приглушенно.

— Не знаю, — ответил я, — решайте сами.

— Если я отдам их вам, вы будете носить? — спросила она.

Странное чувство овладело мною. Я взял себе его шляпу. Его трость, куртку с обшитыми кожей рукавами, которую он оставил, уезжая в свое последнее путешествие, и которую с тех пор я почти не снимал с плеч. Но эти вещи… халат и комнатные туфли… Казалось, мы открыли гроб Эмброза и смотрим на него, мертвого.

— Нет, — ответил я, — не думаю.

Она ничего не сказала. Положила и то и другое на кровать. Затем перешла к костюмам. Один, очень легкий — наверное, Эмброз носил его в жаркую погоду, — был мне незнаком, но она, должно быть, хорошо его знала. От долгого лежания в чемодане костюм сильно измялся. Она вынула его и положила на кровать рядом с халатом.

— Надо отутюжить, — сказала она и вдруг торопливо начала вынимать вещи из чемодана и складывать в кучу. — Я думаю, Филипп, — проговорила она, — если вам они не нужны, люди в имении, которые любили его, были бы рады их получить. Вы лучше знаете, кому что отдать.

По-моему, она не видела, что делает. Словно обезумев, она вынимала вещи из чемодана, а я тем временем стоял и смотрел на нее.

— Чемодан? Чемодан всегда пригодится.

Она подняла на меня глаза, и голос ее оборвался.

Неожиданно она оказалась у меня в руках, прижала голову к моей груди.

— О, Филипп! Простите… Мне не следовало самой приходить сюда… Нужно было оставить это на вас и Сикома.

Трудно определить мои ощущения в ту минуту. Казалось, я держу на руках ребенка или раненое животное. Я коснулся ее волос, приложил щеку к ее голове.

— Все хорошо, — сказал я, — не плачьте. Вернитесь в библиотеку. Я разберу остальное.

— Нет, — сказала она, — какая глупость, какая непростительная слабость… Вам также тяжело, как мне. Вы так любили его…

Я продолжал водить губами по ее волосам. Прижавшись ко мне, она казалась еще меньше, еще более хрупкой.

— Ничего страшного, — сказал я, — с таким делом справится и мужчина. Женщине оно не под силу. Позвольте мне все сделать самому, Рейчел, идите вниз.

Она отошла от меня и вытерла глаза платком.

— Нет, — сказала она, — мне уже лучше. Это больше не повторится. Я уже распаковала одежду. Но если вы раздадите ее людям из имения, я буду вам очень благодарна. Что захотите оставить себе — оставьте и носите. Не бойтесь носить. Я не стану возражать, буду только рада.

Коробки с книгами стояли ближе к камину. Я принес ей стул, придвинул его к огню и, опустившись на колени перед оставшимися чемоданами, открыл их один за другим.

Я надеялся, что она не заметила. Я впервые назвал ее не «кузина Рейчел», а просто «Рейчел». Не знаю, как это вышло. Наверное, потому, что, прильнув к моей груди, она была гораздо меньше меня. В отличие от одежды книги не несли на себе отпечатка личности их владельца. Среди них были давно знакомые мне любимцы Эмброза, с которыми он всегда путешествовал; их кузина Рейчел отдала мне, чтобы я держал их рядом с кроватью. Она уговорила меня взять его запонки, его часы и перо, и я с радостью согласился. Некоторые книги я видел в первый раз. Беря в руки том за томом, она рассказывала мне, как они оказались у Эмброза; эту книгу, говорила она, он разыскал в Риме и очень радовался, что выгодно приобрел ее, а вон та, в старинном переплете, и еще рядом с ней — куплены во Флоренции. Она описала лавку и старика букиниста, который их продал. Пока она говорила, недавняя печаль прошла, исчезла, как слезы, которые она смахнула с глаз. Одну за другой мы раскладывали книги на полу. Я принес тряпку, и кузина Рейчел стала вытирать с них пыль. Время от времени она читала мне какой-нибудь отрывок, который особенно нравился Эмброзу, показывала рисунок или гравюру, и я видел, как она улыбается над запомнившейся страницей.

Дошла очередь до тома с планами садов.

— Он нам очень пригодится, — сказала она и, встав со стула, поднесла книгу к окну, чтобы лучше рассмотреть ее.

Я наугад раскрыл следующую книгу. Из нее выпал клочок бумаги, исписанный почерком Эмброза. Он был похож на отрывок письма.

«Разумеется, это болезнь (я часто о ней слышал), нечто вроде клептомании или какой-то другой недуг, который она, несомненно, унаследовала от своего мота-отца Александра Корина. Не могу сказать, как давно она им страдает, возможно с рождения, но именно им объясняется многое из того, что меня до сих пор беспокоит во всем этом деле. Но я знаю, твердо знаю, дорогой мальчик, что не могу и дальше позволять ей распоряжаться моим кошельком, иначе я буду разорен и пострадает имение. Тебе непременно надо предупредить Кендалла, что если по какой-либо случайности…»

Вот и все. На клочке не было даты. Почерк самый обыкновенный.

Но здесь кузина Рейчел вернулась от окна, и я сжал бумажку в руке.

— Что там у вас? — спросила она.

— Ничего, — ответил я.

Я бросил листок в огонь. Она видела, как он горит. Видела почерк, свернувшуюся от жара бумагу, вспышку пламени.

— Это рука Эмброза, — сказала она. — Что там? Письмо?

— Так, какие-то заметки на клочке бумаги, — ответил я, чувствуя, что лицо мое пылает.

Я протянул руку за следующим томом. Она поступила так же. Мы продолжали разбирать книги бок о бок, но теперь нас разделяло молчание.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Разбирать книги мы закончили к полудню. Сиком прислал к нам Джона и молодого Артура узнать, не надо ли снести что-нибудь вниз до того, как они пойдут обедать.

— Оставьте одежду на кровати, Джон, — сказал я, — и чем-нибудь накройте. Скоро мне понадобится помощь Сикома, чтобы упаковать ее. А эту стопку книг снесите в библиотеку.

— А эти, пожалуйста, в будуар, — попросила кузина Рейчел.

Она заговорила впервые с тех пор, как я сжег клочок бумаги.

— Филипп, вы не будете возражать, если я оставлю книги о садах в своей комнате?

— Разумеется, нет, — ответил я. — Вы же знаете, что все книги ваши.

— Нет, — возразила она, — нет. Эмброз хотел бы видеть их в библиотеке.

Она встала, оправила платье, отдала тряпку Джону.

— Внизу подан холодный ленч, мадам, — сказал он.

— Благодарю вас, Джон, я не голодна.

Когда Джон и Артур вышли, унося книги, я в нерешительности остановился у открытой двери.

— Вы не спуститесь в библиотеку помочь мне расставить книги? — спросил я.

— Пожалуй, нет.

Она помедлила, словно желая что-то добавить, но, так ничего и не сказав, пошла по коридору к своей комнате.

Я одиноко сидел за ленчем, пристально глядя в окно столовой на проливной дождь. Не стоило и пытаться выходить из дома. Лучше с помощью Сикома разобраться с одеждой. Он будет польщен, что к нему обращаются за советом. Что пойдет в Брентон, что в Тренант, что в Ист-Лодж. Все надо тщательно разобрать, чтобы никого не обидеть. На это уйдет целый день. Я попробовал сосредоточиться на предстоящем деле, но мои мысли, как зубная боль, которая внезапно вспыхивает и снова утихает, навязчиво возвращались к клочку старой бумаги. Каким образом он оказался между страницами книги, долго ли пролежал там, разорванный, забытый? Полгода, год или больше? Может быть, Эмброз делал наброски для письма ко мне, которое так и не попало по назначению, или существуют другие листки, фрагменты того же письма, которые по неведомой мне причине все еще лежат между страницами одной из его книг? Должно быть, он писал до болезни. Почерк твердый и четкий. Следовательно, прошлой зимой, возможно, прошлой осенью… Мне сделалось стыдно. Кто дал мне право копаться в чужом прошлом, допытываться до сути письма, которого я не получал? Это не мое дело. Я жалел, что случайно нашел его.

Весь день мы с Сикомом разбирали одежду Эмброза, и пока он делал пакеты, я писал к ним сопроводительные записки. Сиком предложил раздать одежду на Рождество, что показалось мне здравой мыслью, которая должна прийтись по душе арендаторам.

Когда мы закончили, я снова спустился в библиотеку и расставил книги по полкам. Прежде чем поставить каждый том на место, я перетряхивал его, испытывая при этом неловкость, как человек, случайно услышавший чужой разговор.

«…Разумеется, это болезнь, нечто вроде клептомании или какой-нибудь другой недуг…» Почему эти слова врезались мне в память? Что Эмброз имел в виду?

Я достал словарь и отыскал слово «клептомания». «Непреодолимая склонность к воровству у лица, не побуждаемого к нему стесненными обстоятельствами». В этом он ее не обвинял. Он обвинял ее в расточительности и мотовстве. Но разве расточительность — болезнь? Обвинять кого-то в такой привычке… Как не похоже на Эмброза, самого щедрого из людей… Когда я ставил словарь на полку, дверь отворилась, и в библиотеку вошла кузина Рейчел.

Я чувствовал себя виноватым, как будто она уличила меня во лжи.

— Я только что закончил расставлять книги, — сказал я и тут же подумал, не заметила ли она в моем голосе фальшь, которую заметил я.

— Я вижу.

Она подошла к креслу у камина и села. Она переоделась к обеду. Я никак не думал, что уже так поздно.

— Мы разобрали одежду, — сказал я. — Сиком очень помог мне. Мы думаем, что лучше всего раздать вещи на Рождество, если вы не против.

— Он уже сказал мне. Думаю, это самый подходящий случай.

Не знаю, во мне было дело или в ней, но между нами вновь возникла легкая напряженность.

— Дождь так и не переставал весь день, — сказал я.

— Да, — согласилась она.

Я посмотрел на свои руки, пыльные от книг.

— Если позволите, я пойду умоюсь и переоденусь.

Я отправился наверх, оделся, и, когда спустился снова, обед был уже подан. Мы молча заняли свои места. По давней привычке Сиком часто вмешивался в наш разговор за обедом, если хотел что-нибудь сказать, и в тот вечер, когда обед подходил к концу, обратился к кузине Рейчел:

— Вы показали мистеру Филиппу новые портьеры, мадам?

— Нет, Сиком, — ответила она. — Я не успела. Но если у мистера Филиппа есть желание посмотреть, могу показать их после обеда. Попросите Джона принести их в библиотеку.

— Портьеры? — недоуменно спросил я. — Какие портьеры?

— Разве вы не помните? — удивилась кузина Рейчел. — Я же вам говорила, что заказала портьеры для голубой спальни. Сиком их видел, и они произвели на него большое впечатление.

— Ах да, — сказал я, — теперь припоминаю.

— Я в жизни не видел ничего подобного, сэр, — сказал Сиком. — И верно, ни в одном доме в наших краях нет такого.

— Их привезли из Италии, Сиком, — объяснила кузина Рейчел. — Их можно купить только в одном магазине в Лондоне. Мне сказали про него во Флоренции. Хотите взглянуть, Филипп, или вам неинтересно?

В ее голосе звучали надежда и тревога, словно она хотела услышать мое мнение и вместе с тем опасалась быть навязчивой. Не знаю почему, но я чувствовал, что краснею.

— О да, — сказал я, — с удовольствием взгляну на них.

Мы встали из-за стола и пошли в библиотеку. Вскоре Сиком вместе с Джоном принес ткань и разложил ее перед нами. Он был прав. Ничего подобного не было во всем Корнуолле. Я не видел ничего, даже отдаленно напоминающего их, ни в Лондоне, ни в Оксфорде. Богатая парча и тяжелый шелк. Такое можно увидеть только в музее.

— Вот это как раз для вас, сэр, — почти шепотом, будто в церкви, сказал Сиком.

— Голубая ткань для полога над кроватью, — сказала кузина Рейчел, — а синяя с золотом — для портьер и покрывала. А что скажете вы, Филипп?

Она вопросительно взглянула на меня. Я не знал, что ответить.

— Вам не нравится? — спросила она.

— Очень нравится, — ответил я. — Но… — Меня бросило в жар. — …Все это, наверное, очень дорого стоит?

— О да, дорого, — ответила она. — Такая ткань всегда дорого стоит, но она и через много лет будет как новая, Филипп. Поверьте, ваш внук и правнук будут спать в голубой спальне с этим покрывалом на кровати и с этими портьерами на окнах. Вы согласны, Сиком?

— Да, мадам, — сказал Сиком.

— Но главное — нравятся ли они вам, Филипп? — снова спросила она.

— Конечно, — проговорил я, — как могут они не нравиться?

— В таком случае они ваши, — сказала кузина Рейчел. — Это мой подарок вам. Уберите их, Сиком. Утром я напишу в Лондон, что мы их оставляем.

Сиком и Джон сложили ткань и вышли. Я ощутил на себе взгляд кузины Рейчел и, не желая отвечать на него, вынул трубку и дольше, чем обычно, раскуривал ее.

— Вас что-то беспокоит? — спросила она. — Что именно?

Я не знал, как ей ответить. Мне не хотелось обижать ее.

— Вам не следует делать мне такие подарки, — с трудом проговорил я. — Это слишком дорого.

— Но я хочу подарить вам эти драпировки, — возразила она. — В сравнении с тем, что вы для меня сделали, мой подарок — сущий пустяк.

— Очень мило с вашей стороны, но все же я думаю, что вам не стоит этого делать.

— Позвольте мне самой судить, — заявила она. — Я уверена, что когда вы увидите комнату заново отделанной, то останетесь довольны.

Я чувствовал себя донельзя неловко, и не потому, что она со свойственной ей импульсивностью и щедростью хотела сделать мне подарок, который еще вчера я принял бы без колебаний, но после того, как я прочел отрывок проклятого письма, меня преследовали сомнения — не обернется ли то, что она хочет сделать для меня, против нее самой и, уступая ей, не положу ли я начало тому, чего и сам до конца не понимаю.

Вскоре она сказала:

— Книга о садах очень пригодится нам при планировке вашего парка. Я совсем забыла, что когда-то подарила ее Эмброзу. Вам обязательно надо просмотреть все гравюры. Конечно, они не совсем подходят к здешним краям, но некоторые детали вполне можно позаимствовать. Например, терраса, выходящая на море, а с противоположной стороны — нижний сад, как на одной римской вилле, где я обычно останавливалась. В книге есть гравюра с его изображением. И место подходящее есть — там, где когда-то была старая стена.

Не знаю, как это получилось, но с неожиданной для себя самого бесцеремонностью я вдруг спросил:

— Вы и родились в Италии?

— Да, — ответила она, — разве Эмброз вам не писал? Семья моей матери всегда жила в Риме, а мой отец, Александр Корин, был из тех, кто редко засиживается на одном месте. Он терпеть не мог Англию — по-моему, он не слишком ладил со своим семейством здесь, в Корнуолле. Ему нравилась жизнь Рима; они с матерью очень подходили друг другу, но вели довольно странное и в чем-то рискованное существование, вечно без гроша в кармане. Ребенком я этого не понимала, но когда выросла…

— Они оба умерли? — спросил я.

— О да. Отец умер, когда мне было шестнадцать лет. Пять лет мы жили вдвоем с матерью. Пока я не вышла за Козимо Сангаллетти. То были страшные пять лет; мы постоянно переезжали из города в город. Юность моя была далеко не безоблачной, Филипп. Не далее как в прошлое воскресенье я невольно сравнивала Луизу и себя в ее возрасте.

Значит, когда она в первый раз вышла замуж, ей был двадцать один год. Как сейчас Луизе. Я подумал: на что они жили, пока она не встретила Сангаллетти? Возможно, давали уроки итальянского. Не потому ли Рейчел пришла мысль заняться этим и здесь?

— Моя мать была очень красива, — сказала она. — Совсем не похожа на меня. Кроме цвета волос. Высокая, статная. И как многие женщины ее типа, она неожиданно резко сдала, располнела, перестала следить за собой. Я была рада, что отец не дожил до этого. Рада, что он не увидел многого, что она позволяла себе, да и я тоже.

Она говорила ровно, спокойно; в голосе ее не было горечи. Я смотрел, как она сидит у камина, и думал о том, сколь мало я о ней знаю, да и едва ли когда-нибудь узнаю о ее прошлом больше того, что она рассказала. Она назвала юность Луизы безоблачной и была права. И я вдруг подумал, что то же самое можно сказать и обо мне. Помимо опыта, приобретенного в Харроу и Оксфорде, я ничего не знал о жизни за пределами своих пятисот акров земли. Что значило для такой женщины, как кузина Рейчел, переезжать с места на место, менять один дом на другой, на третий, выйти замуж раз, второй? Закрыла ли она за собой дверь в прошлое, никогда не вспоминая о нем, или ее преследовали воспоминания — изо дня в день, из года в год?

— Он был намного старше вас? — спросил я.

— Козимо? — отозвалась она. — О нет, примерно на год. Мою мать ему представили во Флоренции, ей давно хотелось познакомиться с семейством Сангаллетти. Ему понадобился целый год, чтобы выбрать между нею и мной. За это время она, бедняжка, утратила красоту, а заодно и его. Мое удачное приобретение обернулось обязанностью платить по векселям. Но Эмброз, наверное, описал вам всю эту историю. Она не из счастливых.

Я чуть было не сказал: «Нет, Эмброз был гораздо более скрытным, чем вы думаете. Если что-то причиняло ему боль или шокировало, он делал вид, будто ничего не замечает. О вашей жизни он поведал мне только то, что Сангаллетти убили на дуэли». Но ничего подобного я не сказал. Мне вдруг стало ясно, что я тоже не хочу знать ни про Сангаллетти, ни про ее мать, ни про ее жизнь во Флоренции. Я хотел захлопнуть дверь в прошлое. Более того — запереть ее на замок.

— Да, — сказал я. — Да, Эмброз писал мне.

Кузина Рейчел вздохнула и поправила подушку под головой.

— Кажется, все это было так давно! Я была в те годы другим человеком. Видите ли, я почти десять лет пробыла замужем за Козимо Сангаллетти. И я не буду больше молода, даже если вы откроете мне целый мир. Впрочем, я становлюсь пристрастной.

— Вы рассуждаете, — заметил я, — будто вам по меньшей мере девяносто девять.

— Мне тридцать пять, — сказала она, — а для женщины это все равно что девяносто девять. — Она посмотрела на меня и улыбнулась.

— Неужели? А я думал, вам больше.

— Подобное заявление многие женщины сочли бы оскорбительным, но я воспринимаю его как комплимент. Благодарю, Филипп, — сказала она. — А что все-таки было на той бумаге, которую вы сожгли утром?

Неожиданность вопроса застигла меня врасплох. Я во все глаза уставился на кузину Рейчел.

— Бумага? — попробовал увильнуть я. — Какая бумага?

— Вы отлично знаете какая, — сказала она. — Клочок бумаги, исписанный Эмброзом, который вы сожгли, чтобы я его не увидела.

Тогда я решил, что полуправда лучше, чем ложь. Мое лицо залилось краской, но я не отвел взгляда.

— Это был обрывок письма, — сказал я, — письма, которое Эмброз, скорей всего, писал мне. Он признавался, что обеспокоен чрезмерными тратами. Там было всего несколько строчек, я даже не помню точно их содержания. Я бросил бумагу в огонь, потому что, увидев ее именно в этот момент, вы могли бы расстроиться.

К моему немалому удивлению, глаза, пристально смотревшие на меня, смягчились. Рука, теребившая кольца, упала на колени.

— И все? — спросила она. — А я-то думала… никак не могла понять…

Слава Богу, она приняла мое объяснение.

— Бедный Эмброз, — сказала она. — То, что он считал моей расточительностью, было для него постоянным источником беспокойства. Странно, что вы не слышали о ней раньше, гораздо раньше. Жизнь за границей так отличалась от того, к чему он привык дома! Он никак не хотел с этим смириться. К тому же я знаю — и, видит Бог, не могу винить его, — что в глубине души он возмущался жизнью, которую я была вынуждена вести до встречи с ним. Эти ужасные долги… он заплатил их все до одного.

Я молча курил трубку, но, глядя на нее, чувствовал, что мое волнение проходит, беспокойство стихает. Полуправда сделала свое дело: кузина Рейчел держала себя без недавней натянутости.

— Первые месяцы после нашей свадьбы он был так щедр! Вы не представляете, Филипп, что это значило для меня. Наконец-то рядом со мной был человек, которому я доверяла и, самое замечательное, которого любила. Думаю, он дал бы мне все, о чем бы я ни попросила. Вот почему, когда он заболел… — Ее голос дрогнул, глаза затуманились. — Вот почему было так трудно понять, что с ним произошло.

— Вы хотите сказать, что он перестал быть щедрым? — спросил я.

— О нет, он был щедр, — сказала она, — но по-иному. Он продолжал покупать мне подарки, драгоценности, как будто хотел испытать меня. Я не могу этого объяснить. Но если я просила денег на какие-нибудь мелочи для дома, он всегда отказывал. Смотрел на меня со странной, задумчивой подозрительностью, спрашивал, зачем мне нужны деньги, на что я собираюсь их тратить, не хочу ли кому-нибудь отдать… В конце концов мне приходилось обращаться к Райнальди. Филипп, я должна была просить денег у Райнальди, чтобы выплатить жалованье слугам.

Она снова замолкла и посмотрела на меня.

— И Эмброзу это стало известно? — спросил я.

— Да, — ответила она. — Кажется, я уже говорила вам, что он недолюбливал Райнальди. Но когда узнал, что я ездила к нему за деньгами… это был конец; он заявил, что не потерпит визитов Райнальди на виллу. Вы не поверите, Филипп, но мне приходилось украдкой, пока Эмброз отдыхал, выходить из дома, чтобы встретиться с Райнальди и получить от него деньги на хозяйство.

Она вдруг всплеснула руками и встала с кресла:

— О Боже, я совсем не собиралась рассказывать вам об этом!

— Почему? — спросил я.

— Хотела, чтобы вы запомнили Эмброза таким, каким знали его здесь. Для вас он связан с этим домом. Тогда он был вашим Эмброзом. И пусть навсегда таким и останется. Последние месяцы были моими, я не хочу ни с кем ими делиться. И менее всего — с вами.

У меня не было ни малейшего желания делить их с нею. Я хотел, чтобы она закрыла все двери в прошлое, все до единой.

— Вы понимаете, что произошло? — Она отвернулась от окна и в упор посмотрела на меня. — Открыв чемоданы в комнате наверху, мы допустили ошибку. Нам следовало там их и оставить. Нельзя было трогать его вещи. Я это почувствовала, как только открыла первый чемодан и увидела его халат и комнатные туфли. Мы выпустили на свободу нечто такое, чего не было между нами прежде. Какую-то горечь. — Она сильно побледнела и плотно сжала руки. — Я не забыла о письмах, которые вы сожгли. Я выбросила их из головы, но сегодня, с той минуты, когда мы открыли чемоданы, меня не покидает чувство, будто я снова перечитала их.

Я поднялся со стула и стоял спиной к камину. Кузина Рейчел взволнованно ходила по комнате. Я не знал, что сказать ей.

— Он писал вам, что я следила за ним, — вновь заговорила она. — Конечно следила, как бы он не причинил себе вреда. Райнальди хотел, чтобы я пригласила монахинь из монастыря, но я отказалась. Если бы я это сделала, Эмброз сказал бы, что я наняла надзирателей сторожить его. Он никому не доверял. Врачи были добрыми, терпеливыми людьми, но он почти всегда отказывался принимать их. Он попросил меня рассчитать всех слуг — одного за другим. В конце концов остался только Джузеппе. Ему Эмброз доверял. Говорил, что у него собачьи глаза…

Она внезапно замолкла и отвернулась. Я вспомнил слугу из сторожки у ворот виллы, его искреннее желание разделить мою боль. Как странно… Эмброз тоже доверял этим честным, преданным глазам… А я ведь только раз и взглянул на него!

— Не стоит говорить обо всем этом, — сказал я. — Эмброзу уже не поможешь, про себя же могу сказать: то, что было между вами, не мое дело. Все это было и прошло, не надо ворошить прошлое. Вилла Сангаллетти не была его домом. И для вас она перестала быть домом с того дня, когда вы поженились. Ваш дом здесь.

Она обернулась и посмотрела на меня.

— Иногда, — медленно проговорила она, — вы бываете так похожи на него, что мне становится страшно. В ваших глазах я порою вижу то же выражение, словно он вовсе не умер и я должна вновь пережить все, что уже пережила однажды. Я бы не вынесла снова ни этой подозрительности, ни этой горечи, преследовавшей меня изо дня в день, из ночи в ночь.

Пока она говорила, у меня перед глазами стояла вилла Сангаллетти. Я видел небольшой двор, ракитник в золотистом весеннем убранстве; видел стул, сидящего Эмброза, а рядом его трость. Я всем существом ощущал мрачное безмолвие этого места. Вдыхал пахнущий плесенью воздух, следил за водой, медленно струящейся из фонтана. И впервые женщина, стоящая на балконе, была не плодом моего воображения, а самой Рейчел. Она смотрела на Эмброза с тем же молчаливым укором, с тем же страданием и мольбой. Я протянул к ней руки.

— Рейчел, — позвал я. — Подойдите ко мне.

Она прошла через комнату и вложила свои руки в мои.

— В этом доме нет горечи, — сказал я. — Этот дом мой. Когда люди умирают, горечь уходит вместе с ними. Вещи, о которых мы говорили, упакованы и убраны. Они больше не имеют к нам никакого отношения. Отныне вы будете помнить Эмброза, как помню его я. Мы оставим его старую шляпу на спинке скамьи в холле. А трость в стойке — вместе с другими. Вы здесь своя, как и я, как Эмброз когда-то. Мы, все трое, неотделимы от этого дома. Понимаете?

Она подняла на меня глаза. Она не отняла от меня руки.

— Да, — ответила она.

Меня охватило безотчетное волнение. Как будто все, что я говорил и делал, было предопределено некоей высшей силой, и в то же время едва слышный голос из потаенной глубины сознания нашептывал мне: «Ты никогда не отречешься от этого мгновения. Никогда… никогда…»

Мы стояли, все еще держа друг друга за руки, и она сказала:

— Почему вы так добры ко мне, Филипп?

Я вспомнил, как утром она в слезах склонила голову мне на грудь, а я обнял ее и коснулся лицом ее волос. Я хотел, чтобы это случилось вновь. Хотел так, как не хотел никогда и ничего в жизни. Но в этот вечер она не плакала. В этот вечер она не прильнула ко мне и не склонила голову на мою грудь. Просто стояла, вложив свои руки в мои.

— Это не доброта, — сказал я. — Просто я хочу, чтобы вы были счастливы.

Она отошла от меня, взяла подсвечник и, выходя из библиотеки, сказала:

— Спокойной ночи, Филипп, и да благословит вас Господь. Придет день, и вы, быть может, познаете частицу того счастья, какое однажды познала я.

Когда ее шаги замерли на лестнице, я сел и устремил взгляд в огонь. Мне казалось, что если в доме иосталась горечь, то исходит она не от кузины Рейчел, не от Эмброза, а гнездится в глубине моего собственного сердца. Но ей я никогда этого не скажу, этого она никогда не узнает. Старый грех ревности, который я считал навсегда погребенным и забытым, с новой силой пробудился во мне. Но теперь я ревновал не к Рейчел, а к Эмброзу, которого прежде любил больше всех в целом мире.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Ноябрь и декабрь прошли очень быстро, во всяком случае для меня. Обычно, когда дни становились короче, погода портилась, работы в поле прекращались и к пяти часам уже темнело, долгие вечера казались мне невыносимо тоскливыми и однообразными. Не большой охотник до чтения и слишком нелюдимый по природе, чтобы находить удовольствие в охоте с соседями и в званых обедах, я всегда с нетерпением ждал конца года, когда, проводив Рождество и самый короткий зимний день, начинаешь предвкушать близкую весну. На Запад весна приходит рано. Еще перед Новым годом зацветают первые кусты. Но та осень прошла без скуки. Опали листья, деревья стояли обнаженными. Бартонские земли потемнели и набухли от дождя, холодный ветер гнал по морю мелкую зыбь. Но я смотрел на это без уныния.

Мы — кузина Рейчел и я — строго придерживались распорядка, который редко нарушался и устраивал нас обоих. Если позволяла погода, кузина Рейчел проводила утро в парке, давая Тамлину и садовникам указания относительно новых посадок и наблюдая за прокладыванием дорожки с террасами, о чем мы недавно договорились. Для этого пришлось нанять еще несколько человек, кроме тех, что работали в лесу. Тем временем я занимался обычными делами по имению, разъезжая верхом от фермы к ферме или наведываясь на принадлежащие мне земли за пределами имения. В половине первого мы встречались за ленчем, как правило состоящим из ветчины или пирога и кекса. Слуги обедали, и мы обходились без них.

Когда, отлучаясь из дома или сидя в конторе, я слышал, как часы на башне бьют полдень и им вторит громкий колокол, сзывающий слуг к обеду, я всегда испытывал волнение и радость. Все, чем бы я ни занимался, вдруг переставало меня интересовать. Скажем, я ехал верхом через поля, парк или лес, и до меня долетал бой часов и колокола — если ветер дул в мою сторону, они были слышны на расстоянии трех миль, — я тут же нетерпеливо поворачивал Цыганку к дому, словно боялся пропустить хоть одно мгновение ленча. То же самое повторялось в конторе. Я тупо смотрел на лежащие передо мной бумаги, кусал перо, откидывался на спинку стула, и все, что я перед тем писал, теряло значение. Письмо подождет, цифры можно не сводить, решение по одному делу в Бодмине отложить. И, все бросив, я покидал контору, проходил через двор и, войдя в дом, шел в столовую. Обычно Рейчел была уже там и встречала меня пожеланием доброго утра. Иногда она клала рядом с моей тарелкой зеленую веточку, и я вдевал ее подарок в петлицу; иногда предлагала попробовать какой-нибудь настой из трав. Она знала великое множество рецептов и постоянно предлагала их нашему повару. Она успела провести в моем доме несколько недель, прежде чем Сиком под строжайшим секретом и прикрывая рот рукой сообщил мне, что повар каждый день приходит к ней за распоряжениями, по каковой причине мы и питаемся не в пример лучше прежнего. «Госпожа, — сказал Сиком, — не хочет, чтобы мистер Эшли об этом знал, иначе он может счесть ее слишком бесцеремонной». Я посмеялся и не стал говорить ей, что мне все известно, но порой, шутки ради, отпускал какое-нибудь замечание по поводу одного из блюд и восклицал: «Ума не приложу, что случилось у нас на кухне! Парни становятся заправскими поварами, не хуже французских», а она в полном неведении спрашивала: «Вам нравится? Так лучше, чем раньше?»

Теперь все без исключения называли ее госпожой. Я не возражал. Пожалуй, такое обращение не только нравилось мне, но и вызывало определенную гордость.

После ленча она шла наверх отдохнуть. По вторникам и четвергам я распоряжался закладывать экипаж, и Веллингтон возил ее по соседям отдавать визиты. Если у меня были дела по пути, я проезжал с нею пару миль, после чего выходил из экипажа, а она ехала дальше. Выезжая с визитами, она уделяла особое внимание своему туалету. Всегда лучшая накидка, новые вуаль и капор. В экипаже, дабы иметь возможность смотреть на нее, я садился спиной к лошадям; она же, думаю, чтобы подразнить меня, нарочно не поднимала вуаль.

— Ну а теперь, — говорил я, — вперед, к вашим сплетням, вашим маленьким потрясениям и склокам! Чего бы я не дал, чтобы превратиться в муху на стене!

— Поезжайте со мной, — отвечала она, — вам это пойдет на пользу.

— Ну уж нет! Вы обо всем расскажете мне за обедом.

И я оставался на дороге, провожая взглядом экипаж, и, пока он не исчезал из виду, в его окошке развевался изящный носовой платок. Я не видел ее до пяти вечера, то есть до обеда, и часы, отделявшие меня от новой встречи, превращались в некое испытание, через которое необходимо пройти ради конца дня. Работал ли я в конторе, ездил ли по имению, разговаривал ли с людьми, меня все время одолевало нетерпение. Который час? Я смотрел на часы Эмброза. Только половина пятого. Как медленно тянется время! Возвращаясь домой мимо конюшни, я сразу замечал, что она уже приехала: в каретном сарае стоял запыленный экипаж, конюхи кормили и поили лошадей. Войдя в дом, я заглядывал в библиотеку, в гостиную. Пусто. Она всегда отдыхала перед обедом. Затем я принимал ванну или умывался, переодевался и ждал ее в библиотеке. По мере того как стрелки часов приближались к пяти, мое нетерпение возрастало. Дверь библиотеки я оставлял открытой, чтобы слышать ее шаги.

Сперва до меня долетал мягкий топот собачьих лап — теперь я утратил для собак всякое значение, и они как тени повсюду ходили за Рейчел, — затем шуршание платья по ступеням лестницы. Пожалуй, это мгновение я любил больше всего. Знакомый звук молниеносно будил во мне неясные ожидания, смутные предчувствия, я терялся — что сделать, что сказать ей, когда она войдет в комнату? Не знаю, из какой ткани были ее платья — из плотного шелка, атласа или парчи, — но казалось, они скользят по полу, приподнимаются, снова скользят; и то ли само платье плыло, то ли она двигалась в нем с такой грацией, но библиотека, темная и строгая до ее прихода, внезапно оживала.

При свечах в Рейчел появлялась мягкость, которой не было днем. Словно яркость утра и приглушенные тона послеполуденных часов отдавались работе, и ее движения были четки, продуманны; но теперь, когда опустился вечер, непогода осталась за окнами и дом замкнулся в себе, она излучала таившееся в ней до сей поры сияние. Ее щеки слегка розовели, волосы казались темнее, глаза светились бездонной глубиной, и поворачивала ли она голову, чтобы заговорить со мной, подходила ли к шкафу взять книгу, наклонялась ли погладить вытянувшегося перед камином Дона — во всем, что она делала, была непринужденная грация, придававшая каждому ее движению ни с чем не сравнимое очарование. В такие мгновения я недоумевал: как мог я когда-то находить ее обыкновенной?

Сиком объявлял, что обед подан, мы переходили в столовую и занимали свои места: я — во главе стола, она — по правую руку от меня, и мне казалось, что так было всегда, что в этом нет ничего нового, ничего необычного, будто я никогда не сидел здесь один — в старой куртке, положив перед собой книгу, чтобы под предлогом чтения не разговаривать с Сикомом. Но никогда прежде такое обыденное занятие, как еда и питье, не показалось бы мне столь увлекательным, как теперь, никогда не превратилось бы в своего рода захватывающее приключение.

Неделя проходила за неделей, мое волнение не уменьшалось, напротив, оно возрастало, и наконец я поймал себя на том, что под разными предлогами стараюсь быть поближе к дому, чтобы хоть мельком видеть ее и тем самым на несколько минут продлить время, которое мы проводим вместе. И была ли она в библиотеке, проходила ли через холл, ожидала ли в гостиной посетителей, она улыбалась мне и говорила: «Филипп, что привело вас домой в такое время?» — вынуждая меня придумывать все новые и новые объяснения. Что касается сада, то я, который зевал и нетерпеливо переминался с ноги на ногу, когда Эмброз пытался заинтересовать меня, теперь делал стойку, едва речь заходила о садах, и вечерами после обеда мы вместе с ней просматривали итальянские книги, сравнивали гравюры и оживленно обсуждали, какую из них скопировать. Думаю, если бы она предложила построить на Бартонских землях копию самого римского Форума, я бы согласился. Я говорил «да», «нет», «право, это прекрасно», но никогда не слушал по-настоящему. Мне доставляло удовольствие видеть ее увлеченность любимым делом; видеть, как, нахмурив брови, с карандашом в руке она сосредоточенно размышляет над тем, какую из двух картинок выбрать; наконец, видеть, как ее руки тянутся то к одной книге, то к другой…

Мы не всегда сидели в библиотеке. Иногда она просила меня подняться с ней в будуар тетушки Фебы, и мы раскладывали на полу книги и планы садов. Внизу, в библиотеке, хозяином был я. В будуаре хозяйкой была она. Пожалуй, это нравилось мне гораздо больше. Мы забывали об условностях. Сиком не докучал нам; очень тактично она убедила его отказаться от торжественного ритуала с серебряным чайником и подносом и сама готовила для нас одну из tisana — ячменный отвар, объяснив, что так принято на континенте и что это очень полезно для печени и для кожи.

Вечер пролетал слишком быстро. Я всегда надеялся, что она забудет спросить меня про время, но злополучные башенные часы, расположенные слишком близко над нами, чтобы мы не заметили, как они бьют десять раз, неотвратимо нарушали наш покой.

— Я и не представляла, что так поздно, — обычно говорила она, вставая и закрывая книги. Это был сигнал к расставанию. Даже такая уловка, как задержка в дверях, якобы для того, чтобы закончить начатый разговор, ни к чему не приводила. Пробило десять — я должен уходить. Иногда она давала мне поцеловать руку. Иногда подставляла щеку. Иногда, как щенка, трепала по плечу. Никогда больше не подходила она ко мне вплотную, не брала мое лицо в руки, как в тот вечер у нее в спальне. Я не стремился к этому, не надеялся на это; но, когда пожелав ей доброй ночи и войдя в свою комнату, я открывал ставни, вглядывался в безмолвный парк и слышал приглушенное дыхание морского прилива в маленькой бухте за лесом, я чувствовал себя одиноким и брошенным, как ребенок, у которого кончились каникулы.

Вечер, что целый день час за часом выстраивался в моем лихорадочном воображении, прошел. Казалось, он не скоро наступит вновь. Но ни душой, ни телом я не был готов к отдыху. Прежде, до того как она приехала к нам, зимой после обеда я обычно дремал у камина, затем, зевая и потягиваясь, тяжело поднимался по лестнице, довольный тем, что можно наконец лечь в постель и проспать до семи утра. Теперь все было иначе. Я мог бы бродить целую ночь. Мог бы проговорить до рассвета. Первое было глупо, второе — невозможно. Поэтому я бросался в кресло у открытого окна и курил, устремив взгляд в дальний конец лужайки. Прежде чем раздеться и лечь, я, бывало, просиживал в кресле до часу, а то и до двух ночи, ни о чем не думая, забывая о времени.

Первые декабрьские морозы наступили с полнолунием, и мои ночные бдения окрасились в несколько иные тона. В них вошла своеобразная красота — холодная, чистая; она трогала сердце, вызывала изумление. Лужайка под моим окном сбегала к лугам, луга — к морю; все было бело от инея, бело от лунного сияния. Деревья, окаймлявшие лужайку, стояли темные, неподвижные. Пробегавшие кролики оставляли на траве следы и рассеивались по своим норкам. Неожиданно тишину и спокойствие нарушал высокий, резкий лай лисы, сопровождаемый коротким рыданием, внушающим суеверный ужас, — его не спутаешь ни с каким другим кличем, звучащим в ночи, — и я видел, как тощее приземистое существо крадется из леса, выбегает на поляну и вновь скрывается за деревьями. Чуть позднее я опять слышал этот зов, но уже издалека, из парка; и вот полная луна встает над верхушками деревьев и заливает все небо серебристым сиянием… и на лужайке под моим окном — ни движения, ни звука…

Я спрашивал себя: уснула ли Рейчел в своей голубой спальне или, как я, оставила портьеры незадернутыми? Часы на башне, которые раньше, уже в десять вечера, гнали меня в постель, били час, два часа ночи, а я все думал о том, что распахнувшуюся предо мною красоту мы могли бы делить вдвоем.

Пусть те, до кого мне нет дела, владеют суетным миром.

Но то был не мир, то было волшебное царство; оно всецело принадлежало мне, и я не хотел владеть им один.

Однако стоило мне вспомнить ее обещание остаться у меня лишь ненадолго, мое настроение, словно столбик барометра, от радостного возбуждения, почти ликования падало до нижней отметки вялости и тоски, и я принимался гадать, сколько еще времени она пробудет под моей крышей. Что, если после Рождества она скажет: «Ну вот, Филипп, на следующей неделе я уезжаю в Лондон»? Холода прервали посадки до весны, в саду было нечего делать. Террасу лучше прокладывать при сухой погоде, но, имея план, рабочие справились бы с этим и сами. В любой день Рейчел могла собраться в дорогу, и я не сумел бы ее удержать.

В былые времена, когда Эмброз проводил Рождество дома, он всегда устраивал в сочельник обед для арендаторов. Последние зимы, которые он проводил за границей, я пренебрегал этой традицией, поскольку по возвращении он устраивал такой обед в Иванов день. Теперь же я решил восстановить давний обычай и дать обед хотя бы ради того, чтобы на нем присутствовала Рейчел.

В детстве обед в сочельник был для меня главным событием рождественских праздников. Примерно за неделю до сочельника в длинную комнату над каретным сараем приносили высокую елку. Предполагалось, что я об этом не знаю. Но когда поблизости никого не было, как правило в полдень, пока слуги обедали, я заходил в каретный сарай и поднимался по лестнице к боковой двери в длинную комнату. В ее дальнем конце стояло огромное дерево в кадке, а вдоль стен выстроились ко́злы, заменявшие во время обеда столы. Я не помогал украшать елку до своего первого приезда из Харроу на каникулы. Никогда не испытывал я такой гордости, как в тот день. Маленьким мальчиком я сидел рядом с Эмброзом за верхним столом, но, поднявшись в звании, возглавил свой собственный стол.

Теперь я снова отдал соответствующие распоряжения лесничим; более того, сам отправился в лес выбирать елку. Рейчел была в полном восторге. Никакой другой праздник не доставил бы ей большего удовольствия. Она провела обстоятельное совещание с Сикомом и поваром, наведалась в кладовую, в птичник и даже уговорила сугубо мужское население моего дома позволить двум девушкам с Бартонской фермы подняться к нам и приготовить пирожные под ее руководством. Все было волнение и тайна: я не хотел, чтобы Рейчел увидела елку раньше положенного срока, а она настаивала на том, чтобы я пребывал в неведении относительно блюд, которые нам подадут к обеду.

Ей привозили какие-то пакеты и тут же уносили наверх. Постучав в дверь будуара, я всегда слышал шорох бумаги, и через несколько секунд, казавшихся вечностью, ее голос отвечал: «Войдите». Она стояла на коленях на полу, глаза сияли, на щеках горел румянец. Разбросанные по ковру предметы были прикрыты бумагой, и она всякий раз просила меня не смотреть туда.

Я снова вернулся в детство, вновь переживал лихорадочное возбуждение тех далеких дней, когда в одной ночной рубашке стоял босиком на лестнице и прислушивался к долетавшим снизу голосам, пока Эмброз неожиданно не выходил из библиотеки и не говорил мне, смеясь: «Марш в постель, негодник, не то я спущу с тебя шкуру!»

Только одно доставляло мне беспокойство. Что подарить Рейчел? Целый день я посвятил тому, что обшарил все лавки Труро в поисках какой-нибудь книги о садах, но ничего не нашел. Более того, книги, привезенные ею из Италии, были гораздо лучше любой, которую я мог бы ей подарить. Я не имел ни малейшего представления, какие подарки нравятся женщинам. Крестный в подарок Луизе обычно покупал ткань на платье. Но Рейчел носила траур, и для нее это не годилось. Я вспомнил, что однажды Луиза пришла в восторг от медальона, который отец привез ей из Лондона. Она надевала его, когда принимала участие в наших воскресных обедах. И тут я понял, что выход найден.

В подарок Рейчел можно было выбрать одну из наших фамильных драгоценностей. Они хранились не в домашнем сейфе вместе с документами и бумагами Эмброза, а в банке. Эмброз считал, что так надежнее на случай пожара. Я не знал, что там есть. У меня сохранилось смутное воспоминание о том, как однажды в детстве я ездил с Эмброзом в банк и как он, взяв в руки колье и улыбаясь, сказал мне, что оно принадлежало нашей бабушке, и что моя мать надевала его в день свадьбы — правда, ей одолжили его только на один день, потому что мой отец не был прямым наследником, — и что, если я буду хорошо вести себя, он позволит мне подарить это колье моей жене. Я понимал: все, что находится в банке, принадлежит мне. Или будет принадлежать через три месяца, но это уже буквоедство.

Крестный, конечно, знал, какие драгоценности лежат в банке, но он уехал по делам в Эксетер и собирался вернуться не раньше сочельника. Я решил сам поехать в банк и попросить показать мне драгоценности.

Мистер Куч принял меня с обычной любезностью и, проводив в свой кабинет с окнами на причал, выслушал мою просьбу.

— Полагаю, мистер Кендалл не возражал? — спросил он.

— Разумеется, нет, — нетерпеливо ответил я, — с ним все согласовано, — что было не правдой, но в двадцать четыре года, за несколько месяцев до дня рождения, нелепо спрашивать разрешения крестного отца на каждую мелочь. Это раздражало меня.

Мистер Куч послал за драгоценностями в хранилище. Их принесли в опечатанных коробках. Он сломал печать и, разостлав на столе кусок ткани, вынул их одну за другой.

Я не представлял, что коллекция так великолепна. Там были кольца, браслеты, серьги, гарнитуры — например, рубиновая диадема и серьги или сапфировый браслет, кулон и кольцо. У меня не возникло желания притронуться к ним хотя бы пальцем, но, глядя на эти вещи, я с разочарованием вспомнил, что Рейчел в трауре и не носит цветных камней. Дарить ей любую из этих драгоценностей было бесполезно: она не стала бы ее надевать.

Но вот мистер Куч открыл последнюю коробку и вынул из нее жемчужное колье: четыре нити и фермуар с крупным солитером. Я сразу узнал его. Это было то самое колье, которое Эмброз показывал мне в детстве.

— Оно мне нравится, — сказал я, — это самая замечательная вещь во всей коллекции. Мой кузен Эмброз как-то мне его показывал.

— Право, здесь могут быть различные мнения, — заметил мистер Куч, — я, со своей стороны, рубины оценил бы выше. Но с этим колье связаны семейные воспоминания. Ваша бабушка, миссис Эмброз Эшли, впервые надела его невестой, отправляясь на прием в Сент-Джеймский дворец. Затем его, естественно, получила ваша тетушка, миссис Филипп, когда имение перешло по наследству к вашему дядюшке. Многие женщины вашего семейства надевали его в день свадьбы. В том числе и ваша матушка. В сущности, она, если не ошибаюсь, последняя, кто надевал это колье. Ваш кузен, мистер Эмброз Эшли, не позволял вывозить его за пределы нашего графства, когда свадьбы игрались в других местах.

Он взял колье в руку, и свет из окна упал на ровные, круглые жемчужины.

— Да, — продолжал он, — прекрасная вещь. И уже двадцать пять лет его не надевала ни одна женщина. Я присутствовал на свадьбе вашей матушки. Она была прелестным созданием. Колье очень шло ей.

Я протянул руку и взял у него колье:

— Ну а теперь я хочу оставить его у себя.

И я положил колье в коробку. Мистер Куч несколько опешил.

— Не знаю, разумно ли это, мистер Эшли, — сказал он. — Будет ужасно, если оно пропадет или просто потеряется.

— Оно не потеряется, — коротко ответил я.

Мистер Куч казался расстроенным, и я решил поскорее уйти, чтобы не дать ему возможности придумать более веский аргумент.

— Если вас беспокоит, что скажет мой крестный, то не волнуйтесь. Как только он вернется из Эксетера, я все с ним улажу.

— Надеюсь, — проговорил мистер Куч, — но я бы предпочел, чтобы наш разговор состоялся в его присутствии. Конечно, в апреле, когда вы по закону вступите во владение собственностью, вы сможете забрать всю коллекцию и поступить с нею по своему усмотрению. Я не советовал бы вам так поступать, но такой шаг был бы абсолютно законен.

Я протянул ему руку, пожелал счастливого Рождества и в приподнятом настроении отправился домой. Лучшего подарка для Рейчел я бы не нашел, даже если бы обыскал все графство. Жемчуг, слава Богу, белый… Последней женщиной, которая его надевала, была моя мать, — в том мне виделась глубокая внутренняя связь между прошлым и настоящим. Я решил обязательно сказать об этом Рейчел. Теперь я мог со спокойным сердцем ждать сочельника.

Целых два дня… Погода стояла отличная, с легким морозцем, и все предвещало ясный, сухой рождественский вечер. Слуги заметно волновались, и утром перед Рождеством, когда в комнате над каретным сараем расставили столы и скамейки, приготовили ножи, вилки и тарелки, а к потолочным балкам подвесили хвойные ветки, я попросил Сикома с молодыми слугами пойти со мной и украсить елку. Сиком принял на себя руководство этой церемонией. Чтобы иметь больший обзор, он стоял несколько поодаль от нас и, пока мы поворачивали елку в разные стороны, поднимали то одну, то другую ветку, чтобы сбалансировать заиндевевшие шишки и святые ягоды, махал нам руками, совсем как дирижер струнного секстета.

— Мне не совсем нравится такой угол, мистер Филипп, — командовал он. — Она будет выглядеть куда лучше, если ее сдвинуть немного левее. Нет! Слишком далеко. Да, вот так лучше. Джон, четвертая ветка справа слишком наклонилась. Как-нибудь подними ее. Ш-ш-ш… ш-ш-ш… не с такой силой… Расправь ветки, Артур, расправь ветки, говорю! Дерево должно стоять так, будто его поставила здесь сама Природа. Не наступай на ягоды, Джим! Мистер Филипп, оставьте, как сейчас, вот так… Еще одно движение, и вы все испортите.

Я и не предполагал, что Сиком наделен таким художественным чутьем.

Держа руки под фалдами сюртука и почти закрыв глаза, Сиком отступил на пару шагов.

— Мистер Филипп, — сказал он мне, — мы добились совершенства.

Я заметил, как молодой Джон подтолкнул локтем Артура и отвернулся.

Обед был назначен на пять часов. Из «экипажников» — по местному выражению — ожидались только Кендаллы и Паско. Остальные прибывали в линейках, двуколках, а те, кто жил недалеко, — просто пешком. Я заранее написал имена всех приглашенных на карточках и разложил карточки рядом с приборами. Тем, кто плохо знал грамоту, могли помочь соседи. В комнате стояли три стола. Я должен был сидеть во главе одного из них, Рейчел — на противоположном конце. Второй стол возглавлял Билли Роу из Бартона, третий — Питер Джонс из Кумбе.

Согласно обычаю, все общество собиралось в длинной комнате в начале шестого, и, когда приглашенные занимали места, входили мы. После обеда Эмброз и я раздавали подарки с елки: мужчинам — всегда деньги, женщинам — новые шали и каждому — по большой корзине с едой. Подарки всегда были одинаковые. Любое отклонение от заведенного порядка шокировало бы каждого приглашенного. В то Рождество я попросил Рейчел раздавать подарки вместе со мной.

Прежде чем одеться к обеду, я послал жемчужное колье в комнату Рейчел, приложив к нему записку. В записке я написал такие слова: «Последней его надевала моя мать. Теперь оно принадлежит Вам. Я хочу, чтобы оно было на Вас сегодня и всегда. Филипп».

Я принял ванну, оделся и был готов к четверти пятого.

Кендаллы и Паско не заходили за нами в дом, а шли прямо в длинную комнату над каретным сараем, непринужденно беседовали с арендаторами, помогая разбить лед. Эмброз считал такой план наиболее разумным. Слуги тоже были там. Мы с Эмброзом проходили по каменным переходам в заднем крыле дома, пересекали двор и поднимались по лестничному пролету в длинную комнату. В этот вечер мне предстояло проделать тот же путь вдвоем с Рейчел.

Я спустился вниз и ждал ее в гостиной с некоторым трепетом — ведь я еще ни разу в жизни не делал подарка женщине. Быть может, я нарушил этикет, быть может, дарить принято только цветы, книги и картины? Что, если она рассердится, как рассердилась из-за выплаты содержания, и невесть с чего вообразит, будто я хотел оскорбить ее? Это была ужасная мысль, минуты ожидания превратились в медленную пытку. Наконец я услышал на лестнице ее шаги. Собаки ее не сопровождали. Их рано заперли в будки.

Она шла не спеша; знакомый шорох ее платья приближался. Дверь открылась, она вошла в комнату и остановилась передо мной. Как я и ожидал, она была в черном, но платья этого я прежде не видел: с облегающим лифом и талией, широкой юбкой, сшитое из ткани, которая искрилась, словно на нее падали незримые лучи. Ее плечи были обнажены. Волосы зачесаны выше обычного, уложены высоким валиком и забраны назад, открывая уши. Шею охватывало жемчужное колье — единственная драгоценность, которую она надела. Оно мерцало на коже матовым блеском. Я никогда не видел ее такой ослепительной и такой счастливой. В конце концов, Луиза и девицы Паско не ошибались. Рейчел была красива.

Мгновение она смотрела на меня, затем протянула ко мне руки и позвала: «Филипп…» Я сделал несколько шагов. Я остановился перед ней. Она обняла меня и привлекла к себе. В ее глазах стояли слезы, но на этот раз они не вызвали во мне досады. Она сняла руки с моих плеч, подняла их к моему затылку и коснулась волос.

Она поцеловала меня. Но не так, как раньше. И, обнимая ее, я подумал про себя: нет, не от тоски по дому, не от болезни крови, не от воспаления мозга — вот от чего умер Эмброз.

Я ответил на ее поцелуй.

На башенных часах пробило пять. Но ни она, ни я не проронили ни слова. Она подала мне руку. По темным кухонным переходам, через двор мы вместе шли к ярко освещенным окнам над каретным сараем. К взрывам смеха, к горящим от нетерпения глазам.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Когда мы вошли, гости встали. Скрип отодвигаемых стульев, шарканье ног, приглушенный шепот — все головы поворачиваются в нашу сторону. Рейчел на мгновение задержалась у порога; думаю, она не ожидала встретить такое море лиц. Затем она увидела елку в дальнем конце комнаты и вскрикнула от неожиданности. Легкое замешательство, вызванное нашим появлением, прошло, и глухой гул голосов пронесся по комнате.

Мы подошли к своим местам на противоположных концах верхнего стола. Рейчел села. Я и все остальные последовали ее примеру. Все оживились; звон ножей и вилок, стук тарелок поднялся к потолку. Шум, смех, извинения…

Моей соседкой справа была миссис Билли Роу из Бартона, нарядившаяся в свое лучшее муслиновое платье с явным намерением всех перещеголять, и я заметил, что миссис Джонс из Кумбе, сидевшая слева от меня, смотрит на нее крайне неодобрительно. Желая соблюсти все тонкости протокола, я начисто забыл, что они не разговаривают друг с другом. Разрыв длился уже пятнадцать лет, с тех самых пор, как в один базарный день они не сумели договориться о цене на яйца. Однако я решил проявить галантность в отношении обеих и загладить причиненное им огорчение. Графины с сидром пришли мне на помощь, и, взяв тот, что поближе, я щедро налил им и себе, после чего обратился к съестному. Я не помнил ни одного рождественского обеда, на котором нам подавали бы такое количество блюд. Жареные гусь и индейка, говяжий и бараний бок, огромные копченые окорока, украшенные фестонами, торты, пирожные всевозможных форм и размеров, пудинги с сушеными фруктами и среди прочего — те самые нежные, рассыпчатые пирожные, легкие, как пух, которые приготовила Рейчел с девушками из Бартона.

На лицах проголодавшихся гостей, да и на моем тоже, заиграли нетерпеливые улыбки. Взрывы громкого смеха уже доносились из-за других столов, где наиболее языкастые из моих арендаторов, не устрашенные непосредственной близостью «хозяина», позволили себе распустить пояса и воротнички. Я слышал, как Джек Лобби с коровьими глазами прохрипел своему соседу (думаю, он уже успел пропустить пару стаканов сидра по дороге): «Клянусь, Гор… после такой прорвы еды нас можно будет скормить воронам, да так, что мы и не заметим». Слева от меня маленькая, тонкогубая миссис Джонс тыкала вилкой, которую держала двумя пальцами, как перо, в гусиное крылышко на своей тарелке, а ее охмелевший сосед шептал ей, подмигивая в мою сторону: «Орудуй пальцами, д-огая. Разорви его в клочья».

Только здесь я заметил, что у каждого рядом с тарелкой лежит небольшой пакетик, надписанный рукой Рейчел. Казалось, все осознали это одновременно; о еде ненадолго забыли, и каждый принялся торопливо разрывать бумагу. Я наблюдал за ними и не спешил открывать свой пакетик. У меня вдруг защемило сердце — я догадался, что она сделала. Она приготовила подарки всем приглашенным на обед мужчинам и женщинам. Сама завернула их и к каждому приложила записку. Ничего особенного — небольшая безделушка, которую им будет приятно получить. Так вот что означал таинственный шорох за дверьми будуара!..

Когда мои соседи вновь принялись за еду, я развернул свой подарок. Я открыл его под столом, на коленях: никто, кроме меня, не должен видеть, что именно она подарила мне. Это оказалась золотая цепочка для часов с небольшим брелоком, на котором были выгравированы наши инициалы: «Ф. Э., Р. Э.» — и дата. Несколько мгновений я держал цепочку в руке, затем украдкой положил в карман жилета. Я посмотрел на Рейчел и улыбнулся. Она внимательно наблюдала за мной. Не сводя с нее глаз, я поднял свой бокал, она ответила тем же. Господи! Я был счастлив.

Обед шел своим чередом, шумный, веселый. Я не заметил, как опустели блюда с горами снеди. Вновь и вновь наполнялись бокалы. Кто-то, почти съехав под стол, запел. Песню подхватили за другими столами. Сапоги отбивали такт, ножи и вилки отстукивали ритм, тела беззаботно раскачивались из стороны в сторону. Тонкогубая миссис Джонс из Кумбе сообщила мне, что у меня слишком длинные для мужчины ресницы. Я налил ей еще сидра.

Наконец, помня, с какой безошибочной точностью Эмброз выбирал нужный момент, я несколько раз громко ударил по столу. Голоса смолкли.

— Кто хочет, — сказал я, — может выйти, а потом вернуться. Через пять минут миссис Эшли и я начнем раздавать подарки. Благодарю вас, леди и джентльмены.

Как я и ожидал, изрядное число гостей устремилось к двери. Я с улыбкой наблюдал за Сикомом, который замыкал шествие, вышагивая очень прямо и ровно и все же так, как будто земля вот-вот уйдет у него из-под ног. Оставшиеся придвинули столы и скамейки к стенам. После того как мы раздадим подарки и уйдем, те, кто еще не утратил способность двигаться, пригласят своих дам на танец. Шумное веселье будет длиться до полуночи. Мальчиком я всегда прислушивался к топоту ног, долетавшему в детскую из комнаты над каретным сараем. Я проложил себе путь к небольшой группе у елки. Там стояли викарий с миссис Паско и дочерьми, помощник викария и крестный с Луизой. Луиза выглядела хорошо, но была немного бледна. Я пожал им руки. Миссис Паско не стала терять времени и, сверкая всеми зубами, излилась в бурном восторге:

— Вы превзошли себя! Мы никогда так не веселились! Девочки просто в экстазе!

Вид трех дочерей миссис Паско, деливших общество одного помощника викария, подтверждал это.

— Я рад, что, по-вашему мнению, все прошло хорошо, — сказал я и обратился к Рейчел: — Вы довольны?

Ее глаза встретились с моими, и в них засветилась улыбка.

— И вы еще спрашиваете… Так довольна, что чуть не плачу.

Я поздоровался с крестным:

— Добрый вечер, сэр, и счастливого Рождества. Как вы нашли Эксетер?

— Слишком холодным, — отрывисто проговорил он, — холодным и мрачным.

В манерах крестного появилась непривычная резкость. Он стоял, заложив одну руку за спину, другой пощипывая усы. Наверное, подумал я, он недоволен тем, как прошел вечер. Не слишком ли вольно, на его взгляд, лился сидр? Но вот я увидел, что он уставился на Рейчел. Его глаза впились в жемчужное колье. Заметив, что я смотрю на него, он отвернулся. На миг я вновь почувствовал себя учеником четвертого класса Харроу, которого учитель поймал на том, что он прячет шпаргалку в латинской книге. Я пожал плечами. Я — Филипп Эшли, мне двадцать четыре года. Никто на свете не имеет права диктовать мне, кому делать рождественские подарки, а кому нет. Интересно, не отпустила ли миссис Паско какое-нибудь желчное замечание? Хотя, возможно, хорошие манеры удержали ее. Так или иначе, она не могла узнать это колье. Моя мать умерла до того, как мистер Паско получил здесь приход. Луиза заметила колье раньше. Теперь это было ясно. Я видел, как она в явном замешательстве время от времени поднимает свои голубые глаза на Рейчел и тут же опускает их.

Тяжело ступая, люди возвращались в комнату. Смеясь, перешептываясь, тесня друг друга, они подошли к елке, перед которой Рейчел и я уже заняли свои места. Я склонился над подарками и, читая вслух имена, передавал пакеты Рейчел. Один за другим гости подходили за ними. Рейчел стояла перед елкой раскрасневшаяся, радостная, улыбающаяся. Но я не мог смотреть на нее, мне приходилось выкликать имена. «Благодарю вас, благослови вас Господь, сэр, — говорили мне и, подойдя к ней: — Благодарю вас, мэм. Да благословит и вас Господь!»

На то, чтобы раздать подарки и каждому сказать несколько слов, у нас ушло около получаса. Когда с этим было покончено и последний подарок принят с реверансом, наступила неожиданная тишина. Люди, собравшись вместе, стояли у стены и ждали моих слов.

— Счастливого Рождества вам всем и каждому, — сказал я.

В ответ все в один голос прокричали: «Счастливого Рождества вам, сэр, и миссис Эшли!» — после чего Билли Роу, который по случаю праздника прилепил ко лбу свой единственный клок волос, спустив его до самых бровей, запел высоким, пронзительным голосом:

— Воскликнем же громко тройное «ура!»
В честь пары, что всем нам желает добра!
От здравицы, громким эхом прокатившейся под потолком длинной комнаты, пол затрясся, и мы все едва не обрушились на стоящие внизу экипажи. Я взглянул на Рейчел. В ее глазах блестели слезы. Я покачал головой. Она улыбнулась, смахнула их и подала мне руку. Я заметил, что крестный с застывшим лицом смотрит на нас, и — совершенно непростительно с моей стороны — подумал о дерзком ответе на молчаливый укор, которому школьники испокон века учат друг друга: «Если вам не нравится, можете уйти». Уместнее всего было бы взорваться, но я только улыбнулся и, продев руку Рейчел в свою, повел ее в дом.

Кто-то, скорее всего молодой Джон, поскольку Сиком передвигал ноги, как под ритуальный барабан, перед раздачей подарков сбегал в гостиную и поставил на стол печенье и вино. Но мы слишком плотно заправились; то и другое осталось нетронутым, хотя я заметил, как помощник викария сжевал сдобную булочку. Вероятно, в тот вечер он ел за четверых. Вдруг миссис Паско, которая — да простит мне Господь! — явилась в этот мир, чтобы своим болтливым языком разрушить его гармонию, повернулась к Рейчел и проговорила:

— Извините меня, миссис Эшли, но я непременно должна высказаться. Какое на вас красивое жемчужное колье! Я весь вечер не сводила с него глаз.

Рейчел улыбнулась и прикоснулась к колье пальцами.

— Да, — сказала она. — Оно великолепно.

— Еще бы не великолепно, — сухо заметил крестный, — оно стоит целого состояния.

Кажется, только Рейчел и я обратили внимание на его тон. Она в недоумении взглянула на крестного, затем на меня и уже собиралась что-то сказать, но я выступил вперед.

— По-моему, экипажи поданы, — сказал я.

Я подошел к двери гостиной и остановился. Даже миссис Паско, обычно глухая к намекам на то, что пора откланяться, поняла, что для нее вечер подошел к концу.

— Пойдемте, девочки, — сказала она, — вы, должно быть, устали, а впереди у нас трудный день. В Рождество, миссис Эшли, семья священника не знает ни минуты покоя.

Я проводил семейство Паско до дверей. К счастью, я не ошибся — их экипаж стоял у подъезда. Помощника викария они забрали с собой, и он, как птенец, съежился на сиденье между двумя полностью оперившимися дочерьми своего патрона. Когда они укатили, к дому подъехал экипаж Кендаллов. Я возвратился в гостиную и застал в ней только крестного.

— А где остальные? — спросил я.

— Луиза и миссис Эшли поднялись наверх, — сказал он. — Они вернутся через минуту-другую. Я рад, что могу поговорить с тобой наедине, Филипп.

Я подошел к камину и остановился, заложив руки за спину.

— Да? — сказал я. — О чем же?

Крестный медлил с ответом. Его явно что-то беспокоило.

— У меня не было возможности повидаться с тобой перед отъездом в Эксетер, — сказал он, — иначе я завел бы этот разговор раньше. Дело в том, Филипп, что я получил из банка сообщение, которое расцениваю как весьма тревожное.

Разумеется, колье, подумал я. Ну что ж, в конце концов, это мое личное дело.

— Полагаю, от мистера Куча? — спросил я.

— Да, — ответил крестный. — Он уведомил меня, каковой шаг с его стороны вполне оправдан и правомерен, о том, что миссис Эшли сняла со счета сумму, на несколько сотен фунтов превышающую выделенное ей ежеквартальное содержание.

Я похолодел и уставился на крестного, но замешательство быстро прошло, и мое лицо залилось краской.

— Ax! — вырвалось у меня.

— Я этого не понимаю, — продолжал он, меря шагами гостиную. — Ее расходы здесь весьма ограниченны. Она живет в качестве твоей гостьи и если в чем и нуждается, то отнюдь не во многом. Единственное объяснение, которое приходит мне на ум, — это то, что она отсылает деньги за границу.

Я по-прежнему стоял у камина, и сердце бешено колотилось у меня в груди.

— Она очень щедра, — сказал я. — Сегодня вечером вы, наверное, это заметили. Всем по подарку. Здесь не уложишься в несколько шиллингов.

— На несколько сотен фунтов можно купить в десятки раз больше, — возразил крестный. — Я не ставлю под сомнение ее щедрость, но одними подарками превышение кредита нельзя объяснить.

— Она взяла на себя расходы по дому, — сказал я. — Купила драпировки для голубой спальни. Все это необходимо принимать во внимание.

— Возможно. Но тем не менее факт остается фактом: она сняла со счета в два, а то и в три раза больше той суммы, которую мы договорились выплачивать ей каждые три месяца. Что мы решим на будущее?

— Удвоим, утроим сумму, которую она получает сейчас, — сказал я. — Видимо, мы определили ей недостаточно.

— Но это абсурд! — воскликнул крестный. — Ни одна женщина, живущая так, как она живет здесь, не стала бы тратить такие деньги. Светской даме в Лондоне и той было бы трудно растранжирить так много.

— Может быть, есть долги, о которых мы ничего не знаем, — сказал я. — Может быть, кредиторы во Флоренции требуют от нее денег. Я хочу, чтобы вы увеличили содержание и покрыли превышение кредита.

Крестный остановился передо мной, поджав губы. Я хотел поскорее покончить с этим делом. Мой слух уловил звук шагов на лестнице.

— Еще одно, — сказал крестный, — Филипп. Ты не имел права брать колье из банка. Ведь ты понимаешь, не так ли, что оно является частью коллекции, частью недвижимости, и ты не имеешь права изымать его.

— Оно мое, — сказал я, — и я могу распоряжаться своей собственностью, как мне будет угодно.

— Собственность пока не твоя, — возразил он. — Твоей она станет через три месяца.

— Что из того? — Я махнул рукой. — Три месяца пройдут быстро. С колье ничего не случится, если оно будет у Рейчел.

Крестный поднял на меня глаза.

— Не уверен, — сказал он.

Скрытый смысл его слов привел меня в ярость.

— Боже мой! — воскликнул я. — На что вы намекаете?! На то, что она возьмет и продаст его?

Крестный молча пощипывал усы.

— В Эксетере, — наконец сказал он, — я кое-что узнал о твоей кузине Рейчел.

— Что вы имеете в виду, черт возьми? — спросил я.

Он перевел взгляд на дверь, затем снова на меня.

— Я случайно встретил старых друзей, ты этих людей не знаешь — они заядлые путешественники и несколько зим провели в Италии и во Франции. Кажется, они встречались с твоей кузиной, когда она была замужем за Сангаллетти.

— Ну и что же?

— Оба пользовались дурной славой за безудержное мотовство и беспутный образ жизни. Дуэль, на которой убили Сангаллетти, произошла из-за нее. Мои друзья сказали, что были в ужасе, узнав о женитьбе Эмброза на графине Сангаллетти. Они предрекали, что за несколько месяцев она спустит все его состояние. К счастью, этого не случилось. Эмброз умер раньше, чем ей это удалось. Мне очень жаль, Филипп, но такая новость крайне встревожила меня.

И он опять стал ходить взад и вперед по комнате.

— Никак не думал, что вы опуститесь до россказней каких-то там путешественников, — сказал я ему. — Да кто они такие? Как смеют повторять злобные сплетни десятилетней давности? Они бы не осмелились повторить их перед кузиной Рейчел.

— Сейчас важно не это, — ответил крестный. — Сейчас меня заботят жемчуга. Извини, но, как твой опекун, каковым и останусь еще три месяца, я требую, чтобы ты попросил ее вернуть колье. Я верну его в банк к другим драгоценностям.

Пришел мой черед мерить шагами гостиную.

— Вернуть колье? — спросил я. — Но как, как я могу просить ее об этом? Сегодня вечером я подарил колье ей на Рождество. Все что угодно, только не это.

— В таком случае я должен сделать это за тебя, — сказал он.

Я вдруг почувствовал, что мне ненавистны его застывшее лицо, его упрямая поза, его бесчувственность.

— Будь я проклят, если позволю вам! — сказал я.

В душе я пожелал крестному очутиться за тысячу миль от меня, пожалел, что он не умер.

— Послушай, Филипп, — сказал крестный, — ты слишком молод, слишком впечатлителен; я понимаю, тебе хотелось что-нибудь подарить своей кузине в знак уважения. Но фамильные драгоценности — нечто большее.

— Она имеет на них все права, — возразил я. — Если кто-нибудь и имеет право носить наши фамильные драгоценности, то, видит Бог, это она.

— Да, если бы Эмброз был жив, — сказал крестный, — но не теперь. Драгоценности хранятся для твоей будущей жены, Филипп, и, когда ты женишься, перейдут к ней. Кроме того, это колье не просто драгоценность. Когда мужчина из семейства Эшли женится, он позволяет своей невесте в день свадьбы надеть только это колье. Эта своего родасемейная традиция очень по душе окрестным жителям, и, как я уже говорил тебе, те, кто постарше, хорошо знают о нем. Твой опрометчивый поступок может вызвать пересуды. Уверен, что миссис Эшли в ее теперешнем положении они нужны меньше, чем кому бы то ни было.

— Сегодня вечером, — нетерпеливо сказал я, — все подумали, если они вообще были в состоянии думать, что колье принадлежит моей кузине. Пересуды из-за того, что она надела его… В жизни не слышал подобного вздора!

— Не мне говорить об этом, — сказал крестный, — но если начнутся всякие толки, то я сразу про них узнаю. Но в одном я должен проявить твердость, Филипп. В том, чтобы колье вернулось в банк, где оно будет в безопасности. Оно еще не твое, чтобы ты дарил его, и ты не имел никакого права ездить в банк и забирать его без моего разрешения. Повторяю, если ты не попросишь миссис Эшли вернуть колье, то попрошу я.

В пылу спора мы не услышали шороха платьев на лестнице. Теперь было слишком поздно. Рейчел в сопровождении Луизы остановилась в дверях.

Она стояла, обратив лицо к крестному, который занимал позицию в центре гостиной.

— Извините, — сказала она, — но я невольно услышала ваши слова. Право, я не хочу, чтобы вы оба беспокоились из-за меня. Со стороны Филиппа было очень мило позволить мне надеть сегодня фамильные жемчуга, а с вашей стороны, мистер Кендалл, вполне оправданно просить, чтобы их вернули. Вот они.

Она подняла руки и расстегнула фермуар.

— Нет! — воскликнул я. — За каким дьяволом?!

— Филипп, прошу вас, — сказала она.

Она сняла колье и отдала его крестному. Он был не настолько бестактен, чтобы не смутиться, но облегчения тоже не сумел скрыть. Я увидел, что Луиза смотрит на меня с сочувствием. Я отвернулся.

— Благодарю вас, миссис Эшли, — сказал крестный с присущей ему теперь резкостью. — Вы понимаете, что это колье действительно часть имущества, находящегося под опекой, и Филипп не имел права брать его из банка. Это был глупый, необдуманный поступок. Но молодые люди упрямы.

— Я вас отлично понимаю, — сказала Рейчел, — и не будем больше говорить об этом. Вам нужна для него обертка?

— Нет, благодарю вас, — ответил крестный. — Моего платка будет достаточно.

Он вынул из нагрудного кармана платок и очень осторожно завернул в него колье.

— А теперь, — сказал он, — Луиза и я пожелаем вам доброй ночи. Благодарю за восхитительный и чрезвычайно удачный обед, Филипп, и желаю вам обоим счастливого Рождества.

Я промолчал. Не говоря ни слова, я вышел в холл, пропустил их в дверь и помог Луизе сесть в экипаж. Она в знак сочувствия пожала мне руку, но я был слишком взволнован, чтобы ответить. Крестный уселся рядом с ней, и они уехали.

Я медленно возвратился в гостиную. Рейчел стояла и пристально смотрела в огонь. Без колье ее шея казалась голой. Я остановился и молча глядел на нее, рассерженный, жалкий. Увидев меня, она протянула руки, и я подошел к ней. Я чувствовал себя десятилетним мальчиком, еще немного — и я бы заплакал.

— Нет, — сказала она со столь свойственной ей теплотой в голосе, — не надо расстраиваться. Прошу вас, Филипп, пожалуйста. Я так горда, что однажды надела его, пусть ненадолго.

— Я хотел, чтобы вы носили его, — сказал я, — хотел, чтобы оно навсегда осталось у вас. Будь проклят этот старик!

— Ш-ш… Не говорите так, дорогой.

Я был настолько раздосадован и зол, что мог бы немедленно поехать в банк, пройти в кладовые, и привезти с собой все драгоценности до единой, все камни, все самоцветы, и отдать ей со всем золотом и серебром в придачу. Я отдал бы ей весь мир.

— Теперь все испорчено, — сказал я, — весь вечер, все Рождество. Все пошло прахом.

Она привлекла меня к себе и рассмеялась.

— Вы совсем как ребенок, — сказала она, — который прибежал ко мне с пустыми руками. Бедный Филипп!

Я отступил на шаг и взглянул на нее сверху вниз.

— Я не ребенок, — возразил я. — Мне двадцать пять лет без этих проклятых трех месяцев. Моя мать надевала эти жемчуга в день своей свадьбы, до нее — моя тетка, а еще раньше — моя бабушка. Неужели вы не понимаете, почему я хотел, чтобы и вы тоже носили их?

Она положила руки мне на плечи и еще раз поцеловала меня:

— Конечно понимаю. Потому-то я и была так счастлива и так горда. Вы хотели, чтобы я носила их, потому что знаете, что, если бы я венчалась здесь, а не во Флоренции, Эмброз подарил бы их мне в день свадьбы.

Я не ответил. Как-то она сказала, что мне недостает проницательности. Теперь я то же самое мог бы сказать о ней. Несколько мгновений спустя она потрепала меня по плечу и ушла спать.

Я нащупал в кармане цепочку, которую Рейчел мне подарила. Уж она-то была моей, только моей.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Рождество прошло для нас как нельзя лучше. Рейчел позаботилась об этом. Мы объездили все фермы, дома работников и лесничих и раздали вещи, которые когда-то принадлежали Эмброзу. Под каждой крышей нам пришлось отведать пирога или попробовать пудинга, так что, когда наступил вечер, мы были слишком сыты, чтобы обедать, и предоставили слугам покончить с оставшимися после праздничного застолья гусем и индейкой, а сами тем временем жарили каштаны в камине гостиной.

Затем, словно я вернулся лет на двадцать назад, в прошлое, она попросила меня закрыть глаза, смеясь, поднялась в будуар и, вернувшись, вложила мне в руку маленькую елочку. Она заранее украсила ее самым причудливым образом; подарки были обернуты в ярко раскрашенную бумагу и каждый представлял собой какую-нибудь уморительную нелепость. Я понимал, что тем самым она хотела заставить меня забыть драму сочельника и фиаско с жемчугами. Но я не мог забыть. Не мог и простить. После Рождества в моих отношениях с крестным наступило заметное охлаждение. То, что он прислушивался к ничтожным, лживым сплетням, было само по себе плохо, но еще больше возмущало меня настойчивое упрямство, с каким он следовал букве завещания, оставлявшего меня еще на три месяца под его опекой. Ну и что, если Рейчел истратила больше, чем мы предполагали? Мы не знали ее потребностей. Ни Эмброз, ни крестный не понимали образа жизни, принятого во Флоренции. Возможно, она и была расточительна, но разве это преступление? Что же касается флорентийского общества, то не нам его судить. Крестный всю жизнь был скуповат и прижимист, а поскольку Эмброз никогда много на себя не тратил, то и решил, что подобное положение вещей сохранится и после того, как имущество перейдет ко мне. Потребности мои были довольно скромными, и к личным тратам я питал не бо́льшую склонность, чем некогда Эмброз. Но мелочность крестного приводила меня в бешенство и утвердила в намерении настоять на своем и пользоваться принадлежащими мне деньгами.

Он обвинил Рейчел в том, что она пускает на ветер назначенное ей содержание. Что ж, пусть обвиняет меня в чрезмерных тратах на дом. После Нового года я решил, что хочу заняться усовершенствованием владений, которые скоро станут моими. И не только садом. Возобновилась прокладка дорожки с террасами над Бартонскими полями, а рядом — подготовка площадки для нижнего сада, скопированной с одной из гравюр в книге Рейчел. Кроме того, я принял решение отремонтировать дом. Я счел, что мы слишком долго довольствовались ежемесячными посещениями Ната Данна, каменщика имения, который по приставной лестнице взбирался на крышу, заменял плитки шифера, сорванные ветром, и в перерыве между работой курил трубку, прислонясь спиной к печной трубе. Пора было привести в порядок всю крышу, настелить новую черепицу, новый шифер, заменить водосточные трубы, а также укрепить стены, поврежденные долгими годами ветров и дождей. Имением почти не занимались с тех давних пор, когда двести лет назад сторонники парламента учинили смуту и моим предкам с великим трудом удалось спасти дом от разрушения. Я искуплю былое небрежение, и если крестный состроит гримасу и примется подсчитывать расходы, то пусть убирается ко всем чертям.

Итак, я принялся за дело, и еще до конца января человек пятнадцать или двадцать работали на крыше дома, вокруг него и в самом здании, отделывая потолки и стены по моим указаниям. Мне доставляло огромное удовольствие представлять себе выражение лица крестного в ту минуту, когда ему представят счета.

Я воспользовался ремонтом в доме как предлогом, чтобы не принимать гостей, и таким образом на время положил конец воскресным обедам. Тем самым я избавился от регулярных визитов Паско и Кендаллов и не виделся с крестным, что также входило в мои намерения. Кроме того, я попросил Сикома распустить среди прислуги слух — а он мастер на такие дела, — что миссис Эшли затруднительно принимать посетителей, потому что в гостиной ведутся работы. Благодаря этому в ту зиму и в первые недели весны мы жили отшельниками, что как нельзя лучше отвечало моим привычкам. Будуар тетушки Фебы — Рейчел по-прежнему настаивала на этом названии — стал местом нашего обитания. Там на склоне дня Рейчел любила сидеть с рукоделием или книгой в руках, а я, забыв обо всем, смотрел на нее. После досадного недоразумения с жемчужным колье в канун Рождества в ее обращении со мной появилась особая нежность, сладко согревавшая душу, но порой трудновыносимая.

Думаю, она и не подозревала, что делает со мною ее нежность. Когда, говоря о саде или обсуждая какой-нибудь практический вопрос, она проходила мимо кресла, в котором я сидел, эти руки, на миг легшие мне на плечо или ласково коснувшиеся моей головы, заставляли сердце мое усиленно биться, и оно не скоро успокаивалось. Наблюдать за ее движениями было для меня ни с чем не сравнимым наслаждением; иногда я спрашивал себя: не потому ли она встает с кресла, подходит к окну, поднимает руку к портьере и, не опуская ее, замирает, глядя на лужайку, что знает, как жадно и неотступно следят за ней мои глаза? Она совершенно по-особому произносила мое имя — Филипп. Для других оно всегда было коротким, сокращенным словом с легким нажимом на последней букве; она же нарочито медленно тянула «-л-л-», отчего мое собственное имя приобретало, по крайней мере для меня, новое звучание, которое мне очень нравилось. Мальчиком я всегда хотел, чтобы меня звали Эмброз, и, думаю, желание это сохранялось до самого недавнего времени. Теперь же я был рад, что имя мое было более древним, чем Эмброз.

Когда привезли новые свинцовые водосточные трубы и приладили к ним воронки, я с чувством странной гордости рассматривал прикрепленные к ним металлические пластинки с моими инициалами «Ф. Э.», датой и львом — геральдическим знаком фамилии моей матери. Казалось, я передаю будущему частичку самого себя. Стоявшая рядом Рейчел взяла меня за руку и сказала: «До сих пор я думала, что вам неведомо чувство гордости. Теперь я люблю вас еще больше».

Да, я был горд… но гордость пришла на смену пустоте.

Итак, работы продолжались — в доме, в саду. Наступили первые весенние дни, наполненные смесью мучительной пытки и восторга. С первыми лучами под нашими окнами заводили песню дрозд и зяблик, пробуждая Рейчел и меня ото сна. Встречаясь в поддень, мы говорили об этом. Сперва солнце приходило к ней, на восточную сторону дома, и роняло косой луч на ее подушку. Меня оно посещало позднее, когда я одевался. Высунувшись из окна и глядя поверх лугов на море, я видел, как лошади, впряженные в плуг, взбираются по склону дальнего холма; над ними кружат чайки, а на пастбищах пасутся овцы и ягнята прижимаются друг к другу, чтобы согреться. Возвращавшиеся с юга чибисы налетали облаком трепещущих крыльев. Скоро они образуют пары, и самцы в восторженном полете будут взмывать высоко в небо и камнем падать вниз. На берегу свистели кроншнепы и черно-белые, похожие на пасторов сороки в поисках завтрака важно тыкали клювами в морские водоросли.

Однажды в такое утро ко мне пришел Сиком и сказал, что Сэм Бейт из Ист-Лоджа, который по причине нездоровья слег в постель, желает, чтобы я пришел повидаться с ним, поскольку ему надо передать мне нечто очень важное. Сэм намекал, что это «нечто» слишком ценно и он не может прислать его с сыном или дочерью. Я не придал большого значения доводам Сикома. Сельские жители любят делать тайну из пустяков. Тем не менее днем я пешком поднялся по аллее, вышел за ворота и, дойдя до перепутья Четырех Дорог, свернул к домику Сэма Бейта.

Он сидел на кровати, а рядом с ним на одеяле лежал сюртук Эмброза, полученный на Рождество. Я узнал тот самый сюртук, который Эмброз купил на континенте для теплой погоды.

— Право, Сэм, мне жаль, что я застал вас в постели, — сказал я. — В чем дело?

— Все тот же кашель, мистер Филипп, сэр, который одолевает меня каждую весну, — ответил он. — До меня он мучил моего отца, и однажды весной он сведет меня в могилу, как свел его.

— Чепуха, Сэм, — сказал я, — все это россказни, будто сын умрет от того же, от чего отец.

Сэм покачал головой.

— В них есть доля истины, сэр, — возразил он. — Вам это тоже известно. А как же мистер Эмброз и его отец, старый джентльмен, ваш дядя? Болезнь мозга обоих свела в могилу. Супротив природы не пойдешь. И у скота я замечал то же самое.

Я промолчал, недоумевая, откуда Сэму известно, какая болезнь свела Эмброза в могилу. Я никому не говорил об этом. Невероятно, с какой скоростью распространяются слухи в наших краях.

— Вам надо послать дочь к миссис Эшли и попросить настоя от кашля. Она хорошо разбирается в таких делах. Эвкалиптовое масло — одно из ее лекарств.

— Пошлю, мистер Филипп, обязательно пошлю, — сказал он, — но мне сдается, я правильно сделал, попросив, чтобы сперва вы сами пришли по делу касательно письма.

Он понизил голос, и на его лице отразились соответствующие случаю важность и озабоченность.

— Какого письма, Сэм? — спросил я.

— Мистер Филипп, на Рождество вы и миссис Эшли подарили некоторым из нас одежду и прочие вещи покойного господина. И как же все мы гордимся, что получили поровну! Так вот, сюртук, который вы видите на кровати, достался мне.

Он сделал паузу и прикоснулся к сюртуку с выражением такого же благоговения на лице, с каким получил его.

— Так вот, — продолжал Сэм, — я и говорю дочке, что если бы у нас был стеклянный сундук, мы положили бы его туда, но она ответила, чтобы я не болтал глупостей, что сюртук для того и придуман, чтобы его носили. Ну уж носить-то я его не буду, мистер Филипп. Это выглядело бы слишком самонадеянно с моей стороны, если вы понимаете меня, сэр. Так что я убрал сюртук вон в тот шкаф и время от времени вынимал, чтобы поглядеть на него. Потом, когда меня прихватил этот чертов кашель и я слег, не знаю, как оно вышло, но мне пришла фантазия надеть его. Прямо так, сидя на кровати, как вы сейчас меня видите. Сюртук почти ничего не весит, и в нем покойно спине. Вчера, мистер Филипп, я так и сделал. Тогда-то я и нашел письмо.

Он замолчал и, порывшись под подушкой, вытащил небольшой пакет.

— А случилось вот что, мистер Филипп, — продолжал он. — Должно быть, письмо провалилось за подкладку. Тот, кто складывал или заворачивал сюртук, ни за что бы не заметил письма. Заметил бы только тот, кто стал бы, как я, разглаживать его руками, с трудом веря, что он на моих плечах. Я почувствовал хруст под пальцами и отважился вспороть подкладку ножом. И вот те на, сэр. Письмо, ясно как день, письмо. Запечатанное и адресованное вам самим мистером Эмброзом. Я издавна знаю его руку. Я так и обомлел, наткнувшись на него. Понимаете, сэр, мне почудилось, будто я получил весточку от покойника.

Сэм протянул мне письмо. Оно было надписано самим Эмброзом. Я смотрел на знакомый почерк, и у меня щемило сердце.

— Вы правильно поступили, Сэм, — сказал я, — правильно, что послали за мной. Благодарю вас.

— Какие там благодарности, мистер Филипп, — ответил он. — Вам не за что меня благодарить. Но я вот подумал: может быть, письмо не просто так пролежало там все эти месяцы и попало к вам с таким опозданием. И бедный господин уже мертвый пожелал, чтобы оно нашлось. Может быть, читая его, вы подумаете о том же. Поэтому я и решил, что лучше мне самому сказать вам о нем, чем посылать в замок дочку.

Я положил письмо в карман, еще раз поблагодарил Сэма и, прежде чем уйти, поговорил с ним минут пять. Не знаю, что именно, возможно, интуиция заставила меня попросить его никому ни о чем не рассказывать, даже дочери. Свою просьбу я объяснил так, как он сам подсказал, — уважением к памяти покойного. Он пообещал, и я вышел.

Домой я вернулся не сразу; лесом поднялся к тропе, которая бежит над имением по границе с Тренантскими акрами и лесной аллеей. Эту тропу Эмброз любил больше других. Не считая маяка, расположенного южнее, она являлась самым высоким пунктом наших земель, и с нее открывается прекрасный вид на море за сбегающим вниз лесом и долиной. Деревья, посаженные Эмброзом и еще раньше его отцом, не мешали любоваться панорамой, а в мае землю устилал ковер колокольчиков. Там, где тропа взлетает над лесом, прежде чем нырнуть к спуску в долину и к дому лесничего, Эмброз поставил гранитную плиту. «Когда я умру, — полушутя-полусерьезно сказал он, — она сможет послужить мне надгробным камнем. Размышляй обо мне лучше здесь, а не в семейном склепе, рядом с другими Эшли».

Велев установить ее, он и помыслить не мог, что будет лежать не в семейном склепе, а на протестантском кладбище во Флоренции. На плите он витиеватыми буквами процарапал названия стран, по которым путешествовал, а в самом низу — довольно нескладное стихотворение, которое всякий раз, когда мы вместе смотрели на него, вызывало у нас смех. Возможно, это и глупо, но я верю, что в глубине души Эмброз хотел покоиться здесь; в последнюю зиму, проведенную им за границей, я часто поднимался сюда через лес, чтобы постоять перед глыбой гранита и полюбоваться видом, который он так любил.

Я подошел к гранитной плите и немного постоял, положив на нее руки. Я не мог решиться. Внизу, над трубой дома лесничего, вился легкий дымок, и собака, в отсутствие хозяина сидевшая на цепи, время от времени лаяла в пустоту, может быть, для того, чтобы звуками собственного голоса скрасить одиночество. Яркие краски дня померкли, повеяло холодом. Тучи заволокли небо. Вдали по склону Ланклийских холмов стада спускались на водопой к болотам под лесом; еще недавно искрящиеся в лучах солнца воды бухты потемнели и сделались иссиня-серыми. Легкий ветерок с моря шелестел в ветвях деревьев у меня под ногами. Я сел рядом с плитой и, вынув письмо, положил его на колено вниз адресом. Красная печать, оттиснутая перстнем Эмброза с изображением головы альпийской вороны, приковывала мой взгляд. Пакет был нетолстый. В нем лежало только письмо. Ничего, кроме письма, которое я не хотел читать. Не могу сказать, какое дурное предчувствие удерживало меня, какой трусливый инстинкт подсказывал, чтобы я, как страус, спрятал голову в песок. Эмброз был мертв, и прошлое умерло вместе с ним. Мне предстояло строить собственную жизнь, следовать собственной воле. В письме могли быть более подробные упоминания о том, что я решил забыть. Эмброз уже называл Рейчел расточительной, он мог вновь употребить этот эпитет или даже привести более убедительные для меня доводы. Должно быть, я и сам за несколько месяцев истратил на дом больше, чем Эмброз за многие годы. И не считал это предательством.

Но не читать письмо… Что он сказал бы на это? Если бы я разорвал его на мелкие клочки, развеял их по ветру и так и не узнал бы его содержания, стал ли бы Эмброз осуждать меня? Я вертел письмо в руках, взвешивал на ладони. Читать или не читать? Боже, как я хотел, чтобы передо мной не стоял такой выбор… Там, дома, моя преданность ей не подлежала сомнению. В будуаре, где я не сводил глаз с ее лица, ловил каждое движение ее рук, ее улыбку, внимал ее голосу, никакое письмо не нарушило бы моего покоя. Но здесь, в лесу, возле гранитной плиты, где мы так часто стояли вместе, я и Эмброз, с той самой тростью в руке, с которой теперь ходил я, в той самой куртке, которую я почти не снимал с плеч, — здесь его власть была гораздо сильнее. Как маленький мальчик молится, чтобы на его день рождения выдалась хорошая погода, так и я обратил к Богу молитву, чтобы в письме не оказалось ничего, способного нарушить мой душевный покой, и… вскрыл его. Оно было датировано апрелем прошлого года и, следовательно, написано за три месяца до смерти Эмброза.


«Мой дорогой мальчик!

Если ты нечасто получаешь от меня письма, то отнюдь не потому, что я не думаю о тебе. Последние три месяца мысли о тебе не покидали меня, и, пожалуй, я вспоминал тебя чаще, чем когда бы то ни было. Но письмо может затеряться или быть прочитано другими; по этой причине я не писал тебе, а когда писал — то, поверь, мне известно, сколь мало ты мог понять из моих слов. Я был нездоров, меня мучила лихорадка, мучили головные боли. Сейчас мне лучше. Не знаю, надолго ли. Лихорадка может возобновиться, головные боли тоже, а когда я оказываюсь в их власти, то не отвечаю ни за свои слова, ни за поступки. Уж это я знаю наверняка.

Но я не уверен в причине. Филипп, дорогой мальчик, я очень встревожен. И это мягко сказано. Моя душа переживает агонию. Я писал тебе, кажется, зимой, но вскоре заболел и не помню, что сталось с тем письмом. Вполне возможно, я уничтожил его, поддавшись настроению. Кажется, я писал тебе о ее недостатке, который очень беспокоит меня. Не могу сказать, наследственный он или нет, но полагаю, что да, а также думаю, что неудачная беременность причинила ей непоправимый вред.

Кстати, в своих письмах я скрыл это от тебя — тогда мы были слишком потрясены. Что касается меня, то у меня есть ты, и это приносит мне утешение. Но женщина чувствует глубже. Как ты можешь догадаться, она думала о будущем, строила планы, но когда через четыре с половиной месяца все рухнуло, да к тому же врач сказал ей, что у нее больше не будет детей, горе ее было безмерно, гораздо глубже, чем мое. Могу поклясться, она изменилась именно с той поры. Ее расточительность возрастала, и она начала отдаляться от меня. Вскоре я почувствовал в ней склонность к различного рода уловкам, ко лжи. Все это было так не похоже на ее теплоту и сердечность в первое время после замужества! Шел месяц за месяцем, и я все чаще замечал, что за советами она предпочитает обращаться не ко мне, а к человеку, о котором я уже писал в своих письмах, к синьору Райнальди, другу и, как я полагаю, поверенному Сангаллетти. По-моему, этот человек оказывает на нее пагубное влияние. Я подозреваю, что он влюблен в нее еще с той поры, когда Сангаллетти был жив, и хоть я до самого последнего, недавнего времени ни на миг не допускал, что он ей интересен, сейчас я не так в этом уверен. При упоминании его имени на ее глаза набегает тень, в голосе появляется особая интонация, что пробуждает во мне самые ужасные подозрения.

Я часто замечал, что воспитание, данное ей незадачливыми родителями, образ жизни, который она вела до и во время своего первого замужества и который мы оба обходили молчанием, привили ей манеру поведения, весьма отличную от той, что принята у нас дома. Узы брака не обязательно святы. Кажется, у меня даже есть доказательства того, что он дает ей деньги. Деньги, да простит мне Господь такие слова, в настоящее время — единственный путь к ее сердцу. Я уверен: если бы она не потеряла ребенка, ничего подобного не было бы, и всем сердцем сожалею, что послушал врача, когда он отговаривал нас от путешествия, и не привез ее домой. Мы были бы теперь с тобой и жили бы в полном согласии.

Иногда она снова становится собою прежней, и тогда все хорошо, настолько хорошо, что у меня такое ощущение, будто после кошмарного сна я вновь пробудился к счастью первых месяцев нашей совместной жизни. Затем слово, поступок — и вновь все потеряно. Я спускаюсь на террасу и застаю там Райнальди. При виде меня они замолкают, и мне остается лишь догадываться, о чем они беседовали. Однажды, когда она ушла в дом и я остался наедине с Райнальди, он неожиданно резко спросил меня про завещание. Как-то раз он случайно видел его перед нашей свадьбой. Он сказал мне, что при теперешнем положении вещей, если я умру, то оставлю жену без наследства. Я знал об этом и даже сам составил завещание, исправляющее ошибку; я поставил бы под ним свою подпись и засвидетельствовал бы ее, если бы мог быть уверен в том, что ее расточительность — явление временное и не пустило глубоких корней.

Между прочим, по новому завещанию она получила бы дом и имение в пожизненное пользование с условием, что управление ими полностью поручается тебе, а после ее смерти они переходят в твое владение. Оно еще не подписано по причине, о которой я уже сказал тебе.

Заметь, именно Райнальди спросил меня про завещание. Райнальди обратил мое внимание на упущение в том варианте, который сейчас имеет законную силу. Она не заговаривает со мной на эту тему. Может быть, они обсуждали ее вдвоем? О чем они разговаривают, когда меня нет поблизости?

Вопрос о завещании встал в марте. Признаться, я был тогда нездоров, почти ослеп от головной боли, и, быть может, Райнальди, со свойственной ему холодной расчетливостью, заговорил о нем, полагая, что я могу умереть. Возможно, так оно и есть. Возможно, они не обсуждали его между собой. Я не могу это проверить. Я часто ловлю на себе ее взгляд, настороженный, странный. А когда я обнимаю ее, у меня возникает чувство, будто она чего-то боится. Но чего… кого?

Два дня назад, что, собственно, и побудило меня непременно написать тебе об этом, со мной случился приступ той же лихорадки, что свалила меня в марте. Совершенно неожиданный приступ. Начинаются резкие боли, тошнота, которые вскоре сменяются таким возбуждением, что я впадаю в неистовство и едва держусь на ногах от слабости и головокружения. Это, в свою очередь, проходит, на меня нападает неодолимая сонливость, и я падаю на пол или на кровать, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Не припомню, чтобы такое бывало с моим отцом. Головные боли — да, некоторая неуравновешенность — да, но не остальные симптомы.

Филипп, мальчик мой, единственное существо в мире, которому я могу довериться, скажи, что это значит, и, если можешь, приезжай ко мне. Ничего не говори Нику Кендаллу. Ни слова не говори ни одной живой душе. Но главное — ничего не пиши в ответ, просто приезжай. Одна мысль преследует меня и не дает мне покоя. Неужели они пытаются отравить меня?

Эмброз».


Я сложил письмо. Собака внизу перестала лаять. Я слышал, как лесничий отворил калитку и пес заскулил, приветствуя хозяина; услышал голоса в доме, стук ведра, шум закрывшейся двери. С деревьев на противоположном холме поднялись галки. Громко крича, они покружили в воздухе, темной тучей перелетели к деревьям у болота и уселись на их верхушках.

Я не разорвал письмо. Под гранитной плитой я выкопал ямку, вложил письмо в записную книжку и похоронил ее глубоко в темной земле. Я разровнял землю руками, спустился с холма, миновал лес и вышел на нижнюю аллею. Окольным путем поднимаясь к дому, я слышал смех и болтовню людей, возвращавшихся после работы домой. Я немного постоял, наблюдая, как они устало бредут через парк. Леса на стене дома, где они работали весь день, выглядели безжизненными и голыми. Я вошел в дом через черный ход со двора, и, как только мои шаги застучали по каменным плитам, из комнаты дворецкого мне навстречу вышел Сиком. У него было испуганное лицо.

— Как я рад, что вы наконец вернулись, сэр, — сказал он. — Госпожа давно спрашивает вас. С беднягой Доном беда. Госпожа очень встревожена.

— Беда? — спросил я. — Что случилось?

— С крыши на него упала большая плита шифера. Вы ведь знаете, в последнее время он почти оглох и все лежал на солнышке под окнами библиотеки. Шифер, должно быть, упал ему на спину. Он не может двигаться.

Я пошел в библиотеку. Рейчел сидела на полу, держа на коленях голову Дона. Когда я вошел, она подняла глаза.

— Они убили его, — сказала она. — Он умирает. Почему вы так задержались? Если бы вы были здесь, этого не случилось бы.

Ее слова отозвались в моей душе эхом чего-то давно забытого. Но чего именно, я не мог вспомнить.

Сиком вышел, и мы остались одни. По ее лицу текли слезы.

— Дон принадлежал вам, и только вам, — проговорила она. — Вы выросли вместе. Мне невыносимо видеть, как он умирает.

Я подошел и опустился рядом с ней на колени. Я сознавал, что думаю не о письме, погребенном глубоко под гранитной плитой, не о бедном умирающем Доне, чье обмякшее, вытянувшееся тело неподвижно лежало между нами. Думал я только об одном. О том, что впервые с тех пор, как Рейчел приехала в мой дом, она скорбит не об Эмброзе, а обо мне.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Мы просидели с Доном весь вечер. Я пообедал, Рейчел кусок не шел в горло. Дон умер незадолго до полуночи. Я вынес его и накрыл труп: мы решили вместе похоронить его на следующий день в саду. Когда я возвратился, библиотека была пуста — Рейчел поднялась наверх. Я прошел по коридору в будуар. Она сидела, устремив взгляд в огонь, глаза ее были влажны. Я сел рядом с ней и взял ее руки в свои.

— Я думаю, он не страдал, — сказал я. — Думаю, он не чувствовал боли.

— Пятнадцать долгих лет… — сказала она. — Маленький десятилетний мальчик в свой день рождения открывает праздничный пирог, и он лежит в нем, положив голову на лапы. Эта сцена часто стоит у меня перед глазами.

— Через три недели, — проговорил я, — снова день рождения. Мне исполнится двадцать пять лет. Знаете, что произойдет в этот день?

— Сбудутся все желания, — ответила она. — Во всяком случае, так говорила мне мать, когда я была молода. А чего желаете вы, Филипп?

Я ответил не сразу. Как и она, я уставился в огонь.

— Придет время — узнаете.

Ее рука, в кольцах, белая, неподвижная, лежала в моей.

— Когда мне исполнится двадцать пять лет, — заговорил я, — имение и имущество семейства Эшли выйдут из-под опеки Ника Кендалла. Они станут моими, и я буду волен распоряжаться ими по своему усмотрению. Жемчужное колье, другие драгоценности, которые сейчас лежат в банке, — все это я смогу отдать вам.

— Нет, Филипп, — сказала она, — я не приму их. Вы должны сохранить их для своей жены. Я знаю, пока у вас нет желания жениться, но, возможно, вы передумаете.

Я отлично знал, что именно мне не терпится сказать ей, но не осмеливался. Вместо этого я наклонился, поцеловал ей руку и отошел.

— Лишь по недоразумению, — сказал я, — драгоценности сегодня не ваши. И не только драгоценности, а все. Дом, деньги, имение. Вы это прекрасно знаете.

По ее лицу пробежала тень. Она отвернулась от огня и откинулась на спинку кресла. Ее пальцы начали нервно теребить кольца.

— Не будем об этом говорить. Если произошло недоразумение, то я с ним свыклась.

— Вы, может быть, и свыклись, но я не свыкся.

Я встал и, повернувшись спиной к камину, посмотрел на нее; теперь я знал, что делать.

— Что вы имеете ввиду? — спросила она, подняв на меня глаза, затуманенные горькими воспоминаниями.

— Не важно, — ответил я, — узнаете через три недели.

— Через три недели, — сказала она, — сразу же после вашего дня рождения, я должна буду вас покинуть.

Вот она и произнесла слова, которых я давно ждал и боялся. Но теперь, когда у меня в голове созрел план, слова эти почти не имели значения.

— Почему? — спросил я.

— Я и так слишком надолго задержалась, — ответила она.

— Скажите, как бы вы поступили, — спросил я, — если бы Эмброз оставил завещание, по которому все имущество переходило бы к вам в пожизненное владение при условии, что, пока вы живы, я буду присматривать за имением и управлять им для вас?

Ее глаза вспыхнули, и она поспешно отвела их к огню.

— Как бы я поступила? — спросила она. — Что вы хотите этим сказать?

— Вы бы стали здесь жить? Вы бы выставили меня?

— Выставила вас? — воскликнула она. — Из вашего собственного дома? О, Филипп, как вы можете задавать такие вопросы?

— Вы бы тогда остались? Вы жили бы здесь, в этом доме, и, в известном смысле, держали бы меня у себя на службе? Мы жили бы здесь вместе, как живем сейчас?

— Да, — сказала она. — Да, пожалуй. Я об этом никогда не думала. Но тогда все было бы иначе. Не надо сравнивать.

— В чем иначе?

Она всплеснула руками:

— Как мне вам объяснить? Неужели вы не понимаете, что при нынешних обстоятельствах мое пребывание в вашем доме выглядит весьма двусмысленно просто потому, что я женщина. Ваш крестный первый согласился бы со мной. Он ничего не говорил, но я уверена: он считает, что мне пора уезжать. Если бы дом был моим, а вы, по вашему выражению, состояли бы у меня на службе, все выглядело бы совершенно иначе. Я была бы миссис Эшли, а вы — моим наследником. Но вышло так, что теперь вы — Филипп Эшли, а я — родственница, живущая вашими щедротами. Между тем и другим огромная разница, дорогой.

— Совершенно верно, — согласился я.

— И значит, — сказала она, — не будем больше говорить об этом.

— Нет, будем говорить, — сказал я, — поскольку это дело чрезвычайной важности. Что случилось с завещанием?

— Каким завещанием?

— Завещанием, которое Эмброз составил, но не подписал, в котором он оставляет все имущество вам?

Я заметил в ее взгляде еще большую тревогу.

— Как вы узнали про это завещание? Я вам о нем не рассказывала.

Порою ложь бывает во спасение, и я прибег к ней.

— Я всегда знал, что оно должно существовать, — ответил я, — но, видимо, осталось неподписанным и, следовательно, с точки зрения закона, лишено юридической силы. Зайду еще дальше в своих предположениях и скажу, что завещание находится здесь, при вас.

То был выстрел наугад, но он попал в цель. Она инстинктивно бросила взгляд на небольшое бюро, затем на стену и снова на меня.

— Чего вы добиваетесь? — спросила она.

— Ничего, кроме подтверждения, что оно существует.

После некоторого колебания она пожала плечами.

— Хорошо. Да, существует, — ответила она. — Но оно ничего не меняет. Завещание не было подписано.

— Могу я его увидеть? — спросил я.

Она долго молча смотрела на меня. Было ясно, что она смущена и, пожалуй, встревожена. Она встала с кресла, подошла к бюро и, помедлив в нерешительности, снова взглянула на меня.

— С чего вдруг все это? — спросила она. — Почему мы никак не можем оставить прошлое в покое? В тот вечер в библиотеке вы обещали, что мы так и сделаем.

— Вы обещали тогда, что останетесь, — ответил я.

Давать мне завещание или нет — выбор был за ней. Я подумал о выборе, сделанном мною днем у гранитной плиты. К добру или к беде, но я решил прочесть письмо Эмброза. Теперь ей предстояло принять решение. Она достала ключ и открыла выдвижной ящик бюро. Из ящика она вынула лист бумаги и протянула его мне.

— Если вам так хочется — читайте, — сказала она.

Бумага была исписана почерком Эмброза, более четким и разборчивым, чем письмо, которое я прочел днем. На месте даты значился ноябрь позапрошлого года — к тому времени они были женаты семь месяцев. Заголовок гласил: «Завещание Эмброза Эшли». Содержание было именно таким, как он описал в письме ко мне. Имение и все имущество отходило к Рейчел в пожизненное владение с условием, что я буду управлять ими при ее жизни, и после ее смерти переходило к старшему из детей от их брака, а в случае отсутствия таковых — ко мне.

— Могу я снять с него копию? — спросил я.

— Делайте что хотите, — ответила Рейчел. Она была бледна, и по ее равнодушному тону могло показаться, будто ей это совершенно безразлично. — С прошлым покончено, Филипп, и нет смысла говорить о нем.

— Я пока оставлю завещание у себя и заодно сниму с него копию.

Я сел к бюро и, взяв перо и бумагу, принялся за дело. Она полулежала в кресле, подперев голову рукой.

Я знал, что должен иметь подтверждение всему, о чем писал Эмброз, и хотя каждое слово, которое мне пришлось произнести, вызывало у меня отвращение, я все-таки заставил себя обратиться к ней с вопросом. Перо скрипело по бумаге; снятие копии с завещания было не более чем предлог: я мог не смотреть на нее.

— Я вижу, что оно датировано ноябрем, — сказал я. — У вас есть какие-нибудь соображения, почему Эмброз именно в этом месяце составил завещание? Ведь вы обвенчались в апреле.

Она не спешила с ответом, и я вдруг подумал о том, что́, должно быть, испытывает хирург, зондируя едва затянувшуюся рану.

— Не знаю, почему он написал его в ноябре, — наконец проговорила Рейчел. — В то время ни он, ни я не думали о смерти. Скорее, наоборот. Это было самое счастливое время из всех полутора лет, что мы провели вместе.

— Да, — сказал я, беря чистый лист бумаги, — он писал мне.

— Эмброз писал вам? Но я просила его не делать этого. Я боялась, что вы неправильно его поймете и почувствуете себя в некотором смысле ущемленным. С вашей стороны это было бы вполне естественно. Он обещал сохранить завещание в тайне. Ну а потом случилось так, что оно утратило всякое значение.

Ее голос звучал глухо, монотонно. В конце концов, когда хирург зондирует рану, то страдалец, возможно, вяло говорит ему, что не чувствует боли. «Но женщина чувствует глубже», — написал Эмброз в письме, которое теперь погребено под гранитной плитой. Царапая пером на бумаге, я увидел, что вывожу слова: «Утратило значение… утратило значение…»

— В результате, — сказал я, — завещание так и не было подписано.

— Да. Эмброз оставил его таким, каким вы его видите.

Я кончил писать. Сложил завещание и снятую с него копию и положил их в нагрудный карман, где днем лежало письмо Эмброза. Затем я подошел к Рейчел и, обняв ее, крепко прижал к себе, не как женщину, а как ребенка.

— Рейчел, почему Эмброз не подписал завещание? — спросил я.

Она не шелохнулась, не попыталась отстраниться. Только рука, лежавшая на моем плече, вдруг напряглась.

— Скажите, скажите мне, Рейчел…

В ответ, словно издалека, прозвучал слабый голос, едва уловимым шепотом коснувшийся моего слуха:

— Не знаю и никогда не знала. Мы больше не говорили о нем. Наверное, поняв, что я не смогу иметь детей, он разуверился во мне. В его душе угасла какая-то вера, хотя сам он и не сознавал этого.

Стоя на коленях перед креслом Рейчел и обнимая ее, я думал о письме в записной книжке под гранитной плитой, письме с теми же обвинениями, хоть и выраженными другими словами, и задавал себе мучительный вопрос: как могли два любящих человека настолько не понимать друг друга, что даже общее горе не помешало их взаимному отчуждению? Видимо, в самой природе любви между мужчиной и женщиной есть нечто такое, что ввергает их в душевные муки и подозрительность.

— Это вас огорчило? — спросил я.

— Огорчило? А как вы думаете? Я просто голову потеряла.

Я представил себе, как они сидят на террасе перед виллой, разделенные странной тенью, сотканной из их собственных сомнений и страхов, и мне казалось, что эта тень вырастает из такого далекого прошлого, которое разглядеть невозможно. Быть может, не сознавая своего недовольства и размышляя о ее жизни с Сангаллетти и еще раньше, Эмброз обвинял ее за то, что все эти годы она провела не с ним; а Рейчел с такой же обидой и негодованием думала, что утрата ребенка неизбежно повлечет за собой утрату любви мужа. Как же плохо понимала она Эмброза! Как мало знал он ее! Я мог рассказать Рейчел о содержании письма, лежащего под плитой, но мой рассказ к добру бы не привел. Отсутствие взаимопонимания между ними коренилось слишком глубоко.

— Так что завещание не было подписано всего лишь по оплошности?

— Если угодно, называйте это оплошностью, — ответила она, — теперь это не имеет значения. Но вскоре его поведение изменилось, и сам он изменился. Начались эти ужасные головные боли, от которых он почти слепнул. Несколько раз они доводили его до неистовства. Я спрашивала себя, нет ли тут моей вины. Я боялась.

— И у вас совсем не было друзей?

— Только Райнальди. Но он не знал того, о чем я рассказала вам.

Это холодное, строгое лицо, узкие пронизывающие глаза… я не винил Эмброза за недоверие к этому человеку. Но как Эмброз, будучи ее мужем, мог так сомневаться в себе? Конечно же, мужчина знает, когда женщина любит его. Хотя, возможно, это и не всегда удается определить.

— А когда Эмброз заболел, вы перестали приглашать Райнальди к себе?

— Я не смела, — ответила она. — Вам никогда не понять, каким стал Эмброз, и я не хочу об этом рассказывать. Прошу вас, Филипп, не спрашивайте меня больше ни о чем.

— Эмброз подозревал вас… но в чем?

— Во всем. В неверности и даже в худшем.

— Что может быть хуже неверности?

Она вдруг оттолкнула меня, встала с кресла и, подойдя к двери, распахнула ее.

— Ничего, — сказала Рейчел, — ничего на свете. А теперь уйдите и оставьте меня одну.

Я медленно поднялся и подошел к ней:

— Простите меня. Я вовсе не хотел рассердить вас.

— Я не сержусь, — сказала она.

— Никогда, — сказал я, — никогда больше я не буду задавать вам вопросов. Те, что я задал сегодня, были последними. Даю вам торжественное обещание.

— Благодарю вас, — сказала она.

Лицо ее было утомленным, бледным; голос звучал бесстрастно.

— У меня была причина задать их, — сказал я. — Через три недели вы ее узнаете.

— Я не спрашиваю вас о причине, Филипп. Уйдите. Вот все, о чем я вас прошу.

Она не поцеловала меня, не пожала руки. Я поклонился и вышел. Но миг, когда она позволила мне опуститься перед ней на колени и обнять… Почему она вдруг так переменилась? Если Эмброз мало знал о женщинах, то я и того меньше. Эта неожиданная пылкость, что заставляет мужчину забыть обо всем, застает его врасплох и возносит на вершины блаженства, и тут же — беспричинная смена настроения, возвращающая его с небес на землю, о которой ему на мгновение позволили забыть. Какой запутанный и сбивчивый ход мысли вынуждает их забывать о здравом смысле? Какие порывы пробуждают в них то гнев и отчужденность, то неожиданную щедрость? Да, мы совсем другие, с нашим более неповоротливым мышлением; мы медленно движемся по стрелке компаса, тогда как их, мятущихся и заблуждающихся, несут куда глаза глядят ветры воображения.

Когда на следующее утро Рейчел спустилась вниз, она была, как обычно, мила, приветлива и ни словом не обмолвилась о нашем вечернем разговоре. Мы похоронили бедного Дона в саду, там, где начинается обсаженная камелиями дорожка, и я отметил его могилу небольшим кругом из мелких камней. О том, десятом, дне рождения, когда Эмброз подарил мне его, мы больше не говорили, не говорили и о двадцать пятом дне рождения, до которого оставалось совсем немного времени. Но на следующий день я велел оседлать Цыганку и верхом отправился в Бодмин. Там я зашел к адвокату по имени Уилфред Треуин, который оказывал юридические услуги многим жителям графства, но до сих пор незанимался делами нашего семейства — крестный вел их со своими знакомыми в Сент-Остелле. Я объяснил ему, что пришел по сугубо личному и к тому же не терпящему отлагательств делу и желаю, чтобы он составил по всей форме документ, который позволит мне передать моей кузине Рейчел всю собственность, принадлежащую нашей семье, первого апреля, то есть в день, когда я по закону вступлю во владение наследством. Я показал ему завещание и объяснил, что единственно по причине внезапной болезни и последовавшей за нею смерти Эмброз не успел его подписать. Я попросил включить в документ большинство пунктов из завещания Эмброза, в том числе и тот, на основании которого по смерти Рейчел имущество возвращается ко мне и мне же поручается управлять им при ее жизни. В том случае, если я умру раньше, имущество в порядке наследования переходит к моим троюродным братьям из Кента, но лишь после ее смерти. Треуин сразу понял, что от него требуется, и, как мне кажется, будучи не слишком расположен к моему крестному — отчасти поэтому я и обратился к нему, — был рад столь важному поручению.

— Вы не желаете внести в документ клаузулу, гарантирующую неприкосновенность земли? — спросил он. — По настоящему варианту миссис Эшли могла бы продать столько акров земли, сколько ей заблагорассудится, что представляется мне неразумным, коль скоро вы намерены передать своим наследникам земельные владения в их целостности.

— Да, — не спеша проговорил я, — пожалуй, действительно стоит включить пункт, запрещающий продажу земли. Это, естественно, относится и к дому.

— Имеются фамильные драгоценности, не так ли? — спросил он. — И прочая личная собственность? Как вы распорядитесь ими?

— Они ее, — ответил я, — и она вольна распоряжаться ими, как ей будет угодно.

Мистер Треуин прочел черновой вариант документа, и мне показалось, что в нем не к чему придраться.

— Одна деталь, — заметил он. — Мы не оговорили возможность нового замужества миссис Эшли.

— Едва ли это произойдет, — сказал я.

— Возможно, и нет, и тем не менее этот пункт надо предусмотреть.

Держа перо в воздухе, Треуин вопросительно взглянул на меня.

— Ваша кузина еще довольно молодая женщина, не так ли? — сказал он. — Такую возможность необходимо принимать в расчет.

И вдруг я с неожиданной свирепостью подумал о старике Сент-Айвзе из дальнего конца графства и о нескольких фразах, которые Рейчел в шутку обронила при мне.

— В случае ее замужества имущество возвращается ко мне. Это совершенно ясно.

Он сделал пометку на листе бумаги и еще раз прочел мне черновик.

— Вам угодно, чтобы документ был составлен с соблюдением всех юридических тонкостей и готов к первому апреля, мистер Эшли?

— Да, прошу вас. Первое апреля — мой день рождения. В этот день я вступаю в права наследства. Ни с какой стороны не может возникнуть никаких возражений.

Треуин сложил бумагу и улыбнулся.

— Вы поступаете весьма великодушно, — сказал он, — отказываясь от состояния в тот самый день, когда оно становится вашим.

— Начнем с того, что оно никогда не было бы моим, — ответил я, — если бы мой кузен Эмброз поставил под завещанием свою подпись.

— И тем не менее, — заметил он, — сомневаюсь, что подобные вещи случались прежде. Во всяком случае, мне не доводилось о них слышать. Насколько я понимаю, вы бы не хотели, чтобы об этом деле стало известно до назначенного вами дня?

— Ни в коем случае! Все должно остаться в тайне.

— Хорошо, мистер Эшли. Благодарю вас за то, что вы оказали мне честь своим доверием. Если в будущем вы пожелаете навестить меня по любому вопросу, я в вашем распоряжении.

Он проводил меня до входной двери и пообещал, что полный текст документа будет доставлен мне тридцать первого марта.

Я весело скакал к дому, раздумывая над тем, не хватит ли крестного удар, когда он узнает о моем поступке. Мне было все равно. Я наконец избавился от его опеки, почти избавился, и не желал ему зла, но при всем том я отлично побил старика его же оружием. Что касается Рейчел, то теперь ей незачем уезжать в Лондон и покидать свое имение. Доводы, выдвинутые ею накануне вечером, утрачивают всякий смысл. Если она станет возражать против того, чтобы я жил в одном с нею доме, что ж, я переберусь в сторожку, буду каждый день приходить к ней за распоряжениями и, держа шапку в руке, выслушивать их вместе с Веллингтоном, Тамлином и остальными. Жизнь казалась мне прекрасной, и будь я мальчишкой, то, наверное, принялся бы выделывать самые невероятные антраша. Теперь же я ограничился тем, что пустил Цыганку через земляной вал и едва не свалился с нее, когда мы с грохотом приземлились на противоположной стороне.

Мартовский день совсем лишил меня головы, и я запел бы во все горло, но, как на грех, не мог припомнить ни одной мелодии. Зеленели живые изгороди, на них набухали почки, пестрел цветами медоносный ковер золотого можжевельника. День, казалось, был создан для веселых забав и безумных выходок.

Я вернулся во второй половине дня и, подъезжая к дому, увидел у дверей почтовую карету — весьма необычное зрелище, поскольку соседи, посещавшие Рейчел, всегда приезжали в собственных экипажах. Колеса и сама карета, как после долгого путешествия, были покрыты толстым слоем пыли, и я мог поручиться, что ни экипаж, ни кучер мне не знакомы. Я повернул лошадь и, обогнув двор, подъехал к конюшне, но грум, который вышел принять у меня Цыганку, знал о посетителях не больше моего, а Веллингтона поблизости не было.

В холле я никого не встретил, но, бесшумно подойдя к гостиной, за закрытыми дверьми услышал голоса. Я решил не подниматься по главной лестнице и пройти в свою комнату по лестнице в заднем крыле дома, которой обычно пользовались слуги. Но не успел я повернуться, как дверь гостиной распахнулась и в холл вышла Рейчел, кому-то улыбаясь через плечо. У нее был счастливый, радостный вид, как всегда в минуты, когда она была в веселом расположении духа.

— Филипп, вы дома? — сказала она. — Войдите в гостиную. Уж от этого гостя вам не улизнуть. Он проделал очень длинный путь, чтобы увидеть нас обоих.

Она, улыбаясь, взяла меня за руку и почти против моей воли втащила в гостиную. Заметив меня, сидевший там человек встал со стула и с протянутой рукой подошел ко мне.

— Вы не ждали меня, — сказал он. — Приношу свои извинения. Впрочем, и я не ждал вас, когда увидел впервые.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Не знаю, выдало ли мое лицо охватившие меня чувства. Должно быть, выдало, потому что Рейчел тут же принялась рассказывать Райнальди, как я постоянно отлучаюсь из дома в седле или пешком — она никогда не знает куда, к тому же я не предупреждаю, когда вернусь.

— Филипп занят гораздо больше своих собственных работников, — сказала она, — и знает каждый дюйм имения куда лучше их.

Она все еще держала меня за руку, словно выставляя напоказ, совсем как учитель — строптивого ученика.

— У вас прекрасное имение. Поздравляю, — сказал Райнальди. — Неудивительно, что ваша кузина Рейчел так привязалась к нему. Я никогда не видел, чтобы она так чудесно выглядела.

Его глаза, глаза, которые я отчетливо помнил, глубоко посаженные, лишенные выражения, на мгновение задержались на Рейчел, затем обратились ко мне.

— Вероятно, — сказал он, — здешний воздух более благоприятствует отдохновению души и тела, чем резкий воздух нашей Флоренции.

— Моя кузина, — сказал я, — происходит из нашей западной страны. Она всего лишь вернулась туда, откуда вышла.

Он улыбнулся, если легкое движение мускулов лица можно назвать улыбкой, и обратился к Рейчел:

— Это зависит от того, какая кровь сильнее, не так ли? Ваш молодой родственник забывает, что ваша мать — уроженка Рима. И могу добавить, что вы с каждым днем становитесь все более похожей на нее.

— Надеюсь, только лицом, — сказала Рейчел, — но не фигурой и не характером. Филипп, синьор Райнальди заявляет, что остановится на постоялом дворе — любом, какой мы ему порекомендуем, — он не привередлив. Но я сказала, что он говорит вздор. Мы, конечно же, можем найти для него комнату в доме.

При этом предложении у меня упало сердце, но отказать я не мог.

— Разумеется, — сказал я. — Я сейчас распоряжусь и отошлю почтовую карету, поскольку она больше не понадобится.

— Она привезла меня из Эксетера, — сказал Райнальди. — Я расплачусь с кучером, а когда буду возвращаться в Лондон, снова найму ее.

— У нас достаточно времени подумать об этом, — сказала Рейчел. — И коли вы здесь, то должны остаться по крайней мере на несколько дней и все осмотреть. Кроме того, нам надо многое обсудить.

Я вышел из гостиной, распорядился относительно комнаты; в западном крыле дома имелась одна просторная пустая комната, которая вполне годилась для него; медленно поднялся к себе принять ванну и переодеться к обеду. В окно я видел, как Райнальди вышел из дома, расплатился с кучером почтовой кареты и немного постоял на подъездной аллее, с оценивающим видом оглядываясь по сторонам. У меня было такое чувство, что он с одного взгляда оценил строевой лес, подсчитал стоимость кустов и деревьев. Я заметил, как он рассматривает резьбу на двери дома и проводит рукой по затейливым фигуркам. Наверное, за этим занятием его и застала Рейчел — я услышал их смех, и вскоре они заговорили по-итальянски. Дверь закрылась. Они вошли в дом.

Я был не прочь остаться в своей комнате и передать молодому Джону, чтобы он принес мне обед. Если им надо о многом поговорить, то пусть бы разговаривали в мое отсутствие. Но я был хозяином и не мог выказывать невежливость. Я не спеша принял ванну, с неохотой оделся и спустился вниз. Сиком и молодой Джон суетились в столовой, которой мы еще ни разу не пользовались с тех пор, как рабочие почистили деревянную обшивку и отремонтировали потолок. Стол был сервирован лучшим серебром и самой дорогой посудой, которую вынимали из шкафов только для приема гостей.

— К чему вся эта суматоха? — спросил я Сикома. — Мы прекрасно могли бы пообедать в библиотеке.

— Госпожа так распорядилась, сэр, — с сознанием собственного величия объяснил Сиком, и вскоре я услышал, как он приказывает молодому Джону принести из буфетной кружевные салфетки, которыми мы не пользовались даже во время воскресных обедов.

Я раскурил трубку и вышел из дома. Весенний вечер еще не угас, до сумерек оставалось больше часа. Однако в гостиной уже зажгли свечи, хотя портьеры пока не задернули. В голубой спальне также горели свечи, и я видел, как Рейчел, одеваясь, движется за окнами. Этот вечер мы провели бы вдвоем в будуаре — я в душе поздравлял бы себя с тем, что сделал в Бодмине, она, в благостном расположении духа, рассказывала бы мне, чем занималась днем. Теперь же не будет ни того, ни другого. Яркий свет в гостиной, оживление в столовой, разговоры о вещах, которые не имеют ко мне ни малейшего отношения, и вдобавок ко всему — инстинктивное отвращение к этому человеку, приехавшему отнюдь не ради развлечения и не из праздного любопытства, а явно с какой-то целью. Знала ли Рейчел заранее, что он прибыл в Англию и собирается навестить нас? Удовольствие от поездки в Бодмин растаяло. Школярская проказа закончилась. Я вошел в дом подавленный, полный дурных предчувствий. В гостиной у камина стоял Райнальди. Он был один. Итальянец сменил дорожную одежду на вечерний костюм и рассматривал портрет моей бабушки, висевший на одной из панелей.

— Очаровательное лицо, — прокомментировал он, — прекрасные глаза, прекрасная кожа… Вы происходите из красивой семьи. Ну а сам по себе портрет не представляет особой ценности.

— Вероятно, нет, — сказал я. — Лели[129] и Неллер[130] висят на лестнице, если вам интересно взглянуть на них.

— Я заметил, когда спускался, — ответил он. — Для Лели место выбрано удачно, но не для Неллера. Последний, я бы сказал, не в лучшем стиле, но выполнен в минуту вдохновения. Возможно, закончен учеником.

Я промолчал, прислушиваясь, не донесутся ли с лестницы шаги Рейчел.

— Во Флоренции перед самым отъездом мне удалось продать для вашей кузины раннего Фурини[131] из коллекции Сангаллетти, которая теперь, к несчастью, рассеялась. Изысканная вещь. Картина висела в вилле на лестнице, где свет как нельзя лучше выявлял все ее достоинства. Вы, наверное, не заметили ее, когда были там.

— Наверное, нет, — ответил я.

В гостиную вошла Рейчел. На ней было то же самое платье, что в сочельник, но плечи покрывала шаль. Меня это обрадовало. Она бросила быстрый взгляд на каждого из нас, словно желая прочесть по нашим лицам, как ладится беседа.

— А я как раз говорил вашему кузену Филиппу, — сказал Райнальди, — насколько выгодно мне удалось продать «Мадонну» Фурини из коллекции Сангаллетти, которая так украшала вашу виллу. И право, трагично, что с ней пришлось расстаться.

— Мы привыкли к таким расставаниям, не правда ли? — ответила она. — Сколько сокровищ нельзя было спасти…

Я обнаружил, что меня возмущает это «мы».

— Вы преуспели в продаже виллы? — без обиняков спросил я.

— Пока нет, — ответил Райнальди. — Еще и поэтому я приехал повидаться с вашей кузиной Рейчел. Мы склонны сдать ее внаем года на три или четыре. Это выгоднее, и, кроме того, «сдать» выглядит не так безнадежно, как «продать». Возможно, ваша кузина вскоре пожелает вернуться во Флоренцию.

— Пока у меня нет такого намерения, — сказала Рейчел.

— Очевидно, нет, — заметил он, — но мы посмотрим.

Его глаза неотступно следили за ее движениями по комнате, и я молил небеса, чтобы она села. Кресло, в котором она обычно сидела, стояло несколько поодаль от зажженных свечей, и ее лицо оставалось бы в тени. Ей вовсе незачем было ходить по комнате, разве что из желания показать платье. Я пододвинул кресло к свету, но она так и не села.

— Представьте себе, Филипп, синьор Райнальди провел в Лондоне целую неделю и не написал мне, — сказала она. — Я в жизни так не удивлялась, как в ту минуту, когда Сиком доложил, что он здесь.

Она улыбнулась ему, он пожал плечами.

— Я надеялся, что удивление, вызванное внезапностью моего появления, усилит вашу радость, — сказал он. — Неожиданное может быть восхитительным и наоборот — все зависит от обстоятельств. Помните, как в Риме мы с Козимо заявились к вам, когда вы одевались, чтобы отправиться на бал к Кастеллуччи? Вы были немало раздосадованы на нас.

— Ах, у меня была на то причина! — рассмеялась она. — Если вы забыли, я не стану напоминать.

— Я ничего не забыл, — возразил он. — Я помню даже цвет вашего платья. С янтарным отливом. И еще: Бенито Кастеллуччи прислал вам цветы. Я заметил его визитную карточку, а Козимо нет.

Войдя в гостиную, Сиком объявил, что обед подан, и Рейчел, все еще смеясь и напоминая Райнальди разные забавные римские случаи, повела нас через холл в столовую. Никогда не чувствовал я себя таким лишним. Они продолжали разговаривать о разных местах, людях; Рейчел время от времени протягивала ко мне руку через стол, как делала бы это, будь на моем месте ребенок, и говорила: «Филипп, дорогой, вы должны простить нас. Я так давно не видела синьора Райнальди», а он тем временем смотрел на меня своими темными, глубоко посаженными глазами.

Несколько раз они переходили на итальянский. Он о чем-то рассказывал ей и вдруг, не находя слова, с извиняющимся видом отвешивал мне поклон и продолжал фразу на своем родном языке. Она отвечала ему по-итальянски, и, пока она говорила, а я слышал незнакомые слова, которые лились с ее губ быстрее, чем английские, мне казалось, что лицо ее преображается и вся она становится более оживленной, более пылкой, но вместе с тем более жесткой и ослепительной, что мне вовсе не нравилось.

Мне казалось, что эта пара чужая за моим столом, в моей обитой деревянными панелями столовой; их место в Риме, во Флоренции, в окружении прислуживающей им льстивой смуглолицей челяди, среди блестящего, чуждого мне общества, болтающего на непонятном мне языке. Не следует им быть там, где Сиком шаркает по полу кожаными подошвами, а одна из молодых собак чешется под столом. Я, сгорбившись, сидел на стуле — полная противоположность увлеченным собеседникам, призрак смерти на обеде в собственном доме, и, дотягиваясь до грецких орехов, колол их в руках, чтобы отвести душу. Рейчел осталась сидеть за столом, когда после трапезы мы принялись за портвейн и коньяк. Точнее, принялся Райнальди, поскольку я не притронулся ни к тому ни к другому, а он воздал должное обоим.

Из портсигара, который, оказалось, был при нем, он достал сигару, закурил и, пока я раскуривал трубку, рассматривал меня с выражением снисходительности на лице.

— По-моему, все молодые англичане курят трубку, — заметил он. — Причина, видно, в том, что это способствует хорошему пищеварению, но, как мне говорили, вредит дыханию.

— Как и коньяк, — ответил я, — который к тому же вредит еще и голове.

Я неожиданно вспомнил бедного Дона, теперь лежащего в земле; когда он был помоложе, то при встрече с собакой, которая ему почему-либо особенно не нравилась, он ощетинивался, поднимал хвост, подпрыгивал и вцеплялся ей в глотку. Теперь я понимал, что он должен был чувствовать в такие моменты.

— Извините нас, Филипп, — поднимаясь со стула, сказала Рейчел. — Синьору Райнальди и мне надо многое обсудить. Он привез бумаги, которые я должна подписать. Лучше всего это сделать в моем будуаре. Вы к нам присоединитесь?

— Думаю, нет, — ответил я. — Я целый день не был дома, и в конторе меня ждут письма. Желаю вам обоим доброй ночи.

Она вышла из столовой, он последовал за ней. Я слышал, как она и он поднимались по лестнице. Когда молодой Джон пришел убирать со стола, я все еще сидел в столовой.

Затем я вышел из дома и направился к парку. Я видел свет в будуаре, но портьеры были задернуты. Оставшись одни, они, конечно же, говорят по-итальянски. Она, разумеется, сидит в низком кресле у камина, он — рядом с ней. Интересно, думал я, расскажет ли она ему про наш разговор прошлым вечером? Что я взял у нее завещание и снял с него копию? Интересно, что он ей советует? Какие бумаги, требующие ее подписи, привез показать? Покончив с делами, вернутся ли они к воспоминаниям, к обсуждению общих знакомых мест, где они бывали? Приготовит ли она tisana, как готовила мне, будет ли ходить по комнате, чтобы он мог любоваться ее движениями? Когда он уйдет от нее, чтобы лечь спать, и даст ли она ему на прощание руку? Помедлит ли он перед дверью, под разными предлогами оттягивая уход, как делал я сам? Или, так хорошо зная его, она позволит ему задержаться допоздна?

Я бродил по парку: вверх — по дорожке с террасами, вниз — по тропинке до самого взморья и обратно; снова вверх по дорожке, обсаженной молодыми кедрами. Так я кружил до тех пор, пока не услышал, что часы на башне пробили десять. В этот час меня выставляли из будуара; а его? Я подошел к краю лужайки, остановился и посмотрел на ее окно. В будуаре еще горел свет. Я ждал, не сводя с него глаз. Свет продолжал гореть. От долгой ходьбы я согрелся, но под деревьями воздух был холодный. У меня замерзли руки и ноги. Ночь была темной, ни один звук не нарушал глубокой тишины. Морозная луна не стояла над вершинами деревьев. Часы пробили одиннадцать. С последним ударом свет в будуаре погас и зажегся в голубой спальне. Я немного подождал, затем быстро обогнул задний фасад дома, прошел мимо кухни и, остановившись перед западным фасадом, посмотрел вверх, на окно комнаты Райнальди. У меня вырвался вздох облегчения. В ней тоже горел свет. Он оставил ставни закрытыми, но я разглядел в них слабые просветы. Окно тоже было плотно закрыто. Я был уверен — и эта уверенность доставляла мне, как истинному жителю Британских островов, немалое удовлетворение, — что ночью он не откроет ни то, ни другое.

Я вошел в дом и поднялся к себе. Только я снял сюртук и галстук и бросил их на стул, как в коридоре послышалось шуршание платья и в дверь осторожно постучали. Я подошел и открыл ее. У порога стояла Рейчел. Она еще не переоделась, и на ее плечах по-прежнему лежала шаль.

— Я пришла пожелать вам спокойной ночи, — сказала она.

— Благодарю вас, — ответил я. — И я желаю вам того же.

Она опустила глаза и увидела на моих сапогах грязь.

— Где вы были весь вечер? — спросила она.

— Гулял в парке, — ответил я.

— Почему вы не пришли ко мне в будуар выпить tisana? — спросила она.

— Не хотелось, — ответил я.

— Какой вы смешной, — сказала она. — За обедом вы вели себя, как надутый школьник, по которому плачут розги.

— Прошу прощения, — сказал я.

— Райнальди — мой старинный друг, вам это отлично известно, — сказала она. — Нам надо было о многом поговорить, неужели вы не понимаете?

— Не потому ли, что он вам более старинный друг, чем я, вы и позволили ему засидеться в будуаре до одиннадцати часов? — спросил я.

— Неужели до одиннадцати? Я и не знала, что так поздно.

— Он долго здесь пробудет? — спросил я.

— Это зависит от вас. Если вы проявите учтивость и пригласите его, то, возможно, он останется дня на три. Никак не дольше. Ему надо вернуться в Лондон.

— Раз вы просите меня пригласить его, я должен это сделать.

— Благодарю вас, Филипп. — Она посмотрела на меня снизу вверх, глаза ее смягчились, а в уголках губ заиграла улыбка. — В чем дело? Почему вы такой неразумный? О чем вы думали, бродя по парку?

Я мог бы предложить ей сотню ответов. Как не доверяю я Райнальди, как ненавистно мне его присутствие в моем доме, как хочу, чтобы все было, как прежде, — она, и никого больше. Но вместо этого я без всякой на то причины, кроме отвращения ко всему, о чем говорилось вечером, спросил ее:

— Кто такой этот Бенито Кастеллуччи? Почему он считал себя вправе дарить вам цветы?

Она залилась своим жемчужным смехом, привстала на цыпочки и обняла меня.

— Он был старым, очень толстым, и от него пахло сигарами. А вас я очень-очень люблю.

И она вышла.

Не сомневаюсь, что минут через двадцать она уже спала, я же до четырех ночи слышал бой часов на башне и, наконец забывшись беспокойным сном, который к семи утра становится особенно крепок, спал, пока молодой Джон безжалостно не разбудил меня в обычное время.

Райнальди пробыл у нас не три, а семь дней, и за все это время у меня ни разу не было повода изменить о нем мнение. Думаю, что больше всего меня раздражала снисходительность, которую он проявлял по отношению ко мне. Когда он смотрел на меня, на его губах змеилась улыбка, словно я был ребенком, которого надо ублажать, и, чем бы я ни занимался днем, он осведомлялся о моих делах с таким видом, будто говорил о школьных проказах. Я положил себе за правило не возвращаться к ленчу, и когда в начале пятого приходил домой, то, открывая дверь гостиной, всегда заставал их вдвоем за оживленным разговором, непременно по-итальянски. При моем появлении разговор обрывался.

— О, труженик возвращается! — однажды сказал Райнальди, сидевший — будь он проклят! — на стуле, на котором всегда сидел я, когда мы были вдвоем с Рейчел. — И пока он обходил свои земли, разумеется, с тем, чтобы проверить, достаточно ли глубоко его плуги вспахивают почву, мы с вами, Рейчел, перенеслись за сотни миль отсюда на крыльях мысли и воображения. За весь день мы не пошевелились, если не считать прогулки по дорожке с террасами. Средний возраст имеет свои преимущества.

— Вы дурно на меня влияете, Райнальди, — ответила она. — С тех пор как вы здесь, я пренебрегаю всеми своими обязанностями. Не выезжаю с визитами, не слежу за посадками. Филипп будет бранить меня за праздность.

— Вы не были праздны интеллектуально, — последовал его ответ. — В этом смысле мы покрыли не меньшие просторы, чем вышагал ваш молодой кузен. Или сегодня он был не на ногах, а в седле? Верховой ездой молодые англичане вечно доводят свои тела до изнеможения.

Я понял, что он насмехается надо мной, пустоголовым молодым жеребцом, а способ, каким Рейчел пришла мне на выручку — опять воспитатель и воспитанник, — еще сильнее разозлил меня.

— Сегодня среда, — сказала она, — а по средам Филипп никуда не выходит и не выезжает, а просматривает счета в конторе. У него хорошая голова на цифры, и он точно знает, сколько тратит, не так ли, Филипп?

— Не всегда, — ответил я. — Например, сегодня я присутствовал на заседании мировых судей нашей округи и принимал участие в разбирательстве дела одного малого, обвиненного в воровстве. Его приговорили к штрафу и отпустили.

Райнальди наблюдал за мной все с той же снисходительностью.

— Молодой Соломон и молодой фермер в одном лице, — сказал он. — Я постоянно слышу о новых талантах. Рейчел, вы не находите, что ваш молодой кузен очень напоминает портрет Иоанна Крестителя кисти дель Сарто?[132] Та же очаровательная смесь высокомерия и невинности.

— Может быть, — ответила Рейчел. — Я об этом не думала. По-моему, он похож только на одного человека.

— О да, разумеется, — согласился Райнальди. — Но помимо этого в нем определенно есть что-то дель-сартовское. Как-нибудь вам обязательно надо отлучить его от здешних угодий и показать ему нашу страну. Путешествия расширяют кругозор, обогащают душу, и мне очень хотелось бы увидеть, как он бродит по картинной галерее или по собору.

— На Эмброза и то и другое наводило скуку, — заметила Рейчел. — Сомневаюсь, чтобы на Филиппа они произвели большее впечатление. Кстати, вы видели вашего крестного на заседании мировых судей? Я хотела бы навестить его в Пелине вместе с синьором Райнальди.

— Да, он был там, — сказал я, — и передавал вам поклон.

— У мистера Кендалла очаровательная дочь, — сказала Рейчел, обращаясь к Райнальди, — немного младше Филиппа.

— Дочь? Хм, однако… — заметил Райнальди. — Значит, ваш молодой кузен не совсем отрезан от общества молодых женщин?

— Вовсе нет, — рассмеялась Рейчел. — Все матери в округе имеют на него виды.

Помню, какой яростный взгляд я бросил на нее; она перестала смеяться и, выходя из гостиной, чтобы переодеться к обеду, потрепала меня по плечу. Эта привычка всегда бесила меня; я окрестил ее жестом тетушки Фебы, чем привел Рейчел в такой восторг, будто сделал ей комплимент.

Именно тогда, как только она ушла наверх, Райнальди сказал мне:

— С вашей стороны, равно как и со стороны вашего крестного, было весьма великодушно выделить вашей кузине Рейчел содержание. Она сообщила мне об этом в письме. Она была глубоко тронута.

— Это самое меньшее, к чему обязывал нас долг по отношению к ней, — ответил я, надеясь, что мой тон не располагает к продолжению беседы. Я не сказал ему, что должно произойти через три недели.

— Вам, вероятно, известно, — продолжал Райнальди, — что, помимо этого содержания, у нее нет абсолютно никаких средств, за исключением тех, которые я могу время от времени выручать от продажи ее вещей. Смена обстановки благотворно подействовала на нее, но, полагаю, скоро она станет испытывать потребность в обществе, к которому привыкла во Флоренции. Это истинная причина, почему я не избавляюсь от виллы. Ваша кузина связана с ней слишком прочными узами.

Я не ответил. Если узы и прочны, то лишь потому, что он сам сделал их таковыми. Пока он не приехал, она не говорила ни о каких узах.

Сколь велико может быть его собственное состояние, подумал я, не дает ли он ей из своих собственных средств деньги помимо тех, что получает от продажи вещей с виллы Сангаллетти? Прав был Эмброз, не доверяя ему! Но какая слабость заставляет Рейчел дорожить им как советником и другом?

— Возможно, — снова заговорил Райнальди, — было бы разумнее в конце концов продать виллу, а для Рейчел найти квартиру во Флоренции или построить небольшой дом во Фьезоле. У нее много друзей, которые совсем не хотят терять ее, я — в их числе.

— При нашей первой встрече, — сказал я, — вы говорили, что кузина Рейчел — женщина импульсивная. Без сомнения, она такой и останется и, следовательно, будет жить там, где пожелает.

— Без сомнения, — подтвердил Райнальди, — но природа ее импульсов такова, что они не всегда ведут ее к счастью.

Думаю, он хотел сказать, что брак с Эмброзом, за которого она вышла под влиянием порыва, не принес ей счастья и что ее приезд в Англию объясняется таким же порывом, и он отнюдь не уверен в его исходе. Он вел ее дела, а потому обладал над ней определенной властью, которая могла вернуть ее во Флоренцию. Я был уверен, что именно в этом и состоит цель его визита — убедить ее в непререкаемости своей власти, а возможно, и сказать, что выплачиваемое содержание недостаточно для того, чтобы обеспечить ее и в будущем. Но у меня на руках была козырная карта, и он не знал этого. Через три недели Рейчел перестанет зависеть от Райнальди до конца дней своих. Я не улыбнулся лишь потому, что не мог позволить себе этого в присутствии человека, к которому питал неодолимую неприязнь.

— Человек вашего воспитания, вынужденный в течение нескольких месяцев принимать в своем доме женщину, наверное, чувствует себя довольно странно, — проговорил Райнальди, не сводя с меня глаз. — Должно быть, это выбивает вас из привычной колеи?

— Напротив, — сказал я. — Я нахожу это весьма приятным.

— И тем не менее для такого молодого и неопытного человека, как вы, это сильное лекарство, — заметил он. — Будучи принято в столь большой дозе, оно способно причинить вред.

— Полагаю, что почти в двадцать пять лет я достаточно хорошо знаю, какое лекарство мне подходит, а какое нет.

— Так думал и ваш кузен в сорок три года, — сказал Райнальди, — но, как выяснилось, он ошибался.

— Это предупреждение или совет? — спросил я.

— И то и другое, — ответил он, — если вы их правильно поймете. А теперь прошу извинить меня, но я должен переодеться к обеду.

Скорее всего, его план заключался в следующем: вбить клин между мной и Рейчел, обронив слово, едва ли ядовитое, но жалящее весьма больно. Если мне он давал понять, чтобы я остерегался ее, то какие намеки отпускал он по моему адресу? Однажды, не успел я появиться в гостиной, где они сидели, как он заявил, что у всех молодых англичан длинные ноги и короткие мозги… Чем объяснить эти слова? Желанием одним движением плеча избавиться от меня или чрезмерной легкостью в общении? Он располагал обширным арсеналом критических замечаний, всегда готовых сорваться с языка и кого-нибудь очернить.

— Беда всех очень высоких людей в том, — как-то сказал он, — что они роковым образом расположены к сутулости (когда он говорил это, я, нагнув голову, стоял под притолокой в дверях, отдавая распоряжения Сикому). К тому же более мускулистые из них со временем очень толстеют.

— Эмброз никогда не был толстым, — поспешно сказала Рейчел.

— Он не увлекался упражнениями, какими увлекается этот юноша. Неумеренная ходьба, езда верхом и плавание развивают не те части тела, которые нуждаются в развитии. Я очень часто это замечал. Особенно у англичан. Видите ли, в Италии мы не так костисты и ведем менее подвижный образ жизни. Поэтому мы и сохраняем фигуру. К тому же наша пища легче для печени и крови. Не так много тяжелой для желудка говядины, баранины. А что до пирожных, тортов… — Он сделал протестующий жест. — Этот мальчик постоянно ест пирожные. Я видел, как вчера за обедом он уничтожил целый пирог.

— Вы слышите, Филипп? — спросила Рейчел. — Синьор Райнальди уверяет, что вы слишком много едите. Сиком, нам придется поменьше кормить мистера Филиппа.

— Ни в коем случае, мадам, — ответил потрясенный Сиком. — Если он будет меньше есть, то повредит своему здоровью. Мы должны помнить, мадам, что мистер Филипп еще растет.

— Боже праведный! — пробормотал Райнальди. — Если в двадцать четыре года он еще растет, следует опасаться серьезного заболевания желез.

С задумчивым видом потягивая коньяк, который Рейчел позволила ему принести в гостиную, Райнальди пристально разглядывал меня, пока мне и впрямь не стало казаться, будто во мне семь футов роста, как в бедном слабоумном Джеке Тревозе, которого мать таскала по бодминской ярмарке, чтобы люди глазели на него и подавали мелкие монеты.

— Надеюсь, — сказал Райнальди, — вы действительно не жалуетесь на здоровье? И не перенесли в детстве серьезной болезни, которая могла бы способствовать возникновению опухоли?

— Не помню, чтобы я вообще когда-нибудь болел, — ответил я.

— Что само по себе уже плохо, — сказал он. — Тот, кто не перенес никаких заболеваний, становится жертвой первого же удара, который наносит ему Природа. Разве я не прав, Сиком?

— Очень возможно, что и правы, сэр. Откуда мне знать? — ответил Сиком, но я заметил, что, выходя из комнаты, он взглянул на меня с некоторым сомнением, как будто я уже заболел оспой.

— Этот коньяк, — сказал Райнальди, — надо выдерживать по крайней мере еще лет тридцать. Он будет годен к употреблению не раньше, чем дети Филиппа достигнут совершеннолетия. Рейчел, вы помните тот вечер на вилле, когда Козимо принимал всю Флоренцию — во всяком случае, у многих создалось именно такое впечатление — и настоял, чтобы мы надели домино и маски, как на венецианском карнавале? А ваша матушка, да будет ей земля пухом, дурно обошлась с князем… как его там… ах, кажется, вспомнил — с Лоренцо Амманати, не так ли?

— Я не могла быть повсюду одновременно, — ответила Рейчел, — но это был не Лоренцо, он слишком усердно ухаживал за мной.

— О, эти ночи безумств… — мечтательно проговорил Райнальди. — Все мы были до смешного молоды и крайне легкомысленны. Куда лучше быть степенным и спокойным, как сейчас. Думаю, в Англии никогда не дают таких балов. Конечно, виною тому климат. Если бы не он, возможно, юный Филипп и счел бы забавным, облачившись в домино и надев маску, обшаривать кусты в поисках мисс Луизы.

— Уверена, что Луиза лучшего не могла бы и желать, — сказала Рейчел.

Я поймал на себе ее взгляд и заметил, что губы ее подрагивают.

Я вышел из гостиной и почти сразу услышал, что они перешли на итальянский; в его голосе звучал вопрос, она ответила и весело рассмеялась. Я догадался, что они обсуждают меня, может быть, Луизу и, уж конечно, эти проклятые сплетни о нашей будущей помолвке, которые, по словам Рейчел, ходят по всей округе. Господи! Сколько еще он намерен здесь пробыть? Сколько дней и ночей предстоит мне терпеть все это?!

В конце концов в последний вечер визита Райнальди крестный и Луиза приехали к нам на обед. Вечер прошел гладко, во всяком случае внешне. Райнальди проявил по отношению к крестному редкостную учтивость, что стоило ему немалого труда, и эта троица — он, крестный и Рейчел, — увлекшись общим разговором, предоставили нам с Луизой занимать друг друга. Иногда я замечал, что Райнальди смотрит в нашу сторону с улыбкой снисходительной благожелательности, и даже услышал, как он сказал крестному sotto voce:[133] «Поздравляю вас с дочерью и крестником. Они прекрасная пара». Луиза тоже услышала эти слова. Бедная девушка покраснела, и я тут же принялся расспрашивать ее о том, когда она снова собирается в Лондон. Я хотел успокоить ее, но, сам не знаю почему, сделал только хуже. После обеда разговор снова зашел о Лондоне, и Рейчел сказала:

— Я сама надеюсь очень скоро посетить Лондон. Если мы окажемся там в одно время (это Луизе), вы должны показать мне все, что заслуживает внимания, ведь я никогда не бывала там.

При этих словах крестный навострил уши.

— Вы в самом деле намереваетесь покинуть нас? — спросил он. — Ну что же, вы отлично перенесли все неудобства, связанные с посещением Корнуолла зимой. Лондон вы найдете более привлекательным.

Он обернулся к Райнальди:

— Вы еще будете там?

— Дела задержат меня всего на несколько недель, — ответил Райнальди. — Но если Рейчел решит приехать, я, естественно, буду в ее распоряжении. Я не впервые приезжаю в вашу столицу и очень хорошо знаю ее. Надеюсь, вы и ваша дочь доставите нам удовольствие отобедать с нами, когда приедете в Лондон.

— Мы будем счастливы, — ответил крестный. — Весной Лондон прекрасен.

За одно то, что они спокойно обсуждают возможность подобной встречи, я был готов расшибить головы всей этой компании, но больше всего меня взбесило слово «мы» в устах Райнальди. Я разгадал его план. Заманить ее в Лондон, развлекать там, пока не закончит свои дела, а потом уговорить вернуться в Италию. А крестный, руководствуясь собственными соображениями, способствует этому плану.

Они не знали, что у меня есть козырь, способный побить все их карты. Вечер прошел в многочисленных заверениях во взаимном расположении и закончился тем, что Райнальди отвел крестного в сторону минут на двадцать, а то и больше, с тем — как я легко мог себе представить — чтобы подпустить какого-нибудь яда по моему адресу.

После отъезда Кендаллов я не вернулся в гостиную. Оставив дверь открытой, чтобы слышать, когда Рейчел и Райнальди поднимутся наверх, я лег в постель. Они не спешили. Пробило полночь, а они все еще сидели внизу. Я встал, вышел на площадку лестницы и прислушался. Через приоткрытую дверь гостиной до меня долетали приглушенные голоса. Опираясь о перила, чтобы перенести на них часть своего веса, я босиком спустился до середины лестницы. Мальчиком я проделывал то же самое, если Эмброз засиживался с компанией за обедом. И теперь, как тогда, меня пронзило чувство вины. Голоса не смолкали. Но слушать Рейчел и Райнальди было бесполезно — они говорили по-итальянски. То и дело до меня долетало мое собственное имя — «Филипп», несколько раз имя крестного — «Кендалл». Они разговаривали обо мне или о нем, может быть — о нас обоих. В голосе Рейчел звучала непривычная настойчивость, а он, Райнальди, говорил таким тоном, будто о чем-то расспрашивал ее. Я вдруг с отвращением подумал, не рассказал ли крестный Райнальди о своих друзьях-путешественниках из Флоренции, а тот, в свою очередь, поведал об этом Рейчел. Насколько бесполезно сейчас образование, полученное мною в Харроу и в Оксфорде, изучение латыни, греческого! Здесь, в моем доме, два человека разговаривают по-итальянски, возможно, обсуждают вопросы, которые имеют для меня огромное значение, а я не могу разобрать ничего, кроме собственного имени.

Вдруг наступила тишина. Они замолкли. До меня не доносилось ни шороха. Что, если он подошел к ней, обнял и она поцеловала его, как поцеловала меня в канун Рождества? При этой мысли меня захлестнула волна такой ненависти к Райнальди, что я едва не забыл об осторожности, чуть было не бросился вниз по лестнице и не распахнул дверь гостиной. Затем я вновь услышал ее голос и шуршание платья, приближающееся к двери. Я увидел колеблющийся свет ее свечи. Долгое совещание наконец закончилось. Они шли спать. Совсем как ребенок в те далекие годы, я крадучись вернулся в свою комнату. Я слышал, как Рейчел по коридору прошла в свои комнаты, а он повернул в другую сторону и направился к себе. Вероятно, я никогда не узнаю, что они так долго обсуждали вдвоем, но, подумал я, это его последняя ночь под моей крышей и завтра я лягу спать с легким сердцем.

На следующее утро я с трудом проглотил завтрак — так не терпелось мне поскорее выпроводить незваного гостя. Под окнами застучали колеса почтовой кареты, и Рейчел, которая, как мне казалось, простилась с ним еще ночью, спустилась проводить его, одетая для работы в саду.

Он взял ее руку и поцеловал. На этот раз из простой вежливости по отношению ко мне, хозяину дома, он произнес слова прощания по-английски.

— Так вы напишете мне о своих планах? — спросил он Рейчел. — Помните, когда соберетесь приехать, я буду ждать вас в Лондоне.

— До первого апреля, — отозвалась она, — я не буду строить никаких планов.

И, взглянув на меня из-за его плеча, улыбнулась.

— Не день ли это рождения вашего кузена? — осведомился Райнальди, садясь в почтовую карету. — Надеюсь, он хорошо проведет его и съест не слишком большой пирог.

И, выглянув из окна, сделал прощальный выстрел в мою сторону:

— Должно быть, не очень приятно, когда день рождения приходится на такую своеобразную дату. День всех дураков, кажется? Но, вероятно, в двадцать пять лет вы сочтете себя слишком старым, чтобы вам напоминали о ней?

Почтовая карета покатила его к воротам парка. Я взглянул на Рейчел.

— Может быть, — сказала она, — мне следовало попросить его вернуться к этому дню и принять участие в празднике?

И с неожиданной улыбкой, тронувшей мое сердце, она взяла веточку остролиста, которую носила на платье, и продела мне в петлицу.

— Вы были молодцом, — шепнула она, — все семь дней. А я невнимательна к своим обязанностям. Вы рады, что мы опять вдвоем?

И, не дождавшись ответа, она вслед за Тамлином ушла в сад.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Последние недели марта прошли быстро. С каждым днем я чувствовал все большую уверенность в будущем, и на сердце у меня становилось легче и легче. Казалось, мое настроение передалось и Рейчел.

— Никогда не видела, чтобы кто-нибудь так терял голову из-за дня рождения. Неужели для вас так много значит освободиться от бедного мистера Кендалла и его опеки? Уверена, у вас не могло бы быть более покладистого опекуна. Между прочим, какие у вас планы на этот день?

— Никаких планов, — ответил я, — кроме того, что вам необходимо помнить про обещание, которое вы дали мне на днях. Виновник торжества имеет право на исполнение любого желания.

— Только до десяти лет, — сказала она, — и никак не позже.

— Это несправедливо, — сказал я, — вы не делали оговорок относительно возраста.

— Если нас ждет пикник или прогулка под парусом, — заявила она, — я с вами не поеду. Еще слишком рано, чтобы сидеть у воды или забираться в лодку В парусах я разбираюсь даже меньше, чем в лошадях. Вам придется взять вместо меня Луизу.

— Луизу я не возьму, — сказал я, — и нас не ждет ничего, что было бы ниже вашего достоинства.

В сущности, я не думал о том, как провести этот день. У меня созрел лишь один план: она получит документ на подносе за завтраком, остальное я отдавал на волю случая. Однако, когда наступило тридцать первое марта, я понял, что хочу сделать еще кое-что. Я вспомнил про драгоценности в банке и подумал, что был глупцом, не вспомнив о них раньше. Итак, в этот день мне предстояло выдержать две схватки. Одну — с мистером Кучем, другую — с крестным.

Начать я решил с мистера Куча. Пакеты могли оказаться слишком громоздкими для того, чтобы везти их на Цыганке, но и закладывать экипаж мне не хотелось: услышав об этом Рейчел, пожалуй, решит поехать в город по своим делам. Кроме того, я вообще не привык выезжать кудабы то ни было в экипаже. Поэтому я отправился в город пешком, велев груму встретить меня на обратном пути с догкартом. Казалось, в то утро вся округа, как назло, высыпала за покупками, и, как человек, который, желая избежать встречи с соседями на пристани, вынужден прятаться в дверях зданий или спускаться к причалу, так и я прятался за углами домов, чтобы не столкнуться с миссис Паско и ее выводком. Должно быть, само стремление остаться незамеченным привлекло ко мне всеобщее внимание, и по городку пополз слух, что мистер Эшли ведет себя весьма странно, необычно: вбегает на рыбный базар в одни двери, выбегает в другие и еще до одиннадцати утра ворвался в «Розу и Корону» как раз в ту минуту, когда супруга викария из соседнего прихода шла мимо. Я не сомневался: все дружно сойдутся на том, что мистер Эшли был пьян.

Наконец я обрел безопасное убежище в стенах банка. Мистер Куч принял меня со своей всегдашней любезностью.

— На сей раз я пришел забрать все, — сказал я.

Мистер Куч испуганно взглянул на меня.

— Вы, разумеется, не намереваетесь, мистер Эшли, переводить свой банковский счет в другое заведение? — неуверенно проговорил он.

— Нет, — сказал я. — Я говорю о фамильных драгоценностях. Завтра мне исполняется двадцать пять лет, и они станут моей законной собственностью. Я желаю видеть их у себя, когда проснусь утром в день своего рождения.

Наверное, он счел меня в лучшем случае странным, а то и вовсе чудаком.

— Вы имеете в виду, что желаете позволить себе эту прихоть на один день? Мистер Кендалл, ваш опекун, не замедлил вернуть колье в банк.

— Не прихоть, мистер Куч, — возразил я. — Я хочу, чтобы драгоценности постоянно находились в моем доме. Не знаю, могу ли я лучше объяснить мое намерение.

— Понимаю, — сказал он. — Ну что же, полагаю, в вашем доме есть сейф или другое надежное место, где вы могли бы их хранить.

— Это, мистер Куч, — сказал я, — право же, мое личное дело. Буду вам весьма признателен, если вы немедленно принесете их. И на сей раз не только колье. Всю коллекцию.

Могло показаться, будто я отнимаю его собственное достояние.

— Очень хорошо, — с явной неохотой согласился он. — На то, чтобы принести драгоценности из хранилища и упаковать со всей необходимой тщательностью, потребуется немного времени. Если у вас есть еще какие-нибудь дела в городе…

— Никаких дел, — перебил я. — Я подожду здесь и заберу их с собой.

Он понял, что тянуть время бесполезно, и, послав за клерком, распорядился принести драгоценности. Я захватил с собой плетеную корзину, которая, к счастью, оказалась довольно вместительной — дома мы возили в таких капусту, — и мистер Куч усиленно моргал, складывая в нее коробки с драгоценностями.

— Было бы гораздо лучше, — сказал он, — если бы я прислал их вам надлежащим образом. Видите ли, у нас есть карета, она куда больше подходит для таких целей.

Да, подумал я, легко представить, какую пищу даст это досужим языкам. Банковская карета с управляющим в цилиндре катит в резиденцию мистера Эшли. Уж лучше овощная корзина и догкарт.

— Все в порядке, мистер Куч, — сказал я, — я и сам отлично справлюсь.

Слегка покачиваясь, держа корзину на плече, я с триумфом вышел из банка и на полном ходу столкнулся с миссис Паско и двумя ее дочерьми.

— Боже мой, мистер Эшли! — воскликнула она. — Как вы нагружены!

Придерживая корзину одной рукой, другой я широким жестом сорвал с головы шляпу.

— Мы встретились в черные для меня дни, — сказал я. — Я пал настолько низко, что вынужден продавать капусту мистеру Кучу и его клеркам. Ремонт крыши почти разорил меня, и мне приходится на улицах города торговать плодами своих полей.

Миссис Паско с отвисшей челюстью уставилась на меня, обе девушки широко раскрыли глаза от удивления.

— К несчастью, — продолжал я, — корзина, которая сейчас при мне, целиком предназначена для другого покупателя. В противном случае я с удовольствием продал бы вам немного моркови. Но в будущем, когда вам понадобятся овощи, вспомните обо мне.

Я успел найти поджидавший меня догкарт, сгрузить поклажу, забраться в него — грум сел рядом со мной — и взять в руки вожжи, а миссис Паско все еще стояла на углу улицы, огорошенно взирая на меня круглыми, как плошки, глазами. Теперь слухи пополнятся новой подробностью: мало того что мистер Эшли странно вел себя, был пьян и невменяем, но он еще и нищий.

Длинной аллеей, отходившей от перепутья Четырех Дорог, мы подъехали к дому, и, пока грум ставил догкарт в сарай, я через черный вход вошел в дом — слуги сидели за обедом, — поднялся по их лестнице и на цыпочках прошел в свою комнату. Я запер овощную корзину в шкаф и спустился в столовую к ленчу.

Я умял целый голубиный пирог и запил его огромной кружкой эля. Райнальди закрыл бы глаза и содрогнулся.

Рейчел не дождалась меня, о чем сообщила в оставленной для меня записке, и, думая, что я вернусь не скоро, ушла в свою комнату. Пожалуй, я впервые не пожалел о ее отсутствии. Едва ли мне удалось бы скрыть свою радость, смешанную с чувством вины. Проглотив последний кусок, я снова вышел из дома и отправился в Пелин, теперь уже верхом. В кармане у меня лежал документ, который мистер Треуин, как и обещал, прислал с нарочным. Завещание Эмброза я тоже взял с собой. Мне предстоял разговор куда более трудный, чем утром, но тем не менее я был полон отваги.

Крестного я застал в кабинете.

— Ну, Филипп, — сказал он, — хоть я и опережаю события на несколько часов, но не важно. Позволь мне поздравить тебя с днем рождения.

— Благодарю вас, — ответил я. — Со своей стороны, я хочу поблагодарить вас за вашу любовь ко мне и к Эмброзу и за опеку надо мной в течение последних лет…

— …Которая, — улыбнулся он, — завтра заканчивается.

— Да, — сказал я, — или, точнее, сегодня в полночь. И поскольку я не решусь нарушить ваш сон в столь поздний час, то хочу, чтобы вы засвидетельствовали мою подпись на документе, который я желаю подписать и который вступит в силу именно в полночь.

— Хм! — Он протянул руку за очками. — Документ… какой документ?

Я вынул из нагрудного кармана завещание Эмброза.

— Мне бы хотелось, — сказал я, — чтобы вы сперва прочли это. Мне отдали его по доброй воле, но после долгих споров и препирательств. Я давно подозревал о существовании этой бумаги. Вот она.

Я передал крестному завещание. Он водрузил на нос очки и прочел его от начала до конца.

— Здесь есть дата, — сказал он, — но нет подписи.

— Совершенно верно, — подтвердил я. — Но это рука Эмброза, не так ли?

— О да, — согласился он, — несомненно. Но я не понимаю, почему… почему он не подписал его и не прислал мне? Я ожидал именно такого завещания с первых дней его женитьбы и говорил тебе об этом.

— Эмброз подписал бы его, — сказал я, — если бы не болезнь и надежда вскоре вернуться домой и отдать его вам лично. Это я знаю точно.

Крестный положил завещание на стол.

— Так-так, — сказал он. — Подобное случалось и в других семьях. Как это ни прискорбно для вдовы, но мы не можем сделать для нее больше того, что уже сделали. Без подписи завещание не имеет юридической силы.

— Знаю, — сказал я, — она и не ждала ничего другого. Как я только что сказал, лишь после долгих уговоров мне удалось получить от нее эту бумагу. Я должен вернуть ее, но вот копия.

Я положил завещание в карман и подал крестному снятую мною копию.

— В чем дело? — спросил он. — Обнаружилось еще что-нибудь?

— Нет, — ответил я, — но совесть говорит мне, что я пользуюсь тем, что мне не принадлежит. Вот и все. Эмброз намеревался подписать завещание, но смерть, вернее, болезнь помешала ему. Я хочу, чтобы вы прочли документ, который я подготовил.

И я протянул ему бумагу, составленную Треуином в Бодмине.

Крестный читал медленно, внимательно; лицо его делалось все серьезнее. Прошло некоторое время, прежде чем он снял очки и посмотрел на меня.

— Твоей кузине Рейчел известно про этот документ? — спросил он.

— Ровным счетом ничего, — ответил я. — Никогда ни словом, ни намеком она не обмолвилась о том, что я написал здесь и что намерен выполнить. Она и не подозревает о моем плане. Ей неизвестно даже то, что я у вас и что я показал вам завещание Эмброза. Как несколько недель назад вы слышали от нее самой, она намерена вскоре уехать в Лондон.

Не сводя с меня глаз, крестный сел за стол.

— Ты твердо решил поступить именно так? — спросил он.

— Я решил твердо, — ответил я.

— Ты отдаешь себе отчет в том, что подобный шаг может привести к злоупотреблениям с ее стороны? У тебя нет никакой гарантии, что имущество, которое со временем должно перейти к тебе и твоим наследникам, не будет растрачено.

— Да, я готов пойти на риск, — сказал я.

Он покачал головой и вздохнул. Затем встал со стула, выглянул в окно и снова сел.

— Ее советчик, синьор Райнальди, знает про этот документ? — спросил он.

— Разумеется, нет, — ответил я.

— Жаль, что ты не сказал мне о нем раньше, Филипп. Я мог бы обсудить его с Райнальди. Он показался мне здравомыслящим человеком. В тот вечер я имел с ним продолжительную беседу и даже поделился беспокойством по поводу превышения твоей кузиной кредита. Он признал, что она всегда отличалась таким недостатком, как расточительность. Из-за этого у нее были недоразумения не только с Эмброзом, но и с первым мужем. Он дал мне понять, что он, синьор Райнальди, — единственный, кто знает, как с ней обходиться.

— Мне наплевать на то, что он считает правильным. Этот человек меня раздражает, и я уверен, что он использовал приведенный вами аргумент в собственных целях. Он надеется заманить ее обратно во Флоренцию.

Крестный все так же пристально смотрел на меня.

— Филипп, — сказал он, — извини, что я задаю тебе этот вопрос, он, конечно, очень личный, но я знаю тебя с рождения. Ты совсем потерял голову из-за своей кузины Рейчел?

Я чувствовал, что у меня горят щеки, но взгляд не отвел.

— Не понимаю, что вы хотите сказать. «Потерял голову» — несерьезное и крайне некрасивое выражение. Я уважаю и чту мою кузину Рейчел более, чем кого-либо другого.

— Я хотел поговорить с тобой раньше, — сказал крестный. — Видишь ли, ходит много разговоров о том, что она слишком долго гостит в твоем доме. Скажу больше: во всем графстве поговаривают еще кое о чем.

— Пусть поговаривают, — сказал я. — Послезавтра у них появится новая пища для разговоров. Передача имения и состояния едва ли останется незамеченной.

— Если у твоей кузины Рейчел есть хоть капля здравого смысла, — сказал он, — и она не желает утратить уважения к самой себе, то либо она уедет в Лондон, либо попросит тебя переехать жить в другое место. Нынешнее положение более чем двусмысленно и не на пользу ни ей, ни тебе.

Я промолчал. Для меня имело значение только одно: чтобы он заверил документ.

— В конце концов, — продолжал крестный, — есть только один способ избежать сплетен. А заодно, согласно этому документу, и передачи собственности. Ей надо снова выйти замуж.

— Думаю, что это исключено, — сказал я.

— Полагаю, — сказал он, — ты не подумываешь о том, чтобы самому сделать ей предложение?

Краска снова бросилась мне в лицо.

— Я не осмелился бы, — сказал я, — да и она не приняла бы моего предложения.

— Не нравится мне все это, Филипп, — сказал крестный. — Лучше бы ей было вовсе не приезжать в Англию. Впрочем, жалеть поздно. Что ж, подписывай. И бери на себя последствия своих действий.

Я схватил перо и поставил под документом свое имя.

— Есть женщины, Филипп, — сказал крестный, — возможно, вполне достойные, хорошие женщины, которые не по своей воле творят беду. Чего бы они ни коснулись, все оборачивается трагедией. Не знаю, зачем я тебе говорю это, но чувствую, что должен сказать.

И он засвидетельствовал мою подпись под длинным бумажным свитком.

— Полагаю, ты не станешь дожидаться Луизы? — спросил он.

— Думаю, что нет, — ответил я и, смягчившись, добавил: — Если завтра вы оба свободны, почему бы вам не приехать к обеду и не выпить за мое здоровье по случаю дня рождения?

Немного помолчав, он сказал:

— Не уверен, что мы будем свободны. Во всяком случае, к полудню я тебя извещу.

Я понял, что он не хочет приезжать к нам, но ему неудобно сразу отказаться от моего приглашения. К передаче наследства он отнесся спокойнее, чем я ожидал. Не было упреков, бесконечных лекций, увещеваний; наверное, он слишком хорошо знал меня, чтобы вообразить, будто они возымеют хоть какое-нибудь действие. По сдержанности и серьезному виду крестного я понял, насколько он огорчен и взволнован. Я был рад, что ни один из нас не упомянул про драгоценности. Известие о том, что они спрятаны в овощной корзине у меня в шкафу, могло бы послужить последней каплей.

Я возвращался домой, вспоминая, в каком отличном настроении я проделал этот же путь после посещения стряпчего Треуина в Бодмине, чтобы по прибытии обнаружить в собственном доме свалившегося мне на голову Райнальди. Теперь такая встреча мне не грозит.

За три последние недели в наши края пришла настоящая весна, и было тепло, как в конце мая. Подобно всем предсказателям погоды, мои арендаторы покачивали головой и предрекали беду: поздние заморозки побьют почки в цвету, погубят зерновые под поверхностью сохнущей почвы. Но в тот последний мартовский день меня не потревожили бы ни голод, ни потоп, ни землетрясение.

Солнце садилось за западной бухтой, зажигая пламенем безмятежное небо, погружая во тьму водную гладь, и округлый лик почти полной луны вставал над восточными холмами. Должно быть, подумал я, именно так сильно охмелевший человек ощущает свое абсолютное слияние с быстротекущим временем. Я видел все не сквозь дымку, а предельно четко, как видят все вокруг одурманенные люди. Парк встретил меня очарованием волшебной сказки; и даже коровы, которые брели вниз по склону холма, чтобы напиться из своих корыт у пруда, казались зачарованными зверьми и одушевляли окружающую меня красоту. Я видел голубоватый дым, вьющийся из труб дома и конюшни, слышал стук ведер на дворе, смех людей, собачий лай; но эти картины и звуки, давно знакомые и любимые, близкие с детства, обрели теперь новое очарование.

В полдень я слишком плотно поел, чтобы проголодаться, но чувствовал сильную жажду и напился холодной, прозрачной воды из колодца на заднем дворе дома. Я шутил с молодыми слугами, пока они запирали дверь на засовы и закрывали ставни. Они знали, что завтра у меня день рождения, и вполголоса сообщили мне, что Сиком в глубокой тайне заказал для меня свой портрет, который, по его словам, я повешу в холле среди портретов моих предков. Я дал им торжественное обещание, что так и сделаю. Все трое о чем-то пошептались в углу, скрылись в людской и вскоре вернулись с небольшим пакетом. Молодой Джон подал его мне и сказал:

— Вот это, мистер Филипп, сэр, вам от нас. До завтра нам не утерпеть.

Это был ящичек с трубками. Наверное, он стоил месячного заработка всех троих. Я пожал им руки, похлопал по спине и самым серьезным тоном заявил, что собирался купить именно такой в Бодмине или в Труро. В их глазах зажегся восторг, и, глядя на них, я едва не расплакался, как последний идиот. Я не курил никаких трубок, кроме той, что Эмброз подарил мне на семнадцатилетие, но, чтобы не разочаровывать славных малых, решил в будущем обязательно курить их трубки.

Я принял ванну и переоделся. Рейчел ждала меня в столовой.

— По-моему, вы что-то затеваете. Я предчувствую недоброе, — сразу сказала она. — Вас целый день не было дома. Чем вы занимались?

— А вот это, миссис Эшли, вас не касается, — ответил я.

— Вас не видели с самого утра, — настаивала она. — Я пришла домой к ленчу и осталась без компаньона.

— Надо было пойти к Тамлину, — заметил я. — Его жена отлично готовит и угостила бы вас на славу.

— Вы ездили в город?

— О да, я ездил в город.

— Встретили кого-нибудь из наших знакомых?

— О да! — Я с трудом удержался, чтобы не расхохотаться. — Я встретил миссис Паско и ее девиц. Они были потрясены моим видом.

— Почему же?

— Потому что я нес на плече корзину и сказал им, что торгую овощами.

— Вы говорили правду или перед тем заглянули в «Розу и Корону» выпить сидра?

— И правду не говорил, и в «Розу и Корону» не заглядывал.

— Тогда в чем же дело?

Я не ответил. Просто сидел на стуле и улыбался.

— После обеда, — наконец сказал я, — когда взойдет луна, я, пожалуй, схожу искупаться. Нынче вечером я ощущаю в себе всю энергию мира, все его безумие.

Она серьезно посмотрела на меня поверх бокала с вином:

— Если вы желаете провести свой день рождения в постели с припарками на груди, через каждый час пить черносмородиновый отвар и иметь при себе сиделку, предупреждаю: ею буду не я, а Сиком. Идите и купайтесь. Я не стану вас останавливать.

Я вытянул руки над головой и, блаженно вздохнув, попросил разрешения закурить трубку, каковое и получил.

— Взгляните, — сказал я, доставая ящичек с трубками, — что подарили мне наши молодцы. Они не могли дождаться утра.

— Вы такой же большой ребенок, как они, — сказала Рейчел и добавила полушепотом: — Вы еще не знаете, что припас для вас Сиком!

— А вот и знаю! — прошептал я в ответ. — И польщен сверх меры. Вы его видели?

Она кивнула:

— Он великолепен! Лучший сюртук, зеленый, нижняя губа и все прочее. Писал зять Сикома из Бата.

Отобедав, мы перешли в библиотеку. Я не преувеличивал, говоря, что ощущаю всю энергию мира. Я не мог спокойно сидеть на стуле, все во мне ликовало, и я мечтал лишь об одном: чтобы ночь поскорее прошла и наступил день.

— Филипп, — не выдержала Рейчел, — умоляю вас, пойдите прогуляйтесь. Пробегитесь до маяка и обратно. Может быть, хоть это приведет вас в чувство. По-моему, вы просто спятили.

— Если я спятил, — сказал я, — то мне бы хотелось остаться безумным навсегда. Я и не подозревал, что помешательство способно доставлять такое наслаждение.

Я поцеловал ей руку и вышел из дома. Ночь, тихая, ясная, как нельзя более располагала к прогулке. Я не побежал, как советовала мне Рейчел, и тем не менее вскоре добрался до маячного холма. Над бухтой висела луна с опухшей щекой, ее лик был похож на лицо чародея, который знал о моей тайне. Волы, на ночь укрывшиеся под каменной стеной, огораживающей пастбище во впадине долины, при моем приближении тяжело поднялись и разошлись в разные стороны.

Я видел свет на Бартонской ферме над лугом, а когда дошел до кромки мыса, на котором стоял маяк, и по обеим сторонам от меня раскинулась темная гладь воды, различил вдали мерцающие огни небольших городков, растянувшихся вдоль побережья, и огни нашего причала на востоке. Но вскоре и они, и свечи за окнами Бартонской фермы померкли, и лишь свет луны заливал все вокруг, прорезая на воде серебристую дорожку. Если эта ночь так и манила прогуляться, то она манила и поплавать. Ни припарки, ни настойки не удержали меня. Я спустился к своему излюбленному месту на выступающих в море скалах и, смеясь над своим поистине возвышенным безумием, бросился в воду. Господи! Она была ледяной. Я, как собака, встряхнулся и, стуча зубами от холода, отчаянно заработал руками и ногами и поплыл через бухту. Не пробыв в воде и четырех минут, я вернулся на скалы, чтобы одеться.

Безумие. Хуже, чем безумие. Но мне было все нипочем.

Я, как мог, вытерся рубашкой, оделся и стал через лес подниматься к дому. Луна роняла призрачный свет на тропу, за каждым деревом прятались мрачные фантастические тени. Там, где тропа делилась на две — одна вела к кедровой дорожке, вторая — к новой террасе немного выше по склону холма, — в густых зарослях деревьев я услышал шорох и в воздухе разлился зловонный лисий запах; казалось, его источают даже листья под моими ногами. Но я никого не увидел. Желтые нарциссы, усеявшие невысокие земляные насыпи с обеих сторон от меня, замерли в сонном покое.

Наконец я подошел к дому и взглянул на окно Рейчел. Оно было распахнуто, но я не мог определить, горит ли в спальне свеча или она уже задула ее. Я посмотрел на часы. До полуночи оставалось всего пять минут. И вдруг я понял, что как наши молодцы не утерпели и раньше времени вручили мне свой подарок, так и я не могу больше ждать и должен немедленно поднести Рейчел свой. Я вспомнил про миссис Паско, про капусту, и ретивое взыграло во мне с новой силой. Я подошел к дому, встал под окном голубой спальни и окликнул Рейчел.

Я три раза произнес ее имя, прежде чем услышал ответ. Она подошла к открытому окну в своей белой монашеской рясе с длинными рукавами и кружевным воротником.

— Что вам надо? — спросила она. — Я уже на три четверти заснула, а вы разбудили меня.

— Прошу вас, постойте минутку у окна. Я хочу вам что-то дать. То, с чем меня встретила миссис Паско.

— Я не так любопытна, как миссис Паско, — ответила она. — Подождите до утра.

— До утра никак нельзя. Это должно произойти сейчас.

Я вбежал в дом, поднялся в свою комнату и снова спустился с корзиной для овощей. К ее ручкам я привязал длинную веревку. В кармане моей куртки лежал документ, составленный мистером Треуином.

Она ждала у окна.

— Боже мой, — тихо проговорила она, — что вы принесли в этой корзине? Послушайте, Филипп, если вы затеваете очередную мистификацию, то я в ней не участвую. Вы спрятали там раков или омаров?

— Миссис Паско считает, что там капуста. Во всяком случае, в корзине нет ничего, что кусалось бы. Даю вам слово. А теперь — ловите веревку.

И я бросил в окно конец веревки.

— Тяните, — сказал я. — Только обеими руками. Корзина кое-что весит.

Она стала тянуть веревку, как ей было сказано, и корзина поползла вверх, с сухим треском ударяясь о стену, цепляясь за проволочную сетку, по которой вился плющ; я стоял под окном и, глядя на Рейчел, трясся от беззвучного смеха.

Она втянула корзину на подоконник, и наступила тишина.

Мгновение, и она снова выглянула из окна.

— Филипп, я вам не верю, — сказала она. — У свертков очень странная форма. Они кусаются. Я знаю.

Вместо ответа я стал взбираться по проволочной сетке, подтягиваясь на руках, пока не добрался до окна.

— Осторожно! — крикнула она. — Вы упадете и свернете себе шею.

Через мгновение я был уже в ее комнате — одна нога на полу, другая на подоконнике.

— Почему у вас мокрые волосы? — спросила она. — Дождя ведь не было.

— Я купался, — ответил я. — Я же сказал вам, что искупаюсь. А теперь разворачивайте свертки. Или мне самому это сделать?

В комнате горела одна свеча. Рейчел стояла босиком на полу и дрожала.

— Ради Бога, — сказал я, — накиньте что-нибудь на себя.

Я схватил покрывало, набросил на нее, поднял и усадил на кровати среди одеял и подушек.

— По-моему, — сказала она, — вы все-таки спятили.

— Вовсе не спятил, — возразил я, — просто в эту минуту мне исполнилось двадцать пять лет. Слушайте!

Я поднял руку. Часы били полночь. Я сунул руку в карман.

— Вот это вы прочтете на досуге, — сказал я и положил документ на столик рядом с подсвечником, — но остальное я хочу отдать вам сейчас.

Я высыпал свертки на кровать и, бросив корзину на пол, принялся разрывать упаковки, швыряя в разные стороны мягкую оберточную бумагу и рассыпая по постели небольшие коробочки. Рубиновые диадема и кольцо, сапфиры и изумруды, жемчужное колье и браслеты рассыпались в хаотическом беспорядке…

— Это ваше… и это… и это… — повторял я, в исступлении осыпая ее сверкающим дождем, прижимая драгоценности к ее пальцам, рукам, к ее телу.

— Филипп, — крикнула она, — вы не в своем уме! Что вы наделали?

Я не ответил. Я взял колье и надел на нее.

— Мне двадцать пять лет, — сказал я, — вы слышали, как часы пробили двенадцать? Остальное теперь не имеет значения. Все это ваше. Будь у меня целый мир, я и его отдал бы вам.

Я никогда не видел более смущенных и более удивленных глаз. Она взглянула вверх — на меня, вниз — на разбросанные повсюду ожерелья и браслеты, затем снова на меня, и, наверное, потому, что я смеялся, она вдруг обняла меня и тоже рассмеялась. Мы держали друг друга в объятиях; казалось, она заразилась моим безрассудством, разделила мой исступленный порыв, и мы оба вкушали восторг, даруемый безумием.

— Этот план вы и вынашивали последние недели? — спросила она.

— Да, — ответил я. — Их должны были принести вам вместе с завтраком. Но, как и наши молодцы с их трубками, я не вытерпел.

— А у меня для вас ничего нет, кроме золотой булавки для галстука, — сказала она. — В свой день рождения вы заставляете меня сгореть со стыда. Может быть, вы хотите чего-нибудь еще? Скажите мне, и вы это получите. Все, чего ни пожелаете.

Я посмотрел на нее, усыпанную рубинами и изумрудами, с жемчужным колье на шее, и, вдруг вспомнив, что означало это колье, сразу сделался серьезным.

— Да, одного, — сказал я. — Но об этом бесполезно просить.

— Почему?

— Потому, — ответил я, — что вы дадите мне пощечину и прогоните спать.

Она внимательно посмотрела на меня и дотронулась рукой до моей щеки.

— Просите, — сказала она. И голос ее звучал ласково.

Я не знал, как мужчина просит женщину стать его женой. Как правило, прежде всего необходимо получить согласие родителей. Если родителей нет, существуют ухаживание, обмен любезностями, прощупывание почвы. Все это не относилось ни к ней, ни ко мне. Между нами никогда не заходило разговоров о любви и супружестве. Была полночь. Я мог бы просто и откровенно сказать ей: «Рейчел, я люблю вас, будьте моей женой». Я вспомнил утро в саду, когда мы острили по поводу моей неприязни к таким делам и я сказал ей, что для счастья и душевного покоя мне вполне достаточно собственного дома. Интересно, подумал я, поймет ли она меня, вспомнит ли то утро?

— Однажды я сказал вам, что нахожу необходимое мне тепло и уют в стенах моего дома. Вы не забыли?

— Нет, — сказала она, — я не забыла.

— Я заблуждался, — сказал я. — Теперь я знаю, чего мне не хватает.

Она коснулась пальцами моей головы, кончика уха, подбородка.

— Неужели? — спросила она. — Вы уверены?

— Больше, чем в чем бы то ни было, — ответил я.

Она взглянула на меня. При свечах ее глаза казались еще темнее.

— В то утро вы были очень уверены в себе, — сказала она, — и упрямы. Тепло домов…

Она протянула руку и, не переставая смеяться, потушила свечу.

На рассвете, до того как слуги проснулись и спустились вниз, чтобы открыть ставни и впустить в дом свет дня, я стоял на траве и в недоумении спрашивал себя, существовал ли до меня хоть один мужчина, чью любовь приняли бы так естественно и просто. Если бы так было всегда, сколь многие были бы избавлены от утомительного ухаживания. Любовь со всеми ее ухищрениями до сих пор не занимала меня; мужчинам и женщинам вольно развлекаться в свое удовольствие — меня же это не волновало. Я был слеп и глух; я спал; но так было прежде.

То, что произошло в первые часы моего дня рождения, будет живо всегда. Если в них была страсть, я забыл о ней. Если нежность — она по-прежнему со мной. Меня поразило — и мне не забыть этого чувства, — как беззащитна женщина, принимающая любовь. Возможно, женщины держат это в тайне, чтобы привязать нас к себе. И берегут свою тайну до последнего.

Этого я никогда не узнаю — мне не с кем сравнивать. Она была моей первой и последней.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Я помню, как круглый шар солнца появился над верхушками деревьев, окаймляющих лужайку, и дом ожил. На серебристой, словно тронутой инеем траве лежали тяжелые капли росы. Запел дрозд, его песню подхватил зяблик, и вскоре в воздухе звенел весенний хор птичьих голосов. Флюгер на башне, первым поймав солнечный луч, блеснул золотом на фоне голубого неба, повернулся на северо-запад и застыл. Серые стены дома, совсем недавно темные и мрачные, в свете занимающегося утра теплели, радуя глаз новой красотой.

Я вошел в дом, поднялся в свою комнату, придвинул к открытому окну кресло, сел и стал смотреть в сторону моря. Голова моя была пуста, без единой мысли. Тело спокойно, неподвижно. Никакие проблемы не всплывали на поверхность, никакие тревоги не свербили в потаенных уголках души, нарушая блаженный покой. Как будто все в моей жизни было решено и предо мной лежала прямая, гладкая дорога. Годы, оставшиеся позади, не в счет. Годы, ждущие впереди, — не более чем продолжение всего, что я уже знал, чем владел, чем обладал; и так навсегда и неизменно, как «аминь» в литании. В будущем только одно: Рейчел и я. Муж и жена, которые живут друг другом в стенах своего дома, не обращая внимания на суетящийся за их порогом мир. Изо дня в день, из ночи в ночь, пока оба мы живы. Это было все, что я помнил из молитвенника.

Я закрыл глаза, но она по-прежнему была со мной. Затем я, должно быть, незаметно для себя уснул, а когда проснулся, солнце лилось в открытое окно и молодой Джон уже разложил на стуле мою одежду и принес горячую воду; я не слышал, как он вошел, как вышел. Я побрился, оделся и спустился к завтраку, который успел остыть и стоял на буфете — Сиком решил, что я давно спустился; но яйца вкрутую и ветчина — легкая пища. В тот день я бы съел что угодно. Покончив с едой, я свистнул собак, пошел в сад, и, не заботясь о Тамлине и его драгоценных цветах, сорвал все распустившиеся камелии, и, сложив их в ту самую корзину, которая послужила мне накануне для переноски драгоценностей, вернулся в дом, поднялся по лестнице и подошел к двери Рейчел.

Она завтракала, сидя в кровати, и, не дав ей времени возразить или задернуть полог, я высыпал на нее камелии.

— Еще раз с добрым утром, — сказал я, — и напоминаю, что сегодня все-таки мой день рождения.

— День рождения или нет, — сказала она, — но, прежде чем войти, принято стучать. Уйдите.

Трудно держаться с достоинством, когда камелии покрывают вашу голову, плечи, падают в чашку и на бутерброд, но я сделал серьезное лицо и отошел в конец спальни.

— Извините, — сказал я. — Однажды войдя через окно, я стал излишне вольно обращаться с дверьми. И то правда, манеры подвели меня.

— Вам лучше уйти, пока Сиком не пришел за подносом. Думаю, застав вас здесь, он был бы шокирован, несмотря ни на какой день рождения.

Холодный тон Рейчел обескуражил меня, но я подумал, что ее замечание не лишено логики. Пожалуй, с моей стороны было чересчур смело врываться к женщине и мешать ей завтракать, даже если эта женщина скоро станет моей женой, о чем Сиком пока не знал.

— Я уйду, — сказал я. — Простите меня. Я только хочу вам кое-что сказать. Я вас люблю.

Я повернулся к двери и вышел. Я заметил, что жемчужного колье на ней уже не было. Наверное, она сняла его, как только я ушел от нее ранним утром. И драгоценности не валялись на полу — все было убрано. Но на подносе с завтраком лежал документ, который я подписал накануне.

Внизу меня ждал Сиком, держа в руках пакет, завернутый в бумагу.

— Мистер Филипп, сэр, — сказал он, — это поистине великое событие. Могу я позволить себе поздравить вас с днем рождения и пожелать вам долгих лет?

— Можете, Сиком, — ответил я. — Благодарю вас.

— Это сущий пустяк, сэр, — продолжал он, — небольшой сувенир на память о многолетней преданной службе вашему семейству. Надеюсь, вы не оскорбитесь и я не взял на себя слишком большую смелость, предположив, что, может быль, вам будет приятно принять его в качестве подарка.

Я развернул бумагу и увидел портрет самого Сикома в профиль, возможно не польстивший оригиналу, но вполне узнаваемый.

— Он великолепен, — серьезно сказал я, — настолько великолепен, что он будет висеть на почетном месте рядом с лестницей. Принесите мне гвоздь и молоток.

Сиком с величественным видом дернул сонетку, чтобы передать молодому Джону мое поручение.

Мы вдвоем повесили портрет на панели около столовой.

— Как вы находите, сэр, портрет воздает мне должное? — спросил Сиком. — Или художник придал излишнюю резкость чертам, особенно носу? Я не совсем доволен.

— В портрете невозможно добиться совершенства, Сиком, — ответил я. — Но ваш настолько к нему приближается, что лучшего нельзя и желать. Что касается меня, то я очень доволен.

— Значит, все остальное не имеет значения, — заявил он.

Я не чуял под собой ног от восторга и счастья и тотчас хотел сказать ему, что Рейчел и я собираемся обвенчаться, но сдержался; вопрос был слитком серьезным, слишком тонким, и, наверное, нам вместе следовало поговорить со стариком.

Под предлогом работы я направился в контору, однако все мои занятия свелись к тому, что я сидел за столом и с отсутствующим видом смотрел перед собой. Но в очах моей души я видел только ее: она завтракает, откинувшись на подушки, и поднос, что лежит перед ней, весь усыпан камелиями. Покой, сошедший на меня ранним утром, отлетел, его сменило лихорадочное возбуждение прошедшей ночи. Когда мы поженимся, размышлял я, раскачиваясь на стуле и покусывая кончик пера, ей не удастся так просто выставлять меня из своей комнаты. Я буду завтракать вместе с ней. Хватит спускаться в столовую одному. Мы заведем новые порядки.

Часы пробили десять, я услышал движение на дворе и под окном конторы, посмотрел на стопку счетов, снова отложил их, начал письмо к коллеге-судье и тут же порвал его. Слова не приходили, написанное мною было полной бессмыслицей, а до полудня, когда Рейчел спустится вниз, оставалось целых два часа. Ко мне пришел Нат Брей, фермер из Пенхейла, с длинной историей о каких-то коровах, которые забрели в Тренант, и о том, что сосед сам-де виноват, потому как не следит за собственным забором. Почти не слыша его доводов, я согласно кивал… Рейчел наверняка уже оделась и где-то в саду разговаривает с Тамлином.

Я прервал незадачливого малого, пожелал ему удачного дня и, увидев его расстроенное лицо, велел ему отыскать комнату дворецкого и выпить вместе с Сикомом кружку эля. «Сегодня я не занимаюсь делами, Нат, — сказал я, — у меня день рождения, и я счастливейший из людей». Я похлопал фермера по плечу, оставив его с широко раскрытым ртом размышлять над моим замечанием.

Затем я высунул голову из окна и крикнул через двор на кухню, чтобы ленч собрали в корзину для пикника; мне вдруг захотелось побыть с Рейчел наедине — на солнце, без формальностей дома, без столовой, без серебра на столе. Отдав такое распоряжение, я пошел в конюшню сказать Веллингтону, чтобы он оседлал для госпожи Соломона. Но его там не оказалось. Двери каретного сарая были распахнуты, экипажа в нем не было. Мальчик, подручный конюха, подметал выложенный булыжником пол. Услышав мой вопрос, он с озадаченным видом взглянул на меня.

— Госпожа приказала подать экипаж вскоре после десяти, — ответил он. — Не могу сказать, куда она поехала. Может быть, в город.

Я возвратился в дом и позвонил, чтобы вызвать Сикома, но он ничего не мог мне сообщить, кроме того, что Веллингтон подал экипаж чуть позже десяти и что Рейчел уже ждала его в холле. Раньше она никогда не выезжала по утрам. Мое восторженное настроение как рукой сняло. Впереди был целый день, и я вовсе не так надеялся провести его.

Я сел и стал ждать. Наступил полдень, и звон колокола созвал слуг к обеду. Корзина для пикника стояла рядом со мной. Соломон был оседлан. Но экипаж все не возвращался. Наконец в два часа я сам отвел Соломона в конюшню и велел расседлать его.

Я шел через лес к новой аллее; радостное возбуждение утра сменилось апатией. Даже если она сейчас и приедет, для пикника уже поздно. К четырем часам апрельское солнце перестает греть.

Я был почти в конце аллеи, на перепутье Четырех Дорог, когда увидел, что грум открыл ворота рядом со сторожкой и в них въехал экипаж. Я остановился посередине подъездной аллеи, ожидая, чтобы лошади приблизились; заметив меня, Веллингтон натянул вожжи. Стоило мне увидеть ее сидящей в экипаже, как разочарование, все последние часы тяжким грузом лежавшее у меня на сердце, мигом забылось; и я, велев Веллингтону трогать, вскочил на подножку и сел на узкую жесткую скамейку напротив нее.

Она сидела, укутавшись в накидку; вуаль была опущена, и я не мог видеть ее лица.

— Я ищу вас с одиннадцати часов, — сказал я. — Где вы были, черт возьми?

— В Пелине, — сказала она. — У вашего крестного.

Все тревоги, все подозрения, преданные забвению и, казалось, навсегда погребенные в глубинах сознания, мгновенно ожили в моем мозгу, и я, полный дурных предчувствий, подумал: что замышляют эти двое, чтобы нарушить мои планы?

— Зачем? — спросил я. — Что побудило вас отправиться к нему в такой спешке? Все давно улажено.

— Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду, говоря обо «всем», — ответила она.

Экипаж подбросило на выбоине, и, чтобы удержаться, она ухватилась за ремень рукой, обтянутой темной перчаткой. Какой далекой казалась она, сидя рядом со мной в траурной одежде, скрытая вуалью! Какая бездна отделяла ее от той Рейчел, которая прижимала меня к своему сердцу!

— Документ, — сказал я. — Вы думаете о документе. Вы не можете оспорить его. Я совершеннолетний. Крестный ничего не может сделать. Документ подписан, скреплен печатью и засвидетельствован. Все принадлежит вам.

— Да, — сказала она, — теперь я это понимаю. Формулировки были немного туманны, вот и все. Я хотела уточнить, что они значат.

И опять этот отстраненный голос, холодный, безучастный, тогда как в моих ушах, в моей памяти звучал другой, тот, что шептал над моим ухом в полночь.

— Теперь вам все ясно? — спросил я.

— Все, — ответила она.

— Значит, не стоит больше и говорить об этом?

— Не стоит, — ответила она.

Непринужденности, радости и смеха, которые мы вместе делили, когда я подарил ей драгоценности, не было и в помине. Проклятие! Неужели крестный чем-нибудь обидел ее?

— Поднимите вуаль, — сказал я.

Мгновение она сидела неподвижно. Затем взглянула на широкую спину Веллингтона и на грума, примостившегося рядом с ним на козлах. Аллея перестала петлять, Веллингтон взмахнул кнутом, и лошади перешли на легкий аллюр.

Она подняла вуаль; в глазах, которые в упор смотрели на меня, не было улыбки, на что я надеялся, не было слез, чего я боялся. Они смотрели твердо, спокойно, невозмутимо, как глаза человека, который ездил по делам и уладил их, к своему полному удовлетворению. Не знаю почему, но я почувствовал себя опустошенным и в каком-то смысле обманутым. Я хотел, чтобы эти глаза были такими, какими я запомнил их на рассвете. Возможно, это и глупо, но я думал, что она прячет их под вуалью именно потому, что они такие же, какими были утром. Однако нет. Должно быть, пока я терзался ожиданием, сидя на ступеньке перед дверью дома, вот так она и сидела напротив крестного за столом в его кабинете, решительная, практичная, холодная, не чувствуя ни смятения, ни тревоги.

— Я бы вернулась раньше, — сказала она, — но они настояли, чтобы я осталась на ленч, и я не могла им отказать. Вы что-нибудь придумали?

Она отвернулась посмотреть на пейзаж, и я подумал: чем объяснить то, что она может сидеть вот так, словно мы не более чем двое случайных попутчиков, тогда как мне стоит немалых усилий сдержаться, не протянуть к ней руки и не обнять ее? Со вчерашнего дня все изменилось. Но она и вида не подает.

— Придумал, — сказал я, — но теперь это не имеет значения.

— Кендаллы сегодня вечером обедают в городе, — сказала она, — но потом заглянут к вам перед возвращением домой. Полагаю, я добилась некоторого успеха у Луизы. Сегодня она уже не держалась со мной так холодно.

— Я рад, — сказал я, — мне бы хотелось, чтобы вы стали друзьями.

— В сущности, я убедилась, что была права. Она и вы — прекрасная пара.

Она рассмеялась, но я не смеялся вместе с ней. Жестоко, подумал я, подшучивать над бедной Луизой. Видит Бог, я не держал на нее зла и всей душой желал ей найти мужа.

— Думаю, — сказала Рейчел, — ваш крестный осуждает меня, на что имеет полное право, но к концу ленча мы, по-моему, хорошо поняли друг друга. Напряжение прошло, и беседа заладилась. Мы вспомнили о наших планах встретиться в Лондоне.

— В Лондоне? — спросил я. — Разве вы все еще намерены ехать в Лондон?

— Ну да! — сказала она. — Почему бы и нет?

Я не ответил. Безусловно, она имеет право съездить в Лондон, если ей так угодно. Возможно, она хочет походить по магазинам, сделать покупки, тем более теперь, когда деньги в ее распоряжении, и все же… конечно, она могла бы немного подождать, и мы бы поехали вместе. Нам надо обсудить столько вопросов… но я колебался. И вдруг меня неожиданно пронзила мысль, которая до сих пор не приходила мне в голову. Со смерти Эмброза прошло только девять месяцев. Нас все осудят, если мы обвенчаемся раньше июля. Так или иначе, день поставил передо мной вопросы, которых не было в полночь, но я не хотел думать о них.

— Давайте не поедем сразу домой, — сказал я. — Погуляйте со мной в лесу.

— Хорошо, — согласилась она.

Мы остановились у домика лесничего в долине, вышли из экипажа и, отпустив Веллингтона, пошли по тропинке, которая пролегала вдоль ручья, затем круто сворачивала и, петляя, взбегала по склону холма. Здесь и там под деревьями виднелись островки первоцвета, и она всякий раз наклонялась, срывала цветы и вдруг, словно ненароком вспомнив о Луизе, сказала, что эта девушка знает толк в садовом искусстве, а со временем и немного поучившись будет разбираться в нем еще лучше. По мне, так Луиза могла отправляться хоть на край света и всласть наслаждаться тамошними садами. Я привел Рейчел в лес совсем не для того, чтобы разговаривать с ней о Луизе.

Я взял цветы у нее из рук, положил их на землю и, разостлав куртку, попросил ее сесть.

— Я не устала, — сказала она. — Я час, а то и больше, просидела в экипаже.

— И я тоже, — сказал я, — четыре часа у двери, поджидая вас.

Я снял с нее перчатки и поцеловал ей руки, положил капор и вуаль на цветы и всю ее осыпал поцелуями. Я сделал то, о чем мечтал весь этот долгий, томительный день, и она вновь была беззащитна.

— Таков, — сказал я, — и был мой план, который вы разбили, оставшись на ленч у Кендаллов.

— Я так и думала, — сказала она. — Это одна из причин, почему я уехала.

— В мой день рождения вы обещали ни в чем мне не отказывать, Рейчел.

— Снисходительность тоже имеет пределы, — сказала она.

Я так не считал. Все мои тревоги рассеялись; я снова был счастлив.

— Если лесничий часто ходит по этой тропинке, мы будем выглядеть несколько глупо, — заметила она.

— А он — еще глупее, — возразил я, — когда в среду придет ко мне за жалованьем. Или это вы тоже возьмете в свои руки, как и все остальное? Ведь теперь я ваш слуга, второй Сиком, и жду ваших дальнейших приказаний.

Я лежал,положив голову ей на колени, и ее пальцы перебирали мои волосы. Я закрыл глаза. Как я желал, чтобы так было всегда! До скончания веков. Этот миг — и ничего больше…

— Вы недоумеваете, почему я не поблагодарила вас, — сказала она. — В экипаже я заметила ваш озадаченный взгляд. Я ничего не могу сказать. Я всегда считала себя импульсивной, но мне далеко до вас. Видите ли, мне понадобится время, чтобы в полной мере осознать ваше великодушие.

— Это не великодушие, — возразил я. — Я вернул вам то, что принадлежит вам по праву. Позвольте мне еще раз поцеловать вас. Я несколько часов просидел на ступеньках перед домом, и мне надо наверстать упущенное.

И тут она сказала:

— По крайней мере, одно я поняла. Больше нельзя ходить с вами гулять в лес. Разрешите мне встать, Филипп.

Я с поклоном помог ей подняться, подал перчатки и капор. Она пошарила в сумочке, вынула небольшой пакетик и развернула его.

— Вот, — сказала она, — мой подарок вам на день рождения, который мне следовало отдать раньше. Если бы я знала, что получу наследство, жемчужина была бы крупнее.

И она вдела булавку в мой галстук.

— А теперь разрешите мне пойти домой, — сказала она.

Рейчел подала мне руку; я вспомнил, что ничего не ел с самого утра, и сразу почувствовал изрядный аппетит. Поворачивая то вправо, то влево, мы шли по петляющей между деревьями тропе — меня не покидали мысли о вареной курице, беконе и приближающейся ночи — и вдруг оказались в нескольких шагах от возвышавшейся над долиной гранитной плиты, которая, о чем я совсем позабыл, ждала нас в конце тропы. Чтобы избежать встречи с ней, я поспешно свернул к деревьям, но было слишком поздно. Рейчел уже увидела прямоугольную массивную глыбу, темневшую впереди. Она выпустила мою руку и, устремив на нее взгляд, застыла на месте.

— Что там такое, Филипп? — спросила она. — По очертаниям похоже на надгробный камень, выросший из земли.

— Ничего, — быстро ответил я. — Просто кусок гранита. Нечто вроде межевого столба. Между деревьями здесь есть тропинка, она не такая крутая. Вот сюда, налево. Нет-нет, не за камнем.

— Подождите немного, — сказала она, — я хочу взглянуть на него. Я никогда не ходила этой дорогой.

Рейчел поднялась к плите и остановилась. Я видел, как шевелились ее губы, пока она читала надпись на камне. Я с тревогой наблюдал за ней. Возможно, это не более чем игра воображения, но мне показалось, что тело ее напряглось и она задержалась там дольше, чем было необходимо. Должно быть, она прочла надпись дважды. Затем она вернулась ко мне, но не взяла меня за руку, а пошла отдельно. Ни она, ни я не заговаривали о памятнике, но его зловещая тень преследовала нас. У меня перед глазами стояли нацарапанные на камне вирши, инициалы Эмброза и то, чего она не могла видеть, — записная книжка и его письмо, похороненные в сырой земле под гранитной глыбой. С отвращением к самому себе я чувствовал, что предал их обоих — Эмброза и Рейчел. Само ее молчание говорило, как глубоко она взволнована. И я подумал, что, если сейчас же не заговорю, гранитная глыба грозным, неодолимым барьером встанет между нами.

— Я хотел сводить вас туда раньше. — После долгого молчания мой голос звучал громко и неестественно. — С того места открывается вид, который Эмброз любил больше всего в целом имении. Поэтому там и стоит этот камень.

— Но показывать его мне не входило в планы, намеченные вами на свой день рождения.

Жесткие, чеканные слова, слова постороннего.

— Нет, — спокойно ответил я, — не входило.

И, не возобновляя беседы, мы молча прошли подъездную аллею, и, как только переступили порог дома, она сразу поднялась в свои комнаты.

Я принял ванну и переоделся; от былой легкости не осталось и следа, ее сменили уныние и подавленность. Какой демон привел нас к гранитной плите, какой провал памяти? Она не знала, но я ведь знал, как часто стоял там Эмброз, улыбаясь и опершись на трость; нелепый стишок способен привести лишь в то настроение, которое его подсказало, — полушутливое-полуностальгическое… доброе чувство за насмешливыми глазами Эмброза. В гранитной глыбе, высокой, горделивой, запечатлелась сущность человека, которому она по вине обстоятельств не позволила вернуться и умереть дома и который покоится за сотни миль от него на протестантском кладбище во Флоренции.

На вечер моего дня рождения легла тень.

По крайней мере, она не знала и никогда не узнает о письме; и, одеваясь к обеду, я мучительно спрашивал себя, кто тот, другой, демон, что подал мне мысль закопать его там, а не сжечь в огне, словно я инстинктивно чувствовал, что однажды вернусь и выкопаю его. Я забыл все, о чем в нем говорилось. Эмброз был болен, когда писал это письмо. Одержимый болезненными фантазиями, подозрительный, видя, как смерть протягивает к нему руку, он не полагался на свои слова. И вдруг я увидел, как на стене передо мною в ритме какого-то фантастического танца колышется, извивается фраза из его письма: «Деньги, да простит мне Господь такие слова, в настоящее время — единственный путь к ее сердцу».

Слова метнулись на зеркало и кружили по его поверхности, пока я расчесывал перед ним волосы и вдевал в галстук подаренную ею булавку. Они последовали за мной вниз по лестнице и дальше, в гостиную, где из письменных знаков превратились в звуки, обретя его голос, глубокий, знакомый, любимый, незабываемый голос самого Эмброза: «…единственный путь к ее сердцу».

Когда Рейчел спустилась к обеду, на ее шее мерцало жемчужное колье — то ли как знак прощения, то ли как дань моему дню рождения, — однако то, что она надела его, не только не приблизило ее ко мне, но еще больше отдалило. В тот вечер — да и только ли в тот? — я предпочел бы видеть ее шею обнаженной.

Мы сели обедать. Молодой Джон и Сиком прислуживали за столом, в честь моего дня рождения покрытым кружевной скатертью, уставленным фамильным серебром и освещенным парадными серебряными канделябрами. По заведенной еще в мои школьные годы традиции подали вареную курицу и бекон, которые Сиком с гордым видом и не спуская с меня глаз внес в столовую. Мы улыбались, смеялись, поднимали тосты за них и за нас самих, за двадцать пять лет, которые остались у меня за спиной, но меня не покидало чувство, что мы только разыгрываем веселье, разыгрываем ради Сикома и молодого Джона, и, стоит нам остаться вдвоем, наступит полная тишина.

Вдруг мне показалось, что выход найден, и я с упрямством одержимости ухватился за него: надо пировать, веселиться, самому пить больше вина и наливать ей, тогда острота чувств притупится и мы оба забудем и о гранитной плите, и о том, что она олицетворяет для каждого из нас. Вчера вечером я, как во сне, пришел к маяку, и светила полная луна, и сердце мое ликовало. Сегодня вечером, хоть за прошедшие с тех пор часы мне и открылось все богатство мироздания, мне открылся и его мрак.

Осоловелыми глазами я наблюдал за ней через стол; она, смеясь, разговаривала с Сикомом, и мне казалось, что никогда она не была так красива. Если бы я мог вернуть себе состояние духа раннего утра, покой и мир и слить его с безрассудством дня среди цветов первоцвета под высокими березами, я вновь был бы счастлив. Она тоже была бы счастлива. Мы навсегда сохранили бы это настроение и, как бесценную святыню, пронесли бы его в будущее.

Сиком снова наполнил мой бокал, и мрак рассеялся, сомнения утихли; когда мы останемся вдвоем, подумал я, все будет хорошо, и я сегодня же вечером, сегодня же ночью спрошу ее, скоро ли мы обвенчаемся, именно скоро ли — через несколько недель, через месяц? — ибо я хотел, чтобы все знали — Сиком, молодой Джон, Кендаллы, — все, что Рейчел будет носить мое имя.

Она станет миссис Эшли, женой Филиппа Эшли.

Должно быть, мы засиделись допоздна, потому что, когда на подъездной аллее послышался стук колес, мы еще не встали из-за стола. Зазвонил колокольчик, и Кендаллов ввели в столовую, где мы сидели среди хлебных крошек, остатков десерта, полупустых бокалов и прочего беспорядка, какой всегда бывает после обеда. Припоминаю, как я нетвердо поднялся на ноги и приволок к столу еще два стула, несмотря на протесты крестного, заявившего, что они уже обедали и заехали всего на минутку, чтобы пожелать мне здоровья.

Сиком принес чистые бокалы, и я увидел, что Луиза, одетая в голубое платье, вопросительно смотрит на меня, думая, как подсказала мне интуиция, что я слишком много выпил. Она была права, но такое случалось весьма редко, был мой день рождения, и ей пора раз и навсегда понять, что никогда у нее не будет права осуждать меня иначе, чем в качестве подруги детства. Крестный тоже пусть знает. Это положит конец его планам относительно Луизы и меня, положит конец сплетням и облегчит душу всем, кого так занимал этот предмет.

Мы снова сели. Крестный, Рейчел и Луиза, за время ленча привыкшие к компании друг друга, завели разговор; тем временем я молча сидел на своем конце стола и, почти не слыша их, обдумывал объявление, которое решил сделать.

Наконец крестный с бокалом в руке наклонился в мою сторону и, улыбаясь, сказал:

— За твое двадцатипятилетие, Филипп. Долгой жизни и счастья.

Все трое смотрели на меня, и то ли от выпитого вина, то ли от полноты сердца, но я вдруг понял, что и крестный и Луиза — мои самые дорогие и самые надежные друзья, что я очень люблю их, а Рейчел, моя любовь, со слезами на глазах кивает мне и улыбкой старается ободрить меня.

Вот он, самый подходящий момент. Слуги вышли из комнаты, и тайна останется между нами четырьмя.

Я встал, поблагодарил их и, налив себе бокал, сказал:

— У меня тоже есть тост, который я хотел бы предложить сегодня вечером. С этого утра я счастливейший из людей. Крестный, и ты, Луиза, я хочу выпить за Рейчел, которая скоро станет моей женой.

Я осушил бокал и, улыбаясь, посмотрел на них сверху вниз. Никто не ответил, никто не шелохнулся, на лице крестного я увидел выражение растерянности, Рейчел перестала улыбаться и во все глаза смотрела на меня — лицо ее превратилось в застывшую маску.

— Вы окончательно потеряли рассудок, Филипп, — сказала она.

Я опустил бокал. Рука у меня дрожала, и я поставил его слишком близко к краю стола. Он опрокинулся, упал на пол и разбился вдребезги. Сердце бешено стучало у меня в груди. Я был не в силах отвести взгляд от ее спокойного побелевшего лица.

— Извините, если я слишком поспешил с этой новостью, — сказал я. — Не забудьте, Рейчел, сегодня мой день рождения и они — мои старинные друзья.

В ушах у меня зашумело, и, чтобы не упасть, я ухватился за стол. Казалось, она не поняла моих слов. Она отвернулась от меня и обратилась к крестному и Луизе.

— Я думаю, — сказала она, — день рождения и вино бросились Филиппу в голову. Простите ему эту нелепую мальчишескую выходку и, если можете, забудьте о ней. Он извинится, когда придет в себя. Не перейти ли нам в гостиную?

Она встала и первой вышла из столовой. Я продолжал стоять, тупо уставившись на послеобеденный беспорядок: крошки хлеба, залитые вином скатерть и салфетки, отодвинутые стулья; я ничего не чувствовал, совсем ничего. На месте сердца была пустота. Я немного подождал, затем, пока Сиком и молодой Джон не пришли убрать со стола, спотыкаясь вышел из столовой, добрел до библиотеки и уселся в темноте перед потухшим камином. Свечи не были зажжены, поленья превратились в золу. Через полуоткрытую дверь до меня доносились приглушенные голоса из гостиной. Я прижал руки к вискам. Голова раскалывалась, на языке чувствовался кисловатый привкус вина. Если я спокойно посижу в темноте, подумал я, то, может быть, восстановлю равновесие и оцепенение пройдет. Вино виновато в том, что я допустил промах. Но почему она так недовольна? Мы могли бы взять с них клятву хранить тайну. Они бы поняли. Я продолжал сидеть в библиотеке, с нетерпением ожидая, когда уедут Кендаллы. И вот — время тянулось бесконечно долго, хотя прошло не более десяти минут, — голоса стали громче, они вышли в холл. Я слышал, как Сиком открыл дверь, пожелал им доброй ночи, слышал, как зашуршали по гравию колеса экипажа и звякнул дверной засов.

В голове у меня прояснилось. Я сидел и слушал. Я услышал шорох ее платья. Он приблизился к полуоткрытой двери библиотеки, на мгновение замер и удалился; с лестницы донеслись ее шаги. Я встал с кресла и пошел за ней. Я нагнал ее у поворота коридора, где она остановилась задуть свечи. В мерцающем свете наши глаза встретились.

— Я думала, вы легли спать, — сказала она. — Вам лучше уйти, пока вы еще чего-нибудь не натворили.

— Теперь, когда они уехали, — сказал я, — вы простите меня, Рейчел? Поверьте, вы можете доверять Кендаллам. Они не выдадут наш секрет.

— Боже правый, надеюсь, что нет, поскольку они его не знают, — ответила она. — Из-за вас я чувствую себя служанкой, которая прячется с грумом на чердаке. Прежде мне бывало стыдно, но такого стыда я никогда не знала.

И снова это чужое бледное лицо, от которого веяло холодом.

— Вчера в полночь вам не было стыдно, — сказал я, — вы дали мне обещание и не рассердились. Я бы немедленно ушел, если бы вы попросили.

— Я? Обещание? — сказала она. — Какое обещание?

— Выйти за меня замуж, Рейчел, — ответил я.

У нее в руке был подсвечник. Она подняла его, и пламя свечи осветило мое лицо.

— Вы смеете, Филипп, — проговорила она, — заявлять мне, что вчера ночью я пообещала выйти за вас замуж? За обедом я при Кендаллах сказала, что вы потеряли рассудок, и была права. Вы прекрасно знаете, что я ничего вам не обещала.

Я во все глаза уставился на нее. Рассудок потерял не я, а она. Я чувствовал, что мое лицо пылает.

— Вы спросили меня, чего я хочу, — сказал я, — каково мое желание на свой день рождения. И тогда и сейчас я мог бы просить только об одном — чтобы вы вышли за меня замуж. Что же еще я мог иметь в виду?

Она не ответила. Она продолжала смотреть на меня, недоверчивая, недоумевающая, как человек, услышавший слова на чужом языке, которые он не в состоянии ни перевести, ни постигнуть, и вдруг я с болью и отчаянием осознал, что мы действительно говорим на разных языках: все, что произошло между нами, произошло по ошибке. Как она не поняла, о чем я просил ее в полночь, так и я в своем восторженном ослеплении не понял, что́ она дала мне; то, что я считал залогом любви, было совсем иное, лишенное смысла, и она истолковала это по-своему.

Если ей было стыдно, то мне было стыдно вдвойне — оттого, что она могла настолько превратно понять меня.

— Позвольте мне выразиться по-простому, — сказал я. — Когда мы обвенчаемся?

— Никогда, Филипп, — ответила она и сделала жест, будто приказывая мне уйти. — Запомните раз и навсегда. Мне жаль, если вы надеялись на это. У меня не было намерения вводить вас в заблуждение. А теперь — доброй ночи.

Она повернулась, чтобы уйти, но я крепко схватил ее за руку.

— Значит, вы не любите меня? — спросил я. — Это было притворство? Но, Боже мой, почему вчера ночью вы не сказали мне правду и не попросили меня уйти?

И снова в ее глазах недоумение; она не поняла. Мы были совсем чужие, нас ничто не связывало. Она явилась из иной земли, принадлежала иной расе.

— Вы смеете упрекать меня за то, что произошло? — сказала она. — Я хотела отблагодарить вас, вот и все. Вы подарили мне драгоценности.

Думаю, в эту минуту я познал все, что до меня познал Эмброз. Я понял, что он видел в ней, чего страстно желал, но так и не получил. Я познал мучение и боль, и бездна между мной и Рейчел сделалась еще глубже. Ее глаза, такие темные и не похожие на наши, пристально смотрели на нас обоих и не понимали нас. В мерцающем свете свечи рядом со мной — в тени — стоял Эмброз. Мы смотрели на нее, терзаемые мукой безнадежности, а в устремленных на нас глазах горело обвинение. Ее полуосвещенное лицо тоже было чужим — маленькое узкое лицо со старинной монеты. Рука, которую я держал, уже не была теплой. Холодные хрупкие пальцы изо всех сил старались освободиться, кольца царапали мне ладонь. Я выпустил ее руку и тут же захотел вновь прикоснуться к ней.

— Почему вы так смотрите на меня? — прошептала она. — Что я вам сделала? Вы изменились в лице.

Я пытался придумать, что еще я могу отдать ей. Ей принадлежали имение, деньги, драгоценности. Ей принадлежали моя душа, мое тело, мое сердце. Имя? Но и его она уже носила. Ничего не осталось. Разве что страх… Я взял из ее руки подсвечник и поставил его на выступ над лестницей. Я положил пальцы ей на горло и сцепил их кольцом; теперь она не могла пошевелиться и только смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Казалось, я держу в руках испуганную птицу, которая, если я чуть сожму пальцы, немного побьется и умрет, а если ослаблю — вырвется на волю и улетит.

— Не покидайте меня, — сказал я. — Поклянитесь, что не покинете… никогда… никогда…

Она попыталась пошевелить губами в ответ, но не смогла. Я выпустил ее. Она отшатнулась от меня, прижимая пальцы к горлу. По обеим сторонам жемчужного колье, там, где только что были мои руки, проступили две красные полосы.

— Теперь вы выйдете за меня? — спросил я.

Вместо ответа она попятилась от меня по коридору; ее глаза не отрывались от моего лица, пальцы по-прежнему закрывали горло. Я увидел на стене свою тень, чудовищную, бесформенную, неузнаваемую. Я видел, как Рейчел скрылась под сводом. Слышал, как захлопнулась дверь и ключ повернулся в замке. Я пошел в свою комнату и, случайно заметив в зеркале собственное отражение, остановился и внимательно посмотрел на него. С каплями пота на лбу, без кровинки в лице, передо мной стоял… Эмброз? Я пошевелился и снова стал самим собой; я увидел сутулые плечи, слишком длинные, неуклюжие руки и ноги, увидел нерешительного, простодушного Филиппа, позволившего себе мальчишескую выходку, которую Рейчел просила Кендаллов простить и забыть.

Я распахнул окно, но луны в эту ночь не было. Лил дождь. Ветер откинул портьеру, растрепал альманах, лежавший на каминной доске, и сбросил его на пол. Я наклонился, поднял книгу, вырвал из нее лист и, скомкав, бросил в огонь. Конец моему дню рождения. Конец дню всех дураков.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Утром, когда я сидел за завтраком, глядя невидящими глазами на ревущую за окном непогоду, в столовую вошел Сиком с запиской на подносе. Я увидел ее, и сердце мое екнуло. Может быть, она просит меня подняться в ее комнату… Но писала не Рейчел. Почерк был крупнее и более округлый. Записка была от Луизы.

— Ее только что принес грум мистера Кендалла, сэр, — сказал Сиком, — он ждет ответа.

Я прочел записку.


«Дорогой Филипп.

Я очень огорчена тем, что произошло вчера вечером. Думаю, я лучше отца понимаю, что ты пережил. Прошу тебя, помни: я твой друг и всегда им буду. Сегодня утром мне надо съездить в город. Если ты чувствуешь потребность с кем-нибудь поговорить, я могла бы встретиться с тобой у церкви незадолго до полудня.

Луиза».


Я положил записку в карман и попросил Сикома принести перо и бумагу. Кто бы ни предлагал мне встретиться, моим первым побуждением всегда, а в то утро особенно, было набросать слова благодарности и отказаться. Однако когда Сиком принес перо и бумагу, я решил поступить иначе. Бессонная ночь, агония одиночества неожиданно пробудили во мне стремление отвести с кем-нибудь душу. Луиза была мне ближе всех. Итак, я написал ей, что приеду утром в город и отыщу ее в церкви.

— Отдайте это груму мистера Кендалла и скажите Веллингтону, чтобы он оседлал Цыганку к одиннадцати часам, — сказал я.

После завтрака я пошел в контору, привел в порядок счета и написал письмо, начатое накануне. Мозг мой работал вяло, как в тумане, и я, скорее в силу привычки, чем по необходимости, отмечал факты, цифры и выписывал их на листок. Покончив с делами, я прошел в конюшню, торопясь уехать из дома и оказаться подальше от всего, что было с ним связано. Я не поехал по аллее через лес, полный вчерашних воспоминаний, а свернул в сторону и напрямик через парк поскакал к большой дороге. Моя лошадь, резвая и нервная, как молодая лань, испугавшись непонятно чего, насторожила уши, встала на дыбы и бросилась в кустарник. Неистовый ветер на славу потрудился над нами обоими.

Ненастье, обычное для наших краев в феврале и марте, наконец наступило. Не было больше мягкого тепла последних недель, гладкого моря, солнца. Огромные хвостатые тучи с черными краями неслись с запада и время от времени с неожиданной яростью обрушивали на землю потоки града. Море в западной бухте кипело и билось о берег. В полях по обеим сторонам дороги кричали чайки, усеявшие свежевспаханную землю в поисках взлелеянных ранней весной зеленых побегов. Нат Брей, которого я так быстро выставил прошлым утром, стоял у своих ворот, укрывшись от града свисающим с плеч мокрым мешком; он поднял руку и прокричал мне приветствие, но ветер отнес звук его голоса в сторону.

Даже на большой дороге я слышал шум моря. На западе, где мелкая вода едва покрывала песок, оно отливало от берега, взбивая пушистую пену, на востоке, перед устьем, катились огромные длинные валы; они обрушивались на скалы у входа в гавань, и рев бурунов сливался с воем колючего ветра, который сносил живые изгороди и гнул долу покрытые почками деревья.

Я спустился с холма и въехал в город. Людей на улицах почти не было, а те, кого я видел, шли, согнувшись под ветром, с покрасневшими от холода носами. Я оставил Цыганку в «Розе и Короне» и по тропинке поднялся к церкви. Луиза пряталась от ветра на паперти между колоннами. Я открыл тяжелую дверь, и мы вошли в церковь. После ненастья, бушующего за стенами, она казалась особенно тихой; на нас дохнуло знакомой прохладой, гнетущей, тяжелой, и запахом тления, какой бывает только в церквах. Мы сели у лежачей мраморной фигуры моего предка в окружении фигур рыдающих сыновей и дочерей, и я подумал, сколько Эшли рассеяно по нашей округе — одни лежат здесь, другие в моем собственном приходе, — как они любили, страдали, как обрели последний приют.

В церкви стояла тишина, и мы инстинктивно заговорили шепотом.

— Я давно переживаю из-за тебя, — сказала Луиза, — с Рождества и даже раньше. Но я не могла сказать тебе этого. Ты бы не стал слушать.

— Напрасно, — ответил я, — до вчерашнего вечера все шло очень хорошо. Я сам виноват, что сказал лишнее.

— Ты бы и не сказал, — возразила она, — если бы не верил, что это правда. Она притворялась с самого начала, и сперва, до ее приезда, ты был к этому готов.

— Она не притворялась, — сказал я, — до последних часов. Если я ошибся, то мне некого винить, кроме самого себя.

Внезапный ливень с шумом обрушился на южные окна церкви, и в боковом приделе с высокими колоннами стало еще темнее.

— Зачем она приехала сюда в сентябре? — спросила Луиза. — Зачем проделала весь этот путь? Чтобы разыскать тебя? Она приехала в Англию, в Корнуолл, с определенной целью. И добилась своего.

Я повернулся и взглянул на Луизу. Ее серые глаза смотрели открыто и прямо.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я.

— Теперь у нее есть деньги, — сказала Луиза. — Ради этого она и отправилась в путешествие.

Когда я учился в пятом классе в Харроу, мой классный наставник однажды сказал нам, что истина — это нечто неуловимое, невидимое; иногда, сталкиваясь с ней, мы не узнаем ее, и обрести и постичь ее дано только старикам на пороге смерти либо очень чистым душой и очень молодым.

— Ты ошибаешься, — сказал я. — Ты ничего о ней не знаешь. Она — женщина импульсивная, эмоциональная, ее настроения непредсказуемы и странны, но, видит Бог, не в ее натуре быть иной. Порыв заставил ее покинуть Флоренцию. Чувство привело ее сюда. Она осталась, потому что была счастлива и потому что имела право остаться.

Луиза с состраданием посмотрела на меня и положила руку мне на колено.

— Если бы ты не был так уязвим, — сказала она, — миссис Эшли не осталась бы. Она посетила бы моего отца, заключила бы с ним сделку и уехала. Ты с самого начала неправильно истолковал ее побуждения.

Я бы скорее смирился, подумал я, вставая, если бы Луиза ударила Рейчел, плюнула ей в лицо, вцепилась в волосы или в платье. В этом было бы что-то примитивное, животное. Борьба шла бы на равных. Но сейчас, в тишине церкви, слова ее звучали почти кощунственно, как клевета.

— Я не могу сидеть здесь и слушать твои слова, — сказал я. — Я хотел найти у тебя утешение и сочувствие. Если в тебе нет ни того ни другого, оставим этот разговор.

Она тоже встала и взяла меня за руку.

— Неужели ты не видишь, что я стараюсь помочь тебе? — взмолилась она. — Но это бесполезно: ты слеп и глух ко всему. Если строить планы на несколько месяцев вперед не в характере миссис Эшли, почему она всю зиму посылала деньги за границу — из недели в неделю, из месяца в месяц?

— Откуда ты знаешь? — спросил я.

— Такие вещи нельзя скрыть, — ответила она. — Отец на правах твоего опекуна обо всем узнал от мистера Куча.

— Ну и что из того? — сказал я. — У нее были долги во Флоренции, я всегда знал о них. Кредиторы требовали уплаты.

— Из страны в страну? — спросила Луиза. — Разве такое возможно? Не думаю. Не вероятнее ли, что миссис Эшли надеялась сколотить определенную сумму к своему возвращению и провела здесь зиму лишь потому, что знала, что ты вступишь во владение деньгами и имением в тот день, когда тебе исполнится двадцать пять лет? Отец уже не будет твоим опекуном, и она сможет выманить у тебя все, что захочет. Но этого не понадобилось. Ты подарил ей все, что имел.

Мне не верилось, что у девушки, которую я знал, которой доверял, такой дьявольский ум и, самое ужасное, что своей логикой и простым здравым смыслом она способна изничтожить такую же женщину, как она сама.

— Ты сама до этого додумалась или говоришь с голоса своего отца-законника? — спросил я.

— Отец здесь ни при чем, — сказала она, — тебе известна его скрытность. Он почти ничего не рассказывает мне. У меня есть собственное мнение.

— С первой вашей встречи ты настроила себя против нее, — сказал я. — В воскресенье, в церкви, разве не так? За обедом ты не произнесла ни слова и сидела с надутым видом. Ты сразу невзлюбила ее.

— А ты? — спросила Луиза. — Помнишь, что ты сказал о ней перед самым ее приездом? Не могу забыть твоей враждебности по отношению к ней. И не беспричинной.

Рядом с клиросом со скрипом отворилась боковая дверь, и в нее проскользнула маленькая, похожая на мышь, Элис Табб с метлой в руке. Она украдкой взглянула на нас и скрылась за кафедрой, но уединение было нарушено.

— Бесполезно, Луиза, — сказал я, — ты не можешь мне помочь.

Луиза посмотрела на меня и выпустила мою руку.

— Значит, ты так сильно любишь ее? — спросила она.

Я отвернулся. Она была девушка, и младше меня, она не могла понять. И никто не мог бы, кроме Эмброза, который был мертв.

— Что ждет вас обоих в будущем? — спросила Луиза.

Мы шли по проходу между скамьями, и шаги наши глухо отдавались под сводами церкви. Слабый луч солнца на мгновение осветил нимб над головой святого Петра и тут же погас.

— Я попросил ее выйти за меня замуж, — сказал я. — Просил раз, второй. Я буду просить еще и еще. Вот мое будущее, если оно тебя интересует.

Я открыл дверь, и мы вышли на паперть. На дереве у церковной ограды, не обращая внимания на дождь, пел дрозд, и проходивший мимо мальчишка — подручный мясника, с подносом на плече и фартуком на голове — подсвистывал ему за компанию.

— Когда ты просил ее об этом последний раз? — спросила Луиза.

Я вновь почти физически ощутил знакомую теплоту, увидел зажженные свечи, услышал дорогой мне смех. И никого рядом, только я и Рейчел. Будто в насмешку над полночью церковные часы били полдень.

— Утром в мой день рождения, — сказал я Луизе.

Она дождалась последнего удара колокола, громко прозвучавшего над нашими головами.

— Что она тебе сказала?

— Между нами вышло недоразумение, — ответил я. — Я думал, она имеет в виду «да», тогда как она имела в виду «нет».

— К этому времени она уже прочла документ?

— Нет. Она прочла его позднее. Позднее в то же утро.

Вдалеке за воротами церкви я увидел грума и догкарт Кендаллов. При виде хозяйской дочери грум поднял хлыст и спрыгнул на землю. Луиза надела на голову капюшон и застегнула накидку.

— Значит, она не стала терять времени и, прочтя документ, поехала в Пелин повидаться с моим отцом, — сказала Луиза.

— Она не совсем поняла его, — сказал я.

— Она поняла его, когда уезжала из Пелина, — сказала Луиза. — Я отлично помню, когда ее уже ждал экипаж и мы стояли на ступенях, отец сказал ей: «Клаузула относительно замужества, возможно, не совсем приятна. Вы должны остаться вдовой, если хотите сохранить состояние». Миссис Эшли улыбнулась ему и ответила: «Меня это вполне устраивает».

Грум, неся в руках большой зонт, поднимался по тропе. Луиза застегнула перчатки. Еще одна черная туча стремительно неслась по небу. Деревья гнулись под шквалистым ветром.

— Этот пункт внесли, чтобы гарантировать имение от посягательств постороннего человека и не дать ему промотать состояние, — сказал я. — Если бы она стала моей женой, он потерял бы силу.

— Ошибаешься, — сказала Луиза. — Если бы она вышла за тебя замуж, все снова перешло бы к тебе. Ты не подумал об этом?

— Но даже если и так? Я бы делил с ней каждый пенни. Из-за одного этого пункта она не отказалась бы выйти за меня, если ты это имеешь в виду.

Серые глаза Луизы внимательно смотрели на меня.

— Жена, — сказала Луиза, — не может пересылать деньги своего мужа за границу, не может вернуться туда, откуда она родом. Я ничего не имею в виду.

Грум коснулся рукой шляпы и поднял зонт над ее головой. Я спустился за ней по тропе и усадил в двуколку.

— Я не помогла тебе, — сказала она, — ты считаешь меня безжалостной и жестокой. Иногда женщина бывает проницательнее мужчины. Прости, что я причинила тебе боль. Я хочу только одного — чтобы ты снова стал самим собой. — Она наклонилась к груму: — Ну, Томас, мы возвращаемся в Пелин.

Лошадь тронула, и они стали подниматься по склону холма к большой дороге.

Я пошел в «Розу и Корону» и уселся там в небольшой комнатке. Луиза была права, она не помогла мне. Я пришел за поддержкой и утешением, но не нашел их. Одни сухие, холодные факты, искаженные до неузнаваемости. Все, что она говорила, имело бы смысл для того, в ком сильна жилка законника. Я знал, как скрупулезно взвешивает подобные вещи крестный, не принимая во внимание человеческое сердце. Не вина Луизы, если она унаследовала его рассудительность и трезвость.

Я лучше ее знал, что встало между Рейчел и мною. Гранитная плита в лесу над долиной и все те месяцы, что не я был рядом с Рейчел. «Ваша кузина Рейчел, — сказал Райнальди, — женщина импульсивная». Под влиянием порыва позволила она мне полюбить себя. Под влиянием порыва оттолкнула. Эмброз испытал это, Эмброз понимал. И ни для него, ни для меня не могло быть другой женщины, другой жены.

Долго сидел я в холодной комнате «Розы и Короны». Хоть я и не был голоден, хозяин принес мне холодную баранину и эль. Наконец я вышел из таверны и остановился у причала, глядя, как поднявшаяся вода плещется на ступенях. Рыбацкие суденышки раскачивались у своих буев, какой-то старик вычерпывал воду со дна лодки; он сидел спиной к ветру и не видел, что брызги, летящие с каждым новым буруном, делают напрасными все его усилия.

Тучи опустились еще ниже, и плащ густого тумана окутал деревья на противоположном берегу. Если я хотел вернуться домой, не промокнув до нитки и не простудив Цыганку, следовало поспешить, пока погода не стала еще хуже. Вокруг никого не было видно, все попрятались по домам. Я вскочил в седло, поднялся на холм, чтобы сократить путь, свернул к перепутью Четырех Дорог и вскоре выехал на аллею, ведущую к дому. Здесь мы были более или менее укрыты от ветра, но не успели преодолеть и сотни ярдов, как Цыганка вдруг споткнулась и захромала. Из опасения лишних слухов я не заехал в сторожку, чтобы извлечь камешек, застрявший между копытом и подковой, а спешился и осторожно повел лошадь к дому. Ураган разбросал по тропе обломанные ветви; деревья, еще вчера застывшие в сонном покое, раскачивались из стороны в сторону, отрясая мелкие капли дождя.

Из болотистой долины поднималось белое облако тумана; я задрожал и только теперь понял, что весь день, весь этот бесконечный день, меня трясло от холода — и в церкви, пока я сидел там с Луизой, и в комнате с погасшим камином в «Розе и Короне». Со вчерашнего дня мир изменился.

Я вывел Цыганку на тропу, по которой шел вчера с Рейчел. Вокруг берез, там, где мы собирали цветы, еще были видны наши следы. Пучки первоцвета, грустные, поникшие, сиротливо лежали на мокром мху. Казалось, дороге не будет конца. Цыганка заметно хромала, и я вел ее под уздцы. Моросящий дождь попадал за воротник моей куртки и холодил спину.

Подходя к дому, я чувствовал такую усталость, что, даже не поздоровавшись с Веллингтоном, молча бросил ему поводья и ушел, оставив его смотреть мне вслед вытаращенными от удивления глазами. Видит Бог, после вчерашнего вечера я не имел ни малейшего желания пить ничего, кроме воды, но я слишком устал и промок и подумал, что глоток коньяка, пусть и невыдержанного, может согреть меня. Когда я вошел в столовую, молодой Джон накрывал стол к обеду. Он вышел в буфетную за рюмкой, и, ожидая его, я заметил, что на столе стоят три прибора.

Когда он вернулся, я показал на них рукой:

— Почему три?

— Мисс Паско, — ответил он, — она здесь с часу дня. Госпожа поехала навестить их утром, вскоре после того как вы ушли. Она привезла с собой мисс Паско. Она приехала погостить.

Ничего не понимая, я уставился на молодого Джона:

— Мисс Паско приехала погостить?

— Да, сэр, — ответил он. — Мисс Мэри Паско, та самая, которая преподает в воскресной школе. Все утро мы занимались тем, что готовили для нее розовую комнату. Она сейчас с госпожой в будуаре.

Он продолжал накрывать стол, а я, забыв про коньяк, поставил рюмку на буфет и поднялся к себе. На столе в моей комнате лежала записка, написанная Рейчел. Я развернул ее. Обращения не было, только дата:


«Я пригласила Мэри Паско погостить у меня в качестве компаньонки. После вчерашнего вечера я не могу оставаться с вами вдвоем. Вы можете присоединиться к нам в будуаре до или после обеда. Я должна просить вас соблюдать учтивость.

Рейчел».


Не может быть! Это не правда… Как часто мы вместе смеялись над девицами Паско, особенно над не в меру болтливой Мэри, вечно занятой вышиванием и посещением бедняков, которых лучше оставить в покое, Мэри — наиболее дородным и примитивным изданием своей матери! Шутки ради — да, Рейчел могла бы пригласить ее шутки ради, но не больше чем на обед, чтобы с противоположного конца стола наблюдать за угрюмым выражением моего лица; однако записка была отнюдь не шутливой.

Я вышел на площадку лестницы и увидел, что дверь розовой спальни открыта. Никакой ошибки. В камине горел огонь, на стуле лежали туфли и оберточная бумага, по всей комнате были разбросаны совершенно чужие расчески, книги и разные мелочи, а дверь в комнаты Рейчел, обычно закрытая, была широко распахнута. Я даже слышал приглушенные голоса, долетавшие из будуара. Так вот оно, мое наказание! Вот она, моя опала! Мэри Паско приглашена, чтобы служить барьером между Рейчел и мной, чтобы мы больше не могли оставаться наедине, как она и писала в записке.

Сперва меня захлестнул приступ гнева, я не знал, как удержаться от того, чтобы не войти в будуар, не схватить Мэри Паско за плечи, не велеть немедленно собираться и тут же не отправить ее с Веллингтоном к себе домой. Как Рейчел посмела пригласить ее в мой дом под предлогом, будто она больше не может оставаться со мной вдвоем, предлогом надуманным, жалким, оскорбительным? Неужели я обречен на общество Мэри Паско в столовой, Мэри Паско в библиотеке и в гостиной, Мэри Паско в парке, в саду, Мэри Паско в будуаре Рейчел, обречен всегда и везде слушать бесконечную женскую болтовню, которую я терпел только на воскресных обедах, и то в силу давней привычки?

Я пошел по коридору; я не переоделся и был во всем мокром. Я открыл дверь будуара. Рейчел сидела в своем кресле, Мэри Паско — на скамеечке, и они вместе разглядывали огромный том с гравюрами итальянских садов.

— Так вы вернулись? — сказала Рейчел. — Ну и день вы выбрали для верховой прогулки! Когда я ехала к дому викария, экипаж чуть не сдуло с дороги. Как видите, мы имеем удовольствие принимать Мэри у себя в гостях. Она уже почти освоилась. Я очень рада.

Мэри Паско хихикнула.

— Это был такой сюрприз, мистер Эшли, — сказала она, — когда ваша кузина приехала забрать меня! Остальные позеленели от зависти. Мне просто не верится, и все же я здесь. Как приятно и уютно сидеть в будуаре… Даже приятней, чем внизу. Ваша кузина говорит, что вы всегда сидите здесь по вечерам. Вы играете в крибидж? Я без ума от крибиджа. Если вы не умеете играть, я с удовольствием научу вас обоих.

— Филипп не увлекается азартными играми, — сказала Рейчел. — Он предпочитает сидеть и молча курить трубку. Мы будем играть с вами вдвоем, Мэри.

Она посмотрела на меня поверх головы мисс Паско. Нет, это не шутка. По ее серьезному взгляду я понял, что она все как следует обдумала.

— Могу я поговорить с вами наедине? — резко спросил я.

— Не вижу в этом необходимости, — ответила она. — При Мэри вы можете спокойно говорить все что угодно.

Дочь викария поспешно поднялась на ноги.

— Ах, прошу вас, — сказала она, — я совсем не хочу вам мешать. Мне нетрудно уйти в свою комнату.

— Оставьте двери открытыми, Мэри, чтобы услышать, если я позову вас, — сказала Рейчел, не сводя с меня пристального враждебного взгляда.

— Да, конечно, миссис Эшли, — сказала Мэри Паско. И прошмыгнула мимо меня, оставив все двери открытыми.

— Зачем вы это сделали? — спросил я Рейчел.

— Вы отлично знаете, зачем, — ответила она. — В записке я вам все объяснила.

— Сколько времени она здесь пробудет?

— Столько, сколько я сочту нужным.

— Больше одного дня вы не выдержите ее компании. Вы доведете себя до безумия. И меня тоже.

— Ошибаетесь. Мэри Паско — хорошая, безобидная девушка. Если я не буду расположена к беседе, то не стану с ней разговаривать. Во всяком случае, ее присутствие в доме позволит мне чувствовать себя в известной безопасности. Кроме того, пришло время поступить так. По-старому продолжаться не могло бы, особенно после вашей выходки за столом. Об этом сказал мне и ваш крестный перед отъездом.

— Что он сказал?

— Сказал, что мой затянувшийся визит породил немало сплетен, которые едва ли утихнут после ваших хвастливых заявлений о нашем браке. Не знаю, с кем вы еще говорили о нем. Мэри Паско заставит замолчать досужих болтунов. Я позабочусь об этом.

Неужели причиной такой перемены, такой жестокой враждебности было заявление, которое я позволил себе накануне вечером?

— Рейчел, — сказал я. — Подобные дела не обсуждаются наспех при открытых дверях. Молю вас, выслушайте меня, позвольте мне поговорить с вами наедине после обеда, когда Мэри Паско уйдет спать.

— Вчера вечером вы угрожали мне, — сказала она. — Одного раза достаточно. Нам нечего обсуждать. А теперь можете уйти, если хотите. Или оставайтесь играть в крибидж с Мэри Паско.

И она снова склонилась над книгой о садах.

Я вышел из будуара. Ничего другого мне не оставалось. Вот оно, наказание за краткий миг, когда прошлым вечером я сжал пальцами ее горло. Поступок, о котором я тут же пожалел, в котором раскаялся, был непростителен. И вот она — расплата. Мой гнев угас так же быстро, как вспыхнул, и на смену ему пришли тяжелое отупение и отчаяние. О Боже, что я наделал?!

Еще совсем недавно, всего несколько часов назад, мы были счастливы. Ликование, с каким я встретил свой день рождения, прошло; я сам спугнул волшебный сон, приоткрывший мне двери. Когда я сидел в холодной комнате «Розы и Короны», мне казалось, что через несколько недель я, возможно, и сумею добиться согласия Рейчел стать моей женой. Если не сейчас, то впоследствии; если не впоследствии, то какое это имеет значение, пока мы вместе, пока мы любим друг друга, как в утро моего дня рождения. Ей решать, ей выбирать, но ведь она не откажет? Когда я вернулся домой, надежда еще жила во мне. И вот посторонний, третье лицо, и все то же непонимание. Стоя в своей комнате, я вскоре услышал приближение их голосов в коридоре, затем шорох платьев по ступеням лестницы. Чуть позже я подумал, что они, наверное, переоделись к обеду. Я знал, что сидеть с ними за столом свыше моих сил. Пусть обедают одни. К тому же я не был голоден; я очень замерз, ноги и руки одеревенели. Видимо, я простудился, и мне лучше остаться в своей комнате. Я позвонил и велел молодому Джону передать мои извинения за то, что я не спущусь к обеду, а сразу лягу в постель. Как я и опасался, внизу забеспокоились, и ко мне поднялся Сиком. Лицо его было встревожено.

— Вам нездоровится, мистер Филипп, сэр? — спросил он. — Могу я предложить горчичную ванну и горячий грог? Вот что значит выезжать верхом в такую погоду!

— Ничего, Сиком, благодарю вас, — ответил я. — Просто я немного устал.

— И обедать не будете, мистер Филипп? Сегодня у нас дичь и яблочный пирог. Все уже готово. Обе дамы сейчас в гостиной.

— Нет, Сиком. Я плохо спал эту ночь. Утром мне станет лучше.

— Я передам госпоже, — сказал он. — Она очень огорчится.

По крайней мере, оставаясь в своей комнате, я, возможно, увижусь с Рейчел наедине. Может быть, после обеда она зайдет справиться о моем самочувствии…

Я разделся и лег в постель. Должно быть, я действительно простудился. Простыни казались мне ледяными, я откинул их и забрался под одеяло. Я весь окоченел, в голове стучало — никогда прежде я не испытывал ничего подобного. Я лежал и ждал, когда они кончат обедать. Я слышал, как они прошли через холл в столовую, не переставая разговаривать — хотя бы от этого я был избавлен, — затем, после долгого перерыва, вернулись в гостиную.

Где-то после восьми часов я услышал, как они поднимаются по лестнице. Я сел в кровати и накинул на плечи куртку. Быть может, она выберет именно этот момент, чтобы зайти ко мне. Несмотря на грубое шерстяное одеяло, мне все еще было холодно, ноги и шея ныли, голова горела как в огне.

Я ждал, но она не пришла. Очевидно, они сидели в будуаре. Я слышал, как часы пробили девять, затем десять, одиннадцать. После одиннадцати я понял, что она не намерена заходить ко мне. Значит, пренебрежение — не что иное, как часть наказания, которому меня подвергли.

Я встал с кровати и вышел в коридор. Они уже разошлись по своим комнатам: я слышал, как Мэри Паско ходит по розовой спальне, время отвремени противно покашливая, чтобы прочистить горло, — еще одна привычка, которую она переняла у матери.

Я прошел по коридору к комнате Рейчел. Я положил пальцы на ручку двери и повернул ее. Но дверь не открылась. Она была заперта. Я осторожно постучал. Рейчел не ответила. Я медленно вернулся в свою комнату, лег в постель и долго лежал без сна. Согреться мне так и не удалось.

Помню, что утром я оделся, но совершенно не помню, как молодой Джон разбудил меня, как я завтракал; запомнилась лишь страшная головная боль и прострелы в шее. Я пошел в контору и сел за стол. Я не писал писем. Ни с кем не встречался. Вскоре после двенадцати ко мне вошел Сиком сказать, что дамы ждут меня к ленчу. Я ответил, что не хочу никакого ленча. Он подошел ближе и заглянул мне в лицо.

— Мистер Филипп, вы больны, — сказал он. — Что с вами?

— Не знаю, — ответил я.

Он взял мою руку и ощупал ее. Затем вышел из конторы, и я услышал в окно его торопливые шаги через двор.

Вскоре дверь снова открылась. На пороге стояла Рейчел, а за ее спиной — Мэри Паско и Сиком. Рейчел подошла ко мне.

— Сиком сказал, что вы больны. В чем дело?

Почти ничего не видя, я поднял на нее глаза. Происходящее утратило для меня всякую реальность. Я уже не сознавал, что сижу за столом в конторе, мне казалось, будто я, окоченев от холода, как минувшей ночью, лежу в постели в своей комнате наверху.

— Когда вы отправите ее домой? — спросил я. — Я не причиню вам вреда. Даю вам честное слово.

Она положила руку мне на лоб. Заглянула в глаза. Быстро повернулась к Сикому.

— Позовите Джона, — сказала она, — и вдвоем помогите мистеру Филиппу добраться до кровати. Скажите Веллингтону, чтобы он немедленно послал грума за врачом.

Я видел одно только побелевшее ее лицо и глаза. Как нечто нелепое, глупое, неуместное почувствовал на себе испуганный, потрясенный взгляд Мэри Паско. И больше ничего. Лишь оцепенение и боль.

Снова лежа в постели, я отдавал себе отчет в том, что Сиком закрывает ставни, задергивает портьеры и погружает комнату во тьму, которой я так жаждал. Возможно, темнота облегчит слепящую боль. Я не мог пошевелить головой на подушке, мышцы шеи казались натянутыми, застывшими. Я ощущал ее руку в своей. Я снова сказал:

— Я обещаю не причинять вам вреда. Отправьте Мэри Паско домой.

Она ответила:

— Молчите. Лежите спокойно.

Комната наполнилась шепотом. Дверь открывалась, закрывалась, снова открывалась. Тихие шаги крадучись скользили по полу. Узкие лучи света просачивались с площадки лестницы, и снова — приглушенный шепот, шепот… и вот мне уже кажется — должно быть, у меня начался бред, — что дом полон людей, в каждой комнате гость, и сам дом недостаточно велик, чтобы вместить всех; они стоят плечом к плечу в гостиной, в библиотеке, а Рейчел плавно движется между ними, улыбается, разговаривает, протягивает руки. «Прогоните их, — снова и снова повторял я. — Прогоните их».

Потом я увидел над собой круглое лицо доктора Гилберта с очками на носу; значит, и он из той же компании. В детстве он лечил меня от ветрянки, с тех пор я редко с ним встречался.

— Так вы купались в море в полночь? — сказал он мне. — Какой безрассудный поступок!

Он покачал головой, словно я был напроказившим ребенком, и погладил бороду. Я закрыл глаза от света, слыша, как Рейчел говорит ему:

— Я слишком хорошо знаю этот вид лихорадки, чтобы ошибиться. Я видела, как во Флоренции от нее умирали дети. Сделайте что-нибудь, ради Бога…

Они вышли. И снова поднялся шепот. Затем послышался шум экипажа, отъехавшего от дома. Потом я услышал чье-то дыхание у полога кровати. Я понял, что произошло. Рейчел уехала. Она отправилась в Бодмин, чтобы там пересесть в лондонский дилижанс. В доме она оставила Мэри Паско следить за мной. Слуги, Сиком, молодой Джон — все покинули меня; осталась только Мэри Паско.

— Пожалуйста, уйдите, — сказал я. — Мне никто не нужен.

Чья-то рука коснулась моего лба. Рука Мэри Паско. Я сбросил ее. Но она снова вернулась — крадущаяся, холодная. Я громко закричал: «Уйдите!» — но рука крепко прижалась ко мне, сковала ледяным холодом и вдруг обратилась в лед на моем лбу, на шее, превратив меня в пленника. Затем я услышал, как Рейчел шепчет мне на ухо:

— Дорогой, лежите спокойно. Это поможет вашей голове. И постепенно она перестанет болеть.

Я попробовал повернуться, но не смог. Значит, она все-таки не уехала в Лондон?

Я сказал:

— Не покидайте меня. Обещайте не покидать меня.

Она сказала:

— Обещаю. Я все время буду с вами.

Я открыл глаза, но не увидел ее, в комнате было темно. Ее форма изменилась. Это была уже не моя спальня, а длинная и узкая монашеская келья. Кровать жесткая, как железо. Где-то горела свеча, скрытая экраном. В нише на противоположной стене — коленопреклоненная мадонна. Я громко позвал:

— Рейчел… Рейчел…

Я услышал торопливые шаги, и вот она, ее рука в моей руке, говорит:

— Я с вами.

Я снова закрыл глаза.

Я стоял на мосту через Арно и давал клятву уничтожить женщину, которую никогда не видел. Вздувшаяся вода, вскипая бурыми пузырями, текла под мостом. Рейчел, девушка-нищенка, подошла ко мне, протягивая пустые ладони. Она была обнажена, и только на шее у нее мерцало жемчужное колье. Вдруг она показала на воду: там со сложенными на груди руками покачивался Эмброз. Он проплыл мимо нас вниз по реке и скрылся, а за ним медленно, величественно, с поднятыми вверх прямыми окоченелыми лапами плыло тело мертвой собаки.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Дерево за моим окном было покрыто густой листвой — первое, на что я обратил внимание. Я смотрел на него в замешательстве. Когда я лег в постель, почки едва набухали. Листва показалась мне очень странной. Правда, портьеры были задернуты, но я хорошо помню, что, когда утром в мой день рождения я выглянул из окна и посмотрел на лужайку, почки были совсем тугими. Голова больше не болела, скованность прошла. Должно быть, я проспал много часов подряд, возможно, день или даже больше. Если в доме кто-нибудь болен, времени просто не замечаешь.

Конечно же, я много раз видел бородатого доктора Гилберта и того, другого, тоже чужого. Комната постоянно во тьме. Теперь было светло. Я чувствовал, что лицо у меня заросло щетиной — надо обязательно побриться. Я поднял руку к подбородку. Неужели я сошел с ума? Ведь у меня тоже борода! Я уставился на свою руку. Она была белая и тонкая, с длинными ногтями; я слишком часто ломал их во время поездок верхом. Я повернул голову и рядом с кроватью увидел Рейчел, которая сидела в кресле — в ее собственном кресле из будуара. Она не знала, что я вижу ее. Она вышивала. Ее платье я не узнал: темное, как и все ее платья, но с короткими, выше локтя, рукавами, из легкой ткани. Разве в комнате так тепло? Окна были открыты. Камин не затоплен.

Я снова поднял руку и потрогал бороду. Она была приятной на ощупь. Я неожиданно рассмеялся, Рейчел подняла голову и посмотрела на меня.

— Филипп… — сказала она и улыбнулась; и вот она уже стоит рядом со мной на коленях и обнимает меня.

— Я отрастил бороду! — сказал я.

При мысли о такой нелепости я не мог сдержать смеха, но смех вскоре перешел в кашель; она немедленно поднесла к моим губам стакан и, заставив меня выпить какую-то невкусную жидкость, осторожно уложила на подушки.

Ее жест пробудил во мне слабое воспоминание. Несомненно, все это время в мои сны навязчиво вторгалась рука, держащая стакан; она заставляла меня пить его содержимое и исчезала. Я принимал ее за руку Мэри Паско и всякий раз отталкивал. Пристально глядя на Рейчел, я протянул к ней руку. Она взяла ее и крепко сжала. Я водил большим пальцем по бледно-голубым жилкам, которые всегда проступали на тыльной стороне ее ладони, поворачивал кольца. Некоторое время я молчал, затем спросил:

— Вы отослали ее?

— Кого?

— Как же, Мэри Паско, — ответил я.

Я слышал, как она затаила дыхание, и, подняв глаза, увидел, что улыбка сошла с ее губ, а на лицо набежала тень.

— Она уехала пять недель назад. Не думайте об этом. Хотите пить? Я приготовила вам прохладительный напиток из свежего лайма. Его прислали из Лондона.

После горького, невкусного лекарства питье показалось особенно приятным.

— Наверное, я был болен, — сказал я.

— Вы едва не отправились на тот свет, — ответила она.

Рейчел сделала движение, будто собиралась уйти, но я удержал ее.

— Расскажите, — попросил я. — Меня гложет любопытство: что происходило в мире без меня? Как Рип ван Винкля,[134] который проспал много лет.

— Только если вы захотите, чтобы я вновь пережила волнения и страхи всех этих недель, — ответила она. — Вы были очень больны. Этого вполне достаточно.

— Что со мной было?

— Я не слишком высокого мнения о ваших английских врачах, — ответила она. — На континенте мы называем эту болезнь менингитом, здесь о ней никто не знает. Просто чудо, что вы остались живы.

— Что меня спасло?

Она улыбнулась и крепче сжала мне руку.

— Думаю, ваша лошадиная выносливость, — ответила она, — и некоторые вещи, которые я уговорила их сделать. Прежде всего — пункция позвоночника, чтобы выпустить лишнюю спинномозговую жидкость. А позже — введение в кровь экстракта из сока трав. Они называют это ядом. Но вы выжили!

Я вспомнил, как она готовила лекарства для наших арендаторов, которые болели зимой, и как я подшучивал над ней, называя повитухой и аптекарем.

— Откуда вы знаете такие вещи? — спросил я.

— О них я узнала от матери, — ответила она. — Мы, римляне, очень древние и очень мудрые.

При этих словах вновь что-то шевельнулось в моей памяти, но я не мог вспомнить, что именно. Думать мне было еще трудно, оставалось лежать в постели, держа ее за руку.

— Почему дерево за моим окном покрыто листвой? — спросил я.

— Так и положено во вторую неделю мая, — сказала она.

Неужели я провалялся в беспамятстве несколько недель? Я не мог вспомнить, из-за чего я слег. Рейчел на меня рассердилась, но причина ее недовольства стерлась из моей памяти; она пригласила в дом Мэри Паско, но почему? То, что мы обвенчались перед моим днем рождения, не вызывало сомнений, но я не помнил ни церкви, ни церемонии, хотя и знал твердо, что крестный с Луизой и маленькая Элис Табб были моими свидетелями. Я помнил, что был очень счастлив. И вдруг — беспричинное отчаяние… Затем я заболел. Но теперь это уже не важно, теперь все снова хорошо. Я не умер, и на дворе май.

— Думаю, я уже достаточно окреп, чтобы встать, — сказал я.

— Ни в коем случае, — возразила она. — Возможно, через неделю вы немножко посидите у окна. А еще через некоторое время пройдетесь до моего будуара. Может быть, к концу месяца мы спустимся вниз и посидим на воздухе. Но это мы еще посмотрим.

И верно, мои силы восстанавливались не быстрее, чем она говорила. Никогда в жизни не чувствовал я себя таким увальнем, как в тот день, когда впервые после болезни сел на кровати и спустил ноги на пол. Комната поплыла у меня перед глазами. По одну сторону от меня стоял Сиком, по другую — молодой Джон, и я сидел между ними — слабый, как новорожденный младенец.

— Боже мой, мадам, он снова вырос! — произнес Сиком с выражением такого ужаса на лице, что мне пришлось снова откинуться на подушки — теперь уже от смеха.

— В конце концов, можете показывать меня на бодминской ярмарке, — сказал я и вдруг увидел себя в зеркале, исхудалого, бледного, с каштановой бородой, — ни дать ни взять апостол.

— Отправлюсь-ка я проповедовать по округе, — сказал я. — За мной пойдут тысячи. Как вы думаете?

— Я предпочитаю, чтобы вы побрились, — серьезно сказала Рейчел.

— Принесите, пожалуйста, бритву, Джон, — сказал я; но когда с бритьем было покончено и мое лицо вновь стало голым, я почувствовал, что в чем-то утратил былое достоинство и снова низведен до положения школьника.

Как упоительны были эти дни выздоровления! Рейчел всегда со мной… Разговаривали мы мало — беседа быстро утомляла меня и вызывала легкую головную боль. Больше всего я любил сидеть у открытого окна своей комнаты; чтобы развлечь меня, Веллингтон приводил лошадей и пускал их кругами по широкой подъездной аллее перед домом, как на манеже. Когда ноги у меня немного окрепли, я стал приходить в будуар; туда приносили еду, и Рейчел ухаживала за мной, как заботливая нянька за ребенком. Однажды я даже сказал, что если ей до конца жизни суждено ходить за больным мужем, то ей некого винить, кроме себя самой. Услышав мои слова, она как-то странно взглянула на меня, хотела что-то сказать, но помедлила и заговорила совсем о другом.

Я помнил, что наше венчание держалось в тайне от слуг; наверное, думал я, с тем, чтобы объявить о нем, когда истечет год со дня смерти Эмброза; возможно, она боялась, что я могу проявить неосторожность в присутствии Сикома, и потому держал язык за зубами. Через два месяца мы всем объявим о нашем браке, а до тех пор я запасусь терпением. Думаю, с каждым днем я любил ее все сильнее; да и она была гораздо более нежна и ласкова, чем когда-либо раньше.

Когда я в первый раз спустился вниз и вышел из дома, меня поразило, как много она успела сделать за время моей болезни. Дорожка с террасами была закончена, будущий водоем нижнего сада рядом с дорожкой выкопан на всю его огромную глубину — оставалось лишь выложить камнями дно и берега. Я стоял на возвышающейся над водоемом террасе и с непонятным самому себе чувством смотрел в разверзшуюся подо мной бездну, темную, зловещую. Работавшие внизу люди подняли головы и, улыбаясь, смотрели на меня.

Тамлин, светясь от гордости (Рейчел отправилась навестить его жену), проводил меня в цветник, и, хотя камелии уже осыпались, еще цвели рододендроны, оранжевый барбарис и склоненные в сторону поля ветви ракитника роняли лепестки с поникших гроздей нежно-золотистых соцветий.

— На будущий год нам придется пересадить их, — сказал Тамлин. — При той скорости, с какой они растут, ветки протянутся слишком близко к полю и семена погубят скот.

Он протянул руку к ветке, и я заметил, что на месте облетевших соцветий уже образуются стручки с мелкими семенами внутри.

— По ту сторону от Сент-Остелла один парень умер, поев их, — сказал Тамлин и бросил стручок через плечо.

Я забыл, сколько времени цветет ракитник, да и другие растения тоже, забыл, как выглядят их цветы, но вдруг вспомнил поникшее дерево в небольшом дворике итальянской виллы и женщину из сторожки, которая выметала такие же стручки.

— Во Флоренции, где у миссис Эшли была вилла, — сказал я, — росло дерево, похожее на это.

— Да, сэр? Как я понимаю, в тамошнем климате чего только не растет. Прекрасное, должно быть, место. Немудрено, что госпожа хочет вернуться туда.

— Не думаю, что у нее есть намерение вернуться, — возразил я.

— Очень рад, сэр, — сказал он, — но мы слышали другое. Будто она только и ждет, чтобы вы поправились, а потом уедет.

Уму непостижимо, как распространяются обрывки сплетен и слухов, и я подумал, что единственный способ остановить их — это всем объявить о нашем браке. Но я не решался заговорить с ней на эту тему. Мне казалось, что раньше, до моей болезни, у нас уже был такой разговор и она очень рассердилась.

Однажды вечером, когда мы сидели в будуаре и я пил tisana, как всегда теперь перед сном, я сказал Рейчел:

— По округе ходят новые слухи.

— Что на сей раз?

Рейчел подняла голову и взглянула на меня.

— Да то, что вы собираетесь вернуться во Флоренцию.

Она не сразу ответила, только вновь склонила голову над вышиванием.

— У нас еще будет время решить этот вопрос, — сказала она. — Сперва вы должны поправиться и окрепнуть.

Я в недоумении посмотрел на нее. Значит, Тамлин не так уж ошибался. В глубине души она не рассталась с мыслью поехать во Флоренцию.

— Вы еще не продали виллу? — спросил я.

— Еще не продала, — ответила она. — Подумав, я решила вовсе не продавать ее и даже не сдавать. Теперь мои обстоятельства изменились, и я могу позволить себе сохранить ее.

Я молчал. Я не хотел обижать ее, но мысль содержать два дома была мне не по вкусу. Я ненавидел самый образ этой виллы, который по-прежнему жил в моей памяти и который, как мне казалось, она теперь тоже должна ненавидеть.

— Вы хотите сказать, что намерены провести там зиму? — спросил я.

— Вероятно, — сказала она, — или конец лета. Но сейчас рано говорить об этом.

— Я слишком долго бездельничал, — сказал я. — Мне не следовало бы уезжать из имения, не подготовившись к зиме, да и вообще не дело надолго покидать его.

— Возможно, и нет, — сказала она. — Откровенно говоря, я не решилась бы уехать, если бы имение не оставалось под вашим присмотром. Может быть, вы навестите меня весной, и я покажу вам Флоренцию.

После перенесенной болезни я с трудом соображал, и смысл ее слов не дошел до меня.

— Навестить вас? — спросил я. — Вы так представляете себе нашу жизнь? Целые месяцы вдали друг от друга?

Она отложила вышивание и посмотрела на меня. В ее глазах промелькнуло беспокойство, на лицо набежала тень.

— Филипп, дорогой, я ведь сказала, что не хочу говорить сейчас о будущем. Вы только что оправились после опасной болезни, еще не время строить планы. Даю вам слово, что не покину вас, пока вы окончательно не поправитесь.

— Но зачем вообще надо уезжать? — настаивал я. — Вы здесь своя. Это ваш дом.

— У меня есть еще и вилла, — сказала она, — много друзей и жизнь… там, далеко. Да, я знаю, она не похожа на здешнюю, но я к ней привыкла. Я провела в Англии восемь месяцев и чувствую, что мне снова пора сменить обстановку. Будьте благоразумны, постарайтесь понять.

— Наверное, я ужасный эгоист, — медленно проговорил я. — Я не подумал об этом.

Значит, придется смириться с тем, что она пожелает делить время между Англией и Италией, и, поскольку я буду вынужден поступать также, надо заняться поисками управляющего, чьим заботам можно вверить имение.

— Может быть, крестный кого-нибудь знает, — вслух подумал я.

— Кого-нибудь? Для чего? — спросила она.

— Как для чего? Чтобы принять управление имением на время нашего отсутствия, — ответил я.

— Едва ли это необходимо, — сказала она. — Вы пробудете во Флоренции не больше нескольких недель, если приедете. Хотя, возможно, она вам так понравится, что вы решите задержаться. Весной Флоренция прекрасна.

— К черту весну, — сказал я. — Когда бы вы ни решили отправиться, я поеду с вами.

И опять на ее лице тень, в глазах — смутное опасение.

— Мы вернемся к этому, — сказала она, — посмотрите, уже начало десятого, вы еще не засиживались так поздно. Позвать Джона или вы сами справитесь?

— Не надо никого звать.

Я медленно поднялся с кресла — у меня почему-то ослабели ноги, — опустился рядом с ней на колени и обнял ее.

— Это просто невыносимо, — сказал я, — моя комната… одиночество… а вы так близко, в нескольких шагах по коридору… Может быть, сказать им?

— Сказать? О чем? — спросила она.

— О том, что мы обвенчались, — ответил я.

Она сидела, замерев в моих руках, не вздрогнула, не шелохнулась. Казалось, она окоченела, словно жизнь и душа отлетели от нее.

— О Боже… — прошептала она; затем положила руки мне на плечи и посмотрела в глаза: — Что вы имеете в виду, Филипп?

В голове у меня застучало, будто проснулось запоздалое эхо боли, мучившей меня последние недели. Удары раздавались все глубже, глубже, и с ними пришел страх.

— Скажите слугам, пожалуйста, — попросил я. — Тогда я могу оставаться с вами, и в этом не будет ничего неестественного, ничего предосудительного — ведь мы обвенчались…

Я увидел выражение ее глаз, и голос мой замер.

— Но, Филипп, дорогой, мы не обвенчались! — сказала она.

Что-то лопнуло у меня в голове.

— Обвенчались, — сказал я, — разумеется, обвенчались. Неужели вы забыли?

Но когда это произошло? Где находится церковь? Кто был священником? Моя голова снова раскалывалась от боли, комната плыла перед глазами.

— Скажите, что это правда, — проговорил я.

И вдруг я понял, что это иллюзия и счастье последних недель не более чем плод моего собственного воображения. Мечта была разбита.

Я уронил голову ей на колени и зарыдал; даже ребенком не плакал я так горько. Она крепко прижала меня к себе и, не говоря ни слова, гладила мои волосы. Вскоре я взял себя в руки и в полном изнеможении откинулся на спинку кресла. Она принесла мне что-то выпить и села рядом на скамеечку. Тени летнего вечера играли в комнате. Летучие мыши выползли из своих убежищ под крышей и кружили в сгущающихся за окнами сумерках.

— Лучше бы вы дали мне умереть, — сказал я.

Она вздохнула и коснулась рукой моей щеки.

— Если вы будете говорить так, — промолвила она, — вы убьете и меня тоже. Сейчас вам плохо, потому что вы еще слишком слабы. Но скоро вы окрепнете и увидите все другими глазами. Вы снова займетесь делами по имению, вам придется наверстать многое, что было упущено за время вашей болезни. Впереди целое лето. Вы снова будете купаться, ходить под парусом…

По ее голосу я понимал, что все это она говорит с тем, чтобы убедить себя, а не меня.

— Что еще? — спросил я.

— Вы хорошо знаете, что счастливы здесь, — сказала она. — Это ваша жизнь, и так будет всегда. Вы отдали мне имение, но я всегда буду смотреть на него как на ваше достояние. В каком-то смысле наши отношения могут быть отношениями доверенного лица и доверителя.

— Вы имеете в виду, что мы станем обмениваться письмами из Италии в Англию, месяц за месяцем, и так — круглый год? Я буду писать вам: «Дорогая Рейчел, расцвели камелии», а вы ответите мне: «Дорогой Филипп, рада это слышать. Мой розовый сад в полном порядке». Именно такое будущее ждет нас?

Я представил себе, как по утрам после завтрака в ожидании почты слоняюсь по подъездной аллее перед домом, отлично зная, что не получу ничего, кроме какого-нибудь счета из Бодмина.

— Вполне вероятно, — сказала она, — что я буду приезжать сюда каждое лето — проверить, все ли в порядке.

— Как ласточки, — заметил я, — которые прилетают по весне, а в первую неделю сентября покидают наши края.

— Я уже предложила вам навестить меня весной, — сказала она. — В Италии вам многое понравится. Вы никогда не путешествовали… точнее, всего один раз. Вы совсем не знаете мир.

Она говорила, как учитель, который успокаивает капризного ребенка. Впрочем, возможно, именно так она и смотрела на меня.

— То, что я видел, — ответил я, — отбило у меня охоту знакомиться с остальным. Что вы мне предложите? С путеводителем в руках околачиваться по соборам и музеям? Общаться с незнакомыми людьми, дабы расширить мой кругозор? Уж лучше предаваться размышлениям дома и глядеть на дождь.

В моем голосе звучала горечь, я не мог сдержать ее. Она снова вздохнула, словно подыскивая новый довод, который убедил бы меня, что все хорошо.

— Еще раз говорю вам: когда вы поправитесь, будущее покажется вам совсем другим. Ведь, право же, ничего не изменилось. Что касается денег…

Она сделала паузу и взглянула на меня.

— Денег? — переспросил я.

— Денег на имение, — продолжала она. — Все будет поставлено на надлежащую основу, и вы получите вполне достаточно, чтобы содержать имение без потерь, я же возьму с собой столько, сколько мне необходимо. Этот вопрос сейчас улаживается.

Что касается меня, то хоть бы она забрала все до последнего фартинга. Какое отношение имели подобные мелочи к моим чувствам к ней? Но она снова заговорила:

— Вы должны продолжить работы по имению, те, которые сочтете оправданными. Вы же знаете, что я не стану задавать лишних вопросов, можете даже не присылать мне счета, я полагаюсь на ваше суждение. Да и ваш крестный всегда поможет советом. Пройдет совсем немного времени, и все покажется вам таким же, как до моего приезда.

В комнате сгустились сумерки. В окутавшем нас мраке я не видел ее лица.

— Вы действительно верите тому, что говорите? — спросил я ее.

Она ответила не сразу. К уже приведенным доводам в пользу моего присутствия в имении она искала еще один, самый убедительный. Но такового не существовало. И она отлично это знала. Она повернулась ко мне и подала руку.

— Должна верить, — сказала она, — иначе мне не будет покоя.

За те месяцы, что я знал ее, она часто отвечала на вопросы, серьезные или не очень, которые я ей задавал. Некоторые ответы бывали шутливы, некоторые — обтекаемы, но в каждом из них чувствовались женская уклончивость и недосказанность. И вот наконец прямой ответ, идущий от сердца. Ей необходимо верить, будто я счастлив, иначе ей не будет покоя. Я покинул мир иллюзий лишь затем, чтобы теперь в него вошла Рейчел. Не могут два человека жить одной мечтой. Разве что во тьме, как бы понарошку. Но тогда каждый из них нереален.

— Что ж, уезжайте, если хотите, — сказал я, — но не теперь. Подарите мне еще несколько недель, чтобы я сохранил их в памяти. Я не путешественник. Мой мир — это вы.

Я пытался избежать будущего и спастись. Но, обнимая ее, я чувствовал, что все переменилось: ушла вера, ушло самозабвение первого порыва.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Мы больше не говорили про ее отъезд. Мы оба старались не вспоминать о том, что он неизбежен. Ради нее я старался выглядеть веселым и беззаботным. То же самое она делала ради меня. С наступлением лета я быстро окреп, по крайней мере внешне; правда, иногда неожиданно и без видимой причины возвращались головные боли, хоть и не такие сильные, как раньше.

Рейчел я про них не говорил — к чему? Их вызывали не утомление, не слишком долгое пребывание на воздухе, а самые обыкновенные мысли. Толчком могли послужить даже вопросы, с которыми арендаторы приходили ко мне в контору; я становился рассеянным и был не в состоянии дать им точный ответ.

Однако чаще это случалось из-за нее. Когда после обеда мы сидели перед домом у окна гостиной — теплая июньская погода позволяла нам оставаться на воздухе часов до десяти вечера, — я смотрел на нее и вдруг замечал, что стараюсь отгадать, какие мысли занимают ее, пока она, откинувшись на спинку стула и глядя, как сумерки подкрадываются к деревьям на краю лужайки, пьет свою tisana. Может быть, в глубине души она размышляет над тем, как долго ей еще томиться в этом уединении? Может быть, втайне от меня думает: «Он уже поправился, и на следующей неделе я могу спокойно уехать»?

Вилла Сангаллетти, там, в далекой Флоренции, обрела для меня иные краски, иную атмосферу. Вместо тьмы за закрытыми ставнями, как во время моего единственного визита туда, я видел ее ярко освещенной, с распахнутыми окнами. Незнакомые люди, которых она называла своими друзьями, бродят из комнаты в комнату; везде веселье, смех, громкие разговоры. И дом и сад сияют огнями, бьют все фонтаны. Она подходит к одному гостю, к другому — улыбающаяся, непринужденная, хозяйка своих владений. Да, то была жизнь, к которой она привыкла, которую любила и понимала. Месяцы, проведенные со мной, — всего лишь интерлюдия. И, поблагодарив за них судьбу, она с радостью вернется домой, где ей все близко и дорого. Я рисовал себе картину ее приезда: Джузеппе и его жена широко распахивают чугунные ворота, чтобы впустить карету, и вот она в радостном возбуждении идет по комнатам, которые так давно не видела, задает слугам вопросы, выслушивает их ответы, вскрывает во множестве накопившиеся письма, спокойные, безмятежные, мириадами нитей вновь связывающие ее с тем существованием, которое мне не дано ни познать, ни разделить. Сколько дней и ночей, но уже без меня… не моих…

Вскоре она начинала чувствовать на себе мой взгляд и спрашивала:

— Что случилось, Филипп?

— Так, ничего, — отвечал я.

И, видя, как на ее лицо набегает тень сомнения и тревоги, я ощущал себя обузой, которую она вынуждена терпеть. Уж лучше избавить ее от моей персоны! Я старался целиком, как бывало прежде, отдаваться делам по имению и самым обыденным занятиям, но и то и другое перестало интересовать меня. Что, если бы Бартонские акры высохли от недостатка дождей? Едва ли это взволновало бы меня. А если бы наши племенные быки получили призы на выставке и стали чемпионами графства, то-то было бы славно? Да, возможно, но — в прошлом году. А теперь — какое пустое торжество…

Я видел, что падаю в глазах арендаторов, которые раньше смотрели на меня как на своего хозяина.

— Вы еще не оправились после болезни, мистер Филипп, — сказал мне Билли Роу, фермер из Бартона, и в голосе его звучало нескрываемое разочарование тем, что я обманул ожидания старика и не проявил энтузиазма по поводу его успехов.

Так было и с остальными. Даже Сиком озадачил меня.

— Похоже, вы еще не совсем выздоровели, мистер Филипп, — сказал он как-то. — Вчера вечером мы говорили об этом в комнате дворецкого. «Что с хозяином? — спросил меня Тамлин. — Молчит, как привидение в канун Дня всех святых, ни на что не смотрит». Я бы посоветовал марсалу по утрам. Для восстановления крови нет ничего лучше стаканчика марсалы.

— Передайте Тамлину, — сказал я, — чтобы он занимался своими делами. Я совершенно здоров.

К счастью воскресные обеды в обществе Паско и Кендаллов еще не возобновились. Наверное, бедная Мэри Паско, которая, как только я заболел, вернулась в отцовский дом, сообщила близким, что я сошел с ума. Когда я впервые после болезни приехал в церковь, она смотрела на меня с явным подозрением, а все семейство разглядывало меня с неуместной жалостью и осведомлялось о моем самочувствии приглушенными голосами и отводя взгляды.

Приехал меня навестить и крестный с Луизой. Они тоже держались не совсем обычно — непривычная смесь бодрости и сочувствия, подходящая для общения с больным ребенком; и я понимал, что их попросили не затрагивать тем, которые могли бы причинить мне беспокойство. Мы вчетвером сидели в гостиной, как абсолютно посторонние люди. Крестному, думал я, очень уж не по себе, он жалеет, что приехал, но почитает своим долгом навестить меня, тогда как Луиза каким-то непостижимым женским чутьем догадывается, что здесь произошло, и ежится при одной мысли об этом. Рейчел, как всегда, владела ситуацией и поддерживала течение беседы на должном уровне. Выставка в графстве, обручение средней мисс Паско, теплая погода, возможные перемены в правительстве — общие слова, безобидные темы… Но если бы мы высказывали то, что у нас на уме…

«Скорее уезжайте из Англии, пока вы не погубили себя, а заодно и этого мальчика», — крестный.

«Ты любишь ее сильнее прежнего. Я вижу это по твоим глазам», — Луиза.

«Мне во что бы то ни стало надо не позволить им волновать Филиппа», — Рейчел.

И я: «Оставьте меня с ней, уйдите…»

Вместо этого мы соблюдали учтивость и лгали. Когда визит подошел к концу, каждый из нас вздохнул с облегчением, и я, провожая взглядом экипаж, в котором Кендаллы, без сомнения довольные тем, что наконец покинули наш дом, катили по подъездной аллее, пожалел, что не могу, как в старых волшебных сказках, обнести имение высокой оградой и не подпускать к нему посетителей, а заодно и беду.

Хотя Рейчел ничего не говорила, мне казалось, что она предпринимает первые шаги к отъезду. Однажды вечером я застал ее за разборкой книг; она перебирала их, как человек, раздумывающий над тем, какой том взять с собой, а какой оставить. В другой раз, сидя за бюро, она приводила в порядок бумаги, бросала в корзину ненужные письма, разорванные листки, а остальное перевязывала лентой. Стоило мне войти в будуар, как она сразу бросала свои занятия, брала в руки вышивание или просто садилась у окна, но обмануть меня ей не удавалось никогда. Чем объяснить неожиданное желание навести в будуаре порядок, кроме как не намерением вскоре оставить его пустым?

В сравнении с тем, что было совсем недавно, комната казалась мне оголенной. В ней недоставало мелочей. Рабочей корзинки, которая всю зиму и весну стояла в углу, шали, которая прежде висела на подлокотнике кресла, карандашного рисунка дома, зимой подаренного Рейчел одним из ее посетителей и с тех пор всегда стоявшего на камине, — всего этого больше не было. Представшая передо мной картина перенесла меня в детство, в те дни, когда я в первый раз собирался в школу. Незадолго до отъезда Сиком провел уборку в детской, связал в пачки книги, которым предстояло отправиться со мной, а остальные, те, что я не особенно любил, сложил в отдельную коробку, чтобы раздать детям из имения. Там же были сложены изрядно потрепанные курточки, из которых я давно вырос; помню, он уговаривал меня отдать их мальчикам помладше, кому не так повезло, как мне, а я возмутился. Мне казалось, будто он отнимает у меня мое счастливое прошлое. Подобная атмосфера царила теперь в будуаре Рейчел. Шаль… Она отдала ее, потому что в теплом климате она ей не понадобится? Рабочая корзинка… Наверное, разобрана и теперь покоится на дне какого-нибудь чемодана? Но самих чемоданов пока не видно. Они будут последним предупреждением. Тяжелые шаги на чердаке — и по лестнице спускаются молодые слуги, неся перед собой коробки, от которых пахнет паутиной и камфарой. Тогда я узнаю худшее и, как собака, чье безошибочное чутье угадывает близкие перемены, стану ждать конца. И еще одно: по утрам она стала уезжать в экипаже, чего прежде никогда не делала. Она объяснила мне, что хочет кое-что купить и заехать в банк. Ни в том ни в другом не было ничего необычного. Я полагал, что на это ей хватит одной поездки. Но на одной неделе она уезжала трижды, с промежутком всего лишь в день, и дважды — на следующей. В первый раз утром. Во второй — днем.

— На вас вдруг свалилось чертовски много покупок, — сказал я ей, — да и дел тоже…

— Я все сделала бы раньше, — ответила она, — но не смогла из-за вашей болезни.

— Вы встречаете кого-нибудь, пока ходите по городу?

— О нет, никого, заслуживающего внимания. Ах да, вспомнила: я видела Белинду Паско и помощника викария, с которым она обручена. Они передавали вам поклон.

— Но вас не было целый день, — настаивал я. — Уж не скупили ли вы все содержимое мануфактурных лавок?

— Нет, — сказала она. — Вы и впрямь слишком любопытны и назойливы. Неужели я не могу распорядиться подать мне экипаж? Или вы боитесь утомить лошадей?

— Если хотите, поезжайте в Бодмин или в Труро, — сказал я. — Там магазины лучше и есть на что посмотреть.

Она не проявила к моему предложению никакого интереса. Наверное, подумал я, ее дела сугубо личного свойства, раз она так сдержанна.

Когда она приказала подать экипаж в следующий раз, Веллингтон повез ее один, без грума. У Джимми болело ухо. Выйдя из конторы, я увидел, что мальчик сидит в конюшне, прижимая руки к больному месту.

— Обязательно попроси у госпожи немного масла, — сказал я ему. — Мне говорили, что это самое подходящее лекарство.

— Да, сэр, — жалобно ответил он, — она обещала что-нибудь подыскать, как только вернется. Похоже, я вчера застудил его. На причале сильно дуло.

— А что ты делал на причале? — спросил я.

— Мы долго ждали госпожу, — ответил грум, — так долго, что мистер Веллингтон решил покормить лошадей в «Розе и Короне», а меня отпустил посмотреть на лодки в гавани.

— Значит, госпожа целый день ходила по магазинам? — спросил я.

— Нет, сэр, — возразил он, — она вовсе не ходила по магазинам. Она, как всегда, сидела в кабинете в «Розе и Короне».

Я недоверчиво уставился на мальчика. Рейчел в кабинете «Розы и Короны»? Неужели она пила чай с хозяином гостиницы и его женой? Я чуть было не задал еще несколько вопросов, но передумал. Возможно, он проговорился, и Веллингтон выбранит его за болтливость. Казалось, теперь от меня все скрывают. Домашние объединились против меня в заговоре молчания.

— Ну ладно, Джим, — сказал я, — надеюсь, твое ухо скоро пройдет.

И вышел из конюшни.

Здесь явно крылась какая-то тайна. Неужели Рейчел так истосковалась по обществу, что ищет его в городской гостинице? Может быть, зная мою нелюбовь к посетителям, она снимала на утро или на день кабинет и приглашала своих знакомых навестить ее там? Когда она вернулась, я не стал говорить об этом, а только спросил, приятно ли она провела день, и она ответила, что да, приятно.

На следующий день Рейчел не распорядилась заложить экипаж. За ленчем она сказала мне, что ей надо написать несколько писем, и поднялась в будуар. Я сказал, что пройдусь в Кумбе повидаться с арендатором фермы. Я так и поступил. Но, пробыв там совсем недолго, я сам отправился в город. По случаю субботы и хорошей погоды на улицах было много людей, съехавшихся из соседних городков; никто из них не знал меня в лицо, и я шел в толпе, не привлекая к себе внимания. Я не встретил ни одного знакомого. «Знать», по определению Сикома, никогда не приезжает в город днем и никогда — в субботу.

Придя в гавань, я облокотился на невысокий парапет рядом с причалом и увидел, что мальчишки, удившие с лодки рыбу, запутались в лесках. Вскоре они подгребли к ступеням причала и выкарабкались из лодки. Одного из них я узнал. Это был парень, который прислуживал в «Розе и Короне». На бечевке он нес трех или четырех окуней.

— Хороший улов, — сказал я. — Пойдут на ужин?

— Не на мой, сэр. — Парень улыбнулся. — Но ручаюсь, в гостинице им будут рады.

— Вы теперь подаете окуней к сидру? — спросил я.

— Нет, — ответил он. — Это рыба для джентльмена из кабинета. Вчера ему подавали лосося прямо из реки.

Джентльмен из кабинета… Я вынул из кармана несколько серебряных монет.

— Так-так, — сказал я. — Надеюсь, он хорошо тебе платит. На, возьми на счастье. И кто он, этот ваш постоялец?

Парень криво улыбнулся.

— Не знаю его имени, сэр, — ответил он. — Говорят, итальянец. Из заморских краев.

И он побежал по причалу; рыбины подпрыгивали на бечевке, перекинутой через его плечо. Я взглянул на часы. Было начало четвертого. Джентльмен из заморских краев, несомненно, обедает в пять. Я прошел через городок и по узкому коридору гребного вала дошел до сарая, где Эмброз держал паруса и такелаж парусной лодки, которой он обычно пользовался. К причальному кольцу была привязана небольшая плоскодонка. Я столкнул ее на воду, прыгнул в нее и стал грести в сторону гавани. На некотором расстоянии от причала я остановился.

От судов, стоявших на якоре в гавани, к причалу и обратно двигалось несколько лодок; сидевшие на веслах люди не обращали на меня никакого внимания, а если и обращали, то принимали за обыкновенного рыболова. Я опустил в воду груз, сложил весла и стал наблюдать за «Розой и Короной». Дверь бара выходила на боковую улочку. Ею он, разумеется, не воспользуется. Если он вообще придет, то войдет через главный вход. Прошел час. Часы на церкви пробили четыре. Я все ждал. Без четверти пять я увидел, что из парадной двери гостиницы вышла жена хозяина; она огляделась, словно ища кого-то. Постоялец опаздывал к обеду. Рыбу уже приготовили. Она что-то крикнула малому, который стоял у лодок, привязанных к ступеням причала, но слов я не разобрал. Он крикнул в ответ, отвернулся и показал рукой на гавань. Женщина кивнула и ушла в гостиницу. В десять минут шестого я увидел приближающуюся к ступеням причала лодку. На веслах сидел крепкий парень, а сама лодка, заново покрытая лаком, по виду была одной из тех, что нанимают приезжие, которые не прочь доставить себе удовольствие прокатиться по гавани.

На корме сидел мужчина в широкополой шляпе. Лодка причалила к лестнице. Мужчина вышел из лодки, после непродолжительных препирательств расплатился с лодочником и направился к гостинице. Прежде чем войти в «Розу и Корону», он немного помедлил на ступенях, снял шляпу и огляделся, будто оценивал все, что видит перед собой. Я не мог ошибиться. Я находился так близко от него, что мог бы швырнуть в него печеньем. Затем он вошел в гостиницу. Это был Райнальди.

Я поднял груз, догреб до сарая, крепко привязал лодку, прошел через городок и по узкой тропинке зашагал к скалам. Думаю, что четыре мили до дома я преодолел минут за сорок. Рейчел ждала меня в библиотеке. Обед отложили до моего возвращения. Она в волнении подошла ко мне.

— Наконец-то вы вернулись, — сказала она. — Я очень беспокоилась. Где вы были?

— Развлекался греблей в гавани, — ответил я. — Прекрасная погода для прогулок. На воде куда лучше, чем в «Розе и Короне».

Испуг, блеснувший в ее глазах, окончательно подтвердил правильность моей догадки.

— Так вот, я знаю вашу тайну, — продолжал я. — Не надо придумывать лживых объяснений.

Вошел Сиком справиться, подавать ли обед.

— Подавайте, — сказал я, — и немедленно, я не буду переодеваться.

Я молча взглянул на нее, и мы пошли в столовую. Чуя неладное, Сиком был на редкость внимателен и услужлив. Как заботливый врач, он то и дело подходил ко мне, соблазняя попробовать блюда, которые ставил на стол.

— Вы слишком переутомляетесь, сэр, — сказал он, — добром это не кончится. Вы у нас опять заболеете.

Словно прося поддержки, старик взглянул на Рейчел. Она промолчала. Как только обед, во время которого мы почти не притронулись к еде, закончился, Рейчел встала со стула и пошла наверх. Я последовал за ней. Войдя в будуар, она хотела закрыть передо мной дверь, но не успела — я быстро шагнул в комнату и прислонился спиной к двери. В ее взгляде снова промелькнула тревога. Она отошла от меня и встала у камина.

— Как давно Райнальди остановился в «Розе и Короне»? — спросил я.

— Это мое дело, — сказала она.

— И мое тоже. Отвечайте.

Видимо, она поняла: нечего и надеяться успокоить меня или обмануть очередными баснями.

— Что ж, я отвечу. Две недели назад.

— Зачем он здесь?

— Затем, что я попросила его приехать. Затем, что он мой друг. Затем, что мне нужен его совет, а зная вашу неприязнь к нему, я не могла пригласить его в этот дом.

— Зачем вам нужен его совет?

— Это опять-таки мое дело. Не ваше. Перестаньте вести себя как ребенок, Филипп, и постарайтесь хоть немного понять меня.

Я был рад, что она встревожена. Значит, она оказалась в затруднительном положении.

— Вы просите меня понять вас, — сказал я. — Неужели вы думаете, что я пойму обман и смирюсь с ним? Вы не можете отрицать, что эти две недели каждый день лгали мне.

— Если я и обманывала вас, то не по злому умыслу, — сказала она. — Я делала это только ради вас самого. Вы ненавидите Райнальди. Если бы вы узнали, что я встречаюсь с ним, эта сцена произошла бы раньше, и в результате вы снова заболели бы. О Господи! Неужели я вновь должна пройти через все это! Сперва с Эмброзом, а теперь с вами!

Ее лицо побелело, каждый мускул в нем напрягся, но трудно сказать — от страха или от гнева. Я стоял у двери и смотрел на нее.

— Да, — сказал я. — Я ненавижу Райнальди, как ненавидел его Эмброз. На то есть причина.

— Боже мой, какая причина?

— Он влюблен в вас. Давно влюблен.

— Что за немыслимый вздор…

Сжав перед собой руки, она стала ходить взад и вперед по маленькой комнате — от камина к окну, от окна к камину.

— Он тот человек, который был рядом со мной во всех испытаниях и бедах. Который никогда не переоценивал меня и не старался видеть во мне то, чего нет. Он знает мои недостатки, мои слабости и не осуждает за них, а принимает меня такой, какая я есть. Без его помощи на протяжении всех тех лет, что я с ним знакома и о которых вам ничего не известно, я бы просто погибла. Райнальди — мой друг. Мой единственный друг.

Она замолкла и посмотрела на меня. Без сомнения, то, о чем она говорила, было правдой или настолько исказилось в ее сознании, что стало правдой — для нее. Слова Рейчел не изменили моего отношения к Райнальди. Часть награды он уже получил. Годы, о которых, как она только что сказала, я ничего не знал. Остальное получит со временем. В следующем месяце, возможно, в следующем году — но получит, и уже сполна. Терпения ему было не занимать. Не то что мне и Эмброзу.

— Отправьте его туда, откуда он явился, — сказал я.

— Он уедет, когда закончит дела, — ответила она, — но если он будет мне нужен, то останется. Предупреждаю: если вы снова приметесь мучить меня и угрожать мне, я приглашу его в этот дом как своего защитника.

— Вы не посмеете, — сказал я.

— Не посмею? Отчего же? Этот дом — мой.

Вот мы и дошли до открытой схватки. Ее слова были вызовом, который я не мог принять. Ее женский ум работал не так, как мой. Посылки были справедливы, но удары — не по правилам. Только физическая сила может обезоружить женщину. Я сделал шаг в ее сторону, но она уже стояла у камина, держась рукой за сонетку.

— Остановитесь, — крикнула она, — или я позвоню Сикому! Неужели вы хотите краснеть перед ним, когда я скажу ему, что вы пытались ударить меня?

— Я не собирался вас ударить, — возразил я и, обернувшись, распахнул дверь. — Что ж, зовите Сикома, если желаете. Расскажите ему обо всем, что произошло здесь между нами. Если вам так необходимы насилие и позор, давайте вкусим их в полной мере.

Она стояла рядом с сонеткой, я — рядом с открытой дверью. Она отпустила сонетку. Я не шевельнулся. Затем она посмотрела на меня — в ее глазах стояли слезы — и сказала:

— Женщина не может страдать дважды. Все это я уже испытала. — И, поднеся пальцы к горлу, добавила: — Даже руки у себя на шее. Это тоже. Теперь вы понимаете?

Я смотрел поверх ее головы, прямо на портрет над камином, и молодое лицо Эмброза, вперившего в меня пристальный взгляд, было моим лицом. Она одержала победу над нами обоими.

— Да, — сказал я, — понимаю. Если вы хотите видеться с Райнальди, пригласите его сюда. Мне легче будет видеть его здесь, чем знать, что вы тайком встречаетесь в «Розе и Короне».

И, оставив ее в будуаре, я пошел в свою комнату.

На следующий день он приехал к обеду. За завтраком я получил от нее записку, в которой она просила разрешения пригласить его; вызов, брошенный мне накануне вечером, без сомнения, был забыт или из соображений целесообразности отложен, чтобы успокоить меня. В ответной записке я сообщил, что дам распоряжение Веллингтону привезти Райнальди в экипаже. Он прибыл в половине пятого.

Вышло так, что, когда он приехал, я был в библиотеке и Сиком по оплошности привел его ко мне, а не в гостиную. Я встал со стула и поздоровался. Он непринужденно протянул мне руку.

— Надеюсь, вы оправились от болезни, — сказал он вместо приветствия. — Откровенно говоря, вы выглядите лучше, чем я ожидал. Я получал о вас весьма неутешительные сведения. Рейчел очень беспокоилась.

— Я действительно совершенно здоров.

— Преимущество юности, — сказал он. — Что значит иметь хорошие легкие и хорошее пищеварение! Всего несколько недель — и от болезни не остается и следа. Вы, разумеется, уже разъезжаете верхом и, разумеется, галопом. Тогда как мы, люди более солидного возраста — вроде вашей кузины Рейчел и меня, — ходим не спеша, дабы не утомиться. Я считаю, что короткий сон днем необходим людям среднего возраста.

Я предложил ему сесть, что он и сделал, с легкой улыбкой оглядываясь по сторонам.

— Пока в этой комнате ничего не изменилось, — сказал он. — Наверное, Рейчел намерена оставить ее как есть, чтобы сохранить атмосферу. Что ж, это неплохо. Деньгам можно найти лучшее применение. Она говорит, что со времени моего последнего визита в парке уже немало сделано. Зная Рейчел, я вполне допускаю это. Но прежде чем высказать свое отношение, мне надо все увидеть собственными глазами. Я считаю себя доверенным лицом, призванным сохранить баланс.

Он вынул из портсигара тонкую сигару и, не переставая улыбаться, закурил.

— Из Лондона я написал вам письмо. После передачи вами имения, — сказал он, — я отослал бы его, если бы не известие о вашей болезни. В письме почти не было ничего такого, чего я не мог бы сказать вам лично. Просто я хотел поблагодарить вас за Рейчел и уверить в том, что приму все меры, дабы вы не слишком пострадали от этого. Я буду следить за всеми расходами.

Он выпустил облако дыма и устремил взгляд в потолок.

— Эти канделябры, — сказал он, — не слишком высокого вкуса. В Италии мы могли бы подыскать вам кое-что получше. Надо не забыть сказать Рейчел, чтобы она занялась этим. Хорошие картины, хорошая мебель, фарфор и бронза — разумное вложение денег. В конце концов вы обнаружите, что мы вернем вам имущество, вдвое возросшее в цене против прежнего. Однако это дело отдаленного будущего. К тому времени вы, несомненно, успеете вырастить собственных сыновей. Рейчел и я — старики в креслах на колесах… — Он рассмеялся. — А как поживает очаровательная мисс Луиза?

Я ответил, что, по-моему, она поживает неплохо. Я смотрел, как он курит сигару, и вдруг подумал, что руки у него слишком холеные для мужчины. В них было что-то слишком женственное, не соответствующее его облику, а большой перстень на мизинце правой руки казался совершенно неуместным.

— Когда вы возвращаетесь во Флоренцию? — спросил я.

Он смахнул в камин пепел, упавший на сюртук.

— Это зависит от Рейчел, — ответил он. — Я вернусь в Лондон закончить дела, а затем либо поеду домой подготовить виллу к ее приезду и предупредить слуг, либо дождусь ее и мы отправимся вместе. Вам, конечно, известно, что она намерена уехать?

— Да, — ответил я.

— Мне было приятно узнать, что вы не прибегли к давлению, с тем чтобы убедить ее остаться, — сказал он. — Я прекрасно понимаю, что за время болезни вы совершенно отвыкли обходиться без нее, да и она сама говорила мне об этом. Она всячески старалась щадить ваши чувства. Но, объяснил я ей, ваш кузен уже не ребенок, а мужчина. Если он не может стоять на ногах, то должен научиться. Разве я не прав?

— Абсолютно правы, — ответил я.

— Женщины, особенно Рейчел, в своих поступках руководствуются эмоциями. Мы, мужчины, как правило, хотя и не всегда, — рассудком. Я рад, что вы проявляете благоразумие. Когда весной вы навестите нас во Флоренции, то, возможно, позволите мне показать вам некоторые сокровища нашего города. Вы не будете разочарованы.

Он выпустил в потолок еще одно облако дыма.

— Когда вы говорите «мы», то употребляете это слово в королевском смысле, как если бы город принадлежал лично вам, или оно взято из юридического лексикона? — поинтересовался я.

— Простите, — сказал он, — но я так привык действовать и даже думать за Рейчел, что не могу провести четкую грань между нею и собой и невольно употребляю именно это личное местоимение.

Он искоса взглянул на меня.

— У меня есть все основания полагать, что со временем я стану употреблять его в более интимном смысле. Но это, — он сделал жест рукой, в которой держал сигару, — в руце Божией. А вот и сама Рейчел.

Когда Рейчел вошла в комнату, он встал, я тоже; она подала ему руку, которую он взял в свои и поцеловал, и обратилась к нему по-итальянски. Возможно, оттого, что я наблюдал за ними за обедом — его глаза, которые он не сводил с ее лица, ее улыбка, ее манеры, изменившиеся при его появлении, — не знаю, но я чувствовал, что меня начинает тошнить. Все, что я ел, отдавало пылью. Даже tisana, приготовленная ею для нас троих, имела непривычный горький привкус. Я оставил их в саду и поднялся в свою комнату. Уходя, я слышал, что они сразу перешли на итальянский. Я сидел у окна в кресле, в котором провел первые дни и недели выздоровления, она — рядом со мной; и мне казалось, что весь мир погрузился в пучину зла и внезапно пропитался желчью. Я не мог заставить себя спуститься вниз и попрощаться с Райнальди. Я слышал, как подали экипаж, слышал, как экипаж отъезжает от дома. Я продолжал сидеть в кресле. Вскоре Рейчел подошла к моей двери и постучала. Я не ответил. Она открыла дверь, вошла в комнату и, приблизившись, положила руку мне на плечо.

— В чем дело на сей раз? — спросила она. Она говорила таким тоном, словно ее терпению пришел конец. — Сегодня он был на редкость учтив и доброжелателен. Чем вы опять недовольны?

— Ничем, — ответил я.

— Он так хорошо говорит о вас! — сказала она. — Если бы вы его слышали, то поняли бы, что он очень высокого мнения о вас. Уверена, что сегодня вы не придрались бы ни к одному его слову. Если бы вы не были так упрямы и ревнивы…

Она задернула портьеры — в комнате уже стемнело. Даже в ее жесте, в том, как она коснулась портьеры, чувствовалось раздражение.

— Вы намерены до самой полуночи сгорбившись сидеть здесь? — спросила она. — Если — да, то чем-нибудь укройтесь, а то простудитесь. Что касается меня, я устала и пойду спать.

Она дотронулась до моей руки и вышла. Не ласка. Торопливый жест взрослого, который слишком утомлен, чтобы и дальше журить непослушного ребенка, и потому, махнув на все рукой, раздраженно треплет его по плечу. «Ну-ну… ради Бога, хватит».

Той ночью ко мне вернулась лихорадка. Не с прежней силой, но близко к тому. Была ли то простуда, которую я подхватил, сидя в лодке в гавани двадцать четыре часа назад, — не знаю, только утром, едва поднявшись, я почувствовал головокружение, тошноту и озноб и был вынужден снова лечь в постель. Послали за врачом, и в моей раскалывающейся от боли голове настойчиво всплывала одна мысль: неужели я снова заболеваю и начинается вся эта жалкая история, которую однажды я уже пережил? Врач объявил, что у меня не в порядке печень, и оставил лекарства. Но днем, когда Рейчел пришла посидеть со мной, мне показалось, что на ее лице то же выражение усталости и скуки, как и накануне вечером. По нему я мог представить себе, о чем она думает. «Неужели все начинается сначала? Неужели мне суждено до скончания века быть здесь сиделкой?» Когда она подавала мне лекарство, то обращалась со мной непривычно резко; чуть позже я почувствовал жажду и захотел пить, но не обратился к ней, боясь лишний раз побеспокоить.

В руках она держала книгу, которую не читала, и ее присутствие возле моей постели было исполнено молчаливого упрека.

— Если у вас есть другие дела, — наконец сказал я, — не сидите со мной.

— Что же еще должна я, по-вашему, делать? — спросила она.

— Может быть, вы хотите повидаться с Райнальди?

— Он уехал, — сказала она.

При этом известии у меня отлегло от сердца. Я почти забыл о недомогании.

— Он вернулся в Лондон? — осведомился я.

— Нет, — ответила она. — Вчера он отплыл из Плимута.

Я почувствовал невероятное облегчение, и мне пришлось отвернуться, чтобы она не догадалась об этом по моему лицу и не пришла в еще большее раздражение.

— Я думал, у него еще есть дела в Англии.

— Так и было, но мы решили, что их можно закончить по переписке. Дела более срочные требуют его присутствия дома. Он узнал, что судно отплывает в полночь, и уехал. Вы удовлетворены?

Райнальди покинул Англию. Этим я был удовлетворен. Но я не был удовлетворен ни местоимением «мы», ни тем, что она говорила о доме. Я знал, почему он уехал — предупредить слуг на вилле о прибытии госпожи. В этом и состояло срочное дело, требующее его присутствия. Мое время подходило к концу.

— Когда вы последуете за ним?

— Это зависит от вас, — ответила она.

Я подумал, что если захочу, то могу продолжать болеть. Жаловаться на боли, на тошноту. Притворяться. И протянуть еще несколько недель. А потом? Ящики упакованы, будуар пуст, кровать в голубой спальне покрыта чехлом, как годы до ее приезда. И тишина.

— Если бы, — вздохнула она, — вы были менее обозлены, менее жестоки, эти последние дни могли бы быть такими счастливыми…

Разве я был обозлен? Разве я был жесток? Я так не думал. Мне казалось, что все дело в ней. И не существовало средства сломить ее суровость. Я потянулся к ее руке, она дала мне ее. Но и целуя руку Рейчел, я все равно думал о Райнальди.

Ночью мне снилось, что я поднялся к гранитной плите и вновь прочел погребенное под нею письмо. Сон был таким живым, что не стерся из памяти после моего пробуждения и преследовал меня все утро. Я встал с постели и, поскольку чувствовал себя достаточно хорошо, в полдень, как обычно, спустился вниз. Несмотря на все усилия, я не мог отделаться от желания перечесть спрятанное под гранитом письмо. Я не мог вспомнить, что говорилось в нем о Райнальди. Мне было необходимо знать, что написал о нем Эмброз. Днем Рейчел всегда поднималась к себе отдохнуть, и, как только она ушла, я незаметно вышел из дома, углубился в лес, прошел по аллее и, испытывая жгучее отвращение к тому, что собирался сделать, поднялся по тропинке над домом лесничего. Я подошел к гранитной глыбе. Опустился на колени и, раскопав руками землю, нащупал сырую кожу своей записной книжки. На зиму в ней поселился слизняк. На передней стороне обложки виднелся липкий след — черный, клейкий; слизняк прилип к коже. Я смахнул его пальцем, открыл записную книжку и вынул измятое письмо. Бумага промокла и размякла, слова почти выцвели, но их еще можно было разобрать. Я прочел письмо от начала до конца. Первую часть — более поспешно, хотя мне и показалось странным, что болезнь, вызванная совсем другой причиной, симптомами так напоминала мою. Но — к Райнальди…


«Шел месяц за месяцем (писал Эмброз), и я все чаще замечал, что за советом она предпочитает обращаться не ко мне, а к человеку, о котором я уже писал в своих письмах, к синьору Райнальди, другу и, как я полагаю, поверенному Сангаллетти. По-моему, этот человек оказывает на нее пагубное влияние. Я подозреваю, что он влюблен в нее еще с той поры, когда Сангаллетти был жив, и, хоть я до самого последнего, недавнего времени ни на миг не допускал, что он ей интересен, сейчас я не так в этом уверен. При упоминании его имени на ее глаза набегает тень, в голосе появляется особая интонация, что пробуждает во мне самые ужасные подозрения.

Я часто замечал, что воспитание, данное ей ее незадачливыми родителями, образ жизни, который она вела до и во время своего первого замужества и который мы оба обходили молчанием, привили ей манеру поведения, весьма отличную от той, что принята у нас дома. Узы брака не обязательно святы. Кажется, у меня даже есть доказательство того, что он дает ей деньги. Деньги, да простит мне Господь такие слова, в настоящее время — единственный путь к ее сердцу».


Вот она, фраза, которую я забыл и которая постоянно преследовала меня. На сгибе слова были неразборчивы, но наконец я снова увидел слово «Райнальди».


«Я спускаюсь на террасу, — писал Эмброз, — и застаю там Райнальди. При виде меня они замолкают, и мне остается лишь догадываться, о чем они беседовали. Однажды, когда она ушла в дом и я остался наедине с Райнальди, он неожиданно резко спросил меня про завещание. Как-то раз он случайно видел его перед нашей свадьбой. Он сказал мне, что при теперешнем положении вещей если я умру, то оставлю жену без наследства. Я знал об этом и даже сам составил завещание, исправляя ошибку; я поставил бы под ним свою подпись и засвидетельствовал бы ее, если бы мог быть уверен в том, что ее расточительность — явление временное и не пустило глубоких корней.

Между прочим, по новому завещанию она получила бы дом и имение в пожизненное пользование с условием, что управление ими полностью поручается тебе, а после ее смерти они переходят в твое владение. Оно еще не подписано по причине, о которой я уже сказал тебе.

Заметь, именно Райнальди спросил меня про завещание. Райнальди обратил мое внимание на упущение в том варианте, который сейчас имеет законную силу. Она не заговаривает со мной на эту тему. Может быть, они обсуждали ее вдвоем? О чем они разговаривают, когда меня нет поблизости?

Вопрос о завещании встал в марте. Признаться, я был тогда нездоров, почти ослеп от головной боли, и, быть может, Райнальди, со свойственной ему холодной расчетливостью, заговорил о нем, полагая, что я могу умереть. Возможно, так оно и есть. Возможно, они не обсуждали его между собой. Я не могу это проверить. Я часто ловлю на себе ее взгляд, настороженный, странный. А когда я обнимаю ее, у меня возникает чувство, будто она чего-то боится. Но чего… кого?..

Два дня назад, что, собственно, и побудило меня непременно написать тебе об этом, со мной случился приступ той же лихорадки, что свалила меня в марте. Совершенно неожиданный приступ. Начинаются резкие боли, тошнота, которые вскоре сменяются таким возбуждением, что я впадаю в неистовство и едва держусь на ногах от слабости и головокружения. Это, в свою очередь, проходит, на меня нападает неодолимая сонливость, и я падаю на пол или на кровать, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. Не припомню, чтобы такое бывало с моим отцом. Головные боли — да, некоторая неуравновешенность — да, но не остальные симптомы.

Филипп, мальчик мой, единственное существо в мире, которому я могу довериться, скажи мне, что это значит, и, если можешь, приезжай ко мне. Ничего не говори Нику Кендаллу. Ни слова не говори ни одной живой душе. Но главное — ничего не пиши в ответ, просто приезжай. Одна мысль преследует меня и не дает мне покоя. Неужели они пытаются отравить меня?

Эмброз».


На этот раз я не положил письмо обратно в записную книжку. Я порвал его на мелкие клочки и каблуком вдавил их в землю. Одним рывком я разодрал влажную от пребывания в земле записную книжку и бросил обе половинки через плечо; они упали в заросли папоротника. Затем я отправился домой. Когда я вошел в холл, то, словно постскриптум к прочитанному мною письму, появился Сиком с почтовой сумкой, которую грум только что привез из города. Сиком дождался, пока я раскрыл ее. В сумке было несколько писем, адресованных мне, и одно для Рейчел; на нем стоял плимутский штемпель. С одного взгляда на тонкий паучий почерк я понял: письмо от Райнальди. Если бы Сиком не стоял рядом, я, наверное, забрал бы его себе. Теперь же мне не оставалось ничего другого, как отдать письмо старику, чтобы тот отнес его Рейчел.

Не лишенным иронии мне показалось и то, что, когда немного позднее я поднялся к ней, ничего не говоря о своей прогулке, о том, где я был, ее обращение со мной заметно изменилось. На смену недавней резкости пришла почти забытая нежность. Она протянула ко мне руки, улыбнулась и спросила, как я себя чувствую, отдохнул ли. И ни слова про письмо. Неужели это оно, спрашивал я себя во время обеда, привело ее в такое радостное возбуждение? Сидя за столом, я пытался представить себе в общих чертах содержание письма: о чем он писал, как обращался к ней… короче говоря, было ли это любовное письмо? Разумеется, оно написано по-итальянски. Однако некоторые слова я бы, наверное, понял. Она научила меня нескольким фразам. Во всяком случае, по первым словам я догадался бы об их отношениях.

— Вы очень молчаливы, Филипп, — сказала она. — Вы здоровы?

— Да, — ответил я, — вполне здоров.

И покраснел, словно она прочла мои мысли и догадалась, что я собираюсь сделать.

После обеда мы поднялись в будуар. Она, как обычно, приготовила tisana и разлила ее по чашкам. На бюро, наполовину прикрытое ее носовым платком, лежало письмо Райнальди. Я, как зачарованный, почти не отрывал от него глаз. Соблюдал ли итальянец формальности в письме к женщине, которую любит? Или отплыл из Плимута, сожалея о предстоящих нескольких неделях разлуки, но, хорошо пообедав, выпив коньяку и выкурив сигару, он отбросил учтивость и благоразумие и, улыбаясь от удовольствия, позволил себе излить свою любовь на бумаге?

— Филипп, — сказала она, — вы не отрываете глаз от угла комнаты, словно увидели привидение. Что случилось?

— Уверяю вас, ничего, — ответил я.

И, опустившись перед ней на колени, впервые солгал, разыграв внезапный порыв любви и нежности, чтобы предотвратить дальнейшие расспросы и заставить ее забыть про лежащее на бюро письмо.

Поздно ночью, далеко за полночь, войдя в ее спальню и немного постояв над ней с зажженной свечой в руке, чтобы проверить, спит ли она, я прошел в будуар. Платок по-прежнему лежал на бюро, но письмо исчезло. Я заглянул в камин. Пепла в нем не было. Я выдвинул ящик бюро и увидел аккуратно сложенные бумаги; письма среди них не оказалось. Его не было ни в углублениях для писем, ни в ящичке рядом с ними. Оставался только один ящик, но он был заперт. Я вынул из кармана нож и вставил его в замочную скважину. Из ящика показалось что-то белое. Я вернулся в спальню, со столика у кровати взял связку ключей и попробовал самый маленький. Он подошел. Ящик открылся. Я засунул в него руку и вытащил конверт, но мое напряженное волнение сменилось разочарованием: то, что я держал в руках, не было письмом Райнальди. Это был обыкновенный конверт, а в нем — стручки с семенами. Семена высыпались из стручков мне в руку и упали на пол. Они были очень маленькие и зеленые. Я во все глаза уставился на них и вдруг вспомнил, что раньше уже видел стручки и семена, очень похожие на эти. Точно такие Тамлин бросил через плечо в саду, точно такие же выметала служанка со двора виллы Сангаллетти.

Семена ракитника, ядовитые для скота и для людей.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Я положил конверт обратно в ящик. Повернул ключ. Возвратил связку ключей на столик. Я не взглянул на спящую. Я пошел в свою комнату.

Думаю, много недель я не был так спокоен. Я подошел к умывальнику, где рядом с кувшином и тазом стояли две бутылочки с лекарством, которое прописал мне врач. Я вылил их содержимое в окно. Затем с зажженной свечой спустился вниз и прошел в буфетную. Слуги давно разошлись по своим комнатам. На столе у раковины для мытья посуды стоял поднос с двумя чашками, из которых мы пили tisana. Я знал, что молодой Джон иногда ленится по вечерам и оставляет чашки немытыми до утра. Так было и на этот раз. На дне обеих чашек остался осадок. При свете свечи я внимательно осмотрел их. Они казались одинаковыми. Я сунул мизинец и попробовал осадок на вкус — сперва из ее чашки, затем из моей. Была ли какая-нибудь разница? Я затруднялся определить. Возможно, в моей чашке осадок был немного гуще. Но я бы не поклялся в этом. Я вышел из буфетной и снова поднялся к себе.

Я разделся и лег в постель. Лежа в темноте, я не ощущал ни гнева, ни страха. Только сострадание. Я видел в ней ту, кто, соприкоснувшись со злом и неся на себе его печать, не отвечает за свои поступки. Принуждаемая и руководимая человеком, имеющим над нею власть, по вине рождения и обстоятельств лишенная нравственного чувства, она под влиянием инстинкта и порыва способна на роковой поступок. Я хотел спасти ее от нее самой, но не знал как. Мне казалось, что Эмброз где-то рядом и я вновь живу в нем. Или он во мне. Письмо, которое он написал мне и которое я разорвал на клочки, не достигло цели.

Я почти верил, что по-своему, любовью странной, какой любить могла лишь она, Рейчел любила нас обоих, но со временем мы перестали быть необходимыми для нее. В конечном счете ее действиями руководило нечто иное, нежели слепое чувство. Возможно, в ней жило два существа и верх одерживало то одно, то другое. Не знаю. Луиза сказала бы, что Рейчел всегда была тем, вторым. Что с самого начала каждая мысль, каждый поступок диктовались определенным умыслом. Началось ли это в ту пору, когда после смерти отца она жила с матерью во Флоренции или еще раньше? Это отношение к жизни, этот способ жить? Сангаллетти, который и для Эмброза, и для меня всегда был не более чем бесплотная, лишенная субстанции тень… Умирая на дуэли, может быть, он тоже страдал? Луиза, несомненно, сказала бы, что страдал. Луиза настаивала на том, что с первой же встречи с Эмброзом два года назад Рейчел строила планы выйти за него замуж из-за денег. А когда он не дал ей того, чего она хотела, замыслила его смерть. Так уж устроен ум Луизы. А ведь она не читала письма, которое я разорвал на клочки. Каков был бы ее приговор, если бы она его прочла?

Свершенное однажды и оставшееся нераскрытым женщина может совершить и во второй раз. И избавиться от очередной обузы.

Что ж, письмо порвано; ни Луиза и никто другой никогда не прочтут его. Содержание письма теперь утратило реальный смысл. Я придавал ему значение не больше, чем конечной фразе в последней записке Эмброза, от которой Райнальди и Ник Кендалл отмахнулись как от бреда душевнобольного: «Все-таки она доконала меня, Рейчел, мука моя».

Мне одному дано было знать, что он говорил правду.

И вновь я вернулся туда. Вернулся на мост через Арно, где давал клятву. Возможно, клятва и отличается от всего остального тем, что ею нельзя пренебрегать, но в положенное время необходимо выполнить. И это время пришло…

Следующий день был воскресенье. Как и в каждое воскресенье со времени ее приезда, к дому подкатил экипаж, чтобы отвезти нас в церковь. День стоял ясный, теплый. Лето было в полном разгаре. Она спустилась вниз в темном платье из легкой материи, в соломенной шляпке и с зонтиком от солнца в руках. Она с улыбкой пожелала Веллингтону и Джиму доброго утра, и я помог ей подняться в экипаж. Когда я сел рядом с ней и мы въехали в парк, она вложила свою руку в мою.

Сколько раз держал я эту руку в своей, замирая от любви! Ощущал ее хрупкость и изящество, поворачивал кольца на пальцах, разглядывал голубые жилки на тыльной стороне ладони, прикасался к маленьким, коротко остриженным ногтям… Теперь, когда ее рука покоилась в моей, я впервые понял, что она может служить и для другого. Я видел, как эта самая рука проворно берет стручки, высыпает из них семена, затем разминает и втирает в ладонь. Я вспомнил, как однажды сказал Рейчел, что у нее красивые руки, и она, смеясь, ответила, что я первый говорю ей об этом. «Они созданы для работы, — сказала она. — Когда я занималась в саду, Эмброз не раз говорил мне, что у меня руки крестьянки».

Мы подъехали к крутому спуску, и на заднее колесо экипажа нацепили тормозной башмак. Ее плечо коснулось моего, и, раскрыв зонтик, она сказала:

— Этой ночью я так крепко спала, что не слышала, как вы ушли.

Она посмотрела на меня и улыбнулась. Она обманывала меня столько времени, но я почувствовал себя еще большим лжецом. Я не нашелся с ответом и, чтобы утвердиться в своем намерении, крепче сжал ее руку и отвернулся.

В западной бухте золотился обнаженный отливом песок, вода сверкала на солнце. Мы свернули на дорогу к деревне и к церкви. Воздух полнился колокольным звоном, люди стояли у ограды, ожидая, когда мы выйдем из экипажа, чтобы пропустить нас вперед. Рейчел улыбнулась и поклонилась всем. Мы заметили Кендаллов, Паско, многих арендаторов имения и под звуки органа прошли через придел к своим местам.

На несколько мгновений мы в короткой молитве преклонили колени, закрыв лицо руками. С какими словами обращается она к своему Богу, если он вообще у нее есть? — подумал я; сам я не молился. — Возносит благодарность за все, чего достигла? Или молит о прощении?

Она поднялась с колен, села и открыла молитвенник. Лицо ее было безмятежно и счастливо. Как бы я хотел ненавидеть ее — как ненавидел те долгие месяцы до нашей встречи. Но я ничего не чувствовал, ничего, кроме все того же странного, жгучего сострадания.

Вошел викарий; мы встали, и служба началась. Помню псалом, который мы пели в то утро. «Да не ступит в дом Мой нога творящего зло; да не предстанет он пред взором Моим». Она пела, и губы ее слегка шевелились, голос звучал мягко, тихо. Когда викарий поднялся на кафедру, чтобы обратиться к своей пастве с проповедью, она сложила руки на коленях и, пока он оглашал тему: «Бойтесь попасть в руки Бога живого», не сводила с его лица серьезного, внимательного взгляда.

Солнце, заглянувшее сквозь витражи, залило церковь ярким сиянием. Со своего места я видел розовые лица деревенских ребятишек, которые позевывали в ожидании конца проповеди, слышал, как они шаркают ногами в воскресной обуви, мечтая скорее скинуть ее и босиком поиграть на траве. На какой-то миг меня пронзило страстное желание сделаться юным, невинным и чтобы рядом со мной в церкви сидел Эмброз, а не Рейчел.

«За городской стеной, вдали отсюда, стоит зеленый холм». Не знаю, почему в тот день мы пели именно этот гимн — возможно, по случаю какого-нибудь праздника, связанного с деревенскими детьми. Громкие чистые голоса летели под своды приходской церкви, но я думал не об Иерусалиме, что, несомненно, предполагалось, а о простой могиле в углу протестантского кладбища во Флоренции.

Когда хор удалился и прихожане поднялись со своих мест, Рейчел тихо проговорила:

— По-моему, надо пригласить Кендаллов и Паско к обеду, как мы обычно делали. В последний раз это было так давно, что они могут обидеться.

Я немного подумал и коротко кивнул. Пожалуй, оно и лучше. Их общество поможет навести между нами мосты, и у Рейчел, занятой беседой с привыкшими к моему молчанию гостями, не будет времени смотреть на меня и размышлять над моим поведением. Семейство Паско не пришлось долго уговаривать. С Кендаллами было сложнее.

— Мне придется покинуть вас сразу после обеда, — сказал крестный. — Но экипаж может вернуться за Луизой.

— Мистер Паско должен читать проповедь во время вечерней службы, — вмешалась супруга викария, — и мы можем подвезти вас.

Они принялись обсуждать детали поездки, и, пока спорили, как все лучше устроить, я заметил, что десятник рабочих, занятых на строительстве террас и будущего нижнего сада, с шапкой в руке остановился на обочине, чтобы поговорить со мной.

— Что случилось? — спросил я его.

— Прошу прощения, мистер Эшли, — сказал он. — Я искал вас вчера после работы, но не нашел. Хотел предупредить, что если вы вдруг пойдете на дорожку с террасами, не входите на мост, который мы строим над садом. Пока это только остов, в понедельник мы продолжим работы. Настил кажется прочным на вид, но он не выдержит и самого небольшого веса. Любой, кто ступит на него, чтобы перебраться на другую сторону, упадет и сломает себе шею.

— Благодарю вас, — сказал я. — Я запомню.

Я повернулся и обнаружил, что моя компания пришла к соглашению; как в то первое воскресенье, которое теперь казалось таким далеким, мы разбились на три группы: Рейчел и крестный устроились в его экипаже, Луиза и я — в моем, Паско следовали за нами. Хотя с тех пор, проделывая этот путь, я много раз перед крутым подъемом выходил из экипажа и шел пешком, теперь, шагая рядом с ним, я думал о том первом сентябрьском воскресенье десять месяцев назад. Я был раздражен тем, что Луиза тогда сидела надувшись, и с тех пор пренебрегал ею. Но она не дрогнула и осталась мне другом. Когда мы поднялись на холм, я снова сел в экипаж и сказал ей:

— Ты знаешь, что семена ракитника ядовиты?

Она с удивлением посмотрела на меня.

— Да, — сказала она. — Я знаю, что если корова или лошадь поест их, то умрет. И дети тоже умирают. Но почему ты спрашиваешь об этом? У тебя в Бартоне пал скот?

— Нет, пока нет, — ответил я, — но Тамлин на днях говорил мне, что надо срубить в цветнике деревья, которые наклоняются в сторону поля, потому что их семена падают на землю.

— Скорее всего, он прав, — заметила она. — В прошлом году отец потерял лошадь, которая поела ягод тиса. Это может случиться в любую минуту, и ничем не поможешь.

Мы ехали по дороге к воротам парка. Интересно, думал я, что она скажет, когда я поделюсь с ней открытием, которое сделал прошлой ночью? В ужасе уставится на меня и объявит, что я сошел с ума? Едва ли. Я думал, она мне поверит. Однако ни время, ни место не располагали к откровенности — на козлах сидели Веллингтон и Джим.

Я оглянулся: два других экипажа не отставали от нашего.

— Мне надо поговорить с тобой, Луиза, — сказал я. — После обеда, когда твой отец соберется уезжать, придумай какой-нибудь предлог, чтобы остаться.

Она внимательно посмотрела на меня, но я больше ничего не сказал.

Веллингтон остановил экипаж перед домом. Я вышел из него и подал Луизе руку. Стоя в дверях, мы ждали, когда прибудут остальные. Совсем как в то сентябрьское воскресенье. Да, все было как тогда. Рейчел улыбалась, как улыбалась и в тот день. Она разговаривала с моим крестным, глядя на него снизу вверх, и я не сомневался, что они опять рассуждают о политике. Но в то воскресенье, хоть меня и влекло к ней, она была мне чужой. А теперь? Теперь она не была для меня загадкой. Я знал в ней все лучшее, знал все худшее. Даже побуждения, возможно до конца не осознанные, которыми она руководствовалась во всех своих поступках… даже о них я догадывался. Теперь она не таила для меня ничего странного, ничего загадочного, Рейчел, мука моя…

— И вновь все как прежде, — улыбаясь, сказала она, когда мы собрались в холле. — Я так рада, что вы приехали!

Она бросила на гостей ласковый взгляд и повела их в гостиную. Комната, как и всегда летом, выглядела особенно уютной. Окна были распахнуты, и было прохладно. В вазах стояли высокие, стройные японские гортензии, и их пышные голубые головки отражались в висевших на стенах зеркалах. За стенами дома нещадно палило солнце. Стояла жара. Ленивый шмель жужжал на одном из окон. Истомленные гости сели, довольные, что могут передохнуть. Сиком принес вино и печенье.

— Чуть пригрело солнце, — рассмеялась Рейчел, — и вы уже изнемогаете от жары. А я его и не почувствовала. У нас в Италии оно греет девять месяцев в году. Я расцветаю под его лучами. Так и быть, я поухаживаю за вами. Не вставайте, Филипп. Вы все еще мой пациент.

Она разлила вино по бокалам и поднесла нам. Крестный и викарий протестующе встали, но она отмахнулась от них. Я был последним, к кому она подошла, и единственным, кто не стал пить.

— Разве вы не испытываете жажды? — спросила она.

Я покачал головой. Я ничего не принял бы из ее рук. Она поставила мой бокал на поднос и, держа в руках свой, села на диван рядом с миссис Паско и Луизой.

— Наверное, во Флоренции сейчас такая жара, что даже вам было бы трудно ее вынести, — сказал викарий.

— Я ее просто не замечаю, — возразила Рейчел. — Рано утром закрывают ставни, и на вилле весь день сохраняется прохлада. Мы приспосабливаемся к климату. Тот, кто днем выходит из дома, сам накликает на себя беду, поэтому мы остаемся в четырех стенах и спим. Мне повезло, что на вилле Сангаллетти есть небольшой дворик — он выходит на север и туда никогда не заглядывает солнце. В нем есть бассейн с фонтаном; звук капающей воды очень успокаивает. Весной и летом я всегда сижу только там.

И то правда, весной она могла смотреть, как набухают и раскрываются почки ракитника и как сами цветы с поникшими золотистыми головками раскидывают шатер над обнаженным мальчиком, который стоит над бассейном, держа в руках раковину. Цветы со временем увядали и осыпались, и, когда лето на вилле полностью вступало в свои права, как вступило и здесь, хоть и не такое знойное, стручки на ветвях лопались и осыпали землю зелеными семенами. На все это она и смотрела, сидя в маленьком дворике рядом с Эмброзом.

— Ах как бы я хотела побывать во Флоренции! — сказала Мэри Паско. Ее глаза совсем округлились от явившейся им картины Бог знает какого невиданного великолепия.

— В таком случае, — повернувшись к ней, сказала Рейчел, — в будущем году вы должны приехать навестить меня. Вам всем по очереди надо погостить у меня.

Тут же раздались громкие восклицания, вопросы, огорченные возгласы. Она скоро должна уехать? Когда она вернется? Каковы ее планы? Она покачала головой в ответ.

— Вскоре уеду, — сказала она, — вскоре вернусь. Я поддаюсь порыву и никогда не связываю себя определенными сроками.

Большего от нее не удалось добиться.

Я видел, как крестный украдкой бросил на меня взгляд и, пощипывая усы, уставился себе под ноги. Я догадался, какая мысль мелькнула у него в голове. «Стоит ей уехать, и он вновь станет самим собой».

День тянулся медленно. В четыре часа мы перешли в столовую. Снова я сидел во главе стола; Рейчел — на противоположном конце, с викарием по левую и крестным по правую руку. Снова разговоры, смех, даже чтение стихов. Я сидел так же молчаливо, как в первый раз, и следил за ее лицом. Но тогда я находился во власти очарования перед чем-то новым, дотоле неведомым. Продолжение беседы, перемена темы, вовлечение в разговор всех сидящих за столом… никогда прежде я не видел, чтобы женщина так ловко и непринужденно справлялась с этим. Теперь я знал все ее приемы. Зачин беседы, умело выбранная тема, несколько слов шепотом, обращенных к викарию, смех, к которому тут же присоединяется крестный: «Что? Что вы сказали, миссис Эшли?» — и ее незамедлительный ответ, краткий, слегка насмешливый: «Викарий расскажет вам», и последний, раскрасневшись от гордости — ведь он и впрямь считает себя заправским остряком, — принимается рассказывать историю, которую его семейство еще ни разу не слышало. Эта маленькая игра доставляла ей удовольствие, а нас, туповатых корнуоллцев, было так легко провести и одурачить.

Интересно, думал я, намного ли сложнее ее задача в Италии? Вряд ли. Разве что тамошнее общество более соответствует ее темпераменту. На языке, который она знала лучше английского, рядом с Райнальди, всегда готовым прийти ей на помощь, направляемая ею беседа сверкала несравненно более ослепительным блеском, чем за моим унылым столом. Иногда она жестикулировала, словно желая пояснить свою поспешную речь. Я заметил, что, разговаривая с Райнальди по-итальянски, она еще чаще прибегала к жестам. Сегодня, прервав крестного, она тоже всплеснула руками: быстро, проворно, точно отгоняла от себя воздух. Затем, в ожидании его ответа, слегка облокотилась о стол, и руки ее замерли, как крылья птицы. Она слушала крестного, повернув к нему голову, и я со своего конца стола смотрел на ее профиль. В такой позе она всегда казалась мне чужестранкой. Эти мелкие чеканные черты с древней монеты… Таинственная, отстраненная — женщина, стоящая в дверях дома, на голове шаль, рука простерта в пустоту. Но в фас… когда она улыбнулась… о нет, не чужестранка… Рейчел. Рейчел, которую я знал, которую когда-то любил.

Крестный закончил свой рассказ. Пауза, все молчат. Наперечет зная каждое движение Рейчел, я следил за ее глазами. Она взглянула на миссис Паско, потом на меня.

— Не пойти ли нам в сад? — предложила она.

Мы встали из-за стола. Викарий вынул часы и, вздохнув, заметил:

— Как ни жаль, но я должен откланяться.

— Я тоже, — сказал крестный. — У меня заболел брат в Лакзилиане, и я обещал навестить его. Луиза может остаться.

Но оказалось, что было позднее, чем они предполагали, и после некоторой суматохи Ник Кендалл и Паско наконец отбыли. Осталась только Луиза.

— Раз мы теперь втроем, — сказала Рейчел, — отбросим условности. Пойдемте в будуар.

И, улыбаясь Луизе, она повела нас наверх.

— Луиза выпьет tisana, — через плечо проговорила она. — Я открою ей свой рецепт. Если ее отец будет страдать бессонницей, чего я ему не желаю, то это лучшее средство.

Мы вошли в будуар и сели: я — у окна, Луиза — на скамеечку. Рейчел занялась своими приготовлениями.

— По английскому рецепту, — сказала она, — если таковой вообще существует, в чем я сомневаюсь, надо брать обрушенный ячмень. Я привезла из Флоренции сушеные травы. Если вам понравится, я вам немного оставлю, когда буду уезжать.

Луиза встала и подошла к ней.

— Я слышала от Мэри Паско, что вы знаете название каждой травы, — сказала она, — и лечили арендаторов имения от разных болезней. В старину о таких вещах знали гораздо больше, чем теперь. Правда, кое-кто из стариков еще умеет заговаривать бородавки и сыпь.

— Я умею заговаривать не только бородавки. Загляните к арендаторам и спросите у них. Наука о травах — очень древняя наука. Я научилась ей от своей матери. Благодарю вас, Джон. — Молодой Джон принес чайник с кипятком. — Во Флоренции, — продолжала Рейчел, — я обычно варила tisana у себя в комнате и давала ей отстояться. Так лучше. Затем мы выходили из дома и садились во дворике; я включала фонтан, и, пока мы потягивали tisana, вода капала в бассейн. Эмброз мог часами сидеть там и смотреть на воду.

Она налила принесенную молодым Джоном воду в заварной чайник.

— Когда я в следующий раз приеду в Корнуолл, то привезу из Флоренции небольшую статую, как та, что стоит над моим бассейном. Ее, конечно, придется поискать, но в конце концов я добьюсь своего. Мы сможем поставить ее в центре нового заливного сада и построить там фонтан. Как вы думаете?

Улыбаясь и помешивая tisana ложечкой, которую держала в левой руке, она повернулась ко мне.

— Если вам так хочется, — ответил я.

— Филипп смотрит на это без энтузиазма, — сказала она, обращаясь к Луизе. — Он либо соглашается с каждым моим словом, либо ему все равно. Порой мне кажется, что мои труды пошли прахом… дорожка с террасами, кусты, деревья… Его бы вполне устроила некошеная трава и заросшая тропинка. Прошу вас.

Она подала чашку Луизе, которая снова села на скамеечку. Затем подошла к подоконнику и подала мне мою чашку. Я покачал головой.

— Вы не хотите tisana, Филипп? — спросила она. — Но вам это полезно, она благотворно влияет на сон. Раньше вы никогда не отказывались. Это специальная заварка. Я приготовила ее двойной крепости.

— Выпейте за меня, — ответил я.

Она пожала плечами:

— Себе я уже налила. Я люблю, чтобы она подольше настаивалась. Вашу придется вылить. Жаль.

Она наклонилась надо мной и вылила tisana в окно. Выпрямляясь, она положила руку мне на плечо, и на меня повеяло знакомым ароматом. Не духами, но эфирной сущностью ее существа, ее кожи.

— Вам нездоровится? — шепотом, чтобы не услышала Луиза, спросила она.

Если бы было возможно, я с радостью согласился бы вычеркнуть из памяти все, что узнал, что пережил, только бы она осталась со мной, держа руку на моем плече. Ни разорванного письма, ни таинственного пакетика, запертого в ящике бюро, ни зла, нидвуличности… Ее рука соскользнула с моего плеча на подбородок и чуть задержалась на нем в мимолетной ласке, которая осталась незамеченной: Рейчел стояла между мной и Луизой.

— Мой упрямец, — сказала она.

Я взглянул поверх ее головы и увидел портрет Эмброза, висевший над камином. Его по-юношески светлые, чистые глаза в упор смотрели на меня. Я не ответил, и, отойдя от меня, она поставила пустую чашку на поднос.

— Ну как? — спросила она Луизу.

— Боюсь, мне понадобится некоторое время, чтобы она мне понравилась, — извиняющимся тоном ответила Луиза.

— Возможно, — сказала Рейчел, — кисловатый запах не всем по вкусу. Но ничего. Это прекрасное успокоительное средство для неспокойных душ. Сегодня ночью мы все будем хорошо спать.

Она улыбнулась и медленно отпила из своей чашки.

Мы еще немного поговорили, может быть полчаса или час — точнее, разговаривали она и Луиза, — после чего Рейчел встала и, поставив чашку на поднос, сказала:

— Ну а теперь, когда стало прохладнее, кто пойдет со мной прогуляться по саду?

Я посмотрел на Луизу, и та, заметив мой взгляд, промолчала.

— Я обещал Луизе показать старый план Пелина, на который случайно наткнулся третьего дня. На плане четко отмечены все границы, и по нему видно, что старая крепость стоит на землях имения.

— Хорошо, — сказала Рейчел, — проводите Луизу в гостиную и сидите там сколько угодно. Я прогуляюсь одна.

Напевая вполголоса, она прошла в голубую спальню.

— Останься здесь, — тихо сказал я Луизе.

Я спустился вниз и пошел в контору — старый план действительно существовал и лежал где-то среди моих бумаг. Я отыскал его и через двор вернулся обратно. Когда я подошел к боковой двери, которая находилась недалеко от гостиной и вела в сад, Рейчел отправлялась на прогулку. Она была без шляпы и держала в руке раскрытый зонтик.

— Я ненадолго, — сказала она. — Поднимусь к террасе — я хочу посмотреть, хорошо ли будет выглядеть в нижнем саду небольшая скульптура.

— Будьте осторожны, — сказал я ей.

— Осторожна? — спросила она.

Она стояла рядом со мной, приложив ручку зонтика к плечу. На ней было надето темное платье из тонкого муслина с кружевным воротником по самому горлу. Она выглядела почти так же, как в день, когда я впервые увидел ее. Но теперь было лето. В воздухе пахло скошенной травой. Мимо весело пролетела бабочка. В высоких деревьях за лужайкой ворковали голуби.

— Будьте осторожны, — медленно проговорил я, — гуляя под солнцем.

Она засмеялась и отошла от меня. Я смотрел, как она пересекает лужайку и поднимается по ступеням по направлению к террасе.

Я вернулся в дом, быстро взлетел по лестнице и пошел в будуар. Луиза ждала меня там.

— Мне нужна твоя помощь, — коротко сказал я. — У меня слишком мало времени.

Луиза встала и вопросительно посмотрела на меня:

— В чем дело?

— Ты помнишь наш разговор в церкви несколько недель назад? — спросил я.

Она кивнула.

— Так вот, ты была права, а я не прав. Но теперь это не важно. У меня есть гораздо более серьезные подозрения, но я должен их проверить, должен получить последнее доказательство. Я думаю, она пыталась отравить меня и то же самое сделала с Эмброзом.

Луиза ничего не сказала. Ее глаза расширились от ужаса.

— Не имеет значения, как я это обнаружил, — продолжал я, — но ключ может находиться в письме Райнальди. Я собираюсь обыскать ее бюро и обязательно найти его. Ты учила французский и, наверное, немного разбираешься в итальянском. Вдвоем мы сумеем кое-что понять.

Тем временем я уже осматривал бюро — более тщательно, чем ночью при свете свечи.

— Почему ты не предупредил моего отца? — спросила Луиза. — Если она виновна, он предъявил бы ей более аргументированные обвинения, чем ты.

— Мне необходимо доказательство, — ответил я.

Бумаги, конверты, аккуратно сложенные в стопки. Расписки, счета, которые наверняка встревожили бы крестного, доведись ему их увидеть, но не меня, охваченного лихорадкой поиска. На меня они не произвели никакого впечатления. Я решил снова осмотреть ящичек, в котором лежал конверт с семенами. На сей раз он не был заперт. Я потянул за ручку — пусто. Конверт исчез. Моя tisana могла бы послужить дополнительным доказательством, но она была вылита. Я продолжал открывать ящики. Луиза, нахмурив брови от беспокойства, стояла рядом со мной.

— Тебе следовало подождать, — сказала она, — подождать отца, он бы принял меры, предусмотренные законом. То, чем ты занимаешься, напоминает обыкновенное воровство.

— Когда речь идет о жизни и смерти, — сказал я, — не до мер, предусмотренных законом. Взгляни, что это?

Я протянул ей длинный лист бумаги, исписанный какими-то названиями. Некоторые из них были на английском, некоторые — на итальянском и латинском.

— Я не уверена, — ответила Луиза, — но думаю, что это список растений и трав. Почерк неразборчив.

Пока я обшаривал ящики, она задумчиво рассматривала бумагу.

— Да, — сказала она, — должно быть, это ее травы и снадобья. Но второй лист на английском; похоже на заметки по разведению растений; здесь названы десятки пород.

— Найди ракитник, — сказал я.

Она вдруг все поняла, наши взгляды встретились. Через мгновение она вновь опустила глаза на бумагу, которую держала в руках.

— Да, есть. Но это ничего не даст тебе.

Я выхватил лист из ее рук и прочел место, на которое она показала пальцем.

«Laburnum Cytisus[135] характерен для юга Европы. Все виды растения размножаются семенами, многие — отводкой и черенками. При первом виде размножения семена высеваются в грядки. Весной, как правило в марте, саженцы высаживают в питомник, где они остаются до тех пор, пока не достигают соответствующего размера, после чего их высаживают в отведенное для них место».

Внизу указывался источник сведений: «Новый ботанический сад». Отпечатано для Джона Стокдейла и Компании Т. Бауслеем; Болт-Корт, Флит-стрит, 1812.

— Здесь нет ни слова про яд, — сказала Луиза.

Я продолжал обыскивать бюро. Я нашел письмо из банка и, узнав почерк мистера Куча, небрежно развернул его.


«Милостивая государыня,

мы чрезвычайно признательны за то, что Вы вернули коллекцию драгоценностей семейства Эшли, каковая, согласно Вашим указаниям и поскольку Вы вскоре покидаете Англию, будет храниться у нас до тех пор, пока Ваш наследник, мистер Филипп Эшли, не вступит во владение ею.

Искренне Ваш

Герберт Куч».


Я вложил письмо в конверт, чувствуя, что внезапная боль сжимает мне сердце. Как ни велико влияние Райнальди, но этот последний поступок — ее чувства, ее порыв.

Кроме письма от мистера Куча, в бюро не было ничего существенного. Я внимательно обыскал каждый ящик, обшарил все отделения для писем. Либо она уничтожила письмо, либо носила его при себе. Озадаченный и расстроенный, я снова повернулся к Луизе.

— Его здесь нет, — сказал я.

— Ты смотрел в бюваре? — с некоторым сомнением спросила она.

Я, как дурак, положил бювар на стул, полагая, что тайное письмо не может быть спрятано на самом видном месте. Я взял бювар в руки, раскрыл, и из листов чистой бумаги выпал конверт из Плимута. Письмо все еще лежало внутри. Я вынул его и передал Луизе.

— Вот оно, — сказал я, — посмотри, можешь ли ты расшифровать его.

Она взглянула на бумагу и вернула ее мне.

— Оно не на итальянском, — сказала она. — Читай сам.

Я прочел письмо. В нем было всего несколько строчек. Как я и ожидал, Райнальди обошелся без формальностей, но не так, как мне это представлялось. Он писал в одиннадцать вечера, письмо было без начала.


«Поскольку Вы теперь более англичанка, чем итальянка, то я пишу Вам на языке, который Вы приняли в качестве родного. Сейчас чуть больше одиннадцати, а мы поднимем якорь в полночь. Во Флоренции я сделаю все, о чем Вы просили, а возможно, и больше, хотя и не уверен, что Вы этого заслуживаете. Во всяком случае, когда Вы наконец решитесь оторваться от любезных Вашему сердцу мест; вилла и слуги будут готовы к Вашему прибытию. Не тяните слишком долго. Я никогда особенно не доверял ни порывам Вашего сердца, ни Вашим чувствам. В конце концов, если Вам так трудно расстаться с этим мальчиком, привезите его с собой. Однако советую Вам послушаться моего предупреждения. Берегите себя и верьте вашему другу.

Райнальди».


Я дважды прочел письмо. Затем отдал Луизе.

— Ты нашел доказательство, которое искал? — спросила она.

— Нет, — ответил я.

Чего-то явно недоставало. Какого-нибудь постскриптума на клочке бумаги, который она положила между другими листами. Я поискал еще раз, но не нашел ничего, кроме тонкого бумажного пакета. Я схватил его и сорвал обертку. На сей раз это было не письмо, не список трав или растений. Это был карандашный портрет Эмброза. Подпись в углу была неразборчива, но я предположил, что рисовал кто-то из его итальянских друзей, поскольку под инициалами автора было выведено: «Флоренция», а еще ниже — дата: июнь года смерти Эмброза. Я во все глаза смотрел на рисунок, отдавая себе отчет в том, что передо мной последнее изображение Эмброза. За то время, что его не было дома, он очень постарел. Вокруг рта и в уголках глаз лежали морщины. Сами глаза смотрели затравленно, словно у его плеча стояла чья-то тень и он боялся оглянуться. На лице было выражение потерянности и одиночества. Казалось, он знает про уготованное ему несчастье. Глаза просили любви, но в то же время молили о жалости. Под рисунком рукой самого Эмброза была выведена какая-то фраза по-итальянски. «Рейчел. Non rammentare che le ore felici. Эмброз».

Я протянул рисунок Луизе.

— И больше ничего, — сказал я. — Что это значит?

Она прочла надпись вслух и ненадолго задумалась.

— «Запомни лишь счастливые часы», — медленно проговорила она и вернула мне рисунок вместе с письмом Райнальди. — Она не показывала его тебе раньше? — спросила она.

— Нет, — ответил я.

Мы молча смотрели друг на друга. Вскоре Луиза заговорила:

— Как по-твоему, могли мы составить о ней неправильное мнение? Я говорю про яд. Ты же сам видишь, что доказательства нет.

Я положил рисунок и письмо в бюро.

— Если нет доказательств, — сказала Луиза, — ты не имеешь права выносить ей приговор. Возможно, она невиновна. Возможно, виновна. Ты не в силах что-либо предпринять. Если она невиновна, а ты обвинишь ее, то никогда себе этого не простишь. Тогда ты сам окажешься виновным, а вовсе не она. Уйдем из этой комнаты и спустимся в гостиную. Я жалею, что мы трогали ее вещи.

Я стоял у открытого окна будуара, вглядываясь в дальний конец лужайки.

— Ты увидел ее? — спросила Луиза.

— Нет, — сказал я, — она ушла почти полчаса назад и до сих пор не вернулась.

Луиза пересекла комнату и встала рядом со мной. Она заглянула мне в лицо.

— Почему у тебя такой странный голос? — спросила она. — Почему ты не сводишь глаз с лестницы, которая ведет к дорожке с террасами? Что-нибудь случилось?

Я слегка оттолкнул ее и пошел к двери.

— Ты знаешь колокольную веревку на площадке под башней? — спросил я. — Ту, которой пользуются в полдень, чтобы созвать слуг на обед? А теперь ступай и дерни ее изо всех сил.

Луиза в замешательстве взглянула на меня.

— Зачем? — спросила она.

— Потому что сегодня воскресенье, — сказал я, — и в доме либо спят, либо вообще никого нет, а мне может понадобиться помощь.

— Помощь? — повторила Луиза.

— Да, — сказал я. — Возможно, случилось несчастье… с Рейчел…

Луиза пристально посмотрела на меня. Ее глаза, серые, искренние, изучали мое лицо.

— Что ты наделал? — спросила она, и ее предчувствия превратились в уверенность. Я повернулся и вышел из комнаты.

Я бросился вниз по лестнице, пробежал через лужайку и взлетел на тропу, ведущую к дорожке с террасами. Рейчел нигде не было.

Над нижним садом, рядом с грудой камней, извести и штабелем бревен, стояли две собаки. Одна, та, что помоложе, пошла мне навстречу. Вторая осталась на месте, около кучи извести. На песке, на строительном растворе я увидел ее следы, увидел раскрытый зонтик, опрокинутый на одну сторону. Вдруг со стороны дома донесся удар колокола. Удар следовал за ударом. День был тих и безветрен, колокольный звон летел через поля, спускался к морю, и люди, удившие в бухте рыбу, наверное, услышали его.

Я подошел к краю стены над нижним садом и увидел то место, где рабочие начали строить мост. Часть моста еще висела над обрывом, напоминая жуткую, фантастическую винтовую лестницу. Остальное обрушилось в бездну.

Я спустился туда, где среди камней и досок лежала она. Я взял в руки ее ладони. Они были холодными.

— Рейчел, — позвал я, и еще раз: — Рейчел…

Наверху залаяли собаки, еще громче ударил колокол. Она открыла глаза и посмотрела на меня. С болью. Потом с замешательством, и наконец, как мне показалось, она узнала меня. Но и тогда я ошибся. Она назвала меня Эмброзом. Я не выпускал ее ладони, пока она не умерла.


В старину преступников вешали на перепутье Четырех Дорог.

Но это было давно.

Дафна дю Морье Паразиты

Для тех, кому шапка впору

Менабилли

Весна, 1949


ПАРАЗИТЫ

Зоопаразиты — беспозвоночные животные, которые обитают в организме или на теле других животных.

В широком биологическом смысле паразитизм представляет собой отрицательную реакцию на борьбу за существование и всегда предполагает способ жизни, максимально близкий к линии наименьшего сопротивления…

Следует различать эпизодических и постоянных паразитов.

К первым относятся клопы и пиявки, которые, насытившись, обычно покидают своих хозяев. На эмбриональной стадии, до достижения полной зрелости они ведут мигрирующий образ жизни, перемещаясь от хозяина к хозяину, после чего могут начать самостоятельное существование…

К последним относятся рыбные вши, которые, благодаря особому устройству полости рта и сложному аппарату цепления, навсегда остаются в организме одного и того же хозяина; они принадлежат к числу наиболее выродившихся из всех известных паразитов.

Питаясь живыми тканями или клетками своих хозяев, паразиты оказывают на них воздействие различной степени тяжести — от незначительных локальных повреждений до полного уничтожения.

Британская энциклопедия

Глава 1

Паразитами нас назвал Чарльз. В его устах это обвинение прозвучало как гром с ясного неба и показалось тем более странным и неожиданным, оттого что он из тех спокойных, сдержанных людей, которые не отличаются излишней словоохотливостью и даже собственное мнение высказывают лишь по поводу самых обыденных вещей. Он заявил это под вечер бесконечно длинного, промозглого воскресенья, когда мы, зевая и потягиваясь, читали у камина газеты. Его слова произвели на нас впечатление разорвавшейся бомбы. Мы сидели в длинной, низкой комнате в Фартингзе, где из-за мелкого моросящего дождя было темней, чем обычно. Французские окна с мелкими переплетами почти не пропускали света; возможно, они и украшают фасад, но изнутри напоминают тюремную решетку и навевают уныние.

В углу медленно и неровно тикали высокие напольные часы: время от времени они издавали легкое покашливание, словно старик-астматик, затем со спокойной настойчивостью продолжали свой ход. Огонь в камине почти угас, смесь угля и кокса запеклась в плотный ком и не давала тепла; несколько небрежно брошенных поленьев едва тлели, и только мехи могли вдохнуть в них жизнь. На полу валялись газеты, картонные конверты от пластинок и подушка с дивана. Возможно, все это еще больше усилило раздражение Чарльза. Он любил порядок, отличался методическим складом ума, и теперь, оглядываясь назад и понимая, чем были заняты в то время его мысли, помня, что он уже осознал необходимость принять какое-то решение относительно будущего, нетрудно догадаться, что все эти мелочи — беспорядок в комнате, атмосфера беспечности и легкомыслия, царившая в доме, когда Мария приезжала на выходные, атмосфера, которую он терпел столько лет, — послужили последней каплей, переполнившей чашу.

Мария, как всегда, лежала, растянувшись на диване. Ее глаза были закрыты — обычная форма защиты от нападок; тот, кто ее не знал, подумал бы, что она устала после долгой недели в Лондоне, нуждается в отдыхе и спит.

Ее правая рука с кольцом Найэла на среднем пальце утомленно свисала вниз, и кончики ногтей касались пола. Должно быть, Чарльз видел это из своего глубокого кресла напротив дивана; он знал это кольцо столько же, сколько саму Марию, постоянно видел его на ней и относился к нему прежде всею как к любой другой вещи, скажем, гребню или браслету, с которыми Мария не расставалась чуть ли не с детства скорее по привычке, чем из-за воспоминаний. Но сейчас вид этого бледного аквамарина в оправе, плотно обхватившей ее палец, убогого по сравнению с сапфировым обручальным кольцом, которое подарил ей он, Чарльз, не говоря о венчальном кольце — и то, и другое она постоянно забывала на раковине в ванной комнате, — мог подлить масла в огонь. Помимо всего прочего, он знал, что Мария не спит. Пьеса, которую она читала, валялась на полу; страницы рукописи были измяты, одну из них погрыз щенок, на обложке виднелось грязное пятно, оставленное кем-то из детей. Через неделю пьесу вернут автору с запиской, которую Мария, как обычно, настукает на машинке, купленной по дешевке на распродаже Бог знает когда. «Сколь ни пришлась мне по душе Ваша пьеса, которую я нахожу чрезвычайно интересной и которую, по моему глубокому убеждению, ожидает большой успех, мне кажется, что я не вполне соответствую Вашему представлению об образе Риты…», и при всем своем разочаровании польщенный автор скажет друзьям: «Право же, она ей чрезвычайно понравилась» — и станет впредь думать о Марии с признательностью и едва ли не с любовью.

Но теперь никому не нужная, забытая рукопись валялась на полу вместе с воскресными газетами, и вряд ли Чарльз мог ответить на вопрос: а помнит ли о ней Мария, лежа на диване с закрытыми глазами? Нет, на этот вопрос ответа у него не было, как и на другие: о чем она думает, о чем мечтает? Да и понимал ли он, что улыбка, коснувшаяся уголков ее рта и мгновенно растаявшая, не имела никакого отношения ни к нему, ни к его чувствам, ни ко всей их жизни. Она была отстраненной, нездешней, как улыбка той, которую он никогда не знал. Той, которую знал Найэл. Найэл, согнувшись, сидел на подоконнике. Он положил подбородок на колени и смотрел в пустоту, но он уловил эту улыбку и догадался, что она означает.

— Черное вечернее платье, — произнес он словно безо всякой причины, — облегающее, подчеркивающее все прелести фигуры. Разве подобные детали не характеризуют человека? Ты дочитала до шестой страницы? Я — нет.

— До четвертой, — ответила Мария. Она по-прежнему не открывала глаз, и голос ее звучал словно из потустороннего мира. — Платье медленно скользит вниз и обнажает белые плечи. Ах, оставь. По-моему, это маленький человечек в пенсне, узкоплечий и с изрядным количеством золотых зубов.

— И любящий детей, — добавил Найэл.

— Одевается Санта Клаусом, — продолжала Мария. — Но дети не поддаются на обман, потому что он забывает подогнуть брюки и они видны из-под его красной шубы.

— Прошлым летом он отправился на отдых во Францию.

— И там его осенила идея. В отеле, в дальнем конце столовой он увидел одну женщину. Разумеется, ничего не произошло. Но он не мог отвести глаз от ее бюста.

— Однако, поняв, что это не соответствует его системе взглядов, почувствовал себя лучше.

— Он — да, но отнюдь не собака. Сегодня пса стошнило под кедром. Бедняга съел девятую страницу.

Легкое движение в кресле — Чарльз изменил позу и расправил страницы спортивного обозрения «Санди Таймс» — могло бы предупредить их, что он раздражен, но ни Мария, ни Найэл не обратили на это внимания.

Только Селия — она всегда интуитивно чувствовала приближение бури — подняла голову от корзинки с рукоделием и бросила на нас предостерегающий взгляд: он остался без внимания. Будь мы только втроем, она присоединилась бы к нам — в силу привычки или чтобы доставить себе удовольствие; ведь так было всегда, со времен нашего детства, с самого начала. Но она была гостьей, редким посетителем; гостьей в доме Чарльза. Селия инстинктивно чувствовала, что Чарльзу неприятен шутливый тон Найэла и Марии: он не только не разделял его, но и не понимал: вышучивание автора, чья пьеса с дурацким сюжетом валялась на полу, к тому же разорванная щенком, вызывало у него раздражение. Все это казалось ему довольно дешевым и отнюдь не смешным.

Еще мгновение, подумала Селия, видя, как Найэл распрямился, и он, зевая и хмурясь, подойдет к роялю, бросит сосредоточенный и вместе с тем ничего не выражающий взгляд на клавиатуру: ведь он думает — впрочем, о чем он думает? — возможно, вообще ни о чем: хотя, быть может… о близком ужине или о том, что где-то в спальне завалялась пачка сигарет, — и начнет играть, сперва тихо, почти беззвучно, и будет напевать под собственный аккомпанемент — ведь это его привычка лет с двенадцати, когда он играл на старом французском пианино, — а Мария, так и не открывая глаз, выпрямится на диване, заложит руки за голову и чуть слышно подпоет мелодии, которую наигрывает Найэл. Мелодия; да, мелодия: сперва поведет ее он, — Мария пойдет за ним. Но вот она нарушает мелодическую линию, и голос ее изливается в иной песенной тональности, в иной мелодии. И Найэл подхватит мелодическую основу и в призрачно прекрасной мелодии сольется с той, которая поет под его аккомпанемент.

Селия подумала, что надо тем или иным способом остановить Найэла и, как бы неуклюже это ни выглядело, не дать ему подойти к роялю. Не потому, что Чарльзу не понравится его музыка, а потому, что порыв брата послужит еще одним неуместным подтверждением того, что ни муж, ни сестра, ни дети, а только он, Найэл, знает и понимает малейшие движения наглухо закрытой для остальных души Марии. А ведь именно это с каждым годом все сильней мучило Чарльза.

Селия отложила рабочую корзинку — по выходным она обычно занималась в Фартингзе штопаньем детских носков — бедняжке Полли одной с этим делом было не справиться, а просить Марию никому и в голову не приходило — и поспешно, прежде чем Найэл сел за рояль (он уже открывал клавиатуру), обратилась к Чарльзу:

— Едва ли кто-нибудь из нас в последнее время занимался акростихами. Бывали дни, когда мы с головой зарывались в словари, энциклопедии и прочие книги. Каким словом мы займемся сегодня, Чарльз?

После непродолжительной паузы Чарльз ответил:

— Я имею в виду вовсе не акростих. В кроссворде мое внимание привлекло слово из семи букв.

— И что же это такое?

— Беспозвоночное животное, живущее за счет другого животного.

Найэл взял первый аккорд.

— Паразит, — сказал он.

И здесь грянул гром. Чарльз бросил газету на пол и встал с кресла. Его лицо побледнело, каждый мускул напрягся, а рот превратился в тонкую, жесткую линию. Раньше мы никогда его таким не видели.

— Совершенно верно, — сказал он, — паразит. И это вы, вы, все трое. Вся компания. Всегда ими были и всегда будете. Вас ничто не изменит, не может изменить. Вы вдвойне, втройне паразиты: во-первых, потому, что с самого детства спекулируете на той крупице таланта, которую вам посчастливилось унаследовать от ваших фантазеров-родителей; во-вторых, потому, что ни один из вас ни разу в жизни не удосужился заняться пусть незаметным, но честным трудом; и, в-третьих, потому, что вся ваша троица живет за счет друг друга и обитает в мире грез и фантазий, который вы сами для себя сотворили и который не имеет ничего общего ни с земной реальностью, ни с небесной.

Чарльз стоял, пристально глядя на нас с высоты своего роста. Ни один из нас не проронил ни звука. То были мучительные, тягостные мгновения, чему уж тут смеяться. Обвинение носило слишком личный характер. Мария открыла глаза, снова откинулась на подушку и смотрела на Чарльза с каким-то непонятным смущением, словно ребенок, которого поймали на озорстве, и он не знает, какое наказание за этим последует. Найэл застыл у рояля, вперив взгляд в пустоту. Селия опустила руки на колени и покорно ожидала следующего удара. Как она жалела, что сняла очки и отложила их вместе с рабочей корзинкой — без них она чувствовала себя раздетой. Они всегда служили ей своеобразным орудием защиты.

— Что ты имеешь в виду? — спросила Мария. — Как это мы обитаем в мире грез и фантазий?

В ее голосе прозвучало недоумение — его обладательнице очень подошло бы невинное личико с широко открытыми изумленными глазами. Найэл и Селия мгновенно узнали это выражение. Не исключено, что узнал его и Чарльз, ведь после стольких лет совместной жизни, возможно, он уже не поддавался на обман.

Словно прожорливая рыба, он с радостью заглотил наживку.

— Только там ты всегда и обитала, — ответил Чарльз, — да и вообще ты не личность, не женщина, обладающая собственной, присущей только тебе индивидуальностью; ты смешение всех персонажей, которых тебе доводилось когда-либо играть на сцене. Твои мысли и чувства меняются с каждой новой ролью. Такой женщины, как Мария, не существует, никогда не существовало. Об этом знают даже твои дети. Вот почему ты их очаровываешь только на два дня, а потом они бегут в детскую к Полли: ведь Полли настоящая, подлинная, живая.

Есть вещи, подумала Селия, которые мужчина и женщина говорят друг другу только в спальне. Но не в гостиной, не в воскресенье вечером. О, Мария, пожалуйста, не отвечай ему, не распаляй его гнев, который накапливался месяцы, годы… Ведь теперь ясно, как он несчастлив, несчастлив давно, о чем мы даже не догадывались или чего просто не понимали… И она ринулась в битву. Она должна защитить Найэла и Марию. Она всегда так делала.

— Я очень хорошо понимаю, Чарльз, что вы имеете в виду, — сказала Селия. — Конечно, Мария меняется от роли к роли, но ей это было присуще и в детстве; она всегда была не только Марией, но кем-то еще. Однако несправедливо говорить, что она не работает. Кому как не вам это знать, ведь вы бывали, во всяком случае раньше, на ее репетициях — это ее жизнь, ее профессия, которой она отдает себя целиком. И вы должны это признать.

Чарльз рассмеялся, и по его смеху Мария поняла, что Селия не только не исправила, но еще больше осложнила положение.

Когда-то Мария умела совладать с этим смехом: она вскакивала с дивана, обнимала Чарльза за шею и говорила: «Не будь таким глупеньким, дорогой. Какая муха тебя укусила?» И увлекала его к хозяйственным постройкам, притворяясь, будто ее очень интересует какой-нибудь старый трактор, закром с зерном или черепица, упавшая с крыши флигеля, — все, что угодно, лишь бы не омрачать первые шаги их совместной жизни. Теперь положение изменилось, старые уловки ни к чему не приведут, и уж, конечно, подумала Мария, в столь поздний час он не станет устраивать сцен ревности к Найэлу; это было бы глупо с его стороны, да к тому же и бессмысленно — пора бы ему знать, что Найэл как бы часть меня самой, так было всегда. Я никогда не позволяла этой части вмешиваться в мою личную жизнь, мою работу да и вообще ни во что. Она никогда не доставляла неприятности ни Чарльзу, ни другим, просто Найэл и я, я и Найэл… Затем ее мысли смешались в бессвязный клубок, и она вдруг чего-то испугалась, словно ребенок, попавший в темную комнату.

— Работа? — переспросил Чарльз. — Называйте это работой, если вам так нравится. Работа цирковой собачки, которую щенком приучили прыгать за подачку и которая автоматически прыгает до конца дней своих, стоит под куполом зажечься огням, а публике начать аплодировать.

Как жаль, что Чарльз никогда раньше так не говорил, подумал Найэл. Мы могли бы стать друзьями. Я отлично понимаю его. В подобном разговоре я бы с удовольствием принял участие эдак в половине пятого утра, когда все вокруг крепко под мухой, а я трезв как стеклышко, но сейчас в доме у Чарльза он представляется мне крайне неуместным, даже ужасным, как будто священник, к которому испытываешь искреннее уважение, принялся стаскивать с себя брюки посреди церкви.

— Но людям доставляет удовольствие смотреть на эту собачку, — быстро проговорил он, желая отвлечь Чарльза от скользкой темы. — Они для того и ходят в цирк, чтобы развеяться. Мария предлагает им тот же наркотик в театре, а я — и в немалых дозах — всем мальчишкам-рассыльным, которые насвистывают мои мелодии. По-моему, вы употребили не то слово. Мы лоточники, мелкие торговцы, а не паразиты.

Из противоположного конца комнаты Чарльз посмотрел на сидящего у рояля Найэла. Вот оно, ребята, подумал Найэл, вот то, чего я ждал всю жизнь, сокрушительный удар ниже пояса; как трагично, что нанесет его старина Чарльз.

— Вы?..

Какое нескрываемое презрение, какая горькая затаенная ревность в его голосе.

— Так кто же я? — спросил Найэл, и, подобно тому, как фасад дома теряет свою прелесть, когда закрываются ставни, так и его выразительное лицо, утратив озарявший его внутренний свет, превратилось в безжизненную маску.

— Вы шут гороховый, — ответил Чарльз, — и у вас хватит ума понять это, что, должно быть, крайне неприятно.

О, нет… нет… подумала Селия, чем дальше, тем хуже, и почему именно сегодня? Это моя вина — зачем я спросила про акростих. Надо было предложить перед чаем прогуляться по парку или сходить в лес.

Мария поднялась с дивана и подбросила в камин большое полено. Она размышляла о том, как лучше поступить: придумать какую-нибудь дурацкую шутку или броситься за экран и устроить сцену со слезами, чтобы разрядить атмосферу и отвлечь внимание на себя, — испытанный еще во времена их детства прием, всегда достигавший цели, когда у Найэла были неприятности с Мамой, Папой или старой Трудой. Или выскочить из дому, уехать на машине в Лондон и забыть об этом злополучном воскресенье? А забудет она скоро. Она все забывала, ничто надолго не задерживалось в ее памяти. Но Найэл спас положение сам. Он опустил крышку рояля, подошел к окну и остановился, глядя на деревья в дальнем конце лужайки.

За окном было тихо и спокойно, как всегда в те короткие мгновения, что предшествуют приходу темноты на склоне недолгого зимнего дня. Дождь прекратился, но теперь это было не важно. На опушке леса группы деревьев казались особенно прекрасными и уныло-одинокими, а голая ветка старой высохшей ели, словно чья-то изогнутая рука, в причудливом движении вздымалась к небу. Мокрый скворец искал червей в сырой траве. Эту картину Найэл знал и любил; он всегда любовался ею, когда ему случалось бывать здесь одному, и непременно запечатлел бы ее на бумаге, умей он рисовать, перенес бы на холст, обладай он даром живописца, отобразил бы в переплетениях музыкальной ткани, если бы звуки, изо дня в день рождавшиеся у него в голове, выливались в симфонию. Но этого не происходило. Звуки сливались в бренчание, в расхожие мелодии, которые мальчишки-рассыльные насвистывали на перекрестках да молоденькие смешливые продавщицы напевали в магазинах, — жалкий дешевый вздор, который забывался через неделю-другую, вот и вся его слава. Нет, он не обладал истинным дарованием: лишь крупицей унаследованного таланта, которая позволяла ему сплетать мелодию за мелодией, без усилий, даже без особой к тому склонности, и заработать состояние, к чему он отнюдь не стремился.

— Вы правы, — сказал он Чарльзу, — целиком и полностью правы. Я шут гороховый.

Какое-то мгновение он стоял, занятый своими, одному ему ведомыми мыслями, как в те далекие годы детства, в парижском отеле, когда Мама не обращала на него внимания, и он, маленький мальчик, делал вид, что ему это безразлично, подбегал к окну, смотрел на улицу и плевал на головы прохожих. Затем выражение его лица изменилось, он запустил пальцы в волосы и улыбнулся.

— Вы победили, Чарльз, — сказал он, — паразиты повержены. Но, если я хоть немного помню биологию, те, за чей счет они живут, в конце концов тоже умирают.

Найэл снова подошел к роялю и сел на стул.

— Впрочем, не важно, — заметил он. — Вы подали мне идею еще одной пустячной песенки. — И, по-прежнему улыбаясь Чарльзу, взял свой любимый аккорд в своей любимой тональности.

Так давайте же питаться
Мы друг другом натощак,[136]
запел он вполголоса, и чувственный танцевальный ритм глупой песенки ворвался в зловещую атмосферу темной гостиной подобно внезапному взрыву детского смеха.

Чарльз резко повернулся и вышел из комнаты.

И мы остались втроем.

Глава 2

Люди всегда судачили о нас, даже когда мы были детьми. Куда бы мы ни поехали, везде мы вызывали странную враждебность окружающих. Во время Первой мировой войны и сразу после нее другие дети отличались вежливостью и хорошими манерами; мы же демонстрировали отсутствие всякого воспитания и полную необузданность. Эти ужасные Делейни… Марию не любили за то, что она копировала всех и каждого, и не всегда исподтишка. Она обладала необыкновенным даром преувеличивать малейшие недостатки или характерные особенности того или иного человека: поворот головы, пожатие плеч, интонацию голоса; и несчастная жертва всегда знала об этом, знала, что взгляд больших синих глаз Марии, с виду таких невинных и мечтательных, на самом деле сулит какую-нибудь дьявольскую каверзу.

Найэл пользовался меньшей неприязнью: отношение к нему зависело от того, что он говорил, но главное — о чем умалчивал. Молчание этого застенчивого, неразговорчивого ребенка с печальным славянским лицом было исполнено значения. Встречая его в первый раз, взрослый чувствовал, что подвергается внимательному изучению, оценке и безоговорочному сбрасыванию со счетов. В справедливости этой догадки его убеждали взгляды, которыми Найэл обменивался с Марией, и чуть позже до его слуха долетали язвительные смешки.

Селию как-то терпели — к счастью для себя, она унаследовала все обаяние обоих родителей и ни одного их недостатка. У нее было большое, щедрое сердце Папы без его эмоциональной несдержанности и изящные манеры Мамы без ее разрушительной силы. Наследственным достоинством был и ее талант в рисовании, который позднее развился в полной мере. Ее зарисовки никогда не напоминали карикатуры — что непременно случилось бы с Марией, умей она рисовать; их чистоту никогда не портила горечь, которую непременно привнес бы в свои работы Найэл. Ее недостатком был общий недостаток всех маленьких детей — склонность к слезам, к нытью, страсть забираться взрослым на колени и клянчить, а поскольку она не обладала ни грацией, ни красотой Марии и была упитанной, краснощекой девочкой с волосами мышиного цвета, тот, на чье внимание она претендовала, вскоре начинал ощущать раздражение; ему хотелось отогнать Селию, словно назойливую собачонку, однако, увидев в ее глазах слезы, он тут же раскаивался.

Нам слишком во многом потакали, и это всех шокировало. Нам позволяли есть самую изысканную пищу, пить вино, не ложиться спать допоздна, самостоятельно бродить по Лондону, Парижу и другим городам, в которых нам приходилось жить. С самого раннего возраста мы росли космополитами, с поверхностным знанием нескольких языков, ни на одном из которых так и не научились говорить как следует.

Родственные узы, связывавшие нас, были весьма запутаны, разобраться в них так никто и не смог, что едва ли удивительно. Поговаривали, что мы незаконнорожденные, что мы приемыши, что мы маленькие скелеты из шкафов наших Папы и Мамы — возможно, в этом и была доля истины, — что мы беспризорники, что мы сироты, что мы королевские отпрыски. Но почему у Марии были синие глаза и светлые волосы Папы, и тем не менее в движениях ее была легкая грация, которой он не отличался? И почему Найэл был темноволос, гибок и невысок, с такой же, как у Мамы, светлой кожей, и тем не менее его выдающиеся скулы не напоминали никого из близких? И почему Селия иногда вытягивала губы, как Мария, и делалась мрачной, как Найэл, если их не связывало никакое родство?

Когда мы были маленькими, мы тоже ломали голову надо всем этим и приставали к взрослым с вопросами; затем забывали о наших сомнениях: в конце концов, думали мы, так ли это важно — ведь с самого начала мы никого другого не помнили; Папа был нашим отцом, а Мама нашей матерью, и мы все трое принадлежали им.

Правда так проста, когда ее узнаешь и поймешь.

Когда перед Первой мировой войной Папа пел в Вене, он влюбился в одну маленькую венскую актрису; у нее совсем не было голоса, но поскольку она была капризна, хороша собой и все ее обожали, то ей дали произнести одну фразу во втором акте какой-то оперетки. Возможно, Папа и женился на ней; нас это не волновало и даже не интересовало. Но после того как они год прожили вместе, родилась Мария, а маленькая венская актриса умерла.

Тем временем Мама танцевала в Лондоне и Париже. Она уже порвала с балетом, в традициях которого была воспитана, и превратилась в единственную в своем роде, незабываемую танцовщицу. В какой бы город она ни приезжала, ее появление заставляло публику до отказа заполнять театральные залы. Каждое движение Мамы было сама поэзия, каждый жест — воплощенная музыка: на освещенной слабым призрачным светом сцене у нее не было партнера, она всегда танцевала одна. Но кто-то ведь был отцом Найэла? Пианист, объясняла старая Труда, которому Мама однажды позволила тайком прожить с ней несколько недель и любить ее, а потом отослала прочь: кто-то сказал ей, что у него туберкулез, а эта болезнь заразна.

«Но туберкулезом она вовсе и не заразилась, — сухо и как бы неодобрительно сообщила нам Труда. — Вместо этого у нее появился мой мальчик, за что она так никогда его и не простила».

«Моим мальчиком» был, разумеется, Найэл, и Труда как Мамина костюмерша сразу взяла его на свое попечение. Она его мыла, одевала, пеленала, кормила из рожка, иными словами, делала для него все то, что должна была бы делать Мама; а Мама тем временем танцевала одна, без партнера, она улыбалась своей таинственной, единственной в своем роде улыбкой, давно забыв о пианисте, который исчез из ее жизни так же внезапно, как появился, и ее нисколько не интересовало и не тревожило, умер он от туберкулеза или нет.

А потом они встретились в Лондоне — Папа и Мама, — когда Папа пел в «Альберт-Холле»,[137] а Мама танцевала в «Ковент-Гардене».[138] Их встреча была экстазом и бурей: такое, сказала Труда, могло случиться только с этими двумя, больше ни с кем; и в ее глухом голосе неожиданно прозвучала поразительная многозначительность, словно она хотела показать, насколько глубоко понимает важность этого события. Они тут же влюбились друг в друга, поженились, и супружество принесло им обоим несказанное счастье, хотя порой, возможно, доводило до отчаяния (никто не вдавался в этот вопрос), принесло оно им и Селию — первого для обоих законного отпрыска.

Вот так мы трое оказались и родственниками, и не родственниками. Одна сводная сестра, один сводный брат и одна единокровная сестра обоим; трудно придумать такую мешанину, даже если очень постараться. И примерно по году разницы между нами, потому мы все и помнили только ту жизнь, которую прожили вместе.

«Не видать от этого добра», — порой сетовала Труда в гостиной одного из многочисленных грязных отелей, которой временно предстояло служить нам детской и классной, или в меблированных комнатах на верхнем этаже какого-нибудь обшарпанного здания, которые Папа и Мама сняли на время сезона или турне. «Не видать добра от этой смеси пород и кровей. Вы вредны друг другу, и так будет всегда. Или вы сами погубите друг друга, — говорила она, когда мы особенно капризничали и озорничали, — или вас кто-нибудь угробит». После чего переходила к пословицам и изречениям, которые были лишены всякого смысла, но звучали довольно жутко. Вроде вот этих: «Яблоко от яблони недалеко падает», «Свой свояка видит издалека», «Только кошке игрушки, а мышке слезки». Труда ничего не могла поделать с Марией. Мария постоянно подначивала ее. «Ты старшая, — говорила ей Труда. — Почему бы тебе не подать пример?» Мария тут же передразнивала ее; пальцами растягивала уголки губ, отчего ее рот становился похож на тонкий рот Труды, выпячивала подбородок и выставляла правое плечо немного вперед.

«Я расскажу о тебе Папе», — обещала Труда, а потом целый день ворчала, издавала глухие стоны и что-то бубнила себе под нос. Но когда Папа приходил нас проведать, помалкивала, и его приход встречала буря восторга и дурачеств; затем нас брали в гостиную, где мы скакали, кувыркались на полу и изображали диких медведей, к немалому унынию посетителей, пришедших поглазеть на Маму.

Но худшее, разумеется, не для нас, а для посетителей, было впереди. Если мы останавливались в отеле, Папа разрешал нам носиться по коридорам, стучаться в двери, менять местами выставленную из комнат обувь постояльцев, нажимать кнопки звонков, подсматривать сквозь балюстраду и строить рожи. Жаловаться было бесполезно. Ни один управляющий не решился бы потерять покровительство Папы и Мамы, ведь они одним своим присутствием поднимали престиж отеля или меблированных комнат в любом городе, в любой стране. Теперь на афишах их имена, разумеется, стояли рядом, они участвовали в одной программе, и представление делилось на две части. Порой они снимали театр на два или три месяца подряд, а то и на целый сезон.

«Вы слышали, как он поет?», «Вы видели, как она танцует?», и в каждом городе обсуждался вопрос о том, кто из них более великий артист, кто больший мастер, кто задает тон всему представлению.

Папин лакей Андре говорил, что Папа. Что Папа делал все. Папа обговаривал каждую деталь вплоть до того, когда давать занавес, определял, из какой кулисы должна выйти Мама, как она будет выглядеть, что на ней будет надето. Труда, хранившая неизменную верность Маме и враждовавшая с Андре, заявляла, что Папа не имеет ко всему этому никакого отношения и лишь выполняет то, что ему приказывает Мама, что Мама — гений, а Папа всего-навсего блестящий дилетант. Кто из них был прав, мы, трое детей, так и не узнали, да нас это и не слишком интересовало. Зато мы знали, что Папа самый великий певец; и что от сотворения Мира никто не двигался и не танцевал так, как Мама.

Все это весьма подхлестывало наше детское зазнайство. С младенчества слышали мы гром аплодисментов. Как маленькие пажи в королевской свите, переезжали из страны в страну. Воздух, которым мы дышали, был напоен лестью, успех дней прошлых и будущих кружил нам головы.

Спокойный,размеренный уклад детской жизни был нам неведом. Ведь если вчера мы были в Лондоне, то завтра последует Париж, послезавтра Рим.

Постоянно новые звуки, новые лица, суета, неразбериха; и в каждом городе источник и цель нашей жизни — театр. Иногда до чрезмерности пышный, сияющий золотом оперный театр, иногда убогий, грязноватый барак, но, каким бы он ни был, он всегда принадлежал нам то недолгое время, на которое его сняли, всегда другой, но неизменно знакомый и близкий. Этот запах театральной пыли и плесени… до сих пор он время от времени преследует каждого из нас, Мария же никогда не избавится от него. Двустворчатая дверь с перекладиной посередине, холодный коридор; эти гулкие лестницы и спуск в бездну. Объявления на стенах, которые никто никогда не читает; крадущийся кот, который задирает хвост, мяукает и исчезает; ржавое пожарное ведро, куда все бросают окурки. На первый взгляд, все это одинаково, в любом городе, в любой стране. Висящие у входа афиши, напечатанные иногда черной, иногда красной краской, с именами Папы и Мамы и фотографиями только Мамиными и никогда Папиными — оба разделяли это странное суеверие.

Мы всегда пребывали en famille[139] в двух машинах. Папа и Мама, мы трое, Труда, Андре, собаки, кошки, птицы, которые в то время пользовались нашим расположением, а также друзья или прихлебатели, пользовавшиеся, опять-таки временно, расположением наших родителей. Затем начинался штурм.

Делейни прибыли. Прощай, порядок. Да здравствует хаос.

С торжествующим кличем, как дикие индейцы, мы высыпали из машин. Антрепренер-иностранец, улыбающийся, подобострастный, с поклоном приветствовал нас, но в глазах его светился неподдельный ужас при виде животных, птиц и, главное, беснующихся детей.

— Добро пожаловать, месье, добро пожаловать, мадам, — начал он, дрожа нервной дрожью от вида клетки с попугаем и от внезапного взрыва хлопушки под самым своим носом; но не успел он продолжить традиционную приветственную речь, как его и без того съежившееся туловище растаяло, почти исчезло. Это Папа сокрушительно хлопнул его по плечу.

— А вот и мы, мой дорогой, вот и мы, — сказал Папа. Его шляпа съехала набок, пальто, как плащ, свисало с одного плеча. — Мы пышем здоровьем и силой, как древние греки. Осторожней с этим чемоданом. В нем гуркхский нож.[140] У вас есть двор или загон, куда можно выпустить кроликов? Дети наотрез отказались расставаться с кроликами.

И антрепренер, затопленный нескончаемым потоком слов и смеха, льющихся из уст Папы, а возможно, и устрашенный его ростом — шесть футов и четыре дюйма, — как вьючное животное направился на прилегающий к театру двор, таща под мышками клетку с кроликами и кипу тростей, бит для гольфа и восточных ножей.

— Все предоставьте мне, мой дорогой, — радостно сказал Папа. — Вам ничего не придется делать. Все предоставьте мне. Но прежде о главном. Какую комнату вы намерены предложить мадам?

— Лучшую, месье Делейни, разумеется, лучшую, — ответил антрепренер, наступив на хвост щенку, и немного позднее, придя в себя и дав указания относительно размещения багажа и живности, повел нас вниз, в ближайшую к сцене гримуборную.

Но Мама и Труда уже освоились на новом месте. Они выносили в коридор зеркала, выдвигали за дверь туалетные столики, срывали портьеры.

— Я не могу этим пользоваться. Все это надо убрать, — объявила Мама.

— Конечно, дорогая. Все, что хочешь. Наш друг за всем присмотрит, — сказал Папа, оборачиваясь к антрепренеру и снова хлопая его по плечу. — Главное, чтобы тебе было удобно, дорогая.

Антрепренер заикался, извинялся, изворачивался, обещал Маме златые горы. Она обратила на него взгляд своих холодных, темных глаз и сказала:

— Полагаю, вы понимаете, что к завтрашнему утру у меня должно быть все? Я не могу репетировать, пока в моей уборной не будет голубых портьер. И никаких эмалированных кувшинов и тазов. Все должно быть фаянсовое.

— Да, мадам.

С упавшим сердцем слушал антрепренер перечень абсолютно необходимых предметов, а когда Мама подошла к концу, то в награду удостоила его улыбки — улыбки, которую редко можно было увидеть. Но если это случалось, то она сулила райское блаженство.

Мы слушали их разговор, сгорая от нетерпения, и, когда он закончился, с победным кличем бросились в коридор за сценой.

— Лови меня, Найэл! Не поймаешь, не поймаешь, — крикнула Мария и, миновав дверь на сцену и коридор перед зрительным залом, вбежала в темный партер. Прыгая через кресло, она порвала сиденье и, преследуемая Найэлом, стала бегать между рядами, срывая пыльные чехлы и бросая их на пол. Занавес был поднят, и беспомощный, лишившийся дара речи антрепренер стоял на сцене, одним глазом уставясь на нас, другим на Папу.

— Подождите меня, подождите, — просила Селия и, не слишком проворная по причине своей полноты и коротких ножек, как всегда, упала. За падением последовал крик, долетевший до гримуборной.

— Посмотрите, что с ребенком, Труда, — скорее всего сказала Мама, как всегда спокойная и невозмутимая, зная, что если на ребенка свалился большой театральный канделябр, то, значит, одним малышом меньше придется возить с собой, и, вывалив на пол содержимое очередного саквояжа, чтобы Труда разобрала его, после того как отыщет живую Селию либо ее труп, она направилась на сцену и вынесла о ней самое нелестное мнение, объявив, что она не подходит для человеческих существ, как уже было с гримуборной.

— Папа, Мама, посмотрите на меня, посмотрите на меня! — крикнула Мария.

Она стояла у первого ряда балкона, закинув ногу на барьер. Но Папа и Мама, занятые на сцене бурным разговором с несколькими мужчинами, исполнявшими обязанности плотников, электриков, помощников режиссера, не обратили ни малейшего внимания на грозящую ей опасность.

— Я вижу тебя, дорогая, вижу, — сказал Папа, продолжая разговор и даже не взглянув в сторону балкона.

Для первого штурма, пожалуй, хватит. Плотники были угрюмы, электрики вымотаны, антрепренер не скрывал отчаяния, уборщики богохульствовали. Делейни — ни то, ни другое, ни третье.

Разгоряченные, радостные, предвкушая изысканный ужин, мы отбыли из театра. И наше представление будет повторяться в любом отеле, в любых номерах, везде, где бы мы ни остановились.

В десять часов вечера, раздувшиеся после ужина из четырех блюд, съеденного бок о бок с Папой и Мамой в ресторане, где нас обслуживали дрожащие официанты, которые не выносили нас и любили наших родителей — особенно Папу, — мы все еще прыгали и кувыркались на кроватях. Кувшины с водой валяются на полу, простыни перемазаны кусками прихваченного из ресторана торта, и вот Мария — зачинщица всех проказ — предлагает Найэлу экспедицию по коридору — подсмотреть в замочную скважину, как раздеваются другие постояльцы.

В ночных рубашках мы осторожно двинулись по коридору. Мария со светлыми, вьющимися, короткими, как у мальчика, волосами, в рубашке, заправленной в полосатые пижамные брюки Найэла; Найэл плетется за ней в хлопающих по пяткам тапках Труды — свои он так и не нашел, и в арьергарде Селия волочет по полу набитую соломой обезьяну.

— Первая я, я это придумала, — сказала Мария.

Она оттолкнула Найэла от закрытой двери, опустилась на колени и прильнула глазом к замочной скважине. Найэл и Селия смотрели на нее как завороженные.

— Это старик, — прошептала Мария, — он снимает сорочку.

Но не успела она продолжить описание, как была сметена на пол Трудой, которая незаметно подкралась к нам.

— Нет, нет, мисс, — сказала Труда. — Может быть, в свое время вы и пойдете по этой дорожке, но не раньше, чем я перестану за вас отвечать.

И тяжелая рука Труды опустилась на восхитительные ягодицы Марии, а кулак Марии взметнулся к курносому недовольному лицу Труды. И нас, извивающихся, протестующих, приволокли обратно в кровати; мы растянулись на них и, утомленные долгим днем, заснули, как щенки. Нас приучили ценить тишину только по утрам. Папу и Маму нельзя беспокоить. Будь то на квартире, в отеле или в меблированных комнатах — утром мы разговаривали шепотом и ходили на цыпочках. По сей день мы не встаем рано. Мы лежим в постели, пока солнце не поднимется достаточно высоко. Детская привычка укоренилась в нас. Это было первое правило, которое мы не могли нарушать, второе было еще строже. Соблюдать тишину в театре во время репетиции. Никакой беготни по коридорам. Никакого прыганья в партере. Мы сидели, как немые, в каком-нибудь дальнем углу, чаще всего на первом ярусе или, когда дело было в Париже, в одной из лож бенуара.

Селия, единственная из нас любившая кукол и игрушки, сидела на полу с двумя или тремя из них и, следя за движениями на сцене, придавала им различные позы.

Медведь был Папой — широкогрудый, высокий, с рукой, прижатой к сердцу; молоденькая японская гейша с черными, завязанными узлом волосами, как у Мамы во время репетиции, кланялась, делала реверансы и стояла на одной ноге. Когда Селия уставала от этого занятия, она начинала играть в дом; кресла в ложе превращались в магазины, в квартиры, и едва уловимым шепотом, слишком тихим, чтобы его услышали на сцене, она вела беседу со своими куклами.

Мария уже тогда, как Папа и Мама, с пылом и страстью отдавалась репетиции. В конце партера или на первом ярусе она пантомимически воспроизводила все, что происходит на сцене, при этом старалась выбрать место у зеркала.

Так она могла одновременно смотреть и на себя, и на Папу или Маму, которые находились на сцене; это вдвойне захватывало; она была певицей, она была балериной, она была тенью среди других теней. Затянутые пыльными чехлами кресла партера были ее зрителями; густой мрак пустого зала укрывал ее, ласкал, не находил ни одного изъяна в том, что она делает. Забывшись в безмолвном экстазе, она простирала руки к зеркалу, как Нарцисс к пруду, и ее отражение улыбалось ей, плакало вместе с ней, но все это время частичка ее мозга наблюдала, критиковала, отмечала: Папа послал звук так, что нежный шепот, которым кончалась песня, долетел до того места, где она стояла.

Разумеется, в вечер премьеры Папа взял ее, эту высокую ноту, без малейшего усилия, и вот он стоит с легкой улыбкой на губах, затем жест руки, как бы говорящий: «Возьмите ее, она ваша». И непринужденной, слегка покачивающейся походкой уходит за кулисы, едва заметным движением плеч и спины недвусмысленно давая понять: «Право, не стоит докучать мне просьбами спеть еще». Аплодисменты, настоящая овация — и он снова выходит на сцену, пожимая плечами, стараясь скрыть зевок. Зрители кричат: «Делейни! Делейни!» — и смеются, восхищенные тем, что есть человек, который за их же деньги может относиться к ним с таким презрением и столь мало заботиться об аплодисментах. Они не знали, как знала это Мария, знали Найэл и Селия, что эти улыбки, эти уходы за кулисы, эти жесты, рассчитанные и отрепетированные, — неотъемлемая часть представления.

«Еще раз», — говорил он во время репетиции, и старый Салливан, дирижер, который сопровождал нас во всех турне, где бы мы ни были, на мгновение застывал с палочкой в поднятой руке, собирая оркестр, — и вновь звучал последний стих песни, и повторялись те же модуляции, те же жесты; а в глубине галереи первого яруса во тьме на цыпочках стояла Мария — мерцающая тень на поверхности зеркала.

— Это все. Благодарю вас, — и старый Салливан вынимал носовой платок, смахивал пот со лба, протирал пенсне, а Папа уже пересекал сцену, чтобы поговорить с Мамой, которая вернулась от парикмахера, портного или массажистки. Мама никогда не репетировала по утрам, и на ней была либо новая меховая пелерина, либо новая шляпка с перьями. С ее появлением в театре воцарилась совершенно иная атмосфера: появлялась напряженность, дающая новый импульс к работе, но сковывающая чувства. Где бы Мама ни выступала, она всегда приносила ее с собой.

Салливан надел пенсне и выпрямился за пультом; Найэл, который стоял, склонившись над пюпитром первой скрипки, и, зачарованный неразборчивыми, ничего не говорящими ему значками, старался прочесть партитуру, каким-то внутренним чутьем мгновенно догадался о появлении Мамы и поднял глаза, сразу почувствовав себя виноватым, — он знал, что Маме не нравится, когда он сидит в оркестре. Он услышал, как она говорит Папе о невыносимом сквозняке на сцене, о необходимости что-нибудь сделать до начала репетиции, уловил тонкий аромат ее духов, и вдруг ему до странной, озадачившей его самого боли в сердце захотелось стать театральным котом, который только что пробрался на сцену, и, мурлыча, выгнув спину дугой, стоял около Мамы и своей лоснящейся головкой терся о ее ногу.

— Привет, Мине… Мине.

Мама наклонилась, подняла изогнувшего хвост кота, и тот уткнулся головкой в широкий темный воротник ее меховой пелерины. Мама гладила его, что-то шептала ему. Кот и меховая пелерина слились в одно целое, и тут Найэл, подчиняясь внезапному порыву, наклонился над пианино, которое стояло в оркестровой яме, и обеими руками ударил по клавишам; инструмент взорвался яростным, диссонирующим громом.

— Найэл? — Мама подошла к рампе и посмотрела вниз, голос ее утратил недавнюю мягкость, теперь он звучал жестко и холодно. — Как ты смеешь? Немедленно иди на сцену.

И старый Салливан с виноватым видом поднял Найэла над головой первой скрипки и поставил на сцену перед Мамой.

Она ему ничего не сделала. Он так надеялся, что его хотя бы ударят, но напрасно. Она отвернулась, не обращая на него внимания, и разговаривала с Папой, обсуждая какую-то деталь дневной репетиции. Рядом с Найэлом стояла Труда и отряхивала его костюм, измявшийся и запылившийся, пока он стоял на коленях перед стулом первой скрипки, а в это время на сцену пританцовывая вышли Мария и Селия со следами грязных пальцев на лице и с паутиной в волосах.

Глава 3

Когда Чарльз вышел из комнаты, Найэл перестал играть.

— У меня сейчас то же странное чувство, — сказал он, — какое я нередко испытывал в детстве, но не переживал уже много лет. Будто все это уже было.

— У меня оно часто бывает, — сказала Мария. — Оно приходит неожиданно, словно призрак коснется твоей руки и тут же уйдет, оставляя тебя совершенно больной.

— Думаю, это можно объяснить, — сказала Селия. — Подсознание работает быстрее сознания или наоборот, во всяком случае что-нибудь в этом роде. Что не так уж и важно.

Она вынула из корзинки следующий дырявый носок и взглянула на него.

— Когда Чарльз назвал нас паразитами, он думал обо мне, — сказала она, — думал о том, что я каждые выходные приезжаю сюда и не даю ему побыть с Марией наедине. Когда он входит в классную комнату, то видит, что я играю с детьми, нарушая заведенный Полли распорядок дня, вожу их на прогулки в отведенное для сна время, рассказываю сказки, когда они должны заниматься. В прошлую субботу он застал меня на кухне, где я показывала миссис Бэнкс, как приготовить суфле, а вчера утром я была в аллее и садовыми ножницами обрезала засохшие ветки куманики. Он не может отделаться от меня, не может освободиться. Со мной так всю жизнь — я слишком привязываюсь к людям, слишком привыкаю.

Она продела нитку в иголку и начала штопать носок. Он был заношен, истерт, впитал в себя запах своего маленького владельца, и Селия подумала, сколько раз занималась она этим, но всегда для детей Марии, а не для своего собственного ребенка, и что до сих пор это не имело существенного значения, но сегодня привычный уклад изменился. Она уже никогда не сможет, как прежде, с легким сердцем приезжать в Фартингз — ведь Чарльз назвал ее паразитом.

— Это была не ты, а я, — сказала Мария. — Чарльз привязан к тебе. Он любит, когда ты здесь бываешь. Я всегда говорила вам, что он ошибся выбором.

Она снова легла на диван, но на сей раз боком, чтобы видеть огонь и горячие хлопья белого пепла от тлеющих поленьев, которые, сворачиваясь, падали сквозь решетку на кучу остывшей золы.

— Ему нельзя было жениться на мне, — сказала она. — Ему следовало жениться на той, которая любит то, что любит он: деревню, зиму, верховую езду, несколько семейных пар к обеду и затем бридж. Что хорошего для него в этой сумбурной жизни, я работаю в Лондоне, приезжаю только на два выходных. Я делала вид, будто мы счастливы, но это уже давно не так.

Найэл закрыл крышку рояля и встал.

— Чепуха, — резко сказал он. — Ты обожаешь его и отлично знаешь это. И он обожает тебя. Если бы это было не так, вы бы давно расстались.

Мария покачала головой.

— Он даже не знает меня по-настоящему, — сказала она. — Он любит представление, которое когда-то оставил обо мне, и старается никогда с ним не расставаться, как с памятью об умершем. Я поступаю так же по отношению к нему. Когда он влюбился в меня, я играла в возобновленном спектакле «Мэри Роз».[141] Не помню, сколько она продержалась в репертуаре — два или три месяца, — но я все время видела в нем Саймона. Он был для меня Саймоном; и когда мы обручились, я продолжала быть Мэри Роз. Я смотрела на него ее глазами, испытывала к нему ее чувства, а он думал, что это подлинная я, вот почему он любил меня и почему мы поженились. Но все это было только иллюзией.

Даже сейчас, подумала она, глядя в огонь, я продолжаю играть. Я смотрю на себя, я вижу женщину по имени Мария, она лежит на диване и теряет любовь мужа, мне жаль одинокую бедняжку, я готова рыдать над ней; но я, настоящая я, исподтишка строю гримасы.

— Здесь только один паразит, — сказал Найэл. — Не обольщайтесь, он выпустил пар не на вас, ни на ту, ни на другую.

Он подошел к окну.

— Чарльз человек действия, — сказал он, — человек, у которого есть цель. Он пользуется авторитетом, у него трое детей, он воевал. Я уважаю его больше, чем кого бы то ни было. Временами мне хотелось бы походить на него, быть человеком его склада. Видит Бог, я завидовал ему… во многом завидовал. Только что он назвал меня шутом гороховым, и был прав. Но я куда больше паразит, чем шут гороховый. Всю свою жизнь я от чего-то убегаю, убегаю от гнева, от опасности, но прежде всего от одиночества. Вот почему я и пишу песни, это своего рода попытка обмануть мир.

Глядя через комнату на Марию, он отшвырнул сигарету.

— Мы становимся слишком впечатлительными, это нездорово, — встревожилась Селия. — К чему этот самоанализ. И нелепо говорить, что ты боишься быть один. Ты любишь оставаться один. Глухие места, куда ты все время скрываешься. Лодка, которая всегда течет…

Она услышала, что ее голос становится капризным, как у маленькой Селии, которая просила: «Не оставляйте меня. Подождите меня, Найэл, Мария, подождите меня…»

— Желание побыть одному и одиночество — разные вещи, — сказал Найэл. — Ты, конечно, поняла это за последние годы.

По звукам, долетевшим из столовой, мы поняли, что накрывают к чаю. Миссис Бэнкс была одна. Она тяжело ступала по полу и довольно неуклюже звенела и стучала чашками. Селия подумала, не пойти ли ей помочь, и уже было встала с места, но снова села, услышав, как Полли говорит веселым голосом: «Позвольте мне пособить вам, миссис Бэнкс. Нет, дети не станут лезть пальцами в торт».

Селия впервые страшилась общего чая. Дети наперебой рассказывают о прогулке, с которой они недавно вернулись, мисс Поллард — Полли — улыбается из-за чайника, ее пышущее здоровьем, привлекательное лицо напудрено по случаю этого события — воскресный чай, — пудра слишком бледная для ее кожи, и ее беседа («Ну, дети, расскажите тете Селии, что вы видели из окна, такую огромную птицу, мы все гадали, кто же это, — не пей слишком быстро, дорогая, — еще чаю, дядя Найэл?»), она всегда немного нервозна в присутствии Найэла, слегка краснеет и теряется; а сегодня с Найэлом будет особенно сложно, да и Мария больше обычного утомлена и молчалива, а Чарльз, если он придет, угрюмо молчит за чашкой, которую Мария как-то подарила ему на Рождество. Нет, сегодня, как никогда, общего чая надо избежать. Мария, наверное, тоже об этом подумала.

— Скажи Полли, что мы не выйдем к чаю, — сказала Мария. — Возьми поднос, и мы попьем здесь. — Я не выдержу шума.

— А как Чарльз? — спросила Селия.

— Чай ему не понадобится, — я слышала, как хлопнула садовая дверь. Он вышел пройтись.

Снова начался дождь, мелкий, монотонный, он слегка постукивал по «тюремным» окнам.

— Я всегда их ненавидела, — сказала Мария. — Они не пропускают света. Маленькие, уродливые квадраты.

— Лютьенс,[142] — сказал Найэл. — Он всегда делал такие.

— Они годятся для таких домов, — сказала Селия. — В «Кантри Лайф» их видишь десятками, особенно в Хэмпшире. Достопочтенная миссис Роналд Харрингуэй, что-то вроде этого.

— Две односпальные кровати, — сказала Мария, — их сдвигают вместе, чтобы они выглядели как двуспальная. И скрытый электрический свет, который проникает из-за стены почти под потолком.

— Розовые полотенца для гостей, исключительно чистые, — сказал Найэл, — но запасные комнаты всегда холодные и выходят на север. У миссис Харрингуэй вот уже много лет служит очень расторопная горничная.

— Которая слишком рано положит грелку в постель, и, когда вы ляжете, она будет едва теплой, — сказала Мария.

— Мисс Комптон Коллир раз в год приезжает фотографировать цветочный бордюр, — сказала Селия. — Множество люпинов, очень крепких.

— И губастики, которые, высунув языки, задыхаются на лужайке, пока миссис Роналд Харрингуэй срезает розы, — сказал Найэл.

Повернулась ручка, и Полли просунула голову в дверь.

— Все в темноте? — жизнерадостно спросила она. — Это не очень весело, не правда ли?

Она повернула главный выключатель у двери, и комнату залил яркий свет. Никто не произнес ни слова. Лицо Полли раскраснелось и посвежело после бодрой прогулки с детьми под дождем. По сравнению с ней мы трое казались изможденными.

— Чай готов, — сказала она. — Я сейчас немного помогла миссис Бэнкс. У детей, да благословит их Господь, такой аппетит после прогулки. Мамочка выглядит усталой.

Полли бросила на Марию критический взгляд: ее поведение представляло собой странную смесь заботы и неодобрения. Дети молча стояли рядом с ней.

— Мамочке надо было пойти с нами на прогулку, ведь правда? Тогда бы ее лондонский вид как рукой сняло. Но ничего. Мамочка скушает большой кусок вкусного торта. Пойдемте, дети.

Она кивнула, улыбнулась и вернулась в столовую.

— Не хочу никакого торта, — прошептала Мария. — Если он такой же, как в прошлый раз, меня стошнит. Я его терпеть не могу.

— Можно мне съесть твой кусок? Я никому не скажу, — попросил мальчик.

— Да, — ответила Мария.

Дети выбежали из комнаты.

Найэл вместе с Селией пошел в столовую, и они принесли чайный поднос с напитками, после чего закрыли дверь в гостиную, отгородившись от застольного шума, такого привычного и по-домашнему уютного.

Найэл выключил свет, и нас снова окутала успокоительная темнота. Мы остались одни, никто не нарушал окружавшей нас тишины и покоя.

— У нас было иначе, — сказал Найэл. — Все ярко, чисто, выхолощено и банально. Пластмассовые игрушки. Вещи, которые приходят и уходят.

— Возможно, и так, — сказала Мария, — а может быть, мы просто не помним.

— Я отлично помню, — сказал Найэл, — я все помню. В том-то и беда. Я помню слишком многое.

Мария налила в чай ложку коньяка, себе и Найэлу.

— Я не выношу классную комнату, — сказала она. — Поэтому никогда туда не захожу. Такая же тюрьма, окна как в этой гостиной.

— Напрасно ты так говоришь, — сказала Селия. — Это лучшая комната в доме. Выходит на юг. Очень солнечная.

— Я не это имею в виду, — сказала Мария. — Она слишком самоуверенна, довольна собой. Так и слышишь, как она говорит: «Разве я не прекрасная комната, дети? Входите же, играйте, веселитесь». И бедные малыши с огромными кусками пластилина в руках усаживаются на сверкающий голубой линолеум. Труда никогда не давала нам пластилин.

— Он был нам просто не нужен, — сказала Селия. — Мы постоянно наряжались.

— Если бы дети захотели, они могли бы наряжаться в мои платья, — сказала Мария.

— У тебя нет шляп, — сказал Найэл, — а без шляп наряжаться неинтересно. Десятки шляп свалены на шкафу, но чтобы их достать, надо забраться на стул. — Он налил себе в чай еще ложку коньяка.

— У Мамы была малиновая бархатная накидка, — сказала Селия. — Я как сейчас ее вижу. Она стягивалась на шнур в бедрах, думаю, ты назвала бы ее оберткой, и заканчивалась широкой меховой оторочкой. Когда я ее надевала, она волочилась по полу.

— Ты воображала себя феей Морганой, — сказала Мария. — С твоей стороны было очень глупо надевать малиновую накидку, изображая фею Моргану. Я тебе говорила, что это неправильно. Но ты заупрямилась и ничего не хотела слушать. Потом пустилась в слезы. Я даже слегка тебя стукнула.

— Ты стукнула ее вовсе не за это, — сказал Найэл. — Тебе самой хотелось взять красную накидку и изображать Джиневру. Разве ты не помнишь, что на полу рядом с нами лежала книга с иллюстрациями Дюлака? На Джиневре был длинный красный плащ, и на него спадали золотые косы. А я надел свою серую куртку задом наперед, чтобы быть Ланселотом, да еще натянул на руки Папины серые носки — это была кольчуга.

— Кровать была очень большая, — сказала Мария. — Просто огромная. Самая большая кровать, какую я видела.

— О чем вы говорите? — спросила Селия.

— О Маминой кровати, — ответила Мария, — в комнате, где мы наряжались. Это было в меблированных комнатах в Париже. Там еще висели картины с изображениями китайцев. Я всегда искала такую же большую кровать, но так и не нашла Как странно.

— Интересно, почему ты вдруг о ней вспомнила? — спросила Селия.

— Не знаю, — ответила Мария. — Это не боковая дверь сейчас хлопнула? Может быть, Чарльз вернулся.

Мы прислушались. И ничего не услышали.

— Да, это была большая кровать, — сказал Селия. — Один раз я в ней спала, когда прищемила палец в лифте. Я спала посередине, между Папой и Мамой.

— Правда? — с любопытством спросила Мария. — Как это на тебя похоже. Тебе не было неловко?

— Нет. А почему мне должно было быть неловко? Было тепло и приятно. Ты забываешь, что для меня это было очень просто. Ведь я принадлежала им обоим.

Найэл со стуком поставил чашку на поднос.

— И надо же сказать такую чушь. — Он встал и закурил еще одну сигарету.

— Но так оно и есть, — сказала удивленная Селия. — Как ты глуп.

Мария медленно пила чай. Она держала чашку обеими руками.

— Интересно, одинаково ли мы их себе представляем, — задумчиво проговорила она. — Я имею в виду Папу и Маму. Прошлое, и как мы были детьми, как росли, все, что делали?

— Нет, — сказал Найэл, — каждый из нас видит их по-своему.

— И если мы объединим наши представления, получится цельная картина, — сказала Селия. — Но только искаженная. Как, например, сегодняшний день. Когда он пройдет, мы будем видеть его по-разному.

Комната погрузилась во мрак, и наступающая ночь казалась жемчужно-серой по сравнению с окружающей нас темнотой. Еще были видны мрачные очертания деревьев, трепещущих под ленивым дождем. Изогнутая ветка ползучего жасмина, вьющегося по стене дома, царапала освинцованные стекла французского окна. Довольно долго никто из нас не проронил ни слова.

— Интересно, — сказала Селия, — что же на самом деле Чарльз имел в виду, назвав нас паразитами?

В комнате с незадернутыми портьерами вдруг повеяло холодом. Огонь почти угас. Дети и Полли за столом ярко освещенной столовой по ту сторону холла принадлежали другому миру.

— Отчасти, — сказала Мария, — это выглядело так, будто он нам завидует.

— То была не зависть, — сказала Селия, — а жалость.

Найэл открыл окно и посмотрел в дальний конец лужайки. Там, в углу, возле детских качелей, стояла плакучая ива, летом она превращалась в самой природой созданную беседку, прохладную, увитую листьями, которые, переплетаясь между собой, приглушали ослепительное сияние солнечных лучей.

Но сейчас, окутанная унылой декабрьской тьмой, она стояла побелевшая, хрупкая; ее ветви были тонки, как кости скелета. Пока Найэл смотрел на раскинувшуюся за окном картину, порыв ветра с моросящим дождем колыхнул ветви плакучей ивы, они закачались, согнулись и разметались по земле. И там, куда был устремлен взгляд Найэла, отчетливо вырисовываясь на фоне вечной зелени, стояло уже не одинокое дерево, но видение женщины, застывшее на фоне театрального задника… еще мгновение, и оно в плавном танце заскользило к нему через погруженную в полумрак сцену.

Глава 4

В последний вечер сезона Папа и Мама устраивали на сцене банкет. По этому поводу нас одевали особенно нарядно. Марию и Селию в шифоновые платья со шнурами, продетыми в прорези на талии, Найэла в матросский костюм, блуза от которого всегда была слишком велика и сидела на нем мешковато.

— Да будешь ты, наконец, стоять спокойно, детка? — ворчала Труда. — Как же мне собрать тебя вовремя, если ты ни в какую не хочешь стоять спокойно? — И она вытягивала пряди волос Марии, потом взбивала их жестким частым гребнем, до тех пор пока они не окружали голову Марии как золотой нимб. — Те, кто тебя не знает, подумают, что ты ангел, — бормотала она, — но мне виднее, я могла бы им кое-что рассказать. А ну, не ерзай. Ты хочешь куда-то пойти?

Мария смотрелась в зеркало платяного шкафа. Дверца была полуоткрыта и слегка ходила, отражение Марии ходило вместе с ней. Ее щеки горели, глаза сияли, волна возбуждения, нараставшая весь день, подкатывала к горлу, и ей казалось, что она задыхается. Она быстро росла, и одежда, которая еще несколько месяцев назад была ей впору, жала в плечах и стала коротка.

— Я это не надену, — сказала она. — Это для детей.

— Ты наденешь то, что велит Мама, или пойдешь в кровать, — сказала Труда. — Ну а теперь, где мой мальчик?

«Мой мальчик» в нижней сорочке и штанах, весь дрожа, стоял перед умывальником. Труда схватила его и, намылив кусок фланели, принялась тереть ему шею и уши.

— И откуда только берется грязь, ума не приложу, — сказала она. — Что с тобой, тебе холодно?

Найэл покачал головой, но продолжал дрожать, и зубы у него стучали.

— Волнение, вот что это такое, — сказала Труда. — Большинство детей твоего возраста давно спят. Что за глупость постоянно таскать вас в театр. Но недалек тот день, когда они об этом пожалеют. Селия, поторопись; если ты собираешься сидеть там и дальше, то просидишь всю ночь. Неужели ты еще не кончила? Иду, мадам, иду… — И, в раздражении щелкнув языком и бросив фланелевую тряпку в таз, оставила Найэла стоять с намыленной шеей, по которой стекали тонкие струйки воды.

— Мы уезжаем, Труда, — сказала Мама. — Если вы привезете детей после антракта, времени хватит.

Натягивая длинные черные перчатки, она, холодная и бесстрастная, на мгновение задержалась в дверях. Ее темные блестящие волосы были, как всегда, разделены на прямой пробор и собраны в узел, спускающийся на шею. По случаю банкета на ней было жемчужное колье и жемчужные серьги.

— Какое красивое платье, — сказала Мария. — Оно новое, правда?

И, забыв о своем недовольстве, подбежала потрогать Мамино платье; Мама улыбнулась и распахнула плащ, чтобы показать складки.

— Да, новое, — сказала она и повернулась. Складки платья взвихрились под черным бархатным плащом, и на нас повеяло ароматом духов.

— Дай мне тебя поцеловать, — попросила Мария. — Дай мне тебя поцеловать и представить, что ты королева.

Мама наклонилась, но лишь на секунду, так что Марии досталась всего-навсего складка бархата.

— Что с Найэлом? — спросила Мама. — Почему он такой бледный?

— По-моему, его тошнит, — сказала Мария. — С ним всегда так перед банкетом.

— Если он нездоров, ему не следует ехать в театр, — сказала Мама и взглянула на Найэла, затем, услышав, что Папа зовет ее из коридора, запахнула плащ, повернулась и вышла из комнаты, оставив нам свой ласкающий аромат.

Мы слышали звуки их отбытия — громкие голоса и шепот взрослых, так не похожие на нашу болтовню и смех. Мама что-то объясняла Папе, Папа говорил с шофером, Андре бежал через холл с Папиным пальто, которое Папа забыл у себя; они садились в машину, и нам было слышно, как завелся мотор и хлопнула дверца.

— Они уехали, — сказала Мария, и ее возбуждение ни с того ни с сего угасло. Она вдруг почувствовала себя одинокой, ей стало грустно, поэтому она подошла к тазу, перед которым по-прежнему стоял дрожащий Найэл, и стала дергать его за волосы.

— Ну-ну, вы, двое, не смейте, — рассердилась Труда. Она вернулась в комнату и, склонившись над Найэлом, внимательно осмотрела его уши. Найэл согнулся пополам; у него был довольно жалкий вид, чего он не выносил и поэтому был рад, что Папа, такой величественный в вечернем костюме, с гвоздикой в петлице, не пришел проститься вместе с Мамой.

— А теперь все трое успокойтесь и ведите себя смирно, пока я одеваюсь, — сказала Труда и пошла к стоявшему в коридоре шкафу, где она держала свою одежду, и достала черное, пахшее затхлостью платье, единственное, в которое она переодевалась.

В комнатах все говорило о том, что наше пребывание здесь подошло к концу. Завтра мы уезжаем, и они уже не будут нашими. Здесь поселятся другие люди, или они будут пустовать, возможно, в течение нескольких недель. Андре укладывал Папины костюмы в большой дорожный сундук. Комод и платяной шкаф стояли раскрытыми, на полу выстроились ряды туфель и ботинок.

Андре разговаривал по-французски с маленькой черноволосой горничной, которая заворачивала Мамины вещи в листы оберточной бумаги. Бумага была разбросана по всей комнате. Он смеялся, слова лились все быстрее, а маленькая горничная улыбалась и держала себя с притворной скромностью.

— Это его всегдашнее занятие, — сказала Труда. — Никак не может оставить девушек в покое. — Для Андре она всегда держала нож за пазухой.

Вскоре они ушли на кухню ужинать, и Труда присоединилась к ним. Сквозь полуоткрытую дверь из кухни доносился приятный запах сыра и чеснока.

Селия вошла в гостиную, села и огляделась. Книги, фотографии и прочие вещи были упакованы. В комнате осталась лишь мебель, принадлежавшая владельцам комнат. Жесткий диван, золоченые стулья, полированный стол. На стене висела картина, изображающая женщину на качелях, ее юбки развевались, туфелька с одной ноги взлетела в воздух, а молодой человек, стоящий у нее за спиной, раскачивал качели. Как-то странно было думать об этой молодой женщине, сидящей на качелях, которые раскачивает молодой человек, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, с тех самых пор, когда была написана картина, и о том, что теперь на них некому будет смотреть и им придется качаться одним в пустой комнате.

— Мы уезжаем, — громко сказала Селия. — Как вам это понравится? Не думаю, что мы снова приедем сюда.

А молодая женщина продолжала улыбаться своей тонкой улыбкой, подбрасывая туфельку в воздух.

Вернувшись в спальню, Мария лихорадочно переодевалась. Она сняла выходное платье и наряжалась в бархатный костюм, который надевала во время новогоднего костюмированного бала. Это был костюм пажа, взятый напрокат за весьма значительную плату; Труда уже приготовила его к отправке обратно в магазин, упаковав в специальную коробку и прикрепив к ней этикетку. Он состоял из полосатого колета, коротких штанов колоколом, длинных шелковых чулок и, самое замечательное, наброшенного на плечи плаща. Талию перехватывал ремень, за который был заткнут кинжал в расписных ножнах.

Костюм был как нельзя более впору, и, пока Мария рассматривала себя в зеркало, радостное возбуждение постепенно возвращалось к ней. Она была счастлива, ей все было нипочем: из зеркала на нее смотрела не Мария, унылая маленькая девочка в дурацком черном выходном платье, а веселый паж, и звали его Эдоар. Она ходила взад и вперед по комнате, разговаривала сама с собой и рассекала воздух кинжалом.

В ванной Найэл старался вызвать рвоту Он набирал воздух в легкие, задерживал дыхание, плевал, но ничего не получалось, а боль в низу живота не проходила. Он горестно размышлял над тем, почему его всегда тошнит перед важными событиями. Утро его дня рождения, Рождество, премьера, последний вечер сезона, поездка на море — все портила проклятая тошнота.

В обычные дни, когда это было бы не так важно, его никогда не тошнило. Он распрямился, вздохнул и, выйдя из ванной, остановился в коридоре, размышляя, что же делать. Он слышал, как в кухне Труда разговаривала с Андре. Он повернулся и пошел в Мамину спальню. Андре выключил свет, и в спальне горела лишь одна лампа у зеркала на туалетном столике. Найэл вошел и остановился перед столиком. На нем стояли бутылочки с духами и лосьонами, которые горничная еще не успела упаковать, и черепаховый поднос, засыпанный пудрой. На табурете лежала Мамина шаль. Найэл поднял ее, понюхал и набросил на плечи. Он сел на табурет и стал перебирать разные мелочи, лежавшие на подносе. Вдруг он заметил, что Мама забыла серьгу. Круглая белая жемчужина лежала на островке просыпанной пудры. Он был уверен, что она была на Маме, когда та вошла в их спальню попрощаться. Наверное, серьга упала, когда Папа позвал ее, а она этого не заметила, и Андре или горничная увидели ее на полу и положили на туалетный столик.

Найэл решил взять серьгу и отдать ее Маме, конечно же, она будет довольна и скажет: «Как это мило с твоей стороны» — и улыбнется. Он взял жемчужину в руку и тут же ощутил непреодолимое желание положить ее в рот. Так он и сделал. Провел по ней языком. Она была холодной и гладкой. Какой мирный покой царил в тихой спальне. Его больше не тошнило. И вдруг из коридора послышался голос Труды: «Найэл… Найэл… Да где же этот мальчик?» Он вздрогнул, вскочил, и в ту же секунду его зубы прикусили жемчужину; она страшно хрустнула. Охваченный паникой, он выплюнул кусочки в руку, несколько мгновений смотрел на них испуганными глазами, затем бросил под подзор кровати. Когда Труда вошла в комнату и зажгла свет, он сидел скорчившись под кроватью.

— Найэл? — позвала Труда. — Найэл?

Он не отозвался. Труда вышла и стала звать остальных. Найэл выполз из-под кровати, на цыпочках добрался по коридору до ванной и, войдя в нее, запер за собой дверь.

По дороге в театр Труда была в плохом настроении.

— Слишком за многим приходится смотреть, вот что я вам скажу, — говорила она. — У меня не сотня глаз. И складывать вещи, и вас одевать, и вдобавок ко всему эта выходка — помяните мое слово, эта девица и не думала класть серьгу на туалетный столик. Зная, что ваша Мама и все мы завтра уезжаем, она ее где-нибудь спрятала, чтобы потом продать. Мария, опусти немного окно, в машине душно. Уж слишком спокойно ты сидишь, да еще закуталась в выходной плащ. Только не говори, что тебя тоже тошнит. Найэл, с тобой сейчас все в порядке?

Труда продолжала разговаривать то ли с нами, то ли сама с собой. Щеки Марии раскраснелись, руки покрыла легкая испарина, и она не без злорадства думала о том, когда же Труда обнаружит, что под ее выходным плащом надето вовсе не платье, а костюм пажа. Ей было все равно, переодеваться уже поздно; пусть даже ее накажут, это не имеет значения. Она слегка подпрыгнула на сиденье, и губы ее упрямо сжались.

Найэл искал утешения в прикосновении к руке Труды под пледом, лежавшим у них на коленях.

— Все в порядке, мой мальчик? — спросила она.

— Да, спасибо, — ответил Найэл.

Под кроватью они никогда не найдут расколотую жемчужину, а если и найдут, то подумают, что на нее наступила горничная. Завтра мы уедем, и все забудется.

До театра еще несколько минут езды по широкому, заполненному гудящими такси и залитому огнями бульвару, по обеим сторонам которого текут бесконечные потоки теснящих друг друга, весело болтающих пешеходов. А потом фойе, где во время антракта народу еще больше, шум и суета; люди взволнованно переговариваются, приветствуют знакомых. Затем Труда, что-то сказав шепотом ouvreus,[143] вталкивает нас в ложу, и мы стоим, глазея по сторонам. И вот из фойе доносится звонок, публика спешит занять места, шум и гомон постепенно затихают и превращаются в легкое жужжание, когда в оркестре появляется Салливан и застывает с поднятой палочкой в руке.

Занавес словно по волшебству расступился, и мы смотрели на уходящий в глубь сцены густой лес; посреди леса была поляна, а в центре поляны пруд.

Хотя мы много раз трогали эти деревья руками и знали, что они нарисованы, гляделись в пруд и знали, что это ткань, которая даже не блестит, Селия опять поддалась на обман.

Она словно эхо повторила слабое «ах», которое вырвалось у зрителей, когда они увидели, как у кромки пруда медленно поднимается фигура женщины со светлыми волосами и сложенными на груди руками, и, хотя рассудок говорил ей, что это Мама — просто Мама делает это понарошку, а ее настоящие вещи лежат в уборной за сценой, — ее, и не в первый раз, охватил страх: а что, если она ошибается и нет ни уборной за сценой, ни Маминых вещей, ни Папы, который ждет, когда придет его черед выходить на сцену и петь; а есть только эта фигура, эта женщина — и Мама, и не Мама. Чтобы избавиться от своих страхов, она посмотрела на сидевшую рядом Марию. Мария слегка раскачивалась и повторяла вслед за Мамой ее движения; ее голова склонилась к плечу, руки разведены, а Труда толкает ее в спину и говорит: «Шшш… сиди спокойно».

Мария вздрогнула, она и не знала, что копирует Маму.

Она думала о линиях, мелом начерченных на сцене, на голых досках, до того как на них постелили ткань. Когда Мама репетировала, она всегда просила начертить мелом квадраты по всей сцене и отрабатывала свои па от квадрата к квадрату снова и снова. Мария много раз наблюдала за этим.

Сейчас она двигалась по второму квадрату… Мгновение — и она заскользит по третьему, четвертому, пятому, потом поворот, взгляд назад и сопровождающее взгляд движение рук. Мария знала все па. Как ей хотелось быть тенью, что движется по сцене рядом с Мамой.

Однажды был лист, гонимый ветром, думал Найэл. Первый осенний лист, упавший с дерева. Его поймали, бросили на землю, и его сдуло вместе с пылью; и никто его больше не увидит, он пропал, затерялся. Была морская зыбь, она ушла с отливом и никогда не вернется. Была водяная лилия в пруду, зеленая, с закрытыми лепестками, затем она распустилась, белая, похожая на воск; и этой водяной лилией были раскрывающиеся Мамины руки и музыка, нарастающая, замирающая и теряющаяся в отдаленном лесном эхе. Если бы это никогда не кончилось; если бы музыка не утихала и не сливалась с тишиной, но продолжалась бы вечно… падающий лист… зыбь на воде… Она снова возлепруда, и вот она погружается в него. Деревья плотным кольцом обступают ее… и темнота — все кончено. Струящийся складками занавес закрывается, нарушая воцарившуюся тишину, и вдруг весь мир и покой взрывает бессмысленная буря аплодисментов.

Руки мелькают, как нелепые развевающиеся веера, все хлопают вместе, головы кивают, губы улыбаются. Труда, Селия и Мария, раскрасневшиеся, счастливые, хлопают вместе со всеми.

— Ну, похлопай же Маме, — сказала Труда.

Но он покачал головой и, нахмурясь, уставился на свои черные ботинки под белыми матросскими брюками. Старик с бородкой клинышком нагнулся из соседней ложи и спросил, смеясь:

— Qu'est-ce qu'il a, le petit?[144]

На сей раз Труда не смогла прийти на помощь и рассмеялась, посмотрев на старика.

— Да он просто слишком застенчив, — сказала она.

В ложе было жарко и душно, от жажды и волнения у нас пересохло в горле. Мы хотели купить sucettes[145] и пососать их, но Труда не позволила.

— Вы не знаете, из чего они их делают, — сказала она.

Мария так и не снимала плащ, притворяясь, будто ей холодно, и, когда Труда поворачивалась к ней спиной, нарочно показывала язык толстой, увешанной драгоценностями женщине, которая разглядывала ее в лорнет.

— Oui, les petits Delayneys,[146] — сказала женщина своему спутнику, который повернулся, чтобы посмотреть на нас, и мы уставились прямо поверх их голов, делая вид, будто ничего не слышали.

Странно, думал Найэл, что ему никогда и в голову не приходит не хлопать Папе; когда Папа выходил на сцену петь, он испытывал совершенно другие чувства. Папа казался таким высоким и уверенным, даже могучим, он напоминал Найэлу львов, которых они видели в Jardin d'Acclimatation.[147]

Разумеется, Папа начинал с серьезных песен, и как Мария помнила линии, начерченные мелом на сцене, так и Найэл обращался мыслями к репетиции и к тому, как Папа переходил от одной музыкальной фразы к другой.

Иногда ему хотелось, чтобы Папа пел ту или иную песню быстрее, хотя, может быть, дело было в музыке, музыка была слишком медленной. Быстрее, думал он, быстрее…

Хорошо известные и любимые публикой песни Папа приберегал для конца программы и исполнял их на бис.

Селия со страхом ждала этого момента, потому что они слишком часто бывали грустными.

Так летним днем колокола
На Бредене звонят…
Песня начиналась с такой надеждой на будущее, с такой верой в него, и вдруг этот ужасный последний стих… кладбище; Селия ощущала снег под ногами, слышала, как звонит колокол. Она знала, что заплачет. Какое облегчение она испытывала, если Папа не пел эту песню, а вместо нее исполнял «О, Мэри, под твоим окном».

Она так и видела, как сидит у окна, а Папа верхом проезжает мимо, машет ей рукой и улыбается.

Все песни имели к ней прямое отношение, она не могла отделить себя ни от одной из них.

Горы подпирают небо,
Тучи ходят на закате,
И цветку-сестрице горе,
Коль не тужит о брате… (*)
Это были она и Найэл. Если она не тужит по Найэлу, ей не будет прощения. Она не знала, что значит слово «тужит», но была уверена, что что-то ужасное.

О ты, луна восторга моего…
Селия чувствовала, как у нее дрожат уголки губ. И зачем это Папе понадобилось? Что он сделал со своим голосом, отчего он стал такой грустный?

Напрасно будешь в том саду искать
И звать меня — там нету никого.
А это уже сама Селия везде ищет Папу и нигде его не находит. Она видела сад, усыпанный опавшими листьями, как Bois[148] осенью.

Но вот все кончено, все позади; аплодисменты не только не стихали, но становились все громче, из зала неслись восторженные крики. Мама и Папа, стоя перед занавесом, кланялись публике и друг другу; Папа уже подходил к рампе, чтобы произнести речь, когда Труда поспешно втолкнула нас в дверь, ведущую на сцену, — она не хотела попасть в давку при выходе публики на улицу.

Мы оказались за кулисами в тот момент, когда Папа кончил говорить, а Мама стояла, спрятав лицо в букет, который Салливан подал ей из оркестровой ямы. Маме и Папе преподнесли несколько букетов и увитую лентами корзину цветов, что было весьма глупо, раз утром мы уезжали из Парижа, и Мама все равно не смогла бы их упаковать.

Но вот занавес закрылся в последний раз, хлопки и крики смолкли. Папа и Мама задержались на сцене; они улыбались и кланялись друг другу, но вдруг Папа в гневе повернулся к режиссеру.

— Свет, свет, черт возьми, что со светом? — кричал он, а Мама, раздраженно пожимая плечами, стремительно прошла мимо нас; она была бледна и уже не улыбалась.

Мы были слишком вышколены, чтобы задавать вопросы. Мы сразу догадывались, когда наступал критический момент… Мы проскользнули в глубину сцены, и Труда без слов отпустила нас.

В царившей вокруг суматохе мы вскоре все позабыли.

В Париже для рабочих сцены закон не писан, как и для носильщиков в Кале. Проворные, как обезьяны, ловкие, как жонглеры, непрестанно крича друг другу «Гоп ля!», они перетаскивали за сцену части декорации; ими руководил маленький человечек в берете, с лицом, залитым потом, он клял их на чем свет стоит, наполняя воздух запахом чеснока.

Мимо них с трудом проталкивались официанты из «Мериса» с подносами, уставленными бокалами и тарелками с цыплятами в сметане; появившийся из ниоткуда Андре одну за другой вынимал из корзины бутылки шампанского; а в дверь, ведущую на сцену из зала, слишком рано и слишком скоро вошел первый гость, на что никто не обратил внимания. Это была всего-навсего миссис Салливан, жена дирижера, в ужасной лиловой пелерине. Она направилась к нам, улыбаясь и стараясь выглядеть непринужденно. При виде лиловой пелерины с нами чуть не сделалась истерика; мы убежали от миссис Салливан, оставив ее одну среди официантов, и отправились разыскивать Папу в его уборной. Увидев нас, он помахал рукой и улыбнулся, его гнев по поводу света прошел, и, подхватив Селию на руки, он поднял ее так высоко над головой, что стоило ей протянуть руки, и она достала бы до потолка. Все так же держа ее на поднятых руках, он спустился по лестнице и прошел по коридору; а тем временем Мария и Найэл цеплялись за фалды его фрака; это было так захватывающе, так весело, мы были так счастливы. Мы подошли к двери Маминой уборной и услышали, как она говорит Труде: «Но если она положила серьгу на туалетный столик в моей спальне, она и сейчас должна быть там», а Труда отвечает: «Но ее там нет, мадам. Я сама смотрела. Я везде смотрела».

Мама стояла перед высоким зеркалом, и на ней снова было то же самое платье, что и перед спектаклем. Ее шею охватывало жемчужное колье, но она была без серег.

— Что-нибудь не так, дорогая? Отчего такой шум? Ты не готова? Гости уже собираются, — сказал Папа.

— Пропала моя серьга, — сказала Мама. — Труда думает, что ее украла горничная. Я уронила ее в комнатах. Тебе надо что-нибудь предпринять. Ты должен позвонить в полицию.

У нее было холодное, сердитое лицо, не предвещающее ничего хорошего, лицо, при виде которого слуги разбегались в стороны, режиссеры бежали куда глаза глядят, а мы забивались в самую дальнюю комнату.

Один Папа не проявил ни малейших признаков беспокойства.

— Все в порядке, — спокойно сказал он. — Без серег ты выглядишь куда лучше. Да и вообще они для тебя слишком велики. Они портят впечатление от колье.

Он улыбнулся ей через комнату, мы видели, как она улыбнулась в ответ и на мгновение смягчилась. Затем она увидела Найэла, который стоял в дверях за Папой, бледный и точно онемевший.

— Это ты взял ее? — вдруг спросила Мама. Пугающий, безошибочный инстинкт подсказал ей истину. Последовала короткая пауза, пауза, которая нам троим показалась вечностью.

— Нет, Мама, — ответил Найэл.

Мария почувствовала, что сердце готово выскочить у нее из груди. Пусть что-нибудь случится, молила она, пусть все будет хорошо. Пусть больше никто не сердится, пусть все любят друг друга.

— Ты говоришь правду, Найэл? — спросила Мама.

— Да, Мама, — сказал Найэл.

Мария бросила на него горящий взгляд. Конечно, он лжет. Серьгу взял Найэл, а потом, наверное, потерял или выбросил. И видя, как он стоит в своем матросском костюме, несчастный, одинокий, и ни в чем не признается, Мария почувствовала, что в ней нарастает безудержное, отчаянное желание оттолкнуть от него всех взрослых. Подумаешь, пропала какая-то серьга, неужели это так важно? Никто не имеет права причинять Найэлу боль, никто не имеет права прикасаться к Найэлу. Никто и никогда… кроме нее.

Она сделала шаг вперед и, заслонив собой Найэла, распахнула плащ.

— Посмотрите на меня, — сказала она. — Посмотрите, что на мне.

А была она в костюме пажа. Она засмеялась и, хлопая в ладоши, закружилась по комнате, потом, не переставая смеяться, выбежала в дверь, промчалась через кулисы и впорхнула на сцену, где уже собрались почти все гости.

— Господи, благослови мою душу, — сказал Папа, — что за обезьянка. — Он рассмеялся, и смех его оказался заразительным. Когда Папа смеялся, сердиться было невозможно.

Он подал Маме руку.

— Пойдем, дорогая, ты прекрасно выглядишь, — сказал он. — Пойдем и помоги мне справиться с этими негодниками.

Продолжая смеяться, он вывел ее на сцену, и нас всех поглотила толпа гостей.

Мы ели цыплят в сметане, мы ели меренги, мы ели шоколадные эклеры, мы пили шампанское. Все указывали на Марию и говорили, как она красива и талантлива; ее расхваливали на все лады, а она расхаживала с важным видом, щеголяя своим нарядным плащом. Селия тоже была прелестна, мила и ravissante,[149] и Найэл был очень смышлен, тонок, ну, просто numero.[150]

Мы все были красивы, мы все были умны, таких детей еще никогда не бывало. Папа с бокалом шампанского в руке одобрительно улыбался нам. Мама, красивая как никогда, смеялась и ласково трепала нас по голове, когда мы пробегали мимо.

Не было ни вчера, ни завтра; страх отброшен, стыд забыт. Мы все были вместе — Папа и Мама, Мария, Найэл и Селия — мы все были счастливы и, ловя на себе взгляды гостей, от души веселились. То была игра, которую мы искусно разыгрывали, игра, которую мы понимали.

Мы были Делейни, и мы давали банкет.

Глава 5

— Интересно, их брак был действительно удачным? — сказала Мария.

— Чей брак?

— Папы и Мамы.

Найэл подошел к окну и стал задергивать портьеры. Тайна отлетела от сада, в окутавшей его тьме уже не было ничего загадочного. Наступил вечер, шел сильный дождь.

— Они ушли, и ушли навсегда. Забудем о них, — сказал Найэл.

Он прошел через комнату и зажег лампу рядом с роялем.

— И это говоришь ты? — спросила Селия, поднимая очки на лоб. — Ты гораздо больше думаешь о прошлом, чем Мария или я.

— Тем больше причин, чтобы забыть, — сказал Найэл и начал наигрывать на рояле ни мелодию, ни песню, а нечто без начала и без конца. Рояль не смолкал, издавая звуки, похожие на те, что порой доносятся из комнаты наверху, где незнакомый сосед мурлычет себе под нос нечто нечленораздельное.

— Конечно, их брак был удачным, — сказала Селия. — Папа обожал Маму.

— Обожать еще не значит быть счастливым, — сказала Мария.

— Обычно это означает обратное, то есть быть несчастным, — сказал Найэл.

Селия пожала плечами и вновь принялась штопать детские носки.

— Как бы то ни было, после ее смерти Папа стал совсем другим, — сказала она.

— Как и все мы, — отозвался Найэл. — Давайте сменим тему.

Мария сидела на диване, поджав ноги по-турецки, и смотрела в огонь.

— А зачем нам менять тему? — спросила она. — Я знаю, для тебя это было ужасно, но и нам с Селией было не легче. Пусть она не была моей матерью, но другой я не знала, и я любила ее. Кроме того, нам полезно заглянуть в прошлое. Оно многое объясняет.

Мария, одиноко сидевшая на диване, поджав под себя ноги, с растрепанными волосами, вдруг показалась покинутой и несчастной. Найэл рассмеялся.

— И что же оно объясняет? — спросил он.

— Я понимаю, что Мария имеет в виду, — перебила Селия. — Оно заставляет пристальнее взглянуть на собственную жизнь, а, видит Бог, после того, что сказал о нас Чарльз, нам самое время это сделать.

— Вздор, — сказал Найэл. — Досужие размышления — был ли брак Папы и Мамы удачным — не помогут нам решить, почему Мария вдруг потерпела фиаско.

— Кто говорит, что я потерпела фиаско? — сказала Мария.

— Вот уж час, как ты сидишь и намекаешь на это, — сказал Найэл.

— Ах, только не пускайтесь в пререкания, — утомленно проговорила Селия. — Никак не могу решить, что меня больше раздражает: когда вы сходитесь во мнениях или когда расходитесь. Если тебе так надо играть, Найэл, играй по-настоящему. Я не выношу, когда ты без толку барабанишь по клавишам, всегда не выносила.

— Если это тебя так раздражает, я совсем не буду играть, — сказал Найэл.

— О, продолжай, не обращай на нее внимания, — сказала Мария. — Ты же знаешь, что мне это нравится. Помогает думать. — Она снова легла и заложила руки за голову. — Что вы на самом деле помните о летних каникулах в Бретани?

Найэл не ответил, но его игра превратилась в сплошной набор резких, неприятных диссонансов.

— В то лето часто гремел гром, — сказала Селия, — как никогда часто. И я научилась плавать. Папа учил меня с поразительным терпением. В купальном костюме он выглядел не лучшим образом, бедняжка, он был слишком большой.

Но конечно же, думала она, единственное, что мы по-настоящему помним, это кульминация.

— Я играл на песке в крикет с этими ужасными мальчишками из отеля, — неожиданно сказал Найэл. — У них был тяжелый мяч, и мне это очень не нравилось. Но я решил, что все же лучше попрактиковаться перед тем, как в сентябре идти в школу. В прыжках я был гораздо сильнее. В прыжках я разбил их наголову.

Боже мой, к чему Мария клонит, вороша прошлое? Что это может дать, какая от этого польза?

— Недавно мы говорили о том, что по-разному смотрим на один и тот же предмет, — продолжала Мария. — Найэл сказал, что мы на все смотрим с различных точек зрения. Думаю, он прав. Селия, ты говорила, что в то лето часто гремел гром. Я не помню ни одной грозы. Изо дня в день было жарко и ясно. Немудрено, что никто не знает правды о жизни Христа. Люди, которые писали Евангелие, рассказывают совершенно разные истории. — Она зевнула и подложила под спину подушку. — Интересно, в каком возрасте мне следует сообщить детям сведения, необходимые для их полового воспитания? — без всякого перехода сказала она.

— Ты последняя, кому это следует делать, — сказал Найэл. — В твоем пересказе они будут звучать слишком возбуждающе. Предоставь это Полли. Она слепит фигурки из пластилина и на них все покажет.

— А Кэролайн? — сказала Мария. — Она давно вышла из того возраста, когда играют с пластилином. Придется директрисе школы просветить ее.

— Думаю, в школах сейчас это делают очень хорошо, — серьезно сказала Селия. — Целомудренно, наглядно и без лишних эмоций.

— Что? Рисунки на доске? — спросила Мария.

— Полагаю, что да. Но не уверена.

— Не слишком ли это грубо? Как те отвратительные рисунки мелом с нацарапанными надписями, вроде «Том гуляет с Молли».

— О, может быть, и не на доске. Может быть, эти предметы в бутылках… Эмбрионы, — сказала Селия.

— Еще хуже, — сказал Найэл. — Я бы просто не мог на них смотреть. Секс и без эмбрионов достаточно хитрая штука.

— Вот уж не знала, что ты так считаешь, — сказала Селия. — Да и Мария тоже. Но мы отклонились от темы. Не понимаю, какая связь между летними каникулами в Бретани и сексом.

— О да, — сказала Мария. — Где уж тебе.

Селия намотала шерстяную нитку на катушку и положила ее в корзинку с носками.

— Было бы гораздо лучше, — строго сказала она, — если бы вместо того, чтобы раздумывать о том, давать ли уроки полового воспитания, ты научилась штопать их носки.

— Дай ей выпить, Найэл, — утомленно сказала Мария. — Она собирается прочесть мне проповедь. Любимое занятие старых дев. Ужасно скучно.

Найэл наполнил бокал Марии, затем свой и Селии.

Он вялой походкой подошел к роялю и, напевая вполголоса, поставил свой бокал на выступ рядом с клавиатурой.

— Какие там были слова? — спросил он. — Я не могу вспомнить слова.

Он начал играть, очень тихо, осторожно, и мелодия перенесла нас в прошлое.

Au clair de la lune,
Mon ami Pierrot,
Prète-moi ta plume,
Pour écrire un mot.
Ma chandelle est morte,
Je n'ai plus de feu.
Ouvre-moi ta porte
Pour l'amour de Dieu.[151]
Мария пела тихо, чистым детским голосом; она единственная из нас троих помнила слова.

— Найэл, ты обычно играл ее, — сказала она, — в той нелепой маленькой душной гостиной на вилле, пока мы все сидели на веранде. Ты повторял ее снова и снова. Почему?

— Не знаю, — сказал Найэл. — Не помню.

— Папа часто ее пел, — сказала Селия, — когда мы уходили спать. У нас была сетка от комаров. Мама обычно лежала в шезлонге в том белом платье и вместо веера обмахивалась хлопушкой для мух.

— Действительно, часто бывали грозы, теперь я вспомнила, — сказала Мария. — Всю лужайку заливало в какие-нибудь пять минут. Мы бегом поднимались с пляжа, задрав юбки на голову. Бывали и морские туманы. Маяк.

— Тот человек, который хотел написать для Мамы балет, так и не поняв, что она презирает традиционный балет и танцует в своей индивидуальной манере, — как его звали? — спросила Селия.

— Мишель как-то-там-еще, — сказал Найэл. — Он все время смотрел на Маму.

— Мишель Лафорж, — сказала Мария. — И на Маму он смотрел отнюдь не все время.

Мы помнили дом удивительно отчетливо и зримо.

Он стоял невдалеке от скал, круто обрывающихся в море, отчего взбираться на них было опасно. Через сад к пляжу сбегала извилистая тропинка. Вокруг было много утесов, заводей, манящих и пробуждающих любопытство пещер, куда солнце просачивалось медленно, с трудом, словно дрожащий свет факела. На скалах росли дикие цветы. Морская гвоздика, армерия, бальзамия…

Глава 6

Когда опускался туман, день и ночь напролет выла сирена. Милях в трех от берега из моря выступала небольшая группа островов. Они были окружены скалами, и на них никто не жил: за ними высился маяк. Вой сирены доносился оттуда. Днем он не очень докучал нам, и мы вскоре привыкли к нему. Иное дело ночью. Приглушенный туманом вой звучал грозным предзнаменованием, повторяющимся со зловещей регулярностью. Ложась спать после ясного, теплого, без малейшего намека на туман дня, мы просыпались в предрассветные часы, и тот же заунывный, настойчивый звук, что разбудил нас, вновь нарушал тишину летней ночи. Мы старались представить себе, что его издает безобидное механическое устройство, приводимое в действие смотрителем маяка, как какая-нибудь машина или мотор, который можно включить руками. Но тщетно. До маяка было не добраться, бурное море и скалистые острова преграждали к нему путь. И голос сирены продолжал звучать как голос самой судьбы.

Папа и Мама перешли в запасную комнату виллы: Маме было нестерпимо тяжело просыпаться по ночам и слышать вой сирены. Вид из их новой комнаты был ничем не примечателен: окна выходили на огород и дорогу в деревню. К тому лету Мама устала больше обычного. Позади был долгий сезон. Всю зиму мы провели в Лондоне, на Пасху поехали в Рим, затем на май, июнь и июль в Париж. На осень планировалось продолжительное турне по Америке и Канаде. Поговаривали о том, что Найэл, а возможно, и Мария пойдут в школу. Мы быстро росли и выходили из повиновения. По росту Мария уже догнала Маму, что, наверное, не так и много — Мама была невысокой, но, когда на пляже Мария перепрыгивала с камня на камень или вытягивалась на каменистой площадке, перед тем как нырнуть, Папа как-то сказал, что мы и не заметили, как она за одну ночь превратилась в женщину. Нам стало грустно, особенно Марии. Она вовсе не хотела быть женщиной. Во всяком случае, она ненавидела это слово. Само его звучание напоминало кого-то старого, вроде Труды, кого-то очень скучного и унылого, может быть, миссис Салливан, когда та делает покупки на Оксфорд-стрит, а потом несет их домой.

Мы сидели за столом на веранде и, потягивая через соломинку сидр, обсуждали этот вопрос.

— Нам надо что-нибудь принимать, чтобы остановить рост, — сказала Мария. — Джин или бренди.

— Слишком поздно, — сказал Найэл. — Даже если бы мы за взятку уговорили Андре или кого-то другого принести нам джин из деревни, он не подействует. Посмотри на свои ноги.

Мария вытянула длинные ноги под столом. Они были коричневые от загара, гладкие, с золотистыми шелковистыми волосками. Мария вдруг рассмеялась.

— В чем дело? — спросил Найэл.

— Помните, как позавчера вечером, после ужина, мы играли в vingt-et-un,[152] сказала Мария. — Папа смешил нас рассказами о своей молодости в Вене, а у Мамы разболелась голова, и она рано легла спать; а потом из отеля пришел Мишель и сел играть вместе с нами.

— Да, — сказала Селия. — Ему очень не везло в vingt-et-un. Он проиграл все свои деньги мне и Папе.

— Ну так догадайтесь, что он делал, — сказала Мария. — Он все время поглаживал мне ноги под столом. Я хихикала и боялась, что вы увидите.

— Довольно нахально, — сказал Найэл, — но мне кажется, он из тех людей, которые любят все гладить. Вы заметили, он вечно возится с кошками?

— Да, — сказала Селия, — возится. По-моему, он очень жеманный, и Папа тоже так думает. Мне кажется, что Маме он нравится.

— Он и в самом деле Мамин знакомый. Они все время разговаривают о балете, который он хочет написать для ее осеннего турне. Вчера они говорили о нем весь день. Что ты сделала, когда он стал гладить твои ноги? Дала ему пинка под столом?

Не вынимая соломинки изо рта и с довольным видом потягивая сидр, Мария покачала головой.

— Нет, — сказал она. — Мне было очень приятно.

Селия удивленно уставилась на нее, затем перевела взгляд на свои собственные ноги. Ей никогда не удавалось загореть так же хорошо, как Марии.

— В самом деле? — спросила она. — Я бы подумала, что это глупо. — Она наклонилась и погладила сперва свою ногу, потом ногу Марии.

— Когда ты гладишь, ощущение совсем не то, — сказала Мария. — Это не интересно. Вся соль в том, чтобы это делал человек, которого ты почти не знаешь. Как Мишель.

— Понимаю, — ответила Селия. Она была озадачена.

Найэл вытащил из кармана леденец на палочке и принялся задумчиво сосать его. Леденец пахнул грейпфрутом и был очень кислый.

Странное это было лето. Мы не играли в привычные игры. В католиков и гугенотов, в англичан и ирландцев, в исследователей Амазонки. Всегда находились другие дела. Мария уходила бродить одна, знакомилась со взрослыми из отеля, вроде этого назойливого Мишеля, которому, должно быть, уже перевалило за тридцать, а Селия всем надоедала своим желанием научиться плавать. Она занималась с удивительным упорством, вкладывая в броски всю душу; громко считала их, потом выскакивала из воды и кричала: «А сейчас сколько бросков? Уже лучше? Ну, посмотрите на меня, хоть кто-нибудь».

Смотреть никто не хотел, но Папа снисходительно улыбался и говорил: «Очень хорошо. Продолжай. Сейчас я приду и покажу тебе».

Когда-то, думал Найэл, мы все были вместе. Мария выбирала игру, говорила, кто кем будет, как его зовут, кто друг, кто враг. Мы все также любили изображать из себя не то, что мы есть, но совсем по-другому. Это и имел в виду Папа, когда сказал, что мы растем и что Мария стала женщиной. Скоро мы перестанем быть детьми. Мы будем, как Они.

Будущее не сулило определенности из-за постоянных разговоров об американском турне, в которое возьмут только Селию, а его и Марию отправят в школу. Найэл выбросил остатки кислого леденца и пошел в гостиную. В доме было прохладно и тихо, ставни закрыты. Он подошел к пианино и осторожно поднял крышку. Лишь этим летом он обнаружил, как просто подбирать ноты, превращать их в аккорды и делать так, чтобы в их звучании был смысл. Когда остальные купались или загорали на пляже, он входил в пустой дом и предавался этому занятию. Он недоумевал, зачем люди тратят столько труда на изучение игры на фортепиано, на чтение нот, забивают себе головы всякими крючками, восьмушками и полувосьмушками, если ничего нет на свете проще, чем подобрать мелодию, хоть раз услышанную, и сыграть ее на пианино.

К тому времени он уже знал все Папины песни. Он мог изменять их смысл, переставляя ноты; веселую жизнерадостную песенку можно было сделать грустной, убрав один-единственный аккорд и пустив мелодию вниз, словно она сбегает с горы. Он не знал, как иначе выразить свою мысль. Может быть, когда он пойдет в школу, там его этому научат, будут давать ему уроки. А пока он находил бесконечное очарование в изобретенном им методе исследования. По-своему это занятие доставляло ему не меньшее, а возможно, и большее удовольствие, чем игры с Марией и Селией, потому что он сам мог выбирать звуки, тогда как в играх приходилось играть роль, отведенную ему Марией.

Au clair de la lune,
Mon ami Pierrot,
Prète-moi ta plume,
Pour écrire un mot.
Ma chandelle est morte,
Je n'ai plus de feu.
Ouvre-moi ta porte
Pour l'amour de Dieu.
Папа часто пел эту песню на последний бис. Чем проще была песня, тем больше неистовствовала публика. Люди кричали, размахивали носовыми платками, топали ногами — а он вовсе ничего и не делал, просто совершенно спокойно стоял на сцене и пел простую, незатейливую песню, которую все знали наизусть чуть ли не с колыбели. И всю эту бурю вызывал спокойно льющийся голос, который производил такое же впечатление, как звучание засурдиненной скрипки. Еще интереснее было то, что, если ноты, на которые поются слова «mon ami Pierrot», поставить в обратном порядке, ощущение грусти не исчезало; мелодия и смысл оставались прежними, но изменение гармонических ходов обостряло чувство отчаяния. И уж совсем интересно было играть мелодию в другом ритме.

Au clair de la lune
Но если внести некоторые изменения, если начать с акцента на «au», а второй акцент поставить на «lune» и четко выделить в этом слове два слога, строка зазвучит в танцевальном ритме и все изменится. Жалостливая интонация исчезнет, и грустить будет уже не о чем. Селия не станет плакать. Найэл не испытает этого ужасного чувства одиночества, которое порой ни с того ни с сего нападает на него.

Au clair раз… два… de la lu раз… два… ne

Mon ami раз… два… Pierrot

(динг-а-донг и динг-а-динга-донг).

Ну конечно же, вот он, ответ. Теперь она звучит радостно, весело. Папе надо петь ее именно так. Найэл играл песню еще и еще, вводя новые акценты в самых неожиданных местах, потом стал насвистывать в такт музыке. Вдруг — он сам не понял, как это получилось, — Найэл почувствовал, что уже не один в комнате. Кто-то вошел из холла в дверь за его спиной. Его мгновенно охватило предательское чувство вины и стыда. Он перестал играть и повернулся на крутящемся табурете. В дверях стояла Мама и наблюдала за ним. Некоторое время они смотрели друг на друга. Мама немного помедлила, потом захлопнула дверь, подошла к нему и остановилась рядом с пианино.

— Почему ты так играешь? — спросила она.

Найэл посмотрел ей в глаза. Он сразу увидел, что она не сердится, и почувствовал облегчение. Но она и не улыбалась. У нее был усталый и немного странный вид.

— Не знаю, — сказал он. — Мне захотелось. Просто так вышло.

Она стояла и смотрела на него, и он, сидя на табурете перед пианино, понял, что Труда права. Раньше он никогда не замечал, что Мама совсем не высокая, она ниже Марии. На ней был свободный пеньюар, который она обычно носила за завтраком и у себя в комнате, и соломенные сандалии без каблуков.

— У меня болела голова, — сказала она, — я лежала у себя наверху и услышала, как ты играешь.

Странно, подумал Найэл, что она не позвонила Труде или не послала кого-нибудь сказать, чтобы он перестал. Или даже не постучала в пол. Если мы слишком шумели, когда Мама отдыхала, она, как правило, так и делала.

— Мне ужасно жаль, — сказал он. — Я не знал. Я думал, в доме никого нет. Недавно все были на веранде, но, наверное, ушли на пляж.

Казалось, Мама не слушает его. Она словно думала о чем-то другом.

— Продолжай, — сказала она. — Сыграй, как ты играл.

— Нет, нет, — поспешно начал Найэл. — Я не могу играть как следует.

— Можешь, — сказала она.

Найэл во все глаза уставился на Маму. Неужели на нее так подействовала головная боль. С ней все в порядке? Она улыбается, и не иронично, а ласково.

Он проглотил подступивший к горлу комок, повернулся к пианино и начал играть. Но пальцы не слушались его, попадали не на те клавиши, извлекали из инструмента фальшивые звуки.

— Бесполезно, — сказал он. — Я не могу.

И тут Мама сделала совершенно удивительную вещь. Она села рядом с ним на табурет, левую руку положила ему на плечо, а правую на клавиатуру рядом с его руками.

— Начинай, — сказала она. — Будем играть вместе.

И она продолжила песню в том же ритме и темпе с того места, где он остановился, превратив ее в радостную танцевальную мелодию. Он был так удивлен и потрясен, что не мог ни о чем думать. Может быть, Мама делает это в припадке сомнамбулизма или, приняв таблетку от головной боли, она сошла с ума, как Офелия в «Гамлете». Он не верил своим глазам — Мама сидит рядом с ним, а ее рука в пеньюаре обнимает его за плечи.

Она остановилась и посмотрела на него.

— В чем дело? — спросила она. — Ты больше не хочешь играть?

Должно быть, она и в самом деле отдыхала — на ее лице не было пудры, а на губах помады. Ее лицо «не было сделано», как сказала бы Мария. Это было просто ее лицо. Кожа мягкая и гладкая, небольшие морщинки в уголках глаз и рта, которые, как правило, не видны. Почему, недоумевал он, в таком виде она кажется гораздо красивее, гораздо добрее. Она вдруг перестала быть взрослой. Она была, как он, как Мария.

— Ты не хочешь играть? — повторила она.

— Нет, хочу, — сказал он, — очень хочу. — Его беспокойство улеглось. Робость прошла; он наконец был счастлив, как никогда прежде, пальцы вновь обрели уверенность и подвижность.

Ma chandelle est morte,
Je n'ai plus de feu.
А Мама играла вместе с ним и пела — Мама, которая никогда не пела с Папой.

Сквозь закрытое ставнями окно на веранду впервые за весь день донесся вой сирены, глухой, протяжный. Он звучал снова и снова.

Найэл заиграл громче и быстрее; Мама сидела рядом с ним.

Ouvre-moi ta porte
Pour l'amour de Dieu.
___
За скалами, возле самой глубокой бухты Мария лежала на животе и смотрела на свое отражение в воде. Недавно она обнаружила, что без малейшего усилия может вызвать слезы на глаза. Для этого ей даже не нужно ущипнуть себя или сжать веки. Стоит лишь вообразить, что ей грустно, и слезы придут сами собой. Или сказать что-нибудь грустное, и все сразу получится.

«Никогда… никогда…»-прошептала она, и глаза, которые смотрели на нее из воды, наполнились слезами горя. Есть в Библии строчки, которые хорошо повторять не для того, чтобы плакать, а просто так.

Как ноги прекрасны твои, обутые в туфли, о царская дочь.
Это из Библии? Впрочем, не важно, если не из Библии, то откуда-нибудь еще. Сколько чудесных фраз можно произнести. Ей хотелось беспорядочно нанизать их на одну нить.

Она повернулась на бок, закрыла глаза и стала слушать звучание собственного голоса.

Завтра, завтра и снова завтра…
Как тепло и приятно лежать возле бухты. Если бы всегда было лето. Ничего кроме лета, солнца да плеска волн, ленивого, навевающего дрему.

— Привет, морская нимфа, — сказал чей-то голос.

Мария прищурилась и подняла глаза. Это был Мишель. Интересно, как он ее нашел. Нависшая над бухтой скала надежно скрывала ее от посторонних взглядов.

— Привет, — сказала она.

Мишель подошел и сел рядом с ней. Он был в плавках и с полотенцем, повязанным вокруг бедер. Мария предалась праздным размышлениям относительно того, почему мужчины могут ходить обнаженными по пояс, а женщины нет. Наверное, потому, что они полные. Сама она, слава Богу, пока не полная, но Труда по какой-то дурацкой причине все лето заставляла ее закрывать верх. Она уже слишком большая, чтобы бегать в таком виде, говорила Труда.

— Я повсюду искал вас, — сказал Мишель с ноткой упрека в голосе.

— Искали? — спросила Мария. — Извините. Я думала, вы разговариваете с Папой или Мамой.

Мишель рассмеялся.

— Неужели вы думаете, что я стану проводить время с ними, если есть хоть малейшая возможность побыть с вами? — спросил он.

Мария пристально посмотрела на него. Вот как… Он взрослый и их друг, разве нет? Обычно взрослые предпочитают бывать со взрослыми. Она ничего не сказала, да и сказать было нечего.

— Знаете, Мария, — продолжал он, — когда я вернусь в Париж, мне будет очень не хватать вас.

— Правда? — сказала Мария. Она прислонилась к скале и закрыла глаза. Как жарко, жарко даже для того, чтобы купаться. Слишком жарко, чтобы вообще что-нибудь делать, кроме как сидеть прислонившись к скале.

— Да, — ответил он. — А вам будет не хватать меня?

Мария на мгновение задумалась. Если сказать «нет», он обидится. Может быть, ей и будет немного не хватать его. В конце концов, он высокий, милый и довольно красивый, а когда они играли в теннис или искали морских звезд, он всегда был очень веселым.

— Думаю, что да, — вежливо сказала она. — Да, уверена, что мне будет очень не хватать вас.

Он наклонился и стал поглаживать ее ноги, как делал это за игрой в vingt-et-un. Странно, подумала она. Почему он сам не свой до того, чтобы гладить чьи-нибудь ноги? Во время игры это было приятно, вызывало непривычное волнение, прежде всего потому, что за столом сидели другие, которые ничего не замечали; кроме того, она инстинктивно чувствовала, что Папа рассердился бы, и это ее забавляло. Но теперь, когда они с Мишелем вдвоем, ей это не очень нравится. Это довольно глупо, как сказала Селия. Но если она уберет ноги, он опять-таки обидится. Неожиданно она придумала предлог.

— Господи, как жарко, — сказала она. — Мне просто необходимо поплавать, чтобы освежиться.

Она встала и нырнула в глубокую бухту. Он сидел на камне и смотрел на нее. У него был раздраженный вид, но Мария притворилась, будто не замечает этого.

— Прыгайте, здесь замечательно, — сказала она, стряхивая воду с волос.

— Нет, благодарю вас, — сказал он. — Я уже наплавался.

Он прислонился к скале и закурил сигарету.

Мария плавала кругами, наблюдая за ним из воды. Когда он сидел, подтянув колени к груди, и курил сигарету, он казался очень привлекательным. Макушка его склоненной головы выгорела на солнце, шея была коричневой от загара. Но когда он улыбался, слишком большие зубы все портили. Интересно, думала Мария, бывает ли в мужчинах все красиво: волосы, глаза, нос, ноги, руки или всегда найдется то, что вызывает раздражение и отталкивает? Поднимая тучу брызг, она ударила ногами по воде и снова нырнула; она знала, что хорошо ныряет, и ей захотелось покрасоваться перед Мишелем. Он продолжал курить. Вскоре Мария вышла из воды и, подобрав полотенце, вытерлась на солнце. Купание освежило ее.

— Интересно, где остальные, — сказала она.

— Какое нам дело до остальных. Подойдите сюда и сядьте, — сказал он.

Тон, которым Мишель произнес эти слова, будто отдавая приказ, и то, как он похлопал рукой по камню, удивили Марию. Обычно, если кто-то приказывал ей что-то сделать, она инстинктивно отказывалась. Не в ее природе подчиняться дисциплине. Но когда так заговорил Мишель, она поняла, что ей это нравится. Такой тон куда лучше, чем нежный голос, каким он сказал, что ему будет не хватать ее. Тогда он выглядел глупо, а теперь он вовсе не похож на глупца. Она разложила полотенце сушиться на камне и села рядом с Мишелем. На этот раз он ничего не говорил, не касался ее ног. Он потянулся к ее руке и взял ее в свою.

Какое тепло, какой умиротворяющий покой были в пожатии его руки. Как приятно было чувствовать прикосновение его плеча к своему. И все же, думала Мария, если бы пришел Папа и, заглянув вниз с обрыва, увидел, что мы сидим здесь, мне стало бы неловко и стыдно. Я бы быстро убрала свою руку и притворилась, что Мишель вовсе и не дотрагивался до нее. Может быть, оттого это так и приятно. Может быть, мне это и нравится лишь потому, что Папа никогда бы этого не позволил.

Через залив со скалистых островов донесся отдаленный вой сирены.

___
Селия услышала его, нахмурилась и повернула голову к морю, но быстро сгущавшийся туман уже скрыл острова. Селия не могла разглядеть их.

Уууу… вновь прозвучал скорбный, настойчивый звук. Селия отступила на несколько шагов и принялась рассматривать дом, который только что закончила строить. Он был красивой формы с окнами из ракушек и с дорожками из водорослей от двери к воротам. Чтобы найти двери и ворота, Селии пришлось немало потрудиться, она очень придирчиво выбирала камни нужной формы. Еще были мост и туннель. Туннель был проложен под садом и вел к дому. Было горько думать, что море разрушит дом, на строительство которого она не жалела труда. Подкрадется и песчинка за песчинкой унесет с собой. Это говорит только о том, что бесполезно делать недолговечные вещи. Рисование совсем другое дело. Если нарисовать картину, ее можно положить в ящик и смотреть на нее снова и снова, она всегда будет там, когда понадобится.

Хорошо бы иметь модель песочного домика и, возвращаясь домой, где бы ни был их следующий дом, в Париже, в Лондоне или где-нибудь еще, знать, что домик на месте, с другими вещами, которые она тайно хранила, сама не зная зачем, так, на всякий случай… «На какой случай?» — спрашивала Труда. «Так, на всякий случай», — отвечала Селия. Среди ее сокровищ были ракушки, гладкие зеленые камешки, засушенные цветы, огрызки карандашей, даже небольшие куски старых тросточек, которые она подбирала в Bois или в Гайд-парке и приносила в отель или меблированные комнаты.

— Нет, нет, не надо это выбрасывать, — обычно говорила она.

Если она что-то подобрала, это должно сохраниться навсегда, стать сокровищем, которое необходимо беречь и любить.

Уууу… снова завыла несносная сирена.

— Посмотри, Папа, — позвала она, — иди сюда и посмотри, какой хорошенький домик я построила для нас с тобой.

Он не ответил. Селия повернулась и побежала к тому месту, где он сидел. Его там не было. Его куртка, книга и полевой бинокль исчезли. Должно быть, пока она строила домик, он поднялся и пошел домой. Может быть, она пробыла одна целую вечность и даже не знала об этом. Снова завыла сирена, туман подступил ближе и окутал Селию плотной пеленой.

Ее охватила внезапная паника. Она подобрала лопатку и побежала.

— Папа, — позвала она, — Папа, где ты?

Никто не ответил. Она не видела скал. Не видела дома. Все пропали, все ее бросили. Она осталась одна, и у нее ничего нет, кроме деревянной лопатки.

Она бежала, забыв, что она уже не маленькая девочка, что ей скоро исполнится одиннадцать лет, и, задыхаясь от бега, звала срывающимся голосом:

— Папа… Папа… Труда… Найэл, не оставляйте меня. Никогда не оставляйте меня, пожалуйста, — а неотступный вой сирены все звучал и звучал у нее в ушах.

Неожиданно он вышел из тумана у самых ворот сада, ведущих к дому. Папа в своей старой синей куртке и летней белой шляпе; он наклонился и поднял ее с земли.

— Привет, глупышка, — сказал он. — В чем дело?

Но все уже было не важно. Она нашла его. Она в безопасности.

Глава 7

Пришли и ушли последние дни августа, наступил сентябрь. Скоро, через неделю или дней через десять, начнутся неизбежные сборы и мы простимся с виллой. Будет грусть последних прогулок, последних купаний, последних ночей, проведенных в кроватях, к которым мы привыкли. Мы не поскупимся на всевозможные обещания cuisiniere[153] и приходящей femme de chambre[154] и станем уверять их, что «мы обязательно приедем на будущий год», хотя про себя отлично знаем, что это не так. Мы никогда не снимали дважды одну и ту же виллу. Возможно, в следующий раз это будет Ривьера или Италия, и скалы и море Бретани станут для нас не более чем воспоминанием.

Мария и Селия жили вдвоем в одной комнате, Найэлу была отведена смежная с ней маленькая гостиная, поэтому при открытой двери мы могли переговариваться. Но в то лето мы не играли в наши старые, шумные игры, которыми увлекались еще год назад. Не носились в пижамах друг за дружкой по комнате, не прыгали по кроватям.

Мария по утрам была сонливой и зевала. «Не разговаривайте. Я сочиняю сон», — и она завязывала глаза носовым платком, чтобы солнце окончательно не разбудило ее.

Найэл по утрам сонливости не чувствовал, но садился в изножии кровати, которая стояла у окна, и смотрел через сад на море и скалистые острова. Даже в самые тихие дни море вокруг маяка никогда не бывало спокойным. Белые буруны постоянно разбивались о скалы, вода вскипала легкой, пушистой пеной. Труда приносила ему завтрак — кофе, круассаны и золотистый мед.

— О чем мечтает мой мальчик? — спрашивала она.

И получала неизменный ответ:

— Ни о чем.

— Вы слишком быстро взрослеете, вот в чем дело, — говорила она, словно взросление было внезапной болезнью, но болезнью в чем-то постыдной и достойной осуждения.

— Ну-ну, поднимайся. Нечего притворяться спящей. Я знаю, что ты меня дурачишь, — сказала Труда Марии. Она одним движением раздернула портьеры, и комнату залил поток солнечного света.

— Не хочу я никакого завтрака. Уходи, Труда.

— Что-то новенькое, да? Не хочешь завтракать? Вот пойдешь в школу, моя милая, так очень даже захочешь. Тогда не поваляешься в постели. И никаких танцев по вечерам и прочей чепухи.

Наслаждаясь завтраком, особенно теплыми круассанами, которые так и таяли во рту, Найэл размышлял о том, почему Труда, которую он очень любит, обладает удивительным даром вызывать раздражение.

Ну и пусть Мария лежит и мечтает, если ей так нравится; пусть Найэл сидит, скрючившись, у окна. Мы никому не мешаем, не нападаем на мирвзрослых.

Взрослые… Когда же это случится? Когда произойдет внезапный и окончательный переход в их мир? Неужели это действительно бывает так, как сказал Папа, — за одну ночь, между сном и пробуждением? Придет день, обычный день, как все другие, и, оглянувшись через плечо, ты увидишь удаляющуюся тень вчерашнего ребенка; и уже не вернуться назад, не поймать исчезающую тень. Надо продолжать путь, надо идти в будущее, как бы ты ни страшился его, как бы ни боялся.

«Господь, вспять поверни вселенной ход
                                         и мне верни вчера!»
Папа, шутя, процитировал эту строку за ленчем, и Найэл, посмотрев вокруг, подумал, что этот миг уже принадлежит прошлому, он прошел и никогда не вернется.

В конце стола Папа в рубашке с закатанными по локоть рукавами, его старый желтый джемпер с дырой расстегнут, глаза, очень похожие на глаза Марии, улыбаются Маме.

Мама с чашкой кофе в руке улыбается в ответ, холодная, бесстрастная. Когда все вокруг были веселы и возбуждены, Мама всегда держалась холодно и отчужденно; на ней розовато-лиловое платье и шифоновый шарф, наброшенный на плечи. Она уже никогда не будет так выглядеть — скоро она допьет кофе, поставит чашку на блюдце и, как всегда, спросит Папу: «Ты кончил? Пойдем?» — и, оборачивая шарф вокруг шеи, направится из столовой на веранду, или, думал Найэл, из прошлого в будущее, в другую жизнь.

На Марии поверх купальника был надет свитер под цвет ее глаз, волосы еще не высохли после утреннего купания. Утром она наспех подрезала их маникюрными ножницами.

У Селии волосы были заплетены в косички, отчего ее лицо казалось еще более круглым и пухлым. Она надкусила шоколадную конфету, и оно вдруг стало задумчивым; конфета попала на пломбу, и пломба выпала.

Нет и никогда не будет фотографии, думал Найэл, остановившей тот миг, когда мы пятеро вместе сидим за столом, улыбающиеся и счастливые.

— Ну, и куда мы пойдем? — Мария встала из-за стола; очарование было нарушено.

Но я могу удержать его, сказал про себя Найэл, я могу удержать его, если не буду ни с кем разговаривать и если никто не будет разговаривать со мной. Он пошел за Мамой на веранду и молча смотрел, как она поправляет подушки на шезлонге, а Папа раскрывает зонт и укрывает ей ноги пледом, чтобы их не искусали комары. Мария неспешной походкой уже спускалась к пляжу, а Селия где-то в глубине дома звала Труду, чтобы та снова вставила ей пломбу.

— Даже не знаю, кто растет быстрее, этот мальчуган или Мария, — сказал Папа и, улыбаясь, положил руку на плечо Найэла, потом спустился в сад и во весь рост растянулся на траве, заложив руки под голову и прикрыв лицо панамой.

— Скоро мы пойдем с тобой прогуляться, — сказала Мама, и мгновение, которое Найэл хотел удержать в себе на весь день, сразу отлетело. Теперь оно казалось мелким, незначительным, и он удивлялся тому, что еще несколько минут назад мог придавать ему такое значение.

— Я уйду, чтобы дать тебе отдохнуть, — сказал он и, вместо того чтобы по обыкновению пойти в гостиную и сесть за пианино, побежал в огород за домом, где мальчик, помощник садовника, держал свой велосипед, вскочил в седло и выехал на дорогу. Его руки крепко сжимали горячий, блестящий руль, голые ноги в сандалиях, едва коснувшись педалей, ощутили неожиданную свободу и силу. Не обращая внимания на летящую в лицо пыль, он мчался по извилистой песчаной дороге.

В глубине дома Селия показывала Труде дыру в зубе, и та вкладывала в нее твердый кусочек зубной пасты.

— Придется тебе подождать, пока мы не вернемся в Лондон, — сказала она. — От этих французских дантистов мало проку. Хорошенько запомни и не жуй на левой стороне. Где Мария?

— Не знаю, — сказала Селия. — Наверное, пошла гулять.

— Ну, уж не знаю, чего это ей вздумалось гулять в такую жару, — сказала Труда, — но сдается мне, что гуляет она не одна. Не ковыряй зуб, Селия. Оставь его в покое.

— Но мне там неприятно.

— Конечно, неприятно. И будет еще неприятнее, если ты вытащишь пасту и заденешь нерв. Хорошо бы вам с Найэлом догнать Марию, а то того и гляди она угодит в какую-нибудь неприятность. Слава Богу, что на будущей неделе мы уезжаем в Англию.

— Почему слава Богу?

— Не твоего ума дело.

Как похоже на Труду, делать намеки и не объяснять, к чему она клонит. Селия потрогала пальцем нагревающийся утюг.

— По мне, так пусть Мария в воде делает все, что ей заблагорассудится, — сказала Труда. — Меня беспокоит, чем она занимается, когда выходит из воды. Девочке ее возраста не на пользу свобода, которую она позволяет себе с таким джентльменом, как мистер Лафорж. И куда только смотрит Папа?

Утюг был очень горячий. Селия едва не обожгла пальцы.

— Я всегда говорила, что с Марией мы не оберемся хлопот, — сказала Труда.

Из груды выстиранного белья она вытащила Мамину ночную рубашку и принялась ее гладить, осторожно водя утюгом. Маленькая комната наполнилась запахом горячего утюга и пара, поднимающегося над гладильной доской. Хотя окно было широко распахнуто, не чувствовалось ни малейшего движения воздуха.

— У тебя плохое настроение, Труда, — сказала Селия.

— У меня не плохое настроение, — возразила Труда, — но оно испортится, если ты будешь во все тыкать пальцами.

— Почему мы не оберемся хлопот с Марией? — спросила Селия.

— Потому, что никто не знает, что за кровь в ней течет, — сказала Труда. — Но если та, что я подозреваю, то она еще заставит нас поплясать.

Селия задумалась, какая же у Марии кровь. Да, она ярче, чем у нее и у Найэла. Когда на днях во время купания Мария порезала ногу, то кровь, маленькими каплями выступившая из раны, была ярко-красной.

— Она будет бегать за ними, а они за ней, — сказала Труда.

— Кто будет бегать? — спросила Селия.

— Мужчины, — сказала Труда.

В том месте, где утюг прожег ткань на гладильной доске, виднелось коричневое пятно. Селия выглянула в окно, словно ожидала увидеть, как Мария, танцуя, движется между скалами, а ее преследует большая компания мужчин.

— Против крови не пойдешь, — продолжала Труда. — Как ни старайся, она даст о себе знать. Мария сколько угодно может быть дочкой вашего Папы и унаследовать его талант в том, что касается театра, но она еще и дочь своей матери, а то, что я про нее слышала, лучше не повторять.

Взад-вперед, взад-вперед двигался по ночной рубашке разъяренный утюг.

Интересно, подумала Селия, у матери Марии тоже была ярко-красная кровь?

— Всех вас воспитывали одинаково, — сказала Труда, — но вы, все трое, так же непохожи друг на друга, как мел на сыр. А почему? Да потому, что кровь разная.

Какая Труда противная, думала Селия. И чего ей далась эта кровь?

— Вот Найэл, — продолжила Труда. — Вот мой мальчик. Вылитый отец. То же бледное лицо, те же мелкие кости, а теперь, коль он понял, что может выделывать с пианино, так уж не бросит его. Хотела бы я знать, что думает об этом ваша Мама; что все эти недели творится у нее в голове, когда она слышит, как он играет? Уж если даже я переношусь на много лет назад, то что говорить о ней?

Селия задумчиво посмотрела на простое, морщинистое лицо Труды, на седые, тонкие, гладко зачесанные волосы.

— Труда, ты очень старая? Тебе девяносто лет?

— Боже милостивый, — сказала Труда. — Час от часу не легче!

Она сняла с гладильной доски ночную рубашку, которая из бесформенной и мятой превратилась в тонкую и гладкую, хоть сразу надевай.

— За свою жизнь я много чего навидалась, но мне пока еще не девяносто, — ответила она.

— Кого из нас ты больше любишь? — спросила Селия, на что получила ответ, который уже не раз слышала.

— Я всех вас люблю одинаково, но тебя совсем разлюблю, если ты не перестанешь тыкать пальцами в гладильную доску.

Как они умеют отделаться от вас, эти взрослые, чтобы избежать прямого ответа на трудный вопрос.

— Если Мария и Найэл пойдут в школу, я останусь единственной, — сказала Селия. — Тогда и ты, и Папа, и Мама должны будете любить меня больше всех.

Она вдруг представила себе, как получает тройную дозу внимания; такая мысль была для нее внове. Раньше она над этим не задумывалась. Она на цыпочках подкралась к Труде за спину и, чтобы досадить ей, завязала кушак ее передника тройным узлом.

— В избытке любви нет ничего хорошего, — сказала Труда. — Так же, как и в недостатке. Если ты всю жизнь будешь просить слишком многого, то будешь разочарована. Что ты делаешь с моим кушаком?

Селия рассмеялась и попятилась от нее.

— Вы все трое жадны до любви, — сказала Труда. — Вы получили это в наследство среди прочих талантов. И уж не знаю, к чему это приведет, а хотелось бы знать.

И она попробовала утюг мозолистым пальцем.

— Во всяком случае, мой мальчик за последние несколько недель наверстал упущенное. Кто-кто, а уж он-то изголодался, бедный малыш. Одна надежда, что она удержится. Если да, то он вырастет настоящим мужчиной, а не мечтателем. Может быть, оно случилось как раз вовремя, когда у нее начинаются трудные годы.

— Когда Найэл был голодный? — спросила Селия. — И что такое трудные годы?

— Не задавай вопросов — не услышишь неправды. — В голосе Труды вдруг зазвучало раздражение. — А теперь беги, слышишь? Выйди на свежий воздух.

Чтобы Селии было не так жарко, Труда связала ей косы узлом на затылке и заправила ее короткое бумазейное платье в панталоны.

— А теперь, чтобы тебя здесь не было, — сказала она и слегка шлепнула Селию по пухлым ягодицам.

Но Селия вовсе не хотела выходить на свежий воздух. Да и свежим он совсем не был, а наоборот, слишком горячим. Ей хотелось остаться в доме и порисовать.

Она побежала по коридору к себе в комнату, за бумагой. В глубине шкафа были спрятаны пачка бумаги, которую она привезла с собой из Парижа, и ее любимые желтые карандаши «Кохинур». Она отыскала перочинный нож, подошла к окну и принялась точить карандаш; стружка легкими хлопьями падала из окна, обнажая острый грифель, запах которого очень нравился Селии. С веранды под окном до нее долетали приглушенные голоса. Должно быть, Папа проснулся. Он сидел на плетеном стуле и разговаривал с Мамой.

— …на мой взгляд, они еще слишком молоды и им рано начинать, — говорил он. — Да и все эти драматические школы никуда не годятся. Я гроша ломаного не дам ни за одну из них. Ну а если до того дойдет, пусть она всего добьется собственным трудом, как я и ты, дорогая. Вреда от этого не будет.

Должно быть, Мама что-то ответила, но ее слабый, тихий голос не долетал до окна, как голос Папы.

— Кто это говорит? Труда? — ответил Папа. — Вздор. Скажи ей, чтобы она не вмешивалась не в свои дела. Она просто пустая, вздорная старуха. Если бы речь шла о Селии, тогда…

Его голос стал тише, а скрип стула окончательно заглушил его. Селия помедлила и посмотрела на карандаш.

«Если бы речь шла о Селии, тогда…» Что Папа собирался сказать?

Она прислушалась, но смогла уловить только обрывки разговора, неразборчивые слова и фразы, которые не складывались в единое целое.

— Коли на то пошло, это относится к каждому из них, — продолжал гудеть Папин голос. — Если ничто другое, то само имя откроет им дорогу. В них есть, есть искра, может быть, не более того. Во всяком случае, мы не доживем, чтобы увидеть… Нет, наверное, не первый класс. Он никогда не почувствует уверенности в себе, если ты ему не поможешь. Ты ответственна за него, дорогая. Что ты сказала?.. Время, одно только время покажет… Разве с нами было не так? Где бы ты была без меня, а я без тебя, дорогая? Конечно, он заразился и ничего другого не хочет, как и они, как мы с тобой… Ты меня научила, а может быть, мы друг друга научили тому, что в этом мире только две вещи имеют значение… если все рушится, то остается работа… Хотя бы это мы можем внушить им…

Селия отошла от окна. Во взрослых это хуже всего. Начинают разговаривать, и ты думаешь, что они собираются сказать что-нибудь особенное, вроде: «Из них троих Селия самая славная» или: «Селия будет очень хорошенькой, когда немного похудеет», но они никогда этого не делают. Уходят в сторону и продолжают говорить совсем о другом. Она села на пол, положила пачку бумаги на колени и стала рисовать.

Ничего большого. Только маленькое. Маленькие мужчины и женщины, которые живут в маленьких домиках, где они никогда не заблудятся, где никогда ничего не случится — ни пожара, ни землетрясения; и, водя карандашом по бумаге, она разговаривала сама с собой. Миновал полдень, а Селия продолжала рисовать, закусив язык и подогнув под себя ноги; тогда-то и долетели до нее горестные крики, страшный отголосок которых с тех пор всегда звучал в ее ушах, подобно призыву из потустороннего мира.

___
Выйдя за ворота сада, Мария в нерешительности посмотрела сперва направо, потом налево. Справа был пляж и скалы, слева тропинка, ведущая к утесам и отелю.

Было очень жарко, самый жаркий день в году. Солнце нещадно палило непокрытую голову, но Марию это не беспокоило. Она не боялась солнечного удара, как Селия, и никогда не носила шляпу; даже если бы она пошла гулять нагишом, то не сгорела бы. Ее кожу покрывал темный загар, даже темнее, чем у Найэла, при том, что он черноволосый. Она закрыла глаза, раскинула руки, и ей показалось, что волна знойного воздуха поднимается снизу и захлестывает ее; из сада за ее спиной доносился аромат земли, мха и нагретой солнцем герани, в лицо веял запах самого моря, играющего и сверкающего под голубым небом.

Ее охватила радость. Та радость, которая всегда приходила внезапно, беспричинно и пронизывала все ее существо. Это чувство поднималось от живота к горлу, почти душило ее, и она никогда не знала, почему оно появляется, что его вызывает и куда оно исчезает так же быстро и внезапно, как появилось, оставляя ее почти бездыханной, вопрошающей, но все еще счастливой, хотя и без былого экстаза. Оно пришло, оно ушло; и Мария стала спускаться по правой тропинке к морю. Горячий песок обжигал босые ноги. Она спускалась все ниже и ниже, и каждый ее шаг, каждое движение попадали в такт мелодии, которую она вполголоса напевала:

Кто куколка, кто солнышко?
Мисс Арабелла Смит.
Кто самый восхитительный?
Не знаете? Вот стыд! (*)
Каждую субботу ее играли в отеле на танцах; играли и вчера вечером. Маленький, плохо слаженный оркестрик, состоявший из пианиста и выписанного на один вечер из Кимпера ударника, который играл слишком быстро, в обычном для французов ускоренном ритме, несмотря на недостатки музыкантов, обладал своего рода магией. Окна отеля распахнуты, и если стоять снаружи вместе с деревенскими жителями, то видно, как дурацкие неповоротливые фигуры постояльцев-англичан в вечерних туалетах движутся за окном.

Мария однажды ходила на танцы. Ее взял с собой Папа. На ней было синее платье, которое она каждый вечер надевала дома перед ужином, обычные домашние туфли и коралловое ожерелье. Найэл и Селия подсматривали из окна и строили ей гримасы. Она почти не получила удовольствия. Папа танцевал слишком медленно и все кружил и кружил ее, пока у нее самой не закружилась голова. А эти идиоты-англичане были просто ужасны, постоянно наступали ей на ноги, вцеплялись в талию и задирали сзади подол платья, пока из-под него не показывались панталоны. Единственный, с кем можно было танцевать, так это Мишель, но он всегда приходил к самому концу, потому что до этого сидел со знакомыми в деревенском кафе.

Когда он танцует, то держит вас как надо, и его тело делает те же движения, что и ваше, не раскачивается, не изгибается самым глупым образом, а движется в такт музыке. Найэл то же самое делает на пианино, он всегда играет мелодию в такт. Как мало людей понимают, что такое правильно играть и правильно танцевать.

Лучше всего танцевать одной. Лучше слушать снаружи и позволить музыке войти в тебя, смеяться с деревенскими жителями, вдыхать запах крепкого французского табака и чеснока, а потом ускользнуть во тьму и двигаться в собственном ритме.

Кто куколка, кто солнышко?
Мисс Арабелла Смит.
Лучше танцевать одной, что она теперь и делала, в лучах яркого солнца, под звуки собственного голоса, перебирая пальцами невидимые струны и зарываясь ступнями в мягкий песок. Прилив отступил. Вдали, почти у самой кромки воды старая крестьянка с корзиной на спине собирала у подножия скал водоросли — странная сгорбленная фигура, четко вырисовывавшаяся на фоне неба. Рыбачьи лодки возвращались в порт. Раскрашенные во всевозможные цвета, с синими сетями, сохнущими на солнце. Они шли друг за другом, подобно боевым кораблям. Марии вдруг захотелось быть с ними. Она ощутила страстное желание быть рыбаком, почерневшим от солнца, ветра и соленой морской воды, одетым в красную парусиновую робу и башмаки на деревянной подошве.

Как-то раз они с Папой видели их. Рыбаки пришли в маленькую гавань и стояли в конце причала, смеясь, обмениваясь шутками, по пояс в рыбе. Рыба выскальзывала из их грубых, бронзовых от загара рук на мокрую палубу, и была она скользкая, жирная, с блестящей чешуей. Рыбаки переговаривались на бретонском наречии, а один из них не сводил глаз с Марии и смеялся; она засмеялась в ответ.

Да, это то, что надо. Вот было бы здорово. Быть рыбаком, пропахшим морем, с запекшимися от соли губами, с руками, впитавшими запах скользкой рыбы… Пройти по вымощенному булыжником причалу, сесть за столик в маленьком кафе, пить свежий терпкий сидр, курить вонючий французский табак, плевать на пол и слушать хриплый, позвякивающий граммофон, играющий за стойкой.

Parlez-moi d'amour et dites-moi choses bien tendres,
Parlez-moi toujours, mon coeur n'est pas las
                                                         de l'entendre.[155]
Пластинка старая и треснутая, певица визжит что есть мочи, но это не важно.

Итак, Мария была рыбаком, в шапке, заломленной на затылок; смеясь во все горло вместе с товарищами, она нетвердой походкой идет по причалу… Но, прыгая с крутого уступа скалы в небольшую бухту, она вспомнила, что ей пора расстаться с ролью рыбака и вновь стать Марией, Марией, пришедшей на свидание, чтобы проститься с Мишелем, человеком, который ее любит.

Он уже ждал ее, прислонясь к выступу скалы и куря сигарету. У него было вытянутое, бледное лицо, и вид очень печальный. О Боже, кажется, он опять за свое…

— Вы задержались, — с упреком в голосе сказал он.

— Извините, — сказала Мария. — Мы поздно кончили ленч.

То была ложь, но не все ли равно. Чтобы успокоить его, она села рядом, взяла его руку и положила голову ему на плечо.

— Я слышал, как вы пели, — сказал он с тем же упреком. — Вам было весело. Неужели вы не понимаете, что завтра я уезжаю и мы, может быть, больше никогда не увидимся?

— Я не могла удержаться, — сказала она. — День такой замечательный. Но мне действительно грустно. Уверяю вас, очень грустно.

Она отвернулась, чтобы он не увидел ее улыбки. Было бы ужасно оскорбить его чувства, но, право же, с этим вытянутым печальным лицом и глазами на мокром месте у него такой же глупый вид, как у недовольной овцы.

Когда он обнял и поцеловал ее, стало немного лучше, ведь ей не надо было смотреть на него. Она могла закрыть глаза и сосредоточить внимание на поцелуе — теплом, приятном и очень ласковом. Но сегодня, кажется, даже это не радовало его. Он вздыхал, стонал и все твердил, что они больше не увидятся.

— Мы увидимся с вами в Париже или в Лондоне, — сказала она. — Разумеется, мы встретимся снова, тем более что вы собираетесь работать с Мамой.

— Ах, это, — сказал он, пожимая плечами. — Из этого ничего не выйдет. С вашей Мамой еще труднее иметь дело, чем с вами. Она кивает, улыбается, она говорит: «Да, как интересно, как тонко, это надо обсудить», но не более. На этом все кончается. С ней ничего не добьешься. Даже турне по Америке, о котором они все время говорят, она и мистер Делейни… Интересно, что выйдет из этой затеи, очень интересно.

К скале рядом с Марией прилепилась улитка. Мария оторвала ее от камня и стала тыкать в нее ногтем. Улитка сразу спряталась в раковину. Мария взяла вторую и проделала то же самое. Ее поразила скорость, с какой улитки искали спасения во тьме. Мишель встал и огляделся. Шум моря приблизился. Начинался прилив.

— Никого не видно, — сказал он. — Пляж совершенно пуст.

Мария зевнула и потянулась. Самое время еще раз искупаться, но если она предложит это Мишелю, то, возможно, он сочтет ее бессердечной. Она бросила ленивый взгляд на скалы и на пещеру, зиявшую у подножия одной из них. Однажды она обследовала ее вместе с Найэлом. Пещера долго тянулась в глубь скалы, потом свод внезапно опустился, почти касаясь их голов, и струйки холодной воды полились на их плечи.

Мария подняла глаза и увидела, что Мишель смотрит на нее.

— Я вижу, вы тоже смотрите на пещеру, — сказал он. — У вас те же мысли, что и у меня?

— Я не знаю, о чем вы думаете, — сказала Мария. — Я просто вспомнила, как там было темно. Я была там один раз с Найэлом.

— Сходите еще, — сказал Мишель. — Со мной.

— Зачем? — спросила Мария. — Там нет ничего особенного. Совсем неинтересно.

— Пойдемте туда со мной, — повторил Мишель. — Ведь мы последний раз вместе. Я хочу попрощаться.

Мария встала, почесывая колено. Наверное, ее кто-то укусил. На колене виднелось маленькое красное пятнышко. Она посмотрела через плечо на приближающееся море. Нет, прилив поглотил еще не всю сушу. Волны с ревом обрушивались на скалы, кое-где образуя воронки, над которыми в воздух взлетали тучи водяной пыли.

— Зачем нам идти в пещеру? — спросила Мария. — Почему не проститься здесь? Здесь тепло и приятно, в пещере будет слишком мрачно.

— Нет, — возразил он, — в пещере будет тихо и спокойно.

Она посмотрела, как он стоит рядом с ней на выступе скалы, и подумала, каким же он вдруг стал высоким, почти как Папа. И выражением лица уже не напоминал овцу. Он выглядел уверенным в себе, сильным, и тем не менее внутренний голос нашептывал ей: «Мне не следует идти в пещеру. Надо остаться на открытом воздухе, так будет лучше».

Она посмотрела через плечо на знакомые скалы, на бурное море, затем опустила глаза вниз, на пещеру, черневшую за узкой полоской песка. Зев пещеры казался ей уже не мрачным, а, напротив, таинственным, манящим. Может быть, там и в самом деле спокойно и тихо, как обещал ей Мишель, может быть, тропа в ней не заканчивается внезапно понижающимся сводом, как ей запомнилось, но ведет куда-то еще, в другую пещеру, в потаенную неведомую пустоту?

Мишель, улыбаясь, протянул ей руку, она взяла ее и, крепко сжав, пошла за ним в пещеру.

Когда они вышли и, карабкаясь по скалам, возвращались к дому, Мишель первым увидел людей, столпившихся у обрыва, и сказал:

— Посмотри туда, что-то случилось, что-то не так.

Следуя взглядом за его пальцем, Мария увидела Папу, увидела Труду, увидела Найэла, и ее неожиданно пронзило сознание вины… панический страх. Пораженная страшным предчувствием, даже не взглянув на Мишеля, она бросилась к подножию утеса, и сердце бешено стучало у нее в груди…

___
Через боковую калитку Найэл вкатил велосипед в огород и прислонил к живой изгороди. Мальчик, которому он принадлежал, склонился над грядкой в дальнем конце огорода. Найэл видел, как то опускается, то поднимается верхушка его берета, слышал, как мотыга вонзается в землю. Возможно, мальчик даже не заметил, что кто-то брал его велосипед. Найэл прошел через дом на веранду. Хотя солнце уже перебралось к противоположной стороне дома и его лучи не заливали веранду ослепительным светом, тяжелая, сонливая атмосфера, всегда повисавшая в доме после ленча, не рассеялась.

Андре не приходил, чтобы убрать чашки. Они все еще стояли на круглом столе рядом с горсткой пепла от Папиной сигары. Наверное, Папа какое-то время сидел на веранде и разговаривал с Мамой, его панама лежала на стуле рядом с хлопушкой для мух и вчерашним номером «Есо de Paris».[156]

Он уже ушел, и Мама в одиночестве лежала в шезлонге. Найэл остановился рядом с ней. Она спала, подперев голову левой рукой. Когда-то, заставая Маму спящей, как сейчас, он испытывал робость. Осторожно, на цыпочках отходил от нее, боясь, что она проснется, поднимет на него глаза и спросит недовольным тоном: «Что ты здесь делаешь?» Но теперь он не испытывал ни малейшей робости, и что-то подсказывало ему, что никогда больше не испытает. С того дня, всего несколько недель назад, когда она вошла в гостиную и застала его у пианино, что-то произошло. Что именно, он не знал, да и не думал об этом. Зато он знал, что странное, болезненное беспокойство, не покидавшее его с тех пор, сколько он себя помнил, прошло. Прежде в той или иной форме оно всегда было с ним. Пробуждение, подъем с кровати, встреча с новым днем всегда приносили с собой необъяснимый страх и дурные предчувствия. Чтобы противостоять им, он придумал для себя довольно глупое суеверие. «Если я зашнурую правый ботинок туже, чем левый, день пройдет благополучно», — говорил он себе или переворачивал какой-нибудь предмет на камине задом наперед, раз и навсегда убедив себя в том, что, если этого не сделать, обязательно что-нибудь случится. Что случится, он не знал, но это «что-то» так или иначе было связано с Мамой. Либо она будет сердиться, либо неожиданно заболеет, либо обвинит его в проступке, о котором он даже не догадывался. Лишь когда она уходила из дома или была в театре, он чувствовал себя спокойно и свободно.

Теперь все изменилось. Изменилось с того дня, когда они вместе сидели за пианино. Напряжение и тревога покинули его. Должно быть, Папа был прав, он действительно взрослеет, как и Мария. И вдруг он заметил, как бледна Мамина рука, прижатая к лицу. Голубой камень в кольце, подаренном Папой, и вена на тыльной стороне руки были одного цвета. Найэл видел расплывчатые тени под глазами, слегка впалые щеки и, чего он не замечал раньше, седые нити в темных, гладко зачесанных волосах.

Должно быть, ей покойно и сладко спать в шезлонге. Ни забот о театре, ни планов на будущее, ни разговоров, ни споров об американском турне. Лишь покой и забвение, лишь тихое скольжение в умиротворяющее и примиряющее с тревогами Ничто. Он сидел на ступеньке веранды и смотрел, как она спит, смотрел на поднесенную к лицу руку, на шифоновый шарф на плечах, смотрел и думал: я буду всегда помнить это. Буду помнить даже тогда, когда стану восьмидесятидевятилетним стариком на костылях.

Маленькие французские золоченые часы на камине в гостиной пробили четыре, их ворчливый звон нарушил тишину.

Звон часов разбудил Маму. Она открыла глаза, посмотрела на Найэла и улыбнулась.

— Привет, — сказала она.

— Привет, — ответил он.

— Сидя там, ты похож на маленькую сторожевую собачку, — сказала она.

Она подняла руки, поправила волосы и слегка распустила шифоновый шарф. Затем протянула руку за сумочкой, лежавшей на столике рядом с шезлонгом, вынула зеркальце и пудреницу и стала пудрить нос. Кусочек пуха от пуховки остался на подбородке, но она его не заметила.

— Боже, как я устала, — сказала она.

— Может быть, ты еще поспишь? — спросил Найэл. — Прогулка подождет. Мы можем пойти погулять в другой день.

— Нет, — сказала она. — Я хотела бы прогуляться. Прогулка пойдет мне на пользу.

Она протянула руку, чтобы он помог ей подняться с шезлонга. Он взял ее и потянул Маму вверх, впервые в жизни почувствовав себя старше, словно он был взрослым, словно он был мужчиной, как Папа.

— Мы пойдем вдоль скал, — сказала Мама. — И будем собирать дикие цветы.

— Тебе принести жакет? — спросил Найэл. — Или сумку?

— Мне ничего не надо. Хватит шарфа, — сказала она и обернула шарф вокруг головы и шеи, как всегда в ветреную погоду. Они вышли из дома и направились к скалам. Начался прилив, море прибывало, вскипая пеной и разбиваясь о скалы. Кроме них на скалах никого не было. Найэл был рад этому. Иногда во время прогулок им встречались англичане, остановившиеся в отеле, они непременно оборачивались и, подталкивая друг друга локтями, во все глаза смотрели на них.

«Это она… Посмотри скорее, пока она тебя не видит», — долетало до Найэла, а Мама проходила мимо, делая вид, что не слышит. С Папой все обстояло иначе, он был легкой добычей. Стоило ему услышать, что кто-то произносит: «Делейни», как он поднимал голову и улыбался, после чего его окружали с просьбами дать автограф. Но сегодня вокруг ни души, очень жарко и тихо.

Они еще не ушли далеко от дома, когда Мама сказала:

— Бесполезно. Мне придется сесть. А ты иди. Не обращай на меня внимания.

Она была бледна и выглядела усталой. Она села в небольшом углублении в скале, поросшем травой.

— Я останусь с тобой, — сказал Найэл. — Так будет лучше.

Некоторое время она молчала, глядя поверх моря на маленькие острова, за которыми стоял маяк.

— Я не совсем здорова, — сказала она. — Мне уже давно не по себе. Постоянно чувствую какую-то странную боль.

Найэл не знал, что сказать. Он не выпускал ее руку.

— Вот почему я так много лежу и отдыхаю, — сказала она. — И головная боль здесь вовсе ни при чем.

Прилетела стрекоза и села ей на колено. Найэл смахнул ее.

— Почему Папа не посылает за доктором? — спросил он.

— Папа не знает, — сказала она. — Я ему не говорила.

Как странно, подумал Найэл. Ему всегда казалось, что Папа знает все.

— Видишь ли, я знаю, что это такое, — сказала она. — Что-то не в порядке внутри. Боль именно такого рода. Если бы я сказала Папе, он заставил бы меня обратиться к врачу, а врач сказал бы, что мне нужна операция.

— Но после нее ты почувствовала бы себя лучше. Боль бы прошла.

— Возможно, — сказала она. — Не знаю. Я знаю одно — после операции я больше не буду танцевать.

Не будет танцевать. Он не мог представить себе театр без Мамы. Не мог вообразить, как Папа каждый вечер выходит на сцену и поет свои песни, а Мамы нет рядом, за кулисами. Как же так, ведь она была душой спектакля, его средоточием, источником вдохновения. Иногда Папа не мог петь из-за ларингита или простуды. Голос вещь ненадежная. Мама никогда не отменяла спектакля. Никогда не подводила. Папа болен, значит, ей надо немного изменить программу, поменять местами танцы. Публика все равно приходила, и ее было не меньше. Конечно, они любили Папу; любили его как человека, любили его песни, но в театр приходили прежде всего для того, чтобы увидеть Маму.

— Больше не будешь танцевать? — спросил Найэл. — Но что же тогда будет? Что будут делать зрители?

— Ничего не будет, — сказала она. — Видишь ли, театр — забавная вещь. У публики память короткая.

Не выпуская Маминой руки, Найэл осторожно поворачивал в разные стороны кольцо с голубым камнем, и ему казалось, что тем самым он каким-то странным образом утешает и успокаивает ее.

— Это я, — сказала она. — Это вся моя жизнь. Ничего другого для меня не существует. Никогда не существовало.

— Я знаю, — сказал он. — Я понимаю.

Он знал, что она говорит о своих танцах, о своем искусстве и старается объяснить ему, что именно в нем причина и источник того, почему она так сильно отличается от других женщин, от других матерей. Именно поэтому в прошлом она так часто бывала холодной, сердитой, неласковой. Нет, никогда не была она холодной, сердитой, неласковой. Он вовсе не это имел в виду. Просто, когда он был маленьким, он слишком многого ожидал, слишком на многое надеялся, и надежды его никогда не сбывались. Теперь он повзрослел, теперь он понял.

— Женщина странно устроена, — сказала она. — Где-то глубоко в ней спрятано то, что невозможно объяснить. Врачи думают, что все знают, но они ошибаются. Это то, что дает жизнь — будь то танец, любовь или дети, — как творческая сила в мужчине. Но у мужчин она остается навсегда. Ее нельзя уничтожить. У нас все иначе. Нас она посещает ненадолго, а потом уходит. Вспыхнет и умрет, и ничего с этим не поделаешь. Остается только смотреть, как она уходит. И, уходя, ничего после себя не оставляет. Совсем ничего.

Найэл по-прежнему крутил и поворачивал ее кольцо. Голубой камень сверкал и искрился на солнце. Найэл не знал, что сказать ей.

— Для большинства женщин это не имеет значения, — сказала Мама, — а для меня имеет.

Последние рыбачьи лодки вошли в гавань, и впервые за весь день на берег повеяло прохладным дыханьем легкого морского бриза. С приливом направление ветра переменилось. Бриз играл с Маминым шифоновым шарфом, развевая его над ее плечами. Ерошил волосы Найэла.

— Мужчины не понимают, — сказала она, — во всяком случае, такие, как Папа. Они ласковы, внимательны, укрывают вам ноги пледом, приносят разные мелочи, когда их попросят, но они озадачены и считают, что женщина капризничает. У них свое мужество, своя жизненная сила, и у них нет ответа.

— У Папы не очень много мужества, — сказал Найэл. — Когда он делает себе больно, то поднимает страшный шум. Если он хоть немножко порежется, то идет к Труде за пластырем.

— Это не то, — сказала она. — Я имела в виду другое мужество. — Она улыбнулась и погладила его по коленке. — Я наговорила массу вздора, правда?

— Нет, — сказал Найэл. — Нет.

Он боялся, что она замолчит или скажет, что пора идти, что надо идти и найти остальных.

— Я люблю, когда ты со мной разговариваешь, — сказал он. — Очень люблю.

— Любишь? — сказала она. — Интересно, почему.

Она вновь смотрела поверх моря на острова.

— Сколько тебе лет? — спросила она. — Я всегда забываю.

— Скоро будет тринадцать, — сказал он.

— Ты был таким необычным ребенком, — сказала она. — Всегда сдержанный, не то что Мария и Селия. Мне всегда казалось, что ни я, ни все остальные тебя нисколько не интересуют.

Найэл не ответил. Он сорвал маргаритку и принялся вертеть ее в пальцах.

— Этим летом ты стал более внимательным и ласковым, — сказала она. — Теперь тебя легче понять.

Найэл продолжал теребить маргаритку, обрывая лепесток за лепестком.

— Может быть, когда-нибудь ты напишешь для меня музыку, — сказала она. — Может быть, ты напишешь то, что я смогу превратить в танец. Мы будем работать вместе, и ты пойдешь со мной в театр и будешь дирижировать для меня вместо Салливана. Это было бы замечательно, разве нет? Ты хотел бы заниматься этим, когда станешь мужчиной?

Несколько секунд он смотрел на нее, затем отвернулся.

— Это единственное, чем я хочу заниматься, — сказал он.

Мама рассмеялась и снова погладила его по коленке.

— Пойдем, — сказала она. — Становится прохладно. Пора вернуться домой и выпить чаю.

Она встала. Она туже стянула шифоновый шарф на голове и на шее.

— Взгляни на эти гвоздики, — сказала она. — Как красиво они растут под выступом скалы. Давай соберем. Я поставлю их в вазочку рядом с кроватью.

Она наклонилась и стала собирать гвоздики.

— Посмотри, вон еще, — сказала она, — там, повыше, слева. Ты можешь достать их для меня?

Он вскарабкался вверх по скале и, одной рукой вцепившись в траву, другой потянулся за гвоздиками. Было довольно скользко, но сандалии удерживали его. Он уже сорвал шесть гвоздик, когда это случилось.

Он вдруг услышал, как она позвала:

— Ах, Найэл, скорее… — и, обернувшись, увидел, что она скользит вниз по склону, на котором стояла, срывая гвоздики.

Она протянула руку, чтобы удержаться, но камни и трава остались у нее в ладони. Она продолжала скользить по осыпающимся под ее ногами земле и камням. Найэл попытался подползти к ней, но задел ногой за небольшой валун, и тот, скатившись со скалы, рухнул на берег глубоко внизу. Он понял, что если Мама сделает еще хоть одно движение по осыпающейся земле, то точно так же упадет на прибрежные скалы с высоты пятидесяти или шестидесяти футов.

— Стой там, — крикнул он. — Стой спокойно. Держись за маленький выступ рядом с твоей рукой. Я приведу помощь.

Она посмотрела вверх, на него. Она старалась повернуть голову.

— Не уходи, — попросила она. — Пожалуйста, не уходи.

— Надо, — сказал он. — Надо привести помощь.

Он оглянулся через плечо. Вдалеке спиной к нему двигались две фигуры, мужчина и женщина. Он закричал. Они не услышали. Он снова закричал. На этот раз они услышали. Обернулись и замерли. Он замахал руками и закричал что было сил. Они побежали.

Вдруг она сказала:

— Найэл, камни осыпаются. Я падаю.

Он опустился на колени у самого края выступа и протянул руки. Он не мог дотянуться до нее. Он видел, как рядом с ней крошится и осыпается земля. Но она не упала: шарф зацепился за острый камень у нее над головой. Шарф не порвался. Один его конец был закручен вокруг ее горла, другой намертво зацепился за камень.

— Все в порядке, — сказал Найэл. — Люди идут. Все в порядке.

Она не смогла ответить из-за шарфа. Она не смогла ответить, потому что шарф продолжал затягиваться и все плотней и плотней сдавливал ей горло.

Вот так это и случилось. Вот почему мы трое будем всегда помнить толпу, стекающуюся к выступу скалы, и француженку, с горестным воплем бегущую прочь. Всегда и неизменно горестный вопль, всегда и неизменно топот бегущих ног.

Глава 8

Было ошибкой разлучать нас. Нам следовало оставаться вместе. Если семья распадается, ей уже никогда не воссоединиться. Никогда не стать прежней. Если бы у нас был обжитой дом, куда мы могли бы прийти, все было бы иначе. Детям необходим дом, место, сам воздух которого им близок и дорог. Мерно текущая жизнь в окружении знакомых игрушек, знакомых лиц. И так изо дня в день, в дождь и вёдро, размеренное существование, не отступающее от раз и навсегда заведенного уклада. У нас не было уклада. Не стало после смерти Мамы.

— У Марии все было в порядке, — сказала Селия. — Ей разрешили уйти и поступить на сцену. Она делала то, к чему всегда стремилась.

— Я не хотела играть Джульетту, — сказала Мария. — Я ненавидела Джульетту. И мне ни за что не разрешали играть в своих волосах — они, видите ли, слишком короткие. Пришлось надевать этот ужасный парик соломенного цвета. Он был мне мал.

— Да, но зато тебе не приходилось скучать, — сказала Селия. — Ты писала мне такие забавные письма. Я их сохранила, и на днях они попались мне на глаза. В одном из них ты писала, как Найэл убежал из школы и приехал в Ливерпуль искать тебя.

— Если бы у нас был свой дом, я бы убегал из школы еще чаще, — сказал Найэл. — А так я убегал всего четыре раза. Но убегать-то было некуда. Из Ливерпуля меня отправили обратно. Папа гастролировал в Австралии, и убегать не имело смысла.

— Кто неплохо провел время, так это Селия, — сказала Мария. — Никаких уроков, переезды с места на место, и Папа всегда рядом.

— Не знаю, — сказала Селия. — Мне тоже бывало непросто. Когда я думаю об Австралии, то первое, что приходит на память, это уборная в отеле в Мельбурне и как я плакала, запершись в ней.

— Почему ты плакала? — спросила Мария.

— Из-за Папы, — ответила Селия. — Однажды вечером он разговаривал с Трудой в гостиной, и я увидела его лицо. Они не знали, что я слушаю у двери. Он сказал, что я единственная, что у него осталось, а Труда ответила, что это испортит мне жизнь. Вы помните, с каким кислым видом она всегда говорила. «Вы испортите ей жизнь», — сказала она. Как сейчас слышу ее голос.

— Ты никогда не писала об этом, — сказал Найэл. — Из Австралии ты присылала такие восторженные, глупые письма, все о званых вечерах, на которых ты бывала и где присутствовал тот или иной губернатор. В одном еще был такой самодовольный постскриптум: «Надеюсь, ты делаешь успехи в своей музыке». Моя музыка… Не заблуждайся. Не ты одна запиралась в уборной. Я, правда, не плакал. Вот и вся разница.

— Мы все тогда плакали, — сказала Мария. — Каждый о своем. Паром в Беркинхед. Из Ливерпуля в Беркинхед и обратно.

— О ком ты говоришь? — спросил Найэл.

— О себе, — сказала Мария. — В театре была настоящая клика. Меня никто не любил. Они думали, что меня приняли из-за Папы.

— Может, так и было, — сказал Найэл.

— Знаю, — сказала Мария. — Возможно, поэтому я и плакала. Помню, как на пароме дым валил мне прямо в лицо.

— Поэтому оно и было такое грязное, когда я нашел тебя, — сказал Найэл. — Но ты не призналась мне, что плакала.

— Когда я увидела тебя, то обо всем забыла, — сказала Мария. — Такая забавная бледная физиономия и плащ чуть не до пят…

Она улыбнулась Найэлу, он рассмеялся в ответ, и Селия подумала, что, должно быть, тогда-то и окрепли связывающие их узы, которые теперь уже ничто не порвет. Да, именно тогда, когда Найэл убежал из школы, которую ненавидел, а Мария жила одна в Ливерпуле и делала вид, что счастлива.

Мария навсегда запомнила, какой шок она испытала, обнаружив, что быть актрисой совсем не просто. С какой верой в себя она впервые вышла на сцену в составе гастролирующей труппы, и как мало-помалу эта вера начала покидать ее. Ни на кого не произвела она ни малейшего впечатления. Ни у кого не вызвала интереса. Лицо, исторгавшее слезы у отражающего его зеркала, у других не вызывало ни единой слезы. Та самая Мария, которая, стоя перед зеркалом с распростертыми руками, говорила: «Ромео — Ромео», с трудом произнесла те же самые слова, когда ее попросили сделать это перед труппой. Даже такая малость, как открыть дверь или пройти через сцену, требовала труда, концентрации всех сил и внимания. Откуда-то из глубины живота поднимался непонятный страх, что люди станут смеяться над ней, страх дотоле неведомый. Итак, вновь притворяться, но по-иному. Отныне и впредь, всю жизнь притворяться, будто ей совершенно безразлично, что станут говорить ей, что станут говорить о ней. Страх этот надо было заглушить, спрятать глубоко в себе. Они не должны знать, не должны догадываться. Под «ними» она имела в виду труппу, продюсера, режиссера, критиков, публику. Всех тех в этом новом для нее мире, перед кем она должна постоянно играть, перед кем должна притворяться.

— Для девушки вашего возраста вы слишком бесчувственны, — сказал кто-то. — Вам на все наплевать, разве нет?

А Мария только рассмеялась и покачала головой:

— Конечно. А почему бы и нет?

Она, напевая, пошла по коридору, слыша слова режиссера:

— Вся сложность с этой малышкой в том, что ее следует хорошенько отшлепать.

Но вот наступил перелом. Она упорно работала, делала то, что подсказывал ей собственный инстинкт, и, слыша, как ее голос произносит ту или иную строку текста, испытывала своеобразное волнение, прилив сил и по окончании репетиции с важным видом, засунув руки в карманы, стояла у кулисы и думала: «Сейчас они подойдут ко мне и скажут: „Это было замечательно,Мария“».

Она ждала и расчесывала волосы, смотрясь в маленькое треснувшее зеркальце из той самой сумки, которую Труда дала ей перед отъездом; ждала, но никто ничего не говорил ей. Актеры, занятые на репетиции, о чем-то шептались. О ней? Один из них запрокинул голову и громко расхохотался. Они обсуждали совсем другую пьесу, в которой все были заняты. Из партера поднялся режиссер и сказал:

— Хорошо. Сделаем перерыв на ленч. До двух часов все свободны.

Мария ждала. Конечно же, он повернется к ней и что-нибудь скажет. Конечно же, он скажет: «Мария, это было блестяще».

Но он через плечо говорил со своим помощником и закуривал сигарету. Затем он увидел ее. И подошел к кулисе, около которой она стояла.

— Сегодня, Мария, не так хорошо, как вчера Вы слишком форсируете. Вас что-то беспокоит?

— Нет.

— Мне показалось, у вас озабоченный вид. Ну что же, идите перекусите.

Беспокоит… О чем ей беспокоиться? Она была счастлива, взволнована и думала только о своей роли. А теперь — да. Она почувствовала беспокойство. Ощущение радости прошло. Уверенность в себе покинула ее: последние капли просачивались сквозь подошвы туфель. Она потуже затянула шарф и застегнула пальто. На ленч она всегда уходила одна. Накануне кто-то предложил ей вместе пойти в «Кота и скрипку», но из этого ничего не вышло. Все разошлись в разные стороны. Ей оставалось либо вернуться в свою мрачную комнату, либо купить где-нибудь булку с колбасой и чашку кофе.

Она прошла по коридору, поднялась по лестнице, ведущей со сцены, и, подходя к двери, услышала шаги. Ее опередили две актрисы, которые недавно смеялись на сцене.

— О да, — говорил один голос, — конечно, все дело в гнусном фаворитизме. Ее приняли только из-за имени. Делейни все устроил, перед тем как уехать в Австралию.

— Вот что значит, когда за тобой стоит влиятельный человек, — сказал другой. — Мы годами работаем в поте лица, а она проскальзывает через заднюю дверь.

Мария замерла на месте и ждала. Через секунду она услышала, как хлопнула входная дверь. Она ждала, пока они перейдут улицу и свернут за угол. Она дала им время, затем вышла за ними. Но они стояли на тротуаре и разговаривали. Увидев ее, они сконфуженно замолчали. Возможно, они спрашивали себя, не слышала ли она их разговор.

— Привет, — сказала одна из них. — Вы идете перекусить? Не составите ли нам компанию?

— Сегодня не могу, — сказала Мария. — У меня встреча с другом отца, который приехал посмотреть спектакль. Мы встречаемся в «Адельфи».[157]

Она помахала им рукой и ушла, не переставая напевать до самого «Адельфи», ведь другие тоже должны поверить обману… этот мужчина за рулем грузовика, эта женщина, переходящая улицу.

И, рисуясь перед всеми, рисуясь перед собой, она распахнула дверь «Адельфи» и прошла в женскую гардеробную, чтобы потом с полным правом сказать, что действительно была там. Когда вы лжете, сказала она себе, в вашей лжи должна быть хоть крупица правды. Она привела себя в порядок, напудрилась ресторанной пудрой, наполнила свою пудреницу и, когда служительница подошла вытереть раковину, положила на маленькое стеклянное блюдце шесть пенсов.

— Может быть, вы снимете пальто? В ресторане тепло, — сказала женщина.

— Нет, благодарю вас, — улыбнулась Мария. — Я спешу.

Она вышла из туалета и через несколько секунд оказалась на улице, слава Богу, ее никто не видел. Она боялась, как бы один из швейцаров не сказал ей: «Что вы здесь делаете? Это не вокзальная уборная».

Мария свернула в боковую улицу и вошла в кондитерскую; там она съела пять сдобных булочек, довольно черствых, и выпила чашку чая, при этом думая о том, каким ленчем угостил бы ее Папин друг, если бы он действительно ждал ее в «Адельфи» Или сам Папа в «Савое».[158] Вокруг суетятся улыбающиеся официанты, подходят разные люди, заговаривают с ними, а Папа объясняет: «Это моя дочь. Она недавно поступила на сцену».

Но Папа в Австралии с Селией, а Мария в Ливерпуле, в захудалой кондитерской; она в одиночестве ест черствую булочку, и все потому, что Папа так решил. И никого нет с ней рядом, потому что она дочь Делейни. Я ненавижу их, думала Мария. О Господи, как я их ненавижу…

В ней кипела ненависть ко всему миру, оттого, что он вдруг показался ей таким не похожим на тот мир, к которому она стремилась, где все друзья, все счастливы, все протягивают ей руки… Мария… Она специально вернулась в театр с опозданием, надеясь, что режиссер придерется к ней и отчитает, но он тоже опоздал; все опоздали, и поэтому репетицию начали сразу с той сцены, в которой она не участвовала.

Она спустилась в партер и села в заднем ряду.

В четыре часа режиссер наконец посмотрел в ее сторону. Он увидел, что она еще здесь, и сказал:

— Мария, вам не к чему ждать. Вы мне больше не понадобитесь. Идите отдохните перед спектаклем.

Кто-то хихикнул? Кто-то посмеивается над ней в углу сцены?

— Благодарю вас, — сказала она. — Тогда я пойду. Мне надо сделать кое-какие покупки.

Она снова вышла на улицу, и все они остались у нее за спиной, в театре. Тогда-то она и села в автобус, идущий к парому. Туда-обратно, туда-обратно ездила она на пароме. Во всяком случае, теперь уже не имело значения, как она выглядит, кто на нее смотрит. Дул сильный ветер, было холодно, она постояла на одной стороне палубы, затем перешла на другую, но и там ветер был не меньше, и она плакала. Туда-обратно, туда-обратно между Ливерпулем и Беркинхедом, и, ни на секунду не умолкая, звучит в ее ушах отчетливый женский голос: «Ее приняли только из-за ее имени».

Смеркалось, на набережной зажигались огни. Было туманно и пасмурно.

Если бы я всю жизнь так и ездила на пароме, думала Мария, в театре меня бы даже не хватились. На мою роль пригласили бы кого-нибудь, все равно кого, не важно.

Она спустилась по трапу на причал, села в другой автобус и, уже идя по улице к своему дому, поняла, как устала и проголодалась. В душе ее загорелась страстная надежда: а что, если ее ждет горячее мясо и яркий огонь в камине? Когда она входила в дом, ей навстречу по лестнице спускалась хозяйка с лампой в руке.

— Дорогая, к вам пришел один джентльмен, — сказала она. — Он в гостиной. Говорит, что хочет остаться. Вы не предупредили меня, что вас будет двое.

Мария во все глаза смотрела на нее. Она не поняла.

— Джентльмен? Я никого здесь не знаю. Как его зовут?

Она открыла дверь гостиной: там стоял Найэл в не по размеру большом плаще, бледный, с прямыми, нечесаными волосами, спадающими на лицо.

— Привет, — смущенно улыбаясь и как-то нерешительно сказал он. — Я убежал. Просто сел в поезд и убежал.

— Найэл… — сказала она. — Ах, Найэл…

Она подбежала к нему и обняла. Так они и стояли, смеясь, сжимая друг друга в объятиях. Остальное утратило всякий смысл. Все было забыто: и дурацкий паром, и долгий утомительный день, и женский голос в театре.

— Ты приехал посмотреть, как я играю, ведь так? — спросила она. — Убежал из школы и проделал весь этот путь, чтобы посмотреть, как я играю. Ах, Найэл, как это замечательно… Ах, Найэл, я так счастлива.

Она повернулась к хозяйке.

— Это мой сводный брат, — сказала она. — Он может занять комнату рядом с моей. Он очень тихий. Он не причинит хлопот. Я знаю, он голоден, очень, очень голоден. Ах, Найэл!

Она снова смеялась, подталкивая его за плечи к огню.

— Все в порядке? — спросил Найэл. — Мне можно остаться?

Как странно, подумала Мария, у него ломается голос. Он уже не такой нежный. Скрипучий и забавный, и носок с дырой на пятке.

— Все в порядке, — сказала хозяйка. — Если у вас есть чем заплатить за комнату, можете оставаться.

Найэл повернулся к Марии.

— Самое ужасное, — сказал он, — что у меня нет денег. Все ушло на проезд.

— Я заплачу, — сказала Мария. — Не беспокойся. Я заплачу.

На лице хозяйки отразилось сомнение.

— Убежал из школы? — сказала она. — Это против закона, разве не так? Чего доброго, заявится полиция.

— Они не найдут меня, — поспешно сказал Найэл. — Я выбросил свою фуражку. Посмотрите, вместо нее я купил эту жуткую штуку.

Из кармана плаща он вытащил твидовую кепку и надел ее на голову. Она была ему велика и сползала на уши. Мария громко рассмеялась.

— Ах, вот здорово, — сказала она. — Ты в ней такой смешной.

Он стоял и широко улыбался — маленькое бледное лицо под кепкой невероятных размеров. Губы хозяйки слегка подергивались.

— Ну, хорошо, — сказала она. — Полагаю, вы можете остаться. Бекон с яйцами на двоих. А в духовке у меня стоит рисовый пудинг.

И она вышла, оставив их вдвоем. Они снова рассмеялись. От смеха они едва держались на ногах.

— Почему ты смеешься? — спросил Найэл.

— Не знаю, — ответила Мария. — Не знаю.

Он пристально смотрел на нее. От смеха на глазах у нее выступили слезы.

— Расскажи мне про школу, — сказала она. — Новая еще хуже прежней? И мальчишки еще противнее?

— Не хуже, — сказал он. — Они все одинаковые.

— В чем же тогда дело? — спросила она. — Что случилось? Обязательно расскажи.

— Рассказывать нечего, — сказал он. — Совсем нечего.

Интересно, думал Найэл, когда же придет хозяйка с яйцами и беконом. Он очень проголодался. Он уже давно ничего не ел. Напрасно Мария расспрашивает его. К тому же теперь, когда его путешествие закончилось, он почувствовал, как устал. А часы на камине гостиной напоминали ему метроном на рояле в музыкальном классе школы.

Он вновь сидел за роялем, а метроном отбивал такт. Мистер Вильсон поднял очки на лоб и пожал плечами.

— Видите ли, Делейни, право, это никуда не годится.

Найэл не отвечал. Он сидел словно пригвожденный к месту, вытянувшись в струнку.

— Я и директор школы получили письма вашего отчима, — говорил мистер Вильсон. — В каждом письме ваш отчим делает особый акцент на том, что вы нуждаетесь в «индивидуальном подходе», как он это называет. Он пишет, что у вас есть талант и от меня требуется этот талант развить. Но я пока что не вижу ни малейших признаков таланта.

Найэл молчал. Если мистер Вильсон не перестанет говорить, пройдет весь урюк. И так до следующего раза. Найэл никогда не будет играть на рояле так, как хочет мистер Вильсон.

— Если вы будете продолжать в том же духе, мне придется написать вашему отчиму, что оплата ваших занятий пустая трата денег, — сказал мистер Вильсон. — На мой взгляд, вы не понимаете самых основ. Ваши занятия музыкой не только пустая трата денег вашего отчима, но и пустая трата моего времени.

Метроном раскачивался вправо-влево, вправо-влево. Казалось, мистер Вильсон этого не замечает. Чем не мелодия, подумал Найэл. Если подобрать соответствующие аккорды и между ними поместить тиканье метронома, получится танцевальный ритм, пусть несколько монотонный и режущий слух, но при наличии воображения не лишенный прелести.

— Что вы на это скажете? — спросил мистер Вильсон.

— Все дело в моих руках, сэр, — сказал Найэл. — Я не могу добиться от них того, чего хочу. Они все время скользят по клавиатуре.

— Вы недостаточно упражняетесь, — сказал мистер Вильсон. — Вы не четко выполняете упражнения, которые я вам рекомендовал.

Он ударил карандашом по нотам.

— Нехорошо, Делейни, нехорошо, — сказал он. — Вы не в меру ленивы. Мне придется написать вашему отчиму.

— Он в Австралии.

— Тем больше оснований написать ему. Нельзя, чтобы он пускал деньги на ветер. Индивидуальный подход. Никакой индивидуальный подход не научит вас играть на фортепиано. Да вы и музыку-то не любите.

Скоро конец, подумал Найэл. Скоро конец; пробьет четыре часа, и он остановит метроном, потому что ему захочется чаю. Эти дурацкие длинные обвислые усы станут мокрыми от чая. Он пьет с сахаром и добавляет много молока.

— Я понимаю, — сказал мистер Вильсон, — ваша мать очень любила музыку. Она возлагала на вас большие надежды. Незадолго до смерти она обсуждала ваше будущее с вашим отчимом. Поэтому он так и настаивает на пресловутом индивидуальном подходе.

Наложите голос мистера Вильсона на стук метронома, наложите этот дребезжащий голос на равномерные тик-так, тик-так — и, чего доброго, что-нибудь да выйдет. А если никто не слушает, можно добавить и аккорды. Оглушительные аккорды расколют звук, как будто молот раскалывает череп мистера Вильсона.

— Ну а теперь, Делейни, еще одно усилие, прошу вас. Попробуйте сонату Гайдна.

Найэл не хотел пробовать сонату Гайдна; не хотел прикасаться к этому проклятому роялю. Он хотел лишь одного — быть далеко от этого класса, этой школы, вновь оказаться в театре с Мамой и Папой, с Марией и Селией. Сидеть в темноте, видеть, как поднимается занавес и старый Салливан слегка наклоняется вперед с палочкой в поднятой руке. Мама умерла. Папа и Селия в Австралии. Осталась только Мария. Он вспомнил про почтовую открытку, исписанную ее небрежным почерком. Мария осталась. Вот почему с семнадцатью фунтами и шестью пенсами в кармане он вышел из школы, сел в поезд и отправился в Ливерпуль. Ведь Мария осталась.

Хозяйка вошла в гостиную с яйцами и беконом. Принесла она и большой рисовый пудинг с румяной верхней корочкой. Мария и Найэл задержали дыхание, чтобы не рассмеяться. Хозяйка, тяжело ступая, вышла из комнаты, и они снова остались вдвоем.

— Я не смогу есть его, даже если буду умирать с голода, — сказал Найэл.

— Знаю, — сказала Мария. — Я тоже. Мы бросим его в камин.

Они положили немного риса на тарелки, чтобы выглядело, будто они поели, а остальное выкинули с блюда в огонь. Рис почернел. Но не сгорел. Он так и остался лежать на углях черной липкой рыхловатой массой.

— Что будем делать? — спросил Найэл. — Она придет подложить угля в камин и все увидит.

Они попробовали кочергой отскоблить рис от угля. Кочерга сделалась липкой и покрылась черным рисом.

— Положим его в карманы, — сказала Мария. — Бумага вон там. Бумагой мы отдерем его от угля и разложим по карманам. А по пути в театр выбросим в канаву.

Они принялись лихорадочно набивать карманы мокрым, дымящимся рисом.

— Если тебе не понравится, ты обязательно скажи, ладно? — попросила Мария.

— Ты о чем? — спросил Найэл.

— О театре. Если я не справлюсь с ролью, — сказала Мария.

— Конечно, — сказал Найэл, — но это невозможно. Ты справишься с любой ролью.

Он высыпал остатки пудинга в кепку, которая была ему велика.

— Неужели? — спросила Мария. — Ты уверен?

Она смотрела, как он стоит здесь, совсем рядом, тощий, бледный, с оттопыренными карманами и жуткой кепкой, разбухшей от риса.

— Ах, Найэл, — сказала она. — Как я рада, просто не передать.

На улице шел дождь, и они одолжили у хозяйки зонт. Они шли под ним вдвоем, и порывистый ветер задувал под него, как метроном. Найэл рассказывал Марии про мистера Вильсона. Мистер Вильсон уже не казался ему таким важным и значительным Теперь он стал всего-навсего жалким, надутым стариком с обвислыми усами.

— У него есть прозвище? — спросила Мария. — У всех преподавателей бывают прозвища.

— Мы зовем его Длиннорылым, — сказал Найэл. — Но его усы тут ни при чем. Дело не в усах.

— Я хочу предупредить тебя, — сказала Мария, — что нашу хозяйку зовут Флори Роджерс.

— Ну и что? — спросил Найэл.

— Да так, просто это очень смешно, — сказала Мария.

Перед самым театром они вывернули карманы и избавились от рисового пудинга.

— Вот деньги на билет, — сказала Мария — Еще слишком рано. Тебе придется сидеть и ждать целую вечность.

— Ничего страшного, — сказал Найэл. — Я постою в фойе и посмотрю, не принесли ли зрители на ногах остатки пудинга. Кроме того, я буду не один. Ведь это все равно, что прийти домой.

— Что значит прийти домой? — спросила Мария.

— Быть в театре, — сказал Найэл. — Быть рядом с тобой. Знать, что, когда поднимется занавес, на сцене будет один из нас.

— Дай мне зонтик, — сказала она. — У тебя будет глупый вид, если ты войдешь в фойе с зонтиком в руках.

Она забрала у него зонт и улыбнулась.

— Какая досада, — сказала она. — Ты так вырос, что почти догнал меня.

— Не думаю, что я вырос, — возразил Найэл. — Скорее, ты стала как-то ниже ростом.

— Нет, — сказала Мария, — это ты вырос. И голос у тебя стал резкий и странный. Так лучше. Мне нравится.

Концом мокрого зонта она толкнула дверь на сцену.

— Потом подожди меня здесь, — сказала она. — Служитель очень строгий и не всех пускает за кулисы. Если спросят, кто ты, скажи, что ждешь мисс Делейни.

— Я мог бы притвориться, что хочу получить автограф, — сказал Найэл.

— Хорошо, — сказала Мария, — так и сделай.

Как странно, подумала она, проскальзывая в дверь, еще утром я была так несчастна, страшно нервничала и ненавидела театр. Теперь же я счастлива и больше не нервничаю. И люблю театр. Люблю больше всего на свете. С зонтом в руках она, стуча каблуками и что-то напевая про себя, спустилась по каменной лестнице. А Найэл тем временем молча сидел в боковом кресле первого ряда верхнего яруса и, наблюдая, как музыканты занимают места в оркестровой яме, чувствовал, как приятное тепло постепенно разливается по всему его телу.

Хоть и сказал он себе в школе, что не любит музыку и не может играть на пианино, что-то уже навевало ему обрывок мелодии, где-то, когда-то услышанной и почти забытой; она сливалась со звуками настраиваемой первой скрипки, с горячим, слегка затхлым, напоенным сквозняками дыханием самого театра и сознанием того, что кто-то, кого он знает и любит, как некогда Маму, а теперь Марию, сидит в уборной за сценой и легкими мазками наносит грим на лицо.

Глава 9

— Они приехали и забрали тебя, да? — сказала Селия. — Вы даже не успели как следует побыть друг с другом.

— У нас было два дня, — сказала Мария.

Два дня… И так всегда с тех пор, из года в год. Найэл появляется никогда не знаешь когда, никогда не знаешь где, и вот он с ней. Всегда ненадолго. Она никогда не помнила, куда они ходили, что делали, что случалось; знала она одно — они были счастливы.

Раздражение, усталость, бесконечные заботы, трудности, планы — все забывалось, когда он был с ней. Он всегда приносил с собой странный покой и непонятное ей самой возбуждение. Рядом с ним она и отдыхала, и переживала необъяснимый подъем.

Не проходило дня, чтобы она не вспоминала о нем. Надо об этом рассказать Найэлу, он посмеется, он поймет. Но проходили недели, а она все не видела его. И вот он появляется неожиданно, без предупреждения. Совершенно измученная, она возвращается после долгой репетиции, неприятного разговора или просто неудачно проведенного дня, а Найэл сидит в глубоком кресле, смотрит на нее снизу вверх и улыбается. Ей надо причесаться, попудрить лицо, сменить почему-то ставшее ненавистным платье… все забывается в мгновение ока — ведь Найэл здесь, он часть ее существа, быть рядом с ним — все равно что быть наедине с собой.

— В этом был виноват Папа, — сказала Селия. — Директор школы телеграфировал Папе, что Найэл убежал, а он в ответной телеграмме написал: «Свяжитесь с Королевским театром в Ливерпуле». Труда догадалась, что он поехал к Марии.

— По-моему, это единственный нехороший поступок Папы за всю жизнь, — сказал Найэл.

— Ему очень не хотелось этого делать, — сказала Селия. — Он позвал Труду в гостиную — в то время мы были в Мельбурне, и там стояла ужасная жара — и сказал ей: «Мальчик удрал. Что же мне делать, черт возьми?»

Селия помнила, что им приходилось постоянно включать вентиляторы. Один висел над дверью, а другой на противоположной стене комнаты, чтобы был сквозняк. Кто-то предложил закрыть окна, задернуть шторы и включить вентиляторы на всю мощность, будто от этого станет прохладнее. Но вышло иначе. Стало еще жарче. Папа весь день сидел в пижаме и пил пиво.

— Дорогая, — сказал он Селии, — мне придется сдаться. Я больше не могу. Я ненавижу этих людей и эту страну. Кроме того, я теряю голос. Придется сдаваться.

Он постоянно говорил нечто подобное. Но это ничего не значило. То была часть ритуала на всем протяжении прощального турне. Всего несколько месяцев назад в Нью-Йорке они попали в снежную бурю, и он говорил то же самое об Америке и американцах. Он постоянно терял голос. Терял желание петь когда-либо в будущем. Терял желание петь в этот вечер.

— Позвони в театр, дорогая, — сказал он. — Скажи, что я отменяю сегодняшнее выступление. Я очень болен. У меня начинается нервный срыв.

— Хорошо, Папа, — ответила Селия, но, конечно, не придала его словам ни малейшего значения. Она продолжала рисовать в альбоме воображаемых персонажей, а Папа продолжал пить пиво.

Ей запомнилось, что телеграмма пришла около полудня; Папа разразился хохотом и бросил листок Селии на стол.

— Молодчина Найэл, — сказал он. — Я никогда не думал, что у него хватит духа на это.

Но она сразу забеспокоилась. Ей представилось, как Найэл лежит убитый где-нибудь в канаве, или что его избил, несправедливо избил жестокий директор школы, а то и побили камнями другие мальчики.

— Надо сейчас же сказать Труде, — заявила она. — Труда знает, что делать.

А Папа только смеялся. Он продолжал пить пиво и покатывался со смеху.

— Бьюсь об заклад, что через шесть недель он объявится здесь. Согласна? — сказал он. — Молодчина Найэл. Во всяком случае, я никогда ни в грош эту школу не ставил.

Но Труда сразу догадалась, что Найэл поехал к Марии.

— Он в Ливерпуле, — твердо сказала она и поджала губы. Это выражение Папа и Селия знали слишком хорошо. — Вы должны послать в школу телеграмму и сообщить, что они найдут его в театре в Ливерпуле. На этой неделе Мария там. Список ее выступлений у меня в комнате.

— Чего бы ради ему ехать в Ливерпуль? — спросил Папа. — Клянусь Богом, если бы я был мальчиком и убежал из школы, то черта с два я бы выбрал для побега Ливерпуль.

— Дело в Марии, — сказала Труда. — Теперь, после смерти матери, он всегда будет убегать к Марии. Я его знаю. Знаю лучше других.

Селия бросила взгляд на Папу. При упоминании о Маме с ним всегда что-то происходило. Он перестал смеяться. Перестал пить пиво. Он поднял тяжелый взгляд на Труду, его тело словно обмякло, и он вдруг показался постаревшим и усталым.

— Ну, не знаю, — сказал он. — Это выше моего разумения. Что я могу поделать со всем этим отсюда, с противоположной стороны этого проклятого земного шара? Андре!

Папа во весь голос позвал Андре, потому что ему тоже было необходимо рассказать про побег Найэла, и не одному Андре, но и официанту, когда тот придет, и горничной и, разумеется, всем в театре. Какую прекрасную историю, не без преувеличений, но зато какую захватывающую, поведает он всем о побеге своего смышленого пасынка из школы.

— Что проку звать Андре, — сказала Труда, опять поджимая губы. — Вам надо просто сообщить в школу, чтобы они связались с театром в Ливерпуле. Они должны забрать его. Говорю вам, он в Ливерпуле.

— В таком случае пусть и остается там, — сказал Папа, — раз ему так нравится. Может быть, он получит работу в оркестре, будет играть на рояле.

— Его мать хотела, чтобы он ходил в школу, — сказала Труда. — Театр не место для мальчика его возраста. Он должен пройти обучение. И вам это известно.

У Папы вытянулось лицо, и он посмотрел на Селию.

— Пожалуй, нам придется поступить так, как она говорит, — сказал он. — Сбегай вниз, дорогая, и принеси мне телеграфный бланк.

И Селия пошла вниз, в холл, к портье отеля, размышляя о том, что Найэл убежал в Ливерпуль к Марии. Сестрой Найэла была она, а не Мария Зачем же Найэлу понадобилось убегать к Марии? И, вообще, почему бы им не быть всем вместе? Почему все, что когда-то было таким прочным и постоянным, стало таким ненадежным и ни на что не похожим? Она поднялась обратно с телеграфным бланком и через полуоткрытую дверь услышала, как Труда разговаривает с Папой.

— Я уже давно хотела высказать вам, что у меня на душе, мистер Делейни, — говорила она. — Я высказала, что думаю относительно мальчика, а теперь могу сказать и о Селии. Неправильно это, мистер Делейни, таскать ее вот так, с места на место. Ей следует получить нормальное образование и общаться со сверстниками. Иное дело, когда она была маленькая, была жива ее мать, и они трое были вместе. Но она подрастает, ей нужна компания девочек ее возраста.

Папа стоял лицом к Труде. Через приоткрытую дверь Селия увидела потерянное, испуганное выражение его глаз.

— Я знаю, — сказал он, — но что же мне делать? Она все, что у меня осталось. Я не могу отпустить ее. Если я отпущу ее, я сломаюсь. Если она покинет меня, я погибну.

— Это губит ей жизнь, — сказала Труда. — Предупреждаю вас. Это губит ей жизнь. Вы возлагаете на нее слишком большую ответственность. Стараетесь поставить взрослую голову на детские плечи. Ей придется страдать из-за этого. Не вам, мистер Делейни, а ей.

— Разве я не страдал? — сказал Папа, и в глазах его было все то же потерянное выражение. Затем он собрался и налил себе очередной стакан пива. — Она видит мир, — сказал он. — Ребенок видит мир, а это уже само по себе образование. Лучше, чем то, которое она может получить в школе. Я скажу вам, что мы сделаем, Труда. Мы дадим объявление, что ищем гувернантку. Вот оно, решение. Хорошая, всесторонне образованная гувернантка. И мы найдем девочек, которые будут приходить к нам на чай. Будем приглашать других детей к чаю.

Он улыбнулся и потрепал Труду по плечу.

— Не беспокойтесь, Труда. Я что-нибудь устрою. И я телеграфирую в школу. Скажу этому малому — их директору, чтобы он искал мальчика в Ливерпуле. Вы, конечно, правы. Должно быть, он ошивается в театре. С Марией все в порядке, она занимается делом. Мальчику это не на пользу. Все будет, как надо. Не беспокойтесь, Труда.

Селия немного подождала и вошла в гостиную.

— Вот бланк, — сказала она.

Оба обернулись и посмотрели на нее, но ничего не ответили, и тишину комнаты нарушало только жужжание вентиляторов.

Селия вышла из комнаты, по коридору дошла до уборной, заперлась, и, вместо того чтобы читать книгу, которую там держала, села на стульчак и заплакала. Перед ней по-прежнему стояло растерянное лицо Папы, и она слышала, как он говорит Труде: «Я не могу отпустить ее. Если она уйдет, я сломаюсь. Если она покинет меня, я погибну».

Нет, она никогда не покинет его, никогда. Но почему он губит ей жизнь? Что Труда имела в виду? Чего ей не хватает? Да и не хватает ли? Того, что другие девочки делают в школе: играют в мяч, пишут и прячут записки, смеются, толкаются? У нее не было никакого желания делать все это. Она просто хотела оставаться с Папой. Но если бы и остальные могли быть с ней, если бы только Найэл и Мария были здесь, так что рядом были не одни только взрослые…

— Как Найэл вернулся в школу? — спросила Селия. — Приехал кто-то из учителей и забрал его? Я забыла.

— Они прислали padre, — сказал Найэл, — малого, который вел службы в школьной церкви. У него были соломенные волосы, и он часто смешил нас. Он любил театр. Поэтому старший учитель и послал его. Он был не дурак и знал, что делает.

— Перед поездом он сводил нас в кондитерскую, — сказала Мария, — и все рассказывал смешные истории, так что у нас не было времени думать.

Через много лет, в Лондоне, он пришел посмотреть ее в театре. Сидел в первом ряду и прислал ей записку с вопросом, не будет ли ему позволено засвидетельствовать ей свое почтение, и она согласилась, зевая от скуки, но любопытствуя, кто бы это мог быть. Она очень устала, хотела пораньше уйти; но, как только он появился, она узнала его, узнала круглолицего padre с соломенными волосами, но волосы уже из соломенных превратились в седые. Найэла не было в Лондоне, они сидели в ее уборной, разговаривали о Найэле, и она забыла про усталость.

— В кондитерской он купил нам шоколадных конфет, — сказал Найэл, — огромную коробку, перевязанную красной лентой. Ты сразу сорвала ленту и повязала ей волосы. Это тебе очень пошло.

— Красовалась, — сказала Селия. — Бьюсь об заклад, она красовалась. Надеялась, что padre в нее влюбится и позволит Найэлу остаться.

— Ты завидуешь, — сказала Мария. — Завидуешь, хоть уже прошло столько лет. Тебе очень хотелось быть тогда с нами в Ливерпуле.

В тот вечер Найэлу очень хотелось есть. Он всегда был одним из тех мальчиков, которые хотят есть в самое неподходящее время. Хороший завтрак или плотный ленч были ему не впрок. Он ничего не ел. Но часа в три дня или ночи ему вдруг хотелось копченой рыбы или большую тарелку сосисок. Он бывал так голоден, что готов был съесть дверные ручки.

— Мы прокрались вниз по лестнице, помнишь? — спросила Мария. — На кухне пахло кошкой и миссис Роджерс. Ее туфли стояли на решетке плиты.

— Стянутые пластырем, — сказал Найэл, — и порванные по швам. От них противно пахло.

— Там был сыр, — сказала Мария, — полхлеба и банка паштета. Мы все забрали ко мне в спальню, и ты лег на мою кровать в нижней сорочке и кальсонах — пижамы у тебя не было.

Найэл очень замерз. В детстве он всегда был мерзляком. Всегда трясся от холода, ноги были как ледышки. Когда он лежал рядом с Марией и у него не попадал зуб на зуб от холода, ей приходилось сваливать на кровать одеяла, пледы, а иногда и тяжелый ковер. Таща ковер и взгромождая его на кровать, они задыхались от смеха.

— На столике рядом с кроватью лежала Библия, — сказал Найэл. — Мы зажигали две свечи и вместе читали ее. Открывали наугад и по первому попавшемуся месту гадали о будущем.

— Я до сих пор так делаю, — сказала Мария. — Всегда делаю. Перед премьерой. Но ничего не получается. В последний раз это было: «И собиравший пепел телицы пусть вымоет одежды свои, и нечист будет до утра». Набор слов.

— Можно немного схитрить, — сказал Найэл. — Если открыть Библию в конце, то попадешь на Новый Завет. Новый Завет больше подходит для гадания. Наткнешься на что-нибудь вроде: «В любви нет страха».

— Интересно, на что вы наткнулись в тот вечер в Ливерпуле, — сказала Селия. — Вряд ли хоть один из вас помнит.

Мария покачала головой.

— Не знаю, — сказала она. — Это было так давно.

Найэл промолчал. Однако он помнил. Он вновь видел мерцающие стеариновые свечи в зеленых фарфоровых подсвечниках. Одна из них гораздо короче другой и с куском оплывшего стеарина у фитиля. Ему холодно, и Мария укрывает его плечи одеялом, подтыкает края, самой ей тепло и уютно в пижаме в цветочек, старой пижаме, зашитой на боку, и им приходится разговаривать шепотом, чтобы не услышала миссис Роджерс в соседней комнате. Он ест хлеб с паштетом и сыром, перед ними Библия, раскрытая на Песне Песней Соломона, на строчках «Возлюбленный мой принадлежит мне, а я ему: он пасет между лилиями».

— Благодарю, — сказала Мария. — Но ты не пасешь между лилиями. Ты сидишь здесь, рядом со мной на кровати и ешь хлеб с паштетом.

Она рассмеялась и, чтобы не услышала миссис Роджерс, заткнула рот платком. Найэл сделал вид, что смеется вместе с ней, но на самом деле мысли его обратились к будущему. Он видел, как Мария порхает сквозь череду бегущих лет, ни о ком и ни о чем не заботясь, отмахиваясь от бед и вскоре забывая их; а сам он как тень следует за ней, всегда на шаг или два позади, всегда в тени. Была полночь, ей было тепло и завтра — новый день. Но завтра, думал Найэл, что-нибудь случится. В школе нападут на его след, и ему придется вернуться.

И он оказался прав. Приехал padre. Возражать было бесполезно. У него не было денег. Мария не могла содержать его. Итак, он снова уезжал: padre в углу купе вагона для курящих раскуривал трубку, а Найэл высунулся из окна, смотрел на Марию, которая с красной лентой в волосах стояла в конце платформы, и махал ей рукой.

Когда она на прощание целовала его, в ее глазах стояли слезы, но она смахнула их слишком скоро, слишком скоро — как только ушла с платформы.

— Наверное, вы неплохо повеселились, — сказала Селия. — Как жаль, что я все это пропустила. А ты, Мария, даже если другие и смотрели на тебя свысока, должно быть, действительно была хороша. В противном случае, ты не была бы тем, что ты есть сейчас.

— Вот именно, — сказала Мария. — И что же я есть сейчас?

Найэл знал, что она имеет в виду, но Селия была озадачена.

— Право же, — сказала она, — чего тебе еще желать? Ты достигла вершины. Ты пользуешься популярностью. Публика валом валит на любую пьесу, в которой ты играешь.

— Да, знаю, — сказала Мария. — Но действительно ли я хороша?

Селия ошеломленно уставилась на нее.

— Ну, конечно, — сказала она. — Я не видела ни одной роли, в которой ты была бы плоха. Что-то тебе удается больше, что-то меньше, но это неизбежно. Конечно, ты хороша. Не будь дурой.

— Ну, ладно, — сказала Мария. — Я не могу этого объяснить. Ты не поймешь.

Она забывала слишком многое в жизни, но не все. Мелкие сплетни, как бы случайные намеки навсегда застревали в памяти. Она не могла отмахнуться от них. Связи… это ей удалось благодаря связям. Так говорили и позже. Она совсем не работает. Она проскользнула с черного хода. Имя. За нее все делает имя. Все дело в удаче. Удача от начала до конца. Она получила первую большую роль в Лондоне, потому что женила на себе Вы-Знаете-Кого; он был от нее без ума… Какое-то время это продолжалось, но разумеется… Она не лишена способностей, но это способности обезьяны. Игрой это не назовете. Она унаследовала обаяние Делейни, у нее фотографическая память и целый набор трюков. Вот и все. Говорят, говорят… говорят… говорят…

— Понимаете, — медленно произнесла она, — с такими людьми, как я, никто не бывает по-настоящему честен. Мне никто не говорит правды.

— Я честен, — сказал Найэл. — Я говорю тебе правду.

— Ах, ты, — вздохнула Мария. — Ты совсем не то.

Она посмотрела на него, на его странные, ничего не выражающие глаза, прямые волосы, узкий рот с выпяченной нижней губой. В нем не было черты, которой бы она не знала, которую бы не любила, но какое отношение это имеет к ее игре? Или наоборот? Неужели и то, и другое так неразрывно связано? Найэл был отражением в зеркале, перед ним она танцевала ребенком, перед ним принимала различные позы. Найэл был козлом отпущения, взявшим на себя все ее грехи.

— В действительности, — сказал Найэл, — ты хочешь сказать, что ни один из нас отнюдь не птица высшего полета. Не то что Папа или Мама. И, называя нас паразитами, Чарльз не в последнюю очередь имел в виду именно это. Из нас троих каждый по-своему сумел одурачить окружающих своим кривлянием, но в глубине души мы отлично знаем правду.

Он стоит в магазине на Бонд-стрит и разыскивает пластинку. Пластинку, на которой Папа поет одну старинную французскую песню. Названия он не мог вспомнить, но там была одна строчка о le cor:[159]«Que j'aime le son du cor, le soir au fond du bois».[160]

Что-то в этом роде. Он очень хорошо знал эту пластинку. На обороте была записана «Plaisir d'amour».[161] Никто не пел эти песни так, как Папа. Но глупенькая молодая продавщица подняла голову от списка имеющихся в магазине пластинок и тупо посмотрела на него:

— У нас ее нет. Наверное, она очень старая. Не думаю, что ее еще раз записывали.

Пока она говорила, дверь кабины для прослушивания отворилась и Найэл услышал одну из своих собственных песен в ритме джиги, исполняемую под невыразительный аккомпанемент посредственного оркестра. В это время мимо проходил какой-то мужчина; он узнал Найэла и, улыбаясь, кивнул в сторону кабинки:

— Добрый день, мистер Делейни. Вам не надоедает слушать ее? Мне так порядком надоело.

Девушка за прилавком взглянула на Найэла, а его песня, казалось, звучала все громче и громче, заполняя весь магазин.

Найэл придумал какой-то предлог, поспешно вышел из магазина и пошел прочь.

— Вся сложность в том, что вы оба не чувствуете благодарности за свой успех, — сказала Селия. — Он пришел к вам, когда вы были еще слишком молоды. Тебе едва исполнилось двадцать, когда ты познала оглушительный успех в «Хеймаркете»,[162] а я сидела дома на Сент-Джонз Вуд и присматривала за Папой.

— Ты любила присматривать за Папой, — сказала Мария. — Ты же знаешь.

— Он слишком много пил, — сказала Селия. — Ты никогда этого не замечала, а если и замечала, то тебя это не волновало. Я одна переносила весь этот ужас, когда видела, как он подходит к буфету. Труды не было с нами. Она лежала в больнице с язвой на ноге.

— Ты преувеличиваешь, — возразил Найэл. — Папа никогда не напивался до безобразия. Никогда не падал, ничего особенного себе не позволял. Наоборот, бывал весьма забавен. Всегда декламировал. Ярды и ярды поэзии. Никто не возражал. И пел он тогда лучше, чем когда бы то ни было.

— Я возражала, — сказала Селия. — Когда кого-то любишь, постоянно присматриваешь за ним и видишь, как он постепенно отдаляется от тебя, теряя лучшее, что в нем было, поневоле будешь возражать.

— Все от того, что он оставил сцену, — сказала Мария. — Он знал, что это начало конца, и все в нем перевернулось. Когда я начну стареть, то, вероятно, тоже стану пить.

— Нет, не станешь, — сказал Найэл. — Ты слишком тщеславна. Слишком заботишься о фигуре и лице.

— Вовсе не забочусь, — сказала Мария. — Слава Богу, пока не требуется.

— Придет время, потребуется, — пообещал Найэл.

Мария хмуро взглянула на него.

— Отлично, — сказала она, — продолжай. Скажи еще какую-нибудь гадость. Так или иначе, всем нам отлично известно, что ты замышлял той зимой.

— Да, — подтвердила Селия. — Все к одному. Бедный Папа очень беспокоился за тебя, Найэл. Это было просто ужасно.

— Чепуха, — сказал Найэл.

— Тебе едва исполнилось восемнадцать, — сказала Селия. — А какие пошли разговоры.

— Ты хочешь сказать, что говорил Папа, — сказал Найэл. — Он всегда говорил. Без этого ему жизнь была не в жизнь.

— Но он очень расстраивался, — сказала Селия. — Он так и не простил этой женщине.

— Когда люди кого-то не любят, — сказала Мария, — они всегда говорят «эта женщина». У тебя есть причина не любить бедную старушку Фриду? Право, она была лучше многих. Для Найэла даже совсем не плоха. Она не причинила ему никакого вреда, как раз наоборот. К тому же она была старым другом Папы и Мамы.

— Наверное, поэтому Папа так рассердился, — сказал Найэл.

— А ты Фриду никогда не спрашивал? — спросила Мария.

— О Господи, конечно нет, — ответил Найэл.

— Какие мужчины странные, а я бы спросила, — сказала Мария.

— Все началось на том ужасном банкете, — сказала Селия. — Кошмарный вечер. Я его никогда не забуду. Этот ужасный банкет в «Грин-Парке» или как там назывался тот отель. Папа устраивал прием в честь Марии после ее премьеры в «Хеймаркете».

— И вовсе это был не ужасный банкет, — сказала Мария, — а просто замечательный.

— Разумеется, замечательный, — сказала Селия. — Для тебя. У тебя был такой успех. Для меня же далеко не замечательный. Папа перепил и не мог завести машину, а тут еще этот снег.

— Повсюду снег, — сказал Найэл. — Меня поразило, что на банкет вообще кто-то пришел, не говоря уж о спектакле. На Хеймаркете снега навалило по щиколотку. Мне это известно, я прошагал там взад-вперед почти весь вечер. Не мог войти в театр, слишком переживал за Марию.

— Нервы! Не говори мне о нервах, — сказала Мария. — В тот день, с самого утра мои руки, ноги и живот становились все холоднее и холоднее. Я пошла в церковь Святого Мартина-в-Полях и прочла молитву.

— Когда ты вышла на сцену, все было в порядке, — сказала Селия.

— Но не со мной, — сказал Найэл. — Я бродил по Хеймаркету, и у меня зуб на зуб не попадал. Я мог подхватить воспаление легких.

Мария посмотрела на него. Она все еще немного хмурилась.

— Ну уж для тебя вечер закончился как нельзя лучше, разве нет? — сказала она.

— Если он так и закончился, то лишь по твоей вине, — сказал Найэл.

— О, продолжай, — сказала Мария. — Во всем обвини меня.

Селия не слушала. Она по-прежнему думала о машине, которая не заводилась, и о Папе, склонившемся над рычагами управления.

— Если подумать, — сказала она, — тот вечер был довольно странным для каждого из нас.

Глава 10

Проснувшись в то утро, Мария увидела за окном густые хлопья снега. Портьеры были задернуты — она никогда не спала с раздернутыми, — снег падал косо, ветер сдувал его в левую сторону, и если бы она подольше смотрела на небо, у нее зарябило бы в глазах и закружилась голова. Она снова закрыла глаза, но знала, что ей больше не заснуть. Этот День настал. Страшный День.

Возможно, если снегопад продлится еще несколько часов, к вечеру транспорт остановится, зрителям не на чем будет добираться, и все театры закроют. Труппе сообщат, что из-за непогоды премьера переносится. Она лежала в кровати на боку, подтянув колени к подбородку. Конечно, она могла бы сказаться больной. Могла бы весь день пролежать в постели, ее бы приходили навестить, а она делала бы вид, что пребывает в трансе. Какое несчастье! Марию Делейни, которая должна была играть молодую героиню в «Хеймаркете», ночью внезапно разбил паралич. Она не слышит, не говорит и даже пальцем пошевелить не может. Страшная трагедия. Она была блестящей актрисой. Мы все возлагали на нее большие надежды. Ей предстояло многое свершить, но она уже никогда не сможет играть. До конца дней своих она будет прикована к постели, и нам придется на цыпочках подходить к ней и подносить цветы…

Бедная, прекрасная, блистательная Мария Делейни.

В дверь постучали, и в комнату ворвалась горничная Эдит с завтраком на подносе.

— Прекрасная погода, — сказала она, водружая поднос на кровать. — Когда я открыла заднюю дверь, снега было по колено. Придется его разгрести, чтобы могли пройти торговцы, но я этим заниматься не буду.

Мария не ответила Глаза ее были по-прежнему закрыты. Она терпеть не могла Эдит.

— В такую погоду немногие выберутся в театр, — сказала Эдит. — Зал будет на три четверти пуст. В газете есть маленькая заметка о вас и фотография. Ничуть не похожая.

И она вылетела из комнаты, хлопнув дверью. Мерзкая девчонка. Откуда ей знать, будет театр полон или пуст? Всем известно, что билеты достались лишь тем, кто заказал их за много недель до спектакля. Вряд ли погода испугает счастливчиков. Где эта заметка о ней? Она раскрыла газету и просмотрела ее от корки до корки.

И только-то?.. Три короткие строчки в самом низу, где их никто и не увидит. «Мария Делейни, которая выступает сегодня в новой пьесе на сцене „Хеймаркета“, — старшая дочь…» и далее масса всего о Папе. Могли бы и фотографию поместить его, а не ее. Эдит права. Ничуть не похожа. Почему эти болваны не могли выбрать одну из новых, которые она сделала специально дляэтого случая? Так нет же. Взяли это дурацкое фото, где она нелепо улыбается через плечо.

«Мисс Мария Делейни, которая выступает сегодня в новой пьесе на сцене „Хеймаркета“…» Сегодня. Она повернулась к подносу и с отвращением посмотрела на грейпфрут. Мало сахара, и на вазочке с джемом сладкие пятна. Все потому, что нет Труды. Труда в больнице с язвой на ноге, и именно тогда, когда она так нужна.

На подносе лежали только два конверта. Один со счетом за какие-то туфли, который, как ей казалось, она уже оплатила. Нет, не казалось — она была уверена в этом. Эти скоты снова прислали его. Во втором конверте — письмо от тоскливой девицы, с которой они вместе были в турне прошлым летом. «Когда настанет великий день, я буду думать о вас. Некоторым везет буквально во всем. Каков он? Такой же интересный, как на фотографии, и правда ли, что ему около пятидесяти? В „Кто есть кто“ его возраст не указан…»

Мало кто знал ее адрес в Сент-Джонз Вуд. Папа и Селия здесь совсем недавно. Большинство посылали ей письма и телеграммы прямо в «Хеймаркет». Цветы тоже. Если подумать, то все это дело страшно похоже на послеоперационные дни. Телеграммы, цветы. И долгие часы ожидания. Она взяла в рот кусочек грейпфрута, но он оказался очень горьким и с сердцевиной. Она выплюнула его.

За дверью послышалось шарканье комнатных туфель, и тут же раздался знакомый стук тремя пальцами.

— Войдите, — сказала Мария.

Это был Папа. В старом синем халате и комнатных туфлях, которые Труда чинила уже не один раз. Папа никогда не покупал новой одежды и оставался верен знакомым вещам до тех пор, пока они окончательно не изнашивались. У него был один старый джемпер, который он стягивал кусками веревки.

— Ну, дорогая моя, — сказал Папа.

Он подошел, сел на кровать рядом с Марией, взял ее руку и поднес ее к губам. Со времени турне по Южной Африке он пополнел и отяжелел, и волосы стали совсем седыми. Но нисколько не поредели. Они стояли у него над головой как никогда прежде, делая его похожим на льва. Стареющего льва.

Сидя на кровати, он одной рукой держал руку Марии, другой взял с подноса кусочек сахара и стал его сосать.

— Как ты себя чувствуешь, моя дорогая? — спросил он.

— Отвратительно, — ответила Мария.

— Знаю, — сказал он.

Он улыбнулся и принялся за второй кусок сахара.

— Либо оно есть, либо нет, — сказал он. — Либо оно в твоей сумасбродной головке и ты инстинктивно делаешь то, что нужно, либо, как шестьдесят процентов их братии, лопочешь бессмыслицу, ходишь вокруг да около и никогда не поднимаешься выше среднего уровня.

— Откуда мне знать? — сказала Мария. — Люди никогда не говорят правды. Во всяком случае всей правды. Сегодня вечером я могу удачно выступить, получу хорошие отзывы и все будут милы и доброжелательны. Но я все равно не буду знать наверняка.

— Еще как будешь, — сказал Папа. — Здесь. — И он постучал себя по груди. — Внутри.

— Я понимаю, что волноваться нельзя, — сказала Мария. — По-моему, это недостаток веры в себя. Надо идти вперед и ни на что не обращать внимания.

— Некоторые так и делают, — сказал он. — Но это неудачники. Они получают награды в школе, но потом о них никто не слышит. Так держать! Болей. Пусть тебя рвет в унитаз. Ничего не стоит то, что дается без борьбы, если задолго до победы ты не чувствовала боли в животе.

Он поднялся и побрел к окну. Комнатные туфли вновь зашлепали по полу.

— Когда я первый раз пел в Дублине, — сказал он, — собралось чертовски много народа. Публика была самая разношерстная. С билетами произошла какая-то путаница. Многие зрители сидели не на своих местах. Я так дьявольски волновался перед выступлением, что, раскрыв рот, вывихнул челюсть и минут пять не мог его закрыть.

Он рассмеялся. Подошел к умывальнику и повертел в пальцах тюбик с зубной пастой Марии.

— Тогда я рассердился, — сказал он. — Рассердился на самого себя. Чего я боюсь, черт возьми, сказал я себе. В зале всего-навсего толпа каких-то ирландцев, и если я не понравлюсь им, то и они не понравятся мне, а ведь одно другого стоит. Я вышел на сцену и начал петь.

— Ты хорошо пел? — спросила Мария.

Он положил тюбик на место. Посмотрел на Марию и улыбнулся.

Если бы я пел плохо, мы бы не были сейчас здесь, — сказал он, — и сегодня вечером ты не смогла бы выйти на сцену «Хеймаркета». А теперь вставай, прими ванну, и не забывай, что ты Делейни. Покажи им всем, чего ты стоишь.

Он открыл дверь и, шлепая туфлями, направился в свою комнату, по пути крикнув Андре, чтобы тот принес ему завтрак.

Сегодня вечером он поцелует меня и пришлет в уборную цветы, подумала Мария. Но ни то ни другое не будет иметь значения. Имеет значение лишь одно. То, что он сейчас сказал.

Она встала с кровати, прошла в ванную, включила горячую воду и вылила в нее всю эссенцию, которую Селия подарила ей на Рождество.

— Все равно, что помазание трупа перед похоронами, — сказала про себя Мария.

Снег шел все утро. Он засыпал палисадник перед домом, и тот стоял безжизненный, унылый. Кругом царили тишина и покой, странный, глухой покой, который всегда приходит со снегопадом. С Финчли-роуд не долетал шум транспорта.

Как ей хотелось, чтобы скорее пришел Найэл, но его поезд прибывал только после полудня. К Пасхе он заканчивал школу. Это был его последний семестр. Папа ухитрился добиться, чтобы его отпустили на несколько дней и он смог присутствовать на премьере. Почему он не мог приехать утром, почему она должна дожидаться? Она хотела, чтобы Найэл был с ней.

Когда она через голову снимала ночную рубашку, порвалась лямка. Она поискала в ящике комода другую, но не нашла. Она подошла к двери и громко позвала Селию.

— Исчезло все мое нижнее белье, — бушевала она. — Я ничего не могу найти. Ты его взяла.

Селия уже встала и была одета. Она всегда вставала раньше Марии, на случай если понадобится Папе — подойти к телефону или написать письмо.

— Из прачечной еще ничего не вернулось, — сказала она. — Ведь Труды нет. Без нее в доме всегда беспорядок. Ты можешь взять мою лучшую рубашку и панталоны. Те, которые Папа подарил мне на Рождество.

— Ты гораздо толще меня. Они не подойдут, — проворчала Мария.

— Подойдут, мне они малы. Я все равно собиралась отдать их тебе, — сказала Селия.

Ее голос звучал нежно и ласково. Она это специально делает, подумала Мария. Она так мила и предупредительна потому, что у меня сегодня премьера, и она знает, что я волнуюсь. Почему-то при этой мысли она почувствовала еще большее раздражение. Она выхватила у Селии из рук рубашку и панталоны. Селия наблюдала, как она молча их надевает. Как хороша в них Мария. Они ей в самую пору. Что значит быть стройной и подтянутой…

— Что ты наденешь сегодня вечером? — спросила Мария.

В ее голосе звучало раздражение. На Селию она не смотрела.

— Свое белое, — ответила Селия. — Его принесли из чистки, и оно выглядит довольно мило. Плохо, что оно немного измялось и, когда я танцую, задирается сзади. Ты не хочешь пройтись по тексту? Я тебя проверю.

— Нет, — сказала Мария. — Мы занимались этим вчера. Я не собираюсь даже заглядывать в него.

— Сегодня нет никаких репетиций?

— Нет, никаких. Ах, он, наверное, там возится с освещением. Из нас никого не вызывали.

— Может быть, тебе следует послать ему телеграмму?

— Пожалуй. Он получит их сотен пять. Но сам не откроет ни одной. Этим занимается секретарь.

Она посмотрелась в зеркало. Волосы просто кошмар, но после ленча она вымоет их и высушит перед камином в столовой. На самом деле она не собиралась посылать ему телеграмму. Она собиралась послать ему цветы, но не хотела, чтобы Селия знала об этом, и Папа тоже. Она точно знала, что пошлет. Анемоны, голубые и красные в белой вазе. Однажды на репетиции он говорил о цветах и сказал, что его любимые цветы анемоны. Вчера она заметила их в цветочном магазине на углу Марилебон-роуд. Ваза потребует дополнительных расходов, но один раз это можно себе позволить. Доставка цветов в «Хеймаркет» тоже будет стоить денег.

— Папа пригласил его на банкет после спектакля, — сказала Селия. — Он приведет свою ужасную жену?

— Она в отъезде. В Америке.

— Как хорошо, — сказала Селия.

Интересно, думала она, сейчас, в эту минуту, Мария очень волнуется? Будет ее волнение возрастать с приближением вечера или уляжется, стихнет, как ноющая боль? Здесь, рядом с ней, ее сестра, актриса, которой совсем скоро предстоит выступить в своей первой значительной роли в Лондоне; Селия хотела поговорить с ней об этом, но не могла: какая-то странная робость удерживала ее.

Мария подошла к шкафу и достала пальто.

— Ты, конечно, не собираешься на улицу? — сказала Селия. — Идет сильный снег.

— Я задохнусь, если останусь здесь, — сказала Мария. — Мне надо пройтись, мне надо двигаться.

— За ленчем мы будем вдвоем. Папа собирается в «Гаррик».[163]

— Мне не надо ничего особенного, — сказала Мария. — Я не хочу есть.

Она вышла из дома, свернула за угол на Финчли-роуд и на автобусе доехала до цветочного магазина, где накануне видела анемоны. На стенке автобуса крупными черными буквами было написано название пьесы, а выше — ее имя, красными. Доброе предзнаменование. Не забыть сказать Найэлу.

Очень придирчиво выбрав анемоны, она подошла к столику в углу магазина, чтобы написать карточку. Она совсем не знала, что написать. Что-нибудь не слишком фамильярное, что-нибудь не слишком игривое. Чем проще, тем лучше. Она остановилась на том, что вывела его имя и подписала: «От Марии с любовью». Вложила карточку в цветы и вышла из магазина. Посмотрела на часы. Двенадцать. Ждать оставалось еще больше восьми часов.

На ленч у них была тушеная баранина с луком и картофелем и яблочная шарлотка. Без Папы они кончили есть раньше обычного. Сразу после ленча Мария вымыла голову, сколола волосы шпильками и легла в столовой спиной к камину.

— Может быть, — небрежно и слегка зевая, сказала она Селии, — может быть, ты послушаешь мой кусок из середины третьего акта. Проверим слова.

Селия ровным, монотонным голосом подавала реплики. Мария отвечала на них, прикрыв глаза руками. Все в порядке. По части текста Мария была безупречна.

— Что-нибудь еще? — спросила Селия.

— Нет, больше ничего.

Селия листала страницы измятой рукописи. Они были испещрены карандашными пометками. Она посмотрела на Марию, которая все еще лежала, закрыв лицо руками. Что должна испытывать Мария, целуя этого мужчину, чувствуя, как его руки обнимают ее, и говоря все то, что ей надо говорить? Мария никогда не рассказывала об этом. Она была до странности сдержанна в таких вопросах. Она говорила, что Такой-То и Такой-То был в плохом настроении, с похмелья или очень весел и забавен, но если ее спрашивали о более интимных подробностях, то отвечала уклончиво. Казалось, ей это неинтересно. Она просто пожимала плечами. Может быть, Найэл спросит ее. Может быть, Найэлу она расскажет.

Стемнело очень рано, около половины третьего. Снег прекратился, но за окнами было холодно и промозгло. В столовую вошла Эдит, чтобы закрыть портьеры.

— Перестал на минуту, — сказала она, рывком задергивая портьеры. — Но того и гляди начнется снова. Под ногами жуткая слякоть. Только что спускалась за почтой, так насквозь промокла.

Она вышла, тяжело ступая по полу и оставив за собой шлейф затхлого воздуха.

— Неужели они никогда не моются? — свирепо сказала Мария.

Она села, потянулась и стала вынимать шпильки из волос. Волосы распушились над ее головой, короткие и золотистые, как нимб. Селия отложила рукопись, которую только перечитала с начала до конца. Она знала ее почти так же хорошо, как Мария.

Неожиданно она спросила. Не могла сдержаться:

— Он тебе нравится?

— Кто?

Селия помахала рукописью перед Марией.

— Да, он ужасно милый. Я тебе говорила, — сказала Мария.

Она поднялась с пола и оправила юбку.

— Но что ты чувствуешь, когда целуешь его на репетиции? Тебе не бывает неловко? — спросила Селия.

— Мне бывает неловко, если приходится целовать его утром, — сказала Мария. — Я всегда боюсь, что у меня пахнет изо рта. Знаешь, так бывает, когда хочется есть. Так что лучше это делать после ленча.

— Правда? — спросила Селия.

Но на самом деле она хотела узнать совсем не о том.

— У тебя прекрасно лежат волосы, — сказала она вместо того, чтобы продолжить расспросы.

Мария повернулась и взглянула в зеркало.

— Странно, — сказала она, — у меня такое чувство, будто все это происходит не со мной. День мой, но живет в нем кто-то другой. Ужасное чувство. Не могу его объяснить.

Они услышали, что к дому подъезжает такси.

— Это Найэл, — сказала Мария. — Наконец-то Найэл.

Она подбежала к окну и отдернула портьеры. Громко забарабанила по стеклу. Он повернул голову, улыбнулся и помахал рукой. Он расплачивался с таксистом.

— Пойди и впусти его, быстро, — сказала Мария.

Селия пошла к входной двери и впустила Найэла.

Он с чемоданом в руке поднялся по лестнице.

— Привет, пупсик, — сказал Найэл и поцеловал Селию.

Конечно, он весь продрог. Руки были как лед, давно не стриженные волосы растрепались. Они вместе вошли в столовую.

— Где ты был? — сердито спросила Мария. — Почему не приехал раньше? — Она даже не улыбнулась Найэлу, не поцеловала его.

— Я ходил навестить Труду, — сказал он. — Ты же знаешь, что больница в нескольких милях отсюда, и в такой снег туда надо добираться целую вечность.

— Ах, какой ты молодец, — сказала Селия. — Должно быть, она так обрадовалась. Как она?

— Лучше, — сказал Найэл. — Но ужасно сварлива. На всех ворчит. На сестер, на сиделок, на еду, на врачей, на других больных. Я немного побыл с ней и развеселил ее. Она даже пару раз рассмеялась.

— По-моему, это очень эгоистично с твоей стороны, — сказала Мария. — Ты знал, что значит для меня этот день, что мне так нужно утешение, и все-таки отправился через весь Лондон навестить Труду. Для Труды можно было бы выбрать и другое время. А теперь у меня остается только два часа до театра.

Найэл промолчал. Он подошел к камину, опустился на колени и протянул руки к огню.

— Труда прислала тебе подарок, — сказал он. — Она попросила одну из сиделок в свободное время сходить в магазин и кое-что купить. Она сказала мне, что именно. Это подковка из белого вереска. Ее отправили в театр. Труда очень радовалась. Скажи Марии, попросила она, что я весь вечер буду думать о ней.

Мария промолчала. Она слегка выпятила нижнюю губу, отчего у нее сделался еще более надутый вид.

— Пойду взгляну, как там чай, — сказала Селия после минутного молчания.

Лучше оставить их вдвоем. Они сами разберутся. Она вышла из комнаты и поднялась к себе в спальню, дожидаться, когда действительно подоспеет время чая.

Мария опустилась на колени перед камином рядом с Найэлом. Потерлась щекой о его плечо.

— Я чувствую себя ужасно, — сказала она. — Началось с живота, а теперь подступило к горлу.

— Знаю, — сказал он. — Я чувствую то же самое. От пяток до затылка.

— И с каждым мгновением, — сказала Мария, — страшная минута все ближе, и ничего с этим не поделаешь.

— Утром, когда я увидел снег, — сказал Найэл, — у меня появилась надежда, что снежные лавины погребут под собой «Хеймаркет», и тебе не придется выходить на сцену.

— Ты так подумал? — спросила Мария. — И я тоже. Ах, Найэл… Если я когда-нибудь выйду замуж и буду ждать ребенка, ты не родишь его за меня?

— Во всяком случае, для меня это будет единственный способ прославиться, — сказал Найэл.

Он порылся в кармане.

— По правде говоря, я не все это время провел у Труды, — сказал он. — Я искал тебе подарок.

— Ах, Найэл, покажи скорее.

— Так, пустяк, — сказал он. — Ничего ценного или особенно интересного. Я купил его на деньги, которые Папа подарил мне на Рождество. Но тебе понравится.

Он протянул Марии небольшой пакетик. Она развязала ленту и разорвала бумагу. В ней была красная кожаная коробочка. Внутри лежало кольцо. Камень был голубой. Мария слегка повернула его, и он засверкал.

— Найэл, дорогой Найэл… — сказала она. Кольцо пришлось ей как раз впору на средний палец левой руки.

— Пустяк, — сказал Найэл, — оно ничего не стоит.

— Для меня оно стоит всего, — сказала Мария. — Я всегда буду носить его. Я его никогда не сниму.

Она вытянула руку и смотрела, как при малейшем повороте кольца камень играет разноцветными лучами. Кольцо что-то напоминало ей. Где-то, когда-то она видела почти такое же. И вдруг она вспомнила. Мама носила на левой руке кольцо с голубым камнем. Кольцо, подаренное Найэлом, было очень похоже на Мамино, хотя, конечно, гораздо дешевле.

— Я рад, что оно тебе нравится, — сказал Найэл. — Как только я его увидел в магазине, я сразу понял, что должен его купить. Я знал, что оно — твое.

— Я хочу, чтобы в театр ты поехал в такси вместе со мной, — сказала Мария, — и довел меня до самой двери. Папа и Селия приедут позже. Ты это сделаешь для меня?

— Да, конечно, — сказал он. — Я так и собирался.

Часы летели слишком быстро. Подали чай. Убрали чай. И Найэлу уже было пора идти наверх переодеваться. Папа вернулся домой около шести часов. Он был очень разговорчив и весел. Должно быть, в «Гаррике» он выпил не одну рюмку.

— Сегодня там будет весь Лондон, — сообщил он, — а на банкете после спектакля к нам причалят еще человек десять. Селия, пожалуй, тебе стоит позвонить в «Грин-Парк». Черт меня побери, если я знаю, кто придет, а кто нет. Найэл, тебе лучше вдеть бутоньерку. Андре, где бутоньерка для Найэла?

Он стал с грохотом подниматься по лестнице, громко смеясь, окликая Марию, окликая Селию, окликая всех в доме. Мария спустилась из своей спальни с чемоданом в руке. В нем лежало вечернее платье, которое она собиралась надеть после спектакля. Селия не знала, кто бледнее — Мария или Найэл.

— По-моему, нам лучше идти, — сказала Мария жестким, напряженным голосом. — В театре мне станет лучше. По-моему, нам лучше идти. Кто-нибудь вызвал такси?

Теперь пути назад нет. Возврата нет. Приходится покориться неизбежности. Действительно, похоже на хирургическую операцию. Страшную операцию на жизненно важных органах. Селия стоит на сквозняке в холле с лицом сестры милосердия, и на нем блуждает подобострастная улыбка.

— До встречи, дорогая… Желаю успеха, — сказала Селия.

Такси — больничная каталка; как на каталке вывозят труп из операционной, так и оно уносит ее в театр.

— Ох, Найэл… — вырвалось у Марии. — Ах, Найэл…

Одной рукой он обнял ее за плечи, и такси медленно покатило по залитым густой жижей улицам.

— Не покидай меня, — сказала Мария. — Никогда, никогда…

Он плотнее прижался к ней и ничего не ответил.

— Не представляю, зачем я этим занимаюсь, — сказала она. — Моя работа не доставляет удовольствия ни мне, ни другим. Нелепо продолжать ее. Я ее ненавижу.

— Нет, не ненавидишь. Ты ее любишь, — сказал Найэл.

— Неправда. Я ее ненавижу, — сказала Мария.

Она посмотрела в окно. Засыпанные снегом улицы казались чужими, незнакомыми.

— Куда мы едем? — спросила она. — Он не туда едет. Я опоздаю.

— Не опоздаешь, — сказал Найэл. — Еще уйма времени.

— Мне надо помолиться, — сказала Мария. — Скажи ему, чтобы он подъехал к какой-нибудь церкви. Мне надо помолиться. Если я не помолюсь, случится что-нибудь ужасное.

Найэл просунул голову в окошко перегородки.

— Остановитесь у церкви, — попросил он, — у любой церкви, не важно где. Молодая леди хочет выйти и помолиться.

Водитель обернулся, на его круглом лице было заметно удивление.

— Что-то не так? — спросил он.

— Нет, — ответил Найэл. — Просто через час ей предстоит выйти на сцену. Найдите какую-нибудь церковь.

Водитель пожал плечами и нажал на сцепление.

Машина остановилась около церкви Св. Мартина-в-Полях.

— Ей лучше всего зайти сюда, — сказал водитель. — Здесь служат панихиды по актерам.

— Это предзнаменование, — сказал Найэл, — доброе предзнаменование. Тебе надо зайти. Я подожду в машине. — От холода у него стучали зубы.

Мария вышла из такси и поднялась на паперть церкви Св. Мартина. Вошла внутрь, остановилась в левом приделе и опустилась на колени.

— Пусть все будет хорошо, — сказала она, — пусть все будет хорошо.

Она снова и снова повторяла эти слова, ведь больше сказать было нечего.

Она поднялась с колен и поклонилась алтарю — она не знала, высокая это церковь или нет, а женщина, которая молилась у нее за спиной, внимательно за ней наблюдала — и спустилась по скользким ступеням к машине.

— Полегчало? — спросил Найэл. Он был очень взволнован и казался бледнее прежнего.

— Немного, — ответила она.

Но это было совсем не так. Лучше ей ничуть не стало. Хотя зайти в церковь — вещь полезная. Как подержаться за дерево. Вреда не будет… Через несколько минут они остановились у подъезда «Хеймаркета».

— Вот мы и приехали, — сказал Найэл.

— Да, — сказала Мария.

Он вынес чемоданчик и расплатился с водителем. Папа дал ему денег. В карманах у Марии было пусто. Она совсем забыла про деньги на такси.

— До встречи, — сказала Мария. Она посмотрела на Найэла и попробовала улыбнуться.

Вдруг она сорвала с руки перчатку и показала ему кольцо.

— Ты со мной, — сказала она. — Я спокойна. Ты со мной.

Она вошла через служебный вход и оказалась в театре. Сердце ее все еще сильно билось, руки горели, но ощущение паники прошло.

Она в театре. С другими актерами. Одна из ее коллег просунула голову в дверь уборной — лицо покрыто густым слоем крема, голова обмотана полотенцем.

— У меня дизентерия. Внутри все вывернуло. Вы прекрасно выглядите.

Теперь Мария знала, что все будет хорошо. Об этом она и просила в церкви Св. Мартина-в-Полях. Они все вместе. Все как один. Она не одинока. Она их часть, и все они вместе.

Неожиданно она увидела в коридоре его. Негромко насвистывая, он стоял у двери и смотрел на нее.

— Привет, — сказал он.

— Привет, — сказала Мария.

— Зайдите взглянуть на мои цветы, — сказал он. — Совсем как в крематории.

Она вошла в его уборную. Костюмер разворачивал очередной пакет. В нем было нечто похожее на алебастровую вазу с гигантским кустом.

— Они побывали в Кью,[164] — сказал он, — и что-то там раскопали. Совсем без запаха. Странно. Казалось бы, такая громадина должна пахнуть.

Она быстро оглядела комнату. Везде цветы. И телеграммы. Груды телеграмм. Некоторые еще не распечатаны.

Затем она увидела свою вазу с анемонами. Она стояла на его гримерном столике у самого зеркала. Других цветов на столике не было; только анемоны. Он заметил, что она смотрит на них, но ничего не сказал.

— Мне надо идти, — сказала Мария.

Какое-то мгновение он смотрел на нее, она на него, затем она повернулась и вышла.

Она вошла к себе в уборную и увидела там цветы от своих. Телеграммы. Вересковую подковку от Труды. Она повесила пальто на дверь и протянула руку за халатом. И вдруг увидела пакет. Он был длинный и плоский. Неожиданно Мария почувствовала себя спокойно и уверенно, от былого волнения не осталось и следа. Она сняла обертку, под ней оказался футляр красной кожи. А в нем золотой портсигар. На внутренней стороне крышки было выгравировано ее имя «Мария», его имя и дата. Некоторое время она сидела, глядя на портсигар, как вдруг услышала в коридоре шаги костюмерши.

Она поспешно положила портсигар в вечернюю сумочку и затолкала ее в ящик стола. Когда костюмерша вошла в комнату, Мария, склонившись над присланными Папой розами, читала его карточку: «Удачи, моя дорогая».

— Ну, — сказала костюмерша, — как вы себя чувствуете, дорогая?

Мария притворилась, будто вздрогнула, и оглянулась с наигранным удивлением.

— Кто, я? — спросила она. — О, я чувствую себя прекрасно. Все будет хорошо.

Она слегка наклонилась к зеркалу и стала смазывать лицо кремом.

Да, шло к тому, что все будет действительно хорошо.

Глава 11

Найэл вошел в театр и остановился в фойе. Конечно, было еще слишком рано. До поднятия занавеса оставался целый час. Швейцар спросил, что он здесь делает, и потребовал показать билет. Билета у Найэла не было. Все билеты остались у Папы. Завязался разговор, и ему пришлось назвать свое имя, что он сделал с явной неохотой, поскольку такое признание казалось ему бахвальством. Все мгновенно изменилось. Швейцар заговорил о Папе — он был давним его поклонником. Стал говорить о Маме.

— С ней никто не мог сравниться. Такой легкий шаг. Казалось невероятным, как она движется. Все говорили о русском балете… совсем непохоже на нее. Это, видите ли, дело подхода. Вся штука в подходе.

От Папы и Мамы швейцар перешел к актерам, занятым в главных ролях спектакля. Найэл молчал, позволяя ему нести всякий вздор. На противоположной стене висела фотография Марии. С нее смотрела женщина, ничем не походившая на ту, что заходила помолиться в церковь Св. Мартина-в-Полях, которая, сидя в такси, искала у него поддержки. Девушка с фотографии улыбалась обольстительной улыбкой, ее голова была откинута назад, ресницы казались неестественно длинными.

— Вы здесь, конечно, затем, чтобы посмотреть на свою сестру, — сказал швейцар. — Наверное, гордитесь ею, так ведь?

— Она мне не сестра. И даже не родственница, — неожиданно сказал Найэл.

Его собеседник уставился на него во все глаза.

— Ну, сводная сестра, если угодно, — сказал Найэл. — У нас все смешано. Это довольно трудно объяснить.

Как хотелось ему, чтобы этот человек ушел, он не имел никакого желания продолжать с ним разговор. У подъезда остановилось такси. Из него вышла очень пожилая дама с веером из страусовых перьев в руке. Швейцар поспешил ей навстречу. Зрители начинали прибывать…

По мере того как стрелка часов двигалась по циферблату и фойе заполнялось возбужденными, оживленно переговаривающимися зрителями, Найэл все явственнее чувствовал приближение приступа клаустрофобии. Вокруг него шумела и бурлила толпа, и ему хотелось слиться со стеной, у которой он стоял. Слава Богу, никто не знает, кто он такой, и ему ни с кем не надо разговаривать, но чувство подавленности от этого не уменьшалось. В нем закипала жгучая неприязнь ко всем этим мужчинам и женщинам, которые, проходя мимо него, направлялись в партер. Они напоминали ему зрителей в цирке Древнего Рима. Все они хорошо пообедали и теперь пришли посмотреть, как львы растерзают Марию. Их глаза — сама алчность, руки — смертоносные когти. Все они жаждут одного — крови и только крови.

В фойе становилось все жарче, воротничок Найэла впивался в шею, но руки и ноги были холодны, как лед, все его существо пронизывал холод.

Какой ужас, если он потеряет сознание, какой кошмар, если у него подкосятся ноги и он услышит, как девушка, продающая программки, скажет: «Прошу вас, помогите. Молодому джентльмену плохо».

Без десяти восемь… Мария сказала, что занавес поднимается в четверть девятого, а ее выход в восемь тридцать пять. Он вынул носовой платок и отер лоб. Боже милостивый! Вон та пара во все глаза смотрит на него. Он их знает? Это друзья Папы? Или они просто думают, что бедный мальчик, который прислонился к стене, вот-вот умрет?

У входа в фойе стоял фотограф со вспышкой. Всякий раз, когда он нажимал на спуск, разговоры становились громче, слышался сдержанный смех. Вдруг Найэл увидел, что сквозь толпу к нему протискиваются Папа и Селия в белой меховой шубке. Кто-то сказал: «Это Делейни», и, как всегда в таких случаях, все стали оборачиваться, чтобы посмотреть на Папу, а Папа улыбался, кивал и махал рукой. Он никогда не выглядел смущенным. Никогда не возражал и, возвышаясь надо всеми, всегда имел величественный вид. Селия схватила Найэла за руку. В ее больших, пристально смотревших на него глазах светилась тревога.

— С тобой все в порядке? — спросила она. — У тебя такой вид, будто тебя тошнит.

Подошел Папа и положил руку ему на плечо.

— Встряхнись, — сказал он. — Пойдемте в зал. Что за сброд… Привет, как поживаешь?

Папа то и дело оборачивался на приветствия то одного, то другого знакомого, а тем временем фотоаппарат все щелкал и щелкал на фоне нестройного гула голосов и шарканья ног.

— Иди с Папой без меня, — сказал Найэл Селии. — Бесполезно. Я не могу на это смотреть.

Селия в нерешительности взглянула на него.

— Ты должен пойти, — сказала она. — Подумай о Марии. Ты должен пойти.

— Нет, — сказал Найэл. — Я выйду на улицу.

Он пробрался через толпу, вышел на улицу и пошел по Хеймаркету в сторону Пиккадилли. На нем были туфли на тонкой подошве, вскоре они промокли, но он не обращал на это внимания. Весь вечер он будет ходить и ходить… ходить взад-вперед по улицам… и все оттого, что ему нестерпимо, невыносимо больно смотреть на агонию Марии на арене этого… этого цирка.

— У меня нет силы воли, — сказал он себе. — Это всегда будет моей бедой. У меня совсем нет воли.

Он немного постоял на Пиккадилли, глядя на сверкающие огни, на полог темного неба над головой, на снег — мягкие белые хлопья вновь кружились в воздухе и падали на мокрый тротуар. Я это помню, подумал он, это уже было однажды… Ребенком он стоял на Place de la Concorde,[165] держа за руку Труду… и снег падал… и такси, громко гудя, сворачивали направо, налево — одни направлялись прямо к мосту через Сену, другие к Rue Royale.[166] Ледяная вода изливалась из ртов бронзовых женских фигур фонтана.

— Вернись, — крикнула Труда Марии. — Вернись.

А Мария чуть было стремглав не бросилась через Place de la Concorde. Она оглянулась и громко рассмеялась. Она была без шапки, и снег засыпал ее волосы…

Но сейчас он на Пиккадилли, и по стенам «Лондон павильон» бежит нескончаемая вереница догоняющих друг друга огней. На голове Эроса небольшая снежная шапка. Так же идет снег. И вдруг она зазвучала в голове, в ушах, во всем существе Найэла. Мелодия. Она не была связана ни с Парижем, ни с Лондоном. Не имела отношения ни к огням, ни к Place de la Concorde, ни к Пиккадилли. Просто возникла никем и ничем не рожденная — эхо, отзвук подсознательного.

Если бы под рукой был рояль, я мог бы записать ее, подумал Найэл, но его нет. Все закрыто. Не могу же я ворваться в гостиницу «Пиккадилли» или куда-нибудь еще и попросить, нельзя ли мне воспользоваться их роялем.

Он снова принялся бродить по улицам; он все больше замерзал, а мелодия с каждой минутой все громче и настойчивее звучала в его ушах. Его барабанные перепонки лопались от мелодии. Он совсем забыл про Марию. Уже не думал о Марии. И лишь вновь оказавшись на Хеймаркете, перед зданием театра, вспомнил о спектакле. Он посмотрел на часы. Спектакль шел уже два часа. Люди стояли в фойе и курили, наверное, начался второй антракт. В душе Найэла вновь проснулись дурные предчувствия. Если он войдет и встанет рядом с курящими, то, возможно, услышит, как они говорят про Марию что-нибудь ужасное. Необоримая сила повлекла его к театру. На едва гнущихся ногах Найэл подошел к дверям. Он увидел швейцара, который стоял у входа, и, не желая, чтобы его заметили, повернулся к нему спиной. Но было поздно. Швейцар узнал его и пошел к нему навстречу.

— Вас искал ваш отец, — сказал швейцар. — Везде искал. Сейчас он ушел в зал. Начинается третий акт.

— Как идет спектакль? — спросил Найэл, и зубы у него стучали.

— Превосходно, — ответил швейцар. — Публика сидит затаив дыхание. Почему бы вам не пойти к отцу?

— Нет, нет, — сказал Найэл. — Мне и здесь хорошо.

Он снова вышел на улицу, затылком чувствуя, что швейцар наблюдает за ним. Он бродил вокруг театра до без пяти минут одиннадцать, то есть до того времени, когда по его подсчетам до окончания спектакля оставалось пять минут. Он подошел к боковому подъезду и остановился. Двери были распахнуты, и издалека, из зала до него долетел звук аплодисментов. Характер этого звука он никогда не мог определить точно. Аплодисменты всегда казались ему одинаковыми везде, в любом театре — неумолчный, раскалывающий тишину звук, похожий на рев разъяренного зверя. Сколько он помнил себя, они всегда звучали одинаково. Когда-то для Папы и Мамы. Теперь, благодарение Богу, для Марии. Неужели, спрашивал он себя, всегда, всю жизнь какая-то часть его существа будет прислушиваться к аплодисментам, а сам он, сознавая свою причастность к ним, чувствуя, что они относятся и к нему, будет, как сейчас, стоять где-то вдалеке… на улице?

Аплодисменты смолкли. Наверное, кто-то подошел к рампе произнести речь, затем публика снова зааплодировала, и, наконец, оркестр заиграл «Боже, храни короля». Найэл подождал еще немного. И вот на лестнице послышался топот ног, зазвучали голоса, смех, и темный людской поток устремился на улицу.

— Боже мой, опять снег. Мы не найдем такси, — сказал кто-то и тут же натолкнулся на Найэла; какая-то женщина задела его за плечо; машины ровным потоком подъезжали к подъезду; люди торопливо бросались к ним, и Найэл ни разу не услышал, чтобы хоть один из них произнес имя Марии.

— Да, знаю, — прозвучало рядом с ним, — именно так я и думал…

И снова голоса, снова смех. Найэл пошел к центральному входу. Там в ожидании машин стояла целая толпа. Двое мужчин и женщина остановились на самом краю тротуара.

— По-моему, в ней есть своеобразное очарование, но красивой я бы ее не назвала, — сказала женщина. — Посмотрите, это не наша машина? Подождем, пока она подъедет ближе. Я не хочу портить туфли.

Глупая телка, подумал Найэл. Не о Марии ли она говорит? Ей бы крупно повезло, обладай она хоть одной сотой внешности Марии.

Они сели в машину. Они уехали. Если бы Мария умирала у себя в уборной, они бы и глазом не моргнули.

В следующее такси сели двое мужчин. Они были среднего возраста и выглядели очень усталыми и утомленными. Ни один из них не проронил ни слова. Возможно, это были критики.

— Не кажется ли вам, что он заметно постарел? — сказал кто-то.

Интересно, о ком они, подумал Найэл. Впрочем, не важно, во всяком случае не о Марии.

Потоки зрителей покидали театр, как крысы тонущий корабль. И тут его схватила за руку Селия.

— Наконец-то, — сказала она. — Где ты был? Мы решили, что ты нашел такси и уехал домой. Идем скорее. Папа уже пошел.

— Куда? Зачем?

— Как куда? К Марии. В уборную.

— Что случилось? С ней все в порядке?

— Что случилось? Ты что, ничего не видел?

— Нет.

— Ах, это было замечательно. У Марии огромный успех. Я знала, что так и будет. Папу просто не узнать. Идем.

От радостного волнения Селия вся раскраснелась. Она потянула Найэла за рукав. И он пошел следом за ней в уборную Марии. Но там оказалось слишком много народа.

Везде одно и то же. Слишком много народа.

— Пожалуй, я не пойду, — сказал Найэл, — я спущусь и подожду в машине.

— Не порти нам вечер, — сказала Селия. — Уже не о чем беспокоиться. Все в порядке, и Мария так счастлива.

Мария стояла в дверях, там же стояли смеющийся Папа и несколько посетителей. Найэл не знал ни одного из них, да и не хотел ни знать их, ни разговаривать с ними. Единственное, чего он хотел, так это убедиться, что с Марией все в порядке. На ней было нелепое рваное платье — ах да, вспомнил он, так надо по ходу пьесы, — и она улыбалась мужчине, который разговаривал с Папой. Найэл узнал его. Мужчина тоже смеялся. Все смеялись. Все были очень довольны. Папа отвернулся поговорить с кем-то еще, а его недавний собеседник и Мария взглянули друг на друга и рассмеялись. То был смех двоих людей, которых объединяет общая тайна. Людей, стоящих на пороге приключения. Приключение только начинается. Найэл знал это выражение на лице Марии, знал этот взгляд. Прежде он никогда не видел, чтобы Мария так смотрела на кого-нибудь, но он понимал, в чем здесь дело, понимал, что означает этот взгляд и почему она счастлива.

И такой она будет всегда, подумал Найэл, я не могу ее остановить. В ней все переплелось: жизнь, игра, сцена… Мне остается стоять в стороне и молча наблюдать.

Он опустил взгляд на ее руку и увидел кольцо. Разговаривая, она крутила его на пальце. Она не сняла его. Никогда не снимет, в этом он был уверен. Она хочет сохранить кольцо при себе и владеть им, как хочет сохранить при себе его, Найэла, и владеть им. Мы оба молоды, думал Найэл, и впереди у нас, возможно, многие годы, но она всегда будет носить это кольцо, и мы всегда будем вместе. Этот человек умрет и забудется, но мы будем вместе. А этот вечер надо всего-навсего пережить, вытерпеть. Но будут другие дни, другие вечера… Ах, если бы найти рояль, сесть и сыграть мелодию, которая родилась у него на заснеженных улицах, стало бы легче. Но впереди банкет в отеле «Грин-Парк», толпы гостей, утомительная процедура принужденной вежливости и танцев. Банкет перейдет в разудалое застолье, как все Папины банкеты. Папа будет петь, и никто не отправится спать раньше четырех утра. А в девять он, Найэл, сядет в поезд, чтобы вернуться в школу, где у него также не будет времени сыграть свою мелодию.

Неожиданно Мария очутилась рядом с ним и коснулась его руки.

— Все позади, — сказала она. — Ах, Найэл, все позади.

Мужчина, с которым она разговаривала, ушел, но она все еще вертела кольцо на пальце.

— Позади только пролог, — сказал Найэл, — первый акт лишь начинается.

Мария сразу поняла, что он имеет в виду, и отвела взгляд.

— Не надо ничего говорить, — сказала она.

По коридору шли еще несколько человек, они окружили Марию; она смеялась, разговаривала то с одним, то с другим, а Найэл ждал, прислонясь к стене и жалея о том, что не может уйти отсюда, разыскать рояль и забыть обо всем, кроме своей мелодии.

За ужин в «Грин-Парке» село человек двадцать пять. Все были оживлены и веселы, стол был отменный, и официанты не успевали откупоривать все новые и новые бутылки шампанского.

Совсем как на свадьбе, подумал Найэл, еще немного, и Папа встанет, чтобы провозгласить тост за здоровье новобрачной. А новобрачной будет Мария.

Мария сидела в дальнем конце стола. Раза два за время ужина она бросила на Найэла взгляд и помахала ему рукой, но думала она не о нем. Пару раз он танцевал с Селией, но больше ни с кем. Марию он не стал приглашать. Оркестр слишком гремел. Человек, игравший на саксофоне, очевидно, считал себя изобретательным и оригинальным, но не отличался ни изобретательностью, ни оригинальностью. Малого за роялем не было слышно. Саксофон все время заглушал его. Сам вид рояля служил для Найэла дополнительным раздражителем. Ему очень хотелось выставить всех из зала и самому сесть за него.

— Ты выглядишь ужасно сердитым. В чем дело?

Справа от него сидела новая гостья, которую раньше он не видел. Она-то с ним и заговорила. Ее лицо казалось знакомым: дружелюбные карие глаза, довольно большой рот и волосы с квадратной челкой.

— Папа послал меня поговорить с тобой, — сказала она. — Ты меня не помнишь. Я Фрида.

Она жила в Париже и давно знала Папу и Маму; она была забавной, веселой и очень доброй. Много лет назад, вспомнил Найэл, она водила их всех смотреть Concours Hippique.[167] Как все меняется с возрастом. Оказывается, что Папины друзья, которые когда-то казались такими старыми, высокими и недоступными, такие же люди, как и вы.

— Вот уже лет десять, как я никого из вас не видела, — сказала Фрида. — Ты был таким забавным малышом, очень стеснительным и застенчивым. Сегодня я сидела в первом ряду. Мария была очень хороша. Она превратилась в совершенно очаровательное существо, как, впрочем, и все вы. Теперь я кажусь себе очень старой.

Она погасила сигарету и тут же закурила другую. Найэл и это помнил. Фрида постоянно курила, и у нее был длинный янтарный мундштук. Она была милой, ласковой и очень высокой.

— Ты никогда не любил банкеты, ведь так? — сказала Фрида. — Я тебя не виню, хотя сама очень люблю встречаться с друзьями. Ты стал очень похож на свою мать. Тебе говорили об этом?

— Нет, — ответил Найэл. — Похож на Маму… Как странно…

— Надо же, ты меня удивляешь.

Мария уже встала из-за стола и танцевала с тем мужчиной. Но Найэл не видел их среди других пар. И вдруг он почувствовал, что Фрида, которая в те далекие годы была так добра к нему на Concours Hippique, — его друг и союзник. Он вспомнил, как в тот день она купила ему пачку миндального печенья, а когда ему захотелось в туалет, он не постеснялся сказать ей об этом. Она отнеслась к его сообщению как к самому обычному делу. Даже странно, как долго помнишь подобные вещи — годы и годы.

— Больше всего на свете я люблю музыку, но играть не умею, — сказал он, — играть по-настоящему, как мне бы хотелось. И не ту чепуху, какую сейчас исполняет оркестр. Но только такие ритмы и приходят мне в голову. А это ужасно. Просто ужасно.

— Почему ужасно? — спросила Фрида.

— Потому что это не то, чего я хочу, — ответил Найэл. — У меня в голове масса звуков, но они никак не выходят наружу. Вернее, выходят, но складываются только в глупые танцевальные мелодии.

— По-моему, это не имеет значения, — сказала Фрида, — была бы мелодия хороша.

— Но это такая ерунда, — сказал Найэл, — кому охота сочинять танцевальные мелодии?

— Многие пожертвовали бы глазом за такое умение, — возразила Фрида.

— Ну и пусть, — сказал Найэл. — Могут взять мои.

Фрида продолжала курить через длинный мундштук, и ее глаза смотрели доброжелательно. Найэл чувствовал, что она понимает.

— По правде говоря, меня весь вечер сводит с ума одна мелодия. Мне нужен рояль, но где его взять, ведь банкет закончится только ночью. Не могу же я выставить вон того малого в оркестре.

Найэл рассмеялся. Какое смешное признание. Но Фрида, казалось, вовсе не сочла его признание смешным. Напротив, приняла как нечто вполне естественное, как в свое время его желание пойти в уборную или то, как будучи еще совсем маленьким мальчиком, он съел целую пачку миндального печенья.

— Когда эта мелодия пришла к тебе в голову? — спросила она.

— Я бродил по Пиккадилли, — ответил Найэл. — Слишком переживал за Марию, чтобы смотреть спектакль. И вдруг она пришла — мелодия: ну, знаете… снег, фонари, рекламные огни. Я вспомнил Париж, фонтан на Place de la Concorde. He то чтобы они подсказали мелодию… Не знаю, не могу объяснить.

Некоторое время Фрида молчала. Официант поставил перед ней креманку с мороженым, но она жестом отказалась. Найэл пожалел о ее поспешности. Он бы сам съел мороженое.

— Ты помнишь, как танцевала твоя мать? — неожиданно спросила Фрида.

— Да, конечно, — ответил Найэл.

— Помнишь танец нищей девушки под снегом? Огни в окнах дома. Ее следы на снегу, и руки движутся в такт падающимснежинкам.

Найэл смотрел прямо перед собой. Казалось, в его голове что-то щелкнуло. Нищенка под снегом…

— Она пыталась дотянуться руками до света в окне, — медленно проговорил он. — Пыталась дотянуться до света, но была слишком слаба, слишком устала, а снег все падал и падал. Я совсем забыл этот танец. Мама очень редко исполняла его. Кажется, я видел его только один раз в жизни.

Фрида закурила следующую сигарету и вставила ее в длинный мундштук.

— Тебе только казалось, что ты забыл. На самом деле это не так, — сказала она. — Дело в том, что музыку для танца нищей девушки написал твой отец. Это единственная вещь, которую он сочинил.

— Мой отец?

— Да. Думаю, именно поэтому твоя мать так редко исполняла ее. Это очень запутанная история. Никто толком не знает, что произошло. Твоя мать никогда не рассказывала об этом даже друзьям. Но суть не в том. А в том, что ты композитор, хоть и не сознаешь этого. Мне безразлично, что рождается в твоей голове — польки или детские песенки. Я бы хотела услышать твою мелодию, услышать, как ты играешь ее на рояле.

— Почему вам это интересно? Почему вас это волнует?

— Я была большим другом твоей матери и очень привязана к твоему отцу. В конце концов, я и сама неплохо играю.

Она повернулась к Найэлу и рассмеялась. Он почувствовал, что под воротничком у него становится горячо. Какой ужас. Он совсем забыл. Ну конечно же, она играла на рояле и пела в кабаре; возможно, и до сих пор поет. Ему следовало бы знать. А он помнил только Concours Hippique и пачку миндального печенья.

— Мне жаль, — сказал он, — мне ужасно жаль.

— Чего? Единственное, о чем я жалею, так это о том, что завтра тебе надо возвращаться в школу и я не услышу твою мелодию. Ты не можешь зайти ко мне домой утром перед отъездом? Фоли-стрит, дом номер семнадцать.

— Мой поезд отходит в девять часов.

— А я через два дня уезжаю в Париж. Ну что ж, ничего не поделаешь. Когда закончишь школу, мы что-нибудь придумаем. Расскажи мне обо всем. Старушка Труда еще жива?

С ней было так легко разговаривать, легче чем с кем бы то ни было, и Найэл пожалел, когда она встала и попрощалась с ним.

На противоположном конце стола все громко смеялись и шумели. Папа постепенно пьянел.

Когда Папа пьянел, то становился очень веселым. Но это длилось не более часа, затем веселье оборачивалось слезами. Сейчас он переживал пик веселья. Он запел шутливо-деланным голосом, каким всегда пел, когда подражал сладеньким баритонам, поющим в балладном стиле. Обычно по ходу пения он сам сочинял слова и они всегда поразительно точно пародировали тексты, столь любимые такими исполнителями.

Постепенно он становился все менее разборчивым в словах и впадал в вульгарность, отчего сидевшие рядом с ним буквально покатывались со смеху. Он и сам всегда смеялся, что было по-своему трогательно и усиливало комический эффект.

Сейчас он сидел в конце стола, откинувшись на спинку стула, и, одной рукой обнимая за плечи какую-то женщину — Найэл не имел ни малейшего представления, кого именно, — пел, сотрясаясь от смеха. В зале не могли не заметить, что происходит за их столом. Ухмыляющиеся официанты остановились, чтобы посмотреть на Папу, сидевшие за соседними столиками подняли глаза и обернулись. Оркестр надрывался пуще прежнего, танцующие продолжали танцевать, но на них уже никто не обращал внимания.

Но вот Папа перестал дурачиться и запел своим настоящим голосом. Запел он «Очи черные», запел по-русски. Начал он очень мягко, очень медленно, звуки лились откуда-то из глубины; кто-то за соседним столиком сказал: «Тихо», оркестр дрогнул и смолк, танцующие остановились. Все посторонние звуки замерли, дирижер поднял руку, дал знак пианисту, и тот осторожно подыграл аккомпанемент, затем, следуя за Папой, заиграл ведущую тему. Папа сидел совершенно неподвижно, его массивная голова была откинута, рука по-прежнему обнимала плечи сидевшей рядом с ним женщины. Из его груди лились тихие, надрывающие сердце звуки — то был его истинный голос, глубокий и нежный, такой глубокий, что ничто в мире не могло с ним сравниться, такой нежный и искренний, что переворачивал душу, сдавливал горло, и всем, кто его слышал, хотелось отвернуться и заплакать.

«Очи черные» запеты певцами всех стран мира, заиграны тысячами танцевальных ансамблей и третьеразрядных оркестров, но когда их пел Папа, у всех было такое чувство, что нет и не было песни равной этой. Что это единственная песня, которая когда-либо была написана.

Когда Папа кончил петь, все плакали. Он тоже плакал. Он действительно был очень пьян. И вот оркестр снова заиграл «Очи черные», но в ускоренном ритме, более удобном для танца. Папа танцевал вместе со всеми, начав с того, что кого-то толкнул с такой силой, что тот едва не упал. Он понятия не имел, кого толкает, но, ничуть не смущаясь, продолжал налетать на тех, кто оказывался рядом, и при этом громко хохотал. Найэл услышал, как кто-то сказал: «Делейни совсем опьянел».

Селия не сводила с Папы глаз. У нее было встревоженное лицо. Найэл знал, что вечер не доставляет ей никакой радости. Марии нигде не было видно. Найэл оглядывался по сторонам, но так и не увидел ее. Он вышел посмотреть, нет ли ее в гостиной отеля, но там ее тоже не оказалось.

Многие из приглашенных на банкет уже разъехались. Мужчина, который не отходил от Марии, исчез. Может быть, он отвез ее домой… Найэл вдруг почувствовал, что тоже не хочет оставаться. Его тошнило от банкета, он вызывал у него отвращение. Все ему до смерти надоело. Кто-нибудь позаботится, чтобы Папа и Селия добрались до дому. Сам он не останется здесь ни на минуту. Банкет может затянуться еще на несколько часов, и Папа будет все больше и больше пьянеть. Найэл взял пальто, вышел из отеля и побрел по улице. Автобусы и метро уже не ходили. Может быть, взять такси? В кармане у него оставалось ровно два шиллинга. Хватит только на полпути. Улицы были безлюдными, белыми от снега, тихими. Было поздно, около двух часов ночи. В начале Бонд-стрит он нашел такси, и, когда водитель спросил адрес, он не назвал дом на Сент-Джонз Вуд, а сказал:

— Фоли-стрит, семнадцать.

Он понимал, что в эту минуту хочет лишь одного — забыть о банкете и сыграть свою мелодию для доброй и ласковой Фриды, которая когда-то, много лет тому назад подарила ему пачку миндального печенья.

Если бы я выпил шампанского, сказал он себе, то, наверное, опьянел бы, как Папа, но я не выпил ни капли. Я ненавижу шампанское. Я совсем не хочу спать, вот и все. Сна ни в одном глазу.

До Фоли-стрит у него не хватило денег, то есть не хватало на чаевые. Поэтому он проехал на такси лишь часть пути, а остальную прошагал пешком.

Наверное, она спит и не услышит звонок, подумал Найэл.

Он не увидел ни одного огня, хотя, возможно, окна были закрыты ставнями. Только после четвертого звонка он услышал шаги на лестнице, и кто-то загремел цепочкой и засовом. Дверь открылась, и он увидел Фриду. Она была в красном халате причудливого покроя и с лоскутным одеялом на плечах. Она все так же курила.

— Привет, — сказала Фрида. — А я думала, это полицейский. Ты пришел сыграть мне свою мелодию? Молодец. Входи.

Она не рассердилась и даже не удивилась. Так непривычно, но зато какое облегчение. Даже Папа, человек не совсем обычный, поднял бы страшный шум, вздумай кто-нибудь позвонить в его дом в два часа ночи.

— Есть хочешь? — спросила Фрида, первой поднимаясь по лестнице.

— Да, — сказал Найэл. — Откровенно говоря, хочу. Как вы догадались?

— Мальчики постоянно хотят есть, — ответила она.

Она зажгла свет в голой, неприбранной гостиной.

В комнате были несколько разрозненных предметов дорогой мебели, несколько хороших картин, но все это пребывало в полнейшем беспорядке. Повсюду была разбросана одежда, на полу валялся пустой поднос. Зато в комнате стоял рояль — единственное, что имело значение для Найэла.

— Вот, возьми, — сказала Фрида.

Она протянула ему кусок хлеба с маслом и двумя или тремя сардинками. С ее плеч все еще свисало лоскутное одеяло. Найэл рассмеялся.

— В чем дело? — спросила Фрида.

— У вас такой смешной вид, — ответил Найэл.

— У меня всегда такой вид, — сказала она. — Продолжай, ешь свой бутерброд с сардинами.

Бутерброд был очень вкусный. Найэл съел его и сделал другой. Фрида не дала себе труда ухаживать за ним. Она слонялась по комнате, приводя ее в еще больший беспорядок.

— Я упаковываюсь, — сказала она. — И если все разложу на полу, то пойму, на каком я свете. Тебе не нужна рубашка?

Из груды всякой всячины она вытащила клетчатую рубашку и бросила ее Найэлу.

— Эту рабочую рубашку я купила на Сардинии, но она мне слишком мала. Что значит иметь высокий рост.

— Осторожно, — сказал Найэл, — вы стоите на шляпе.

Фрида передвинула свои босые ноги, наклонилась и подняла шляпу. Это было огромное соломенное сооружение в форме колеса от телеги с двумя развевающимися лентами.

— Театральная вечеринка в саду лет пять назад, — сказала она. — Играли в кольца. Я стояла за прилавком, а кольца набрасывали на мою шляпу. Как ты думаешь, Марии она понравится?

— Она не носит шляп.

— Тогда я заберу ее в Париж. Если ее перевернуть, она вполне сойдет под блюдо для фруктов, апельсинов и всего прочего, — и Фрида бросила шляпу на груду одежды.

— Мне нечего предложить тебе попить, — сказала она. — Разве что можно приготовить чай. Хочешь чаю?

— Нет, благодарю вас. Я бы выпил воды.

— Вода в спальне, в кувшине. На кухне сломался кран.

Осторожно выбирая дорогу среди разбросанной по полу одежды, Найэл пошел в спальню. На умывальнике стоял полный кувшин воды; вода была холодной. Стакана нигде не оказалось, и Найэл попил прямо из кувшина.

— Иди сюда и сыграй свою мелодию, — позвала Фрида из гостиной.

Он вернулся в гостиную и увидел, что она стоит на коленях посреди комнаты и разглядывает пелерину из серебристой лисы.

— Моль поела, — сказала она, — но не думаю, что кто-нибудь это заметит, если не подойдет совсем близко. Я ее у кого-то одолжила, да так и не вернула. Интересно, у кого.

Она поднялась с колен, села на корточки и задумалась, почесывая голову мундштуком, куря и одновременно жуя бутерброд. Найэл сел к роялю и начал играть. Он совсем не волновался: уж слишком много ему пришлось смеяться.

Рояль был превосходный. Он выполнял все, чего хотел от него Найэл, который знал, что, даже если бы он извлекал из инструмента самые ужасающие звуки, Фрида не стала бы возражать. Едва коснувшись клавиш, он забыл, что Фрида рядом с ним в комнате. Он думал о своей мелодии, и она лилась из-под его пальцев так, как надо. Да… именно это он и имел в виду. Ах, как волнующе, как весело. Ничто не имеет значения, кроме этого безумного поиска нужной ноты… Нашел. Еще, попробуй еще. Закрой глаза и прислушайся к ее звучанию. Но ты должен ощущать его и в ногах, и в кончиках пальцев, и под ложечкой. Вот оно, то, что надо. Он сыграл мелодию до конца, она получилась в танцевальном ритме; его старый прием игры в такт, но одним роялем здесь не обойтись. Нужен саксофон, нужен барабан.

— Вы понимаете, что я имею в виду? — спросил он, поворачиваясь на табурете. — Понимаете?

Фрида давно перестала складывать вещи. Она сидела на корточках, не шевелясь.

— Продолжай, — сказала она. — Не останавливайся. Сыграй еще раз.

Найэл снова заиграл, и на этот раз все получилось проще и лучше. Рояль был дьявольски хорош, лучше любого инструмента, к которому он когда-либо прикасался. Фрида поднялась с пола, подошла к Найэлу и остановилась рядом с ним. Она напела мелодию глубоким грудным голосом, затем насвистела ее, снова напела.

— А теперь сыграй что-нибудь еще, — попросила она. — Что ты еще сочинил? Любое, не важно что.

Найэл помнил куски и обрывки мелодий, которые время от времени приходили ему в голову, но ни одна из них не звучала в нем так явственно и отчетливо, как та, что родилась в тот вечер.

— Беда в том, — сказал он, — что я не могу их записать. Не знаю, как это делается.

— Ничего страшного, — сказала Фрида. — Это я могу устроить.

Найэл перестал играть и уставился на нее.

— Правда, можете? — спросил он. — Но стоят ли они того, чтобы из-за них беспокоиться? То есть я хочу сказать, что они интересны только мне. Я сочиняю их для собственного удовольствия.

Фрида улыбнулась. Протянула руку и потрепала его по голове.

— В таком случае это время прошло, — сказала она. — Потому что отныне ты будешь проводить свою жизнь, доставляя удовольствие другим. Какой номер телефона у Папы?

— Зачем он вам?

— Просто я хочу поговорить с ним.

— Он еще на банкете, а если и дома, то уже спит. Когда я уходил, он был ужасно пьян.

— К утру он протрезвеет. Послушай, тебе придется вернуться в школу поездом, который отправляется позднее того, на котором ты собирался ехать.

— Почему?

— Потому, что перед тем, как уехать, ты должен записать свою мелодию. Если мы не сумеем сделать это вдвоем, то я знаю массу людей, которые сделают это лучше нас. Сейчас слишком поздно. Четверть четвертого. Такси ты уже не поймаешь. Можешь уснуть здесь на диване. Я свалю на тебя всю одежду. И возьми мое одеяло. А в восемь утра мы позвоним Папе.

— Он еще будет спать. И очень рассердится.

— Тогда в половине девятого. В девять. В десять. Послушай, ты растешь, и тебе необходим сон. Придвинь диван ближе к камину, и ты не замерзнешь. Хочешь еще сардин?

— Да, спасибо.

— Тогда ешь, пока я готовлю тебе постель.

Он доел хлеб, масло, сардины, а Фрида тем временем приготовила для него диван, положив на него шерстяные одеяла, пикейные одеяла и целый ворох одежды. Все это выглядело страшно неудобно, но Найэл не хотел говорить ей. Это могло бы ее обидеть, а ведь она такая милая, такая смешная и добрая.

— Ну вот. — Фрида отошла от дивана и, склонив голову набок, осмотрела свою работу.

— Ты уснешь, как младенец в своей колыбели. Тебе нужна пижама? Однажды кто-то оставил у меня пижаму.

Она сходила в спальню и вернулась с заштопанной во многих местах пижамой.

— Не знаю, чья она, — сказала Фрида, — но здесь она уже много лет. Не совсем чистая. А теперь, малыш, спи и на несколько часов забудь про свою мелодию. Утром я приготовлю тебе кашу на завтрак.

Она потрепала Найэла по щеке, поцеловала и ушла из гостиной к себе в комнату. Через закрытую дверь он слышал, как она напевает его мелодию.

Он разделся, натянул пижаму, забрался под ворох одежды и, вытянувшись на диване, уперся ногами в подлокотник. Он согнул ноги, вздохнул и выключил лампу. Пружины, выступавшие в середине дивана, царапали спину, но он не обращал на это внимания. Куда хуже было то, что он не мог заснуть. Никогда в жизни не испытывал он такой бессонницы. Сочиненная им мелодия непрерывно звучала у него в ушах и никак не хотела уходить. Как мило, что Фрида обещала записать ее, но он не представлял себе, как это можно сделать, если утром ему надо возвращаться в школу. Школа… О Боже! Что за пустая трата времени. Пустая трата сил. Он ничему там не научился. Заканчивая последний семестр, по знаниям он не ушел дальше первого. В школе до него никому нет дела, им совершенно безразлично — жив он или умер. Интересно, подумал он, Папа и Селия уже вернулись домой? А Мария? Если Мария и вернулась, то вряд ли станет интересоваться, где он. Ей и без того есть о чем думать. Впереди ее ожидает столько дней и недель, и все они сулят радость и веселье. Недели веселья и приключений для Марии. Недели тоски и унылого однообразия для него.

Найэл повернулся на бок и натянул на уши лоскутное одеяло. Оно пахло чем-то неопределенным, похожим на смолу. Наверное, Фрида душится такими духами. Запах имеет большое значение. Если вам нравится, как от кого-то пахнет, значит, вам нравится и сам человек. Так говорил Папа, а Папа всегда прав.

Огонь в камине угас, и, несмотря на ворох одежды, на диване было холодно, холодно и уныло. Единственное, что в нем было приятного, так это лоскутное одеяло, пахнувшее смолой. Если бы Найэлу удалось забыть обо всем, кроме этого запаха смолы, он бы уснул. Тогда бы его ничто не тревожило. Тогда бы он согрелся. С каждой минутой ему становилось все холоднее, комната погружалась все в большую темноту, в ней становилось все неприветливей, все мрачнее. Словно в гробнице. Словно его погребли в гробнице и низкие своды навсегда сомкнулись над ним. Он скинул с себя ворох одежды, все, кроме лоскутного одеяла, которое прижимал к лицу, отчего запах смолы казался сильнее, чем прежде, нежный, ласкающий.

Найэл встал с дивана и ощупью пошел по темной комнате к двери. Он открыл дверь и остановился на пороге. Он слышал, как Фрида шевельнулась в темноте, повернулась на кровати и спросила:

— В чем дело? Тебе не спится?

Найэл не знал, что ответить. Не знал, почему поднялся с дивана, подошел к двери и открыл ее. Если он скажет, что ему не уснуть, она встанет и даст ему аспирина. Он терпеть не мог аспирин. Принимать его совершенно бесполезно.

— Ни в чем, — сказал он. — Просто… просто там очень одиноко.

Какое-то время она молчала. Казалось, она лежит во тьме и думает. Свет она не зажгла.

Затем она сказала:

— Тогда иди сюда. Я о тебе позабочусь.

И в голосе ее было столько глубины, доброты и отзывчивости… как в тот давний день, когда она подарила ему пачку миндального печенья.

Глава 12

Папа был очень пьян. Теперь, около трех часов ночи, большинство приглашенных разъехались, и за столом оставалось лишь несколько осоловелых женщин и усталых мужчин. Папа уже не был забавен. Он достиг стадии слез. Внешне он совсем не изменился, не коверкал слов, не падал. Он просто плакал. Левой рукой он обнимал за плечи Селию, правой какую-то незнакомую женщину, которой очень хотелось домой.

— Все они ушли и бросили меня, — говорил он, — все, кроме вот этого ребенка. Мария вылетела из гнезда, Найэл вылетел из гнезда, а этот ребенок остался. Она украшение семьи. Я всегда это говорил, говорил еще тогда, когда она трехлетней малышкой бродила по дому, засунув в рот палец, как младенец Самуил. Она украшение семьи.

На лице женщины справа от Папы застыла скука. Она очень хотела домой, но ей никак не удавалось поймать взгляд мужа. Если то был ее муж. Селия не знала. Никто не знал.

— У Марии все в порядке, — сказал Папа. — Она поднимется на самую вершину, в ней достаточно моей крови, чтобы подняться на самую вершину. Вы видели, что произошло сегодня? У Марии все в порядке. Но ей ни до кого нет дела, кроме себя. — По его щекам текли слезы. Он даже не пытался смахнуть их. Он упивался утешительной роскошью горя. — Взгляните на этого мальчика, — продолжал он, — взгляните на Найэла. Он не моя плоть и кровь, но я его вырастил. Чего бы он ни достиг в будущем, все это будет благодаря мне. Он мой приемный сын. И я считаю его своим. Я знаю каждую его мысль. Взгляните на него. Взгляните на этого мальчика. Придет время, и он кое-кого удивит. Но меня ему не удивить. И где же он? Ушел и бросил меня. Ушел, как и Мария. Остался только этот ребенок. Украшение семьи.

Он достал носовой платок и высморкался. Селия видела, как соседка Папы делает отчаянные знаки сидящему напротив мужчине. Она отвела взгляд. Ей было невыносимо тяжело думать, что они могут догадаться, что она заметила жесты этой женщины. Официанты устали и даже не старались скрыть, что им все давно надоело. К столу подошел метрдотель и положил на тарелку перед Папой аккуратно сложенный счет.

— Что это? — спросил Папа. — Кто-то хочет взять у меня автограф? У кого есть карандаш? Есть у кого-нибудь карандаш?

Официант кашлянул. Он старался не смотреть на Селию.

— Это счет, Папа, — шепнула Селия. — Официант хочет, чтобы ты оплатил счет.

Молодой официант, стоявший рядом с метрдотелем, хихикнул. То была агония.

— Право, нам надо идти, — сказала женщина и, встав из-за стола, отодвинула стул. — Прекрасный вечер. Мы получили огромное удовольствие.

Мужчина, сидевший напротив, наконец-то понял. Он тоже встал. Селия догадывалась, что, поскольку Папа пьян, они боятся, как бы им не пришлось разбираться со счетом. Чего доброго, так и будет — поэтому надо срочно уходить.

— Мы все уходим, — сказал Папа. — Оставаться никто не желает. Скоро во всем этом чертовом мире никого не останется. Пока у тебя есть наличные, они тут как тут, но где они, когда ты разорен? Мне придется подписать это. Я не могу заплатить наличными. Придется подписать.

— Все в порядке, сэр, — любезным тоном сказал метрдотель.

— Грандиозный вечер, — сказал Папа. — Грандиозный. Благодарю вас. Благодарю всех. Чудесный ужин. Чудесное обслуживание. Благодарю.

Он поднялся со стула и величавой походкой медленно направился к двери.

— Очаровательный малый, — сказал он Селии. — Просто очаровательный. — Он грациозно поклонился паре, вместе с ним выходившей из зала. — Благодарю вас, что пришли, — сказал он, — мы должны снова встретиться в самое ближайшее время. Это был чудесный вечер.

Мужчина и женщина с удивлением посмотрели на Папу. Они не были из числа его гостей. Селия прошла мимо них; ее голова была высоко поднята, щеки пылали. С шубкой в руках она остановилась в дверях и стала ждать Папу. В гардеробе он провел целую вечность, и Селия подумала, что он никогда не придет. Наконец он появился в пальто, накинутом на плечи наподобие накидки, и в своей оперной шляпе, сдвинутой набок.

— Куда мы идем? — спросил он. — Дают еще один банкет? Мы все встречаемся где-нибудь еще?

Селия заметила, что швейцар старается скрыть улыбку.

— Нет, Папа, — сказала она. — Уже очень поздно. Мы едем домой.

— Как скажешь, дорогая. Как скажешь.

Они вышли на улицу; машина стояла на противоположной стороне. Держа Папу под руку, Селия перевела его через улицу. Кругом лежал снег. Зачем Папа отпустил шофера? Он всегда отпускал его. Нелепая совестливость не позволяла Папе допоздна задерживать шофера, и он отправлял его домой спать. Папа стал шарить в карманах в поисках ключа, но не мог его найти.

— «Я должен встать и в Иннисфри идти», — начал он и далее без единой ошибки прочел все стихотворение, а произнеся последние слова, вынул из кармана ключ. — Садись, моя дорогая, — сказал Папа. — Твои маленькие ножки совсем замерзли.

Селия села на переднее сиденье, и он опустился рядом.

— Холодная ручонка, — вполголоса пропел Папа и нажал на стартер. Никакого результата. Он снова и снова нажимал на стартер.

— Он промерз, — сказала Селия. — Все из-за снега.

Казалось, Папа не слышал и продолжал петь отрывки из «Богемы».

— Надо завести снаружи, — сказала Селия.

— «Я должен встать и в Иннисфри идти», — сказал Папа.

Очень медленно, очень осторожно он вышел из машины и остановился по щиколотки в снегу. Пальто соскользнуло с его плеч.

— Папа, надень пальто, — попросила Селия. — Очень холодно. Ты простудишься.

Он помахал ей рукой. Затем подошел к капоту машины и склонился над ним. Так он простоял довольно долго.

Заводной ключ не поворачивался, издавая странные, безнадежные звуки. Наконец Папа подошел к дверце и через окно посмотрел на Селию.

— Моя дорогая, нам надо купить новую машину, — сказал он. — Похоже, эта уже никуда не годится.

— Садись и еще раз попробуй стартер, — сказала Селия. — Ничего страшного, просто мотор промерз.

Вдалеке она увидела полисмена. Он стоял к ним спиной, но в любую минуту мог направиться в их сторону. Он подойдет, заметит, что Папа пьян, а значит, не может управлять машиной, и сделает что-нибудь ужасное — например, заберет Папу на Вайн-стрит, и сообщение об этом появится в утренних газетах.

— Папа, сядь в машину, — настаивала Селия. — Скорее сядь в машину.

Он снова взгромоздился рядом с ней и нажал на стартер, но безрезультатно.

Были у меня славные друзья
В детские года, в школьные года.
Все умерли теперь, и нет знакомых у меня, —
продекламировал Папа. Потом сжался калачиком на сиденье и приготовился заснуть.

Селия заплакала. Но вскоре она услышала шаги по тротуару. Она опустила стекло и увидела молодого человека, который проходил мимо.

— Будьте добры, — попросила она, — не могли бы вы подойти на минуту?

Молодой человек остановился, повернулся и подошел к дверце машины.

— Что-нибудь случилось? — спросил он.

— У нас не заводится машина, — ответила Селия. — А мой отец не совсем здоров.

Молодой человек посмотрел на Папу, сгорбившегося на переднем сиденье.

— Понятно, — бодро сказал он, — все ясно. И чего же вы от меня хотите? Заняться машиной или вашим отцом?

Селия закусила губу. Она почувствовала, что на глаза ей снова наворачиваются слезы.

— Не знаю, — ответила она. — Сделайте то, что считаете нужным…

— Сперва займусь машиной, — сказал молодой человек.

Он подошел к капоту, наклонился над ним, как недавно Папа, и через несколько секунд мотор завелся.

Стряхивая с рук снег, молодой человек вернулся к дверце.

— Вот и все, — сказал он. — А теперь, если не возражаете, пересядьте на заднее сиденье, а я передвину вашего отца туда, где сейчас сидите вы, и отвезу вас домой. Жаль его будить. Сон пойдет ему на пользу.

— Вы очень любезны, — сказала Селия. — Даже не знаю, как вас благодарить.

— Не стоит благодарности, — весело возразил молодой человек. — Днем мне приходится заниматься тем же. Я студент-медик. Работаю в больнице Святого Фомы.

Пока молодой человек занимался Папой, Селия пристально смотрела в окно. Происходившее на переднем сиденье слишком походило на связывание крыльев индюку. Процедуре явно не хватало достоинства. Впрочем, если он студент-медик…

— Вот мы и устроились, — сказал молодой человек. — А теперь скажите мне ваш адрес.

Селия назвала адрес, и он повел машину к их дому.

— И часто такое случается? — спросил он.

— Ах нет, — поспешно ответила Селия. — Просто сегодня мы были на банкете.

— Понятно, — сказал молодой человек.

Селия боялась, что он спросит ее имя, ведь это могло бы повлечь за собой роковые последствия — он узнал бы, кто она, что Папа это Папа, и рассказал бы своим друзьям в больнице Святого Фомы, что недурно провел время, доставляя в стельку пьяного Делейни в его дом на Сент-Джонз Вуд в половине четвертого ночи. Однако он больше не задавал вопросов. Он был очень сдержан. Когда подъехали к дому и молодой человек остановил машину, Папа проснулся. Он выпрямился на сиденье и огляделся:

Ночь тушит свечи: радостное утро
На цыпочки встает на горных кручах.[168]
— Согласен, сэр, — сказал молодой человек. — Но каким образом вы намерены проложить курс к дому?

— Ваше лицо приятно, но мне незнакомо, — заметил Папа. — Мы раньше встречались?

— Нет, сэр, — ответил молодой человек. — Я студент-медик и работаю в больнице Святого Фомы.

— Ах! Мясник, — сказал Папа. — Знаю я вашего брата.

— Он очень помог нам, — начала Селия.

— Мясники, все как один мясники, — твердо объявил Папа. — Только и думают о ноже. Это больница Святого Фомы?

— Нет, сэр. Я только что привез вас домой.

— Весьма похвально, — сказал Папа. — У меня нет ни малейшего желания быть изрезанным на куски в больнице. Вы поможете мне выйти из машины?

Студент-медик помог Папе подняться на крыльцо. Селия шла за ними, неся пальто и шляпу, которые Папа уронил в снег. Минутная заминка, пока Папа искал ключ, затем:

— Вы останетесь у нас? — спросил он. — Я забыл.

— Нет, сэр. Я должен вернуться. Благодарю вас.

— Заберите машину, друг мой, заберите машину себе. Я совершенно не разбираюсь, как работает эта чертова штука. Берите ее, она ваша. — Он медленно вошел в холл и включил свет. — Где Труда? Скажи Труде, чтобы она приготовила мне чай.

— Труда в больнице, Папа, — сказала Селия. — Я сама приготовлю тебе чай.

— В больнице? Ах да, конечно. — Он снова повернулся к студенту-медику: — Не исключено, что вы случайно встретитесь с верной Трудой, занимаясь своей резней. Она в одном из ваших моргов, — сказал он. — Славное преданное существо, провела с нами годы и годы. Будьте с ней помягче.

— Да, сэр.

— Вечно нож, — пробормотал Папа. — Только и думают о ноже. Мясники, все их племя таково.

Папа побрел в столовую и с отсутствующим видом огляделся по сторонам. Студент-медик взял Селию за руку.

— Послушайте, — сказал он, — что еще я могу для вас сделать? Вам нельзя оставаться с ним одной. Пожалуйста, позвольте мне помочь вам.

— Не беспокойтесь, — сказала Селия. — Наверху мой брат. Я могу разбудить его. Все в порядке. Правда.

— Мне бы не хотелось оставлять вас, — сказал он. — Вы так молоды.

— Мне шестнадцать лет, — сказала Селия. — Я всегда ухаживаю за Папой. Я привыкла. Прошу вас. Не беспокойтесь обо мне.

— Это неправильно, — сказал он. — Совсем неправильно. Вот что я сделаю. Утром я позвоню вам. И вы должны обещать, что скажете мне, если я могу быть вам чем-нибудь полезен.

— Я вам очень благодарна.

— Я позвоню около половины одиннадцатого. А сейчас поставлю машину в гараж.

— Как вы доберетесь до дому?

— Предоставьте это мне. Я прекрасно доберусь. До свидания.

Селия закрыла за ним дверь. Она слышала звук заведенного мотора, лязгнули двери гаража, машина въехала в него, двери захлопнулись. И больше ничего. Должно быть, он ушел. Внезапно она почувствовала себя одинокой и беспомощной. Она вошла в столовую. Папа все еще стоял посреди комнаты.

— Папа, поднимись наверх и ляг, — сказала она.

Папа нахмурился. Покачал головой.

— Вот и ты собираешься отвернуться от меня, — сказал он. — И ты собираешься бросить меня. Строишь планы бегства с этим мясником из больницы Святого Фомы.

— Нет, Папа, он ушел. Не говори глупостей. Пойдем, уже поздно, и тебе пора спать.

— «Острей зубов змеиных неблагодарность детища»,[169] — сказал Папа. — Ты стараешься обмануть меня, моя дорогая.

Селия побежала наверх привести Найэла. Но его комната была пуста, и все в ней оставалось в том же виде, как перед его уходом в театр. Найэл не вернулся… Селия растерялась и от страха не знала, что делать. Она пошла по коридору к комнате Марии. Может быть, Марии тоже нет. Никого нет. Она отворила дверь в комнату Марии и зажгла свет. Нет, Мария вернулась. Она лежала на кровати и крепко спала. На туалетном столике была оставлена записка с надписью: «Селии». Она взяла ее и прочла: «Когда вернешься, не буди меня. Я для всех умерла. Скажи Эдит, чтобы утром ко мне не входила. Да еще скажи всем, чтобы не шумели». На столике лежала еще одна записка. «Найэлу» значилось на ней. После некоторого колебания Селия взяла ее и тоже прочла. Она была гораздо короче: «Дуться вовсе не обязательно».

Селия посмотрела на спящую Марию. Та лежала, положив голову на ладони, — привычка, сохранившаяся с детства, с тех пор, когда они вдвоем жили в одной комнате. Она старшая, подумала Селия, она старше Найэла, старше меня, но по какой-то непонятной причине всегда будет казаться младшей из нас троих. На пальце Марии поблескивало подаренное Найэлом кольцо. Голубой камень оставил слабый след на щеке. Но блестело не только кольцо: из-под подушки Марии высовывался какой-то предмет. Селия наклонилась получше рассмотреть его и увидела золотой портсигар. Мария глубоко вздохнула и пошевелилась во сне. Селия на цыпочках вышла из комнаты и осторожно затворила за собой дверь.

Она спустилась вниз к Папе.

— Пожалуйста, ложись спать, — сказала она. — Папа, пожалуйста, прошу тебя, иди спать.

Она взяла его за руку, и он позволил отвести себя наверх. Оказавшись в своей комнате, он грузно опустился на кровать и заплакал.

— Вы все хотите бросить меня, — сказал он, один за другим. Вы все разъедетесь и бросите меня.

— Я никогда тебя не брошу, — успокаивала его Селия. — Обещаю тебе. Папа, пожалуйста, разденься и ляг.

Он стал возиться со шнурками вечерних туфель.

— Я так несчастен, — сказал он, — так ужасно несчастен, дорогая.

— Знаю, — сказала Селия, — но утром все будет в порядке.

Она опустилась рядом с ним на колени и расшнуровала ему туфли. Помогла снять смокинг, жилет, воротничок, галстук и рубашку. Дальнейшее было выше ее сил. Он повалился на кровать и лежал, покачивая головой из стороны в сторону. Селия укрыла его одеялом.

— Все живо в памяти, но горе позабыто… Да, горе позабыто… Горе позабыто…

— Да, Папа. А теперь спи.

— Ты так добра ко мне, дорогая, так добра.

Он не выпускал ее руку, а она не хотела отнимать ее, опасаясь, что он снова заплачет. Так она и осталась стоять на коленях перед кроватью. Через мгновение Папа заснул, и его дыхание стало таким же глубоким, как у Марии. Оба они спали. Ничто их не волновало, ничто не заботило. Селия попробовала выдернуть руку, но Папа крепко сжимал ее. Так и не высвободив своей руки, она припала к полу, прислонилась головой к кровати и закрыла глаза — она слишком устала… Я никогда не убегу, подумала она, никогда, никогда не убегу… Чтобы хоть немного утешиться, Селия мысленно представила себе картину, изображающую бессмертие. Ее населяли сказочные существа с крыльями на ногах с золотистыми волосами; их царство находилось ни на Земле, ни на Небе. Они были облачены в радужные блестящие одежды, и над их головой никогда не заходило солнце. Когда-нибудь я нарисую все это для детей, сказала сама себе Селия, когда-нибудь я нарисую это так, как мне видится, и только дети поймут меня… Папа спал, не выпуская ее руки; было холодно, и тьма окутывала ее непроницаемой пеленой.

Разбудил ее телефон. Она вся окоченела, руки и ноги не слушались. Сперва она не могла пошевелиться. Телефон не умолкал. Наконец Селия сумела дотянуться до столика у кровати. Часы показывали половину девятого. Значит, она все-таки заснула. Она проспала три часа.

— Кто это? — шепотом спросила Селия.

Ответил женский голос:

— Могу я поговорить с мистером Делейни?

— Он спит, — так же шепотом сказала Селия. — Это его дочь.

— Селия или Мария?

— Селия.

Последовала пауза, и на противоположном конце провода послышался приглушенный разговор. И вдруг к своему удивлению Селия услышала чистый мальчишеский голос Найэла.

— Алло, — сказал он. — Это Найэл. Надеюсь, Папа не очень обо мне беспокоился?

— Нет, — ответила Селия. — Он ни о ком не беспокоился.

— Хорошо, — сказал Найэл. — Полагаю, он еще не пришел в себя?

— Нет.

— Ладно. Тогда нам придется позвонить позже.

— Сейчас половина девятого, Найэл. Как твой поезд?

— Я не еду. Я не собираюсь возвращаться в школу. Я остаюсь здесь, с Фридой.

— С кем?

— С Фридой. Ты ее помнишь. Вчера она была на банкете.

— Ах. Ах да. Что значит — остаешься с ней?

— То и значит. Я не вернусь в школу и не приду домой. Через два дня мы уезжаем в Париж. Я позвоню позже. — И он повесил трубку.

Селия не выпускала трубку из руки, пока девушка с коммутатора не спросила: «Номер, пожалуйста». Только тогда она нажала на рычаг. Боже мой, о чем говорил Найэл? Наверное, это шутка. Фрида действительно была на банкете — высокая, приятная женщина с безумным видом, знакомая Папы и Мамы. Но зачем так шутить в половине девятого утра? Папа крепко спал. Теперь Селия могла спокойно оставить его. Она так устала и замерзла, что едва держалась на ногах. Она услышала, как Эдит внизу раздергивает портьеры, и спустилась предупредить, чтобы та не заходила к Марии. Затем поднялась к себе в комнату переодеться. Из зеркала на нее смотрело измученное, пожелтевшее лицо, платье сильно измялось. Как ужасно выглядят утром люди в вечерних платьях.

Что Найэл имел в виду, говоря, что едет в Париж? Она слишком устала для того, чтобы разгадывать загадки, слишком устала, чтобы беспокоиться. Хорошо бы провести день в постели, но Труды нет, значит, это невозможно. Она понадобится Папе, понадобится Марии. К тому же… обещал позвонить студент-медик. Она приняла ванну, позавтракала и, одевшись, снова пошла по коридору в Папину комнату.

Он уже проснулся и, сидя на кровати в халате, ел вареное яйцо. Выглядел он бодрым и подтянутым, словно проспал не пять, а двенадцать часов.

— Привет, моя дорогая, — сказал он. — Мне приснилось несколько совершенно поразительных снов. И во всех них какой-то малый из больницы старался вспороть мне живот кухонным ножом.

Селия села на край кровати.

— Должно быть, я выпил слишком много шампанского, — сказал Папа.

Зазвонил телефон.

— Займись им, дорогая, — попросил Папа, продолжая выбирать ложкой яйцо из скорлупы и макать кусочки тоста в желток.

— Звонит эта особа… Фрида, — сказала Селия, протягивая ему трубку. — Она уже звонила, когда ты спал. Она хочет поговорить с тобой.

Селия и сама не смогла бы объяснить, почему она соскользнула с кровати, подошла к двери, открыла ее и вышла в коридор. Она чувствовала беспокойство и непонятную неловкость. Оставив Папу разговаривать, она пошла посмотреть, не проснулась ли Мария.

Мария сидела на кровати, вокруг нее были разбросаны газеты.

— Ну, наконец-то, — сказала она, — я думала, ты никогда не придешь. Все хорошие. А в «Дейли Мейл» так просто отличная. Большая заметка и целиком обо мне. В «Телеграф» еще одна и тоже обо мне. Только одна рецензия не слишком доброжелательная, но и то главным образом по поводу пьесы, так что не важно. Взгляни, ты должна их прочесть. Садись. Что говорит Папа? Папа их видел? Папа доволен?

— Папа только что проснулся, — сказала Селия. — Он разговаривает по телефону.

— С кем? О чем, о спектакле?

— Нет. С этой женщиной, Фридой. Знаешь, та, которая жила в Париже. Кажется, Найэл сейчас у нее. Я ничего не понимаю.

— Как может Найэл быть у нее? Что ты имеешь в виду? Он, наверное, давно уехал. Его поезд отходит в девять часов.

— Нет, — сказала Селия, — нет. Он еще в Лондоне.

В коридоре загремели раскаты Папиного голоса.

— Мне надо идти, — сказала Селия. — Папа зовет меня.

С сильно бьющимся сердцем она побежала по коридору. Папа еще разговаривал по телефону.

— Проклятие, — кричал он. — Ему только восемнадцать. Повторяю, я не позволю совращать мальчика. В жизни не слышал ничего более чудовищного. Да, конечно, он умен, конечно, способен. Все это я твержу его чертовым учителям уже не один год. Никто меня не слушает. Но если мальчик умен и талантлив, это еще не значит, что я сдам его тебе на руки, чтобы ты совратила его… Париж? Нет, клянусь Богом, нет! Мальчик восемнадцати лет! Что значит голодает? Я никогда не морил его голодом. Он ест все, что захочет. Боже мой, подумать только, что не кто-нибудь, а ты, один из моих ближайших друзей! И такой удар в спину! Да, да, это изнасилование, совращение и… удар в спину!..

Пылая гневом, он все говорил и говорил, а Селия тем временем стояла на пороге. Наконец он с грохотом бросил трубку.

— Что я тебе говорил? — сказал Папа. — Вот кровь его отца и дала о себе знать. Гнилая французская кровь его отца. Мальчик восемнадцати лет уходит из дома и спит с одной из моих самых старых приятельниц.

Селия в волнении смотрела на него. Она не знала, что сделать, что сказать.

— Я добьюсь, чтобы эту женщину выдворили из Англии, — сказал Папа. — Я не позволю. Ее выдворят из Англии.

— Найэл сказал, что она уезжает в Париж, — заметила Селия, — и он едет с ней.

— В нем говорит его гнилая кровь, — сказал Папа. — Я так и знал. Всегда предвидел что-нибудь подобное. И ведь не кто-нибудь, а Фрида. Пусть это послужит тебе урюком, моя дорогая. Никогда не доверяй ни мужчинам, ни женщинам с карими глазами. Они обязательно подведут. Чудовищно, такого нельзя простить. В «Гаррике» об этом обязательно узнают. Я всем расскажу. Я расскажу всему свету…

В комнату вошла Мария; она зевала и держала руку над головой.

— Вокруг чего такой шум? В чем дело? — спросила она.

— В чем дело? — завопил Папа. — Лучше спроси, в ком. В Найэле. В моем приемном сыне. Совращен моей старинной приятельницей. Господи! До чего я дожил. А ты? — И он обвиняющим жестом указал на Марию. — Ты когда пришла? Когда вернулась домой?

— Раньше тебя, — ответила Мария. — В половине первого я уже спала.

— Кто тебя привез?

— Один знакомый из театра.

— Он целовал тебя?

— Папа, я, право, не понимаю…

— Ха! Ты не понимаешь. Мою дочь привозят среди ночи и сваливают в доме, как мешок угля, а моего приемного сына совращают. Прекрасная ночь, скажу я вам. А тут еще один обивает пороги, притворяясь, будто работает в больнице Святого Фомы. Прекрасная ночь для всей семьи Делейни. Ну, что скажете?

Сказать никто ничего не мог. Все и без того было сказано…

— Вот газеты, — сказала Мария. — Не хочешь почитать, что пишут о спектакле?

Папа протянул руку и, не говоря ни слова, взял газеты. Он скрылся с ними в ванной и с шумом захлопнул дверь. Мария пожала плечами.

— Если он и дальше будет так вести себя, — сказала она. — Это просто нелепо… Ты ужасно выглядишь. В чем дело?

— Я почти не спала, — сказала Селия.

— Какой номер телефона? — спросила Мария. — Придется мне самой позвонить и выяснить, в чем тут дело.

— Чей номер?

— Фриды, конечно. Я должна поговорить с Найэлом.

Она спустилась вниз и закрылась в малой гостиной, где был еще один телефон. Там она пробыла довольно долго и вышла бледной и раздраженной.

— Это правда, — сказала она. — Найэл не вернется в школу. Со школой покончено. Он собирается жить с Фридой в Париже.

— Но… она присмотрит за ним? — спросила Селия. — С ним все будет в порядке?

— Конечно, будет, не говори глупостей, — сказала Мария. — И с ним будет его музыка. А это все, что его интересует, — его музыка.

На какое-то мгновение Селии показалось, что Мария вот-вот расплачется. Мария, которая презирала малейшее проявление слабости и ни разу не уронила ни единой слезы. У нее был растерянный, испуганный вид человека, неожиданно обнаружившего, что он всеми покинут. Но вот снова зазвонил телефон. Селия пошла в малую гостиную снять трубку. Когда она вернулась, Мария все еще стояла на нижней ступени лестницы.

— Это тебя, — сказала Селия. — Сама знаешь кто.

— Он сам или его секретарь?

— Он сам.

Мария снова вошла в малую гостиную и плотно закрыла за собой дверь.

Селия стала медленно подниматься по лестнице. У нее болела голова, но ей не хотелось ложиться в постель. Если она ляжет, то пропустит звонок студента-медика. Когда она свернула в коридор, Папа с газетами в руках выходил из ванной.

— А знаешь, они действительно очень хороши, — сказал он Селии. — Положительно хороши. Все, кроме той, что написал этот ничтожный простофиля из «Дейли». Интересно, кто бы это мог быть. Япозвоню редактору. Его уволят. Послушай-ка одну заметку из «Мейл». Она озаглавлена «Еще один триумф Делейни. Его добивается второе поколение».

Широко улыбаясь, Папа начал вслух читать заметку. Про Найэла он уже забыл.

Селия вернулась в свою комнату, села и стала ждать. Телефон звонил все утро. Но не ей. Непрерывно звонили самые разные люди, чтобы поздравить Марию. Когда в половине первого позвонила Фрида, Папа по-прежнему не стеснялся в выражениях, хоть и не в такой степени, как в половине одиннадцатого. Разумеется, он никогда не простит ей, но, что правда, то правда, в школе мальчик действительно попусту тратит время, и если у него и впрямь такой мелодический дар, как настаивает Фрида, то ему и в самом деле лучше поехать в Париж и заняться изучением нотной грамоты. Но мальчик восемнадцати лет…

— Возможно, вчера вечером он и был мальчиком, — возразила Фрида, — но, уверяю вас, сегодня утром он уже мужчина.

Чудовищно. Постыдно. Но какова история для «Гаррика». На ленч в свой клуб Папа отправился в состоянии радостного негодования.

И пока Найэл сидел на полу в гостиной Фриды на Фоли-стрит и ломаной вилкой ел омлет, пока Мария сидела в «Савое» за столиком рядом с окном, выходившим на Набережную, и ела устриц а-ля Балтимор, Селия сидела совсем одна в столовой на Сент-Джонз Вуд, ела чернослив со сливками и ждала, не зазвонит ли телефон. Но он так и не зазвонил. Студент-медик все-таки не узнал Папу. А спросить ее имя просто забыл.

Глава 13

А были ли мы счастливы в молодости? Возможно, это только иллюзии? Возможно, и тогда время текло так же, как сейчас, когда каждый из нас троих приближается к пятому десятку; разве что немного медленнее. Просыпаться утром было легче, с этим мы согласны. Ведь сон был крепок. Не те судорожные урывки между часами бессонницы, как теперь. Пятнадцать лет назад каждый из нас мог лечь спать в три часа утра и, чем бы ни занимался до этого, как усталый щенок, свалиться на подушки. Сон приходил сразу, глубокий, приносящий забвение, мертвый сон. У каждого из нас была своя излюбленная поза. Мария лежала на боку — одна рука под щекой, другая закинута за голову. Селия засыпала на спине — руки вытянуты по швам, но край пухового одеяла натянут под самый подбородок. Найэл всегда спал, как младенец во чреве матери. Он лежал на правом боку, скрещенные на груди руки касаются плеч, спина выгнута, колени подтянуты к середине туловища.

Говорят, что во сне обнажается наша скрытая сущность, потаенные мысли и желания ясно отражаются на наших лицах и в наших позах; но никто кроме ночной тьмы их не читает.

Мы и сегодня не изменяем своим позам, но мы мечемся, ворочаемся; и порой проходят часы, прежде чем мы забываемся сном; и, когда просыпаемся в тиши медленно занимающегося рассвета, вместе с нами просыпаются птицы. И машины на улицах города ревут голодным воем уже в семь, уже в половине седьмого утра. А бывало, пробьет десять, даже одиннадцать утра, прежде чем мы стряхнем с себя сон, зевнем, потянемся, и новый радостный день откроется перед нами подобно чистым страницам дневника, белым, манящим, ждущим, когда их заполнят.

___
Для Марии это был весенний Лондон…

С приходом первых апрельских дней что-то неуловимое проникает в воздух, касается вашей щеки, отзывается во всем вашем теле, и тело оживает. Окна широко распахнуты. В Сент-Джонз Вуд весело щебечут птицы, а на голой ветке невысокого, закопченного дерева сидит черный дрозд. Немного дальше по дороге, в саду перед небольшим домом вот-вот зацветет миндаль — бутоны уже набухли и налились жизнью.

В такой день вода в ванной бежит свежо и свободно, с громким плеском льется из кранов, и, пока она журчит под ногами, вы поете, поете так искренне и чисто, что голос ваш заглушает шум водного потока. Как странно, думала Мария, густо намыливаясь, если принимаешь ванну вечером, то живот такой круглый и надутый, а утром плоский и твердый, как доска.

Приятно быть плоской. Приятно быть твердой. Приятно иметь такую фигуру, а не как у некоторых — с большими жирными ягодицами, которые при ходьбе трутся друг о друга, и с могучей грудью, которую приходится чем-то подпирать, чтобы она держалась на месте. Хорошо иметь кожу, которой ничего не надо, кроме крема и пудры, и волосы, по которым достаточно пройтись гребнем два раза в день, и они не растреплются. У нее было новое зеленое платье с кушаком на золотой пряжке. Была и золотая брошь, которую подарил ей ОН. Брошь она надевала, только выходя из дома, — Папа мог увидеть и спросить, кто ее ей подарил. Труда однажды увидела брошь на туалетном столике.

— На деньги, что тебе платит твое начальство, такую не купишь, — заметила она. — Учти, я не задаю вопросов, а просто говорю, что есть на самом деле.

— Это премия, — сказала Мария. — То, что дают, когда ты бываешь умной девочкой.

— Хм. Если ты проживешь жизнь, как начала, то ко времени ухода со сцены у тебя будет целый ящик таких премий.

Ах, Труда всегда была сварливой, безмозглой старухой, ей ничем не угодишь. Ворчит даже в прекрасный апрельский день: весна, видите ли, вредна для ее ноги. Весна вредна не для ноги Труды. Весна вредна для ее души, потому что Труда старая…

Шляпу надевать? Нет, шляпу она надевать не станет. Даже когда она надевает шляпу, он просит ее снять.

Что же солгать сегодня? Вчера был утренний спектакль, и лгать не пришлось. Но на четверг надо что-нибудь придумать. С четвергами сложнее всего. Всегда есть покупки, но не станешь же целый день ходить по магазинам. Кино. Кино с подругой. Но что, если назовешь картину, которую не видела, а Папа видел и попросит рассказать о ней? В том-то и заключается главная сложность жизни в семье. Вскрытие трупа прошедшего дня. А что ты делала в половине четвертого, если ленч закончился в половине третьего, а сеанс в кино начался только в пять? Своя квартира — это было бы великолепно. Но она слишком дорого стоит. И все же…

— Клянусь Богом, ты выглядишь, как ответ на чью-то молитву, — сказал Папа, когда она зашла к нему пожелать доброго утра. — Никакой надежды на то, что для разнообразия ты пригласишь своего старого отца на ленч?

Ну вот, началось.

— Извини, Папа. У меня очень загруженный день. Все утро — покупки. Потом ленч с Джуди. Я обещала ей еще несколько недель назад, потом мы, может быть, пойдем в кино. Хотя не знаю — это зависит от Джуди. Домой вернусь не раньше половины седьмого.

— Я слишком мало тебя вижу, дорогая, — сказал Папа. — Мы живем в одном доме, ты спишь в нем, вот, кажется, и все. Иногда я спрашиваю себя — да и спишь ли ты здесь.

— Ах, не говори глупостей.

— Хорошо. Хорошо. Иди и развлекайся.

И Мария вышла из комнаты и, напевая, дабы показать, что у нее чистая совесть, сбежала по лестнице, прежде чем Папа успел еще о чем-то спросить ее. Она предприняла безуспешную попытку выскользнуть из дома, прежде чем Селия выйдет из малой гостиной. У Селии было озабоченное лицо, во рту она держала карандаш. Она занималась Папиными письмами.

— Ты очень элегантна, — сказала она Марии. — Мне нравится такой зеленый цвет. Платье, наверное, страшно дорогое?

— Ужасно. Но я еще не заплатила. И не заплачу, пока мне не пришлют письмо, где будет написано: «Мадам, мы желаем обратить Ваше внимание…»

— Пожалуй, нет никакой надежды на то, что ты съездишь с Папой на ленч в Лондон?

— Никакой. А что такое?

— Да нет, ничего. Просто сегодня он, кажется, не склонен ехать в «Гаррик» и совсем свободен. Какой прекрасный день.

— С ним можешь съездить ты.

— Да… Но мне так хотелось заняться рисунком. Помнишь, я тебе показывала — заблудившийся ребенок стоит у ворот…

— Тебе лучше отложить его на два дня. Нельзя заканчивать рисунок за один присест.

— Не знаю… Раз я что-то начала, то не люблю отрываться. Я люблю работать над рисунком, пока не закончу его.

— Ну, сегодня я не могу с ним поехать. У меня весь день занят.

Селия посмотрела на Марию. Она знала. Она не задавала вопросов.

— Да, понятно, — сказала она. — Что ж, желаю приятно провести время.

Все с тем же озабоченным выражением лица Селия вернулась в малую гостиную. Мария открыла входную дверь в ту самую минуту, когда Труда поднималась с цокольного этажа.

— Ты вернешься к ленчу?

— Нет, не вернусь.

— Хм. К обеду?

— Да, к обеду вернусь.

— В таком случае не опаздывай. Мы обедаем в четверть седьмого, специально для тебя, из-за спектакля, так что будь любезна, приходи вовремя.

— Хорошо, Труда. Не ворчи.

— На тебе новое платье. Красивое.

— Рада, что тебе у меня хоть что-то нравится. До свиданья.

Мария быстро спустилась по ступенькам крыльца и побежала по дороге; и теплый ветер дул ей в лицо, и мальчишка-рассыльный, что-то насвистывая и улыбаясь, катил на велосипеде. Она скорчила ему мину и оглянулась через плечо: какое блаженство быть вдали от дома, вдали от семьи, вдали от всего… и идти в Риджент-парк, усыпанный крокусами, желтыми, белыми, розово-лиловыми; его машина ждет, он сидит за рулем… Машина припаркована в обычном месте, между Святым Дунстаном и Зоологическим садом. Верх машины поднят, на заднем сиденье множество пледов, корзина со всем необходимым для пикника, и по пути за город они поют, поют оба во весь голос. Нет и не было на свете ничего веселее, чем делать то — и вам это прекрасно известно, — чего делать не следует. Известно это и тому, кто сидит рядом с вами, но… и весеннее утро сияет вокруг, и ветер развевает волосы. И все это тем более волнует и возбуждает оттого, что он, этот некто старше ее, он похож на Папу, и прохожие всегда провожают его долгими, любопытными взглядами. И вот вместо того, чтобы присутствовать на собрании, на завтраке или выдавать призы студентам, он везет ее за город, сидит здесь, в машине, рядом с ней. Оттого она и была так счастлива, оттого и пела. Все происходящее так напоминало детскую игру в индейцев, в которую она играла с Найэлом и Селией, всегда беря себе роль индейского вождя и расхаживая со скальпом на поясе. Она и до сих пор играла в индейцев… Он говорил ей о театре, о своих планах.

— Когда мы отыграем эту пьесу, — говорил он, — то поставим то-то и то-то. Вы сыграете роль девушки, вы просто созданы для нее.

— Я? А я не слишком молода для этой роли? Я имею в виду последний акт, когда она возвращается постаревшей…

— Нет, — сказал он. — Вы можете это сыграть. Вы сможете сыграть что угодно, если я покажу вам, как это делать.

Он говорит, что я могу сыграть все, подумала Мария, он говорит, что я могу сыграть все, а ведь мне только двадцать один год.

Машина набрала скорость и, обгоняя другие машины, помчалась по гладкой прямой дороге за город; нежный, теплый апрельский ветер доносил аромат ракитника, но Мария обращала на него так же мало внимания, как на летящую из-под колес пыль.

Под теплым солнцем бутерброды с яйцом и холодный цыпленок казались особенно вкусными, а виноград отливал нежным золотисто-восковым цветом. Даже джин с вермутом, который пили прямо из горлышка серебряной фляжки, имел более приятный вкус, чем когда его пьешь из старинного бокала; кроме того, он булькал в горле, вы задыхались, и вам приходилось одалживать носовой платок. И это тоже было весело. На воздухе все веселее. Пойдет дождь, ну и пусть — в машине есть пледы и зонты.

Дик сказал: коль льет снаружи,
Будем прыгать мы по лужам… (*)
Эти строчки пришли ей на память, когда она лежала в поросшей травой ложбинке и вдруг пошел дождь. Она затряслась от беззвучного смеха — ведь это так смешно.

— Над чем вы смеетесь? В чем дело? — спросил он.

Что на это ответить? Мужчины так обидчивы и ранимы. Они не понимают, что смех неудержимым потоком нападает на вас часто, слишком часто; что вы вдруг ни с того ни с сего подумали о чем-то совершенно нелепом. Например, о том, что у него длинные уши, как у фарфорового кролика, который стоит у вас на камине, а разве можно быть серьезной, когда вспомнишь такое? Или что в голове у вас вдруг мелькнуло: «Проклятье, не забыть бы о визите к дантисту в пятницу утром». Или в ту самую минуту, когда он крайне сосредоточен, а вы лениво переводите взгляд с предмета на предмет и замечаете прямо над своей головой усыпанную почками ветку, вам приходит на ум, что неплохо бы взять ее домой, поставить в воду и наблюдать, как почки превращаются в листья. Впрочем, не всегда. Иногда вы не думаете ни о земном, ни о небесном, а лишь о том, что важен только данный миг, что землетрясение может разверзнуть землю и поглотить вас, а вы этого даже не заметите.

Что есть более покойного и сладостно-дремотного, чем закат солнечного весеннего дня? Возвращение в Лондон. Проходящие мимо машины. Ни мыслей, ни чувств, полное молчание. Вы сидите в нескольких пледах — чем не кочан капусты? Затем зевок, рывок в реальность, и нарастающий шум уличного движения окончательно возвращает вас в окружающий мир.

Время зажигать огни; витрины в магазинах предместий ярко освещены, люди, толкая друг друга, идут по тротуарам. Женщины с продуктовыми корзинами, женщины с ручными тележками, огромные грохочущие автобусы, скрежещущие трамваи и человек на одной ноге, протягивающий поднос с фиалками: «Свежие фиалки. Прекрасный букет свежих фиалок». Но фиалки покрыты пылью — они целый день пролежали на подносе. На вершине Хампстед-Хит народ еще не разошелся с пруда. Мальчики с палками, девочки без пальто зовут лающих собак. Маленькая парусная лодка, брошенная хозяином, покачивается на середине пруда.

На склоне холма усталые, раздраженные люди бредут к станции метро, а внизу подобно огромному заднику на пустой сцене лежит Лондон.

Машина остановилась в раз и навсегда установленном месте на Финчли-роуд.

— До скорого, — сказал он, касаясь пальцами ее лица.

Машина набрала скорость и умчалась, а Мария услышала, как часы на углу пробили половину седьмого. Она успела вовремя и не опоздает к обеду.

Как хорошо, подумала Мария, что после занятий любовью не остается следов. Лицо не зеленеет, волосы не обвисают. А ведь Бог вполне мог сделать, чтобы так и было. И тогда конец. Никакой надежды. Папа узнал бы. Что ж, во всяком случае, здесь Бог на ее стороне.

Папа уже вернулся. Ворота гаража закрыты. Если бы его не было дома, ворота были бы открыты. Войдя в холл, Мария увидела Эдит, которая несла в столовую поднос с бокалами и столовым серебром. В запасе еще пять минут. Быстро в ванную, быстро привести лицо в порядок. Потом неизбежный удар гонга.

— Ну, моя дорогая? Как прошел день?

Селия была союзником. Она всегда приходила ей на выручку, принимаясь рассказывать про то, чем они сами занимались — она и Папа.

— Ах, Мария, ты бы так смеялась. Мы видели презабавного маленького старичка… Папа, расскажи Марии про маленького старичка.

И Папа, радуясь возможности поговорить и погрузиться в прошедший день, забыл про Марию. Наспех съеденный обед, который мог бы быть весьма напряженным, прошел быстро и благополучно, без прямых вопросов, без прямых ответов.

— Господи! Половина восьмого, я лечу.

Поцелуй в лоб Папе, улыбка и кивок Селии, крик Эдит, узнать, не пришло ли такси. Только Труда, бросив взгляд на туфли Марии, нарушила безмятежность дня:

— Была за городом, ведь так? У тебя грязь на каблуках. Как не стыдно так измять пальто.

— Грязь — пустяки, пальто отгладится. И будь любезна, скажи этой глупой девчонке, чтобы она поставила у моей кровати термос, но горячий, а не чуть теплый. Доброй ночи, Труда.

В театре: «Добрый вечер» — привратнику, «Добрый вечер, мисс» — и по коридору в уборную, бросив быстрый взгляд на его закрытую дверь. Да, он уже здесь; за дверью слышен его голос. Забыта недавняя апатия; теперь Мария возбуждена, бодра и готова к предстоящему вечеру. А как заманчиво будет при всех сказать ему: «Привет, какой замечательный день», словно они только что встретились, а не расстались два часа назад. Будем притворяться, будем играть. Постоянно притворство, постоянно игра. А как забавно время от времени намекать, что она знает его гораздо лучше, чем остальные; словно ненароком обронить при случае: «Ах да, он сказал, что у нас будет дополнительный утренний спектакль». — «Когда? Когда он вам об этом сказал?» — «Ах, не помню. Два дня назад за ленчем». И молчание. Выразительное молчание. И несомненная враждебность. Марии было все равно. Что ей до их враждебности?

Стук в дверь.

— Сегодня зал битком. В амфитеатре стоят, — прозвучал чей-то голос. — В первом ряду мой приятель.

— Правда? — сказала Мария. — Надеюсь, он доволен.

Кого интересует приятель этой недотепы?

Через полчаса она, Мария, ждала в кулисах. Слышала его голос — он стоял у декорации, изображавшей окна, спиной к публике и строил ей мины; он только что произнес смешную реплику, и, пока она ожидала своего выхода, до нее докатились теплые, дружелюбные волны смеха. Атмосфера теплоты и дружелюбия царила в зале, на сцене, и Мария перед самым своим выходом тоже состроила ему мину. И так они снова кого-то дурачили. Не важно кого — Папу или Труду, его тоскливую жену или назойливого секретаря, труппу или публику… Они показали бы «нос» всему свету, самой жизни: ведь стояла весна, цвел апрель, а Марии шел только двадцать второй год, и ей было все нипочем.

___
Для Найэла это был Париж в разгаре лета…

Квартира помещалась в довольно грязном квартале в стороне от авеню Нейи, но комнаты были просторными с балконами за высокими окнами, и, если становилось слишком жарко, можно было закрыть ставни. За домом был небольшой двор, где жила консьержка; в темном, мрачном дворе постоянно что-то проветривалось, бродили кошки, отправляя свои потребности, но запах чеснока был сильней кошачьего запаха, запах табака «Caporal», который курил прикованный к постели муж консьержки, убивал все прочие запахи.

Квартира находилась на шестом этаже, окна выходили на улицу и парижские крыши. Справа от них вдали виднелись верхушки деревьев Булонского леса и рю де Нейи, поднимавшаяся к площади Звезды. Гостиная была почти пустой, но уютной. Фрида выбросила из нее громоздкую мебель и купила разрозненные предметы из нескольких гарнитуров, которые время от времени пополняли убранство ее апартаментов: старинный нормандский шкаф для посуды, стоявший в углу, раздвижной стол с открывающейся крышкой и, конечно, картины, коврики, ковровые дорожки. Но главным украшением гостиной был рояль — кабинетный «Стейнвей». Для Найэла это была единственная вещь, заслуживающая внимания, поскольку, будь комната обставлена хоть бамбуковой мебелью, он бы ничего не имел против.

В спальне, которая тоже выходила на улицу, стояли кровать Фриды, большая и удобная, и маленький жесткий диван, купленный специально для Найэла: Фрида не могла постоянно держать его в своей кровати, говоря, что это мешает ей заснуть.

— Но я не лягаюсь, — возражал Найэл. — Я лежу тихо и не шевелюсь.

— Знаю, ягненок, но я все равно чувствую, что ты рядом. У меня всегда была отдельная кровать, и я не хочу менять своих привычек.

Найэл окрестил свой диван Санчо Пансой. Маленький диван рядом с большой кроватью напоминал ему иллюстрации Гюстава Доре к «Дон Кихоту» — маленький белый пони рядом с высоким конем. Найэл просыпался утром на Санчо Пансе и бросал взгляд на кровать Фриды, проверить, спит она или нет; но под простынями никогда не вырисовывались окружности лежащей фигуры. Фрида уже встала. Она всегда рано вставала. Некоторое время Найэл лежал на диване и через раскрытое окно смотрел на голубое небо, прислушиваясь к ни с чем не сравнимым парижским звукам, которые с самого раннего детства вошли в его плоть и кровь.

День обещал быть знойным. Воздух уже дышал белым августовским жаром. Розы, купленные вчера Фридой, увяли и поникли головками. Женщина из квартиры этажом ниже выбивала на балконе ковер. Найэл слышал равномерные глухие удары. Потом она позвала своего маленького сына, который играл на улице; голос ее звучал резко и звонко.

— Vite, vite, Marcel, quand je t'appelle.[170]

— Oui, maman, je viens,[171] — ответил Марсель, хорошенький мальчуган в черном костюмчике и берете, съехавшем набок.

Найэл вытянул ноги. Он вырос еще на дюйм, и его ноги свисали с дивана.

— Фрида! — позвал он. — Фрида, я проснулся.

Фрида почти тут же вошла в комнату с подносом в руках. Хоть она и встала некоторое время назад, но еще не оделась. На ней все еще был халат. От завтрака шел приятный аромат. Круассаны, две свежие булочки, витые кусочки очень желтого масла, баночка меда и кофейник, над которым вилась струйка пара. А еще целая плитка шоколада «Таблерон» и три леденца на палочках, все разного цвета. Прежде чем приняться за завтрак, Найэл съел все леденцы и полплитки шоколада. Фрида сидела на краю кровати и смотрела на него, а он сидел на Санчо Пансе и держал поднос на коленях.

— Не знаю, что с тобой делать, — сказала она. — Покончив со съестным, ты примешься за мебель.

— Мне надо нарастить мышцы, — сказал Найэл. — Ты сама так сказала Бог весть когда. Я слишком тощий для своего возраста и роста.

— Когда-то сказала, но теперь уже не говорю. — Она наклонилась и поцеловала его в голову. — Давай, давай, ленивец, доедай свой завтрак и ступай под душ. Ты должен позаниматься за роялем до того, как снова получишь есть.

— Я не хочу заниматься. Для занятий слишком жарко. Я позанимаюсь вечером, на холодке.

Мягкий круассан с медом так и таял во рту.

— Ничего подобного, — сказала Фрида. — Ты сядешь заниматься утром. И если будешь хорошим мальчиком, мы пообедаем где-нибудь в городе, а когда спадет дневной жар, пойдем прогуляться.

Дневной жар… Без сомнения, ни в одном городе мира мостовые не дышат таким жаром. Балконная решетка обжигала пальцы. На Найэле были только рабочие брюки с нагрудничком, но и в такой одежде он обливался потом, едва сделав несколько шагов из спальни на балкон.

Он мог бы простоять здесь весь день, глядя вниз, на улицу. Плоское, беспощадное солнце его не беспокоило, равно как и белое марево, легкой пеленой окутавшее Эйфелеву башню; он стоял на балконе, и звуки, запахи Парижа проникали ему в уши, в ноздри, терялись в голове и вновь появлялись, преображенные в мелодии. Марсель, маленький мальчик из соседней квартиры, опять спустился на улицу и пускал на тротуаре волчка, который то и дело падал в сточную канаву. По мощеной мостовой громыхала телега с углем — силы небесные, кому нужен уголь в августе? — возчик выкрикивал: «Эй, эй», на лошадиной сбруе гремели колокольчики. В соседнем доме кто-то настойчиво звал: «Жермен! Жермен!», на балкон вышла женщина и вынесла проветриваться целую груду постельных принадлежностей. Где-то пел кенар. Телега с углем проехала в сторону рю де Нейи, откуда доносился шум транспорта: звонки трамваев, гудки такси. Вниз по улице брел старик-старьевщик; он шарил палкой в сточной канаве и тонким, высоким, срывающимся голосом выкрикивал свои всегдашние слова. На кухне Фрида разговаривала с приходящей кухаркой, которая только что вернулась с рынка с целой сумкой всякой снеди.

На ленч будет свежий сыр gruyère, редис, огромная миска салата, а может быть, и foie de veau,[172] поджаренная в масле с веточкой чеснока. Дверь из кухни открылась, и по коридору поплыл запах сигарет «Честерфилд», которые курила Фрида. Она прошла через комнату и остановилась на балконе рядом с Найэлом.

— Я что-то пока не слышала рояля, — сказала она.

— Надсмотрщик, — сказал Найэл, — вот ты кто. Проклятый, напыщенный надсмотрщик.

Он боднул Фриду головой, вдыхая смолистый запах, и укусил за мочку уха.

— Ты здесь для того, чтобы работать, — сказала она. — Если ты не будешь работать, я отправлю тебя домой. Сегодня же пойду и куплю билет.

Это была их дежурная шутка. Когда Найэл особенно ленился, Фрида говорила, что позвонит в Бюро Кука и закажет билет на экспресс до Кале.

— Ты не посмеешь, — сказал Найэл. — Не посмеешь.

Он повернул ее к себе, чтобы видеть ее лицо, положил руки ей на плечи и потерся щекой о ее волосы.

— Тебе больше не запугать меня, — сказал он. — Скоро я стану с тебя ростом. Давай померимся, поставь свои ноги к моим.

— Не наступай мне на пальцы, — сказала Фрида. — У меня мозоль на мизинце. Что значит носить тесные туфли в такую жару. — Она оттолкнула Найэла, вытянула руки и закрыла ставни. — Так или иначе, но надо, чтобы в комнате было прохладнее.

— Закрывать ставни — значит обманывать себя, — сказал Найэл. — Так делали, когда мы были детьми.

— Либо закрыть ставни, либо мне придется весь день просидеть в ванне, подставив живот под холодную струю, — сказала Фрида. — Не мешай, Найэл. Сегодня слишком жарко.

— Слишком жарко никогда не бывает, — возразил Найэл.

Фрида потащила его к роялю.

— Давай, давай, малыш, делай, что тебе говорят, — сказала она.

Он протянул руку к плитке таблеронского шоколада на крышке рояля, разломил ее пополам, чтобы за каждой щекой было по куску, рассмеялся и стал играть.

— Надсмотрщик, — крикнул он через плечо, — противный надсмотрщик.

Стоило Фриде выйти из комнаты, как Найэл тут же забыл о ней, и все его мысли сосредоточились на том, чего он хочет от рояля. Фрида постоянно бранила его за леность. Он ленив. Он хочет, чтобы рояль сам работал за него, а не наоборот. Фрида не уставала повторять, что ничего не дается без труда и усилий. Папа тоже это говорил. Все это говорили. Но если все выходит так легко и просто, какой смысл доводить себя до изнеможения?

— Да, знаю, первая песня тебе удалась, — сказала Фрида, — но на этом нельзя успокаиваться. К тому же ты должен запомнить, что жизнь песни, имеющей успех, коротка. В лучшем случае месяца два. Ты должен работать, должен добиться большего.

— Я не честолюбив, — возразил Найэл, — хотя нет, если бы это была настоящая музыка, я был бы даже очень честолюбив. Но ведь я занимаюсь сущим вздором.

И через час, через два она появлялась совершенно неожиданно, из ниоткуда — песня, которую было невозможно не запеть, песня, которая творила что-то несусветное с вашими ногами и руками. Как просто, как чертовски просто. Но это не работа. Это крик старьевщика, который шарит палкой в сточных канавах; сердитый голос угольщика, который говорит «эй, эй» и натягивает позвякивающие вожжи, когда его лошадь спотыкается о камни мостовой.

Песня билась о потолок, отражалась от стен. Выпускать ее на волю — это забава… это игра… Но записывать ее Найэл не хотел. Не хотел утруждать себя и корпеть над записью. Почему бы не пригласить кого-нибудь другого и не заплатить ему за часть работы? Так или иначе, но, после того как он сочинил песню, сыграл и спел ее себе и Фриде раз пятьдесят — такова была его система, — она ему надоедала, надоедала до тошноты, и он больше не хотел ее слышать. Для него песня закончена. Пилюля принята, она оказала свое действие, и значит, о ней можно забыть. Конец. Что дальше? Все, что угодно? Нет. Просто облокотиться на решетку балкона, подставить спину солнцу и думать о foie de veau, которую подадут на ленч.

— Сегодня я больше не могу работать, — сказал он в половине второго, доедая последнюю редиску. — Нельзя так обращаться с животными, кроме всего прочего, наступила сиеста. Во время сиесты в Париже никто не работает.

— Ты очень хорошо потрудился, — сказала Фрида, — и я тебя отпускаю на день. Но сыграй мне еще раз, всего один раз. Я больше не старая учительница, которая старается натаскать ученика. Я хочу послушать твою песню из чисто сентиментальных чувств, ведь я люблю ее и люблю тебя.

Найэл снова пошел к роялю и сыграл для Фриды, а та сидела за столом, роняя пепел сигареты «Честерфилд» в тарелку, где совсем недавно лежали редис и кусок сыра gruyère, и, закрыв глаза, подпевала своим хриплым голосом, как всегда немного фальшивя, что, в сущности, не имело значения. Играя, Найэл смотрел на Фриду и вдруг подумал о Марии, о том, как слушала бы его песню Мария: она бы не сидела, застыв на стуле, не курила бы сигарету над остатками ленча, но, улыбаясь, стояла бы в центре комнаты. И вот Мария передергивает плечами, поднимает руки и говорит: «Я хочу станцевать ее. Что проку просто стоять и слушать. Я хочу танцевать».

Для того-то и написана эта песня, потому она и получилась такой, такой родилась у него в голове. Не для того, чтобы ее пели, не для того, чтобы звучать отдаленным эхом в хриплом голосе Фриды или кого-то другого, но для того, чтобы ее танцевали два человека, слившись в едином движении, как он и Мария, где-нибудь в старой дальней комнате на последнем этаже никому не ведомого дома… не в ресторане, не в театре. Найэл перестал играть и закрыл крышку рояля.

— На сегодня хватит, — сказал он. — На центральной станции отключили газ. Пойдем спать.

— Можешь поспать два часа, — сказала Фрида. — После чего тебе придется надеть рубашку и брюки, но только не рваные. В пять часов мы выпиваем с друзьями.

В том-то и беда, что у Фриды слишком много знакомых. Всегда приходилось сидеть в кафе за столиком и разговаривать с уймой людей. Большинство из них были французы. А Найэл так же ленился заниматься французским, как ленился записывать на бумагу рождающиеся в его голове звуки. Фрида одинаково свободно владела обоими языками, она могла часами тараторить, обсуждая музыку, песни, театр, картины, все, что придет в голову, а ее друзья, сидя тесным кружком, смеялись, разговаривали, пили бокал за бокалом и рассказывали бесконечные истории ни о чем. Французы слишком много говорили. Все они были остряками, все raconteurs.[173] Слишком многие фразы начинались с: «Je m'en souviens…» и: «Ça me fait penser…»[174] И не было им ни конца ни края. Найэл молчал, полузакрыв глаза, откинувшись на стуле, пил пиво со льдом, время от времени бросал на Фриду хмурые взгляды, дергал головой и глубоко вздыхал, но она не обращала на его знаки ни малейшего внимания. Она продолжала разговаривать, зажав в зубах мундштук и посыпая стол пеплом; затем кто-нибудь произносил нечто такое, что присутствующим казалось особенно смешным, все собравшиеся откидывали головы, стулья скребли по полу, смех звучал еще громче, разговоры лились более оживленно.

Когда Найэл сидел недалеко от Фриды, он иногда давал ей пинка под столом — та приходила в себя, улыбалась ему и, обращаясь к своим друзьям, говорила: «Niall s'ennuie».[175] И все оборачивались к нему и тоже улыбались, словно он был двухлетним ребенком.

Они называли его «L'enfant»[176] или даже — «L'enfant gâté»,[177] а иногда, и это было хуже всего, — «Le petit Niall».[178]

Наконец они поднялись из-за стола и ушли; когда исчез последний из них, у Найэла вырвался громкий вздох облегчения…

— Зачем ты их приглашаешь?

— Я люблю поговорить. Люблю своих друзей, — ответила Фрида. — Кроме того, у человека, который пришел сегодня с Раулем, большие связи в музыкальном мире не только Парижа, но и в Америке. Он может очень помочь тебе.

— Да будь у него связи хоть в самом аду, мне наплевать, — сказал Найэл. — Он страшный зануда. И мне не нужна ничья помощь.

— Выпей еще пива.

— Я больше не хочу пива.

— Чего же ты хочешь?

Чего он хочет? Найэл посмотрел на Фриду и задумался. Она прикурила следующую сигарету от окурка предыдущей и вставила ее в мундштук. Зачем она так много курит? Зачем позволяет парикмахеру делать эту дурацкую желтую прядку в своих волосах? С каждым разом она становится все более желтой, засушенной и очень ее портит. Из-за нее волосы Фриды стали похожи на сено.

Стоило такому сравнению мелькнуть в его голове, как Найэл почувствовал раскаяние. Что за ужасная мысль. Как могла она прийти ему в голову? Фрида — прелесть. Она так добра к нему, так ласкова. Он любит Фриду. Повинуясь внезапному порыву, Найэл через стол дотянулся до руки Фриды и поцеловал ее.

— Чего я хочу? Конечно же, всегда быть только с тобой, и чтобы рядом никого не было.

Фрида скорчила гримасу; Найэл рассердился, окликнул гарсона и попросил принести счет.

— В таком случае пойдем, — сказала Фрида. — Прогуляемся перед обедом.

Она взяла его под руку, и они с явным удовольствием пошли по бульвару, разглядывая прохожих. Даже теперь, когда солнце скрылось на западе и в многочисленных кафе стали зажигаться первые огни, было не меньше тридцати градусов. Все шли без пиджаков. Без шляп. Подлинные добропорядочные парижане разъехались в отпуска, и вечерняя толпа состояла в основном из лавочников, вышедших подышать воздухом менее удушливым, чем тот, которым они дышали весь день; были в ней и сельские жители, и выходцы из южных стран. Все они прогуливались лениво, вяло, с улыбкой на губах, у всех были блестящие от пота лица, влажная одежда прилипала к телу, а волны знойного воздуха, разлитого над бульваром, ударяли в лицо. Небо подернулось желтоватой дымкой, и вскоре янтарное зарево, идущее с запада, заполыхало над городом, играя на крышах домов, мостах и шпилях.

Внезапно везде зажглись огни, и небо из янтарного превратилось в багряное; но зной не спадал. Через мосты с шумом проносились такси, переполненные разгоряченными, вспотевшими взрослыми и усталыми после дневной прогулки бледными детьми. Такси гудели, визжали тормозами, резко сворачивали; регулировщик яростно свистел и размахивал жезлом. Совсем как Салливан в те далекие годы, когда он стоял перед оркестром с дирижерской палочкой в руке. Вот-вот зажгутся огни. Огни театральной рампы. Занавес поднимется, и Мама в медленном танце поплывет по сцене.

— Дальше я идти не могу, лапочка, — сказала Фрида. — У меня болят ноги.

На ее утомленном лице появились морщинки усталости, и она тяжело опиралась на руку Найэла.

— Пожалуйста, — взмолился Найэл, — еще совсем немного. Вечер принес с собой новые звуки, а огни превратили их в мелодию. Послушай, Фрида, послушай.

Они стояли около моста; огни сверкающими золотыми кольцами отражались в Сене, вдали нескончаемая золотая река поднималась к Елисейским полям и к площади Звезды. Мимо них направо, налево, прямо тек все увеличивающийся поток машин, посылавших в лица людей волны теплого воздуха, нежные, как взмахи веера. Найэл явственно слышал звуки, звуки, похожие на биение пульса; они рождались из визга машин, из манящих огней, раскаленных тротуаров, темнеющего неба.

— Я хочу еще погулять, — сказал он. — Я мог бы гулять до бесконечности.

— Ты молодой. Можешь гулять и один.

Но тщетно, очарование не здесь, не рядом. Оно там, за Елисейскими полями, но, если подняться на вершину холма, к площади Звезды, оно снова исчезнет, улетит к могучим благоухающим деревьям в самом сердце Булонского леса, затаится в густых ветвях, в мягкой траве. Его нельзя коснуться руками. Оно вечно ускользает от нас.

— Хорошо, — сказал Найэл. — Я возьму такси.

Теперь они вновь ничем не отличались от прочих людей, снующих по тротуару. Над улицами — гудки машин, крики прохожих, свистки регулировщика. Они сами нарушили очарование. Сами позволили очарованию исчезнуть.

— О чем ты думаешь? — спросила Фрида.

— Ни о чем, — ответил Найэл. Он уселся рядом с шофером и высунул голову в окно; ветер дул ему в лицо — теплый, возбуждающий чувства ветер, а перед глазами подобно развевающейся ленте то исчезала, то вновь появлялась длинная вереница огней.

Фрида откинулась на спинку заднего сиденья, скинула туфли и зевнула.

— Единственное, чего я хочу, — сказала она, — так это опустить ноги в прохладную ванну.

Найэл не ответил. Он грыз ногти и, наблюдая за тем, как мерцающие парижские огни подмигивают ему и склоняются перед ним в реверансе, не без легкой грусти размышлял, не является ли заявление Фриды деликатным намеком на то, что ночь ему предстоит провести на проклятом Санчо Пансе.

___
Для Селии было все едино: лето так лето, весна так весна. Независимо от времени года устоявшийся уклад жизни не менялся. Рано поутру, в половине девятого, — чай. Она не хотела беспокоить прислугу и сама заваривала его на спиртовой плитке.

Каждое утро ее будил резкий, безликий звонок будильника, она протягивала руку и прятала его под пуховое одеяло. Затем позволяла себе еще минут пять понежиться в постели. Пять минут, не больше. И подъем — приготовить чай, принять ванну, отнести Папе утренние газеты, узнать, в каком он настроении и каковы его желания на день. Ставший ритуальным вопрос:

— Хорошо спалось, Папа?

— Прекрасно, моя дорогая, прекрасно. — По его тону она безошибочно определяла, что сулит ей череда выстроившихся впереди часов — покой или обреченность. — Снова вернулась старая боль под сердцем. Пожалуй, надо вызвать Плейдона.

Селия поняла, на каком она свете. Поняла, что Папа проведет день дома, скорее всего в постели, и едва ли у нее остается надежда посетить Художественную школу.

— Неужели тебе было так плохо?

— Так плохо, что в три часа ночи мне показалось, что я умираю. Вот как мне было плохо, дорогая.

Селия тут же позвонила Плейдону. Да, заверили ее, Плейдон зайдет при первой возможности. У него срочный вызов, потом, в половине одиннадцатого, он непременно будет у мистера Делейни.

— Все в порядке, Папа. Он придет. А теперь, что я могу для тебя сделать?

— Письмо, дорогая. Надо ответить на него. От старого бедняги Маркуса Геста, который живет на Майорке. Целую вечность ничего от него не получал. — Папа потянулся за своими очками. — Прочти, что он пишет, дорогая, прочти, что он пишет.

Селия взяла письмо — шесть страниц, исписанных мелким, неразборчивым почерком. Она почти ни слова не поняла в бесконечных упоминаниях о людях и местах, про которые она никогда не слышала. Но Папа был в восторге.

— Старый бедолага Маркус Гест, — без конца повторял он. — Кто бы мог подумать, что он до сих пор жив? И на Майорке. Говорят, на Майорке очень недурно. Нам надо проверить, надо проверить. Возможно, она будет полезна для моего голоса. Разузнай про Майорку, дорогая. Позвони кому-нибудь, кто может рассказать нам о Майорке.

Время до прихода врача они провели в обсуждении планов путешествия. Да, наверняка есть поезда, которые следуют через Францию. По пути они могли бы остановиться в Париже. Повидаться с Найэлом. Посмотреть, как у него дела. Возможно, уговорить Найэла поехать вместе с ними. А еще лучше не поездом. Пароходом. Есть множество судоходных линий, и все они проходят через Средиземное море. Разумеется, лучше всего отправиться пароходом. Ах, вот и Плейдон.

— Плейдон, мы отправляемся на Майорку.

— Превосходно, — сказал доктор Плейдон. — Путешествие пойдет вам на пользу. Ну а теперь послушаем вашу грудь.

Появляется стетоскоп, расстегивается пижама, вдохи, выдохи, стетоскоп убирается.

— Да, — сказал доктор Плейдон. — Возможно, есть слабые шумы. Не более того. Не о чем беспокоиться. Но сегодня вам нужен покой. Много читаете?

Прощай, Художественная школа. Сегодня занятия на пленэре. Но ничего. Не важно.

Селия проводила врача до дверей и на минуту задержалась с ним в коридоре.

— Похоже, небольшое скопление газов, — сказал доктор Плейдон. — Легкие шумы в области сердца. Но он крупный мужчина, и это причиняет ему неудобства. Ему нужен покой и диета.

Вниз — на кухню. Новая кухарка, которая служит у них всего шесть недель и не слишком ладит с Трудой.

— Раз мистеру Делейни нездоровится, то, по-моему, лучше всего будет что-то рыбное, — сказала кухарка. — Паровая рыба с отварным картофелем.

Через кухню с простынями в руках прошла Труда.

— Мистер Делейни не очень-то жалует рыбу, — отрезала она.

Кухарка поджала губы. Она не ответила. Дождалась, когда Труда вышла из кухни, и заговорила.

— Извините, мисс Селия, — сказала она, — но я действительно делаю все, что могу. Знаю, я у вас не так давно, но стоит мне только рот раскрыть, как Труда готова укусить меня. Я не привыкла, чтобы со мной обращались подобным образом.

— Я знаю, — мягко ответила Селия, — но, видите ли, она уже не так молода и очень давно живет с нами. Она так вольно разговаривает только потому, что очень к нам привязана. Она знает все наши привычки.

— Странный у вас дом, — сказала кухарка. — Мне никогда не приходилось служить там, где обед подавали бы в четверть седьмого. Совершенно необычно.

— Я понимаю, для вас это, должно быть, обременительно. Но, видите ли, моя сестра работает в театре…

— Я думаю, мисс Селия, что вам и в самом деле лучше подыскать кого-нибудь другого. Того, кто больше соответствовал бы вашим привычкам.

— О, пожалуйста, не говорите так… — И так далее, и так далее, пытаясь умилостивить кухарку и краешком глаза посматривая на дверь в буфетную, где от слова до слова их разговор слышит Андре, который не упустит удовольствия передать его Труде. Раз, другой звучит настойчивый звонок Папы. Селия бросается наверх.

— Дорогая, ты знаешь альбомы с фотографиями, сложенные в малой гостиной?

— Да, Папа.

— Я хочу снова пересмотреть их. И вложить уйму забавных моментальных снимков, которые мы сделали в Южной Африке и перепутали с теми, что были сняты в Австралии. Ты мне поможешь, дорогая?

— Конечно, помогу.

— У тебя нет каких-нибудь других дел?

— Нет… о нет…

Вниз, в малую гостиную, наверх с тяжелыми альбомами и снова вниз поискать забытые снимки. Они лежали под грудой книг в глубине шкафа. Разобрав их до половины, она вспомнила, что не дала окончательных распоряжений относительно ленча. Назад в кухню, но на сей раз проявить твердость и распорядиться приготовить цыпленка.

— Мисс Селия, на цыпленка уже нет времени.

— У нас есть что-нибудь еще?

— Кусок говядины, которую подавали на ленч вчера.

— Нарежьте его, а сверху положите яйцо-пашот.

Селия снова поднялась к Папе. Он уже встал и, облачившись в халат, расхаживал по комнате.

— Ты не приготовишь мне чаю, дорогая? — попросил он. — Его заваривают внизу. Но они не умеют делать это так, как ты.

Вдоль по коридору — в спальню, чтобы приготовить чай, и, когда Селия, опустившись на колени, склонилась над чайником, вошла Труда. У нее были покрасневшие глаза. Она плакала.

— Легко заметить, когда становишься ненужной, — сказала она.

Селия вскочила на ноги и обняла Труду:

— Что ты имеешь в виду? Не говори так.

— Уйти от вас — все равно что разбить себе сердце, — сказала Труда. — Но, видно, придется уйти, если будет продолжаться, как сейчас. Что бы я ни сделала, теперь все не так. С тех пор как я вернулась из больницы, во всех вас чувствуется холодок, а теперь, когда здесь нет моего мальчика… — По ее щекам текли слезы.

— Труда, ты не должна так говорить, я не разрешаю тебе, — сказала Селия.

И так далее, и такдалее до тех пор, пока старуха не смягчилась и не пошла пришивать ленты к новому пеньюару Марии.

Мария? Где Мария? Несколько брошенных на ходу слов, взмах руки, стук входной двери; Мария ушла…

— Ты составишь мне компанию за ленчем, дорогая?

— Да, Папа, если хочешь.

— Ты ведь не бросишь меня здесь в полном одиночестве?

Подносы. Несколько подносов. Как странно: когда садишься за стол наверху, требуется столько подносов… Андре терпеть не мог носить столик с подносами. Повторялась старая история. Он камердинер мистера Делейни. Костюмер мистера Делейни. Но носильщиком подносов он никогда не был.

— Ешь фарш, Папа.

— Он холодный, холодный, как лед.

— Это потому, что из кухни досюда довольно большое расстояние. Я пошлю фарш вниз, подогреть.

— Нет, дорогая, не утруждай себя. Я не голоден.

Он отодвинул от себя поднос. Пошевелил ногами под одеялом. Вокруг так много всего разбросано. Эти тяжелые альбомы.

— Убери их, дорогая, убери их.

Сложить альбомы стопкой на пол. Поправить постель.

— В комнате не слишком жарко? По-моему, очень жарко.

— Нет, не думаю. Это оттого, что ты лежишь в кровати.

— Открой окно. У меня удушье. Я вот-вот задохнусь.

Селия распахнула окно, и в комнату ворвалась струя холодного воздуха. Селия вздрогнула и подошла к камину.

— Да, так лучше. Пожалуй, я немного подремлю. Минут пять. Просто немного подремлю. Ты не уйдешь?

— Нет, Папа.

— Потом, дорогая, мы сыграем в bezique. А позже тебе надо будет заняться ответом на письмо старого бедняги Магнуса Геста.

Тихая, холодная комната. Ровное, тяжелое дыхание. Стопка альбомов на полу, из-под нее выглядывает чистый лист бумаги. Ни с того ни с сего чистый лист бумаги. Селия вытащила его и положила на один из альбомов. Нащупала в кармане карандаш. На сегодня о Художественной школе нечего и думать, на завтра, видимо, тоже, но, если есть бумага и карандаш, не все потеряно — вы не совсем одиноки. Через открытое окно с игровой площадки муниципальной школы до нее долетали детские голоса. В это время дети всегда высыпали из школы; они кричали, звали друг друга, скакали на одной ноге, бегали наперегонки. Селия надеялась, что они не разбудят Папу. Он все еще спал. Очки сползли на кончик носа. Школьники продолжали шуметь, громко звать товарищей, и голоса их походили на звуки, летящие из иного, нездешнего мира. Но лица, которые карандаш Селии набрасывал на бумаге, были лицами земных детей. И она была счастлива. Ей было хорошо.

Глава 14

Найэл ждал Марию в конце платформы на Gare du Nord.[179] Он стоял за барьером. Поезд остановился, но он не сдвинулся с места. Началась толкотня, встречающие и носильщики теснили друг друга, воздух гудел от приветствий и разговоров. Мимо Найэла за барьер устремился поток чужих, незнакомых людей. Тараторящие французы со своими говорливыми женами, английские туристы и все те худосочные личности с сигарами во рту, которые не принадлежат ни к одной национальности и вечно путешествуют в поездах, из конца в конец пересекающих континент.

Найэла охватило невыносимое волнение, сердце было готово вырваться из груди. А если Мария не приедет, если ему придется возвращаться одному… Но, нет, она здесь. На ней свободного покроя пальто, и в руках она держит шляпу. На расстоянии ярдов двадцати он мог видеть ее улыбающиеся глаза. И хотя у нее было только два чемодана, шла она в сопровождении троих носильщиков. И вот она рядом с ним. Она подставляет лицо для поцелуя.

— Ты опять вырос, — сказала Мария. — Так нечестно. Вместо того чтобы выглядеть моложе меня, ты выглядишь старше.

Она вынула платок и стерла со щеки Найэла следы губной помады.

— У меня только сорокафранковая бумажка, — сказала она. — Придется тебе расплатиться с носильщиками.

Он был готов к такому обороту. Знал, что так и будет. Когда они проходили барьер, люди оборачивались, чтобы взглянуть на Марию, и она улыбалась им. Она помахала рукой тучному, засаленному машинисту, который улыбался ей, стоя на ступеньке паровоза и вытирая руки тряпкой.

— Он мне нравится, — сказала Мария. — Я всех их люблю.

— Да, но не здесь, — сказал Найэл. — Не на платформе.

Его волнение прошло, но сердце продолжало усиленно биться… полное восторга и радости, готовое выскочить из груди. Он рассчитался с носильщиками, щедро дав им на чай из денег Фриды, подозвал такси и отпустил их. Шофер многозначительно взглянул на Марию и уголком рта что-то сказал Найэлу.

— Я совсем забыла французский. Что он сказал? — спросила Мария.

— Если бы ты и помнила французский, — ответил Найэл, — то все равно ничего бы не поняла.

— Он сказал грубость?

— Нет, комплимент.

— Тебе или мне?

— Нам обоим. Он человек разумный. И не лишен проницательности.

Такси отъехало от вокзала и, свернув за угол, резко бросило Марию на руки Найэлу.

Он крепко прижал ее к себе и поцеловал в волосы.

— Ты всегда пахнешь одинаково, — сказал он. — Горчицей.

— Почему горчицей?

— Не знаю. Это не запах. Просто твоя кожа.

Мария взяла его за кисть и сравнила ее со своей.

— Она тоже выросла. Стала чище. И ты перестал грызть ногти. Фрида отучила?

— Никто меня не отучал. Просто у меня пропало желание их грызть.

— Значит, ты счастлив. Люди грызут ногти, только если они несчастны. Ты счастлив?

— Сейчас счастлив. — И Найэл вместо своих ногтей прикусил кончики пальцев Марии.

Мария молчала в его объятиях и смеялась.

— Кто твои друзья? — спросил Найэл.

— У меня их много. По именам не помню.

— А кто в данный момент номер один?

— Первого номера нет. Иначе меня бы не было в Париже.

— Я так и думал, — сказал Найэл.

— Знаешь, что я собираюсь сделать?

— Ты мне писала.

— Я хочу сыграть во всех пьесах Барри. Он мне очень удается.

— Кто это говорит?

— Барри.

Такси снова резко свернуло, Мария поудобнее устроилась в объятиях Найэла и положила ноги ему на колени.

— Дело в том, — сказала она, — что меня все считают бесплотной, большеглазой и болезненной. Интересно, почему.

— Наверное, тебе не случалось лежать с ними так, как ты лежишь сейчас, — предположил Найэл.

— Еще как случалось, — возразила Мария, — время от времени. Беда в том, что я слишком быстро ото всех убегаю. Мне надоедает.

— Надоедает то, что они говорят? Или то, что делают?

— Делают. Что они говорят, я никогда не слушаю.

Найэл закурил сигарету. Непростая задача в его скрюченной позе.

— Это как музыка, — сказал он. — В конце концов, в октаве всего восемь нот.

— Вспомни Элгара,[180] — сказала Мария. — Его «Вариации „Загадка“». А Рахманинов, что он вытворяет с Паганини.[181]

— Ты слишком высоко берешь, — сказал Найэл. — Должно быть, твои приятели чувствуют себя приниженными.

— Пока мне не приходилось выслушивать их жалоб, — сказала Мария. — А куда мы едем?

— В твою гостиницу.

— Я думала, что остановлюсь у вас с Фридой.

— Невозможно. У нас только одна спальня.

— Понятно, — сказала Мария. — Какое убожество.

Она оттолкнула его и стала пудрить нос.

— Почему ты не поехала в турне? — спросил Найэл.

— Жена, — ответила Мария. — Что за радость. К тому же его зубы.

— А что с его зубами?

— В конце концов, они его подвели. Ему пришлось вставить протез, и прошлую неделю он провел в частной лечебнице. Я послала несколько лилий.

— Почему не венок?

— Я подумывала о венке.

— Значит, finito?[182]

— Finito.

Он поднял ее руку за запястье и посмотрел на стрелки часов с браслетом.

— Ну, ты всегда такова, — сказал Найэл. — И нет здесь ничего бесплотного. Он подарил их в знак прощания?

— Нет, — ответила Мария. — Он подарил их в знак благодарности за загадочные вариации.

Когда такси свернуло на Елисейские поля, Мария быстро выпрямилась, подалась вперед и посмотрела в окно:

— Ах, Найэл, это мы — это ты и я.

Двое детей ждали, чтобы перейти улицу. На мальчике были надеты блуза и берет; девочка была немного постарше и нетерпеливо дергала его за руку, волосы разметались у нее по лицу.

— Ты и я, — повторила Мария. — Мы убежали от Труды. И как я не понимала этого раньше? Лондон для нас не дом. Никогда не будет домом.

— Потому я и приехал в Париж, — сказал Найэл. Мария отвернулась от окна и взглянула на него.

Ее глаза были темны и лишены выражения, как глаза слепого.

— Да, — сказала она. — Но ты приехал не с тем, с кем надо.

Такси круто свернуло вправо и резко остановилось перед гостиницей Марии.

___
В меблированных комнатах дома, что неподалеку от авеню Нейи, Фрида принимала Папу и Селию. После отдыха на итальянских озерах они возвращались в Англию проездом через Париж. Майорка Папу не привлекла, и он отказался от намерения посетить ее. Зато его воображением внезапно овладели прозрачные воды и высящиеся вдали горы, на которые ему нет надобности взбираться. В долинах черномордые коровы с колокольчиками на шее…

— Но шел дождь, Фрида, шел дождь, — сказал Папа. — С набухшего от влаги неба лились слезы всего мира.

— Чем же вы занимались? — спросила Фрида.

— Играли в bezique, — ответил Папа.

Селия ощутила на себе сочувственный взгляд Фриды и отвела глаза. В квартире Фриды она испытывала странные чувства. Сама не зная почему, она подумала, что это оттого, что квартира очень мала. Всего одна спальня, и халат Найэла висит на двери.

Она попробовала представить Фриду кем-то вроде Труды, кто так же присматривает за Найэлом. Но ничего не вышло. Должно быть, это предрассудки, говорила она себе, если я не возражаю против того, что позволяет себе Мария, то почему должна возражать, когда так поступает Найэл?

Квартира была очень неопрятной. Повсюду валялись исписанные нотами листы бумаги, открытые книги, в углах — наспех снятая обувь. Возможно, все дело в обуви… Папа, который некогда так гневался на Фриду, теперь казался совершенно спокойным. Он полулежал в кресле и, ковыряя золотой зубочисткой в дупле зуба, обсуждал с Фридой ее планы.

— Займись им, — сказал он, помахивая рукой, — покажи ему мир. Пусть повыступает во всех европейских столицах, как его мать до него, и закончит Америкой. Я даю свое разрешение.

Селия смотрела, как Фрида роняет на пол пепел. На столе стояла пепельница, но она ею не пользовалась. Вместо пепла в пепельнице лежал пучок аспарагуса с обкусанными кончиками.

— Найэл не хочет путешествовать, — сказал Фрида. — У него нет честолюбия.

— Нет честолюбия? Не желает путешествовать? Что же он любит?

— Он любит поесть.

Селия подумала, что ответ Фриды объясняет и кончики аспарагуса, и коробки из-под шоколада. Когда вернемся домой, надо не забыть рассказать Труде.

— А чем он любит заниматься? — спросил Папа, проявляя явное любопытство.

Но Фрида только пожала плечами. И вставила в мундштук новую сигарету.

— Он читает, — сказала она, — и спит. Он спит часами.

— Но весь этот успех? этот éclat?[183] — сказал Папа. — Он не вскружил ему голову, не избаловал?

— Не думаю, чтобы он догадывался обо всем этом, — ответила Фрида.

— Совсем как его мать, — сказал Папа. — Ей было все равно.

— Но она не щадила себя, — возразила Фрида. — Она работала. Одному Богу известно, как она работала. У нее были упорство и тяга к работе. У Найэла нет ни того, ни другого. Ему просто все равно.

Папа покачал головой и свистнул.

— Это плохо, — сказал он. — Все дело в его французской крови.

Селия вспомнила голубую венку на руке Найэла и подумала, французская она или нет. Затем посмотрела на свои собственные руки, широкие и квадратные, как у Папы. Вены на них видны не были.

— Мария труженица, — сказал Папа. — Но Мария девушка. И ни капли лени. На следующей неделе у нее снова начинаются репетиции. Вся в отца. Слава Богу, в Марии нет ничего французского.

Селию очень занимал вопрос, а нет ли во Фриде чего-нибудь французского. Она владеет двумя языками, а живет во Франции. Иногда Папа бывает таким бестактным.

— Интересно, приехала она или нет, — сказала Селия, желая сменить тему разговора. — Поезд должен был прибыть час назад.

— Найэл сказал, что отвезет ее прямо в гостиницу, — заметила Фрида. — Я предлагаю вам поехать и посмотреть, там она или нет. Найэл может приехать с минуты на минуту, чтобы переодеться.

Все же очень похоже на Труду, решила Селия. Фрида знает, когда Найэл приедет переодеться. Интересно, она ему стирает, считает его рубашки? Вот-вот она назовет его «мой мальчик».

В гостиницу Папа и Селия отправились на такси.

— Интересно, как у них идут дела, — в голосе Папы звучало любопытство. — Я имею в виду этот странный союз… Найэл и забавная старушка Фрида. Завтра я должен пригласить ее на ленч и все выяснить.

— Ах, Папа, не надо! — ужаснулась Селия.

— А почему бы и нет, дорогая?

— Подумай, в какое неловкое положение ты поставишь Найэла, — ответила Селия.

— Не вижу ничего неловкого, — сказал Папа. — Такие вещи очень важны с медицинской точки зрения. Я смотрю на Фриду, как смотрел бы на преподавателя Оксфорда, Кембриджа или Гейдельберга. Она знает свое дело.

И он принялся вспоминать годы знакомства с Фридой, дойдя до тысяча девятьсот двенадцатого, тысяча девятьсот девятого.

Когда они прибыли в гостиницу, портье сообщил им, что мисс Делейни приехала, распаковала вещи и ушла, не сказав куда. Ушла полчаса назад. Джентльмен тоже ушел. Наверху в номере люкс — Папа путешествовал лишь в тех случаях, когда ему удавалось снять номер люкс, — они обнаружили полнейший беспорядок. Все кровати измяты, и на них — вещи Марии. Полотенца раскиданы, тальк просыпан.

— Отвратительно, — сказал Папа. — Совсем как австрийская горничная.

Селия стала лихорадочно приводить комнату в порядок. Мария уже не была вся в отца.

— Они к тому же и пили, — сказал Папа, обследуя стакан для полоскания рта. — Судя по запаху, коньяк. Никогда не подозревал, что моя дочь пьет.

— Она не пьет, — возразила Селия, поправляя Папину постель. — Только оранжад. Иногда после премьеры выпьет шампанского.

— Тогда это, должно быть, Найэл, — сказал Папа. — Некто (и кто, как не Найэл) наливал коньяк в мой стакан для полоскания. Я покажу Фриде. Фрида несет ответственность.

И он до краев налил себе коньяка в свой стакан для полоскания.

— Выйди, пока я переоденусь, дорогая, — сказал Папа. — Если Мария намерена превратить наш номер в публичный дом, то она ответит за это, когда вернется. Я положу конец ее выступлениям в роли Мэри Роз. Впрочем, я пошлю Барри телеграмму.

Он стал искать в шкафу свой вечерний костюм, швыряя на пол все, что попадалось под руку.

Селия пошла к себе переодеться. К подушке была приколота записка: «Увидимся в кабаре. Мы обедаем в городе». Ящик туалетного столика Селии был выдвинут, из него исчезла ее вечерняя сумочка. Наверное, Мария забыла привезти свою и поэтому взяла сумочку Селии. Заодно она взяла и серьги. Новые, те, что Папа купил Селии в Милане. Селия начала переодеваться с тяжелым сердцем. Она чувствовала, что вечер не сулит ничего хорошего…

___
Найэл и Мария сидели бок о бок на речном трамвайчике, который плыл к Сен-Клу. Париж, прекрасная призрачная дымка, остался позади. Они сидели на верхней палубе и ели вишни, бросая косточки на головы пассажиров. Поверх вечернего платья Мария накинула пиджак Найэла из верблюжьей шерсти. Платье было зеленого цвета, и яшмовые серьги Селии безупречно подходили к нему.

— Дело в том, — сказала Мария, — что мы никогда не должны расставаться.

— Мы никогда и не расставались, — сказал Найэл.

— А сейчас? — спросила Мария. — Ты в Париже, я в Лондоне. Это ужасно. Для меня это невыносимо. Именно поэтому я так несчастна.

— Разве ты несчастна?

— Очень.

Она выплюнула вишневую косточку на лысину пожилого француза. Тот посмотрел наверх, готовый разразиться проклятиями, но, увидев Марию, улыбнулся и поклонился ей. Затем он огляделся в поисках лестницы на верхнюю палубу.

— Я так одинока, — сказала Мария. — Меня никто не смешит.

— Через несколько недель тебе будет не до смеха, — заметил Найэл. — У тебя начнутся репетиции.

Пароходик, пыхтя, плыл по извилистой реке, обрамленной погруженными в тень деревьями. На набережные опустились сумерки. В воздухе витали шумы и запахи Парижа.

— Давай уедем, — сказал Найэл. — Вот так, все бросим и уедем.

— И куда же мы могли бы уехать?

— Мы могли бы уехать в Мексику.

Они держали друг друга за руки и смотрели поверх реки на деревья.

— Шляпы с остроконечными тульями… — сказала Мария. — Не думаю, что мне нравятся мексиканские шляпы.

— Тебе и не нужна шляпа. Только туфли из особой кожи с запахом.

— Ни ты, ни я не умеем ездить верхом, — сказала Мария. — А в Мексике обязательно надо уметь ездить верхом. Мулы. И все вокруг стреляют.

Она смяла бумажный пакетик из-под вишни и бросила его в реку.

— Дело в том, — сказала она, — что я вовсе не уверена, хочу я уехать или нет.

— Дело в том, — сказал Найэл, — что я предпочел бы жить на маяке.

— Почему на маяке?

— Ну, на мельнице. В хмелесушилке. Или на барже.

Мария вздохнула и прислонилась к плечу Найэла.

— Надо смотреть фактам в лицо: мы никогда не будем вместе, — сказал Найэл.

— Мы могли бы быть вместе… иногда, — сказала Мария, — время от времени. До Сен-Клу еще далеко?

— Не знаю. Почему ты об этом спрашиваешь?

— Так, любопытно. Мы должны успеть… кабаре, Фрида, твои песни.

Найэл рассмеялся и обнял Марию.

— Видишь ли, — сказал он, — для тебя побег — своего рода игра, представление. А Сен-Клу — все равно что Мексика, только ближе.

— Мы могли бы сделать из этого символ… — сказала Мария. — Нечто такое, к чему мы всегда стремимся и чего никогда не обретаем. Нечто такое, что всегда остается вне пределов досягаемости. Кажется, есть одно стихотворение, которое начинается словами: «О Господи — Монреаль!» Мы можем сказать: «О Господи — Сен-Клу!»

Повеяло холодом. Мария застегнула пиджак на все пуговицы.

— Вот что мы можем сделать, — сказала она. — Мы можем получить лучшее от обоих миров, вернувшись в Париж через Булонский лес на такси. Такси может ехать медленно… специально. Скорее всего шофер проявит тактичность.

— Во Франции шоферы никогда не оглядываются на заднее сиденье. Они слишком хорошо обучены…

— …как бы то ни было, — словно продолжая прерванную фразу, проговорил Найэл, когда такси выезжало из Булонского леса, — я бы предпочел поехать в Мексику.

— Нищим выбирать не приходится, — сказала Мария. — И все же…

— Что все же?..

— Я все еще пахну горчицей?

А в Париже Папа, Фрида и Селия обедали в напряженной, натянутой атмосфере. Папа был раздражен и сердит. Он взял на себя труд навестить пасынка, а его пасынок и пальцем не пошевелил, чтобы увидеться с ним. Он оплатил проезд дочери из Лондона и ее проживание в гостинице, а она шляется по улицам, как венская проститутка.

Все это было громко высказано Фриде за обедом.

— Я умываю руки во всем, что касается этих двоих, — сказал он. — Найэл просто-напросто избалованный сводник. Мария — потаскуха. В обоих течет дурная кровь. Оба плохо кончат. Слава Богу, у меня есть вот этот ребенок. Благодарение Богу за Селию.

Фрида только улыбалась и сигарета за сигаретой курила свой «Честерфилд». Возможно, она и в самом деле похожа на наставника, подумала Селия, на снисходительного, отзывчивого наставника.

— Они скоро появятся, — сказала Фрида. — Я и сама была молодой… в Париже. Когда-то.

Долгий обед закончился. Но впереди был ужин и кабаре. Папа молча оплатил счет, и они так же молча отбыли на машине в то место, которое Папа предпочел назвать boîte de nuit.[184]

— Все они одинаковые, эти заведения, — с мрачным видом сказал он. — Убежища порока. Совсем не то, что в мое время. Как низко вы пали, моя дорогая Фрида. Досадно низко. — Он пожал плечами и покачал головой.

По словам Папы, Селия ожидала, что boite de nuit будет помещаться в чем-то вроде подвала, погребенного глубоко под землей. С бледными, зловещего вида посетителями, танцующими прижавшись щека к щеке. Она очень удивилась, когда вошла в ресторан, похожий на Посольский клуб в Лондоне. Изысканно одетые женщины. Некоторые из них знали Папу. Он улыбался и раскланивался с ними. Фрида провела их к столику в углу зала. Вскоре к нему подошел молодой человек с осиной талией; щелкнув каблуками, он низко поклонился Селии и пригласил ее на танец. Она вспыхнула и взглянула на Папу. Наверное, он по метшей мере маркиз или даже принц из дома Бурбонов.

— Все в порядке, — сказала ей Фрида. — Это всего-навсего профи. С ним можно не разговаривать.

Разочарованная Селия встала и пошла танцевать. Все же это своего рода комплимент. И она как пушинка унеслась в руках молодого человека. Представление началось немного позднее. В нем принимали участие два исполнителя. Француз-рассказчик и Фрида. Француз был очень маленьким и очень толстым. Как только он появился, Папа начал смеяться и хлопать в ладоши. Папа был именно таким зрителем. Он от всего получал удовольствие. Селия не понимала ни слова, но не потому, что забыла французский язык, а потому, что рассказчик говорил на той его разновидности, которую она никогда не понимала. Наверное, он был до крайности вульгарен, раз Папа беспрерывно смеялся. Он смеялся, пока по щекам у него не потекли слезы и он не стал задыхаться. Француз был в восторге, его выступление еще никогда не проходило с таким успехом. Затем настала очередь Фриды; она встала из-за столика и подошла к роялю. Селия почувствовала, что краснеет. Всегда испытываешь некоторую неловкость, когда кто-то из знакомых выступает совсем рядом, а не на сцене. Фрида оказалась весьма предусмотрительной. Сперва она исполнила несколько номеров, в которых кого-то имитировала, и, хотя Селия не знала, кого именно — все они были французы, — по дружным аплодисментам она поняла, что эти певцы пользуются любовью зрителей.

Но вот в зале приглушили свет, и Фрида стала петь песни Найэла.

Слова были написаны другими, но музыку, конечно, сочинил Найэл. Некоторые песни исполнялись на английском языке, некоторые на французском. У Фриды был низкий, хрипловатый голос, иногда она фальшивила, на что никто не обращал внимания — столько в нем было тепла и выразительности. Песни, которые Селия слышала впервые, были хорошо известны людям, сидевшим за столиками. Они стали подпевать Фриде, сперва тихо, затем все громче и громче. Сердце Селии радостно билось, она испытывала гордость. Не за Фриду — она ее едва знала, а за Найэла — своего брата. Песни, написанные им, его достояние, как и рисунки, выполненные ею, принадлежат только ей. Незаметно для себя самой Селия стала подпевать вместе со всеми и, взглянув на Папу, увидела, что он тоже подхватил мелодию. В глазах у него стояли слезы, но на сей раз не шампанское было тому виной. То были слезы гордости за Найэла, его пасынка, в жилах которого текла дурная французская кровь…

В вестибюле Найэл ждал Марию — она пудрила нос в туалете. Он надеялся, что они опоздают, что к их приходу представление закончится, но они явились вовремя. Он слышал звуки рояля и голос Фриды. Она пела последний куплет песни, который всегда вызывал самый бурный восторг слушателей. Возможно, оно и к лучшему; он не мог сказать наверняка. В конце концов, не все ли равно? Мария вышла из туалета.

— Как я выгляжу? Все в порядке? — спросила она.

— На моей памяти ты выглядела и хуже, — ответил он. — Нам действительно надо войти?

— Конечно, — сказала она. — Постой, я слышу твою песню.

Они вошли в зал и остановились у входа, глядя на Фриду. Все собравшиеся пели вместе с ней; кое-кто отбивал такт ногой. Несколько голов повернулись в сторону Найэла и Марии. Мария услышала легкий шепот и едва слышный всплеск аплодисментов.

Она улыбнулась и бессознательно сделала шаг вперед — вторая натура: при звуке аплодисментов улыбаться и делать шаг вперед. Потом она заметила, что лица собравшихся обращены не к ней, а к Найэлу. Люди улыбались и показывали на Найэла. Фрида, смеясь, отвернулась от рояля и улыбалась ему; шепот публики стал более громким и настойчивым.

«Le petit Niall… Le petit Niall…» — крикнул кто-то, и Мария, на которую никто не обращал внимания, одиноко стоя у стены, видела, как Найэл с усталым, безразличным видом подошел к роялю и, слегка подтолкнув Фриду, сел на стул и начал играть. Все засмеялись и зааплодировали, а Фрида, облокотясь на рояль, запела под аккомпанемент Найэла.

Никем не замеченная Мария прошла между столиками в дальний угол, где сидели Папа с Селией, и шепотом принялась извиняться за опоздание.

— Шш… шш… — нетерпеливо прервал ее Папа. — Слушай Найэла.

Мария села и, сложив руки на коленях, стала вертеть кольцо, подаренное Найэлом. Единственная из всех присутствующих она не пела.

Немного позднее, когда программа закончилась и все ужинали за своими столиками, а Папа и Фрида попутно обсуждали различные профессиональные тонкости, Мария повернулась к Найэлу и сказала:

— Ты ужасно выглядел. Мне было просто стыдно. Во всем зале только ты не одет подобающим образом.

— А к чему мне так одеваться? — спросил Найэл. — Они не имели бы ничего против даже в том случае, если бы на мне был жилет и башмаки, подбитые гвоздями.

— Просто успех вскружил тебе голову, — сердито сказала Мария. — Я думала, что этого не произойдет, но, увы, произошло. В Лондоне ты бы провалился.

Официант предложил ей шампанского, но она покачала головой.

— Воды со льдом, пожалуйста, — сказала она.

— Теперь ты понимаешь, — сказал Найэл, — что я имел в виду, говоря о маяке или барже?

Мария не удостоила его ответом и повернулась к нему спиной.

— Я писала тебе про сына лорда Уиндэма? — спросила она Селию.

— Да, — ответила Селия. — Ты писала, что у него довольно привлекательная внешность.

— Действительно, привлекательная. Он очень увлечен мною. К тому же не женат.

Уголком глаза Селия видела, что профессиональный танцор с осиной талией снова приближается к их столику. Готовая принять его приглашение, она отодвинула стул. Но профи даже не взглянул на нее. Он низко поклонился Марии.

Мария улыбнулась, встала из-за стола и, что-то быстро говоря по-французски, упорхнула вместе с ним. Впервые с тех пор, как закончилась программа, сидевшие за соседними столиками перестали смотреть на Найэла и устремили взоры на Марию.

Серьги ей очень к лицу, с грустью подумала Селия, гораздо больше, чем мне. Может быть, она захочет, чтобы я ей их отдала?

Сидевший рядом Папа взволнованно разговаривал с Фридой.

— Горжусь детьми? Конечно, я горжусь ими, — говорил он. — Умение показать товар лицом у них в крови. И мне безразлично, молочная то корова или жеребец — воспитание сказывается.

Мария в паре с профессионалом промелькнула перед их столиком. Она оглянулась через плечо и показала Найэлу язык.

Глава 15

Высокие напольные часы пробили шесть раз. Сверху, из ванной донесся шум льющейся воды. Должно быть, Чарльз промок во время прогулки и теперь принимал ванну. Было что-то зловещее в том, что он сразу поднялся наверх, не заглянув в гостиную. Это значило, что настроение его не изменилось. И мы все еще были паразитами.

— Перспектива ужина мне не слишком улыбается, — сказал Найэл. — Невеселое занятие сидеть за столом, когда никто словом не обмолвится. Кроме Полли, которая снова заведет свои вечные разговоры: «Ах, мамочка, я должна рассказать вам, что говорили детки, пока раздевались» — и пойдет, и пойдет.

— Ее рассказ нарушит молчание, — сказала Селия. — Пусть уж лучше говорит Полли, чем кто-нибудь из нас. К тому же Чарльз никогда не слушает. Он привык к ее разговорам, как к тиканью часов.

— Я бы не возражал, если бы дети говорили что-нибудь забавное, — сказал Найэл. — Но ведь такого не бывает. Хотя, возможно, они и говорят, но в пересказе Полли исчезнет весь юмор.

— Ты слишком суров к Полли, — заметила Селия. — Я действительно не знаю, что стало бы с этим домом без нее.

— Если бы только не приходилось сидеть с ней за одним столом, — сказал Найэл. — Это пробуждает во мне самые низменные инстинкты. Так и хочется поковырять в зубах и срыгнуть.

— Ты, во всяком случае, так и поступаешь. Относительно общего стола с Полли я согласна, но что предложить ей взамен? Поднос? Кто и куда его отнесет? Что на него положат? Ножку холодного цыпленка с нашего стола?

— В столовой она именно это и получает, — заметил Найэл.

— Да, — согласилась Мария. — Но она сама ее себе отрезает. Было бы гораздо более оскорбительно, если бы эту ножку отрезал кто-то другой и посылал ей на тарелке неизвестно куда, словно собачонке. Как бы то ни было, это началось во время войны, когда все ужинали в половине седьмого.

— Все, кроме меня, — сказал Найэл.

— Еще бы, — заметила Мария. — Как это похоже на тебя. Дежурить в качестве пожарного на крыше какого-нибудь склада, куда никто больше не поднимался.

— Это было очень опасно, — сказал Найэл. — Я совсем один стоял на крыше непонятной формы, а вокруг падали разные штуки. Никто никогда не поймет, что я проявлял чертовскую храбрость. Куда большую, чем Чарльз, который чем-то занимался в П. А. К. Н.[185] или где-то еще.

— Не в П. А. К. Н., — сказала Мария.

— Все они звучат одинаково, — сказал Найэл. — Люди так привыкли к униформе и цепочкам букв, что все глотали. Помню, как я сказал одной женщине, что работаю в Д. Е. Р. Ь. М. О., и она поверила.

Селия встала и принялась поправлять подушки, собирать бумаги. Кроме нее никто бы этого не сделал. А Чарльз терпеть не мог беспорядок. В ее лондонской квартире не было ни пылинки, хотя, возможно, оттого, что она там хозяйка. А Фартингз принадлежал Чарльзу.

— Знаешь, Найэл, — сказала Селия, — по-моему, Чарльз недолюбливает тебя именно потому, что тебе недостает уважения к традициям.

— Не понимаю, что ты имеешь в виду, — сказал Найэл. — Я с огромным уважением отношусь к традициям.

— Да, — сказала Селия, — но к другим. Когда ты говоришь о традициях, то думаешь о том, как королева Елизавета, сидя на коне, произносит речь в Гринвиче, а потом размышляет, не послать ли за Эссексом или кем-то еще, кто был дорог ее сердцу в то время. Когда о традициях говорит Чарльз, он имеет в виду современный мир. Гражданственность, исполнение долга, борьбу добра со злом, то, на чем стоит наша страна.

— Как скучно, — сказал Найэл.

— Вот-вот, — сказала Селия. — Такое отношение и вызывает у Чарльза нескрываемое отвращение. Неудивительно, что он называет тебя паразитом.

— Но вовсе не поэтому, — возразила Мария, встав и посмотревшись в зеркало над камином. — Причина подобного отношения носит сугубо личный характер. Это глубоко затаившаяся зависть. Я всегда знала о ней, но делала вид, что не замечаю. Раз уж сегодня мы так разоткровенничались, признаем и это.

— Что признаем? — спросил Найэл.

— То, что Чарльз всегда ревновал к тебе, — сказала Мария.

Наступило долгое молчание. Прежде ни у одного из нас не хватало решимости высказать это вслух; во всяком случае, столь многословно.

— Не надо играть в правдивость, я терпеть этого не могу, — поспешно сказала Селия.

Мария всегда была так сдержанна. Если ее прорвало, всякое может случиться. Но дело сделано. Однако стоило ей об этом подумать, как она тут же задала себе вопрос: а что она имеет в виду? Какое дело и почему сделано? Все слишком запутано. Теперь можно всего ожидать.

— Когда это началось? — спросил Найэл.

— Что началось?

— Ревность.

Из-за канделябра на камине Мария достала губную помаду и стала красить губы.

— Ах, не знаю, — сказала она. — Думаю, очень давно. Возможно, когда я вернулась на сцену после рождения Кэролайн. Чарльз отнес мое возвращение на твой счет. Он считал, что ты имеешь на меня влияние.

— На тебя никто никогда не имел влияния, — сказал Найэл. — И я менее всех.

— Знаю, но он этого не понял.

— Он хоть раз что-нибудь сказал? — спросила Селия.

— Нет, просто я почувствовала. Между нами возникла странная напряженность.

— Но ему следовало знать, что это случится, — возразила Селия. — Я имею в виду твое желание выступать на сцене. Не мог же он надеяться, что ты поселишься в деревне, как обыкновенная женщина.

— Думаю, что надеялся, — сказала Мария. — По-моему, он с самого начала неправильно понял мой характер. Я уже говорила вам, что виной тому мое исполнение роли Мэри Роз. Мэри Роз деревенская девушка. Постоянно прячется среди яблонь, а потом исчезает на острове. Она была призраком, и Чарльз полюбил призрак.

— А кого полюбила ты? — спросил Найэл.

— Раз я была Мэри Роз, то я полюбила Саймона, — ответила Мария. — Чарльз был воплощением всего того, что я видела в Саймоне. Спокойный, надежный, преданный. К тому же в то время рядом со мной никого не было. И все эти цветы…

— Чарльз не единственный, кто посылал тебе цветы, — сказала Селия. — Ты их от многих получала. Один богатый американец каждую неделю посылал тебе орхидеи. Как его звали?

— Хайрэм как-то-там-еще, — сказала Мария. — Однажды он нанял самолет, чтобы свозить меня в Ле-Туке. Меня стошнило прямо на его пиджак. Он очень мило к этому отнесся.

— Выходные прошли успешно? — спросил Найэл.

— Нет. Меня все время не оставляли мысли о пиджаке. Так трудно вычистить. А когда в воскресенье ночью мы летели обратно, пиджака с ним не было.

— Наверное, он подарил его официанту, — сказал Найэл. — Или лакею. Скорее всего лакею. Тот мог без лишних слов сбыть его с рук.

— Да, — сказала Селия, — и, будучи лакеем, наверняка знал, как его вычистить. Но как бы то ни было, два дня, проведенные с Хайрэмом в Ле-Туке, еще не объясняют, почему Мария вышла за Чарльза. Цветы и надежность тоже не причина. Ни при чем здесь и Саймон с Мэри Роз. Все это Мария могла иметь и не выходя замуж. Наверное, в Чарльзе было нечто такое, что побудило ее на два года бросить театр и уехать в деревню.

— Не раздражай девушку, — сказал Найэл. — Нам прекрасно известно, почему она это сделала. Не понимаю, отчего она так скрытничает.

Мария положила пудреницу в вазу, где она лежала с прошлого воскресенья.

— Я не скрытничаю, — возразила она. — И если ты имеешь в виду, что я еще до свадьбы забеременела Кэролайн, то это неправда. Чарльз слишком достойный человек, чтобы позволить себе нечто подобное. Кэролайн родилась день в день через девять месяцев после свадьбы. Просто я была одной из светских невест. Замужество казалось мне таким романтичным. Словно с тебя снимают покрывало.

— Ты, конечно, чувствовала себя немного лицемеркой? — спросила Селия.

— Лицемеркой? — Возмущенная Мария отвернулась от зеркала. — Ничуть. Почему, черт возьми, я должна была чувствовать себя лицемеркой? До этого я никогда не была замужем.

— Да, но…

— Это был один из самых волнующих моментов в моей жизни. И то, о чем я говорила, и венчание в церкви Святой Маргариты, и как я шла через придел, опираясь на руку Папы, вся в белом с головы до пят. Правда, был и один неприятный эпизод. На мне были новые туфли. Не помню почему, но я купила их в страшной спешке, и на задниках у них была указана цена. Когда, преклонив колени для молитвы, я вдруг вспомнила про это, то даже благословения не услышала. В голове у меня стучала одна мысль: «О Господи! Мать Чарльза увидит цену на задниках моих туфель».

— А если бы и увидела, разве это так уж важно? — спросил Найэл.

— Да. Она бы узнала, где я их купила и что стоят они всего тридцать шиллингов. Я бы этого не перенесла.

— Сноб, — сказал Найэл.

— Нет, — возразила Селия. — Вовсе не сноб. Девушки страшно чувствительны к таким вещам. Я так до сих пор чувствительна, хотя, видит Бог, уже не так молода. Если я покупаю платье в «Харви Николз»,[186] то всегда отрываю этикетки. Тогда могут подумать, что платье сшито по индивидуальному заказу у какого-нибудь знаменитого портного, а не куплено в магазине.

— Черт возьми, а кого это заботит?

— Нас. Нас, женщин. Довольно глупо, но для нас это предмет личной гордости. Однако Мария пока так и не сказала, почему она вышла замуж за Чарльза.

— Она хотела стать достопочтенной миссис Чарльз Уиндэм, — сказал Найэл. — И если ты полагаешь, что была какая-нибудь иная причина, то ты никогда по-настоящему не знала Марию, хоть Папа и породил вас обеих.

Найэл закурил сигарету и бросил зажженную спичку на камин рядом с губной помадой Марии.

— Это правда? — спросила Селия. В ее голосе звучало сомнение. — Это и было истинной причиной? Я хочу сказать, это правда?

Глаза Марии затуманились, и в них появилось отсутствующее выражение, как всегда в тех редких случаях, когда она попадалась в ловушку.

У нее был смущенный вид маленькой девочки, которая напроказила и просит прощения.

— В конце концов, — сказала она, — Чарльз был очень красив. Он и сейчас красив, хоть и располнел.

— Забавно, — сказала Селия, — можно быть близкими родственниками, вместе вырасти и понятия не иметь ни о чем подобном. Чтобы ты вдруг захотела стать достопочтенной…. Это просто не вяжется с твоим характером.

— С характером Марии ничто никогда не вязалось, — сказал Найэл. — Вот почему Чарльзу было всегда так трудно с ней. Она хамелеон. Она меняется в зависимости от настроения. Поэтому ей и скучно никогда не бывает. Наверное, это очень забавно — каждый день быть кем-то другим. Ты и я, Селия, всегда будем тем, что мы есть, изо дня в день, до конца дней своих.

— Но… достопочтенной, — упорствовала Селия, не слушая Найэла. — Я хочу сказать, что в сущности это не так уж и много. Будь он виконтом или графом, тогда иное дело.

— На бумаге это выглядит очень недурно, — задумчиво проговорила Мария. — Достопочтенная миссис Чарльз Уиндэм. Я нередко выводила эту подпись на последней странице своей записной книжки. К тому же я не была знакома ни с одним графом или виконтом.

— Могла бы и подождать, — сказала Селия. — В твоем положении рано или поздно кто-нибудь обязательно подвернулся бы.

— Я не хотела ждать, — сказала Мария. — Я хотела выйти замуж за Чарльза Уиндэма.

Мария представила себе Чарльза… как он выглядел в те дни. Стройный, худощавый, без привычки сутулиться, которую приобрел в последнее время, без намека на животик. Светлые, волнистые волосы. Без проседи. Кожа истинного англичанина, румяная, но по-юношески румяная. Кожа отличного наездника и ватерполиста. И непременно два раза в неделю в четвертом ряду партера подавшаяся вперед фигура — рука, облокотившаяся на колено, поддерживает голову… после спектакля стук в дверь уборной… ужин в городе. Полумрак машины. «Алвис». Красные сиденья, черный плед, которым она укрывает ноги, чтобы не замерзнуть.

В тот вечер, когда Чарльз впервые пригласил ее поужинать с ним, он сказал, что перед сном всегда читает «Смерть Артура» Мэлори.

— Почему бы не сделать по этой книге пьесу? — сказал он ей. — Почему бы какому-нибудь автору не написать историю любви Ланселота и Элейны? Вы могли бы сыграть Элейну?

— Да, — сказала она. — Я с удовольствием сыграла бы Элейну.

И пока он пересказывал ей истории из «Смерти Артура» — на это ушел почти весь ужин, — а она слушала и кивала, мысли ее были заняты свадьбой, на которой она присутствовала на прошлой неделе, но не в церкви Св. Маргариты, а в церкви Св. Георгия на Гановер-сквер… Мальчики-хористы в белых одеяниях под белыми в оборках стихарями… церковь утопает в лилиях. С хоров несется «Голос, пронесшийся над Эдемом».

— Слишком далеко от нас рыцарский век, слишком давно ушел он в небытие, — сказал Чарльз. — Если бы война не уничтожила цвет моего поколения, мы бы его возродили. Теперь поздно. Нас осталось слишком мало.

Невеста в церкви Св. Георгия была в белом с серебром. Когда, откинув вуаль, она спускалась по ступеням паперти, все бросали конфетти. На приеме в Портленд-Плейс были длинные столы со свадебными подарками. Огромные серебряные чайники. Подносы. Абажуры. Новобрачные стояли в конце длинной гостиной и принимали гостей. Перед тем как отправиться в дорогу, новобрачная переоделась в синее платье и набросила на плечи чернобурую лису. «Это тоже свадебный подарок», — сказал кто-то Марии. Новобрачная помахала из окна машины. На ней были новые белые перчатки до локтей. Мария представила себе, как горничная разглаживает их и вместе с замшевым ридикюлем, тоже подарком, подает новобрачной, подумала об оберточной бумаге на полу. Новобрачная улыбается, думая лишь о том, как бы поскорее уехать вместе с мужем…

— Беда в том, — сказал Чарльз, — что Ланселот всегда казался мне несколько посредственным. Как он флиртовал с Джиневрой. Без сомнения, она сама увлекла его и позволила… А вот Парсифаль, он был самым достойным в этой компании. Помните, тот малый, который нашел Святой Грааль?

Мария Делейни… Мария Уиндэм… Достопочтенная миссис Чарльз Уиндэм…

Двенадцать лет назад. Двенадцать лет — большой срок. И беда в том, что она, Мария, такая же посредственность, как Джиневра, а Чарльз по-прежнему остается Парсифалем и все так же стремится отыскать Святой Грааль. Сейчас Парсифаль наверху, в ванной, и пускает воду.

— Ума не приложу, — грустным голосом проговорила Мария, поворачивая кольцо Найэла. — Как я могла бы все изменить, если бы нам было дано вновь прожить эти годы. По крайней мере, я всегда была честна с Чарльзом. Во всем до мелочей.

— Каких мелочей? — спросил Найэл.

Мария не ответила. Да и что могла она ответить?

— Ты говоришь, я хамелеон, — наконец заговорила она. — Вероятно, ты прав. О себе трудно судить. Во всяком случае я никогда не пыталась изображать из себя достойную особу. Я хочу сказать, по-настоящему достойную, как Чарльз. Я изображала из себя кого угодно, но только не это. Я дурная, я безнравственная, лживая, я эгоистична, часто язвительна, порой недобра. Все это мне известно. Я не обманываюсь на свой счет и не приписываю себе ни единой, даже самой пустяковой добродетели. Разве это не говорит в мою пользу? Если я завтра умру, а Бог действительно существует, и я предстану пред ним и скажу: «Сэр» — или как там обращаются к Богу, «это я, Мария, самая ничтожная из земных тварей» — это будет честно. А ведь честность кое-чего стоит, не так ли?

— Как знать? — сказал Найэл. — Странная она штука. Ведь неизвестно, что Богу по душе, а что нет. Честность он можетпринять за бахвальство.

— В таком случае я погибла, — сказала Мария.

— Думаю, ты погибла в любом случае, — сказал Найэл.

— Я всегда надеюсь, — сказала Селия, — что любому могут проститься его грехи, ведь каждый, пусть очень давно, но сделал что-то хорошее и забыл об этом. Разве не сказано в Библии: «Всякий, кто даст ребенку чашу холодной воды во имя Мое, будет прощен».

— Я понимаю, что ты имеешь в виду, — сказала Мария с некоторым сомнением, — но не слишком ли это аллегорично? Каждый из нас должен дать людям что-нибудь заменяющее чаши с водой. Чаши — это всего-навсего обыкновенная вежливость. И если это все, что нам следует сделать во имя спасения, то к чему беспокоиться?

— Подумайте о недобрых делах, про которые мы забыли, — сказал Найэл. — Ведь именно за них нам предъявят счет. Иногда я просыпаюсь рано утром и холодею при мысли о том, что я, наверное, сделал, но не могу вспомнить.

— Наверное, тебя научил этому Папа, — сказала Селия. — У Папы была жуткая теория, которая сводилась к тому, что когда мы умираем, то идем в театр, садимся и смотрим, как перед нами вновь разворачивается вся наша жизнь. И ничего не пропущено. Ни одна отвратительная подробность. Мы должны увидеть все.

— Правда? — спросила Мария. — Как похоже на Папу.

— Наверное, это очень забавно, — сказал Найэл. — Некоторые эпизоды моей жизни я бы не прочь увидеть снова.

— Некоторые, — сказала Мария. — Но не все… Как ужасно, когда близится сцена, в которой показывается нечто постыдное, и некто знает, что через несколько минут увидит абсолютно… ну, да ладно.

— Все зависит от того, с кем был этот некто, — сказал Найэл. — В театр надо идти одному? Папа не сказал?

— Нет, не сказал, — ответила Селия. — Я думаю, одному. Хотя, возможно, в сопровождении нескольких святых и ангелов. Если там есть ангелы.

— Какая невыносимая скука для ангелов, — сказала Мария. — Хуже, чем быть театральным критиком. Просидеть чью-то бесконечно длинную жизнь с начала до конца.

— Я в этом не уверен, — сказал Найэл. — Не исключено, что подобное зрелище доставляет им удовольствие. Чего доброго, они даже предупреждают друг друга, когда ожидается что-нибудь особенное. «Послушай, старина, сегодня вечером мы увидим нечто потрясающее. В восемь пятнадцать Мария Делейни».

— Какой вздор, — сказала Мария. — Будто святые и ангелы похожи на стариков из провинциального клуба. Они выше того, о чем вы говорите.

— Значит, не стоит и возражать. Они не более чем ряд кукол.

Дверь отворилась, и мы, все трое, приняли застенчивый вид, как делали в детстве, когда в комнату входили взрослые.

Это была Полли. Она просунула голову в полуоткрытую дверь — одна из ее привычек, которая приводила Найэла в ярость. В комнату она никогда не входила.

— Детки просто прелесть, — сказала она. — Сейчас они ужинают в своих кроватках. Хотят, чтобы вы поднялись к ним и пожелали спокойной ночи.

Мы понимали, что это выдумка. Дети прекрасно обошлись бы и без нас. Но Полли желала, чтобы мы их навестили. Увидели их аккуратно расчесанные блестящие волосы, красные и голубые ночные рубашки, которые она купила в «Даниел Нилз».[187]

— Хорошо, — сказала Мария. — Мы все равно поднимемся наверх переодеться.

— Я хотела помочь вам выкупать их, — сказала Селия, — но мы заговорились. Я не думала, что уже так поздно.

— Они спрашивали, почему вы не пришли, — сказала Полли. — Не следует надеяться, что тетя Селия будет постоянно бегать за вами, объяснила я. Тетенька Селия любит поговорить с мамочкой и с дядей Найэлом.

Просунутая в комнату голова исчезла. Дверь закрылась. Быстрые шаги застучали по лестнице.

— Хороша затрещина, — сказал Найэл. — В голосе целое море осуждения. Уверен, что она подслушивала под дверью.

— Я действительно чувствую себя виноватой, — призналась Селия. — Купать детей по выходным моя обязанность. У Полли так много работы.

— Не хотела бы я видеть Полли в партере нашего театра, ничего хуже нельзя и придумать, — заметила Мария. — То есть с тех пор, как умер тот, другой. На все, что бы я ни делала, она смотрит с нескрываемым осуждением. Так и слышу, как она вздыхает: «Ах, мамочка. И чем это мамочка занимается?»

— Посещение театра имело бы для нее образовательное значение, — сказал Найэл, — открыло бы новые горизонты.

— Не уверена, что она поняла бы хоть половину, — сказала Селия. — С таким же успехом человека, не различающего звуков, можно было бы привести на симфонию Брамса.

— Чепуха, — сказал Найэл. — Полли понравилась бы бутафорская мебель.

— Почему Брамса? — спросила Мария.

На лестнице снова послышались шаги. На сей раз более тяжелые. За дверью гостиной шаги помедлили, затем двинулись дальше, в столовую. Послышался хлопок — из бутылки вынули пробку. Чарльз переливал вино в графины.

— У него все еще плохое настроение, — сказала Мария. — Если бы все было в порядке, он зашел бы в гостиную.

— Не обязательно, — прошептал Найэл. — С вином у него связан целый ритуал, нужная температура и прочее. Надеюсь, у него еще осталось немного «Château Latour»?

— Не шепчи, — сказала Селия. — Словно мы в чем-то провинились. В конце концов ничего не произошло. Просто он ходил прогуляться.

Она торопливо обвела взглядом комнату. Да, все на местах. Найэл уронил пепел на пол. Она растерла его ногой по ковру.

— Идемте, надо переодеться, — сказала она. — Что мы жмемся здесь, словно преступники.

— Я чувствую себя совсем больным, — сказал Найэл. — Наверное, простудился. Мария, можно мне взять поднос к себе в комнату?

— Нет, — ответила Мария. — Если кто и будет ужинать наверху, так это я.

— Поднос вам не нужен, ни тому, ни другому, — сказала Селия. — Вы ведете себя, как маленькие дети. Мария, ты же привыкла улаживать домашние неурядицы, ты ведь не Найэл?

— Я ничего не привыкла улаживать, — сказала Мария. — Мой путь всегда был устлан розами.

— Значит, настало время пройтись по терниям, — сказала Селия.

Она открыла дверь и прислушалась. В столовой было тихо. Затем послышался слабый булькающий звук жидкости, переливаемой из бутылки в хрустальный графин.

— Капитан Кук подмешивает яд в лекарство, — прошептал Найэл.

— Нет, это мой желудок, — так же шепотом ответила Мария. — На репетициях он себя всегда так ведет. В половине первого, когда я уже проголодалась.

— Этот звук напоминает мне те кошмарные дни, когда мы приехали в Колдхаммер погостить у родителей Чарльза, — сказала Селия. — Сразу после медового месяца Марии. Папа еще сказал лорду Уиндэму, что вино пахнет пробкой.

— Леди Уиндэм приняла Фриду за мою мать, — сказал Найэл. — Стихийное бедствие с начала до конца. Фрида не закрыла кран в ванной. Вода протекла вниз и испортила потолок.

— Ну конечно, теперь я вспомнила, — сказала Мария. — Вот когда все, должно быть, и началось.

— Что началось? — спросила Селия.

— Как что? То, что Чарльз стал ревновать к Найэлу, — ответила Мария.

Глава 16

Когда принимались за игру «Назовите троих или четверых, кого вы взяли бы с собой на необитаемый остров», никто не выбирал Делейни. Нас не выбирали даже поодиночке. Мы заработали — и нам кажется, не совсем справедливо — репутацию трудных гостей. Мы терпеть не можем останавливаться в чужих домах. Мы ненавидим усилия, необходимые для приспособления к новому укладу. Дома, которые не принадлежат ни одному из нас, или места, где мы не застолбили участок, такие как жилища врачей, приемные дантистов, комнаты для ожидания на вокзалах, мы отторгаем от себя, не вписываемся в них.

К тому же нам не везет. Мы садимся не на те поезда и опаздываем к обеду. Суфле безвозвратно погибает. Или сперва нанимаем машину и лишь потом спрашиваем шофера, может ли он отвезти нас за город. Все это влечет за собой лишние волнения. Ночью мы засиживаемся допоздна, по крайней мере Найэл, особенно когда под рукой есть коньяк, а по утрам лежим в постели до начала первого. Горничным, если таковые имеются, хотя в прежние времена обычно имелись, — с трудом удается попасть в наши комнаты.

Мы терпеть не можем делать то, чего ждут от нас наши хозяева. Мы испытываем отвращение от встреч с их друзьями. Круговые игры и карты нам омерзительны, разговоры тем паче. Единственный приемлемый способ проводить выходные не у себя дома — притвориться больным и весь день прятаться под одеялом или незаметно забраться в глубь сада. Мы не слишком щедры на чаевые. И всегда одеты не по случаю. Правда, куда лучше никогда не уезжать из дома, разве что когда вы влюблены. Тогда, говорил Найэл, игра стоит свеч, хотя бы ради удовольствия прокрасться по коридору эдак часа в три утра.

В первый год замужества Мария вместе с Чарльзом довольно часто по нескольку дней гостила в загородных домах: она еще играла роль миссис Чарльз Уиндэм. Но удовольствия подобные визиты ей не доставляли. Разве что несколько первых спусков по лестнице в развевающемся вечернем платье. Мужчины всегда слишком надолго задерживались в столовой, и ей приходилось вести нескончаемые разговоры с женщинами, которые, не закрывая рта, засыпали ее вопросами о театре. Днем мужчины исчезали со своими ружьями, собаками и лошадьми, и, поскольку Мария не умела ни стрелять, ни ездить верхом, ни вообще что-нибудь делать, она вновь оставалась с женщинами. Для нее это был сущий ад.

У Селии были другие сложности.

Считая ее более доброжелательной и отзывчивой, чем Найэл или Мария, каждый стремился поведать ей историю своей жизни. «Вы представить себе не можете, что он со мной сделал», и она оказывалась вовлеченной в чужие беды; искали ее совета, требовали ее помощи — все это походило на сеть, которая стягивалась вокруг нее и выбраться из которой не было никакой возможности.

В то время в Колдхаммере каждый изо всех сил старался вести себя подобающим образом. Нас пригласили посетить Колдхаммер излишне поспешно и, возможно, не слишком искренне во время приема по случаю свадьбы Марии. Ухаживание, свадьба — все произошло так стремительно, что бедные Уиндэмы пребывали в полнейшем замешательстве и даже не успели разобраться, кто есть кто в семействе Делейни. Единственное, что запало в их идущие кругом головы, сводилось к тому, что их возлюбленный сын женится на очаровательной, бесплотной девушке, которая играет в возобновленном спектакле «Мэри Роз», и что она дочь того самого Делейни, чей красивый голос всегда вызывал слезы на глазах леди Уиндэм.

— В конце концов, этот человек — джентльмен, — сказал, наверное, лорд Уиндэм.

— И она так мила, — наверное, подхватила леди Уиндэм.

Леди Уиндэм была высока и величественна, как курица-аристократка, а ее приятные манеры отличались какой-то странной холодностью, словно ее с колыбели насильно заставляли быть учтивой. Мария объявила, что она особа покладистая и ничуть не страшная; но пред этим леди Уиндэм подарила ей бриллиантовый браслет и два меховых боа, и глаза у нее сияли как у Мэри Роз. Селия сочла леди Уиндэм грозной и значительной. На свадебном приеме она приперла Селию к стенке и заговорила о Тридцать девятой статье; и та в первый момент безумия решила, что эта статья имеет какое-то отношение к предметам, найденным в могиле Тутанхамона. И лишь позднее, спросив Марию, Селия открыла для себя, что коньком леди Уиндэм была реформа Молитвенника. Найэл настаивал на том, что леди Уиндэм извращенка и в потайном шкафу, о существовании которого известно ей одной, держит хлыст и шпоры.

Лорд Уиндэм был суетливым маленьким человечком, очень педантичным во всем, что имело отношение ко времени. Он постоянно вынимал часы на длинной толстой цепочке, смотрел на стрелку и затем, что-то бормоча себе под нос, сверял с ее показаниями остальные часы в доме. Он никогда не садился. Он пребывал в постоянном движении. Его день представлял собой сплошное длинное расписание, в котором была заполнена каждая секунда. Леди Уиндэм звала его «Доббином»,[188] что абсолютно не соответствовало ни его внешности, ни характеру. Возможно, именно это обстоятельство и навело Найэла на мысль о хлысте и шпорах.

— Как только Чарльз и Мария вернутся из Шотландии, вы должны приехать в Колдхаммер, — сказала Папе леди Уиндэм в водовороте свадьбы.

А Мария, чье маленькое личико скрывал огромный букет лилий, добавила:

— Да, Папа, прошу тебя.

Взволнованная происходящим, она не понимала, что говорит, не отдавала себе отчета в том, что увидеть Папу в Колдхаммере все равно, что бродить по розовому саду епископа и неожиданно наткнуться на голого Иова.

Крепкий и энергичный, Папа легко сходился с королями и королевами (особенно теми, что пребывали в изгнании), итальянскими аристократами, французскими графинями и самыми богемными представителями того слоя общества, который получил название «лондонская интеллигенция»; но среди английских «джентри» — а Уиндэмы были типичными «джентри» — Папа был не на месте.

— О, конечно, мы приедем в Колдхаммер, — сказал Папа, возвышаясь над гостями, которые рядом с ним казались пигмеями. — Но я настаиваю, чтобы мне отвели спальню, где есть кровать с пологом. Вы можете предоставить мне такую? Я должен спать на кровати с пологом.

Он проплакал все венчание. Когда выходили из ризницы, Селии пришлось поддерживать его. Можно было подумать, что он присутствует на похоронах Марии. Но на приеме шампанское его оживило. Он горел любовью ко всем и каждому. Он целовался с совершенно незнакомыми людьми. Замечание о кровати с пологом было, разумеется, шуткой, на него не стоило обращать внимание. Но леди Уиндэм отнеслась к нему со всей серьезностью.

— Кровать с пологом есть в покоях королевы Анны, — сказала она. — Но комнаты выходят на север, и под ними подъездная дорога. Вид на юг гораздо приятнее, особенно когда цветет Prunus Floribunda.[189]

Папа приложил палец к носу. Затем наклонился к уху леди Уиндэм.

— Придержите вашу Prunus Floribunda для других, — сказал он громким шепотом. — Когда я приеду с визитом в Колдхаммер, с меня хватит, если будет цвести моя хозяйка.

Слова Папы оставили леди Уиндэм совершенно равнодушной, и на ее невозмутимом челе ровно ничего не отразилось.

— Боюсь, что вы не садовод, — сказала она.

— Не садовод? — запротестовал Папа. — Цветы моя страсть. Все, что есть в Природе растущего, приводит меня в восторг. Когда мы были молоды, моя жена и я часто босиком бродили по лугам и пили росу с лепестков лютиков. В Колдхаммере я к этому вернусь. Селия будет бродить со мной. Мы будем бродить все вместе. Скольких из нас вы принимаете? Моего пасынка Найэла? Мою старую любовь Фриду?

Он сделал легкий жест рукой, которым в своей щедрости, казалось, обнял голов двенадцать.

— О, разумеется, — сказала леди Уиндэм. — Привозите кого желаете. Если понадобится, мы можем разместить человек восемнадцать…

В ее голосе прозвучало некоторое сомнение. Антипатия боролась с вежливостью. Когда взгляд леди Уиндэм остановился на Фриде, чья шляпа в этот момент выглядела еще более нелепо, Найэл понял, что она пытается определить, какие родственные узы их связывают. Значит, Фрида бывшая жена, а Найэл ее сын? Или все они незаконнорожденные? Впрочем, не важно. Не стоит об этом думать. Манеры прежде всего. Ведь Чарльз уже женился на Марии; она, во всяком случае, кажется такой приличной девушкой, такой неиспорченной.

— Мы будем рады видеть всю вашу семью, — сказала леди Уиндэм. — Не так ли, Доббин?

Лорд Уиндэм пробормотал что-то нечленораздельное и вытащил часы.

— Чем они занимаются? — спросил он. — Им пора переодеваться. Вот что хуже всего в таких делах. Сколько можно липнуть друг к другу? — Он взглянул на стенные часы. — Они не отстают?

Вот так Делейни и оказались в Колдхаммере. Это было большое, величественное здание; видимо, строить его начали еще до Тюдоров, да так и не довели до конца. Время от времени к нему пристраивали очередной флигель. К обрамленной колоннами парадной двери вела широкая каменная лестница. От окружающего парка дом был отделен рвом, который Уиндэмы называли Ха-Ха. С южной стороны здания, за террасой были устроены площадки для развлечений. Когда притупилась острота первых впечатлений, Мария нередко задавала себе вопрос: каким развлечениям можно на них предаваться? Слишком много извилистых дорожек, утрамбованных прилежными садовниками, расходилось в разные стороны; симметричные ограды из конусообразных тисов закрывали вид. Ничто не росло по воле природы, все было тщательно распланировано. По бокам террасы стояли каменные львы с зевами, разверстыми в несмолкающем реве. Даже небольшую рощицу, единственное место для прогулок в дождливую погоду, издали напоминавшую рисунки Рэгхэма, портил неуместный там пруд с лилиями, на берегу которого сидела, прижавшись к земле, свинцовая лягушка.

— Эта старая лягушка мое первое воспоминание в жизни, — сказал Чарльз, когда впервые привез Марию в Колдхаммер.

И Мария, делая вид, что восхищена скульптурой, тут же подумала, хоть и испытала при этом чувство вины, что лягушка обладает досадным и даже зловещим сходством с самим лордом Уиндэмом. Найэл, разумеется, тоже сразу обратил на это внимание.

— Старую одежду для деревни, — сказал Папа перед поездкой. — Старая одежда как раз то, что надо. Того, кто отправляется в деревню в лондонском костюме, следует исключить из его клуба.

— Только не старый свитер, он весь в заплатах из моих чулок, — запротестовала Селия. — И не пижаму с дырявыми брюками.

— Я буду спать один в огромной кровати с пологом, — сказал Папа. — Если, конечно, ее светлость не соблаговолит посетить меня. Как по-твоему, на это есть шансы?

— Один против ста, — ответила Селия. — Если не случится чего-нибудь вроде пожара. Только не этот галстук, Папа. Он слишком яркий.

— Мне обязательно нужен цвет, — сказал Папа. — Цвет — это все. Красный галстук отлично подойдет к твидовому пиджаку. Такое сочетание лишено официальности. К черту официальность.

У Папы было слишком много багажа. Целый чемодан лекарств, коричное масло, настойка росноладанной смолы, даже шприцы и резиновые трубки.

— Как знать, дорогая, — сказал Папа. — Я могу заболеть. Может быть, мне придется провести в Колдхаммере несколько месяцев, и около меня день и ночь будут сидеть две сиделки.

— Но, Папа! Ведь мы едем всего на одну ночь.

— Когда я собираюсь в дорогу, то собираюсь на всю вечность.

И он крикнул Андре, чтобы тот принес трость пальмового дерева, когда-то подаренную ему лордом-мэром, а также гавайские рубашки и соломенные сандалии на случай жаркой погоды. А еще том Шекспира и несокращенное издание «Декамерона» с иллюстрациями какого-то француза.

— Старику Уиндэму это, наверное, понравится. Я должен сделать подарок старику Уиндэму. Вчера в «Бампусе»[190] я заплатил за них пять фунтов.

Было решено нанять такси, поскольку в Папиной машине на всех не хватило бы места. Во всяком случае, с багажом.

Накануне поездки Папа совершил роковую ошибку — купил себе кепку. Он был убежден, что к твидовому костюму необходима именно кепка. Она была новой и выглядела таковой. Не только новой, но и на редкость вульгарной. В ней Папа походил на уличного торговца в Пасхальное воскресенье.

— Она куплена в «Скоттс», — заявил Папа, — и не может быть вульгарной.

Он водрузил кепку на голову и, заняв место рядом с шофером, положил на колени огромную карту, на которой, при отсутствии главных дорог, была отмечена каждая верховая тропа в непосредственной близости от Колдхаммера. На протяжении всех семидесяти миль пути Папа постоянно возражал против каждой дороги, каждого поворота, выбираемых шофером. Тот факт, что карта была издана в восемнадцатом веке, его нисколько не смущал.

Если Папа привез с собой слишком много вещей, с трудом уместившихся в нескольких чемоданах, то Фрида впала в противоположную крайность и приехала почти без ничего: с несколькими мелочами, завернутыми в бумажные пакеты, и с вечерним платьем, засунутым в некое подобие почтовой сумки, которую она носила перекинутой через плечо. Фрида и Найэл приехали в Лондон на свадьбу с намерением пробыть там два дня, а задержались на целых четыре недели, но ни тот ни другой так и не удосужились приобрести чемоданы.

Лишь перед самым отъездом в Колдхаммер в душе Найэла зародились дурные предчувствия.

Наряд Фриды не отличался излишним вкусом. На ней было длинное шелковое платье в полоску, которая еще больше подчеркивала ее рост, голову украшала огромная широкополая шляпа с перьями, купленная ею специально для свадьбы. Белые перчатки по локоть наводили на мысль, будто она отправляется на королевский бал под открытым воздухом.

— В чем дело? Что-нибудь не так? — спросила его Фрида.

— Не знаю, — ответил Найэл. — По-моему, шляпа.

Фрида сорвала шляпу с головы. Но посещение парикмахерской не пошло на пользу ее волосам. Мастер переложил краски, и волосы стали, мягко говоря, слишком яркими. Найэл промолчал, но Фрида все поняла.

— Да, знаю, — сказала она, — потому-то мне и приходится надевать эту чертову шляпу.

— А как быть вечером? — спросил Найэл.

— Тюль, — беззаботно ответила Фрида. — Я повяжу голову тюлем. И скажу леди Уиндэм, что это последняя парижская мода.

— Что бы ни случилось, — сказал Найэл, — нам нельзя подводить Марию. Мы должны помнить, что это ее день.

Он принялся грызть ногти. Он нервничал. Мысль о том, что он снова увидит Марию через месяц после свадьбы, причиняла ему боль. Жизнь в Париже, жизнь с Фридой, внезапный, неожиданный успех его грошовых песенок не имели для него никакого значения.

От недавно обретенных легкости и непринужденности не осталось и следа. Найэл Делейни, за которым в Париже бегали толпы поклонниц, Найэл Делейни, избалованный и обласканный многими, вновь превратился в пугливого мальчика с нервными руками.

— Мы должны помнить, — повторил он, — что какой бы пустой и лицемерной ни казалась нам вся эта затея с посещением Колдхаммера, она дьявольски важна для Марии.

— А кто говорит о лицемерии? — спросила Фрида. — Я испытываю глубочайшее уважение к английской сельской жизни. Перестань грызть ногти.

Она натянула перчатки чуть выше локтей и, размахивая сумкой, спустилась к ожидавшей их машине.

Нас просили прибыть к завтраку. Легкому завтраку, как было угодно выразиться леди Уиндэм. К легкому завтраку в четверть второго пополудни. «Но приезжайте около половины первого, — писала она, — чтобы успеть как следует устроиться»-.

Но из-за Папиной карты двухвековой давности машина сразу за Гайд-Парк-Корнер свернула не в ту сторону. Где уж там как следует устроиться. Машина прибыла в Колдхаммер лишь в пять минут третьего. Селия была в отчаянии.

— Надо сделать вид, что мы уже позавтракали, — сказала она. — Они махнут на нас рукой. Теперь мы просто не можем просить, чтобы нам подали завтрак. До обеда Мария раздобудет для нас немного печенья.

— Ты, кажется, принимаешь меня за охотничью собаку? — спросил Папа, оборачиваясь с переднего сиденья и глядя на Селию через съехавшие на кончик носа очки. — Неужели, проделав весь этот путь, я удовольствуюсь каким-то печеньем? Колдхаммер один из самых достойных домов Англии. Я намерен поесть, моя дорогая, поесть от души. Ах! Что я вам говорил… — Он подался вперед и, когда машина неожиданно вылетела на какую-то узкую дорогу, подтолкнул шофера локтем. — Это одна из верховых дорожек. Она четко отмечена на моей карте.

Чрезвычайно взволнованный, он угрожающе взмахнул картой в воздухе. Фрида открыла глаза и зевнула.

— Мы почти на месте? — спросила она. — Какой здесь ароматный воздух. Надо непременно спросить, чтобы леди Уиндэм позволила нам спать на лужайке. Интересно, найдутся ли у них складные кровати?

Найэл промолчал. Его тошнило. В машине на заднем сиденье его всегда тошнило. Этот злосчастный недостаток среди прочих так и не прошел с годами. Вскоре машина остановилась перед коваными чугунными воротами. Их обрамляли две колонны, на которых высились грифоны на задних лапах.

— Должно быть, это то, что нам надо, — сказал Папа, снова сверяясь с картой кучера восемнадцатого века. — Селия, дорогая, взгляни на грифонов. Может быть, они исторические. Надо спросить старика Уиндэма. Водитель, дайте гудок.

Водитель дал гудок. За семьдесят миль пути он постарел на несколько лет. Из сторожки выбежала женщина и распахнула ворота. Машина рванулась в них, и Папа поклонился женщине в открытое окно.

— Прелестный штрих, — сказал он. — Всю жизнь с Уиндэмами. Качала Чарльза на коленях. Надо выяснить ее имя. Всегда полезно знать, как кого зовут.

Подъездная аллея вилась через парк к дому, который невыразительной, бесстрастной массой виднелся вдали.

— Адамс,[191] — тут же объяснил Папа. — Дорические колонны.

— Может быть, вы имеете в виду Кента?[192] — спросила Фрида.

— Кент и Адамс, — великодушно согласился Папа.

Машина сделала полукруг и остановилась перед серым фасадом. Мария и Чарльз, держась за руки, стояли на ступенях лестницы. Повсюду было великое множество собак самых разнообразных пород.

Мария выдернула руку из руки Чарльза и побежала вниз по лестнице открыть дверцу машины. В конце концов, родственные чувства оказались настолько сильны, что ей не удалось выдержать позу, позаимствованную в одном из светских журналов. Почти два часа простояла она на лестнице в окружении бесчисленных собак.

— Вы страшно опоздали. Что случилось? — спросила она.

Голос Марии звучал высоко и неестественно, и по выражению ее лица — кто-кто, а он знал его слишком хорошо — Найэл догадался, что она взволнована не меньше его. Только Папа сохранял невозмутимость.

— Моя дорогая, — сказал он, — моя красавица. — И под яростный лай собак шагнул из машины, рассыпая на подъездную дорогу пледы, подушки, трости и тома Шекспира.

Чарльз со спокойной твердостью человека, привыкшего иметь дело с дисциплинированными людьми, стал объяснять шоферу, который находился на грани нервного срыва, как лучше подъехать к гаражу, расположенному на конюшенном дворе.

— Оставьте все в машине, — сказала Мария по-прежнему неестественно высоким голосом. — Воган этим займется. Воган знает, куда все отнести.

Воганом был лакей, который навытяжку стоял за Марией.

— Какое разочарование, — сказала Фрида громче, чем следовало. — Я надеялась, что на слугах будут пудреные парики. Но все равно, выглядит он превосходно.

Она стала выходить из машины, но зацепилась каблуком за отставший кусок резины на подножке и во весь рост растянулась у самых ног лакея, широко раскинув руки, как при прыжках в воду ласточкой.

— Очень эффектно, — сказал Папа. — Повторите.

Воган и Чарльз помогли Фриде подняться. С разбитой губой и порванными чулками, но широко улыбаясь, она заверила их обоих, что упасть при входе в незнакомый дом значит принести удачу его хозяевам.

— Но у вас идет кровь из губы, — сказал Папа с пробудившимся интересом. — Где наша сумка с лекарствами?

Он повернулся к багажнику и принялся раздвигать чемоданы.

— Полагаю, ничего серьезного, — сказал Чарльз, предлагая свой носовой платок с галантностью, достойной самого Рейли. — Всего лишь царапина в уголке рта.

— Но, мой дорогой, у нее может случиться столбняк, — запротестовал Папа. — Нельзя так беспечно относиться к царапинам. В Сиднее я слышал про одного человека, у которого через сутки случился столбняк. Он умер в страшных муках, изогнувшись дугой. — И он стал лихорадочно выбрасывать багаж на подъездную дорогу. Сумка с лекарствами оказалась на самом дне. — Вот! Есть! — воскликнул Папа. — Йод. Никогда не путешествуйте без йода. Но губу надо сперва промыть. Чарльз, где Фрида может умыться? Необходимо, чтобы Фрида умылась.

На верхней ступени лестницы появился лорд Уиндэм с часами в руках.

— Рад вас видеть. Рад вас видеть, — бормотал он, и лицо его покрывали жесткие, хмурые морщины. — Мы опасались несчастного случая. Сейчас как раз подают на стол. Мы сядем, не откладывая? Сейчас ровно восемь с половиной минут третьего.

— Фрида может вымыться потом, — прошептала Селия. — Столбняк не развивается так быстро. Мы всех заставляем ждать.

— Я тоже хочу вымыться, — громко сказал Папа. — Если я сейчас не вымоюсь, мне придется покинуть стол после первого блюда.

Когда все общество поднялось по лестнице и, пройдя между колоннами, вошло в дом, Найэл через плечо взглянул на машину. Он увидел, что Воган во все глаза смотрит на почтовую сумку.

Только после половины третьего все наконец заняли свои места в большой квадратной столовой. Папа, сидевший по правую руку от леди Уиндэм, говорил без умолку. Селия чувствовала, что для леди Уиндэм это было огромным облегчением; на ее лице застыло выражение хозяйки дома, которая знает, что меню, с такой уверенностью заказанное ею накануне, вышло из-под контроля.

Она сидела во главе стола и наблюдала за тем, как дворецкий и его помощники подают блюда, а гости едят то, что лежит перед ними, как расстроенный постановщик спектакля смотрит на свою труппу во время незаладившейся с самого начала репетиции.

Фрида, сидевшая по левую руку от лорда Уиндэма, пустилась в обсуждение шведской оловянной посуды, каковое было заведомо обречено на неудачу. Несколько раньше на консоли в дальнем конце столовой она заметила старинную пивную кружку, но лорд Уиндэм явно отказывался проявить к ней хоть какой-нибудь интерес.

— Шведская? — пробормотал он. — Возможно. Не имею представления. Может быть, и шведская. Не могу сказать, чтобы меня особенно интересовало, шведская она или японская. Эта кружка стоит там со времен моего детства. Возможно, еще дольше.

Найэл смотрел на Марию, которая теперь, когда все наконец уладилось, вновь обрела свою всегдашнюю невозмутимость и всецело отдалась исполнению роли дост. миссис Чарльз. В качестве молодой жены она на правах почетной гостьи сидела по правую руку от лорда Уиндэма. Один из родственников или соседей Уиндэма, человек с жесткими рыжеватыми усами, сидел рядом с ней с другой стороны.

— Вы, разумеется, приедете к нам, чтобы посетить Аскот,[193] — говорила Мария. — Но вы должны приехать, непременно должны. У нас своя ложа. Будут Лейла и Бобби Лавенгтон, из Виндзора приедут Хоптон-д'Акрис с целой компанией. Вы не знали, что через две недели мы с Чарльзом переезжаем в наш ричмондский дом? Стиль регентства. Мы просто без ума от него. Папа и мама были так милы. Подарили нам очаровательную мебель из Колдхаммера.

Она с признательностью протянула руку лорду Уиндэму, и тот пробормотал что-то невразумительное. Папа и мама… Она называет Уиндэмов папой и мамой.

— Мы полагаем, — продолжала Мария, — что самое удобное — жить в окрестностях Лондона. Удобнее встречаться с друзьями.

Мария поймала взгляд Найэла и поспешно отвела глаза, сминая в пальцах кусочек хлеба. У нее была новая прическа: волосы немного длиннее, чем раньше, слегка взбиты и зачесаны за уши. Лицо слегка похудело. Она красива, как никогда, подумал Найэл, бледно-голубое платье под стать цвету глаз. Мария знала, что Найэл смотрит на нее, а потому высокомерно вскинула голову и еще громче заговорила про Аскот. Ее голос, ее слова причиняли Найэлу боль — он слишком сильно любил ее, — кусок не шел в горло. Ему хотелось ударить ее, ударить сильно, очень сильно.

В четверть четвертого завтрак закончился; невыносимая апатия охватила гостей, но Папа, повеселевший после портвейна и стилтона, объявил о своем твердом намерении осмотреть каждый дюйм Колдхаммера от подвалов до кухонь.

— И не забыть про усадьбу, — сказал он, взмахнув руками в направлении террасы, — службы, свинарники, кладовые, винные погреба. Я должен увидеть все.

— Наша домашняя ферма в целых трех милях от замка, — сказала леди Уиндэм, стараясь поймать взгляд мужа. — И в Колдхаммере никогда не держали скот. Но думаю, что, если мы перенесем чай на пять часов, у вас будет время пройтись по саду. Разумеется, если Доббин не запланировал чего-нибудь другого.

Леди Уиндэм перевела взгляд с мужа на дворецкого. Они поняли друг друга, словно обменялись одним им ведомым кодом. Селия догадалась, что это означает «чай в пять часов», хотя уста леди Уиндэм не произнесли ни слова.

— Теперь слишком поздно следовать моим планам, — отрезал лорд Уиндэм. — По моим планам с садом мы должны были покончить к трем часам. В четверть четвертого нам следовало выехать для осмотра вида трех графств с Маячного холма над «Причудой охотника».

— «Причуда охотника». Это напоминает народные предания и сказки про фей и эльфов, — сказала Фрида. — Нельзя ли посетить это место вечером при свете луны? Может быть, это то самое, Найэл, что тебе надо для танца призраков, который ты задумал.

— Всего-навсего часть разбитой стены, — сказала леди Уиндэм. — Не думаю, что при взгляде на нее у кого-то возникнет желание танцевать. Возможно, утром… хотя если вы желаете посмотреть вид…

Лорд Уиндэм сверил свои часы с каминными часами в гостиной, после чего леди Уиндэм поспешила взять зонтик от солнца. Угрюмые, сосредоточенные, со страдальческим выражением лица крестоносцев, измученных тяжелым походом, они повели нас на террасу: в первых рядах, размахивая малаккской тростью, шел Папа с новой твидовой кепкой на голове.

Наконец на смену бесконечно долгому, томительному дню пришел вечер. За изнурительной прогулкой к роще и осмотром дома последовало чаепитие, на котором подали нечто крепкое и неудобоваримое, и прибытие еще нескольких гостей, приглашенных только на эту церемонию. Папа, никогда не прикасавшийся к чаю, почувствовал необходимость принять что-нибудь бодрящее. Селия увидела, что его взгляд устремлен в сторону столовой. Вопрос в том, насколько хорошо я знаю Чарльза. Придет ли Чарльз на выручку? Или просьба дать мне виски в четверть шестого дня может показаться странной со стороны отца новобрачной? Конечно, на случай крайней необходимости наверху есть фляжка, но было бы крайне досадно прибегать к ней так рано. Селия знала, что именно такие мысли занимают Папу. Она направилась к стоявшей у окна Марии и дернула ее за рукав.

— Я знаю, что Папа хочет выпить, — прошептала она. — Есть надежда?

Мария встревожилась.

— Это не слишком удобно, — прошептала она в ответ. — Здесь ничего не пьют до обеда, да и тогда только шерри. Разве он не захватил свою фляжку?

— Захватил. Но она понадобится ему позже.

Мария кивнула:

— Я постараюсь добраться до Чарльза.

Чарльза нигде не было видно, и Марии пришлось отправиться на поиски. Волнение Селии все возрастало. До начала седьмого Папа никогда не выдерживал. Ему, как младенцу, была необходима соска. Неизменно в одно и то же время он испытывал потребность в виски, и если не получал своего, весь его организм разлаживался.

Вскоре Чарльз появился вместе с Марией. Он подошел к Папе, наклонил голову и что-то тихо сказал ему. Затем оба покинули гостиную. Селия вздохнула с облегчением. Должно быть, в таких вещах между мужчинами существует полное взаимопонимание.

— Ваш отец не притронулся к чаю, — сказала леди Уиндэм. — Он дал ему остыть. Я распоряжусь вылить старый и налить свежего. Куда он ушел?

— По-моему, Чарльз показывает ему картины в столовой, — ответила Селия.

— Там нет ничего достойного внимания, — заметила леди Уиндэм. — Если ваш отец хотел посмотреть Винтерхальтера, то он висит на верхней площадке лестницы, но освещение сейчас не годится для осмотра картин.

Обязанности хозяйки не позволили ей продолжить разговор, а Папа вскоре вернулся в гостиную с выражением ласковой невинности на лице.

В четверть седьмого раздался удар гонга, означавший, что настало время переодеваться к обеду, и утомленные гости, равно как и хозяева, уединились в своих комнатах. Найэл бросился на кровать и закурил сигарету. В эту минуту она была ему так же необходима, как кокаин наркоману. Внизу он уже курил, но курить там и здесь, одному в пустой комнате, — совсем разные вещи.

Едва он закрыл глаза, как в дверь осторожно постучали. Это была Фрида.

— Я не могу найти свои вещи, — сказала она. — У меня огромная спальня, совсем как в Версале, но нигде нет никаких следов моих бумажных пакетов и почтовой сумки. Могу я позвонить?

— Да, — сказал Найэл. — Но не отсюда. Тебя не должны видеть в моей комнате.

— Верно, — сказала Фрида. — Они все думают, что я твоя мать. Разведенная жена Папы. Поди тут разберись, но иногда это нам на руку.

— Возмутительно, — сказал Найэл. — Почему тебе обязательно надо кем-то быть?

— Эти люди любят ко всему приклеивать ярлыки, — сказала Фрида. — Будь паинькой, спустись вниз и поищи мою почтовую сумку. Где-то ведь она должна быть. Я хочу принять ванну. У меня изумительная ванная комната со ступеньками. Стены увешаны эстампами Маркуса Стоуна. Истинный символ викторианской эпохи. Мне нравятся такие дома.

У Найэла не хватило смелости позвонить. Или расспрашивать слуг. После долгих поисков он наконец нашел почтовую сумку Фриды. Она стояла внизу в гардеробной рядом с несколькими сумками с клюшками для игры в гольф.

Он поднимался с ней по лестнице, когда одетый к обеду лорд Уиндэм появился на площадке, вперив взгляд в свои часы.

— Обед через пятнадцать минут, — пробормотал он. — У вас ровно пятнадцать минут на то, чтобы переодеться. Что вы намерены делать с этим мешком?

— В нем кое-что есть, — сказал Найэл. — Крайне дорогое…

— Кролики, вы сказали? — рявкнул лорд Уиндэм. — Никаких кроликов в этом доме. Позвоните Вогану. Воган их заберет.

— Нет, сэр, — сказал Найэл. — Нечто дорогое для… для моей матери. — Он поклонился и пошел дальше по коридору.

Лорд Уиндэм проводил Найэла пристальным взглядом.

— Странный юноша, — пробормотал он. — Композитор… Париж… Все они одним мирром мазаны. — И он поспешил вниз по лестнице, чтобы сверить свои часы с часами первого этажа.

Ванную комнату Фриды заполняли клубы пара. Она стояла в ванной и, намыливаясь с головы до пят, громко пела. При виде почтовой сумки она издала победный клич.

— Молодец, — сказала она. — Повесь платье на дверь, малыш. От пара складки разгладятся. Бумажные пакеты я нашла. Они все до единого лежали в нижнем ящике шкафа.

— Тебе бы неплохо поспешить, — сказал Найэл. — До обеда осталось всего пятнадцать минут.

— Какое наслаждение это мыло. Коричневый «Виндзор». Добрая, старомодная марка. Я захвачу его с собой. Они не хватятся. Потри мне спину, ангел мой, вот здесь, между лопатками.

Найэл изо всех сил натер Фриде спину ее потрепанной мочалкой, после чего она одновременно открыла краны горячей и холодной воды, и мощный поток хлынул в ванну.

— Мыться так мыться на все деньги, что мы платим за воду в Париже. Уверена, когда мы вернемся, наш хилый кран совсем заглохнет. Консьержка и не подумает присмотреть за ним.

— Ну что, хватит? — спросил Найэл, стряхивая воду с манжет. — Мне надо идти переодеваться. Я и так здорово опаздываю.

Вытирая влажные от пара глаза, он вошел в спальню Фриды. За шумом воды ни один из них не услышал стука в дверь. На пороге стояла леди Уиндэм в черном бархатном платье.

— Прошу прощения, — сказала она. — Со слов горничной я поняла, что с багажом вашей… вашей матушки произошло какое-то недоразумение.

— Все в порядке, — едва выдавил из себя Найэл, — я его нашел.

— Эй! — крикнула Фрида из ванной. — Прежде чем уйти, малыш, принеси мне полотенце со стула. Пожалуй, я и его прихвачу с собой. Должно быть, Уиндэмы потеряли счет полотенцам.

Ни один мускул не дрогнул в лице леди Уиндэм, но в глазах ее отразилось недоумение.

— Значит, у вашей матушки есть все, что ей нужно? — спросила она.

— Да, — ответил Найэл.

— В таком случае я покидаю вас обоих, чтобы вы могли переодеться, — сказала леди Уиндэм. — Полагаю, вам известно, что ваша комната по другому коридору.

И она удалилась, величественная и неприступная, в тот самый момент, когда Фрида в чем мать родила и мокрая с головы до пят, шлепая босыми ногами по полу, вошла в спальню.

Ни один из Делейни не явился к обеду вовремя. Даже Мария, хоть она как никто должна была знать местные порядки, сбежала по лестнице через десять минут после удара гонга. Извинением ей служило новое платье, недавно полученное от портнихи, которое самым странным манером застегивалось на спине. А Чарльз, объяснила она, своими неуклюжими пальцами никак не мог его застегнуть. Найэл понимал, что эта история — сущий вымысел. Будь он на месте Чарльза, платье Марии так и осталось бы незастегнутым. И за обедом пришлось бы обойтись без них…

Папа, раскрасневшийся, в слегка съехавшем набок черном галстуке, признался ближайшим членам своего семейства, что подкрепление, принятое им после чаепития, оказалось недостаточным и, чтобы продержаться до обеда, ему пришлось прибегнуть к содержимому своей фляжки. Его широкая улыбка была сама терпимость. Селия наблюдала за ним, как молодая мать, не уверенная в поведении своего ребенка. То обстоятельство, что она забыла упаковать свои вечерние туфли, ее не тревожило. Вполне сойдут и тапки без задников. Лишь бы Папа вел себя прилично, остальное не имеет значения.

Фрида появилась последней. Не намеренно, не из тщеславия — она была начисто лишена его, — но потому, что обвязывание головы тюлем заняло определенное время. Результат был несколько ошеломляющим и отнюдь не тем, на который она рассчитывала. Она словно сошла с картины, изображавшей бегство в Египет и написанной посредственным примитивистом.

Как только она прибыла, лорд Уиндэм схватил свои часы.

— Двадцать три с половиной минуты девятого, — буркнул он.

В полном молчании общество гуськом проследовало в столовую, и Фриде, которая, приступая к супу, всегда закуривала сигарету, на сей раз не хватило на это мужества.

Когда подали рыбу и разлили по бокалам шампанское, ледяную скованность принужденной беседы разбил теплый, добродушный голос Папы, в котором, как и всегда по вечерам, игривые интонации звучали более явственно, чем в любое другое время суток.

— Мне жаль огорчать вас, мой дорогой, — обратился он через весь стол к хозяину дома, — но я должен сделать одно заявление. Дело в том, что ваше шампанское пахнет пробкой.

Мгновенно наступила тишина.

— Пахнет пробкой? Пробкой? — сказал лорд Уиндэм. — Оно не должно пахнуть пробкой. С чего бы ему пахнуть пробкой?

Испуганный дворецкий поспешил кстулу хозяина.

— Никогда к нему не прикасаюсь, — сказал лорд Уиндэм. — Мой врач не позволяет. Кто еще говорит, что шампанское пахнет пробкой? Чарльз? Что не так с этим шампанским? У нас оно не должно пахнуть пробкой.

Все попробовали шампанское. Никто не знал, что сказать. Согласишься с Папой — проявишь невежливость по отношению к лорду Уиндэму; не согласишься — выставишь Папу грубияном. Принесли новые бутылки. Заменили бокалы. Пока Папа подносил свой бокал к губам, мы застыли в мучительном ожидании.

— Я бы сказал, что и это пахнет, — сказал он, слегка склонив голову набок. — Должно быть, это безнадежный случай. В понедельник утром вам следует телеграфировать вашему виноторговцу. Как он смеет подсовывать вам шампанское, которое пахнет пробкой.

— Уберите его, — резким голосом сказал лорд Уиндэм дворецкому. — Мы будем пить рейнвейн.

Снова заменили бокалы.

Селия уставилась в свою тарелку. Найэл сосредоточил все внимание на серебряных канделябрах. А Мария, новобрачная, сбросив обличье дост. миссис Чарльз, вновь приняла на себя роль Мэри Роз.

— Думаю, немного музыки всех успокоит, — сказала леди Уиндэм, когда обед закончился.

В ее голосе звучала неподдельная искренность, и Найэл, подкрепленный рейнвейном, пошел к роялю, стоявшему в дальнем конце гостиной. Теперь, думал он, и впрямь не так уж важно, что случится. Я могу делать, что мне нравится, играть, что мне нравится, никому нет до этого дела, никто не собирается по-настоящему слушать; все хотят забыть кошмар, пережитый за обедом. Вот когда я действительно становлюсь самим собой, ведь музыка, моя музыка — все равно что наркотик, притупляющий чувства, и лорд Уиндэм с его тикающими часами может отбивать такт, если ему заблагорассудится… Леди Уиндэм может закрыть глаза и думать о программе на завтра. Пала может отправиться спать… Фрида — скинуть туфли под диван; Селия — расслабиться. Остальные могут танцевать или нет, как им угодно, а Мария может слушать песни, которые я пишу для нее и которые она никогда не споет.

И вот нет больше чопорной гостиной в Колдхаммере, но есть рояль, любой рояль, в любой комнате, где он есть, Найэл мог бы остаться наедине с собой. Он продолжал играть, и не существовало иных звуков, кроме звуков его музыки, танцевальной музыки, не похожей ни на какую другую. Было в ней что-то дикое и что-то сладостное, ее переливы навевали мысли о чем-то далеком и грустном, и нравится вам это или нет, думала Мария, вам хочется танцевать, танцевать, и желание это превыше всех мирских желаний.

Она прислонилась к роялю и смотрела на Найэла; нет, то уже была не дост. миссис Чарльз Уиндэм, не Мэри Роз, ни один из трех образов, в которые она мгновенно перевоплощалась, — то была Мария, и Найэл знал это, пока его пальцы мелькали над клавишами; и он смеялся, ведь они были вместе и он был счастлив.

Селия посмотрела на них, затем на заснувшего в кресле Папу и вдруг услышала, как рядом с ней кто-то проговорил мягким, взволнованным голосом:

— Я отдал бы все на свете за такой дар. Он никогда не поймет, как ему повезло.

Это был Чарльз. Из дальнего конца длинной гостиной он пристально смотрел на Найэла и Марию.

Лишь около полуночи мы разошлись по своим комнатам, чтобы лечь спать. Музыка сделала то, о чем просила хозяйка. На всех снизошел покой. На всех, кроме самого исполнителя.

— Зайди и посмотри мою комнату, — сказала Мария, появившись в коридоре в пеньюаре как раз в тот момент, когда Найэл проходил мимо ее двери, направляясь в ванную. — Она обшита панелями. И резной потолок. — Мария взяла Найэла за руку и втянула в комнату. — Правда, красиво? — спросила она. — Посмотри на лепку над камином.

Найэл посмотрел. Ему не было никакого дела до лепки.

— Ты счастлива? — спросил он.

— Безумно, — ответила Мария и повязала волосы голубой лентой. — У меня будет ребенок, — сказала она. — Ты первый, кому я говорю об этом. Кроме Чарльза, конечно.

— Ты уверена? Не слишком ли скоро? Ты всего месяц замужем.

— Наверное, это произошло сразу после нашего приезда в Шотландию, — сказала Мария. — Видишь ли, иногда так бывает. Разве не здорово? Как принц крови.

— Почему принц крови? — спросил Найэл. — Почему не как молодая кошка с котятами?

— По-моему, принц крови, — сказала Мария. Она забралась в кровать и взбила подушки.

— Теперь ты чувствуешь себя иначе? — спросил Найэл.

— Нет. Не совсем. Иногда тошнит, вот и все, — ответила Мария. — И наверху у меня смешная голубая венка. Посмотри.

Она спустила с плеч пеньюар, и Найэл увидел, что она имеет в виду. На ее белых грудях вздулись бледно-голубые вены.

— Как странно, — сказал Найэл. — Интересно, так всегда бывает?

— Не знаю, — сказала Мария. — Они их портят, ведь так?

— Да, пожалуй, так, — сказал Найэл.

Именно в этот момент из своей гардеробной в комнату вошел Чарльз. Он остановился и пристально смотрел на Марию, пока та как ни в чем не бывало натягивала пеньюар.

— Найэл зашел пожелать мне доброй ночи, — сказала Мария.

— Вижу, — сказал Чарльз.

— Доброй ночи, — сказал Найэл. Он вышел из комнаты и захлопнул за собой дверь.

Найэл совсем не хотел спать и чувствовал сильный голод, но проще было бы съесть мебель в его комнате, чем пробраться вниз и исследовать тайны кладовых Колдхаммера. Разумеется, всегда оставалась надежда, что Фрида, зная его привычки, тайком положила в свою вечернюю сумочку что-нибудь из съестного и спрятала у него под подушкой. Найэл свернул по коридору к комнате Фриды, но на верхней площадке лестницы путь ему преградила леди Уиндэм. Более грозная, чем обычно, в пикейном халате, с посеревшим от утомления лицом, она совещалась с двумя горничными, которые держали в руках тряпки и ведра.

— Ваша мать не закрыла краны в ванной, — сказала Найэлу леди Уиндэм. — Вода перелилась через край и залила библиотеку.

— Мне ужасно жаль, — сказал Найэл. — Какая неосторожность с ее стороны. Могу я что-нибудь сделать?

— Ничего, — ответила леди Уиндэм. — Абсолютно ничего. Все, что возможно, мы уже сделали. Завтра утром этим займутся рабочие. — И в сопровождении горничных она удалилась по направлению к своим покоям.

Одно по крайней мере ясно, подумал Найэл, крадясь к комнате Фриды, — ни одного Делейни в Колдхаммер больше не пригласят. Кроме Марии. Мария будет приезжать в Колдхаммер из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год, пока не умрет вдовствующей миссис Чарльз Уиндэм в своей постели.

Он не стал стучать в дверь Фриды. Просто вошел и пошарил рукой под подушкой. Он нащупал две булочки и банан. Молча он принялся в темноте очищать банан.

— Знаешь, что ты наделала? — спросил он Фриду.

Но она уже полуспала. Она зевнула и повернулась к нему спиной.

— Я почти все вытерла своим вечерним платьем, — сказала она. — Подарила тюль горничной. Та была довольна.

Найэл доел банан.

— Фрида!

— Что?

— Рожать очень больно?

— Это зависит от бедер, — пробормотала Фрида, почти засыпая. — Они должны быть широкими.

Найэл зашвырнул кожуру банана под кровать и приготовился ко сну. Но сон к нему не шел. Его преследовали мысли о бедрах Марии.

В три часа ночи грохот, раздавшийся в коридоре, заставил его броситься к двери. Папа тоже не мог заснуть. Но по иной причине. Выведенный из себя лестничными часами лорда Уиндэма, он попробовал остановить их, с силой переведя стрелки назад, и осколки разбитого стекла лежали у его ног.

Глава 17

Сиделка все приготовила и ушла. Что бы ни понадобилось Марии, все было под рукой. Четыре комплекта пеленок на вешалке для полотенец перед камином, подгузники с новыми булавками для каждого. Рожки с молоком стояли наготове, и единственное, что осталось сделать, сказала сиделка так это поставить их в горячую воду и подогреть до нужной температуры. Если во время дневного сна Кэролайн будет проявлять беспокойство, ей надо дать воды из другого рожка меньшего размера. Но Кэролайн никогда не проявляет беспокойства. Она всегда крепко спит. В пять часов она просыпается и дрыгает ножками, что доставляет ей огромное удовольствие и, кроме того, полезно для развития суставов.

— Я постараюсь вернуться сразу после десяти, — сказала сиделка. — Главное, успеть на автобус и благополучно проводить маму на поезд.

И она ушла. Теперь ее не вернешь. Бессердечная чертовка; только из-за того, что ее несчастную мать угораздило заболеть, Мария вынуждена впервые за все это время остаться с Кэролайн одна.

Чарльза дома не было. Ну как назло. Какой-то идиотский обед недалеко от Колдхаммера, на котором ему непременно надо присутствовать и который — Мария в этом нисколько не сомневалась — не имел ни малейшего значения. Но в таких делах Чарльз придерживался твердых принципов — обещание есть обещание, он не должен никого подводить. И рано утром уехал на машине. Селия, на чью безотказность Мария имела полное право рассчитывать, тоже попросила извинить ее.

— Я не могу приехать, Мария, — сказала она по телефону. — У меня свидание, его нельзя отменить. Кроме того, Папе нездоровится.

— Как же ты можешь идти на свидание, если Папе нездоровится? — спросила Мария.

— Могу, потому что это недалеко. Просто надо взять такси до Блумсбери. А на поездку к тебе в Ричмонд уйдет целый день.

Мария в раздражении повесила трубку. Какая же Селия эгоистка. Если бы сиделка предупредила заранее, можно было бы послать телеграмму Труде. Труда могла бы приехать к ней на день из своего маленького коттеджа на Милл-Хилл, где она теперь жила в полном уединении. Правда, ревматизм почти лишил Труду возможности двигаться, и, сославшись на него, она тоже могла бы отказаться приехать. Все на что-нибудь ссылаются. Никто не желает пальцем пошевелить, чтобы помочь Марии. Она выглянула в окно своей спальни и с облегчением увидела, что в белой коляске не заметно ни малейшего движения. Коляска стояла неподвижно. Если повезет, она так и простоит до конца завтрака. Мария заколола волосы и стала рассматривать новые фотографии. Дороти Уайлдинг поистине воздала должное им обоим. У Чарльза немного чопорный вид и челюсть кажется немного тяжелее. Что же до нее самой, то ее уже давно так не снимали; особенно хороша фотография, где она держит Кэролайн на руках, смотрит на нее и улыбается. «Дост. миссис Чарльз Уиндэм у себя дома. До замужества, имевшем место в прошлом году, она была известной актрисой Марией Делейни». Почему была? Почему в прошедшем времени? К чему этот намек, что Мария Делейни больше не существует? Прочтя эти строчки в «Болтуне», она испытала настоящее потрясение. И не в силах скрыть раздражение, показала их Чарльзу.

— Взгляни на это, — сказала она. — Все подумают, что я оставила сцену.

— А разве это не так? — спросил он, немного помедлив.

Мария в изумлении уставилась на него:

— Как? Что ты имеешь в виду?

В это время он наводил порядок в своем бюро, раскладывая по местам ручки, карандаши, бумаги.

— Ничего, — сказал Чарльз. — Не важно. — Он продолжал рыться в многочисленных ящичках бюро.

— Разумеется, я не могла выступать, когда носила ребенка, — сказала Мария. — Но мне постоянно присылают пьесы. Все время звонят. Ты, конечно, не думаешь… — Мария замолкла, внезапно осознав, что не знает, о чем Чарльз вообще думает. Она никогда его об этом не спрашивала. Как-то в голову не приходило. И, по правде говоря, не интересовало.

— Старик на глазах слабеет, — сказал Чарльз. — По справедливости, нам следует чаще бывать в Колдхаммере. Здесь, в Ричмонде, мне не очень уютно. Там столько дел…

Столько дел… В том-то и ужас, что Марии нечего делать в Колдхаммере. Чарльз иное дело. Поместье родителей — его дом. Его жизнь, там он не знает ни минуты покоя.

— Я думала, ты любишь этот дом, — сказала Мария.

— Да, люблю, — ответил Чарльз. — Я люблю его потому, что люблю тебя. Это наш первый общий дом, здесь родилась Кэролайн, но надо смотреть правде в глаза: здесь мы только на время. Недалек день, когда Колдхаммер потребует всего моего внимания, всех сил.

— Когда умрет твой отец? Ты это имеешь в виду? — спросила Мария.

— Он может прожить еще много лет. Не в этом дело, — возразил Чарльз. — Дело в том, что он с каждым днем все больше и больше зависит от меня. Как ни нравится мне дурачиться в Лондоне — хотя, если быть откровенным, это пустая трата времени, за что я презираю себя, — в глубине души я знаю, что мое место в Колдхаммере. Не обязательно в самом доме, но где-нибудь поблизости. Нам прекрасно подойдет Фартингз, дом на границе имения, построенный по проекту Лютьенса. Я в любое время могу получить его в полное распоряжение. Помнишь, когда-то он привел тебя в восторг?

— Разве? — вялым тоном проговорила Мария.

Она отвернулась и заговорила о чем-то другом. Их разговор был чреват кризисом. А кризис это нечто такое, чего всегда следует избегать.

Но в то утро, сидя одна в своей спальне, она вновь вспомнила разговор с Чарльзом. Ричмонд недалеко от Лондона, и Марии это очень удобно. Полчаса — и она в любом театре. Каждый вечер Чарльз забирает ее на машине, и в половине двенадцатого она уже дома. Сущий пустяк.

До Колдхаммера от Лондона почти восемьдесят миль. Нечего и думать ездить туда и обратно на машине. Поезда ходят из рук вон плохо. Чарльз, конечно, понимает, что, если она вернется на сцену, ей придется жить вблизи Лондона. Возможно ли, чтобы Чарльз надеялся, пусть даже в глубине души, что она не захочет снова выступать на сцене? Неужели он воображает, что она поселится в Фартингзе или где-нибудь еще, будет делать то, что делают другие женщины, жены его друзей? Найдет удовлетворение в том, что станет заказывать меню, слоняться по дому, в отсутствие няньки гулять с Кэролайн, давать обеды для узкого круга знакомых, вести разговоры о садах? Неужели он ожидает, что она остепенится? Вот оно — подходящее слово. Другого не существует. Остепенится. Чарльз надеется заманить ее в Колдхаммер, чтобы она остепенилась. Ричмонд — не более чем взятка, подачка, чтобы успокоить ее. Дом в Ричмонде — часть плана, задуманного с целью ее сломить. С самого начала Чарльз видел в ричмондском доме способ осуществить свое желание. Она помнила, как неопределенно, как туманно Чарльз всегда говорил о будущем. Она тоже. Специально. Может быть, она избегала определенности, потому что боялась? Может быть, она избегала определенности из опасения, что, если бы сказала Чарльзу перед помолвкой: «Не может быть и речи о том, чтобы я променяла свою жизнь на вашу», он бы ответил: «В таком случае…»

Как бы то ни было, лучше об этом не думать. Выбросить из головы. Подобные вещи обладают тем свойством, что если о них не думать, то они улаживаются сами собой. Чарльз любит ее. Она любит Чарльза. Кроме того, она всегда умела поставить на своем. Люди и события всегда приспосабливались к ней. Мария отложила фотографии Дороти Уайлдинг и взяла утреннюю газету. Там было несколько строк про Найэла. «Этот блестящий молодой человек…» и далее о том, что скоро все будут напевать песни, написанные им для нового ревю, представления которого начнутся в Лондоне через две недели. Оно имело шумный успех в Париже. «Сам наполовину француз, пасынок известного певца Делейни, он помог переработать ревю для английской сцены. Он говорит по-французски, как истинный парижанин». Вот уж неправда, подумала Мария, минут пять Найэл еще способен поболтать по-французски с отличным произношением, затем его мысли начинают путаться, и он все забывает. Скорее всего вклад Найэла в это ревю весьма невелик. Если вообще есть. Все сделала Фрида.

Найэл сочинил мелодии. Кто-то их записал. Наверное, в эту самую минуту идет репетиция. Четверть двенадцатого. Найэл играет на рояле, отпускает шутки и отвлекает всех от работы. Когда режиссер окончательно выйдет из себя, Найэлу станет скучно, он уйдет из зала, поднимется в свою смешную каморку под крышей, сядет за пианино и будет играть для себя самого. Если режиссер позвонит ему по телефону и попросит вернуться, он ответит, что ему все это не интересно, что он слишком занят, обдумывая новую, более удачную песню для финала.

— В Париже это тебе сошло бы с рук, — как-то сказала ему Мария, — но здесь едва ли. Тебя сочтут невыносимым. И ужасно самонадеянным.

— Ну и что из того? — сказал Найэл. — Меня это ничуть не беспокоит. Мне абсолютно наплевать, буду я писать песни или нет. Я могу в любую минуту уйти и поселиться в хижине на какой-нибудь скале.

Но его песни были нужны, их с нетерпением ждали, а раз так, то ему многое прощалось. Ему предоставили комнату на верхнем этаже театра, где он и поселился. Он делал все, что ему заблагорассудится. Рядом с ним не было даже Фриды. Она осталась в Париже.

— Это весело, — однажды сказал он Марии. — Мне нравится. Если мне хочется с кем-нибудь поужинать, я их приглашаю. Если не хочется, не приглашаю. Выхожу, когда захочу. Возвращаюсь, когда захочу. Тебе не завидно?

И он посмотрел на нее своими загадочными, проникающими в самую душу глазами. Она отвернулась и сделала вид, что зевает.

— С чего бы мне тебе завидовать? Мне нравится жить в Ричмонде.

— В самом деле?

— Конечно. Семейная жизнь прекрасная вещь. Тебе бы следовало попробовать.

Найэл рассмеялся и снова заиграл на пианино.

По крайней мере в одном газета права: мелодии, которые он сочинил для этого нудного ревю, неотступно преследовали, их невозможно было забыть; однажды услышав, вы напевали их весь день, пока они окончательно не сводили вас с ума. Беда в том, подумала Мария, что, когда дело доходит до танцев, танцевать ей приходится с Чарльзом. Он танцует бесстрастно, уверенно и ведет свою партнершу, как вел бы небольшой корабль по мелководью, внимательно следя за выпуклостями на корме других пар. Тогда как Найэл… Танцевать с ним — все равно что танцевать с собственной тенью. Делаешь движение, он его повторяет. Точнее, наоборот, — движение делает он, а ты его повторяешь. А может быть, одни и те же движения одновременно приходят в голову обоим? Впрочем, к чему думать о Найэле? Мария села к бюро и принялась писать письмо. Пришло несколько счетов, которые она оплатила из денег, выданных ей Чарльзом. Затем дежурное письмо к свекрови. Еще одно дежурное письмо каким-то тоскливым людям, которые пригласили Чарльза и ее остановиться у них, если они окажутся в Норфолке. Интересно, что мы там забыли? Третье письмо с согласием принять приглашение весной этого года открыть благотворительный базар в деревне, расположенной в трех милях от Колдхаммера.

Она не имеет ничего против того, чтобы открыть благотворительный базар. Дост. миссис Чарльз Уиндэм вполне пристало открывать благотворительные базары. Правда, в известном смысле было бы куда занятнее, если бы она открыла базар как Мария Делейни; тогда можно было бы привлечь гораздо больше интересных людей и, конечно, денег. Возможно, такая мысль выглядит предательством по отношению к Чарльзу… Возможно, лучше об этом вовсе не думать. «Дорогой викарий, — начала она, — я с удовольствием открою Ваш благотворительный базар пятнадцатого апреля…»

Тут-то оно и случилось. Первый взрыв плача из коляски.

Мгновение-другое Мария не обращала на него внимания. Может быть, он прекратится. Может быть, это всего-навсего вой ветра. Она продолжала писать, делая вид, будто ничего не слышит. Плач становился громче. Нет, то не завывание ветра. То был сердитый, громкий плач проснувшегося младенца. Мария услышала шаги на лестнице, затем стук в дверь.

— Войдите, — сказала она, стараясь придать лицу серьезное, озабоченное выражение.

— Пожалуйста, мэм, — сказала молоденькая горничная. — Малышка проснулась.

— Все в порядке, благодарю вас, — ответила Мария. — Я как раз собиралась спуститься к ней.

Она встала и направилась к лестнице, надеясь, что горничная услышит ее шаги и подумает: «Миссис Уиндэм умеет обращаться с младенцами».

Мария подошла к коляске и заглянула в нее.

— Ну, ну, в чем дело? — суровым голосом спросила она.

Красная от гнева Кэролайн изо всех сил старалась подняться с подушки. Она была сильным ребенком. Нянька как-то с гордостью сказала, что такие маленькие дети крайне редко делают попытки подняться. Чем тут гордиться? — удивилась Мария. На долю самой няньки выпало бы куда меньше хлопот, будь Кэролайн маленьким, спокойным ребенком, который довольствуется тем, что мирно лежит на спине.

— Ну, ну, — повторила Мария. — Видишь ли, мне это совсем ни к чему.

Она подняла Кэролайн и похлопала ее по спинке на случай, если у девочки скопились газы. У ребенка началась икота. И вот… нет, она не ошиблась, у Кэролайн действительно скопились газы… Какое облегчение. Мария снова положила ее в коляску и укрыла пледом. После этого она вернулась в дом, но, не успев подняться по лестнице, услышала, что плач возобновился с новой силой. Мария приняла твердое решение не обращать на него внимания и снова занялась письмами. Но ей не удавалось сосредоточиться. Плач становился все громче; к нему стали примешиваться странные, неестественно высокие звуки.

Горничная, убиравшая комнаты, опять постучала в дверь.

— Малышка снова проснулась, мэм, — сказала она.

— Знаю, — сказала Мария. — Ничего страшного. Ей полезно немного покричать.

Горничная вышла из комнаты, и Мария услышала, как она что-то говорит внизу горничной, прислуживающей за столом.

Что она говорит? Вероятнее всего: «Бедная крошка». Или: «Она не имела права заводить ребенка, если не умеет с ним обращаться». Какая несправедливость. Она умеет, отлично умеет обращаться с младенцем. Если бы у самой горничной был маленький ребенок, его скорее всего оставили бы плакать день напролет и никто бы к нему не подошел. Плач неожиданно прекратился… Кэролайн уснула. Все в порядке. Но в порядке ли? Что, если Кэролайн удалось перевернуться и она лежит, уткнувшись лицом в подушку, и задыхается. Заголовки: «Ребенок актрисы задохнулся», «Внучка пэра Англии умирает в детской коляске». Неизбежно начнется следствие. Следователь задает вопросы: «Вы хотите сказать, что преднамеренно оставили ребенка плакать и ничего не предприняли?» Чарльз… губы побелели, лицо непреклонно-сурово. И трогательный маленький гробик, утопающий в нарциссах из Колдхаммера…

Мария встала из-за бюро и спустилась в сад. Из коляски не доносилось ни звука; эта тишина таила в себе что-то зловещее и ужасное. Мария заглянула внутрь.

Кэролайн лежала на спине, не отрывая взгляда от складного верха коляски. Едва увидев Марию, она снова заплакала. Ее личико сморщилось от отвращения. Она ненавидела Марию.

Вот она, материнская любовь, подумала Мария. Именно об этом писал Барри. Именно так я ее себе и представляла, когда держала Гарри на коленях в «Мэри Роз»; но в реальной жизни все не так. Мария оглянулась и увидела, что одна из горничных наблюдает за ней из окна столовой.

— Ну-ну, — сказала Мария и, погрузив руки в коляску, вынула Кэролайн и понесла ее в дом.

— Глэдис, — сказала она горничной, — раз малышка беспокоится, я, пожалуй, позавтракаю на четверть часа раньше обычного. Потом я ее покормлю.

— Хорошо, мэм, — сказала Глэдис.

Но Мария знала, что она не поддалась на обман. Ни на минуту. Глэдис догадалась, что Мария вынула Кэролайн из коляски и принесла в дом только потому, что не знает, как быть. Мария отнесла Кэролайн в детскую. Сменила пеленки. На это ушла целая вечность. Стоило ей положить Кэролайн на спину, как та снова начала кричать, лягаться и дергаться из стороны в сторону. Мария проткнула себе булавкой большой палец. Почему ей не удается воткнуть булавку одним ловким движением, как это делает нянька?

К завтраку она спустилась с Кэролайн на руках; сидя за столом, в правой руке она держала вилку, а левой поддерживала Кэролайн. Во время завтрака Кэролайн ни на мгновение не замолкала.

— Ну разве они не хитрецы? — сказала Глэдис. — Знают, когда ими занимается тот, к кому они не привыкли.

Она стояла у буфета и, заложив руки за спину, с сочувствием наблюдала за происходящим.

— Просто она проголодалась, вот и все, — холодно сказала Мария. — В два часа она поест и сразу успокоится.

Беда в том, что сейчас только четверть второго. Все расписание пошло кувырком. Ну, да ладно. Рожок сделает свое дело. Благословенный рожок, в который нянька налила «Кау энд Гейт».

Мария с трудом доела завтрак, проглотила кофе, затем снова отнесла Кэролайн в детскую и нагрела рожок, стоявший рядом с другими на белом сервировочном столике. Она чувствовала себя содержательницей бара, приготовляющей тройную порцию джина для какого-нибудь старого пьяницы.

— Заставьте ее пить медленно, — уходя, предупредила Марию нянька. — Ей надо постараться. Она не должна делать большие глотки.

Хорошо ей говорить. Но как заставить грудного младенца есть медленно? «Кау энд Гейт» через резиновый наконечник фонтаном бил в рот Кэролайн, но стоило Марии на секунду отобрать у нее рожок, как она начинала кричать и драться, точно разъяренный мужчина в приступе белой горячки. Кормление, которое должно было продолжаться двадцать минут, заняло всего пять. Кэролайн лежала на спине у Марии на коленях: живот раздут от переедания, челюсть отвисла, глаза закрыты. Она напомнила Марии бездомную старуху, которая после полуночи обычно спала в аллее около театра. Мария снесла ее вниз и снова уложила. Потом надела пальто и уличные туфли.

— Я схожу погулять с Кэролайн, — крикнула она в сторону кухни.

Ее никто не услышал. Горничные и кухарка разговаривали и смеялись под аккомпанемент включенного граммофона, который Чарльз подарил им на Рождество. Они ополаскивали чайные чашки, и до нее им не было никакого дела. Они, видите ли, развлекаются, тогда как она должна везти ребенка на прогулку.

Воздух был холодным и пронзительно свежим. Коляска Кэролайн, белая с черным верхом, была гораздо красивее колясок, попадавшихся навстречу. Мария уверенным шагом шла по направлению к Ричмонд-Парку и немного досадовала, что поблизости нет никого, заслуживающего внимания… Какого-нибудь знакомого или фотографа. Если бы хоть кто-нибудь знал, что она здесь, да еще с детской коляской. А так… пустая трата времени. Едва она успела перейти дорогу и войти в парк, как Кэролайн опять принялась плакать. Повторился утренний ритуал похлопывания по спине. Безрезультатно. Мария закатила коляску за дерево и принялась за кошмарную процедуру — смену пеленок. Кэролайн кричала пуще прежнего. Мария плотно укутала ее пледом и очень быстро пошла по дорожке, раскачивая коляску сверху вниз. Из-под пледа доносились приглушенные крики. День стоял ясный, и народа в Ричмонд-Парке собралось больше, чем обычно. Везде были люди. И все они слышали крики Кэролайн. Когда Мария почти бегом проходила мимо них, толкая перед собой коляску, они оборачивались, чтобы посмотреть на нее, останавливались, чтобы послушать. Всех привлекали крики младенца, летящие из коляски.

Девушки, занимавшиеся дрессировкой собак, сочувственно улыбались Марии; юноши на велосипедах пролетали мимо и громко смеялись.

— Успокойся, — в отчаянии шептала Мария сквозь зубы, — пожалуйста, успокойся.

В панике она развернула коляску, почти выбежала из парка и, дойдя до угла, остановилась у телефонной будки.

Она набрала номер театра, где репетировал Найэл, и после недолгого ожидания привратник, дежуривший у служебного входа, разыскал его.

— В чем дело? — спросил Найэл.

— Кэролайн, — сказала Мария. — Противная нянька оставила ее на меня, Чарльза нет дома, а она кричит не переставая. Я не знаю, что делать. Я говорю из телефонной будки.

— Я приду и заберу тебя, — тут же предложил Найэл. — Я возьму свою машину. Мы куда-нибудь поедем. Шум машины заставит ее замолчать.

— У тебя репетиция?

— Да. Но это не имеет значения. Скажи, где ты. Опиши телефонную будку. Если я сейчас выйду, то приеду минут через двадцать пять.

— Нет, доезжай до конца дороги, — сказала Мария. — И жди меня там. Мне надо оставить коляску в саду. И захватить еще один рожок. Может быть, рожок, который я дала ей после завтрака, был не той температуры.

— Возьми все, какие найдешь, — сказал Найэл.

Мария вышла из телефонной будки. Полисмен, стоявший на углу улицы, внимательно наблюдал за ней. Кэролайн ни на секунду не умолкала. Мария развернулась и покатила коляску в другую сторону. Ни в чем нельзя быть уверенной. Кто знает, возможно, закон запрещает позволять ребенку плакать.

Мария вернулась к дому и спрятала коляску в саду, за кустами рядом с гаражом. Она поднялась к себе и тут же спустилась с двумя рожками и кипой пеленок в руках. Она чувствовала себя взломщиком в собственном доме. К счастью, по дороге ей никто не встретился. Слуги все еще были внизу. Как только Мария вынула Кэролайн из коляски, малышка перестала плакать.

Нагруженная пледами, рожками и пеленками Мария пряталась в гараже, пока с дороги до нее не донесся шум приближающейся машины и резкий визг тормозов. Это, конечно, Найэл. Мария с полными руками поклажи вышла из гаража и направилась к машине.

Найэл являл собой довольно странное зрелище. На нем были старые выходные брюки и свитер с короткими рукавами и потравленным молью воротником.

— Я приехал в чем был, — сказал он. — Оставил их продолжать репетицию, сказав, что кое-кого надо отвезти в больницу.

— Но это неправда, — сказала Мария, забираясь вместе с Кэролайн в машину.

— Можно сделать так, что будет правдой, — сказал Найэл. — Мы можем отвезти в больницу Кэролайн и оставить на день в детском отделении.

— Ах нет, — встревожилась Мария. — Чарльз может узнать. Ни в коем случае. Подумай обо мне. Какой позор.

— Так что же делать?

— Не знаю. Просто поедем куда-нибудь.

Найэл нажал на стартер, и машина рванула с места. Это был старенький «моррис», который когда-то принадлежал Фриде. Найэл вел машину из рук вон плохо; она двигалась резкими рывками, то слишком быстро, бросаясь из стороны в сторону, то медленно ползла посреди дороги. Найэл не понимал сигналов полисмена.

— Этот человек… — сказал он. — Почему он делает мне какие-то знаки? Что он имеет в виду?

— Думаю, тебе следует извиниться, — сказала Мария. — По-моему, ты едешь по встречной полосе.

Машина то врезалась в гущу движущегося транспорта, то выныривала из нее. Прохожие кричали ей вслед. Кэролайн, которая мгновенно замолкла, как только мерное движение коляски сменилось новым, прерывистым и нервным, снова заплакала.

— Ты ее любишь? — спросил Найэл.

— Не очень. Но полюблю позже, когда она начнет говорить.

— Она похожа на лорда Уиндэма, — сказал Найэл. — На каждый день рождения я буду дарить ей часы, как другие крестные отцы дарят жемчужины.

Кэролайн продолжала кричать, и Найэл сбросил скорость.

— Дело в темпе, — сказал он. — Ей не нравится темп. Вот что я тебе скажу: надо спросить совета.

— У кого?

— У какой-нибудь милой, скромной женщины. Поблизости должна оказаться хоть одна милая, скромная женщина, у которой куча детей и которая сумеет дать дельный совет, — сказал Найэл.

Он внимательно посмотрел направо, налево, затем, вынуждаемый потоком попутных машин прибавить скорость, свернул на забитую транспортом улицу. По обеим сторонам тянулись бесконечные магазины, на тротуарах бурлили толпы народа.

— Вон та женщина с корзинкой, — сказал Найэл. — У нее приветливое лицо. Что, если спросить ее?

Он остановил машину, протянул руку перед Марией и, опустив окно, окликнул проходящую мимо женщину.

— Извините, — сказал он, — не могли бы вы подойти на минуту?

Женщина обернулась, на ее лице было написано явное удивление, и вблизи оно казалось не столь приветливым, как на расстоянии. Один глаз у нее слегка косил.

— Эта дама не знает, что делать с ребенком, — сказал Найэл. — Он не перестает плакать. Не будете ли вы любезны и не поможете нам?

Женщина внимательно посмотрела на Найэла, затем перевела взгляд на Марию и заливавшуюся во все горло Кэролайн.

— Прошу прощения? — сказала она.

— Младенец все плачет и плачет, — объяснил Найэл. — Никак не может остановиться. И мы не знаем, что нам делать.

Женщина густо покраснела. Она решила, что это какая-то нелепая шутка.

— Я бы не советовала вам дурачить людей подобным образом. Здесь недалеко стоит полисмен. Хотите, чтобы я его позвала?

— Нет, — сказал Найэл. — Конечно, нет. Мы просто подумали…

— Бесполезно, — прошептала Мария. — Поезжай дальше… поезжай.

Она высокомерно кивнула женщине, которая отвернулась, издавая возмущенные восклицания.

Найэл дал газ, и машина рывком устремилась вперед.

— Что за мерзкая баба, — сказал он. — Во Франции такое не могло бы случиться. Во Франции нам предложили бы целый день посидеть с ребенком.

— Мы не во Франции, — сказала Мария. — Мы в Англии. Такое отношение типично для этой страны. Вся эта шумиха по предупреждению жестокого обращения с детьми и вместе с тем не найти никого, кто помог бы нам успокоить Кэролайн.

— Поедем на Милл-Хилл, — сказал Найэл, — и оставим ее у Труды.

— Труда рассердится, — возразила Мария. — И скажет Селии, Селия — Папе, а там не успеешь оглянуться, как об этом узнает весь «Гаррик». Ах, Найэл…

Она прильнула к его плечу, он обнял ее левой рукой и поцеловал в голову: машину тем временем бросало из стороны в сторону.

— Мы могли бы бесконечно ехать на запад, — сказал Найэл. — Сейчас мы движемся в сторону Уэльса. Возможно, тамошние женщины умеют ухаживать за детьми. Что, если нам отправиться в Уэльс?

— Я знаю, почему матери оставляют своих младенцев в магазинах, с тем чтобы их кто-нибудь усыновил, — сказала Мария. — Они не в силах вынести нагрузку.

— Не оставить ли нам Кэролайн в магазине? — спросил Найэл. — Не думаю, чтобы Чарльз стал особенно возражать. Разве что из гордости. Дело в том, что ни один человек, если он в здравом уме, не будет в восторге от Кэролайн в этом возрасте. Возможно, через несколько лет, когда она совершит свой первый выезд в свет.

— Чего бы я не дала, чтобы это уже случилось, — сказала Мария.

— Пышные перья и прочее, — сказал Найэл. — Никогда не понимал, что это дает. Несколько часов кряду проторчать на Мэле.

— Зато какое пышное зрелище, — сказала Мария. — По-моему, это прекрасно. Почти так же, как быть королевской любовницей.

— Не вижу ни малейшего сходства, — сказал Найэл. — Подъехать к дворцу в наемном «роллс-ройсе», как ты в прошлом году, да еще с леди Уиндэм, которая как приклеенная ни на шаг не отстает от тебя…

— Я наслаждалась каждой минутой… Найэл?

— Что?

— Я вдруг кое о чем подумала. Давай остановимся около следующего «Вулвортса»[194] и купим Кэролайн соску.

— А что это такое?

— Ну знаешь, эти ужасные резиновые штуки, которые всовывают в рот простым детям.

— А их сейчас делают?

— Не знаю. Можно попробовать.

Найэл сбавил скорость и, пока машина двигалась вдоль тротуара, внимательно приглядывался к витринам, пока не увидел один из магазинов фирмы «Вулвортс». Мария вышла из машины и скрылась за дверью магазина. Когда она вернулась, лицо ее сияло торжеством.

— Шесть пенсов, — сказала она. — Очень хорошая резина. Красная. Девушка-продавщица сказала, что у ее сестренки дома есть такая же.

— Где она живет?

— Кто?

— Сестренка. Мы могли бы отвезти туда Кэролайн, и ее мать присмотрела бы за обеими.

— Не говори глупостей… А теперь смотри. — Мария очень медленно всунула соску в рот Кэролайн. Соска подействовала как своеобразная затычка — Кэролайн принялась громко сосать и закрыла глаза. Плач, как по волшебству, прекратился.

— Даже не верится, правда? — прошептала Мария.

— Просто жуть берет, — сказал Найэл. — Как если бы ее накачали кокаином. Что, если в будущем это приведет к роковым последствиям для ребенка?

— Мне все равно, — сказала Мария, — лишь бы сейчас она лежала спокойно.

Внезапно наступившие тишина и покой были просто восхитительны. Водная гладь после шторма. Найэл тронул машину с места и прибавил скорость. Мария прижалась к его плечу.

— Как было бы просто, — сказал Найэл, — если бы всякий раз, когда нервы на взводе, можно было бы зайти в «Вулвортс» и купить соску. Пожалуй, я тоже обзаведусь парочкой. Возможно, именно этого мне и не хватало всю жизнь.

— По-моему, — сказала Мария, — в этом было бы что-то непристойное. Взрослый мужчина ходит с куском красной резины во рту.

— Почему непристойно?

— Ну, хорошо, возможно, и нет. Но по меньшей мере вызывающее отвращение. Куда теперь?

— Куда пожелаешь.

Мария задумалась. В Ричмонд она не хотела возвращаться. Ей не хотелось нести притихшую Кэролайн наверх и приниматься — какая скука — за апельсиновый сок, взбивание подушек, очередное кормление и многое другое, чем ей предстояло заниматься. Не хотелось играть роль дост. миссис Чарльз Уиндэм в домашней обстановке. Ричмондский дом без Чарльза и всего прочего, если не считать свадебных подарков и мебели, прибывшей из Колдхаммера, вдруг показался ей петлей на шее.

Странно, но впервые за долгие годы она вспомнила про кукольный дом, который Папа и Мама подарили ей в семь лет на день рождения. Она, как завороженная, играла с ним две недели и никому не позволяла даже прикоснуться к нему. Затем одним дождливым днем, поиграв с ним несколько часов, вдруг обнаружила, что он ей надоел и больше не нужен. Тогда она подарила его Селии. Селия хранит его по сей день.

— Так куда же мы едем? — спросил Найэл.

— Поедем в театр, — сказала Мария. — Отвези меня в театр. Я посмотрю, как ты репетируешь.

Привратник служебного входа был старым знакомым Марии.

Он приветствовал ее, и его лицо расплывалось в улыбке.

— Ах, мисс Делейни, — сказал он. — Вам следует почаще навещать нас. Вы здесь слишком редкая гостья.

Редкая гостья… Почему он так сказал? Неужели он имел в виду, что ее начинают забывать? Кэролайн уложили на подушки, которые Найэл вынул из машины, укрыли пледом и отнесли в одну из лож бельэтажа, где и устроили на полу. Она крепко спала, зажав соску во рту. Затем Найэл спустился на сцену, а Мария перешла в соседнюю ложу и села в кресло заднего ряда; ведь, в сущности, она не имела права присутствовать здесь, поскольку появление постороннего на репетиции спектакля, к которому он не имеет отношения, считалось немалой наглостью. Раньше ей не доводилось видеть репетиции ревю, и она с радостью убедилась в том, что на них царит куда больший беспорядок, чем тот, что она наблюдала на собственном опыте. Сколько споров. Сколько людей говорят одновременно, не слушая друг друга. Сколько кусков и фрагментов, которые никогда не сольются в неразрывное единство; и время от времени музыка Найэла, такая дорогая и близкая — он уже играл ее для Марии на рояле, — более яркая и насыщенная в оркестровом исполнении, и сам Найэл в его нелепой одежде нетвердой, порывистой походкой движется по сцене, пытаясь во все вникнуть, всех понять.

И ей захотелось быть там, на сцене. А не сидеть во мраке пустой ложи, ожидая, что Кэролайн вновь расплачется.

Ей захотелось оказаться в театре, который она знала, частицей которого была, принимать участие в репетиции пьесы, ее пьесы, не чужой… Репетиции идут уже третью неделю, она давно принялась за дело, знает текст… И проведя на сцене весь день, действительно весь день чувствует легкую усталость, нервы сдают. «Что?» — раздраженно спрашивает она режиссера, который окликнул ее из партера. Тут же спохватывается, ведь ни в чем нельзя быть уверенной, могут и уволить. Но режиссер — вероятно, сам в прошлом актер, — человек привлекательный, обходительный и, возможно, пользующийся успехом у женщин, беззвучно смеется и повторяет: «Мария, дорогая, если не возражаете, пройдем этот кусок еще раз». Она не возражает, она понимает, что была не на высоте. Она и сама хотела его повторить Немного позднее, после репетиции, они идут вместе выпить в паб напротив; она слишком много говорит, он слушает, и наконец, она чувствует себя настолько усталой, что у нее остается лишь одно желание — умереть. Да, это была бы прекрасная смерть. Та смерть…

Мария вдруг опомнилась и увидела, что Найэл, который недавно поднялся в бельэтаж, стоит перед ней на коленях.

— В чем дело? — шепотом спросил он. — Ты плачешь?

— Я не плачу, — ответила Мария. — Я никогда не плачу.

— Они ненадолго прервались. В половине седьмого у них всегда перерыв. Тебе с Кэролайн лучше подняться в мою комнату, пока вас не заметили.

Мария зашла в соседнюю ложу за Кэролайн, и Найэл с пледами, пеленками и рожками в руках повел ее вверх по лестнице в свою смешную квартиру под самой крышей театра.

— Ну что ты об этом думаешь? — спросил он Марию.

— О чем?

— О ревю.

— Не знаю. Я по-настоящему и не смотрела, — ответила Мария.

Найэл взглянул на нее, но ничего не сказал. Он все знал. Всегда. Он налил ей выпить, зажег спичку и дал прикурить, но минуты через две Мария отшвырнула сигарету — она никогда много не курила. Он усадил ее в кресло… сиденье продавлено, пружины разбиты… и нашел стул, чтобы она положила на него ноги. Закутанная в пледы Кэролайн спала на его кровати. Соска свисала у нее изо рта.

— Почти семь часов, — вздохнула Мария. — Уже несколько часов она не брала рожок.

А еще пеленки. Что делать с пеленками? Она протянула руки к Найэлу, он подошел и опустился рядом с ней на колени. Она подумала о гостиной в стиле регентства в ее ричмондском доме, небольшой, строгой, изысканной. Рядом с ее креслом лежит наготове вечерняя газета. В камине пылает огонь. Горничная все прибрала и задернула портьеры… Здесь, в комнате Найэла под крышей театра, занавески еще не задернуты.

С Шафтсбери-авеню к голым, глядящим в пустоту окнам поднимался шум машин, а внизу по тротуарам спешили проходившие мимо люди; некоторые направлялись в метро на Пиккадилли, другие торопились на встречу с друзьями, чтобы вместе побродить по городу. Во всех театрах зажигались огни. «Лирический театр», «Глобус», «Театр Королевы», «Аполлон», «Парнас»… По всему Лондону во всех театрах зажигались огни.

— Дело в том, — сказала Мария, — что мне не следовало выходить замуж.

— Замужество не должно слишком отразиться на тебе, — сказал Найэл. — Ты можешь делать два дела одновременно. Всегда могла. Даже три.

— Наверное, да, — сказала Мария. — Наверное, могу.

Они боялись разбудить Кэролайн и поэтому разговаривали шепотом.

— Чарльз хочет переехать поближе к Колдхаммеру, — сказала Мария. — Что тогда? Я не могу жить в Колдхаммере.

— Тебе надо будет снять квартиру, — сказал Найэл. — Приезжать в Колдхаммер на выходные. Он слишком далеко, чтобыкаждый день ездить туда и обратно.

— Я уже думала о квартире. Но поможет ли она? Не будет ли Чарльз против? Не разобьет ли это нашу семейную жизнь?

— Не знаю, — ответил Найэл. — Я не знаю, что делают в таких случаях женатые люди.

В здании напротив вспыхивали все новые огни, посылая в темную комнату разноцветные полоски света. На углу улицы газетчик выкрикивал: «Последний вечерний выпуск, последний вечерний выпуск!» По проезжей части с гулом тек нескончаемый поток машин.

— Надо возвращаться, — сказала Мария. — Я с ума сойду, если не вернусь.

— Чарльз будет смотреть на тебя из ложи, — сказал Найэл. — И страшно гордиться тобой. Станет вырезать из газет и журналов все рецензии и наклеивать их в альбом.

— Да, — сказала Мария, — но он не может заниматься этим всю жизнь — смотреть на меня из ложи и наклеивать в альбом всякую чепуху.

Зазвонил телефон. Мягким, мелодичным приглашением. Он пробудил Кэролайн от наркотического сна, в который ее погрузила соска.

— Он часто звонит, — сказал Найэл. — Я никогда не снимаю трубку. Всегда боюсь, что какая-нибудь зануда хочет пригласить меня на обед.

— А если бы это звонила я? — спросила Мария.

— Сегодня это невозможно. Ты здесь, — сказал Найэл.

Телефон продолжал звонить; Найэл протянул руку за одной из пеленок Кэролайн и набросил ее на аппарат. Бросок был на редкость метким. Пеленка белым саваном повисла на трубке.

— Мы пообедаем в «Кафе ройял», — сказал Найэл. — Место довольно приятное, и меня там все знают.

— А Кэролайн?

— Мы возьмем ее с собой. А потом я отвезу вас домой.

Телефон, замолкший после того, как на него набросили пеленку, снова зазвонил.

— Этот звук навевает покой, я не имею ничего против него. Тебя он не беспокоит? — И Найэл подложил под спину Марии еще одну подушку.

— Нет, — сказала она, протягивая к нему руки. — Пусть звонит.

Глава 18

Селия опустила телефонную трубку и тут же почувствовала себя эгоисткой. Впервые она отказалась сделать что-нибудь для Марии. Она обожает малышку, для нее нет ничего более приятного, чем съездить в Ричмонд и провести с ней день. Но издатель, Папин знакомый по «Гаррику», как нарочно, именно сегодня пригласил Селию зайти к нему с ее рассказами и рисунками, и было бы невежливо просить его перенести встречу.

Скорее всего он не стал бы возражать, для него это не так уж важно. Но у него так много дел, и если он взял на себя труд встретиться с ней, то лишь из любезности, лишь потому, что она дочь Папы. Нет, не пойти было бы просто невежливо.

Но даже если бы не свидание с издателем, Селия едва ли смогла бы выбраться в Ричмонд. Папа был нездоров. Ему нездоровилось всю последнюю неделю. Он постоянно жаловался на боли. То в голове, то под коленом, то в пояснице. Врач сказал, что с тех пор, как он больше не поет, он стал слишком много курить. Но разве от курения бывают боли? Папа уже несколько дней не был в своем клубе. Он бродил по дому в халате и ни на минуту не желал оставаться один.

— Моя дорогая, — звал он, — моя дорогая, где ты?

— Я в малой гостиной, Папа.

Селия прикрывала промокашкой рассказ, который писала, и прятала под книгу карандашный рисунок — сочинительство и рисование были для нее чем-то сугубо личным, потаенным и сокровенным. Когда вас неожиданно застают за тем или другим, то это все равно как если бы прервали вашу молитву или застали врасплох в ванной.

— Ты работала, дорогая? Я не стану тебе мешать.

Папа устроился в кресле у камина со своими книгами, газетами и письмами, но от самого его присутствия в комнате что-то изменилось. Селия уже не могла сосредоточиться. Из мира грез и уединения она вновь вернулась в мир повседневной реальности. Вновь стала Папиной дочерью, которая сочиняет сказки. Она смутилась и, не в силах совладать с внезапным приступом застенчивости, закусила кончик карандаша. Но утраченное настроение не возвращалось. Время от времени Папа кашлял, шевелился в кресле и перелистывал страницы «Таймс».

— Ведь я тебе не мешаю, дорогая, не так ли?

— Нет, Папа.

Она склонилась над столом, делая вид, что работает, но минут через пять встала, потянулась и сказала:

— Пожалуй, пока хватит. — Собрала свои бумаги, карандаши, ручки и положила их в ящик.

— Кончено? — с облегчением проговорил Папа и бросил «Таймс» на пол.

— Да, — ответила Селия.

— Я все думаю о пилюлях, которые прописал Плейдон, — сказал Папа. — По-моему, они мне совсем не подходят. Последние два дня у меня еще сильнее стала болеть голова. Что, если мне еще раз проверить глаза? Может быть, дело в них.

— Нам надо сходить к окулисту.

— Вот-вот, я и сам об этом думал. Но сходим к кому-нибудь стоящему. Найдем действительно первоклассного врача, дорогая.

Его взгляд следовал за каждым движением Селии по комнате.

— Что бы я делал, если бы ты, как Мария, захотела стать актрисой? Иногда я просыпаюсь ночью и спрашиваю себя: что бы я тогда делал?

— Какая глупость, — сказала Селия. — Такая же глупость, как если бы я проснулась однажды и стала размышлять над тем, что бы я делала, если бы ты снова женился и нами командовал здесь совершенно чужой человек.

— Это невозможно, моя дорогая, — сказал Папа, качая головой. — Невозможно. Недавно я прочел в одной газете статью о немом лебеде. Немой лебедь спаривается на всю жизнь. Если самка умирает, лебедь навсегда остается безутешным… Другую он не берет. Я читал статью и думал: ах, это я, я — немой лебедь.

Должно быть, он забыл про Австралию, подумала Селия, про Южную Африку, про нашу поездку в Америку: женщины, как мотыльки, везде кружились вокруг него, и он был отнюдь не немым. Однако она понимала, что он имеет в виду.

— Твои рассказы и талантливые рисунки не отнимут тебя у меня, — сказал Папа. — Но если бы ты была актрисой… Я дрожу при одной мысли о том, что стало бы тогда со мной. Я бы попал в Денвилл-Холл.

— Нет, не попал бы, — сказала Селия. — Ты бы жил вместе со мной в роскошной квартире, и я бы зарабатывала больше денег, чем Мария.

— Суета, — сказал Папа, — презренный металл. Какой прок тебе и мне? Я, слава Богу, не скопил ни пенса… Моя дорогая, ты должна показать свои рассказы Харрисону. Рисунки тоже. Я доверяю Харрисону. Его суждения здравы, вещи, которые он печатает, вполне достойны. К тому же он скажет мне правду, а не станет ходить вокруг да около. Ведь это благодаря мне его приняли в «Гаррик».

Селия уже послала этому Джеймсу Харрисону несколько своих рассказов и рисунков после того, как Папа однажды пригласил издателя на ленч, и сегодня должна принести ему в контору еще несколько из тех, что ей удалось разыскать. Однако на душе у нее было неспокойно. Она не знала, чем займется Папа в ее отсутствие.

— Я могу соснуть с двух до четырех, дорогая, — сказал Папа. — А потом, если буду в силах, немного прогуляюсь. Плейдон сказал, что прогулки не причинят мне вреда.

— Не нравятся мне твои прогулки в одиночку. Ты такой рассеянный и всегда думаешь о чем-то другом. Да еще этот ужасный перекресток, где автобусы мчатся во весь опор.

— Если бы сейчас было лето, я мог бы пойти в «Лордз»[195] и посмотреть на игру в крикет, — сказал Папа. — Мне всегда нравилось смотреть, как играют в крикет. Люблю сидеть на закрытой трибуне за флигелем. Видишь ли, оглядываясь назад, я нередко думаю, что совершил ошибку, не послав Найэла в «Итон». Из него мог выйти неплохой игрок в крикет. Мне доставило бы огромное удовольствие смотреть, как Найэл играет в крикет за команду «Итона».

В последнее время, подумала Селия, Папа часто говорит о том, что он мог бы сделать. О домах, в которых они могли бы жить, о странах, которые могли бы посетить. Какая жалость, сказал он не далее как сегодня утром, что он никогда серьезно не относился к плаванью. С его физическими данными, сказал он Селии, он легко мог бы переплыть Ла-Манш. После смерти Мамы ему следовало немедленно бросить пение и заняться плаваньем на длинные дистанции. Он бы побил всех рекордсменов. Он мог бы дважды переплыть Ла-Манш туда и обратно.

— Но почему, Папа? — спросила Селия. — То, что ты сделал, должно доставлять тебе гораздо большее удовлетворение.

Папа покачал головой.

— Во многом, очень во многом, — сказал он, — мое невежество поистине безгранично. Взять, к примеру, астрономию. Я полный профан в астрономии. Откуда все эти звезды? Откуда, спрашиваю я себя?

И он тут же позвонил в «Бампус» выяснить, нет ли у них книги о звездах, новой большой книги с иллюстрациями, и не могут ли они прислать ему ее к ленчу со специальным посыльным.

— Она развлечет меня, дорогая, пока ты будешь у Харрисона, — сказал Папа. — Есть одна планета, никак не могу запомнить, какая именно, кажется, Юпитер, у которой целых две луны. Они вращаются вокруг нее день и ночь. Подумать только… Юпитер — один в кромешной тьме и при нем две луны.

Она оставила Папу в малой гостиной, где он в самом благостном расположении духа полулежал на двух креслах, готовый отойти ко сну. На столике рядом с ним лежал объемистый трактат о звездах. Горничной было строго наказано время от времени заглядывать в гостиную на случай, если ему что-нибудь понадобится, и уж конечно незамедлительно явиться, если он позвонит.

В автобусе по дороге с Веллингтон-роуд до Марилебон и потом в такси Селию не оставляли мысли о Марии; удалось ли ей справиться с Кэролайн; и вновь она переживала угрызения совести за то, что не смогла выручить ее в трудную минуту.

— Из-за Кэролайн я привязана к дому, — сказала ей Мария по телефону, — буквально привязана на целый день.

— Но ведь это всего один раз, — возразила Селия. — У вас очень хорошая няня. Она никогда не просит разрешения отлучиться от дома.

— Это лишь первый шаг, — сказала Мария. — Стоит только начать. Быть матерью — огромная ответственность.

Ох уж этот сердитый, избалованный голос. Одни пустые слова. Селия слишком хорошо знала этот голос. Через пару минут Мария забудет все, о чем просила Селию, и примется строить совсем другие планы. Если бы только Мария жила поближе, можно было бы разделить с ней ответственность за Кэролайн. Тогда всего-навсего пришлось бы присматривать не за одним, а за двумя младенцами. Ведь Папа, в сущности, тоже младенец. Он ничуть не меньше нуждается в заботе, в том, чтобы ему потакали, чтобы его уговаривали, увещевали.

Неожиданно для себя Селия обнаружила, что последние дни разговаривает с Папой особым тоном, мягким, добродушно-шутливым, в котором так и слышится что-нибудь вроде: «Ну-ну, в чем дело?» А если он лениво тыкал вилкой в тарелку, она делала вид, что ничего не замечает — ведь это чисто детская уловка, к которой малыши прибегают, чтобы привлечь к себе внимание, — зато, когда он ел с аппетитом, непременно хвалила его и одобрительно улыбалась: «Ах, как хорошо, ты справился с целым крылышком. Я очень рада. Может быть, съешь еще кусочек цыпленка?»

Не странно ли, что человек, завершая свой жизненный цикл, на склоне лет возвращается к тому, с чего началась его жизнь? Что мужчина, некогда младенец и мальчик, затем любовник и отец, вновь становится ребенком? Не странно ли, что когда-то она была маленькой девочкой, забиралась Папе на колени, прижималась лицом к его плечу, искала у него защиты, а он был молод, силен и во всем походил на одного из богов древности? И вот все позади, все, что составляло цель и смысл его жизни. Сила угасла. Человек, который жил, любил, дарил красоту своего голоса миллионам, теперь, усталый, капризный, раздражительный, следит недовольным взглядом за каждым движением своей дочери, которую в былые дни защищал и качал на руках.

Да, Папа завершил свой жизненный цикл. Он вернулся на ту дорогу, с которой начал путь. Но почему? Для чего? Узнает об этом хоть кто-нибудь, хоть когда-нибудь?

Такси остановилось у здания на углу одной из улиц в Блумзбери. Охваченная внезапным волнением, Селия расплатилась с шофером, неуверенно вошла в здание и, подойдя к двери с вывеской «Справочное», спросила, как пройти к мистеру Харрисону. Девушка в пенсне улыбнулась и сказала, что мистер Харрисон ждет ее. Всегда испытываешь приятное удивление и теплеет на душе, когда совершенно незнакомые люди оказываются столь доброжелательны и любезны. Как эта девушка в пенсне. Или водители автобусов. Или продавцы в рыбных магазинах при разговоре по телефону. Тогда, подумала Селия, день светлеет.

Когда Селию ввели в кабинет, мистер Харрисон сразу встал из-за письменного стола и с улыбкой на лице подошел поздороваться. Она ожидала увидеть строгого, бодрого человека с резкими, решительными манерами школьного учителя. Но мистер Харрисон принял ее ласково и по-отечески нежно. Он подвинул ей стул, и она вдруг почувствовала себя легко и свободно; он заговорил о Марии.

— Надеюсь, она не оставила сцену, — сказал мистер Харрисон. — Это было бы большой утратой для всех ее почитателей.

Селия рассказала о ребенке, он кивнул и сказал, что все знает, поскольку его племянник знаком с Чарльзом.

— Ваш брат написал музыку для нового ревю, не так ли? — спросил мистер Харрисон, переведя разговор с Марии на Найэла и на то, чего Найэл добился в Париже.

Селии пришлось объяснить всю сложность их родственных связей, что она сводная сестра обоим и что Найэл и Мария вообще не кровные родственники.

— Однако они очень близки, — сказала она. — И прекрасно понимают друг друга.

— Ваша семья очень талантлива, действительно очень талантлива, — сказал мистер Харрисон.

Немного помолчав, он протянул руку к бумагам, лежавшим на письменном столе, и Селия увидела листы, исписанные ее собственным почерком, и свои рисунки, прикрытые пачкой бумаг.

— Вы хорошо помните свою матушку? — резко спросил мистер Харрисон, беря со стола очки.

Селия ощутила волнение — ей показалось, что он вдруг стал похож на школьного учителя, которого она так боялась увидеть.

— Да, — ответила она. — Мне было около одиннадцати, когда Мама умерла. Никто из нас ее не забыл. Но мы редко о ней разговариваем.

— Я много раз видел, как она танцует, — сказал мистер Харрисон. — Она обладала даром, присущим ей одной, даром, который, насколько мне известно, еще никто не сумел ни определить, ни описать. То не был балет в общепризнанном виде. То было нечто исключительное, неповторимое. Ни ансамбля, ни традиционных поз и па. Танцуя, она рассказывала историю целой жизни, и танец ее был сама жизнь. Одно движение, один взмах рук живописали боль и слезы целого мира. Она ни в ком и ни в чем не искала поддержки, даже в музыке. Музыка была вторична по отношению к движению. Она танцевала одна. И в этом была ее сила, лишь ей одной доступное понимание красоты.

Мистер Харрисон снял очки и протер их. Он был очень взволнован. Селия ждала, когда он снова заговорит. Она не знала, что сказать.

— А вы? — спросил мистер Харрисон. — Неужели вы хотите сказать, что не танцуете?

Селия робко улыбнулась. Ей показалось, что он почему-то сердится на нее.

— О нет, — ответила она. — Я совсем не умею танцевать. Я страшно неуклюжая и всегда была слишком полной. Если меня пригласят на фокстрот, я кое-как станцую, но Найэл говорит, что я слишком тяжела и вечно ставлю ему подножки. Сам Найэл прекрасно танцует. Мария тоже.

— Тогда, — сказал мистер Харрисон, — как же вы умудряетесь так рисовать?

Он вынул из-под стопки бумаг один из рисунков Селии и протянул его к ней, словно предъявляя обвинительный акт. Этот рисунок Селии не очень нравился. На нем был изображен ребенок, который убегает от Четырех ветров; чтобы не слышать, как они зовут его, он зажал уши руками. Она старалась показать, что мальчик спотыкается на бегу, но всегда считала, что ей это не удалось. К тому же фон получился слишком размытым. Деревья вышли темными, но не настолько темными, как ей хотелось. Да и заканчивала она этот рисунок в спешке: ее позвал Папа, а когда на следующий день она попробовала как-нибудь исправить деревья, настроение уже прошло.

— Мальчик не танцует, — сказала Селия. — Имеется в виду, что он убегает. Он испугался. В рассказе, к которому сделан этот рисунок, все объясняется. Но у меня есть другие рисунки, лучше этого.

— Я отлично понимаю, что он не танцует, — сказал мистер Харрисон. — Я знаю, что он убегает. Как давно вы занимаетесь рисунком? Года два? Три?

— Ах, гораздо дольше, — сказала Селия. — Дело в том, что я всегда рисовала. Я рисую всю жизнь. Это единственное, что я умею.

— Единственное? Чего же вы еще хотите, дитя мое? Неужели вам этого мало?

Мистер Харрисон подошел к камину и остановился, глядя на Селию сверху вниз.

— Я только что говорил о вашей матери, — сказал он. — И о некоем даре, которым она обладала. Ни до, ни после нее я не встречал его проявления ни в одном из искусств, не встречал до этой недели. Сейчас я вновь увидел его. В ваших рисунках. Бог с ними, с рассказами. Меня они совершенно не интересуют. Они эффектны, очаровательны и хорошо пойдут. Но ваши рисунки, вот эти сырые рисунки — неподражаемы, неповторимы.

Селия в недоумении воззрилась на мистера Харрисона. Как странно. Рисунки давались ей так легко. А на рассказы уходили часы и часы работы. И все впустую — мистер Харрисон о них самого невысокого мнения.

— Вы имеете в виду, — сказала Селия, — что рисунки лучше?

— Я вам уже сказал, — мистер Харрисон оказался на редкость терпелив, — они неповторимы. Я вообще не знаю никого, кто сегодня так работает. Мне они чрезвычайно нравятся. Надеюсь, и вам тоже. Вас ждет большое будущее.

Со стороны мистера Харрисона, подумала Селия, очень любезно и мило так расхваливать мои рисунки. Едва ли это случилось бы, не будь он приятелем Папы, членом «Гаррика» и давним поклонником Мамы.

— Благодарю вас, — сказала Селия. — Я вам очень признательна.

— Не благодарите меня. Я всего-навсего просмотрел ваши рисунки и показал их специалисту, который согласился с моим мнением. Ну а теперь к делу. Вы принесли еще что-нибудь из рисунков? Что у вас в сумке?

— Там… там еще несколько рассказов, — извиняющимся тоном сказала Селия. — Да два или три рисунка… не слишком хорошие. Может быть, эти рассказы лучше тех, которые вы видели.

Мистер Харрисон сделал отрицательный жест рукой. Рассказы ему до смерти надоели.

— Давайте взглянем на рисунки, — сказал он.

Он внимательно изучал их один за другим, поднес к столу, поближе к свету. Он напоминал ученого с микроскопом.

— Да, — сказал он, — эти последние сделаны в спешке, не так ли? Вы не слишком усердствовали.

— Папа был нездоров, — сказала Селия. — Я очень за него беспокоилась.

— Видите ли, — сказал мистер Харрисон, — для книги, которую я задумал, у нас не хватает рисунков. Вы должны еще поработать. Сколько времени вам понадобится, чтобы закончить один из этих рисунков? Три, четыре дня?

— Как получится, — ответила Селия. — Я действительно не могу работать по заранее намеченному плану. Из-за Папы.

От Папы мистер Харрисон отмахнулся столь же решительно, как и от новых рассказов.

— Об отце не беспокойтесь, — сказал он. — Я поговорю с ним. Он знает, что такое работа. Сам прошел через это.

Селия промолчала. Как объяснить мистеру Харрисону, каково ей приходится дома.

— Видите ли, — сказала она, — весь дом на мне. Я заказываю еду… ну и все прочее. За последние дни Папа очень ослаб. Вы, должно быть, заметили. У меня почти нет времени.

— Вы должны сделать так, чтобы оно появилось, — сказал мистер Харрисон. — К такому таланту, как ваш, нельзя относиться, словно вам до него нет дела. Я этого не допущу.

В конце концов, он действительно похож на школьного учителя. Опасения были не напрасны. Теперь он поднимет шум вокруг ее рисунков, напишет Папе, причинит Папе лишнее беспокойство, сообщит, что ей необходимо время для работы, и все это превратится в спектакль, в ритуал и только усложнит ей жизнь. Из отдушины рисование превратится в обузу. Со стороны мистера Харрисона было очень любезно брать на себя лишние хлопоты, но Селия пожалела, что пришла.

— Право, — сказала она, вставая со стула, — с вашей стороны чрезвычайно любезно брать на себя такой труд, но…

— Вы куда? Что вы делаете? — спросил мистер Харрисон. — Мы еще не обсудили ваш контракт, не поговорили о деле.

Ей удалось уйти только после половины шестого вечера. Пришлось выпить чая, встретиться еще с двумя мужчинами; ее заставили подписать какую-то устрашающую бумагу, похожую на смертный приговор, согласно которой она обещала отдавать все свои работы мистеру Харрисону. Он, как и двое других, настаивал на том, что рассказы без рисунков ничего собой не представляют, и выразил желание как можно скорее, недели через три-четыре, получить остальные рисунки. Селия понимала, что ей не справиться, и у нее было чувство, что она попала в ловушку. Интересно, размышляла она, что случится, если, подписав контракт, она их подведет? Может быть, они станут преследовать ее в судебном порядке?

Наконец после двойного рукопожатия с каждым из них Селия вырвалась из конторы мистера Харрисона, второпях забыв попрощаться с девушкой в пенсне, которая с улыбкой встретила ее появление у справочного бюро.

Такси нигде не было видно, и, только дойдя до Юстонского вокзала, Селия сумела найти машину. Было уже шесть часов, и быстро темнело. Первое, что она заметила, вернувшись домой, — открытые двери гаража. Машины в гараже не было. Вот уже несколько недель Папа не садился за руль. С тех самых пор как ему стало нездоровиться, либо она сама возила его, либо он брал такси. С сильно бьющимся сердцем Селия бегом поднялась по лестнице, нащупывая в кармане ключи… Открыла дверь и, вбежав в дом, позвала горничную.

— Где мистер Делейни? — спросила она. — Что случилось?

У горничной был испуганный и взволнованный вид.

— Он ушел, мисс, — сказала она. — Мы не могли его остановить. И мы не знали, где вы, чтобы сообщить вам.

— Что значит ушел?

— После вашего ухода он, должно быть, заснул. Я дважды заглядывала в комнату, он тихо, спокойно сидел в своем кресле. А потом, около пяти часов, мы услышали, как он спускается в холл. Я подумала, что ему что-нибудь нужно, и вышла из кухни, а он выглядел очень странно, мисс, на себя не похож, лицо очень красное, а глаза такие чудные и будто застывшие. Я очень испугалась. «Я еду в театр, — сказал он, — я и понятия не имел, что так поздно». По-моему, мисс, он бредил. Он прошмыгнул мимо меня и спустился в гараж. Я слышала, как он заводит машину. Я ничего не могла сделать. Мы ждали вас здесь, мисс, пока вы не пришли.

Дальше Селия не слушала. Она пошла в малую гостиную. Вставая с кресла, Папа оттолкнул его от камина. Книга о звездах валялась на полу. Она даже не была открыта. Ничто в комнате не указывало на то, куда он ушел. Абсолютно ничего.

Селия позвонила в «Гаррик». Нет, ответили ей, мистер Делейни не заходил в клуб. Позвонила доктору Плейдону. Доктора Плейдона нет дома. Его ожидают к половине восьмого. Селия вернулась в холл и снова стала расспрашивать горничную:

— Что он сказал? Постарайтесь вспомнить слово в слово.

Горничная повторила то, что говорила раньше.

— Мистер Делейни сказал: «Я еду в театр. Я и понятия не имел, что так поздно».

Театр? Какой театр? В каких сумрачных, пыльных лабиринтах памяти бродил Папа? Селия вызвала такси и по пути в Лондон попыталась объяснить шоферу, что она собирается делать.

— Машина марки «санбим», — сказала она, — и я думаю, что мой отец попробует поставить ее у служебного входа какого-нибудь театра. Но не знаю, какого именно. Это может быть практически любой театр.

— Ничего себе задачка, а? — сказал шофер. — Говорите, любой театр? Уэст-Энд или Хаммерсмит? Ведь их немало. Мюзик-холл, варьете, Шафтсбери-авеню, Стрэнд…

— «Адельфи», — сказала Селия. — Поезжайте в «Адельфи».

Не в «Адельфи» ли они выступали в тот, последний сезон? Папа и Мама? В последний зимний лондонский сезон перед Маминой смертью.

С трудом прокладывая себе путь в беспрерывном потоке машин, такси кружило, то и дело сворачивало из стороны в сторону. Шофер выбрал не тот путь, какой следовало, и вез ее самой длинной дорогой через Пиккадилли, через самое сердце Лондона, бойкое, безостановочное. Хеймаркет, Трафальгарская площадь, Стрэнд…

Подъехав к «Адельфи», шофер резко остановил машину, посмотрел в окно перегородки на Селию и сказал:

— Здесь, во всяком случае, пусто. Театр закрыт.

Он был прав. Двери закрыты на засов, на стенах ни одной афиши.

— Все верно, — сказал шофер. — Спектакли закончились на прошлой неделе. Шел какой-то мюзикл.

— Пожалуй, я все же выйду, — сказала Селия. — Дойду до служебного входа. Может быть, вы подождете меня на улице за театром?

— Вам это обойдется не слишком-то дешево, — предупредил шофер, — обшаривать все театры таким манером. Почему бы вам не обратиться в полицию?

Но Селия не слушала его. Она дернула запертую дверь закрытого театра. Конечно, замки были надежны. Она свернула за угол и, сделав несколько шагов, очутилась в темном, зловещем проходе, где когда-то был убит Билл Террис. Проход был пуст. Рваные афиши последнего спектакля, едва различимые во тьме, смотрели на нее со стен по обеим сторонам служебного входа. Из темноты вынырнул кот. Выгнув спину дугой и громко мурлыча, он потерся о ее ноги и вновь скрылся во мраке.

Селия повернулась и, миновав проход, вышла на улицу. Шофер курил сигарету и, скрестив руки на груди, смотрел на нее.

— С удачей? — спросил он.

— Нет, — ответила Селия. — Пожалуйста, подождите меня еще немного.

Шофер что-то проворчал в ответ; Селия отошла от машины и торопливо прошла по одной улице, по другой… Все дома похожи один на другой, темные, безликие. Теперь она знала, что нужен ей, конечно, не «Адельфи», а «Ковент-Гарден».

Около оперного театра стоял полисмен. Когда Селия перешла улицу и попробовала открыть дверцу стоявшего у тротуара «санбима», он направил на нее свет фонарика.

— Вы кого-нибудь ищете? — спросил полисмен.

— Я ищу моего отца, — ответила Селия. — Он не совсем здоров, а это его машина. Я боюсь, что с ним что-то случилось.

— Вы мисс Делейни? — спросил полисмен.

— Да, — ответила Селия, и ей вдруг стало страшно.

— Мне поручено ждать вас здесь, мисс, — сказал полисмен. Он говорил спокойным, любезным тоном. — Инспектор подумал, что кто-нибудь из членов семьи может прийти сюда. Боюсь, что ваш отец заболел. Предположительно потеря памяти. Его отвезли в Чаринг-кросскую больницу.

— Благодарю вас, — сказала Селия. — Я понимаю.

К ней вернулись ее обычные спокойствие и выдержка; панический страх прошел. Папа отыскался. Он больше не бродит по улицам, одинокий, покинутый, окруженный призраками умерших. Он в безопасности. Он в Чаринг-кросской больнице.

— Я отвезу вас туда в вашей машине, — сказал полисмен. — Он оставил ключ. Должно быть, он упал через несколько минут после того, как вышел из машины.

— Упал? — спросила Селия.

— Да, мисс. Швейцар служебного входа в оперный театр стоял у открытой двери как раз в тот момент, когда ваш отец упал. Он сразу подошел к нему. И узнал мистера Делейни. Он позвал меня, я вызвал инспектора, и мы позвонили в «скорую помощь». Потеря памяти, вот что они об этом думают. Но вам все скажут в больнице.

— За углом, у театра «Адельфи» меня ждет такси, — сказала Селия. — Прежде чем мы поедем в больницу, мне надо расплатиться.

— Хорошо, мисс, — сказал полисмен. — Это по дороге.

Второй раз за день Селию поразила человеческая доброта. Даже шофер такси, который поначалу казался угрюмым и недружелюбным, проявил искреннее сочувствие, когда Селия расплачивалась с ним.

— Мне очень жаль, если вы получили недобрые вести, — сказал он. — Может быть, мне поехать с вами и подождать вас у больницы?

— Нет, — сказала Селия. — Все в порядке. Большое вам спасибо. Всего доброго.

Когда она вошла в больницу, у нее возникло чувство, будто каким-то непостижимым образом повторяется то, что произошло днем. Ей опять пришлось войти в комнату с вывеской «Справочное», и опять за столом она увидела женщину в пенсне. Но на этот раз женщина была одета в форму медсестры. И она не улыбалась. Она выслушала ее, кивнула и сняла телефонную трубку.

— Все в порядке, — сказала она, — вас ждут. — Она нажала кнопку звонка, и Селия следом за другой медсестрой проследовала в лифт.

Как много этажей, как много коридоров, как много медсестер, думала Селия, и где-то в этом огромном здании лежит Папа… он ждет меня, он совсем один, и он никогда, никогда не поймет. Он думает, что я сделала то, чего обещала никогда не делать. Что я ушла и бросила его, что теперь у него никого и ничего не осталось.

Наконец они вошли не в общее отделение, чего она опасалась, а в одноместную палату. Папа лежал на кровати, глаза у него были закрыты.

Он, конечно, умер, подумала Селия. Давно умер. Наверное, он умер, как только вышел из машины и посмотрел через дорогу на служебный вход «Ковент-Гардена».

В палате находились врач, сиделка и медсестра. На враче был белый халат. На шее у него висел стетоскоп.

— Вы мисс Делейни? — спросил он.

У врача был удивленный и несколько озадаченный вид. Селия поняла, что они, наверное, ожидали увидеть Марию. Они не знали о ее существовании. Не предполагали, что есть еще одна дочь.

— Да, — сказала она. — Я самая младшая. Я живу вместе с моим отцом.

— Боюсь, что вы услышите неприятные новости, — сказал врач.

— Понимаю, — сказала Селия. — Он умер, да?

— Нет, — сказал врач, — но он перенес удар. Он действительно очень болен.

Они подошли к кровати. Папу закутали в больничную рубашку, и было нестерпимо видеть его в этой одежде, а не в его собственной пижаме, не на его собственной кровати. Он тяжело и непривычно громко дышал.

— Если он должен умереть, — сказал Селия, — то я бы хотела, чтобы он умер дома. Он всегда боялся больниц. Он не хотел бы, чтобы это случилось здесь.

Они как-то странно посмотрели на нее — и врач, и сестра, и сиделка, и Селия подумала, что все трое сочли ее грубой и неблагодарной, ведь они так старались помочь Папе, положили его сюда, на эту кровать, и заботятся о нем.

— Мне понятны ваши чувства, — сказал врач. — Все мы немного боимся больниц. Но вовсе не обязательно, что ваш отец умрет, мисс Делейни. Сердце работает нормально. Пульс ровный. У него на редкость здоровый организм. Дело в том, что в подобных случаях практически невозможно ничего предсказать. Не исключено, что в таком состоянии с незначительными изменениями он проживет недели, месяцы.

— Он будет чувствовать боль? — спросила Селия. — Остальное не имеет значения. Он будет чувствовать боль?

— Нет, — ответил врач. — Нет, боли не будет. Но он будет абсолютно беспомощным. Вы это понимаете? Днем и ночью за ним будет необходим профессиональный уход. У вас дома есть такие возможности?

— Да, — сказала Селия. — Да, конечно.

Она сказала так, чтобы убедить врача, и тут же с поразительной при данных обстоятельствах ясностью мыслей и бесстрастной предусмотрительностью стала думать о том, как переделать бывшую комнату Марии в комнату для сиделки и как они с сиделкой будут по очереди ухаживать за Папой; слуги, конечно, будут недовольны, ведь им прибавится работы; они даже могут пригрозить уйти, но тогда придется что-нибудь придумать; возможно, Труда сумеет приехать на несколько недель; а то и удастся уговорить Андре вернуться на какое-то, пусть самое непродолжительное, время; во всяком случае, новая молоденькая горничная очень старательная и усердная.

Мыслями Селия умчалась в будущее и уже думала о том, что, как только потеплеет, можно перенести кровать Папы в старую гостиную на втором этаже, которой они давно не пользовались. Понадобятся новые портьеры, но их найти не сложно, зато там ему будет веселее и спокойнее.

Врач протягивал ей стакан с какой-то жидкостью.

— Чего вы от меня хотите? Что это? — спросила она.

— Выпейте, — спокойно сказал врач. — Видите ли, вы перенесли сильное потрясение.

Селия проглотила содержимое стакана, но лучше ей отнюдь не стало. Жидкость была горькой, неприятной на вкус; ноги Селии вдруг ослабели, сделались ватными, и она почувствовала безмерную усталость.

— Я бы хотела позвонить сестре, — сказала она.

— Разумеется, — сказал врач.

Он вывел Селию в коридор, и она вдохнула кошмарный стерильный безликий запах больницы, запах, впитавшийся в стены здания, увидела яркий свет, голые, до блеска вымытые полы и стены. Они не имели никакого отношения ни к медсестре, которая шла рядом с ней, ни к врачу, который крутил на пальце стетоскоп, ни к Папе, лежавшему в беспамятстве в той комнате, где они его положили, ни к другим больным, распростертым на своих кроватях.

Врач ввел Селию в небольшую комнату и включил свет.

— Можете позвонить отсюда, — сказал он. — Вы знаете номер?

— Да, — ответила Селия. — Благодарю вас.

Он вышел в коридор. Селия набрала номер Марии в Ричмонде. Но к телефону подошла не Мария. А Глэдис, горничная.

— Миссис Уиндэм еще не вернулась, — сказала Глэдис. — Она ушла днем с ребенком, и с тех пор мы о ней не слышали, почти с двух часов.

В голосе горничной слышалось удивление и легкая обида. Она словно давала понять, что миссис Уиндэм, по меньшей мере, могла предупредить, что задержится.

Селия прижала руки к глазам.

— Хорошо, — сказала она. — Не важно. Я позвоню позднее.

Она опустила трубку и снова сняла ее. Попросила дать ей номер телефона комнаты Найэла в театре. Набрала его и ждала, ждала. Конечно, думала она в новом приливе смертельного отчаяния, сознавая свою полную беспомощность, не может быть, чтобы их обоих не было дома именно теперь, в эту минуту моей жизни, именно теперь, когда они мне так нужны; конечно же, хоть один из них непременно придет мне на помощь? Потому что я не хочу идти домой одна. Не хочу оставаться в доме одна, без Папы.

Из трубки все летели и летели гудки.

— Извините, — наконец услышала она голос телефонистки. — Никто не отвечает.

Голос телефонистки звучал холодно, отчужденно, и сама она была не более чем номер на коммутаторе, а не человек с душой и сердцем.

Селия выключила в комнате свет и стала нащупывать дверную ручку. Но не могла найти ее. Ее руки скользили по ровной, гладкой поверхности двери. И в приступе внезапной паники она принялась бить в нее кулаками.

Глава 19

— Кто хочет принять перед ужином ванну? — спросила Мария.

— Ты имеешь в виду себя, — сказал Найэл, — и если кто-то еще скажет «я», то на него не хватит воды.

— Именно это, — сказала Мария, — я и намеревалась довести до вашего сведения.

Мы медленно побрели в холл. Селия выключила в гостиной свет, оставив зажженной только лампу у камина.

— У Селии все привычки старой девы, — сказал Найэл. — Выключать свет, гасить огонь, пускать в дело недоеденную еду.

— Старые девы здесь ни при чем, — возразила Селия. — Как и условия военного времени. Просто меня к этому приучили. Вы забываете, что целых три года мне пришлось ухаживать за тяжелобольным.

— Я не забыл, — сказал Найэл. — Но предпочитаю об этом не думать, вот и все.

— Тебе помогали сиделки, — сказала Мария. — Они всегда казались такими милыми. Вряд ли это было так ужасно. — Она стала подниматься по лестнице.

— А кто говорит, что это было ужасно? — спросила Селия. — Только не я.

В коридор выходили двери самых разных комнат. В дальнем конце была дверь в детскую половину.

— Папа не очень любил здесь бывать, — сказала Мария. — Слишком много шума. Возвращаясь из театра, я всегда заходила сюда, чтобы поздороваться с детьми. Шум на меня плохо действовал.

— Все зависит от того, — сказал Найэл, — какой шум ты имеешь в виду. Шум от бомб или от детей? Лично я предпочитаю бомбы.

— Согласна, — сказала Мария. — Я имела в виду детей. — Она открыла дверь своей комнаты и включила свет. — Во всяком случае, Пала правильно сделал, что умер в Лондоне. Он был частью Лондона в большей степени, чем любого другого города. И правильно, что он умер вовремя. До того, как мир сделался таким унылым.

— А кто говорит, что мир сделался унылым? — спросил Найэл.

— Я, — сказала Мария. — Ни былого блеска, ни жизни, ни веселья. — Она открыла платяной шкаф и задумчиво посмотрела внутрь.

— Здесь дело в возрасте, — сказала Селия. — Я не сетую на то, что мне далеко за тридцать, на мне это не слишком сказывается, но, возможно, для тебя и Найэла…

— Я тоже не сетую, — сказал Найэл. — И в восемьдесят пять можно сидеть и бездумно глядеть на воду. Или сидеть на скамейке и дремать. Ничего другого я никогда и не хотел.

Из-за двери детской послышались взрывы смеха.

— Они слишком вульгарны, — сказала Мария.

— Значит, Полли внизу, — сказал Найэл.

— Пожалуй, я загляну к ним, — сказала Селия.

Мария пожала плечами.

— Я собираюсь принять ванну, — сказала она. — Если опоздаю, объясните Чарльзу причину. — И она захлопнула дверь.

Найэл улыбнулся Селии.

— Ну? — сказал он. — Забавный выдался денек.

— Мы так ни к чему и не пришли, разве нет? — сказала Селия. — Так ничего и не добились. Возможно, копание в прошлом действительно ничему не помогает. Как бы то ни было, мои чувства с тех пор не изменились. Хоть мы и постарели. Хоть мир и сделался унылым.

— Ты и внешне не изменилась, — сказал Найэл. — Но может быть, только для меня. Вот эта седая прядка в твоих волосах уже несколько лет.

— Не опоздай к ужину, — сказала Селия. — Для меня было бы ужасно оказаться наедине с Чарльзом.

— Не опоздаю, — сказал Найэл.

Тихонько насвистывая, он пошел по коридору к комнате для гостей, где всегда останавливался.

Мы были молодые, веселые мы были.
Всю ночь мы на пароме туда-обратно плыли… (*)
Найэл не знал, почему запоминает всякую всячину. Почему в любое время дня и ночи у него в памяти всплывают обрывки стихотворений, разрозненные рифмы, незаконченные предложения, сказанные давно забытыми приятелями. Вот как сейчас, когда он переодевается к ужину в комнате для гостей в Фартингзе. Он снял твидовый пиджак и повесил его на столбик кровати. Закинул тяжелые ботинки в угол и протянул руку за американскими теннисными туфлями, затем вынул из чемодана чистую рубашку и шейный платок в горошек. Положить в чемодан галстук он не удосужился. Когда бы ни приезжал Найэл на выходные в Фартингз, он никогда не утруждал себя разборкой чемодана. Куда как проще оставить одежду — а много он никогда не привозил — сложенной в чемодане, чем раскладывать по ящикам комода или развешивать по шкафам. Этому, как и многому другому, он научился у Фриды. «Бери то, что можешь унести на спине, — обычно говорила она, — это экономит время и нервы. Не бери лишнего. Не забивай территорию. Здесь наш дом всего на два-три дня. В этой мастерской, в этих меблированных комнатах, в этом гостиничном номере».

А их было много. Грязных, обшарпанных, без eau courante,[196] без salle de bain.[197] Потом получше, где горничная спрашивала, не нужно ли préparer le bain,[198] что всегда обходилось в лишних десять франков, хотя вместо воды лился кипяток, полотенце было слишком мало, а на кровати громоздилось нечто напоминающее чудовищный пуф, обшитый кружевами. Однажды они выложили всю наличность и сняли номер люкс в роскошной гостинице — настоящем дворце — в Оверне, поскольку Фрида заявила, что ей надо пройти курс лечения. Зачем, ради всего святого, Фриде понадобилось проходить курс лечения?

Она вставала в восемь утра и отправлялась не то пить воду, не то принимать душ — Найэл так и не выяснил, что из двух; а он по своему обыкновению лежал в кровати до ее возвращения где-то в середине дня и читал от корки до корки всего Мопассана — в одной руке книга, в другой плитка шоколада.

Днем он обычно заставлял ее подниматься на гору. Бедная Фрида. У нее вечно болели лодыжки, и она терпеть не могла пешие прогулки. А еще он сочинял устрашающие скандальные истории о постояльцах гостиницы и рассказывал их Фриде в ресторане. В таких случаях она толкала его ногой под столом и говорила шепотом:

— Может быть, ты успокоишься? Нас вышвырнут отсюда.

Она изо всех сил старалась напустить на себя величественный вид, но сама же вдребезги разбивала его тем, что скидывала под столом туфли, и их поиски сопровождались громким шарканьем и энергичными телодвижениями.

А потом эта меланхоличная гостиница в Фонтенбло, где сохранившие девство старые дамы возлежали в шезлонгах, а Найэл целыми днями играл на рояле, пока они не пожаловались на него управляющему. Самую серьезную жалобу принесла дама, чей шезлонг находился на самом большом расстоянии от комнаты с роялем. Ах, каким извиняющимся тоном разговаривал с Найэлом управляющий.

— Вы понимаете, месье, дело вот в чем, — сказал он с чарующей улыбкой на устах. — У дамы, которая обратилась с жалобой, весьма странные представления о нравственности. По ее мнению, любая танцевальная музыка безнравственна.

— Я с ней согласен, — сказал Найэл. — Действительно, безнравственна. Любая.

— Но суть в том, месье, — объяснил управляющий, — что причина, по которой мадам на вас жалуется, заключается не в безнравственности как таковой, а в том, что вы делаете безнравственность достойной восхищения.

Мы были молодые, веселые мы были.
Всю ночь мы на пароме туда-обратно плыли…
О Господи! Что это, откуда? Стишок из «Панча»? Почему сейчас? Почему здесь, в Фартингзе, в комнате для гостей? Может быть, это просто фрагмент, выхваченный из затейливой мешанины воспоминаний, нахлынувших на него в этот день? Сырой, зимний день, проведенный в гостиной Марии. В гостиной Чарльза. Ведь Фартингз принадлежит Чарльзу. Несет на себе отпечаток его личности. Столовая с гравюрами на батальные темы. Лестница с фамильными портретами, привезенными из Колдхаммера. Даже в гостиной, которую Чарльз великодушно позволял превратить в женскую комнату, лучшее кресло с продавленным сиденьем может занимать только он.

О чем думает Чарльз, одиноко сидя в нем каждый вечер? Читает все эти книги, громоздящиеся на полках? Вглядывается в картину над камином, в нежных акварельных красках запечатлевшую память о том далеком медовом месяце в Шотландии, где он надеялся пленить и навсегда удержать свою неуловимую Мэри Роз? Рядом с креслом Чарльза на узком табурете — его трубки, банка с табаком и груда журналов: «Кантри Лайф», «Спортинг энд Драмэтик», стародавние номера «Фармерс Уикли». На что он тратит свою жизнь? Чем заняты егодни? Утром — контора в имении, ежедневное посещение Колдхаммера, который до сих пор стоит пустой, холодный, с закрытыми ставнями, поскольку Сельскохозяйственный комитет, реквизировавший его во время войны, еще не вернул дом законным владельцам. Поездка на машине в соседний городок, одна или несколько деловых встреч. Просмотр чертежей для дренажных работ, консерваторы, старые товарищи, церковная башня. Чай с детьми, если случится быть дома к этому времени — Полли рядом с дымящимся чайником, — и раз в неделю письмо Кэролайн в школу.

Что дальше? Обед в одиночестве. Пустой диван. Марии нет, и лежать на нем некому. Но если она вспомнит, если ей больше нечего делать, то после ее возвращения из театра в лондонскую квартиру в Фартингз раздается звонок междугородного телефона:

— Ну, как поживаешь?

— Так себе, довольно много работы.

Его ответы, как правило, односложны: «да», «нет». Мария же все говорит и говорит, растягивая время, чтобы успокоить собственную совесть.

Найэл знал. Найэл слишком часто сидел в это время в комнате. Не Чарльза. Марии…

Впрочем, это не его дело. Так продолжалось долгие годы с перерывом на время войны. Почему бы не продолжаться и впредь, до скончания веков? Или наступил переломный момент?

Найэл надел другой пиджак и повязал шарф в горошек.

Переломный момент… Мужчина, да и женщина тоже, может многое стерпеть, многое вынести, но до известного предела, и тогда… Где ответ? Возможно, ответа вообще не существует. Разумеется, Чарльз ничего не может сделать. Или все-таки может?

Странное это чувство — переживать боль других как свою собственную. Сегодня Чарльз был действительно близок к переломному моменту. Но впереди еще ритуал воскресного ужина. День не закончен. Что там однажды сказала Фрида с присущей ей изрядной долей здравого смысла и своей всегдашней прямотой и откровенностью?

— Нравится мне этот Чарльз. Хороший он человек. И похоже, она заставит его жестоко страдать.

В то время Найэл, расстроенный таким обвинением, стал горячо защищать Марию:

— Но почему? Она очень любит Чарльза.

Фрида посмотрела на него и улыбнулась. Потом вздохнула и потрепала его по плечу:

— Любит? Ваша Мария? Мой бедный мальчик, она даже не начала понимать значения этого слова. Да и ты тоже.

Если Фрида действительно так думает, значит, Найэл и Мария легкомысленные, поверхностные создания. Значит, их чувства мелки, банальны и растрачиваются бесцельно, бездумно? Он сознавал, что в известном смысле все это имеет отношение к Марии. Но не к нему. Не к нему? Оскорбительно слышать, что ты ничего не понимаешь в любви. Гораздо хуже, чем быть обвиненным в отсутствии чувства юмора. Но если ты ничего не понимаешь в любви, то отчего чувствуешь себя таким несчастным безо всякой на то причины? Отчего эти бессонные, томительные ночи, предрассветные тревоги и страхи? Отчего щемящая безысходность, если для нее нет иной причины, чем хмурый день, опадающие листья, близость зимы? Отчего внезапно налетающие и так же быстро проходящие взрывы буйного настроения, жажда безрассудных поступков?

Все это, сидя на кровати и потягивая коньяк из стакана для чистки зубов, Найэл обрушил на Фриду исполненным негодования голосом, пока та расчесывала перед зеркалом свои тусклые, крашеные волосы и роняла на пол пепел сигареты.

— Ох уж эти чувства, — сказала она. — Они от нас не зависят. Они идут от желез.

Прекрасно. Во всем виноваты железы. Смех в ночные часы, переливы красок в толпе, солнце за горой, аромат воды. Шекспир — это железы… и Чарли Чаплин.

Разливая коньяк, Найэл взволнованно подался вперед; из его кармана выпало письмо от Марии.

— Ваша беда в том, — сказала Фрида, — что, создавая вас, Всевышний пустил дело по воле волн. Вам следовало иметь одних родителей и родиться близнецами.

Фрида согласилась бы с Чарльзом относительно паразитов…

Стоило бы послать Фриде телеграмму в Италию, где она обосновалась несколько лет назад на мрачной вилле на берегу озера, откуда посылала Найэлу красочные открытки с видами голубого неба и деревьев в цвету, которые ему при визитах к Фриде так и не удалось увидеть въяве, поскольку всегда лил дождь. Стоит послать Фриде телеграмму и спросить ее: «Я — паразит?» Она рассмеется своим глубоким снисходительным смехом и ответит: «Да».

Когда-то он паразитировал на Фриде, пока не встал на ноги, не научился ходить самостоятельно и обходиться без нее. Фрида, трагикомичная, как ива-переросток, покачивающаяся от легкого ветерка, с конца длинного перрона Северного вокзала с напускным безразличием машет платком, посылая ему последнее «прости».

Шли годы. Он возвращался к ней все реже и реже; в сущности, и возвращаться-то уже было незачем.

Трагедия жизни, думал Найэл, расчесывая волосы гребнем слоновой кости, который Папа подарил ему на совершеннолетие, не в том, что люди умирают, а в том, что они умирают для нас. Для Найэла умерли все, кроме Марии. Следовательно, Чарльз прав. Я живу Марией, в ней нахожу источник своего существования; я внедрился в ее лоно и не могу бежать — не могу, потому что не хочу, никогда… никогда…. Если задуматься, то здесь есть что-то от Кола Портера.[199] Внедрился в ее лоно. Но мальчишки-посыльные не понимают этого, насвистывая полюбившиеся им мелодии, его мелодии. Не понимает и старая дама из Фонтенбло, обвинившая его в том, что он делает безнравственность достойной восхищения. Но ведь это кое-чего стоит. В конце концов, добиться того, чтобы старая, туговатая на ухо француженка, которая терпеть не может танцевальную музыку, сочла безнравственность достойной восхищения, не столь уж малое достижение.

Боже мой, да ведь это вклад в копилку вселенной. Возможно, утехи Рая и не для Найэла, но и не муки Чистилища. Быть может — местечко у Золотых ворот.

На днях ему позвонили из какой-то газеты. «Мистер Делейни, в ближайшее время мы начинаем печатать серию очерков под названием „Что принес вам успех“. Мы можем рассчитывать на ваше сотрудничество?» Нет, они не могут рассчитывать на его сотрудничество. Единственное, что принес ему успех, так это обязанность платить сверхналоги. «Но, мистер Делейни, каков ваш рецепт для достижения быстрого успеха?» У мистера Делейни такого рецепта нет.

Успех. Так что же он для него значит? Допустим, он ответил бы на вопрос газеты и сказал бы всю правду. Дня два-три песня не оставляет его в покое, жжет, терзает, мучит, пока он не запишет ее на бумагу в момент очищения. И вот он снова свободен. Свободен, пока не придут новые спазмы, новая боль. И все повторяется. Разочарование приходит тогда, когда воздух начинает звенеть от его песен, когда они несутся с эстрадных подмостков, слышатся в шепоте стенающих женщин, исполняются третьеразрядными оркестриками, насвистываются газетчиками; когда то, что некогда было его личной болью и томлением, превращается, грубо говоря, во всеобщее недержание.

Унизительно, невыносимо. Негры предлагают тысячи за право исполнять его песни. Боже! Чеки, чеки и чеки от темнокожих эстрадных певцов, и все за один год. Из-за какой-то песенки, которая пришла Найэлу в голову, когда он однажды нежился на солнце, ему пришлось присутствовать на конференции в Сити в обществе людей, с самыми серьезными лицами восседавшими за столами. Бежать? Но как? Путешествовать? Он в любую минуту мог отправиться в путешествие.

Но куда? С кем? Допустим, он купил билет, выбрал корабль или самолет; но остаются паспорта, таможни, волнения, связанные с неуверенностью в том, кому давать чаевые и в каких случаях. Снять дом в Рио? Но кого пригласить туда? Если он снимет дом в Рио, аборигены замучают его визитами и телефонными звонками. Аборигены непременно станут приглашать его на обеды, а он будет вынужден собрать вещи и снова бежать. Мистер Делейни никогда не присутствует на званых обедах; мистер Делейни не играет в бридж; мистера Делейни не интересуют ни скачки, ни яхты, ни шикарные девочки. Что же, черт возьми, интересует мистера Делейни? Да будь они неладны. Сыт по горло. Что за расточительность быть человеком с непритязательными вкусами. Импровизированная постель в Лондоне, хижина на морском берегу. Текущая лодка, которую постоянно надо красить и которой, откровенно говоря, он не умеет управлять. Повернуться к миру спиной и отдавать деньги бедным? Впрочем, он и так стоит к миру спиной, а большую часть своих денег отдает бедным. Всегда есть возможность уйти в монахи. Обрести мир и покой в стенах монастыря. Но как быть с другими монахами и молитвами? Вечернями, заутренями? Он не против носить рясу, сандалии, широкополую шляпу; согласен убирать сено, возделывать сад, но падать на колени в пять часов утра — занятие не для него. Как и размышлять о ранах Христовых. Но ведь он может размышлять о чем угодно. И аббат, или кто там у них стоит во главе монастыря, ничего не узнает. Он может целыми днями лежать в своей маленькой келье и размышлять о Марии. Но если это все, чего он добьется уходом в монастырь, почему бы не остаться там, где он есть? Ах! Ведь про запас всегда есть такой день, как завтра.

Найэл положил в карман горсть разной мелочи. Приносящую удачу трехпенсовую монету, огрызок карандаша, ключи от машины — старенького «Кристофера». В один прекрасный день, подумал он, все пригодится, потому что я напишу концерт, который провалится.

То будет грандиозный провал; провал, какого еще не бывало, но мне будет все равно. На сочинение концерта уйдут многие месяцы мучительного, напряженного труда, но в том-то и суть всей затеи. В один прекрасный день концерт…

Раздался удар гонга, призывающего на ужин. Найэл выключил в комнате свет. Из детского крыла в конце коридора слышался смех и крики детей Марии.

Мы были молодые, веселые мы были.
Всю ночь мы на пароме туда-обратно плыли…
Вопрос в том — а что сейчас?

Глава 20

Господи, подумала Мария, как мне надоел этот халат. Но с другой стороны, я повторяю это каждую субботу и воскресенье и ничего не делаю. А ведь чего проще — зайти в магазин и купить другой. Беда в том, что у нее вошло в привычку не заботиться о своих вещах в Фартингзе. Здесь все сойдет. Вот и портьеры в спальне. Они висят там с тех пор, как они с Чарльзом поселились в Фартингзе. Практически всю ее семейную жизнь. Но не в этом суть. Суть в том, что она постоянно что-нибудь покупала для своей лондонской квартиры: новые чехлы для кресел, новые ковры, фарфор; не далее как третьего дня над камином в ее гостиной появилось прелестное новое зеркало. Но в Фартингз она никогда ничего не привозила. Найэл сказал бы, что здесь дело в психологии. Найэл сказал бы, что причина ее интереса к своей лондонской квартире в том, что она принадлежит ей и только ей. Она снимает ее, она платит за нее, все содержимое квартиры куплено на деньги, которые она зарабатывает своим собственным трудом, тогда как Фартингз принадлежит Чарльзу. В Фартингзе она в гостях. В лондонской квартире она дома. Но ведь и Фартингз был ее домом… в самом начале. Они вместе обсуждали убранство комнат — она и Чарльз. Здесь, в этой спальне, родились их младшие дети. Когда-то она высаживала тюльпаны в саду. По воскресеньям устраивались пикники с игрой в теннис. Гости, охлажденный кофе, огромные кувшины с лимонадом. Песочное печенье, ячменные лепешки. На ней белое полотняное платье с застежкой на боку; четыре нижние пуговицы расстегнуты, чтобы ноги загорали выше колен.

Затем мало-помалу интерес, казалось, пошел на убыль. Самое простое — во всем обвинить войну. Чарльз далеко. Она далеко. Фартингз, их общий дом, заколочен. Но вот война закончилась. Чарльз легко вернулся к распорядку довоенной жизни. Но не Мария… Беда в том — она вылила в ванну ароматическую эссенцию и размешала воду. Ванна перед обедом не каприз, а необходимость, будь то даже воскресный ужин, им придется подождать ее, невелика важность; беда в том, что когда стареешь — нет, нет… с течением времени, по мере того как проходят годы, — личные потребности приобретают все большее значение. Иными словами, становишься более эгоистичной.

И уже раздражает то, что раньше не вызывало ни малейшего раздражения. Например, хлопанье дверей. Жесткие подушки. Полутеплая еда. Скучные люди. Скучные люди… Их слишком много. Нет, не Чарльз, разумеется. Она любит Чарльза, очень любит — но… во-первых, его внешность уже не та, что прежде. Лишний вес. Почему он ничего не делает со своим весом? Дело не только в животике, но и во всем остальном. Более того — как ни тяжело ей это признать — он слегка глуховат. Только на одно ухо. На левое. Видимо, война, что-то связанное с пушками, и тем не менее… Мужчины не имеют права позволять себе оплыть. Почему они не могут делать зарядку перед завтраком? Перестать есть картошку? Отказаться от пива? Если бы она позволила себе оплыть, где бы она была? Оглохла бы на одно ухо?.. Уходите, дорогая. Вы нам больше не нужны. Есть много молодых, которые вполне могут войти в ваши роли. Мария вошла в ванну. Вода была горячей и приятной. Кто-то — она решила, что Полли, — положил на полку мыло «Морни».

Нет, кто действительно скучен, так это ее свекор, старый лорд Уиндэм, который никак не хочет умирать. В таком возрасте, восемьдесят один год, у него просто нет оснований жить дальше. Бедный старик, жизнь не доставляет ему никакой радости. Если бы он постепенно угас, насколько проще было бы и ему, и всем остальным. Он так оглох, что не слышит даже тиканья своих часов, а поскольку большую часть времени он проводит в инвалидном кресле, то не все ли ему равно, который теперь час — половина третьего или половина двенадцатого. Во время войны Колдхаммер забрали Сельскохозяйственные люди; его еще не вернули, и бедные старики до сих пор живут в обшарпанном вдовьем доме.[200] Когда он все-таки отойдет в мир иной, то похороны, отдача последнего долга… ужасно. Из-за высоких налогов, сложностей с наймом слуг и всего остального они с Чарльзом не смогут жить в Колдхаммере, что во многих отношениях и к лучшему, ведь он всегда походил на морг. Но по существу, Чарльз посвятил столько времени, труда, нервов имению, его людям, да и всему округу, что действительно заслуживает титул лорда Уиндэма….

Когда-то запах ароматизированного мыла вызывал у нее тошноту, до рождения… Она забыла, кого именно. Не Кэролайн. Перед рождением Кэролайн были сигареты. Чарльз курил в спальне и с видом глубокого раскаяния гасил сигарету у нее под носом. Отвратительная привычка — курить в комнате. Но, слава Богу, она его отучила в первый же год.

Когда стареешь — нет… с течением времени — уходит кое-что еще. Какое облегчение иметь отдельную спальню. В своей квартире она, если пожелает, может ходить совершенно голой, с жировой маской на лице, с тюрбаном на голове, свистя или напевая под аккомпанемент включенного радиоприемника; может, если ей заблагорассудится, лечь спать в три часа утра, читать или нет по своему усмотрению, выключить свет, когда сочтет нужным.

В Фартингзе, соблюдая заведенный — пусть и условный — обычай, они спали в двухспальной кровати. Чарльз любит ложиться рано и не слишком жалует радиоприемник и горящий свет. Ей приходится лежать в темноте; она не устала, но уснуть не может и всем своим существом ощущает сутулую спину спящего Чарльза. Это вызывает раздражение. На его месте мог лежать любой другой мужчина, какой-нибудь незнакомец. Скорее всего это было бы даже более волнующе. Какой смысл иметь в своей спальне мужчину, если все, на что он способен, это повернуться к тебе спиной и заснуть. Не то чтобы она ждала от него чего-то другого, но такое поведение в определенном смысле оскорбительно. Мрачная мысль, ведь она означает, что начинаешь жить прошлым.

Те, кто не поворачивался спиной. Воспоминания Марии Делейни… Нет, не мрачные. Веселые. Не забыть рассказать Найэлу после ужина, когда Чарльза не будет в комнате. И Селии тоже. Мнение Селии не так уж и важно, но в последнее время она проявляет излишнюю склонность к поучениям. Разговор приведет к спору, понятному только им. Марии и Найэлу.

— Я скажу тебе, кто, по-моему, действительно поворачивался спиной.

— Кто?

— Такой-то и такой-то.

— Ты абсолютно не права. Только не он. Хотя мне этого очень хотелось.

Во время войны всегда приходилось лежать, прижавшись к чьей-нибудь спине. При первых воздушных налетах она выходила из квартиры на центральную площадку, и каждый по очереди готовил какао или чай. Ночные пиршества в общежитии. Потом, когда привыкли и к воздушным налетам, и к артобстрелам, она спокойно оставалась в своей квартире и не думала ни о какао, ни о чае. Хотелось выпить чего-нибудь покрепче. Пока человек, дежуривший на крыше, не спускался по пожарной лестнице и не стучал в дверь. Этим человеком обычно оказывался Найэл. Почему он не может достать себе шляпу по размеру? Вечно у него на голове невесть что. Если бы бомба попала в их дом, все отправились бы на тот свет. Однажды она развела в гостиной небольшой огонь и предложила Найэлу потушить его — так, для практики. Он принялся за дело с самым серьезным видом, без тени улыбки. Насос никак не заводился, и из его поршня неслись устрашающие звуки. А поскольку нервы в то время у всех были на пределе, она не увидела в этом ничего смешного и окончательно вышла из себя.

— Ты отдаешь себе отчет в том, что население Лондона полагается на тебя? Что именно по причине столь вопиющей некомпетентности мы можем проиграть войну?

— Это насос, — сказал Найэл. — Мне дали испорченный насос.

— Чепуха. Плохой работник все сваливает на инструменты.

И пока он старался разобрать насос, она целый час просидела молча. Они ненавидели друг друга.

Нелепо утраченная близость военных дней и ночей… Разве это плохо, недоумевала Мария, и чья в том вина, если годы, принесшие многим людям столько горя, потерь и лишений, ей и Найэлу не принесли ничего, кроме все возрастающего успеха? Возможно, и это тоже заставляет Чарльза завидовать им обоим? Возможно, именно поэтому он и назвал нас паразитами? Для Марии война означала череду пьес, которые полтора года не сходили со сцены. Для Найэла — длинный ряд песен, которые пели буквально все. Люди в своих домах, рабочие на заводах, пилоты в бомбардировщиках, вылетающих на Берлин и возвращающихся обратно. Недели две они их пели, насвистывали, а потом забывали; и Найэл сочинял новую песню, и ее насвистывали вместо забытой. Для ее создания не требовалось ни крови, ни слез, ни даже пота. Лишь минимум творческих усилий, но она удавалась.

Неужели было бы лучше, размышляла Мария, и вода тонкими струйками стекала по ней, если бы она терпела провал за провалом, оставила сцену и стала водить трактор по полям? Пользоваться успехом в то время, как другие умирают; быть популярной актрисой, срывать деньги и аплодисменты, в то время как другие женщины стоят у станков?.. Может быть, в глубине души Чарльз иногда презирал ее?

Прибавить горячей воды, повернуть кран: пусть она хлещет, бьет струей. Если пролежать в ванне больше пяти минут, вода остывает. Подлить ароматической эссенции, чтобы сам пар пропах ею. Так где же она? Ах да, война…

В то время была полная независимость от всех и вся. Как знать утром, чем закончится день. Кто появится. Какой забытый знакомый постучит в дверь. Планы ненадежны и практически неосуществимы. Приколешь к двери записку «Вернусь через полчаса» и в брюках, с корзиной на руке отправляешься за покупками на Шепердский рынок. Почему в брюках? Потому, что в определенном смысле это все та же игра. Игра в краснокожих индейцев, игра в Кавалеров, это свобода… Свобода от пут обязательств и договоренностей. Свобода от не всегда приятного сознания того, что дома тебя, возможно, кто-то ждет. Дети благополучно устроены в деревне. За исключением периодических визитов к зубному врачу, когда в сопровождении Полли они на несколько беспокойных часов появлялись в ее квартире и вновь отбывали под безопасный кров их деревенского жилища. Они всегда приходили именно тогда, когда Мария одевалась или лежала в ванне, как сейчас. Приходилось мокрой выскакивать из ванны. Хватать полотенце и открывать дверь.

— Дорогие! Ну как вы?

Маленькие осунувшиеся личики обращены к ней, маленькие глазки-бусинки с любопытством рассматривают мамочкину квартиру, где кроме мамочки никто не живет. Мария ничего не имела против глазок-бусинок, но Полли наводила на нее невыносимую тоску.

— Мамочка выглядит неплохо, правда, дети? Мы бы хотели погостить здесь, чтобы подольше побыть с мамочкой.

Они, возможно, и хотели бы. Но мамочке они здесь не нужны.

— Дорогие, в Лондоне вам будет скучно. Эти ужасные сирены. В деревне гораздо приятнее.

Дети слонялись по квартире, заглядывали в шкафы, Мария тем временем медленно одевалась, а Полли все говорила и говорила.

— Им нужны новые ботинки, а пальто Кэролайн к будущему году станет совсем мало; просто поразительно, как быстро они растут. Интересно, у нас останется время зайти в «Даниел Нилз» или, может быть, в «Дебнем», они прислали вам очень красивый каталог, я его открыла, ведь я знаю, что вы не стали бы возражать, а если зайти к зубному врачу потом… Телефон? Вы не хотите, чтобы я сняла трубку?

— Нет, благодарю вас. Я сама могу снять трубку.

Даже после этого намека Полли не вышла из комнаты. Она стояла и ждала, размышляя над тем, кто бы это мог звонить мамочке…

Часто, слишком часто звонил Найэл. Найэл, вернувшийся из Нью-Йорка. Общественные связи. Так он говорил. Хотя какое отношение имел Найэл к общественным связям, никто так и не смог выяснить. В том числе и он сам.

Когда Полли была в комнате, Мария разговаривала по телефону, пользуясь специальным шифром:

— Мистер Чичестер? Мисс Делейни у телефона.

Найэл в качестве мистера Чичестера знал ключ.

Он рассмеялся на другом конце провода и стал говорить не так громко:

— Кто у тебя? Чарльз или Полли?

— Ко мне из деревни приехали дети, мистер Чичестер. У меня очень напряженный день.

— Полагаю, очередной визит к зубному врачу? Они останутся на ночь?

— Разумеется, нет, мистер Чичестер. Даже если будет туман. Если вас не затруднит зайти за мной в театр, то мы сможем обсудить вашу статью о домашней кулинарии в «Уимен энд бьюти».

— С восторгом, мисс Делейни. Еда теперь такая проблема. Я обнаружил, что мне больше всего недостает индийского кэрри… Дорогая, я смогу остаться на ночь?

— Куда же вам еще идти, мистер Чичестер? А вы помните блюдо под названием бомбейская утка? Я жду не дождусь бомбейской утки.

— Я совсем забыл про бомбейскую утку. Значит, мне придется спать на полу? Последний раз, когда я спал на полу, дело кончилось прострелом в пояснице.

— Нет, так приготавливают кэрри в Мадрасе… Мне надо идти, мистер Чичестер. До свиданья.

Итак, снова детство, снова прятанье конфет в шкафах, снова выходки, за которые так бранилась Труда. Неужели в комнате всегда должен кто-то быть?

— Мамочка собирается брать уроки кулинарии? — веселым голосом спросила Полли.

— Возможно, возможно.

И все еще не одета, все еще только в поясе и бюстгальтере, с волосами под тюрбаном, кремом на лице, и еще предстоит прочесть пришедшие утром письма.

«Дорогая мисс Делейни!

Я написал трехактную пьесу о свободной любви в колонии нудистов, но по непонятным мне причинам она была отвергнута всеми лондонскими театрами. Я глубоко убежден, что Вы и только Вы сможете придать необходимые краски образу Лолы…»

«Дорогая мисс Делейни!

Три года назад я видел Вас в пьесе, название которой забыл. Но я всегда помню улыбку, которую Вы мне подарили, ставя свой автограф в мой альбом. С тех пор меня преследуют неудачи, здоровье мое подорвано, а выйдя из больницы, я обнаружил, что моя жена сбежала со всеми моими сбережениями. Если Вы сочтете возможным предоставить мне краткосрочный заем в размере трех тысяч фунтов..»

«Дорогая мисс Делейни!

Как председателя Крукшавенского комитета в поддержку падших женщин, меня интересует, не были бы Вы столь любезны и не могли бы обратиться с воззванием…»

Письма все до единого отправлялись в корзину для бумаг.

— Вот я и подумала, что можно отпустить подол, — сказала Полли, — тогда пальто прослужит еще одну зиму, но с носками просто беда. Они так быстро пронашивают носки, к тому же в деревне очень трудно поставить набойки и починить каблуки на ботинках. Мистер Гатли крайне нелюбезен, и нам приходится ждать очереди, как и всем остальным.

Затем вдруг пронзительный вопль. Кто-то из детей упал и порезал подбородок о край ванны. Ад кромешный. Надо найти пластырь. Где пластырь?

— Мамочке необходимо завести новую аптечку. Мамочка совсем о себе не заботится.

Заботится о себе мамочка… заботится. У мамочки все прекрасно, когда ее оставляют в покое.

Зубной врач, хождение по магазинам, ленч, снова хождение по магазинам; и, наконец, — какое блаженство, какое облегчение — проводы всей компании на вокзале в три пятнадцать. На один лишь краткий миг острая, пронзительная боль — в окне вагона маленькие личики, машущие ручки — странное необъяснимое сжатие сердца. Почему Мария не с ними? Почему не заботится о них? Почему не ведет себя, как другие матери? Они не ее. Они принадлежат не ей. Они дети Чарльза. Что-то не заладилось с самого начала, по ее вине — она недостаточно о них думала, недостаточно их любила; всегда был кто-то еще. Пьеса, человек, всегда кто-то еще…

Непонятное глухое отчаяние, выход с перрона, протискиванье через барьер вместе с солдатами, несущими вещевые мешки. К чему все это? Куда они все идут? Что делает Чарльз на Ближнем Востоке? Почему она здесь? Эти люди, которые проталкиваются через барьер… Эти озабоченные лица, испытующие взгляды…

В театре, только там покой и надежность. Глубоко укоренившееся ощущение дома, надежности. Уборная, которую надо привести в порядок — штукатурка отваливается от стен, пыльный вентилятор. Таз с трещиной. Дыра в ковре, которую нечем прикрыть. Стол и баночки с кремом. Кто-то стучит в дверь.

— Войдите.

Чарльз забыт, забыты дети; война и все ослабевшие нити жизни, распавшиеся и канувшие в небытие, — о них тоже можно забыть. Надежность только в игре, в маске. В том, чем она занималась едва ли не с колыбели. В изображении из себя кого-то другого, вечно другого… Но не только в этом. В причастности к труппе, к небольшой тесно спаянной группе, к команде одного корабля.

Во время спектакля над головами кашель и тяжелое дыхание скорого поезда, грохочущего к месту назначения. Затем внезапная тишина. ОНИ снова начались.

Почему Найэл сразу не зашел и не забрал ее домой? Это меньшее, что он мог сделать, — зайти за ней в театр. Попробовать позвонить… Никто не отвечает. Где же Найэл? Что, если, когда взорвалась эта проклятая штука, попало в Найэла?

— Кто-нибудь знает, где сегодня?

— Кажется, в Кроудоне.

Никто не знал. Никто не мог сказать с уверенностью. Стук в дверь.

— Войдите.

Это был Найэл. Волна облегчения, но ее сразу сменяет раздражение.

— Где ты был? Почему не пришел раньше?

— Я кое-что делал.

Спрашивать Найэла бесполезно. Он сам себе закон.

— Я думала, ты сидишь в первом ряду, — сердито сказала Мария, стирая с лица грим.

— Я видел пьесу четыре раза, то есть примерно на три больше, чем следовало, — ответил Найэл.

— Сегодня я была очень хороша. И совсем другая, чем в тот вечер, когда ты видел меня последний раз. Большая разница.

— Ты всегда разная. Я никогда не видел, чтобы ты дважды делала одно и то же. На, возьми этот пакет.

— Что это?

— Подарок, который я купил тебе в Нью-Йорке на Пятой авеню. Ужасно дорогой. Называется неглиже.

— Ах, Найэл…

Она вновь была ребенком, который разрывает упаковку, бросает оберточную бумагу на пол, затем быстро подбирает — оберточная бумага теперь большая редкость; и, наконец, вынимает из коробки тонкий, струящийся идиотизм, прозрачный и абсолютно никчемный, непрактичный.

— Должно быть, стоит уйму денег.

— Так и есть.

— Общественные связи?

— Нет, личные. Больше ни о чем меня не спрашивай. Надень.

Как приятно получать подарки. Почему она как ребенок сама не своя до подарков?

— Ну как?

— Отлично.

— И к телу очень приятно. Я назову его «Страсть под вязами».[201]

Такси найти не удалось. Они были вынуждены возвращаться на квартиру Марии почти ощупью, прокладывая себе путь в тумане, прислушиваясь к тяжелому дыханию поезда где-то высоко под небом.

— Дело в том…

— Дело в чем?

— Дело в том, что, вместо того чтобы привозить мне «Страсть под вязами», следовало привезти гору еды в банках. Но тебе это, конечно, не пришло в голову.

— А какой еды?

— Ну… ветчины, языков, цыплят в лаванде.

— А вот и привез. У швейцара в вестибюле я оставил огромный пакет со всякой всячиной. Скоро увидишь. Цыплят, правда, нет. Но есть сосиски.

— Ах, ну тогда…

В квартире, расхаживая между спальней и кухней, она разговаривала то с Найэлом, то с закипающим чайником.

— Только посмей перелиться через край. Я за тобой слежу… Найэл, зачем ты роешься в комоде? Оставь его в покое.

— Хочу найти еще одно шерстяное одеяло. Что там лежит у тебя под гладильной доской завернутое в плед?

— Не трогай… хотя, нет. Бери. Но не пролей коньяк на подол.

— Коньяка у меня нет. А жаль. В квартире ледяной холод. У меня стучат зубы.

— Тебе это не повредит. Ты слишком привык к горячим батареям… Ну вот, потеряла консервный нож. Найэл, что это на тебе? Ты похож на негритянского менестреля.

— Это моя американская пижама. «Страсть под кизилом», нравится?

— Нет. Какие отвратительные темно-каштановые полосы… Сними ее. Надень шотландцев, проливших свою кровь.[202]

— Можно и проливших кровь шотландцев.

Над крышей прогрохотал еще один поезд. Куда?

Откуда? Лучше поскорее налить грелку.

— Найэл, ты хочешь есть?

— Нет.

— А захочешь?

— Да. Не беспокойся. Если захочу, открою банку сосисок рожком для обуви. Между прочим, что такое бомбейская утка?

— Общее купе в спальном вагоне. Неужели ты забыл?

— Ах да, конечно. Но какое отношение это имеет к нам? Сегодня ночью?

— Никакого. Просто мне надо было отделаться от Полли.

Приятное тепло чашки обжигающего чая, потом грелка в ногах. Приятная тишина — ни скорых поездов, ни хлопающих дверей и окон; лишь тиканье часов на прикроватном столике, светящиеся в темноте стрелки показывают десять минут первого.

— Найэл?

— Что?

— Ты читал в вечерней газете заметку про то, как умирающая жена одного старого полковника Нозворта попросила сыграть на ее похоронах «Ты действуешь мне на нервы»?

— Нет.

— Какая хорошая мысль. Я вот все думаю, кто бы это действовал ей на нервы.

— Думаю, старик Нозворт. Мария, как ты думаешь, чем нам заняться?

— Не знаю. Но чем бы мы ни занялись, это будет восхитительно.

— Тогда перестань разговаривать…

В холле, в Фартингзе, кто-то ударил в гонг. Мария открыла глаза и села, вся дрожа. Она протянула руку к пробке, и остывшая вода с рокотом и бульканьем устремилась в сток за окном. Мария сильно опаздывала к воскресному ужину.

Глава 21

Селия закрыла за собой дверь детской. Все правильно, сказала она себе, все, о чем мы говорили днем: они другие, не такие, какими мы были в их возрасте. Наш мир был миром воображения. Их мир — мир реальности. Они все видят в истинном свете. Для современного ребенка кресло — всегда кресло, а не корабль, не необитаемый остров. Узоры на стене — всего лишь узоры; не образы, чьи лица изменяются с наступлением сумерек. Игра в шашки или фишки — не более чем состязание в мастерстве и везении, как бридж для взрослого. Для нас фишки были солдатами, безжалостными и злыми, а король с короной на голове — надменным властелином, который с пугающей силой перепрыгивал с квадрата на квадрат. К сожалению, современные дети лишены воображения. Они милы, у них беззаботные, честные глаза, но в их жизни нет волшебства, нет очарования. Очарование ушло и едва ли вернется…

— Дети укрыты, мисс Селия?

— Да, Полли. Извините, что я не поднялась и не выкупала их.

— Ах, с этим все в порядке. Я слышала, как вы разговариваете в гостиной, и подумала, что вам надо многое обсудить. Миссис Уиндэм выглядит усталой, вам не кажется?

— Это все Лондон, Полли. И дождливый день. Да и пьеса, в которой она играет, не пользуется успехом.

— Наверное, так. Какая жалость, что она мало отдыхает и не приезжает сюда на более длительное время, чтобы побыть с мистером Уиндэмом и детьми.

— Для актрисы это не так просто, Полли. Кроме того, длительный отдых не для нее.

— Дети так мало ее видят. Папочке Кэролайн пишет два раза в неделю, а мамочке никогда. Порой мне трудно удержаться от мысли…

— Да… ну мне пора идти, чтобы привести себя в порядок, Полли. Увидимся за ужином.

Никаких доверительных признаний от Полли по поводу Марии. Никаких признаний по поводу Чарльза или детей. Слишком много романов ей пришлось распутывать и улаживать. Хуже всего было с ночной сиделкой-ирландкой, которая жила у них последние несколько месяцев перед смертью Папы. Бесконечные письма от женатого мужчины. Всегда поток чьих-то слез.

Постоянно сопереживать чужому горю, решила Селия, значит не жить для других, а смотреть на жизнь их глазами. Поступая именно так, она избавила себя от лишних переживаний. По крайней мере, ей так казалось. Селия вымыла руки в спальне Кэролайн, которую предоставили в ее распоряжение. Вода была холодной. Мария забрала всю горячую воду для своей ванны; до сих пор слышался отдаленный шум текущей воды… Вот, к примеру, романы. Если бы Селия когда-нибудь завела роман, он, без сомнения, ей быстро бы опостылел или с самого начала был обречен на неудачу. Она оказалась бы одной из тех женщин, которых бросают мужчины. «Вы слышали про бедняжку Селию? Этот мерзавец…» Он покинул бы ее ради чьей-то жены. Или, как в случае с сиделкой-ирландкой, ее возлюбленный сам был бы женат, да еще и католик, а католикам развод запрещен. И вот из месяца в месяц, из года в год — тягостные встречи на скамейке в Риджентс-Парке.

— Но что же нам делать?

— Мы ничего не можем сделать. Мод и слышать не хочет о разводе.

Мод жила бы вечно. Мод никогда бы не умерла. А Селия и ее возлюбленный так и сидели бы в Риджентс-Парке, ведя беседы о детях Мод. Всего этого она избежала, что само по себе огромное утешение. К тому же, оглядываясь назад, следует признать, что и времени на подобные увлечения все равно не было. В последние годы жизни Папа был совершенно беспомощен и нуждался в постоянном уходе. Не было времени ни на рисунки, ни на рассказы. К немалому гневу мистера Харрисона и его фирмы.

— Вы понимаете, что если не сделаете их сейчас, то не сделаете никогда? — сказал мистер Харрисон.

— Я сделаю, обещаю вам. На следующей неделе… в следующем месяце… в следующем году.

Со временем они устали от нее. Она не выполняла своих обещаний. В конце концов, она всего-навсего начинающий художник. Тот неуловимый дар, который произвел такое впечатление на мистера Харрисона и всех остальных и который она унаследовала от Мамы, должен зачахнуть, умереть. Конечно же, было гораздо важнее сделать человека счастливым — делать так, чтобы Папа, беспомощно лежавший на кровати, имел возможность видеть ее собственными глазами и время от времени говорить ей: «Моя дорогая, моя дорогая», и служить ему пусть слабым, но все-таки утешением — чем сидеть в одиночестве, сочиняя рассказы, делая рисунки, создавая людей, которые никогда не существовали. Совместить то и другое было невозможно. В том-то и суть. Забирая Папу из больницы, она знала об этом. Либо на все те годы, что ему осталось прожить, целиком посвятить себя заботам о нем, либо бросить его, заняться собой и лелеять свой талант. Она стояла перед выбором. И выбрала Папу.

Дело в том, что люди, подобные мистеру Харрисону, так и не поняли, что с ее стороны это вовсе не было самопожертвованием. Ни проявлением бескорыстия. Она сделала выбор по доброй воле и поступила так, как хотела поступить. Каким бы требовательным, каким бы раздражительным, каким бы капризным ни был Папа, он в самом истинном и глубоком смысле слова служил ей прибежищем. Он ограждал ее от активных действий. Он был плащом, который прикрывал ее. Она была избавлена от необходимости броситься в водоворот жизни, от необходимости бороться, от необходимости сталкиваться с тем, с чем сталкивались другие, — она ухаживала за Папой.

Пусть мистер Харрисон и его коллеги продолжают считать ее гением, который прячется от света дня. Спрятавшись, затаившись, она могла не опасаться, что кто-то докажет обратное. Она могла бы сделать то, могла бы это… и не могла ни того, ни другого, не могла из-за Папы. Пусть Мария в сиянье софитов выходит на сцену. Она пожинала аплодисменты, но рисковала услышать гробовое молчание, рисковала провалиться. Пусть Найэл сочиняет свои мелодии и ждет критических замечаний; его мелодии могут превознести до небес, но могут и втоптать в грязь.

Стоит явить свой талант миру, как мир ставит на него печать. И талант уже не ваше достояние. Он становится предметом купли-продажи и оплачивается либо высоко, либо ничтожно низко. Талант выбрасывается на рынок. Отныне и навсегда обладатель таланта должен проявлять осмотрительность и внимательно приглядываться к покупателю. Поэтому, если вы не лишены щепетильности, не лишены гордости, то поворачиваетесь спиной к рынку. И находите для себя то или иное оправдание. Как Селия.

Вот почему я ухаживала за Папой, думала Селия, натягивая чулки и надевая туфли, истинная причина в том, что я боялась критики, боялась неудачи. Чарльз был не прав, обвиняя других. Паразит я, а не они. Я паразитировала на Папе, в то время как они уже вели самостоятельную жизнь. Папа умер, но она по-прежнему придумывает себе оправдания. Война… Разве может она создавать картины, когда идет война. Есть масса куда более важных дел. Мыть полы в госпиталях. Подавать еду в столовых. Масса важных дел, которыми мог заняться одинокий, не связанный семьей человек. Одинокая, не связанная семьей женщина. Вроде Селии. И я их делала, думала она, я не знала, что такое отдых. Я все время была занята, не многие женщины работали так много, как я. Но зачем я разговариваю с собой обо всем этом? Что пытаюсь доказать? Война закончилась, война умерла, как и Папа. А сейчас… ради чего я живу сейчас?

С чулком в одной руке она села на кровать. Напротив нее была голая стена. Кэролайн сняла с нее все картины и забрала с собой в интернат.

Зачем такую маленькую девочку посылать в интернат? Она сама захотела, объяснила Мария, дома ей скучно. Селия не решилась высказать ей свое заветное желание. Не решилась повернуться к Марии и сказать:

— Если Кэролайн здесь скучно, почему бы ей не пожить у меня? — Кого-то любить, о ком-то заботиться… Смысл существования. А ведь был удобный момент; она упустила его, и теперь, конечно, слишком поздно. Кэролайн в школе, у нее все хорошо, а Селия здесь, в ее комнате, сидит на ее кровати и смотрит на голую стену. Голая стена.

Как нелепо прошел день. В том-то и беда. Все дождь, да дождь. Не выйти, не прогуляться для моциона. Чарльз не в духе, какой-то подавленный. Она натянула чулок. Затем разобрала постель, сложила покрывало. Кому-то не придется делать это за нее. Положила на подушку пеньюар, шерстяную ночную кофту, спальные носки и плюшевого кролика с оторванным ухом. Она спасла его, как и множество других вещей, когда после смерти Папы мебель из дома отправляли в магазин.

— Сколько хлама, — сказала Мария. — Тебе не понадобится и четвертая часть того, что здесь есть. Я хотела бы взять для своей квартиры вот это бюро, круглый стол из гостиной и старую качалку, я всегда любила ее. Не обременяй себя всем этим старьем. Его все равно разбомбят.

Найэл захотел взять только несколько книг и карандашный портрет Мамы работы Сарджента. Селия хотела бы оставить все. Но как сохранить, куда деть? Живя так, как приходится жить ей — со дня на день, пока не кончится война. Больно и тяжело выбрасывать дорогие, давно знакомые вещи. Даже старые календари и рождественские открытки. Один календарь висел в уборной первого этажа с того года, когда Мария вышла замуж. Селия так и не заменила его: ей казалось, что картинка — яблоня в цвету — очень подходит для этого места. В новом году она купила маленькие ленточки и заклеила ими нижнюю часть календаря. Не было случая, чтобы эта картинка не подняла ей настроения, даже в минуты депрессии. И так, когда дом продали, календарь вместе со многим другим пришлось выбросить. Корзина для бумаг приняла в себя яблоню в цвету. Но остались целые сундуки невыброшенных вещей. Сундуки бесполезных предметов. Чайники, блюдца, тарелки, кофейники. Папа любил, чтобы ему наливали кофе из кофейника. Обязательно оставить зеленую вазу. Однажды, наливая в нее воду, Труда отбила небольшой кусочек от кромки — на бедняжку налетел Найэл, которому срочно понадобилось выпить лимонада в буфетной. Зеленая ваза была символом Найэла в шестнадцатилетнем возрасте. Сохранить ножи для бумаги, подносы, старое с медными обручами ведерко для угля. Когда-то ими пользовались каждый день. Они отслужили свою службу; их срок исполнился. Но в них запечатлелось время, запечатлелись мгновения, неповторимые, невозвратные.

И сейчас maisonette[203] в Хампстеде, где она жила последние годы, переполнен вещами, которые ей вроде бы и ни к чему. Но она рада, что они рядом, под рукой. Как этот заяц на подушке.

Вот и еще одна причина того, что она забросила свои рассказы и рисунки. Она занималась переездом в maisonette…

— На называй его maisonette. Это звучит так банально, — сказала однажды Мария.

А как его еще называть? Это и есть maisonette. Но там она бывает только по будням, а на выходные всегда приезжает в Фартингз. По крайней мере до этого дня. Размышления Селии прервались, пока она застегивала вечернее платье с широкими рукавами, которое ей отдала Мария, поскольку самой Марии оно было велико. Но почему, снова задумалась она, сегодня все представляется таким неопределенным, ненадежным, как в летний вечер перед приближением бури, как в тех случаях, когда у кого-то из малышей повышается температура, и в голове сразу вспыхивает мысль о детском параличе.

Вчера, когда она приехала, в доме все было как обычно. В субботу она села в свой обычный поезд. Мария, конечно, приехала вечером после спектакля… с Найэлом. Селия, Чарльз и Полли с детьми позавтракали вместе, как всегда по субботам. Днем Чарльз куда-то ушел, аСелия и Полли с детьми отправились гулять. Обед с Чарльзом прошел не более спокойно, чем обычно. Они включили приемник, слушали музыку, слушали новости. Потом она чинила подушку, которую Мария порвала на прошлой неделе. Затем готовила ужин для Марии и Найэла — они всегда приезжали голодными. Тем самым она избавила Полли и миссис Бэнкс от лишних хлопот; они могли не дожидаться Марии и идти спать. К тому же она любит это занятие. Оно давно стало для нее привычным. Готовит она лучше миссис Бэнкс. Говорят, что у нее все получается гораздо вкуснее. Может быть, она слишком много на себя берет, занимается не своим делом? Может быть, Чарльз недоволен и чувствует себя оскорбленным?

И вдруг все, что она многие годы принимала как нечто само собой разумеющееся: посещение Фартингза, починка подушек для Марии, штопка носков для детей, — сделалось неустойчивым, утратило равновесие, перестало быть частью ее жизни, перестало быть чем-то вечным, неизменным. Ушло в небытие, как война, как Папа. Она застегнула вечернее платье до самого подбородка и напудрила нос. Посмотрев в зеркало, она увидела между бровями давнишнюю предательскую морщину. Прошлась по ней пуховкой, но она не исчезла.

— Ты перестанешь хмуриться? — не раз говорила ей Труда. — Детям в твоем возрасте не пристало хмуриться.

— Улыбнись, дорогая, улыбнись, — говорил Папа. — У тебя такой вид, будто на твои плечи навалились заботы и горести всего мира.

Но морщина врезалась навсегда. Она никогда не исчезнет. Ах, только не сейчас… Похоже на боль в солнечном сплетении. Как часто во время войны — придет и отпустит, хотя, на самом деле еще раньше, ухаживая за Папой, она временами чувствовала слабую ноющую боль. Не сильную. Не острую. Просто ноющую. Если она ела определенную пищу, эта боль предвещала расстройство желудка. Впрочем, рентгеновские снимки покажут, если с ней не все в порядке. На следующей неделе она их обязательно сделает. Но боль, видимо, уже не пройдет, как и морщина. Когда женщине за тридцать и она не замужем, можно не сомневаться, что у нее не все в порядке — где-нибудь да болит.

Если она сейчас спустится вниз, в гостиную, и попробует растопить камин до удара гонга, не застанет ли она там Чарльза? Не подумает ли он, взглянув на нее: «По какому праву она относится к этому дому так, будто он принадлежит ей?» Но ведь камином в любом случае надо заняться, а Полли на кухне с миссис Бэнкс. Что бы я сейчас ни сделала, подумала Селия, все покажется навязчивостью с моей стороны и вмешательством в чужие дела. Я всегда делаю салат, кроме меня этого никто не умеет; обязательно забудут положить сахар. Марии самой следовало бы заниматься салатом, Марии или Чарльзу. Что бы я сейчас ни сделала, если не кому-то, то мне самой покажется навязчивостью, бесцеремонностью; спокойная безмятежность осталась в прошлом, и в Фартингзе я отныне не дома, а в гостях.

Она вышла из комнаты и, чтобы не встретиться с Чарльзом на парадной лестнице, спустилась по черной. Так она могла войти в столовую через другую дверь и никем не замеченная побыть с Полли, пока не прозвучит гонг. Но ее план не удался — за закрытой дверью буфетной Чарльз разговаривал по телефону. Накануне он жаловался, что в его кабинете не работает телефонный отвод.

Селия отступила в тень лестницы и стала ждать, когда Чарльз закончит разговор. Она и сама много раз звонила из буфетной: на станцию — узнать расписание поездов, в расположенный в деревне гараж, чтобы вызвать машину, и, снимая трубку, часто слышала голос Марии, которая из своей спальни разговаривала по междугородному телефону с Лондоном, и по звучанию ее голоса безошибочно угадывала, о чем она говорит — о деле или о чем-то другом. Как правило, разговор шел о чем-то другом. Селия вешала трубку в буфетной и, прислонясь к раковине, ждала, пока щелчок в аппарате на стене не давал ей знать, что разговор закончен. Сейчас она об этом вспомнила.

— Абсолютно точно, — говорил Чарльз. — Сегодня днем я принял решение. Продолжать бессмысленно. Вечером я так и скажу. — Наступила пауза, затем он сказал: — Да, всю компанию. Всех троих. — Еще одна пауза, а затем: — Днем довольно плохо. Но сейчас лучше. Когда есть мужество принять решение, все выглядит не так плохо.

Чарльз обернулся и увидел, что дверь буфетной открыта. Он толкнул ее ногой. Дверь подалась и с шумом захлопнулась. Голос Чарльза превратился в легкий неразборчивый шепот.

Прижавшись к стене на черной лестнице, Селия вдруг ощутила ледяной холод. Что-то должно случиться. Должно случиться что-то такое, о чем никто из нас не догадывается. Беспокойство по поводу ее собственного положения незваной гостьи показалось ей пустым и ничтожным. Теперь его сменило пока еще смутное и не до конца осознанное понимание чего-то более глубокого и значительного. Она прокралась мимо двери буфетной, осторожно вошла в столовую и принялась за салат.

Удар гонга раскатистым эхом отозвался во всем доме, подобно вызову на последний суд.

Глава 22

Столовая в Фартингзе была длинной и узкой. Стол был красного дерева с опускными досками на обоих торцах. Стулья были тоже красного дерева с высокими жесткими спинками и тонкими высокими ножками. Серый ковер был более темного тона, чем светло=серые стены. Дровяного камина в столовой никогда не было, его заменял электрический, который включался перед тем, как садились за стол, и выключался после окончания трапезы. Однажды Мария подогревала над спиралью камина копченую рыбу и по небрежности закапала густым жиром чистый, без единого пятнышка поддон. Как ни старалась Полли, как ни терла сталь тряпкой, следы пятен полностью не исчезли. Они и теперь были заметны — единственное пятно в безупречно чистой комнате. Такие комнаты не располагают к мечтательности, не располагают к непринужденной беседе. На сервировочном столе за стулом Чарльза было все готово к ритуалу воскресного ужина. Суп в фаянсовых горшочках на подогретых тарелках; они являлись не более чем последней данью традиции — чтобы не мыть лишние тарелки, суп ели прямо из горшочков. Холодный цыпленок, гарнированный петрушкой, несколько кусочков колбасы, оставшихся от ленча, подсохших и съежившихся. Цыпленок, колбаса и блюдо печеного картофеля представляли собой наиболее существенные компоненты пиршества. И, конечно, салат. Открытый пирог — фрукты из запасов Полли, — бисквит и большой кусок синего датского сыра.

Найэл с облегчением заметил, что бутылка кларета, стоящая на буфете, еще не раскупорена, но, очевидно, и не подогрета; заметил он и то, что бутылка привезенного из Лондона джина, которую он и Мария почали, но оставили на две трети полной перед уходом из гостиной, теперь пуста. Следовательно, Чарльз допил ее — Чарльз, который не пьет ничего, кроме вина, и смешивает коктейли только для гостей. Найэл украдкой бросил на него взгляд. Но Чарльз стоял к нему спиной и точил нож. Полли стояла рядом с тарелками наготове. Селия уже сидела за столом и вынимала салфетку из серебряного кольца. Селия всегда пользовалась этим кольцом, но Найэл заметил, что, положив его на стол, она остановила на нем задумчивый взгляд, словно хотела задать ему вопрос.

Остатки воды из ванной стекли по трубе за окном. Было слышно, как Мария ходит в своей спальне над столовой. Все молчали. Чарльз разрезал цыпленка. В дверь поскребся щенок, и Селия инстинктивно встала из-за стола, чтобы его впустить, но на полпути помедлила в нерешительности и через плечо посмотрела на человека, который, стоя у буфета, разрезал цыпленка.

— Как быть со щенком? — спросила она. — Впустить?

Чарльз не ответил, наверное, он не слышал ее слов; Селия, с тревогой и нерешительностью глядя на Найэла, открыла дверь. Щенок робко перешагнул через порог, прополз по комнате и забрался под стол.

— Кто хочет грудку? — спросил Чарльз к всеобщему удивлению.

Будь мы втроем, подумал Найэл, или если бы вместо Чарльза здесь была Мария, то вот он, самый подходящий момент для веселого каламбура, и хорошее настроение на весь ужин обеспечено. Я всегда хочу грудку, но получаю ее ой как редко. Но нет, не сейчас, не здесь. Сейчас любой каламбур чреват бедой. К тому же не Найэлу первым высказывать свое желание. Он предоставил это право Селии.

— Я бы хотела крыло, Чарльз, если можно. — Селия говорила почти скороговоркой, щеки ее пылали. — И, пожалуй, кусочек колбасы. Небольшой.

Как это непохоже на Чарльза — нарезать второе блюдо, когда еще не съеден суп. Однако в тот вечер все шло не как положено. Ритуал был нарушен. Только Полли держалась как ни в чем не бывало. Хотя даже она наконец заметила, что что-то не так; склонила голову набок, словно озадаченный воробей, и улыбнулась.

— Я забыла включить «Гранд-отель», — сказала Полли.

Она подала на стол последний горшочек с супом и бросилась в угол столовой, где стоял портативный радиоприемник, и повернула выключатель. Приемник заработал на всю мощность. От оглушительного пения зычного тенора задрожал воздух, заломило в ушах. Найэл поморщился и искоса посмотрел на Чарльза. У Полли хватило сообразительности повернуть ручку влево; тенор притих, его голос стал чуть громче шепота. Если не для тех, кто его слушал, то для него самого действительно «Звенели колокола храма». Тем не менее посторонние звуки притупили чувства и помогли нарушить молчание. Тенор стал как бы еще одним гостем, но менее обременительным.

А суп, подумал Найэл, раскрывает характер. Селия, как и учила нас Труда, ест суп ложкой, но прямо из горшочка, а не выливая на тарелку — привычка военных лет. Полли отпивает маленькими глотками, согнув палец. Отопьет, поставит горшочек на тарелку и снова поднесет ко рту. В былые времена мы бы сказали, что она жеманничает. Чарльз, как и пристало человеку в его положении, как, вероятно, все Уиндэмы, спокон веков уже в детстве привыкшие к огромным супницам, подносимым лакеями, вылил суп на тарелку и, не заботясь о мытье посуды, черпал его ложкой, слегка приподняв ободок тарелки.

Тенор пел «Люблю я руки бледные», когда Мария вошла в столовую. Она одевалась в спешке, и Найэл знал, что под ее бархатным вечерним платьем цвета старого золота ничего нет. Она надевала его каждое воскресенье вместе с украшенным драгоценными камнями поясом, который он однажды привез ей из Парижа. Найэл недоумевал: почему одетая на скорую руку, без прически, с небрежно напудренным лицом Мария кажется ему гораздо более красивой, чем в тех случаях, когда, отправляясь на прием, она тратит на одевание и все прочее уйму времени и сил. Он и сам не знал, то ли его собственные странности, граничащие с извращением, то ли долгие годы любви и близости заставляли его особенно страстно желать ее в те минуты, когда она слегка растрепана, как сейчас, или заспана после раннего пробуждения, или еще не успела стереть грим и вынуть шпильки из волос.

— Ах, я опоздала? — спросила Мария, широко раскрыв глаза. — Извините.

Она села на стул в конце стола напротив Чарльза, и голос ее был голосом самой невинности, голосом того, кто не слышал гонга, не знает времени ужина. Так вот он каков, лейтмотив сегодняшнего вечера, решил Найэл, роли выбраны, и мы все возвращаемся к Мэри Роз, бесплотной Мэри Роз, ребенку, заблудившемуся на острове. Остается посмотреть, подействует ли это на Чарльза. Ведь время не терпит, время истекает.

— Ужин всегда начинался в восемь, — сказал Чарльз. — Все эти годы по твоей просьбе. И сегодня он начался в восемь.

Нас всех построили в шеренгу, подумал Найэл. Подождем сигнала стартера. А как ест суп Мария? Отпивает или приподнимает? Никогда не замечал. Вероятно, это зависит от настроения. Мария взяла фаянсовый горшочек обеими руками. Любовно поддерживая его, чувствуя, как ей передается его тепло, понюхала, чем в нем пахнет. Затем стала пить прямо из горшочка, по-прежнему держа его в обеих руках: но пила медленно, сосредоточенно, а не большими глотками, как Найэл. Она посмотрела через стол на Найэла и увидела, что он с улыбкой наблюдает за ней. Она улыбнулась в ответ — ведь это Найэл, — хотя и почувствовала некоторое замешательство, не зная, чему он улыбается. Может быть, она допустила какую-нибудь оплошность? Или дело в мелодии? Может быть, в ней есть условный код, смысл которого она забыла? «Люблю я руки бледные на бреге Шалимара». Шалимар… где это? Во всяком случае, какие прелестные, чувственные видения он вызывает, несмотря на тошнотворный голос и сладкие слова. Река, гладкая и теплая, цвета шартреза. Но почему она никогда не путешествовала по Индии? Ах, Индия… Раджи, лунные камни, купание в молоке ослиц. Женщины в пурдах. Или в сари. Или в чем-нибудь еще… Она обвела взглядом стол. Какое гнетущее молчание. Кто-нибудь должен нарушить его. Но не она, не Мария.

— Ах, мамочка, в ванной дети чуть не уморили меня со смеху, — сказала Полли, вставая из-за стола собрать горшочки и тарелки. — Они сказали: «Интересно, мамочка и дядя Найэл и сейчас моются вместе в ванне, как, наверное, мылись маленькими, и сердится ли мамочка, если мыло попадает ей в глаза». — И в ожидании комментариев Полли весело рассмеялась шутке детей.

Что за глупое замечание, сокрушенно подумала Селия. И надо же сделать его именно сейчас. Хотя, если бы мы были втроем, я и сама могла бы по забывчивости или по недомыслию сказать что-нибудь в таком роде.

— Не помню, — сказал Найэл, — чтобы нас мыли в ванне вместе. Мария всегда была жадной на воду. Хотела всю забрать себе. Зато я помню, как намыливал Селии попку. Она была такая мягкая и вся в веснушках. Вы не возьмете мою тарелку, Полли?

«Ничтожней пыли» пел теперь тенор. И, судя по угрюмому лицу Чарльза, очень кстати. Ничтожней пыли под колесами его колесницы. Найэл — ничтожней пыли. Каждый из нас — ничтожней пыли. И Чарльз, щелкая кнутом, попирал его копытами своих коней и колесами колесницы. Второе подали без дальнейших цитат из детей. Найэлу досталась длинная и тощая цыплячья ножка. Ну да ладно, ножка сослужит свою службу, а вот кларет… В конце концов, Чарльз подогреет его? Или, что еще важнее, подаст он его или нет? В это время Чарльз подавал салат. Салатом могли бы заняться и другие. Кларет — вот его дело. Если существовало хоть что-то, чего Найэл не взял бы на себя в доме Чарльза, так это разливать кларет. Итак, примемся за ножку. Воздадим ей должное.

Полли досталась грудная кость, значит, ей выпало загадывать желание. Она отделит ее от других костей и протянет Марии:

— Мамочка хочет загадать желание? Если у мамочки есть заветное желание, то чего же она хочет?

Марии досталась целая грудка, которую она ела с полнейшим безразличием. Чарльз ел второе крыло. В конце концов, птица его, и он вполне заслужил эту часть. Мария положила себе салата и подняла глаза.

— Разве мы ничего не выпьем? — спросила она.

Вылитая Мэри Роз. Но довольно раздражительная и надутая Мэри Роз, которую Саймон слишком надолго оставил среди вишневых деревьев без воды и питья.

Все в том же мрачном молчании Чарльз подошел к буфету. Он перелил кларет в графин. О подогревании уже не могло быть и речи. К великому облегчению Найэла, Полли и Селия отказались. При этом Полли рассмеялась беззвучным смехом, как всегда в тех случаях, когда ей предлагали спиртное.

— Ах нет, мистер Уиндэм, только не я. Меня еще ждет завтра.

— Как и всех нас, — сказал Чарльз.

Это было явное позерство. Удар ниже пояса. Даже в синих, подернутых мечтательной дымкой глазах Мэри Роз отразился немой вопрос. Найэл заметил, как она метнула на мужа обеспокоенный, недоумевающий взгляд и снова погрузилась в свою роль.

Нападение — лучшая защита. Кто-то постоянно повторял эту фразу. Монтгомери или Симс. Во время войны Найэл несколько раз слышал ее по радио. Интересно, применим ли такой метод к нынешнему вечеру? Допустим, он наклонится к хозяину дома и скажет:

— Послушайте, что все это значит?

Что сделает Чарльз — невозмутимо смерит его отсутствующим взглядом? В былые времена было проще. В давно забытые времена дуэлей. Разбитый вдребезги бокал. Винные пятна на кружевном жабо. Рука на эфесе шпаги. Завтра? Да, на рассвете… Между тем ты ничего не делаешь. Набрасываешься на цыплячью ножку. Пьешь кларет и находишь его слишком холодным и кислым. Сносное церковное вино. Обшаривая бар в поисках второй бутылки джина, Чарльз наткнулся на давнишние запасы со складов Братьев Берри и кое-что прихватил с собой. Уксус урожая года такого-то и такого-то. Ну, да все равно. Выпьем…

Селия нашла в салате гусеницу и поспешила спрятать ее под крайним листом. Миссис Бэнкс не слишком-то внимательна. Вычистить салат совсем не сложно, если как следует промыть. Осмотрела каждый лист, промыла и высыпала на чистую влажную салфетку. Хорошо еще, что гусеница попалась к ней на тарелку, а не к Марии. Мария обязательно сказала бы:

— Ах, Боже мой! Посмотрите на это.

А сейчас такое замечание было бы крайне неуместно.

Если бы хоть кто-нибудь заговорил и прервал молчание, но легко, непринужденно. Дети, конечно, очень бы помогли. Дети лепетали бы без умолку. При детях невозможно быть мрачными. В этот момент ведущий «Гранд-отеля» объявил, что оркестр исполнит попурри из мелодий Найэла Делейни. Полли подняла глаза от своей заветной кости, и ее лицо осветилось широкой, радостной улыбкой.

— Ах, как мило, — сказала она. — Нам всем будет приятно их услышать.

Возможно, и всем, но не Найэлу Делейни. Господи, до чего не ко времени.

— На публике, — сказал Найэл, — довольно тяжело слышать собственные ошибки. Писатель может забыть о своих, сдав последний лист корректуры. Но не композитор, сочиняющий пустяковые песенки.

— Не говорите так, мистер Найэл, — возразила Полли. — Вы всегда умаляете свои достоинства… Право же, уверяю вас, вы отлично знаете, насколько вы популярны. Послушали бы вы миссис Бэнкс на кухне. Даже ее голос не может испортить ваши песни! Ах, это моя любимая…

Она для всех была любимой… пять лет назад. Зачем вспоминать о ней? Почему не забыть, как забываешь о былых капризах и увлечениях? Однако эти болваны ведут слишком быстро. Какой ломаный ритм… Десять утра… Да, было десять часов утра, солнце заливало комнату, и, чего с ним никогда не случалось в такой ранний час, он ощущал в себе энергию всего мира, а в голове звучала песня… Он подошел к роялю, сыграл ее и позвонил Марии.

— В чем дело? Что тебе надо?

Голос глухой, сонный. Она терпеть не могла, когда телефон будил ее раньше половины одиннадцатого.

— Слушай. Я хочу, чтобы ты кое-что послушала.

— Нет.

— Не выводи меня из себя, слушай.

Он сыграл песню раз шесть, потом снова взял трубку; он знал, как выглядит Мария — на голове тюрбан, глаза заспаны.

— Да, но в конце надо не так, — сказала она, — а вот так.

И Мария спела последние такты, ведя мелодию вверх, а не вниз, и, конечно, получилось именно то, чего он и сам хотел.

— Ты имеешь в виду вот так? Не клади трубку, я сейчас поставлю телефон на рояль.

Он снова сыграл мелодию, взяв вверх, как хотела Мария. Он сидел на табурете за роялем, прижимал трубку к плечу и смеялся — безумная, скорченная поза куклы чревовещателя, — а она тем временем напевала мелодию ему в самое ухо.

— Ну а теперь я могу снова уснуть?

— Если сумеешь.

Радость души минут на пять, десять, от силы на час… и она уже не его, став достоянием дешевых завывал. Миссис Бэнкс, Полли… Ему хотелось встать и выключить приемник; происходящее казалось несвоевременным, несуразным, безвкусным. Как если бы он, Найэл, специально попросил режиссера «Гранд-отеля» исполнить его песни именно сейчас, чтобы оскорбить Чарльза. Современный способ бросать перчатку: вот на что я способен. А на что способен ты?

— Да, — сказал Чарльз, — это и моя любимая песня.

Именно поэтому, подумал Найэл, меня так и подмывает встать из-за стола, выйти из комнаты, сесть в машину, поехать к морю, отыскать мою лодку с течью и уплыть навстречу своей погибели. Взгляд, с каким он произнес эти слова, я никогда не забуду.

— Благодарю вас, Чарльз, — сказал Найэл. И разломил печеную картофелину.

Вот он, удобный случай, подумала Селия. Удобный случай все уладить. Укрепить связывающие нас узы. Вернуть Чарльза. Мы все виноваты: мы отошли от Чарльза, отгородились от него. Мария никогда этого не сознавала. Не понимала. Умом она была и есть ребенок, ищущий, любопытный, как зеркало отражающий не себя, а других. Она не думала о вас, Чарльз, только потому, что дети вообще никогда не думают. Если бы музыка Найэла обладала способностью останавливать мгновение, все могло бы проясниться, уладиться. Но Полли все испортила.

— Мальчуган был сегодня таким забавным во время прогулки, — сказала она. — Он спросил меня: «Полли, когда мы вырастем, то станем такими же умными и знаменитыми, как мамочка и дядя Найэл?» Это зависит от вас, ответила я. Маленькие мальчики, которые грызут свои ногти, не становятся знаменитыми.

— Я грыз свои до крови, пока мне не исполнилось девятнадцать лет, — сказал Найэл.

— Восемнадцать, — поправила Мария.

Ей было известно и то, кто его от этого отучил. С видом холодного безразличия она смотрела на Найэла.

Его уже не вернуть, думала Селия. Мгновение. Мы упустили свой шанс. Чарльз молча налил себе кларета.

— Кроме того, — продолжала Полли, — вы не станете знаменитыми, если будете сидеть, ничего не делая. Так я и сказала малышу. Мамочка хотела бы проводить больше времени здесь, с вами и с папочкой, но она должна работать в театре. И знаете, что он на это сказал? Он сказал: «Ей не надо работать. Она могла бы просто быть нашей мамочкой». Как мило.

Загнув палец, она отпила из стакана воды и улыбнулась Марии. Никак не могу решить, подумал Найэл, то ли она преступница, хитрая, опасная, созревшая для Олд-Бейли,[204] то ли так непроходимо глупа, что было бы благом свернуть ей шею и избавить мир от лишних хлопот.

— По-моему, — набравшись храбрости, заметила Селия, — детям надо сказать вот что. Не так уж и важно, знаменит ты или нет. Любить свое дело, вот что важно. Будь то игра на сцене, сочинение музыки, садоводство или работа водопроводчика, надо любить свое дело, любить то, чем занимаешься.

— А к супружеству это тоже относится? — осведомился Чарльз.

Селия допустила гораздо большую оплошность, чем Полли. Найэл видел, как она закусила губу.

— Я полагаю, Чарльз, что Полли говорила не о супружестве, — сказала она.

— Полли нет, — сказал Чарльз. — Но мой сын и наследник говорил именно о нем.

Какая жалость, что я не мастак говорить, думал Найэл, не один из тех цветистых болтунов, которые как блины подбрасывают фразы в воздух и обмениваются ими через стол. Уж тогда бы я отыгрался. Направить разговор в необозримо широкое русло, а оттуда в сферу абстрактного мышления. Что ни слово — жемчужина. Супружество, мой дорогой Чарльз, подобно перине. Кому пух, кому иголки. Но лишь стоит вспороть ее, и хоть нос затыкай…

— Грудки совсем не осталось? — спросила Мария.

— Извини, — сказал Чарльз, — она целиком досталась тебе.

Что ж, это тоже выход. И думать особенно не о чем.

— Что я все время хочу сделать, — сказала Полли, — так это взять книгу и записать все забавные высказывания детей.

— К чему брать книгу, если вы и так все помните? — спросил Найэл.

Мария встала из-за стола и не спеша подошла к сервировочному столу. Ткнула вилкой в бисквит, сломав верхнюю корочку. Попробовала его, поморщилась и положила вилку рядом. Испортив вид третьего блюда, она вернулась за стол с апельсином в руках. С единственным апельсином. Вонзила в него зубы и стала снимать кожуру. Если бы не Чарльз и Полли, размышлял Найэл, то самый подходящий момент пустить в ход вопросник, вернее, нечто вроде вопросника, в который мы играли, оставаясь одни. В какое место лучше всего целовать особу, которую вы любите? Все зависит от того, что это за особа. Вы обязательно должны быть знакомы? Не обязательно. Ах, в таком случае, вероятно, в шею. Под левое ухо. И опускаться вниз. Или, когда станете более близки, в колено. Колено? Почему колено? Мария бросила через стол семечко. Оно попало Найэлу в глаз. Жаль, подумал он, что я не могу рассказать ей, о чем сейчас думаю. От Мэри Роз остались бы одни воспоминания, и мы бы от души посмеялись.

— Боюсь, — сказала Полли, глядя на апельсин Марии, — что я забыла добавить в бисквит хереса.

Чарльз поднялся и стал собирать тарелки. Найэл отрезал себе датского сыра, Селия, желая утешить обиженную Полли, взяла кусочек бисквита. К тому же яблочный пирог пригодится завтра.

— Нелегкое это дело все держать в голове, — сказала Полли, — а от миссис Бэнкс невелика помощь. Она занимается только тем, что вписывает точную норму пайка в бланк заказа для бакалейной лавки. Не знаю, что стало бы с нами, если бы я каждый понедельник не ломала над ним голову.

Понедельники, подумал Найэл, надо отменить. Да хранит Господь Мир по понедельникам.

Чарльз не притронулся ни к сладкому, ни к сыру. Пристально глядя на серебряные канделябры, он отломил кусочек печенья и вылил в свой бокал остатки кларета. До последней капли. Напиток оказался достаточно крепким. Лицо Чарльза, хотя с годами и отяжелело, было довольно бесцветным, если не считать загар — ведь большую часть времени он проводил на воздухе. Теперь же оно раскраснелось, на лбу выступили вены. Пальцы Чарльза поигрывали бокалом.

— Ну, и к какому же выводу вы пришли сегодня днем? — медленно проговорил он.

Никто не ответил. Полли удивленно вскинула брови.

— В вашем распоряжении было полдня, — продолжал Чарльз, — чтобы спокойно обдумать, прав я или нет.

Вызов принял храбрейший из нас троих.

— Прав? В чем? — спросила Мария.

— В том, — сказал Чарльз, — что вы паразиты.

Он закурил сигару и откинулся на спинку стула. Слава Богу, подумал Найэл, липовый кларет притупил его чувства. Пока он не выветрится, Чарльз не будет страдать. Ведущий в приемнике простился с «Гранд-отелем», оркестр заиграл последнюю мелодию и затих.

— Кто-нибудь хочет послушать новости? — спросила Полли.

Чарльз махнул рукой. Полли, как вышколенная собака, поняла сигнал. Она встала и выключила приемник.

— Кажется, мы это не обсуждали, — сказала Мария, надкусывая дольку апельсина. — Мы говорили о многом другом. Как всегда.

— Мы провели любопытный день, — сказал Найэл. — Мы, все трое, окунулись в прошлое. Вспомнили многое из того, что считали забытым. А если не забытым, то похороненным на дне памяти.

— Однажды, давным-давно, — сказал Чарльз, — в качестве мирового судьи этого округа я присутствовал на эксгумации. Вскрытие могилы было весьма неприятной процедурой. И от трупа исходил запах.

— Запах незнакомых людей, мертвых или живых, всегда неприятен, — сказал Найэл, — но наш собственный запах и запах тех, кого мы любим, может обладать невыразимым очарованием. И определенным смыслом. Полагаю, сегодня днем мы в этом убедились.

Чарльз затянулся сигарой. Найэл закурил сигарету. Селия прислушивалась к тревожному биению собственного сердца. Мария ела апельсин.

— Вот как? — сказал Чарльз. — И какой же смысл вы извлекли из своего умершего прошлого?

— Не более чем подтверждение того, о чем я всегда подозревал, — ответил Найэл. — Живя, человек движется по кругу, как и мир, вращаясь на своей оси, и возвращается на то же место, с которого начал путь. Это очень просто.

— Да, — сказала Селия, — я чувствую то же самое. Но не только. Существует определенная причина, по которой мы это делаем. Даже если мы и возвращаемся к исходному пункту, то по пути кое-что приобретаем. Своего рода знание.

— По-моему, вы оба абсолютно не правы, — сказала Мария. — У меня вовсе нет такого чувства. Я не вернулась к тому, с чего начала. Я достигла другого пункта. Достигла благодаря собственным усилиям, собственной воле. Назад пути нет. Только вперед.

— В самом деле? — сказал Чарльз. — И можно спросить, к чему?

Полли, которая с веселым и несколько озадаченным видом бросала взгляды то на одного, то на другого, ухватилась за возможность принять участие в разговоре.

— Мы все надеемся, что мамочка, как только нынешняя пьеса сойдет со сцены, пойдет навстречу новому большому успеху. И мамочка на это тоже надеется.

Довольная собственной находчивостью, она принялась составлять тарелки на поднос. Близился момент, когда ей следовало покинуть столовую. Воскресный ужин, да; но она тактично уходила, как только миссис Бэнкс открывала дверь и подавала поднос с кофе. Мамочка и папочка любили пить кофе в узком кругу. А миссис Бэнкс любила помогать Полли мыть посуду.

— Успех… — сказал Найэл, — в нашем разговоре мы его не касались. Как и слава, о чем недавно говорила Селия, он не так уж необходим. Слишком часто успех становится камнем на шее. Да и история успеха в нашем деле всегда очень скучна. История успеха Марии — это перечень ее ролей. Моего — вереница мелодий. Они не имеют ровно никакого значения.

— А что, по-вашему, имеет значение? — поинтересовался Чарльз.

— Не знаю, — ответил Найэл, — и никогда не знал. А хотел бы, видит Бог.

Миссис Бэнкс открыла дверь и застыла с подносом в руках. Полли взяла у нее поднос. Дверь закрылась.

— А я скажу вам, что имеет значение, — сказал Чарльз. — Имеют значение принципы, критерии, идеалы. Имеет большое значение вера в Бога и в людей. Имеет очень большое значение, если вы любите женщину, а женщина любит мужчину и вы женитесь, и растите детей, и живете жизнью друг друга, и стареете, и лежите погребенными в одной могиле. Еще большее значение имеет, если мужчина любит не ту женщину, и женщина любит не того мужчину, и эти двое пришли из разных миров, которые невозможно соединить, невозможно превратить в один мир, принадлежащий обоим. Потому что когда такое происходит, мужчина начинает плыть по течению и погибает как личность, его идеалы, иллюзии, традиции погибают вместе с ним. Жить больше не для чего. Он признает себя побежденным. И он говорит себе: «К чему напрасный труд? Женщина, которую я люблю, не верит в то, во что верю я. Так перестану верить и я. Я тоже могу понизить свои критерии».

Он взял чашку кофе, которую поставила перед ним Полли, и помешал в ней ложечкой. Мешать было незачем. Кофе был без сахара.

— Чарльз, прошу вас, — сказала Селия, — не говорите так. Для меня невыносимо слышать, когда вы так говорите.

— Для меня было невыносимо, — сказал Чарльз, — начать думать подобным образом. Теперь я уже привык.

— Чарльз, — сказал Найэл, — я не умею правильно расставлять акценты, но по-моему, вы все видите не в фокусе, не в контуре. Вы говорите о разных мирах. Наш мир, мир Марии и мой, отличается от вашего, но только на поверхности. У нас тоже есть свои традиции. Свои критерии. Но мы смотрим на них под другим углом зрения. Как, скажем, француз многое видит иначе, чем датчанин или итальянец. Это не значит, что они не могут ужиться, не могут поладить.

— Совершенно согласен, — сказал Чарльз. — Но поскольку я никогда не просил француза, датчанина или итальянца разделить со мной жизнь, то вы уклоняетесь от главного вопроса.

— И в чем же состоит главный вопрос? — спросила Мария.

— Пожалуй, — сказала Полли, стоя в дверях, — если не возражаете, я пожелаю вам доброй ночи и пойду помогу миссис Бэнкс с мытьем посуды. — Она одарила нас лучезарной улыбкой и ушла.

— Главный вопрос в том, — сказал Чарльз, — что для вас главное в жизни — брать или давать. Если брать, то приходит время, когда вы досуха высасываете того, кто дает, как Мария только что высосала последние капли сока из апельсина. И перед тем, кто берет, открывается безрадостная перспектива. Для того, кто дает, перспектива так же безрадостна, потому что в нем практически не осталось никаких чувств. Но у него еще хватает решимости, чтобы принять одно решение. А именно — не тратить попусту те немногие чувства, что в нем еще остались.

Пепел с его сигары упал на блюдце. Полежал на пролитых каплях и расплылся грязным, коричневым пятном.

— Откровенно говоря, — сказала Мария, — я не понимаю, что ты имеешь в виду.

— Я имею в виду, — сказал Чарльз, — что мы все подошли к той точке, где наши пути расходятся.

— Не слишком ли много кларета ты выпил? — спросила Мария.

Не слишком, подумал Найэл, Чарльз выпил не слишком много. Если бы было еще хоть полбутылки, Чарльз не страдал бы. Никто не должен страдать. Иначе завтра мы проснемся с головной болью. Тогда как сейчас…

— Нет, — сказал Чарльз. — Я выпил ровно столько, чтобы у меня развязался язык, который слишком долго был связан. Сегодня днем, пока вы втроем ворошили прошлое, я принял решение. Очень простое решение. Люди принимают его каждый день. Но поскольку оно отразится на вас троих, вы имеете право услышать о нем.

— Я тоже принял решение, — быстро проговорил Найэл. — Возможно, сегодня каждый из нас принял решение. Вы только что спросили, что в жизни имеет для меня значение. Я солгал, ответив, что не знаю. Для меня имеет значение писать хорошую музыку. Я этого еще никогда не делал и, возможно, не сделаю. Но я хочу попробовать. Хочу уехать и попробовать. Поэтому, что бы вы ни решили, гуляя под дождем, можете спокойно исключить меня из своей сметы. Меня здесь не будет, Чарльз. А значит, одним паразитом меньше.

Чарльз промолчал.

— Мне очень неловко, — сказала Селия, — что я так часто приезжаю сюда на выходные. После смерти Папы как-то само собой получилось, что я стала считать Фартингз своим домом. Особенно во время войны. И дети. Дети открыли для меня новый мир. Но теперь я окончательно поселюсь у себя в Хэмпстеде, там все будет по-другому, совсем по-другому. Я займусь тем, на что раньше у меня не хватало времени. Я буду писать. Я буду рисовать.

Чарльз не сводил взгляда с серебряных канделябров.

— На прошлой неделе зал опять был полупустым, — сказала Мария. — Я очень сомневаюсь, что пьеса протянет до весны. Мы уже много лет не отдыхали вместе, не так ли? Просто нелепо… Ведь есть масса мест, которых я еще не видела. Чарльз, мы могли бы куда-нибудь поехать, когда пьесу снимут. Ты бы хотел этого? Ты был бы рад?

Чарльз положил сигару на тарелку и сложил салфетку.

— Очаровательное предложение, — сказал он. — Но у него есть один недостаток. Оно пришло слишком поздно.

Слишком поздно для фортепианного концерта, слишком поздно сочинять хорошую, а не плохую музыку? Слишком поздно рисовать, слишком поздно печатать рассказы? Слишком поздно создать семью, обустроить домашний очаг, любить детей?

— Завтра, — сказал Чарльз, — я намерен дать делу официальный ход. Поручить адвокату написать тебе письмо по всей форме.

— Письмо? — спросила Мария. — Какое письмо?

— Письмо с просьбой дать мне развод, — ответил Чарльз.

Никто из нас не проронил ни слова. Мы уставились на Чарльза, растерянные, ошеломленные.

Этот голос, подумала Селия, голос, который я не слышала, голос на другом конце провода. Вот что встревожило меня, вот что напугало. Этот голос и то, как Чарльз толкнул ногой дверь буфетной.

Слишком поздно, подумал Найэл, слишком поздно… в том числе и для Чарльза. Паразиты сделали свое дело.

— Развестись с тобой? — сказала Мария. — Что значит развестись с тобой? Я не хочу с тобой разводиться. Я тебя люблю, очень люблю.

— Ужасно, не так ли? — сказал Чарльз. — Тебе следовало говорить об этом почаще. А теперь бесполезно, меня это уже не интересует. Видишь ли, я полюбил другую.

Найэл через стол посмотрел на Марию. Она уже не была Мэри Роз, она уже никем не была. Она вновь стала маленькой девочкой, которая почти тридцать лет назад стояла в заднем ряду партера и смотрела на Маму, освещенную мягким светом рампы… Она посмотрела на Маму, затем повернулась к висящим на стене зеркалам, и в них отразились не ее, а у кого-то заимствованные жесты, не ее, а чьи-то руки, чья-то улыбка, чьи-то плывущие в танце ноги. А глаза были глазами ребенка, который живет в мире фантазий и масок, в мире оживших видений и пурпурных волн театрального занавеса; ребенка, который, как только ему показали реальную жизнь, почувствовал боль, смятение, страх.

— Нет, — сказала Мария. — Нет…

Она поднялась из-за стола и, стиснув руки, стояла, глядя на Чарльза. Роль покинутой жены ей еще не приходилось играть.

Глава 23

Селия оставила перчатки и библиотечную книгу в приемной. После консультации у врача она вернулась за ними. Женщины с маленьким ребенком там уже не было. Наверное, она пошла к одному из врачей, чьи имена указаны на медных табличках на дверях. Вместо них у стола сидел мужчина, листавший страницы «Сферы». У него было серое, изможденное лицо. Возможно, он очень болен, подумала Селия, возможно, ему скоро скажут что-нибудь гораздо хуже того, что сказали ей. Поэтому он и не читает журнал по-настоящему, а нетерпеливо перелистывает сразу по четыре страницы. И никто из собравшихся в этой комнате не знает, чем больны другие. О чем они думают. Зачем пришли. Взяв со стола перчатки и библиотечную книгу, она вышла из приемной. У открытой входной двери стояла женщина-регистратор в белом халате.

— Похолодало, — сказала она.

— Да, — сказала Селия.

— Коварное время года, — сказала женщина. — Всего доброго.

Входная дверь захлопнулась. Селия спустилась по ступенькам и свернула налево по Харли-стрит. Действительно, похолодало. Задул пронизывающий ветер. В такой день хорошо сидеть там, где тебя любят и балуют: жаркий камин, дружелюбный звон чашек и блюдец, сонный кот, развалясь в кресле, лижет лапу, а на подоконнике распускаются новые бутоны розового цикламена.

— Ну, что случилось? Положи ноги поудобнее и расскажи все по порядку.

Но такого друга нет. Она свернула на Вигмор-стрит в сторону книжного клуба «Таймс». Фиброма. Множество женщин имеют фиброму. Довольно частое явление. И операция, как сказал врач, в современных условиях не представляет никакой сложности. После операции ей станет гораздо лучше. Прежде всего, не волноваться, несколько недель отдыха, а потом быть готовой ко всему. Нет, она вовсе не боится операции. Но сознание того, что она не сможет иметь детей… Отказываться просто нелепо, глупо. Вопрос о замужестве не стоит, она не влюблена, никогда не была влюблена, да и вряд ли уже кого-нибудь встретит; она и не хочет влюбляться и выходить замуж не имеет ни малейшего желания.

— Вы намерены выйти замуж? — спросил врач.

— Нет. Ах нет.

— Значит, ваше решение зависит только от вас?

— Только от меня.

— Общее состояние вашего здоровья не оставляет желать лучшего. И, уверяю вас, вам не о чем беспокоиться. Если бы это было не так, я не стал бы скрывать.

— Я не беспокоюсь. Правда.

— Значит, все в порядке. Отлично. Тогда остается только назначить время и место. И хирурга.

Однако никаких детей… Никогда. Никакой возможности после операции. Сегодня ты женщина, способная вынашивать детей. Но через несколько недель… Через несколько недель ты станешь чем-то вроде раковины. Не более чем раковиной. Женщина, которая идет перед Селией по Вигмор-стрит, может быть, она тоже перенесла такую операцию. Она выглядит крепко сбитой. С другой стороны, вполне возможно, что она замужем и у нее несколько детей. Впрочем, не важно. У нее вид замужней женщины. Приехавшей в город жены флегматичного деревенского викария. Она в нерешительности помедлила… перешла дорогу, остановилась у «Дебнемз»[205] и уставилась на витрину. Затем, видимо, решилась и вошла в магазин. Как определить, была у этой женщины операция, которую предстоит перенести ей, или нет.

Через вращающуюся дверь Селия вошла в книжный клуб «Таймс». Подошла к столу, на котором значилась начальная буква ее фамилии. За столом стояла давно знакомая ей девушка. Девушка с платиновыми волосами.

— Добрый день, мисс Делейни.

— Добрый день.

И вдруг Селия ощутила непреодолимое желание рассказать девушке про операцию. Сказать: «Мне должны вырезать внутренности, а это значит, что я не смогу иметь детей». Что ответит ей платиновая девушка? Скажет: «О Боже, мне очень жаль», и ее сочувствие согреет Селии сердце, и она выйдет из клуба «Таймс» более счастливой, смирившейся со своей участью? Или она в замешательстве посмотрит на Селию и, опустив глаза на ее палец, поймет, что Селия не замужем? Так не все ли равно? Почему Селия так боится?

— У меня есть биография, которую вы спрашивали, мисс Делейни.

— Ах, благодарю вас. — Но Селия была не в том состоянии духа, которое располагает к биографиям. — Нет ли у вас каких-нибудь рассказов? Хороших рассказов, которые можно взять в руки и вскоре отложить?

Идиотский вопрос. Что она имела в виду? Она имела в виду то, как мужчина в приемной обращался с последним номером «Сферы».

— Боюсь, что из рассказов нет ничего стоящего. Но есть замечательный роман, который только что появился и уже получил очень хорошие рецензии.

— Можно посмотреть?

Платиновая девушка протянула книгу через стол.

— Он не тяжелый?

— О нет. Как раз наоборот. И очень легко читается.

— Хорошо. Я его возьму.

Роман издала фирма, где директором был мистер Харрисон. Его написала одна женщина, у которой было время, чтобы писать. Она подписала контракт, почла за честь и оправдала доверие фирмы. Не то что Селия. Если бы Селия принялась за работу, если бы не необходимость ухаживать за Папой, если бы не война, посетители подходили бы к этому самому столу и спрашивали у платиновой девушки: «У вас нет новых рассказов Селии Делейни?» Надо просто вернуться в Хампстед, сесть за стол, выкроить время. Никакие операции не помешают ей в этом. Больной всегда может работать. Больной может писать, лежа в кровати. Надо лишь подложить доску для рисования.

— Вы не хотите взять еще и биографию? Я держала ее специально для вас.

— Хорошо. Благодарю вас. Я возьму.

Ей подали через стол биографию и новый легкий роман.

— На днях я видела на сцене вашу сестру.

— В самом деле? Вам понравилось?

— О пьесе я не очень высокого мнения, но ваша сестра мне очень понравилась. Она великолепна, правда? Вы ни капли не похожи, не так ли?

— Да, мы действительно не похожи. Видите ли, мы сестры только по отцу.

— Ах, наверное, поэтому вы и не похожи. Я могла бы смотреть ее игру каждый день. Мой друг тоже. Он был без ума от нее. Я почти приревновала его!

На пальце платиновой девушки было кольцо. Селия только сейчас заметила его.

— Я не знала, что вы обручены.

— Да, уже почти год. Я выхожу замуж в Пасху. Тогда в библиотеке меня больше не увидят.

— У вас есть дом?

— Да, конечно.

Но Селии не удалось продолжить разговор с платиновой девушкой: какой-то мужчина в котелке и очках нетерпеливо совал вперед библиотечную книгу, за ним ждали своей очереди еще трое.

— Всего доброго.

— Всего доброго.

Вниз по лестнице библиотеки, через улицу, сквозь холодный шквалистый ветер, задувающий за воротник. А все-таки это правда, что эгоистичный страх за самого себя притупляет все остальные чувства. Визит на Харли-стрит придал особую окраску всему дню. С тех пор как Селия вышла от врача, она ни разу не подумала о Марии.

«Но вы ни капли не похожи, не так ли?»

«Да, мы сестры только по отцу».

Но мы должны быть похожи, потому что в нас обеих течет Папина кровь. Мы унаследовали его силу, его энергию, его жизненную стойкость. По крайней мере, Мария. Вот почему она лишь одно мгновение стояла, глядя на Чарльза испуганными глазами. Лишь одно мгновение. Затем собрала всю свою волю и сказала:

— Как глупо с моей стороны. Извините. Мне следовало бы знать. Между прочим, кто она?

И когда Чарльз назвал ей имя, Мария ответила:

— Ах… эта… Да, понятно, другой и не могло быть, разве не так? Я хочу сказать, что не могло при том спокойном образе жизни, какой ты здесь ведешь.

И она стала убирать кофейные чашки, как то могла бы делать Полли. Никто не знал, о чем она думает, что творится у нее в душе. Найэл встал и вышел из комнаты; он никому не пожелал доброй ночи. Селия помогла Марии убрать оставшиеся тарелки. Чарльз продолжал курить сигару. И Селия подумала, что если бы было возможно вернуть сказанные слова, если бы было возможно остановить и повернуть вспять стрелки часов, если бы день начался заново и всем нам представился бы еще один шанс, то ничего подобного не произошло бы. Чарльз не отправился бы на прогулку и не принял бы свое решение. Он не разговаривал бы по телефону. И день закончился бы совсем иначе.

— Я могу чем-нибудь помочь? — ставя чашки с блюдцами на буфет, спросила она Марию. — И голос ее звучал на полутонах, как бывает, когда в доме кто-то болен и лежит с высокой температурой, в нем чувствовалось то же настоятельное желание помочь страждущему: подать горячего молока, подложить грелку, укрыть одеялом.

— Ты? Нет, дорогая, ты ничем не можешь помочь.

Мария, которая никогда не убирала со стола, предоставляя другим заботиться о наведении порядка, понесла поднос в буфетную. Мария, которая никогда не называла Селию «дорогая», только Найэла, улыбнулась ей через плечо. И тогда Селия совершила непростительное — вмешалась не в свое дело. Она вернулась в столовую, чтобы поговорить с Чарльзом.

— Прошу вас, пусть ваше решение не станет окончательным, — сказала она. — Я понимаю, вам всегда было непросто. Но вы знали, на что идете, когда женились на Марии, разве нет? Вы знали, что ее жизнь никогда не будет похожа на вашу. К тому же война. Война многих изменила, и изменила не к лучшему. Прошу вас, Чарльз, не разбивайте все одним ударом. Подумайте о детях.

Но ее порыв пропал втуне. Казалось, она обращается к человеку, которого никогда не знала. К человеку, чью жизнь, чувства и поступки не понимала и не могла понять.

— Я должен попросить вас не вмешиваться, Селия, — сказал Чарльз. — Право же, это не ваше дело. Не так ли?

Нет, это не ее дело. Семейная жизнь Марии, дети, дом, где она проводила так много времени, тепло, которому радовалась, неурядицы, которые принимала близко к сердцу. Здесь не нуждались в ее помощи. Мария сама пойдет навстречу будущему. Селия ничего не могла сделать. Совсем ничего. На следующий день возвращение в Лондон привычным поездом чем-то напоминало возвращение в дом на Сент-Джонз Вуд после смерти Папы. То же ощущение катастрофы, крушения. Закончен отрезок жизни. Где-то глубоко под землей погребен труп. Чья-то жизнь.

Дети, высыпавшие на подъездную аллею, машут ей на прощание. «До конца недели!» Но она больше не приедет. Теперь уже нет.

И вот, думала Селия, переходя Вер-стрит, чтобы зайти в «Маршалз», она одержима сомнениями и страхом перед операцией, а Марии предстоит пережить крушение семейной жизни. Селия оплакивает утрату детей, которые не родились, а Мария может потерять детей, которые действительно существуют. Ведь развод означает именно это. Хотя Чарльз с точки зрения закона — виновная сторона, он захочет оставить детей себе. Дети принадлежат Фартингзу, Колдхаммеру. Визиты на квартиру — да. Походы в театр. Увидеть мамочку на сцене. Но лишь изредка. Визиты на квартиру — все реже и реже. Гораздо приятнее жить в деревне с папочкой, Полли и с… как они будут обращаться к новой матери? Скорее всего по имени. Теперь так принято. И все устроится. Все пойдут своей дорогой.

— Эй! Кто-нибудь послал тете Селии рождественский подарок?

— Нет. Ах! А нужно? Ведь мы вовсе не должны, разве нет, теперь?

— Мы ее никогда не навещаем. А зачем?

Кто-то толкнул Селию в спину; она извинилась и пошла дальше. В. «Маршалз» было очень много народу. Она заслонила проход к лестнице, спускавшейся в галантерейный отдел. Она никак не могла вспомнить, зачем пришла, что хотела купить. Может быть, туфли? Да, туфли. Но в обувном отделе было слишком много покупателей. Женщины с грустными, усталыми лицами сидели на стульях и ждали своей очереди.

— Прошу прощения, мадам. Сегодня днем мы очень заняты. Зайдите попозже.

Значит, дальше… вслед за толпой к лифту. Наверх. Хоть одна из этих женщин перенесла операцию? Вон та в уродливой шляпе, с густым слоем лиловой помады на губах — у нее есть фиброма? Но если и есть, это не имеет значения. Широкая полоска на руке без перчатки свидетельствует о том, что она замужем. Возможно, у нее есть маленький мальчик, который учится в Саннингдейле.

— В субботу я собираюсь навестить Дэвида.

— Замечательно. Будет пикник?

— Да, если повезет с погодой. Потом футбольный матч. Дэвид будет в нем участвовать.

Женщина вышла из лифта и направилась в отдел нижнего белья.

— Поднимаемся? Поднимаемся? Кто еще желает подняться? Пожалуйста.

Можно и подняться, куда-нибудь пойти. Можно просто побродить по «Маршалз». Ведь есть что-то гнетущее в самой мысли о том, что надо спуститься в метро на станции Бонд-стрит, на Тоттенхэм-Корт-роуд пересесть на Эджварскую линию, доехать до Хампстеда, а дальше пешком брести к своему дому с пустыми комнатами.

Детское белье. Кроватки. Коляски. Батистовые платьица в оборку. Погремушки. Селия вспомнила, как перед рождением Кэролайн заходила сюда с Марией. Мария заказала весь комплект приданого новорожденному и записала его на счет леди Уиндэм.

— Она может оплатить все, — сказала Мария, — кроме коляски. Я попрошу Папу подарить мне коляску.

Селия выбрала большую голубую шаль. Потом она обменяла ее на розовую, потому что ребенок оказался девочкой. И сейчас на прилавке лежала шаль, правда не такого качества, как тогда. Она посмотрела на шаль и задумалась о Кэролайн… как ей там, в школе. Что будет с Кэролайн?

— Вы ищете шаль, мадам? Вот эти только что поступили. Их просто расхватывают. Очень большой спрос.

— В самом деле?

— О да, мадам. Шалей такого качества у нас не было с довоенных времен. Для первенца, мадам?

— Нет. Ах нет. Я только смотрела.

Интерес продавщицы мгновенно угас. Селия отошла от прилавка. Нет, не для первенца. Не для второго и не для третьего… Никаких шалей, оборок, погремушек. Что скажет эта женщина, если Селия посмотрит в ее усталые серые глаза и признается: «У меня фиброма. Я никогда не смогу иметь ребенка». Призовет на помощь остатки любезности и ответит: «Мне очень жаль, мадам, поверьте»? Или с удивлением посмотрит на нее, что-то шепнет своей помощнице, которая стоит за прилавком в нескольких шагах от нее, а та пошлет за заведующим отделом — «Мы боимся, что одной даме стало дурно». Надо уйти, так будет лучше для всех.

— Желаете подняться? Пожалуйста.

Почему в воскресенье вечером Найэл уехал, ни с кем не простившись? Сел в машину и уехал?

«Вы ни капли не похожи, не так ли?»

«Да. Он мой брат только по матери».

Но мы должны быть похожи, потому что в нас обоих течет Мамина кровь. Мы унаследовали ее целеустремленность, ее способность сосредоточиться, ее любовь к уединению. По крайней мере, Найэл. Вот почему в воскресенье вечером он ушел из Фартингза и уехал на машине к морю, видимо к своей лодке; уехал, чтобы ни слова, ни поступки, причиняющие боль людям, которых он любит, не стояли между ним и его музыкой. Уехал, чтобы остаться наедине с собой, чтобы никто не нарушал гармонии рождающихся в его голове звуков; совсем как Мама, которая танцевала одна на пустой сцене… Поэтому он и уехал? Или потому, что подумал: «Это моя вина. Наша общая вина. Мы втроем убили Чарльза».

«Комната отдыха для женщин». Направо… Какое внимание со стороны руководства «Маршалз». В магазине, наверное, много женщин с фибромой, таких, как она. С легкой головной болью. С уставшими ногами. С ноющей болью. Вот они, сидят на стульях вдоль стен, будто снова пришли на прием к врачу. Женщины с пакетами. Женщины без пакетов.

Две из них, почти касаясь головами друг друга, заняты разговором. Вполне веселые. Им все равно. Фиброма для них пустяк. Одна женщина сидит за столом и торопливо исписывает листы почтовой бумаги — один, второй, третий. «Мой дорогой, единственный, пишу тебе, чтобы сообщить: то, чего мы так боялись, правда. Мне предстоит операция. Я знаю, что это означает для нас обоих…»

Что ж, по крайней мере от этого она избавлена. Не надо идти домой и писать письмо. Не надо звонить по телефону возлюбленному. Нет и мужа, который ждет у камина.

— Что случилось? Что сказал этот человек?

Селия продолжала сидеть в комнате отдыха на… этаже «Маршалз». Дело в том, говорила она себе, что я поднимаю глупую шумиху вокруг всего этого, веду себя так, словно собираюсь умирать, и все потому, что врач сказал о невозможности иметь ребенка, которого я и так не собиралась заводить. Никогда не собиралась. А если бы и завела, то это было бы трагедией. Он бы умер. Или всю жизнь доставлял бы мне одни неприятности. Слабый характер. Жизнь за мой счет. Беспрерывные просьбы денег. Женитьба не на той женщине. Невестка не любила бы меня. Никогда бы не приезжал побыть у меня.

— Неплохо бы погостить у старушки.

— Ах нет… Опять? Какая скука.

К Селии подошел гардеробщик:

— Извините, мадам, но мы закрываемся. Ровно в половине шестого.

— Извините. Благодарю вас.

Вниз на лифте со всеми остальными. Все остальные проталкиваются во вращающиеся двери.

— Такси, мадам?

А почему бы и нет? Разумеется, такси — непозволительное расточительство, но сегодня такой день. Но вот незадача, у Селии не хватило мелочи, чтобы дать комиссионеру. Такси ждало, а у нее было только десять шиллингов на машину, для комиссионера не набралось и шести.

Она села в машину, ей было слишком стыдно пускаться в объяснения. Комиссионер с силой захлопнул дверцу и махнул шоферу рукой. Пепельница под окном была до отказа набита окурками. Один из них еще дымился. На самом его конце виднелись следы губной помады. Кто она, пассажирка, уступившая свое место Селии? Веселая, счастливая девушка, ехавшая на вечеринку? Женщина, спешившая к любовнику? Мать, торопившаяся на свидание с сыном? Неразгаданные тайны такси… Минуты безумия, минуты прощания… А может быть, здесь только что сидела такая же старая дева, как она, Селия, и к тому же с фибромой? Тип нервной женщины, которая ищет успокоения в сигаретах.

Она была рада, что такси поехало через Риджентс-Парк, а не более знакомой дорогой по Финчли-роуд. Ей было невыносимо тяжело видеть опустевшие, разрушенные дома Сент-Джонз Вуд. Дом, где она жила с Папой, стоял без окон, штукатурка со стен осыпалась. Калитка висела криво, кое-как, ограда обрушилась.

Однажды несколько лет назад она осмелилась зайти в дом в сопровождении Найэла. Комнаты с зиявшими дырами стенами производили страшное впечатление. Если загробная жизнь действительно существует, если Папа и Мама из своего укромного уголка в раю иногда смотрят на мир, то Селия очень надеялась, что Бог не даст ему увидеть их дом.

В его разрушении Папа винил бы Селию, а не войну.

— Но, моя дорогая, что случилось? Что ты наделала?

Вниз по холму. Налево по Черч-роуд, снова направо. Немного дальше, пожалуйста. Вон тот угловой дом. Во всяком случае, как бы он ни назывался, это ее дом, ее убежище и приют. Весной ящики за окнами запестреют цветущими гиацинтами. Ее ступеньки. Ее парадная дверь. Веселого яблочно-зеленого цвета. И название «Мастерская».

Поворачивая ключ в замке и входя в дом, она всякий раз испытывала странное удивление, словно все это было для нее не внове. Как легко. Как просто. Как приятно. Вернуться к себе… к себе. Как приятно увидеть не чужие, а свои, давно знакомые вещи. Стулья, письменный стол, картины в рамах на стене, и среди них два или три ее собственных рисунка.

Селия опустилась на колени растопить камин и, пока он разгорался, прочла письма, пришедшие с дневной почтой. Их было два.

Первым она прочла письмо, отпечатанное на машинке. Какое странное стечение обстоятельств — по прошествии стольких лет, именно в этот день получить письмо из издательской фирмы. От нового управляющего, который сменил ушедшего на пенсию мистера Харрисона.

«Дорогая мисс Делейни!

Надеюсь, Вы помните нашу встречу, когда несколько лет назад Вы посетили фирму по поводу известного и памятного всем нам случая. Как Вам, возможно, известно, в настоящее время я являюсь управляющим вместо мистера Харрисона и пишу Вам с целью выяснить, не располагаете ли Вы возможностью выполнить Ваш давний контракт с нашей фирмой или, что было бы еще лучше, подписать новый. Вы знаете, сколь высоко было мнение моего предшественника о Вашей работе, каковое мнение, особенно относительно рисунков, я разделяю в полной мере. Мистер Харрисон и я всегда понимали, что если Вы решитесь отдать свой талант нам и миру в целом, то могли бы придать еще больший блеск имени Делейни, нежели тот, что окружает его в настоящее время. Очень прошу Вас серьезно об этом подумать. Жду Вашего ответа в самое ближайшее время.

С наилучшими пожеланиями искренне Ваш…»

Письмо нового управляющего фирмы было так же любезно, как и слова мистера Харрисона, сказанные ей много лет тому назад. На этот раз она не подведет. Не разочарует. Она подберет рассказы и рисунки сегодня же вечером, завтра утром, завтра днем. С этих пор она будет планировать свою жизнь, памятуя о том, что она не вечна. Пусть фиброма, пусть операция. Не стоит обращать внимания. Селия распечатала второе письмо. Оно было от Кэролайн.

«Дорогая тетя Селия!

Ко мне только что приезжала мама и рассказала про себя и папу. Она просила в школе никому об этом не рассказывать. Я знаю двух девочек, у которых родители в разводе. Мне кажется, что от этого почти ничего не изменится. Правда, в Фартингзе во время каникул будет не слишком весело. Там просто нечего делать, а кататься верхом мне не очень нравится. Вот я и подумала, нельзя ли мне пожить у тебя? Конечно, если ты можешь меня принять. Я бы так хотела приехать к тебе. Но пора готовить уроки, прозвенел звонок, и мне надо бежать.

Любящая тебя

Кэролайн»
Селия села в кресло перед камином и перечитала письмо. Раз, другой. Сердце ее усиленно билось, к горлу подступил комок. Глупо, но кажется, она вот-вот расплачется. Кэролайн хочет приехать и пожить с ней. Без приглашения. Без чьей-либо подсказки, скажем, Чарльза или Марии. Кэролайн хочет приехать и жить у нее, у Селии.

Конечно, ей надо приехать. Обязательно надо. На следующие каникулы. Маленькая комната наверху рядом с комнатой Селии. Превратить маленькую комнату в комнату Кэролайн. Обставить по вкусу Кэролайн. Они будут вместе гулять в Парке, она купит Кэролайн собаку. На то время, что Кэролайн будет в школе, она оставит собаку у себя. Они многим могут заняться. Музеи, театры — Кэролайн недурно рисует, и Селия могла бы давать ей уроки рисования. К тому же у нее приятный, хоть и небольшой голос; с возрастом он может развиться. Селия могла бы водить Кэролайн на уроки пения. Подумав об этом, Селия вспомнила, что Кэролайн всегда чем-то напоминала ей Папу. Выражением глаз, посадкой головы. Кроме того, для своего возраста она достаточно высокого роста.

Без сомнения, Кэролайн вылитый Папа. Такая же ласковая, ей так же необходимы сочувствие, внимание, любовь. Все это она даст ей. Нет ничего важнее, чем сделать ребенка счастливым. Ничего на свете.

Селия подложила в камин несколько поленьев и бросила в огонь письмо от издателей. Как-нибудь она на него ответит. Как-нибудь подумает над их предложением. Это не к спеху. Совсем не к спеху. У нее так много других дел. Надо обдумать столько планов для Кэролайн. Для Кэролайн…

Глава 24

Чтобы ни случилось, думала Мария, никто не должен знать, что у меня на душе, что мне это далеко не безразлично. Даже Селия, даже Найэл. Все должны думать, что честный, полюбовный развод подходит нам обоим, невозможно и дальше разрываться между Лондоном и деревней. Я поняла, что не могу уделять Чарльзу и детям столько времени, сколько хотела бы; значит, лучше расстаться. И хотя развод разобьет Чарльзу сердце, он понимает его необходимость, понимает, что так будет лучше для нас обоих. Если он женится на этой женщине, то вовсе не потому, что она очень привлекательна, не потому, что он влюблен в нее, а потому, что по ее повадкам ей только и жить в деревне. Она умеет обращаться с лошадьми, с собаками; во всяком случае пони мы купили детям по ее совету. Помню, как еще тогда я подумала, что у нее хитрые глаза. Помимо всего прочего, у нее рыжие волосы, и значит, с годами она располнеет. Да и кожа у рыжих неприятно пахнет; Чарльз этого пока не обнаружил. Ничего, со временем обнаружит. Но главное, чтобы все непременно жалели его. Развод всегда вызывает сожаления, особенно когда есть дети, когда столько лет прожито вместе.

Но они действительно никогда не подходили друг другу. Он — такой однообразный, такой скучный, кроме имения его ничего не интересует. Мог ли он надеяться удержать ее? Ведь она так неуловима. Да и кто вообще мог бы удержать ее?

Через эту черту надо перешагнуть. Более того, размышляла Мария, еще немного, и я сама в это поверю, уже начинаю верить, ведь что бы я себе ни вообразила, все становится явью. Вот в чем мне по-настоящему везет. Вот в чем Бог всегда на моей стороне. И чувство одиночества, которое я испытываю сейчас, лежа здесь в темноте с выключенным приемником и с повязкой на глазах, пройдет — всегда проходит. Как зубная боль; и как я забываю про больной зуб, когда боль утихает, так забуду и эту боль, и эту опустошенность.

Было около полуночи, в полночь передачи по приемнику закончатся. Даже иностранные станции замолкнут, умрут.

Тогда, подумала Мария, станет не так легко, не так просто. Потому что в моем воображении будет все время всплывать Чарльз, каким он был когда-то, год за годом… Вот здесь я допустила первую ошибку. Здесь — вторую. Здесь оказалась в глупом положении, я могла бы поступить более тактично. Там вела себя слишком безрассудно, такого не следовало позволять себе.

Если бы я хоть иногда задумывалась. Минуты на две. Нет, на одну. Именно это имел в виду Папа. Вот оно, наказание. Он приходит не в будущей жизни — час расплаты. Он приходит в полночь, когда ты лежишь во тьме наедине с молчащим приемником. Мне незачем перелистывать пьесу моей жизни, я слишком хорошо ее знаю. Бог мудр. Бог знает все ответы. Чарльз поступил со мной так, как я поступала с другими. Он поставил меня в глупое положение. Бедная Мария, муж ушел от нее к другой женщине. Моложе ее. Бедная Мария.

Сколько по всему миру женщин, брошенных мужьями. Унылая компания. Одинокая, безликая, тупая. И теперь я одна из них. Я принадлежу к этой компании. Божественная мудрость… Если бы я умела лицемерить, но я не умею. Если бы я, как все эти женщины, могла бы сказать: «Я отдала Чарльзу все на свете и вот что получила взамен», но не могу. Потому что я ничего не отдала. И поделом мне. Мне нет оправдания. Для описания моего положения сойдет любая избитая фраза: с ней расплатились ее же монетой. Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними. Теперь я знаю, что это значит. Теперь знаю, что чувствовала та женщина годы и годы назад. А я-то считала ее такой занудой. Такой унылой занудой. У меня никогда не хватало смелости звонить ему по телефону из опасения, что она снимет трубку, что случалось не так уж редко. Я часто шутила по этому поводу.

Мне жаль. Видит Бог, жаль. Простите меня, ту, что лежит здесь во тьме. Может быть, завтра попробовать разыскать ее? «Я не понимала, сколько горя я принесла вам. Теперь знаю. Теперь понимаю». А где она живет? Но вот я думаю об этом, и у меня возникает странная мысль — ведь она умерла. В прошлом году я прочла в «Таймс», что она умерла. Если она умерла, то, может быть, сейчас видит меня. Может быть, злорадствует там, на небесах. «И прости нам долги наши, как мы прощаем должникам нашим».

Но рыжеволосую женщину, что живет по соседству с Колдхаммером, я не прощаю. Я ее ненавижу. А значит, и та женщина на небесах не простит меня. Это порочный круг… Почему здесь нет Найэла, чтобы меня утешить? Я никогда не прощу ему, никогда. В тот единственный самый страшный час моей жизни, когда он мне так нужен, его нет рядом. Но я должна заснуть. Если я не засну, то завтра утром на меня будет страшно смотреть. Единственное утешение, что завтра вечерний спектакль. Но из «Хоум Лайф» придут фотографировать мою квартиру; чуть не забыла. Пусть приходят. Я могу уйти. Но куда могу я уйти? Я не хочу никого видеть, ни с кем разговаривать. Я должна сама справиться с этим. Это всего-навсего зубная боль, она пройдет. Должна пройти.

___
— Мисс Делейни, прошу вас, поверните голову немного направо. Так, лучше. Спокойно. Не шевелитесь. Готово.

Фотограф нажал на спуск, полыхнул вспышкой и улыбнулся.

— А если мы снимем вас в кресле? На столе, у вас за спиной фотография вашего мужа с детьми. Вы согласны попробовать? А теперь в профиль. Да… Очень мило. Я в восторге. Просто в восторге.

Он отвернулся и что-то шепнул своему помощнику, тот поправил экран. Фотограф передвинул диван, чтобы он не мешал съемке. Переставил цветы. Продолжайте, думала Мария, переверните всю квартиру. Мне все равно. Разломайте мебель. Перебейте посуду. Что бы сегодня ни произошло, все надо сбросить со счетов. Господи, как я устала.

— Теперь, мисс Делейни, улыбнитесь, прошу вас. Замечательно. Не двигайтесь.

Похоже, они пробудут весь день. Как быть с завтраком? Я собиралась сварить на кухне яйцо. Не могу же я заниматься этим при них. Надо притвориться, что у меня деловое свидание. Что я завтракаю в «Риц».[206] Я бы и в самом деле не прочь позавтракать в «Риц», но одна туда не пойдешь.

— Мисс Делейни, не могли бы лечь на диван и взять в руки рукопись пьесы? Полагаю, вы часто читаете пьесы с прицелом на их будущую постановку.

— Да, вы правы.

— Вот то, что мне нужно. В чем мы вас снимем? В неглиже?

— Мне безразлично. Не могу ли я остаться в этом платье? Переодеваться очень утомительно.

— Но читателям «Кантри Лайф» было бы так приятно увидеть вас в неглиже. Что-нибудь не строгое.

Болван, что же, по-твоему, я должна надеть? Черный шелк с блестками и эгретку в волосы. Знаю, что я сделаю. Завтракать я не буду, это не так важно, да и для фигуры полезно. Я съезжу в школу к Кэролайн. Она моя. Она принадлежит мне. Расскажу Кэролайн, что случилось. Она уже достаточно взрослая, она поймет. Я все расскажу ей, пока этого не сделал Чарльз.

— Муж и дети здоровы, мисс Делейни?

— Да, все прекрасно.

— Наверное, они уже совсем большие?

— Да, они быстро растут.

— Колдхаммер превосходное место. Мне бы очень хотелось вас там сфотографировать. Всего несколько снимков.

— Его еще не вернули. Мы, видите ли, там не живем.

— Ах, ах, понятно. А теперь, мисс Делейни, лягте, пожалуйста, во всю длину. Одна рука свисает с дивана. Да, да, вот так. Очень характерно.

Характерно для чего, скажите на милость? Все думают, будто я только и делаю, что валяюсь на диване. Ну, дальше. Дальше.

— Пьеса идет хорошо, мисс Делейни?

— Вполне. Но время года не из лучших.

Вовсе нет. Что ни на есть лучшее. Дурак, разве он не знает?

— Видите ли, мисс Делейни, публика больше всего любит вас в ролях мечтательных героинь. Героинь не от мира сего, понимаете? Вы, наверное, назвали бы их бесплотными, призрачными. Вы всегда производите именно такое впечатление. Нечто неземное и бесплотное. Подбородок чуть повыше… Не двигайтесь… Благодарю вас.

Все, конец. Больше ни одного снимка.

— В час я завтракаю в «Риц».

— Боже мой. Нам бы очень хотелось сделать еще несколько снимков в спальне. Вы не могли бы вернуться после завтрака?

— Совершенно невозможно. У меня очень загруженный день.

— Как жаль… Впрочем, нам надо сделать еще несколько интерьерных снимков. У вас есть какие-нибудь любимцы, мисс Делейни? Я их не вижу.

— У меня нет любимцев.

— Читатели очень любят видеть, как их кумиры ласкают своих любимцев. Мы можем сказать, что ваши любимцы сейчас за городом.

Да, все мои любимцы за городом, и их ласкает женщина с рыжими волосами. Если угодно — женщина с рыжими волосами, от которой пахнет.

— Очень вам благодарен, мисс Делейни. Вы были чрезвычайно терпеливы. За квартиру не беспокойтесь. Мы все уберем.

— Не забудьте прислать мне пробные отпечатки.

— Разумеется, мисс Делейни. Разумеется.

С улыбками и учтивыми жестами они раскланялись с мисс Делейни на пороге ее квартиры и наблюдали из окна, как она садится в такси на три минуты позднее начала назначенного в «Риц» завтрака. Такси довезло мисс Делейни до ее гаража во дворе многоквартирного дома. Так и не позавтракав, мисс Делейни отправилась за город навестить Кэролайн. До школы был час езды к югу от Лондона.

Слишком оживленное движение, слишком много трамвайных линий… А я толком не решила, что сказать, когда приеду, ведь неожиданно для себя самой я вдруг осознала, что по-настоящему не знаю Кэролайн. Сказать ей: «Дорогая», вручить подарки — вот и все мое знакомство с собственной дочерью. Чем я занималась в ее возрасте? Разыгрывала из себя кого-то другого. Гримасничала перед зеркалом. Поддразнивала Найэла… Почему эта тощая женщина смотрит на меня с таким удивлением?

— Ах! Миссис Уиндэм? Мы вас не ждали.

— Да. Я случайно проезжала мимо. Я могу видеть Кэролайн?

— Она сейчас играет в нетбол… Однако… Жан, дорогой, сбегай, пожалуйста, на Вторую площадку и скажи Кэролайн Уиндэм, что к ней приехала мама.

— Хорошо, мисс Оливер.

У мальчика округлились глаза, и он вприпрыжку убежал.

— Родители обычно приезжают по субботам и воскресеньям, а в других случаях всегда предупреждают о своем приезде. Вот новые фотографии. Не хотите посмотреть? Сделаны в день Учредителей. Жаль, что вы не смогли приехать. Кэролайн была очень разочарована. Да, она мне говорила. Утренний спектакль. Такие вещи часто мешают личной жизни, не правда ли? Мне всегда казалось, что вам приходится разрываться между домом и театром. Да, весь персонал школы. Позвольте взглянуть, Кэролайн сидит впереди, скрестив ноги. Младшие у нас всегда сидят.

Ряды и ряды девочек как две капли воды похожих друг на друга, и без помощи мисс Оливер Мария никогда бы не нашла среди них Кэролайн. Это мой ребенок?

— Да, кажется, она вполне счастлива. Видите ли, она в третьем «А». Там собралась веселая маленькая компания. Не хотите пройтись до игровой площадки и встретить Кэролайн там?

По правде говоря, я бы хотела сесть в машину и вернуться в Лондон. Я не спала всю ночь и не завтракала. Одному Богу известно, зачем я здесь.

— Благодарю вас, мисс Оливер, с удовольствием. Замечательный день. Как чудесно хоть на полчаса оказаться за городом.

Я должна играть свою роль и улыбаться. Должна оставить за собой ауру очарования; чего же и ждут от меня, как не этого. А день вовсе не такой уж и замечательный. Холодно. И туфли на мне неподходящие. Они будут застревать в идиотском гравии, которым усыпаны дорожки. Что это за разгоряченная, запыхавшаяся девочка в голубой юбке бежит к нам? Да это Кэролайн.

— Привет, мамочка.

— Привет, дорогая.

— Папа с тобой?

— Нет. Я приехала одна.

— Ах.

А что мне теперь делать? Куда пойти? Куда-нибудь по этой дорожке?

— Боюсь, я приехала в неудачный день.

— Ну, откровенно говоря, на неделе все дни неудачные. Видишь ли, мы готовимся к соревнованиям между разными классами, которые будут в конце семестра. Мы играем на очки. И наш третий «А» имеет такие же шансы выиграть кубок, как шестой класс. Потому что, хоть они, конечно, победят нас в самой игре, в финале могут проиграть нам по очкам.

— Да, понимаю.

Да ничего я не понимаю. Для меня это китайская грамота. Полная бессмыслица.

— У тебя все в порядке, дорогая? Ты хорошо играешь?

— Ей-богу, нет. Просто ужасно. Хочешь посмотреть?

— Не очень. Дело в том…

— Тогда, может быть, мы посмотрим художественную выставку в Боттичелли?

— Что посмотрим?

— Художественную выставку. А Боттичелли мы называем мастерскую шестого класса. Некоторые ребята сделали очень хорошие рисунки.

— Дорогая, я бы хотела просто куда-нибудь пойти.

— Ах да, конечно. Я отведу тебя наверх.

Расписания на стенах. Странные девочки, пробегающие мимо. Чисто вымытые лестницы, потертый линолеум. Почему не использовать хранящиеся на складе запасы и не покончить с этим? Краны гудят и пропускают воду. Бачки текут. Надо кому-нибудь сказать об этом. Заведующей хозяйственной частью.

— Это твоя кровать? Кажется, она очень жесткая.

— Нормально.

Семь одинаковых кроватей в ряд, с жесткими, твердыми подушками.

— Как папа?

— Хорошо.

Вот он, подходящий момент. Я сажусь на кровать как ни в чем не бывало, пудрю нос. Во мне нет ни капли горечи.

— Дело в том, дорогая, я затем и приехала, чтобы рассказать тебе — видимо, ты услышишь об этом от самого папы, — он хочет со мной развестись.

— Ах.

Не знаю, чего я ожидала от нее. Возможно, думала, что она испугается, заплачет или обнимет меня — этого мне хотелось бы больше всего — и это будет началом чего-то нового, доселе неведомого.

— Нет. Мы не поссорились, ничего такого между нами не было. Просто он должен жить в деревне, а я в Лондоне. А это не очень удобно ни ему, ни мне. Гораздо лучше, если мы будем жить отдельно.

— Значит, почти ничего не изменится?

— Нет, конечно, нет. За исключением того, что я больше не буду приезжать в Фартингз.

— Но ты и так там не часто бывала.

— Да.

— Мы будем приезжать к тебе в Лондон?

— Конечно. Когда захотите.

— Хотя в твоей квартире не так много места, правда? Мне бы больше хотелось жить у тети Селии.

— Вот как?

Но отчего эта боль? Отчего эта внезапная пустота?

— У девочки, которая спит на этой кровати, родители тоже развелись. И ее мама снова вышла замуж. У нее отчим.

— Видишь ли, по-моему, у тебя тоже, возможно, будет мачеха. Я думаю, папа может снова жениться.

— Наверное, на Морковке.

— На ком?

— Мы всегда звали ее Морковкой. Знаешь, она учила нас ездить верхом. Прошлым летом. Они с папой большие друзья. Я не против Морковки. Она очень веселая. Ты тоже за кого-нибудь выйдешь замуж?

— Нет… Нет, я не хочу ни за кого выходить замуж.

— А как тот мужчина в твоей пьесе? Он очень милый.

— Он женат. Кроме того, я не хочу.

— Когда папа женится на Морковке?

— Не знаю. Это не обсуждалось. Мы еще не развелись.

— Нет. Конечно, нет. Можно мне рассказать об этом здесь?

— Нет, разумеется, нет. Это… это очень личное дело.

Мне бы следовало почувствовать облегчение, видя реакцию Кэролайн, но это не так. Я потрясена. Я растеряна. Я не понимаю… Если бы Папа развелся с Мамой, это был бы конец света. А ведь Мама мне не родная мать. Папа и Мама…

— Мама, ты останешься на чай?

— Нет, не думаю. К шести мне надо быть в театре.

— Я напишу тете Селии и спрошу, нельзя ли мне приехать к ней на каникулы.

— Да, дорогая, конечно.

Вниз по намытой лестнице, через увешанный расписаниями холл, в парадную дверь к ожидающей ее машине.

— До свидания, дорогая. Мне жаль, что из-за меня ты пропустила игру.

— Все в порядке, мама. Я сейчас побегу. Осталось еще полчаса.

Кэролайн помахала рукой и, прежде чем Мария успела тронуть машину, скрылась из вида за ближайшим кирпичным зданием.

Вот оно, одно из тех страшных мгновений, когда мне хочется плакать. А я не часто плачу, я не из слезливых. Селия всегда плакала, когда была маленькой. Но сейчас слезы принесли бы мне облегчение. Сейчас мне ничего на свете не хотелось бы так, как расплакаться. Передать кому-нибудь руль, откинуться на спинку и расплакаться. Но я не позволю себе. Что станет тогда с моим лицом, глазами? К шести надо быть в театре. Итак, вместо того чтобы плакать, я буду петь. Очень громко и фальшиво. Для того и писал свои песни Найэл, чтобы, встретив свой Ватерлоо, я могла бы петь.

А может быть, лучше зайти в церковь и помолиться? Я могла бы обратиться к религии. Навсегда бросить сцену, ходить по белу свету и творить добро. Сила в Молитве. Сила в Радости. Нет — это Гитлер. Ну, тогда Сила в Чем-То. Церковь за углом. Может быть, это символ, все равно что заглядывать в Библию перед премьерой. Остановлю машину, войду в церковь и помолюсь? Да, так и сделаю.

В церкви было темно и сумрачно. Скорее всего построили ее недавно. Привычной атмосферы нет и в помине. Мария села на скамью и стала ждать. Возможно, если она прождет достаточно долго, что-нибудь произойдет. С небес слетит голубь. На нее снизойдут мир и покой. И она выйдет из церкви утешенной, освеженной, готовой лицом к лицу встретиться с будущим. Возможно, появится священник, милый, добрый старик священник с седыми волосами и спокойными серыми глазами. Беседа с добрым старым священником, несомненно, поможет ей. Они, как никто, знают жизнь, им близки и понятны чужая боль, чужое горе и страдание. Мария ждала, но голубь так и не слетел. Где-то за стенами церкви слышались смех и крики играющих в футбол школьников. За ее спиной отворилась дверь. Она оглянулась. Да, должно быть, это викарий. Но не старик. Довольно молодой человек в очках. Не глядя ни вправо, ни влево, он прошел по центральному проходу к ризнице. У него скрипели ботинки…

Нет, толку от него не будет. Он никого не обратит ни в какую веру. Да и эта церковь тоже. Сидеть здесь и ждать — пустая трата времени. Назад, в машину…

Ну что же, можно сделать прическу. Люсьен даст мне чашку чая и печенье. Чашка чая — вот то, что мне нужно. Я могу сидеть в кресле, делая вид, что читаю старый номер «Болтуна», а Люсьен будет болтать всякий вздор, который вовсе не обязательно слушать. Я могу закрыть глаза и ни о чем не думать. Или стараться ни о чем не думать. Болтовня Люсьена более живительна, чем наставления священника. В душе они, наверно, очень похожи. Никакой разницы, как сказал бы Найэл.

— Добрый день, мадам. Какой сюрприз.

— Я совершенно измучена, Люсьен. У меня был ужасный день.

Парикмахеры похожи на врачей. Те же спокойные, вкрадчивые манеры. Но они не задают вопросов. Они улыбаются. Они понимают.

Люсьен указал Марии на ее обычное кресло; перед зеркалом стоял неоткрытый флакон эссенции для волос. Он был завернут в целлофан и переливался всеми оттенками зеленого цвета. Название эссенции «Венецианский бальзам» — само по себе искушение. Как конфеты, когда я была ребенком, подумала Мария, обернутые в золоченую бумагу; если я бывала сердитой или очень усталой, они всегда поднимали мне настроение.

— Люсьен, если бы я вам сказала, что нахожусь на грани самоубийства, что собираюсь броситься под трамвай, что мне не мил весь свет, что люди, которых я люблю, меня разлюбили, — что бы вы предложили мне в качестве панацеи от этих бед?

— Как насчет массажа лица, мадам? — спросил Люсьен.

Без одной минуты шесть Мария распахнула дверь служебного входа театра.

— Добрый вечер, Боб.

— Добрый вечер, мисс Делейни.

Боб привстал со стула за перегородкой:

— Несколько минут назад, мисс, вам звонил мистер Уиндэм из загорода.

— Он ничего не просил передать?

— Он просил вас позвонить ему, как только вы придете.

— Боб, переключите, пожалуйста, коммутатор на мою уборную.

— Хорошо, мисс Делейни.

Мария бегом побежала вниз по лестнице в свою уборную. Чарльз позвонил. Значит, все в порядке. Он все обдумал и понял, что о разводе не может быть и речи. Чарльз звонил просить прощения. Наверное, сегодня он так же страдал, как и она. В таком случае никаких упреков, никакого вскрытия. Начнем все с начала. Начнем снова.

Она вошла в комнату и бросила пальто на диван.

— Я позову вас, когда буду готова, — сказала Мария костюмерше.

Она схватила телефонную трубку и попросила соединить ее с междугородным коммутатором. Ей ответили не сразу. Наконец телефонистка сказала:

— Междугородные линии заняты. Мы позвоним вам позднее.

Мария надела халат и связала платком волосы на затылке. Стала намазывать лицо кремом.

Интересно. Для примирения Чарльз приедет в Лондон? Неудачный день, утренний спектакль, но если он приедет рано утром на квартиру, они смогут вместе позавтракать; возможно, он найдет, чем заняться днем, и останется на ночь. Но в Фартингз я не поеду даже на выходные, если эта рыжая будет где-то поблизости. Чарльзу придется отделаться от нее. Ее я не потерплю. Это было бы слишком.

Лицо без следов крема и пудры — гладкое и свежее, как лицо маленькой девочки, которая собирается принять ванну. Мария снова склонилась над телефоном:

— Вы можете соединить меня с междугородным? Это очень срочно.

Наконец ответ:

— Будьте любезны, ваш номер, — и вот в трубке раздаются резкие, высокие гудки телефона в Фартингзе.

Но трубку снял не Чарльз, а Полли.

— Мне нужен мистер Уиндэм.

— Он уехал минут пять назад. Он больше не мог ждать. О Господи, что за день, мамочка!

— Но почему? Что случилось?

— Вскоре после ленча позвонили из Вдовьего дома. Не может ли папочка немедленно приехать. У лорда Уиндэма случился сердечный приступ. Днем мне надо было напоить детей чаем, но об этом нечего было и думать. Папочка вернулся в пять часов и вызвал специалиста из Лондона, сейчас он в пути, и поэтому папочке пришлось снова уехать, но он сказал мне, конечно не при детях, что, по его мнению, надежды почти нет и лорд Уиндэм, скорее всего, умрет этой ночью. Разве не ужасно? Бедная бабушка.

— Мистер Уиндэм просил что-нибудь передать мне?

— Нет. Просто я должна была сообщить вам о случившемся и предупредить, что, по его опасениям, это конец.

— Да, похоже на конец.

— Вы не хотите поговорить с детьми?

— Нет, Полли. Не сейчас. До свиданья.

Да, это действительно конец. Бедному старику за восемьдесят, и ему не пережить тяжелый сердечный приступ. Часы, которые последние десять лет бежали, постепенно замедляя ход, наконец остановятся.

Утром Чарльз станет лордом Уиндэмом. Рыжеволосая женщина, которую Кэролайн называет Морковкой, через несколько месяцев станет леди Уиндэм. А Богу, подумала Мария, сегодня придется вплотную заняться моими делами. Ему будет чем позабавиться. «Что бы такое придумать, чтобы как следует встряхнуть Марию. Послушай-ка, Святой Петр, да и вы ребята, что у нас на очереди? Как насчет тухлых яиц с галерки? Да между глаз, между глаз. Это ее многому научит».

Ладно, ладно, сказала Мария. Это игра на двоих, друзья мои. Как там говорил Папа годы и годы тому назад, перед моей первой крупной ролью в Лондоне? Если ты не умеешь давать сдачи, грош тебе цена. Говорил он и другое, да я не слушала, но если постараться, то можно вспомнить.

Да, Папа. Ты всегда был более близок с Селией, чем со мной. Потому что я обычно думала о чем-то другом; но сейчас, в эту минуту, у меня такое чувство, что ты рядом со мной, здесь, в этой комнате. Я вижу твои смешливые голубые глаза, так похожие на мои, — они смотрят на меня с фотографии на стене: твой нос слегка скривлен в сторону, как и у меня, и волосы также упрямо стоят над головой. А рот, Найэл всегда называет его подвижным, я, наверное, унаследовала от своей венской матери, которую никогда не видела и которая обманула тебя. Я очень надеюсь, что она не станет вредить мне. Нет, не сейчас — до сих пор она поддерживала меня, была на моей стороне.

«Никогда и ни перед кем не раболепствуй, моя дорогая. Никогда не прибедняйся. Раболепствуют неудачники. Прибедняются неудачники. Выше голову. Когда все изменяют, когда все рушится, с тобой остается твоя работа. Не работа с большой „Р“, моя дорогая. Не искусство с большой „И“. Оставь искусство интеллектуалам; поверь мне, в нем их единственное утешение, и если они пишут его с большой „И“, то всегда попадают впросак. Нет, делай работу, без который ты — не ты, потому что это единственное, что ты умеешь делать, единственное, в чем понимаешь. Ты будешь счастлива. Ты познаешь отчаяние. Но не хнычь, Делейни не хнычат. Иди вперед и делай свое дело».

___
— Войдите.

— Мисс Делейни, вас желает видеть один джентльмен, — сказал костюмерша. — Французский джентльмен. Некий мистер Лафорж.

— Некий мистер Что? Скажите ему, чтобы он уходил. Вы же знаете, я никого не принимаю перед спектаклем.

— Он очень настаивает. Он принес пьесу и хочет, чтобы вы ее прочли. Говорит, что вы были знакомы с его отцом.

— Это старо. Скажите ему, что я слышала такое не раз.

— Он днем прилетел из Парижа. Говорит, что его пьеса скоро пойдет в Париже. Он сам сделал перевод и хочет, чтобы ее лондонская премьера состоялась одновременно с парижской.

— Не сомневаюсь, что он этого хочет. Но почему он выбрал меня?

— Потому, что вы были знакомы с его отцом.

О Господи! Впрочем, почему бы не подыграть?

— Как он выглядит?

— Довольно мил. Блондин. Загорелый.

— Задерните занавеси. Я буду разговаривать из-за них. Скажите ему, что он может зайти только на две минуты.

Безрадостная перспектива — провести остаток жизни за чтением пьес каких-то безвестных французов.

— Здравствуйте. Кто ваш отец?

— Здравствуйте, мисс Делейни. Мой отец просил меня засвидетельствовать вам его почтение. Его зовут Мишель Лафорж, и он был знаком с вами много лет тому назад в Бретани.

Мишель… Бретань… Какое странное совпадение. Разве не вспоминала я Бретань в воскресенье днем в Фартингзе?

— О да, конечно. Я очень хорошо помню вашего отца. Как он поживает?

— Все такой же, мисс Делейни. Совсем не постарел.

Должно быть, ему за пятьдесят. Интересно, он не бросил привычку лежать на скалах, разыскивать морских звезд и соблазнять молоденьких девушек?

— Ну и что за пьесу вы хотите мне показать?

— Пьеса из восемнадцатого века, мисс Делейни. Прелестная музыка, очаровательный антураж, и лишь вы одна можетесыграть роль герцогини.

— Герцогини? Я должна быть герцогиней, да?

— Да, мисс Делейни. Очень красивой и очень порочной герцогиней.

Ну, положим, герцогиней я всегда могу стать. Хотя еще не приходилось. А быть порочной герцогиней куда более соблазнительно, чем герцогиней добродетельной.

— Что же делает ваша герцогиня?

— У ее ног пятеро мужчин.

— Только пятеро?

— Если пожелаете, я могу добавить шестого.

Где другой халат, голубой? Кто-то еще стучит в дверь. На мою уборную смотрят как на общественный бар.

— Кто там?

Голос привратника служебного входа:

— Вам телеграмма, мисс Делейни.

— Хорошо. Положите на стол.

Люсьен испортил мне волосы. Откуда этот завиток над правым ухом? Всегда все надо делать самой. Раздернем занавеси.

— Еще раз здравствуйте, мистер Лафорж.

А не дурен, совсем не дурен. Красивее отца, насколько я его помню. Но очень молод. Совсем цыпленок.

— Так вы хотите, чтобы я была герцогиней?

— А вы бы хотели быть герцогиней?

Да, я бы хотела. Я бы не возражала. Я буду и королевой Шюбой, и девчонкой из борделя, если пьеса интересна и забавляет меня.

— Вы где-нибудь ужинаете, мистер Лафорж?

— Нет.

— В таком случае возвращайтесь после спектакля. Вы отвезете меня поужинать, и мы поговорим о вашей пьесе. А теперь бегите.

Он ушел. Он исчез. Затылок у него действительно очень мил. В громкоговорителе прозвучал голос ведущего режиссера:

— Четверть часа, прошу приготовиться.

Костюмерша показала на лежащую на столе телеграмму:

— Вы не прочли телеграмму, мисс Делейни.

— Я никогда не читаю телеграммы перед спектаклем. Разве вам это до сих пор не известно? Папа никогда не читал. Не читаю и я. Это сулит беду.

Мария остановилась перед зеркалом и застегнула кушак.

— Вы помните песню Мельника из Ди? — спросила она.

— Что это за песня? — поинтересовалась костюмерша.

Мне дела нет ни до кого. Нет, нет, нет дела, И до меня ведь никому нет дела.

Костюмерша улыбнулась.

— Вы сегодня в отличной форме, не так ли? — сказала она.

— Я всегда в отличной форме, — ответила Мария. — Каждый вечер.

Приглушенный шум зала, говор зрителей, щелчки и потрескивания громкоговорителя на стене…

Глава 25

Покинув столовую в Фартингзе, Найэл поднялся в свою комнату, бросил в чемодан оставшиеся вещи, снова спустился вниз, вышел из дома и, свернув на подъездную аллею, направился к гаражу. У него хватало бензина, чтобы доехать до берега. Со стратегической точки зрения одно из несомненных достоинств Фартингза заключалось в том, что он располагался между Лондоном и тем местом, где Найэл держал свою ветхую лодку.

Но сейчас такое местоположение было более чем достоинством. Оно означало спасение души. Найэл всегда водил машину весьма посредственно, а сегодня вел еще хуже — его рассеянность прогрессировала. Он не замечал дорожные знаки и указатели «Левый поворот» или «Одностороннее движение». Он ехал не на тот свет, но не специально, а потому, что на какое-то мгновение путал зеленый и красный цвета; или наоборот — пропускал смену огней светофора, и только яростные гудки скопившихся за ним машин пробуждали его от забытья, толкали к поспешным и часто опасным действиям. Марии, Селии и всем, знавшим Найэла, казалось чудом, что его до сих пор ни разу не оштрафовали и не лишили водительских прав.

Именно по этой причине, сознавая свою неспособность водить машину в дневное время при оживленном движении, Найэл любил ездить по ночам. Тогда он чувствовал себя спокойно. Никто ему не мешал. В вождении машины по ночам есть особое очарование. Как и в работе. Ночью все удается лучше, чем днем. Песня, сочиненная в три часа ночи, часто оказывается лучше песни, сочиненной в три часа дня. В сравнении с прогулками при свете луны, дневные прогулки кажутся унылыми и бесцветными. Как хорош лосось в предрассветные часы, как вкусен кусок сыра. Какой заряд энергии приливает из тьмы к голове, какая мощь, какая животворная сила. Последние часы утра и послеобеденные часы созданы для сиесты. Для того, чтобы лежать под солнцем. Спать за плотно задернутыми портьерами.

Ведя машину по тихим сельским дорогам к берегу моря, Найэл со свойственной ему спокойной рассудительностью обдумывал планы на дни грядущие.

Сейчас он ничем не может помочь Марии. В ближайшем будущем она станет поворачиваться к северу и югу, западу и востоку, как флюгер, покорный ветрам ее воображения. Будут гнев, смирение, бесшабашная бравада, слезы обиженного ребенка. Сыграв всю гамму чувств и переживаний, она, возможно, начнет сначала, но в иной тональности. Появится новый интерес, новое увлечение, и ее сдует на другое деление компаса. Хвала богам — ничто не способно долго причинять ей боль.

Душа Марии подобна ее телу — на ней не остается шрамов. Несколько лет назад у нее случилось острое воспаление; поставили диагноз — острый аппендицит. Аппендикс удалили. Недели через три рана зажила. Через три месяца на месте операции осталась лишь тонкая белая полоска. Между тем у других женщин… пунцовые рубцы и пятна. Рождение детей часто вытягивает у женщин все жилы. Но не у Марии.

Можно подумать, что Мария пользуется особым расположением богов, и ей дано пройти по жизни, всегда выходя сухой из воды. Сверши она убийство, ее бы никогда не поймали. Да и совесть не слишком бы мучила. И даже, если наступит день Страшного Суда — а его рассвет, похоже, уже забрезжил, — то ангел-хранитель Марии позаботится, чтобы для нее он оказался не слишком длинным. Даже этот день обернется ей на пользу. Поистине, решил Найэл, Всевышний любит грешников. И никого, кроме грешников. На долю добродетельных, кротких, терпеливых, готовых к самопожертвованию выпадают одни неприятности. В их отношении он умывает руки. Найэл где-то читал, что в этом мире счастливы одни идиоты. Это подтверждает статистика, в этом клятвенно уверяют психологи. Дети, родившиеся с полным отсутствием мыслей, дети с маленькими глазками и толстыми губами преисполнены — по выражению врачей — радостью и счастьем. Они приходят в восторг от всего, что видят. От яиц до земляных червей. От родителей до паразитов…

Ну вот, подумал Найэл, делая крутой поворот, мы и вернулись к паразитам. И что же это доказывает? То, что Мысль, управляющая вселенной, обладает разумом слабоумного ребенка и питает слабость к паразитам. Блаженны паразиты, ибо они наследуют землю. Паразиты разбогатеют, расплодятся. Их есть Царствие Небесное…

До полночи оставался еще час, когда Найэл подъезжал к солончакам. В деревне, скрытой высокими деревьями, часы пробили одиннадцать. Он показал хорошее время. Машина свернула влево и поехала по узкой, изрытой колеями дороге, оборвавшейся у самой кромки воды. Отлив обнажил заросшее тиной дно отмели; высокие камыши, которые в летние месяцы зелеными волнами раскачивались на ветру, неподвижно белели под зимним небом. Ночь была темной, воздух дышал легким морозцем.

Найэл остановил машину на обочине дороги, выключил огни и, взяв чемодан с вещами, зашагал по скользкой от жидкой грязи тропе, тянувшейся параллельно берегу. Отлив еще не закончился, и Найэл слышал, как убывающая вода, с журчанием кружась вокруг столбов причала, просачивается сквозь тину и водоросли. К одному из столбов была привязана небольшая шлюпка. Найэл бросил в нее чемодан и спустился сам.

Он стал грести вниз по течению. На воде было не так холодно, как на суше. Он опустил руку за борт, вода оказалась даже теплее, чем он ожидал. Резкий скрип весел в уключинах отдавался эхом в неподвижном, напоенном тишиной воздухе. У левого берега протоки, там, где глубже, стояли на причале и другие лодки, оставленные их владельцами до наступления весны.

Лодка Найэла была самой последней. Он подгреб к ней, вынул из воды весла шлюпки, перебрался на узкий кокпит и привязал шлюпку. Достал из небольшого рундука ключ и открыл люк в кабину. Из кабины на него пахнул теплый приветливый запах, в котором не было ничего говорившего о плесени и запустении. Найэл чиркнул спичкой и зажег укрепленную на мачте лампу. Затем спустился в кабину, стал на колени перед маленькой плитой и развел огонь. Покончив с этим, он встал, полусогнувшись — низкий потолок не позволял выпрямиться во весь рост, — и, осторожно передвигаясь по тесной кабине, навел в ней порядок.

Как всегда в это время суток, Найэл чувствовал голод. Он быстро расправился с языком, присланным из Иллинойса неизвестной поклонницей его песен, который до сих пор не попробовал; та же участь постигла банку еще более сомнительного происхождения. На этикетке значилось: «Белокорый палтус, незаменимый с гренками». Гренки не предвиделись, но их прекрасно заменило печенье в целлофановой упаковке из Иллинойса. Были еще фиги с рождественскими поздравлениями от некой «Бадди из Балтимора», которые не произвели на него особого впечатления, и всем находкам находка — банка имбирного пива. Найэл вылил пиво в стакан, добавил в него изрядную порцию коньяка, размешал и подогрел на плите. Смесь имела запах утесника в жаркий день, и ее прием повлек за собой странную легкость в мыслях, невесть откуда взявшуюся беззаботность и наркотическую расслабленность, в результате чего Найэл, скинув ботинки на койку, испытал чувство, которое испытывает шмель, когда, с поникшими крыльями, слегка хмельной, вырывается из цепких объятий какого-нибудь благоухающего цветка.

Он подложил под голову две подушки, во весь рост вытянулся на скамье, протянул руку за записной книжкой и стал набрасывать план концерта. Через два часа работы он с раздражением обнаружил, что главная тема, которая по его замыслу должна быть классически ясной, простой и пронизывать все три части концерта, уходит от него. Бесенок, который сидел в частичке его мозгового вещества и, оттягивая языком щеки, нашептывал ему свои мелодии, не желал угомониться и настроиться на серьезный лад. Благородство и гармоническая чистота определяли суть мелодии, но сама мелодия, ничем не сдерживаемая, неуправляемая, то и дело срывалась на чувственный экстаз. Сперва Найэл обвинил в этом имбирное пиво и коньяк; потом поездку на машине; затем плаванье на веслах по прозрачной воде. Наконец, он сел и отшвырнул свои записи в сторону.

Бесполезно. Какой смысл стремиться к высотам, которых все равно не достичь? Смириться с положением дешевого бренчалы, оставить магию звуков подлинным музыкантам. Намурлыкивать ритмы, когда они приходят в голову. К черту концерт!

Найэл закутался сразу в несколько одеял, сложил руки на плечах, подтянул колени к подбородку и заснул в своей обычной позе — позе младенца в утробе матери.

Следующий день прошел попеременно в работе и праздности. Он поел. Попил. Покурил. Прошелся вдоль берега, проплыл на шлюпке до заводи. Примерно на четверть выкрасил свое суденышко в пыльно-серый цвет. Вот он, единственный ответ — быть одному. Единственный, окончательный. Не полагаться ни на одну душу живую. Только на себя самого. Полагаться на роящиеся в голове звуки. Быть творцом своего мира, своей вселенной.

Той ночью с трудом, как школьник перед экзаменом, он записал четким, разборчивым почерком неуловимую мелодию, которая преследовала его весь день.

Нет, не выдающееся творение, не замечательный концерт — всего-навсего очередную безделицу, из тех, что недели две насвистывают рассыльные да напевают себе под нос прохожие на улицах. Но он записал ее без рояля, что само по себе было для него немалым достижением. Когда муки творчества утихли и работа завершилась, наступило желание увидеть Марию… Но Мария была далеко, за много миль от него, мучимая бесплодным осознанием своих грехов и просчетов. Мысль о ней заставила Найэла рассмеяться.

Однажды Мария поддалась на уговоры отправиться с ним в плаванье — всего на один день. В свое первое и последнее плаванье. Она разбиралась в парусах еще меньше Найэла, но все время обвиняла его в том, что он натягивает не те канаты. Наконец они успокоились, но тут его, а не ее стало тошнить. Если задувал ветер, то всегда не в том направлении. Вскоре они оказались в открытом море и уже не чаяли вернуться на землю, когда моторная лодка, рассекавшая бурные морские волны невдалеке от их суденышка, услужливо взяла его на буксир. Мария уронила за борт свой любимый свитер и к тому же потеряла туфли. Замерзший и мокрый до нитки Найэл схватил простуду. В полном молчании они вернулись в Фартингз, и, когда сообщили о своем фиаско Чарльзу, тот пожал плечами и спросил жену: «А чего еще ты ждала?»

Селия была менее обременительной компаньонкой. Умелая помощница, она усердно драила палубу шваброй, но всегда зорко следила, чтобы не произошло какого-нибудь несчастья. «Не нравится мне эта черная туча», «Как насчет того, чтобы вернуться, пока погода не испортилась?», «Что там вдали, скала или несчастная дохлая собака?». В бочку меда она неизменно добавляла свою ложку дегтя. Нет, куда лучше отправляться в плаванье одному.

Ночь, в которую Найэл записал свою песню, подходила к концу, едва забрезживший рассвет предвещал хороший, ясный день, с берега дул легкий бриз. Найэл поднялся на шлюпке вверх по протоке до причала и пошел по тропе к тому месту, где накануне вечером оставил машину. Она стояла на обочине дороги. Он сел за руль и поехал в деревню. Там он купил хлеба и немного другой провизии, после чего отправился на почту послать телеграмму. Заполнив телеграфный бланк, он обратился к сидевшей за барьером девушке. Она была молода, привлекательна, и Найэл улыбнулся ей.

— Могу я попросить вас об одном одолжении? — сказал он.

— О каком именно? — спросила девушка.

— Я собираюсь сходить под парусами, — сказал Найэл, — и не знаю, когда вернусь. Все зависит от ветра, от состояния моей лодки и, прежде всего, от моего настроения. Я хочу, чтобы вы не отправляли эту телеграмму, скажем, до пяти часов. Если я вернусь к тому времени, то заберу ее и, возможно, пошлю другую. Это, как я уже сказал, будет зависеть от моего настроения. Если не вернусь, тогда отправьте телеграмму — ту, что я дал вам, — вот по этому адресу и на это имя.

Девушка с сомнением поджала губы.

— Это против правил, — сказала она. — Не думаю, что я смогу выполнить вашу просьбу.

— В жизни, — сказал Найэл, — многое против правил. Неужели вы еще не поняли?

Девушка покраснела.

— Будет против правил, — сказал Найэл, — если, вернувшись, я приглашу вас поужинать со мной на моей лодке. Но если ужин будет хорош, вы вполне могли бы принять мое приглашение.

— Я не из таких, — сказала девушка.

— Жаль, — заметил Найэл, — потому что с такими интересней всего.

Она снова перечитала телеграмму.

— Когда вы хотите, чтобы я ее отправила? — спросила она.

— Если я не вернусь, — сказал Найэл, — отправьте ее в пять часов.

— Хорошо, — сказала она и повернулась к нему спиной.

Найэл еще раз перечитал телеграмму и расплатился.

Она была адресована Марии Делейни, далее шло название театра, Лондон.

«Дорогая, я люблю тебя. Я отправляюсь в море. Я написал для тебя песню. Если ты получишь телеграмму, то одно из двух. Либо я добрался до берегов Франции, либо лодка затонула. Еще раз — я люблю тебя.

Найэл».
Затем, насвистывая свою последнюю мелодию, он сел в машину с буханкой хлеба, пучком морковки и небольшим пакетом картошки.

Чтобы отплыть от берега, Найэлу потребовалось два часа: пока он поднимал грот-парус, снасть заело, и он повис, как человек в цепях. Найэл вспомнил, что в одной книге по парусникам, прочитанной им в часы досуга, парус, который вытворяет такие фокусы, назывался «оскандалившимся». Самое подходящее название, лучше не придумаешь. Стыдливо, застенчиво парус полоскался на ветру, и Найэлу пришлось забраться на мачту опустить его, после чего процедура повторилась, но уже без скандала. Затем надо было привязать шлюпку к бую — маневр довольно сложный. Цепь оказалась слишком тяжелой для маленькой шлюпки, и ее нос погружался глубоко в воду.

Один, сам себе хозяин, плывущий по течению — слава Богу, начался прилив, — Найэл схватился за румпель и опустил кливер. Небольшой передний парус не поддавался и закрутился вокруг штага. Найэлу пришлось бросить румпель, пройти по палубе и освободить его. Когда он вернулся к румпелю, то увидел, что его суденышко несет на отмель. Найэл в мгновение ока выровнял его и направил вниз по течению.

Какой жалкой фигурой я, должно быть, выглядел с берега, подумал он, и в какую ярость пришла бы Мария.

Переход по реке к морю завершился без неприятностей. Судно шло вместе с ветром и отливом, и ничто не мешало его движению. Даже если бы Найэл захотел остановить его, он не знал, как это сделать.

На море дул свежий ветер, светило солнце, и на поверхности воды не было ни малейшего волнения. Один из тех холодных, ярких зимних дней, когда земля незаметно тает вдали и резко очерченная линия горизонта напоминает четкий карандашный рисунок. Найэл выбрал для своего судна самый благоприятный, на его взгляд, курс — дым из трубы едва различимого вдали парохода. Забыв о том, что пароход, равно как и его посудина, движется, он закрепил штурвал узлом, который сразу развязался, и спустился в кабину приготовить завтрак.

Из иллинойского языка, разогретого на сковороде с жареной картошкой и нарезанной кубиками морковью, вышло вполне сносное блюдо. Приготовив завтрак по своему вкусу, Найэл поднялся с ним на кокпит, сел и стал есть, держа одну руку на штурвале. Земля за кормой превратилась в сероватое пятно, но это его не беспокоило — море было спокойным и гладким. Сопровождавшая его чайка с некоторым сомнением парила в воздухе, и Найэл, дабы умерить ее жадность, бросал ей кусочки языка. Когда язык кончился, он бросил чайке хвостик моркови. Чайка проглотила его и подавилась, после чего улетела, с громкими криками взбивая воду крыльями.

Найэл спустился вниз за подушкой, положил ее под голову на комингс, растянулся на кокпите и, упершись одной ногой в штурвал, закрыл глаза. Вот она — вершина блаженства.

В Лондоне, в Париже, в Нью-Йорке мужчины заполняют конторы, сидят за столами, вызывают секретарш, разговаривают по телефону; мужчины устремляются в метро, вваливаются в автобусы, стоят за прилавками магазинов, крошат горную породу в шахтах. Мужчины воюют, ссорятся, пьют, занимаются любовью, спорят о деньгах, о политике, о религии.

Везде во всем мире люди пребывают в волнении, где-то, почему-то. Их одолевают тревоги. Мучат нерешенные вопросы. Даже те, кого он любит, переживают душевное смятение. Марии и Чарльзу надо принять решение относительно их будущего. Селии надо принять решение относительно ее будущего. Они вплотную столкнулись с трудноразрешимым вопросом: «А что дальше?»

Для Найэла он не имеет значения. Для него ничто не имеет значения. Он один в море. И он написал песню. Мир и покой почиют на нем. Стоит захотеть — и ему нет нужды возвращаться. Его лодка может плыть вечно. Попутный ветер, тихая вода, и где-то за серой гладью моря — берега Франции, ароматы Франции, звуки Франции. Пусть лениво, пусть медленно, но в его жилах течет-таки то, что Папа в минуты раздражения называл «дурной французской кровью Найэла». Англия его дом лишь по стечению обстоятельств, потому, что так вышло, из-за Марии.

Чего проще — доплыть до Франции. Послать из Франции телеграмму Марии: «Я здесь. Приезжай и ты».

Но вот беда — Мария любит комфорт. Ей нужны мягкая кровать, ароматическая эссенция для ванны. Крепдешин для тела. Вкусная еда. Она никогда не согласится жить с ним вот так — голова на комингсе, ноги на штурвале. К тому же она честолюбива.

Мария, размышлял он, доживет до самого почтенного возраста. Она станет легендой. Седая, безжалостная, в свои девяносто девять лет она будет потрясать костылем, грозя всем, кто ее знает, карой небесной. А когда умрет, то умрет с удивлением во взоре и гневом в душе. Смерть? Но почему? Ведь у меня еще столько дел.

Селия примет свой конец с всепрощающим смирением. Письма перевязаны в стопки, счета оплачены, белье из прачечной разложено по полкам. К чему доставлять лишние хлопоты тем, кто обнаружит ее труп. Но маленькая озабоченная морщинка между бровями так и останется. Что сказать Богу, если он действительно существует?

Найэл рассмеялся, потянулся и зевнул. Пожалуй, неплохо бы допить коньяк и имбирное пиво. Он бросил ленивый взгляд в глубь кабины. И тут он впервые заметил длинную струйку воды на полу. Найэл в недоумении уставился на нее. Все стоит на местах, ничто не опрокинуто, брызги просочиться не могли, иллюминаторы задраены. Дождь, но дождя не было дня два. Откуда же взялась на дне кабины вода? Найэл спустился вниз и присмотрелся к струйкам более внимательно.

Он потрогал жидкость рукой, попробовал на вкус. Вода была соленой. Огляделся в поисках отвертки, чтобы поднять ею половую доску. Наконец нашел отвертку на дне рундука. На поиски ушло довольно много времени, и, когда он опустился на колени, чтобы поднять доску, струйка превратилась в поток.

Найэл отодрал доску и увидел, что между днищем и полом кабины полно такой же соленой воды. В какой-то части лодки — он понятия не имел, в носовой или кормовой — образовалась течь. По скорости, с какой прибывала вода, он предположил, что течь довольно значительная.

Что делать? Он поднял еще несколько досок пола, рассчитывая обнаружить поврежденное место и чем-нибудь его заткнуть. Но стоило ему поднять последнюю доску, как вода хлынула с удвоенной силой и вскоре дошла до щиколоток.

Найэл поспешно положил доски на место в надежде уменьшить напор воды — тщетно, приток уменьшился, но не намного.

Ему смутно припомнилась фраза из мальчишеских книг «Все к насосам». Он знал, что в рундуке на кокпите есть насос, и разыскал его. Неумело собрал и вставил наконечник в паз на палубе. Насос издал шипящий звук, похожий на шипенье испорченного велосипедного насоса. Найэл вынул шланг из наконечника и внимательно осмотрел его. Резиновая прокладка прохудилась, и на месте винта зияла большая дыра. Пользоваться насосом было невозможно. Не было и запасного — он забыл его в шлюпке. Оставалось пустить в ход старый кувшин. Найэл спустился за ним в кабину. Вода заливала уже весь пол. Он стал вычерпывать воду кувшином. Минут пять, стоя на коленях, он выливал воду в иллюминатор, после чего понял, что ее не становится меньше. Все его усилия пропали даром.

Найэл снова поднялся на палубу.

Ветер утих; море застыло в глянцево-серой неподвижности. Тонкая струйка корабельного дыма исчезла за горизонтом, вокруг, насколько хватало глаз, не было видно ни одного судна. Земля за кормой лежала милях в семи. Даже чайка скрылась. Найэл сел на кокпит и стал смотреть на прибывающую воду.

Его первой реакцией на случившееся было облегчение — он один. На нем не лежит ответственность за чью-то жизнь. Но эту мысль вскоре сменили грусть и уныние. В такую минуту неплохо с кем-нибудь поговорить. Такой собеседник, как Чарльз… что могло быть лучше. Чарльз, если бы ему не удалось отыскать течь, смастерил бы плот. Не тратя времени даром, он сколотил бы доски от пола кабины. Найэл не мог ни того ни другого. Единственное, что он умел, так это сочинять песни. Подумав о своих песнях, он огляделся и увидел, что блокнот, в который он записал свою последнюю мелодию, упал со скамьи и листами вниз плавает в воде. Он уже весь промок и потемнел. Найэл поднял блокнот и положил рядом с собой. Было что-то зловещее и неотвратимое в шуме воды, заливающей кабину, и он закрыл люк, чтобы не видеть ее, не слышать. Он взял курс на берег, но ветер окончательно стих, и лодка почти не двигалась. Паруса обвисли, но не «оскандалившись», а словно чувствуя неловкость. Найэл так и не поставил на лодке мотор — он знал, что не сумеет с ним обращаться. Хорошо, что ветер не налетал шквалистыми порывами. Иначе наверняка унесло бы какие-нибудь канаты, ванты, какие-нибудь важные части такелажа.

Радовался он и тому, что море было спокойным и гладким. Он побоялся бы на несколько часов оказаться в бурной воде, у него перехватило бы дыханье, он стал бы задыхаться и окончательно потерял голову. Тогда как в воде, что раскинулась вокруг него, ему незачем плыть — просто лечь на спину и отдаться на волю течения.

Во всяком случае одно он знал наверное: Мария получит его телеграмму. Найэл сидел на палубе и, глядя, как солнце медленно склоняется к горизонту, неожиданно для себя самого понял, что думает не о Марии, не о песнях, которые сочинил, не о далеком, затуманенном дымкой времени образе Мамы, а о Труде. О доброй, заботливой старой Труде, о ее широких покойных коленях. О ее жестком сером платье, о том, как он, маленький мальчик, терся о него лицом. Он сидел на палубе, один в безбрежности раскинувшегося вокруг него моря, и ему казалось, что оно… море — такое же спокойное и ласковое, как Труда в те давние годы. Море — это та же Труда, и, когда придет пора, он доверится ему, без страха, без боли, без сожаления.

Дафна дю Морье Прощай, молодость

Ну что ж, не будем плакать и роптать.
Ведь прошлое к нам больше не вернется.
Пусть нам с тобой не повезло опять —
Флаг реет на ветру, и город не сдается.
Хамберт Уолф

Часть первая Джейк

Глава первая

Солнце зашло, и на воду легли большие малиновые и золотые полосы. Под мостом они были покрыты рябью — она образовалась в кильватере баржи, находившейся сейчас примерно в двух кабельтовых от меня. Баржа глубоко осела, она везла солидный груз древесины; на мачте трепетал коричневый парус, от которого сейчас не было никакого проку. Не было даже намека на бриз, и баржа вместе с отливом двигалась вниз по течению. Я мог отчетливо разглядеть человека на борту: рука небрежно переброшена через румпель, ноги скрещены, кепка сдвинута на затылок.

Наверное, у него погасла трубка: он резко наклонился, чтобы достать что-то из кармана, придерживая румпель коленом, затем прикрыл трубку ладонями, а спичку выбросил. Я представил себя на его месте, не без интереса наблюдая, как маленькую спичку уносит течением.

На палубе, должно быть, стоял крепкий запах табака и пропитавший баржу особый аромат хорошо высушенной древесины. Руки и одежда мужчины тоже впитали в себя едкий запах смолы и скипидара и горечи сгоревшего обрывка веревки, болтавшегося возле пустой бочки.

Помимо этих знакомых запахов, составлявших часть его жизни, до меня доносилось дыхание реки, неизменное и стародавнее, с илистых отмелей под причалами, с закопченных пакгаузов, с песчаных берегов, усыпанных мусором, который потом уносило отливом, — многочисленные свидетельства жизни в таинственных домах, темные окна которых выходят на нижнюю часть Пула.[207] Никто не выглянет из этих окон. Остро пахнуло от пятна масла, оставленного на поверхности воды каким-то проходившим буксиром.

И когда я смотрел на поднимавшийся над Лондоном дым и видел небо, туманное и оранжевое в конце дня, в душе возникало странное, невероятное предчувствие существующего где-то там, за усталым Сити и за рекой, другого мира, где нет ни темных, неясно вырисовывавшихся в сумерках зданий, ни соседствующей с ними трубы пакгауза, ни шпиля собора Святого Павла, а есть только серое море, и ни клочка земли — безбрежное холодное море с белыми «барашками» под серым небом.

Баржа сделалась едва различимым черным пятнышком среди движущихся по Пулу многочисленных судов, у нее в кильватере вспенивал воду буксир, из трубы которого с резким свистом вырывался дым, а винт кружил воду, когда буксир давал задний ход.

Перила моста были горячими у меня под рукой: солнце за день раскалило железо.

Вцепившись в парапет, я приподнялся и стал вглядываться в воду под мостом.

Пламенеющие краски заката исчезли, и легкая зыбь, еще возникавшая на поверхности, стала тускло-коричневой в тени моста.

Баржа немного отвлекла меня, но как только она скрылась из виду, меня снова охватила тоска, и я не чувствовал ничего, кроме горечи, и желал лишь одного: чтобы поскорее наступила ночь и позволила мне незаметно исчезнуть. Я принялся ждать. Время больше ничего для меня не значило — оно лишь приближало меня к осуществлению моей цели. Прислонившись к парапету, я прикрыл глаза рукой, чтобы не видеть лиц проходивших мимо мужчин и женщин.

Теперь я мог быть уверен, что мои планы не расстроятся из-за минутной слабости, возникшей при виде беспечных прохожих.

Только вот не мог же я оглохнуть и невольно прислушивался к шуму уличного движения на мосту: тяжело катились колеса грузовиков, пронзительно звенел трамвай, направлявшийся в парк, скрежетал тряский автобус, шуршали шины плавно катившихся автомобилей, и по-дурацки дребезжало случайное такси. Я внушал себе, что сами по себе эти звуки ничего не значат, им не отвлечь меня от созерцания реки и не затянуть в свой круг, и как раз в тот момент, когда я продолжал спорить с собой, я услышал голоса женщин, устало бредущих по тротуару; на ходу одна из них коснулась плечом моей спины. Благодаря этому простому прикосновению они вдруг будто вошли в мою жизнь, выделившись из толпы.

Мне так хотелось повернуться к ним и, протянув руки, сказать: «Может быть, вы постоите здесь немного, чтобы я мог слышать ваши голоса? И больше мне ничего не нужно». Возможно, они поняли бы меня. Каким бы нелепым это ни казалось, я страстно желал, чтобы они задержались на минуту, выслушали меня, а потом, приняв в свою компанию, предложили пойти с ними. Они заглянули бы мне в лицо, серьезно и благожелательно, и сказали бы, смущаясь, словно устыдившись своей отзывчивости: «Вы можете пойти с нами, хотя, знаете ли, у нас, там, не бог весть что».

Я пошел бы за ними, держась слегка поодаль, сознавая их превосходство; мы добрались бы до какого-то грязноватого желто-коричневого многоквартирного дома, где от окна к окну тянутся балконы с железными перилами. Была бы здесь и канарейка в высоко подвешенной клетке, и выцветшая ширма со странным узором. Эти женщины, более уверенно чувствовавшие себя дома, захлопотали бы, и стук капель, падающих из крана, или звон чашек и блюдец показались бы мне благословенными знаками дружбы. Я смиренно сидел бы в тихом уголке, щурясь и моргая, когда внезапно вспыхивала бы газовая горелка. Я проникся бы настроением этих людей, разделил их заботы, полюбил бы их друзей, стал преданным слугой, чтобы только не возвращаться больше никогда на этот мост.

Я открыл глаза. Женщины удалялись по тротуару, и я уже едва мог различить их спины в толпе. Они стали подталкивать друг друга, садясь в трамвай.

Они исчезли из моей жизни — того немногого, что у меня еще осталось, — вслед за низким корпусом баржи и мужчиной, перебросившим руку через румпель.

Я вынул из кармана сложенную газету, тщательно разгладил ее и с интересом прочел объявление о мехах.

Казалось, даже буквы подсмеивались надо мной, будто зная, что эти слова уже не могут иметь для меня никакого значения, ведь совсем скоро я стану скрюченной, изуродованной вещью, которую засасывает и кружит бурлящий водоворот Пула, а газета с объявлениями безмятежно поплывет по поверхности воды к какому-то неведомому месту назначения.

Особенно удивительным казалось, что уже после моей смерти со мной будет что-то происходить; быть может, мое тело найдут какие-то люди, которых я никогда не узнаю, вокруг меня будет продолжаться жизнь, а я этого не почувствую.

Скучный обряд похорон — и разложение. По крайней мере, от этих отвратительных реальностей смерти я буду избавлен.

Но как избежать мучительного приближения к уходу и безмолвного ужаса оттого, что покидаешь знакомое, пусть и ненавистное место? Я должен справиться с непосильной задачей: одолеть страх, парализующий меня. Я страшился не последнего взгляда, которым спешно окидываешь все вокруг; пугали не внезапный бросок головой вниз, не головокружительный удар о твердую холодную воду, когда сама река входит в легкие, поднимается в горле, опрокидывая тебя, беспомощно раскинувшего руки, на спину; я вдруг явственно почувствовал, как захлебываюсь и кровь перестает струиться в жилах, — ужасало более всего, что я буду точно знать, что уже ничего нельзя изменить, спасения нет и больше ничего не будет.

Мир бесстрастен и безразличен к моему уходу — эта нелепая мысль терзала меня в такой момент! Вдруг пробудилась собственная плоть и вернулось ощущение собственного тела. Как странно, что в моей власти так быстро их разрушить!

В эти последние минуты я был уже отдален от мира, который еще не покинул. Уже не принадлежал к нему, еще не оторвавшись от него.

Человек, ехавший в автобусе, наверху, с сигаретой во рту, тот, что отвел от лица волосы, — часть этого мира, и он узнает еще много дней и много ночей; и водитель грузовика, с лицом, белым от цемента, перевозивший кирпичи и что-то кричавший своему напарнику. Та девушка со свертками в руках, которая куда-то спешила, посматривая направо и налево. Один за другим они промелькнули в моей памяти, навсегда запечатленные в ней, живые, из плоти и крови — я был уже не вправе к ним прикоснуться. Я завидовал всему: их трапезам, их сну, обрывкам разговора, даже запаху их одежды, пропылившейся за долгий день. Я думал о местах, которые никогда не увижу, и о женщинах, которых никогда не буду любить. Белые волны моря, набегающие на берег, неспешное шуршание листвы, горячий запах травы. Людное кафе, и чей-то смех, и автомобиль, проезжающий по булыжной мостовой. Темная запертая комната и девушка, обвившая руками мою спину и замершая на подушке, на которую падает тень.

Вспомнилось, как в детстве я стоял в поле; мой путь пересек ручей, и желтый ирис рос совсем рядом с зелеными камышами. И я, тогда еще ребенок, размышлял: как странно, что все это не исчезнет после того, как я отсюда уйду, — будто бы после того, как я поверну за угол и ручей скроется из виду, пелена тумана должна была бережно окутать эту картину, пока я снова сюда не вернусь.

Сейчас я ощутил то же самое по отношению к уличному движению и фигуркам людей. Невозможно, чтобы все это продолжалось после моего ухода из мира.

Я снова взглянул вниз, на водоворот под мостом. Бросив туда газету, я наблюдал, как она медленно кружится, попав в воронку, а потом, вялая и трагическая, уносится течением. Загнувшийся уголок, еще не успевший намокнуть, словно взывал ко мне, слабо протестуя.

Я решил, что больше ждать не следует. Людская суматоха и шум, мужчины и женщины, проходившие слишком близко, были так притягательны, что это лишало меня решимости и воли.

Как будто все сговорились не дать мне обрести желанный покой.

Не так я себе представлял все это.

Я хотел, чтобы все было не так трудно. Стараясь подготовиться как следует, я вдруг почувствовал непомерную усталость; глаза не видели ничего, кроме широкой спокойной полосы воды, уже готовой принять меня; уши не слышали ничего, кроме мерного плеска воды о мост.

Для меня не существовало ни уличного движения, сотрясающего мост, ни гудения города, ни запаха пыли, человеческих тел и самой жизни, ни возгласов, ни звонкого свиста мальчишки, засунувшего руки в карманы.

Мне нравилось быть вялым, беспомощным, хотелось забыться, чтобы ничто не возвращало меня к мыслям о том, что мне не суждено испытать.

Взглянув на небо, я заметил большую тучу с темными краями, нависшую над далеким шпилем собора Святого Павла. На западе, еще недавно золотистом, теперь была сумрачная завеса, походившая на отражение темных зданий у кромки воды. Вскоре мириады огней Лондона отбросят на небо нимб и одна не слишком яркая звездочка замерцает на пурпуре.

Дольше медлить было нельзя. Я даже не собираюсь делать эффектный прощальный жест. Можно обойтись и без сентиментальности. Не стоит проливать слезы — во всяком случае, не над моей жизнью. Лишь на мгновение пойдут круги на воде — чуть больше, чем от камня, брошенного с берега ребенком. Ничего особенного не происходит. Отчего же у меня так тяжело на сердце, и мне так страшно, и руки все время так сильно потеют, ничего не помогает?

Я перекинул ноги через парапет, отчаянно вцепившись в него руками. Случайный порыв ветра взъерошил мне волосы. Наверное, это последнее, что я почувствую в этом мире.

Я глубоко вздохнул, и мне почудилось, будто поджидавшая меня вода приблизилась и уже не отпустит.

Я был охвачен ужасом и восторгом, зная, что это моя последняя минута и река вот-вот сомкнётся надо мной. Пальцы разжались, я наклонился, чтобы броситься вниз.

Именно в этот момент кто-то положил мне руку на плечо, и я, повернувшись, инстинктивно уцепился за этого человека, средство моего спасения, и тут я впервые увидел Джейка — с откинутой головой и улыбкой на губах.

Глава вторая

— Не стоит этого делать, — сказал он. — В этом, знаешь ли, нет ничего хорошего. Еще никто не сумел доказать, что там ничего нет. Не исключено, что ты окажешься перед чем-нибудь ужасным, непостижимым и не будешь знать, как оттуда выбраться. Да и вообще стоит погодить, пока стукнет шестьдесят пять, уж если хочешь умереть таким образом.

Я готов был потерять самообладание и расплакаться, как мальчишка. Я не отпускал его руку, словно она была моим спасением. И в то же время я был возмущен, меня переполняло чувство нелепого разочарования. У этого парня не было права мешать мне свалять дурака. В любом случае, мне было наплевать на его мнение. Я машинально заметил, что говорю каким-то тонким, усталым, чужим голосом.

— Ты ничего не понимаешь, — повторял я, — ничего не понимаешь, и я вовсе не собираюсь объяснять ни тебе, ни кому-либо другому. Это мое дело.

Он уселся на парапет рядом со мной, достал из кармана сигареты и предложил закурить.

Я взял одну, повертел ее в пальцах и закурил, привычно затянувшись, и вдруг у меня возникло острое ощущение вновь обретенной жизни и блаженного облегчения — ведь я только что избежал ужаса смерти, — я улыбнулся и больше не боялся и не стыдился смотреть ему в глаза.

Он тоже улыбнулся, несколько минут помолчал, дав мне время восстановить душевное равновесие. Мы сидели прижавшись друг к другу, и я чувствовал себя рядом с ним в полной безопасности.

Когда он заговорил снова, то словно продолжал внутренний монолог.

— Слишком много слов сказано об ответственности, — произнес он, — и о гражданственности, и о долге — вот занятное слово! Думаю, ни одно из этих понятий ни для тебя, ни для меня не имеют значения. Возможно, мы еще не доросли до них. Мы не принадлежим к числу правильных людей. Они существуют где-то рядом, их образ жизни регламентирован и предрешен. И все же есть что-то во мне и в тебе, будто луч света, который горит, помимо нашей воли, и мы не в силах упустить наш единственный шанс следовать своему предназначению. Для этого мы и родились.

Он вдруг замолчал и взглянул на меня — видимо, совсем не оттого, что хотел проверить, как я реагирую на его слова, а желая приглядеться к тому, как я воспринимаю возвращение к жизни.

— О чем ты думал? — спросил он. Я понял, что он спрашивает, о чем я думал перед тем, как попытался броситься с моста.

— Не помню, — ответил я. — Перед глазами мелькали картинки, и я ничего не мог с этим поделать. Запах травы в начале лета; чайка над морем, касающаяся крылом воды; пахарь, отдыхающий на холме, положив руку на спину лошади, и ощущение земли. Нет, знаешь, теперь я вспомнил: все это было так незначительно перед тем, что мне уже не суждено было узнать. Неведомые пыльные города и мужчины, которые бранятся и дерутся; затем я, совершенно пьяный и смертельно уставший, сплю с женщинами, которые посмеиваются надо мной исподтишка: ведь я им ни капельки не нравлюсь. Потом — ужин, и верховая езда, и долгий отдых, и сон.

Переглянувшись, мы невольно улыбнулись обилию образов, созданных моей фантазией.

— А вот таким ты мне нравишься, — одобрил он, — старайся сохранить это настроение. Я хочу, чтобы именно так ты себя и чувствовал.

И я снова стал смущенным и рассерженным мальчишкой и возмутился, решив, что он слишком много себе позволяет. Я его совсем не знаю. И он не должен вмешиваться.

Я опустил голову и принялся кусать ногти.

— Не пойму, — сказал я, — какое отношение все это имеет к тебе. Ты вполне мог не мешать мне уйти. От меня нет никакого проку, я не хочу жить.

Он нисколько не смутился, не пытался задавать вопросы, и я сразу почувствовал себя как глупая девчонка, желающая произвести впечатление на мужчину старше нее; ее поставили на место, и она сидит потупив глаза.

— Черт возьми! — гневно закричал я, но тут, как назло, голос у меня сорвался, а на глазах, к моему стыду, выступили слезы.

Теперь я был похож даже не на мальчишку, а на хнычущего младенца, уткнувшегося носом в плечо взрослого.

— Бог мой, каким я был дураком, — произнес я, — ужасным дураком!

Тогда он взял мою руку, и я чувствовал, что он не смотрит мне в лицо, просто хочет, чтобы я знал, что он со мной и мои мальчишеские слезы не смогут ничего испортить.

— Будем держаться вместе, — сказал он, вот и все.

И тут я понял, что больше не нужно ни о чем беспокоиться, я могу опереться на него, хотя это и выдаст мою слабость, и что он не покинет меня и я теперь спасен от ужаса одиночества. Я наконец-то рассмотрел его лицо, пытливые серые глаза и шрам на левой щеке. Волосы у него были черные, и он был без шляпы. Одежда была поношенная, что, казалось, было ему безразлично. Не важно, кто он и откуда, я знал лишь, что в нем есть благородство, которое помогло мне увидеть себя со стороны и ощутить, как я жалок и труслив. Наверное, он был лет на шесть-семь старше меня, но я чувствовал, что нет надобности задавать подобные вопросы.

Мы приняли друг друга, вот и все.

— Меня зовут Джейк, — представился он, отшвыривая свою сигарету. — А тебя?

Я замялся, как последний дурак, а потом начал запинаться, сознавая, что фамилия моего отца ничего не значит для такого, как Джейк: он, должно быть, равнодушен к славе, а потому разве что улыбнется и пожмет плечами.

— О, зови меня просто Дик, — бестолково промямлил я, — этого достаточно. — И как только сказал это, ужасно смутился оттого, что он видит мое замешательство. Я, по-видимому, еще не до конца распрощался с традиционным высокомерием моей семьи. Я вдруг понял, что не совсем легко порвать родственные узы.

Воспоминания о моем доме в эту минуту были еще мучительнее, чем всегда: я не мог допустить, чтобы они, даже нечаянно, встали на пути моего освобождения.

И тут он вдруг спросил, сколько мне лет, и яответил: двадцать один.

— Ты не должен от этого отказываться, — сказал он.

— Да, — согласился я.

Я не совсем понимал, что он имеет в виду.

— Жизнь, — продолжал он, — это не повод ныть из-за чего бы то ни было. В ней есть что-то грандиозное. Мы же не хотим упустить наш шанс? Так много нужно узнать, так много сделать. Нет причин унывать.

Что меня особенно удивило, так это что он объединил себя со мной — ведь он оказался достойнее меня. Наверное, таким образом он пытался выразить сочувствие. Принижал себя. Но мне совсем не хотелось, чтобы он это делал: это было бы унизительно для нас обоих, но особенно для него. Какой бы беспросветной ни была его жизнь, как бы горько, одиноко и тоскливо ему ни было, он бы никогда не пошел на то, что попытался сделать я.

Уж он-то был бы самодостаточен и никогда не испытал чувства одиночества.

— О, ты! — возразил я. — Ты — другое дело.

Я был взволнован и пристыжен, но он, казалось, этого не замечал — либо умело скрывал свои мысли.

Пока мы беседовали, сгустились сумерки и исчезли широкие полосы на небе.

Над черным пятнышком собора Святого Павла мерцала звезда.

Я был благодарен темноте и звукам огромного Лондона, доносившимся издали. Я так любил этот теплый воздух и осевшую пыль, огни мира, все еще меня принимавшего, пряный аромат летнего вечера, движущийся людской поток и благословенную маленькую звезду. А больше всего меня радовали голос моего товарища и его присутствие рядом со мной.

Река под мостом была теперь так далека от меня, и вода, несущаяся быстро и бесшумно, больше не внушала мне ужаса. Я стряхнул с себя ее страшные чары. Я был недосягаем на этом прочном мосту, и реке было до меня не добраться. Теперь я бы ее не испугался.

Скорее всего, меня сильно взволновало то, что я спасся, я был как-то странно возбужден, предвкушая вполне возможное приключение впереди — мне очень хотелось порисоваться. Я небрежно перебросил ноги через парапет, насвистывая что-то себе под нос. Я знал, что не упаду.

Джейк рассмеялся и придержал меня за руку, как ребенка.

— Теперь ты в безопасности, не так ли? — сказал он.

Я почувствовал себя маленьким и смешным. Наверное, он считает меня дураком. Мне хотелось стать другим — еще сильнее, чем Джейк.

Было бы здорово каким-то образом заслужить его одобрение.

— Что мы будем делать? — спросил я. Интересно, знает ли он, как много для меня значит то, что он скажет?

Он не дал мне прямого ответа; лицо его было в тени, и я не видел выражения его глаз. Он снова погрузился в свои мысли.

— Молодость, — сказал он, — это что-то такое, чего не понимаешь, пока она не уйдет от тебя, и тогда сразу приходит понимание, и становишься чуть мудрее, чем прежде. Ты не будешь одинок, не будешь несчастен, возможно, придет великий покой и уверенность. Ты будешь продолжать жить — знаешь, как продолжают жить другие, и больше ничего. Будешь любить, и жить, и все такое. Но по глупости или из легкомыслия, а может, даже из убежденности, что так будет продолжаться всегда, ты бездарно растратишь то, от чего хотел отказаться сегодня вечером. Наверное, даже не заметишь никакой разницы. Не поймешь, что теряешь, и тебе будет все равно.

Он тихо засмеялся и положил руку мне на плечо, а я почувствовал, что он понимает меня лучше, чем я сам. Глаза его чуть затуманились, словно он сожалел о чем-то.

— У тебя все будет хорошо, — продолжал он, — все будет чудесно, и ты станешь сильнее, чем прежде. Но если ты прислушаешься, то до тебя донесется эхо того, что ты утратил, словно это поет птица, названия которой ты не знаешь, высоко-высоко, так что не дотянешься. «Я никогда больше не буду молодым, — слышится тебе, — я никогда больше не буду молодым».

И все же Джейк не ответил на мой вопрос. А мне совсем не хотелось, чтобы со мной обращались как с ребенком, к тому же я не понял, о чем он толковал. Я заговорил грубо, не выбирая слов:

— О, к черту твои проповеди! Давай-ка лучше уберемся отсюда — неважно куда.

Издали, с Пула, донесся гудок парохода, ему ответил буксир. В темноте мерцали огни, от реки слабо пахло гнилью, и этот запах напоминал мне о барже, которая ушла с отливом на заходе солнца.

Джейк поднял голову — казалось, он прислушивается к этому гудку и к множеству других звуков Пула. Где-то далеко засвистели, послышалось шарканье ног по палубе, зазвенела цепь, что-то хрипло крикнул лоцман. Мы ничего не видели в темноте — лишь вспышки света и смутные очертания судов, двигавшихся по реке. Я погрузился в размышления о море, которое там, за этой рекой, — завидев его на рассвете, мы будем изумлены его красотой после илистых отмелей и зеленых равнин. Где-то там высокие скалы, белые при утреннем свете, и камень и мел крошатся прямо на пляж. Я воображал буруны на побережье, узкую полосу пены и легкий ветерок с суши. На этих утесах — маленькие домики, погруженные в мирный сон, с закрытыми окнами. Мы пройдем мимо, и они ничего не будут для нас значить — ведь мы покончили со всем этим. Мы уже будем далеко, когда мужчины выйдут из своих домов и направятся в поля, поглядывая на небо, окрашенное в теплые тона, и, полуобернувшись, окликнут собаку, в то время как женщины низко склонятся над корытом, стирая белье в синей мыльной воде и прислушиваясь к часам на кухне, откуда доносится запах вкусного обеда. Они взглянут на море, заслонив глаза от солнца ладонью, и, быть может, увидят едва заметный серый дым на горизонте, и поймут, что мы прошли мимо. Или разглядят квадратный угол паруса, кончик топ-мачты, слабо обозначенный на фоне неба.

Я вздохнул, оттого что эти картины на какой-то миг стали для меня реальностью. Но мы по-прежнему стояли на мосту, а вскоре пойдем по улице и окажемся среди шумного уличного движения, и придется подумать, где бы поесть, вокруг нас будет толпа, мы будем выбираться из жаркого метро, и наши глаза будут мигать от слепящего света битком набитого кинотеатра, и в конце концов мы окажемся в грязноватых меблированных комнатах с узкими кроватями и серыми хлопчатобумажными простынями.

Я снова повернулся к Джейку и повторил:

— Что мы будем делать?

Я не слишком интересовался ответом, наперед зная, что в любом случае моим уделом будет уныние. Но ответ показал, что Джейк интуитивно ощущает каждый нюанс моего настроения и проникается им, словно мы с ним — одно целое, и мои мысли для него не тайна, и с этой минуты мы друзья, я его люблю, а он меня понимает.

— Мы уплываем на корабле вместе, ты и я, — сказал он.

Глава третья

После ужина я почувствовал себя окрепшим, взбодрился, и следа не осталось от усталости. Мы сидели в темном углу кафе за маленьким столиком, и потрепанный официант уже смахивал последние крошки с грязной скатерти. Мы попросили его уйти и не беспокоить нас. В воздухе стоял густой табачный дым от наших сигарет. Он разъедал мои глаза, их раздражал свет лампы на стене напротив. Лицо Джейка было в тени, и он сидел неподвижно, но я знал, что он за мной наблюдает. Пепел с моей сигареты упал на тарелку, стоявшую передо мной. Я собирал крошки со скатерти и рисовал на ней воображаемые фигурки. Джейк предложил заказать к ужину бренди с содовой, чтобы я пришел в себя, и я, очевидно, опьянел от еды и выпивки. Я возбужденно ерзал на стуле, лицо горело, и мне хотелось без конца говорить, объясняя Джейку, почему все так получилось. Поток слов уносил меня далеко от этого ресторана, и я снова стоял на лужайке под окнами моего дома. Гладкие, ровные лужайки тянулись к нижнему саду и пруду с лилиями.

Я снова слышал, как шумит газонокосилка и как один из садовников подрезает лавровые кусты вблизи подъездной аллеи, а где-то возле конюшни лает собака. Я вновь заглянул в прохладную длинную комнату, служившую гостиной, мебель здесь покрывали чехлы из блестящего ситца, а в воздухе стоял аромат цветов, такой свежий, в отличие от затхлого запаха массивной мебели, которую никогда не передвигали. Голос моей матери, бесстрастный и невыразительный, монотонно бубнил, она вела бесконечную беседу с моим отцом о предметах, которые были мне неинтересны. Потом отец оттолкнул свой стул и направился к дверям, чтобы вернуться в библиотеку и продолжить свою работу. Он остановился, уже взявшись за ручку двери: «Ты поговорила с Ричардом?»

Мать что-то ответила. Я не расслышал ее слов, но увидел, как отец пожал плечами, словно выкидывая из головы мысли о таком тривиальном предмете, как я, затем добавил с презрительным смешком: «Из него никогда ничего не получится».

Кажется, она кивнула, как всегда соглашаясь с любым его словом, а когда он ушел, она забыла обо мне, как и отец, и отдалась самоотверженному труду, составлявшему радость ее жизни: она переписывала рукописи отца, набросанные тонким небрежным почерком, — своим, аккуратным и четким.

А я, стоя на подстриженной гладкой лужайке, смотрел на большой эркер, где виднелась фигура человека, что был моим отцом. Он постоял с минуту, заложив руки за спину и пристально глядя на сына, о котором у него сложилось столь безнадежное мнение. Затем повернулся к громоздкому письменному столу, где ветерок, игравший шторой, разбросал бумаги, сел сгорбившись и низко склонил голову; теперь тишину комнаты нарушали лишь скрипевшее перо да кисточка штор, бившаяся об оконную раму.

Каждое написанное им слово отличалось той восхитительной чистотой и простотой, которые были присущи лишь его редкому дару, возносившему отца над современными поэтами на пьедестал, отделенный от всего мира. Он стоял там, как великий безмолвный бог, над карликами-людьми, которых швыряло в разные стороны течение жизни. Образы, возникавшие в его кристально ясном сознании, становились словами, а слова — волшебством, и целое поражало своей изумительной красотой; одна ниточка соприкасалась с другой, и все они были в равной степени совершенны и обречены на бессмертие.

Поэтому мне казалось, что он не живое существо из плоти и крови, а памятник национальной гордости страны, его Англии, время от времени торжественно наклонявшийся на своем пьедестале и рассыпавший перед людьми пригоршню своих мыслей, и эти карлики жадно набрасывались на них, прижимая к своему голодному сердцу, как сокровище.

Мой отец был легендой, он сам создал себе легенду, свою жизнь, свою атмосферу; он был бесконечен, как нечто неизменное и бессмертное, подобно саге, которую передают шепотом из поколения в поколение. Его дом был лишь отражением его самого, и жена и слуги двигались как безмолвные тени или фигурки на ширме, сотворенной им самим, а он был великаном, пребывавшим в огромной библиотеке, где пахло затхлостью, — с темными, глубоко посаженными глазами на словно высеченном из мрамора лице, отстраненный от мира, как девственный снег на вершине далеких гор, такой величественный на своем пьедестале, целиком погруженный в свои мысли.

Подобно средневековому королю, он принимал почести как должное. Я помнил, как почитатели ждали в холле, пока он выйдет к ним, а мать разгуливала среди них с милостивым видом, как королева, каковою она себе, видимо, казалась.

Эта маленькая группа постепенно рассеивалась, по окончании аудиенции ослепленные и исполненные благоговения поклонники попадали на большую каменную террасу, и в памяти у них был навеки запечатлен великолепный образ их божества.

Все было так, как и полагалось, именно так они себе его представляли: безмятежный поэт, за которым стоит традиция, а Англия и они сами низко склоняются перед ним, признавая его превосходство.

Итак, они удалялись по длинной подъездной аллее, обсаженной каштанами, через парк, где паслись олени, — за парком густой лес, — мимо сторожки, через высокие железные ворота и оттуда уже на шоссе, которое ведет в Лессингтон.

Качая головами, они вздыхали в восторге от красоты увиденного, умиротворенности этого дома, от знакомства с моим отцом, но, даже завидуя ему, они в глубине души с улыбкой вспоминали собственные дома, ожидавшие их, свои маленькие радости и печали.

Вот о чем я рассказал в тот вечер Джейку в углу грязного ресторана, где в воздухе стоял табачный дым. Он не прерывал меня вопросами, я как будто беседовал с собой, а он лишь молча присутствовал при этом.

Разгоряченный рассказом, я повернулся, и взгляд мой упал на листок газеты, который кто-то оставил на соседнем столике. Это был тот самый выпуск, который я сегодня читал на мосту. Рядом с колонкой текста с газетного листа на меня смотрело лицо моего отца, видимо, чтобы лишний раз меня помучить.

Я ударил по газете кулаком и бросил ее Джейку, сидевшему в затененном углу.

— Вот, — сказал я, — это мой отец. — В голосе моем звучали и торжество, и вызов, я как будто ожидал, что он удивится и не выкажет одобрения, а мне это было безразлично. Вот так-то.

Он взглянул на фотографию и фамилию под ней, потом вернул мне газету, не произнеся ни слова. Я продолжил озвучивать свои мысли. Я снова говорил о доме и мысленно бродил по узким пыльным коридорам безмолвного особняка, проходя мимо дверей спален, которыми никогда не пользовались, заглядывая в большое необитаемое крыло, которое было закрыто и отделено от той части дома, в которой мы жили.

Мебель, прикрытая белыми чехлами, в сумраке выглядела очень загадочно. Если я открывал окно, то скрипели петли и тряслась рама, а когда в комнату просачивался дневной свет, было такое ощущение, будто совершается святотатство. Слепой мотылек, трепеща, летел к свету. Потом я закрывал окно, плотно задергивал гардины и выходил из комнаты, где царил дух тления и безмолвной враждебности, шел по мрачным коридорам, спускался по каменной лестнице помещения для слуг и выбирался в сад, на яркий солнечный свет, как тот мотылек с трепещущими крыльями. Однако мотылек был свободен, а я — все еще в тюрьме.

И мне хотелось закричать, и мне хотелось запеть, и мне хотелось подбросить мяч.

Да, мне хотелось быть мальчишкой среди мальчишек, поднявшись вместе с жаворонками, бродить ранним утром по мокрой траве, промочить ноги в росе и испачкать одежду илом из ручья в долине.

Мне хотелось даже разорить гнездо, не обращая внимания на безутешную птичку; хотелось нырнуть в озеро с веток ивы, низко склонившихся над водой; хотелось ощутить в руках крикетную биту и услышать резкий стук мяча о дерево.

Очень хотелось испытать на мальчишках силу своих кулаков, ввязаться в драку, хохотать, растянувшись на земле, а потом бежать вместе с ними, задыхаясь, и бросать камни, целясь в верхушку дерева.

А как хотелось прикоснуться к горячей, влажной спине лошади, чтобы она уткнулась мне в ладонь теплым носом, а потом вскочить верхом и, ударив пятками в ее бока, поскакать в луга.

Мечталось об отце, который понимал бы красоту подобных вещей, дал бы мне ружье и скакал рядом со мной верхом, подзывая собак, смеялся бы громко и долго, и чтобы от него пахло виски и табаком, и, конечно, после обеда он откидывался бы на спинку кресла, и улыбался через обеденный стол со свечами, и просил рассказать, о чем я думаю.

Мне хотелось, чтобы у меня была мать, красота которой заставляла бы меня конфузиться из-за моей неуклюжести; которая читала бы мои мысли, так что не нужно было бы ничего говорить; которая любила бы, чтобы я молча лежал в ее комнате, если мне захочется побыть одному, ни о чем не думая; которая всегда душилась бы одними и теми же духами — ими пахли бы ее ладони, а еще — за ушами; которая заходила бы ко мне перед сном, позволяя снова ощутить себя ребенком.

И ничего этого у меня не было, все существовало лишь в моем воображении, потому что мой отец был поэтом, а моя мать была его рабыней. Я же сидел в классной комнате с моим учителем, боясь пошевелиться, его близорукие глаза моргали за стеклами очков, и он с педантичной правильностью ученого читал, читал мне, соблюдая ритм греческого стиха. Мне постоянно внушалось, что я должен следовать по стопам моего отца, как смиренная тень, терпеливо тренируя свой ум, учась отшлифовывать фразы и почтительно складывать руки на переплетах книг, а из всех запахов признавать лишь запах древних манускриптов, выцветших чернил и желтого пергамента.

Открыть в себе писательский дар было тогда единственной целью моей жизни, иначе мне ни к чему было вообще рождаться на свет. Мой учитель был подобен слабому эху моего отца, он повторял фразы своего мэтра, как прилежный ученик. И я стал питать отвращение к своему отцу, к его гению, благодаря которому его сын стал посмешищем. Мой дух восстал против всего, во что он верил, и боролся против его власти, пытаясь вырваться из сети, удерживавшей меня у него в рабстве. Я ненавидел отца, в одиночестве сидящего в библиотеке, далекого и непостижимого. Его холодный разум блуждает в высотах, которых мне никогда не достичь; ему поклоняется весь мир, а он держится отчужденно, и его собственная слава не трогает его и не портит. Как мог заинтересовать его я — непоседливый мальчишка — и что значили для него мои мечты? Мы сидели вокруг стола в столовой; моя мать, тушевавшаяся, отступавшая в тень, поддерживала беседу с учителем, который поворачивался к ней, притворяясь, будто его интересует то, что она говорит; мой отец в своем дубовом кресле безмолвствовал, медленно пережевывая пищу и уставившись на скатерть, как немой идиот.

Иногда мать бросала взгляд в его сторону, и я гадал, над чем она ломает голову на этот раз.

«Ричард сегодня бледный, — говорила она. — Я полагаю, он мог бы съездить на велосипеде в Лессингтон».

Мой учитель соглашался с ней, и они сразу же раздували целую историю из этой поездки в Лессингтон: обсуждали, когда я должен выехать и возвратиться, и что мне нужно там сделать, и что посмотреть. В конце концов мне становилась ненавистна эта идея, и, мрачно уткнувшись в тарелку с мясом, я бурчал, что не хочу ехать.

Тогда мать взывала о помощи к моему отцу, сидевшему на своем конце стола, бросив на меня укоризненный взгляд, ведь по моей вине приходилось отрывать его от великих мыслей. И, когда она обращалась к нему, голос ее как-то по-особенному менялся.

«Мой дорогой, мы думаем, что Ричарду нужно съездить на велосипеде в Лессингтон».

Отец устремлял свой взор на меня — мне кажется, именно так ученый смотрит на ничтожную букашку, название которой он даже не потрудился запомнить, — выдерживал паузу, дабы не торопясь рассмотреть этот вопрос, ибо манеры его были безупречны, а затем торжественно кивал, словно обдумал это дело.

«Да, — соглашался он, — Ричарду нужно съездить на велосипеде в Лессингтон».

Таким образом, эта тема считалась закрытой, и днем я вытаскивал свой велосипед из пустой конюшни и усердно крутил педали, выезжая из тишины подъездной аллеи на шоссе, по обе стороны которого стояли уродливые телеграфные столбы.

По вечерам отец, как обычно, работал в библиотеке, а мы сидели в гостиной, и учитель, у которого очки съезжали на нос, читал вслух моей матери, которая спала с закрытыми глазами, откинувшись на спинку кресла и уронив работу на колени.

Я убегал наверх, в пустую классную комнату, сгорая желанием написать стихотворение, но как только я брался за карандаш, мысли разбегались, словно насмехаясь надо мной и не желая претворяться в слова. Я делал последнюю отчаянную попытку и, не желая сдаваться, царапал что-то на бумаге, но, взглянув на строчки, трогательные своей незрелостью, я в отчаянии рвал листы бумаги, признавая свое поражение. В доме царила тишина, из сада не доносилось ни звука. Даже листва на деревьях не шелестела.

«Ты говорил мне о молодости, — обратился я к Джейку, — сегодня вечером на мосту ты говорил об утрате того, что я не сумею понять. Теперь ты понимаешь, как много значило для меня все это? Я был мальчишкой, лишенным мальчишеской жизни. Молодость означает для меня дом, подобный склепу, пропахший пылью и тленом, в котором люди, которых я никогда не любил, жили отдельно от меня в своем собственном мире, где нет времени; молодость означает для меня гнетущее присутствие моего отца, сокрушавшего дух своего сына, она означает муку смятения, пытку томления, которые некому объяснить, и убежденность в том, что я — неудачник, неспособный писать, неспособный жить. Неужели ты не понимаешь, неужели не понимаешь?»

По большому счету, наверное, было не так важно, следит ли Джейк за ходом моих мыслей, — я говорил все это, скорее пытаясь убедить себя самого.

Я опять говорил о том, как рос в тени отца, как уехал учитель, когда я подрос и мое образование сочли завершенным, хотя мать все еще смотрела на меня как на десятилетнего ребенка, а отец вообще не смотрел — разве что изредка любезно осведомлялся, закончил ли я свою пьесу.

Я же начал писать драму белым стихом, первую сцену которой закончил и переписал набело. Под этим предлогом я на весь день запирался у себя в комнате, делая вид, что работаю, а на самом деле жевал кончик ручки и смотрел в окно на деревья парка и холмы за ними.

Белый стих я ненавидел, да и греческую форму начатой мной драмы, которая оказалась лишь жалким, рабским подражанием моему отцу. Отложив в сторону высокопарную декламацию моего героя, я предавался мечтам, и так проходили долгие часы.

Мне очень хотелось стать мужчиной среди других мужчин, хотелось научиться увлеченно болтать о всевозможных тривиальных вещах в компании, где презирали бы поэзию; попасть туда, где нет ни деревьев, ни безмятежных оленей, а есть лишь горячая городская пыль и шум движения, где жизнь — это шутка и смех, брань и слезы, где люди ненавидят и любят, где красота не пустое слово в холодном, бесстрастном стихотворении, а то, что олицетворяет собой женское тело. И вот так часами я грезил и грезил, сжимая в пальцах ручку, и моя бедная потаенная жизнь рвалась наружу, на свободу.

Так я втолковывал все это Джейку, и, казалось, застарелая ненависть к моему дому сильна во мне, как прежде, и я еще внутренне с ним связан, хотя и попытался порвать, хотя и с удовлетворением сознаю: я сейчас в грязноватом ресторане, где жарко, мои руки лежат на замызганной скатерти, и в затененном углу передо мной — спокойное лицо Джейка. А мой отец по-прежнему пишет свои книги в библиотеке, безразличный ко всему, и что бы я ни сделал, это ничего не изменит, поскольку он всегда считал, что я его жалкое, неудачное создание и мысли обо мне следует выбросить из головы, дабы я не нарушал их кристальной ясности.

И потому мой рассказ был лишь попыткой показать Джейку, каков мой отец и какая атмосфера создалась вокруг него, чтобы Джейк мысленно представил картину, которую я для него нарисовал: открытые окна гостиной, я стою на лужайке, и в ушах у меня все еще звучат слова отца: «Из него никогда ничего не получится».

И предыдущая фраза, всего несколько слов, — «Ты поговорила с Ричардом?» — еще раз доказывала его презрение к сыну: он не счел нужным побеседовать со мной, а предоставил это моей матери. Зачем ему беспокоиться, к чему затруднять себя?

Услышав это, ослепленный яростью, я бросился по лестнице в бедную, заброшенную классную комнату и перевернул пыльное содержимое стола. Здесь лежали жалкие наброски, начало моей греческой пьесы, я тут же ее разорвал, а клочки швырнул на пол. Под рукописью лежали стихи собственного сочинения, спрятанные в толстом черном учебнике, я достал их, бережно складывая страницу за страницей. Я не решался перечитывать их, это были строки, наполненные ненавистью и протестом, горечью и отчаянием. Мои мечты о женщинах были пронизаны похотью, эти непристойные образы, порожденные отвращением к простоте и чистоте поэзии моего отца. Пронизанные презрением и отвращением, эти жалкие наброски бросили вызов красоте его творений. Схватив их, я спустился в библиотеку, распахнул дверь и, глядя на отца, сидевшего за письменным столом, на его массивное смуглое лицо, опущенное на руки, быстро подошел и швырнул перед ним на стол мои стихи. Запинаясь, я сказал: «Прочти, прочти их, я ведь написал их из-за тебя», — и тут же бросил в окно матери, склонившейся над своими цветами: «И ты тоже приходи послушать мои стихи». И когда она с улыбкой вошла через стеклянную дверь и наклонилась через плечо отца, медленно доставшего свои очки и вертевшего в руках мои листки, меня охватил ужас.

Он начал читать вслух своим звучным голосом порнографические излияния сына, поначалу не понимая их смысла. Ситуация, срежиссированная мной, вдруг показалась мне такой отвратительной, что я содрогнулся от дьявольской жестокости собственного поступка. Со стыдом и отчаянием я увидел, как листы бумаги выпали из рук отца и он поднял на меня свои большие глаза. Мать, еще меньше, чем он, понимавшая суть происходящего, будто хотела спросить о чем-то — я заметил, как она озадаченно нахмурилась, и расслышал начало фразы: «Но почему, Ричард… почему, Ричард?..» Отец даже не шевельнулся, он лишь не сводил с меня глаз. Я чертыхнулся, спотыкаясь, вышел из комнаты и бросился по подъездной аллее, не в силах забыть его взгляд, — мимо оленей в парке, мимо крикливых грачей, паривших над лесом, и в последний раз — через железные ворота, ни разу не оглянувшись. С тех пор прошло три дня и три ночи, словно во сне, я впал в забытье, и осталось лишь ощущение отчаяния. В Лондоне у меня не было друзей, и было холодно, хотелось есть, я очень утомился и все думал и думал — и так оказался на мосту, над рекой.

Почувствовав усталость, я облокотился на стол и опустил голову на руки, ожидая, что Джейк заговорит со мной.

— Ты, конечно, осуждаешь меня, — сказал я. — Мне все равно.

Его молчание я воспринял как знак согласия.

— Ты и теперь не понимаешь, через что я прошел, — продолжал я. — Откуда тебе знать, чем были для меня эти годы. Потерянные и растраченные впустую. Постоянные мучения и отказ от всего, что ценно в жизни. А ты рассуждаешь о радостях молодости.

Голос Джейка в темноте прозвучал так мягко:

— Я верю тебе, ты правдиво рассказал о том, что тебе пришлось вытерпеть. Я могу понять это и даже больше. Но, несмотря ни на что, было же нечто, что ты любил.

— О чем ты? Что ты имеешь в виду? — спросил я.

— Был сад, — ответил он, — и лес, и грачи, и аромат цветов, и человеческие голоса.

«Наверное, он сумасшедший», — подумал я. Я смотрел на него в изумлении.

— Сад? Зачем он был нужен? Я же говорю, что был там заживо погребен. Ты понятия не имеешь о страдании, если говоришь такое.

Он опять замолчал.

— Хорошо тебе говорить, — заметил я. — А все эти годы, которые прошли впустую?! Ты, наверное, любил и жил полноценной жизнью, не задумываясь ни о чем. Ты безумец, если говоришь о лесе и о цветах в саду. Ты ничего не понял? Вот ты — где ты был эти последние пять лет?

Я ощущал свое превосходство: ведь я познал страдание. Он даже не представляет себе, что такое душевная рана.

Джейк помолчал минуту, а когда заговорил, казалось, сожалел обо мне, поскольку я сморозил глупость, и не щадил себя.

— Я сидел в тюрьме, — сказал он.

Глава четвертая

После того как Джейк произнес эти слова, я, ничего не видя вокруг себя, поднялся из-за стола, вышел через вращающиеся двери на улицу и побрел по тротуару, словно пьяный, натыкаясь на людей, которых не замечал, не разбирая дороги. Я не заметил, что он идет за мной, и, только оглянувшись, обнаружил, что он рядом. Отвернувшись, чтобы он не видел моего лица, я грубо велел ему уйти и оставить меня в покое.

— Не глупи, — сказал Джейк и схватил меня за запястье, прежде чем я успел его ударить. — Не глупи, — повторил он.

Я хотел оттолкнуть его, сбить с ног, каждое его слово меня жгло и осуждало: ведь я обвинил его в том, что он не сочувствует мне и совсем не знает, что такое страдание. Он молча выслушал мою бесконечную, бессвязную, приправленную самоанализом историю о том, как меня угнетали, даже не намекнув о своей жизни. Позволил мне продолжать этот поток глупостей, не прерывая мой рассказ, а ведь я, несмотря на все свои горести, жил в комфорте и безопасности. Он понял мои чувства и заметил единственную разницу между нами: у меня были лес и грачи, аромат цветов и человеческие голоса.

Я представил его в камере. Он поймал отблеск света в зарешеченном окне, и на лице — улыбка от благословенного облегчения, которое приносит ему луч солнца, а ведь я в это время руками и губами мог прикоснуться к пурпурным и золотистым лепесткам, опавшим с кустов азалии и рододендрона на лужайке возле дома, солнце грело спину, в ушах звенела песня дрозда, сидевшего на ветке каштана, а я при этом горевал о невозможности побега.

— Лучше уходи, — посоветовал я Джейку. — Ты не сможешь водить со мной компанию после того, что я наговорил. Не стоит тратить на меня время. Я должен уйти, исчезнуть вместе со всеми, от кого нет никакого толку.

— Не глупи, — повторил он. Мы оказались на углу улицы, возле фонарного столба. — Тебе ни к чему беспокоиться о собственной откровенности и печалиться о годах, которые я провел в тюрьме. Все это в прошлом, и я больше не переживаю об этом. Можешь говорить о чем угодно, если это тебе необходимо.

— Я чувствую себя просто свиньей, — сказал я. — Разливался соловьем о своих переживаниях — великомученик да и только! А ведь ты прошел через такой ад!

— Ничего, все в порядке, — успокоил он меня и даже рассмеялся, желая приободрить.

— А что ты сделал? — задал я дурацкий вопрос и тут же почувствовал, что краснею: разве это мое дело?

— Я убил человека, — ответил Джейк.

Я не знал, что сказать, и мне хотелось сделать вид, будто мне все равно, что он сделал, мол, я в любом случае на его стороне.

— О, я… — начал я, запинаясь. — Я полагаю… — Я не знал, как продолжить фразу. — Думаю, тот парень получил по заслугам, — нашелся наконец я, чувствуя себя законченным идиотом.

— Нет, — возразил Джейк, — что бы ни сделал человек, это не дает права отнимать у него жизнь. Я понял это в тюрьме — там есть время подумать.

Его слова были просты, но мне почему-то было невыносимо больно от мысли о том, как он в камере раздумывает о жизни и смерти.

— Не знаю, — продолжал я заступаться за Джейка, — может, тот парень совершил что-то такое, чего ты не мог простить?

— Бог мой! — улыбнулся Джейк. — Прощение — это ничто. Ты скоро это поймешь. Я был в твоем возрасте, когда это случилось, и, наверное, рассуждал тогда совсем как ты. Мне хотелось причинить боль, и в конце концов я причинил боль только себе. Человек, которого я убил, не стал от этого умнее. В тюрьме я скоро забыл о нем и о его поступке. Единственное, о чем я помнил, — это о годах, которые он мог бы прожить, и о тех, что потерял я, не удосужившись хорошенько подумать.

— Так что же произошло? — спросил я.

Он не дал мне прямого ответа.

— Когда ты молод, — начал он, — делаешь ошибку, вмешиваясь во все. Во всяком случае, так поступил я. Я считал, что могу подходить к людям с теми мерками, которые создал для себя. И негодовал из-за крушения иллюзий.

— Правда?

— Я ведь не понимал, что прежде всего жалеешь себя и что, как ни старайся, людей не изменишь. Я был так уверен в нем и убил потому, что он разрушил жизнь одной женщины, которую я даже никогда не видел.

Слушая Джейка, я представил, каким он был семь лет тому назад, — с ожесточением во взгляде, вызванным не поступком человека, которого он убил, а потерей идеала. Он распял себя без всяких на то причин. Я видел, насколько он нравственно выше: у меня никогда не было подобных принципов и мерок. Я воспринял бы случившееся как нечто естественное и нашел бы оправдание поведению друга. Я бы, возможно, даже позлорадствовал, праздно размышляя о том, привлекательна ли та женщина. Было бы неплохо на нее взглянуть.

— Ну, если он был таким… — начал я, но ощутил фальшь в своем голосе. — Что же он все-таки сделал?

Мне было так любопытно, и я уже презирал себя за это. Джейк посмотрел на меня, и мне стало неловко от его взгляда, я почувствовал себя маленьким шалуном, проявившим нездоровый интерес к рискованному месту в Библии.

— Просто он был эгоистом, — ответил Джейк, — и думал только о своих удовольствиях. — Он помолчал и добавил: — Она умерла в Швейцарии от чахотки. Совсем расхворалась после того, как он ее бросил. Понимаешь, он был у нее первым, но не задумался ни на минуту, бросив ее.

Я кивал, кусая ногти. Мне уже хотелось уйти от этого разговора, так как я не был силен в таких вопросах.

— Как ты его убил? — спросил я.

— Дрался с ним на ринге, — ответил он. — Это была всего лишь борьба за приз — один из тех дешевых аттракционов в шатре бродячего цирка, где со зрителей берут по полкроны. Я сломал ему шею. Никто, кроме меня, не знал, до какой степени намеренно это было сделано. На суде жюри присяжных вынесло вердикт: непредумышленное убийство. Я знал, что виновен, но не признался в этом. Поступил как трус. Теперь ты знаешь все. Я отбыл свое мягкое наказание.

Он рассмеялся, и я представил себе, каким ожесточенным был бы на его месте, каким обиженным на весь мир, каким сломленным от наказания, которое сам на себя навлек. А он смеялся, стоя под уличным фонарем и закуривая очередную сигарету.

— Может, я тебе наскучил? — сказал он. — Давай не будем больше об этом. Я рассказал эту историю лишь для того, чтобы ты понял, что совсем ни к чему бросаться с моста.

Лучше бы он не умел так просто заставить меня устыдиться, не оставляя ни малейшего повода для оправдания себя.

Наверное, впервые за весь вечер я понял, от чего он меня спас: если бы не он, я плыл бы сейчас, раздувшийся и обезображенный, по воле речных течений.

Он будто прочитал мои мысли.

— Я рад, что там оказался, — заметил он.

И я вдруг понял, что благодаря ему мое существование приобрело смысл и, куда бы меня ни забросила судьба и что бы меня ни ждало, я больше не буду один.

За то короткое время, которое ему потребовалось, чтобы поведать мне, что он сделал, что выстрадал в тюрьме, воспоминания об отце и о доме, который я покинул, настолько потускнели, что я даже решил, будто совсем избавился от прошлого.

Несколько часов, что мы провели с Джейком, сделали его ближе отца, окутанного будто туманной дымкой, и только благодаря Джейку я забыл о своих бесплодных грезах, узнав о подлинных лишениях и страданиях.

Так вот что значит жить, чувствовать тротуар под ногами и видеть фонарь, освещающий площадь, дышать теплым воздухом и беззаботно бродить, не задумываясь ни о чем, ведь никому, кроме нас двоих, нет до этого никакого дела.

Мы с Джейком брели по улицам, не разбирая пути, и было так хорошо оттого, что не нужно ничего объяснять — достаточно было одного слова, брошенного вскользь, обрывка песенки, которую насвистывал один из нас, или взгляда на небо и улыбки.

Я, наверное, мог при желании прочитать его мысли, он — мои.

Я знал, что эта ночь никогда не забудется: в памяти отпечатались резкий звук наших шагов, какие-то компании, появившиеся на улицах в районе трущоб, ветер, внезапно подувший из-за угла и взъерошивший нам волосы, волнующее ощущение приключения, острый запах речного ила из доков и огни кораблей, стоявших на якоре.

А еще никогда не забудется зрелище, явившееся нашим взорам перед рассветом, когда за большой грудой угля и черной пылью мы увидели серые очертания спящего баркаса, реи которого были едва различимы в тумане, ванты чуть заметны, как паутинка, а на корме белели буквы: «Хедвиг. Осло».

Мы с Джейком смотрели на парусное судно, не произнося ни слова, потом, посмотрев в глаза друг другу, улыбнулись и подумали об одном: это тот корабль, на котором мы уплывем.

Потом улеглись на какую-то мешковину на причале и уснули, подложив руки под голову.

Глава пятая

Спускаясь по реке, барк казался призраком на поверхности черной воды; огни Лондона вспыхивали в темноте, отбрасывая в небо желтые языки пламени. Их свет, неясно вырисовывающиеся контуры зданий, шумы и звуки Лондона принадлежали к тому миру, который мы покидали с легким сердцем, не замечая ничего вокруг: наши взоры были обращены к новым горизонтам, ждавшим нас впереди. Вокруг зажигались огни других кораблей, пенилась струя за кормой шустрого буксира, откуда-то издалека слабо доносился гудок грузового судна, направлявшегося в порт приписки. Лондон скрылся из виду, скоро остались позади заболоченные равнины Эссекса, и нам открылась ширь реки с ее излучинами. Дул холодный свежий ветер, на мысе мигали огни, моросил дождик, и уже пахло морем.

Я прислонился к фальшборту, водяные брызги освежили лицо, я чувствовал, как под ногами поднимается и опускается палуба, — барк вышел в открытое море. Побережье Англии отдалялось от нас, странное и неузнаваемое в сером свете утра; на горизонте вырисовывалась четкая, непрерывная линия моря; новый день, новое небо.

Я понял — это начало нового приключения, зарождение мечты, и, почувствовав вкус моря на губах и услышав голоса моряков, обрадовался: я уже не тот мальчик, который мечтал порвать узы, связывающие меня с домом, и освободиться, я — простой матрос на норвежском барке, мужчина среди других мужчин.

Я узнаю наконец, что значит плыть на корабле, быть разбитым и усталым, голодным и счастливым.

Узнаю, что такое жесткость каната, парус, наполненный ветром, дурнота и мучения, но вместе с тем — что такое бешеный восторг, который невозможно объяснить, неистовое радостное волнение и безумство, хохот и вопли на палубе.

Поначалу меня преследовали смятение и неудачи, растерянность от собственной беспомощности, затем я боролся с дурнотой, цепляясь за Джейка, как плаксивый мальчишка. Я выбрался из носового кубрика на палубу с пустым желудком и пересохшими губами. Барк трещал под натиском стихии — совсем как я когда-то, — и море волновалось, и дул крепкий ветер.

Бывали дни и ночи, когда жизнь казалась потрясающей, и такие, когда жизнь превращалась в кошмар: я работал, спал и снова работал. Не было времени для размышлений, не было времени для грез — одна борьба за существование и волчий голод, а потом проваливаешься в покой и сон. У меня огрубели руки и отросла борода, как у настоящего мужчины, я бранился и хохотал, боролся и был счастлив. Скоро я увижу другую страну и лица, которых никогда прежде не видел. Ничто, кроме грубой красоты этой жизни, этой боли и радости, не имело значения, потому что рядом со мной был Джейк, я был не один теперь.

Высокие мачты напрягались под давлением тяжелой парусины, с фор-марса-реи было видно, как мало свободного места на длинной и узкой палубе: лес был сложен штабелями. Мы пробирались вдоль реи, ступая по скользкому канату, цепляясь одной рукой за выбленки. Все указывало на то, что должен подуть свежий бриз, это было бы очень кстати: мы отстали от графика на сорок восемь часов. Подняв все паруса, мы могли наверстать время, упущенное после отбытия из Финляндии, — тогда сильный западный ветер сбил нас с курса и мы вынуждены были противостоять ему. Нам нужно было опустить топсели, так мы закрепились, а полубак каждые несколько минут накрывало серое море. Теперь подул северный ветер, и вся вахта собралась на реях. Большой парус с ревом развернулся, затряслись фалы, и ветер засвистел в снастях, как веселый дьявол.

Джейк покачал головой и рассмеялся, убирая с глаз волосы, — он наблюдал, как я уворачивался от тяжелого паруса, не желая получить удар от невыбранных шкотов. Теперь я балансировал на футропе, испытывая головокружение, смотрел вниз, на зеленую воду, которая стремительно неслась мимо носа нашего барка. Я слышал, как ветер давит на парусину, видел маленькую фигурку кока, наблюдавшего за нами из камбуза, с кормы. Несмотря на израненные руки и головокружение, грубую одежду, еще не высохшую после того, как я промок во время шторма, я улыбнулся Джейку в ответ, меня охватили сильное волнение и радость оттого, что я был молод. Где-то далеко позади остался озлобленный, застенчивый мальчик, бежавший по аллее от своего дома к воротам у сторожки, на шоссе, ведущее в Лессингтон; здесь был мужчина, который учился работать своими руками, бороться за жизнь, обуздывать дикие стихии ветра и моря, ругаться и шутить вместе со своими товарищами на незнакомом языке, наполнять ноющий желудок всякой бурдой и быть благодарным, бросаться на койку, устав как собака, в прилипшей, влажной одежде, улыбаться и быть счастливым, и ни о чем больше не беспокоиться.

Ни разу, ни на одну минуту, даже когда буквально валился с ног от усталости, я не пожалел о том, что сделал, потому что это была свобода и рядом был Джейк.

Его койка раскачивалась над моей в грязном носовом кубрике, его присутствие всегда утешало и придавало уверенности — с той первой ночи в море, когда мы, сменившись с вахты, побрели, шатаясь, в кубрик, и я, ошалев от непривычных команд, пробрался при тусклом свете лампы к своей койке. Он залез на верхнюю койку, и я почувствовал, как его рука коснулась моего плеча, услышал его встревоженный голос: «Все в порядке, Дик?»

С самого начала мы были вместе, в одной вахте, и ели рядом, принося еду в оловянной миске с камбуза в кубрик, разгуливали ночью по палубе, беседуя или молча, и понемногу учились норвежскому и датскому у своих товарищей.

Я научился стоять на вахте у штурвала вместе с другими, и мне казалось, что это величайшее достижение моей жизни: чудесная, ясная ночь в Балтийском море, по пути из Финляндии в Лондон, при попутном ветре, и вокруг — черная гладь моря, и высокие мачты указывают на звезды.

Я слышал дыхание ветра в парусине, чувствовал сопротивление штурвала, смотрел на компас при свете нактоуза, сверяясь с курсом, и в море не было ни звука, ни движения — лишь наш парусник шел вперед, и я знал, что эта минута навсегда останется у меня в памяти.

Джейк пришел меня сменить и некоторое время наблюдал, как я стою, небрежно опустив руки на штурвал, словно родился моряком. Я, конечно, немного позировал перед ним и перед собой, а потому не мог не улыбнуться от его взгляда — красота этой минуты делала меня счастливым. Он не стал смеяться надо мной и только сказал: «Ты счастлив, Дик, не так ли?» Он знал, что это так.

Пролетали дни и ночи, мы шли из Гельсингфорса в Копенгаген, чтобы сгрузить там древесину; куда пойдем дальше, было неизвестно. Ходили слухи, что мы направимся вдоль побережья с балластом и будем ждать там своей очереди на фрахт.

Нам с Джейком это было безразлично, так как у нас не было никаких планов. Мы собирались воспользоваться первым подвернувшимся случаем продолжить путешествие, а когда надоест, отдаться на волю случая, работать или оставаться праздными — как заблагорассудится. Как я уже говорил, дул попутный ветер, и мы быстро дошли до Копенгагена. Небо в грязноватых тонах, множество яхт спешит к причалу, погода испортилась. Яхты следовали друг за другом вплотную при неярком свете, это было красивое зрелище.

Солнце зашло,небо стало серым, и я увидел город Копенгаген сквозь пелену дождя, мягко падавшего на башни и красные крыши.

Эта панорама чем-то напоминала Англию.

Я был радостно взволнован, как школьник на каникулах. В тот вечер мы с Джейком сошли на берег вместе с остальными моряками и направились прямо в Тиволи — копенгагенский парк развлечений, где было полно аттракционов. Мы сорили кронами, не заботясь о ценах, катались на американских горках, метали дротики, разглядывали себя в кривых зеркалах, ездили на смешных маленьких автомобилях, управляемых электричеством, глазели на девушек на танцплощадке. Некоторые ребята отважились рискнуть, но я оробел, держался возле Джейка, притворяясь, что танцы меня не интересуют. Все время шел дождь, мы шлепали по лужам, в которых отражались огни Тиволи, зеленые и золотые; оркестр играл танцевальную мелодию, которая мне очень понравилась.

Мы с Джейком отправились исследовать улицы города, и, когда я покидал Тиволи, в ушах у меня все еще звучала танцевальная мелодия. А еще мне запомнилась девушка с большой копной золотистых волос, которая обернулась и внимательно посмотрела туда, где несколькими минутами раньше стояли мы. Казалось странным, что я не пошел вместе с другими парнями в круг танцующих — то ли от робости, то ли от желания во всем походить на Джейка, которому захотелось отыскать рыночную площадь, мощенную булыжником, и какой-то причудливый мостик над каналом. Мы долго бродили по улицам под дождем, пока я не устал. После всех волнений накануне вечером я расклеился, а Джейк, судя по всему, готов был продолжать прогулку всю ночь, проявляя страстный интерес к архитектуре Копенгагена и любуясь деталями каждого старинного здания. На этот раз наши настроения не совпали — быть может, впервые за все наше знакомство. Правда, мне удалось скрыть это от него.

Я не мог забыть о том, что это Моя первая ночь в Копенгагене, что я — моряк, сошедший на берег, и каждая минута должна быть проникнута духом приключения. Но мы всё брели по мокрым улицам, которые вполне можно было при таком свете принять за улицы провинциального английского города. Я не знал, хочется ли мне познакомиться с девушкой, или выпить, или ни того и ни другого, но в чем я был уверен — мне хочется чего-то иного.

Мы вернулись на пристань, когда прекратился дождь и светало.

Ребята уже сидели в шлюпке, решая, стоит ли нас ждать. Почти все были навеселе, и молодой норвежец, владевший английским, поведал мне с сонной ухмылкой, что подцепил самую лучшую девушку в Дании и отправился к ней домой. Все смеялись над ним и уверяли, будто он так напился, что был ни на что не способен. Потом они принялись болтать на своем языке, и я, наблюдая за ними, чувствовал себя глупо, так как не понимал, о чем идет речь. Мне бы тоже хотелось быть пьяным и приятно усталым, кое-что узнав о датских девушках. Закуривая сигарету, я бросил взгляд в сторону Джейка, сидевшего на носу шлюпки. Обхватив колени, он уткнулся в них подбородком и, прищурившись, смотрел туда, где над водой занимался холодный чистый рассвет. Я знал, что его мысли обращены к Копенгагену, еще окутанному серой дымкой, к зеленой полосе на небе и к красивому шпилю и он не прислушивается к нашей болтовне и смеху.

Мелькнула мысль, что мы похожи на стаю гогочущих гусей, и я перестал смеяться. Я завидовал и настрою Джейка, и веселости ребят, было тоскливо, потому что, как ни посмотри, вечер у меня прошел неудачно.

В Копенгагене нам пришлось туго. Почти все время мы занимались разгрузкой нашего барка, а когда выгрузили весь лес, пришлось повозиться, правильно размещая балласт. При такой работе редко появлялось несколько свободных часов, чтобы сойти на берег. Я с облегчением вздохнул, когда мы снова подняли якорь и вышли в открытое море, а Копенгаген остался за кормой, позади завесы дождя.

Дул легкий бриз, и мы подняли все паруса. Джейк крикнул мне сверху, перегнувшись через нок-рею и указывая на горный хребет: «Это Эльсинор!» Я не смог сдержать улыбку — он был так взволнован — и снова подивился на этого человека, который был и моряком, и боксером, состязавшимся на приз, убил своего друга из-за крушения идеала и провел семь лет в тюрьме, который любил меня и столько знал о Гамлете.

Недолго мне пришлось ломать голову по этому поводу: помощник капитана окрикнул нас с полуюта, сложив руки рупором, а я уже достаточно знал по-норвежски, чтобы понять, что он ругает нас и требует, чтобы мы работали как следует, а не спустя рукава. Я вцепился в рвущуюся из рук парусину и веревки, затвердевшие от дождя и долгого лежания в гавани, и из-под сломанных ногтей у меня сочилась кровь.

Как мы и предполагали, «Хедвиг» направлялся в порт приписки, Осло, и многие ребята собирались покинуть парусник, как только он станет в док, и какое-то время провести на берегу. Барк должны были отремонтировать в сухом доке, прежде чем его снова зафрахтуют. Это могло продлиться несколько недель, так что команда в любом случае получала расчет. Матросы могли наняться на другое судно, как только у них кончатся деньги, если «Хедвиг» еще не будет готов. Это стало понятным из разговоров на датском и норвежском, которые велись в кубрике, и мы с Джейком в свободное от вахты время обсудили этот вопрос. Растянувшись на койке и закинув ноги на переборку, он курил сигарету за сигаретой; я лежал ниже, подложив руки под голову, и смотрел на качающийся фонарь, струйки дыма и лица спящих моряков.

— Давай отставим море на некоторое время, — сказал Джейк. — Я куплю карту, как только доберемся до Осло, и мы направимся в глубь страны — конечно, на север, в горы.

— Хорошо, — согласился я.

— Мне все равно, как добираться, а тебе? Может, пойдем пешком или поедем верхом, а может, будем трястись в грузовике. Не стоит об этом беспокоиться, правда? — спросил он.

— Конечно.

— У меня есть немного денег, — продолжал он. — Вообще-то не так уж много и нужно. Вот в чем преимущество тюрьмы, Дик: никаких тебе расходов, а остаток на счете в банке неуклонно возрастает.

— Но черт побери! — воскликнул я. — Не могу же я вот так сидеть у тебя на шее, Джейк!

— Не говори глупостей. Кто втравил тебя в это путешествие?

— Но послушай…

— Мне надоело спорить. Спи, договорились? — сказал он.

— Хорошо тебе смеяться, — проворчал я. — Кем я буду выглядеть, существуя за твой счет?

— Перед кем выглядеть?

— Ну, не знаю. Сам я как буду при этом себя чувствовать?

— Ты никак не будешь себя чувствовать, Дик.

— Конечно же буду.

— В таком случае выбрось это из головы — дело яйца выеденного не стоит.

— Но послушай…

— Спи, мальчишка, ты никудышное снотворное для усталого моряка.

Я не мог удержаться от смеха, пытаясь спорить с ним. Протестовать было бесполезно, в любом случае, это было не главное.

Я заснул, улыбаясь, когда вспомнил о том, что мой отец, почти переставший для меня существовать, все так же сидит сейчас за своим письменным столом в библиотеке, глядя в окно на гладкую лужайку, а я в это время лежу, растянувшись на койке, в кубрике, впереди у меня незнакомая страна, которую мне предстоит открыть, каменистая тропинка в горах, и лес, и замерзшее озеро, и призрачная ночь, которой как будто и нет, и Осло, еще один незнакомый город, огни, смех, песня и, быть может, даже девушка где-то там…

Каждая минута путешествия в Осло приносила что-то новое, и было достаточно поводов для изумления, или улыбки, или даже для крепкого словца. Работа была тяжелой, и никак не удавалось выспаться. Я бы начал брюзжать, пожалуй, если бы не Джейк, который, казалось, чувствовал все изменения моего настроения, подъемы и падения, и умел вовремя сказать нужное слово, и знал, когда следует оставить меня в покое.

Тяготы и однообразие жизни отдалялись, когда я вспоминал о том, что с каждой минутой мы уходим все дальше на север и летние вечера будут тянуться бесконечно, а день не сменится ночью. Барк скользил по гладкой поверхности воды, все паруса были подняты, судно улавливало каждое дуновение переменчивого ветра; солнце садилось как-то незаметно, но на море не темнело. Резкий белый свет рождался где-то в горах среди холодных глетчеров, в краю лесов и высоких холмов, бурных ручьев и безмолвных озер, замерзающих в середине лета. Мы были в открытом море, вдали от суши, но что-то в застывшей чистоте воздуха подсказывало, что ждет нас там, впереди, ближе к северу, и меня охватывала неизъяснимая печаль — печаль от красоты, окружающей меня, и от той, которую еще предстоит увидеть.

В такие минуты я бывал рад, что рядом Джейк, ибо одиночество вызывало у меня ужас, пугали огромное пространство и безлюдное великолепие пейзажей, мимо которых мы проплывали. Даже белые звезды казались холодными и ужасающе далекими, а мы, жалкие человеческие существа на нашем маленьком кораблике, были такими трогательными в попытке сравняться с ними мудростью, и у нас не было права нарушать спокойствие этих вод.

Душа тосковала неизвестно отчего, и сердце томилось по чему-то недостижимому, неназванному. Я не отрываясь смотрел на тихое море в белом сиянии с трепетом и какой-то странной тоской, пока рядом со мной на палубе не появлялся Джейк; прикосновение его плеча и запах сигареты возвращали меня к действительности, я цеплялся за его голос, звучавший так естественно и спокойно, и только тогда чувствовал себя в безопасности.

Случалось, ветер менял направление, и помощник капитана на полуюте приказывал нам подняться наверх и заняться брасами, оставить мечты и душой и телом отдаться борьбе с ветром и парусами.

Мне казалось, что запах корабля и моря у меня уже в крови, будто я никогда и не знал другой жизни.


Мы вошли в Осло ранним утром, царила тишина. Большое трамповое судно подошло к месту стоянки раньше нас, и дым, вырывавшийся из его трубы, закрыл небо завесой; поэтому все, что я разглядел в Осло при слабом свете, — это множество кораблей, уродливые краны доков и старый город на холме, а слева — здания современной столицы; искрилась синяя вода, и синели горы вдалеке.

В Осло мне и Джейку дали расчет, так же как остальным членам команды; мы с сожалением оглядывались на четкий силуэт барка, который стал нашим домом. Несмотря на все неудобства, которые нам пришлось вынести, мы пережили минуты побед и ликования, и вряд ли что-то могло сравниться с волнениями первого путешествия.

Меня возмущала мысль о том, что «Хедвиг» снова уйдет в плавание, а на моей койке в грязном носовом кубрике будет храпеть какой-то незнакомый норвежец: ведь заветные уголки, где ты жил полной жизнью, становятся частью тебя самого. Во всяком случае, мне так кажется. Но как бы ни были мы с Джейком исполнены решимости вернуться на корабль, как только барк покинет сухой док после ремонта, я чувствовал, что к тому времени нас будет занимать что-то другое, а «Хедвиг» отойдет прошлому, так же как мост над рекой в Лондоне, и матрос перестанет существовать во мне, так же как мальчик, который дрожал некогда, страшась смерти.

И как только высокий кран заслонил мачты барка, я бросил думать о нем и поглядывал в сторону Осло и синих холмов за ним. Мы попрощались с ребятами. Кто-то стремился к далекому дому, один-два человека собирались подыскать новый корабль. Непривычно было расставаться с ними после того, как мы так долго трудились бок о бок, ели и спали рядом с ними. Мой друг, норвежец, шутил и, улыбаясь, махал нам шапкой, а я думал о том, что никогда больше не увижу его.

Мы с Джейком бродили по Осло в поисках магазинов. Аллеи сменялись зданиями, выкрашенными в желтый цвет. Я нашел рабочие брюки из материи «дангери», пару парусиновых туфель и синюю кепку с козырьком, а Джек купил только зубную щетку и карту.

Мы наткнулись на недорогой ресторан, где знали толк в пиве, и расстелили на столе карту. Я ничего не мог на ней разобрать, мне только хотелось податься на север, к синим пятнам, которые, наверное, обозначали воду.

— Это фиорды, — пояснил Джейк, — мы встретим их по пути. Взгляни-ка сюда — это горы, а вот и самое их сердце. Сначала мы доберемся сюда, а потом двинемся к фиордам. Мы будем следовать вот этим маршрутом, — под ногтем его большого пальца оказалось что-то с названием Фагернес, — по диким местам, вдали от Осло.

Он говорил взволнованно, волосы падали на глаза. Сейчас Джейк выглядел моложе, чем когда-либо.

Кто-то за соседним столиком засмеялся, аппетитно пахло хорошо приготовленными блюдами. Скоро наступит вечер, зажгутся огни, соберется много народу; на улице безветрие и белое небо, хотя наступает ночь. «Как это здорово, — подумалось мне, — а ведь я мог уже умереть».

— Я хочу напиться, — сказал я Джейку.

Он беззаботно рассмеялся.

Некоторое время спустя мы вышли и приискали комнату, чтобы переночевать. Вероятно, запросили недорого, но нам эта комната показалась роскошным дворцом после тесного кубрика на барке «Хедвиг».

Я не чувствовал усталости, спать не хотелось.

— Пойдем куда-нибудь, — сказал я Джейку, и мы решили попасть в театр.

Репертуар был довольно однообразен; Джейк предложил пойти в оперу, но там давали «Тоску», и я послал его к черту. В конце концов мы опять оказались в каком-то ресторане и заказали выпивку. Я был не в восторге от ночной жизни Осло. В Тиволи в Копенгагене было куда интереснее.

— Может, прокатиться в Стокгольм? — предложил я Джейку, но он опять развернул свою проклятую карту и совсем не слушал меня; тогда я подозвал официанта и попросил принести еще выпивки. Я решил оглядеться, но не обнаружил ни одной стоящей девушки, в любом случае, девицы тут были не одни.

— Мы можем доехать до Фагернеса на поезде, — продолжал Джейк. — Это примерно в десяти часах езды от Осло. Там попытаемся раздобыть лошадей и отправимся в горы. Дик, ты же умеешь ездить верхом?

— Конечно я умею ездить верхом, — ответил я, но его слова казались мне вздором, было душно, а голос его звучал будто издалека. Я глупо улыбался.

— Так или иначе, нам нужно попасть к ледникам, — продолжал Джейк, — но это на севере, в другом районе фиордов. Смотри, вот Сандене, а это ледник Бриксдоль, который нам нужно посмотреть.

«Лучше бы ты заткнулся! — подумал я. — Кого это интересует?» Я попытался сфокусировать взгляд на нашем столике, но взгляд упорно перемещался в угол зала, где сидели двое мужчин и уродливая девушка, у которой на шляпке было что-то странное — не то чтобы это имело для меня какое-то значение, но оно так блестело на свету, что меня разбирала досада: ну почему я не могу разглядеть, что это такое? Тут еще заиграл чертов оркестр, и эти звуки причудливо смешались с голосом Джейка и движениями проходившего мимо официанта.

Я уже начал жалеть, что так много выпил, но было слишком поздно. Не исключено, что я сплю и все это мне просто снится. Каким облегчением было бы смахнуть все со стола и вытянуть на нем руки, а потом уткнуться в них лицом и забыться! В моем опьянении не было ничего веселого — было бы здорово болтать без умолку, или острить, или просто петь от радости жизни. Я знал, что Джейк мог выпить сколько угодно и все же был бы в полном порядке — смог бы пройти двадцать миль, или забраться на гору, или выйти отсюда смеясь и убить какого-нибудь парня.

Положив руки на стол, я взглянул на Джейка, но его лицо, казалось мне, висело в воздухе под каким-то неправильным углом. Может, это мое отражение в зеркале или это он улыбается мне так глупо?

— Посиди немного, отдохни, — сказал он. — Или ты хочешь, чтобы я отвел тебя домой?

«Ни к чему вот так смеяться надо мной», — подумал я.

— Послушай, я совсем не пьян, — заявил я.

— Вот и чудесно, — ответил он.

— Думаешь, что если я прожил всю свою проклятую жизнь, заживо погребенный в Англии, то ничего не понимаю? — продолжал я. Неужели это мой голос звучит так громко? Я не был уверен. Да и какая разница, кому принадлежит этот голос?

— Все нормально, это неважно, — сказал Джейк.

Этот идиот обращается со мной как с ребенком.

— Нет, черт возьми, это важно! — протестовал я. — Ты думаешь, меня все устраивает? Сидишь тут, смеешься надо мной с таким важным лицом. Я знаю чертовски много, вот так! Мой отец — проклятый старик, я уже говорил тебе, не правда ли? Я же тебе о нем рассказывал? Негодный старик, который считает, что если он накропал кучу паршивых стихов, то может указывать мне, что делать.

— Заткнись, Дик, — сказал Джейк. — Если не будешь вести себя смирно, я уведу тебя отсюда.

— Я уйду, когда захочу, черт побери, и ни минутой раньше! Ты не можешь указывать мне, что делать, как мой отец. А он действительно пишет паршивые стихи. Я мог бы написать лучше, чем он, если бы захотел. Ты думаешь, Джейк, что я не могу писать?

— Ничего подобного, Дик, но лучше расскажешь мне об этом в другой раз.

— Я показал своему отцу то, что написал. Швырнул на стол. «Прочти это», — сказал я, и он взял эти листы в руки. Он не знал, что это такое, и прочел вслух, Джейк. Говорю тебе, я могу чертовски хорошо писать, если захочу. И мне наплевать, что думает об этом мой отец. Мои стихи — о желании спать с женщиной и об удовольствии, которое получаешь.

— Да, Дик, я знаю.

— Мой отец не понял ни слова, ему около семидесяти. Что он может хотеть, Джейк, этот проклятый старик? Послушай, а ведь я написал еще одно стихотворение.

— Заткнись.

— Я и не подумаю заткнуться, с какой стати? Я хочу говорить о женщинах и о вещах, о которых ты не хочешь слышать. Ты просто бесполый, черт возьми, вот ты какой. Ты думаешь, что я пьян, не так ли? Думаешь, пьян?

— Так и есть, Дик.

— Нет, я не пьян. Я, конечно, хочу путешествовать и все попробовать. В один прекрасный день хочу стать знаменитым, Джейк. Ведь я буду чертовски много знать. Я хочу поехать в Мексику или еще куда-нибудь, перегонять скот и заработать кучу денег, а потом вернуться в Европу и просадить все в Париже на женщин. Ты думаешь, что я сумасшедший?

— Нет, Дик, ты просто молод.

— Это чертовски оскорбительное замечание. Я не молод. Я даже собираюсь писать книгу.

— Конечно, ты ее напишешь.

— И все-таки здесь скверно. Что они воображают об этом своем Осло? Чертовски скучный город, правда, Джейк? Ни тебе девушек — вообще ничего! Давай затеем драку. Расшвыряем всех вокруг. Мне так хочется сбить эту красную штуковину со шляпки той девицы. Жаль, что с нами нет ребят. Ну давай!

Я помню, что встал, но пола почему-то не было, а дверь поплыла зигзагами. Я совсем не чувствовал ног.

— Отпусти мою руку, сейчас же! — кричал я Джейку.

— Осторожно, Дик, — предостерег он.

Я не знал, чего мне хочется больше — плакать или смеяться.

— Ну, что же ты? — заорал я. — Давай затеем хорошую потасовку!

Кто-то двинулся мне навстречу, и меня чуть не сшибли с ног.

— Иди прямо, чертов придурок, — сказал Джейк.

Дверь врезалась мне в лицо, причинив адскую боль.

Все были так несправедливы ко мне, даже если я в чем-то и провинился. Я сел на улице на тротуар, держась за поребрик. Когда я закрывал глаза, меня как будто переворачивали вверх тормашками.

— Меня сейчас вырвет, — сказал я. И мне показалось, что жизнь, в конце концов, не так уж прекрасна.

Глава шестая

Поездом мы добрались до Фагернеса, в горы. Здесь они начинались и тянулись в небо, сплошь поросшие лесом; белые водопады, рожденные в снегах на их вершинах, устремлялись вниз, в долины.

В Фагернесе были лесистые холмы, фермы, где разводили черно-бурых лисиц, мелкое спокойное озеро, окруженное безлюдными песчаными пляжами.

Джейк остался в деревне: он договаривался с каким-то человеком о лошадях. Я пошел по тропинке в лесу, вокруг были только папоротники и камни, я забрался куда-то наверх. Деревья окружили меня плотным кольцом, свет сюда не проникал. Пошел дождь, и было что-то жутковатое в этой тишине, где не слышно никаких звуков — только шум дождя да стук капель в листве. Я побежал, какой-то инстинкт вел меня все время вниз. Я думал о том, что может случиться, если я споткнусь о корень дерева или нога угодит в ямку, я упаду на землю с вывихнутой лодыжкой, беспомощный и одинокий. Представлял себе, как лежу там и дождь льет мне в лицо, дождевые капли стучат надо мной в шуршащей листве. Темнота не окутает деревья, принося успокоение, так как в этом краю ночь всего лишь продолжение угасающего дня, и в полдень лес будет казаться еще отчужденнее, чем прежде — причудливый, неестественно четкий, без теней. Я что есть сил бросился прочь от давившей на меня тишины и, вырвавшись из леса, огляделся и с облегчением увидел впереди деревню Фагернес и Джейка, стоявшего посреди дороги. Он озирался по сторонам, высматривая меня.

— Где ты бродишь? — спросил он.

— В лесу, — ответил я. — Там возникает ужасное чувство заброшенности. Терпеть не могу быть один.

— Зачем же ты ушел?

— Хотел посмотреть. Я же должен все испытать хоть один раз.

— Я раздобыл лошадей, Дик.

— Я буду по-дурацки смотреться в седле.

— Это неважно.

— Сколько заплатил?

— Купил дешево. Этот парень не особенно разбирается в ценах.

— Куда мы едем?

— Через горы — к фиордам.

— Нам никогда туда не добраться.

— Мы обязательно доберемся.

— Меня охватывает ужас в горах. Джейк, они слишком огромны для меня.

— Ты будешь не один.

— В этой стране есть что-то загадочное. Так тихо всегда, и никогда не темнеет, и все эти деревья в вышине, до которых не дотянуться.

— Мне здесь хорошо, — сказал он.

— Ты не такой, как я, Джейк. Если бы меня здесь не было, ты бы поехал верхом один с радостью и затерялся в горах, ни о чем не думая.

— Не уверен.

— А как мы будем питаться?

— Раздобудем что-нибудь в пути.

— Там нет городов.

— Будут попадаться деревушки и хижины, Дик.

— Нужно будет где-то ночевать.

— Все будет хорошо.

— Но ведь будет очень непривычно, правда? Кругом горы, и ни звука, да и вообще ничего?

— Тебе не будет страшно.

— Я законченный дурак, да, Джейк?

— Нет, конечно.

— Что-то во мне желает этого больше всего на свете, но, с другой стороны, я не прочь удрать, и оказаться на улице с оживленным движением, и, устав до смерти, стоять на раскаленном тротуаре в очереди вспотевших людей, дожидаясь автобуса…

— Не думай об этом.

— Мне бы хотелось стать другим.

— Но с тобой все в порядке.

— Мне бы хотелось научиться любить что-то стоящее, а не цепляться за всякую дрянь.

— Ты как лист чистой бумаги, Дик, и тебе нужны впечатления.

— Мне так хорошо с тобой.

— Это здорово.

— Мне бы хотелось писать, как мой отец.

— Ты бы смог, если бы захотел.

— Не смог бы, Джейк. Я простой, заурядный парень, лишенный силы воли.

— Ты себя не тренируешь. Не знаешь, что такое дисциплина. В тебе многое заложено, но ты слишком ленив, чтобы выявить это.

— Да, насчет лени ты попал в точку, — согласился я.

— Нужно собраться.

— Может быть, я сумею позже, впереди еще столько времени. Сейчас мне хочется просто радоваться жизни.

— Если будешь продолжать в том же духе, то забудешь обо всем, а потом будет слишком поздно.

— Не понимаю, какое это имеет значение. Ведь молодым бываешь всего лишь раз.

— Все так говорят. Ты обнаружишь вдруг, что молодость прошла, а ты так ничего и не добился.

— Если будут такие минуты, как эта, значит, я чего-то добился, Джейк. А еще я ходил на корабле, стоял вахту у штурвала, бродил по Осло и встретил тебя.

— Этого будет недостаточно.

— У меня еще много всего будет в жизни.

— Но только не разменивайся по мелочам, Дик.

— Но ведь то, что сейчас происходит, это не мелочь.

— Так будет не всегда.

— Джейк, ты меня не покинешь?

— Нет.

— Я без тебя пропаду.

— Ты должен крепко стоять на собственных ногах.

— Я не справлюсь.

— Завтра мы отправимся в путь рано утром, Дик, и свернем здесь на дорогу влево. Выйдем прямо к тем горам.

— Это здорово.

— Где-то там — белый ручей, вдоль которого мы будем следовать.

— Да. Хорошо.

— Как ты теперь себя чувствуешь, Дик?

— Прекрасно.

Больше мы не говорили об этом. Разошлись по комнатам в маленьком отеле, и я быстро уснул.


Когда я попал в горы, то словно заново родился. Было что-то непостижимое в том, как они мною сразу завладели, заставив презирать себя за все прежние поступки. Первые несколько дней я даже не понимал, где нахожусь. Ошеломленно смотрел по сторонам, предоставив лошади следовать за Джейком, который неизменно был немного впереди. Время от времени он поворачивался в седле и с улыбкой смотрел на меня: «У тебя все в порядке?» Я лишь кивал в ответ.

Вначале казалось, что горы совсем не становятся ближе — их неровные склоны тянулись ряд за рядом, каждый пик был выше предыдущего, и смежные вершины белели вдали.

Это огромное расстояние пугало. Неприступные вершины, скалы — никто никогда не прижимался щекой к их грубой поверхности, не прислушивался к реву бурлящего, пенистого водопада, обрушивавшегося на лесистые склоны.

Здесь никто не коснется твоей руки, ничей голос не нарушит тишину, ничья нога не ступит на девственный снег.

Мы ехали по долине, по обе стороны от нас поднимались леса — тут, вероятно, были все оттенки зеленого: ярко-зеленые пятна красиво сочетались с нежными салатными, внизу и вверху — серебристо-зеленые тона и темно-зеленые кисти. Это походило на пестрый ковер. Леса тянулись ярус за ярусом, огромные и загадочные, теряясь где-то в горах.

В вышине, где не было тропинок — ни малейшего признака жизни, — девственный снег заледенел, и когда туда доносилось дуновение более теплого воздуха, рождался водопад. Водяные каскады с грохотом обрушивались вниз, на высокие выступы скал, и, напевая свою песню, сбегали в долины, по камням — белые бурлящие потоки растаявшего снега.

Куда бы мы ни направлялись, эти ручьи были рядом, и их песня звучала у нас в ушах. Снега на вершинах были белыми, ручьи были белыми, и небо, и белым был свет, окутывавший нас, когда наступал вечер, и деревья превращались в бледные призраки с темными пальцами, а мы — в какие-то причудливые полупрозрачные фигуры, пока не наступал рассвет.

Солнце палило весь день, и мы ехали, расслабившись и опустив плечи, едва дотрагиваясь до поводьев. Лошади шли вяло, прядая ушами.

В полдень, а то и раньше мы ненадолго отпускали их попастись. Они щипали короткую траву среди камней, а мы лежали, уткнувшись лицом в ладони, порой спали, и солнце жгло нам спину. Потом мы переворачивались и лежали, раскинувшись и глядя вдаль, на леса и горы, с улыбкой перекидывались парой слов, тянулись за сигаретами.

Мы часто отсыпались в жаркое время дня, а вечером снова пускались в путь; было светло, и мы ясно видели дорогу.

Джейк держал под рукой, в седле, карту, но нам было все равно, куда ехать.

Дорога все время шла вверх, зеленые долины оставались позади, горы смыкались вокруг нас, и рев водопадов, низвергавшихся на скалы, звучал крещендо. Казалось, небо приблизилось к нам — словно белая ладонь легла на поверхность гор, нас пробирала дрожь от холодной чистоты воздуха, несмотря на светившее солнце.

Очутившись в горах, я перестал пугаться величавой красоты и одиночества, а немое удивление и ужас, которые я испытывал поначалу, сменились душевным подъемом. Я внутренне поднялся над собой, оставив себя прежнего внизу, в долинах, и распрощавшись с заурядностью, заново родился, наделенный силой и видением. Теперь Джейк уже не намного опережал меня, и мы могли ехать рядом, как товарищи. Нет, конечно, он всегда будет впереди, а я буду скромно держаться чуть поодаль, следуя за ним. Наверху, в горах, Джейк казался даже величественнее, чем прежде. Он, по-видимому, был в своей стихии: снег, холодный воздух и белые небеса.

Он был частью этого мира, обладая высочайшим интуитивным пониманием всего окружающего, в то время как я еще только учился, следуя по стопам Джейка, и мои глаза видели лишь отражение того, что видел он.

Треволнения жизни на борту «Хедвига», упорный труд, борьба с морем и ветром, усталость и лишения — все это, казалось, было так давно, ведь мы теперь пустились в более долгое путешествие, и дух странствовал сам по себе, отдельно от тела, а монотонная работа не нарушала течения мыслей.

Это состояние было подобно существованию в краю грез, более явственном, нежели реальность: душа путешествовала по собственной воле, не ограниченная желаниями и тревогами. Между Джейком и мной возникла странная близость, слова значили меньше, нежели молчание. Мы знали, что счастливы, не вдаваясь в объяснения того, что мы чувствуем. Ехали бок о бок, как два пилигрима, целью путешествия которых не является святыня. У нас не было молитв, но нам было чему поклоняться каждый миг, и нашими богами было все вокруг, горы и холодный воздух.

Где-то в прошлом остался чахнувший мальчик заурядного ума, который задыхался в атмосфере, созданной его отцом, писал жалкие порнографические стихи, в одиночестве склонившись над столом в своей комнате, полной теней, — его не было здесь, среди безмолвных гор, поющих водопадов и девственных снегов.

Возможно, Джейк тоже наблюдал со своих высот за лицом заключенного, отгороженного от солнечного света решеткой, мучившегося при мысли о том, что жизнь потрачена впустую, а могла бы быть великолепной.

Не хотелось возвращаться в оставленный мир. Хотелось стать писателем, хотелось обладать способностью запечатлеть красоту на бумаге. Мой отец, никогда не видевший того, что повидал я за это время, сидел в библиотеке за письменным столом, и под его пером рождались маленькие мысли, слагаясь в слова, в мгновение ока становясь образами, живыми и исполненными очарования, которые образовывали гирлянды из картинок без названий.

А я в это время, пробираясь в темноте на ощупь, мог лишь замирать и преклоняться при виде вздымавшихся гор, склоны которых тянулись над грядой облаков, а заледеневшие лики в немом ожидании были обращены к белому недосягаемому небу.

Внизу зеленели леса, и ветви деревьев вытягивались в сторону от твердой поверхности скалы, словно пальцы, не желающие к ней прикасаться.

Я описал бы безмолвие замерзшего озера и рокот пенистого водопада, устремляющегося вниз, к лесному ручью. Я создал бы мелодию из звуков водопада, гремящего в долине, и песен ручья, и добавил бы еще золотой узор, начерченный солнечным лучом на дрожащем листе дерева.

Я изобразил бы неподвижность воздуха и далекие горы, до которых пока не смог добраться, и белый свет в полночь, и предрассветный трепет.

Я набросал бы темным карандашом фигуры двух всадников, которые остановились на каменистой тропинке, уходящей под уклон, и наблюдают, как солнце садится за синюю гору, любуются розовыми и серебристыми тенями на девственном снегу, похожими на отпечатки пальцев.

Лицо первого было словно высечено из камня, и шрам на левой щеке походил на расщелину в скале. Он был бы частью этого мира, с красками заходящего солнца, с грядой гор, на которые никто никогда не восходил, и с ледяным воздухом.

Мне хотелось бы обладать даром, чтобы описать все это. В памяти моей навсегда останется картина, будто выжженная огнем, бережно хранимая и незабвенная: Джейк сидит верхом на лошади, скрестив руки на груди, поводья свободно свисают с шеи лошади, он повернулся в сторону бледного света над горой, куда только что село солнце. А внизу — мягкий подтаявший снег и белые ручьи, устремившиеся в долину.

Мы как раз забрались на самую высокую вершину за все наше путешествие и вдруг замерли там, преображенные и безмолвные. Джейк никогда еще не был таким счастливым, куда мне было равняться с ним!

Казалось, останься мы здесь, нас заморозило бы ледяное дыхание и мы застыли бы в вечности с радостной улыбкой на устах. Время остановилось бы, и мы навсегда слились бы с этой красотой.

Было бы хорошо умереть вот так: рядом Джейк, а в душе нет страха. Казалось странным, что жизнь должна продолжаться, ведь это было уже ни к чему. Мне хотелось уговорить Джейка задержаться хоть ненадолго здесь, вдали от мира, чтобы унести побольше воспоминаний, но он вдруг помахал рукой, подавая знак, и я понял, что пора возвращаться. Мы повернули лошадей и двинулись по каменистой тропинке вниз, в леса.

В ту ночь мы разбили лагерь на поляне среди деревьев, разожгли костер, он пылал и потрескивал, вздымая вверх красные языки пламени. Мы сидели, уткнувшись подбородком в колени, курили и слушали тишину, и отблески пламени играли на наших лицах.

— Я хочу, чтобы это никогда не кончалось, — сказал я. — Чтобы это продолжалось вечно.

— Завтра мы отправимся в Лордель, к первому фиорду, — ответил Джейк. — Там, кажется, есть какая-то деревня. Возможно, там останавливается один из круизных пароходов, мы на него сядем.

— Не хочу, — заявил я. — Снова видеть людей, слышать их разговоры и смех. Да после всего этого все и всё мне покажутся подделкой.

— Ты передумаешь, Дик, как только горы останутся позади. И почувствуешь то же самое, что в Осло.

— Нет, больше никогда не почувствую! Эти горы что-то со мной сделали, сам не знаю что. Я ненавижу себя прежнего. Я хочу и дальше чувствовать то же, что сейчас.

— Правда?

— Нужно построить хижину, Джейк, и остаться здесь жить.

— Тебе это скоро надоест.

— Нет, не надоест. Мне этого хочется больше всего на свете. Ради этого стоило бы жить. Почему ты смеешься?

— Я не смеюсь.

— Нет, смеешься. Ты меня совсем не понял, Джейк. Ты считаешь меня конченым дураком, который болтается в городах и пьянствует.

— Нет.

— Понимаешь ли ты, чем все это для меня было: увидеть то, что мы увидели, путешествовать в горах верхом, ни о чем не задумываясь?

— Думаю, что да.

— Я никогда не умел как следует объяснять, Джейк.

— Это и не нужно.

— Тебе тоже понравилось здесь, Джейк?

— Да, понравилось.

— Я бы никогда не додумался сам до такого. Помнишь, как ты расстелил карту на столе в ресторане в Осло? В тот вечер от меня было мало проку. Это было будто сто лет назад, правда?

— Не так уж много времени прошло.

— Для меня словно века прошли. Я чувствую, что стал совсем другим. А что чувствуешь ты?

— Я думаю, что остался таким, как прежде.

— Ты бы сказал это в любом случае. Знаешь, Джейк, здесь, в горах, я стал ненавидеть свои прежние мысли. Когда оглядываешься назад, видишь, как мелочна та жизнь дома, нытье ни о чем, возня со своей никудышной поэзией. Противно вспоминать.

— Вот и не вспоминай.

— Трудно совсем позабыть об этом. Как чудесно, что в этом путешествии появилось время поразмыслить — как будто простирываешь свой ум. Ты тоже это чувствуешь?

— Вероятно, я даю уму передышку, Дик. Я израсходовал все свои мысли в тюрьме.

— Сейчас ты смеешься надо мной, — сказал я.

— Нет, я действительно так думаю.

— Тюрьма как-то изменила тебя, Джейк?

— Конечно.

— Как именно? Ты стал иначе смотреть на вещи?

— Там я увидел все яснее.

— Я не в состоянии это понять. Я бы сошел с ума. Мне бы хотелось проломить кому-нибудь голову.

— Это уже было сделано.

— Но, черт возьми, Джейк! Ты же понимаешь, что я хочу сказать. Прости.

— Это неважно.

Он улыбнулся, сидя по другую сторону костра, и я понял, что не сделал ему больно. Я хотел продолжить разговор.

— Расскажи мне о том парне, — попросил я.

— Тут особенно нечего рассказывать, — сказал Джейк. — Он был обычным парнем, каких миллионы, вот и все. Я ошибся, решив, что он другой.

— Что ты имеешь в виду?

— Мы работали с ним какое-то время на ранчо. Да, Дик, и это тоже было в моей жизни, я не только плавал, боксировал и сидел в тюрьме!

— Хорошо было на ранчо?

— Да, просто здорово! Нам там нравилось.

Он рассмеялся, и я почувствовал, что никогда не смогу понять, как он мог убить человека, который был его другом.

— Мы не могли наговориться тогда, — продолжал Джейк, — у нас было множество идей. Несомненно, он был увлекающимся человеком. Одно время мы подумывали о том, чтобы податься в лепрозорий.

— Ничего себе!

— Это все молодость, не так ли? Он был молод. Я любил смотреть, как он возится с животными. Он инстинктивно знал, как им помочь, когда они заболевали. Знал, что нужно делать. И он любил лошадей. Ему бы понравилось это путешествие.

Было что-то жутковатое в том, как Джейк говорил о человеке, которого убил. Это казалось невозможным, нереальным. Он будто ничего не ощущал, как если бы годы страданий в тюрьме опустошили его душу.

— Не знаю, как ты мог это сделать, — сказал я.

— Сделать что? Ты хочешь сказать — убить его? Да, конечно, меня следовало за это повесить.

— Джейк, не надо!

— Ты думаешь, что я говорю об этом очень хладнокровно, не так ли? Видишь ли, это случилось так давно.

— Семь лет тому назад, — вставил я.

— Тебе кажется, что не так уж давно, но, понимаешь, ты же никогда не сидел в тюрьме.

— Джейк…

— Там у тебя есть время многое пережить.

— Расскажи мне еще о нем, — попросил я.

— Через какое-то время мы уехали в Англию, — продолжал он. — Я занялся боксом, разъезжал вместе с бродячей цирковой труппой. Все это мне очень нравилось. Я его почти не видел — он был в Лондоне. Я полагал, что, где бы он ни был, он обязательно занят чем-то грандиозным. Мы ведь так и не отказались от своего плана с лепрозорием, и я готов был бросить все, как только он будет готов. Спустя какое-то время я ему написал, спрашивая, как дела. Он ответил как-то странно. Писал, что в Лондоне стал иначе смотреть на вещи. Посмеялся над идеей с прокаженными — дескать, я сошел с ума, если считаю, что он говорил это всерьез. Он вел светский образ жизни. Наверное, кто-то снабжал его деньгами — ведь их у него никогда не было.

Сказав это, Джейк улыбнулся, закинул руки за голову. Я увидел отблески пламени на его лице.

— Что ты почувствовал, прочитав письмо? — спросил я.

— Да я особенно не раздумывал. Счел его шуткой. А потом я услышал о девушке.

— Кто тебе сказал?

— Один парень, с которым я познакомился в Америке, как-то раз он пришел посмотреть, как я дерусь. Ему показалась занятной жизнь циркача, которую я вел. Мы разговорились — знаешь, обо всем. Он был неплохим парнем, но загубил себя тем, что пил и бегал за женщинами, которым был не нужен. И вдруг он показал мне письмо от какой-то девушки, присланное из Швейцарии. Это было страшное письмо. У нее была чахотка, и положение ее было безнадежно. Этот парнишка, ничего собой не представлявший, вдруг побледнел и сказал — я точно помню его слова: «Я знал эту девушку, когда она была совсем маленькой, а сейчас она умирает, и все это из-за какой-то свиньи вроде тебя или меня». Он рассказал мне, что она бесконечно страдала около двух лет. По-видимому, он знал все детали. Это неприглядная история.

Но я хотел узнать все.

— Продолжай, — сказал я Джейку.

— Я слушал — так же, как ты сейчас, Дик, но это было не любопытство, а что-то другое. Я ненавидел саму мысль о мире, в котором приходится так жить, эти жалкие, грязные жизни мужчин и женщин, занятых только личными делами. Я словно видел эту девушку, которую не оправдывала бедность: ведь она вела такой образ жизни не потому, что была проституткой, которая вынуждена себя содержать. Нет, Дик, она сгубила свою красоту, свое здоровье и свою индивидуальность — а ведь это самое ценное — из-за того, что какой-то мужчина научил ее потворствовать своим желаниям. Вот и все.

— Но послушай, Джейк, ведь жизнь, черт возьми…

— О, я знаю! Такое случается каждый день и каждую ночь. Но мне казалось, что из-за этого не должна умирать девушка в Швейцарии. Животные мудрее. Для них занятие любовью — физическая необходимость, и у них рождаются детеныши.

— Да, но, Джейк…

— Вот как я понимал это, Дик, когда сидел за выпивкой с тем парнем. Он сказал: «Мне бы хотелось свернуть шею всем мужчинам, которые с ней спали»; и я не мог не улыбнуться про себя, так как подумал: он тот единственный, которому это не удалось сделать. И в то же время я был с ним согласен.

«Не в них дело, — возразил я. — Убить нужно первого, остальные не в счет».

«Ты знаешь, кто он?» — спросил этот парень.

Откуда мне было знать? Я покачал головой.

«Но это же твой дружок с ранчо, — сказал он. — Я забыл его имя. На днях видел его в городе. Потому-то я тебе и рассказал эту историю — думал, ты знаешь, о ком идет речь».

«Нет», — ответил я.

«Ну тогда я попал впросак». У него был озадаченный вид. Я подумал, что он дурак, который несет чушь после двух порций виски с содовой.

«Это правда?» — спросил я.

«Я могу рассказать детали», — предложил он.

Но мне совсем не хотелось их слышать. Я поднялся и ушел. Он решил, что я не в себе. Мои идеалы в один миг разбились вдребезги.

Я был молод, и, конечно, это было не мое дело, но я ему написал. Он явился на следующий день. Помню, я стоял, очень гордый и серьезный, и рассказывал ему услышанную историю. А еще помню, как он расхохотался.

«Боже мой, Джейк! — сказал он. — Если ты надеешься, что я буду чувствовать себя в ответе за каждую женщину, с которой спал…»

Я его тогда возненавидел. За то, что он даже не потрудился закончить фразу, за его смех. Но больше всего я ненавидел его за то, что он разрушил мое представление о нем. Вот что значит быть молодым, Дик, и вот почему я его убил.

Я кивнул, так как это было мне понятно. Мне даже показалось, что эта история гораздо сильнее волнует меня, нежели его, рассказчика: он откинулся назад, заложив руки за голову, и голос его звучал спокойно и бесстрастно, как будто он читал какой-то рассказ из книги. Я же весь подался вперед, опустив подбородок на руки, не видел ни костра, ни деревьев вокруг себя — лишь фигуру прежнего Джейка, стоявшего со сжатыми кулаками в жарком шатре цирка. Все его иллюзии рушились у него на глазах, он смотрел в смеющееся лицо своего друга, в котором я подсознательно узнал себя и ужаснулся. Я никогда не встречал человека, которого убил Джейк, и все же знал, что это я сам и что эта история обо мне.

— Когда он перестал смеяться, — продолжал Джейк, — он подошел ко мне и положил руку на плечо. «Ты относишься к жизни слишком серьезно, Джейк, — сказал он. — Ты похож на лидера, сражающегося за безнадежное дело. Улыбайся, мой мальчик, улыбайся! Я хочу посмотреть, как ты дерешься». Потом я пошел на ринг, а он смотрел и аплодировал. Он был так похож на себя прежнего, на ранчо, что трудно было поверить, будто все случившееся — правда.

Я смотрел из своего угла на лица людей, собравшихся вокруг ринга, и он был среди них, он улыбался мне и подмигивал — дескать, все это так забавно.

«Я выложу свои два шиллинга и сам тобой займусь, Джейк», — сказалон.

«Давай», — ответил я. Все вокруг засмеялись: все знали, что мы с ним друзья и, стало быть, это розыгрыш.

«Покажи-ка своему дружку!» — выкрикнул кто-то. Было слышно, как снаружи бьет барабан и зазывала заманивает публику в шатер: «Сюда! Сюда! Спешите видеть величайший бой в вашей жизни! Чемпион Джейк против неизвестного любителя!»

Я ждал его в своем углу. Мы были примерно одного роста. На ранчо мы с ним часто боксировали. Теперь, раздевшись, он уже не так хорошо смотрелся: я заметил, что он набрал вес, а тело стало дряблым. Мне подумалось, что он не сможет легко двигаться на ринге.

«Вот будет потеха! — крикнул он мне. — Я уложу тебя за десять минут».

Толпа глазела на нас, все веселились. Маленький потрепанный рефери взволнованно поднял руку и, взглянув на свои часы, подал знак начинать. Я повернулся к центру ринга, и мой противник двинулся ко мне.

Первый удар нанес он: сделав обманное движение левой, он ударил меня под ребра правой. Я оторвался от него, затем начал наносить короткие удары правой и левой под ложечку. Я увидел, что мне грозит хук слева в челюсть, вовремя увернулся и врезал ему правой прямо над сердцем. Это немного встряхнуло его, и он ринулся на меня. Он улыбался — точно так же, как тогда на ранчо, когда мы с ним занимались боксом. Я услышал его слова: «Давай, Джейк!» И тут я понял, что убью его. Что-то у меня внутри оборвалось, я был молод, и мне никогда прежде не причиняли такой боли. И дело было не столько в девушке, умирающей в Швейцарии, сколько в моей утраченной вере. Я вспомнил о лепрозории, о том, как он разливался на ранчо, возводя глаза к небесам, — ни дать ни взять священник, идущий на смерть за свою веру. А еще я вспомнил его руки и глаза больного животного, смотревшего на него с таким доверием. Мне казалось, что в этот момент я обладаю всей силой мира. И когда он кинулся на меня, то был потрясен моим ударом; как я уже говорил, его защита была такой небрежной, ведь он приготовился атаковать. Я видел его улыбку, и тоже улыбнулся, и ударил чуть пониже челюсти, и его голова как-то страшно запрокинулась назад, а руки начали хвататься за воздух, он рухнул на пол. Он лежал, поникший и беспомощный, со сломанной шеей, а вены неестественно выступили на горле.

Он умер у моих ног.

Помню, кто-то закричал, и люди начали перелезать через веревки на ринг. Кто-то истерично и пронзительно вопил мне в ухо, хватая меня за плечи…

Джейк умолк, и я заметил, что он посмотрел на меня при свете костра — на бледном лице выделялись черные горящие глаза.

— В чем дело, Дик? — спросил он.

Когда он заговорил, исчез ринг и горячий воздух шатра, и его глаза уже не были глазами убийцы, с угрозой приближавшегося ко мне, своему другу, — это были серьезные, добрые глаза Джейка, которого я знал. И не было больше ни ненависти, ни смерти, от которой мне не было спасения, — только пламя костра и бледные ветки деревьев, и мы с ним беседовали о том, что случилось давным-давно.

— Ничего, — ответил я. — Все в порядке, не обращай внимания.

— Но ты похож на бледный призрак, — сказал он, — при этом тусклом свете. У тебя испуганное, перекошенное лицо, ты белый как мел, а глаза словно две черные дыры на лице.

Я вздрогнул без видимых причин.

— Ты рисуешь свой собственный портрет, — возразил я.

Он покачал головой.

— Тебе нечего бояться, — сказал он.

— А я и не боюсь. Просто я рад, что мы вернулись к реальности, а твоя история подошла к концу, и с ней покончено навсегда. Этого больше не случится.

— Да, больше никогда.

— Пребывание в тюрьме не ожесточило тебя, Джейк. Я могу представить, каким ты был прежде, но теперь ты вырос во всех отношениях.

— Нет — я лишь более четко все вижу.

— Я бы никогда не смог пережить такое.

— Смог бы.

— Не понимаю, каким образом.

— После того, как пережил боль.

— Я же страдал по-своему, будучи мальчиком.

— Это другое.

— Мне бы это не помогло. Я бы лишь пал духом.

— Вовсе нет. Может быть, поначалу, но после — нет.

— Все было бы хорошо, если бы ты был рядом.

— Ты не должен зависеть от этого.

— Ты обещал, что я всегда могу на тебя положиться, — возразил я.

— Я говорил о том, что тебе не следует уступать мысли о собственной слабости, — пояснил Джейк.

— Я тряпка, ты думаешь?

— Я тебе уже говорил: ты просто молод.

— Джейк, я не хочу стареть. Я хочу просыпаться по утрам и чувствовать, что впереди меня обязательно ждет что-то грандиозное — за этим углом, за этим холмом. И чтобы всегда ощущать, что если я остановлюсь хоть на минуту, то пропущу что-то происходящее в нескольких ярдах от меня. Я не хочу, чтобы у меня когда-нибудь появилась мысль: «Какой смысл переходить улицу?» Тогда всему конец, Джейк, — если нечего ждать. Удобно сидишь в кресле, довольный тем, что имеешь. Это старость.

— Совсем не обязательно. Молодость сохраняешь благодаря своим мыслям, Дик. И возраст тут ни при чем. Все дело в настрое.

— Не это важно для меня. О, Джейк, если бы я мог жить ярко, а потом умереть!

— Что значит «ярко»?

— Точно не знаю, хотелось бы так много узнать и перечувствовать. Думаю, ничего этого не будет. Судьба против меня.

— Не говори глупостей. Нет никакой судьбы. Все зависит от тебя самого, — сказал он.

— Все?

— Конечно.

— Мне бы хотелось думать так же, как ты.

— Это совсем легко.

— Ты такой сильный, ты бы все равно всего добился, что бы с тобой ни случилось. Ты побывал в аду — в тюрьме, и это тебя не сломило. Тебе никогда не пришло бы в голову броситься с моста, я прав?

— Да, вряд ли.

— Мы с тобой совсем разные, — сказал я.

— Больше с тобой такое не повторится, — заверил он.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что это была лишь минутная слабость. Теперь ты ценишь свою жизнь.

— Но почему?

— Ты же сказал мне, что хочешь чего-то в ней добиться.

— Да.

— В таком случае продолжай хотеть.

— Мечты ничего не дадут.

— Я не призываю тебя мечтать.

— Ты не уйдешь от меня, Джейк?

— Нет.

— Теперь мы с тобой говорим совершенно серьезно, не так ли?

— Это уж точно.

— Не смейся надо мной — ты всегда смеешься, когда мы говорим о чем-то важном для меня.

— Неужели это так важно?

— Черт возьми, конечно! Ты все еще считаешь меня ребенком.

— Да, считаю.

— Ну и дурак.

— Вовсе нет.

— Но почему ты возишься со мной?

— Потому что ты — это ты.

— Не понимаю.

— Вот это верно.

Он опять рассмеялся. Мне так хотелось продолжить серьезный разговор, но это было бесполезно: он смеялся над всем, что я говорил.

— Пойду спать, — заявил я. Его ужасно забавляло, когда я дулся.

— Накройся сверху лошадиной попоной, а то потом замерзнешь, — посоветовал он.

Костер затухал, и я ногой раскидал тлеющие угли. Над нами возвышались горы, где мы побывали, и каменистая тропинка, петлявшая среди деревьев. Я вспомнил, какой холодный воздух наверху и какая тишина царит на снежных вершинах. Вокруг нас шелестели деревья, охваченные предрассветной дрожью, где-то вдали невидимый горный ручей бежал в долину.

И этот белый свет и снега были связаны воедино, как и бледные звезды, и бурный ручей. Это была наша последняя ночь в горах, больше мы сюда никогда не вернемся. Завтра мы снова будем в мире людей.

Мне хотелось навсегда запомнить то, что было.

Я лежал, уткнувшись лицом в ладони, а когда поворачивался, видел Джейка, который сидел неподвижно, прислонившись к стволу дерева, и тоже смотрел на горы.

— О чем ты думаешь, когда смотришь туда? — спросил я.

— О разном, — ответил он.

— О чем же именно?

— Иногда — о тебе.

— Что именно?

— Думаю о том, как пойдут твои дела.

— Все будет хорошо.

— Думаю, да.

— В любом случае, это не так важно.

— Для меня очень важно, — сказал он.

— С какой стати ты беспокоишься?

— Не знаю.

— Здесь было так здорово, правда, Джейк?

— Правда.

— Мы ничего не будем менять, когда уедем отсюда?

— Нет.

— Мне нигде и никогда не будет так хорошо, как здесь.

— Ты уверен?

— Этого просто не может быть. Я так счастлив — с ума сойти!

— Правда?

— Конечно. Это лучшее, что со мной когда-либо случалось.

— Я очень рад.

— Ты странный человек, Джейк.

— Ты думаешь?

— Да. Я не хочу быть ни с кем больше.

— Это замечательно.

— Не очень-то ты разговорчив, а?

— Это верно.

— Спокойной ночи, Джейк.

— Спокойной ночи, — ответил он.


На следующий день мы впервые увидели фиорды. Дорога спускалась с гор в долину, и впереди показалась синяя полоса воды, похожая на канал. По обе стороны фиорда высокие горы стояли как часовые, их снежные вершины были обращены прямо к белому небу.

Было так странно снова видеть людей. Даже скромные хижины на склонах холмов показались нам чудом цивилизации после пребывания в горах. Деревня называлась Лордель. Мужчины и женщины глазели на нас, ехавших верхом на лошадях, словно мы были сумасшедшие.

В Лорделе совсем негде было остановиться. К Джейку подошел парень и заговорил с ним, указывая на свой дом. Я понял, что он предложил комнату, где мы могли переночевать. Я не прислушивался, предоставив Джейку обо всем договориться. Я спешился и подошел к синеющей кромке воды.

В горах, в безмолвной их вышине, я даже не мог представить, что фиорд так красив. Было жарко, светило солнце. Вода была того же цвета, что и небо.

Фиорд был окаймлен горами, и с того места, где я стоял, казалось, что у него нет продолжения. И все ж я полагал, что впереди есть какой-то узкий канал. Фиорд был спокоен, как озеро, совсем без ряби. Я чувствовал, что вода здесь холоднее, чем в горных ручьях, и даже холоднее, чем лед глетчеров, понимал, что здесь невероятно глубоко — глубже, чем в океане.

Я увидел, как горы отражаются в воде.

В этих местах не будет теней, даже когда зайдет солнце, не будет слышно ни звука. Будет одинаково светло и днем и ночью. Наверное, здесь не услышишь пения птиц. Здесь они испугались бы собственного голоса.

Было очень красиво, но все было слишком огромное и далекое. Я понимал, что никогда не смогу к этому привыкнуть. И решил вернуться к Джейку и лошадям.

— Лучше бы мы не приезжали сюда, — сказал я.

Он засмеялся, глядя на меня сверху, — он был верхом.

— Где же тебе хотелось быть? — осведомился он.

— Не знаю, где-нибудь на небольшом клочке земли, где я мог бы свободно дышать. Мне бы хотелось даже снова оказаться на «Хедвиге», чтобы дул штормовой ветер и какой-нибудь парень окрикнул меня с палубы. А здесь нет ни воздуха, ни звуков. Какое-то замкнутое пространство.

— Завтра мы уедем отсюда, — пообещал Джейк. — Этот парень сказал, что здесь останавливается пароход, направляющийся в следующий район фиордов. Мы доплывем на нем до Бальхольма. Может быть, те фиорды тебе больше понравятся!

— Не уверен, — ответил я. — Лучше бы мы не приезжали сюда.

Я спросил Джейка, что мы будем делать с лошадьми.

— Они нам больше не нужны, — сказал он, — можем оставить их здесь. Один из этих парней купит их.

— Мне не нравится, Джейк, что придется от них избавляться.

— Мне тоже, но мы же не можем везти их с собой по воде. Было понятно, что придется их где-нибудь оставить.

— Не знаю, почему мы должны продолжать путешествие.

— Я думал, ты хочешь этого, — ответил он.

— Конечно хочу. Но каждый раз что-то покидаешь — а это все равно что оставить частицу себя.

— Это так.

— И все-таки будет приятно снова спать в кровати.

— Точно.

— Забавно — еще вчера ночью мы были в горах совсем одни, а теперь мы среди людей.

— Тебя это огорчает, Дик?

— Не думаю, хотя каждую минуту, каждую секунду время ускользает от нас — все недолговечно, — и мы не знаем, что произойдет через минуту.

— И все-таки тебе это нравится, Дик.

— Черт возьми, Джейк, я никогда не знаю, что буду чувствовать через минуту.

— Пойдем-ка поедим, мой мальчик, — предложил он.

Мы направились по дороге к дому. Я почувствовал себя гораздо лучше, когда поел. Это была, наверное, первая основательная трапеза за долгое время.

— Как здорово, — сказал я Джейку. Встал и потянулся.

Потом мы вышли, постояли возле маленького дома, глядя вдаль, на спокойную поверхность воды. Скоро должно было зайти солнце, сев за высокую гору. Небо было оранжевым, и длинные оранжевые тени, как пальцы, ползли по снегу.

Вскоре солнце скрылось за черной горой, но освещение не изменилось. Все вырисовывалось еще четче, чем прежде. Какой-то мужчина вдалеке греб на лодке. И он, и лодка казались нарисованными. Ребенок бежал, спускаясь с холма, и звал его. Мужчина ответил и помахал ему. Потом из дома вышла женщина с синим платком на голове, на руках она держала младенца. Вскоре все вокруг опустело, никого больше не было видно. Солнце зашло, небо стало оливкового цвета. Горы отражались в воде, словно черные тени. Стояла тишина, которую нарушал лишь рокот белых водопадов, бегущих по скалам и обрушивавшихся вниз с высоты более тысячи футов. Не было и намека на сумерки.

Я улыбнулся Джейку.

В конце концов, фиорды были не так уж плохи.

Глава седьмая

Проснувшись, мы увидели, что пароход бросил якорь у пристани Лорделя. Должно быть, он подошел, когда мы спали. Он был выкрашен белой краской и прекрасно смотрелся на синей воде. Флаг у парохода был норвежский.

На палубах столпились люди. Два маленьких паровых катера перевозили пассажиров на берег.

— Наверное, не будет свободных мест на этом пакетботе, — сказал я.

— Разумеется, будет, — возразил Джейк. — Сейчас начало года, и на пароходе не так много пассажиров, как тебе кажется.

— Мне совсем не хочется оказаться в толчее, — заметил я.

— Тебе не обязательно с кем-то беседовать, — ответил он.

Меня беспокоила мысль о том, что придется толкаться со всеми этими мужчинами и женщинами. Мы были одеты иначе, словно сошли с афиши вестерна. Нас же засмеют. На этом пароходе собралось фешенебельное общество, и нам, вероятно, не позволят подняться на борт.

— Послушай, Джейк, мы будем выглядеть как пара придурков, честное слово!

— Это так важно? — сказал он.

— Терпеть не могу, когда на меня глазеют, — ворчал я.

— Никто не собирается на тебя глазеть.

— В любом случае, мне не по себе.

— Все будет в порядке.

Он заплатил за ночлег, а я в это время слонялся поблизости, сунув руки в карманы. Интересно, отчего меня нисколько не беспокоит, что я во всем завишу от него? Мы направились по дороге к пристани.

Кое-кто из пассажиров с парохода как раз садился в один из катеров. Я услышал, как они возбужденно переговариваются под пыхтение мотора. Кто-то из мужчин, дурачась, пел фальцетом, а женщина смеялась — это было глупое, визгливое хихиканье.

Я нахмурился и опустил глаза. Я даже не взглянул на них, так я их всех ненавидел. Мне хотелось снова оказаться в горах, и никогда не слышать голоса людей, и не иметь с этими безумцами ничего общего.

Какой-то мужчина, скорее всего гид, высадил пассажиров из катера на пристань и ждал, пока они соберутся вокруг него небольшой группой. Он поднял руку, призывая к тишине. Попросил внимания сначала на норвежском, затем на английском. «Мы здесь остановились на один час, — сказал он. — Вокруг много интересного. Кто хочет пройтись, можете пойти по дороге налево. Остальные, кто хочет, чтобы ему рассказали об этих местах, пожалуйста, следуйте за мной».

И он понесся дальше, бедняга, со вспотевшим озабоченным лицом, в роговых очках, а туристы двинулись за ним, наступая друг другу на ноги. Они бросились, точно глупые гуси, купить открытки в киоске.

Джейк склонился, беседуя с одним из матросов на катере. Потом выпрямился и подмигнул мне.

— Пойдем, — сказал он. — Этот парень перевезет нас на катере. Он думает, что мы вполне сможем получить каюту.

Через несколько минут мы уже сидели на пыхтевшем катере, двигавшемся к пароходу. Когда катер подошел к корме, пароход показался нам огромным.

Он назывался «Кристиана».

Мы поднялись по трапу и прошли на главную палубу.

Все было белоснежным и хорошо вычищенным. Медь была надраена до блеска. Этим «Кристиана» сильно отличалась от барка «Хедвиг». Мне совсем не хотелось там быть. Джейк отправился разыскивать администратора. Я ждал у сходней, пока он вернется. Я слышал, как наверху, на прогулочной палубе, шаркают ноги и кто-то заводит граммофон.

Какая-то девушка стала подпевать пластинке, и я предположил, что она пританцовывает на палубе.

Машинально я начал тихонько насвистывать эту мелодию, размышляя о том, какое у девушки может быть лицо.

Пассажирский пароход нарушал своим присутствием красоту и великолепие фиорда. Но тут уж ничего не поделаешь.

— Как ты быстро, — заметил я, когда Джейк вернулся.

— Все в порядке, — сообщил он, — мы сможем добраться до Бальхольма. Мы будем предоставлены самим себе, — продолжал он. — Нам совсем не обязательно с кем-то общаться.

Услышав звуки граммофона, он нахмурился.

— А вот это не совсем хорошо, Дик.

Я пожал плечами. Вопреки ожиданиям я не имел ничего против граммофона.

Мы постояли какое-то время, глядя на горы, с которых спустились накануне. Они показались мне такими далекими. На граммофоне поменяли пластинку, и я снова начал насвистывать — теперь уже другую мелодию.

— Эти машины следует запретить, — сказал Джейк, не в силах оторвать взгляд от гор.

— О, не знаю, — ответил я.

Я поднялся, чтобы взглянуть на вид с верхней палубы.


«Кристиана» покинула Лордель около полудня и направилась в Гудванген. Мы с Джейком старались найти какой-нибудь тихий, укромный уголок на пароходе, чтобы спрятаться от толпы. Погода была чудесная, невозможно было усидеть в нашей тесной каюте с двумя узкими койками, расположенными одна над другой. Пришлось стать такими же, как все, туристами с парой шезлонгов под большим брезентовым навесом. Люди вокруг нас громко восхищались красотой пейзажей и носились по палубе, щелкая своими мерзкими маленькими «кодаками». Общество было довольно смешанное: несколько скандинавов, один-два англичанина и множество немцев и американцев. Все они на фоне гор смотрелись как-то неестественно. Мне казалось, что у них нет никакого права находиться здесь — ни у них, ни у парохода с безупречной палубой и надраенной до блеска медью, с винтом, со свистом рассекающим глубокую воду. Вот если бы мы с Джейком могли плыть одни. Хорошо бы узнать, можно ли плыть по этим фиордам под парусом? Было бы великолепно, одно смущает: у темной воды такой предательский вид, да и ветра здесь никогда не бывает.

Джейк нашел американскую газету. Решил просмотреть новости бейсбола. Удивительно, как он приспосабливается к любой обстановке. Казалось, толчея его нисколько не беспокоит.

Я не мог ни читать, ни спать. Я был не спокоен без всяких на то причин. Не знал, чего мне хочется. Напротив расположилась компания американцев, лежавших на пледах. Это были те самые люди, с граммофоном. Было довольно занимательно понаблюдать за ними. Их было пятеро — трое мужчин и две девушки. Удобно расположившись в шезлонге, я размышлял об их отношениях. Кто на ком женат и так далее. Они вели себя не так, как если бы были женаты. У одного парня был довольно скучный вид. Он носил очки. Наверное, этот парень в очках — брат темноволосой девушки: когда она попросила его сходить за пледом, он велел его больше не беспокоить, и ее просьбу выполнил кто-то другой. Один молодой человек явно был рад услужить ей, но она редко ему улыбалась. Другой парень дурачился с камерой, фотографируя компанию в смешных позах. Он был душа общества. Все смеялись, стоило ему только открыть рот. Вторая девушка все время спала или только притворялась. У нее были рыжие волосы. На ней было белое платье без рукавов. Девушка уткнулась лицом в ладони и улыбалась во сне.

Она была довольно хорошенькой. Кто же из этих мужчин ее интересует? Уж конечно не тот, что в очках. Не исключено, что она относится ко всем одинаково. Через некоторое время она села и начала причесываться. Волосы у нее совсем не растрепались. Затем она нехотя потянулась к граммофону и завела его. Это была та самая мелодия, которую я насвистывал утром. Она подергивала плечами в такт музыке, а весельчак из этой компании прикурил сигарету и отдал ей. Она тихонько мурлыкала. Джейк вздохнул, когда завели граммофон, и поднялся со своего шезлонга.

— Пойду узнаю, пустят ли меня на мостик, — сказал он. — Хотелось бы поболтать с кем-нибудь из этих ребят. Второй помощник капитана такой славный парень. У них тихо, и горы хорошо просматриваются.

— Хорошо, — ответил я.

— Ты идешь, Дик?

Я зевнул и потянулся.

— Нет, пожалуй, я останусь здесь, — сказал я.

— Ну, хорошо.

Джейк зашагал по палубе и скоро скрылся из виду. Когда он встал, это привлекло внимание компании американцев. Все посмотрели на него, потом на меня. Я чувствовал себя довольно глупо, сидя в одиночестве. Взяв газету, я сделал вид, будто читаю, не рассмотрев, что держу ее вверх ногами. Кто-то засмеялся. Я был уверен, что это была девушка с рыжими волосами. Я судорожно прикрывался газетой, чтобы они не заметили, как я покраснел. Через некоторое время я опустил газету и обнаружил, что они вовсе не смотрят на меня. Я выудил из пачки сигарету, чтобы чем-то заняться. Потом сообразил, что у меня нет спичек, и почувствовал себя в еще более дурацком положении. Бросив взгляд в мою сторону, весельчак заметил, что я сижу с незажженной сигаретой во рту.

— Послушайте, — обратился он ко мне, — вам нужна спичка?

Все посмотрели на меня. Это было ужасно. Вероятно, они решили, что я сделал это нарочно, чтобы познакомиться с ними.

— Большое спасибо, — ответил я и, поднявшись, споткнулся о шезлонг.

— Вы сели на пароход в Лорделе? — спросила рыженькая.

— Да, — ответил я. — Мы ехали верхом из Фагернеса через горы.

— Боже мой! — Парень в очках оторвался от книги. — Это же чертовски трудно — ездить там верхом.

— Да, довольно трудно, — согласился я. — Но это того стоило.

— Полагаю, вы проехали по восхитительным местам, — заметила вторая девушка, а рыженькая улыбнулась и сменила пластинку.

— Наверное, там очень романтично, в этих громадных горах? — спросила она.

Это было довольно глупое замечание, но она была такой хорошенькой, что ей можно было все простить. Я улыбнулся в ответ.

— Не уверен, — сказал я.

— Мне бы так хотелось тоже поехать в горы! — продолжала она. — Я просто без ума от гор и всего такого.

Парень в очках начал задавать нудные вопросы о том, сколько миль мы делали в среднем за день и как устраивались с едой и ночлегом. Я отвечал ему невпопад, пытаясь разобрать, что говорит рыжеволосая парню с камерой.

— …Ты сведешь меня с ума, Билл, если все время будешь щелкать передо мной этой маленькой штуковиной! — говорила она.

Возникла минутная пауза, я не отрываясь смотрел на рыжеволосую девицу, которая раскачивалась в такт музыке.

— Какая хорошая пластинка, — заметил я.

— Звучит шикарно, когда ее исполняет настоящий оркестр, — ответила она. — Я просто завожусь, и мне ужасно хочется танцевать. Вы танцуете?

— Нет, у меня не совсем получаются подобные вещи, — ответил я.

— А ваш друг?

— Нет, думаю, он тоже вряд ли умеет.

— Куда вы направляетесь? — спросил молодой человек в очках.

— Говорят, что Вадхейм — потрясающее место, — вставил Билл.

— Вы обязательно должны побывать в Вадхейме, — сказала девушка с рыжими волосами.

— А где вы побывали? — спросил я темноволосую девушку. Было неудобно обращаться только к рыженькой.

— О, все было великолепно! — ответила она. — Эти фиорды — мы просто не верили своим глазам! Они превосходят все, что я видела дома. Это моя первая поездка в Европу, мы побывали в Англии, Франции и Германии — и всё за два месяца. Что скажете?

— Это просто удивительно! — солгал я.

— Да, разве не поразительно? Кэрри, конечно, уже бывала здесь прежде.

Значит, ее зовут Кэрри, мою рыженькую. Ужасное имя. Я снова повернулся к ней.

— Как вам здесь понравилось? — осведомился я.

— О, мне так хорошо в Европе! — сказала она и беззаботно улыбнулась, как бы давая понять, что ей не только понравилось в Европе, но она многое успела. Эта девушка просто чудо. Как жаль, что ее зовут Кэрри. Мне нравились эти люди, с ними было приятно общаться. С ними было легко. При них я не чувствовал себя глупо.

— На этом пароходе разношерстная публика, — заметил я и тут же вспомнил, что сам не очень-то презентабельно выгляжу.

— Эти люди просто ужасны! — воскликнула Кэрри. — С трудом верится, что здесь есть хоть кто-нибудь с положением в обществе.

Ничего себе замечание! Я был рад, что рядом не оказалось Джейка. Впрочем, неважно: девушке с таким личиком можно простить даже убийство.

— К тому же они такие скучные и ленивые, — продолжала она. — И всем им не меньше пятидесяти, я в этом уверена. Мне бы так хотелось встряхнуть их. Можно было бы устроить вечеринку.

— Интересно, какой он, этот Гудванген, — сказал я.

— Говорят, совсем маленький городишко, — ответил кавалер девушки с темными волосами. — Настоящее веселье начнется только в Бальхольме. Там будет экскурсия.

— Что было бы действительно классно, скажу я вам, так это если бы мы отделились от всей этой публики с парохода и сами отправились исследовать дикие места. Вы с вашим другом могли бы к нам присоединиться, — предложила Кэрри.

— Замечательная идея, — согласился я. Я не знал, конечно, как к этому отнесется Джейк. Но мне это предложение понравилось.

— Хотелось бы забраться в какую-нибудь глушь и искупаться, — сказала темноволосая девушка.

— Замечательно! Я тоже хочу купаться! — заявил молодой человек, вернувшийся с ее пледом.

— Если вы вдвоем присоединитесь к нам, мы сможем нанять какой-нибудь транспорт, — вмешался в разговор парень в очках. По-видимому, он был главным в этой компании. Я догадался, что он приглашает нас, чтобы сэкономить: ведь если все скинутся, можно будет взять в аренду автомобиль.

— Было бы чудесно, — согласился я.

— Да, просто классно! — воскликнула Кэрри.

И тут прозвенел гонг к переодеванию. Я предположил, что все они вернутся в свои каюты. Но у нас с Джейком ничего с собой не было.

— Вы не будете с нами обедать? — поинтересовалась темноволосая девушка.

— Большое спасибо, но мы не переодеваемся, — ответил я. — Мы обедаем в другом салоне. Может быть, увидимся позже на палубе.

— В таком случае до встречи, — сказала она.

Она и парень в очках — видимо, ее брат — играли первую скрипку в этой компании.

Они поднялись и стали собираться. Я пытался помочь им с граммофоном и пледом, но от меня было мало толку. Девушка с темными волосами позволила своему молодому человеку все унести. Вероятно, ему это было приятно. Я не знал, идти мне или оставаться. Было бы глупо уйти только потому, что они уходили.

Кэрри задержалась чуть дольше остальных. Она припудривала носик. Билл, парень с фотоаппаратом, оглянулся.

— Пошли, бэби, — позвал он.

Она подобрала пальто, упавшее на пол, и перекинула его через руку, улыбнулась, и я был доволен тем, что этого никто, кроме меня, не видит.

— Увидимся позже, — сказала она.

Кэрри последовала за остальными, а я отправился на поиски Джейка.

Я встретил его, когда он спускался с мостика.

— Разве не чудесно? — сказал он. — Ты хорошо все рассмотрел?

— Что именно? — спросил я.

— Как! Цвет неба за горой — там, впереди.

— О, конечно! — ответил я. — Послушай, я разговорился с компанией, той, что с граммофоном. Они очень милые. Предлагают, чтобы мы, как только сойдем на берег в Бальхольме, вместе взяли напрокат автомобиль и всё осмотрели. Мы сможем держаться в стороне от остальных туристов.

— Вот как! — произнес он.

— Тебе не кажется это скучным, Джейк? Я о том, что занятно было бы пообщаться с людьми — ну, изредка, для разнообразия. С ними действительно очень легко. Они веселые и совсем не чопорные. Парень в очках, который читал, весьма заинтересовался тем, как мы ехали верхом из Фагернеса по горам. Думаю, он тебе понравится. Наверное, девушка с темными волосами — его сестра.

— Я никого из них не запомнил, — сказал Джейк.

— Они, кажется, предложили пообедать вместе, но я объяснил, что у нас нет с собой одежды. Можно было бы встретиться с ними на палубе позже и все обсудить.

— Конечно, — согласился Джейк.

— Я хотел сказать, что это вовсе не обязательно, если тебе не хочется.

— Понятно.

— Это было бы, конечно, неплохо, для разнообразия, как ты думаешь? Время от времени приятно пообщаться с людьми. Но мне вовсе не хочется заставлять тебя делать то, что тебе неинтересно.

— Да нет, я ничего не имею против! — ответил Джейк.

Мы пообедали и пошли на палубу. Пароход как раз бросил якорь, и перед нами был Гудванген. Фиорд в этом месте был очень узким, и по обе стороны вздымались высокие мрачные горы. Вода была черной, а глубина — невероятной. С уступов скалы обрушивались белые водопады. Впереди виднелась маленькая деревушка. Казалось, что нас отделяет от всего этого огромное расстояние. Это было слишком невероятно.

Я отошел от Джейка, который беседовал с парнем в очках; мы с Кэрри прошли на нос парохода, чтобы понаблюдать за матросами, возившимися с якорем. Я мог объяснить ей, что происходило.

Она посмотрела на меня большими глазами:

— Это поразительно, как много вы знаете!

Я рассказал, как именно мы с Джейком зарабатывали на наше путешествие в Осло. Она не могла в это поверить. Кэрри заставила меня подробно описать жизнь на паруснике. Она оперлась на перила, холодный ветерок развевал ее легкое платье.

— Боже, да вы столько всего повидали! — воскликнула она.

— Вы продрогнете, — сказал я спустя некоторое время, и мы пошли разыскивать остальных, хотя мне этого совсем не хотелось.

— Мне бы хотелось потанцевать с вами.

— Я же не умею танцевать, — отказал я.

— Пожалуй, я могла бы вас научить.

— Вам бы это быстро надоело, я думаю.

— Откуда вы знаете?

Мы засмеялись, и на нас обернулись: парень по имени Билл и второй молодой человек тоже.

— Вот вы где! — закричали они. Джейк стоял рядом с ними. Кажется, он ни с кем не беседовал.

— Где это вы были, Кэрри? — спросила темноволосая девушка, и обе рассмеялись; все, конечно, посмотрели на нас. Я чувствовал, что залился румянцем без видимых причин. С какой стати преувеличивать? Мы просто постояли вместе. Чертовски глупо получилось.

— Он рассказал мне о романтическом прошлом, — сказала Кэрри. Ей-то что! Эти слова, разумеется, вызвали взрыв смеха, а меня поставили в глупое положение. Что подумает Джейк?

— Привет, старина, — обратился я к нему неестественным тоном. — Почему ты не пошел с нами? — Он решит, что я считаю его лишним.

— Привет, — ответил Джейк.

Я глупо улыбался, тихо мурлыча себе под нос какую-то мелодию. Подошел парень в очках.

— Вы играете в бридж? — спросил он.

— Я играю, — ответил Джейк.

— Чудесно. Может, сыграем вчетвером? Вы, я, моя сестра и Мэтти. — Мэтти был тот молодой человек, что увивался вокруг темноволосой девушки.

— А я и не знал, что ты играешь, Джейк, — заметил я.

— Неужели? — сказал он.

Я не смог определить, кто из нас говорил более неестественным тоном.

Мне вдруг показалось, что я его совсем не знаю. Я очень рассчитывал, что бридж ему не наскучит. Мой вечер был бы испорчен, если бы ему вдруг не захотелось играть.

— Ты решил поиграть в бридж, Джейк? — спросил я настороженно.

— Разумеется, поиграю, — ответил он. — С большим удовольствием.

Таким образом, мы с Кэрри могли побыть наедине. Парень с камерой, Билл, оставался с нами. Он что же, все время будет ошиваться рядом с нами? Билл не отставал. Мы спустились на другую палубу — и он за нами. Мы захватили с собой граммофон и пластинки. Она пыталась научить меня танцевать. Я видел, как хорошо танцует Билл. Они отлично смотрелись вместе. У меня бы, наверное, лучше получилось, если бы его не было с нами. Он был такой забавный, все время ее смешил. Ей нравилось, что нас трое. Девушки, верно, считают, что именно это и значит прекрасно проводить время. Я думал совсем иначе. Все могло бы быть гораздо лучше.

— Вы не умеете играть в бридж? — спросил я Билла.

— Ну что вы, он умеет играть во все эти комнатные игры, — сказала Кэрри.

— Ты уверена, бэби? — обратился он к ней.

Оба засмеялись. Я решил, что это какая-то старая шутка. Вероятно, они очень хорошо знали друг друга.

В курительной комнате находился бар. Мы зашли и выпили. Она смеялась, глядя сквозь бокал то на меня, то на Билла.

— Сходи посмотри, закончили ли они играть в бридж, Билл, — попросила она.

Я не знал, должны ли мы дожидаться, пока он вернется. Скорее всего, он ушел всего на минутку.

— Вы сойдете утром на берег? — спросил я Кэрри.

— Возможно, — ответила она.

— В котором часу?

— О, не знаю.

— Вот бы знать, есть ли там что-то интересное, — продолжил я.

— Наверное, вам стоит сойти, чтобы узнать.

— Вы сойдете на берег все вместе?

— Не знаю, — сказала она.

Тут вернулся этот чертов парень.

— Все пошли спать, — сообщил он. — Я не смог никого найти.

— Пожалуй, я тоже пойду спать, раз Мэри ушла, — заявила Кэрри.

Да уж. Вечер совсем не удался. Я проводил девушку до каюты.

— Мальчики, вам совсем не обязательно отправляться спать из-за меня, — сказала она. — Я не разрушаю компанию, не так ли? — Она прекрасно понимала, что мы не собирались болтаться вместе и беседовать без нее.

Мы немного подурачились возле ее дверей. Билл был в своем репертуаре: он сделал вид, что заходит в соседнюю каюту. Я решил воспользоваться случаем и сказать кое-что:

— Послушайте, вы завтра рано сойдете на берег? Я раздобуду лодку — нам необязательно дожидаться остальных, если не хотите.

Она уже почти исчезла в полуоткрытой двери.

— Может быть, — ответила она.

— Скажите, что согласны.

Она насмешливо улыбнулась. Конечно, она не ответит ничего определенного.

— Никогда не знаешь, как все сложится, — сказала она. И закрыла дверь. Я понял, что завтра все будет замечательно.

— Спокойной ночи, — обратился я к Биллу.

Я медленно дошел до нашей каюты, которая находилась на другом конце парохода. Джейк уже лежал на своей койке. Он выбрал верхнюю. Читал. Я насвистывал, кое-как сбрасывая с себя одежду. В каюте было тесно.

— Хорошо провел время? — поинтересовался он.

— Совсем неплохо, — ответил я.

После этого он уже не произнес ни слова. Я не стал спрашивать, понравились ли ему новые знакомые. Если бы понравились, он сказал бы об этом сам. Что же он будет делать утром? Мне очень хотелось, чтобы он нашел себе какое-нибудь занятие. Конечно, он всегда прекрасно проводит время один. Ему все равно, буду ли я с ним. Я улегся на койку, подложив руки под голову. Как было бы здорово сойти утром на берег вместе с этой девушкой. Может быть, позже, добравшись до Бальхольма, мы возьмем лодку и искупаемся. «Что бы мы ни делали, будет весело», — подумал я. Наверное, она спит с этим клоуном. Вряд ли они отправились бы путешествовать компанией, если бы это было не так. Вторая девушка крутит роман с парнем по имени Мэтти. А очкарик, по-видимому, не у дел.

С Кэрри так легко! Наверное, она обнимает партнера, когда танцует. Это было бы приятно. И волосы у нее красивые. Вообще, все так хорошо.

— Джейк, — позвал я, — ты спишь?

— Нет.

— Послушай, зачем нам сходить в Бальхольме? Не могли бы мы доплыть до Вадхейма?

— Я выясню, — ответил он, — если хочешь. А зачем это тебе?

— Просто так, — ответил я. — Мне кажется, не мешало бы увидеть эти места, раз уж мы здесь.


В ту ночь я спал плохо. Я был взволнован и возбужден без видимых причин. Хотелось совершить прогулку в десять миль или пройти на веслах в лодке по фиорду. Что-то в самом воздухе этих мест не давало уснуть. Он был чистый и застывший. А еще этот белый свет. Здесь никогда не темнело, и это действовало на нервы. Мне все время хотелось чем-то заняться, и я чувствовал себя окруженным со всех сторон черными высокими горами, казалось, отсюда не вырвешься. Меня раздражал рокот водопадов. Я встал очень рано и вышел на палубу. Гудванген оказался совсем крошечным и пустынным, не то вымер, не то еще спал. Я смотрел вдаль, отделенный от Гудвангена спокойной водной гладью. Из домов никто не выходил. Невозможно было поверить, что там есть живые люди. Серые горы высились вокруг, казалось, они склоняются над кораблем, стоявшим на якоре, и сейчас сомкнутся над ним. Перегнувшись с борта парохода, я смотрел на темную воду. На поверхности не было ни малейшей ряби. Водопады не переставая неслись по камням, издавая звук, похожий на шипение дождя.

Ничего здесь не изменится. Это казалось зловещим, подавляло. Явь походила на беспокойный сон, порожденный дурными мыслями прошедшего дня.

Ни надежды, ни возможности сбежать. Ужасное место.

Я уселся на палубе, обхватив подбородок руками и глядя прямо перед собой; в голове не было ни единой мысли. На сердце было тяжело, я томился и не мог ни назвать, ни объяснить даже самому себе причины этого волнения. Совсем не хотелось быть подавленным — хотелось смеяться, ни о чем не печалиться, быть вместе с людьми, которые для меня ничего не значили бы, повеселиться, сойдя на берег вместе с девушкой. Совсем не хотелось чувствовать себя потерянным и несчастным. Хотелось, чтобы Гудванген был иным, и горы не подступали бы так близко, и солнце светило бы в ясном небе, и синяя вода была бы теплой, и чтобы было совсем мелко.

Я вернулся в каюту и увидел, что Джейк проснулся и сидит на своей койке.

— Я проснулся и не мог понять, куда это ты ушел, — сказал он. — Как раз собирался тебя искать. Было такое чувство, будто что-то не так.

— Джейк, — ответил я, — мне очень плохо.

С минуту он молча на меня смотрел. Потом заговорил:

— Вот что я тебе скажу. Может быть, взять лодку в Гудвангене и отправиться дальше, а потом забраться куда-нибудь повыше, поближе к этим водопадам? Ты мог бы немного размяться. Было бы чудесно снова побродить где-нибудь.

Когда Джейк предложил это, я сначала обрадовался, но потом понял, что не хочу уходить. Из головы не выходила девушка, и я не собирался все менять.

— Не могу, — возразил я. — Вчера вечером я договорился встретиться с одной из девушек.

— Понятно, — сказал Джейк.

— В любом случае, на берегу будет не так уж много времени, — продолжал я, — пароход отходит в Бальхольм в середине дня. Не стоит никуда забираться.

— Да.

Он решит, что я ищу отговорки.

— А я сегодня утром немного побездельничаю, — сказал он. — Мне никуда не хочется.

— Как угодно, — ответил я.

Я стал насвистывать, чтобы казаться естественным, но чувствовалось, что мы что-то скрываем друг от друга. Скрывать было особенно нечего. Я только откровенно сказал, что договорился сопровождать девушку на берег. Вот и все. И зачем нам что-то разыгрывать друг перед другом? Жизнь — странная вещь. Стюард зазвонил в гонг, призывая к завтраку.

— Я пойду наверх, в салон, — сказал я.

— Хорошо, — ответил он.

Теперь, когда повсюду были люди и начался день, моя депрессия совсем исчезла.

Американцы, увидев меня, замахали руками. Я подошел к их столику и поздоровался. На темноволосой Мэри была розовая блузка, которая ей совсем не шла. Ее парень, Мэтти, сидел рядом. Братец в очках, видимо, решил основательно заправиться. Он был ужасным занудой: непременно хотел наметить план действий.

— Вот что я вам скажу, — растолковывал он. — Если мы все вместе соберемся к десяти часам и отправимся на берег в одной шлюпке, то сможем раздобыть экипаж, все посмотреть и вовремя вернуться, чтобы успеть на пароход к двенадцати часам.

Эту мысль встретили без особого восторга. Я счел эту идею отвратительной. Кэрри не было. Билл был в превосходном расположении духа и вел себя как последний идиот, разбрасывая вишневые косточки. Подошел один из стюардов и сделал ему замечание. Вскоре появилась Кэрри. На ней было что-то зеленое без рукавов. Она выглядела потрясающе. На душе стало очень хорошо.

— Всем привет, — сказала она. — Что будем делать? Я не хочу завтракать.

— Отправляемся на берег, — сообщила Мэри. — Ты с нами?

— Я еще не решила, — ответила Кэрри.

Я молчал, не собираясь связывать себя никакими обязательствами.

— Это не к спеху, — вставил Билл. Ну конечно, куда бы она ни направилась, он будет рядом — в этом у меня не было никаких сомнений. Меня это уже раздражало. Я не знал, что делать в такой ситуации.

— Ну, я пойду, — сказал я и удалился.

Я отправился в курительную комнату и засел там. Буду сидеть все утро и читать газеты. Наплевать на то, что происходит вокруг и кто куда с кем отправляется. Лучше бы я поехал с Джейком. Теперь поздно его разыскивать. Вероятно, болтает с кем-нибудь из офицеров на мостике. Около половины одиннадцатого в курительную внезапно вошла Кэрри. Она была в шляпке. Размахивая сумочкой, сказала:

— Да вы просто подлец.

— Почему? В чем дело? — опешил я.

— Вчера вечером вы обещали, что отвезете меня на берег. Что вы о себе воображаете, заставляя меня ждать целых полчаса на этих старых сходнях?

— Я думал, вам не хочется ехать, — оправдывался я. — Так мне показалось недавно, за завтраком.

Она рассмеялась.

— Что-то ты плоховато соображаешь, маленький мальчик! Да я отослала всех остальных давным-давно. Ты совсем ничего не понимаешь в женщинах?

Я удивленно посмотрел на нее с минуту, потом улыбнулся. Значит, все в порядке. Теперь я вернулся к действительности.

— За эти две минуты я научился очень многому, — сказал я.

Мы пошли на палубу посмотреть, не отправляется ли какая-нибудь лодка к берегу, и получили одну из них в свое полное распоряжение. Мы сидели на корме. Я расстелил для нее носовой платок, чтобы она не испачкала платье.

— Я упаду, если ты не будешь меня крепко держать, — сказала она.

Я обнял Кэрри, и она прислонилась к моему плечу. Это было чудесно. Я слышал свой слишком громкий смех.

— Вон твой друг, — сказала она.

Я взглянул наверх и увидел Джейка, наблюдавшего за нами с мостика. Он помахал рукой. Я помахал в ответ, чувствуя себя неловко. Почему ему нужно было оказаться именно там?

— Он очень спокойный? — сказала Кэрри. — Совсем не такой, как ты.

— Да, — согласился я.

Мне не хотелось думать о Джейке. Хотелось, чтобы все было хорошо сегодня утром. Почему-то мне было неприятно, что он наблюдает с мостика, как мы отплываем.


Группа туристов как раз отправилась на экскурсию, когда мы подошли к берегу. Они разобрали все экипажи, запряженные пони, и поехали на какую-то гору. Не осталось ни одного экипажа.

— В любом случае, совсем не обязательно туда ехать, — сказала Кэрри. — Там, наверху, нечего смотреть — одни виды.

— Я боялся, что ты будешь разочарована, — заметил я.

— Мне все равно. Что за место? Жить здесь — все равно что быть заживо похороненным.

— Тебе здесь не нравится? — спросил я.

— Просто мороз по коже. Нет ни одного из этих прелестных магазинов, которые встречались в некоторых деревушках. Я надеялась найти здесь что-нибудь экстравагантное. Сумочку, шарф изумительной расцветки, которые здесь часто продают. Ты бы купил мне что-нибудь, не так ли?

— Конечно.

Я обрадовался, что в Гудвангене нет магазинов. Как глупо бы я выглядел, выворачивая карманы в поисках денег, которых там не было! Надо будет одолжить немного у Джейка, когда мы прибудем в Бальхольм. Мы побрели вдоль кромки воды и обнаружили тропинку, которая шла возле фиорда, у подножия горы. Впереди со скалы обрушивался белый водопад. Именно здесь мы с Джейком начали бы карабкаться наверх, если бы отправились сюда рано утром. Конечно, это был бы слишком далекий путь для девушки. Я помог ей забраться на выступ скалы. Она уселась там, болтая ногами, и сняла шляпку. «Наверное, она считает, что здорово выглядит», — подумалось мне. Так и было. Я сел на выступ рядом с ней.

— Тебе скучно, не правда ли? — спросил я.

— О, мне никогда не бывает скучно, — ответила она, — я получаю удовольствие почти от всего. А ты?

— В общем, да.

— Бьюсь об заклад, тебе бывало одиноко в горах с твоим невозмутимым другом? — спросила она.

— Нет, мне было хорошо в горах.

— Наверное, порой было скучновато. Я обожаю красивые вещи, но люблю, чтобы было что-то волнующее. Просто с ума тогда схожу! Ты никогда не думал о радостях, которые ждут тебя в Лондоне? Кинотеатры, дансинги и девушки, которые проливают по тебе слезы.

— Я живу не в Лондоне, — сказал я.

— Не в Лондоне? Я считаю, что Лондон просто восхитителен! Я изумительно провела время в Лондоне. Познакомилась там с одним мальчиком, который был похож на тебя. Каждый вечер он катал меня в своем автомобиле.

— Его можно понять. Я бы нанял целый автобус, чтобы катать тебя.

— Шутишь.

— Нет, не шучу.

— Послушай, а ты не можешь бросить своего ни на что не годного друга и присоединиться к нам? Было бы весело!

— Я не могу — мы с Джейком всегда вместе, он и я.

— Но я же вижу, что вы совсем разные, он какой-то вялый.

— Он замечательный, — возразил я.

— Не знаю, что ты имеешь в виду. С твоей стороны будет низостью не ехать с нами. Я ужасно провожу время в этой компании — не боюсь признаться в этом. Мэри и Мэтти не сводят глаз друг с друга…

— У вас еще два парня.

— Я их слишком хорошо знаю. Что за радость, когда знаешь парня слишком хорошо?

— По-моему, это неплохо, — возразил я.

— Ну разве ты не маленький солнечный зайчик? Мне кажется, нам нравится одно и то же, разве не так?

— Я собираюсь это выяснить, — сказал я.

— Ты оптимист, я права?

— Точно.

— Ты меня так смешишь.

— Правда?

— Скажи-ка, а не устроить ли нам завтра вечеринку в Бальхольме? Что ты об этом думаешь?

— По-моему, прекрасная идея, — ответил я.

— Мы найдем автобус, и ты сможешь порезвиться.

— Звучит заманчиво.

— Послушай-ка, большой мальчик, ты один из тех стопроцентных кровожадных мужчин, которые набрасываются на девушку и заставляют ее трепетать?

— Я не знаю…

— А не хочешь ли ты продемонстрировать мне это?


Взглянув наверх, мы увидели небольшую группу экипажей, запряженных пони, которые спускались по горной тропе над Гудвангеном. Кэрри потянулась за сумочкой и густо напудрила носик.

— Этим шутникам непременно нужно было появиться как раз в то момент, когда ты уже начал меня заводить, — сказала она. — Разве же это не жизнь с большой буквы «Ж»? Пошли, бэби, мы же не хотим остаться здесь навсегда.

Ей-то хорошо! Кажется, она ничего не чувствовала. Она может пудрить нос и оставаться хладнокровной, что бы ни случилось. А вот мне было не по себе. Просто кошмар.

— Совсем не обязательно уходить, — возразил я. — До отправления парохода еще уйма времени.

— Да? А ты обещаешь сидеть смирно и не распускать руки?

— Не будь хрюшкой, — ответил я.

— Ну вот, все вы, мужчины, такие! Уже обзываешь меня. Разве я виновата, что экипажи спустились с горы как раз сейчас?

— Вернись и сядь рядом, — попросил я.

— Нет-нет! Тут такие огромные открытые пространства. Да еще твой друг смотрит на нас в полевой бинокль с верхней палубы.

— Совсем не смотрит, черт бы его побрал!

— А я думаю, смотрит. Он меня невзлюбил — считает, что я сбиваю тебя с пути.

— Он тебе сказал это?

— Нет, но я читаю это в его больших серых глазах. Поднимайся!

Мы спустились с горы и сели в катер, когда тот уже отчаливал. Остальные уехали с первым катером. Я был рад, что нам не пришлось с ними встретиться.

— Ты позавтракаешь с нами, — сказала Кэрри.

Я поймал ее на слове. Мне было все равно, чем все это кончится. Мне, правда, совсем не хотелось есть. Когда мы поднялись на борт, я не пытался найти Джейка. Мне показалось, что его спина мелькнула в курительной, но я не старался выяснить, так ли это. В конце концов, он может сам о себе позаботиться. Если ему не нравится моя компания, никто не заставляет его к нам присоединяться. К тому же в его присутствии я как-то неловко чувствовал себя с ними. И в их глазах выглядел дураком. Когда Джейка не было рядом, я превосходно ладил со всей компанией. Но когда он к нам присоединялся, мне сразу становилось не по себе. При нем они выглядели глупо, он слишком отличался от них. Мне нравилось, что он не такой, как они, но мне хотелось, чтобы он был таким только наедине со мной. Дурачиться с ними было гораздо легче, чем валять дурака с ним. Это выходило у меня очень хорошо, я был здесь в своей стихии. Но стоило Джейку появиться в нашей компании, я смущался, становился скованным, и моя болтовня и смех звучали как-то натянуто.

Я стал для них своим, а Джейк все еще держался особняком. Он никогда не изменится. Все это было сложно, и мне совсем не хотелось об этом думать.

Мы все пошли на ленч. Я спросил у стюарда, не видел ли он Джейка. Тот ответил, что Джейк ушел раньше. Я обрадовался, что не придется все время смотреть на дверь, ожидая, что он войдет. Возможно, он проведет на мостике все время до обеда. Я собирался подняться с Кэрри на верхнюю палубу, прихватив пледы и граммофон. Мы заранее облюбовали местечко позади одного из катеров, который покачивался на шлюпбалках. За ленчем я сидел рядом с ней, опустил руку под стол и поглаживал Кэрри. Она не возражала. Остальные ничего не заметили. Мне было все равно, даже если бы и заметили. Кэрри болтала без умолку и наговорила массу вздора о красоте гор и о том, как она любит природу и хочет поселиться в Европе и никогда не возвращаться в Америку. Это вызвало целую дискуссию, и все они выступили против Кэрри. Не знаю, зачем ей нужно было все это говорить. Вероятно, просто чтобы поболтать. Меня ее рассуждения оставили равнодушным. Я знаю, что тот, кто подобным образом говорит о красоте, делает это ради того, чтобы произвести впечатление. Возможно, ей хотелось, чтобы я считал ее умной. Но ей достаточно было открыть рот, и сразу становилось ясно, что она неумна. Вполне достаточно того, что она хорошенькая — разве ей этого мало? Никто не ожидает от нее особого ума. Во всяком случае я. У темноволосой Мэри больше здравого смысла. Впрочем, ей же нужно как-то компенсировать то, что она некрасива.

После ленча мы поднялись на палубу и пролежали там до вечера. Билл ненадолго присоединился к нам, потом ушел. У него был с собой фотоаппарат, но почему-то Кэрри не так веселили его шутки, как вчера.

Остальные читали под тентом на другой стороне палубы. Джейк так и не появился. Возле нас почти никого не было. Кэрри лежала на боку, снова притворяясь спящей. Лежа рядом, я смотрел на нее и заводил разные пластинки на граммофоне, если она просила.

Не знаю, где именно мы проплывали. Все пейзажи выглядели однообразно: узкие каналы, а по обе стороны — высокие утесы. Это были фиорды.

— Увидел один — считай, увидел все, — заявила Кэрри, и я с ней согласился.

Но я думал совсем иначе, когда был в горах с Джейком. Тогда крошечное яркое пятнышко на гладком, девственном снегу было чудом, тропинки, петлявшие между деревьями, и белые водопады заставляли нас молча осадить лошадей. Наверное, я был тогда в другом настроении. Кэрри встряхнула волосами, и я выпустил колечко дыма.

Она запела, а потом хлопнула меня по руке.

— Сейчас граммофон остановится! И о чем ты только думаешь? — сказала она.

Мы прибыли в Бальхольм около семи часов вечера. Это был более крупный населенный пункт, нежели Гудванген. Здесь была довольно большая деревня, даже отель. И это место не было замкнутым со всех сторон. Фиорд простирался вдаль, напоминая озеро. На горизонте вырисовывались синие горы. Солнце светило, отражаясь в воде, и этот свет был восхитительным. Бальхольм мне понравился. К нам подошел Мэтти, отыскавший нас наконец.

— Мы все сходим на берег, — сообщил он. — Можем пообедать в отеле, потом обследовать местность. Пароход отплывает после полуночи. Утром подойдем к Вадхейму. Ну, Кэрри, можем недурно провести время.

— Пошли, ребята, — сказала она.

— Схожу-ка поищу Джейка, — вспомнил я.

— Приводи его тоже.

Я нашел Джейка внизу, в каюте. Он улыбнулся — по-видимому, рад был меня видеть. От его улыбки у меня почему-то кольнуло сердце. Я затараторил, стараясь подавить угрызения совести.

— Привет! — начал я. — Где это ты прятался весь день? Мы сходим на берег. Ты должен пойти со всеми. В Бальхольме есть отель, где мы можем пообедать. Тут неплохо, правда? Ну так как?

— Хорошо, я пойду с вами.

— Отлично!

Я начал мыть руки над раковиной, исключительно чтобы чем-то себя занять.

— Послушай, — сказал я, вдруг вспомнив про утренний разговор, — дай мне, пожалуйста, немного наличных. Ужасно, когда при себе ничего нет.

— Конечно, возьми. — Он протянул мне свой бумажник.

— Нет, мне совсем не нужно так много. — Я взял одну банкноту и немного мелочи.

Мы поднялись на палубу. Вся компания уже ждала у сходней. Они заулыбались, увидев Джейка.

— Как хорошо, что вы тоже едете с нами! — воскликнула Мэри.

Я взглянул на Джейка, будто говоря ему: «Вот видишь, ты действительно всем нравишься — они хотят, чтобы ты был с нами». Как мило со стороны Мэри, что она это сказала. Мне очень хотелось, чтобы все прошло хорошо и все превосходно ладили друг с другом. Когда мы сошли на берег, несколько человек из компании отправились в отель договариваться об обеде. И Джейк с ними. Кэрри осталась. Она хотела зайти в маленькие магазины и посмотреть, не приглянется ли ей там что-нибудь.

— Только взгляни на этот джемпер! — восхищалась она. — Я от него просто без ума. Разве он не прелесть? Интересно, дорогой ли он.

— Зайдем и спросим, — предложил я.

Когда мы зашли туда, ей понравилась еще и шапочка в тон, а к ним — серебряный браслет. Я купил все это. Слава богу, у меня хватило денег.

— Ты собираешься подарить мне все это? — спросила Кэрри тонким детским голосочком, делая большие глаза.

— Хочешь что-нибудь еще? — осведомился я.

— Да нет, у меня и так тут уйма всего. Ты классный парень! — ответила она.

Она оперлась на мою руку, и мы направились к отелю. Все уже сидели за столом. В зале было довольно много народу. Кэрри продолжала сюсюкать, как маленькая девочка.

— Посмотрите, что у меня есть, — сказала она. В руках у нее были свитер и шапочка, на запястье — браслет.

— К нам присоединилась несравненная золотоискательница со своим мальчишечкой, — поприветствовал нас Билл.

Остальные засмеялись. Джейк ничего не сказал, а я не смел посмотреть в его сторону. Я надеялся, что все будут продолжать разговор и пауза не возникнет.

Билл был в отличном настроении, и уже это оказалось хорошо: он все время всех смешил. Мэтти тоже был в хорошей форме. Правда, брат Мэри выказывал не такое радужное расположение духа. Я подумал, что он беспокоится о счете. На столе стояло много еды и выпивки, и он, очевидно, опасался, как бы официант не подумал, что именно он устраивает вечеринку. Я не собирался волноваться по поводу счета. Джейк вел себя благородно в подобных делах. Вдвоем они все уладят.

Официант принес коктейли, в которых слишком сильно чувствовался лимонный привкус — как я обнаружил позже, в них было слишком много джина. Каждый выпил по три коктейля, потом еще белое вино, которое подали в закупоренных бутылках. Кэрри попросила шампанского, но никто не обратил на нее внимания. Я видел все лица будто сквозь дымку. Наверное, и у всех было подобное ощущение. Вечеринка удалась на славу.

— Может, возьмем напрокат машины и съездим куда-нибудь? — предложил Билл.

— Нет, — возразила Мэри, — давайте останемся здесь и потанцуем.

— А ты забыла, что собиралась показать первый класс по плаванию? — напомнил Мэтти.

— О нет, вода недостаточно теплая, чтобы купаться.

— Поехали кататься, как предлагает Билл.

— Мне ужасно хочется куда-нибудь съездить, — сказала Кэрри. — Как остальные?

— Я согласен на все, — ответил я.

Мэри повернулась к брату.

— Ты у нас главный, — сказала она. — Пойди узнай, нет ли там какого-нибудь автомобиля.

Люди за другими столиками начали поглядывать в нашу сторону. Мы сильно шумели.

— О боже! Вы только посмотрите на эту женщину в платье персикового цвета! — закричала Кэрри. — Она словно вышла из Ноева ковчега!

Все мы засмеялись. Я так хохотал, что повалился на стол. Но во всем этом не было ничего смешного.

— Давайте споем хором, мальчики, — предложил Мэтти. — Ну, давайте! Раз-два-три! «Я хочу кого-нибудь люби-и-ть…»

Мы вступили в разных тональностях. Это была настоящая какофония. Мы раскачивались из стороны в сторону в такт музыке.

— А куда же исчез твой приятель? — спросил Билл.

Я огляделся, Джейк исчез.

— Не беспокойтесь о нем, — ответил я. — Давайте петь дальше.

К нам подошел официант и попросил прекратить пение. Мы зашлись от смеха и велели ему убираться.

В дверях появился брат Мэри — он помахал нам.

— Идите сюда! — орал он. — У меня тут экипажи. Я не смог раздобыть ни одного автомобиля.

Все с шумом поднялись из-за стола. Кэрри схватила меня за руку.

— Нам ни к чему идти с ними, — прошептала она, — пусть они уйдут первыми. Подожди меня здесь — я схожу в гардероб.

Я как-то странно себя чувствовал. Пришлось прислониться к колонне в зале. Мне станет лучше на воздухе. Да, мне определенно нельзя пить. Я услышал, как остальные зовут нас с улицы. Послышался шум отъезжающих экипажей и смех Мэри. Интересно, кто оплатил счет? Джейка нигде не было видно. Впрочем, с какой стати мне о нем беспокоиться? Вероятно, он уехал вместе со всеми. Из гардероба появилась Кэрри.

— Они уехали? — спросила она.

— Да, — ответил я. — Пошли.

Остался один экипаж, в который был впряжен осел.

— Эй, вы нам не нужны, — обратился я к вознице. Кэрри рассмеялась, и мы влезли в экипаж.

— Куда поедем? — осведомился я.

— Наверх — туда, где маленькая тропинка ведет в лес, — ответила она.

Мы не знали, каким путем поехали остальные. Я взял в руки вожжи и тронул осла кнутом. Он очень бодро рванул вперед. Кэрри прислонилась ко мне, ее волосы трепал ветерок. Она не надела шапочку. Солнце уже зашло, и все окутал белый свет. Правда, над водой и в горах был туман.

Мы видели желтые огни парохода, стоявшего на якоре. Он четко вырисовывался на фоне воды. Тропинка вела все время вперед. Я не видел, куда еду. Я совсем ничего не видел. Только слышал, как бешено колотится мое сердце, и едва удерживал в руках вожжи, потому что дрожали руки. Тропинка свернула в лес. Стало темнее. Осел шел гораздо медленнее — тропинка теперь поднималась в гору. Вокруг нас была трава; деревья стояли плотно, и я не мог ничего разглядеть.

— Мне страшно! — сказала Кэрри.

Я обнял ее за плечи, и она нащупала мою руку, но мне нужно было держать вожжи. Я остановил экипаж у края тропинки. Осел принялся щипать траву.

— Наверное, здесь повсюду люди, — прошептала Кэрри.

— Нет никого, — ответил я.

Мне было все равно, даже если бы кто-нибудь был. Я знал, что это в любом случае не имеет значения, и продолжал ее целовать. Она вынула у меня из рук вожжи. Не слышно было ни звука. Наверное, наша компания была уже далеко.

— Что же это за пикник? — вдруг произнесла Кэрри.

Я взял ее за руки — она определенно не возражала. Окинув взглядом тесно стоявшие деревья, я предложил:

— Давай выйдем из экипажа.


Пароход дал гудок как раз перед наступлением полуночи. Нужно было доставить экипаж с ослом к отелю и присоединиться к остальным пассажирам на пристани.

Не знаю, что произошло с нашей компанией. Может быть, они уже были на борту парохода. Мы сели на катер с группой немцев. Все они были немного навеселе и очень сентиментальны. Обняв друг друга за плечи, они распевали народные песни. Я был трезв как стеклышко. «Как презренны мы все здесь, — подумалось мне, — сгрудившиеся на пыхтящем катере, который быстро движется по спокойной поверхности воды к пароходу с его сверкающими огнями». Пронзительный гудок так сильно отдавался у меня в ушах, что я прикрыл их руками. Я знал, что это бесполезно и что мне навсегда запомнится этот ужасный звук. Он походил на гудок ярмарочной карусели. Если ко всему этому добавить лодочные качели, палатки, и разбросанные повсюду бумажки, и, конечно, пустые пивные бутылки, и разгоряченные тела, прижатые друг к другу, уставшие за день, и хмельное дыхание в лицо. Все эти образы были навеяны ревущим пароходным гудком, гортанными голосами немцев.

Но вместо этого вокруг были гладкая, спокойная вода, печальные горы, окутанные белым светом, и девственный снег на их вершинах.

Мы были здесь ни к чему, нас вообще не должно быть здесь.

Немки были очень уродливыми, платья почти трескались на их огромных бюстах, а крылья носа блестели от жира. Наверное, они выглядели более привлекательно в начале вечера, но сейчас от их красоты остались лишь следы пудры на лице, которые они даже не потрудились стереть. Немецкие мужчины прижимались к ним, заглядывали в вырез платья и гладили их руки, и казалось невероятным, что они нравятся друг другу.

Они смотрели на нас, а мы — на них, и я знал, что мы похожи, и у нас одинаковые улыбки, и все мы сошли на берег, чтобы заняться одним и тем же.

Кэрри натянула джемпер поверх платья. В спешке она надела его задом наперед, и джемпер оттопыривался на спине. Она пудрилась без зеркала, и лицо ее походило на белую маску; растрепавшиеся рыжие волосы падали на глаза, и она наложила слишком толстый слой помады на нижнюю губу.

Кэрри была похожа на клоуна в цирке. Она все время пыталась петь вместе с немцами и взвизгивала от смеха — меня это почему-то очень раздражало. Заметив, что я молчу, она тесно прижалась ко мне и, прошептав: «Бэби», принялась меня гладить.

Мне хотелось побыть одному. Я не желал ни с кем беседовать и никого слушать. Мне хотелось оказаться где-нибудь, где не будет даже человеческого шепота — лишь покой гор и журчание белого ручья, а я бы лежал на спине, глядя в небо, у моих ног догорал бы костер, а под деревьями тихо стояли две лошади.

Катер причалил к пароходу, и мы поднялись по сходням на нижнюю палубу. Вся толпа ввалилась в курительную. Кэрри все еще возбужденно смеялась, повиснув на моей руке. Вся наша компания сидела на табуретах у стойки бара. Они замахали нам руками и закричали, увидев нас. У Билла на голове была шляпка Мэри, он корчил рожи и разговаривал писклявым, тонким голосом, изображая женщину, в то время как брат Мэри, у которого очки все время съезжали на нос, сидел, скрестив на груди руки, подражая священнику. Все они находили друг друга весьма забавными. Мэтти обнимал Мэри за талию, прижавшись лицом к ее лицу. Я увидел, как Мэри улыбнулась Кэрри, словно задавала немой вопрос, а та улыбнулась и кивнула в ответ. Я представил себе, как она позже зайдет в каюту к Мэри и они будут хихикать и рассказывать друг другу обо всем случившемся.

Кэрри забралась на высокий табурет у стоики и сидела, обняв меня за шею. Она швыряла соломинки в Билла, сидевшего напротив. Он уворачивался, не переставая болтать фальцетом. Потом он придвинул свой табурет к Кэрри и начал что-то шептать ей на ухо — я не мог слышать, о чем идет речь; но когда он, подмигнув мне, стал поглаживать ее по ноге, она его не оттолкнула. Она взволнованно смотрела на меня, ожидая, что я буду возмущаться. Ей, верно, было интересно, что же я буду делать. Но мне было безразлично, чем они занимаются. Я отошел от ее табурета и, стоя у бара, заказал выпивку. Я еще болтался у стойки, а они уже пели хором какую-то песню.

Кэрри пыталась заставить Билла танцевать, но он не мог держаться на ногах.

Я вышел из курительной, не потрудившись пожелать доброй ночи никому из них. Направился прямо в свою каюту. Усевшись на рундук возле иллюминатора, принялся смотреть на воду и синие горы.

Последнюю шлюпку подвесили на шлюпбалки, и я услышал скрежещущий звук якоря, который поднимали, вибрацию двигателей и звон колокола. Вскоре пароход уже отплывал, мы повернули и направились к устью фиорда. Бальхольм остался за кормой, похожий на деревню, нарисованную в книге с картинками. Все здесь казалось ненастоящим. Цвет гор, воды и неба выглядел ненатуральным, словно их раскрашивал ребенок.

Бальхольм напоминал деревушку из покрытого инеем картона у подножия синей картонной горы, небо было грубо намалевано оливковой краской, а вода будто сделана из смятой серебристой бумаги. Таково было мое последнее впечатление от Бальхольма. Наконец мы повернули в узкий канал, и другая гряда гор скрыла Бальхольм из виду. Тогда я понял, что моя ненависть к нему всего лишь отражение моего настроения, а подлинный Бальхольм прекрасен, как драгоценный камень на груди белого озера, его защищают руки безмолвных гор, окружают шумливые леса, овевает прохладный ветерок с небес, и он неразлучен со снегами и поющими водопадами.

Бальхольм был настоящим, и горы, и фиорды — тоже; поддельным был только я, во мне не было ничего настоящего.

Я был похож на маленькую танцующую марионетку, дергающуюся на невидимых ниточках. Я гримасничал, улыбался, кланялся до земли, мои руки двигались в одну сторону, ноги — в другую, меня тянули за ниточки в разные стороны.

Я сидел на рундуке, опустив голову на руки.

Я больше не смотрел на горы. Чувствовалась усталость. Интересно, усну ли я сегодня и удастся ли мне завтра утром проснуться без этой тяжести на сердце и без ощущения, что теперь уже никогда ничего не будет как прежде?

Может быть, если полежать совсем тихо, прижав руки к глазам, то я смогу вспомнить горную тропинку, по которой мы ехали верхом три дня тому назад, и лошадей, вырисовывавшихся на фоне неба. А еще я вспомню тишину, и неподвижный воздух, и последние тлеющие угольки костра, и запах своей сигареты.

Может быть, если крепко заснуть и спать без сновидений, можно будет забыть и пронзительный пароходный гудок, хриплое эхо которого прокатилось по воде и аукнулось в черном лесу, и уродство страсти, глупый возбужденный смех девушки; я забуду, как сильно билось мое сердце и дрожали руки, забуду ощущение того, что ничего уже не исправить.

Я поднялся и начал сбрасывать с себя одежду. Отворилась дверь, и в каюту вошел Джейк. Сначала мне не хотелось смотреть на него. Повернувшись к нему спиной, я открыл кран над раковиной. Он тоже молчал. Я принялся тихонько насвистывать какую-то мелодию. Я хотел, чтобы он был пьян, смеялся, или изрыгал брань, или еще каким-нибудь образом опустился до моего уровня.

— С тобой все в порядке? — спросил он.

И тогда я обернулся и увидел, что он стоит возле открытого иллюминатора с улыбкой на губах, а глаза у него спокойные и счастливые, как будто он явился прямо из тишины гор и красота увиденного все еще у него в душе, а на лице — отблеск бледного света.

— Да, — ответил я. — А с тобой что случилось?

Он начал снимать куртку, потягиваясь и улыбаясь — как человек, испытывающий чувство блаженной усталости и предвкушающий долгий сон с приятными сновидениями. Он смотрел на меня, такой далекий, ничуть не изменившийся, такой же, как всегда. А я стоял у раковины, кусая ногти.

— Я просто немного побродил, — сказал он.


Я лежал на своей койке, а он — надо мной, на верхней, как будто мы снова в носовом кубрике барка «Хедвиг», и я слышу, как он дышит, и, как бы тихо я ни выговорил его имя, он шевельнется и сразу же откликнется.

В ту ночь я пробудился, проспав час-другой, и почувствовал, что больше не засну, потому что вокруг было светло как днем, хотя и была всего половина четвертого утра.

Прикрыв глаза руками, я проклинал этот свет, ведь я жаждал утешительной темноты, которая не окутывала меня уже так давно.

— Джейк, — сказал я.

— Привет, Дик.

— В какое время мы прибудем в Вадхейм?

— Думаю, теперь уже скоро.

— Сколько корабль простоит там?

— Я слышал что-то об экскурсии, которая займет целый день. Пароход отплывет только на закате.

— Джейк, я не хочу продолжать путешествие после Вадхейма.

— Хорошо.

— Не можем ли мы уйти прямо с утра, еще до начала экскурсии?

— Если тебе этого хочется.

— Улизнем потихоньку, когда все будут завтракать, и ты сможешь все уладить с администратором, тогда нам не нужно будет ни о чем беспокоиться, Джейк.

— Я все устрою, — пообещал он.

— Куда мы направимся?

— Куда хочешь, Дик.

— Мне бы хотелось убраться подальше от этих фиордов. По-моему, с меня довольно.

Я услышал, как зашуршала бумага, и понял, что он изучает свою карту.

— Есть хорошая дорога от Вадхейма, — сообщил он. — Там мы сможем раздобыть автомобиль, я уже выяснял. По этой дороге мы доедем прямо до Сандене или другого фиорда. Там немного побудем или направимся к Ольдену, а потом, может быть, сядем на какое-нибудь судно, которое доставит нас на юг.

— По-моему, это то, что надо, Джейк. Как хорошо будет снова выйти в открытое море! Меня уже тошнит от этой спокойной воды и неподвижного воздуха, и свет никогда не меняется. Ты меня понимаешь?

— Да, — ответил он.

Мы помолчали несколько минут. Потом я снова заговорил:

— Джейк, а кто оплатил счет в отеле?

— Я уладил это вместе с парнем в очках, — сказал он.

— Все в порядке?

— Да.

— Джейк, я не хочу их завтра видеть.

— Я понимаю.

— Я не хочу больше никогда их видеть.

— Хорошо.

— Ты знаешь, что случилось?

— Знаю.

— Мне не хочется об этом думать.

— Ты уверен, что все в порядке?

— Что ты имеешь в виду?

— Я говорю о девушке.

— Что именно, Джейк?

— Тебе не нужно о ней беспокоиться?

— Нет.

— Это точно, Дик?

— Да.

— Это не имело для нее значения?

— Да.

— Она тебе так сказала?

— Я знал, что она в любом случае уедет с этим парнем, Биллом.

— Понятно.

— Думаю, они обе такие — вторая девушка тоже.

— Да.

— Все это было чертовски глупо, не так ли?

— Неважно, — сказал он.

— Вчера ты ничего не сказал, Джейк.

— Это не помогло бы.

— Почему? — спросил я.

— Я знал, что это случится, — ответил он.

— Когда ты это понял?

— Еще в горах.

— Что ты имеешь в виду? Там все было иначе.

— Именно поэтому.

— Боже мой, Джейк! Я себе так противен.

— Ты с этим справишься, — заверил он.

— Меня от всего тошнит.

— Это пройдет.

— Ты знаешь, как я себя чувствую?

— Да.

— Это чертовски грязно, не правда ли?

— На самом деле нет. И не должно быть.

— Наверное, все через это проходят в первый раз.

— Не знаю. Некоторым на все наплевать. Для них это ничего не значит.

— Для меня тоже, когда я, бывало, думал об этом. Я много об этом думал.

— Да, я знаю.

— А как бывает, когда кого-то любишь?

— Тогда все бывает хорошо — по крайней мере, должно быть.

— В чем же разница? — спросил я.

— Тогда не думаешь о себе.

— Не понимаю, Джейк.

— Да, пока еще не понимаешь.

— Наверное, я совсем испорчу себе жизнь.

— Я не хочу, чтобы так было.

— Ты помнишь нашу последнюю ночь в горах, перед Лорделем? Боже мой! Наверное, ты надо мной смеялся!

— Не говори глупости, Дик.

— Ну и наговорил я всякого в ту ночь, да?

— Какое все это имеет значение? Я же понимаю. Со временем ты научишься смотреть на вещи прямо и не раскисать по пустякам.

— Иными словами, ты хочешь сказать, Джейк, что я молод, не так ли?

— Может быть.

— Так куда мы отправляемся?

— В Сандене или Ольден. Не имеет значения, куда именно. Мы сядем на судно или будем продвигаться в глубь страны, к железной дороге.

— Да, это хорошо, — сказал я.

Больше мы ни о чем не говорили. Я немного вздремнул, и вскоре двигатели перестали вибрировать и загремела цепь: мы бросали якорь.

Мы прибыли в Вадхейм.

Ушли мы с Джейком рано, когда еще никого вокруг не было. Он уладил все дела с администратором, а потом договорился с одним из матросов, чтобы тот доставил нас на катере на берег. Мне не пришлось и пальцем пошевельнуть, он сделал все. Никого из пассажиров не было видно. Все они были внизу, в каютах. Не было ни души — только матросы, они драили палубу и занимались повседневными утренними делами.

Я посмотрел на то место, где вчера днем мы сидели с Кэрри, захватив с собой пледы и граммофон. Казалось, это было ужасно давно, хотя прошло самое большее несколько часов. Как странно, что я совсем ничего не чувствовал, — будто ничего и не было.

Я думал о Кэрри и ее рыжих волосах, о том, как она курит сигарету и смеется, потом протягивает руку к граммофону. Это не имело теперь ровным счетом никакого значения. Когда я стоял сейчас у сходней, поджидая Джейка, я даже не мог вспомнить, что тогда чувствовал. Как будто мое воображение прекратило свою работу и было не в состоянии хранить образы. Я чувствовал себя так же, как когда-то дома, когда шел в пустую классную комнату и сидел перед чистым листом бумаги без единой мысли в голове. Сидел, покусывая кончик ручки и удивляясь, как можно существовать без малейшего намека на какую-то мысль. Так же было и сейчас, когда я стоял у сходней в ожидании Джейка. Я даже не мог вспомнить, какой у меня был настрой, когда мы с Кэрри после полуночи поднялись на борт парохода. А ведь прошло всего несколько часов. Правда, я знал, что было отвращение, и ненависть к себе, и желание остаться одному, чтобы рядом не было даже Джейка — особенно Джейка.

Теперь это прошло. Словно накануне напился, а назавтра видишь, какое чудесное утро, и понимаешь, что, в конце концов, не стоит принимать жизнь слишком всерьез, потому что все уже в прошлом и не имеет никакого отношения к сегодняшнему дню.

Что касается Кэрри и остальных, то они перестали быть для меня реальностью в том прежнем смысле. Кэрри была просто какой-то девушкой, которую я встретил в толпе и забыл.

Я не мог понять, отчего так безразличен к ней. И отчего вчера не мог думать ни о чем, кроме нее, а сегодня покидаю пароход, радуясь, что все кончено; она — это какая-то девушка, заливавшаяся смехом, а я скоро буду в машине с Джейком и даже не вспомню этот смех.

Я не мог понять, почему она больше меня не волнует и почему я ее уже не хочу.

Как странно, что вчера мое тело так много значило, а сейчас не значит ничего.

Когда я поднялся на борт в полночь, то не знал, кого ненавижу больше — ее или себя. Однако если бы сейчас она подошла и заговорила со мной, я бы не испытывал никакой враждебности — она была бы просто незнакомкой, кем-то из толпы. Я не понимал, почему желание должно обернуться падением и только потом исчезнуть. Уж либо желание, либо падение. Нужно всегда быть очень осторожным.

И вот я стоял у сходней, насвистывая в ожидании Джейка, предвкушая поездку в автомобиле по дороге. Но почему-то все было не так. Я был рад, что успокоился, но мне казалось неправильным, что это так. Это было чуть ли не жестоко по отношению к себе — к тому, кто стоял здесь вчера ночью с горячими руками, дрожа всем телом. Это «я» исчезло навсегда, как тот мальчик, который испытал экстаз в горах, и тот мальчик, который пел на барке, и тот мальчик, который хотел броситься с моста. Все они исчезли, эти другие «я», и никогда не вернутся. Они испарились, как маленькие мысли и маленькие сны, — эти бедные бывшие «я», которые жили во мне, как я — в них. Они выброшены прочь, и от них даже не осталось теней, чтобы составить мне компанию.

Я стоял на палубе круизного парохода, и казалось, что я оставляю позади какую-то часть себя; я удивлялся: как же так, почему я не испытываю при этом сожаления? Здесь был я, спокойный, непринужденный, размышляющий о том, что ждет впереди, а там — он, которого я больше не увижу: расстроенный, взволнованный, изысканно печальный мальчик, который впервые любил женщину. Я оставил его позади, но не стал мудрее.

Наконец появился Джейк, мы спустились на поджидавший катер и направились по глади фиорда в Вадхейм.

Я оглянулся на пароход, стоявший на якоре, и он был для меня даже не временным жилищем, а всего лишь местом, где случилось небольшое происшествие, уже полузабытое.

Оказалось, что в Вадхейме есть автомобили, и Джейк сразу договорился с одним из владельцев, что тот отвезет нас в Ольден. Вскоре мы уже сидели в машине на заднем сиденье и удалялись от Вадхейма и фиорда, окунаясь в край густых лесов. Я был в восторге, эта местность отличалась от той, которую мы покинули. Я взглянул на Джейка, сидевшего рядом, и было приятно видеть его темные волосы, падавшие на глаза, длинный шрам на щеке и непременную сигарету во рту.

Хорошо было думать о том, что пароход и Бальхольм действительно ничего не изменили в наших отношениях.

С каждым километром, который мы проезжали, увеличивалось расстояние между нами и Вадхеймом, и от этого у меня улучшалось настроение, и я чувствовал, что становлюсь свободным, удаляясь от него. И дело было не в пароходе, не в фиорде и даже не в девушке, а во всем вместе взятом, в той атмосфере, которая могла бы окружить меня со всех сторон и не дать вырваться, если бы я замешкался хотя бы на несколько часов. И эту паутину сплел я сам и запутался в ней, печальный паучок. Теперь я был свободен, мне удалось сбежать, и я размышлял о том, не будет ли меня преследовать всю жизнь эта склонность удирать от того, что я сам создал. В некотором смысле это был побег от самого себя.

Когда-то я стоял в библиотеке перед своим отцом, а он держал в руках мои несчастные стихи и смотрел на меня вопрошающе, я ушел от него не потому, что восстал против жизни, которую он вынуждал меня вести, а от ужаса перед тем «я», что спровоцировало такую сцену между отцом и сыном. Когда я хотел броситься в реку, это было оттого, что я ненавидел труса, медлившего в нерешительности на мосту. Это было «я», дергающееся в своей собственной паутине, ищущее пути к бегству, в то время как само оно тщательно позаботилось о том, чтобы спасение было невозможно.

Через мгновение пришла мысль, что в слишком глубоком самоанализе таится безумие и, как бы я ни копался в собственных инстинктах, это ничего не изменит. Так не лучше ли пожать плечами и встряхнуть головой, свистнуть и рассмеяться, и притвориться, будто мне безразлично, что со мной будет, пока сама вера в это притворство не сделает его в конце концов реальностью?

Во всяком случае, пока что не было необходимости углубляться во все это, так как автомобиль увозил нас по петлявшей дороге, вокруг стояли горы и холмы, поросшие лесами, и текли белые ручьи, чтобы составить нам компанию.

Скоро дорога пойдет в гору, и будет новый фиорд, еще более прекрасный, чем предыдущий, и можно будет поделиться своим восхищением с Джейком, и, во всяком случае, я жив и я молод, так с чего мне печалиться — ведь только это и имеет значение на самом деле.

И тут я услышал смех Джейка и заметил, что он смотрит на меня и знает, о чем я думаю.

— Итак, дело с концом и все в полном порядке? — спросил он.

— Да, — ответил я, — теперь я знаю, на каком я свете.

— Ты, верно, думаешь, что, в конце концов, сегодня великолепный день, и тут очень красиво, и все, что было, прибавило тебе опыта, и, во всяком случае, ты не такой уж плохой парень, и, быть может, в следующий раз…

— Именно так, — сказал я.

Глава восьмая

Из Сандене мы отправились в Ольден, и в Ольдене Джейк расплатился за машину, от которой нам пришлось отказаться: она слишком дорого обходилась. Теперь я уже привык, что он за все расплачивается, и не испытывал стыда. Он не был просто кем-то, кого я встретил, — он стал частью меня и частью моей жизни.

Порой я размышлял, кем бы был без него, — ведь прежде никто в моей жизни ничего для меня не значил, а годы, проведенные дома, были просто отрезком времени, который прошел совершенно бессмысленно.

Теперь моя прежняя жизнь казалась мне какой-то выдуманной. Я был тогда жалкой фигуркой, скорчившейся в тени моего отца. Личность, наделенная такой властью надо мной, стала ничем по сравнению с таким живым, полнокровным Джейком.

Иногда я думал о своем отце и поражался тому, как легко исчезло величайшее влияние, которое он оказывал на меня двадцать один год, — отпало само собой, без моего ведома. Я знал, что, если бы вернулся домой и за мной закрылись большие ворота парка, меня бы это уже не навело на мысль о заточении, и я бы прошел по подъездной аллее, обсаженной каштанами, и деревья казались бы мне не такими большими, как прежде, — теперь это была бы просто аллея, а не часовые мрачной темницы. А когда я наконец завидел бы серый каменный дом, он не вызвал бы у меня дрожи — ведь все это осталось в прошлом и было связано с ушедшим детством, и я смотрел бы на эти знакомые картины, когда-то заставлявшие меня страдать, новыми глазами. Теперь они не могли бы мной завладеть — ни дом, ни сад, ни тень моего отца, сидевшего у своего стола возле открытого окна библиотеки, — точно так же, как не может завладеть ребенком сон: он просыпается утром и, увидев добрый, чудесный свет дня, знает, что кошмары темной ночи лишь пригрезились ему и уже исчезли.

Единственное, что я сделал, чтобы избавиться от своих призраков, — это встретил Джейка, который стал моей силой и совестью, моим учителем и спутником, он стер все воспоминания о горечи и угнетении своим взглядом, улыбкой, вовремя сказанным словом. И мой дом превратился в сонную обитель посреди тихого сада, а мой отец — в грезящего поэта, без тени презрения во взгляде. Я больше не питал к ним ненависти; они были всего лишь рисунком на ширме, которая была теперь свернута и убрана навсегда.

Я плыл на корабле, и ветер бил мне в лицо, я бродил по чужим городам, я ездил верхом в горах, я спал под белым небом, я занимался любовью с девушкой — все эти мгновения я пережил и забыл, и это были всего лишь новые рисунки на той ширме.

Остался только Джейк, и больше мне ничего не было нужно: он рядом со мной, и впереди у нас долгие дни и ночи, смех и разговоры, дорога и солнце.

Мы остановились на пару дней в Ольдене, потому что Джейку хотелось взглянуть на ледник Бриксдоль, а мне — обследовать фиорд на лодке. Потом снова вернулись к карте и увидели дорогу, которая ведет к Мараку, другому фиорду. А если свернуть на восток у Гриотли, то, проделав переход примерно в сто километров, мы добрались бы до Отты, где проходила железнодорожная ветка от Тронхейма в Осло.

От Ольдена до Гриотли было около пятидесяти километров. Нам повезло: удалось раздобыть места в открытом вагоне, специально приспособленном для туристов, направлявшихся в Марак, и таким образом с комфортом проделать часть пути.

Мне к тому времени уже надоели фиорды, хотелось чего-то новенького.

В Гриотли мы не нашли ни автомобилей, ни лошадей, и нам не оставалось ничего иного, как идти пешком. Мы прикинули, что если будем делать двадцать миль в день, то доберемся до Отты и железной дороги примерно за пять дней.

Сложив свои пожитки в рюкзаки и закинув их за плечи, мы выступили из Гриотли. Время для нас ничего не значило, спать мы могли в горах или в крестьянской хижине, а пищу добывать по дороге.

Можно было сделать передышку когда заблагорассудится и возобновить путь, когда пожелаем. Погода была великолепная, мы были вместе и ни о чем не беспокоились.

Все было так, как тогда в горах, когда мы ехали из Фагернеса в Лордель, а фиордов, парохода и девушки словно бы и никогда не было вовсе — настолько мало я о них думал. Кажется, я почти ни о чем не думал во время этого шестидневного перехода из Гриотли в Отту. Ничего, кроме солнца, которое сияло, ветра, который дул мне в лицо, и дороги у меня под ногами, не имело значения, — время от времени мы сворачивали с дороги на каменистые горные тропинки. Я сбрасывал рюкзак и ложился под деревьями, уткнувшись лицом в руки, и слушал шум водопада.

Когда мы были в горах, душу наполняли покой и ликование, я ощущал тоску от сознания красоты, которая была для меня недосягаема, и от безмолвного стремления подняться над собой — ошеломляли великолепие осязаемых вещей, ощущение земли, воды, льющейся мне на руки, запах деревьев, шумящих над головой. Словом, сознание того, что ты есть, что живешь в этом мире.

Там, в горах, Джейк был главным, а я беззаботно трусил на лошади, следуя за ним; я был потрясен всем, что меня окружало, и смущен мыслями, приходившими мне в голову, и безмолвным экстазом. Здесь я шагал в гору по тропинке, поросшей травой, окликая Джейка, а он шел за мной. Порой я оказывался на дороге один, сильно опередив его, и, повинуясь какому-то инстинкту, несся вприпрыжку, как мальчик, раскачивался, повиснув на ветке дерева, швырял камешки в ручей и горланил песни. Потом я останавливался на пригорке и махал Джейку, темная фигура которого виднелась на дороге внизу, и в ожидании его притопывал, наблюдая, как синяя тень проходит через отдаленные холмы, курил сигарету, подняв лицо к солнцу, насвистывал мелодию без слов и улыбался без причины.

Вскоре Джейк нагонял меня, и мы сидели рядом, покусывая стебелек травы, пропуская песок между пальцев и швыряя камешки вдолину.

Мне хотелось, чтобы ничего не менялось; пусть бы так длилось вечно.

— Все хорошо, не так ли, Джейк? — спросил я.

— Для меня достаточно хорошо, — ответил он.

— Боже мой, как я счастлив! Не представляю себе, что может быть лучше этого.

Джейк засмеялся, и я знал, почему он смеется.

— Ты никогда не веришь ни одному моему слову, да, Джейк?

— Всегда верю, Дик. Но ты энтузиаст, вот почему я улыбнулся. Я подумал: а что было бы, если бы пошел дождь и изменилось направление ветра?

— Это неважно. Я люблю, когда в лицо дует сильный ветер и идет дождь. Такие вещи не изменили бы моего настроя.

— А что ты теперь думаешь о Лондоне, Дик?

— Как пожелаешь. Я готов. Я потрясающе себя чувствую — я готов ко всему. Ты только представь: ты стоишь на Пиккадилли и смотришь на электрические надписи — перед самым наступлением сумерек, когда свет становится серым и открываются театры, — и повсюду возникают пробки, и пахнет пылью, и доносятся вкусные запахи из ресторанов, и разносчик газет кричит у тебя над ухом… Не так уж плохо, как ты считаешь, Джейк?

— Ты никогда там не жил, и все представляется тебе в виде картинок. Ты вот так и идешь по жизни, не правда ли? — сказал он.

— Ничего не могу с этим поделать. Со мной всегда так было, даже когда я чего-то терпеть не мог. Но здесь мне нравится, Джейк — эта дорога, и холмы за нами, и ручей у наших ног. Я чувствую, что проживаю каждую минуту, и держусь за нее. Мне бы хотелось удержать все это.

— Ты не можешь этого сделать. Когда живешь слишком неистово, минуты ускользают и оказывается, что все пропустил.

— Да, я это почувствовал.

— Сохраняй спокойствие, если можешь, не приходи в неистовство. Тогда ты гораздо сильнее будешь всем этим наслаждаться, особенно после.

— Что значит — «после»?

— Когда все это и то, что будет, останется позади.

— Не будь таким гадким, Джейк. Важно то, что есть сейчас. Я не хочу откидываться на спинку кресла и вызывать мертвые мечты. Воспоминания — какой ужас!

— Это самое лучшее время, — возразил он.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю, вот и все, — ответил он.

— Это когда я буду старым, с лысой головой и болью в пояснице?

— Нет, это не имеет ничего общего с тем, что я сказал.

— Я тебя совсем не понимаю. У тебя полно теорий, которые не стыкуются с моими.

— Очень жаль, — улыбнулся он.

— Теперь ты снова смеешься. Ты ужасный человек, Джейк.

— Ничего не могу с собой поделать, когда смотрю на тебя: глаза горят, волосы дыбом — да ты просто сжигаешь себя своими потрясающими идеями.

— И как же я, по-твоему, должен жить? — нахмурился я.

— Да я же просто поддразниваю тебя. Я не прошу, чтобы ты стал другим.

— Тебе бы, верно, хотелось, чтобы у меня были удобные, устойчивые принципы, чтобы я никогда не горячился, а просто принимал жизнь такой, как она есть, вместо того чтобы кидаться ей навстречу.

— Это не так, Дик.

— Хотелось бы. Ты не успокоишься до тех пор, пока не увидишь меня в кресле на колесиках, безразличного ко всему, кроме утренней газеты. Ты будешь разочарован, Джейк: я не доживу до такого.

— Почему ты так думаешь?

— У меня что-то вроде предчувствия, я буду жить на полную катушку, а потом умру…

— Мы все так думаем! — сказал он.

— Нет, со мной так и будет.

— Ты мальчишка, Дик, и все твои мысли мальчишеские. Поверь мне, в один прекрасный день ты проснешься процветающим биржевым маклером, с брюшком, и не сможешь обойтись без утренней чашечки чая.

— И мне это будет по душе?

— Очень даже по душе, — рассмеялся он.

— Ничего на свете не может быть хуже, правда, Джейк?

— Может, конечно. Тебе еще очень повезет с этой чашечкой чая. Попробуй-ка голодать, ходить зимой раздетым, быть прикованным к постели болезнью без надежды на выздоровление.

— Но это очень серьезные вещи, Джейк, когда можно чертыхаться и страдать. А вот что я ненавижу, так это заурядность. Маленькие дни и маленькие ночи. Движение по маленькому кругу, сознание того, что ты ничего не значишь.

— Это вздор, Дик. Подумай о миллионах заурядных людей, которые создают мир. Они едят, и спят, и женятся, и рожают детей, и ходят на службу, и умирают.

— Я не хочу быть таким, — ответил я. — И мне наплевать на остальной мир.

— Ты принадлежишь к нему. И тебе придется с ним считаться.

— Во всяком случае, не сейчас, Джейк. Позволь мне пока плыть по течению.

— А какое я имею к этому отношение?

— Прямое. Ты прекрасно знаешь, что можешь вылепить из меня все, что пожелаешь.

— Это неправда, — медленно произнес он.

— Это правда. Если бы ты сказал: «Дик, тебе нужно писать», я ответил бы: «Да», — и, взяв лист бумаги и карандаш, сидел бы до тех пор, пока не написал бы что-нибудь стоящее, что-нибудь такое, что понравилось бы тебе.

— А что бы ты сделал потом?

— Я послал бы написанное моему отцу и спросил: «Ну, и как тебе это?» И если бы ему не понравилось, я бы рассмеялся, потому что твое мнение — единственное, что имеет значение.

— А ты возлагаешь на меня тяжелую ответственность, Дик.

— Не нужно было меня останавливать, когда я хотел броситься с моста, — сказал я.

— Я вижу. Итак, что бы ни случилось, виноват буду я, да?

— Конечно.

— Даже если ты станешь биржевым маклером?

— Особенно если я стану биржевым маклером.

Джейк засмеялся и отбросил сигарету.

— Пошли, Дик. Нужно поднажать, если мы хотим за два дня добраться до Отты.

— А зачем нам это?

— Нужно же куда-то прийти. — Он поднялся и смотрел на меня сверху, улыбаясь.

— Мне бы хотелось поболтаться здесь, ничего не делая, — возразил я.

— Я знаю. Лень родилась раньше тебя. Если ты еще побудешь в этих краях, то не станешь даже банковским клерком!

— Меня бы устроили острова в Южных морях, Джейк.

— Не сомневаюсь в этом. Спал бы весь день и пил всю ночь, кропал никчемные стихи и занимался любовью с туземными девушками под пальмой.

— Звучит заманчиво, — пробормотал я, жуя стебелек травы.

— Это потому, что я нарисовал красивую картинку. А на самом деле тебя изводили бы мухи и дождь, ты бы сидел, смертельно скучая, со стаканом плохого виски в руке и слушал бы сплетни о местном торговце.

— Я был бы разочарован?

— Конечно ты был бы разочарован. Ты всегда ожидаешь слишком многого.

— Ты ко мне слишком суров, Джейк.

— Вовсе нет.

— О, черт побери! Значит, нам надо поднажать, чтобы попасть в Отту, не так ли?

— Вот именно.

— Ты думаешь, это плохо — вот так плыть по течению? Значит, нам нужно сесть на поезд и отправиться в город, а мне наняться на работу. Так?

— Я думаю, тебе пора собраться, Дик.

— Ты этого хочешь?

— Я тут ни при чем, — нахмурился он. — Я думаю о том, что пойдет тебе на пользу.

— Я хочу знать, что ты чувствуешь.

— Продолжай хотеть.

— Нет, Джейк, скажи мне.

— Сказать что?

— Если бы ты был один, что бы ты сделал? Куда бы ты отправился?

— О, если бы я был один… — Он резко оборвал фразу.

— Да?

— Бог его знает.

— Я полагаю, ты бы отправился на Северный полюс и затерялся среди айсбергов, — сказал я.

— Возможно.

— А вместо этого я навязался на твою голову, и ты должен со мной нянчиться.

— Это верно.

— Я не понимаю, зачем тебе все это.

— Не понимаешь?

— Нет, будь я проклят, если понимаю. Послушай, Джейк, мы действительно должны совладать с миром?

— Думаю, должны.

— Наверное, тебе лучше знать. Джейк, тебе все это надоест, если мы останемся?

— Нет.

— Никогда?

— Никогда.

— Зачем же тогда возвращаться?

— Из-за тебя.

— Не понимаю.

— Ничего страшного.

— Это все из-за твоей чертовой идеи, что мы расслабимся, если останемся здесь и будем радоваться жизни?

— Именно так.

— А может, нужно просто быть счастливым, когда это возможно?

— Довольно болтать, Дик! Ты будешь спорить до второго пришествия.

— Но ты все еще не ответил на мой вопрос.

— Какой вопрос?

— Хочешь ли ты, чтобы я собрался, как ты говоришь.

— Да, ради твоего же блага.

— А ради тебя?

— Это не так важно.

— Почему ты не хочешь сказать мне?

— Я уже сказал.

С Джейком было бесполезно спорить. Он все время уходил от ответа. Я ругал его на чем свет стоит, а он только смеялся. Я даже попытался его стукнуть, и он опять засмеялся. Мы поднялись и вскинули рюкзаки на спину. Я пошел рядом с ним, гоня перед собой камешек.

— Я тебе надоел, — начал я.

— Похоже на то.

— Ты сыт по горло, вот в чем дело.

— Да.

— Я никудышный спутник. Я ни на что не годен и глуп. Тебе хотелось бы снова оказаться в тюрьме.

— Правильно.

— Джейк, разве ты не можешь хоть на минуту стать серьезным?

— Нет.

Говорить с ним было бесполезно.

— Когда мы доберемся до Отты, нужно будет кое-что решить, — сказал Джейк.

— Что именно?

— Направиться нам на север или на юг.

— Давай взглянем на карту, — предложил я.

Джейк расстелил карту, и мы увидели темную линию, обозначавшую железную дорогу: она проходила через Осло и шла на север, к Тронхейму, на побережье, а в обратном направлении — на юг, к Осло, Стокгольму и Копенгагену.

— Давай подбросим монетку, — сказал я.

Он нашел в кармане монетку.

— Знаешь, это очень серьезно, — улыбнулся Джейк, — и от этого зависит все.

— Давай, — поторопил я, — назови.

— Нет, ты назови.

— Я выбираю «орел».

— Хорошо.

Он подбросил монетку и поймал на ладонь, а потом зажал в кулаке.

— Ну что? — спросил я.

Мы посмотрели. Это был «орел».

— Ты выиграл, — сказал Джейк.

Я снова посмотрел на карту. Я увидел Тронхейм на севере, у большого фиорда, примерно в двухстах сорока километрах от нас, а на юге — Осло и Копенгаген, где мы уже побывали. Но была еще одна ветка, на юго-востоке, пересекавшая границу с неизвестной территорией, которая была обозначена белым цветом на нашей норвежской карте. И поскольку я подумал, что там все другое, и решил, что Джейк выбрал бы Тронхейм, и поскольку мне было абсолютно все равно, я указал пальцем на эту ветку.

— Мы поедем в Стокгольм, — решил я.

Итак, все наше будущее зависело от этой подброшенной монетки и от выбора, который я сделал.

— Еще один город? — спросил Джейк.

— Но ты же этого хотел, не так ли?

— Ради тебя. — Он засунул карту обратно в карман.

— А что выбрал бы ты? — поинтересовался я.

— Пожалуй, Тронхейм.

— Теперь поздно. Вот в Стокгольме я и соберусь.

Мы немного помолчали.

— Я выбрал бы Северный полюс, — вдруг сказал Джейк.

— Почему?

— Это еще дальше, Дик.

— Ты же хотел приехать куда-нибудь, как мне казалось?

— На самом деле не хотел.

— Что ты имеешь в виду?

— Когда я позволяю себе быть эгоистом…

— О чем ты тогда думаешь?

— Я думаю о том, чтобы держаться подальше от городов и от людей, Дик, и о том, чтобы мы жили в горах одни.

— Почему?

— Я не хочу, чтобы ты вырос, — ответил он. И засмеялся надо мной, но я ничего не понял. Мы снова пустились вперед по дороге.

Глава девятая

Мы прибыли в Стокгольм как раз в тот момент, когда садилось солнце и темные шпили вырисовывались на розовом небе. Закат окрасил синюю воду, над которой повисло множество мостов; прямоугольные здания, походившие на дворцы, отбрасывали свое отражение, и из окон падали лучи света на широкие улицы, на трепещущую листву деревьев в аллеях и на серые очертания кораблей, стоявших на якоре.

Никогда не существовало более прекрасного города, нежели этот. Он был холоден, строг и созвучен только воде.

Возможно, там были магазины, и уличное движение, и люди, проходившие по улицам, но я их не заметил. Я все стоял, облокотившись на парапет моста, и смотрел, как в воде танцуют неяркие огни — эта река была обрамлена зданиями, словно вырезанными на фоне неба. Джейк стоял рядом со мной, и мы сравнивали этот город с Венецией наших грез. Но тут не было слащавой красоты, как на открытке, и пролетавших по водной глади гондол, и розовых палаццо, и теплого, разнеживающего воздуха.

Стокгольм был северным городом, и красота его была суровой и застывшей даже в середине лета, а синяя вода наводила на мысль о ледниках. За мостом виднелись широкая площадь, мощенная булыжником, и белый дворец, и малиновая башня, подобная кровавому пятну, — все это проступало удивительно четко, так как здесь не было тумана ушедшего дня, который окутал бы пейзаж дымкой.

Когда солнце село, пейзаж проступил еще явственнее, застыв под белым небом: серебристые арки мостов над искрящимся озером и здания, походившие на заиндевевший резной орнамент.

Мне подумалось, что не хватает снега, покрывающего землю, и звона колокольчиков, и кучера в меховой одежде, погоняющего лошадь и своим дыханием пытающегося согреть озябшие руки. Но ничего этого не было, воздух был теплым, а камни моста — горячими там, где их нагрело солнце. Мимо меня прошла девушка с соломенными волосами, без шляпы, в легком платье. Тепло как-то не вязалось с этим белым городом и с этим белым небом, и тем не менее оно было неотъемлемой частью этой атмосферы и этой тихой воды.

Здесь не будет темноты, и свет не потускнеет, и всю ночь прохладный ветерок будет шептать в листве дрожащих деревьев, а небо словно застынет в ожидании рассвета. И здесь я никогда не узнаю ни усталости, ни покоя, потому что в этом городе невозможно совладать с чувством беспокойства, и меня манит какая-то тайна, ускользающая, прячущаяся за углом, а я должен следовать за ней и искать, удивляясь чему-то безымянному.

Кажется, мы перешли сто мостов, и прошли по ста улицам, и ели у открытого окна, выходившего в сад, спали и просыпались. Шли по аллее и лежали там, под деревьями, путешествовали вдоль берега реки и побывали на тысяче островов, которые невозможно было отличить один от другого — неровные скалы, глубокая заводь и деревья, склоняющие ветви над кромкой воды. На одном из этих островов мы искупались, окунувшись в ледяную воду под горячим солнцем; потом смотрели, как бледный луч играет в листве, как белые паруса маленьких яхт танцуют и отражаются в воде.

Вернувшись в Стокгольм, холодный и четко вырисовывавшийся на тронутом инеем небе, мы отправились в театр, где пела девушка с глазами синими, как вода под мостом; вышли и постояли на вымощенной булыжником площади, до которой доносились танцевальные мелодии оркестра, игравшего в отеле поблизости, — и было такое ощущение, что сейчас полночь, должно быть темно, и звезды должны сиять на небе, но не было ничего, кроме спокойной реки, окутанной белым светом. И я не нашел своей тайны и так и не понял, что именно ко мне взывает.

Мы снова вышли на берег реки, где на якоре стояли уродливые трамповые суда, черные от угля, неуместные в этом драгоценном обрамлении. Борта их проржавели, серые палубы покрылись копотью. Мы нашли кафе и зашли туда. Столики были тесно поставлены, пахло табаком, звенели стаканы, слышались возбужденные голоса моряков. Усевшись в углу, мы изучали их лица — широкие лица скандинавов. Все они были похожи, с голубыми глазами и короткой стрижкой. Вдруг из-за столика поднялся высокий блондин с золотистой бородой, совсем еще мальчик — наверное, датчанин, — голубоглазый, с нежно-розовой кожей, как у девочки.

В основном здесь были шведы и финны, круглоголовые, с плоскими лицами, и казалось несправедливым, что им, живущим в тесном кубрике грязного трампового судна, как животные в клетке, должны принадлежать леса и горы, снега и бурные ручьи. Мы с Джейком сидели в углу, рассматривая посетителей, и, почти не беседуя друг с другом, прислушивались к их гортанным голосам, которые не повышались и не понижались, подобно звону денег, или внезапному смеху, или звуку отодвигаемого стула.

Снаружи были прозрачный воздух и тишина, белое небо и вода того же цвета, а здесь — запах спиртного и табака, пота и немытого тела, и было хорошо в этой атмосфере мужчин без женщин, когда не надо ни думать, ни беспокоиться о чем-то.

За соседним столиком в одиночестве сидел какой-то человек, который время от времени на нас поглядывал. Однако взгляд его редко отрывался от двери, как будто он кого-то поджидал.

Порой он смотрел на часы, висевшие на стене над баром, и постукивал пальцами по столу, потом закуривал сигарету, за ней другую, снова бросал взгляд на нас и переводил его на дверь.

— Что творится с этим парнем? — спросил я Джейка. — Ты заметил его руки и глаза?

— Да, — ответил Джейк, — я уже четверть часа наблюдаю за ним. Он насмерть перепуган. Не говори ничего, только посматривай на дверь.

Я ничего не ответил и лишь повернулся на стуле таким образом, чтобы видеть этого человека, и комнату, и вращающиеся двери кафе, не поворачивая головы. Потом мой взгляд снова сосредоточился на столе, и я отдался течению своих мыслей, мысленно рисуя остров, где мы купались днем, и белые паруса маленьких яхт, танцующие под солнцем, и недоумевая, отчего это в Стокгольме не могут слиться воедино и это кафе, и тот остров, создав невероятный узор, — как вдруг снова заговорил Джейк. Он прошептал мне в самое ухо:

— Ты это видел?

— Что?

— Ты видел, как они исчезли один за другим, бросив взгляд на часы? И теперь здесь не осталось никого, кроме этого парня за соседним столиком, бармена и нас. — Я поднял глаза и увидел: за те пять минут, что я грезил, кафе опустело. В комнате было тихо, в воздухе висел густой табачный дым.

— Они просто освободили помещение, — предположил я, — пять против одного. Может быть, тут закрывают в час ночи.

— Нет, — возразил Джейк, — такие заведения не закрывают.

— Но тогда в чем же дело?

— Подожди-ка, тут что-то не так.

Я взглянул на Джейка. Он улыбался.

— Пока ты предавался мечтам, я наблюдал, — сказал он. — Бармен обошел все столики и убрал стаканы. Он оставил на каждом столике клочок белой бумаги. Собравшиеся это увидели, одни засмеялись, другие пожали плечами, некоторые не произнесли ни слова. Но все они взглянули на часы и ушли — все как один. Посмотри сюда.

Я увидел, что на нашем столике тоже клочок бумаги, на котором ничего не написано, — должно быть, его оставил бармен, когда убирал наши стаканы.

— Что это значит? — спросил я.

Джейк тихонько засмеялся.

— Это предупреждение, что нужно уходить, — объяснил он.

Я перевел взгляд на бар и увидел, что бармен с любопытством наблюдает за нами, скрестив руки на груди. Насмерть перепуганный парень, сидевший по соседству, тоже наблюдал за нами, постукивая пальцами по столику.

— Ты хочешь уйти? — спросил Джейк.

Я прислушался к тишине и к стуку своего сердца и понял, что меня охватило волнение и мне страшновато.

— Нет, — ответил я, покачав головой, — давай досмотрим все до конца.

Не слышно было ни звука, все молчали, и мы продолжали сидеть за столиком.

— Джейк, — произнес я тихо, — попытайся заговорить с этим парнем по-английски — спроси, что происходит.

Джейк слегка передвинулся на стуле, развернувшись к тому человеку, но продолжая наблюдать за дверью.

— По-видимому, у вас какие-то неприятности, — сказал он. — Мы можем вам чем-нибудь помочь?

Человек за соседним столиком ни единым движением не показал, что услышал слова Джейка. Он не обернулся на голос. Значит, не понял, не осознал даже, что мы заговорили с ним, и решил, что мы беседуем друг с другом.

Тут не помогли бы те немногие слова, которые мы знали по-норвежски и по-датски, а шведского мы не знали. Парень был шведом.

Джейк поднялся и, прихватив с собой клочок чистой бумаги, подошел к соседнему столику и показал его тому человеку, в то же время указывая на часы и на дверь.

Мужчина покачал головой и пожал плечами, а потом очень торопливо заговорил, понизив голос, раскинув руки на столе и проводя языком по губам. Мне показалось, что он охвачен смертельным ужасом и пытается что-то объяснить.

Он говорил по-шведски, и мы ничего не поняли.

— В чем дело, Джейк? — осведомился я.

Он не ответил и, пройдя к стойке, показал клочок бумаги бармену. Тот ничего не сказал, лишь пристально посмотрел на Джейка, а затем, словно Джейка тут не было, продолжил спокойно протирать грязные стаканы. Джейк вернулся за столик и сел рядом со мной.

— Дик, — сказал он, — у меня такое впечатление, что это кафе служит местом для разборок. Ты видишь, как мы близко от воды? После того как какого-нибудь парня убьют, проще простого бросить его в воду. Будет выглядеть так, будто пьяный поскользнулся на булыжниках и свалился в реку. Все, кто был сегодня в кафе, поняли смысл клочка бумаги. Им положили эти бумажки на столики без четверти час, а сейчас уже без двух. Что бы ни случилось, Дик, это произойдет в час ночи.

Значит, согласно его теории, у нас осталось всего две минуты. А бармен продолжал протирать стаканы, и тот парень все постукивал пальцами по столу.

В этом было что-то странное и зловещее.

— Почему все ушли? — спросил я.

— Это не их дело, — ответил Джейк, — и они не хотели вмешиваться. Все они будут молчать и ничего не расскажут. К тому же существует еще и полиция.

— Полиция?

— Да, это же противозаконно, Дик. Бармен это знает, вот почему он не обратил на нас внимания. Он не знает, кто мы такие. И не собирается выбалтывать секрет.

— Что же делать, Джейк?

— Мы будем сидеть здесь — и ждать.

Мне не верилось, что нечто подобное может произойти в портовом кафе в Стокгольме. Здесь не было ни темноты, ни маленьких глухих закоулков, ни мерзости запустения. Это был холодный белый город, бесконечно далекий, и при этом свете не могло быть ни ненависти, ни убийств. Каких-нибудь два часа тому назад мы были в театре и слушали, как девушка поет по-шведски американскую песню, потом вышли и стояли на мосту, слушали, как оркестр играет в отеле танцевальные мелодии.

Я взглянул на часы: стрелки показывали час ночи. И тут дверь кафе распахнулась, и в комнату вошли четверо мужчин. Не глядя по сторонам, они подошли прямо к тому столику рядом с нами, где их ждал швед, белый как мел.

Сердце бешено забилось — казалось, оно стучит громко, как часы, — а ладони сразу вспотели. Я стал рыться в карманах в поисках пачки сигарет. Четверо мужчин уселись за стол, и наш швед был словно муха, попавшая в паутину. Он обмяк на своем стуле и не делал никаких попыток протестовать. Он даже не попытается за себя постоять — нет, он сразу же угаснет, внезапно, как колеблющееся пламя свечи.

Четверо придвинулись к нему вплотную, и один из них начал говорить спокойным, монотонным голосом, словно пытаясь убедить, образумить нашего шведа, и улыбался фальшивой улыбкой, показывая ряд золотых зубов.

Испуганный швед потряс головой, произнес пару слов, явно не закончив фразы, а потом взглянул на людей, взявших его в кольцо, и лицо у него стало серым, как у человека, ожидающего смертного приговора. Минуты на две воцарилась тишина, никто не шевелился, а потом они, не сговариваясь, повернулись и посмотрели на нас.

Я прочитал в их взгляде вопрос, удивление, и сомнение, и враждебность по отношению к нам. Мы продолжали курить, и человек с золотыми зубами заговорил с нами, но поскольку он говорил по-шведски, мы ничего не поняли. Он окликнул бармена, все еще возившегося со своими стаканами, и тот покачал головой и пожал плечами. Золотозубый снова заговорил, на этот раз что-то приказывая — тон был резкий и решительный, — и бармен, пройдя по комнате, запер дверь на засов, потом повернулся и, не произнеся ни слова, поднялся по шатким ступеням лестницы на верхнюю площадку. Мы услышали, как он открыл дверь какой-то комнаты, потом, должно быть, зашел внутрь, прикрыл дверь, и больше сверху не доносилось ни звука. Теперь мы остались наедине с четырьмя мужчинами и маленьким напуганным человечком, поникшим на своем стуле. Он смотрел на нас как больное животное, и белки его глаз сверкали.

Человек с золотыми зубами обратился к Джейку, теперь уже без улыбки, указывая на запертую дверь, но Джейк покачал головой.

Все они медленно поднялись из-за стола, и один из них положил руку на плечо перепуганного шведа.

Я взглянул на Джейка, а он — на меня, и я увидел, как он улыбнулся и выпрямился на стуле. И мне показалось, что исчезли стены кафе, изменилось освещение и мы стоим в шатре цирка, а лучи жаркого солнца пробиваются сквозь щель в брезенте. И был ринг, и толпа проталкивалась к веревкам со смехом и воплями, и Джейк стоял полураздетый, скрестив на груди руки, с точно такой же улыбкой на губах.

Было жарко, пахло опилками и примятой травой, поношенными кожаными перчатками и животными, сидевшими в тесной клетке.

Зазвенел гонг, и Джейк двинулся по рингу ко мне…

Но через мгновение я снова был в кафе, и Джейк был рядом со мной, а четверо мужчин стояли вокруг стола и смотрели на нас.

И тогда я понял, что сейчас начнется драка, и был рад этому, и ни капельки не боялся.

Четверо мужчин слегка отодвинулись друг от друга и, подойдя поближе, взяли нас в кольцо.

Внезапно тот, что с золотыми зубами, ринулся вперед, но Джейк уже поджидал его: кулак с треском врезался в челюсть этого человека, и голова его откинулась назад. Раздался крик боли, опрокинулся столик, и я увидел, как один из них идет на меня. Я ударил его, но он врезал мне, попав над глазом, и я рухнул на пол, потащив за собой ножку стула. Я почувствовал, как рот наполняется кровью, и ощутил острую боль, как от удара бича. Помню, я подумал: «Я не должен сдаваться, я не должен сдаваться», — и неуверенно поднялся с пола; в душе моей кипела ненависть к человеку, который меня ударил. Я увидел, как он схватил стул и размахивает им над головой. Увернувшись, я бросился на него и угодил ему головой в живот, и мы вместе свалились на пол — на этот раз я оказался сверху, а он сжимал пальцами мое горло. Я наносил удар за ударом, разбивая ему лицо, и он захныкал и начал вырываться из-под меня.

Подняв голову, я увидел, как два парня пытаются одолеть Джейка, но он отшвырнул их и нанес одному удар, отбросивший того к столу. Джейк крикнул мне: «У тебя все в порядке, Дик?» И он по-прежнему улыбался, и волосы падали ему на глаза.

Парень с золотыми зубами, скорчившийся спиной ко мне, быстро сунул руку в карман, и сверкнула сталь. «Осторожно, Джейк!» — заорал я, и Джейк отскочил в сторону, прикрывая лицо. Нож, просвистев в воздухе, вонзился в стену у него за спиной и дрожал теперь в двух дюймах от его головы.

Поднявшись на ноги, я ринулся к человеку, бросившему нож, и захватил его врасплох. Я ударил его кулаком в лицо, и он рухнул как подкошенный. Как хорошо было знать, что ему больно, и бить в лицо, ощущая под руками его мягкий рот, из которого шла кровь. Я услышал собственный смех и тяжелое, прерывистое дыхание и почувствовал острую боль под ребрами. «Как хорошо, — подумал я, — как хорошо!»

Кто-то приблизился ко мне, я ударил его, и он упал, а потом снова возник, и на этот раз упал я. Тут нас заметил Джейк и сильным ударом послал моего противника прямо в окно. Послышался звон разбитого стекла.

Лампы тряслись на кронштейнах, две уже были разбиты: кто-то угодил в них, швырнув стул в воздух. Мы двигались как призрачные фигуры, едва различимые в тусклом белом свете. Я дрался у стойки с каким-то парнем, ощущая на лице его горячее дыхание, как вдруг заметил: кто-то пробежал к дверям, как маленький жук, и начал возиться с тяжелым засовом. Я услышал предостерегающий возглас Джейка, и тут в воздухе опять раздался зловещий свист, и маленький жук, который был не кто иной, как перепуганный швед, жизнь которого мы бы спасли, вдруг раскинул руки, и я услышал его последний вопль ужаса и хрип. Он рухнул на пол с ножом в спине.

Я оторвался от своего противника — наверное, я что-то ему повредил, так как он упал со стоном, — и бросился к дверям. Стоя над раненым шведом, я попытался вытащить нож, торчавший между лопатками, но у меня ничего не получилось; я был весь забрызган кровью. Шведу было уже не помочь: он был мертв. Возле меня дрались, я слышал шарканье ног и видел лицо Джейка, белое в луче света из окна, и его улыбку, когда он нанес удар в челюсть одному из них. Я открыл дверь, в кафе хлынул белый свет, тени исчезли, и все сделалось четким. Один глаз у меня не открывался, кровь запеклась на щеке, а все тело было избито. Но все это ровным счетом ничего не значило, я был в каком-то счастливом опьянении, и меня не смущало даже то, что у моих ног валяется бедный убитый швед.

Мой голос прокричал как-то неестественно высоко: «Пошли, Джейк, пошли!» Мои руки сомкнулись у кого-то на горле, и мои ноги пинали кого-то лежавшего на полу; и была живая плоть, сражавшаяся с моей плотью, и зубы, выбитые моим кулаком, и теплая кровь человека, которого я ненавидел, и крик боли, которую я ему причинил.

«Привет, Джейк! — вопил я. — Привет!» А потом хохотал без всякой причины — разве оттого, что моя боль была такой же сильной, как и та, которую я причинил. «И это была слава, — подумал я, — и это был ад». И были чьи-то пальцы на моем горле, и подо мной было большое обмякшее тело.

«Дерись, ты, чертов ублюдок, дерись!» — сказал я.

И тут на улице грянул пронзительный свисток, ему ответил другой, начали переговариваться голоса, и прозвучали торопливые шаги. Я услышал над ухом голос Джейка, и он дотронулся до моей руки.

«Пошли, Дик, — сказал он, — нужно сматываться».

Я оторвал руки противника от своего воротника и последовал за Джейком на улицу, где было светло, как на рассвете, и искрилась вода.

Теперь свистели совсем рядом, за углом кафе, и шаги послышались очень близко.

«Беги, Дик, — сказал Джейк, — беги со всех ног».

Я рванул за ним по широкой мощеной улице, и сердце чуть не выпрыгивало у меня из груди, ноги болели. Я слышал звуки погони у нас за спиной, и крики, и снова свисток.

Я хрипло дышал, под ногами были острые булыжники, Джейк несся передо мной, как быстроногая тень, оглядываясь на бегу.

«Давай, Дик!» — подбадривал он, и я чувствовал, что, несмотря на изнеможение, трясусь от безудержного смеха, но нужно бежать, бежать из последних сил, потому что у меня за спиной эти торопливые шаги и отдаленные крики.

Мы пронеслись по мосту и по узкой улице, свернули за угол какого-то темного здания, выбежали на площадь и, миновав еще одну улицу, снова оказались на берегу реки, где стояли на якоре корабли. Здесь я остановился, не в силах сделать больше ни шагу, и Джейк подождал меня. Мы прислушивались, задыхаясь, к эху этих шагов, но теперь не было слышно ни звука — ни криков, ни свистков.

Кругом были корабли, замершие у причала, призрачные в бледном, утреннем свете. Забравшись в темный угол, где были сложены бочонки, мы улеглись, смеясь, тяжело дыша; слезы, которые текли из моего заплывшего глаза, смешивались с засохшей кровью на щеке.

У Джейка была рассечена верхняя губа, на лбу красовалась шишка величиной с яйцо. Глядя на него, я вдруг вспомнил свой заплывший глаз и избитое тело, начал хохотать и не мог остановиться. В памяти моей проплывали образы, от которых становилось дурно и кружилась голова, но смех мой был совершенно безудержным.

— Ты видел? — спросил я. — Ты видел того парня с ножом в спине? — Я перевернулся на бок, трясясь и рыдая от смеха, и кровавые слезы катились мне в рот.

— Прекрати, Дик, прекрати! — говорил Джейк, но сам он тоже смеялся, и я не знал, кто из нас сумасшедший и действительно ли мы всё это видели и всё это сделали. Потом, словно внезапно погрузившись в холодную воду, мы перестали смеяться и сели. Мы смотрели друг на друга, спокойные, трезвые — две важные совы под безмятежным небом, — и теперь я ощущал только боль и усталость, и мне ужасно хотелось спать.

— Нам придется отсюда убраться, — сказал Джейк. — Мы не можем здесь оставаться, эти ребята пойдут по нашему следу.

— Но мы же с ними покончили, — возразил я, — они не в силах больше драться.

— Я думаю не о них, — пояснил он. — Я думаю о полиции. Это их свистки мы слышали и их шаги.

— Может быть, мы бы смогли все объяснить, — сказал я.

— Нет, Дик, там этот мертвый швед с ножом в спине. Мы так же замешаны в этом деле, как те парни, которые это сотворили. Да и кто станет нас слушать? Нужно улепетывать.

— Согласен, — ответил я.

Мы поднялись и снова побрели по набережной. Дошли до конца мола, где было пришвартовано какое-то судно — маленький грузовой пароход, водоизмещением примерно в две тысячи тонн. Здесь уже не было тихо, поскольку его грузили углем, и мы слышали стон крана и грохот угля, который сыпался в трюм.

С первого же взгляда мы поняли, что на этом судне все делается кое-как: оно не было покрашено, борта заржавели, палубы не надраены, а человек на мостике, который стоял, небрежно опершись на перила, не поддерживал порядка. Он ругал матросов, которые отвечали ему фамильярно, подтрунивая над ним; лица их были черны от угля.

Мы какое-то время наблюдали за ними, потом Джейк взглянул на меня, а я — на него. Я пожал плечами, и он сказал:

— Это наш корабль.

Он оставил меня и поднялся на палубу, а я стоял, прислонившись к столбу на набережной, кусая ногти и глядя на серую воду. Кран скрипел и стонал, уголь с грохотом сыпался в трюм, и уголком глаза я видел, как парень на мостике, которого окликнул Джейк, с усмешкой наклонился, приставив руку к уху.

Я уже начал грезить наяву — грезить о далекой горе и бурлящем ручье, о стройных деревьях и снежных вершинах, о белом водопаде, обрушивавшемся в узкий фиорд, но эти видения внезапно исчезли, когда уголь загремел в трюме, и заскрипел кран, и Джейк коснулся моей руки, сказав в ухо:

— Пошли, он называется «Романи», он французский, направляется в Нант.

И я заковылял за ним; мне было все равно, куда идти, и он сообщил мне:

— Они уже закончили погрузку, и корабль уходит через час.

Я щурился на огни и пинал ногой канат, и кто-то смеялся, и кто-то окликал меня по-французски.

Скоро мы уже работали на палубе вместе с другими, голодные и усталые, и я знал, что этот человек, который шевелит конечностями и ругается, — это не я, потому что я лежал где-то в другом месте, уютно свернувшись в темном углу. И вот в руках у меня корка хлеба, и я заглядываю в темноту кубрика, и чувствуется движение отплывающего парохода, и винт взбивает воду.

А сейчас я смотрю в лицо Джейка: оно черное от угля, и на лбу у него шишка, которая как-то странно выглядит из-за сажи. А у меня там, где кровь на щеке, образовалась корка из угля. Мне казалось, что я прожил за эту ночь сто лет и теперь обладаю какой-то силой, которой прежде не было. Я смеялся над Джейком с его рассеченной губой и шишкой и знал, что именно этого мне хотелось — волнения от опасности, и вкуса крови, и сознания того, как хорошо быть молодым и как хорошо быть живым.

Джейк тоже рассмеялся и спросил, как у меня дела, и я ответил: «Черт возьми, ты же знаешь, что у меня все хорошо». Мы стояли вместе, наблюдая, как исчезает Стокгольм, четко очерченный, как драгоценный камень, холодный, загадочный, окутанный белым светом.

Глава десятая

«Романи» было грязное судно, с командой дьяволов, и мы с Джейком тоже были дьяволами, живущими в аду, чумазыми и немытыми, голодными и измученными, выкрикивающими проклятия в равнодушные небеса.

Это была одна из тех несчастных крошечных посудин, слишком узких при своей длине и мелких в передней части, что болтаются в Северном море и на Балтике в поисках фрахта, вечно грязные и дающие течь. Когда на этом судне был груз, оно глубоко уходило в воду, как дырявое ведро, и, медлительное и унылое, никогда не поднималось на волнах.

Судно принадлежало какой-то неизвестной компании с французским названием. Казалось, что оно проклято: при малейшем волнении на море оно давало осадку и стонало, и воду из трюма приходилось откачивать раза два в день. Шкипер, бельгиец, совсем не знал своего дела.

Такое впечатление он произвел на меня с первой минуты, думаю, и на Джейка тоже: этот шкипер понятия не имел о дисциплине, общался с матросами как с равными, стоя на мостике и небрежно опершись на перила. Он так и простоял на этом мостике, когда мы шли по реке из Стокгольма, — не выпуская из рук бинокля и выискивая на тысяче островов купающихся девушек, в то время как из трубы валил вонючий черный дым. Наверное, издали мы были похожи на звякающий медный чайник, который свистит, мотаясь по синей глади.

Река осталась позади, мы вышли в Балтийское море; штормило, с юго-запада дул сильный ветер, из туч, которые неслись совсем низко, лил дождь. И едва судно отошло от суши, мы поняли, что нам предстоит.

Шкипер, как я уже говорил, был беспечный, добродушный и ненадежный, зато помощник капитана был сплошной комок нервов, он ни минуты не стоял на месте, а суетился и орал на матросов, заявляя, что все сделано не так, и чуть ли не доводил нас до бунта.

В носовом кубрике «Романи» собрались крутые ребята. Кроме нас с Джейком здесь были пятеро бельгийцев, вместе с коком, пара голландцев, оба кочегары. Конечно, мы были на судне ни к чему, у них вполне хватало народа и без нас, но шкипер принял наши услуги в качестве платы за проезд. И вот мы, на горе или на радость, болтались по Балтике на грязном суденышке — а все из-за монетки, подброшенной по дороге в Отто. Теперь нужно было покрыть примерно такое же расстояние, как во время нашего первого путешествия на «Хедвиге» из Гельсингфорса в Копенгаген, но тогда дул попутный ветер, и корабль был как игрушка, несмотря на полное отсутствие комфорта, и скандинавы были отличными ребятами. А на этой грязной «Романи», постоянно дававшей течь, не было никакой романтики, и среди этой ржавчины и угля совсем не хотелось есть и спать рядом с ублюдками, от которых несло чесноком и которые могли справить нужду прямо в кубрике. Я ненавидел их и ненавидел судно, и единственным утешением было то, что Джейк рядом и мы можем ругаться вместе. Думаю, Джейк вряд ли терял самообладание — казалось, его не трогают ни уголь, ни грязь, ни вонь в кубрике.

Мы беседовали о том, как после Нанта отправимся на юг. Воображали палящее солнце Африки и пыль на улицах. Там будут маленькие ресторанчики с оранжевыми маркизами на длинных окнах, с близко поставленными столиками, и толстый улыбчивый официант с черными волосами и лоснящимся лицом будет бить мух полотенцем. Там белые домики с закрытыми ставнями, по стенке вьются растения с пурпурными цветами, а в тени эвкалиптового дерева спит кто-нибудь запыленный и смуглый, прикрыв голову руками. Море сверкает и искрится, а трава и листья на деревьях желтые от палящего зноя. Я словно видел эти улицы, и яркие цветовые пятна, и женщину в синем переднике, которая вытряхивала половик, стоя на высоком балконе, а потом, перегнувшись через перила и зевая, слушала, как в ресторане внизу играют на мандолине. Пахнет кофе, белой пылью, табаком и подгоревшим хлебом, цветами с ароматом вина и темно-красным фруктом, перезрелым и мягким. Девушка с ослепительной улыбкой, бросающая взгляд через обнаженное плечо, с золотыми сережками, которые видны из-под густых черных волос, зачесанных назад, с длинными коричневыми руками и пахитоской в зубах. Ночь, подобная большому темному одеялу, голоса, шепчущиеся на углу улицы, теплый воздух, напоенный ароматом усталых цветов, и рокот моря.

Когда Джейк рассказывал мне про Африку, мы стояли возле камбуза «Романи», которую высоко подбрасывало на волнах. По палубе неслись потоки воды, а с камбуза пахло прованским маслом и жиром, чесночным супом и сажей от дешевого угля.

Кто-то нарисовал порнографические картинки на переборке над камбузом. Выполненные белым мелом, они бросались в глаза — эти творения убогого ума, выведенные очень грубо и неумело, как детские рисунки. Время от времени сюда что-то добавляли: меняли позы, писали какие-то слова рядом с фигурами, а потом просто заходились от смеха, как мальчишки, раскрасневшиеся и гордые собой.

Интересно, не показался ли я таким же своему отцу, когда положил ему на письменный стол свои стихи, и был ли он еще худшего мнения обо мне, чем я сам? Просто невероятно, что такое действительно случилось когда-то.

Между тем мы в поте лица трудились на судне, и нас качало на серых волнах. На борту «Романи» был ад кромешный.

— Когда выберемся отсюда, — сказал я Джейку, — будем жить в роскоши. Будем лежать в шезлонгах под пальмами, а официант в белой куртке принесет нам выпить, как только мы поманим его пальцем. Будем спать весь день и томно протягивать руку за большим, спелым плодом, а за спиной у нас будет стоять темнокожая девушка и обмахивать бумажным веером.

Джейк ничего не ответил. Он смотрел на небо, на стену серого тумана и на корму «Романи», которая вяло поднималась на волнах.

— Дик, — сказал он, — ты заметил, как она качается на волнах — словно существо, уставшее от борьбы? У нее совсем не осталось жизненной силы, и ей хочется уронить голову и умереть.

Сначала я подумал, что Джейк шутит, но, увидев выражение его лица, понял, что он говорит это всерьез. Он бы не стал паниковать без причины. И я почувствовал первые признаки страха — как будто какой-то голос прошептал: «Я это запомню».

Предчувствие опасности всегда вызывало у меня радостное волнение, но только не сейчас, на «Романи», когда нас окутал туман и мы беспомощно дрейфовали…

— Ну что ты! — сказал я. — У нас все в порядке, мы проходим через Ла-Манш. Мы не можем погибнуть, когда кругом такое движение.

— Впереди у нас полоса, где никого нет, Дик, — возразил Джейк, — а на мостике заправляет пара идиотов. Ты знаешь побережье Бретани, не так ли?

Мне не хотелось прислушиваться к его словам. Я говорил себе, что все это не имеет значения. Я же видел, как убили парня в Стокгольме, и мне теперь все нипочем.

— Ты думаешь, нам что-то угрожает? — спросил я.

Я произнес эти слова беззаботным тоном, стараясь справиться с внезапно охватившей меня паникой.

— Не знаю, — ответил Джейк и как-то странно на меня взглянул, как будто ему тоже открылись не очень приятные перспективы, но он имел мужество не отворачиваться от них, а смотреть прямо. И все равно легко было смеяться, стоя в безопасности возле камбуза.

— Африка, Джейк, — сказал я, — мы заживем там припеваючи, в первый же вечер, как только сойдем на берег.

— Непременно, — согласился он.

Я был уверен, что все обойдется. Я почему-то был убежден в нашей безопасности. Но, несмотря на это, ненавидел «Романи». Мы проходили через Ла-Манш, туман все не рассеивался, море бушевало, и непрерывно дул юго-западный ветер.

Мне хотелось снова оказаться на барке «Хедвиг», где пришлось бы сражаться с ветром. Там, если бы ветер усилился и разыгралась буря, у нас бынаполнились паруса, и мы бы прекрасно чувствовали себя на волнах.

А эта посудина «Романи» стонала и тряслась от каждой волны — как сказал Джейк, подобно душе, уставшей от жизни. В кубрике пахло сыростью и ржавым железом. Трюмная вода плескалась с глухим звуком. Рядом с камбузом кок когда-то повесил сушиться полотенце и забыл его там. Сейчас оно полоскалось под дождем, промокшее и серое — какая-то рваная тряпка. Флагдук вокруг мостика был черным от сажи, смешанной с дождевой водой.

Помощник капитана расхаживал взад и вперед — маленькая фигурка в непромокаемом клеенчатом плаще, который был велик на несколько размеров.

Кочегар-голландец решил сделать передышку: высунув голову из круглого люка, вдыхал влажный воздух. В кубрике один из бельгийцев играл на губной гармонике. Он судорожно вдыхал воздух, и мелодия выходила печальная, а звук получался резкий и напряженный. Почему-то этот звук вызвал у меня воспоминание о том, как много лет назад, в детстве, мать взяла меня на залив, находившийся в двадцати милях от нашего дома. Мы устроили на берегу пикник, и с моря пришел туман — точно такой же, какой окутал сейчас «Романи», а откуда-то издалека, через залив, доносился скорбный колокольный звон — его и напомнила мне мелодия бельгийца. Мать объяснила, что это буй, который оставляют в море, чтобы обозначить опасный уступ скалы, и когда моряки слышат звон, он служит им предупреждением и они меняют курс. Губная гармоника была словно слабым эхо звонившего колокола. Звук доносился из кубрика к двери камбуза сквозь дождь и ветер. Кто-то запел не в лад, потом раздался взрыв хохота, и дурацкий высокий голос что-то закричал по-французски. Он ужасно раздражал, и меня затрясло без видимых причин. Я ненавидел «Романи».


Было около семи часов вечера. Еще днем мы прошли мимо Иль-Дуэссан и, слава богу, смогли различить этот остров, когда он исчезал за кормой, но потом туман снова сгустился, и мы вошли в него, а суша осталась далеко позади. Я стоял на мостике у штурвала. Шкипер немного побыл рядом со мной, но когда мы снова нырнули в туман, он пожал плечами, словно судьба сыграла с ним плохую шутку. Оглядевшись, он изменил курс, которого только что велел мне придерживаться, потом позвал помощника капитана и устроил совещание — думаю, главным образом для того, чтобы произвести на меня впечатление, — и наконец исчез, лишив меня последней уверенности. Помощник капитана остался на мостике, и его нервозность окончательно выбила меня из колеи — особенно его манера вертеть головой, прислушиваться и вглядываться в непроницаемый туман. Казалось, он ожидает что-то услышать.

На мостике негде было укрыться от непогоды. Дождь заливал мне глаза, и я видел не дальше чем на два кабельтовых или около того. Судно стонало и погружалось в грозное, сердитое море. Где-то в глубине души у меня было такое чувство, что ни шкипер, ни помощник капитана — вообще никто из нас не знает наверняка, куда мы идем.

Позже меня сменил один из бельгийцев, и я, спустившись с мостика, пошел в носовой кубрик.

Из-за тумана повсюду было темно. Кто-то зажег лампу, и она, качаясь на переборке, освещала лица людей желтым светом. Один из них растянулся на койке, прикрыв глаза руками. Пахло мокрой клеенкой, затхлым табаком и сыром. На полу валялся рваный журнал без обложки. Закурив сигарету, я подошел и сел рядом с Джейком.

— Что случилось? — спросил он.

— Ничего, — ответил я. — Ни зги не видно, и барометр падает. Думаю, этот чертов придурок понятия не имеет, где мы находимся.

— Он держится слишком близко к суше, — заметил Джейк. — Не знаю, что он задумал.

— Он боится оказаться в бурю далеко от берега, — предположил я. — Наверное, понял, что судну этого не выдержать. Думаешь, он попытается идти к Бресту?

— Мы находимся за много миль от Бреста, — возразил Джейк. — Тут кошмарное побережье, и он должен это знать!

— По-моему, он совсем не задумывается об этом, — сказал я. — Казалось бы, если он не боится за собственную шкуру, то должен был бы подумать о владельцах этого проклятущего судна. Ведь он потеряет работу, даже если спасется.

— Совсем не обязательно, Дик.

— Что ты имеешь в виду?

— Может быть, все это подстроено, — пояснил он.

— Боже мой!

— Да, такое случается в море. Когда судовладелец теряет деньги из-за фрахта и судно нет смысла ремонтировать, почему бы не получить страховку? Затонувшие корабли ни о чем не расскажут.

— Послушай, Джейк, ни один шкипер не станет рисковать своей жизнью ради кармана владельца.

— А как насчет кармана самого шкипера? — спросил Джейк. — Он же тоже наживется на этой сделке, можешь не сомневаться. Такой парень, как этот бельгиец, из кожи вон вылезет, если может что-то с этого иметь. Я знаю таких ребят. Ленивый, невежественный, добродушный, но отъявленный проходимец.

— Я не верю, что у него хватит храбрости справиться с подобным делом, — усомнился я.

— А может быть, и хватит — тут ведь нужно мужество особого рода. Не столь уж трудно, Дик, устроить так, чтобы корабль сел на мель в каком-нибудь тихом месте на побережье. Я хочу сказать, что это не так уж опасно. Шкипер свалит все на туман и придумает красивую историю о том, как боролся со стихией. А на самом деле доберется вброд до берега, наблюдая, как его корабль врежется в скалы там, куда его направил сам шкипер.

— А как насчет помощника капитана — и команды?

— Взятки, Дик, могут заткнуть рот всем.

Эта теория Джейка звучала убедительно, но даже если она была верной, я не понимал, как это может нам помочь.

— Ну хорошо, — сказал я, — пусть он отправит судно на дно, мне это безразлично. Я готов доплыть до берега.

— Я бы тоже не возражал, — ответил Джейк, — если бы он направлялся к какой-нибудь песчаной отмели у побережья Голландии, но если этот парень уверен, что поступает умно, садясь на мель около Пуант-дю-Раз, он делает самую большую ошибку в своей жизни, причем последнюю.

Я посмотрел на Джейка сквозь облако табачного дыма.

— Тебе меня не испугать, — засмеялся я. — Пошли на палубу.

Не произнеся ни слова, он последовал за мной. Сейчас море было еще более бурным, чем когда я стоял на мостике, а туман так и не рассеялся. Вода была серой, и волны вздымались, как странные гиганты с пологими плечами, выныривая из тумана и бросаясь на нас. Лица у нас сразу стали мокрыми от мелкого дождя. Время от времени палубу окатывало морской водой, и судно тяжело и устало покачивалось, словно у него не осталось сил.

Скоро стемнеет. Я видел на мостике фигуры помощника капитана и шкипера, которые стояли рядом с рулевым. Помощник неистово жестикулировал, и я мог представить себе поток слов, брызжущий из его глотки. Шкипер повернулся и беспомощно пожал плечами. Парень у руля флегматично смотрел вперед, невозмутимый, как мул. Они были похожи на немые тени в кинокартине. Я знал, какими они будут, когда наступит развязка: жалкими и бессильными, их просто сметет. Мы молча наблюдали за ними и за бурлящим морем и прислушивались к звуку дождя. Туман сгустился вокруг, он был теперь серым и удушающим, и ночь накрыла нас, как темная туча.

— Не думаю, — сказал Джейк, — что будет какая-то польза, если мы останемся здесь.

На этот раз промолчал я, и он пошел впереди меня в кубрик, где светила раскачивающаяся лампа, маня каким-то причудливым уютом, а бельгийский мальчик, игравший на губной гармонике, словно бы бросал вызов страху.


Я могу ясно видеть их сейчас, не прикрывая глаз, — темные фигуры на тусклом фоне, расположившиеся на койках в тесном кубрике при неярком свете лампы. Мальчик с губной гармоникой сидел на краю своей верхней койки, болтая ногами. Он клонился набок, щеки его надувались, и время от времени он отнимал инструмент ото рта и вытирал его о штанину. Один из кочегаров спал, лежа на спине, ему не мешали даже завывания губной гармоники. Он лежал в странном, неудобном положении: одна рука над головой, нога подтянута к груди. Кочегар громко храпел, и его отчетливый храп не смешивался с заунывной мелодией, которую наигрывал мальчик. Другой парень сидел, скрестив по-турецки ноги, с курткой на коленях, и откусывал грубую черную нитку. Он поглядывал на мальчика с губной гармоникой, подтрунивая над ним. Он говорил на смеси фламандского и французского, и я не понимал половины из его слов. Думаю, это он нарисовал порнографические картинки возле камбуза. Он усмехнулся нам с Джейком, показав большую беззубую пасть, в которой из черных десен торчали два желтых клыка.

Мне был противен его голос и хихиканье. Мальчик на верхней койке надул щеки, и его губная гармоника издала заунывный вой, а спящий человек под ним продолжал храпеть.

Я чувствовал, как волны бьются о борт судна, как его швыряет и оно стонет, трясясь, словно живое существо, которое непрерывно мучают. Надо мной послышался свист: это воздух прорвался сквозь какую-то щель; с палубы донеслось глухое эхо ветра, а в трюмах хлюпала и булькала вода.

— О господи! — сказал я Джейку. — Я не могу улечься и заснуть и не могу сидеть здесь и ждать. Уж если в этой дыре будет заварушка, давай постараемся, чтобы она была знатной и шумной!

Он улыбнулся, но ничего не ответил.

— Эй вы, — обратился я к мальчику, — прекратите эти чертовы завывания — jouez quelque chose.[208] А вы — finissez votre[209] проклятую возню с иголкой — chantez — chantez — tout le monde.[210]

Я забрался на койку и принялся размахивать руками.

— Moi, je suis дирижер,[211] заорал я, — подхватывайте все! — Я дал голландскому кочегару пинка под зад. — Просыпайся, паршивый лежебока, и пой.

Он перевернулся, тряся большой головой и проклиная меня. Бельгийцы засмеялись, а мальчик вскочил на койку рядом со мной, играя на своей губной гармонике мне в самое ухо. Мы пели хором под его аккомпанемент, свистели, орали и топали ногами. Кто-то начал импровизировать на другую мелодию, мальчик подхватил, а я с серьезным видом поклонился.

— Messieurs, mesdames, permettez-moi de vous presenter ma petite camarade…[212]

Мы с мальчиком нежно приникли друг к другу, бельгийцы стали свистеть и улюлюкать и запели во всю глотку.

Судно тяжело перевалилось с боку на бок, и мы попадали с коек, цепляясь за все и матерясь, и попытались танцевать на полу. Мальчик наигрывал на губной гармонике, остальные хлопали в ладоши и притопывали.

Это была песня про «une blonde,[213] у которой что-то там было „profonde“».[214] Мы пели, разумеется, изображая все в лицах, и я подражал словам и гримасам мальчика, едва понимая, что произношу, и трясясь от смеха. Песня «Il у avait une blonde»[215] состояла из быстрого обмена репликами:

— C'était comme ça?

— Deux fois ça, mon vieux.

— Quoi! Plus grande encore? Pas possible.

— Cherche-la-alors, ta blonde. Tout le monde va passer dedans.[216]

Раздался новый взрыв смеха, когда судно опять накренилось и мы, потеряв равновесие, беспомощно покатились в угол.

Джейк толкнул дверь, и от порыва ветра закачалась лампа, пока он, высунувшись наружу, смотрел, что там творится.

Было ясно, что море разбушевалось еще сильнее — в этот момент палубу окатило водой, которая ворвалась через открытую дверь в кубрик.

— Закрой ее, чертов дурак! — сказал я Джейку. — Ты хочешь нас утопить?

Одного взгляда было довольно, чтобы увидеть, что туман теперь стал частью темной ночи, ужасной и окутавшей все, — из-за него мы не могли даже различить мостик. В одно мгновение мы протрезвели, смех замер на губах, а губная гармоника внезапно умолкла на середине ноты. И тогда со стороны мостика зазвонил колокол, и мы услышали, как кричит помощник капитана. Один из тех, кто был на вахте, покачиваясь, направился к нам — с клеенчатого плаща струились потоки воды, голова была опущена, он отчаянно боролся с ветром. Мы вышли на палубу в чем были. Я держался рядом с Джейком, кто-то следовал за мной, натягивая сапог и что-то бормоча себе под нос, и я увидел, как два человека с белыми испуганными глазами переглянулись.

Теперь «Романи» барахталась в воде, как черепаха. Снова зазвонил колокол, и судно нырнуло, словно у него не осталось сил и оно должно было отдаться на волю волн.

Теперь мы почти не продвигались, скорость была минимальная. Мы стояли на палубе, глядя друг на друга в сумерках, ожидая приказа или хоть какого-то знака. Люди взволнованно перекликались, каждый предлагал, что нужно сделать, и никто не слышал никого, кроме себя. Откуда-то издалека доносились хриплые крики помощника капитана. Я взглянул на Джейка, стоявшего рядом. Он притих, как будто ушел в себя, и я никогда еще не видел его таким спокойным. Потом он повернулся ко мне со знакомой улыбкой, от которой всегда становилось легче и казалось, что нет ничего страшного.

— Если начнется паника, — сказал он, — с тобой все будет в порядке, не так ли? — Он говорил спокойно, без тени страха, и я знал, что там, где он, можно ничего не бояться.

— Да, — ответил я, — со мной все будет хорошо.

Мы стояли в ожидании, напряженно вглядываясь в туман и темноту, вертя головами, прислушиваясь — все время прислушиваясь.

Мне казалось, что прошло много часов и ничего не менялось, ничего не происходило — даже ничего ужасного, это хоть как-то отвлекло бы нас; мы продолжали ждать, а корабль поднимался и падал на огромных волнах, и тихий дождик лил в лицо.

Я недоумевал, отчего это прерывистый, ужасный ритм губной гармоники все вертится и звучит у меня в мозгу, причиняя боль и мешая полностью осознать, что может случиться. Я вспомнил, как трамп «Романи» стоял у причала в Стокгольме, а еще — высокий кран, огни и грохот угля, сыпавшегося в трюм.

Я увидел, как мы с Джейком бежим прочь от кафе, где на полу лежит человек с ножом в спине, и к этой ужасной картине почему-то добавился бельгийский мальчик, державший у рта губную гармонику и выводивший заунывную мелодию.

— Джейк, почему они не сделают чего-нибудь? — спросил я. — Какой смысл вот так слоняться и ждать? Почему никто ничего не делает? — Я услышал, что голос мой звучит громче обычного и как-то неестественно. Я схватил Джейка за руку.

— Тебе не нужно беспокоиться, — ответил он.

Я понимал, что ничего не изменится, что бы я ни сделал, ругаюсь ли я на чем свет стоит или молчу. Но я не мог стоять, чего-то ожидая, мне хотелось двигаться, что-то перетаскивать — словом, делать хоть что-нибудь. Я видел, что другим парням легче от того, что они взволнованно болтают и сыплют проклятьями.

— Сколько это будет вот так продолжаться? — спросил я. Говорил и говорил, не дожидаясь ответа: — Им не следовало покидать Стокгольм. Вот где они сделали ошибку — когда покинули Стокгольм… — Как я цеплялся за эти глупые слова, льющиеся потоком! — Да еще поставили какого-то идиота командовать кораблем! Он же не может сориентироваться в тумане, особенно у этого побережья. Куча ублюдков — вот кто они такие, куча ублюдков… — причитал я.

Быть может, если рассеется туман, нам удастся выкарабкаться. А что, если Джейк ошибся в своих расчетах и Брест недалеко — не слишком далеко? Да, несомненно, Брест окажется совсем рядом. Когда туман рассеется, мы сможем оглядеться и шкипер поймет, что ему больше не удастся нас дурачить. Брест — это было бы прекрасно. Я был рад, что эта мысль пришла мне в голову. Я уже видел, как иду по улицам Бреста, направляясь куда-нибудь выпить, как стою на мосту, облокотившись на парапет. Невозможно, что этого никогда не будет.

— Джейк, — сказал я, — какого черта он не возвращается в Брест? — Но мои слова звучали неубедительно, в них было недостаточно злости, а голос предательски дрожал — это, скорее, напоминало беспомощное утверждение.

Джейк взглянул на меня. Волосы и ресницы у него были влажными от тумана.

— Мы далеко от Бреста, — ответил он, — мы далеко от всего.

— Да, но послушай, — начал я и тут же умолк, не в силах закончить фразу. — Да, но послушай… — Больше я не произнес ни слова, совершенно сбитый с толку, словно в каком-то оцепенении.

Дурацкие звуки губной гармоники больше меня не преследовали. Я грезил о том, как стою у себя дома в саду, указывая Джейку на окно библиотеки и говоря небрежным тоном: «Если мы войдем, то помешаем отцу». Я видел эту картинку до смешного ясно. Видел, как Джейк, войдя в дом через стеклянную дверь, дотрагивается до плеча моего отца, и они улыбаются друг другу так, будто знакомы тысячу лет, а лица у них вдруг становятся поразительно похожими — и в конце концов сливаются в одно.

«Вы знаете, — сказал Джейк, Джейк из моего воображения, — вы знаете, что Дик тоже пишет?» И мой отец кивнул, а я стоял, слегка отчужденный, чуть ли не надменный, раскачиваясь на пятках.

«Il у avait une blonde».

Но при чем же тут это? Не было никакой необходимости приплетать сюда эту песенку. «Джейк, — сказал я, — Джейк…» — и картинка исчезла, я снова стоял на палубе «Романи» рядом с Джейком, вглядываясь в пелену тумана. На мостике снова зазвонил колокол. Кто-то сипло закричал на полубаке. Это был бельгийский мальчик, которого поставили там вести наблюдение. Он спускался к нам по трапу, размахивая руками. С мостика что-то заорали в ответ.

— Слушай, — сказал Джейк, — слушай…

Я затаил дыхание, похолодев и трясясь с головы до ног. Внезапно мы услышали звук, которого ждали. Этот звук я так часто рисовал в воображении, находясь в безопасности, а теперь он гремел у нас в ушах, зловещий и несомненный. Он был ужасный, невидимый, такой близкий, но неосязаемый, и он все приближался — ликуя и издеваясь над нами, которых неотвратимо несло туда, и мы были беспомощны в пелене тумана.

Угрюмый и упорный, он не отпускал нас — этот звук моря, с грохотом бьющегося о скалы, этот рев волн, обрушивающихся на скрытый берег.


Они метались по палубе, рыдая и что-то выкрикивая — маленькие человеческие фигурки с лицами, посеревшими от страха. Я носился вместе с ними. Я был одним из них. Мы вцепились в канаты шлюпки. Мимо меня прошел помощник капитана, размахивая руками, и что-то прокричал мне в ухо. Я его ударил, сшиб с ног и перешагнул через его тело. Кто-то хватался за меня, лепеча что-то, как ребенок-дебил. Я оттолкнул его и стал прокладывать себе путь через толпу людей, которые боролись друг с другом как безумные — животные в клетке, лишенные всего человеческого.

Мы срывали чехлы со шлюпки, вертя головами в темноте, прислушиваясь к реву волн, идущих на нас из тумана, и бессильно сыпали проклятьями, натыкаясь друг на друга, безжалостные и совершенно потерянные.

Сейчас шлюпка качалась на шлюпбалках, и мы цеплялись за нее, не слушая команд, наступая друг другу на ноги в страхе и растерянности. Нас было слишком много, и мы боролись за места в шлюпке с ненавистью в душе, в диком отчаянии нанося удары.

И только тогда я вспомнил о Джейке. Вцепившись одной рукой в шлюпбалку, я поискал его лицо среди бледных идиотских физиономий людей, напиравших на меня со всех сторон.

«Джейк, — позвал я, и снова: — Джейк!»

Он не ответил мне, его там не было. Я отбивался от рук, тащивших меня вниз. Мне больше не хотелось в шлюпку, я хотел найти Джейка — его там не было, и мне нужно было его найти.

«Джейк! — звал я. — Джейк… Джейк…»

Теперь мне уже было не выбраться, шлюпка раскачивалась на шлюпбалках, спускаясь в море, и я боролся, сыпал проклятьями, отбиваясь от цеплявшихся за меня людей, одержимых ужасом и невменяемых.

«Джейк… Джейк…»

И я увидел его на какую-то минуту, увидел его откинутую голову и его улыбку. Я услышал, как он окликает меня — это была фраза, исполненная красоты, которую мне никогда не забыть: «У тебя все будет хорошо, Дик», — и промелькнул величавый образ, несломленный и бессмертный.

Потом мы отдалились от него, и больше ничего не было — лишь вода внезапно вспенилась под нами; море вошло в мои легкие, в сердце; меня завертело на рокочущих белых бурунах, и я начал опускаться — ниже, ниже, в черноту вечности; и меня вдруг выбросило на какой-то берег, куда Джейк никогда за мной не последует, выбросило покинутого и одинокого. И я цеплялся онемевшими пальцами за выступ скалы, поднимаясь из воды, а потом меня пронесло мимо, и утащило в море, и швырнуло, как камень, прямо на камни, истекающего кровью и разбитого. Я лежал на песке, протягивая руки, но его там не было. Я звал его, но его не было.

«Джейк… Джейк… Джейк…» — глас души, вопиющий в пустыне. А вокруг только туман, и дождь, и буруны, с грохотом набегающие на берег. А позже, когда рассеялся туман, я увидел, что вокруг меня — высокие скалы, окружающие широкую бухту.

Начался отлив, унесший обломки кораблекрушения, а на черных скалах «Романи» поднимала свой разбитый лик к небесам.

Я сидел один и смотрел, как волны разбиваются о корабль, как идет дождь над морем и занимается серый рассвет.

Часть вторая Хеста

Глава первая

Вначале жизнь была словно во сне, существование, сотканное из теней, где места и люди не были материальны. И не имело особого значения, куда я иду и как живу. Ночь следовала за днем, было солнце в небе, шел дождь, дул ветер; тянулись бесплодные участки земли, где не было ни одного деревца, и были каменные деревни и маленькие церкви, пострадавшие от непогоды и ветра.

Была какая-то крестьянка, стиравшая белье в пруду, и была собака, лениво растянувшаяся на пороге маленького домика и отмахивавшаяся хвостом от мух. Все это продолжало незыблемо и спокойно существовать, но я не представлял, как смогу вновь занять свое место в мире. Жизнь шла своим чередом вокруг, с нестройным шумом и эмоциями, не касаясь меня, а я будто стоял в стороне, не поддерживая контакта с огромным потоком, который проносился мимо. Я ничего не значил, я был так мал. Когда-то я стоял на мосту, сознавая неизбежность смерти, и в тот момент зов жизни и блеск приключения казались мне сильнее, чем когда бы то ни было. Я заглянул в бездну и увидел, как хороша земля. Что-то во мне боролось за спасение, плакало о том, что я еще должен состояться. Ветер, дувший мне в лицо, пыль под ногами, шепот проходивших мимо мужчин и женщин, таких милых, таких знакомых, сам запах их пота и одежды — все это в последний раз будто взывало ко мне. Сумятица жизни, слава и боль. Драгоценная интимность мелочей. Мне хотелось многого, так бесконечно многого. Но все это случилось давным-давно — все эти прежние стремления и эти желания. Я пережил их, от них ничего не осталось. Я озирался сейчас в поисках их следов, но все исчезло.

Мне больше не хотелось ни солнца, ни моря, ни неба, ни земли под ногами, ни человеческого тепла — вообще ничего.

У меня была вся жизнь впереди, но я ничего не хотел.

Я был каким-то дурацким бессловесным предметом, глиной, лишенной всяких чувств, усталой и потерянной. Я был бестелесным, не знающим утешений разума и стойкости страдающего сердца. У меня не было мужества. Надежда была словом из другого языка, который я не пытался понять. Не осталось ничего, кроме глаз, видевших скорбную и неотвязную картинку, на которой каждая деталь была четкой, словно нарисованной тонкой темной кистью. Было серое утро после того, как рассеялся туман, и пустынный берег в обрамлении мрачных гранитных скал.

Был отлив, волны разбивались о «Романи», лежавшую на выступе скалы, призрачную и причудливую. Борта ее были разбиты, шлюпбалки упали и запутались в канатах. На палубе начали образовываться лужи, и морская вода вливалась и выливалась из трюма с каким-то странным бульканьем. На носу свисал трап, сломанный и покосившийся. Возле камбуза на гвозде все еще болталось белое полотенце кока, которое трепал утренний бриз — оно было как живое. Кастрюли и кружки на камбузе, должно быть, целы и невредимы. И фигуры женщин, нарисованные белым мелом, тоже целехоньки — абсурдные и нелепые, глумящиеся над тишиной. На поверхности воды безмятежно плавали обломки кораблекрушения, которые уносило отливом: оторванные куски древесины, листы железа, часть гребного винта, деталь шлюпбалки.

Были тут и бочки, и разбитые бутылки, и банки мясных консервов, и надколотая раковина, и мешок с арахисом — они лениво перекатывались взад и вперед на гребне волны.

Разбитая шлюпка лежала как раскрытая раковина — ее забросило на берег повыше, где было сухо.

Между двумя скалами было небольшое озерцо, вода в котором была теплая, ее прогрело утреннее солнце. Здесь нашли прибежище разбитая тарелка и кусок мыла, а чуть поодаль — яркий журнал, когда-то валявшийся на полу в кубрике.

Теперь, когда не было ветра и тумана, рокот моря затих. Налево виднелись отвесные скалы, серые, огромные и неприступные. Они тянулись до заостренной стрелки, походившей на острие бритвы — волны тут разбивались, будто натолкнувшись на что-то невидимое. На скале стоял маяк, дальше — еще один. В этом месте море никогда не было спокойным, оно рокотало и подпрыгивало от ненависти и торжества, и волна встречалась с волной, сливаясь в бесплодном объятии, ужасном и холодном.

Направо была широкая бухта, вода в ней теперь была спокойной и прозрачной, и белые барашки набегали на полоску желтого песка. Казалось, эта бухта должна служить убежищем от бури и здесь должен быть мир и покой. «Романи» наклонилась к ней на своем выступе скалы, словно тянулась к этой бухте и жаждала прикоснуться к песку. Но не было здесь ни мира, ни покоя — это место было заброшенным и пустынным, и никто здесь не обитал.

Море оставило здесь и другие реликвии, разбросав их на мокром песке среди обломков кораблекрушения. Оно выносило их бережно, как бы раскаиваясь, вздыхая и что-то шепча, и с них струилась вода, как слезы печали при расставании. Они лежали на берегу, отделенные друг от друга, темные и неподвижные, и солнце светило на их бледные лица и мягкие блестящие волосы. Они словно спали, устав от дневных трудов, положив голову на руки, и теперь у них был счастливый и успокоенный вид.

Такова была преследовавшая меня картинка, и мне хотелось стать частью ее и тоже уснуть на берегу вместе с другими, но мне не позволяли. Мне нужно было уходить и жить своей жизнью. У меня не было права там остаться и забыться сном. Мне нужно было оторваться от этой картинки и с грустью и благоговением спрятать ее в затененных уголках памяти.

Я никогда не забуду этого. Никогда не допущу, чтобы этот образ потускнел и покрылся пылью. После всего, что произошло и произойдет, я постоянно буду видеть эти неровные скалы, и маленький маяк, стоявший за острым, как лезвие бритвы, Пуант-дю-Раз, и разбитую, брошенную «Романи», и, наконец, прекрасные и покинутые спящие фигуры в Бэ-де-Трепассе — бухте Мертвецов.


Нужно было очень много сделать. После первого немого оцепенения это несколько отвлекало меня от мрачных мыслей. Каждое новое событие было для меня мучительно и тягостно. Какие-то люди меня кормили и одевали; нужно было отвечать на вопросы; передо мной возникали взволнованные лица, одно за другим; люди что-то кричали, дотрагивались до меня, гладили, а я со своим плохим французским не понимал, что они говорят. Меня тащили и усаживали в углу какой-то комнаты — автомобиль громыхал по пыльной дороге, и была деревня, и снова люди, и снова вопросы. Теперь я полагаю, что они желали мне добра, что они меня жалели. Но мне не нужна была жалость — я лишь хотел, чтобы меня оставили в покое, а они не отставали.

Сначала меня отвезли в деревню с названием Плогофф. Там был пастор. Он ничем не мог мне помочь. Я не был болен, не нуждался в помощи. Был там еще один крестьянин — добрый, кроткий старик, который позволил мне поспать у него в домике. Он пытался отогнать от меня должностных лиц и тех, кто задавал вопросы, приказал уйти любопытным, которые глазели на меня и показывали пальцем.

Я все еще был ошеломлен и ничего не понимал, слышал обрывки разговоров, улавливал испуганные и сочувственные интонации.

«Ils sont tous mort»[217] — эта фраза стучала у меня в голове. «Ils sont tous mort» — и передо мной сразу же представала яркая и четкая картинка: спящие фигуры в Бэ-де-Трепассе. Так называется эта бухта — Бэ-де-Трепассе, бухта Мертвецов, а маяк и острый мыс — Пуант-дю-Раз. Значит, Джейк был прав… Джейк… Но мне нельзя об этом думать; нельзя поддаваться мысли о том, что его нет. Он сказал мне: «У тебя все будет хорошо». И я не стану тревожить его своей скорбью, где бы он ни был — даже если он лежит на влажном песке, с руками, вытянутыми над головой, с закрытыми глазами, без улыбки на лице.

Я буду представлять себе Джейка таким, каким он был — давным-давно, в горах над Лорделем, верхом на лошади, на фоне заката. Представлять его идущим рядом со мной: как он смеется, насвистывает, подбрасывает на ходу камешек.

Я буду представлять себе, как он сидит, прислонившись спиной к дереву, и костер отбрасывает отблески на его лицо; его серьезные глаза смотрят на меня, он курит сигарету.

Все это принадлежит только мне. Море не в силах отобрать это у меня.

Моя собственная жизнь продолжалась. Надо было пройти через скучные, необходимые формальности — ответить на все эти бесконечные вопросы, которые задавали мне незнакомые люди. Я провел две ночи в деревне Плогофф у рыбака-бретонца, а потом отправился в Нант давать показания о кораблекрушении и о том, как оно произошло. Все это легло на мои плечи, так как я был единственным, кто выжил. Было невыносимо думать об этом. Не знаю, почему один я был выбран из десяти человек, чтобы продолжать жить. Это была чья-то высшая ирония. Меня вынесло море, в безопасную бухту, после того как затонула шлюпка, вынесло разбитого, истекающего кровью, но живого — и остальные были выброшены на берег позже, один за другим, с руками, поднятыми над головой… Не стоило вспоминать все это.

Итак, я отправился в Нант, где ответил на все вопросы, после этого я мало чем мог им помочь. Но, к моему удивлению, мне дали денег и какую-то одежду в качестве небольшой компенсации. Я подумал, что это любезность с их стороны: они не были обязаны помогать. Теперь я был свободен, и «Романи» больше меня не удерживала.

Я пошел к британскому вице-консулу в Нанте. Здесь мне пришлось ответить еще на какие-то вопросы и подписать какие-то документы. Эти дела отвлекали меня от мыслей, таким образом я был чем-то занят. Я был растерян и неприспособлен, в незнакомой стране, без Джейка. В Скандинавии он занимался всеми делами, к тому же мы высадились там на берег в качестве матросов с корабля. Не нужно было ни паспортов, ни формальностей. А теперь мне пришлось самому всем заниматься. Я был иностранцем без средств к существованию. Консул предложил мне вернуться в Англию. Для меня это было исключено. Что мне делать в Англии? Я не мог поехать домой. Я не мог нигде обосноваться. Я всегда буду скитальцем, я знал это. Только теперь я буду один.

По пути в Отту Джейк сказал, что я должен собраться. Я никогда не понимал, что он имеет в виду. Была подброшена монетка, был мой выбор и Стокгольм, а потом — «Романи». Все это произошло из-за меня. И он погиб. И ему теперь безразлично, что будет со мной. Я никогда больше его не увижу, не поговорю с ним. Остается только продолжать как-то жить, принимая то, что будет.

Мне нужно уехать из Бретани. Я не мог смотреть на море, скалы, поля и пыльные дороги. Маленькие домики, серьезные обветренные лица крестьян, церкви с выщербленными камнями, их спокойная простота, деревушки, дремлющие под полуденным солнцем, — все это, такое безмолвное и чистое, было не для меня.

Сначала мне хотелось этого покоя и безмятежности, чтобы оцепенеть в своем горе, но теперь я чувствовал, что мысли меня истерзают. Мне казалось, что, если вокруг будет шуметь и двигаться множество людей, станет легче. Мне будет не так одиноко, если я буду все время чем-то занят. К тому же надо было как-то себя содержать. Таков идиотизм жизни. Мне нужны были еда и питье, нужна была крыша над головой. Меня уязвляло, что приходится всем этим заниматься и что, поев или поспав, я чувствую себя лучше. Я презирал себя за то, что способен есть и забываться сном. Я не должен смотреть утром на небо и радоваться солнцу. Не должен покупать пачку сигарет и сидеть после завтрака у стены, зевая, не должен улыбаться невольно оттого, что на солнце тепло.

Это выглядело так, будто я не горюю о Джейке.


Мне действительно очень повезло. Все могло быть намного хуже. Я должен быть благодарен за маленькие подарки судьбы. И британский консул, и агент компании, которой принадлежала «Романи», очень мне помогли и обеспечили всем необходимым. Таким образом, у меня оказалось достаточно денег, чтобы продержаться некоторое время, если тратить их экономно.

Меня это вполне устраивало. Я буду жить день за днем. У меня появилась одна идея — уехать в Париж. Я распрощался со всеми в консульстве, поблагодарив их за доброту. Ко мне подходили незнакомые люди и тепло пожимали руку, а маленький репортер из местной газеты даже сфотографировал меня, «моряка, потерпевшего кораблекрушение», и этот снимок поместили на центральную полосу рядом с фотографией «Романи», посвятив половину колонки моим личным страданиям. Да, все они были очень добры ко мне. После этого я пошел на станцию и купил билет в третий класс до Парижа. Итак, я уезжал из Нанта, и от тени «Романи», и от того, что потерял, — к началу новой жизни и новым интересам, забыв об этом аде.


В поезде было полно моряков, ехавших домой в отпуск, мы набились в жесткий деревянный вагон, как животные в крытую повозку. Почти все были молоды, в превосходном настроении. Моряки смеялись и пели, высовывались на станциях из окон, окликая девушек, свистели и подтрунивали друг над другом.

Приятно было на них посмотреть. Однако я к ним не присоединился. У меня была с собой газета, и я притворялся, что читаю. Я смотрел на мелькавшие за окном пейзажи — деревни и леса, холмы и поля, пока все не начало сливаться и я перестал что-либо воспринимать. Устав, я устроился в углу вагона, подперев голову кулаком, и попытался уснуть. Болтовня и смех моряков набегали, как звуковые волны.

Мы прибыли в Париж в восемь часов вечера.

Станция называлась «Вокзал Монпарнас». Я вышел из поезда, и меня понесло к выходу вместе с толпой. Кругом были суматоха и шум, все спешили, царило какое-то странное возбуждение, я остановился на широком бульваре, где позвякивали трамваи и грохотали по булыжникам такси. Повсюду были кафе, и люди, и огни, которые только что начали зажигаться; пахло вкусной едой, воздух был теплый, весело гудели такси, кто-то смеялся, повеяло духами, мимо прошла счастливая парочка — это был Париж.

Я нашел комнату на улице Вожирар. Эта улица отходила от бульвара Монпарнас. В комнате было душно и не очень чисто, зато она была дешевой. Я посмотрел вниз, на улицу: напротив была стена с вывесками. Если высунуться из окна, можно было увидеть конец улицы и жалюзи табачной лавки, стоявшей на углу, в красную и белую полоску, там можно было выйти на бульвар. Я обвел комнату взглядом — и надбитый кувшин, и таз, лампу с красным абажуром, кровать, продавленную посередине, — и попытался почувствовать себя так, словно все это было мое.

Позже я вышел и перекусил в маленьком ресторанчике на бульваре Монпарнас, где было большое меню, написанное лиловым карандашом, которое я не потрудился прочесть, на скатерти еще оставался хлеб после предыдущих посетителей. Несмотря на это, еда здесь была хорошей. Я выпил немного бренди, чтобы расслабиться, и откинулся на спинку стула, закурив сигарету «Кэмел». Я был рад тому, что ощущаю усталость и разум затуманен выпивкой. Я наблюдал, как за соседним столиком толстый еврей щупает грудь девушки. У нее были совершенно глупые глаза навыкате и кожа лоснилась под слоем косметики. Помню, я порадовался, что мне не нужно ложиться с ней в постель, потом встал и довольно неуверенной походкой вышел из ресторана, щурясь на огни и на прохожих, которые будто принадлежали другому миру. Я вернулся в свою душную комнату, смертельно усталый и испытывающий легкую тошноту, — без единой мысли, безразличный ко всему.


Я был рад, что приехал в Париж. Сначала я еще сомневался, но через три дня уже был в этом совершенно уверен. В мире не было другого места, которое так подошло бы мне именно сейчас. В Париже невозможно чувствовать себя по-настоящему одиноким. А это было сейчас самое главное — не чувствовать себя одиноким. Не было никакого сравнения между Парижем и Лондоном. Я перегнулся через парапет моста, глядя на Сену, и подумал о том, другом мосте, в Лондоне. Здесь такого не могло бы случиться. Что-то в теплом пыльном воздухе Парижа препятствовало этому. Легко было забыть о себе из-за растрепанной книжки на лотке букиниста на набережной, из-за древнего старика с длинной белой бородой, в широкополой черной шляпе, из-за собора Парижской Богоматери с мягкими серыми очертаниями, высившегося над сетью мостов, из-за розового неба с одиноким белым облачком. А потом, впитав в себя все это, я удалялся от набережных в любом направлении, снова вверх на Монпарнас, соприкасаясь плечами с людьми, которые улыбались, шел в кафе, где жалюзи были опущены до самого тротуара и где не было ни дюйма свободного места; кто-то размахивал газетой у самого моего лица, пахло подгоревшим хлебом и сигаретами «Кэмел», и я видел мрачные глаза бородатого мужчины, красные губы девушки в желтом шарфе.

Мне казалось, что в этих зарисовках есть какая-то завершенность — это были маленькие мгновения жизни, которые глаз выхватывал на секунду, и они исчезали, сменяясь другими. Я продолжал сидеть за круглым столиком, со всех сторон окруженный гулом голосов и сотней нетерпеливо размахивавших рук, и говорил себе, что, будь я старым, эти люди казались бы мне подобными взрывам газа, сгусткам энергии, доходящим до высшей точки кипения из-за совершеннейших пустяков; но поскольку я был молод, мне хотелось быть таким же страстным, как они, и таким же теплым. Мне хотелось разделять их энтузиазм и вместе с ними отдаться какой-то вере — неважно, во что именно верить, главное — с энергией и пылом. Ведь дело не в самой вере, а в обладании ею. Мне хотелось с головой уйти во что-то, а не стоять в стороне, наблюдая, немного заинтересовавшись происходящим. Таким образом, после трех дней в Париже я с интересом собирал мимолетные впечатления, картинки, образы парижан, которые застревали у меня в сознании, я всматривался в окружающий мир, пока еще мало что понимая. Старина не вызывала у меня интереса. Я не разглядывал окон Сент-Шапель, не изучал затененных арок собора Парижской Богоматери, не бродил по узким улочкам, не заходил в тускло освещенные церкви. Нет, я был поглощен только жизнью, которая бурлила вокруг меня, странной интимностью кафе, лицами, будто знакомыми. Я не знал этих людей и размышлял о том, как они живут — тот мужчина или та женщина.

Таков был Париж моих первых дней — импрессионистский этюд, сочетание цвета и тени, ощущение полноты жизни; каким-то странным образом меня затягивало в этот нарисованный мир и уносило, и не оставалось времени для рефлексии, не было времени предаваться размышлениям в одиночестве своей комнаты.

И это было хорошо, потому что мне совсем не хотелось предаваться размышлениям в одиночестве. Звуки Парижа уводили меня от безмолвия бухты Мертвецов, смех и звон посуды в кафе заглушали глухой шепот морской воды, вытекающей из трюма «Романи» в час отлива. Здесь существовало братство людей, которые были мне незнакомы, такое бесконечно ценное и милое: широкая спина мужчины с соломенной шляпой на коленях, раскрасневшееся приветливое лицо усталой женщины, увешанной пакетами, которая тащила ребенка за руку; и я цеплялся за них и за ту высшую силу, которой они обладали — вызывать в моем воображении целую историю о том, что он думает или куда она идет, чтобы бесконечно тянулась эта цепочка историй, и чтобы я ни на минуту не остановился и не обернулся бессознательно к нему, ушедшему от меня, и не нахлынули воспоминания, и я снова не стал потерянным и одиноким.

Теперь я знал, что эти звуки и это движение дышащего, живого города были мне необходимы и что я должен все время находиться среди людей. Каким-то образом мне нужно смешаться с ними, стать одним из них. Не быть больше собой, нелепым и одиноким, не уползать в тихий уголок. Мне нужно продолжать жить, поэтому я должен жить хорошо и по возможности в быстром темпе, много видеть, впитывать все это, делая из жизни нечто вроде занятия, оценивая все, что делаю, говоря себе: «Это хорошая минута… и эта… и эта…» Мне определенно следует остаться в Париже, я не уеду из Парижа. Я не совсем четко представлял себе, как именно собираюсь жить. Эта неопределенность вызывала у меня приятное волнение: никогда не быть ни в чем уверенным, жить одним днем. А пока я сидел здесь, на Монпарнасе, на террасе кафе «Купол», с пустыми карманами, развалившись на стуле, покуривая американские сигареты, изрядно захмелевший, мне вдруг вспомнился мой отец в Англии: стеклянные двери, выходящие на лужайку, и он, сидящий в библиотеке, уверенный, знаменитый; воспоминания обо мне, его сыне, не нарушают плавного течения его жизни, которая так значительна. Конечно, я мог бы написать ему и попросить денег. Я играл с этой мыслью, и это меня забавляло. Неизбежное письмо на восьми страницах, со слезными просьбами о помощи и признанием неудачи — побитый щенок с поджатым хвостом. Или телеграмма с простой констатацией фактов, отправленная в минуту решимости.

Нет, я не сделаю ничего подобного — только не я! Я не стану смиренно принимать его доброту, благодарить и все такое. Мне не нужны подобные ощущения. Я будто слышал голоса его друзей: «Он был так добр к нему, знаете ли, так добр». Конечно, он прислал бы мне денег, если бы я попросил. Это я знал точно. Прислал бы охотно, без всяких упреков, поскольку давно ожидал такой просьбы. Он даже не принял бы это всерьез — вскрыл бы письмо за завтраком с легкой улыбкой и пожал плечами, бросив взгляд на мать. «Наконец что-то от Ричарда. Разумеется, он в беде. Нам бы лучше послать ему чек и деньги на билет домой. Ты позаботишься об этом, дорогая? Тебе бы нужно прочесть его письмо».

Потом он развернул бы «Таймс» и, тщательно сложив, принялся изучать центральную полосу, в то время как мать, встревоженная, раскрасневшаяся, читала бы мое длинное послание, расстраиваясь, что по моей вине может быть испорчен его завтрак, и стыдясь, что принимала непосредственное участие в появлении на свет меня, своего сына. Ведь он должен был стать совсем другим, он был таким спокойным ребенком — никаких хлопот, — а теперь вдруг все это! Такие огорчения, нарушающие безмятежное течение жизни. Затем мой отец пошел бы в библиотеку, и его равнодушие ко мне былобы совершенно искренним, он даже не пытался бы притворяться, что я ему не безразличен. Он бы рассеянно смотрел в окно застывшим взглядом, этот старик, лишенный чуткости, возвращался бы к своему письменному столу, уверенно брал ручку и спокойно, четко прокладывал себе путь на страницы бессмертия…

Нет, я не стану ныть и клянчить. Я могу стоять на своих собственных ногах. И я не стану пользоваться его именем и родством с ним. Этот крайний индивидуализм давал мне чувство острого наслаждения. Знаменитый отец — и сын-изгой. Быть свободным от него, восстать, уничтожив его власть. Когда-нибудь, в один прекрасный день, я еще покажу ему, на что способен. Вот я, никто, сижу в кафе пьяный, но я более жив, чем он. Алкоголь избавил меня от чувства неполноценности. В своем воображении я рисовал себя иным: сущий дьявол, который берет от жизни то, что хочет, и когда-нибудь поразит мир великолепным жестом. Живущий в полную силу… О да, это, несомненно, я! Если бы я был трезв, то был бы всего-навсего мальчишкой, сидевшим за маленьким столиком кафе, который вскоре вернется в свою комнату, у которого нет никакого занятия, который слегка глуп, очень неопытен и одинок, — но я был пьян и полон теорий, и это был Париж, а я был потрясающим парнем. Я решительно подзывал официанта, ругал его за то, что он медленно меня обслуживает, покупал французскую газету, которую не читал, долгим взглядом критически окидывал ноги проходившей мимо девушки.

Неужели кто-то во мне сомневается? Уж я-то в этом разбираюсь.

За соседним столиком сидела компания. Мужчина с бородой и глазами навыкате все время ударял кулаком по коленке и разглагольствовал. На нем была пурпурная рубашка с расстегнутым воротом. Рядом с ним сидел маленький человечек с желтоватым лицом, ловивший каждое его слово. Возле них остановился высокий светловолосый юноша с папкой рисунков под мышкой — я вдруг почувствовал, что он никогда их не продаст, у него не хватит мужества показать эти рисунки, — он как раз наклонился над их столиком. За столом сидели еще две девушки без шляпок, с плохими фигурами и хорошими волосами. Они старались походить на венгров, но были до мозга костей англичанами, а поскольку я сильно выпил, это уже не имело значения, и они вовсе не были для меня забавными. Я не сомневался, что они блестяще рисуют и блестяще пишут и никто их не понимает — так как они опередили свое время — и что когда-нибудь их поймут, но пока они бешено работают, горят идеями, несчастны без всяких причин, слишком много говорят, а еще все они попеременно спят друг с другом.

«Я не пьян, — сказал я себе, — я вовсе не пьян».

Я слушал их с серьезным видом, ловя обрывки беседы, и мне казалось, что каждое произнесенное ими слово искренне и верно. Человек с длинной каштановой бородой был апостолом новой веры.

— В искусстве, — говорил он, — секс — это всё. Вы никуда от него не денетесь.

Я кивнул, словно сидел за их столиком, и задумался: то ли это совсем новая идея, то ли я ее где-то уже слышал.

— Каждая кривая на рисунке, — продолжал он, — выражает сексуальное влечение. Разумеется, это делается бессознательно у людей, которые намеренно слепы к собственным побуждениям, но для нас — для нас, которые знают об этом, — в этом суть творчества. Когда я провожу на холсте прямую линию, то всегда напоминаю себе, что это не линия — это символ, секс-символ. Если бы я этого не сознавал, то вообще не смог бы рисовать.

Он сделал паузу, и все смотрели на него с восхищением.

— Мы должны это культивировать, — сказал он. — Нужно порвать с этим состоянием ужасающей пассивности. Мы должны признать секс на холсте, но не как продукт цивилизации — это должно идти изнутри, как последний решительный протест…

Этот поток слов поверг меня в изумление. И тут заговорила одна из девушек.

— Кронстайн говорит, что такой вещи, как секс, не существует, — заявила она. — Он говорит, что секс существует только в нашем воображении.

Ха! Вот это да! Бородатому нелегко будет отбиться. Уж если Кронстайн сказал такое… Правда, я никогда о нем не слышал, но существует же кто-то с фамилией Кронстайн, несомненно… Я сильно пьян? Однако мой бородач не сдавал позиций, он был исполнен решимости победить. Он засмеялся и, откинувшись на спинку стула, пожал плечами.

— Ты немного отстала от времени, — возразил он. — По крайней мере уже три месяца никто не верит в Кронстайна. С ним покончено.

Тогда, конечно, другое дело. Мне было жаль эту девицу. Впрочем, сама же и виновата: нечего было похваляться своей эрудицией по части Кронстайна. Я глупо улыбнулся сам себе и кивнул. Я наблюдал, как одни и те же фигуры прогуливаются взад и вперед по тротуару перед кафе «Купол», затем, перейдя улицу, направляются в «Ротонду». Одни и те же фигуры без конца мельтешат туда и обратно.

Это было потрясающе — блеск, шум, грохот уличного движения; голова у меня шла кругом, а глаза пристально вглядывались. Я не был одинок — о, только не я…

Я услышал, как бородатый снова завел беседу.

— Ты, Жозеф, выражаешь себя через ритм, когда пишешь, — говорил он. — Я могу судить по твоим работам, что ты борешься за какую-то внутреннюю чистоту, которую еще не научился контролировать. У тебя присутствует и секс, но он не нарушает гармонии.

Светловолосый юноша взволнованно подался вперед.

— Это ты очень верно подметил! — воскликнул он. — Ритм для меня важнее, чем секс.

Но тут мужчина с желтоватым лицом, покачав головой, положил руку на плечо белокурого юноши.

— Ритм, — сказал он, — заведет тебя слишком далеко, а потом раз! — и ты упрешься в глухую стену. Симметрия рисунка — это большое достижение, но тебе придется капитулировать перед сексом, прежде чем ты очистишься. Да, тебе придется капитулировать.

Светловолосый мальчик беспомощно обвел всех взглядом. Мне стало интересно, капитулирует ли он перед сексом немедленно или подождет, пока придет домой. Тут заговорила вторая девушка, более толстая и некрасивая. На ней были очки в роговой оправе, и она была очень прыщавой.

— Если бы только, — заметила она, — если бы только мы знали, чего именно хотят наши тела.

Они взглянули на нее с уважением. Все умолкли, признавая, что она подбросила им весьма глубокую мысль. Я начал воображать такой небольшой диалог между девушкой и мною.

«Когда я смотрю на вас, — говорил я, — то совершенно точно знаю, чего не хочет мое тело». И тогда она съежилась бы, как девочка, воспитывавшаяся в монастыре, и разразилась слезами. «Да, — подумал я, — не слишком-то весело девушке, если она не хорошенькая».

Я сидел тихо, наблюдая за мерцающими огнями «Ротонды», голоса все бубнили и бубнили мне на ухо, а я на самом деле был где-то очень далеко…

Спустя какое-то время я перестал грезить наяву и, взглянув на компанию, заметил, что за их столиком сидит еще один мужчина, худой, с очень круглыми плечами и лицом оливкового цвета. Он единственный из всех был в шляпе — одной из тех широкополых черных шляп, которые свидетельствуют об отсутствии чувства юмора у владельца, а быть может, о его избытке. Он заказал еще по одной порции спиртного для всей компании. В руках у него появились банкноты по сто франков.

«Хотелось бы, — подумал я, — чтобы все это принадлежало мне», — и, порывшись в кармане, извлек измятую пятифранковую банкноту. Только она у меня и осталась, но я был пьян, и мне было наплевать. Я посмотрел на сидящих за соседним столиком. Оливковый мужчина был главным: даже бородач и желтолицый стушевались и предоставили говорить ему одному.

— Я хочу, Карло, чтобы ты закончил обложку в этом месяце, — заявил он, — и хочу, чтобы в кои-то веки ты посвятил мне всего себя, а не разбрасывался под влиянием импульсов, исходящих от собственного равнодушия. Я хочу, чтобы ты выразил мою мысль с помощью кривых, и предлагаю, чтобы эта мысль называлась «Полет». Разумеется, ты можешь добавить немного собственной трактовки.

— Под полетом, — осведомился бородатый Карло, — ты подразумеваешь четкое впечатление ускользания разума после умирания тела?

— Естественно.

— Значит, не следует искать цветовые эффекты?

— Не следует.

У Карло был разочарованный вид. Я подумал: «Какая жалость, что Карло не получит своих цветовых эффектов!»

— Конечно, — продолжал оливковый, — формы не должно быть, вообще никакой формы. Нельзя связывать чистоту линии с импотенцией. Твоя кривая должна предполагать расслабленность — отрицание секса после акта.

— Да-да, я понимаю.

А вот я ничего не понимал. Ни единого слова из того, что они говорили. Я был бы не прочь им сказать об этом. Так им и надо. В любом случае все это было нереальным, так какая разница, что бы я им ни сказал? Я встал из-за своего столика и потащил за собой стул. Натолкнувшись на одну из девушек, я уселся и стукнул кулаком по столу.

— Вздор, — произнес я громко, и это было все.

Они смотрели на меня в изумлении. Первой пришла в себя толстушка.

— Убирайтесь отсюда, — сказала она.

Я вежливо ей улыбнулся, а потом кое-что вспомнил и укоризненно погрозил ей пальцем.

— Вы — та самая девушка, — обратился я к ней, — которая хочет знать, что делать со своим телом. Это верно, не так ли?

Она вспыхнула и с отвращением отвела от меня взгляд.

— Он пьян, — заметила она.

Я поднялся и очень серьезно им всем поклонился.

— Я полагаю, вы все очаровательны, — сказал я, — очаровательны!

— Кто вы? — спросил Карло.

— Поэт, — ответил я.

Оливковый приподнял брови.

— Вы нам неинтересны, — отрезал он.

Я взглянул на него с легкой грустью.

— А вот тут вы сильно ошибаетесь, — обратился я к нему. — Вам бы следовало заинтересоваться. Вам нужен более широкий кругозор, нежели тот, который может вам дать наука о кривых. Я не верю в кривые — и никогда не верил.

— Вы содомит? — спросила одна из девушек.

Я обдумывал эту мысль несколько минут.

— Нет, — ответил я наконец. — Нет, у меня недостаточно ритма.

— А что, если вам вернуться за свой столик и оставить нас в покое? — предложил оливковый.

— Лучше я вам прочитаю одно из своих стихотворений, — не согласился я.

Это было забавно. Я вовсю развлекался. Или нет? Я снова уселся за их столик.

— Мое стихотворение — это исследование угнетения, — сообщил я. — Я написал его давно, но не думаю, что оно действительно устарело. Вообще-то, между нами, я считаю его довольно хорошим.

Я начал читать строки стихотворения, которое когда-то давным-давно положил на письменный стол моего отца в библиотеке, и он взял этот лист в руки, а потом тот мягко опустился на пол.

И мальчик бежал по подъездной аллее, обсаженной каштанами, удирая от теней, которые его преследовали. Но я больше не был тем мальчиком, я был кем-то другим, удиравшим по другой аллее, от другой тени.

— Может быть, вы хотели бы послушать еще? — сказал я, закончив чтение. — Насколько мне помнится, должно быть еще одно стихотворение, и тема там совсем другая.

Они уставились на меня с глупым видом, и лица их были лишены всякого выражения.

— Итак? — спросил я. — Если первое показалось вам слишком коротким, то что вы думаете об этом? — Я откинулся на спинку стула, положив руки на колени, не замечая, что выгляжу смешно, гордясь своим маленьким триумфом.

— Вы хотите еще? — переспросил я.

А когда я добрался до конца своего небольшого репертуара, то увидел, что они мне улыбаются, а человек с оливковым цветом лица потирает руки, и девушка в очках смотрит на меня большими глазами. Тяжело дыша, она наклонилась ко мне с взволнованным видом.

— Это чудесно, — сказала она, — чудесно.

А бородач смотрел на меня и смеялся, и внезапно все они посмотрели друг на друга, будто впервые собрались вместе. И тогда я возненавидел их, да, я их ненавидел. Прежде все было хорошо, когда я мог потешаться над их кривыми, и их ритмом, и их симметрией рисунка. Но теперь все было по-другому. Они были другими. Теперь это уже не было игрой ни для одного из нас. Они были мужчинами и женщинами с узкими, ужасными умишками, бегавшими по кругу возле одной и той же темы, как кроты в ловушке, маленькие кроты, замшелые и дурно пахнущие. И я был не так уж пьян, как мне казалось.

— Я ухожу, — сказал я.

Оливковый тронул меня за рукав. Я стряхнул его руку — она была мне ни к чему.

— Эти ваши стихотворения очень хороши, — тихо произнес он, — действительно очень хороши.

Я ничего не ответил. Я знал, что уж если он их хвалит, то они совсем никудышные.

— Вероятно, вам бы хотелось увидеть их опубликованными, — продолжал он. — Каждому писателю хочется увидеть свое произведение напечатанным. Я каждый месяц выпускаю газету. Она расходится среди моих друзей в квартале. Мне бы хотелось, чтобы вы дали нам что-нибудь для газеты. — Маленький замшелый крот в ловушке…

— Нет, — ответил я, — нет, мне этого не хочется.

— О! — продолжал он настаивать. — Вы прекрасно знаете, что вам хочется.

— Да, — присоединился парень с желтоватым лицом, — да, вы непременно должны это сделать.

Они улыбались мне, подбадривали кивками, а потом кивали друг другу, и мне была омерзительна интимность их улыбок. Я их не знал. И не понимал, с чего это я должен с ними чем-то делиться, особенно таким.

— Может быть, это вопрос денег? — предположила вторая девица.

— Дело в этом? — спросили они. — Дело в этом? — И они взяли меня в кольцо, как пауки, готовые наброситься на свою жертву.

Я отрицательно покачал головой, мне хотелось уйти.

— Послушайте, — обратился ко мне оливковый, вытаскивая свой бумажник, — если я дам вам сто франков, вы запишете мне три этих стихотворения карандашом на бумаге? — Он помахал у меня перед глазами пачкой банкнот. Я взглянул на верхнюю, желтую и хрустящую. — Вот что я сделаю: я дам вам сто пятьдесят франков, если вы запишете для меня эти стихи и передадите мне все права на них. Я опубликую их в моей газете под своими собственными инициалами. Конечно, тогда вы лишитесь права на эти стихотворения, но разве оно того не стоит? Подумайте — сто пятьдесят франков!

— Нет, — ответил я, — оставьте меня в покое.

Бородатый Карло встал, оттолкнув столик.

— Это бесполезно, — сказал он. — Юноша пьян, и хватит с ним возиться. Мы теряем время.

Все они поднялись и отвернулись от меня, в раздражении пожимая плечами.

Но мне все-таки хотелось сто пятьдесят франков. Они были мне очень нужны. Я не мог их упустить. Грязные маленькие кроты!

— Подождите, — окликнул я их, — подождите! Дайте мне карандаш, я запишу вам стихотворения.

Они сразу же сменили гнев на милость и дружески заулыбались. Карандаш дрожал у меня в пальцах, буквы выходили кривые и неровные. Бородач потрепал меня по плечу.

— Вот и хорошо, — похвалил он, — вы молодец, и мы это знаем.

Я не нуждался в их симпатии.

— Давайте мне деньги, — сказал я.

Они вложили мне в руки две банкноты, а потом, забрав лист бумаги, сгрудились и начали читать про себя, шевеля губами; им не терпелось снова прочитать эти слова, и они опасались, не пропустил ли я чего-нибудь.

— Тут всё?

— Да, тут всё.

Они удалились и, перейдя через улицу, отправились в «Ротонду», больше мной не интересуясь, и их спины затерялись в толпе. Меня они тоже не интересовали. Я аккуратно сложил две банкноты и присоединил их к той пятифранковой, которая до настоящего момента была у меня единственным, что спасало от голодной смерти. Я вернулся за свой столик в углу. Сто пятьдесят франков. Не так уж плохо. Сто пятьдесят франков за три стихотворения. Грязные, вонючие маленькие кроты. Теперь разум у меня несколько прояснился, а мне не хотелось, чтобы он был ясным. Я подозвал гарсона и заказал еще порцию коньяка.

Фигуры прохожих все еще мелькали перед кафе «Купол», а напротив мерцали огни в «Ротонде». Такси со скрежетом проезжали по булыжникам бульвара Монпарнас.

Я взглянул на свои часы: стрелки показывали половину второго. Я весьма преуспел сегодня, в самом деле преуспел. Я продал три порнографических стихотворения за сто пятьдесят франков, и я целых сорок пять минут не думал о Джейке.

Париж — грандиозный город, а я — грандиозный парень.

Я продолжал сидеть в кафе и выпивать.


Я пропил семьдесят пять франков. В то время мне казалось, что ни к чему копить деньги. Конечно, я съехал с улицы Вожирар. Теперь она была для меня недостаточно скромна. Я снял мансарду в мрачном здании на бульваре Эдгар-Кине. Внизу были прачечная и грязная épicerie,[218] где в витрине были выставлены «поседевшие» плитки шоколада, банки с засохшими леденцами и тоненькие спагетти. Обычно на них сидели мухи и дремали на солнце, лучи которого пригревали их сквозь пыльные стекла.

Моя комната находилась в задней части здания. Окно выходило на квадратный двор, куда все собаки округи — несчастные, беспокойные, замученные блохами дворняжки — регулярно сходились, чтобы заниматься любовью. Спать было практически невозможно, стояла кошмарная жара, и казалось, что в крошечную комнату совсем не поступает воздух через высокое окно. Я просыпался в полдень — обычно я спал днем, а ночи проводил в кафе, — и до меня доносились запах грязного белья, которое стирала в горячей мыльной воде blanchisseuse,[219] ее пронзительные возгласы: «Марселла! Марселла!»; потом — вонь мусора, который оставляли в углу двора и не убирали (этот угол некоторые также использовали в качестве уборной); а еще — монотонные голоса, спорившие в комнате подо мной, и плач капризного младенца, и запах мокрых одеял и молока в бутылочке; и вдруг — неожиданный визг суки, которая рожала, и лай собаки; и кто-то смеялся, и кто-то высовывался из окна, с толстым животом и в белой рубашке, зевая во весь рот; и резкий звук граммофона, без конца крутившего одну и ту же пластинку.

А внизу, на бульваре, стонал трамвай, звенел его звонок, тяжелые колеса телеги с грохотом проезжали по булыжникам, раздавался глупый гудок такси, и прачка снова выкрикивала; «Марселла! Марселла!»

Я не мог спать, лежал на спине, читая порванный лист газеты, напечатанной на зеленой бумаге. Читал сообщения об изнасиловании в Венсенском лесу, о грабителе, проломившем голову женщине на авеню Боскэ, а еще — о скачках в Мезон-Лафит, о заезде велосипедистов в Сен-Дени и так далее, пока не доходил до рекламы, скажем таблетки от impuissance,[220] причем гарантировалось полное излечение dans trois jours.[221] Позднее я поднимался с постели, не давая себе труда умыться или побриться, закуривал сигарету и по грязной лестнице спускался на пыльную улицу, прогуливался по бульвару, чтобы размять ноги, и шел в кафе, где сидел, наблюдая за людьми, и слишком много пил.

Итак, как я уже говорил, я пропил семьдесят пять франков, и голова у меня стала как пивной котел. С меня было довольно, так что я улегся в постель и проспал два дня, причем ничего не ел и пил только воду из кувшина, стоявшего в углу моей комнаты, — тепловатую воду с коричневым осадком на дне.

Наконец я был трезв и сознавал лишь то, что голоден и неумыт, и что у меня осталось семьдесят франков или около того, и что я слабохарактерный дурак, не выдержавший одиночества.

Слава богу, я был жив и сносно себя чувствовал, несмотря на то что не ел и чересчур много пил, и, слава богу, наконец-то кончилась жара. Небо было серым, дул прохладный ветер, и воздух по-осеннему бодрил.

Я отправился в одно заведение, где принял ванну, меня побрили, подстригли и вычистили мою одежду. Потом я основательно заправился. Теперь я знал, что снова свободен, хотя всегда буду помнить о прошлом; я знал, что могу делать то, что мне заблагорассудится, и мои мысли принадлежат только мне, и меня не преследуют призраки — я просто буду хранить прекрасные картины прошлого в глубине моей памяти. Я могу все начать с начала с ясным умом и безмятежным духом, и никогда больше меня не будут терзать воспоминания о Джейке и о безмолвном береге и скалах бухты Мертвецов. Я перебрался с Rive Gauche[222] в Париж, которого не знал — магазины и театры, витрины ювелирных лавок, голоса американцев, конторы Кука… И это навело меня на мысль о службе. Ведь это же так правильно и очевидно! Вот я стою с мегафоном в руке рядом с водителем открытого автобуса, а вокруг море усталых лиц в роговых очках, в панамах, и все они смотрят на меня — седовласые, пожилые леди, школьницы, сосущие леденцы. Свободной рукой я показываю то направо, то налево: «Сейчас мы въезжаем на площадь Оперы. Справа вы видите знаменитую улицу де-ла-Пэ, ведущую к Вандомской площади, и (жалкая попытка сострить) как мне кажется, дамам хотелось бы заглянуть в магазины, если бы их не останавливало нетерпение джентльменов».

Ха-ха! Смешки, трогательный взволнованный шепот, и плотный краснолицый англичанин подается вперед на сиденье и подталкивает под локоть своего друга, стараясь поймать взгляд маленькой пышногрудой проститутки с алыми губами, которая в потоке уличного движения переходит через дорогу, прихрамывая на высоких каблуках.

«Мы действительно увидели Париж, — говорят они. — Парижское казино, Фоли-Бержер, Монмартр после наступления темноты. А еще рассказывают, в Булонском лесу происходит такое…»

Я наблюдал за ними, сидя за столиком уличного кафе, и мне представлялось смешным и несколько утомительным, что все беспрерывно думают только об одном — эти англичане в автобусе, эта девушка, которая застенчиво отводит взгляд, эта парочка, страстно целующаяся в такси, этот мужчина, притворяющийся, что читает газету у киоска, этот толстый священник, которому проходивший мимо распространитель рекламы сунул в руку листок с предостережением против сифилиса. Все они были одержимы одним и тем же, они были вонючими и похожими на кротов, как тот оливковый, купивший мои порнографические стихи, чтобы поставить под ними свои собственные инициалы.

И я был одним из них, я тоже об этом думал, и все мы были одинаковы — шепчущиеся, кивающие, смеющиеся, прикрываясь пальцами.

«Это грязно, — думал я, — чертовски грязно», но потом взглянул на девушку с длинными ногами и красивым ртом, и все уже не казалось таким гнусным. Я посмеялся над собой. С чего это мне тревожиться? Я почувствовал, что у воздуха в Париже был какой-то особенный запах, а день, оказывается, был чудесным, и все было хорошо. Итак, я отправился в контору Кука в поисках работы.

Разумеется, там мне нечего было делать. Меня послали в другую контору другого филиала, и там мне пришлось полтора часа ждать в приемной, пока маленький клерк с испачканными в чернилах руками и дурным запахом изо рта впишет мою фамилию в журнал, ответит на телефонный звонок, задаст мне вопрос, потом позвонит по телефону, в конце концов исчезнет навеки, а когда вернется, то скажет, что ему жаль, но у него для меня ничего нет, и, может быть, я позвоню в течение недели? Мне захотелось выпить, но я не поддался этому желанию, поскольку бросил пить. Зайдя в кафе, я выпил что-то безалкогольное, а потом снова отправился на поиски работы. Интересно, не возьмет ли меня какой-нибудь захудалый отель в качестве ночного портье? А может быть, мне следует маячить в редакциях газет со стихами в руках, высокомерно сообщая им, что я сын знаменитого отца?

Но это было слишком легко и означало бы, что я сдаюсь, так что я выбросил эту идею из головы и принялся бродить по улицам, заглядывая в разные бюро и офисы. День закончился совершенно неожиданно — за прилавком магазина спортивных товаров на улице Обер, здесь я продавал рубашки.


Было бы несправедливо решить, что я не старался. Я очень старался — целых три проклятущих месяца. В течение трех недель я продавал рубашки, потом меня уволили, потому что так получилось, я выпил в воскресенье вечером, а проснулся в восемь часов вечера в понедельник. Я приплелся на улицу Обер, поджав хвост, как побитый щенок, во вторник утром. Судя по приему, оказанному мне, они были обо мне невысокого мнения, так что я вышел, махнув рукой, и сказал себе, что оно того стоило — я имел в виду воскресный вечер. А дальше я оказался на табурете за другой стойкой — на этот раз в туристском бюро путешествий на авеню Мессины. Мне приходилось доверительно рассуждать об удобствах спальных вагонов в поезде Париж — Биарриц перед испорченными молодыми дамочками, которые и не собирались туда ехать. Я стал поразительно сведущ во всем, что касалось поездов: тепло отзывался об удобствах вагонов третьего класса, которые прицепляли к поезду, следующему без остановок от Кале до Триеста; предполагал, что до Oberland[223] проще ехать экспрессом «Энгадин», нежели экспрессом «Симплон-Восток»: таким образом можно избежать пересадки в Лозанне; я с умным видом водил пальцами по карте; превозносил преимущества тура в Центральный горный массив из Каркассонна, состоящего из шести этапов, причем в стоимость билета включалось все, кроме вина.

Как раз тогда, когда мое красноречие достигло апогея и я без запинки сообщал тот любопытный факт, что Sables d'Or — «Золотые пески» — обладают всеми достоинствами современного морского курорта, причем отсутствие течений и высокая температура воды позволяют заниматься водными видами спорта в любое время дня, так что не удивительно, что их заслуженно называют Plage Fleurie — «Цвет взморья», меня вызвали в кабинет к управляющему и сказали, что я отнимаю время и испытываю терпение каждого клиента, с которым беседую. Ведь цель бюро — резервировать места в поездах, а не рекламировать отели Côtes du Nord.[224]

Я снова потерял работу, прослужив всего две недели. С тех пор прошло пять недель, и в эти недели я поочередно становился помощником торговца старинной мебелью эпохи Людовика XV (маленькие золоченые стулья с плетеными сиденьями и чопорные шкафчики на прямых ножках); гладил одежду в химчистке, удаляя пятна от пота с помощью камфорных шариков; затем был лифтером в boîte-de-nuit[225] на улице Фонтейн, откуда мне пришлось удирать среди ночи, поскольку меня без всякого предупреждения хотели уложить в постель, ибо какая-то пожилая дама, из которой разве что песок не сыпался, выразила une envie,[226] которое я был бы не в силах удовлетворить, даже если бы следовал советам каждого рекламного объявления в зеленой газете; потом я брал интервью у целителей с помощью веры, которые хотели, чтобы их имя поместили на последней странице «Крисчен сайенс монитор».

Наконец я докатился до того, что открывал дверь грязноватой квартиры поблизости с бульваром Клиши и провожал нервных молодых людей в комнату со столом и папоротником в горшке, где они беспокойно ждали, пока из смежной комнаты — где были диван и зеркало — выйдут другие молодые люди, уже излеченные от своего беспокойства. Их излечивала за плату в сорок франков, побеседовав с ними с четверть часа, а то и меньше, «мадам» — очаровательная, щедрая женщина, сосавшая мятные лепешки — menthe. Она призывала их быть уверенными в себе и заходить к ней снова, причем презентовала им свою визитную карточку. Но в конце концов я почувствовал, что невозможно опуститься еще ниже и что я достиг низшей точки падения. Я, правда, находил некоторое утешение в том, что еще мог над собой смеяться. Способность смеяться — это было единственное, что мне осталось. Все прочее ушло — гордость, амбиции, самоуважение, мечты и мысли о Джейке. Все это отняла у меня служба chez[227] «мадам», этот горшок с папоротником и menthe. Мне казалось, что в этой монотонной, ужасной, скучнейшей жизни, которую олицетворяла «мадам», не осталось места ни для чего живого. Я знал, что если еще задержусь в ее атмосфере menthe, то утрачу даже способность смеяться. Все началось как шутка, но теперь мне было не до шуток: отвращение сменилось опасной безмятежностью и безразличием. Если я еще побуду здесь, мне никогда уже не вырваться, и я стану искаженным и изуродованным, как насекомое в паутине. Мне нужно выбираться, причем довольно быстро. Помню, как удрал из этой квартиры часа в четыре дня, охваченный таким ужасом, которого еще никогда не испытывал. На меня накатила волна отвращения, походившая на сильный приступ тошноты. Я шел по бульвару Клиши, ничего перед собой не видя, потом свернул в узкие улицы, вверх, вверх, вскарабкался по крутым ступеням и вышел к Сакре-Кёр. Сидел, опустив подбородок на руки, рядом с группой туристов; вокруг с воплями носилось множество мальчишек. Я ничего не слышал — просто сидел и смотрел на Париж, дрожа от холода и наблюдая, как вдали темное солнце садится за холмы Медона. С Сены поднимался прохладный туман, он окутывал башни и шпили, и он был серый, наступила зима.

Тогда я понял, что нельзя продолжать жить так, как я живу. Я устроен иначе. У меня нет силы и способности сопротивляться, я не Джейк. Значит, нужно признаться себе, что, по крайней мере на этот раз, я потерпел поражение. Кто-то маленький и слабый во мне все твердил шепотом: «Это не моя вина, это не моя вина», а я слушал с легкой улыбкой и пожимал плечами. Он продолжал мне нашептывать, что эта жизнь не для меня, что бесполезно бороться, что смешно притворяться, будто я живу. Я устроен иначе, да, иначе. Голос говорил мне, что виноват мой отец. Это его вина, что я сижу сейчас на ступенях Сакре-Кёр, беспомощный и угнетенный. Это все наследственность, среда, воспитание, непонимание — все это, вместе взятое, и сделало меня таким, каков я есть. Это его вина. Все это не имеет ничего общего с моей волей или моими желаниями.

Голосок все продолжал бубнить свое, и я устало слушал, кивая головой, и хватался за эти утешения, говоря себе, что с меня довольно. Я боролся, а теперь должен сдаться. Даже не сдаться, а отступить перед силой и очевидными фактами. Аргументы этого голоса было легко и приятно слушать, он воспользовался моей манерой подавать все в виде зарисовок. Вначале нарисовал мою фигуру, сидящую за письменным столом, я был так похож на отца, с ручкой, зажатой в пальцах, и я все писал и писал, покрывая белый лист бумаги маленькими черными линиями слов. А потом — другая картинка: я стою в группе мужчин, мой отец рядом, его рука лежит у меня на плече, и я не только его сын, носящий его имя, я — это я сам…

Так ко мне совершенно неожиданно пришла мысль, поднявшая меня из глубин отчаяния, куда я погрузился, мысль, явившаяся из тумана, где она всегда присутствовала: я должен писать, это главное дело для меня — писать.

Теперь, когда я не находился в удушающей атмосфере своего дома, когда меня не подавляло присутствие отца, его воля не довлела над моей, не угнетало его постоянное молчание, это было моим долгом. Да, я отделен от отца, я уже не его взбунтовавшаяся тень, я узнал другую жизнь — пусть немного, по-дурацки — и теперь покончу с апатией и целиком отдамся тому чистому, нетронутому, идущему изнутри — писательскому ремеслу.

Я буду писать не потому, что этого от меня ожидают, а потому, что не могу не писать. Потому что нет ничего важнее этого.

Я побрел прочь от Сакре-Кёр, серые краски поблекли, уступив место темноте. На Плас Пигаль были открыты рестораны, в них ярко горели огни, на тротуарах толпились мужчины и женщины. У мужчин лица покраснели от холода, женщины поплотнее запахивали пальто, стоя в кафе у раскаленных жаровен, в воздухе пахло жареными каштанами.

Я направился в свою комнатушку над парикмахерской на Фобур-Монмартр, где жил с осени. Зажег газ и придвинул стул к кровати, служившей мне столом. Я не снял пальто — было холодно.

Разложив на кровати два листа бумаги, одолженных у парикмахера, я обмакнул ручку в бутылочку с лиловыми чернилами — одолжил у него же — и с вожделением подумал о поджидавшем меня ужине: хлеб, колбаса и швейцарский сыр, а в конце сигарета «Кэмел». Итак, без былой ненависти и с надеждой, вспыхнувшей в душе, я сел и написал письмо отцу.


Это было довольно трудно, потому что мы никогда не были с ним близки. Я был членом семьи, у него в подчинении. Он воспринимал меня как привычную деталь своей повседневной жизни, как предмет обстановки — просто ребенок, потом подросток, у которого нет собственной внутренней жизни и который имеет значение лишь постольку, поскольку является сыном. Мы ни разу не обменялись какими-то значимыми словами, никогда у нас не было важных мгновений наедине, мы никогда не задумывались над нашими отношениями — до того самого дня, пока я не швырнул на его письменный стол свои стихотворения. Но даже тогда он не выдал своих чувств по отношению ко мне — лишь посмотрел вопрошающим взглядом, подняв на меня глаза. Я начал письмо к нему как незнакомец, пишущий незнакомцу, с трудом подыскивая слова, ошибаясь, не в силах взывать к сочувствию, зная, что невозможно объяснить все эти годы, проведенные в муках, которые в конце концов привели к сцене в библиотеке. Да я и не мог вернуться в прошлое. Я уже был другим и чувствовал иначе. С тех пор в моей жизни были корабли, и езда верхом в горах, и Джейк. Когда я писал письмо, то не мог правильно передать ощущения тех прежних дней. У меня получалась холодная констатация фактов, за ней не было глубины. Мне совсем не удалось описать Джейка — мой отец все равно ничего бы не понял. Я не мог написать ему: «Я встретил парня по имени Джейк, и он заставил меня увидеть вещи по-новому. Сейчас он мертв…» Что общего мой отец мог иметь с Джейком? Было бесполезно рассказывать ему об этом.

Мне совсем не хотелось падать ниц, быть смиренным и пристыженным; я не просил прощения — в этом моем новом состоянии не было чувства вины. Это был призыв к тому, чтобы он попытался понять меня, прочувствовать мою точку зрения, а главное — разделить со мной мое внезапное озарение: мне надо писать.

Я писал ему: «Не знаю, возлагал ли ты на меня большие надежды. Не знаю, был ли я для тебя настолько важен, чтобы ты во мне разочаровался. Когда я ушел из дома, ты, возможно, даже этого не заметил. Мы никогда не знали друг друга, но есть во мне нечто принадлежащее тебе, ты дал мне это бессознательно, и я жажду больше всего на свете, чтобы ты понял это. Какое бы безразличие и враждебность мы ни ощущали по отношению друг к другу, мы — часть друг друга, и с этим ничего не поделаешь. Возможно, создать меня было для тебя пустяком, ошибкой, но я живой — так же, как любое из твоих стихотворений. Я вышел из тебя, и мое тело, и моя кровь — твои, и даже если ты никогда этого не сознавал, ты позволил мне вырасти, ребенок стал юношей, и юность моя была каким-то необъяснимым и безнадежным образом отравлена твоим блеском. Мне навязывали твое величие, я был заброшен и одинок, остро ощущал свою неполноценность и страдал от этого, презирал заурядность, потому что был твоим сыном. Часто мне хотелось, чтобы ты умер, чтобы ты существовал отдельно от меня — как какая-то знаменитость, историями о которой я бы дорожил. Ты был бы кем-то с фотографии, о ком я мог бы фантазировать, мечтать, с улыбкой, обхватив руками колени, слушать рассказы матери о тебе. Это была бы другая мать — более нежная, более кроткая, — и мое лицо напоминало бы ей о тебе.

И я говорил бы себе: „Он был похож на меня, он бы понял“. Но нет, ты был жив, ты ходил по дому, а я был всего лишь мальчиком, слишком застенчивым, чтобы заговорить, так что с начала и до конца наши жизни не были связаны, как я того жаждал в глубине души и о чем усердно молился. Ты не был мне отцом, а я тебе — сыном.

Мне не хватало тех радостей, которые составляют жизнь других мальчиков: ты не носил меня на плечах, когда я был маленьким; не брал за руку, когда мне было страшно; не смеялся, глядя на меня снизу, когда я забирался на дерево или находил птичье гнездо; не играл со мной в мяч в поле; не клал мне руку на плечо. Я не мог подбежать и рассказать тебе что-то важное; не мог взволнованно потащить тебя за руку через лужайку, чтобы что-то показать; особенно мне тебя не хватало, когда я стал старше, — ты не был мне товарищем, не сидел со мной наедине, не беседовал со мной, не улыбался, обсуждая, чем мне заняться в жизни. Мне не хватало твоего тепла, ощущения того, что мы связаны прочными узами, не хватало блаженного чувства безопасности и сознания, что мы — часть друг друга и что ты меня понимаешь.

Меня ранило, что я так ужасно тобой горжусь, а ты об этом никогда не узнаешь, и вообще это тебе безразлично. Мне было больно оттого, что я никогда не мог сказать: „Мой отец и я — мы с отцом…“ Потому что это было бы неправдой».

Когда я перечитал эти слова, мне показалось, что в них звучит бессмысленный протест, но теперь слишком поздно, и это ничего не изменит. Я подумал, что он нетерпеливо пробежит их взглядом, и ему надоест читать, и в конце концов он подумает: «О чем это он? Наверное, ему нужны деньги». Поэтому я покончил с этой темой и перешел к своему намерению писать.

«До сих пор я в основном полагался на удачу, рыскал по свету, общался с людьми и учился разным вещам, а теперь я знаю, что все это меня больше не устраивает, что мне нужно писать. Я верю, что если останусь здесь, в Париже, то у меня получится, я отдам этому занятию всю свою энергию. Я не устану, я не буду расслабляться. Один парень, которого я знал — его уже нет на свете, — сказал, что если я чего-то очень захочу, если целиком этому отдамся, то получу это и у меня все будет хорошо. Думаю, он знал меня лучше, чем я сам. Понимаешь, мне было бы легче начинать, если бы я знал, что тебе об этом известно и что ты это одобряешь.

Когда ты получишь это письмо и если сразу захочешь выкинуть меня из головы, может быть, пришлешь мне письмо и так и напишешь? Это значило бы для меня так много, так много… Здесь, на Монмартре, я трачу на жизнь до смешного мало. Но главное, мне бы так хотелось получить от тебя письмо, чтобы я наконец знал: мы не разобщены, ты и я».

После этого был пропуск: я долго мучился в поисках слов, а потом сдался и приписал традиционные финальные фразы. Они звучали так официально и холодно, что это выглядело совсем уж по-детски: «Пожалуйста, передай мой привет маме. Надеюсь, вы оба здоровы и все у вас хорошо. Ричард».

Я отправил письмо в тот же вечер. Когда я закончил, была половина десятого, и я сразу же вышел, чтобы успеть к последней почте. Потом вернулся и поужинал. Был вторник, и я вычислил, что отец получит письмо не раньше чем в четверг утром, у себя за городом. Вероятно, ему понадобится день, чтобы его обдумать. Предположим, он напишет ответ в пятницу, успев к дневной почте, которая отправляется из Лессингтона в половине шестого — значит, его письмо придет в субботу. Нет, пожалуй, ответа следует ожидать не раньше воскресенья. Да, самое раннее — в воскресенье, а то и в понедельник. Мне придется в ожидании слоняться целых пять дней. Мысленно я буду путешествовать вместе с письмом, пересекать Па-де-Кале, лежать рядом с письмом в вагоне, отправляющемся из Паддингтона, наблюдать, как сортируют письма на почте в Лессингтоне, проделаю остаток пути в сумке почтальона, который, проехав по шоссе, свернет к воротам у сторожки и покатит по подъездной аллее.

Я уже пожалел, что отправил это письмо, — мне хотелось быть кем-нибудь другим, чтобы оно не имело ко мне никакого отношения.

Я вспомнил строчку, которую мог бы вычеркнуть, вспомнил предложение, которое можно было лучше сформулировать. И вообще я не сказал того, что хотел.

Прошли среда, четверг и пятница — безнадежные дни, когда я притворялся перед собой, что мне все равно. Я придавал этому делу слишком уж большое значение. В пятницу днем я очень долго бродил по Булонскому лесу, потом отправился обратно. Было холодно, и я никак не мог согреться. А когда вечером в пятницу я вернулся к себе домой на Фобур-Монмартр, поднялся наверх и открыл дверь, то увидел, что под дверь мне сунули конверт, надписанный на машинке.

Взяв его в руки, я подошел к окну и стоял несколько минут, ничего не делая. Потом зажег газ и, усевшись на кровать, вскрыл конверт.

Я извлек из него сложенный листок бумаги. Это был чек на пятьсот фунтов стерлингов. Письма не было. Я отложил чек и снова заглянул в конверт, чтобы проверить, не ошибся ли. Нет, там не было никакого письма. Я долго сидел с пустым конвертом в руках.

Глава вторая

Я нашел комнату на улице Шерш-Миди. Она была довольно большая, с центральным отоплением и неплохо обставлена. Она находилась на самом верхнем этаже здания, я мог поставить стол и стул у окна и смотреть на Париж.

В одной части дома располагался ювелирный магазин, в другой — лавка торговца антиквариатом.

Улица Шерш-Миди — одна из самых длинных в Париже. Я жил в той ее части, что выходит на бульвар Монпарнас, таким образом, я вернулся в квартал, который мне нравился, да и любимые кафе были рядом.

Мне нужно было какое-то время на то, чтобы устроиться на новом месте, осмотреться и купить пару нужных вещей. Всю осень я проходил в такой одежде, что смахивал на бродягу. Теперь я установил для себя регулярные рабочие часы, прерываясь только для того, чтобы поесть или передохнуть. Однако я не придерживался определенного времени — выходил поесть, только когда чувствовал голод, бросался на кровать и спал, лишь когда мой мозг как бы закрывался, словно ставень, и невозможно было продолжать. Конечно, так бывало часто. Я обнаружил, что мне невероятно трудно сосредоточиться. Я сидел у окна с листом чистой бумаги, и что-то стучало у меня в мозгу, просилось на волю, а потом мысли мои разбегались, и я не мог их контролировать. Но бывали дни, когда слова текли безо всяких усилий, наталкиваясь одно на другое, ручка прорывала бумагу, и я покрывал листы каракулями. Потом, раскрасневшийся и взволнованный, я перечитывал написанное и находил, что там нет ни смысла, ни вдохновения, фразы неуклюжие и плохо сформулированные, диалоги ходульные и неестественные, и основная часть того, что я написал, казалась мне в трезвые моменты необязательной и лишней для главной темы. К тому же я замерзал, сидя неподвижно, потому что почти все время плохо работало chauffage central.[228] Я постоянно сидел в пальто, плотно прикрыв окно, но пальцы у меня все равно немели от холода, и под этим предлогом я удирал из дома и, направившись к бульвару Монпарнас, заходил в кафе перекусить или выпить.

Я говорил себе, что пребывание в кафе не дает мне утратить свежесть восприятия, а смена обстановки и наблюдение за людьми, входящими и выходящими из кафе, открывают какие-то уголки моей памяти, так что я вернусь домой освеженный, вдохновленный, жаждущий поработать. Однако в глубине души я знал, что это не так. Знал, что возвращусь в свою комнату такой же, как прежде, только слегка отвлекшийся и еще более склонный выдумывать картинки из увиденного. На этих картинках были мужчина, сидевший в одиночестве перед пустым стаканом; девушка вкрасной шляпке, повернувшаяся ко мне; два венгра, жестикулировавшие во время беседы. Однако все это не помогало мне писать — это были всего лишь разрозненные картинки, интересные только мне одному. Они были совершенно бесполезны и только отвлекали меня. Я говорил себе, что зима — плохое время, что глупо ожидать, будто мой ум способен сосредоточиться, когда мое тело замерзает. Париж зимой был безжалостен: воздух резкий и холодный, небо словно заморозило город своим дыханием, и он замер, остекленев. Этот резкий холод пробирал меня до самого нутра. Я выходил из кафе и стоял на краю тротуара, ожидая, пока проедет транспорт. Плечи мои были сгорблены, я весь съеживался, лицо сморщено, в глубоких морщинах. В моей комнате на улице Шерш-Миди было что-то безрадостное и отталкивающее. Там было тепло только поначалу, после улицы, но скоро это первое впечатление проходило, и я сидел в пальто, с онемевшим от холода телом и умом, и настроение у меня было упадническое. А в кафе было так хорошо, шло тепло от жаровен, и приятно было ступить на циновку после замерзшего тротуара. Все сидели там, сгрудившись в тесном пространстве, в людском тепле, и кругом звучали голоса, и пахло едой. Как хорошо, проголодавшись, ломать хрустящий, чуть подгоревший хлеб, размазывать кусочек твердого масла, набрасываться на мясо под острым соусом, желтым и горячим, потом съесть ломтик швейцарского сыра и глотать горький кофе. А вокруг — люди, суета, звон посуды, табачный дым. Что может быть лучше этого — удовлетворения голода? Казалось, только это и удерживает душу в теле. Важно было ходить, чтобы вдохнуть жизнь в мое замерзшее тело. Чтобы побороть первый страх перед ледяным дыханием притихших улиц и заставить себя стоять прямо, а не сгибаться с растрескавшимися губами и слезящимися глазами. Потом я садился на трамвай, шедший от Сен-Северен, и ехал на нем до Булонского леса, а там бродил по пустынным аллеям, как сумасшедший. Иногда мимо меня проезжали всадники, посиневшие от холода, их лошади били копытами по замерзшему песку, а от ноздрей шел пар.

В феврале Сена замерзла, на поверхности воды плавали льдины, они сталкивались, великолепно кружились, подгоняемые течением, и это походило на ледоход в Арктике.

Было что-то забавное в том, что это происходит в Париже и по поверхности Сены движется медленная процессия льдин. Это походило на огромное полотно, на котором набросали этюд в серых и белых тонах. Я приносил эту картину с собой в тесное пространство комнаты, и она заставляла меня забывать о холоде и помнить только о величии и мощи необузданной, презирающей человечество, безразличной ко всему зимы. Когда наступила оттепель, по тротуарам потекла вода. Со свинцового неба полил косой дождь, брызгая по булыжникам. Из-за угла порывами дул ветер, тысяча огней отражались в сверкающих лужах, а с ними — полосатые маркизы кафе, и черная ряса священника, на широкополую шляпу которого лилась вода прямо из желоба, и пурпурное пальто женщины, согнувшейся под зонтиком. Однажды сквозь пелену дождя выглянуло солнце и сияло несколько часов, и на небе расчистился маленький бледно-голубой кусочек, величиной с голову человека, а на следующий день меня разбудили птичье пенье и луч солнца, нарисовавший узоры на полу. Когда я вышел на улицу, на углу стояла женщина, продававшая апельсины, в зеленой шали, и девушка без шляпки, в клетчатом платье, бежала с корзинкой в руке. Двери кафе были открыты, чтобы впустить свежий воздух, а тугие черные почки на дереве за ночь распустились, сделались мягкими и круглыми, и показались маленькие зеленые побеги, завивающиеся, как перышки.

Люди больше не спешили, теперь они не были скованы холодом. Они бродили по бульварам, заглядывая в витрины, сидели на открытых террасах кафе и читали газеты, кто-то смеялся, кто-то насвистывал, трамваи сверкали на солнце, ребенок катил обруч, за ним с лаем бежала маленькая собачка, и девушка в новой голубой шляпке прогуливалась под руку с молодым человеком.

И тогда я понял, что зима закончилась и в воздухе, пританцовывая, искрится дыхание чего-то нового. Мне хотелось каким-то образом ухватить и прижать к себе это нечто, радостное и трепещущее, бесконечно драгоценное, и я продолжал бродить по улицам безо всякой цели, прислушиваясь к колокольному звону, доносившемуся из церкви, — колокола звонили midi.[229] Из школы выпорхнула стайка мальчишек с ранцами за спиной; девочки шли под руку и щебетали.

Белые облака неслись по небу, улицы были свежими и влажными, на тротуаре сверкали голубые и золотистые солнечные блики. У киоска стоял старик в соломенной шляпе, с тростью и маленьким красным цветком в петлице. Без сомнения, самый смешной старик на свете. У его ног прыгал воробей, выискивая крошки, посматривая на него с надеждой, а из окна над кафе высунулась женщина, вытряхивавшая коврик; она замерла на минуту, окидывая взглядом улицу, и ее темные волосы вдруг тронул луч солнца. Потом она отвернулась и исчезла, старик, помахивая тросточкой, сдвинув на затылок шляпу, перешел дорогу, а воробей внезапно взмыл вверх, затерялся над крышами и исчез.

Я прогуливался, засунув руки в карманы, улыбаясь без всякой причины и напевая песенку.

Теперь я знал, что смогу писать, что слова, написанные до сих пор, ничего не значат, будто их и не было. И, вернувшись в свою комнату, я настежь распахну окно и впущу вкусный, свежий воздух, и в комнате сразу станет веселее. Я сяду поудобнее, и в душе родится что-то новое, сильное, доселе неведомое, но прекрасное и истинное. Я буду работать, как никогда еще не работал, — очищенный, одержимый, озаренный светом, пробившимся из темных, потаенных уголков моего ума.

Это было потрясающе, именно о таком состоянии я мечтал, это было самое грандиозное из всего, что когда-либо случалось со мной. Я зашел в ресторан перекусить, чтобы после запереться у себя в комнате — в полном одиночестве, уверенный в себе.

В ресторане негде было яблоку упасть, и мне пришлось сесть за один стол с какой-то девушкой. Я посмотрел на нее, извиняясь, а она бросила на меня мимолетный взгляд — не ответив или не обратив внимания. На ней был оранжевый берет. Девушка ела макароны, роняя их и снова накручивая на вилку.

Так я впервые увидел Хесту.


Помнится, я тоже ел макароны. Я никогда не любил их прежде, но, искоса взглянув на ее тарелку, почему-то тоже захотел попробовать — захотел до того, что почувствовал: мне ничего в мире так не хочется, как макарон. Она расположилась за столиком, заняв гораздо больше места, чем ей было нужно. Я сидел на краешке стула. Мне казалось, что я не имею права здесь находиться. Но было слишком поздно искать какой-то предлог, чтобы пересесть куда-нибудь. Столик был маленьким, и за ним было тесно двоим не знавшим друг друга людям.

Было как-то глупо не разговаривать, но если бы я попытался заговорить, сразу стало бы ясно: я заговорил только потому, что я — мужчина, а она — девушка; я взглянул на нее и заметил, что она хорошенькая. Казалось, она меня совсем не замечает, так что я перестал думать об этом и занялся макаронами. Мы молча передавали друг другу масло и хлеб. Люди проходили рядом с нашим столиком. Поблизости околачивался длинноволосый юноша с папкой под мышкой. По-видимому, он высматривал, где бы поесть за чужой счет. Я не сомневался, что у него плохие рисунки. Девушка протянула руку к своей бутылке «Эвиан». Ее светлые волосы выбились из-под оранжевого берета. Мне вдруг пришло в голову, что жить одному в Париже и писать книгу чудесно. Девушка доела макароны и принялась чистить мандарин. У меня тоже был мандарин. Она по ошибке выплюнула зернышко на мою тарелку и тут впервые заговорила.

— Простите, — сказала она.

— Ничего, все в порядке, — ответил я.

Мы продолжали есть мандарины. Она не отламывала дольки, а шумно высасывала сок и перепачкала все пальцы.

— До чего же их неудобно есть! — заметил я.

— Я так не думаю, — возразила она. Похоже было, что продолжать этот разговор бессмысленно.

Я притворился, будто меня заинтересовало то, что происходит в другом конце ресторана. Прищурившись, я с задумчивым видом смотрел в ту сторону, потом заулыбался, несколько переигрывая. Думаю, она ничего не заметила. Когда я взглянул на нее, чтобы проверить оставленное моим поведением впечатление, она уже смотрела в противоположном направлении. Отбросив эти никчемные попытки, я предложил ей сигарету. К моему удивлению, девушка взяла ее. И тут я все испортил, достав зажигалку, которая не работала. Не появилось ни малейшей искры. Она потянулась за спичками, как будто ожидала чего-то подобного, а я продолжал возиться с этим несчастным кремнем, испачкав большой палец.

— Это неважно, — добродушно сказала она, — я всегда пользуюсь спичками.

Но я не обращал на это внимания — неважно, что она там делает. У меня не получилось сделать так, как мне хотелось. Я должен был небрежно наклониться к ней и уверенным жестом поднести зажигалку к сигарете, потом закрыть зажигалку со щелчком и подозвать официанта, попросив свой счет. Вместо этого мне пришлось тихо сидеть, воспользовавшись ее спичкой, и напряженно думать, что бы такое ей сказать.

Теперь она была настроена дружелюбно: мы могли общаться, поскольку она курила мою сигарету.

— Вы, наверное, художник? — спросила она.

— Нет, — ответил я. — Но я пытаюсь написать книгу.

Она взглянула на меня серьезно.

— Должно быть, это очень трудно, — заметила она.

— Да, — согласился я.

Мне было жаль, что я не намекнул, будто мне пишется легко. Теперь она не поймет, что я занимаюсь этим всерьез.

— Я работаю над книгой всю зиму, — поспешно продолжил я. — Наверное, я слишком критически отношусь ко всему, чтобы позволить себе писать кое-как. Я рву очень многое из написанного, пока не остаюсь доволен.

— О, разумеется, — сказала она.

С какой стати она находит это естественным? В конце концов, многие писатели несутся во весь опор. Мне хотелось продолжить с ней разговор о моей книге. Хотелось, чтобы она сидела рядом и задавала мне вопросы. Но сначала нужно было поинтересоваться ее делами.

— А вы чем занимаетесь? — спросил я.

— Я занимаюсь музыкой.

— Как здорово!

— Да, мне очень нравится, — сказала она.

— У музыки и литературы так много общего, — заметил я, пытаясь снова подвести разговор к себе, — и, как мне кажется, Париж — самое подходящее место, чтобы этим заниматься. Как вы считаете?

— Париж очень милый, — ответила она. Мне показалось, что «милый» — неподходящее слово.

— Вы, верно, хотите сказать, что он полный жизни, потрясающий, — поправил я. — Что в Париже есть что-то такое, что все время подхлестывает, и никто не может спокойно сидеть и ничего не делать. Нужно работать, не отставать, сам воздух здесь наэлектризован.

Вдруг мне захотелось выговориться.

— И вы чувствуете это не только здесь, на Монпарнасе, — продолжал я, — на другой стороне тоже так. Нет ничего мертвого, отжившего, все сияет, все живое. Вы стоите на площади Согласия, как обычный турист, и смотрите на Елисейские Поля, на Этуаль — этот длинный склон, это движение, и что-то с вами происходит, так что вам хочется поднять лицо к небу и закричать.

Она улыбнулась как-то рассеянно, как будто я наговорил глупостей.

— Я предпочитаю жить за городом, — сказала она.

— О, конечно! — воскликнул я. — За городом прекрасно. Я люблю провести денек на природе, но жить там продолжительное время невозможно. Ведь там всегда одно и то же и ничего не меняется, а в Париже каждый день полон новизны, все время чувствуешь радостное волнение, и кажется, что в любой момент может произойти что-то грандиозное.

Она отвернулась, пожав плечами.

— Вы безумны, — коротко произнесла она, как бы отстраняя меня. Казалось, я говорил все это впустую.

— Где вы живете? — осведомился я.

— Я живу в pension de famille[230] на бульваре Распай, — ответила она. — Там довольно уютно, но они очень строги: не любят, когда поздно возвращаются. Не то чтобы я была против, поскольку я никуда особенно не хожу по вечерам. Да и в любом случае слишком холодно.

— Мне было бы достаточно того, что они возражают, — заметил я. — Я бы не допустил, чтобы меня связывали. У меня комната на улице Шерш-Миди. Не бог весть что, но я волен поступать как заблагорассудится.

— Я понимаю, — сказала она.

— Замечательно, — продолжал я, — когда ты не связан какой-то службой, откуда нельзя отлучиться. Видите ли, когда я пишу, то могу сам распределять свое время. Могу работать, а могу и расслабиться — как захочу. Я ухожу в любое время, когда захочу, и забегаю куда-нибудь выпить.

— Меня бы это слишком отвлекало от дела, — вставила она.

— О господи, нет, ничуть! — возразил я со смехом. — Как только с этим освоишься, можно все выкинуть из головы и отлучиться в любую минуту. Потом, когда возвращаешься, просто подхватываешь нить и продолжаешь с того места, где остановился.

Я не мог разобрать, произвел я на нее впечатление или нет. Она смотрела на меня, но взгляд у нее был отсутствующий. Я подумал, что, если продолжу говорить, она будет и дальше смотреть так на меня. Это было потрясающе. Я постарался говорить еще более монотонно, чтобы она не очнулась от своих грез.

— Ни к чему ожидать, пока появятся идеи, — говорил я тихо, — иначе можно сидеть и ждать весь день. Нужно себя заставлять — точно так же, как каменщик заставляет себя класть кирпичи. Полагаю, так же обстоит дело и с вашей музыкой: вам нужно упражняться, играя гаммы и арпеджио, пока не явится какая-нибудь мелодия, приплыв по воздуху. Вы упорно работаете…

Казалось, она не замечает, какую чушь я несу. Она просто смотрела куда-то вдаль, сквозь меня, и я знал, что через минуту не смогу больше говорить. Мне просто придется поставить локоть на стол и, подперев голову кулаком, пристально смотреть на нее, совершенно растерявшись. Это нечестно — смотреть так, как она. Несправедливо делать вид, что мы просидели весь ленч молча. Никто в мире не смог бы наговорить столько чуши, как я тогда.

— Вы любите сельскую местность, — говорил я, — и, наверное, вы абсолютно правы. У вас такой отстраненный вид, будто вы не имеете ничего общего с этой суетой, вы должны жить неторопливо, вы должны… Не знаю, что вы должны делать. Послушайте, разве вы не рады, что кончилась зима?

И тут она засмеялась, как будто вдруг проснулась и снова заметила меня.

— Какое это имеет отношение ко всему, что вы говорили? — спросила она.

— Очень большое, — ответил я, — но я не смогу объяснить. Да и, в любом случае, вы, быть может, и не поняли бы. О, я чувствую себя сегодня великолепно. Почувствовал себя просто потрясающе, когда проснулся сегодня утром. Высунулся из окна, на улице не шел дождь, и на противоположном тротуаре было солнечное пятно, а девочка без шляпы бегала с собакой. У воздуха был чудесный запах, свежий и вкусный, а ветер трепал полосатые маркизы кафе. Лужи на улице были голубые, совсем как небо.

— Такие милые чувства, — заметила она. Я понял, что «милый» — ее любимое слово. — На бульваре Распай трудно вот так подышать воздухом, — продолжала она. — Я снимаю комнату вместе с девушкой из Австрии, она спит с открытым ртом, а ее темные волосы всегда разбросаны по всей подушке. Она предпочитает, чтобы окно было плотно закрыто ставнями, когда она одевается. А вдруг кто-нибудь заглянет, проезжая мимо в трамвае. Так глупо, правда?

— Очень глупо, — согласился я.

— Так что я не могу доставить себе утром удовольствие.

Я ясно представил себе австрийскую девушку, разметавшуюся на неопрятной постели, рыхлую, с желтоватым цветом лица, и эту девушку, уже проснувшуюся и сидящую очень прямо, с глазами серьезными, как у ребенка. Она смотрела на квадратик неба в окне, до которого не могла добраться.

— Да, — сказал я, — но вы же можете выйти из этого пансиона на улицу, можете прогуляться, и ветер будет трепать ваши волосы, а люди — проходить мимо, смеяться и разговаривать, старушка продаст вам цветы, и тогда вы непременно улыбнетесь, потому что не сможете иначе, и почувствуете себя чудесно.

— Мне нравится, как вы описываете вещи, это так смешно, но мило. Я понимаю, что вы хотите сказать об улыбке и о старушке, продающей цветы. Это значит быть счастливым без всякой причины. Вы вставите все это в вашу книгу?

— О нет, — возразил я, — моя книга очень серьезная, и это было бы лишнее. Думаю, это глупо смотрелось бы на бумаге, если бы было напечатано.

— Наверное, — согласилась она.

— Знаете, я не помню, когда беседовал так в последний раз, — заметил я, — но, кажется, это было очень давно.

— Наверное, вы отвыкли от этого: все время пишете свою книгу, и у вас нет времени для людей.

— Нет, дело не только в этом. Я здесь никого не знаю.

— Это не очень хорошо для вас, — заметила она.

— Я особенно не задумывался, хорошо это или нет, просто так случилось. Может быть, это неправильно, и мне нужно побольше бывать на людях, куда-то ходить, что-то видеть.

— И не нужно, если не хочется, — сказала она.

— Вам хорошо, — продолжал я, — вы никогда не бываете одна, вы всегда можете побеседовать с девушками и куда-нибудь с ними сходить.

— О! Девушки… — Она пожала плечами. — Они мне не очень-то нужны, мне одной лучше.

— Мне бы хотелось, чтобы была настоящая весна, а не самое ее начало, — сказал я. — Пока еще слишком холодно, чтобы долго находиться на улице. Если бы была настоящая весна и у вас не было особенных дел, мы могли бы съездить на поезде в Версаль. Немного погулять по саду.

— Мне нравится Версаль, — ответила она, ничего не обещая.

— В Париже столько всего, что нужно посмотреть, — продолжал я. — Даже если вы уже видели что-нибудь, всегда можно посмотреть во второй раз. О, я считаю, что Париж просто чудесный! Но мне бы хотелось быть богатым — у меня тогда была бы машина.

— Может быть, вам заплатят много денег за вашу книгу, — предположила она.

Теперь мне уже не так сильно хотелось говорить о моей книге, как прежде.

— Этого я не знаю, — сказал я, — но если бы у меня была машина, я бы мог повезти вас за город, если бы вы захотели, — вы смогли бы там погулять. Ведь лес Фонтенбло скоро будет великолепен — деревья и все такое.

— А как же ваша работа? — спросила она.

— Ничего страшного, если я от нее немного оторвусь, — успокоил ее я. — Будет нехорошо, если я закоснею, пойду по проторенной дороге. Это было бы фатально. Вы занимаетесь своей музыкой каждый день?

— Да, — ответила она.

— Вам бы следовало иногда устраивать выходной и возвращаться к своим занятиям посвежевшей, — посоветовал я.

— Но я же не занимаюсь бесконечно, я хожу на уроки в определенное время, а потом возвращаюсь и упражняюсь сама. Я выхожу на ленч — как сейчас. Иногда хожу за покупками, когда нужно что-нибудь купить, или просто гуляю, или хожу в кино.

— Я ни разу не был в кино с тех пор, как приехал в Париж. Видимо, мне это не приходило в голову. Может быть, сходим сегодня днем?

— Нет, мне нужно заниматься.

— Послушайте, а что, если разок, в кои-то веки, передохнуть?

— Нет, у меня урок.

— Это ужасно. Вы очень добросовестны, не так ли?

— Не знаю.

Подозвав гарсона, она спросила свой счет.

— Мне бы хотелось, чтобы вы позволили мне его оплатить, — попросил я.

Она взглянула на меня с удивлением.

— Не глупите, — ответила она.

— Нет, честное слово, мне бы хотелось, — настаивал я.

— Нет, я не разрешаю. Но все равно большое вам спасибо, — сказала она.

— Может быть, вы на меня рассердились за это предложение, — предположил я. — Может быть, вы считаете, что мы совсем недавно познакомились, поэтому сердитесь.

— О, дело не в этом. Не хочу показаться грубой, но мне нравится быть независимой.

Она собрала свои вещи — сумочку и папку с нотами. Сейчас она была еще более замкнута, чем прежде. По-видимому, я совсем не знал ее.

— Мне жаль, что у вас урок музыки, — сказал я, — но надеюсь, что снова увижу вас здесь за ленчем. Вы когда-нибудь заходите в «Купол» или «Ротонду»?

— Захожу иногда, — ответила она.

— Я никогда вас там не видел.

— Ну, там же столько народа.

— Я бы все равно заметил.

Она поднялась, и я увидел, как она хороша. Миниатюрная и худенькая. На ней был коричневый костюм. Она поправила свой оранжевый берет, сдвинув его немного набок, так что открылось левое ухо.

— Вы будете завтра в кафе «Купол»? — спросил я.

— Не знаю.

— Я угощу вас кофе, или чаем, или чем-нибудь еще.

— Это очень мило с вашей стороны.

— Если вас не будет завтра, может быть, вы придете послезавтра или в какое-то другое время на этой неделе?

— Конечно.

— Это чудесно. Если и дальше будет так же тепло, мы могли бы как-нибудь съездить в Версаль.

Она с рассеянным видом улыбнулась.

— Я опоздаю на свой урок, — сказала она, а потом протянула руку и серьезно и вежливо пожала мою, словно мы с ней находились в гостиной. — До свидания, — проговорила она, — и желаю удачи с книгой.

Она повернулась и пошла по длинному проходу между столиками, свернула за угол и вышла через вращающиеся двери ресторана, стройная, с очень прямой спиной.

Я сидел, размышляя о том, что мог бы проводить ее на урок. Может быть, это был бы очень длинный путь. Подозвав официанта и спросив счет, я поспешил на улицу, но ее и след простыл, к тому же я не знал, в какую сторону она направилась. Небо слегка затуманилось по сравнению с утром, но было не холодно. На террасе кафе «Купол» сидело множество людей. Я увидел парня в соломенной шляпе. Ну что же, в любом случае мне нужно возвращаться в свою комнату и работать. Именно в этот день я обещал себе начать работать серьезно, по-настоящему. Зима прошла. Сейчас март. У меня нет никаких отговорок, и я прекрасно себя чувствую. Я должен сесть и работать до восьми часов вечера. Этот легкий бриз, это приятное волнение и мягкость, что разлиты в воздухе, великолепно меня настроили. Я проснулся утром с ощущением, что наконец смогу работать, и с тех пор я ничуть не изменился. Воздух изумительный. Я не голоден. Мне не холодно. С той девушкой было так приятно побеседовать. Завтра я пойду в «Купол» около четырех часов. Было бы так хорошо, если бы она взяла себе за правило заходить туда почаще, в определенное время, так что если бы я отрывался от работы, то знал бы, где ее найти. Да, было бы здорово, если бы она приходила туда каждый день и если бы мы всегда садились за один и тот же столик у жаровни. Гарсон знал бы об этом и держал его для нас. Я бы рассказывал ей о своей книге. Она бы тоже могла поговорить о своей музыке. Может быть, она бы смогла, в конце концов, съездить за город — в воскресенье уж наверняка. Ей бы понравился лес в Фонтенбло. Ей обязательно надо его увидеть.

Как хорошо, что я здесь, на улице Шерш-Миди, совсем рядом с бульваром Монпарнас. Мне бы не хотелось жить ни в каком другом месте.

Я поднялся в свою комнату и высунулся из окна. У воздуха был все такой же чистый, приятный запах, и облака ничуть не изменились. По улице шел мастер, чинивший стулья, время от времени он останавливался и, трубя в свой рожок, глядел вверх на окна. Где-то во дворе залаяла собака, сидевшая на цепи. Она терпеть не могла шум. С бульвара донесся скрежет трамвая. Потом я закрыл окно и, усевшись за стол, принялся разыскивать ручку и рыться в бумагах. Нужно так много написать! Я закурил сигарету и попытался сосредоточиться, тыкая кончиком пера в промокательную бумагу и рисуя маленькие фигурки. Однако что-то было не так; в конце концов, я был как-то не очень настроен работать.

Глава третья

На следующий день в четыре часа я пошел в «Купол», но девушки там не было. Я слонялся гам довольно долго. Быть может, ее задержали на уроке музыки. Мы же все-таки не строили определенных планов. Конечно, ей было не обязательно сюда приходить. На следующий день я тоже пошел, и на следующий опять. Я все время курсировал между «Куполом» и «Ротондой» на случай, если она будет сидеть в одном месте, а я — в другом и тогда я могу с ней разминуться. Но там ее тоже не было. Наверное, ей не удалось прийти. Как-то вечером я прошелся по бульвару Распай, чтобы посмотреть, не удастся ли отыскать ее пансион. На самом деле я пошел туда совсем не из-за этого, просто эта мысль пришла мне в голову, когда я там прогуливался. Я подумал, что с таким же успехом мог бы прогуливаться не по бульвару Распай, а где-нибудь в другом месте. Однако мне не удалось найти этот пансион. Однажды вечером в конце недели я подошел к кафе «Купол» около шести часов. Весь день шел дождь. По своему обыкновению, я сидел в комнате и работал. Я вышел около шести часов, потому что кончился дождь и мне захотелось подышать свежим воздухом. Я прошел мимо «Купола» скорее по привычке — у меня не было никакой надежды, что она там. Я остановился и купил газету у парня, который продавал их здесь каждый вечер. На самом деле мне не хотелось ее читать. Потом что-то заставило меня поднять глаза, и я увидел оранжевый берет в глубине «Купола», за множеством столиков. Скомкав газету, я протолкался к ней. Она читала книгу, кроша в пальцах бриошь. Мне пришлось дотронуться до ее плеча, чтобы она взглянула на меня.

— Зачем же вы так далеко забрались? — взволнованно воскликнул я. — Я увидел вас совершенно случайно. Случайно поднял голову и заметил ваш оранжевый берет. Ну рассказывайте, как у вас дела!

Она удивленно смотрела на меня, заложив книгу пальцем.

— Что? — спросила она.

Я стоял на одной ноге, глупо усмехаясь и чувствуя себя последним дураком. Я ожидал, что мы встретимся совсем не так.

— Простите, — сказал я, — наверное, я вас напугал. Но я хожу сюда каждый вечер, надеясь вас увидеть, и все время разочаровываюсь. А сейчас, увидев вас, немного разволновался.

— Все в порядке, — ответила она, — садитесь. — И улыбнулась.

Так-то лучше. Я придвинул стул, сел рядом с ней и тоже улыбнулся.

— Что у вас за книга? — спросил я, просто чтобы что-то сказать, и взглянул на девушку.

— Очень милая — одна из книг Кесселя, — ответила она. — Мне всегда нравились его вещи. Она вам знакома?

— Нет. — Я пролистал несколько страниц. — Нет, я не очень хорошо читаю по-французски.

— Наверное, вы много читаете по-английски? — спросила она.

— Нет, времени не хватает, — сказал я. Мне не хотелось говорить о чтении. — Что вы делали с тех пор, как мы виделись на днях? — осведомился я.

— То же, что обычно: уроки музыки, упражнения. Ах да! Я ходила в кино, а позавчера вечером обедала на Монмартре.

— Правда? Почему же вы не приходили сюда?

— Как-то не случилось.

— И вы ни разу не подумали о том, чтобы прийти сюда?

— Пожалуй, нет.

— Почему же вы пришли сегодня?

— Мне как раз было по пути.

Было неприятно думать, что она могла прийти, если бы захотела, но ей было все равно, а я тут околачивался каждый вечер.

— Вы ходили на Монмартр целой компанией? — спросил я.

— О нет, просто две девушки из пансиона.

Это меня обрадовало. Вероятно, это был очень скучный обед.

— Как подвигается книга? — в свою очередь спросила она.

— Книга? Все так же. Я почти все дни работал, иногда прерывался. Послушайте, вы не хотели бы чего-нибудь выпить со мной? Ну, тогда еще одну чашку шоколада — куда запропастился этот парень? — или вам бы хотелось чего-нибудь другого?

— Я не хочу пить.

— Разумеется. Что? О да, пожалуйста. Un autre chocolat.[231] Так о чем мы говорили? Послушайте, я ужасно рад вас видеть. А ведь я мог бы вас не заметить, если бы не ваш оранжевый берет. Всегда надевайте его, когда идете сюда. Я очень люблю это кафе, а вы? Посмотрите на того парня с волосами песочного цвета — он сумасшедший. Знаете, у этого шоколада такой странный вид, возьмите что-нибудь другое. Вы уверены, что вам не холодно?

Она покачала головой, прикусив губу.

— Со мной все в порядке, — ответила она.

— Вы смеетесь. Почему вы смеетесь? Наверное, я выгляжу как дурак.

— Нет, ничего. Я не смеялась. Продолжайте.

Правда, говорить было особенно нечего. Я чувствовал, что вел себя очень глупо. Я сидел молча и наблюдал, как она пьет шоколад. Через несколько минут я забыл о том, что глуп, и снова заговорил:

— Расскажите, что вы делали на Монмартре? Компания подобралась хорошая?

— Я же вам сказала, что компании не было, — возразила она.

— О да, не было. Вам там понравилось — где вы обедали? Там было полно американцев? Вот что хуже всего на Монмартре — от них никуда не деться. И здесь-то их многовато. Какой чудесный день был вчера! Я думал, что вы придете. Размышлял о том, что вы делаете.

— После урока я зашла выпить чаю возле Трокадеро, — ответила она.

— В самом деле? Куда же вы пошли? Я знаю улицу де-ла-Тур. Там останавливается трамвай, на котором можно доехать до Булонского леса. Вы сели на трамвай номер шестнадцать? Жаль, что я не знал.

— Вы тоже были там вчера?

— Нет, но я могу представить, как вы едете в этом трамвае. Вы когда-нибудь гуляли в Булонском лесу? Мне бы хотелось, чтобы уже было лето, март — такой плохой месяц. Летом можно столько всего предпринять!

— Что именно? — поинтересовалась она.

— О! Ну, не знаю. Просто побродить где-нибудь. Мне бы хотелось сесть на один из этих смешных пароходиков и поплыть по Сене до Сен-Клу. Вы ее видели, когда она вся замерзла в феврале? Это было великолепно. Я имею в виду Сену. Как Арктика на картине. Возьмите сигарету — вам же еще не нужно уходить, не так ли?

— Нет. — Она взглянула на часы.

— Это чудесно. Можем зайти внутрь, если вы замерзли. Послушайте, а не могли бы вы со мной пообедать?

— Не сегодня вечером. Но в любом случае, спасибо.

— А как-нибудь в другой раз?

— Может быть — там будет видно.

— Что за место ваш пансион? Судя по всему, отвратительный. Они отпускают вас на какое-то ограниченное время?

— Нет, на самом деле все не так уж плохо.

— Провалиться мне на этом месте, если я когда-нибудь стану жить в пансионе. Они обращаются с вами как с ребенком? Сколько вам лет — или я не должен об этом спрашивать?

— Девятнадцать, — ответила она.

— Правда? Иногда вы кажетесь старше, а иногда — моложе. Не знаю… Ну вот, я был невежлив, не так ли?

— Нет, все в порядке.

— Я не сказал ничего ужасного?

— Нет.

— Как это чудесно с вашей стороны, что вы разрешаете мне здесь сидеть и говорить с вами. Порой я так от себя устаю! Я не хочу сказать, что беседую с вами, потому что мне наскучило быть одному. Я имею в виду, что не получил бы никакого удовольствия от беседы с кем попало — ведь я совсем не умею ничего объяснить. Понимаете?

— Да, конечно. Это так мило с вашей стороны. Я тоже такая — в смысле, не говорю ни с кем, — сказала она.

— В самом деле? Это чудесно, правда?

Я никак не мог заставить себя не улыбаться. Было замечательно соглашаться с ней по разным поводам. Это давало мне ощущение, что мы с ней заодно, как будто я ее очень хорошо знаю. Значит, я не такой уж дурак, если мы с ней сходимся во мнениях. Со мной что-то происходило оттого, что я мог с ней беседовать. Мне хотелось соглашаться с каждым ее словом. Я чувствовал, что немного схожу с ума, словно я слегка опьянел, жизнь вдруг снова стала потрясающей, и мне хочется орать. Или не произносить ни слова, онеметь и продолжать сидеть в кафе «Купол» и смотреть на нее. Все эти чувства смешались самым невероятным образом, но главным было смирение. Я унижусь, я буду ползать в пыли.

Мы немного посидели молча, наблюдая за разными людьми в кафе. Они ее забавляли, у нее была очень занятная улыбка. Я смотрел на нее, и люди были мне безразличны. Я жалел, что не умею рисовать. Должно быть, художники получают от этого большое удовольствие. Я бы нарисовал ее нос, изгиб подбородка. Концом спички я набросал ее профиль на столе. Он был ни на что не похож. Я стер его локтем. Она меня будто не замечала. Спустя какое-то время она повернулась и взглянула на меня с улыбкой.

— Здесь мило, не так ли? — сказала она.

Прежде я не разглядел ее лица как следует.

Внезапно до меня дошло, что она красива, и я был поражен. Я не мог ответить ни на один вопрос. Просто сидел и не сводил с нее глаз.

— В чем дело? — спросила она.

Я почувствовал, как к лицу приливает краска.

— Простите, — сказал я. — Я на минуту отвлекся. Да, здесь отлично. Мне всегда здесь нравилось.

Она взглянула на свои проклятые часы.

— У нас в пансионе обед в семь пятнадцать, — сказала она, — и им нравится, когда к обеду переодеваются. Мне нужно идти. Я уже все равно опаздываю.

Я вскочил слишком живо, исполненный желанием угодить.

— Можно мне дойти с вами до бульвара Распай? — спросил я.

— Но вам же не по пути, — ответила она.

— Нет-нет, я не спешу, с удовольствием пройдусь.

Я оплатил счет, и мы перешли через дорогу. Мы очень быстро дошли до пансиона. У него был не очень презентабельный вид. Из окна на верхнем этаже выглядывала какая-то неряшливая женщина. Она нас не заметила. Я был уверен, что мне следует сказать много, но ничего не мог придумать. Я боялся, что ей будет скучно, если я приглашу ее пообедать со мной как-нибудь вечером. Какой ей интерес ходить со мной куда-то? Я не мог вообразить ничего хуже этого. Поэтому только и сказал ей, стоя возле пансиона: «Надеюсь вас снова увидеть», на что она ответила: «Я тоже на это надеюсь», а я спросил: «Может быть, завтра?» И она ответила: «Да, возможно», и мне пришлось этим удовольствоваться.

Она вошла в пансион, а я подождал минуту, потом повернулся и пошел по бульвару Распай в обратную сторону.

Я размышлял, не пойти ли мне домой поработать, а потом подумал, что, в конце концов, проработал почти весь день, так что не стоит. Не стоит переутомляться. Поэтому я отправился обедать, а потом в кино, где посмотрел плохой фильм. Почему-то раньше мне это не приходило в голову. Я сходил в кино для разнообразия. Это позволит по-новому взглянуть на мою книгу. Но мне очень хотелось, чтобы со мной была та девушка.


Однажды мы сидели в «Ротонде» днем. У нее только что закончился урок музыки. Я рано занял столик и поджидал ее. Теперь я виделся с ней почти каждый день, ровно в пять часов. Это было хорошее время. После урока ей хотелось пить, и она была немного уставшей. Она пришла как-то раз, потом через два дня, потом на следующий день, а назавтра — снова, и таким образом это вошло в привычку. Она появлялась в «Куполе» или «Ротонде», а я уже был на месте. Я привык работать большую часть дня, а потом ждать пяти часов. Это придавало смысл моему дню. Было так чудесно поглядывать на часы около четырех и думать, что остался всего один час. После этого я никогда особенно не работал. Я заканчивал работу в половине пятого, а потом выходил из дому, заказывал столик, усаживался и принимался ее ждать. Я недоумевал: как же это я жил раньше, когда все дни были одинаковыми? Теперь я не представлял себе, что бы делал, если бы не было этих пяти часов. Что-то подпрыгивало у меня внутри, когда я видел, как она идет к кафе, помахивая папкой с нотами. На ней всегда был оранжевый берет. Я называл ее Хестой, а она меня — Диком. Я не умолкал ни на минуту, а она кивала, соглашаясь с моими словами, или сидела, притихнув, погруженная в какие-то грезы. Я уже не был таким смиренным, как раньше. Я обнаружил, что у меня имеются разные теории, я даже говорил безапелляционным тоном. Было так много вопросов, которые занятно было обсуждать. У меня было какое-то странное чувство, что она гораздо умнее, чем я, но не сознает этого, и потому она казалась совсем юной. Мне нравилось, что она такая юная. Я чувствовал, что знаю очень много. Я был очень старым, очень мудрым. Я рассуждал о жизни. Когда она смотрела на меня серьезно, глазами чуть печальными и такими глубокими, я снова становился смиренным, начинал запинаться и терялся — тогда я был молодым.

Именно из-за этих минут мне уже мало было видеть ее час или около того в «Куполе» или «Ротонде». Мне хотелось, чтобы она пообедала со мной, быть может, затем сходила бы со мной в кино, потом мы зашли бы в кафе чего-нибудь выпить и съесть по бутерброду, и я проводил бы ее в пансион. Целый вечер с ней, скажем с пяти до одиннадцати. Ничего не могло быть лучше этого. Но мне приходилось довольствоваться одним часом. Мне следовало быть довольным. Это было просто ужасно: ведь всегда хочется чего-то большего.

Однажды мы сидели в «Ротонде», и она пила оранжад через соломинку.

— Конечно, люди устраивают совершенно абсурдную шумиху вокруг секса, — говорил я. — Они так себя ведут, как будто это единственная вещь в мире, которая имеет значение. А на самом деле это ничто, это всего лишь маленькая фаза в жизни, которая едва ли имеет значение. Мужчины и женщины должны заниматься любовью точно так же, как они играют в теннис. Они должны подходить к сексу как к здоровой физической потребности, и не более того.

— Ну, не знаю, — задумчиво произнесла она, — это приводит к разного рода осложнениям.

— А не должно бы, — настаивал я. — Вот в чем ошибка — в серьезном отношении к этому.

Было очень занятно вести подобный разговор. Это значило, что мы хорошо знаем друг друга, что мы современны и у нас нет никаких старомодных идей. Я мог беседовать с Хестой о чем угодно.

— Дело в том, — продолжал я, — что детей неправильно воспитывают. У них смещены все представления. От них скрывают правду, как постыдный секрет. Поэтому у них создается неверное представление. Я считаю, что образование следует в корне изменить.

— Как бы вы его изменили?

Я на минуту задумался, так как не был к этому готов: говорить легко, а предложить что-то дельное труднее.

— Ну, я бы учил детей не ожидать слишком многого, — сказал я наконец. — Пусть бы они узнали обо всем, прежде чем вырастут, тогда им не пришлось бы разочаровываться впоследствии. Им нужно объяснить, что это ничего не значит, ровным счетом ничего.

— Да, но тогда все будут заниматься всяким таким повсюду, — возразила Хеста, — и у женщин все время будут рождаться дети.

Я рассмеялся: она была совсем юной!

— О нет, это бы держали под контролем. Кроме того, люди занимаются всяким таким, как вы это называете, только потому, что им сказали, будто это нехорошо. Если бы они об этом думали не больше, чем о рукопожатии, никто бы не носился с этим.

— Вы сказали, что это физическая потребность?

Я нахмурился, потому что сбился.

— Да, и я действительно так считаю. В конце концов, это зависит от индивидуума. Бессмысленно устанавливать правила. Я хочу сказать… о, не хотите ли еще чего-нибудь выпить?

— Нет, спасибо.

— Мне бы хотелось, чтобы вам не нужно было так скоро возвращаться в этот мерзкий пансион. Вы со мной пообедаете как-нибудь вечером, не так ли?

— Да.

— Как насчет пятницы?

— В пятницу я могу.

— Мы могли бы пообедать, а потом сходить в кино.

— Это было бы мило.

— Значит, неважно, если вы иногда опоздаете?

— Да, иногда.

Я не знал, как дожить до пятницы. Даже тогда все могло сорваться. А вдруг она заболеет или что-то в этом роде?

— Вы придете, не правда ли? — спросил я.

— О да, я приду, — ответила она.

Я не мог поверить, что это правда. Мне хотелось встать и начать командовать людьми. Призвав официанта, я велел принести мне выпить.

— Осталось полчаса до того, как вам нужно будет уходить, — сказал я ей.

Потом я принялся безапелляционным тоном рассуждать о браке.

— Я просто не верю в брак, — сказал я. — Сама идея связать двух несчастных людей на всю жизнь представляется мне варварской. Она оскорбительна даже для среднего интеллекта. Конечно, через пятьдесят лет вообще никто не будет заключать брак.

— А как же быть с детьми? — осведомилась она.

— О, этим вопросом будет заниматься государство, — туманно ответил я. — Вероятно, для этой цели будут созданы какие-нибудь учреждения. Я полагаю, что будет полигамия — для женщин и мужчин. Я имею в виду, что оба пола смогут поступать как заблагорассудится. Не будет жестких законов. Конечно, никто не будет думать о девушке плохо, независимо от того, сто у нее любовников или всего один. Но идея брака — господи, да меня от нее просто тошнит! Два несчастных дурака, которые каждый день должны сидеть вместе за завтраком только потому, что какой-то священник пробормотал над ними несколько слов! Домашний очаг, — вероятно, очень неопрятный, — и мужчина, который приходит домой, усталый и раздраженный, и женщина, которая все время рожает, от чего у нее портится фигура. И они притворяются, что все это им нравится…

— Да, у вас это звучит не очень-то привлекательно, — сказала она.

— В браке нет ничего хорошего, — твердо произнес я. — И кто его только придумал? Какой-то старый идиот в Библии. Меня от этого тошнит. Сентиментальность, пафос, с которыми рассуждают об этой невероятной мерзости… послушайте, вы замерзли?

— Совсем чуть-чуть.

— О боже, Хеста, какой же я законченный дурак — держу вас здесь на сквозняке! Почему же вы не сказали? Давайте зайдем внутрь.

— Мне нужно идти.

— Нет-нет, вам еще не пора. Послушайте, ведь мне нужно так много сказать. Сядьте, пожалуйста, сядьте снова. Смотрите, вон столик у самой двери. Выпейте еще оранжаду. Да, еще один оранжад. Время так быстро летит: кажется, вы только что пришли, а вам уже нужно уходить. Мы не провели вместе и минуты. Вы когда-нибудь играли в эту игру с бумажкой и соломинкой, Хеста? В кафе «Купол» все в нее играют. Посмотрите, я рву бумагу на кусочки и делаю из них фигурку человека. Вот его руки, вот ноги, а вот этот кусочек — голова. Видите? Теперь я выдуваю на него капли оранжада через соломинку. Смотрите, как он машет руками, и его тельце извивается. Это забавно, не так ли?

Она засмеялась, облокотившись на стол совсем рядом со мной, ее волосы коснулись моей щеки. Я ощутил какое-то странное волнение.

— Это забавно, не так ли? — повторил я.


Мы вместе пообедали в пятницу вечером, а потом пошли в кино и посмотрели плохой русский фильм. Мы сидели в последнем ряду, у стенки, а рядом были студенты и мальчишки, которые пришли сюда развлечься и пошуметь, и я тоже шумел и топал, когда зажигался свет, свистел и завывал, когда рвалась пленка.

Хеста не принимала в этом участия, она тихонько смеялась, наблюдая, как мы дурачимся. Я был очень возбужден. Никак не мог справиться с волнением оттого, что она тут, со мной. Перед обедом мы, как обычно, посидели в «Куполе», а без четверти семь — в это время ей всегда нужно было возвращаться в пансион, — когда она не двинулась с места, я не мог в это поверить, и мне пришлось отвернуться, чтобы скрыть улыбку. Если бы она увидела меня в этот момент, топодумала бы, что я дурак. Сначала я даже почти ничего не говорил — мне хотелось замереть и не отвлекаться, чтобы в полной мере насладиться своим счастьем.

«Вы очень молчаливы», — заметила она, и мне пришлось оторваться от созерцания Хесты и предложить, куда нам пойти обедать. Интересно, зачем ей вообще куда-то со мной идти? Вероятно, ей все время будет скучно. Казалось, мы пробыли в «Куполе» всего несколько минут, но, когда я взглянул на часы, было уже без четверти восемь, и мы пошли обедать в «Викинг», но и там время промелькнуло. Все, что у меня осталось в памяти, — это как она смеется, сидя напротив меня, и что-то вертит на кончике вилки, а я наклоняюсь к ней и говорю: «Как весело, не правда ли, Хеста?» А она кивает, и мимо проходит официант, кто-то у нас за спиной разговаривает на венгерском — и вот уже все кончилось, она поправляет берет, а я прошу счет.

Это было совершенно безнадежно: время не останавливалось даже на долю секунды, и не было случая, чтобы я мог сполна насладиться, ухватить мгновение, исследовать, вдохнуть и, осторожно держа в руках, сказать: «Сейчас я живу, сейчас-сейчас…» Это был лишь ряд мимолетных впечатлений, танцующих у меня перед глазами и исчезающих: мы в ресторане, я сижу рядом с Хестой в кино, а потом мы бредем по улицам в поисках случайного такси. Все эти образы мне не удавалось удержать, они насмехались надо мной, ускользая, а потом, когда я снова был один, а она — в пансионе, и я раздевался в своей комнате на Шерш-Миди, мне нужно было составить для себя картину из этих мгновенных впечатлений и воображать, что они значительнее, чем в действительности. Воспоминание о том, как ее плечо касалось моего, ее рука лежала на моем колене, а лицо было обращено к экрану, и она смеялась над фильмом, вызывало теперь во мне более сильное волнение, чем тогда. Мысли об этом приносили восторг и боль, которых я не ощущал в тот момент, когда все происходило. Поэтому я не знал, где тут реальность, а где игра воображения. Мысль о ней стала просто наваждением, и я сдался, не пытаясь сопротивляться. Я наконец осознал, что едва ли хоть на минуту думал о чем-нибудь другом.

После того вечера, когда мы ходили в кино, мне стало мало видеть ее только в пять часов. На следующий вечер, когда она поднялась без четверти семь, чтобы уходить, я вспомнил, как накануне она осталась, а теперь все кончено, и, быть может, пройдет целая неделя, прежде чем она снова куда-нибудь со мной сходит. Свидания в пять часов утратили свою прелесть.

Я говорил себе, что знакомство с ней чудесно само по себе и мне нужно довольствоваться тем, что имею. Когда она ушла, я отправился домой и набросился на работу, но передо мной стояло ее лицо, порой серьезное, порой веселое, и глаза были такие большие, а светлые волосы выбивались из-под оранжевого берета.

Итак, мне опостылело все: и работа, и еда, и сон — вообще все на свете, кроме встреч с ней, да и то хотелось видеть ее не урывками, а все время.

На Пасху в воскресенье она поехала со мной в Версаль, и с тех пор мы взяли за правило каждое воскресенье гулять в Булонском лесу, если была хорошая погода, или оставаться в Париже и идти в кино, если шел дождь. Она также любила ходить на концерты, и я ходил вместе с ней, хотя не особенно понимал музыку — ту, которая нравилась ей. Ходил просто ради того, чтобы быть рядом с ней и смотреть на ее лицо, неподвижное и восторженное. В Версале ее охватывала грусть от того, что это уже не дворец былых времен, в котором люди прогуливались по галереям, гордые и величественные, короли и принцессы, и слышался шелест платьев по паркету и приглушенный гул голосов, — теперь здесь царил гид с бессмысленным набором слов, никто не слушал его, и какой-то мужчина зевал, прикрыв рот рукой, а группа школьниц хихикала, поглядывая на молодого солдата, который следовал за ними.

«О, Дик… — говорила Хеста, — о, Дик!..» — и обрывала фразу, а я спрашивал: «Что случилось?»

Тогда она вздыхала и смотрела из окна зала с зеркалами на длинную аллею и на два последних дерева в конце аллеи, между ними садилось солнце, огненный шар, и Хеста говорила: «Все это ушло, его больше нет».

А я не знал точно, что она имеет в виду: красоту, колорит и великолепие минувшего, того, что было Францией и чего больше не существует, и о чем лишь туристы-американцы, которым на все это наплевать, восклицают: «О боже!» — или наш маленький день и то, что мы были вместе и все это не повторится?

Я брал ее за руку и говорил с улыбкой: «Все хорошо», и она отвечала: «Да», — и тоже улыбалась, и мы выходили из дворца в сад и шли, взявшись за руки, но почти не говорили.


В конце апреля стало тепло, как-то преждевременно и внезапно наступила жара. Деревья в Булонском лесу покрылись листвой, на Елисейских Полях цвели каштаны, кафе опустили свои маркизы от солнца и поставили солнечные зонты, и люди сидели на воздухе, вялые и запыленные, уставшие за один день, женщины — в легких платьях без рукавов, мужчины — в шляпах, сдвинутых на затылок, вытирая пот со лба носовым платком.

На площади Согласия били фонтаны, в Тюильри носились дети, солнце пригревало дорожки из гравия, и все цвело, пахло ранним летом, жандарм свистел, размахивая рукой, и транспорт проезжал по мосту над Сеной, вода в которой была серая и медлительная. В такую погоду Хесте не сиделось взаперти в пансионе. Теперь она два-три раза в неделю куда-нибудь ходила со мной по вечерам. Мы сидели в кафе, наблюдая за людьми, или перебирались на другой берег, в Париж, который не так хорошо знали, где было еще жарче и больше блеска и шума, больше людей и атмосфера была иная, чем на нашем Монпарнасе, — более волнующая и радостная. Здесь мы были и моложе, и в тысячу раз старше, мы были не такими беззаботными, не такими веселыми, но как-то по-новому взвинченными и смущенными. Меня охватывало здесь какое-то странное волнение и беспокойство, впечатляли все эти люди, желавшие того же, что я; а Хеста, красивая, раскрасневшаяся, была не так далека от меня, и мы ощущали присутствие друг друга, смеялись, отводя взгляд в сторону, прерывисто дышали.

Однажды вечером мы сидели в ресторане, где была музыка, музыка в моем вкусе: саксофон издавал стоны и вздыхал, и что-то отбивало ритм все быстрее и быстрее. Потом они сыграли какую-то мелодию, тихую и убаюкивающую, и непонятно откуда возникла плачущая нотка, а ритм был потрясающий. Люди танцевали. Я сказал Хесте: «Потанцуем?» И она кивнула, и мы тоже вошли в круг танцующих. Я знал, что не умею хорошо танцевать и ей это не доставит слишком много радости, но для меня это была возможность ее обнять и быть так близко, что ее прядь касалась моей щеки. Она оказалась маленькой, меньше, чем я думал, и двигалась так, словно у нее не было собственной воли и она была частью меня. Я не понимал, что происходит. Я просто продолжал обнимать ее, а она — меня, со мной никогда еще не было ничего подобного.

Когда музыка закончилась, мы ушли. Она перебросила пальто через руку и взяла берет, и мы вышли на улицу; огни мерцали, мимо проплывали лица людей, и я ловил такси. Остановился желтый «ситроен», закрытый и душный, но это не имело значения, и мы сели в него, не говоря ни слова, не зная, что происходит и куда он должен нас везти. Я обнял Хесту, уткнувшись в ее волосы, и почувствовал, как бьется ее сердце и дрожит все тело. Я никогда не думал, что смогу так долго кого-то целовать. Я не произносил ни слова и только прижимался к ней, не отпуская; она совсем неподвижно лежала в моих объятиях, а потом отвернулась, положив мне голову на плечо.

— Хеста, — сказал я, — Хеста, дорогая, ты не против, нет?

— Нет, я не против.

— Это так чудесно — быть с тобой. Я больше уже не мог, Хеста, — совсем ничего не делать.

— Конечно.

— Обними меня.

— Зачем?

— Мне этого хочется. Обними меня.

— Куда нас везет такси, Дик?

— Не знаю — это неважно. Я так тебя люблю!

— Дик, в пансионе поднимется паника, если я снова опоздаю.

— Нет, не поднимется. Это неважно. Ты еще не можешь вернуться, не можешь. Я тебя не отпущу. Хеста, ты должна обнять меня, должна. Я тебя снова поцелую. Ничего не могу с собой поделать. О, дорогая! О, дорогая…

Никогда со мной не было ничего подобного.

— Ты не сердишься? Скажи, что ты не сердишься, — попросил я.

Она взяла в руки мое лицо, и я увидел, что глаза у нее встревоженные и печальные.

— Я больше не хочу, чтобы ты меня целовал, — сказала она. — Я хочу, чтобы ты отвез меня домой. — Голос у нее был совсем слабый, словно доносился издалека.

— Ты не ненавидишь меня, нет? — спросил я. — Хеста, если бы ты только знала, как много значит для меня любовь к тебе. Дорогая, не уходи, пожалуйста, не уходи.

— Ты знаешь, что я не ненавижу тебя, — сказала она, и голос у нее был все еще приглушенный и какой-то странный. — Вот почему я хочу, чтобы ты отвез меня домой. Скажи ему, Дик, куда ехать.

— Если я скажу, чтобы он ехал прямо на бульвар Распай, ты меня обнимешь и поцелуешь, как раньше?

— Да.

Когда такси остановилось перед пансионом, она оттолкнула меня и теперь сидела в углу очень тихо, глядя в окно и сложив руки на коленях.

— Хеста, — сказал я, — скажи мне, о чем ты думаешь. Ты несчастна, дорогая, ты печальна.

— Нет, — возразила она.

— В чем дело? — настаивал я.

Тогда она посмотрела на меня, и она была серьезна, и снова придвинулась ко мне, и обняла, прижалась лицом к моему лицу.

— Это странно, — сказала она.

— Что странно, любимая?

— Все это…

— Почему же дорогая, почему?

— Не знаю. Все это странно. Я никогда никого не любила прежде.

— О, дорогая…

— Я никогда не хотела никого любить. Я хотела быть свободной. А теперь это пришло, и я не знаю, что с этим делать. Дик, что мне делать со своей любовью к тебе?

— Хеста, любимая, это чудесно, так чудесно…

— Я никогда не испытывала ничего подобного, Дик.

— Не испытывала чего?

— Странно — я не могу объяснить. Теперь отпусти меня.

— Нет, дорогая, нет.

— Пожалуйста, Дик.

— Ты на меня не сердишься?

— Нет… нет.

— У нас все будет по-прежнему?

— Да.

— Я люблю тебя, Хеста, больше всего на свете.

— Дик…

— Позволь мне поцеловать тебя еще раз — вот так, это все. Дорогая, это так чудесно, только не грусти. Мы никогда не будем серьезными, не так ли, никогда-никогда?

— Да, если ты этого не хочешь.

— Я увижу тебя завтра?

— Да.

— В пять часов?

— Да.

— Мы пообедаем вместе?

— Я не знаю — думаю, мы не сможем.

— Но я тебя увижу?

— Да.

— Спокойной ночи, дорогая.

— Спокойной ночи.

Она зашла в дом, а я заплатил таксисту и пошел домой с бульвара Распай на улицу Шерш-Миди, не разбирая пути, ничего не видя перед собой — вообще ничего не замечая.

После того, что было сегодня, прежние свидания с Хестой казались мне слишком краткими и несущественными. Это были случайные встречи, которые предвкушаешь в конце дня, возможность расслабиться после работы. Теперь же она была главной целью, ради которой я жил, и я сидел у себя дома и писал только ради того, чтобы чем-то занять время до тех пор, когда увижу ее. Обычно ей удавалось встретиться со мной за ленчем, по крайней мере на час, и хотя она спешила, все же это было лучше, чем ничего. Затем она шла на урок музыки, а в пять часов снова встречалась со мной в «Куполе» или «Ротонде». Если она не могла со мной пообедать, то выскальзывала из пансиона на час-два после, и эти встречи, которые когда-то были чудесными и волнующими, теперь были для меня всего лишь краткими мгновениями. Казалось, я все время желаю ей спокойной ночи у входа в пансион, а не жду ее, сидя в кафе. Начало свидания было омрачено моим беспокойством и мыслями о том, что скоро нужно будет расставаться, а конец — ее страхом, как бы не опоздать в пансион.

Мы садились в такси и просили шофера ехать куда угодно — Булонский лес, конечно, исключался: оттуда было слишком далеко возвращаться в пансион, — и такси громыхало по улицам и бульварам, подпрыгивая на трамвайных путях и на булыжниках, а я сходил с ума, держа Хесту в объятиях. Нас бросало из стороны в сторону в грязном, резко дергавшемся такси, и это было ужасно — я не мог даже как следует поцеловать ее. А потом, через минуту, мы уже были на бульваре Распай, и перед нами маячил непрезентабельный фасад пансиона, и она причесывала растрепавшиеся волосы, отчужденная и далекая, а я угрюмо смотрел прямо перед собой, засунув руки в карманы.

— Это безнадежно, — говорил я, — мы не можем так продолжать.

А она смотрела на меня в изумлении и, положив руку мне на колено, спрашивала:

— В чем дело, Дик? В чем дело?

И я, не зная, как ей объяснить, отталкивал ее чуть ли не грубо, а потом снова стискивал в объятиях, желая доброй ночи, и она целовала меня, не понимая, что плохого мне сделала, а потом уходила, и так заканчивался еще один вечер.

Правда, так бывало не всегда, потому что по воскресеньям она была свободна днем и мы куда-то ходили. Там нас не лихорадило, как в те минуты, когда мы бывали наедине и не могли думать ни о чем, кроме нас самих. Теперь, когда мы стали ближе, я больше не стеснялся при ней, не терял дара речи, когда она на меня смотрела, не был смиренным. Теперь все было по-другому. То, что я целовал ее и обнимал, означало, что я хорошо ее знаю и мне ни к чему конфузиться перед ней. Как приятно быть вместе, смеяться над одним и тем же, бродить по улицам, взявшись за руки. А еще — вспоминать о том, что мы думали, когда впервые увидели друг друга: я смотрел вниз, стоя у столика в ресторане, на девушку со светлыми волосами в оранжевом берете, а она — вверх, не обратив особого внимания на какого-то мужчину без шляпы.

Нам казалось, что нет ни прошлого, ни будущего — только этот ясный день, и теплый вечер, и наши маленькие сиюминутные планы, которые значат так много, так бесконечно много.

Она не говорила о музыке, а я — о своей книге: это были скучные предметы, о которых не стоило даже упоминать, просто ежедневная рутина, как, скажем, необходимость чистить зубы. И мы не говорили о войне и смерти, о других мужчинах и женщинах — мы сидели за столиком, и смотрели, и смеялись, и не могли оторвать друг от друга взгляда, и молчали.

Мы забавлялись, неся всякую чушь. Я указывал на небо у нее над головой и говорил: «Видишь вон тот голубой квадратик между двумя облаками? Можешь взять его себе…» А она, потягивая лимонад через соломинку, отвечала: «Как, всего лишь этот маленький клочок?» И тогда я, поразмышляв минуту, прищуривался: «Пожалуй, можешь забирать и эти облака в придачу».

Мы, конечно, дураки, и, слава богу, нас не слышат другие, и можно взять ее за руку, и коснуться ногой ее лодыжки под столом, а тот мужчина, который выходит из кафе, опираясь на палочку, стар, стар…

И мы вскакивали из-за стола и гуляли по улицам, смеясь над толстым священником, который забирался в автобус, и над худеньким мальчиком с длинными, как у девочки, волосами, и казалось, что еще никогда в жизни не было так весело, но потом мы оказывались в такси, и я снова мрачнел, испытывая муки, и ее лицо прижималось к моему плечу, а руки обвивали мою шею…

«Хеста, дорогая, что же с нами будет? — говорил я. — Что с нами будет?» А она отвечала: «Разве ты не счастлив?» Она не понимала.


Однажды в воскресенье был какой-то странный день, серый, тяжелый, с моросящим дождиком, но очень жаркий, так что нам не хотелось сидеть в кино или еще где-нибудь. После ленча мы гуляли в Люксембургском саду. Старушка продавала воздушные шарики, и Хесте непременно нужно было купить шарик и идти, держа его за ниточку, как ребенок, а я купил лимонный леденец на палочке. Так мы и гуляли вместе с маленькими буржуазными семьями, облаченными в черное, в перчатках и мехах — они смотрели на нас как на сумасшедших.

Там было два священника, больших и толстых, они окидывали все вокруг взглядом из-под широких полей своих черных шляп.

«Я не люблю священников», — сказала Хеста, и я поинтересовался почему. Она сказала, что ей неприятна мысль об их теле под сутаной, и она не сомневается, что у них весьма странные привычки.

А еще мы увидели толстуху, которая обмахивалась веером, что-то крича соседу, сидевшему на скамейке рядом.

Потом мы обратили внимание на высокого англичанина, очень корректного, седовласого, с тростью в руке — он торжественно вышагивал по дорожке, выложенной гравием. Мимо него семенящей походкой прошла нарумяненная девушка, бросив на него взгляд. Ни один мускул не дрогнул в лице англичанина, но когда она прошла мимо, он медленно повернулся и последовал за ней, столь же торжественный, как прежде.

Вокруг носились дети с обручами, маленький мальчик подбрасывал в воздух мячик, а совсем маленькая девочка шлепнулась на живот, показав всем свою круглую голую попку. Мы рассмеялись, и я сказал: «Правда весело?» А Хеста ответила: «Да, это мило», и мы пошли дальше, счастливые, рассматривая людей и все вокруг. Внезапно начался сильный дождь. Все бросились врассыпную. Мы были у самого входа, и снаружи выстроилась вереница такси. Мы сели в первое.

— Куда мы поедем? — спросил я.

— Не знаю, — ответила Хеста.

— Тебе же еще не скоро нужно будет возвращаться?

— Да, до самого вечера.

— Ты не знаешь, что идет в кино?

— Так сразу не вспомнить.

— Это безнадежно, не так ли?

— Ты же промокнешь, Дик, садись скорее.

— Ну так что же мне ему сказать?

— Не знаю — пусть едет куда угодно, это неважно. Ты весь мокрый.

— Может быть, поедем ко мне?

— Да, почему бы нет?

— Сказать ему, Хеста?

— Да, мы вполне можем туда поехать.

Я назвал таксисту свой адрес на Шерш-Миди.

— Не знаю, почему нам это не пришло в голову раньше, — сказал я.

— Мы всегда были чем-нибудь заняты, — ответила Хеста.

— В любом случае, это прекрасная идея, — заключил я.

Таксист оказался бестолковым и никак не мог найти мой дом. Он все время озирался по сторонам, и мы проехали на несколько ярдов дальше, чем нужно. Я постучал по стеклу, и он остановился не на той стороне.

— О, это неважно, — сказала Хеста. — Которая дверь? Мы можем перебежать через дорогу.

Все еще был сильный ливень. Она наклонила голову и со смехом понеслась к моему дому, съежилась на пороге, а когда мы вошли, сняла берет и стряхнула с него дождевые капли.

— Ты промокла? — спросил я.

— Нет, не очень, — ответила она.

Я поднялся по лестнице, идя впереди Хесты. Я боялся, что мое жилище покажется ей ужасным. Я пробормотал что-то насчет беспорядка в комнате. Она вошла, размахивая беретом, в другой руке у нее был воздушный шарик. Она огляделась, выглянула в окно.

— Здесь мило, — сказала она.

— О, не так уж плохо, — согласился я, а потом подошел к столу и прикрыл исписанные листы куском промокательной бумаги. Потом я подумал, что этот жест может показаться самодовольным, как будто я не сомневался, что она подойдет и посмотрит.

Она села на кровать, прислонившись спиной к стенке, и шарик поплыл вверх и замер в углу.

Я предложил Хесте сигарету, но сам не сел — я расхаживал по комнате. Казалось странным, что она здесь. Из-за нее все тут выглядело иначе. Я знал, что, когда она уйдет, все будет другим. Я был неловким и робким, как будто мы были не мы, — неожиданно растерялся и не знал, о чем говорить.

— Интересно, как долго будет идти дождь, — наконец нашелся я.

— Не знаю, — ответила она.

Мы были похожи на двух незнакомцев, ожидающих своей очереди в приемной у дантиста. Казалось, сейчас она начнет листать журнал. Я тоже уселся на кровать и принялся болтать ногами, что-то насвистывая. Сигареты были для нас хоть каким-то занятием.

Мы долго молчали. Потом я сказал:

— Сегодня утром я видел министра Бриана.

— Правда?

Я повернулся и взглянул на нее, и больше не мог быть чопорным, так что обнял ее, и она улыбнулась, и мы уже не были чужими и смущенными — мы снова стали собой.

— О, дорогая, я так тебя люблю! — воскликнул я, и она сжала меня в объятиях, а я целовал ее глаза, рот, и она прижалась ко мне, и мы вместе легли на кровать.

— Хеста, дорогая, Хеста, — сказал я, и она спросила:

— Да?

— Нельзя ли мне тебя любить?

— Ты же меня любишь, — удивилась она.

— Нет, — ответил я, — я имею в виду — по-настоящему.

— О, Дик, зачем?

— Потому что мне так ужасно этого хочется. Я больше не могу так продолжать, любимая, это невозможно — я должен.

— Нет, Дик.

— Да, дорогая, да. Позволь мне, скажи, что ты позволяешь.

— Я не хочу.

— О, дорогая! Это оттого, что ты не знаешь. Пожалуйста, дорогая, позволь мне.

— Нет… Нет…

— Ты меня не любишь?

— Дик, не в этом дело, ты же знаешь, что дело не в этом.

— В чем же?

— Это… я не могу объяснить. Вот так, внезапно, это не… ну, не знаю.

— Дорогая, ты придаешь этому слишком большое значение. Это ничего не значит, любовь моя, ничего. Это ровным счетом ничего не значит.

— О нет, Дик, значит.

— Нет, дорогая, ничего не значит. Я так тебя люблю, ты не должна бояться.

— Я не боюсь.

— У тебя не будет ребенка, я обещаю.

— Дело не в этом…

— О, дорогая! Позволь мне, я не могу — дорогая, пожалуйста.

— Я не хочу, чтобы это было так. Когда я представляла себе это — о, Дик! Это было по-другому, это было красиво — мы были где-то далеко, а не вот так, вдруг, в твоей комнате — при дневном свете…

— Хеста, какое имеет значение, где это произойдет? Я хочу тебя больше всего на свете, а в комнате ли, в лесу ли, ночью или в одиннадцать часов утра — это совершенно не важно, дорогая. Тебе не нужно ничего бояться, дорогая, я тебе обещаю. Ничего…

— Ты не понимаешь.

— О, Хеста, перестань думать и беспокоиться, забудь обо всем, что ты об этом думала. Я так тебя люблю, так люблю.

— Нет, Дик, пожалуйста.

— Да, дорогая. Да. Ты должна мне позволить. Да, мне уже все равно…


Все еще шел дождь. Я стоял, глядя в окно, и курил сигарету. По улице внизу проходили люди, согнувшись под зонтиками. Маленькая кошка показалась на пороге лавки напротив и перебежала через дорогу, мокрая и гладкая, задрав хвост.

Я услышал звонок трамвая: он остановился на бульваре Монпарнас. Казалось, небо никогда не прояснится. Вечер обещал быть сырым. Снаружи на парапете лежал окурок сигареты, которую я курил вчера.

Я смотрел, как на третьем этаже в доме напротив ветер раздувает штору.

Хеста все еще лежала на кровати. Она смотрела на воздушный шарик, который свисал с потолка в углу. Казалось, он совсем неподвижен. Я бросил Хесте сигарету, но она не взяла. Хотелось бы мне, чтобы она не выглядела такой юной. Она никогда не выглядела такой юной, как сейчас. Я продолжал смотреть в окно и курить сигарету. Мой взгляд был прикован к черепицам крыши, и мне вдруг показалось, что неизвестно откуда передо мной появилось лицо Джейка — мы были в шатре цирка, в жарком воздухе, и толпа собралась у веревок. Джейк смотрел вниз — на меня.

Это видение было ужасно, а потом оно исчезло.

Теперь Хеста села, она тянула к себе платье. Почему же она выглядит такой юной? Я не знал, что делать, не знал, что говорить. Она взглянула на меня и улыбнулась — совсем еще ребенок, с детской улыбкой. Может быть, она ожидает, что я сяду рядом, обниму ее и поцелую? Если бы только она не выглядела такой юной! Если бы она была другой! Оранжевый берет лежал у ее ног.

Все время лил дождь. Хеста взглянула на меня, ожидая, что я заговорю первым, что-нибудь сделаю, как будто как-то странно просила ее утешить. Я не знал, что делать.

Я выбросил сигарету.

«О, черт возьми! — сказал я. — Давай выйдем и напьемся вдрызг…»

Глава четвертая

После того дня мы уже не так часто встречались в кафе «Купол» или «Ротонда», вместо этого Хеста приходила на улицу Шерш-Миди. Сначала она не хотела. Она всегда искала какую-нибудь отговорку: притворялась, что умирает от жажды и мечтает чего-нибудь выпить в кафе, или говорила, что хочет посмотреть какой-нибудь фильм.

Это ей не помогало, и приходилось сдаваться. Скажем, мы сидели в кафе «Купол», ни о чем не беседуя, я был угрюм, раздражителен и едва отвечал, когда она что-нибудь говорила. Она клала руку мне на колено и смотрела на меня.

— Дик, ты сегодня какой-то странный. Скажи, в чем дело?

А я пожимал плечами:

— Ни в чем. А в чем может быть дело?

Она беспомощно вздыхала и продолжала настаивать:

— Пожалуйста, Дик, скажи мне. Я же знаю, что-то не так, я не могу этого вынести.

Тогда я смеялся, как будто мне было все равно, и отвечал:

— Ты все прекрасно знаешь, так что давай забудем об этом.

Она колебалась, озираясь, словно боялась, что на нее все смотрят, и потом говорила:

— Ты имеешь в виду, что хочешь, чтобы мы пошли в твою комнату?

— Да, — отвечал я, — но это неважно.

— Если ты этого так хочешь, то я пойду, Дик.

— Нет, зачем же?

— Да, Дик, безнадежно здесь сидеть, давай пойдем.

Мы вставали, и я все еще дулся и не смотрел на нее, а она была притихшая и какая-то отстраненная. Потом мы шли по улице, почти не разговаривая, но как только оказывались в моей комнате, я крепко сжимал ее в объятиях и говорил:

— Дорогая, дорогая, я был отвратительным сейчас, в кафе «Купол», но это только оттого, что я так ужасно тебя хочу — я от этого просто с ума схожу! Скажи, что не ненавидишь меня, скажи, что ты счастлива сюда прийти…

— Да, Дик, если это делает тебя счастливым.

— Но не только меня, дорогая, тебя тоже — надо, чтобы и тебе было хорошо.

— Да, это так, даю честное слово.

А потом, после, все как будто снова было хорошо, и я уже не был угрюмым и раздраженным, и ничто не имело значения. И тогда мне приходило в голову, что мы вполне могли бы сходить в кафе чего-нибудь выпить или немного прогуляться, потому что какой смысл оставаться дома? Я чувствовал себя чудесно, и мне было весело и хотелось дурачиться и смеяться над всеми остальными: какие же они дураки! Я провожал Хесту до пансиона, и если в тот вечер она не могла никуда со мной пойти, это не имело такого уж большого значения, ведь мы же только что виделись.

Итак, скоро у Хесты вошло в привычку приходить прямо ко мне в комнату, и мы уже не встречались сначала в кафе: теперь это казалось пустой тратой времени, и ни к чему было бесцельно околачиваться там в то время, как мы могли бы находиться у меня дома. Лето началось всерьез, и теперь по воскресеньям, а иногда и в другие дни мы могли съездить за город. Несколько раз мы побывали в Барбизоне и после ленча забирались в чащу леса, сворачивая с тропинок, и лежали под деревьями.

Мы нашли особый уголок — нечто вроде песчаного карьера, вокруг — валуны и папоротники, очень высоко над деревьями, так что когда мы смотрели вниз, то видели только лес, насколько мог охватить глаз. Это походило на ковер из деревьев всех мыслимых оттенков зеленого. Подобное я видел только в Норвегии. Мне всегда приходилось себе напоминать, что это Фонтенбло, это Франция. Мне не хотелось думать о Норвегии.

Мы лежали в своем карьере, и сквозь листву деревьев к нам пробивался солнечный луч. Мы никогда там никого не видели. Хеста становилась все красивее. Я все время ее хотел — она была такая красивая! Она больше не носила берет. Надевала желтое платье и ходила простоволосая. Ее волосы были очень коротко подстрижены. Порой я спал, положив ей голову на колени, и она сидела неподвижно, только бы не разбудить меня, хотя все у нее затекало.

— Тебе нужно было мне сказать, — журил ее я.

— Мне нравилось, что ты тут, — отвечала она.

Хеста была очень забавной, она задавала много вопросов и хотела знать обо мне побольше. Мне было скучно рассказывать о том, что было раньше. Меня не интересовал тот, кем я был давным-давно в моем доме, а также мой отец и все такое. Меня интересовали только мы с Хестой и наша жизнь в Париже.

— Расскажи, Дик, я хочу знать все, что ты делал раньше, — просила она. — Мне хочется знать, какой у тебя был дом, и о чем ты думал, и — ну, не знаю… просто о тебе, когда ты был маленьким.

— О, это было ужасно! — отвечал я. — Да и рассказывать особенно нечего. Не могу вспомнить ничего, что могло бы тебя развлечь.

— Это не для развлечения, — возражала она, — это для… я не могу объяснить — я хочу любить тебя еще и так, как будто ты все еще мальчик, принадлежащий мне.

— Дорогая, — говорил я, нащупывая ее руку, но на самом деле я не слушал.

— Почему ты сбежал? — продолжала она. — Ты был очень несчастен?

— Пожалуй, я был законченным дураком, — отвечал я, зевая. — Я был чертовски невежественным и ничего не знал. Любимая, какая у тебя восхитительная кожа — вот здесь, где кончается рука. Боже мой, я просто сойду с ума…

— Но скажи, — не унималась она, — разве никто тебя никогда не понимал? Я не могу этого вынести. Если бы только я знала тебя тогда!

— Это было бы хорошо, — лениво соглашался я. — О, если бы мы знали друг друга детьми! Могу себе представить, какой непристойной парочкой мы были бы! Нас бы отправили в исправительное заведение для малолетних преступников за аморальное поведение.

— Дик, ведь я тебя понимаю лучше, чем кто бы то ни было, не так ли?

— Конечно, любимая.

— Лучше, чем твой друг? Тот человек, с которым ты вместе уехал и который утонул?

Я не хотел говорить о Джейке.

— О, это другое, — отвечал я. — Не думай об этом. Дорогая, ты такая красивая, такая красивая, иди ко мне — ближе, еще ближе. Можно мне сделать с тобой все, что я захочу, можно мне разорвать тебя на кусочки?

Но она все еще размышляла, и взгляд ее не отрывался от деревьев.

— О, Хеста, любимая! — просил я. — Давай не будем серьезными. Ты говорила, что никогда не будешь серьезной. Дорогая, жизнь слишком коротка…

И я заключал ее в объятия, и целовал, и прижимал к себе, и это она теперь улыбалась и приникала ко мне со словами: «Я люблю тебя, я люблю тебя».

Но меня не очень устраивало, что Хеста живет в пансионе, а я — в своей комнате на улице Шерш-Миди. Ей всегда нужно было уходить как раз тогда, когда мне особенно хотелось, чтобы она осталась. Да и ее уроки музыки тоже всему мешали. Ведь даже если она почти каждый день приходила ко мне домой, это происходило в определенное время, что все портило. Бывало, что у меня был неважный настрой до самого ее ухода, а когда это проходило, уже не оставалось времени. Или она была не в настроении, взвинченная или усталая. У нас бывали сцены из-за всяких пустяков. Я обычно винил в этом Хесту, а она не отвечала, но я чувствовал, что она считает виноватым меня. Так у нас продолжалось все лето.

Порой выдавались чудесные дни. Скажем, в воскресенье мы садились на пароход и плыли по Сене до Сен-Клу, а вечером возвращались и обедали в ресторане, а потом шли ко мне и оставались там до тех пор, пока ей не нужно было уходить. Это было прекрасно: мы любили друг друга, и хотя все заканчивалось, у нас было завтра.

Но бывали дни, когда все было плохо. Она появлялась, когда я пытался поработать над книгой, что всегда было ужасно трудно. Как раз в этот момент меня осеняло, и мне как будто являлись истина и смысл того, ради чего я пишу, так что я не мог это упустить. Она сидела на краешке кровати и курила сигарету, а я пытался передать свое озарение в словах. Но ничего не получалось. Невозможно было сосредоточиться. Какой бы тихой и незаметной она ни была, я знал, что она здесь. Это меня отвлекало, из-за нее озарение уходило.

— Ничего не получается, — говорил я, отталкивая ручку и бумагу. — Я не могу писать.

— Я пойду, — предлагала Хеста, — я же тебе мешаю.

— Нет, — возражал я, подходя к ней, — ты мне нужна больше, чем книга.

Но и это не было правдой. Я не мог ни писать, ни любить. Книга и любовь не могли идти рука об руку. Воспоминание об этом озарении мешало любви. Я не мог целиком отдаться Хесте, а она — мне. Мы все время чувствовали, что упущенное вдохновение стоит между нами. Ни один из нас не был счастлив. Все выходило не так, а потом уже было поздно, и ей нужно было идти. Все было впустую. Она улыбалась мне, но я все время чувствовал: она сожалеет о том, что пришла. Она была добра ко мне, но мне от этого было не легче. Мысль о наших хороших днях, несомненно, приходила обоим на ум, и мы недоумевали, почему так не может быть всегда. Мы не упрекали друг друга, но заносили такой день в черный список, поскольку он был неудачным.

Это тревожило нас и ставило в тупик, и мы не знали, что с этим делать.

Потом она уходила, и не оставалось ни минуты на то, чтобы просто нежно проститься и порадоваться тому, что мы вместе — времени хватало только на автоматическое: «Я люблю тебя, дорогая» и «До завтра».

Однажды я сказал Хесте:

— Ты знаешь, это безнадежно — эта твоя жизнь в пансионе. Она все портит.

Она посмотрела на меня задумчиво:

— Мне бы хотелось, чтобы мы могли пожениться.

— О, дорогая! — Я смотрел на нее в изумлении. — Как ты можешь говорить такое? Ведь брак ужасен. Ты же знаешь, как часто мы это обсуждали.

— Да, — ответила она, — но теперь мне почему-то так не кажется.

— Мы не можем, — продолжал я, — мы бы тогда не любили друг друга и наполовину столь же сильно. Меня бы больше не волновало то, что мы вместе. Ты была бы просто моей женой. Мы принимали бы друг друга как должное.

— Не понимаю, какое бы это имело значение.

— Дорогая, ты же не хочешь действительно выйти замуж? Ты не подумала, как это будет на деле. А теперь серьезно: подумала?

— Да, — ответила она.

— Нет, Хеста, не может быть. Ведь жизнь сразу же утратит новизну и станет заурядной, и день за днем будет одно и то же. Ты же не начала вдруг беспокоиться о морали, не так ли?

— О, Дик… это мерзко с твоей стороны…

— Любимая, я не мерзкий. Но брак… Ты же будешь чувствовать себя связанной, и я тоже. Сама респектабельность брака все для меня погубит. То, что у нас сейчас, идеально — когда не до конца уверен.

— Уверен в чем?

— Уверен в жизни, в любви, в тебе — ну, не знаю. Послушай, ты действительно хочешь, чтобы мы поженились?

— Нет, если тебе этого не хочется.

— Разве ты не понимаешь, что это было бы ужасно?

— Может быть…

— Ты в самом деле понимаешь?

— Наверное, ты прав, Дик.

— Да и нет никакой необходимости. Какое нам дело до других людей? Ты независима, я тоже. Этот опекун ничего не значит, не так ли?

— Да.

— И ты как будто не нуждаешься?

— Нет.

— Так что же заставило тебя об этом подумать?

— Просто пришло в голову. Мы больше не будем об этом говорить, Дик.

— Дорогая, в известном смысле это чудесно — подумать только, что такая мысль пришла тебе в голову! Я имею в виду, что получается, будто ты меня немножко любишь — но это было бы ужасно, не так ли?

— Да.

— Дело в том, что тебе нужно покинуть пансион и поселиться здесь вместе со мной.

— Здесь мало места.

— Конечно, но я сниму еще и комнату рядом. Она пустая. На днях я об этом спросил. Все будет хорошо. Вот что я тебе скажу: мы будем спать в одной комнате, а вторую использовать в качестве гостиной.

— А как насчет моего рояля? — спросила она.

— О боже! Послушай, а тебе обязательно продолжать занятия музыкой после этого семестра?

— Я не могу от этого отказаться, Дик.

— А не могла бы ты отставить это на время?

— Я не хочу… Может быть, я могла бы куда-нибудь ходить и заниматься — наверное, есть такие места.

— Уж если на то пошло, мы бы могли купить рояль, — предложил я.

— Нет, это помешало бы тебе писать.

— Ну, не знаю.

— Что же нам делать?

— Тебе решать, дорогая. Больше всего на свете мне хочется, чтобы ты жила вместе со мной, но если будут сцены из-за твоей музыки… — Я пожал плечами.

— Я могла бы ненадолго ее отставить.

— Честное слово, дорогая, я не вижу, как это может тебе повредить, — заметил я.

— К тому же станет так жарко — позже, не правда ли?

— Ужасно жарко.

— И в любом случае семестр заканчивается через несколько недель. Может быть, если я не буду заниматься в течение лета, отдых пойдет на пользу моим пальцам.

— Я в этом не сомневаюсь, любимая.

— Правда, мне бы хотелось подготовиться к концерту, который состоится в следующем семестре. Профессор устраивает концерт, Дик, это очень важно, придут известные люди, и он отбирает только своих лучших учеников для участия в этом концерте. Это звучит самодовольно, но… он кое-что сказал обо мне.

— Ну, ты же всегда можешь этим заняться, не так ли — попозже? — Мне уже начал надоедать этот разговор.

— Да… пожалуй…

— И ты уйдешь из этого проклятого пансиона и поселишься здесь, не так ли?

— Да, Дик.

— Мы будем просто чудесно проводить время, дорогая. Сначала даже будет не вериться, что тебе не надо возвращаться туда к ночи.

— Это будет мило…

— Ты все время сможешь делать что заблагорассудится. Мы могли бы ненадолго уехать в августе — скажем, отправиться в Фонтенбло и пожить там.

— Мы могли бы поехать на море? — спросила она.

— О нет, только не море. Я ненавижу море.

— А горы?

— Будь прокляты горы… Нет, дорогая, мы поедем куда-нибудь — сейчас это неважно.

— Я буду заботиться о тебе, Дик.

— Любимая, обо мне не нужно заботиться.

— Нет, нужно.

— Дорогая…

— О тебе нужно заботиться еще больше, чем о ком бы то ни было, и мне так давно этого хочется, Дик. Я собираюсь так много делать для тебя.

— Правда? — спросил я.

— Да, как если бы я была старше тебя и ты от меня зависел. Мне так этого хочется! Весь день — покупать тебе сосиски и все-все.

— Любимая…

— Выбегать из дому и покупать тебе швейцарский сыр. Штопать твои вещи — я совсем не умею штопать. Но это ничего, да?

— Ничего.

— Когда я об этом думаю, у меня даже начинает болеть… вот здесь, где сердце, и кажется, что я не могу вздохнуть, потому что это слишком — да, слишком.

— О, Хеста, возлюбленная моя.

— Дик, мне бы хотелось, чтобы у меня был ребенок.

— Ребенок? Боже мой! Это еще зачем?

— Не знаю. Иногда я думаю, что умру, если у меня не будет ребенка.

— Хеста, дорогая, ты сошла с ума! Не могу представить себе ничего, что могло бы до такой степени подрезать крылья. Ты только подумай, что в доме все время будет кричать младенец!

— Да.

— Нет, это же просто смешно: ты — и младенец. Что за безумная идея? Ничего смешнее я никогда не слышал. Это шутка, не так ли?

— Да… это шутка. — Она отвернулась.

— Я так и знал, что ты не всерьез. Послушай-ка, а когда ты собираешься съехать из пансиона? Скоро, очень скоро?

— Я постараюсь.

— На этой неделе?

— Нет.

— На следующей неделе?

— Может быть.

— Я не могу дождаться, когда ты будешь здесь, Хеста.

— Осталось немного.

— Я тебе до смерти надоем, дорогая.

— Почему?

— Я ни на минуту не оставлю тебя в покое.

— Я ничего не имею против.

— Ты же еще не уходишь, не правда ли?

— Который час?

— У нас есть почти целый час, любимая.

— Мы пойдем в «Купол»?

— Нет, Хеста.

— Мы же не можем здесь оставаться…

— Можем, дорогая. Иди сюда, любовь моя. Ты останешься. Я хочу, чтобы ты осталась.

Она подошла, легла рядом со мной и обвила руками, и мы были вместе.

И я сказал чуть позже:

— Это только наше, не так ли?

— Да, — ответила она.

— И больше никого, никогда?

— Нет, никогда.

— Мы всегда будем счастливы?

— Да, всегда.


В конце июня у Хесты закончился семестр, и она переехала ко мне, на улицу Шерш-Миди. В пансионе она сказала, что приехали родственники из Англии и сняли квартиру в Париже и они хотят, чтобы она жила вместе с ними. Своему туманному опекуну она написала, что снимает комнату на паях с одной девушкой, которая покинула пансион и тоже занимается музыкой. Она сказала, что на новом месте спокойнее и больше возможностей усовершенствовать свой французский. Никто даже не попытался выяснить правду. По-видимому, никого не волновало, что она делает в Париже. Сначала я боялся, что Хеста будет грустить без своего рояля, но она сказала, что все в порядке, а потом, спустя какое-то время, я забыл об этом. Она говорила, что это так приятно — покупать разные вещи, чтобы две наши комнаты выглядели более уютно. Она полюбила улицу Шерш-Миди. По утрам, когда я сидел в своей комнате, пытаясь писать, она прогуливалась по улице и возвращалась очень возбужденная, со старым стулом под мышкой, или с маленьким шкафчиком, или с какой-то диковинной картиной, извлеченной из недр одной из пыльных лавочек.

— Это мило, не правда ли? — спрашивала она, а я улыбался.

— Да, прелесть, — отвечал я и продолжал писать.

Я на какое-то время отложил книгу и начал писать пьесу. Написал первый акт. Я был им очень доволен: шутка ли — написать первый акт пьесы! Правда, я не был уверен насчет пьесы и поэтому не знал, сколько должен длиться первый акт. Чтение его занимало очень мало времени. Может быть, это оттого, что я так хорошо знаю текст и читаю бегом, по памяти. Как-то вечером я закончил этот акт, гордый и раскрасневшийся, и мы пошли это отмечать.

Мы пообедали, а затем проехались в такси по Булонскому лесу. Потом сидели в «Гранд каскад» и выпивали. Как хорошо было, откинувшись на спинку стула, смотреть на Хесту, такую красивую в синем платье, и думать о том, что мы любим друг друга и живем вместе в двух комнатах на Монпарнасе, и оба мы молоды и много знаем, и я только что закончил писать первый акт пьесы.

На следующий день я прочел его Хесте, и она сказала, что он чудесный. Правда, я не знал, можно ли положиться на ее мнение.

— Ты не должна так говорить просто потому, что любишь меня, — сказал я. — Ты должна сказать, что думаешь на самом деле, независимо от хорошего ко мне отношения. Я не имею ничего против.

— Честное слово, мне нравится, — настаивала она, — я бы не сказала, если бы это было не так. Правда, мне бросилась в глаза одна вещь: пьесу приятно слушать, но ты же знаешь, как люди относятся к действию в пьесе — а у тебя особенно ничего не происходит, не так ли?

— Не знаю, о чем ты говоришь, — возразил я. — У меня все время действие. Все отражено в диалоге, и разговор переходит с одного на другое.

— Да, — согласилась Хеста. — Но людям нравится видеть, что происходит, а не только чтобы им об этом рассказывали. А этот мужчина — мне кажется, его речи длинноваты. Никто в реальной жизни не мог бы говорить вот так без остановки, не запыхавшись. К тому же многое из того, что он говорит, не очень-то связано с сюжетом.

— Черт возьми, дорогая, все эти строчки — просто изящные сентенции, они должны придать блеск. Разве ты никогда не читала Уайльда?

— Читала.

— Ну и что же?

— Но, Дик, афоризмы Уайльда были очень короткими и к месту, а этот твой герой все продолжает и продолжает разглагольствовать.

— Онвеликий мыслитель. Таков его характер.

— Понятно.

— Да и в любом случае в пьесе нужен диалог. Это в ней главное. Я бы не мог написать пьесу, в которой было бы полно убийств, и выстрелов из пистолета, и прочей дряни.

— Да.

— Конечно, во втором акте будет больше действия; первый — это, скорее, пролог.

— Понятно.

— Тебе не нравится?

— Нет, нравится, действительно нравится. Я думаю, что ты ужасно умный.

— Нет, не думаешь, ты считаешь, что это никуда не годится.

— О, Дик, как ты можешь так говорить?

— Я знаю.

— Честное слово, это чудесно. Не знаю, как это у тебя так все выходит.

— О, ну…

— Обещай мне, Дик, ты не станешь думать, что мне не нравится?

— Но, судя по тому, что ты говорила…

— Я в восторге, просто в восторге. Ты мне веришь, не правда ли?

— Полагаю, что да.

— Подойди сюда и дай мне тебя поцеловать. У тебя такой сердитый вид, волосы взъерошены — совсем как мальчишка.

— Ты надо мной смеешься.

— Нет. Просто когда у тебя такой вид, я не могу не улыбнуться, я так тебя люблю!

— Наверное, я совсем бездарный.

— Нет, мой ангел, ты самый замечательный писатель, какой когда-либо существовал.

— Это наглая ложь.

— Не сердись, любимый. Это в самом деле прекрасная, прекрасная пьеса.

— Правда?

— Да.

Я подошел и, опустившись на пол, положил ей голову на колени. Быть с Хестой — это лучше, чем проклятая писанина. Она наклонилась и дотронулась до моей шеи губами.

— Продолжай, — попросил я.

— Ты должен идти и работать, Дик.

— Я больше не хочу работать.


В июле жара была невыносимой. Если зимой в этих комнатах тебя пронизывал холод, то теперь было нестерпимо жарко и душно. Казалось, тут совсем нет воздуха. Мы подтаскивали матрасы к окну и пытались спать на полу. Хеста смачивала водой простыню и вешала ее на окно. Мы пробовали по очереди обмахивать друг друга веером, но это было так смешно, что мы заходились от смеха, а потом становилось еще жарче, потому что Хеста была такая красивая, что я начинал к ней приставать. Дни были просто ужасные. Я пытался писать, обвязав голову мокрым полотенцем, но ручка выскальзывала из пальцев, скользких от пота. Работа не шла, было очень трудно шевелить мозгами. В здании напротив рабочие что-то делали: они воздвигли леса, а потом начали стучать часов с шести утра, и так целый день. У них были длинные листы железа, которые обрушивались друг на друга, и болты, которые нужно было вгонять. А еще один парень каждые несколько минут опорожнял тачку, полную камней, и весь этот шум смешивался со скрежетом лопаты. Это был сущий ад.

Хеста закрывала ставни от шума и жары, и у нас было темно. На ней был только легкий халатик. Завидев ее, рабочие свистели и что-то ей кричали. Жара мучила ее даже больше, чем меня, хотя ей нечего было делать. Она очень похудела и была бледная. Большую часть времени она обычно лежала на кровати и читала. Я полагал, что все это ей не на пользу. Жара была не на пользу и второму акту моей пьесы. Оторвавшись от книги, Хеста спрашивала: «Как дела? Ты не устал?» Я отвечал раздраженным тоном, потому что дела шли неважно и я едва ли написал и пять строчек. Да и зачем вообще спрашивать? Меня начинало удручать это бесплодное сидение за столом изо дня в день — мозги затуманены и похожи на ватное одеяло, тело неизвестно почему устало, мышцы дряблые без прогулок на свежем воздухе. Мне пришло в голову, что в прошлом году в это время я ехал верхом по горам Норвегии вместе с Джейком.

И меня охватило какое-то странное, непреодолимое желание все бросить — и пьесу, и Париж, и Хесту — и уплыть одному на корабле, и чтобы ветер в лицо. Палуба под ногами, запах моря, и только мужские голоса у меня в ушах. А потом — какой-то неведомый мне порт, новые лица, незнакомые слова на чужом языке, тень на углу улицы, а вдали, за городом, — деревья, машущие ветвями на склоне горы, и тропинка в горах.

— Что с тобой, Дик? — спросила Хеста.

— Ничего, дорогая, — ответил я, не отрывая взгляда от окна и покусывая кончик ручки, а мечта ускользнула от меня, растаяв, как маленькое белое облачко на небе.

— У тебя такой унылый вид, милый, — сказала Хеста, — и ты ужасно грустный.

— О, все в порядке, это от жары, — успокоил я ее.

Но где-то там был корабль, покидающий гавань, серый барк, который тянул буксир, и когда он отошел от суши, паруса медленно наполнились ветром. Какой-то человек глянул с огромной высоты вниз, на палубу, и ветер трепал его волосы, а руки были в мозолях от канатов. И он увидел, как уплывает берег, размытый и туманный, а внизу — зеленое море, и от носа барка убегают волны, пенясь и закручиваясь; а он свободен и один.

Где-то в горах были высокие деревья, и солнце садилось за пурпурный кряж, отбрасывая розовый отпечаток пальца на девственный снег; водопады обрушивались в долины, и не было ни солнца, ни жары — только неподвижный чистый воздух и белый свет.

— Может быть, тебе пошло бы на пользу, если бы мы уехали в Барбизон, — предложила Хеста. — Мы могли бы остановиться в одном из тех маленьких отелей.

Ее голос снова вернул меня к настоящему, и я увидел деревню Барбизон: единственная улица с домами художников по обе стороны, железнодорожные пути, грохочущие автобусы дальнего следования, которые с шумом подкатывали каждый день во время ленча, выпуская толпу туристов.

— Да, — ответил я, — почему бы нам не поехать в Барбизон? Это место не хуже любого другого.

— Кажется, тебе там очень нравилось два месяца тому назад.

— Да, — согласился я.

Итак, в первую неделю августа мы отправились в Барбизон.

В течение нескольких следующих недель я, кажется, израсходовал всю энергию, копившуюся во мне так долго. Я совершал очень долгие прогулки, проходя множество миль. Наверное, я исследовал практически каждый дюйм в лесу. Сначала Хеста ходила вместе со мной, но она быстро уставала, и ей было за мной не угнаться. Я всегда оказывался далеко впереди, а потом мне приходилось ее ждать, глядя на эту маленькую фигурку вдали, с трудом пробиравшуюся через папоротники и камни. Наконец она догоняла меня, в порванном платье, с расцарапанными ногами.

«Можно мне немножко посидеть, как ты думаешь? — спрашивала она, задыхаясь, и заправляла растрепавшиеся волосы за уши. — Мне бы так хотелось передохнуть, всего минутку — а ты иди дальше, не обращай на меня внимания».

Я чувствовал себя свиньей оттого, что таскаю ее в такие дальние экспедиции, но она заявляла, что ни капельки не устала — просто не привыкла к моему шагу.

Потом, после нескольких таких прогулок, она сказала, что портит мне все удовольствие, и попросила, чтобы я ходил один. А она замечательно проведет время в саду барбизонского отеля: там тихо и спокойно, у нее полно книг, к тому же есть рояль в комнате, которой никто не пользуется.

Я сказал, что мне не по душе такое решение, но вскоре обнаружил, что все к лучшему: теперь я мог преодолевать огромные расстояния, не мучаясь угрызениями совести оттого, что она с трудом тащится далеко позади. Приятно было воображать, как она спокойно сидит в саду отеля или грезит над своим роялем, и возвращаться к ней по вечерам. То, что мы меньше виделись теперь в течение дня, казалось, обострило мои чувства к ней в те минуты, когда мы бывали вместе. Как ни странно, мне вдруг понравилось быть одному. Для меня это было просто открытием: ведь никогда прежде мне не нравилось пребывать в одиночестве. В прошлом году, в горах, я бы не смог и минуты провести наедине с собой, я был бы потерянным и беспомощным без Джейка. Мысль о толпе людей приводила меня в сильное волнение, даже если я совсем не знал этих людей. Голоса, смех, бурное течение жизни, непрерывная смена событий, звуки, движение, мужчины и женщины. Сейчас мне казалось, что я не впитал глубины тех дней, проведенных в горах с Джейком, — словно я все время созерцал только внешнюю красоту, не замечая внутреннего покоя и прелести всего увиденного там. Я все время пребывал в возбужденном состоянии и рвался дальше, в другое место. Если бы я попал туда теперь, то больше не испытывал бы волнения, я бы подолгу задерживался в тени какого-нибудь дерева, и меня не манила бы извилистая тропинка, уводившая в гору. И я черпал бы удовольствие в самом ощущении полного одиночества.

Меня удивили подобные мысли. Я предположил, что это реакция на жару и суматоху Парижа, результат нервного истощения, связанного с беспокойством по поводу моей пьесы. Теперь я был рад, что мы приехали в Барбизон.

Деревья в лесу, казалось, защищали меня, листья шептали что-то утешительное. И я все шел и шел, а потом бросался на траву под деревьями, и лежал совсем тихо, и засыпал без всяких сновидений. После этой причудливой и необъяснимой экзальтации одиночества было так хорошо возвращаться к Хесте. Чувствовать, как ее руки меня обнимают, а щека прижимается к моей. Это было самое лучшее в обладании ею — физическая осязаемость, объятия, когда погружаешься в тишину, глубоко-глубоко. Эта тишина казалась воплощением покоя и безопасности. Мне хотелось, чтобы она позволила мне оставаться в этом состоянии — без лихорадки и метаний, враждебности и кризиса любви. Однако, несмотря на все мои мысленные протесты, ее объятия, ее руки на моей спине делали сопротивление невозможным, во мне просыпались прежние томления, и мне приходилось сдаваться и, отказавшись от пассивности, быть ее любовником. И я рад был сдаться, мне больше не хотелось покоя и безопасности. Но Хеста портила даже это: не принимая понимание, рожденное физической близостью, она пыталась проникнуть за эти границы, дальше, в мой разум, разделить со мной мои мысли, стать со мной единым целым и в этом.

— О чем ты думаешь, дорогой? Скажи мне, о чем ты думаешь? — спрашивала она, не понимая, что это не имеет никакого отношения к нашей близости.

— Ни о чем, любимая, — отвечал я, и мне хотелось, чтобы она ничего не говорила, а просто позволила мне быть рядом и гладить ее.

— Когда ты целый день один в лесу, что у тебя на уме, Дик? Ты размышляешь о своих книгах, сочиняешь истории? Ты когда-нибудь думаешь обо мне?

— Нет, возлюбленная, я просто брожу по лесу, — говорил я. — Наверное, я ни о чем особенно не думаю.

— И обо мне? Никогда?

— Когда я действительно о чем-то думаю, то, полагаю, о тебе, Хеста.

— Скажи мне, — просила она, крепко прижимаясь ко мне, — скажи, что ты думаешь. Говори мне что-нибудь.

— Я не знаю, что сказать, дорогая.

— Говори милые вещи, шепчи их.

Но у меня ничего не получалось, единственное, что приходило мне в голову, это: «Я люблю тебя». Но эти слова произносились так часто, что вряд ли она просила повторить их еще раз.

Я не понимал, к чему ей слова — я чувствовал по-другому.

— Давай просто быть собой, — просил я, — и бог с ним со всем.

Итак, ей приходилось отказаться от попыток проникнуть в мои мысли, и я сразу это чувствовал, так как между нами устанавливалось понимание, и мы были заодно, и ее больше не занимали мои сокровенные мысли, которых я не помнил, и мы просто любили друг друга, без всяких противоречий, и были счастливы по-своему.

Мы провели в Барбизоне три недели, а потом я подумал, что мы могли бы перед возвращением в Париж пожить еще пару недель в каком-нибудь оживленном месте: в конце концов, занятно будет снова увидеть людей и растранжирить деньги, чего мы не могли себе позволить. Ни я, ни Хеста не знали, куда бы податься, и отправились в Дьепп, потому что в период отпусков билеты туда были дешевы. Мы остановились в маленьком отеле в городе.

Рынок там был грандиозный, и мы слонялись вокруг ларьков, накупая вещи, которые не были нам нужны. Хеста распрощалась со своей былой бледностью — теперь она покрылась роскошным коричневым загаром. Никто из женщин, которых я видел, не шел ни в какое сравнение с ней. Она так потрясающе выглядела среди них, что я не мог налюбоваться, а поскольку мы постоянно были в толпе — либо в казино, либо на пляже, — то я обнаружил, что безумно в нее влюблен. Когда мы наконец оказывались наедине в отеле, я не мог от нее оторваться. Мне казалось, что я впустую растратил столько времени в Барбизоне, когда целыми днями бродил в одиночестве. В Дьеппе я пытался наверстать упущенное. Мы оба сошли с ума и не имели ничего против этого. Я подумал, что позволю себе побезумствовать перед тем, как снова усесться за письменный стол на улице Шерш-Миди и упорно писать всю осень. Тогда мне придется стать серьезным, придется работать. К тому же и деньги когда-то кончатся. Нужно будет написать книгу и опубликовать ее, а также закончить пьесу. Но все это будет, когда я вернусь в Париж. А пока что я забуду обо всем, что не связано с Хестой. Я хотел пресытиться любовью к ней, чтобы потом ощутить нечто вроде усталости — тогда я смог бы спокойно продолжить свою работу, хотя Хеста и будет рядом. Я подумал, что если изо всех сил буду любить ее сейчас, то не так страстно буду желать ее осенью, а это пойдет на пользу моей книге.

Итак, мы особенно нигде не бывали в Дьеппе, кроме рынка и пляжа. Иногда ходили в казино, а Хеста пару раз побывала на концерте. Но я ничего этого не помню — только нашу комнату в отеле, с видом на площадь. Напротив находился театр, и каждое утро мимо нашего окна проходил старик с мешком за спиной, призывавший нести ему старые тряпки, а также бутылки.

Хеста ходила без чулок и шляпы. Она была похожа на ребенка. Порой мне становилось от этого не по себе. Она не должна быть такой юной!

Я мысленно вижу ее, как на картинке: она сидит на кровати обнаженная, поджав под себя ноги. Был ужасно жаркий вечер, и она, сбросив с себя все, расчесывала волосы. Я лежал в кресле, глядя на нее, и курил сигарету.

— Мне бы хотелось, — сказал я, — чтобы ты была проституткой.

Она засмеялась и спросила:

— Почему?

— Потому что тогда ничего не имело бы такого большого значения. Нам было бы наплевать на все, что бы мы ни делали.

— Это и сейчас не имеет значения, — возразила она.

— Не знаю, — усомнился я. — Это неправильно, тебе же всего девятнадцать.

— Возраст не имеет значения. Я чувствую себя старше, гораздо старше. Мне кажется, что я живу так долго.

— Если бы ты была проституткой, я мог бы обращаться с тобой как угодно и просто уйти, ни о чем не заботясь.

— Тебе этого хочется? — спросила она.

— Нет — вот почему порой так трудно, ведь мы — это мы.

— Ты знаешь, — сказала она, — ты был совершенно прав насчет брака. Так гораздо веселее, не правда ли? Я имею в виду, что мы совсем не чувствуем себя связанными. Любой из нас может уйти, если захочет.

Меня удивили ее слова. Почему-то, когда я говорил о браке свысока, все было в порядке, но когда это исходило от нее, то казалось неправильным.

— А ты изменила свою точку зрения, — заметил я.

— О, по прошествии какого-то времени начинаешь по-другому смотреть на вещи, — ответила она.

— Тебе все надоело?

— Дик, дорогой, не говори глупостей. Я люблю тебя сильнее, чем когда-либо.

И все равно это было как-то странно.

— Было бы мило, если бы тебе не нужно было писать и мы могли все время путешествовать, — сказала она.

— А как же твоя музыка?

— Теперь она уже не так для меня важна. Не знаю почему. Быть с тобой — вот единственное, что имеет значение. Мне бы хотелось, Дик, чтобы мы просто переезжали с места на место и чтобы всегда было такое же безумие, как сейчас, в Дьеппе.

— Мы бы кончили сумасшедшим домом, любимая, — парочка умалишенных!

— Мне бы хотелось сойти с ума подобным образом, — заметила она.

— Осталось всего три дня. На следующей неделе в это время мы будем в Париже, Хеста. Ты же не против, не так ли? Мы прекрасно проведем время.

— Да, чудесно.

— Ну что, дорогая, сходим в казино и посмотрим, что там происходит?

— Нет, давай останемся здесь.

— Не ленись, детка, одевайся.

— Нет.

— Почему, дорогая?

— Я не хочу никуда выходить.

— Не хочешь?

— Нет. Дик, иди сюда.

Глава пятая

Я не имел ничего против того, чтобы вернуться в Париж после Дьеппа. Я истощил свои способности наслаждаться, я больше не хотел быть к себе снисходительным и нетребовательным. За эти пять недель я получил все, что хотел. Я оставил праздным свой мозг и заботился только о своих удовольствиях. Было хорошо ни о чем не думать. Именно физическое удовлетворение несло в себе силу, свежесть и внутреннее очищение.

Теперь я знал, что могу идти вперед. Меня больше не посещали былые грезы о Джейке и Норвегии, они не витали поблизости, готовые поглотить мои мысли, как это было в жаркое время летом. Похоже было на то, что я распрощался с ними навеки. И Хеста перестала быть наваждением. Это было важнее всего. Теперь она не стояла между мной и моей работой. У нее были свое собственное место и своя собственная ценность. Я не совсем понимал, отчего это. Не понимал, почему в июне я сидел за столом в своей комнате перед чистым листом бумаги и от сознания того, что она лежит на кровати с книгой в соседней комнате, совершенно не мог писать, а теперь, в сентябре, я с легкостью могу писать почти в любое время дня, независимо от того, дома она или нет. Я больше не был одержим ею, ее образ не стоял постоянно у меня перед глазами, как прежде, и неистовая потребность в ее физическом присутствии каким-то туманным, загадочным образом перестала меня терзать. В июне мне постоянно нужно было вставать и идти в соседнюю комнату, чтобы посмотреть, там ли она; то, что она рядом, совершенно не давало мне работать. Я ничего не мог с собой поделать, и время, потраченное на мою книгу, не могло сравниться с драгоценными часами любви.

Теперь я мог сидеть в своей комнате, спокойный и безмятежный, и сознание того, что она рядом, за дверью, сделалось настолько привычным, что перестало меня отвлекать. Даже если она выходила из дому, я знал, что она вернется, знал, что она всегда будет здесь, под рукой, если мне понадобится. Итак, я мог отставить ее в сторону, исполненный уверенности и свободный. Да, я был необычайно свободен и мог теперь думать что пожелаю.

В июне она настолько вошла в мою кровь, что я утратил всякую свободу мыслить и действовать. Я принадлежал ей душой и телом. Чтобы освободиться от этого, я вынужден был сломать барьеры ее индивидуальности и сдержанности. Я уехал на эти пять недель, дабы преодолеть свою зависимость, пресытившись любовью. Мне хотелось полностью подчинить Хесту, чтобы она была прикована цепью, а я получил свободу. Это мне удалось. Я любил ее как никогда, но был свободен. Теперь она не властвовала надо мной, а была у меня в подчинении. Она была частью моего дома, моей жизни, общего порядка вещей. Я не спрашивал, что она об этом думает, и принимал ее в этом качестве. Лето закончилось, и теперь я мог продолжить писать.

Приключение и любовь казались детскими забавами по сравнению с честолюбием. Оно завладело мной и поднимало к каким-то таинственным, недостижимым высотам, а я, растерявшийся и счастливый, не ведавший, чего хочу, знал лишь, что меня ждет нечто подобное тайне, странной и прекрасной. Мне нужно лишь протянуть руку.

Я не знал, хочу ли я славы и успеха и что это значит. Может, титульный лист с моим именем? Или очевидное доказательство успеха — люди, беседующие обо мне? Слава — это когда любой человек в любом поезде читает написанное мною и знает обо мне, а я о нем — нет? А может быть, это тихое внутреннее сияние, никак не проявляющееся внешне, счастливое уединение, которое никто не сможет с тобой разделить, это когда разоблачаешься сам перед собой? Я не хотел стать писателем, который вымучивает свои произведения и у которого заранее готовы и название, и посвящение, но которому абсолютно нечего сказать: нет ни темы, ни настроения. Я желал постичь истину и значение искренности.

Где-то в стороне маячила тень моего отца, который состоялся, но не верил, что его сын на это способен. Желание доказать, что он не прав, было неразрывно связано с моим честолюбием. Он не был для меня человеком из плоти и крови, который отказал своему сыну в весточке, исполненной надежды и сочувствия, — он был поэтом, который будет вечно стоять на своей маленькой вершине, не имея соперников. Но в один прекрасный день я встречусь с ним лицом к лицу. Тогда он сойдет с пьедестала, обнажит голову и устыдится. Меня не устрашат никакие препятствия на моем пути, ведь теперь я исполнен какой-то новой силы, которая позволит мне их одолеть. Никто не в силах помешать мне достичь моей вершины.

Я не рассказывал Хесте об этих мыслях. Они были только моими. Она все-таки была женщиной, и мы шли разными путями. Наверное, она наконец что-то поняла, так как оставила попытки проникнуть в мои мысли. Она больше не задавала мне вопросов. Просто принимала меня таким, как есть, и довольствовалась тем, что я ей давал. Она всегда была там, на заднем плане, когда была мне нужна. У меня были мое дело и она. Этого было достаточно. Итак, я весь день сидел у себя в комнате на улице Шерш-Миди и отдавался страсти к сочинительству, более опасной, нежели приключение, и дающей большее удовлетворение, нежели любовь.


В октябре наступило бабье лето: десять дней солнце сияло, как в июне. Меня одолевало искушение бросить работу и увезти Хесту за город, пока стоит такая погода. Я представлял себе лес Фонтенбло: листья стали золотистыми и мягко падали на землю, а короткие зеленые папоротники, которые окружали нас в начале лета, разрослись и пожелтели, и у них появились пушистые закручивающиеся пальчики.

Однажды вечером я размышлял, следует ли предложить Хесте такую поездку. Мы шли домой после обеда в «Ротонде». Она держала меня под руку и размахивала своей шапочкой. Должен ли я сказать: «Дорогая, тебе хотелось бы, чтобы мы сбежали на три дня, и на эти три дня забыли обо всем, кроме прощальной улыбки лета, и чтобы мы с тобой были одни?» Или не стоит ничего говорить сегодня вечером и действовать под влиянием минуты — лучше подождать, какое настроение будет у меня завтра утром?

Слегка поколебавшись, я решил подождать до утра. Когда я проснулся, небо было затянуто тучами и по стеклу стучал дождь. Хеста спала, положив голову себе на руку. Поскольку шел дождь, я не видел особого смысла ехать за город. А вдруг погода испортилась надолго? Теперь, когда я рассуждал здраво и спокойно, лежа в постели этим пасмурным утром, а не сидя в кафе, где последний луч солнца касался золотым пальцем белокурых волос Хесты, эта идея показалась мне бестолковой. Я больше не буду об этом думать, да и, в любом случае, мне нужно писать.

С того дня погода стала переменчива, выпадали хорошие дни, но, на мой взгляд, недостаточно хорошие, чтобы послужить предлогом для отъезда из Парижа. Так мы никуда и не уехали, а через неделю похолодало, листья покрыли землю, деревья оголились, и из-за каждого угла дул резкий ветер.

Я позабыл о бабьем лете. У меня были закончены все три акта пьесы, но третий не вполне меня удовлетворял, и я переписал начальные сцены. Еще немного отшлифовать — и все будет в порядке. После этого я собирался пересмотреть свой роман и изменить конец, а также немного сократить весь текст. Правда, я считал, что он и так недостаточно длинный. В общем, работе не видно было конца, и она была волнующей и интересной. Я не мог не чувствовать себя важным лицом. Когда у меня будет достаточно материала, я поеду в Лондон и найду издателя. Я полагал, что это будет несложно. Однако все это наступит позже.

Однажды мне вдруг пришло в голову, что профессор, который преподавал Хесте музыку, несомненно, начал новый семестр, а она мне ничего не говорит. Я вспомнил об этом сразу после ленча.

— Кстати, — осведомился я, — а как обстоят дела с твоей музыкой?

— Я понимаю, о чем ты, — ответила она, — это ужасно, не так ли? Я была такой ленивой!

— Полагаю, — продолжал я, — что твой семестр уже начался и ты захочешь продолжать?

— Я целую вечность не подходила к роялю, — призналась она. — Наверное, профессор придет в ужас. По правде говоря, я немножко боюсь.

— Ты же вольна поступать с этим как хочешь, не правда ли? — спросил я.

— Конечно, — подтвердила она.

На следующее утро она пошла повидаться с профессором и договориться о следующем цикле уроков.

Я вспомнил об этом только вечером, когда закончил свою работу, запланированную на тот день. За обедом мы молчали: я был погружен в свои мысли и пьесу, а она была какой-то притихшей и только без единого слова передавала мне то, что я просил.

Я смотрел, как она крошит кусочек хлеба в пальцах, и вдруг мне захотелось, чтобы она развеселилась и засмеялась, потому что мне не помешало бы немного веселья теперь, когда день был закончен. Мне не нравилось, что она такая скучная — она должна быть готова подстраиваться под мое настроение.

— Не будь такой скучной, — сказал я.

Она взглянула на меня и возразила, улыбнувшись:

— Я не скучная.

— Ну, сделай же что-нибудь со своим лицом, дорогая.

— Прости, я не думала, что выгляжу скучной. К тому же я полагала, что ты озабочен своей пьесой.

— О нет, она хорошо идет, я вполне удовлетворен.

— Как я рада, Дик.

— О, дорогая, ты не представляешь себе, какое это удовольствие — писать! Теперь я это знаю.

— Могу себе представить.

— Нет, не можешь. Ты и понятия не имеешь. Это грандиозно! Я хочу сказать, в сочинительстве есть что-то такое… Между прочим, как прошел твой урок? Я совсем забыл о нем!

— Ах, это.

— Да. Все прошло удачно?

— Нет, не совсем.

— Наверное, скучно было.

— Странно было снова увидеть профессора.

— Что он сказал?

— Он не слишком много говорил.

— Полагаю, он устроил тебе сцену из-за того, что ты не занималась? Старый дурак.

— О! Ну…

— Наверняка сначала твои пальцы не были гибкими, но скоро все наладится.

— Конечно.

— Когда состоится концерт?

— Думаю, в конце ноября или в начале декабря.

— Тебе придется хорошо поработать.

— Я не буду участвовать.

— Боже мой, но почему же?

— Я недостаточно хорошо играю.

— Кто это сказал? Но ты же сама мне говорила, что он хочет, чтобы ты участвовала в концерте.

— Да, но это было четыре месяца тому назад. Теперь все изменилось.

— Дорогая, я не понимаю.

— Я же все это время совсем не занималась, Дик. Другие ученики работали все лето. Теперь они меня обогнали. Это вполне справедливо.

— А по-моему, это безобразие.

— Нет, я все понимаю. Это моя вина. Профессор говорил мне, что музыка требует постоянной работы, без перерывов, и нельзя допускать, чтобы что-нибудь мешало. Это единственный способ чего-то добиться. Я не старалась, и теперь я просто одна из его заурядных учеников, на которых можно не обращать особого внимания.

— Ты разочарована?

— Поначалу была. Не знаю, наверное, это меня не слишком сильно волнует. Кажется, мне больше и не хочется. Я утратила интерес.

— Бедняжка!

— Все хорошо.

— Ты продолжишь брать уроки?

— Возможно, два раза в неделю. Я могу там заниматься. К тому же у меня будет какое-то занятие.

— Как не повезло! Я считаю, что этот тип просто дурак и не знает своего ремесла. Должен радоваться, что ты не устроила скандала.

Я поискал в кармане свой портсигар. Потом попросил у гарсона спички.

— Так о чем мы говорили? — спросил я. — Ах да, твоя музыка! Тебе это, верно, наскучило? Ты знаешь, дорогая, думаю, на следующей неделе я смогу приступить к работе над книгой: ее нужно слегка сократить. Будет занятно снова к ней вернуться. Я придумал новый финал, который действительно хорош. Помнишь, старый был слишком неожиданным. Я объясню тебе свою новую идею. — Я подался вперед в волнении и продолжил рассказывать ей о своей книге.

Было уже совсем поздно, когда мы добрались домой. Обсуждение с Хестой новой идеи, по-видимому, меня вдохновило: я не мог ждать. Пройдя к письменному столу в своей комнате, я сел с тем, чтобы записать пару мыслей. Но как только я начал писать, мне было уже не оторваться. Я забыл о времени. Хеста позвала меня из другой комнаты.

— Ты не ложишься? — спросила она.

— Я недолго, — прокричал я в ответ. — Ты спи, если устала. Я тебя в любом случае не разбужу.

Она немного помолчала, потом снова обратилась ко мне:

— Дик, тебе вредно так поздно засиживаться за работой. Остановись.

Я притворился, будто не слышу, и не ответил ей. То, чем я занимался, было очень важно для меня.

Вскоре я услышал ее шаги, она вошла в комнату в пижаме и опустилась на колени возле меня.

— Уже почти два часа, — сказала она, — тебе нужно немного поспать. Правда, ты же не можешь сидеть здесь всю ночь!

Почему ей нужно обязательно входить, она же видит, что это меня раздражает — и как раз в тот момент, когда у меня мелькнула мысль!

— О, дорогая, пожалуйста, оставь меня в покое, — ответил я. — Ты же знаешь, я терпеть не могу, когда ко мне пристают с пустяками! Почему ты беспокоишься? Я мешаю тебе спать?

— Не в этом дело, но теперь ты всегда поздно ложишься. Это продолжается уже давно.

— Черт возьми, дорогая, что же я могу поделать, если ночью мне лучше пишется?

— О господи! — воскликнула Хеста, побледнев — она была сама на себя не похожа. — Всегда эта твоя книга! И больше ничего, никогда — все время, день и ночь, ты и твоя книга.

Я в изумлении смотрел на нее, не веря своим ушам.

— Любимая, ты сошла с ума. В чем же дело, наконец?

Она отодвинулась от меня и уселась на полу, обхватив колени. Она дрожала в своей легкой пижаме, такая маленькая и худенькая.

— Раньше такого никогда не было, — сказала она, и в голосе ее послышались слезы. — Ты весь день сидишь здесь и пишешь, а часто и по вечерам. Мы никуда не ходим, как это было весной и летом.

— Не ходим? — переспросил я. — Что ты имеешь в виду, дорогая? Куда не ходим?

— Не ходим по Парижу, чтобы повеселиться, посмеяться, посмотреть на людей. Теперь все иначе — с тех самых пор, как мы вернулись.

— Хеста, любовь моя, — заговорил я мягко, словно она была ребенком, — ты же знаешь, что мне нужно работать, знаешь, что это самое важное для меня. Ты же не думаешь, что я буду все время носиться с тобой по Парижу?

— Но ты же носился летом? — возразила она.

— Ну какой смысл сравнивать то, что было летом, с тем, что сейчас, — урезонивал я ее. — Мы же не можем постоянно делать одно и то же.

— Это потому, что ты не хочешь, — сказала она.

— Дорогая, это же смешно. — Еще немного — и я выйду из себя. — У нас были чудесные каникулы, мы превосходно провели время, а теперь ты устраиваешь сцену из-за того, что нам нужно посидеть дома, — продолжал я.

Она не отрывала от меня взгляда, бледная и несчастная, и кусала тыльную сторону ладони.

— Мне не хватает нашего прежнего веселья. Все это ушло, и мы не смеемся, как прежде. Я не могу этого объяснить. Мне так одиноко…

— Одиноко? — Этого я не мог понять. — Как же тебе может быть одиноко? Ведь я все время здесь.

— О да, ты здесь — приклеенный к своему стулу. Ты и твое сочинительство. Тебе безразлично, здесь я или нет.

— Послушай, — сказал я, — давай поговорим начистоту. Ты же знаешь, что я тебя люблю, и устраиваешь скандал просто потому, что тебе скучно. Тебе же скучно?

— Это не скука…

— Ну что же, займись чем-нибудь, дорогая. Продолжай свои уроки музыки.

— Какой мне теперь толк от музыки? Я даже не могу играть.

— Это полная чушь. Ты, конечно, смогла бы играть, если бы захотела.

— А если я не хочу?

— Черт побери, любимая, в конце концов, это твое дело, не так ли?

— Музыка была для меня всем, Дик, пока ты не заставил меня ее забыть.

— Так это я тебя заставил ее забыть? Вот как!

— Ты же знаешь, что это так.

Я поднял ее с пола и прижал к себе.

— Любимая, мы не должны вот так ссориться. Не должны. Это плохо. Я понимаю, ты расстроена из-за концерта, и это ужасно, детка, просто ужасно. Это на нас не похоже — вот так ссориться, ты же это знаешь.

Она обвила мою шею руками.

— Я не хочу ссориться, — сказала она, — я не хочу ничего, кроме тебя.

— Но у тебя же есть я.

— Нет, — возразила она. — Мы теперь никогда не бываем счастливы, как прежде. Больше не бывает так, как в Барбизоне или Дьеппе.

— Но я так же сильно люблю тебя. Ты не понимаешь, Хеста, ты — часть меня, ты вот здесь. Разве ты не видишь? — не соглашался я.

— А какой мне от этого прок? — спросила она.

— Что ты имеешь в виду?

— Какой прок от этой размеренной жизни, от этой спокойной любви? Я так хочу тебя, но по-другому — как в Дьеппе.

Я молча прижимал ее к себе. Ее слова меня ошеломили. Услышать такое от нее!

— С тех пор как мы вернулись, у нас никогда больше так не было. Ты все время пишешь или устаешь и совсем об этом не думаешь. Ты не знаешь, что я чувствую. Иногда мне кажется, что я схожу с ума.

— Дорогая, — повторял я, — дорогая.

Я не знал, что делать. Не знал, что говорить. Откуда мне было знать, каковы ее чувства? Откуда? Ужасно, что она сказала такое.

— Ты не должна, — сказал я, — Хеста, милая, ты не должна говорить такое. Это ужасно… это… я не нахожу слов. Женщина никогда не должна говорить мужчине про такое. Никогда. Это ужасно — это неправильно.

— Почему? — спросила она. — Почему? Я не понимаю…

— Любимая, это непристойно — раздувать из этого целую историю, это… это некрасиво. Одно дело, когда я тебя хочу, но ты, по крайней мере, никогда не говори об этом. Это ужасно, дорогая.

— Я ничего не могу поделать, — ответила она. — Не могу изменить себя. Раньше, когда между нами ничего не было, я не знала, что это такое. Мне никогда этого не хотелось, но ты все просил и просил и был несчастлив, пока я не согласилась. А теперь, когда я тебя хочу, когда ты заставил меня хотеть себя, ты говоришь, что это неприлично — говоришь, что это неправильно.

Это был какой-то кошмар. Я не понимал, что же произошло.

— Прости, — сказала она, — я не знала, что это покажется тебе таким ужасным. Я не знала, что это имеет значение — я имею в виду то, что я говорю об этом.

— Это не имеет значения, — возразил я.

— Если это так некрасиво, — продолжала она, — может быть, тебе лучше меня отослать? Отделаться от меня?

— Послушай, — сказал я, — ты больше не станешь расстраиваться. Ты забудешь все это. А завтра узнаем, не примет ли нас на неделю отель в Барбизоне. Будет чудесно провести несколько дней вдали от Парижа. Надо было давно уехать.

— О, Дик! — воскликнула она. — Ты не должен ради меня, не должен! Я не хочу отрывать тебя от работы.

— Любимая, это не обсуждается. Мы едем. Понятно? Я хочу уехать — хочу так же сильно, как ты…

В ту ночь я больше не работал. На следующий день шел дождь. Это вряд ли вдохновляло на поездку в Барбизон. Мы решили, что подождем день-два, пока наладится погода.

Вместо этого я повел Хесту обедать и в театр, а на следующий день у нас были билеты на концерт. Она сказала, что в восторге от этого, что она счастлива и все хорошо. Правда, я был удручен: то, что она мне сказала той ночью, лишило меня покоя. Это выглядело так, будто я не в силах ее понять, и меня потрясла мысль, что я ничего не знаю о женщинах. В моей жизни с лета все шло гладко, по плану, но теперь Хеста все испортила, признавшись в своем одиночестве. Теперь на меня легла ответственность за нее, а мне этого совсем не хотелось.

У меня были мое сочинительство и она, и меня это устраивало, но теперь я понял, что эти вещи невозможно совместить. Лучше бы она мне ничего не говорила.

Ответственность была для меня неприятной неожиданностью. Кроме того, Хеста утратила интерес к музыке, утратила радость от собственного таланта и больше не чувствовала прелести одиночества. Я вспомнил, какой она была, когда мы познакомились: холодной, безразличной и замкнутой, в своем оранжевом берете, не слышавшей того, что я говорил.

Я недоумевал, отчего она так изменилась. Быть может, я тоже казался ей другим? Это были глубокие, сложные и болезненные проблемы, и мы не могли обсуждать их друг с другом. Мы были любовниками, но подобные вещи должны оставаться невысказанными.

Я думал о том, что, как бы двое ни отдавались друг другу, становясь единым целым, они должны с легким чувством беспомощности осознавать, что всегда одиноки, пребывают в какой-то бездне одиночества. Я хотел, чтобы нашелся кто-нибудь, кто смог бы сказать, что мне делать. Кто-нибудь старше меня, умудренный опытом, тот, кто все поймет.

После того как Хеста рассказала мне, что она чувствует, я три дня не мог думать ни о чем другом. Несмотря на то что я выводил ее в свет, вынужден был отвлекаться, эта мысль не давала мне покоя.

На концерте во время антракта я сидел молча, устремив взгляд на опустевшую сцену. Хеста взяла мою руку и подержала в своих, а я перевел взгляд на нее. Она улыбалась.

— Что случилось? — спросила она. — Тебе не нравится, ты недоволен?

— Нет, — возразил я, — концерт просто великолепен. Со мной все в порядке.

— О чем ты думаешь? — продолжала она.

— Ни о чем, дорогая.

— Ты всегда так говоришь, всегда притворяешься, что ни о чем не думаешь. Скажи мне, Дик, у тебя такой несчастный вид.

— Не знаю, я думал о тебе.

— Обо мне?

— Да.

— Расскажи мне.

— Я просто обдумывал то, что ты мне сказала на днях, — ты меня немного расстроила. Мне кажется, я вел себя с тобой не так, как надо. Наверное, иногда тебе со мной было скучно, Хеста.

— Нет, дорогой, никогда. Не думай о том, что я сказала, я на самом деле так не думаю. Я устала и наговорила глупостей, так что ты не должен расстраиваться. Я счастлива, безумно счастлива.

— Правда, любимая? — спросил я. — Ты уверена в этом?

— Конечно, Дик. Эти последние несколько дней были такими чудесными, и я чувствую себя просто свиньей из-за того, что наговорила тебе в ту ночь. Ты же не будешь об этом помнить, не так ли? Обещай, что не будешь. Я счастлива, дорогой, счастлива.

— В самом деле?

— Посмотри на меня.

Началось второе отделение концерта, и мы продолжали держаться за руки, будто мальчик и девочка, которые впервые вместе пошли куда-то; дети, которые стесняются своей любви, и им необходимо касаться друг друга. Почему-то после этого мне сразу стало легче. Я посмотрел на Хесту, сидевшую рядом, и мне показалось, что она уже не так бледна, что исчезли тонкие морщинки в уголках рта и затравленный взгляд. Она сказала, что счастлива. У нее действительно был счастливый вид. Может быть, я сделал из мухи слона и ни к чему принимать все всерьез? Она была в тот момент расстроена из-за своей музыки, к тому же устала, а я, в свою очередь, был раздражен и взволнован из-за книги. В ту ночь мы оба были не в лучшем настроении. Через неделю я бы посмеялся над собой и понял, что вел себя как дурак. Такая сцена из-за какой-то ерунды! Да, нельзя терять чувство юмора.

Хеста прелестно выглядела. С ней все было в порядке. Я прошептал ей в темноте:

— Я люблю тебя.

На следующий день я почувствовал, что могу продолжать работу над своей книгой. Сначала я спросил Хесту, не возражает ли она, и она ответила: конечно нет. Так что все складывалось удачно, и я проработал весь день. Правда, я закончил рано вечером. На следующий день я поработал немного дольше, но компенсировал это, сводив Хесту вечером в театр. Погода была холодная, небо серое.

— Как насчет Барбизона? — осведомился я.

— Я оставляю это на твое усмотрение, дорогой, — ответила она.

— В такую погоду там не очень-то хорошо, не так ли?

— Пожалуй, да.

— Я думаю, если бы мы поехали туда и все время стояла такая погода, было бы довольно мерзко.

— Конечно, Дик.

— Нам бы там быстро надоело.

— Да.

— А что, если отложить эту поездку?

— Может быть, на следующей неделе или через неделю? — предположила она.

— Что-то в этом роде. Работа с книгой идет так хорошо, что порой жаль ее бросать. Но сначала скажи, что не возражаешь, ты должна пообещать, что будешь счастлива.

— Даю честное слово, что счастлива. Даю слово, что не возражаю, — заверила она.

— Конечно, мы как-нибудь съездим туда.

— Я уверена.

— Я бы на твоем месте продолжал брать уроки, дорогая, я бы это обязательно сделал. Уверен, что это пошло бы тебе на пользу, ведь музыка чудесна, не правда ли? И в любом случае — о, я бы непременно сделал это на твоем месте.

— Согласна, Дик.

— Хорошо. Мне бы тогда не пришлось беспокоиться, что тебе скучно.

— Согласна.

— Дорогая! Значит, мы счастливы, не так ли?

— Да, мы счастливы.

В конце концов мы так и не поехали в Барбизон, поскольку Хеста не напомнила, я совсем забыл об этом. Казалось, она была довольна своими уроками музыки, так что я снова мог сосредоточиться на своей книге.

Глава шестая

Я ясно вижу ту позднюю осень, на смену которой уже шла зима. Дни становились пасмурными, смеркалось в половине пятого. Я вставал со стула, закрывал ставни за окном, щупал батареи, удивляясь, почему они едва теплые, а потом возвращался к столу и принимался искать ручку и шуршать страницами блокнота. Напевая, по лестнице поднималась Хеста, она сразу же заходила в соседнюю комнату, чтобы не мешать мне. Бросала папку с нотами на кровать, переставляла стул или выдвигала ящик.

Я продолжал писать, в то же время чувствуя, что вокруг меня продолжается жизнь, и мне было уютно от привычных мелочей. На полу лежала раскрытая книга Хесты, а ее свитер висел на спинке стула. На моем столе были цветы — она поставила их сюда утром. Мои сигареты лежали на каминной доске рядом с дурацкой плюшевой кошкой, которую я как-то купил для смеха, и там же был снимок Хесты, сделанный в Дьеппе. Ее вещи и мои вещи вместе, они — часть нашей жизни; а в соседней комнате, где в центре стоит диван, мое старое пальто висит на крючке поверх ее макинтоша; мои туфли неряшливо брошены под туалетный столик, а ее — под стул, в ванной — наши зубные щетки в стаканчике и губка, которой мы пользуемся вместе. Все эти вещи создают нашу с Хестой атмосферу. Позже она заглядывает в гостиную, я отрываю взгляд от письменного стола и прошу: «Брось мне сигарету, дорогая», а она спрашивает: «Не хочешь пообедать?» — приглаживает волосы и подходит к камину. Обрывки разговора: она стоит, нахмурившись, и прикладывает палец к горлу: «Кажется, я простудилась», а я, слушая вполуха: «Разве у нас нет аспирина?»

Мы вместе раздеваемся перед сном, и у Хесты такая чувствительная кожа, что она всегда царапает ее, снимая с себя одежду. «Я забыла сказать тебе, что эта несчастная прачка заболела инфлюэнцей. Что же нам делать со стиркой на этой неделе?» А я, наклонившись над раковиной, с полным ртом воды, пожимаю плечами, потом сплевываю и, ставя зубную щетку в стаканчик: «Надо бы попросить ее дочь найти кого-нибудь».

Лежа в постели, я ощущаюпривычное тепло ее тела и запах ее туалетной воды и зеваю, устраиваясь поуютнее рядом с ней и механически лаская ее одной рукой. «Напомни мне взять утром ту книгу», а она: «О, как забавно! Сегодня днем я видела одну девушку из моего пансиона. Правда, она меня не заметила».

Позже мы засыпаем: она на боку, я на животе, и ни один из нас не ворочается, поскольку мы привыкли к позам друг друга.

Мы сидим в ресторане, я просматриваю английскую газету, крошу ее хлеб, когда покончил со своим. «Ты знаешь, дорогая, я считаю, что тут стало хуже, сервис никудышный», а она уходит, не закончив ленча, чтобы не опоздать на урок. «Дик, ты не забудешь купить chocolat?[232] У нас совсем не осталось». И я отвечаю: «Хорошо», — и продолжаю есть, проводив ее рассеянным взглядом до дверей, а потом снова утыкаюсь в газету.

Вечером, отставив на некоторое время работу, я сижу, развалившись в кресле, и пытаюсь читать французский роман, но от меня ускользает половина смысла. Напротив меня Хеста, прищурившись, вдевает нитку в иголку — она не умеет штопать и просто зашивает дырку у себя на чулке, собирая в узелок.

— В этом семестре собралась занятная публика. Мы с одной девушкой играем в четыре руки, а ее брат сочиняет музыку.

— В самом деле?

— Гораздо веселее, когда кого-нибудь знаешь. Раньше мне было как-то все равно, не знаю почему.

Что значит слово crépuscule?[233] Никак не могу вспомнить. Мне лень лезть в словарь.

— Там появилась одна новая личность, весьма интригующая. Профессор говорит, что он блистателен. Он скрипач, но я не слышала, как он играет. Вчера я налетела на него в коридоре. Он смерил меня зловещим взглядом.

— Дорогая, что означает crépuscule?

— Кажется, «сумерки». У нас где-то есть словарь. Этот странный человек, испанец, по-моему, но он хорошо говорит по-английски: он сказал «простите» без всякого акцента.

— Надо же, — сказал я, зевая.

— О! Ванда — это та девушка, с которой мы играем в четыре руки, — пригласила меня поужинать завтра вечером, а потом мы позанимаемся. Хорошо?

— Конечно, любимая.

— В любом случае, я вернусь не поздно. Правда, в конце недели они устраивают какую-то вечеринку, она с братом. Они пригласили меня. Там, наверное, будет весело.

— Да.

— Мы не так много ходим куда-нибудь, — заметила она.

Я перелистал две-три страницы романа. Тут много описаний, их можно пропустить.

— О, конечно! Тебе будет там весело, — сказал я и потянулся за сигаретой, особенно не прислушиваясь к ее словам.

Она откусила нитку, а я продолжил читать книгу.


Роман был закончен. Я прочел его, перечитал еще раз, переписал надорванные и грязные страницы, а потом сложил все по порядку. Он выглядел грандиозно. Я аккуратно отложил его в сторону, рядом со своей пьесой.

Помню, как я стоял и потягивался, а потом подошел к камину и облокотился на каминную доску. Сердце сильно билось, руки дрожали без видимых причин. Ничто не сравнится с тем волнением, которое испытываешь, когда дописываешь последнее слово и промокаешь страницу. Конец напряжения, кульминация волнения, последнее усилие.

— Вот и все, — сказал я себе вслух, — вот и все. — Я был очень возбужден. Я был счастлив. Мне хотелось идти куда-нибудь быстрым шагом, и чтобы ветер дул в лицо.

«Как бы то ни было, я сделал это, — подумал я. — Что бы ни случилось, я сделал это».

Мне показалось, что я очень высокий — возвышаюсь над всеми. Неважно, что они мне скажут. Я пойду один, собственным путем. Мой отец стоит в окружении поклонников, и один из них спрашивает у него: «Правда, что это написал ваш сын?» И отец, переводя взгляд с одного из них на другого, выходит из своей апатии и отвечает, слегка сконфузившись: «Да, полагаю, что это так — да, это Ричард».

И тут в комнату войду я и встану перед ним. Картинки роились в моем воображении. Я стоял у камина, погруженный в свои грезы, когда открылась дверь и вошла Хеста.

— Привет, — сказала она. — Я вернулась рано, не так ли? Что с тобой? Что-нибудь не так с книгой?

Я попытался скрыть улыбку.

— Я закончил, — ответил я нарочито небрежным тоном.

— Дорогой, какой ты умный! — Подойдя ко мне, она меня поцеловала, а потом ушла в соседнюю комнату.

Я ожидал другой реакции и был слегка озадачен. Я последовал за ней в спальню.

— Что за спешка? — осведомился я.

— За мной заедут Ванда и остальные, — пояснила она. — Мы пообедаем, а потом пойдем на концерт. Не стой на дороге, любимый, я хочу достать другое платье.

Я отошел в сторону, а она начала рыться в шкафу.

— Ты мне не сказала, что куда-то идешь сегодня, — заметил я.

— Гм-м, дорогой, сказала. Я сказала тебе сегодня утром. Ты, наверное, забыл.

Я расхаживал по комнате, пока она переодевалась.

— Тебя теперь просто водой не разольешь с этими людьми, — сказал я.

— О, они забавные, их просто невозможно не любить. Где мой пояс? Дорогой, ты не видел моего пояса?

— Вот же он, на полу.

— Я никогда ничего не могу найти в этой комнате.

— Ты поздно вернешься? — спросил я.

— Не знаю. Как получится. Не жди меня.

— Я не усну, пока ты не вернешься.

— Уснешь, конечно. Ты очень устал от своей книги.

— Сколько вас будет? — поинтересовался я.

— Ванда и ее брат, и бесподобная парочка венгров, и Хулио.

— Кто?

— О, ты же знаешь, Дик, это скрипач. Я тебе часто о нем рассказывала.

— Не помню, — сказал я.

— Нет, дорогой, рассказывала. Ты меня просто не слушаешь. Осторожно, ты наступил на мою туфлю.

— Он в тебя влюблен?

— Не говори глупостей, — ответила она.

— Влюблен?

— Конечно нет. Я хорошо выгляжу? Тебе нравится эта шляпа?

— Почему ты больше не носишь беретов? — спросил я.

— Они мне надоели. У меня к ним больше душа не лежит. Скажи, что тебе нравится эта шляпа, — настаивала она.

— Не знаю. Как будто ничего. Но она какая-то странная.

— Так сейчас модно, — возразила она.

— Тебя же никогда не волновала мода. А почему ты накрасила губы красной помадой? Это что-то новенькое.

— С чего вдруг эти придирки? Мне нравится красная помада, она мне идет, — обиделась она.

— Кто это сказал?

— О, Ванда и другие тоже.

— Ты полагаешься на их мнение?

Она пожала плечами:

— Дорогой, как с тобой трудно!

— Теперь ты похожа не на себя, а на любую другую девушку, каких полно. Красная помада, странная шляпа. У тебя была индивидуальность. К чему же все портить?

— Ты не понимаешь, Дик, ты привык одеваться как попало. Ты в этом не разбираешься, поэтому не можешь оценить, как я выгляжу.

— Ну, не знаю.

С улицы донесся гудок такси, он несколько раз повторился.

— Они здесь! — спохватилась Хеста. — Мне нужно бежать.

— Что за мерзкий шум! — воскликнул я. — А куда это вы едете на такси?

— Мы обедаем в Париже, Ванда открыла какое-то новое местечко. До свидания, дорогой, пообедай и позаботься о себе.

Я стоял у окна и наблюдал, как она садится в такси. На улице какой-то придурок со шляпой в руке курил сигарету через длинный мундштук. Он взял Хесту под руку и засмеялся ей в лицо. Чертов нахал! Они влезли в такси и уехали. Я вернулся в комнату, поскучневший и раздраженный. Я не понимал, зачем ей нужно куда-то идти с этими дураками. Мне бы хотелось, чтобы она была со мной, счастливая, и болтала о разном. Это чертовски эгоистично с ее стороны! Она испортила все удовольствие от законченной книги.


До Рождества оставалась неделя. Я решил, что подожду до Нового года, а потом поеду в Лондон и найду какого-нибудь издателя, чтобы он прочел мою книгу и, быть может, также высказал свое мнение о пьесе. Но я не очень хорошо представлял, как взяться за это дело. Я могу посылать рукопись в одно издательство за другим, а ее будут возвращать, потому что не прочли как следует. Даже если бы у меня состоялась беседа с главой фирмы, я не был бы уверен, что он прочел книгу лично. Этим издателям, наверное, постоянно надоедают неизвестные авторы, претендующие на их время.

Однако мне хотелось победить благодаря своим собственным достоинствам и была ненавистна мысль спекулировать на имени моего отца. Я не хотел, чтобы мои произведения читали только потому, что я его сын. Все было очень сложно. Не стоит ничего решать, пока я не прибуду в Лондон.

Я спросил Хесту, что мы будем делать в Рождество. Теперь, когда я закончил книгу и больше не работал, мы могли бы, несомненно, как-то его отпраздновать.

— Что ты думаешь, дорогая? — спросил я.

— Не знаю, я согласна с любым твоим предложением. — Она сидела на полу в гостиной, покрывая ногти чем-то розовым.

— Как это непохоже на тебя! — удивился я.

Пожав плечами, она рассмеялась:

— Руки имеют большое значение.

— У тебя не должно быть длинных ногтей, раз ты играешь на рояле, — заметил я.

— Теперь моя игра на рояле не очень-то важна, — ответила она.

— Тебе это действительно разонравилось?

— Не знаю, я об этом не особенно думаю. Так о чем ты говорил?

— О, насчет Рождества! Куда мы поедем, дорогая?

— Поедем?

— Да. В Барбизон или к морю? Мне все равно.

— А нам нужно куда-то ехать, Дик?

— Что ты хочешь сказать?

— Ну, в Париже и так весело. Я не понимаю, какой смысл мерзнуть где-нибудь у моря или предаваться мечтам в Барбизоне.

— О!

— Как ты думаешь? — спросила она.

— Дорогая, я думал, ты любишь Барбизон.

— Да, только летом. Не сейчас. А вообще-то на сколько ты собирался уехать?

— На сколько захотим. Проведем там Рождество и Новый год.

— Понятно.

— Кажется, тебе не по душе эта идея, дорогая, — сказал я.

— Не знаю, дорогой. Конечно, я планировала что-нибудь забавное. Ванда устраивает вечеринку в канун Нового года, и мы думали съездить куда-нибудь на машине на второй день Рождества. Они предложили, чтобы ты тоже поехал с нами.

— Очень любезно с их стороны.

— Не будь таким высокомерным, любимый. С ними ужасно весело, и они очень хотят, чтобы ты был с нами.

— Мне этого совсем не хочется.

— Нет, ты будешь в восторге, как только узнаешь их получше. Как это было бы здорово — если бы мы были все вместе! Тебе бы понравилась Ванда, она очень привлекательная.

— Я ее видел и совсем не в восторге. Столько кудряшек.

— Многие считают ее красивой.

— Ну и пусть, оставим ее им.

— О, дорогой, у тебя такое сердитое лицо. Я просто не могу тебя не поцеловать, когда у тебя такой вид.

Теперь мне приходилось вынимать носовой платок и вытирать лицо после ее поцелуев: оставались следы от красной помады.

— Хеста!

— Что такое?

— Обними меня.

— Вот так, вдруг?

— Да.

— Это не так уж часто бывает, — заметила она.

— Я хочу, чтобы это случилось сейчас.

Она засмеялась, вонзив в меня ногти и покусывая кончик уха.

— Нет, — возразил я.

— Почему?

— Будь такой, как раньше, спокойной — просто обними меня. Не выношу этих твоих новых повадок.

— Ничего не могу с собой поделать — я должна что-то делать, — ответила она.

— Ты должна предоставить это мне.

— А почему мы не можем делать это вместе?

Мы засмеялись, и я подхватил ее на руки.

— Ты порочная женщина, дорогая.

— А разве тебе это не нравится? — осведомилась она.

— Нет.

— Но это же твоя вина.

— Нет.

— Да, твоя. Ты у меня был первый.

— О, дорогая…

Она была очень маленькая и легкая. Я поцеловал ее закрытые глаза.

— Что же мне с тобой делать? — сказал я.

— Давай пойдем в другую комнату и посмотрим, — предложила она.


Я уступил, и мы решили остаться на Рождество в Париже. Может быть, она была права, в Барбизоне сейчас должно быть тоскливо.

Мы перебрались на другую сторону Парижа и в первый день Рождества съели и выпили слишком много, устроив шикарный ленч, так что нам пришлось вернуться домой и проспать весь день.

На второй день мы отправились с друзьями Хесты на автомобиле в Шантийи. Автомобиль принадлежал парню по имени Хулио, и тот сам его вел. По моему мнению, он слишком уж красовался за рулем. Я сразу же его невзлюбил. Хеста сидела рядом с ним впереди, а я сзади, с Вандой и с венгеркой. Муж этой венгерки и брат Ванды поместились на полу. Машина была перегружена, и я подумал, что мы можем попасть в автокатастрофу. Мне вдруг пришло в голову, что, если бы это было восемнадцать месяцев тому назад, я бы сидел на капоте и орал, полагая, что это ужасно весело, и мечтал о том, чтобы прокололась шина, так как это было бы волнующее приключение. А теперь я сидел, очень серьезный, между двумя женщинами, глядя в спину Хесте, и скучал. Я думал о своей книге и о том, какие они все дураки и как ужасно шумят.

Мы позавтракали в Шантийи, но замок был закрыт. Парень по имени Хулио курил через свой янтарный мундштук и нес всякую околесицу о музыке. Женщины упивались его речами, даже Хеста. Она сидела за столом напротив него и, опустив подбородок на руки, не сводила с Хулио глаз. Все они действовали мне на нервы. Я вышел и поболтал со старушкой, управлявшей отелем. Во дворе играл малыш — ее внук. Он оказался очень приветливым и сразу же стал тянуть меня за руку, желая что-то показать. Было так забавно слушать, как он лепечет: такой маленький — и говорит по-французски! Я бросил ему мячик, и он довольно неуверенно заковылял за ним на своих толстых ножках.

— Voulez-vous jouer avec moi?[234] — спросил он басом.

— Конечно, — ответил я со смехом, и он уставился на меня озадаченно, засунув палец в рот.

Мы принялись бросать мячик друг другу. Это было так весело! Вскоре из отеля вышла вся компания.

— Хеста, — позвал я, — иди сюда, тут такой чудесный малыш…

— Что ты тут делаешь? — спросила она. — Ты так невежливо ушел из-за стола.

— Прости, дорогая, — ответил я. — Нет, ты только посмотри, я в жизни так не смеялся.

— Ты сумасшедший. — Она взглянула на карапуза. — Пошли, все ждут, мы едем в еще одно место.

Ей, по-видимому, не терпелось сесть в машину. Я дал малышу монетку в два франка.

— Pour acheter des sucettes,[235] — сказал я. Потом с серьезным видом пожал ему руку и последовал за Хестой к автомобилю.

Она вынула из сумочки зеркальце и размазывала пальцем красную помаду на губах.

— Мы сядем как раньше? — спросила она. Видно было, что она прекрасно проводит время.

Остаток недели прошел довольно спокойно. В канун Нового года была вечеринка у друзей Хесты. Мне ужасно не хотелось идти — лучше бы мы пошли куда-нибудь вдвоем. Даже если бы мы пообедали в каком-нибудь многолюдном месте, к полуночи вернулись бы домой и были одни.

Это был наш первый Новый год. Мне казалось, что нужно встретить его как-то по-особенному.

Но Хеста рвалась на вечеринку. Это был костюмированный бал. Сначала мы должны были что-нибудь выпить у Ванды дома, а потом пойти куда-то танцевать. Хеста нарядилась апашем. Она надела черные брюки и малиновую рубашку, набелила все лицо, за исключением губ, и зачесала волосы за уши.

Она встала передо мной, подбоченясь.

— Ну как? — спросила она.

Теперь у нее появилась новая манера: порой она флиртовала со мной, как будто мы были незнакомцами. Это было довольно глупо. Но тем не менее выглядела она восхитительно.

— Если бы ты была мальчиком, меня посадили бы в тюрьму за аморальное поведение, — сказал я. — Ты будишь во мне противоестественные инстинкты. Иди сюда.

— Нет, — возразила она, — ты мне все смажешь, меня нельзя трогать.

— Дорогая, нам действительно нужно идти на эту вечеринку?

— Конечно, и поторопись, — ответила она.

Мне не хватило изобретательности: я просто купил бархатные брюки и надел старую рубашку Хесты, а на шею повязал платок. Бог его знает, кого я изображал. В любом случае, я выглядел законченным дураком. Мы поймали такси и отправились к Ванде. Все были в сборе, и там было еще несколько человек, которых я не знал. А Хеста, по-видимому, была знакома со всеми. Ее приятель Хулио опоздал, но когда он наконец появился, то устроил целое представление: он был в костюме тореадора и так красовался и переигрывал, что не было сил смотреть.

«Разве он не великолепен?!» — завопила Ванда.

Все они столпились вокруг него. Он смеялся и пожимал плечами, притворяясь, что ему безразличен произведенный эффект.

Я стоял в углу, беседуя с некрасивой девушкой, которая нелепо выглядела в восточном одеянии, с бренчавшими браслетами. Она спросила, не бывал ли я в Персии, и я ответил: «Нет, не бывал». В общем, было тоскливо, и мы оба обрадовались, когда кто-то крикнул: «Пошли!» После этого я за целый вечер не перемолвился ни единым словом с этой дурнушкой.

Когда мы прибыли в дансинг, возникла неразбериха со столиками, и, поскольку нам не достался длинный, пришлось составить вместе три коротких. Там было душно, сильно пахло духами и стоял табачный дым. А тут еще эти дурацкие маскарадные костюмы!

Хеста оказалась очень далеко от меня. Она мне махала и улыбалась, а я махал в ответ. Рядом со мной сидела Ванда. Она была одета венгерской крестьянкой. Выглядела она совсем неплохо. В конце концов, она была не такой уж дурой — даже спросила меня о моей книге. Казалось, она слушает с интересом. Она хотела узнать, о чем книга и какое у нее будет название. Она совсем не наскучила мне вопросами и к тому же была красива.

Вечеринка была в разгаре, и спиртного было очень много. Через некоторое время мы пошли танцевать. Ванда слишком уж прижималась, но это было не важно. Танцевала она хорошо, и у нее были приятные духи.

— Почему вы не бываете с нами чаще? — спросила она.

— О, не знаю, — ответил я. — Обычно я работаю.

— Вы слишком много работаете, — заметила она.

Оркестр заиграл мелодию, от которой у меня что-то перевернулось внутри. Ванда начала тихонько мурлыкать ее.

— Это мне нравится, — сказала она.

— Мне тоже.

Мы крепче прижались друг к другу.

— Сегодня в вас больше человеческого, — сказала Ванда. — Как правило, я вас боюсь.

Я засмеялся.

— О, вздор! — сказал я. Мне было весело.

А потом я увидел Хесту с Хулио. Она рассеянно улыбнулась мне. С какой это стати она с ним танцует? Интересно, ей это нравится? Наверное, тоскливо быть девушкой: нужно говорить «да», когда парень приглашает тебя на танец. То, что я увидел, как Хеста танцует с Хулио, отравило мне удовольствие от танца с Вандой.

Когда оркестр доиграл мелодию, мы двинулись обратно к столам. Я надеялся, что мы доберемся туда прежде, чем заиграют что-нибудь другое, иначе придется снова ее приглашать.

Я чуть ли не подталкивал Ванду, чтобы успеть.

— Хотите что-нибудь выпить? — спросил я.

Была уже почти полночь, когда у меня появился шанс потанцевать с Хестой. Вокруг нее все время был народ. Странно было видеть ее среди людей, зная, какова она наедине. Здесь у нее менялись манеры. Она смеялась, поднимала брови, иначе разговаривала. «И громче», — подумал я.

— Пойдем потанцуем, — сказал я.

Как только я ее обнял, то сразу же понял, что объятия Ванды ничего не значат. Оттого, что я так близко знал Хесту, с ней у меня все выходило идеально. Моя рука привычно обхватила ее талию, подбородок коснулся ее макушки.

— Дорогая, — сказал я и почему-то вздохнул.

— Кажется, ты очень хорошо ладишь с Вандой.

— Она неплоха.

— Во всяком случае, вы так мило болтали и смеялись. Я вас видела. А ты еще притворяешься, будто не любишь вечеринки. Над чем вы смеялись, когда мы оказались рядом во время танца?

— Я не помню, — ответил я.

— Она тебе нравится?

— Не глупи, любимая, — сказал я.

Когда мне не нравилось, что Хеста танцует с Хулио, это было правильно, но казалось глупым, что она возражает против того, чтобы я танцевал с Вандой. Во всяком случае, было скучно обсуждать эту тему.

— Дорогая, — сказал я, — ты помнишь, как мы танцевали весной и ничего не говорили, а потом поймали такси? Помнишь?

— Гм-м, — пробормотала она.

— Это было чудесно, не правда ли? Мне бы хотелось, чтобы то время вернулось и мы оказались там сейчас снова.

Мысль об этом меня взволновала. Я расчувствовался, стал глупым и сентиментальным. Вероятно, я слишком много выпил. Мне хотелось, чтобы мы оказались дома, на улице Шерш-Миди.

— Давай уйдем, — предложил я.

— Нет, мы не можем. Не глупи, — не согласилась она.

— Скоро полночь, дорогая. Мы будем держаться вместе, не так ли? Ты будешь танцевать со мной в двенадцать часов.

— Да, если будут танцевать.

Она машинально хлопала в ладоши, поглядывая через плечо. Оркестр заиграл другую мелодию.

— Тебе не нужно возвращаться, — сказал я, — давай продолжим танцевать.

Мы станцевали еще один танец, но потом она вернулась к столу. Мне так не хотелось ее отпускать! В зале сейчас было на что посмотреть: шапки из бумаги, серпантин и прочая ерунда. Потом погас свет, и сразу возникли суматоха, послышались смех и возбужденные голоса.

— Что происходит? — спросила Ванда, оказавшаяся рядом со мной, и схватила меня за руку.

— Я полагаю, сейчас двенадцать часов, — ответил я.

Нет, она все-таки дура. Я озирался в поисках Хесты, но не видел ее. Потом начали бить часы, а после этого снова зажегся свет и раздались радостные возгласы. Люди пожимали друг другу руки, целовались, оркестр заиграл, и все начали кричать и петь. Все это было очень неестественно. Хеста смеялась и бросала в кого-то серпантин. Кажется, она меня не видела. Мне пришлось встать и пойти танцевать с девушкой в зеленом, с которой я не был знаком.


Мы завтракали. Я сидел в постели, помешивая кофе, а Хеста, свернувшись на краешке, полуодетая, намазывала маслом круассан для меня.

— Думаю, во вторник я поеду в Лондон, — сказал я.

— В самом деле? — спросила она.

— Думаю, да, дорогая. Я хочу уладить это дело, и неизвестно, сколько времени все это займет. Видишь ли, если они решат публиковать книгу, то даже тогда, вероятно, это случится не раньше чем через несколько месяцев. Мне нужно будет попросить аванс.

— Как обстоят дела с нашими финансами?

— Не слишком хорошо. Деньги почти кончились. Того чека хватило больше чем на год, ты же знаешь. Но тебе не о чем беспокоиться.

— У меня, в любом случае, есть свое собственное содержание.

— Да, но мне бы хотелось, чтобы ты пользовалась моими деньгами.

— Еще чашечку, Дик?

— Да, пожалуй. Итак, если я выеду во вторник, то утром в среду могу начать разыскивать издателя моего отца.

— Ты все-таки решил это сделать?

— Думаю, ничего иного не остается. Это противно, но ничего не поделаешь. Иначе никто не станет со мной разговаривать.

— Я не могу поехать с тобой?

— Куда, в Лондон?

— Да.

— О, дорогая, думаю, тебе не стоит. Конечно, я был бы счастлив, если бы ты поехала, но, честное слово, мне лучше пройти через это одному.

— А что я буду делать, когда ты уедешь?

— Это же ненадолго, дорогая. С тобой все будет хорошо — у тебя же есть Ванда и остальные.

— Да…

— Тебе не будет одиноко, не так ли?

— Полагаю, что нет.

— И в любом случае, ты теперь куда-то ходишь.

— Это будет как-то странно.

— Я постараюсь как можно скорее покончить с делами. И только подумай, как чудесно будет, когда я вернусь и скажу, что продал свою книгу.

— Гм-м.

— Я буду ужасно по тебе скучать, но уверен, что тебе ни к чему ехать в Лондон, дорогая. Тебе будет скучно: придется все время слоняться без дела.

— Да.

— Не грусти, дорогая, мы будем вовсю наслаждаться жизнью, когда с этим делом будет покончено.

Поездка в Лондон вызвала во мне волнение. Нужно было купить чемодан и кое-что из вещей. Я давно уже не обращал внимания на то, как выгляжу.

Хеста паковала мои вещи. У нее это не очень-то хорошо получалось, но у меня, вероятно, вышло бы еще хуже.

— Положи рукопись на самое дно, — попросил я, — и проследи, чтобы она не помялась. Я не могу вручить издателю нечто напоминающее туалетную бумагу.

— Я положу на нее твой костюм, — ответила она. — Края не завернутся кверху, если сверху будет костюм. Конечно, тебе нужно будет отдать ее напечатать на машинке.

— Я сделаю это в Лондоне, — сказал я.

— Ты думаешь, тебе понадобятся две пижамы? — спросила она.

— Что? Не знаю. Засунь их туда на всякий случай.

Я не знал, что мне понадобится в Лондоне.

— И все эти галстуки, Дик? — спросила Хеста.

Я лихорадочно рылся в ящике и никак не мог найти запонки.

— О, черт возьми, я ничего не могу найти. Что, дорогая?

— Эти галстуки — ты же никогда не носишь синий?

— Не приставай ко мне с вопросами, любимая, я и так ничего не соображаю. Положи все галстуки, мне все равно. Я могу одолжить твою расческу?

— Да, я могу купить другую.

— О господи! Ты только посмотри на эту туфлю! Каблук совсем сносился. Ты бы могла посмотреть и куда-нибудь отнести.

— Ты никогда не носишь эту пару. Откуда мне было знать? Послушай, Дик, у тебя, кажется, нет носков, которые подходили бы к этому темному костюму. Тут всего один такой, и в нем полно дырок.

— Взгляни, дорогая, эта шляпа ужасна?

— Да, очень неважная. Может быть, если ты наденешь ее набекрень, люди подумают, что ты художник.

— Жаль, что мы оставили все на последний момент, — сказал я.

Я почти не сомкнул глаз в ту ночь: меня одолевали мысли о поездке в Лондон, об издателе, и мне очень не хотелось оставлять Хесту. Утром я поднялся рано.

— Мне бы хотелось, чтобы тебе не нужно было ехать, — сказала она, отводя от меня взгляд, и лицо у нее было застывшее и какое-то странное.

— Мне тоже, — ответил я.

Однако на самом деле мне очень хотелось поехать, и я наскоро ее поцеловал и умчался в другую комнату — посмотреть, поставило ли британское консульство в Нанте мне штамп в паспорте. Удивительно было смотреть на него и держать его в руках: казалось, все было давным-давно. Потом пришла Хеста и озадачила меня вопросом о ключах.

— Как трогательно ты выглядишь на этом фото, — сказала она, — как маленький потерявшийся мальчик.

Я быстро захлопнул паспорт и наклонился, чтобы закрыть чемодан.

— Ты бы лучше поймала такси на бульваре Монпарнас, — попросил я.

Времени для размышлений совсем не осталось, потому что все прошло в страшной спешке. Хеста поехала со мной на Северный вокзал. Мой поезд отходил в десять часов, место было во втором классе. Носильщик положил мой чемодан на полку. Я вышел на платформу и прогуливался взад и вперед вместе с Хестой.

— Обещаю, что там не задержусь, — сказал я. — А ты не должна сидеть дома в одиночестве. Ходи куда-нибудь и развлекайся.

— Где ты остановишься? — спросила она.

— Не знаю, найду какой-нибудь маленький дешевый отель.

— Ты напишешь, правда?

— Я не могу обещать, возможно, у меня будет мало времени. Ты не должна ждать письма.

— En voiture, messieurs, mesdames,[236] — закричал кто-то.

— Мне пора, дорогая, — сказал я.

Я машинально поцеловал ее второпях — мне не хотелось признаваться самому себе, как я взволнован. Я высунулся в окошко и смотрел на Хесту. Она казалась такой маленькой, как ребенок, и испуганной.

— Ты никогда еще не оставлял меня, — сказала она.

— Со мной все будет в порядке, — ответил я. — Скоро вернусь. Лондон меня не изменит.

— Дело не в этом, — возразила она.

— А в чем же?

Но в этот момент поезд медленно тронулся с места.

— Дик, — позвала она, — Дик!

Я махал ей, улыбнулся, но не мог же я кричать при всех этих людях на платформе, что я ее люблю?

— Береги себя, детка, — сказал я.

Я продолжал смотреть из окна, и ее фигурка становилась все меньше и меньше, пока не растаяла в толпе, а потом вагон повернул и платформа скрылась из виду.

Я уселся с газетой и начал читать, и хотя я был охвачен волнением из-за Лондона и своей книги, на душе у меня было как-то пусто и тоскливо.

Глава седьмая

Я прибыл в Лондон примерно в четверть шестого. Мне было известно, что в районе Блумсбери есть множество отелей. Я поймал такси и попросил шофера ехать в этом направлении. Если что-нибудь придется мне по душе, я постучу по стеклу.

В Лондоне было как будто теплее, чем в Париже, но промозгло и немного туманно. Да, в неуютное место я приехал. При тусклом свете трудно что-то различить. На улицах было полно народу, люди стояли в очереди на тротуаре в ожидании автобуса. У магазинов был необитаемый вид, и повсюду царил дух уныния: Рождество закончилось, а впереди — весь холодный январь.

Такси с шумом объехало Рассел-сквер. Туман здесь был более густой, и каждый дом казался отелем, причем ни один из них не выглядел заманчиво. Наконец я постучал по стеклу, и мы остановились перед отелем на Гилфорд-стрит. Вышел мальчик-слуга и взял мой чемодан.

— Вы забронировали номер, сэр? — спросил он.

— Нет, — ответил я.

Мне пришлось проследовать за ним в контору, где сидела женщина в очках. Сначала с ней было трудно договориться: она сказала, что номеров нет.

— Мне понадобится комната на неделю, а вполне вероятно, что и дольше, — не сдавался я.

— О, в таком случае… — начала она.

Мне пришлось расписаться в журнале, пока она манипулировала с ключами.

— Отведи этого джентльмена в номер пятьдесят восемь, — велела она.

Лифта там не было, и мы потащились по лестнице на четвертый этаж. Мальчик ввел меня в маленькую комнату со скошенным потолком. Там было холодно, никакого центрального отопления. Обои были полосатые, а в камине — какая-то штука, смахивавшая на веер. Появилась горничная — она принесла горячую воду в медном кувшине. Я открыл окно и почувствовал запах тумана. В конце улицы мальчик, продававший газеты, выкрикивал: «Последний ночной выпуск!»

— В какое время вас разбудить утром, сэр? — спросила горничная.

— Не знаю, — ответил я.

— Завтрак в столовой, с восьми часов, — сообщила она.

Мне хотелось обратно в Париж, хотелось пойти в «Купол» и чего-нибудь выпить. Лондон был для меня чужой.

Я спустился по лестнице и зашел в гостиную, где люди сидели у камина. Седовласая пожилая леди вязала, беседуя с мужчиной в пенсне. Остальные читали газеты. Я взял газету, но новости были мне неинтересны: ведь я так давно не был в Англии. В семь часов позвонил гонг к обеду, глухо и скорбно. Я уселся за маленький столик в углу. На нем стояла вазочка с печальными цветами. Официантки были в черном, все разговаривали шепотом.

Сначала я подумал, что кто-то умер, но спустя какое-то время понял: просто это Англия. Хлеб был нарезан маленькими квадратиками; подали чуть теплый томатный суп, за ним последовала тепловатая треска, затем — едва теплый бифштекс с жареным картофелем и капустой и, наконец, почти холодный пудинг.

— Кофе в гостиной, сэр? — спросила официантка.

— Нет, благодарю, — ответил я.

Закурив сигарету, я пошел посмотреть в телефонной книге адрес издателя моего отца. Я нашел его довольно легко. «Джон Торренс лимитед», Лоуэр-Бедфорд-стрит. Сам Торренс умер, но я помнил его партнера, Эрнеста Грея, высокого и худого. Он обычно приезжал к нам домой и оставался. Он меня вспомнит. Интересно, что именно рассказали мои родители после того, как я сбежал из дому? Сказали правду или сочинили какую-нибудь историю о том, что я уехал за границу? Грей приезжал два раза в год, а еще отец, конечно, всегда виделся с ним, когда бывал в Лондоне, чтобы поприсутствовать на каком-нибудь обеде или прочитать лекцию. Я не стану писать длинное письмо — просто попрошу уделить мне время для беседы, упомянув свою книгу. Я нашел ручку и бумагу в гостиной.


«Дорогой мистер Грей, — писал я. — Вы удивитесь, получив от меня это письмо. Я почти два года был за границей. Я был бы весьма признателен, если бы Вы смогли как-нибудь уделить мне время для беседы. Дело в том, что я написал книгу, а также пьесу, и мне бы очень хотелось узнать Ваше мнение и посоветоваться с Вами. Я пробуду здесь всю неделю. Надеюсь вскоре получить от Вас ответ».


Не слишком ли холодно написано? Я совсем не умел писать письма.

Я отправил его. Грей или одна из его секретарш вскроют конверт утром. Теперь, по-видимому, оставалось только ждать. Я поднялся к себе в комнату, несколько утомленный и подавленный.

Я все время думал о том, что сейчас делает Хеста.


Я никогда особенно хорошо не знал Лондона. Иногда мы приезжали сюда с матерью на несколько дней. Обычно мы останавливались в отеле «Лэнгем». Она брала меня с собой за покупками. Помню, как мы ходили в «Шулбред» и «Питер Робинсон», а за примерное поведение меня угощали мороженым в «Гантер».

Когда я стал старше, меня водили в театр на утренники, в первый ряд бельэтажа, а вечером — на скучные званые обеды, которые длились бесконечно долго. В таких случаях мне приходилось переодеваться в очень неудобный костюм и сопровождать маму к их с отцом друзьям. Я не произносил там ни слова и мрачно сидел в кресле; в ушах у меня звенело, и на нервной почве я очень неважно управлялся с ножами и вилками. Я испытывал легкое чувство стыда, поскольку из-за своего юного возраста мне приходилось покидать столовую вместе с дамами. Наверху, в гостиной, я тоже был лишним, так что неловко подходил к книжному шкафу, притворяясь, что изучаю переплеты томов. До меня доносился голос моей матери, которая шепотом сообщала хозяйке дома: «Да, Ричард очень много читает».

Меня оставляли в покое; в один прекрасный день Ричард тоже будет писать, предполагали они. Как будет мило, если он унаследовал частицу гения своего отца! Они даже не подозревали, что ряды книг ничего не значили для этого мальчика с серьезным лицом, который стоял к ним спиной, и что он мечтал вырваться из этой спокойной атмосферы, оказаться где-нибудь подальше от этих обрывков серьезных разговоров — где угодно, на улицах Лондона, с другими мужчинами и женщинами, и делать странные вещи, о которых никогда не узнают в этой гостиной.

Кроме этих воспоминаний о Лондоне у меня были и другие: о том, как я голодал и мучился, был беден и одинок, как в голове у меня стучали черные мысли и как я пришел на мост над рекой и, перегнувшись через парапет, вглядывался в холодную серую воду, и мне на плечо легла рука, а в ушах зазвучал голос.

Эти воспоминания все еще жили во мне, как весть надежды и отзвук красоты, но они доставляли боль из-за этой красоты. Мне не хотелось думать — о грязноватом ресторанчике со столиком в углу, об извилистых улицах, о шуме уличного движения, о зове приключения за потаенной стеной, о внезапно показавшемся корабле на якоре среди огней нижней части Пула. Это был другой Лондон, принадлежавший иному времени. Теперь я был писателем, у которого имелось дело к известному издателю, и я жил один в отеле, а наверху в чемодане была надежно спрятана моя рукопись, и в Париже меня ждала женщина. Жизнь была очень серьезна, жизнь была очень нормальна. Я не бродил по улицам, засунув руки в карманы, я сидел за ленчем в Сити, передо мной был номер «Спектейтора»,[237] прислоненный к стакану, и я обводил комнату взглядом, изучая лица. Однажды вечером я сходил на русскую пьесу. «Это чудесно», — решил я. Чудесно-то чудесно, но на самом деле я был не вполне уверен в этом и не знал, уж не смеется ли надо мной драматург исподтишка.

Я цеплялся за иллюзию, будто очень занят: прошелся еще раз по своей рукописи, расправил страницы, а потом отнес ее в машинописное бюро на Стрэнде и оставил там. Я с большой неохотой расстался с рукописью, но через два дня она снова была со мной, а это значило, что ее нужно перечитать.

В напечатанном виде она выглядела по-другому — более значительной и зрелой. Я читал литературные газеты, просматривал рецензии на недавно вышедшие книги, чтобы посмотреть, нет ли чего-нибудь похожего на мою. Я был возмущен всеми — мне казалось, что слишком уж многие в Англии пишут, слишком у многих есть идеи.

В пятницу мне пришло письмо, в котором говорилось, что мистер Эрнест Грей сможет со мной встретиться во вторник утром, в одиннадцать тридцать. Вот и все. Письмо было напечатано секретаршей, внизу стояла его собственноручная подпись. Я предположил, что так это обычно и делается. Наверное, я вряд ли мог рассчитывать на ответ от самого Грея.

Между тем мне нужно было как-то дожить до вторника. Сначала будет тянуться уикенд. К тому же сейчас зима. Я переходил из одного кинотеатра в другой, и они мне наскучили. Теперь меня удивляло, как это пребывание в городе в одиночестве могло казаться мне волнующим приключением. Атмосфера в отеле угнетала, а на душе было невесело оттого, что не с кем поговорить и нечем заняться.

Впервые я начал завидовать людям, у которых есть дом. Упорядоченный дом где-нибудь там, откуда ты родом. Мебель, которую ты знаешь, вещи, которые сам купил. Домашняя, а не ресторанная еда. Одежда, которая как следует развешана в платяном шкафу. Я начал воображать маленький домик с садом, куда можно вернуться усталым и довольным. И чтобы существовать не одним днем, а непрерывно, спокойно и ровно. Забота о тебе, которой не замечаешь. Хорошие слуги, приятная монотонность порядка. Я воображал, как Хеста, с растрепанными волосами, возится в саду, а потом идет переодеваться, горничная приносит мне вечернюю газету. А как уютно будет темными вечерами зимой: портьеры задернуты, в камине пылает огонь, по всему дому бродят собаки, вздыхая и потягиваясь, а Хеста лежит на диване, читая книгу. Я воображал, как приятно иметь постоянный доход, надежный заработок. Вот я ставлю свою машину в гараж и вхожу в свой собственный дом, забираю в холле свои собственные письма. Обвожу взглядом комнату, окликая: «Хеста?» И в комнате наверху радостно вскрикивает ребенок, и выбегает на лестничную площадку, и заглядывает сквозь перила, а я, подняв голову, говорю: «Привет!»

Я не понимал, почему когда-то презирал эти вещи, почему они казались мне жалкими и нелепыми. И отчего теперь безмятежность собственного дома казалась мне необходимой, и отчего меня больше не манил корабль в бурном море.

Когда-то была каменистая тропинка в горах, и внутреннее беспокойство, и желание подраться, и мечта о многих женщинах — а теперь был дом, мой собственный, покой, и умиротворенность, и уже не мечта, а одна-единственная, реальная женщина. Я не знал, я ли это изменился или мир вокруг меня, но не мог вернуть мечты, которые покинули меня.


Я стоял на пороге дома номер тридцать три по Лоуэр-Бедфорд-стрит. Меня провели в комнату, где на стенах были эстампы, а на столе — книги.

Я чувствовал себя потрепанным и ужасающе незрелым со своей рукописью под мышкой, наскоро обернутой коричневой бумагой. Так вот где порой мой отец стоял, должно быть опираясь на трость, рассматривая эстампы, исполненный величайшего самомнения, а потом шел в другую комнату, где Грей хватал его за руки со словами: «Они, конечно, не заставили вас ждать?»

А вот я ждал, как персона незначительная, со своим дурацким свертком из коричневой бумаги. Через десять минут дверь распахнулась, и я последовал за каким-то человеком в коридор и вошел в другую комнату.

Грей стоял ко мне спиной, немного сутулясь, и грел руки у камина. Когда я вошел, он повернулся ко мне и улыбнулся, и я увидел, что он не изменился.

— Ну вот, Ричард, — сказал он.

Я приблизился и пожал ему руку.

— Очень любезно с вашей стороны со мной встретиться, — сказал я.

— Нет-нет, я рад был получить от вас письмо. Быть может, слегка удивлен, но рад. Пожалуйста, присаживайтесь.

Я сел и умолк, не зная, кто должен говорить: он или я.

— Где вы были все это время? — спросил он.

— Я больше года прожил в Париже, — ответил я, — а до этого путешествовал, побывал в Скандинавии, плавал на корабле.

— Сколько впечатлений, должно быть! — заметил он.

— Да, — согласился я.

— Я много лет не бывал в Париже, — продолжал он. — Полагаю, там все сильно изменилось. Американизировалось и все в таком роде.

— Мне там нравится, — сказал я.

Я не понимал, к чему этот разговор. Разве он не собирается спросить меня о книге?

— Я совсем не знаю Скандинавии, — признался он. — Там, должно быть, чудесно. Фиорды и солнце в полночь. Вы забрались далеко на север?

— Не очень, — ответил я.

— Итак, вы снова в Англии. Как долго вы предполагаете здесь пробыть?

— Ну, это в общем-то зависит от… — начал я.

— Вы не побывали дома?

— Нет.

— Они не знают, что вы здесь?

— Нет.

— Я был там несколько месяцев тому назад. У вашего отца был немного усталый вид, как мне кажется. Слишком много работает. На этой неделе у нас выходит его новая книга.

— О?

— Да. По моему мнению, это лучшее из всего, что он написал. Знаете, это эпическая поэма, очень длинная, она сильно отличается от его более коротких произведений. В ней такая сила и красота, что просто дух захватывает. Я представить себе не мог, что в его возрасте он создаст что-нибудь подобное. Его проникновение в психологию и понимание человеческой природы поразительны. Он назвал эту поэму «Конфликт».

— Понимаю.

— Мы также включили три-четыре более коротких произведения. Там есть прелестное маленькое стихотворение, в котором описывается летний вечер после дождя. У меня от него в буквальном смысле создается ощущение покоя и тишины, и я как будто слышу, как падают дождевые капли с деревьев в аллее. Жаль, что у меня здесь нет экземпляра.

— Жаль, — сказал я.

— Сегодня он величайшая фигура в литературном мире, Ричард. Он останется в веках как поэт нашего времени, мы все это знаем.

— Да, — повторил я.

Грей посидел несколько минут, глядя прямо перед собой, и мысли его были заняты моим отцом. Я ничего не говорил. Я молчал, устремив взгляд на ковер и придерживая свой пакет из коричневой бумаги на коленях. Затем он вышел из задумчивости, улыбнулся и, потянувшись за сигаретой, перешел к более незначительным предметам:

— Итак, Ричард, поговорим о книге, которую вы написали?

Мне казалось, я вижу, как образ моего отца, отчужденный и неприступный, ускользает куда-то ввысь, а я, смиренный и неприметный, суечусь на этой глупой земле.

Я стал запинаться, подыскивая слова:

— Я принес ее с собой. Я подумал, может быть…

Он кивнул, подбадривая, и взглянул на меня доброжелательно — это была доброжелательность старика по отношению к молодому.

— Это роман? — спросил он мягко, слишком мягко.

— Да, — ответил я, и теперь из меня полились слова, наскакивая одно на другое: — Я проработал над ним около года, с перерывами. Я так увлекся, что порой не мог оторваться, а потом, конечно, бывали перерывы: лето, отъезды и все такое. Но я все время возвращался к нему. Думаю, в нем теперь не осталось ничеголишнего. Мне трудно судить, но я упорно работал, и, надеюсь, он неплох. Думаю, он некоторым образом отличается от обычного романа: я попытался увидеть вещи под новым углом.

Я остановился, запыхавшись, и заглянул Грею в лицо. Он смахнул пепел с сигареты в пепельницу.

— А пьеса? — спросил он. — Разве вы не говорили в письме еще и о пьесе?

— Да, — продолжал я. Быть может, он вернется к роману позже? — Да, есть еще и пьеса. Конечно, я понимал, что тут нужен совсем другой метод. Сначала я написал пьесу. Думаю, роман получился лучше, чем она. Он немного человечнее, это взгляд на людей со стороны — я, так сказать, всматриваюсь в них, — а пьеса легче, циничнее… я… это довольно трудно объяснить.

— Понятно, — сказал он.

Уж не предложит ли он мне прочесть сейчас ему что-нибудь из романа? На всякий случай я откашлялся.

— Итак, Ричард, вот что я сделаю. Согласно установленному порядку вашу рукопись передали бы одному из рецензентов издательства, а он бы примерно через неделю написал свое заключение. Но я питаю глубокое почтение к вашему отцу, Ричард, и поскольку вы его сын, попрошу вас оставить ваши рукописи у меня, а я возьму их с собой и просмотрю во время уик-энда. Это вас устроит?

— Я ужасно вам признателен, — ответил я.

Он встал и протянул мне руку.

— Боюсь, теперь нам пора расстаться, — сказал он. — У меня сейчас полно работы. Я напишу вам после уик-энда, и мы посмотрим, что можно сделать. До свидания. Рад был снова вас видеть.

Я опять оказался в коридоре и вышел на Лоуэр-Бедфорд-стрит, надеясь, что какой-нибудь прохожий увидит, как я с непринужденным видом стою на ступенях крупного издательства, и будет гадать, кто я такой. Я медленно спустился по ступеням, подавив зевок, но за всей этой рисовкой, в глубине души, меня мучил вопрос: что я буду делать остаток недели, пока не придет известие от Грея?


Какая бы газета ни попала мне в руки, во всех говорилось о стихотворениях моего отца. В «Таймс» ему была посвящена целая колонка, он смотрел на меня с фотографии в «Дейли телеграф», а когда я проходил мимо книжного магазина, в витрине был выставлен маленький тонкий томик в бледно-зеленой суперобложке, а за ним — собрание его сочинений.

Меня интересовало, не воспользовался ли какой-нибудь запальчивый писатель помоложе возможностью броситься в яростную атаку, но на это не было и намека. Создавалось впечатление, будто мой отец стоит на своем маленьком пике над остальным человечеством, непревзойденный, в полной безопасности. «По владению английским языком он не имеет себе равных среди современных писателей, — прочел я в одной газете. — Изысканная симметрия, с которой он формулирует свои мысли, его глубокое понимание звука — это редкие качества, которыми может обладать лишь гений. Его интуитивное знание психологии…»

Я отбросил газету и рассмеялся. Психология! Был отец, у которого был сын, и отец не написал об этом ни одного стихотворения. «В „Конфликте“, — читал я, — рассматриваются двойственная природа человека, непрерывная борьба за господство в живой душе. Проникновение поэта в неизменный дух человечества…» Да, «проникновение» — хорошее слово! Тут моему отцу нет равных. Я прожил с ним двадцать лет, и кому, как не мне, это знать. «Его прекрасная осведомленность в области потаенных, невысказанных желаний, которые дремлют в душе каждого из нас…» Так было сказано в газетах. Мне вспомнилось, как он переводил на меня свой взгляд в столовой нашего дома: «Да, Ричарду нужно съездить на велосипеде в Лессингтон». Глубокое понимание — и я кручу педали на шоссе. Да уж, он большой знаток по части проникновения!

Я оставил газеты в гостиной своего отеля, купил юмористический журнал «Лакомые кусочки» и вволю посмеялся над шутками. Потом посмотрел фильм в кинотеатре на Юстон-роуд, в котором хористки щекотали старых джентльменов ниже талии. Рядом со мной сидела проститутка, которая гладила меня по коленке. Я позволял ей это — и вообще было ужасно весело! — и я надеялся, что мой отец продолжит писать свои чертовы стихи. Так зачем же мне расстраиваться?

Однако, хоть я и фланировал потом по улице, сдвинув шляпу на затылок, я не был счастлив. Я зашел в магазин и купил эту книгу, а потом поднялся к себе в комнату, чтобы прочесть ее в одиночестве. А когда читал, то понял: все, что говорилось о нем в газетах, правда. Не было смысла ему сопротивляться, потому что здесь были красота в чистом виде, и разгадка грез, и мука, и экстаз, и все, чего я когда-либо желал, и все, что когда-либо знал. Здесь был трепет самой жизни, удивление и боль, глас одинокой души, вопиющей в пустыне. Он взывал ко мне издалека не как отец, не как человек, но как дух, родственный мне, не имеющий возраста, и как родная душа, и тогда я узнал его, как никогда не знал этого человека из плоти и крови. Он дотянулся до меня с какой-то невообразимой вершины и привлек на свою сторону.

Он написал это в одиночестве, в своей темной библиотеке, а я плавал на корабле, и терял, и любил, и хотя мы не встретились и не поговорили об этих вещах, из-за его стихов мы были близки и понимали друг друга.


Наконец неделя закончилась — я коротал время, гуляя, думая о Хесте и читая. Я утратил свою неприязнь к Лондону, поскольку в нем были какая-то нежность и сила. Вначале он показался неприветливым и суровым, но за мрачным, серым фасадом крылось больше глубины и целеустремленности, нежели за шумом и звоном Парижа. Я чувствовал, что в этом городе есть целостность, которую невозможно нарушить; здесь не будет крови и раскатов грома, смеха и слез — лишь твердое убеждение в здравом смысле мужчин и женщин. Здесь были традиция и старина, а за внешним холодным безразличием — умиротворенность и покой. Я подумал, что нужно будет поговорить с Хестой о Лондоне…

Все воскресенье я представлял себе Грея у него дома, с моей книгой в руках. Я видел, как он переворачивает страницы, шевеля губами. Сначала он просмотрит книгу, а потом пьесу. Поймет ли он, почему я их написал, увидит ли то, что видел я?

Может быть, у него не будет должного настроения. Например, придут друзья к ленчу, потом будут играть в бридж, а потом он зевнет и, опустившись в кресло, скажет: «Пожалуй, нужно взглянуть, что там написал этот молодой человек».

Мне хотелось, чтобы он был серьезен, молчалив, читал медленно и вдумчиво, поздно засиделся у камина, в котором угасал бы огонь, а потом позвал жену: «Я думаю, что сделал открытие». Мне не следует слишком уж фантазировать!

В среду пришло письмо от Грея, написанное им собственноручно. У меня бешено заколотилось сердце, начали дрожать руки. Письмо гласило:

«Мой дорогой Ричард! Не смогли бы Вы встретиться со мной за ленчем завтра, в четверг, в час дня, в „Савое“? Пожалуйста, позвоните моей секретарше и передайте мне, удобно ли это для Вас.

Искренне Ваш Эрнест Грей».
Я подумал, нужно ли телеграфировать Хесте. Лучше подождать, не стоит выставлять себя дураком. В четверг я прибыл в «Савой» без пяти час. Грей пришел один, он никого не привел на встречу со мной.

— Рад, что вы смогли прийти, — сказал он.

Не мог же я сказать ему, что у меня ни в коем случае не могло быть никаких других планов и что я всю неделю жил только ради этой минуты?

Мы уселись за столик у окна.

— Что вы будете есть? — спросил он.

Я изучил меню. Мне было все равно, что есть. Грей сделал заказ, а я выбрал то же, что и он. Я улыбнулся ему, демонстрируя уверенность в себе, но ладони у меня были влажными.

— Я плохо переношу этот холод, а вы? — Он взглянул в окно. — Мне бы сейчас хотелось взять отпуск на месяц и погреться на солнышке где-нибудь на юге. Вот это жизнь! Никаких забот, никаких дел. Вы совсем не знаете Ривьеры?

— Нет, — ответил я, — но мне хотелось бы туда поехать. — Я с трудом запихивал в рот маленькие кусочки жесткого тоста.

— О, вы молоды и еще всё успеете, — сказал он. — Да вы и так настоящий путешественник. Скажите, Стокгольм действительно хорош?

Я понял, что ничего не поделаешь и нужно попытаться принять участие в беседе. Стараясь угодить и боясь показаться скучным, я принялся рассказывать о местах, в которых побывал. Я вспоминал детали, которые, как мне казалось, могли его заинтересовать — цвет зданий, который на самом деле не заметил, — и описывал пейзажи, которые прошли мимо меня.

— Весьма интересно, — заметил он, — весьма интересно. — А время все шло, и он задумчиво пережевывал пищу, и рассказывал забавные истории, и вспоминал прошлое, и мне приходилось смеяться и делать вид, что все это меня занимает. Потом в разговоре возникла пауза, и Грей взглянул на официанта. — Вы принесете два кофе?

Я притих, рассматривая крошку на скатерти.

Он закурил сигару — медленно, ужасно медленно.

— Ну что же, Ричард, — начал он, — я просмотрел ваши рукописи в воскресенье, как и обещал. Повторите мне, пожалуйста, как долго вы их писали?

— Около года, с перерывами, — ответил я.

— Да-да, понятно.

Официант принес кофе. Я принялся размешивать его ложечкой и все мешал и мешал, не отводя взгляда от чашки.

— Я попытаюсь объяснить вам, если смогу, Ричард, что именно я чувствовал, когда читал вашу книгу. С самой первой страницы мне показалось, что над вами довлеет мысль о вашем отце, что его образ постоянно перед вами, и это сковывает вашу собственную личность, и вам никуда не деться от мысли о его величии. Вы понимаете, что я хочу сказать?

— Да, — ответил я.

— Вы писали так, словно хотели быть его эхом, словно вас преследовала его тень, а в результате не получилось ничего похожего на то, что получается у него. У вас вышло искаженное подобие его стиля, какое-то гротескное сходство, странная карикатура. Это фальшиво, Ричард, в вашем произведении нет искренности.

Я продолжал размешивать кофе.

— В середине, — продолжал он, — у вас внезапно изменился настрой. Вы стали собой, а не лихорадочным подражанием, но это ваше «я» не писатель, Ричард, не тот, кто живет в одиночестве и сам контролирует свой талант. Нет, я видел молодого человека, которого швыряет то туда, то сюда, который поддается то одному настроению, то другому, который, быть может, влюблен, не уверен в себе, полон сомнений. Этот молодой человек заставляет себя писать, но он не наделен от рождения талантом. Я говорю это вам, Ричард, потому что считаю, что нужно говорить правду. Я верю, что жизни нужно смотреть прямо в лицо — мы все должны это делать, — а поскольку вы сын своего отца, то не можете закрывать глаза на факты.

Сердце у меня больше не колотилось, я был сдержан и спокоен.

— Вы имеете в виду, что у меня ничего не получилось? — спросил я. — Что мне бесполезно продолжать?

— Я не хочу сделать вам больно, — ответил он, — не хочу показаться безразличным к вам и жестоким. Сможете ли вы писать по прошествии лет, что-то выстрадав, приобретя какой-то опыт, — этого я не могу сказать в данный момент. Думаю, со временем вы обнаружите, что стремление писать, которое появилось у вас в прошлом году, было не более чем проявлением крайней молодости, этапом, который был вам необходим перед наступлением зрелости. Вы начали писать только из-за своего отца. Если бы вы были сыном кого-то другого, то это, возможно, была бы живопись, музыка, игра на сцене — словом, что-то в этом духе. И что бы вы себе ни избрали, у вас бы ничего не получилось, потому что вам было бы не одолеть ваших собственных личных склонностей. Ваш отец сидит в одиночестве, Ричард, он гений, он самодостаточен, ему не нужны никто и ничто, в то время как вы живете и любите, и причиняете себе боль, и вы опечалены или счастливы, и вы не гений, Ричард, вы всего лишь обычный человек. И хотя мои слова кажутся вам сейчас бессердечными, придет день, когда вы будете рады, что я их вам сказал, и тогда вы поймете.

За пальмами оркестр громко заиграл веселую мелодию, и мимо нашего столика прошла смеющаяся женщина, бросив взгляд через плечо.

— Да, — услышал я свой голос. — Да, я понимаю.

— Я пришлю вам в отель вашу рукопись. Вам, конечно, захочется ее сохранить. На пьесу я тоже взглянул, Ричард, но боюсь, что мы ничего не сможем с ней сделать. Если бы я считал, что есть хоть малейшая надежда, я бы предложил вашу книгу одному из менее крупных издательств, но, думаю, они бы сочли ее не отвечающей требованиям, которые предъявляются, дабы книга разошлась хотя бы в умеренных количествах. Конечно, ее могли бы принять из-за вашей фамилии.

— Мне бы этого не хотелось, — возразил я.

— Так я и думал. А теперь скажите мне, Ричард, есть ли у вас какие-нибудь планы на будущее?

Откуда у меня могли быть какие-то планы?

— Не знаю, — ответил я. — Полагаю, что вернусь в Париж.

Он попросил дать ему мой адрес на улице Шерш-Миди и сказал:

— Если у вас когда-нибудь возникнут проблемы или затруднения, пожалуйста, дайте мне знать. Мне почему-то кажется, что вы уже получили от Парижа все, что вам было нужно. Я думаю, что Лондон — самое подходящее для вас место.

— Может быть, — ответил я.

Он попросил счет. Затем поднялся со стула.

— Куда вы теперь? — осведомился он.

Чтобы избавить его от неловкости, я пробормотал что-то насчет назначенной встречи.

— Я могу подкинуть вас в любое место, — предложил Грей. — У меня на улице машина.

— Нет, большое спасибо, — отказался я.

— Не падайте духом из-за того, что я вам сказал, — подбодрил он меня. — Мне не хочется, чтобы у вас было такое чувство, будто вы потерпели неудачу. Я хочу, чтобы вы рассматривали это как определенный этап, прощание с вашей юностью. Вы созданы для другого, Ричард, для другого. — Он улыбнулся мне, и швейцар открыл дверцу его автомобиля. — Я с радостью сделаю для вас все, что в моих силах, в любое время, — добавил он и пожал мне руку. — До свидания, и желаю удачи.

Я смотрел, как отъезжает машина. Потом пошел в сад позади отеля «Савой» и сел там на скамейку.


У меня больше не было необходимости задерживаться в Лондоне. Если бы мы закончили ленч немного раньше, я бы успел на дневной поезд. Теперь было слишком поздно, и мне придется ехать утром. Остаток дня будет заполнен тем, что я буду покупать билет, паковать чемодан и оплачивать счет в отеле. Я знал, что это займет немного времени, но притворялся перед собой, будто это важные дела, требующие больших усилий и предусмотрительности. Я просидел около часа в саду возле набережной Виктории; свет уже начал угасать, и было холодно. Я встал и побрел прочь, подняв воротник и надвинув шляпу на глаза. В любом случае завтра вечером в это время я буду в Париже, с Хестой.

Я попытался привести свои мысли в порядок, но они перескакивали с Хесты на моего отца, а с моего отца на Джейка. Главным образом они сосредоточились на Джейке: его рука у меня на плече, его улыбка и голос, который доносился теперь до меня приглушенно, словно с большого расстояния: «У тебя все будет хорошо». Он сказал: «У тебя все будет хорошо».

Я раздумывал, что же означала эта вера в меня и знал ли он, как все сложится.

Мне казалось, что его слова были сказаны впустую: вот я, живой, но без великой цели в жизни, и вот он, бедная исчезнувшая тень человека, утонувшего и позабытого в бухте Мертвецов.

Я продолжал идти по набережной Виктории, потом повернул обратно, к станции метро. Я доехал на метро до Рассел-сквер и снова очутился перед отелем, на ступеньках которого стоял мальчик-слуга.

Несмотря на удар от краха идеи, жизнь должна продолжаться, как бы это ни раздражало.

Я мило обсудил погоду с каким-то стариком в гостиной, объявил о своем намерении уехать завтра утром, бодро улыбнулся женщине в конторе, взял вечернюю газету.

Я как будто слышал голос Грея, медленно и спокойно излагавшего мне то, что я всегда знал: я обычный человек. Я не гений, и я родился без дара писать. «Это был лишь этап, — сказал он, — и прощание с юностью». Еще до того, как я прочел стихи своего отца, я это знал. Да, знал с самого начала, когда скрывал за бравадой страх и сомнения, притворяясь беззаботным. Я знал, что если бы родился писателем, то это выходило бы у меня естественно, без усилий, само по себе, в силу какой-то странной внутренней потребности. Творчеству не мешали бы ни сумятица чувств, ни соприкосновение с тем, что происходило вокруг, — оно бы ни от чего не зависело, и его не нужно было бы ограждать.

А я неистовствовал и бранился, тревожился и был слишком нетерпелив, высокомерен в своей решимости, представлялся себе значительной фигурой и с почтением наблюдал за своими ужимками. Я был заурядным человеком.

Итак, я перелистал страницы газеты и узнал, что на Вуд-стрит, в Пондерс-Энде, женщина по фамилии Марсден попала под трамвай и умерла, и у нее осталось двое детей трех и пяти лет. «Но что мне до этого, — подумал я, — что мне до этого?»

Сейчас Грей уже покидает свое издательство, и, может быть, перед уходом он вспомнит, что нужно поручить секретарше отослать некую рукопись на адрес моего отеля. И он выйдет из здания и сядет в свою машину, вздохнет, немного устав от дневных трудов, и забудет обо мне.

Оказывается, «Астон Вилла»[238] играла сегодня днем с «Шеффилд юнайтед»[239] и выиграла со счетом два-ноль. Вероятно, это вызвало большое волнение во многих домах.

Я сидел в гостиной и ждал гонга к обеду, потом пообедал, а после снова сидел в гостиной, и вечер тянулся очень медленно.

Моя рукопись прибыла с последней почтой вечером. Когда я укладывал вещи, то так же бережно, как Хеста, поместил ее на самое дно чемодана, но на этот раз положил сверху томик стихотворений моего отца. Потом прикрыл их своей пижамой и халатиком Хесты. Таким образом я покончил с ними и попрощался с этим этапом.

Когда я покидал Лондон, светило солнце, небо было какое-то удивительно ясное, утренний воздух бодрил, и все предвещало чудесный день. Путешествие в Париж было для меня нескончаемо долгим, поскольку я не купил в дорогу ни книг, ни газет. Пришлось смотреть на проносившиеся за окном пейзажи.

Я не послал Хесте телеграммы, она же была дома.

Я пока еще не строил никаких планов для нас обоих. Что-то нужно делать. Я подумал, что нам не стоит продолжать жить в Париже. Это принадлежало другому этапу, а он закончился. Мне нужно понемногу привыкать, пока мой ум не настроится на новый порядок вещей. Внутреннее беспокойство, сомнения, слабость и нерешительность — со всем этим нужно покончить. Через какое-то время я начну с чистого листа, с новым взглядом на вещи. Жизнь, которую мы вели, была Хесте не на пользу, это следует признать. Да и мне тоже. Мне больше не хотелось жить, хватаясь то за одно, то за другое, зависеть от настроения. Я устал от неопределенности. Мне хотелось уверенности в завтрашнем дне. Хотелось налаженной, хорошо устроенной жизни. Прежняя чушь о волнениях и опасностях всего лишь сказочка для детей, продолжение грез.

Я подумал о стабильности Лондона, о его силе, а потом — о бесшабашности и неразборчивости Монпарнаса, о друзьях Хесты, о бесконечных шатаниях из одного кафе в другое, об отсутствии порядка и надлежащей сосредоточенности. Я увезу Хесту от всего этого. Мы поженимся, у нас будет где-нибудь дом, какой-то определенный фундамент. Нет ничего хорошего в том, чтобы слоняться и играть в жизнь. А именно этим мы и занимались весь год — играли в жизнь. Я вспомнил, как когда-то, давным-давно, она сказала что-то о том, что хочет ребенка. Правда, тогда я особенно не прислушивался. Интересно почему? Возможно, тогда я размышлял о других предметах. Может быть, это как раз то, что нужно Хесте в жизни, — иметь детей. Я не подумал об этом прежде. По-видимому, она охладела к своей музыке. Возможно, это тоже был всего лишь этап. Может быть, Хеста — заурядная женщина, так же как я — заурядный мужчина.

Когда-нибудь, сказал мне Грей, я буду этому рад. В данный момент это казалось смешно и немного печально: заурядные мужчины и женщины, живущие своей жизнью. Эта картинка рисовалась мне, пока поезд шел по скучным равнинам Северной Франции. Напротив меня сидел седой мужчина с газетой в руках, рядом с ним — спокойная женщина, которая зевала, а когда мы проезжали мимо станции Амьен, заморгала. Они такие же, как мы, подумалось мне, только продвинулись в своем путешествии несколько дальше. Мужчина тоже зевнул и сложил газету. Он сунул очки в футляр.

«У нас еще осталось целых два часа, — сказал он. — Мы могли бы пойти в вагон-ресторан и выпить чаю. В этих французских поездах хорошее обслуживание».

Женщина, его жена, улыбнулась и кивнула, перелистывая журнал, лежавший у нее на коленях, и притворяясь, что ей не хочется отдохнуть. Мужчина поудобнее устроился в своем углу, вздохнул, прикрыл глаза, и его черты размягчились перед сном. Может быть, он тоже написал книгу, когда был молодым, и плавал на корабле, и ездил верхом в горах. Когда-то, давным-давно, он боготворил тело этой женщины, и они были любовниками. Я наблюдал, как отвисла его челюсть, а голова сползла с подушечки на руку. Жена прикрыла ему колени своим пальто, чтобы он не замерз.

А он продолжал спать, во сне ощущая ее заботу о себе, с легкой улыбкой, и ему было уютно в его уголке. Я смотрел на мелькавшие за окном равнины, длинные белые дороги, аллеи деревьев и размышлял, так ли это на самом деле плачевно, как кажется, — это мое возвращение в качестве неудавшегося писателя, или это значит не больше для течения моей маленькой жизни, нежели тень, которую ранним утром облачко отбрасывает на поверхность земли.


Я доехал с Северного вокзала до улицы Шерш-Миди на такси. Поезд прибыл ровно в шесть пятнадцать. Я не подготовился к разговору с Хестой. Меня утомило путешествие, к тому же я еще не отошел от событий предыдущего дня. Мне не хотелось придумывать для себя оправдания, произносить речи в свою защиту, сетовать на судьбу. Хотелось только, чтобы она обняла меня и поняла. Я бы снова стал мальчиком, уткнулся ей лицом в колени, ничего не говоря и лишь дотрагиваясь до ее рук. Когда такси остановилось перед домом, я взглянул вверх, но в нашем окне не было света, и меня охватило чувство разочарования: ее не было дома.

Заплатив таксисту, я вошел в дом. Медленно поднялся по лестнице, еще надеясь, что свет не горит потому, что она в другой комнате. Но когда я вошел и нащупал на стене выключатель, то увидел, что ее там нет и обе комнаты пусты.

Бросив чемодан на пол, я принялся ходить из одной комнаты в другую, чтобы найти утешение в привычной обстановке. Но почему-то от них не исходило знакомого тепла — они были мрачными и неприветливыми.

Вещи Хесты не разбросаны по кровати, на полу нет пепла от сигарет, на стуле не валялся забытый нотный лист — вообще не было обычного для Хесты беспорядка.

Комнаты были слишком опрятны, слишком холодны — они выглядели так, будто их давно покинули, и они вновь стали безмолвными и безликими; в них не осталось и следа от той атмосферы, которую мы создали. Кровать не была нашей кроватью — просто предмет обстановки, чопорный и нелепый. Люди никогда здесь не любили друг друга. Я уселся в кресло, внезапно ощутив беспомощность и осознав, что я один. Было такое чувство, как будто что-то должно случиться, и я не знал, что именно. Я продолжал сидеть в кресле, на улице уже было темно, скоро люди пойдут в кафе обедать, и начнется вечерняя жизнь, а я не знал, что мне делать. Я подумал, что если буду и дальше ждать Хесту, то она придет.

Потом мне захотелось есть, и это действовало на нервы: ведь если я выйду купить какой-нибудь еды, то могу пропустить ее возвращение и наша встреча будет испорчена. Мне хотелось, чтобы она застала меня вот так: в унылой комнате, одиноким и голодным, не встреченным с распростертыми объятиями. Я надеялся, что, когда она осознает, ей будет больно и при виде ее страданий я забуду свою собственную боль.

Я знал, что следовало бы ей телеграфировать, но в своем нынешнем состоянии не считал это оправданием. Интуиция должна была ей подсказать, что я возвращаюсь.

Голод одолел меня, я вышел из дому и снова оказался на улице. Пройдя по бульвару Монпарнас в ресторан, я там пообедал.

Я поискал взглядом Хесту или ее друзей, но их нигде не было. Потом я зашел в «Купол» и в «Ротонду», но и там никого из них не повстречал.

Пошел дождь, и он еще усилил чувство бесприютности. Я разгуливал под дождем, надеясь, что заболею, а она вернется и увидит меня, несчастного и исхудавшего, распростертого на постели в бреду, быть может, умирающего… Я приложил руку к боку и кашлянул. Ну вот, я уже болен, я уже страдаю. Я вернулся на улицу Шерш-Миди, размышляя, ждет ли она меня дома, упрекает ли себя, увидев на полу мой чемодан, — мои вещи не распакованы, свет горит.

Но там никого не было, и тишина в комнатах как будто издевалась над моим притворством и фантазиями. Итак, я открыл чемодан и как попало побросал свои вещи на стул. Дойдя до своей рукописи и стихов отца, я сел и долго смотрел в пространство, предаваясь грезам об этапе, который закончился.

Потом я приоткрыл дверцу платяного шкафа и удивился: он выглядел таким опустевшим без моих вещей!

Но постепенно до меня дошло, что он пуст по другой причине: исчезли и ее вещи — платья, которые она носила, теплое пальто, костюм, обычно висевший рядом с моим.

Я заглянул в ящики туалетного столика, и там тоже не было ее вещей: ни щеток и кремов, ни коробочки с пудрой — ничего.

Я стоял посередине комнаты, переводя взгляд с зияющего платяного шкафа на пустой туалетный столик, и силился что-то понять, но мозг у меня был какой-то онемевший и чужой, и все, что я мог, — это тупо смотреть на маленький тюбик израсходованной помады, который вынул из пустого ящика.


Когда я проснулся, через окно в комнату лился дневной свет. Я забыл закрыть ставни перед тем, как уснул. Взглянув на часы, я увидел, что сейчас половина девятого. Я лежал на кровати одетый — так и заснул и проспал до тех пор, пока меня не разбудил утренний свет.

Я вдруг вспомнил, что нахожусь в своей комнате, на улице Шерш-Миди, и рядом со мной нет Хесты. Я сел в кровати и, закурив сигарету, попытался сосредоточиться. Может быть, ей стало одиноко и она живет у Ванды? Может быть, ей стало страшно жить одной в квартире? Я послал ей письмо в первый день приезда в Лондон, а после этого не писал. Она же должна знать, что я не люблю писать письма, и, конечно, не ожидала, что я буду писать каждый день. Она знала, что я вернусь. Остальное не имело значения. Я даже не потрудился сообщить ей адрес своего отеля. Не думал, что это важно. Мы же знаем друг друга. Она будет ждать, и я вернусь. Вот и все. Это же так просто!

Да, конечно, она у Ванды. Они где-нибудь устроили вечеринку. Хеста думает, что я еще в Лондоне.

Я встал, неуверенный и встревоженный, и, широко распахнув окно, выглянул на улицу, как будто ожидал, что она стоит там, глядя на меня, и машет рукой. Но на улице ее не было — только женщина подметала щеткой ступени магазина да издалека доносился шум уличного движения.

Я начал бриться, глядя на незнакомое лицо в зеркале, — это лицо не было моим. Во мне росло чувство тревоги, оно крепко держало меня холодными руками, так что меня начало трясти.

Я услышал, как на улице загудело такси, этот звук все приближался. Взвизгнули тормоза — оно остановилось на тротуаре перед домом.

Я замер на месте с кисточкой для бритья в руке.

Внизу хлопнула дверь, и послышались шаги на лестнице. Однако такси не уехало, оно осталось на том же месте. Интересно, почему она не отпустила такси? Дверь соседней комнаты открылась, и я услышал, как она там ходит. Она не зашла в спальню. С минуту поколебавшись, я подошел к двери. Мыльная пена таяла у меня на лице, в руках я все еще держал кисточку.

Хеста склонилась над столиком. Я не видел, что она делает, и ждал, не зная, должен ли заговорить. Внезапно она обернулась через плечо, и взгляд ее приковался ко мне.

Мы молча смотрели друг на друга.

— Ты вернулся, — наконец сказала она, и голос ее как-то странно замер.

— Да, — ответил я.

Я улыбнулся, а потом направился к ней, недоумевая, отчего это мы так неестественно держимся друг с другом.

— Я вернулся вчера вечером, — сообщил я. — Ломал голову, куда это ты подевалась.

Я увидел у нее в руках лист бумаги. Она положила его, и я увидел, что он чистый. Потом лист медленно опустился на пол.

— Я как раз собиралась написать тебе письмо, — сказала она.

— Но я же не дал тебе своего адреса в Лондоне, — заметил я. — Это было глупо с моей стороны, он мог тебе понадобиться на случай, если бы что-нибудь произошло.

Потом я удивился: зачем же ей писать мне письмо, если она не знает, куда его посылать?

— Ты же, в любом случае, не могла бы его отправить, — сказал я.

— Я собиралась оставить его здесь для тебя, — ответила она.

Я нахмурился, озадаченный ее словами:

— Не понимаю, зачем это тебе понадобилось.

Она встала и подошла к камину. Взяла в руки маленькую безделушку, потом поставила на место. У нее было какое-то другое лицо, странное и напряженное. И тогда я понял, что мне пора задать вопрос, что я больше не могу притворяться перед собой, будто все в порядке.

— Что случилось? — спросил я.

Она посмотрела мне в лицо, и во взгляде ее была растерянность.

— Тебе не следовало уезжать, — ответила она. — Я же тебе говорила, а ты не слушал. Тебе не следовало уезжать…

Мыльная пена уже засохла у меня на лице, но я не стирал ее.

Я подошел, чтобы ее обнять, но она покачала головой и оттолкнула меня.

— Нет, — возразила она, — это ни к чему.

Голос ее прозвучал резко, она смотрела мимо меня.

— Скажи мне, — попросил я и потрогал ее платье, не глядя на Хесту.

Она немного помолчала, словно подыскивая слова, а когда заговорила, то казалось, что это говорит не она, а кто-то другой.

— Мы больше не будем продолжать, — сказала она, — мы дошли до самого конца.

— Что ты имеешь в виду? — не понял я.

— Нет смысла продолжать, — пояснила она. — Все кончено. Я пришла, чтобы написать тебе об этом. Все кончено.

— Не понимаю, — сказал я и, взяв ее за руку, не отпускал, словно это могло что-то спасти. — Не понимаю, — повторил я.

Она скучным, монотонным голосом продолжала твердить одно и то же:

— Я говорила, чтобы ты не уезжал. Я знала, что тогда может случиться. Бесполезно говорить, что мне жаль. Раньше или позже это должно было произойти. Ты этого не видел, ты просто уехал, и тебе было все равно.

— Ты хочешь сказать, что не любишь меня? — спросил я. — Все кончено, ушло?

— Любовь, — повторила она и засмеялась, пожав плечами. Странный это был смех, непохожий на нее. — Я ничего не знаю о любви, — сказала она, — но то, что было, испорчено, и его не воротишь. Мы больше не принадлежим друг другу, как когда-то. Я ничего не могла поделать, это произошло. Такова жизнь, она странная. Мне жаль. Больше мне нечего сказать.

— Что такое? — спросил я. — Почему мы изменились? — Я не мог поверить, что сказанное ею — правда. Мне казалось, что у нее в голове засела какая-то глупая идея.

— Видишь ли, ты больше не значишь для меня того, что значил когда-то, — ответила она. — Когда-то ты значил для меня все, но теперь я это утратила — того, кем ты был. С тех пор как ты уехал, я была с другим.

— Нет, — сказал я, — нет.

— Да. Мне пришлось, я этого хотела. Ты же знаешь, каково мне было, ты знаешь. Тебе не следовало уезжать.

Я больше не слушал ее. Передо мной стояла картина: она с каким-то мужчиной делает то, что было только нашим.

— Ты же никому не позволила, Хеста, — заговорил я, — не позволила, нет?

— Да… — ответила она.

Я продолжал на нее смотреть.

— Нет, — упорствовал я, — нет, это неправда. Ты же не такая — ты не вульгарная и глупая, ты не из тех, кто отдается кому угодно.

— Это правда.

Я присел на ручку кресла, обхватив голову руками, я пытался придумать какой-то выход из всего этого.

— Нет, — продолжал я, — это неправда, ты лжешь. Это слишком грязно, чертовски грязно. — Я продолжал ей это повторять, пытаясь убедить ее: — Слишком грязно, чертовски грязно.

Казалось, она не понимает.

— Ты когда-то сказал мне, что это ничего не значит, — напомнила она. — Это твои собственные слова: «Это ровным счетом ничего не значит». Здесь, в этой комнате. Когда у нас это случилось в первый раз.

— Это другое, — возразил я, — ты не можешь на это ссылаться, ты не знаешь, что говоришь.

— Тут ничего не попишешь, — сказала она. — Нельзя предотвратить то, что случилось со мной, с нами, с другими людьми. Сначала ты меня заставил, а теперь слишком поздно что-либо менять. Теперь я должна продолжать — я же не могу снова стать такой, какой была когда-то.

— Это Хулио? — спросил я. — Тот парень…

— Да, — ответила она. — Это не имело особого значения, когда ты уехал.

Она сказала это серьезно и спокойно, держа перед собой сжатые руки. Она была холодной, невозмутимой.

— О, дорогая! — воскликнул я. — О, дорогая, дорогая… Что я сделал?..

— Ты не должен расстраиваться, — сказала она. — Сначала я тоже чувствовала себя ужасно. А потом это стало таким естественным, таким неизбежным, да и в любом случае я этого хотела.

Она не понимает, она еще ребенок.

— Ты не должна, — уговаривал я. — Хеста, моя Хеста, ты не понимаешь. Это не пустяки, это начало падения, потери всего, что в тебе прекрасно и совершенно, это начало жизни, которая ведет лишь к беде и унижению…

— Почему? — спросила она. — Я не понимаю. Да и, кроме того, какое это имеет значение?

— Имеет, дорогая, имеет.

— Я так не считаю, — не согласилась она. — Мне этого хочется, вот и все, и не имеет значения, кто это будет.

— Нет-нет, Хеста…

— Слишком поздно, Дик, мы не сможем продолжать как раньше. Слишком поздно. Это моя собственная жизнь, и я буду жить так, как мне проще всего. Когда-то была музыка, потом был ты, а теперь — вот это. Тут уж ничего не поделаешь.

— Мы одолеем это вместе, Хеста, нам нужно из этого выбираться. Мы поженимся, дорогая. Ты понимаешь? Мы поженимся.

— Нет.

— Да, дорогая.

— Нет, Дик, ты просто смешон. Ты не понимаешь того, что я тебе говорю. У нас с тобой все кончено. Я больше не могу продолжать нашу с тобой жизнь. Мне нужно что-то новое…

— Хеста, любимая, то, что ты говоришь, так мучительно, я себе не представлял, что может быть так больно. Но мы сможем это преодолеть — сможем, если попытаемся вместе. Я хочу о тебе позаботиться, забрать тебя отсюда. Нам нужно начать все сначала, мы должны. Мы поженимся…

— Нет, я не хочу этого. Когда-то — да, в прошлом году, но ты тогда не слушал, ты сказал, что брак старомоден и нелеп. Теперь я с тобой согласна. Он нелеп. Я для этого не создана. Я уезжаю — я хочу веселиться, хочу развлекаться. Я уезжаю с Хулио.

Отвращение к тому, что она сделала, затмило ужас перед ее будущим, и я ничего не видел, кроме картинок, мелькавших у меня в голове, порочных и искаженных.

— Ты с ним не уедешь, — заявил я. — Он не получит того, что принадлежало мне, Хеста, он не получит тебя…

— К чему все это? — спросила она. — Тебе бы следовало подумать об этом раньше, несколько месяцев тому назад. Ты не счел нужным этого сделать, ты никогда не думал ни о чем и ни о ком, кроме себя.

— Хеста…

— Нет — никогда, ни единой минуты. Все время был ты, ты. Ничего не имело значения — кроме того, что затрагивало тебя. Любовь, жизнь, отъезд — на первом месте всегда был ты. Ты не думал ни обо мне, ни о моих чувствах. Я не шла в расчет. Какой же смысл пытаться теперь проявлять обо мне заботу?

Когда она все это говорила, мне казалось, что я не здесь — я стою под фонарным столбом на улице Лондона, и свет фонаря отбрасывает тень на лицо Джейка, стоящего рядом со мной. Я подался вперед и, стыдясь своего любопытства, спрашиваю: «Так что же он все-таки сделал?» А Джейк мягко и как-то странно смотрит на меня. «Просто он был эгоистом, — отвечает он, — и думал о своих удовольствиях». А потом издалека до меня доносится шепот: «Я убил его потому, что он разрушил жизнь одной женщины, которую я даже никогда не видел».

Потом я оказался в шатре цирка, распростертый на земле, из меня уходит жизнь — жизнь, которую я люблю, но сейчас она такая мучительная и потускневшая, и сверху на меня смотрит Джейк, он не сводит с меня глаз…

— Ты не нашел нужным подумать, — продолжала Хеста, — только и всего, не нашел нужным. Может быть, это не твоя вина, просто мы были слишком молоды.

Но умер не я, а Джейк. Он утонул в бухте Мертвецов, а я здесь, один, слушаю сейчас Хесту.

— Что же нам делать? — спросил я и посмотрел на нее так, как будто она была теперь мне чужая — какая-то другая женщина, из какой-то другой жизни.

— Я уезжаю с Хулио, — сказала она.

Я был спокоен и безразличен — казалось, у меня не осталось никаких чувств.

— Это ненадолго, — сказал я. — Вы недолго будете вместе. Что ты будешь делать потом?

— Я ничего не планирую заранее, — ответила она. — Там будет видно. Я буду наслаждаться жизнью. Кто-нибудь подвернется.

— Я хочу, чтобы ты осталась со мной, — заявил я, но голос у меня был какой-то невыразительный, в нем не хватало убежденности.

— Нет, — ответила она, — у нас с тобой все кончено. Ты просишь меня только потому, что считаешь себя ответственным за мою судьбу. Ты не хочешь, чтобы тебя мучили угрызения совести. Мы никогда не могли бы стать прежними. Ты это знаешь. После того, что я была с другим. Ты всегда будешь думать об этом. Даже теперь, когда я только что тебе это сказала, ты уже ко мне переменился, сильно переменился.

— Нет, — возразил я, — нет.

Но я знал, что она права. Я уже был другим мужчиной, а она — другой женщиной.

— Я тебе тоже не нужна, — продолжала она. — Да, я это давно поняла. У тебя есть твое сочинительство — это единственное, что для тебя важно.

— Мое сочинительство? — переспросил я.

— Ты отказался бы ради него от всего на свете. Ты отказался от меня.

Я смотрел на нее, не произнося ни слова.

— Ты будешь продолжать в том же духе, что и всю осень, — сказала она. — Я больше не могу этого выносить. Ты скоро забудешь все это и то, что у нас с тобой было. К тебе придет успех, твою книгу опубликуют, а пьесу поставят, и люди о тебе заговорят. Ведь это то, чего тебе хочется, не так ли? Ради этого ты уехал?

— Ты не понимаешь, — ответил я.

— Нет, понимаю. Я всегда в глубине души знала, что все кончится именно так. Прошлой весной я хотела выйти за тебя замуж, я хотела ребенка, и дом, и заботиться о тебе, и чтобы мы всегда были вместе — как обычные люди. Но ты сказал, что думаешь иначе, сказал, что это нелепо и не имеет никакой цены. А теперь ты будешь свободен, сам по себе, и скоро прославишься своими книгами, и будешь счастлив. А я тоже собираюсь быть счастливой, по-своему — так, как ты меня научил. — Она взяла со стула свою сумочку и шляпу и начала пудрить нос. — Ты всегда говорил: «Давай никогда не будем серьезными», не правда ли? Я постоянно думаю об этом теперь. Я никогда не бываю серьезной. Я смеюсь над людьми и над разными вещами. Это единственное, что остается. Я так и скажу тебе сейчас: давай никогда не будем серьезными, Дик, ведь жизнь так коротка. — Она засмеялась, надевая шляпу. — Думаю, я больше ничего не возьму. На прошлой неделе увезла все, что было мне нужно. Ты предполагаешь жить здесь и дальше?

Я почему-то все еще не верил, что это правда: эта странная обыденность тона, ее голос, естественный и спокойный.

— Я подумала, что мы с Хулио могли бы податься на юг, — сказала она. — Мне ужасно хочется весь день греться на солнце. У него есть немного денег, мне кажется. Не знаю откуда. Вероятно, доит каких-то там родственников. Вообще-то он очень мил, Дик.

И она все это говорит мне? Мы вели себя как люди, встретившиеся на чаепитии. Я попытался вернуться к реальности.

— Ты не счастлива, — сказал я.

Она посмотрела на меня отсутствующим взглядом.

— Я? — переспросила она. — Мой дорогой, я ужасно счастлива. Это же так весело — чувствовать, что ничего не имеет значения. — Она взглянула на меня с улыбкой — эта новая Хеста, уверенная, хладнокровная. — Ну что же, больше не о чем говорить, не так ли? — заключила она. — Я рада, что сказала тебе, и ты вел себя разумно. Не как мужчины в книгах, убивающие женщин. Можно сказать, мы неплохо провели время, не правда ли? Это несчастное такси ждет на улице со включенным счетчиком.

— Ты же не уходишь? — спросил я. Я все еще не верил, что это правда.

— Ухожу. Нет смысла здесь оставаться. Знаешь, я пришла только для того, чтобы написать тебе письмо. Я была в шоке, увидев тебя. Вот почему я сначала вела себя глупо. — Она с рассеянной улыбкой обвела комнату взглядом. — Забавная старая комната, — сказала она, — здесь были хорошие времена. Правда, последнее время я ее возненавидела. Все давно уже было иначе. Тебе бы лучше пойти и одеться, Дик. Ты же не закончил бриться, не так ли? — Она стояла у двери, держась за ручку. — Как будет забавно, если мы встретимся через несколько лет и ты будешь ужасно знаменитый, — продолжала она. — Я подойду и заговорю с тобой, а ты меня не узнаешь. Ты скажешь: «Кто же эта малышка?» — и посмотришь на меня сверху вниз через головы издателей. Интересно, с кем я тогда буду? Будь счастлив, Дик, со своим сочинительством и какими-то женщинами, которые тебе подвернутся. Ты не должен обо мне волноваться. Я буду веселиться, знаешь ли…

Она одарила меня улыбкой и ушла. Я услышал ее шаги на лестнице, потом на улице. Хлопнула дверца такси. Вот так же было, когда она приехала, только в обратном порядке. Такси с шумом завелось и покатило по улице, гудя, и звук этот становился все слабее, пока не слился с шумом уличного движения на бульваре Монпарнас.

Я тихо постоял на месте, потом взял кисточку, лежавшую на столе.

Глава восьмая

Если это было бы год тому назад, я бы пошел и напился. Пил бы до тех пор, пока в голове не осталось бы ни одной мысли, пока не напился бы до бесчувствия. Потом я вернулся бы к себе и, рухнув на постель ничком, проспал три дня. А затем проснулся бы трезвый и снова пошел и напился. Сейчас я этого не сделал. Я пошел к зеркалу в спальне и добрился. Пожалуй, я брился еще тщательнее. Потом оделся. После этого сел и стал разбирать свои вещи. Я был голоден и пошел куда-то на ленч. Перебрался на другую сторону Парижа. Перешел через мост над Сеной, но не остановился на нем, чтобы, перегнувшись через парапет, смотреть вниз, на воду. Это относилось к другому этапу, еще более давнему, о котором я почти совсем забыл. Я вернулся домой вечером и долго беседовал с женщиной, жившей на первом этаже, у которой снимал комнаты.

Я сказал ей, что отказываюсь от квартиры. Что мы скоро уезжаем, возможно в течение недели. Она ответила, что ей жаль. Я сказал, что мне тожежаль. Она сказала, что мы всегда были tres gentils[240] и с нами у нее не было никаких des soucis.[241]

Я заметил, что с ее стороны очень мило так говорить. Она заверила, что всегда будет нас помнить. Я ответил, что мы тоже будем всегда помнить. Она спросила, какие у нас планы и куда мы уезжаем. Я сказал, что планы пока не очень определенные. Все несколько сложно, несколько неожиданно. Такова жизнь, заметила она. On ne sait jamais…[242] день на день не приходится. И так у всех. Я много раз произнес «да», и мы вздыхали и пожимали плечами.

Я сказал, что мадемуазель оставила одну-две вещи, которые не хотела брать с собой. Может быть, ей бы хотелось их взять, может, они пригодились бы ей или ее дочери? Она заломила руки, на глазах у нее показались слезы, и она заявила, что мы к ней добры, слишком добры. Я возразил: «Нет-нет, вовсе нет», и она поднялась со мной наверх. Я позволил ей порыться в спальне и взять то, что может пригодиться, из тех вещей, что остались в ящиках и на полках. Она связала маленький узел. Кажется, там были старое пальто, и блузка, и клетчатая юбка, и уродливое красное платье, которое никогда мне не нравилось. Она сказала, что найдет им применение, даже если они окажутся маловаты. Она без конца благодарила меня со слезами на глазах. Я не мог придумать, что бы такое сказать. Я повторял: «Ça va. Ça va…»,[243] но чувствовал, что говорю что-то не то. Когда она выходила из комнаты, я увидел на узле сверху оранжевый берет, очень запыленный и поношенный.

Потом я пошел в «Купол» выпить.

Вечером я перетащил в гостиную диван и постелил себе на нем; в углу мне было очень уютно. Я не хотел пользоваться двумя комнатами. Все мои вещи были в чемодане, и я оставил крышку открытой, чтобы можно было в любую минуту вынуть то, что нужно. Вторая комната теперь совсем опустела. Казалось, там никто никогда не жил. Я закрыл дверь в эту комнату, как это было, когда я сюда въехал и снимал только одну комнату.

Так мне было хорошо. К тому же большую часть дня меня не было дома, я возвращался только поздним вечером и ложился спать. Почти весь день я проводил, разглядывая витрины различных бюро путешествий, изучая яркие плакаты, в которых рекламировались различные места во Франции, Европе да и во всем мире.

Я вспомнил свою прежнюю работу в одном из этих бюро и свое близкое знакомство с маршрутами экспрессов на континенте. Я пытался решить, куда мне следует отправиться. Казалось, таких мест полно. Но я почему-то не доверял плакатам. Они казались неправдоподобными. Я не верил, что горы могут быть такими высокими, а леса — такими густыми. Корабли были всего лишь нарисованными корабликами. Острова были островами из грез, а солнце над Африкой, такое большое и красное, не могло существовать в действительности. Туземцы были всего лишь обычными мужчинами и женщинами, которые для смеха воткнули себе в волосы перья. Я им тоже не верил. Меня не обманули ни сверкающие купола белого города, ни зеленые ветки деревьев, ни золотой песок, ни темно-синее море.

Когда-то мне хотелось исследовать все эти места, но теперь пропала охота. Я знал, что они не так прекрасны, как это кажется.

Как мудры люди, которые остаются дома и читают, удобно устроившись в кресле и положив ноги на каминную решетку. Они ели, они работали, они спали, и они умирали. Такова была их жизнь, и я им завидовал.

Я так и не мог решить, куда мне ехать. На восток или на запад, в Китай или Перу. Вероятно, между ними нет никакой разницы. Теперь меня удручала мысль о неудобствах, связанных с путешествием. У меня осталось очень мало денег, а это означало, что придется снова выносить лишения. Мне не хотелось брать самые дешевые места, терпеть нужду и грязь. Я не желал изнурять себя, плавая простым матросом, и жить в тесном кубрике. Плавание в бурном море не было волнующим приключением, оно было связано с опасностью, и только, а опасность — вещь неуютная. Я мог бы путешествовать поездом, но это означало проблемы на границе, вопросы, непонимание чужого языка. Переезды из одного города в другой, когда безразлично, увидел я их или нет. Приключения утратили для меня былой блеск.

Я понимал, что мне нужно на что-то решиться, так как я сказал своей квартирной хозяйке, что съеду из комнаты на улице Шерш-Миди через три дня. К тому же я покончил с Парижем. Однажды я вернулся домой после обеда с картой в кармане, исполненный решимости выбрать какой-нибудь пункт назначения, даже если это будет Южный полюс. Я снова стану ребенком и, разложив на столе карту, закрою глаза, ткну в какую-нибудь точку и, чем бы она ни оказалась, направлюсь туда. Это будет даже забавно в своем роде. Я поспешил в сторону Монпарнаса. Когда я вошел в свою комнату, то увидел, что на столе лежит телеграмма. Я подошел и взял ее в руки. Сначала я не решался ее вскрыть. Это было слишком уж похоже на чудо, на пробуждение от сна. Интересно, что именно написала Хеста и указала ли время своего возвращения? Может быть, он оставил ее без денег и теперь она просит, чтобы я к ней приехал? Трудно ли было ей послать эту телеграмму, извинялась ли она за то, что сделала? Я вскрыл конверт и вынул листок бумаги.

Она была не от Хесты. Телеграмму послал Грей, и в ней сообщалось, что умер мой отец.


Когда я приехал в Лессингтон, солнце садилось за церковную башню и над шпилем, который позолотил солнечный луч, висело маленькое облачко. Начальник станции при виде меня дотронулся до своей фуражки. Я пожал ему руку. У него был подходящий к случаю серьезный и торжественный вид.

— Это большая потеря для страны, сэр, — сказал он, — и большая потеря для всех нас. Люди в Лессингтоне глубоко опечалены, сэр.

— Да, — ответил я.

Он взглянул на меня с сомнением, как будто не ожидал, что я заговорю.

— Вы давно здесь не бывали, сэр?

— Да.

На выходе со станции меня ждал «даймлер». Я сел сзади и ехал один, в соответствии с этикетом. В былые времена я ездил впереди, сидя рядом с шофером. Как давно это было! Мы ехали по шоссе, на котором я так часто мальчишкой крутил педали велосипеда. Свернув у ворот рядом со сторожкой, мы покатили по длинной аллее. Когда я уходил отсюда, отцветали каштаны и лепестки усыпали землю. Мошки танцевали тогда в воздухе, особенно много их было под низкими ветвями. Грачи перекликались в лесу за лугами. Теперь была зима, и деревья по обе стороны подъездной аллеи стояли голые. За поворотом была груда пепла — тут жгли костер. Я чувствовал горький запах древесины и сгоревшей листвы.

Время года и запахи были другие, но все остальное не изменилось. Автомобиль еще раз свернул, и показался большой дом из серого камня, с белым крыльцом и фонарем над входом. Спаниель моей матери, толстый и ленивый, поднялся на ноги, помахивая хвостом, когда увидел машину. Ветерок мягко шевелил портьеру в открытом окне столовой.

Я вошел в холл, и там все так же пахло, и были все те же стулья с кожаными сиденьями и оружие, развешанное на стенах, а в большом камине горели поленья.

Я прошел через холл и постоял на другом конце, глядя на лужайки, тянувшиеся к пруду с лилиями, который лежал ниже. Здесь было по-прежнему тихо, и на террасе тоже, и там, как и раньше, стояла маленькая серая статуя Меркурия, готового взлететь, с рукой, прижатой к губам. На лужайке скворцы рылись в поисках червей.

Потом я повернулся и пошел в гостиную, и здесь были моя мать и Эрнест Грей. Она показалась мне совсем незнакомой в своем черном платье и меньше, чем раньше. Я подошел и поцеловал ее. Я не знал, начнет ли она плакать или заговорит о моем отце. Но она спросила, хорошо ли я доехал и не хочется ли мне чая.

Я отказался, мне ничего не хотелось. Потом она на меня взглянула и сказала:

— Ты очень вырос, Ричард. И, думаю, пополнел.

— Да, может быть, — согласился я.

— В этом нет сомнения, не так ли? — спросила она, поворачиваясь к Грею.

— Да, — сказал Грей. — Да, я думаю, вы правы.

— Твой отец всегда говорил, что ты станешь крупным мужчиной, — продолжала она. — Ты был таким худым, когда уехал отсюда.

Мы сидели втроем и ломали голову, что бы еще сказать.

— Я рад, что моя телеграмма вас застала, — наконец нашелся Грей. — Я боялся, что вас там нет, что вы уехали.

— Нет, — сказал я, — я не уехал.

— Я помещу тебя в маленькой западной комнате, Ричард, — сообщила моя мать. — Твоей комнатой не пользовались с тех пор, как ты уехал, и я боюсь, что там сыро. Зимой в этой комнате всегда было довольно холодно.

— Да, — ответил я. — Но это не имеет значения. Мне все равно, где я буду.

— В западной комнате ты будешь по соседству с мистером Греем, — сказала она.

Ко мне подошел спаниель и обнюхал мои ноги, а я наклонился и погладил его уши.

— Ну что, Мики, — обратился я к нему, — ты меня, конечно, помнишь? Бедный старый Мики, добрый старый Мики.

— Мики стал очень толстым, — заметила моя мать.

— Да, — подтвердил я.

— Мики любит покушать, — вставил Грей.

В разговоре снова возникла пауза, и я продолжал гладить уши спаниеля.

— Я немного передохну перед тем, как переодеться к обеду, — сказала моя мать. — Обед, как всегда, в половине восьмого. Ты можешь принять ванну, если хочешь, Ричард. Вода, должно быть, горячая.

— Да, — ответил я.

Она поднялась с кресла и вышла из комнаты, собака, сопя, последовала за ней по натертому паркету. Я тоже встал и подошел к окну. Уже смеркалось.

— Ваша мать удивительно стойко держится, — сказал Грей. — Надеюсь, она выдержит завтра на похоронах. Такое испытание для нее! Я рад, Ричард, что вы сразу же приехали.

— Как он умер? — спросил я.

— Сердце. Совсем неожиданно, в пятницу вечером. По-видимому, за обедом он пожаловался, что чувствует себя усталым. Потом пошел к себе в библиотеку, а ваша мать — сюда. В десять часов она вошла взглянуть, готов ли он идти наверх. Она нашла его там, Ричард, в кресле. Ужасный удар для нее! Он был уже мертв. Вероятно, он совсем не мучился. Он подался вперед в кресле, рука лежала на столе. Должно быть, он потянулся за своей ручкой. Наверное, это было ужасно для вашей матери — она была совсем одна.

— Да, — сказал я.

— Я приехал в субботу утром. Тут были репортеры, поступали телеграммы, телефонограммы — все как обычно. Вам повезло, что вы не сидели на телефоне — это был просто кошмар. Полагаю, вы видели газеты? Премьер-министр выразил соболезнования, я этому рад. Ваша мать читала все газеты. Думаю, она гордится.

— Что же теперь будет? — спросил я. — Она не захочет продолжать здесь жить, не так ли — теперь, когда его нет в живых?

— Она говорила со мной об этом сегодня днем, Ричард. Она так спокойна, что может говорить о чем угодно и о нем. Ей как будто легче, когда она говорит о нем. Она сказала, что никогда отсюда не уедет, ей хочется здесь остаться из-за него. Мне кажется, у нее какая-то идея насчет того, чтобы оставить тут все так, как было при нем, как будто он еще жив.

— Я бы так не смог, — сказал я, — не смог бы на ее месте. Мне бы пришлось уехать.

— Видите ли, Ричард, она уже не молода, и это ее дом. Здесь ее корни, весь смысл ее жизни. Даже теперь, когда он мертв, у нее останутся воспоминания, и в этом будет состоять ее утешение — жить с ними.

— Утешение? — повторил я.

— Да, Ричард, воспоминания — прекрасная вещь, когда вы стары.

Я отошел от окна.

— Мне бы хотелось заглянуть в библиотеку, — сказал я.

Мы вместе вышли из гостиной и через холл попали в библиотеку. Я открыл дверь. В комнате был полумрак, потому что никто не зашел сюда отдернуть портьеры. Серый вечерний свет отбрасывал на пол тени.

— Ваша мать хочет оставить здесь все как есть, ни до чего не дотрагиваясь, — рассказывал Грей. — Она здесь будет сама стирать пыль. Посмотрите на письменный стол. Она поставила сюда эти цветы утром.

Я включил небольшую лампу возле стола.

— Как вы полагаете, над чем он работал перед смертью? — спросил я.

— В случае, если бы он хорошо себя чувствовал весной, — ответил Грей, — он должен был бы произнести речь в Эдинбургском университете. Думаю, он уже делал наброски к этой речи. Посмотрите на этот клочок бумаги, исписанный карандашом, и на эти слова: «Вы, молодые люди, которые сейчас передо мной…» И еще вот тут, ниже, подчеркнуто: «мужество вынести». Это явно фраза из его речи. Мне кажется, это последние слова, которые он написал в жизни.

Я взял в руки клочок бумаги:

— Интересно, почему он это написал?

— Ваша мать сказала, что понятия не имеет, о чем говорилось бы в этой речи. Он не затрагивал эту тему даже с ней.

— Как вы думаете, могу я оставить это себе? — спросил я.

— Думаю, ваша мать хотела, Ричард, чтобы все его бумаги остались нетронутыми.

Я положил листок на письменный стол.

— Я никогда не представлял себе, — сказал Грей, — что эта библиотека — такое спокойное место. Я понимаю, почему вашему отцу хорошо здесь работалось. Никаких звуков, ничего не отвлекает, а летом стеклянные двери открываются на лужайку.

— Да, — согласился я.

Потом мы вышли, и я закрыл за собой дверь. Мы стояли в холле, грея у камина руки.

— Что вы предполагаете делать, Ричард? — осведомился Грей.

— У меня нет никаких планов, — ответил я. — Я не собираюсь возвращаться в Париж.

— У вас, разумеется, нет необходимости беспокоиться о деньгах, — заметил он.

— Об этом пока рано говорить, не так ли?

— Нет, я так не думаю, — возразил Грей. — Полагаю, вы обнаружите, что ваш отец все вам оставил.

— Нет, — сказал я. — Нет.

— Однажды он показал мне свое завещание, Ричард, примерно год тому назад. Не думаю, чтобы он его изменил с тех пор.

— Год тому назад?

— Да.

Год тому назад я ему написал, прося помощи, и он прислал мне чек на пятьсот фунтов стерлингов, но без письма.

— Мой отец когда-нибудь говорил с вами обо мне? — спросил я.

— Нет, Ричард.

Я продолжал греть руки у огня.

— Мне не нужны деньги, — сказал я. — Если то, что вы говорите, сбудется, то маме понадобятся все деньги, чтобы поддерживать тут все в таком виде, как прежде. Думаю, в конце концов, она права, что хочет оставить все как при нем, как будто он все еще здесь.

— Вы должны сделать что-нибудь определенное, должны поселиться в Лондоне, — посоветовал Грей. — Вы оставили идею писать?

— Да, — ответил я. — Да, с этим покончено.

— Вы когда-нибудь думали о том, чтобы найти работу в Сити? — спросил Грей.

— Вряд ли.

— Я мог бы вам дать рекомендательное письмо к сэру Малькольму Фордриду. Полагаю, вы о нем слышали?

— Не знаю, — усомнился я.

— Он крупный банкир. Если бы вы начали у него в фирме, это могло бы стать отправной точкой карьеры, Ричард. Возможно, сначала работа покажется нудноватой. Присутственные часы, знаете ли, однообразная работа. Обычная рутина для многих. Мне кажется, это то, что вам надо.

— Очень любезно с вашей стороны, — ответил я. — Мне нужно подумать.

— Вы бы могли подыскать удобную квартиру в городе, — продолжал Грей. — Выходили бы в свет, общались с интересными людьми.

— Да, — сказал я.

— Вы уже не мальчик, знаете, и вам нужно как-то устраиваться в жизни.

— Да, — повторил я.

— Если хотите, я могу рекомендовать вас в мой клуб, — предложил он. — Вам нужен хороший клуб, если вы живете в городе.

— Благодарю вас.

Вскоре прозвучал гонг к переодеванию.

— Вам бы лучше подняться наверх и принять ванну, — сказал он.

— Да, — ответил я.

Я остановился в коридоре, помедлив с минуту, прежде чем идти в свою комнату в западном крыле. Потом медленно пошел в противоположном направлении и задержался возле комнаты отца. Я тихонько повернул ручку. В комнате было темно. Я на ощупь прошел по комнате и зажег свет над кроватью. Он лежал там, и лицо его совсем не изменилось, оно было такое же, как всегда. Только глаза были закрыты. Вопреки моим опасениям, они не смотрели на меня.

Я размышлял о том, действительно ли он здесь и спит спокойным сном, или его нет. Почему же он дал мне свою плоть, но отказал в своем таланте? Мне бы хотелось, чтобы он оставил мне какую-нибудь весточку, хоть слово, чтобы показать, что он меня понимает. Что-то для меня одного. Не его деньги. А вместо этого мне приходится довольствоваться двумя словами, написанными на клочке бумаги для группы молодых людей, которых он никогда не знал. Странное прощание! Я оставлю его здесь, с моей матерью, в его доме и притихшем саду — безмятежного, забывшегося этим сном, который мне не понять. Я не потревожу его, не стану трогать бумаги на его столе. Все, что я заберу с собой, — это память о наскоро нацарапанных туманных словах, которые он оставил не мне. «…Мужество вынести…» Я отвернулся, отстраняя от себя его спокойное мертвое лицо, и пошел по темному коридору в свою комнату переодеваться.

Глава девятая

Мне нравится жить в Лондоне. В нем есть покой, которого я так и не нашел ни в каком другом месте. Окна моей квартиры выходят на маленькую площадь, а в центре ее имеются садик, газон и деревья. Шум городского движения не доходит ко мне в квартиру.

Моя квартира очень уютна, и у меня есть человек, который меня обслуживает. Он заботится о моих вещах и поддерживает порядок. Мы ведем с ним долгие разговоры о людях и разных местах. Его нашел для меня Эрнест Грей.

Грей стал мне настоящим другом. Он подыскал мне квартиру и дал рекомендательное письмо к сэру Малькольму Фордриду, банкиру. Думаю, со временем я буду преуспевать. Как и предупреждал Грей, работа вначале казалась нудноватой и монотонной. Но теперь она мне нравится. Меня устраивают определенные рабочие часы, к тому же работа у меня интересная. Очевидно, Фордрид сказал Грею, что доволен мной и я перспективен. Это весьма меня вдохновляет.

Грей рекомендовал меня в свой клуб. Я обедаю там почти каждый вечер. Народ там на редкость доброжелательный. Я часто куда-нибудь хожу, знаком со многими людьми. Порой я вспоминаю, как Джейк говорил мне, что в один прекрасный день я добьюсь успеха. Наверное, так и будет. Конечно, это сильно отличается от того, о чем я мечтал. Но мечты не имеют ничего общего с жизнью — они тихо слетают с нас, когда мы взрослеем.

Джейк улыбнулся бы, если бы увидел меня сейчас. «У тебя все будет хорошо», — сказал он. Он никогда не ошибался. Думаю, он всегда знал, что со мной случится. Приключения и волнения, печаль и любовь — все это были этапы моей жизни, и так и должно быть.

Джейк и море, Париж и Хеста, мое сочинительство — это были всего лишь этапы, и ничего более.

Недавно я нашел свою рукопись на самом дне ящика. Я просидел весь вечер, просматривая ее, и очень при этом смеялся. Неужели я мог написать такое? Это было совсем не похоже на меня. Там была еще и фотография Хесты, наполовину надорванная. Она была снята в Барбизоне. Я и забыл, что она носила такую короткую стрижку. Я положил снимок вместе с рукописью обратно на дно ящика.

На днях, покинув Сити, я поехал к мосту над рекой, где стоял в тот первый раз с Джейком. Как тогда, был вечер, солнце садилось за шпили и на воду легли большие малиновые пятна. И я почувствовал безмятежность Лондона, глядя на неясные очертания зданий, окутанных туманом, на прекрасное усталое небо, на купол собора Святого Павла на фоне случайного белого облака. Под мостом, как и прежде, стремительно бежала коричневая вода. Когда-то здесь стоял мальчик, облокотясь на парапет, и грезил о приключениях, о море, о зычных голосах моряков, о зове чужих стран, о кораблях и о красоте женщин.

Я оставался там довольно долго, вспоминая свои мечты. Оглядываясь назад, я полагаю, что напрасно растратил прошедшие годы. Может быть, я испортил красоту молодости, позволил ей ускользнуть сквозь пальцы, закрывал глаза на то, как быстро она проходит. Если бы молодость вернулась, быть может, все было бы по-другому — не знаю. Однако, что бы ни случилось, мое время еще придет. Его у меня не отнять.

Сейчас я счастливее, чем когда бы то ни было. Внутреннее беспокойство ушло, и нерешительность, и величайший восторг, и безысходная печаль. Я теперь в безопасности, я уверен в себе. В душе моей покой и удовлетворенность.

Я смотрю из своего окна вниз, на маленькую площадь. В саду напротив зеленеют деревья. Вечерний чистый воздух пахнет свежестью после дождя. Я слышу, как где-то в ветвях одного из деревьев поет птица. Эта чистая и сладостная нота доносится издалека, подобно шепоту в воздухе. И в ней есть что-то прекрасное и что-то печальное. Голос то грустит, то радуется. Он то задумчив, то весел.

И мне как будто слышится: «Я никогда больше не буду молодым, я никогда больше не буду молодым».

Дафна Дюморье Путь к вершинам, или Джулиус

© Е. В. Матвеева, перевод, 2019

© Издание на русском языке, оформление

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019

© Издательство АЗБУКА®

* * *

Часть первая Детство (1860–1872)

Первым его побуждением было протянуть руки к небу. Белые облака казались такими близкими – бери и гладь эти создания, что так чудно́ скользят в синем просторе небес.

Они плыли прямо над головой, почти касаясь ресниц, – всего-то и надо ухватиться за лохматый край, и облака станут твоими, навеки будут принадлежать тебе. Какой-то голос нашептывал: мол, скорей хватай и тащи вниз. Он протянул к ним руки и позвал их, но облака не послушались. Они уплыли, равнодушные и бесстрастные, будто их и не было; ветер унес их вдаль, как клубы белого дыма, возникшие из ниоткуда и исчезнувшие в никуда, подобно тому, как растворяется в воздухе парок от дыхания.

Почему? Он не понимал. В его глазах отразилось капризное недоумение, личико сморщилось в извечной гримасе, которая бывает и у младенца, и у хмурого старичка, а откуда-то из глубин его существа вырвался протяжный горестный крик – отчаянный плач новорожденного, который сам не ведает, чего он хочет; старое как мир обращение земного к небесному: «Кто я? Откуда пришел? Куда иду?» Первый в жизни плач и последний в жизни стон. Вдох ребенка и вздох старика.


Белые облака исчезли, но тут же с самого края в узкий детский мирок вплыли новые; гримаска вновь сменилась выражением надежды – надо просто еще раз протянуть руки и позвать. Неудача ничему его не научила, в его взгляде читался все тот же вопрос. Едва родившись, он уже требовал ответа, который будет теперь искать до последнего мгновения жизни, подобной яркой искорке, взметнувшейся в холодный воздух.

Джулиус Леви родился в Пюто́, бывшем в ту пору маленьким городком, скорее даже деревней, на берегу Сены. Улица, на которой стоял дом Джулиуса – теперь там дымят высокими трубами огромные заводы, – во времена его детства звалась рю Жан-Жак. То была извилистая мощеная улочка, сбегающая далеко вниз по склону холма к большаку на Париж. Вдоль нее кривились, почти соприкасаясь друг с другом, серые унылые лачуги; в мрачные комнаты с трудом проникал свежий воздух.

В последнем доме, столь же скособоченном и пагубном для здоровья жильцов, как и все остальные, было две комнатушки и каморка размером едва ли больше шкафа. Этот дом принадлежал деду Джулиуса, Жану Блансару. В нем он жил со своей дочерью Луизой и зятем, Полем Леви. За домом простирался заросший бурьяном пустырь, куда жители квартала выливали помои и выбрасывали мусор. Его никогда не вывозили, по пустырю рыскали бродячие собаки и кошки – тощие, изможденные животные, которые охотились ночью и будили жителей пронзительными голодными воплями.

Днем на куче мусора играли ребятишки. Они катались с нее, копались в отбросах и нечистотах в поисках «сокровищ» и нередко натыкались на всякие съедобные остатки – пол-яблока, засохшую краюшку хлеба, сырную корку, – которые запихивали в рот, повизгивая от удовольствия, смакуя недозволенную пищу.

Научившись ходить, Джулиус тоже стал играть на этой куче. Кулачком он выбивал крышки из старых консервных банок, засовывал в них нос и слизывал с краев остатки содержимого, а потом, почесываясь, хитро косился по сторонам – нет ли рядом такого же маленького охотника до банок, который только и ждет, когда он, Джулиус, зазевается.

Постепенно, согласно естественному ходу событий, Джулиус из пугливого комка плоти и нервов превратился в маленького человечка со своими ощущениями и рассудком, умеющего пользоваться органами чувств и начинающего осознавать, что вокруг него родные лица, а лачуга, улица и сам Пюто – его дом.

Наступал час ужина, все усаживались за стол. Джулиус, с повязанной вокруг шеи салфеткой, распахивал черные глазки, когда мать ставила перед ним миску дымящегося супа. После Джулиус съедал несколько кусочков чесночной колбасы с дедовой вилки, кусочек сыра с материного пальца и, наконец, отпивал вина из стакана деда. Когда малыш, смешно качнув головой, закатывал глаза, старик хохотал так, что трясся весь стол. В понимании Джулиуса все это означало покой и изобилие – и то, что он сидит за столом, сытый и напоенный, и то, как, почти засыпая на своем стульчике, ощущает запах еды, питья, табака и, будто сквозь туман, слышит голоса матери и деда – людей, каждый из которых часть его самого и друг друга.

И вот, когда его голова уже клонилась на грудь и мать брала его на руки, чтобы отнести в постель, дверь снова открывалась и в дом входил отец – бледный, худой и молчаливый человек с такими же, как у Джулиуса, черными глазами и волосами и с длинным острым носом. Миру и покою в семье тут же наступал конец, мать и дед становились другими. Дед бранился и ворчал, вздергивая плечами, а мать принималась визгливо кричать, жалуясь на то на се; их голоса заполняли всю комнату, но звучали теперь совсем по-другому.

Отец, похожий на тощего волка, молчал, не обращая на них внимания. Он спокойно ел в углу, своей невозмутимостью приводя жену и тестя в ярость, после брал с полки флейту и какое-то время сидел, покачиваясь в кресле-качалке, – глаза закрыты, на лоб спадает прядь черных волос. Иногда он смотрел на плачущего от усталости Джулиуса в испачканном передничке и, обнажая зубы в странной улыбке, похожей на волчий оскал, бросал деду и матери:

– Хотите из него скотину тупую сделать, обжору, поросенка? Чтобы он как животное жил?

Они таращились на него, багровея от возмущения: дед от удивления едва не ронял трубку изо рта, мать, задрав подбородок, выковыривала булавкой от броши застрявший в зубах кусочек мяса.

– Чего суешься, куда не просят? – ругалась она. – Что, ему и поесть уже нельзя, бедняжке? Права, что ли, он такого не имеет? Кто за еду его платит? Скажешь, ты, что ли?

К ее голосу тут же присоединялся громогласный дедов, и на отца выливался поток грубых, язвительных насмешек:

– Сиди и помалкивай там в своем углу и отродье свое оставь в покое. Кто ж мы все, как не животные, а, дурачина? Сам-то не по-звериному, что ли, с его матерью лежал? И не оттого ли дитя народилось? Пусть научится и животу угождать, и не только ему, как его папаша в свое время.

Он разражался хохотом, вновь сотрясая стол, и заходился в кашле. Дочь хлопала его по спине, а он плевал в миску.

– Ну тебя, – махала рукой дочь, и грудь у нее колыхалась от смеха. – Старикан бесстыжий.

Они переглядывались – раскрасневшиеся великаны со светлыми волосами и голубыми глазами, до нелепости похожие друг на друга. Мать снова напихивала себе в рот чесночной колбасы, дед пил, причмокивая, – с мокрого подбородка на рубаху стекала тоненькая струйка вина.

– Жид, – ухмылялся старик, махая вилкой в сторону зятя. – Жид несчастный.

Поль Леви вытягивал ноги, снова закрывал глаза и, поднеся к губам флейту, извлекал из нее причудливый жалобный звук – тот прорезал воздух, будто крик, рожденный в лесной глуши. Джулиус, сидя на коленях у матери, полусонно таращился на отца – такого бледного и странного в свете свечи, – и ему казалось, что это его, Джулиуса, песня, его крик, которые вместе с отцовским лицом растворяются и исчезают, и сам Джулиус тоже. Музыка проникала в душу, баюкала, унося в дальние дали, что существуют лишь во сне, но исчезают с приходом дня, и он понимал, что это какое-то волшебство, понятное лишь ему и отцу. Потом Джулиуса, уже не видящего ничего вокруг, блуждающего где-то в заветном городе, переносили в постель, а когда он просыпался среди ночи, из каморки доносился оглушительный дедов храп, и никакого заветного города уже не было. Повернувшись на бок, Джулиус искал утешения у большой материнской груди – она была такой осязаемой и настоящей, в отличие от тихой музыки, растворившейся в воздухе; неподвижная, обмякшая фигура на другом краю кровати была уже не чародеем, который обращался к нему и понимал его, а всего лишь спящим отцом, горемычным евреем. Улыбнувшись, Джулиус сворачивался калачиком под боком у матери – ее привычное тепло нравилось ему больше, чем непонятный шепот из сна. Многое тогда озадачивало его детский ум, вот и отношения между этими двумя родными ему людьми казались чем-то непостижимым.

Понятнее всех был дед. Этот краснолицый широкоплечий великан присутствовал в каждом дне Джулиуса, и он был самым что ни на есть земным человеком. Он воплощал в себе торжество жизни и все разнообразие ее красок и удовольствий – еды, питья, смеха, пения. На фоне смутных образов, теснившихся в детском уме Джулиуса, он казался великолепной фигурой невообразимой величины. Даже когда его, пьяного до бесчувствия, укладывали на постель в каморке, умывали и раздевали, как гигантского ребенка, он нисколько не утрачивал своего величия. Подобравшись к кровати, Джулиус глядел на растянувшегося перед ним деда, навсегда запечатлевая в памяти его «портрет». То был не дед, а божество в заляпанной синей блузе и залатанных бархатных брюках; его огромная, крепкая ладонь розовела на белой простыне, как сочный кусок мяса, а от дыхания, вырывавшегося изо рта протяжными вздохами, пахло вином и хлебом.

Дед был богом, дед был самой жизнью.

Его храп тоже казался музыкой, но более явственной и привычной, чем жалобный стон флейты; зычный голос деда, его ругательства, смех, неуемное веселье, порожденное собственным словесным бесстыдством, были для Джулиуса что хлеб насущный. Мать тоже участвовала в этом празднике жизни. Ее смех, тепло ее тела, прикосновение рук доставляли удовольствие. Она наполняла мир красками и движениями, и все же что-то связывало ее с отцом, но что – Джулиус не понимал. Отец будто бы влек ее из мира, полного жизни, в свой заветный город – играл ей на флейте, и она послушно следовала за ним. Днем он был несчастным евреем, безродным – хуже дворняги, – ни на что не годным Полем Леви, который не мог заработать и су, жил за счет тестя, не имел родины и самим своим существованием оскорблял по-настоящему живых людей. Дед, Жан Блансар, жил, и мать, Луиза Блансар, жила, а отец, Поль Леви, не жил – он был евреем.

А вечером он брал в руки флейту. Мерцал огонь свечи, затихал смех, смолкали звон посуды, голоса, и наступала тишина.

Дед терял божественный ореол и становился Жаном Блансаром, старым дурнем, который клевал носом в своем углу, мать – растрепанной пышнотелой женщиной, а не властной хозяйкой дома, которая чуть что заходилась визгливой руганью. Отец же теперь был не евреем, Полем Леви, но тем, кто нашептывает таинственные слова, кудесником, который зовет за собой, бледным и недвижным ликом красоты, что страдает в ночи, духом, чьи невидимые руки открывают ворота в заветный город.

Эти образы никак не складывались у Джулиуса воедино: вот взгляд отца встречается со взглядом матери в странной ночной тиши, вот он, малыш Джулиус, лежит рядом с ними в постели, отец что-то тихо говорит, мать так же тихо отвечает – они словно два человека из какой-то другой жизни, а днем мать – правительница и госпожа – злится на худого и бледного горемыку-отца, который лишь молча пожимает плечами, склоняясь над книгой, беднягу, который не может постоять за себя, еврея днем и властителя мира ночью.

Джулиус стал бояться самого слова «еврей».

– Еврей, – фыркала мать, когда хотела его отругать. – Жиденок. Копия папаши. Ты не мой сын сегодня.

А когда дед был в дурном расположении духа, он хватал его за темный, гладкий локон, щипал за острый нос и хлопал по бледным щекам, чтоб разрумянились.

– Жид, – грохотал он при этом. – Вонючее еврейское отродье. Евреем зачат, от еврея рожден. Ты не Блансар никакой, ты Леви.

Заслужить звание настоящего Блансара было для мальчика пределом мечтаний, а посему он громко смеялся, подражая деду и матери, широко расставлял ноги, как дед, выпячивал грудь и, торжествующе глядя на отца, показывал ему нос и фыркал:

– Еврей. Ты еврей.

Дед подхватывал Джулиуса с пола, его широкие плечи вздымались от смеха. Он качал мальчика на ноге, а мать стояла рядом, уперев руки в бока. Рот ее был набит леденцами, которые она рассасывала, а потом давала ребенку. Тот кричал от восторга и отворачивался, чтобы не видеть странного бледного лица в углу. Отец ничего не говорил, только смотрел на него горящими черными глазами, отчего Джулиусу становилось стыдно.

Он хорохорился перед отцом, желая доказать, что он Блансар, а не Леви и не еврей, но детской своей душой понимал, что ничего у него не выйдет. Смеется и грубит он впустую, и ничего он не докажет; он сам, дед и мать – грубые, скотоподобные существа, и от стыда за поведение – свое и их – у него горели щеки, а победителем всякий раз выходил отец – отстраненный, молчаливый, презрительно раздувающий ноздри.

– Пусти, деда. Я устал. Не хочу больше, – капризничал Джулиус.

На душе у него было тяжело от стыда, в животе – от конфет. Его спускали на пол поиграть. Когда никто не смотрел, он подбирался к отцу, сидящему на лавке в углу, прижимался к его колену и ждал, что тот, как обычно, погладит его по голове. Обнимая отца за ногу, он глядел на него снизу вверх и терялся в странных глубинах темных глаз, уносясь в другой мир, куда путь Блансарам был заказан.

Временами такое настроение нападало на него без всякого повода, и тогда он сидел, упершись кулаком в подбородок и глядя куда-то перед собой.

– Чего замечтался, негодник? – сердилась мать.

– Иди сюда, поиграем, – звал дед.

Но они ничего не могли с ним поделать.

– Отстаньте, не хочу играть, – огрызался он, чувствуя свое превосходство, зная, что Блансары – обыкновенные люди, а он другой, выше их, он, как отец, смотрит на этот жалкий мир с презрением, он тот, у кого есть мечты, красота, волшебство, кто, очарованный тишиной, живет в заветном городе. Он – Леви, еврей.


После того как Джулиусу минуло четыре года, его представление о жизни стало с каждым днем усложняться. До сего времени она состояла из еды, питья, ругани, ласки, сна, но теперь ему открылся ее истинный смысл: каждый делает что-то, что можно купить и продать. Пять дней в неделю Блансары торговали на ярмарке[244], и Джулиус усвоил, что благодаря этому у него есть одежда, еда и теплая постель. Теперь ярмарка занимала самое большое место в его мыслях, она была больше жалкой лачуги в Пюто; ярмарка означала саму жизнь, мир, «страну» за мостом. Пять раз в неделю Джулиус просыпался в полночь – отец натягивал брюки, а мать что-то говорила ему шепотом, заслоняя глаза Джулиуса от света свечи; потом на улице слышался цокот копыт, стук колес повозки по булыжной мостовой и тяжелая поступь деда. Тот ходил туда-сюда, чтобы согреться, свистом успокаивал лошадь, дышал на руки и покрикивал в закрытое окно:

– Ты идешь, Поль? Пес ленивый. Лежебока – оставь уже в покое жену.

Вскоре свечу задували, отец осторожно, чтобы не споткнуться, выходил из комнаты, через какое-то время повозка с грохотом катилась вниз по дороге, а дед щелкал кнутом, покрикивая на лошадь. Джулиус снова закрывал глаза и прижимался к матери, радуясь, что она осталась с ним. Он знал, что дед с отцом поехали в Ле-Аль[245] за товаром. Ле-Аль был загадочным местом, куда Джулиуса никогда не брали, и ночью он спросонья удивлялся отсутствию отца в постели и тишине в дедовой каморке.

– Где все, мама? – шептал он.

– В Ле-Аль уехали, малыш. Спи давай, – бормотала она сонно, прижимая его к себе.

Вставали до рассвета, когда небо было холодно-серым. Мать, не умывшись, торопливо одевалась, накручивала на палец светлые кудряшки, оправляла юбки и, накинув поверх шерстяного платья теплую шаль, засовывала ноги в войлочных тапочках в деревянные башмаки. Джулиусу на платьице надевали черное пальто, а сверху плотно обматывали шарфом до самого носа, чтобы в рот не попадал холодный воздух.

Остальной его наряд составляли черные башмаки и шерстяная шапочка, натянутая на уши. Если мать замечала на лице Джулиуса грязь, то оттирала ее наслюнявленным носовым платком. Одевшись, они выходили на улицу. Одной рукой Джулиус держался за руку матери, а в другой нес кусок хлеба, который ел на ходу. Голые ноги синели от холода, как и кончик носа, но под шарфом было тепло. Стуча деревянными башмаками по замерзшей грязи, мать и сын быстрым шагом спускались с холма и выходили к большаку; от дыхания в морозный воздух поднимался легкий пар. Они переходили мост над серой бездонной Сеной и, когда Джулиус уже еле переставлял ноги в больших тяжеленных башмаках, подходили к длинным торговым рядам на авеню Нёйи. Ряды ларьков тянулись вдоль тротуара, уходя в бесконечную даль. У края дороги стояли друг за дружкой подводы; лошади зарывались носами в мешки с сеном, торговцы снимали с повозок товары и, тяжело нагруженные, ковыляли к прилавкам.

Вскоре Джулиус с матерью подходили к ларьку Блансаров. Джулиус выпускал материнскую руку и бежал погладить ноги лошади, которая помахивала хвостом и мотала головой так, что звенели бубенцы на сбруе.

Потом из-за ларька выныривал дед – рот набит какой-то снедью, рукава блузы закатаны выше локтей.

– А, это ты, чертенок! – восклицал он и, подхватив внука на руки, поднимал его повыше, чтобы тот мог потрогать лошадиные уши.

Отец раскладывал товар – невзрачная фигура в белом переднике и черной шапочке, сидящей на самой макушке, двигалась вдоль прилавка. Мать почти сразу отталкивала его и принималась ловкими и умелыми движениями перекладывать все по-своему, одновременно браня мужа за неумелость:

– Да кто ж так еду продает? Болван какой, тварь жалкая. Всему-то тебя учить надо!

Она вопила, а отец уходил в другой конец прилавка, ничего не говоря, только ноздри его раздувались. Он брал возившегося под прилавком Джулиуса на руки, сажал его на высокую бочку и набрасывал ему на ноги пальто, потом, едва заметно улыбнувшись, проводил длинным худым пальцем по щеке сына.

Джулиус сидел выше всех, подобрав под себя ноги и похлопывая руками в варежках друг о друга, чтобы согреться. Скоро все товары разложат, и он будет голодными глазами разглядывать лежащие перед ним лакомства и вдыхать аппетитные ароматы, посылающие волну приятного предвкушения по всему телу. О, этот запах ярмарки! Все здесь было чудом, навсегда оставшимся в детской памяти. Вот гладкая горка сливочного масла, огромные ломти пахучего сыра грюйер с маленькими дырочками, покрытые красным воском головки голландского сыра, желтого на разрезе, сочный камамбер, мягкие сливочные сыры с выпячивающимися из тонкой обертки краями; корзина яиц – коричневых, белых, крапчатых. На соседнем прилавке красовались пучки ароматной зелени, кочаны цветной капусты, похожие на огромные цветы, плотные вилки́ белокочанной, брюссельская капуста, морковь, рыжая и шершавая, как руки деда; белые упругие стебли сельдерея, яркие и ароматные пучки лука-порея с зеленоватыми головками и мелкие бурые картофелины, пахнущие землей.

Напротив стоял ларек с уложенными плотно друг к другу колбасами: красно-коричневыми, серыми, черными; тонкими, закрученными в кольца колбасками, толстыми сардельками, рулетами толщиной с детскую руку и тонкими рулетиками – жирными, багровыми, сдобренными чесноком. Чуть поодаль на белом прилавке сверкала чешуей рыба со скользкими мокрыми плавниками и окровавленным ртом, пахнущая соленым морем. Еще дальше на железном крюке висела говяжья туша, источающая резкий запах сырого мяса, рядом лежали красно-бурая дряблая печень и бычья голова со странно раскрытым в мертвом оскале ртом. Откуда-то пахло шелками, шерстью, коврами, мехами. На фоне толпы ярким пятном выделялась маленькая девочка с букетиками мимозы и фиалок. Пыль мощеных улиц, бледное солнце, проглядывающее сквозь серые облака, холодный ветер, несмолкающий хор голосов – все это сливалось и смешивалось воедино, превращаясь в сумятицу звуков, запахов, красок. До восседающего на бочке Джулиуса долетали одновременно и запах сигаретного дыма, и аромат грюйерского сыра, и раскатистый смех деда, размахивающего руками, и пронзительный голос матери, заворачивающей фунт масла в белую бумагу.

Дед был прирожденным торговцем; он стоял у прилавка и вглядывался в лица обступивших его покупателей. Его голубые глаза при этом хитро поблескивали, губы растягивались в ухмылке, и вот уже какая-нибудь женщина оборачивалась и улыбалась ему в ответ. У него для каждого находилось словечко. Кому-то кивнет, с кем-то пошутит, кому-то что-то шепнет. Покупатели толпились у его прилавка, покупали то, что он советовал. Он мог в шутку потеребить край шали у старушки, а та кокетливо улыбалась ему беззубым ртом, или послать воздушный поцелуй темноглазой девушке, у которой из-под нижней юбки виднелись стройные лодыжки.

Мать тоже улыбалась покупателям. У нее были мелкие светлые кудряшки, крошечные серьги, ямочки на щеках, полная колыхающаяся грудь. Заметив, что какой-нибудь молодой человек в сдвинутом набок картузе ошивается рядом и не сводит с нее глаз, она с вызовом его спрашивала:

– Ну, берете что-нибудь?

День набирал силу, крики торговцев звучали все громче, людской гомон становился оглушительным, снедью пахло все сильнее. Народ теперь почти не приценивался, а покупал спешно и беспорядочно, одни покупатели вытесняли других – сумки распухали от свертков, руки рылись в кошельках в поисках монет. Джулиуса спустили с бочки, и теперь он играл под прилавком. Временами ему попадались обрезки сыра, и он тут же засовывал их себе в рот. Он, как собачонка, вынюхивал еду, шнырял глазами по сторонам, чутко прислушивался и подмечал, что время идет, цены снижаются, что дедов голос стал хриплым и натужным, а улыбки матери – натянутыми, что волосы ее растрепались, а когда она поднимает руки, чтобы поправить шпильки в волосах, то под мышками у нее темнеют мокрые пятна.

Мальчик замерз и устал, но едва ли страдал от голода, потому что нахватался обрезков и очистков. Теперь вся эта суета и шум безмерно его утомляли, утратившаяновизну картинка больше не радовала, еда казалась неаппетитной и испорченной.

Дед с матерью – эти шумные крикливые Блансары – действовали ему на нервы. Он топал вглубь ларька, где отец пересчитывал деньги, и дергал его за штанину, просясь на руки. Тщательно завязав мешочек с монетами, отец относил Джулиуса в повозку, и тот засыпал на старом пальто, положив голову на ящик.

Просыпался он в полдень. В морозном воздухе странно и гулко раздавался звук церковного колокола, его звон подхватывали колокола в других церквях. Джулиус подползал к краю повозки и высовывался наружу.

От рынка через авеню тянулся ручеек последних покупателей – закутанные в шали, втянувшие головы в плечи, они казались черными жуками, разбегающимися по мощеной мостовой. Торговцы уносили остатки товара, разбирали прилавки, сворачивали навесы.

Куда-то, звонко щебеча, спешила стайка разрумянившихся мальчиков в пальто и картузах. Движение замыкал толстый угрюмый священник с выпирающим из-под рясы животом и шныряющими по сторонам маленькими глазками.

С неба падали мягкие белые снежинки. Они таяли на ладонях Джулиуса, а он подставлял им лицо, чтобы почувствовать на щеках мокрое и пушистое прикосновение. Небо полнилось снегом. Он падал из тяжелых облаков, похожий на клочки бумаги, в странной тишине покрывая улицу и неразобранные ларьки, заслоняя авеню, один конец которой вел к мосту, а другой – расширялся и уходил за холм к дальним воротам.

Джулиус смотрел, как падают снежинки, слушал мерный звон колокола; вереница мальчишек и священник окончательно исчезли на боковой улочке, лошадь нетерпеливо переминалась с ноги на ногу у края булыжной мостовой, мимо прогрохотала чья-то повозка. Джулиус все еще чувствовал запахи ярмарки, усталость прошла, но ей на смену пришел голод.

– Мама! – кричал Джулиус. – Мама, я домой хочу.

И вот – собрана последняя корзина, закрыт последний короб, все усаживаются в повозку, готовые к возвращению в Пюто. Джулиус восседает на ко́злах рядом с дедом, позабыв про голод, нетерпеливо стуча ногами по передку и выпрашивая кнут.

– Кнут, деда, кнут, деда! – кричит он.

Лошадь тяжело трогается с места, и повозка катится к мосту, туда, где сквозь падающий снег смутно виднеется лента Сены.


Когда Джулиус немного подрос, ему позволили торговать на рынке. Он был сметлив и умел убеждать покупателей.

Зорким взглядом он сразу же подмечал сомнение на лице проходящей мимо покупательницы и трогал ее за руку.

– Зачем идти дальше, мадам? У нас хороший товар – не прогадаете.

Женщина улыбалась, глядя на бойкого мальчугана.

– Слишком дорого. Мне такое масло не по карману, – качала она головой, плотнее запахиваясь в шаль.

Джулиус пожимал плечами и с презрением отворачивался.

– Все, что дешевле, – вообще не масло, а дрянь. Хотите отравиться – пожалуйста.

Женщина снова качала головой, с сожалением глядя на огромный кусок ярко-желтого масла.

– Даже нищий найдет двадцать сантимов детишкам на еду, – бормотал Джулиус, и женщина начинала выуживать из кошеля монеты.

– Ну ладно, ладно, давай фунт.

– Благодарю, мадам, благодарю.

Джулиус заворачивал масло, уже забыв о ней, и снова пытливо вглядывался в лица покупателей.

– Подходите, подходите! – кричал он. – Уснули все, что ли? Одного су жалко?

Стоявший за его спиной дед давился от смеха, а потом принимался ворчать:

– Теперь так и будет. Пожалей глотку, мой бедный мальчик. Никому с деньжатами расставаться неохота, все из-за этой войны чертовой.

– Но есть-то всем надо, война не война, а желудок еды требует, – нетерпеливо замечала мать.

Раскрасневшись, она стояла за прилавком, уперев руки в бока, – ее донимали жара, пыль и мухи.

Торговля шла плохо. Люди боялись тратить деньги, покупали по чуть-чуть и старались побольше сэкономить. И все из-за вшивых пруссаков. Никто не знал, когда кончится война и что вообще происходит. Во времена Республики[246] жилось чуть лучше, чем при императоре.

Продавцам на рынке хотелось только, чтобы цены стали прежними, качество и количество товаров были привычными, а самое главное – чтобы покупатель отбросил недоверие и увереннее раскрывал кошель.

– Да пусть все эти правительства к чертям катятся, – усмехался Жан Блансар. – Во всем они виноваты. Людям есть надо, чтобы жить, важнее этого нету ничего. Ну же, мадам и месье, подходите, кошельки опустошайте, брюхо набивайте. Грядут добрые времена. Ха! Смеетесь? Вот вы, прелестница в алой нижней юбке. Над чем смеетесь? Вам разве маслица не надобно хорошего, чтоб оставаться кругленькой да пухленькой? Надо? Так идите сюда, подешевле продам, больно уж улыбаетесь хорошо. Что? Не хотите? И сыра не надо? А чего вы хотите, душечка, цветочек мой? Ну, подите вон в овощной ряд, купите морковки. – Он стоял, скрестив руки на груди и гордо подняв голову, – вся его огромная фигура выражала уверенность и превосходство: у него и цены сходные, и товар – лучший на рынке. А те, кому что-то не нравится, пусть идут куда хотят и травят себя чем угодно. Все равно потом к нему вернутся. Вон как та крошка в красной юбке ему улыбается…

– Передумали, красавица? Сыр – это вам не морковка. Вот, берите полфунта. Чего вам еще показать? О, уж я-то знаю чего…

Девушка чуть ли не убегала, зардевшись, а он гоготал, подмигивая приятелю-мяснику из лавки напротив.

– Все они одинаковы, так ведь? Знаю я их. Эх, до чего торговля плоха нынче, что за жизнь пошла! Подходите, мадам и месье, подходите и поглядите. Ничего лучше не найдете. Что, рук у вас нет, что ли? Ртов нет?

Джулиус поглядел на деда и улыбнулся. Какой же он сильный и важный! Возвышается над всеми. Да все остальные продавцы на рынке в сравнении с ним жалкие карлики, а от него так и веет силой и здоровьем. Седые волосы, голубые глаза, румяное лицо… Не верится, что ему уже шестьдесят пять. Сидящий в углу ларька худой и поникший отец с ним уж точно не сравнится. Джулиус выпятил живот и скрестил руки на груди. Он же Блансар, ну и что, что ему всего десять лет.

– Подходите, подходите! За погляд денег не берут. А вы, месье, чего голодными глазами на корзину с яйцами смотрите? Вас что, паралич разбил, что вы даже руку в карман сунуть не можете? Яйца только что из-под кур, пятнадцать су десяток… Да, мадемуазель, это самое лучшее масло во всем Париже. Зачем мне вас грабить и обманывать? Попробуйте, мадемуазель, это масло сбито специально для молодых девушек, таких как вы, – свежее, вкусное… Нет, я не нахальный и не маленький – я хорошо в товарах разбираюсь… Возьмете фунт? Благодарю, мадемуазель. – Джулиус вскидывал подбородок, как дед, и подмигивал сыну мясника.

Ему нравилось, что вокруг смеются, хлопают его по плечу и говорят, что он тот еще плутишка.

«Я – Блансар. Я – Блансар».

Ему нравились и запахи ярмарки, и вид прилавков, и знакомые крики. Вот сыр, лук, морковь, колбасы, печень, мясистые перезрелые сливы; платок синего шелка, пестрый ковер, звякающая нить зеленого стекляруса, белая пыль булыжной мостовой, грохочущая мимо повозка. Ветер гонит по улице клок соломы вперемешку с обрывками бумаги, слышен чей-то смех, мимо проходит, покачивая бедрами, полногрудая женщина, рабочие в синих комбинезонах и клацающих сабо улыбаются темнокожей девушке с золотыми сережками. Голубое небо, белые облака…

«Я счастлив. Счастлив!» – думал Джулиус, накрывая ладонями горстку монеток, таких круглых, маленьких и звонких – его собственных.

«Всегда ли будет так? Будет ли в жизни что-то другое? Состарюсь ли я когда-нибудь?»

Он закрывал глаза – так полнее дышалось, лучше чувствовались запахи и твердые края монеток.

«Что приятнее на ощупь? – думал он. – Твердые звонкие монеты или теплая шерстка моей кошки? Кто нравится мне больше всех? Чего я хочу больше всего на свете? Зачем я вообще родился?»

В его фантазии грубо вторгался дедов голос:

– Чего замечтался, лодырь этакий? Кто не работает, тот не ест. А тот, кто не ест, не вырастет большим и сильным. Ты же хочешь стать настоящим мужчиной?

Джулиус вновь вставал за прилавок, высматривал, взвешивал, заворачивал…

Так прошло много дней, похожих друг на друга, а потом наступило утро, которое, впервые в жизни Джулиуса, началось по-другому. В семь утра дед с отцом вернулись домой, а не поехали сразу на ярмарку. На узкой улочке раздался стук копыт, к дому подкатила порожняя повозка. Уже одевшаяся мать бросила застегивать крючок на нижней юбке и высунулась в окно. Джулиус встал рядом с ней.

– Что такое? – изумилась мать. – Вы почему здесь… – Она осеклась, потому что Поль Леви безучастно пожал плечами, а Жан Блансар, раскрыв рот, по-детски удивленно смотрел на нее большими голубыми глазами.

– Нас не пустили, – развел он руками. – Кругом солдаты, одни солдаты. В Ле-Але охрана, никого внутрь не пускают – солдаты со штыками стоят. В Нёйи, Курбевуа и Булони[247] – да во всех деревнях – все от пруссаков бегут, дома побросали. Солдаты ничего не говорят. Знаем только, что заставы под охраной, а скоро все ворота в Париже закроют. Никого не впустят и не выпустят. Кругом солдаты, повсюду. Никто не знает, что творится и чем все закончится. – Он разразился проклятиями в адрес правительства, солдат и жителей Парижа в целом. – Что ж они нас в покое никак не оставят?! – вопрошал он. – На что мы им сдались? Нам-то какое дело до этих чертовых войн? Как жить-то теперь? Что же будет с нами? С Джулиусом что будет?

Мать все так же стояла у окна, нахмуренная, озадаченная. Она смотрела то на мужа, то на отца, нервно сплетая и расплетая пальцы.

– Не понимаю, – сказала она. – Зачем суетиться и бежать куда-то? Мне пекарша вчера сказала, что пруссаков прогонят. Не понимаю.

Отец слез с повозки и, не обращая внимания на многословную ругань старика, подошел к окну и положил руку на плечо матери.

– Не бойся, – сказал он. – Не будем бояться, что толку. Жена пекаря солгала. Париж со всех сторон закрывают – пруссаки идут на Версаль.

Он говорил спокойно, с расстановкой, не повышая голоса, но Джулиусу было ясно: эти слова он не забудет никогда, они останутся с ним навеки, застынут в его сознании огромными ледяными буквами. «Пруссаки идут на Версаль». И даже когда голос отца затих и они с матерью просто стояли и растерянно смотрели друг на друга, Джулиусу казалось, что он видит, как, растянувшись длинной шеренгой, к Пюто подходят враги в остроконечных шлемах и серых мундирах; звуки тяжелых шагов впечатываются в камни мостовой, сталь штыков сверкает на солнце. А народ уже собирался кучками на перекрестках и крылечках домов, люди бегали туда-сюда, зовя друг друга, в воздухе звенел детский плач.

Где-то далеко слева, за фортом Мон-Валерьен[248], за Медонским лесом, идет враг, гулкой поступью сотрясая землю; откуда-то из-за холмов доносится приглушенный грохот канонады, похожий на раскаты грома в летний день. Вскоре начнется осада Парижа.

С каждым днем деревни пустели, люди целыми семьями уезжали в Париж. По мосту тянулась нескончаемая вереница повозок, не смолкал грохот колес по булыжной мостовой.

– Вчера пекарь отправил жену и сыновей в Бельвиль[249] к своей кузине, – сказала мать. – Говорит, в предместьях оставаться опасно.

– Сегодня угольщик заколотил свой дом, – добавил отец. – Нашел кого-то, кто приютит его семью в Отёй[250]. За крепостными стенами спокойнее будет.

– Прачка из дома на углу завтра уезжает, – сообщил Джулиус. – Сын ее сказал утром. К родне на Монмартр едут. А собаку тут оставят с голоду подыхать. Кто ее кормить будет? Можно я, дедушка?

В это мгновение душу каждого терзали одни и те же вопросы: «А как же мы? Когда нам ехать? И куда?»

Жан Блансар смотрел, как односельчане толпой спускаются к Сене, идут по мосту, неся на плечах узлы со скарбом, ведя за руку детей.

– Бегите, бегите, болваны трусливые! – кричал он. – Прячьтесь в своем Париже. Я родился в Пюто, и отец мой родился в Пюто, и всем вшивым пруссакам, вместе взятым, не прогнать меня из родного дома.

И так он долго стоял и смотрел им вслед: руки скрещены на груди, картуз сдвинут на затылок, во рту сигарета.

Неожиданно из форта Мон-Валерьен раздавался пушечный залп, точно где-то рокотал гром. Дед вынимал сигарету изо рта и ухмылялся, тыча пальцем в сторону холмов.

– Слышишь? – спрашивал он. – Там, в крепости, им покажут. Уж они этих варваров прогонят, к дьяволу. Мы им покажем, да? Пусть приходят хоть все сразу, пруссаки вонючие.

Вот уж нет, никто не заставит его уехать. Он останется в Пюто, пока земля под ногами не начнет взрываться. Его слепое упрямство передалось дочери. Она не станет бросать свой дом и нажитое добро, она из Блансаров, она не боится!

– У меня есть ружье, – говорил дед. – Дядьки моего, что при Аустерлице сражался. За ружье возьмусь, если пруссаки сюда заявятся. Мой дом они не получат, ни кирпичика, ни камешка им от него не достанется.

Джулиус помогал деду чистить ружье, натирал ствол промасленной ветошью, а сам думал: «А вдруг пруссаки наши деньги заберут? Надо бы в мешки спрятать да закопать».

Ежедневные поездки в Ле-Аль и ярмарка в Нёйи остались в прошлом. Блансары жили тем, что продавали овощи с огорода немногим оставшимся жителям Пюто и окрестных деревень. Был только октябрь, а еды уже не хватало; пренебрегая опасностью наткнуться на прусских солдат, Жан Блансар каждое утро колесил на повозке по деревням и торговался с крестьянами, живущими в хибарках на жалких клочках земли, за переросшие кочаны капусты, семенной картофель, палых лошадей или старых овец.

Джулиус ставил силки на птиц, удил рыбу.

Все шло к тому, что скоро придется искать мясо не на продажу, а чтобы прокормиться самим.

В любой день пруссакам могло взбрести в голову начать штурм Парижа, и тогда по пути на мост Нёйи они маршем пройдут через Пюто, сжигая и круша все на своем пути.

– Нас тоже убьют? – спрашивал Джулиус. – Хоть мы и не солдаты и воевать не можем?

Ему не отвечали. Никто не знал ни как долго можно оставаться в Пюто, ни что принесет вечер.

В один из дней Джулиус с дедом ехали в повозке по большаку. Оставив позади Пюто и Курбевуа, они направились в лежащий за холмом Нантер. Колеса то и дело проваливались в ухабы, повсюду были лужи и грязь; в бледном небе светило размытое солнце, в лужах отражался кусочек небесной сини и лохматое облако.

– Но-о! Но-о! Красавица моя! – покрикивал дед, щелкая кнутом; лошадь прядала ушами и принюхивалась.

Стояла студеная осенняя пора. Джулиус дышал на руки, чтобы согреться.

– В Нантере мяса добудем, – сказал дед. – Там у одного парочка крепких мулов была. Мяса много получится, в крепости за них хорошую цену дадут.

– А может, он не захочет их резать, – возразил Джулиус. – Кто станет убивать животных, которые служили ему верой и правдой?

– Время сантиментов прошло, мой мальчик, – сказал дед. – Как только деньги увидит, так сразу всю живность свою порешит. Я лучше его торгуюсь. Он крестьянин, не знает ничего. А я мясо втрое дороже продам.

Повозка катилась по лужам, разбрызгивая грязь. Солнце проглянуло сквозь серые тучи и осветило седую дедову голову. Он улыбнулся, щелкнул кнутом и запел, раскачиваясь из стороны в сторону:

Bismarck, si tu continues,
De tous tes Prussiens il n’est restera quère;
Bismarck, si tu continues,
De tous tes Prussiens il n’est restera plus[251].
Дед упивался солнцем, утренней свежестью и морозным воздухом.

– Вот закончится война, уж мы развлечемся, да, Джулиус? Скоро вырастешь, в долю тебя возьму на рынке. Станешь большим и сильным, настоящим Блансаром. А я уж стариком буду, но все равно много чему тебя научу. Вот уж повеселимся, да? Всех обдурим.

– Да, дорогой дедушка.

– Ты уж меня не забывай, когда я немощным стану. Будешь ведь мне рассказывать, что тебя злит, что радует, и когда захочется бежать и кричать, и с девушками когда гулять начнешь?

– Да.

– Хорошее утречко сегодня, Джулиус. Солнце и морозец. Дыши полной грудью, мальчик мой. Отец вот твой странный тип. Сидит со своими мыслями да музыкой, ему наплевать на все это. А ты научись жизнь всем телом чувствовать, малыш: и смеяться, и петь, и сытно есть, и брать все, что пожелаешь. Да не раздумывай лишку.

– Я не знаю, чего хочу, дедушка.

– Да пока-то не знаешь, откуда тебе знать, малец ты еще. Подрастешь, вот уж тогда!.. Знаешь, чего скажу? Жизнь – это большая игра. Никому не давай себя обдурить. Всегда выходи победителем, всегда!

– Выгода задаром, выгода задаром, – пропел Джулиус.

– Ладно, ладно, смейся над стариком, птенец несмышленый. В один прекрасный день глянешь на небо, расправив плечи, надуешь кого-нибудь на сотню су, деньги в карман – а сам к какой-нибудь красотке. Такова жизнь, Джулиус… И скажешь себе: «Дед Блансар знал меня, он бы понял».

– Правда, что ли, я так сделаю? – рассмеялся мальчик.

Дед снова щелкнул кнутом и, вскинув голову, запел:

С’est là qu’est l’plan de Trochu,
Plan, plan, plan, plan, plan,
Mon Dieu! Quel beau plan!
C’est là qu’est l’plan de Trochu:
Grâce a lui rien n’est perdu![252]
– Сможешь ли ты в шестьдесят пять лет сказать, как и Жан Блансар, что хорошо пожил? Где ты окажешься, сынок, с твоими черными глазками и еврейским личиком? Чего достигнешь?

– Дай кнут. Я тоже хочу щелкнуть.

Джулиус дернул поводья, лошадь затрусила вверх по склону, а дед откинулся на спинку козел, сложив руки на груди и покуривая трубку.

Они уже спустились с холма и свернули налево к Нантеру, но тут далеко впереди показалось облачко белой пыли, взбитой множеством копыт или ног. Одна повозка так бы не напылила. А еще слышался далекий гул голосов – навстречу им двигалась масса странных чужих людей. Лицо деда побагровело, глаза сузились, он тихонько выругался.

– Что это там? – спросил Джулиус, но тут же все понял и, не дожидаясь ответа, вернул поводья деду.

Дед развернул повозку в сторону Пюто.

– Если нас заметили…

Не договорив, он стеганул кнутом, на этот раз не по воздуху, а по крупу лошади.

Повозка понеслась по ухабам, седоков швыряло из стороны в сторону. Старая лошадь мчалась галопом, прижав уши. Джулиус непрестанно оглядывался.

– Они нас догоняют, дедушка!

Облако пыли приближалось, уже стало видно конных солдат во главе с командиром, который отдавал какие-то приказы и махал рукой.

Жан Блансар усмехнулся.

– Ну же, давай, красавица! – крикнул он лошади и всучил поводья Джулиусу. – Держись середины дороги и не оглядывайся.

Мальчик повиновался.

– А ты что будешь делать?

– Пальну по ним.

Дед достал из повозки старое ружье.

Грохот копыт приближался, слышались громкие возгласы, топот множества ног, кто-то прокричал: «Halte, halte!»[253]

– Гони, дружок, гони шибче дьявола! – рассмеялся дед.

Потом вскинул старый мушкет на плечо и выстрелил.

Звук выстрела напугал лошадь. Не чувствуя слабых детских рук на поводьях, она закусила удила и рванулась вперед.

Повозка тяжело дрогнула и накренилась в одну сторону, потом в другую, увлекаемая вперед обезумевшим от страха животным.

– Не смотри на меня, дурачок, правь посередине! – Дед снова вскинул ружье и выстрелил. – Ага, подстрелил гада вонючего, подстрелил! – вскричал он.

И тут вдруг откуда-то сзади раздался еще выстрел. Грохот копыт приближался. Джулиус обернулся на деда – у того текла кровь из глаза.

Мороз пробежал по спине Джулиуса.

– Тебя ранили, – прошептал он и зарыдал.

– Домой гони, дуралей, в Пюто, – произнес дед.

Раздался новый выстрел, и кровь залила ему все лицо, пачкая блузу. Это был уже не дед, а кто-то совсем не похожий на человека, весь из разорванной плоти и струящейся крови. Он выпрямился в повозке во весь рост и потряс кулаком в воздухе. Потом поднял старое ружье, снова выстрелил и, откинув голову, закричал громовым голосом:

– Ну же, давайте, попробуйте мне кишки выпустить, пруссаки вшивые!

Ружье выпало у деда из рук, он упал ничком в придорожную канаву и умер.

А маленький еврейский мальчик, побелев от ужаса, припал к поводьям, пытаясь сладить с обезумевшей лошадью. Его швыряло из стороны в сторону в вихляющейся повозке, и он не видел ничего, кроме пыли и летящих из-под копыт камней. Косые струи неожиданно начавшегося дождя хлестали его по щекам, по глазам, смывая кровь с рукава. Он не слышал ничего, кроме собственного голоса, отчаянно звенящего в морозном воздухе:

– Пруссаки идут… пруссаки… пруссаки!

И вдруг – отец смотрит ему в глаза и что-то ласково шепчет; мать, с падающими на лоб волосами, трясет его за плечо и повторяет:

– Где дед? Скажи, где дед?

А он, перепуганный, непонимающий, отталкивает их от себя, тычет пальцем в сторону холма, бормоча что-то нечленораздельное. Потом бежит в угол, хватает свою кошку, гладит ее, зарывается лицом в ее шерстку.

Зачем они его все время спрашивают? Почему не оставят в покое? Он устал, устал, устал… Мать дает ему корочку хлеба, и он жадно впивается в нее зубами, тихо плача. Разве они не понимают, что дедушка умер и пруссаки идут? Что еще он может сказать?

Мать закатывала вещи в одеяло, диким взглядом озирая комнату. Непривычно растерянная, она хваталась то за одну, то за другую бесполезную вещь: дедовы домашние туфли, сковородку, коврик с пола, подушку с кровати.

«Пруссаки идут… Пруссаки идут…»

Отец связал одежду в узел, нашел спички и маленький мешок картошки. Все это он погрузил на повозку, уже так забитую вещами, что осталось совсем немного места для них самих. Джулиус смотрел на все это из угла. Он знал, что они уезжают из-за пруссаков, а если бы уехали раньше, дед бы не умер.

– Куда мы, папа?

– По мосту в Париж.

– Но все ворота закрыты.

– Нас пустят.

– Где же мы будем жить?

– Найдем.

Джулиус огляделся. Больше он не увидит эту комнату: пол, покрытый слоем грязи, стол в пятнах вина, пролитого дедом, старые сабо, скупо тлеющий в очаге огонь.

– Когда мы вернемся?

Ему никто не ответил. Родители вышли на улицу, где другие люди тоже тащили узлы с вещами и грузили их в повозки.

«Пруссаки идут… пруссаки идут…»

Пол в спальне остался невыметенным, матрас сбился набок. Отец вынес его и уложил на повозку. В тазу под умывальником осталась грязная вода. Теперь ее никто никогда не выльет, и она так и простоит до конца войны? В камине серая зола, на столе миска застывшей похлебки.

– Ты чего все оглядываешься, Джулиус? Что ты там увидел? Некогда…

Он не хотел уезжать из Пюто. Это его дом, его комната. Закоптелые стены, грязный пол, скрипучая кровать со смятыми простынями, тикающие часы, резкий и такой знакомый запах прокисшей похлебки. Ничего другого Джулиус в жизни не знал.

– Кошку с собой нельзя, оставь ее, найдет чем прокормиться. – Над ним склонилось мамино испуганное лицо; она тянула его за руку.

– Нет, нет, моя маленькая Мимитта, миленькая моя. Не оставлю ее пруссакам, они ее обижать станут. – Джулиус прижал кошку к груди и оттолкнул мать.

– Да не тронут они ее, глупыш, зачем им животное? Кто-нибудь возьмет ее к себе, молока даст. – Мамин голос стал сердитым и нетерпеливым.

В голове у всех было только одно – поскорее уехать, бежать.

«Пруссаки идут… пруссаки идут».

Какая-то старушка погладила кошку по голове, склонилась к Джулиусу:

– Я остаюсь, малыш. Дай мне кошку, я за ней присмотрю, ей хорошо со мной будет. Не плачь, бедняжечка.

Но Джулиус покачал головой и вытер глаза рукавом пальто.

– Нет. Это моя кошка. Только моя и ничьей не будет.

Они уже садились в повозку; снизу на них глазели люди, лица их расплывались, кривились, казались белыми масками: девочка в косынке, старик с длинной бородой…

Джулиус с родителями покидали Пюто по грязной кривой улочке, ведущей к мосту; какой-то человек с узлом на плече брел за повозкой, кто-то бежал впереди, палкой погоняя тяжело груженного мешками и подушками осла.

Из форта Мон-Валерьен раздались пушечные выстрелы, похожие на глухой раскат грома.

«Пруссаки идут – пруссаки идут…»

Где-то в канаве по дороге в Нантер лежал мертвый дед.

У моста Нёйи они оглянулись на дорогу, уходящую на вершину холма. Некогда, некогда. Вперед, вперед, к пустынной авеню Нёйи под грохот колес, топот ног.

Когда съезжали с моста, Джулиус тронул отца за руку.

– Моя кошка умрет от голода в Париже? – спросил он.

– Не знаю, – ответил отец. – Не знаю ни кто нас приютит, ни куда мы пойдем. Кошки не любят новые места. Надо было оставить ее. Она бы прокормилась. Кто-нибудь позаботился бы о ней.

– Нет, – прошептал Джулиус. – Нет, никогда, только я ее хозяин. Свое я никому не отдам. Папа, ты же понимаешь? Скажи, что да. – Он посмотрел на отца, на его худое бледное лицо, острый нос, дрожащие от холода и дождя плечи.

– Да, – сказал Поль Леви. – Понимаю.

Он остановил повозку, и Джулиус слез на землю.

Мимо, склонившись под тяжестью тюков, прошли люди, прогрохотала по камням повозка, потом еще одна…

– Чего ждете? Пруссаки идут – пруссаки идут…

Джулиус нашел в канаве камень, завернул его в платок и привязал к кошкиной шее. Зверек замурлыкал, выгнув спину, и тронул лицо мальчика лапой. Джулиус зарылся лицом в кошкину шерстку, закрыл глаза. Потом подбежал к ограде, размахнулся и бросил кошку в реку.

– Бедная маленькая Мимитта, несчастное животное! – в ужасе закричала мать, вцепившись в край повозки. – Да как ты мог? Бессердечный ребенок! Кто-нибудь бы ее накормил и приютил.

Джулиус ничего не ответил. Молча влез в повозку, сел рядом с отцом и ни разу не оглянулся. Капли дождя вперемешку со слезами текли на рукав, размывая пятно от дедовой крови. Джулиусом овладело полное безразличие. Он не обращал внимания ни на бредущих по авеню людей, ни на гул голосов, казавшийся отзвуком крика «Пруссаки идут… пруссаки идут!».

Черные глаза горели на его бледном лице, он сидел молча, гордо выпрямившись, скрестив руки на груди – он Леви, еврей.

Впереди показались ворота Майо[254] и заставы Парижа.


Поль Леви из Пюто, его жена и сын стали беженцами. Они поселились в комнатушке на седьмом этаже старого дома на рю де Пти-Шанс. Ведомый каким-то внутренним чувством, Поль Леви привез семью в квартал рядом с Ле-Алем. Деревенский житель, бедный торговец на рынке, он не знал других мест в Париже. Убогий чердак пришлось делить с мадам Трипé – беззубой, выжившей из ума старухой, бормочущей что-то в углу, и ее сыном Жаком – двадцатидвухлетним детиной, подмастерьем в мясной лавке. Он был красив грубой, дерзкой красотой; его рыжая шевелюра всегда стояла торчком.

Мать и Жак Трипе сразу же повздорили. Она вопила, что в комнате слишком мало места, а он склабился, осыпая ее малопонятными ругательствами и посылая к дьяволу.

Отец ничего не говорил, просто лежал на привезенном из Пюто матрасе. Он постелил его в углу, положил сверху подушку с одеялами, а еще одно одеяло прикрепил к стенам, отгородив получившуюся постель.

Очаг мать делила с полоумной мадам Трипе. Есть приходилось всем вместе, хорошо еще, что ширма из одеяла давала хоть какое-то уединение.

Дров не хватало, топить приходилось по чуть-чуть. Мать истерично вопила, едва не бросаясь на мужа с кулаками:

– Руки и ноги окоченели уже и у меня, и у ребенка! Хочешь, чтоб мы в ледышки превратились?

Она дрожала, поглядывая на трещину в окне.

Кто-то заткнул окно ветошью, но ветер все равно задувал в комнату, а во время дождя вода текла по стене и собиралась в лужицу на полу.

Джулиус дышал на пальцы и хлопал себя по бокам. Черт, как же холодно на этих кривых парижских улочках, гораздо холоднее, чем в Пюто. А еще голодно. Джулиус теперь все время хотел есть. Он тосковал по аппетитным запахам ярмарки, вспоминал, как дед с улыбкой отламывал ему кусок сыра. В комнатушке на рю де Пти-Шанс воняло постелью мадам Трипе, рыжей шевелюрой Жака, его пропахшими пóтом ботинками, которые он никогда не снимал. Воздух был спертым, затхлым, а еще стылым из-за трещины в окне.

– Мы тут надолго, папа? Когда можно будет домой?

– Не могу ничего обещать, Джулиус. Когда осада закончится, и война тоже. Никто не знает.

Как почти все мужчины в Париже, Поль Леви записался в Национальную гвардию. Он носил форму, ходил на строевые учения, маршировал; его посылали на укрепления в любое время дня и ночи и платили полтора франка в день за службу. Он почти не бывал на рю де Пти-Шанс, возвращался поздно ночью, продрогший, усталый, и ложился на матрас прямо в форме, забрызганной грязью.

Утром мать закутывалась в шаль, для тепла набивала башмаки бумагой и занимала очередь в мясную лавку. В очереди приходилось стоять по два-три часа. Дверь охраняли солдаты. Со свинцово-серого неба падал снег, покрывая мощеные улицы. Рядом с очередью сидела на корточках худая – кожа да кости – маленькая девочка, похныкивая от холода. Простояв три часа в очереди, окончательно закоченев и едва не теряя сознание, мать получала мясной паек – тридцать граммов конины на душу – и под снегом брела домой по лабиринту улочек. Ей вслед свистели пьяные гвардейцы. Они стояли у стены, позевывая от скуки. Гвардейцы все время были пьяные. На что еще потратить полтора франка, как не на выпивку? Да и других занятий в осажденном городе не было.

Пруссаки не начинали штурм – засели в ожидании на холмах.

– Мама, я есть хочу, дай еще кусочек, ну хоть маленький.

– Нет, дорогой мой, на вечер ничего не останется, снова ведь проголодаешься.

В комнату, пошатываясь и дыша перегаром, ввалился Жак Трипе.

– Послушайте, мадам Леви, за что вы меня так невзлюбили? Я ж вам ничего плохого не делаю, а?

– Да ну вас! Некогда глупости выслушивать.

– Готов поспорить, вы горячая штучка, когда не сердитесь, а? Какие глаза, какая стать!

– Может, отстанете? Нечего на меня перегаром дышать и руки свои тянуть, молодой человек. Когда женщине холодно и голодно, ей не до мужчин.

– Да вы дьяволица настоящая, играете со мной, дразните. Вон, сами-то улыбаетесь. Послушайте, я хороший способ знаю согреться – хотите, покажу?

– Нет, болван, щенок. Оставь меня в покое.

Джулиус грыз ногти. В животе у него было пусто.

– Мама, дай мне су, я хлеба куплю.

– У меня нет денег, отца жди.

– На, молодой человек, на тебе су. Беги-ка на улицу, может, и найдешь чего. Иди, а мы с мамой твоей потолкуем.

И Джулиус выходил из дома. Теперь он большую часть времени проводил на улице, подальше от этой унылой комнаты, старухиных стонов, от Жака Трипе, докучающего матери. Потихоньку Джулиус осваивал квартал. По узким улочкам Ле-Аля он переходил на все более широкие и добирался до площади Шатле, а оттуда – к мосту на остров Сите́. Там он бродил по набережным, вглядываясь во все отверстия и щели, ощупывая сточные трубы; его мозг напряженно трудился. Как-то раз в мусорной куче ему попалась засохшая корка хлеба. Он запихал ее в трубу, а сам спрятался рядом с булыжником в руке. Минут через двадцать в трубе блеснули две точки глаз. Какое-то время крыса принюхивалась, потом высунулась и принялась за корку. Джулиус медленно занес над ней камень и резким ударом размозжил ей голову. При виде мертвого зверька его худенькое заострившееся лицо озарила странная улыбка, он торжествующе потер руки. Если бы дед не гнил сейчас в канаве, а был бы тут с ним, вот бы он посмеялся.

– Выгода задаром, – произнес Джулиус. – Выгода задаром.

К вечеру он тем же способом убил шесть крыс. Уже темнело, над Сеной поднимался туман. Дома казались унылыми серыми громадами, на улицах почти не было света. Люди, опустив головы, торопились в свои холодные жилища. Все магазины и даже церкви стояли закрытые. По улицам не ездили ни экипажи, ни повозки – всех лошадей пустили на мясо. Только один-два полупустых омнибуса уныло тащились по тихим, темным улицам, выполняя свой обычный маршрут.

Джулиус размахивал связкой крыс и напевал песенку. Топая посильнее, чтобы согреться, он прошагал всю улицу Сент-Антуан до площади Бастилии. Он знал, что бедный рабочий люд из его квартала сейчас стоит в очереди за тридцатью граммами конины. Люди устали, замерзли, животы у всех подвело от голода. Джулиус пробрался сквозь толпу и поднял крыс повыше.

– Сорок су за крысу, месье, мадам, сорок су за крысу!


В Рождество старуха Трипе преставилась. Больше двух недель она угасала от дизентерии, вызванной голодом и холодом. Никто не сожалел о ее смерти. Ее стоны раздражали, а грязь и вонь в комнате стали невыносимыми. Жак Трипе купил для матери деревянный гроб, однако желание обогреться пересилило, и старуху похоронили в общей могиле.

Наконец-то в комнате стало тепло. Семейство Леви и Жак тянули руки к яркому огню и охали от удовольствия, упиваясь непривычной роскошью. Даже отец выпил вина, которого всем налил скорбящий сын. Джулиус удивился, увидев порозовевшие щеки у всегда такого бледного отца, который и сам был похож на скелет в гвардейской форме. Отец играл на флейте, закрыв глаза; прядь черных волос падала ему на лицо. Мелодия таяла в воздухе, а он чему-то улыбался.

Разморенная вином мать тоже закрыла глаза. Она тяжело дышала, приоткрыв чувственные губы и прислонившись к плечу Жака Трипе. Теперь они были друзьями. Живя в одной комнате, долго не повраждуешь. С жаром таращась на нее глупыми зелеными глазами, Жак Трипе слушал ее дыхание и водил рукой по ноге под юбками. «Болван рыжий», – подумал Джулиус.

Он зевнул, потянулся и, придвинувшись поближе к матери, от которой шло такое приятное тепло, положил голову ей на колени. Она улыбнулась во сне и вздохнула. Жак Трипе продолжал ее поглаживать, краем глаза наблюдая за неподвижно лежащим Полем Леви. Тот спал, спрятав лицо в ладонях, едва заметно дыша, блуждая в своем заветном городе.

Дни тянулись бесконечной, унылой чередой. По утрам в январе было так холодно, что стоять в очереди стало пыткой.

По-прежнему грохотали пушки, на беззащитных горожан сыпались снаряды; попытки гарнизона прорвать осаду продолжались, но ни к чему не приводили – солдаты возвращались израненные, окровавленные, утратившие веру и отвагу. Строго отмеряемые пайки были почти несъедобны, как и жесткая конина и черный хлеб; вскоре в городе не осталось даже крыс.

Это было начало конца. В умах поселилась мысль о неизбежной и полной капитуляции. Поль Леви стоял на часах на улице Отёй, сжав штык и низко опустив голову. Он не спал уже сутки, и единственной его мыслью, единственным желанием было лечь куда угодно, хоть в канаву, и уснуть. Ноги его в промокших ботинках заледенели так, что он их не чувствовал, пальцы на руках казались чужими – просто кости, покрытые посиневшей кожей. Поль Леви больше не был чародеем, что вызывал к жизни музыку и предавался мечтам, у него не осталось ни чувств, ни воли, не было даже сил поднять голову, хотя над ним то и дело со свистом пролетали прусские снаряды. Ему хотелось спать и отогреться рядом с женой, чтобы она обняла его, а он бы склонил голову ей на грудь. Он хотел уснуть и забыться.

В комнатушке на рю де Пти-Шанс Луиза Блансар готовила ужин. Она четыре часа простояла у мясной лавки, а когда подошла ее очередь, дверь захлопнулись у нее перед носом, и часовой с лицом, похожим на застывшую маску, сказал, что пайки закончились.

– Но у нас дома нет ничего съестного, – молила она, хватая его за руку. – Что мы будем есть? У меня ребенок голодный.

– Сожалею, – ответил солдат, отталкивая ее. – Я тут не виноват.

Накинув на голову шаль, она поднялась в холодную комнату на седьмом этаже. Огонь в камине не горел; по стене у окна стекали капли воды. В старой бутылке одиноко тлел огарок.

Жак Трипе сидел на коленях возле камина, пытаясь разжечь огонь из трех веток.

– У крестьянина взял, который за воротами промышляет, – пояснил он. – Сырые, тепла особо не будет. Еда есть?

– Лавку закрыли, – ответила мать. – Винный суп придется варить, надо же чем-то желудок наполнить.

Исхудавший Джулиус зыркнул на нее из угла.

– Не люблю винный суп, – сердито выпалил он. – У меня от него живот болит. Он теперь все время болит.

– Больше нет ничего, – ответила мать. – Придется есть суп. Он же вкусный и согревает.

Мальчик заплакал, украдкой смахивая катившиеся по щекам слезы. Плакать было стыдно. Он не знал, что это были слезы изнеможения. Джулиус сунул пальцы в рот. Вот ногти – те вкусные.

– Супа поешь, лучше станет, – пообещала мать.

Жаку наконец удалось разжечь огонь. Мать поставила на ветки кастрюлю и принялась медленно помешивать водянистую массу.

Джулиус осилил только полмиски. У него закружилась голова и заболел живот.

– От дедушкиного вина было хорошо, – заныл он. – Почему от этого так плохо?

– Потому что в животе пусто, – рассмеялся Жак Трипе. – Вино в голову ударяет. Но это и хорошо, так голода не помнишь.

Он и мать съели по две миски и не отказались бы от добавки. Они улыбались друг другу. Жак Трипе все время смеялся. Он тяжело дышал, будто ему жарко, и даже расстегнул блузу.

– Ты ж знаешь, чего я хочу, – сказал он матери. – И ты тоже хочешь. Уж я вижу, не отвергай меня.

Мать скорчила ему гримасу:

– А что, если отвергну? Ты всего лишь большой приставучий мальчишка.

Он погрозил ей пальцем, глупо улыбаясь.

– А в прошлый раз ты так не считала, – заметил он. – И меня по-другому называла. Тебе понравилось, я знаю.

– Закрой свой глупый рот, – ответила мать.

Джулиус потер рукой живот.

– Иди погуляй. От свежего воздуха полегчает, – сказала мать.

Джулиус вышел из комнаты. У лестницы он снова тихонько заплакал. Не смог удержаться. Этот ужасный винный суп. Вскоре стало легче, но голова еще болела. На улице стоял колючий холод. Может, если идти быстро, голова пройдет? Джулиус двинулся вперед по лабиринту улочек, не задумываясь, куда идет. Ну и холод! Он потопал на месте, покусывая пальцы. Нет, ходьба не согревала. Зайти бы куда-нибудь в тепло. Вскоре он дошел до какой-то площади, со всех сторон окруженной домами. Тут было довольно тихо, в лицо не била ледяная крупа. Какой-то человек стучал в дверь одного из домов. Дверь отворилась, человек зашел внутрь. Потом к двери подошли еще двое, их тоже впустили. Следом появился белобородый старик, за ним мужчина помоложе, потом еще один. Женщина с ребенком на руках. Джулиуса это озадачило.

«Неужели они все там живут? – подумал он. – Может, там еду раздают?»

Он подошел и постучал. Дверь приоткрылась – из проема на него смотрело бледное лицо мужчины с темными глазами и длинной, до груди, черной бородой. Глаза его улыбались. Дверь полностью открылась, и Джулиус вошел в коридор с каменным полом. На макушке у бородача была странная шапочка.

– Служба как раз начинается, – сказал он. – Вон в ту дальнюю дверь заходи, там синагога.

Джулиус послушался, ему было любопытно, что здесь происходит. Он толкнул дверь и вошел в церковь. По крайней мере, сначала он подумал, что это обычная церковь, но вскоре почувствовал, что атмосфера здесь какая-то другая, более дружелюбная и почти семейная, словно это – место встречи давних друзей.

По залу тянулись ряды скамей, как в обычной церкви; там и тут стояли и сидели мужчины. Они жали друг другу руки, улыбались, разговаривали вполголоса. Лица их были ему странно знакомы, как будто он всех давным-давно знал. Они тоже ему улыбались, они всё понимали. Сначала ему показалось, что женщин в зале нет, но потом он огляделся и увидел, что они сидят поодаль, будто не ровня мужчинам.

Джулиус одобрительно улыбнулся. Да-да, правильно, так и должно быть. Конечно не ровня.

Он прислонился к скамье, пытаясь разобрать доносившиеся до него обрывки фраз. Двое мужчин говорили на каком-то языке, не похожем на французский, но отчего-то знакомом. Он понимал слова, они были частью его самого, имели какое-то отношение к его жизни.

В храме было тихо и просто. Ни разноцветных скульптур святых, ни распятия, ни особого убранства. Все стены одного цвета, крыша в виде купола, сверху две галереи. На месте алтаря – черные дверцы[255], а перед ними – подсвечник на семь свечей.

«Все это уже было со мной раньше», – подумал Джулиус, ощущая безотчетную радость. Какой-то мужчина склонился над ним и протянул ему книжечку с молитвами. Джулиус смотрел на буквы, и они складывались в знакомые слова. «Йойшейв бесейсер»[256], «Адонай Мо-Одом»[257], «Алену»[258], «Кадиш»[259] и еще слово «израэлит»[260].

И тут он понял. На душе стало тепло, словно кто-то обнял его, нежно прижал к себе и прошептал что-то ласковое. Он среди своих. Они смотрят его глазами, говорят его голосом; это его храм и его свечи.

Да, эти люди бедны, плохо одеты и голодны, их храм затерян где-то в глубине города, но они собрались здесь все вместе, потому что между ними есть нечто общее. Схожие мысли, одинаковые устремления – люди одной крови, навеки связанные неразрывными узами.

Человек, склонивший голову перед золотым подсвечником и тихо читающий что-то нараспев, был раввином. Он повернулся к слушателям и заговорил громче. Он то вскрикивал, то шептал, и молитва эхом отдавалась в их сердцах. То был не просто раввин, то был сразу и Поль Леви, и Джулиус, и младенец, и мальчик, и мужчина; он рассказывал о том, о чем думал отец, и о том, что видел в мечтах Джулиус. А псалом звучал как отцовская музыка, песнь, что взвивалась ввысь, затихала и растворялась в воздухе. Голос раввина, совсем как та мелодия, молил и рыдал, горевал и радовался, трепетал в непостижимой вышине, подобно крыльям птицы, рвущейся в небо; взлетал выше золотого солнца и устремлялся к звездам; утонченный, дрожащий, он пел песнь, в которой слились воедино красота и боль, страдание, восторг и душевное смятение, отчаянная мольба того, кто смотрит на небо в поисках ответа и тянется к облакам. Джулиус сидел и слушал, опершись подбородком на ладони. Молитва питала, как питают еда и питье, дарила покой и утешение, погружала в сон и сладостное забвение.

Молодой раввин – это он сам, семисвечие – символ его песни, а железные дверцы – врата в заветный город.

Джулиус погрузился в мечты, он стал ничем и никем. Он больше не маленький голодный мальчик с выпирающими ребрами – он стал неосязаемым, как музыка, как трепетная песнь; бесплотным, как шум птичьих крыльев, журчание ручейка, шелест листьев на ветру; неуловимым, как полетптицы и тень на лепестках цветка. Он был водой в реке, песком в пустыне и снегом в горах.

Когда раввин перестал молиться, Джулиус будто упал с высоты и с размаху ударился о холодную земную твердь. Люди вставали со скамей, пожимали друг другу руки. Раввин беседовал с кем-то, перегнувшись через перила галереи; железные дверцы закрылись. Джулиус вернулся в реальный мир, снова стал бедным, голодным мальчишкой в осажденной столице. Выходя вместе с другими из храма, Джулиус оглянулся на семисвечие. И вот тяжелая дверь захлопнулась за ним, и он снова очутился на площади.

Небо прояснилось, с него больше не сыпалась серая морось, но вечер выдался холодным.

«Вырасту и тоже стану раввином, – думал Джулиус. – Буду петь. И сочинять музыку, и мечтать перед золотыми свечами».

В воздухе царило безмолвие, улицы погрузились в тишину, и Джулиус вдруг понял, что грохот канонады, который был слышен целый месяц, наконец-то стих.

«Наверное, у пруссаков снаряды кончились, – думал мальчик. – А может, стрелять устали и в свою страну ушли. Хотя мне-то какое дело. Я буду раввином. Буду сочинять музыку».

Он свернул на рю де Пти-Шанс, сунув руки глубоко в карманы и наклонив вперед голову.

«Я часто буду ходить в храм, – пообещал он себе. – Как следует выучу иврит с молодым раввином и больше никогда не пойду на мессу».

На его худом личике появилась довольная улыбка.

«А еще, – размышлял он, – там не было сбора пожертвований, а значит, и платить ничего не надо…»

Он вошел в дом на рю де Пти-Шанс и стал подниматься по лестнице. Ему так хотелось рассказать отцу о молодом раввине и о храме, только вот как объяснить все, что он чувствовал и слышал? Он принялся сочинять, что скажет отцу. «Ну, ты же понимаешь, правда? То, что я почувствовал, когда увидел свечи и молитвы в книжечке? А у раввина голос такой же, как твоя музыка. Он тоже будто плакал и был таким жалобным и потерянным. Ты ведь понимаешь меня? Я больше никогда не буду как поросенок. Не буду как поросенок!»

Казалось, он все еще слышит голос раввина и видит золотые свечи. Отец и Джулиус крепко связаны друг с другом, остальные вообще не в счет. Молитва излечила боль в животе и голове. Джулиус больше не чувствовал ни усталости, ни дурноты от винного супа. Ему хотелось побежать к отцу и рассказать о своем счастье.

Он толкнул дверь в комнату – заперта. Потряс и подергал за ручку – все равно не открылась. Он начал пинать дверь.

– Ну-ка, тише! – послышался мамин голос. – Прилегла я, плоховато мне что-то. Побегай еще, поиграй, отца встреть.

– Мама, я замерз! – крикнул Джулиус. – Уже темно, на улице страшно. Впусти погреться.

– Не надоедай! – сердито ответила она. – Я четыре часа на улице простояла за едой тебе, что ж, и отдохнуть чуток нельзя? Беги отца дожидайся, а то будешь тут шуметь под ухом.

Джулиус медленно отпустил ручку двери. Мама стала недоброй, ей все равно, что пальцы у него посинели от холода, а ног он почти не чувствует. Что ж ему теперь, и спать на улице, раз мама устала? Да он бы тихонько посидел в углу и помечтал о храме, только и всего. Зачем так рано ложиться спать? Может, отец скоро придет. Джулиус открыл окно на лестнице и стал разглядывать прохожих, но было уже темно и плохо видно. Он уселся на подоконник и принялся стучать ногами по стене. Что, интересно, сейчас делает молодой раввин? «Йойшейв бесейсер». Джулиус этого никогда не забудет. Из комнаты доносились какие-то шорохи. Мать что-то бормотала, а ей вполголоса отвечал Жак Трипе. Нет, это же несправедливо, разве это по-доброму, это уж слишком! Его она в комнату не пускает, а этому болвану Жаку Трипе там находиться можно? Джулиус соскочил с подоконника. В зарешеченном слуховом окошке мерцал свет свечи. У Джулиуса появилась идея. Он заберется на лестницу, которая ведет на крышу, дотянется до окошка и крикнет матери, чтобы перестала быть такой злой. Может, тогда она его впустит? Он взобрался на лестницу, уперся локтем в подоконник, подтянулся и застыл в изумлении. Мать вовсе не отдыхает, а лежит на матрасе с Жаком Трипе. Ей нельзя такое делать, это можно делать только с отцом, при чем здесь Жак? Как ужасно она себя ведет! Должно быть, понимает, не то дверь бы не запирала. Побоялась, что Джулиус войдет и увидит и ей станет стыдно. До чего же гнусно! Он ее ненавидит. Как ужасно видеть ее с Жаком Трипе! Джулиусу хотелось наброситься на мать с кулаками. Она заслужила, чтобы ее побили, да даже кнутом отхлестали. Его бросило в жар от злости и обиды за отца.

– Я все вижу. Все вижу! – прокричал он в окошко. – Совсем ты не спишь, ты мне наврала. Я скажу папе, он тебя побьет.

Они в ужасе подняли головы. Жак отскочил от матери, а она попыталась прикрыться одеялом.

– Все вижу, все вижу, не обманешь! – кричал Джулиус.

Сердце его бешено колотилось. Он спрыгнул с лестницы, распахнул окно в коридоре и высунулся наружу. Вон отец подходит к парадной. В тусклом свете фонаря видна его долговязая согбенная фигура. Еле переставляет ноги от усталости. Бедный отец, как же он разозлится. Джулиуса трясло от ярости. Он высунулся посильнее и закричал:

– Отец, отец! Беги сюда, скорее, мать лежит на матрасе с Жаком Трипе!

Отец поднял бледное лицо и непонимающе уставился на Джулиуса.

– Быстрее, быстрее! – кричал тот, нетерпеливо дергая ногами. – Они лежат на матрасе! Я в окошко видел!

Его схватили за волосы, оттащили от окна. Лицо у Жака было красное, опухшее.

– Замолчи, болван, замолчи, – прошептал он, тряся Джулиуса, будто крысу. – Я тебе сотню су дам. Да все, что угодно… – Неожиданно он разжал руки, прислушался и глянул вниз через перила.

Они сотрясались – кто-то бегом поднимался по лестнице.

– Это отец! – завопил Джулиус. – Отец! Я сказал ему, что видел тебя и маму. Он тебя побьет!

Жак Трипе попятился к стене. Лицо его побелело, будто от него отхлынула вся кровь, да и вид у него был какой-то странный. Внизу уже показался отец в промокшей и забрызганной грязью форме. После каждого его шага на ступеньках оставались темные лужицы. На мокром от пота лице сверкали глаза. Он оттолкнул Жака Трипе, даже не взглянув на него, и прошагал в комнату. Джулиус – за ним. Потом отец закрыл дверь. Жак Трипе за ней как-то странно всхлипнул и в ужасе помчался вниз по лестнице, а потом, наверное, и по городу, не разбирая дороги. Мать, перегнувшись через матрас, торопливо расправляла одеяло. Волосы ее спутались, лицо было опухшим, как у деда, когда тот выпивал.

– Не верь ей. – Джулиус сжал отцовскую руку. – Она лежала тут с ним. Я знаю. Я видел.

Отец оттолкнул его и, ни слова не говоря, направился к матери.

– Нет, – молила она, выставив вперед руку и пятясь к стене. – Нет… нет…

Отец схватил ее за шею, подмял под себя; тело ее странно изогнулось, одна нога зацепилась за другую. Отец сжимал руки все сильнее, мать задыхалась и кашляла, лицо ее побагровело, в выпученных глазах застыл ужас.

– Давай, давай! – кричал Джулиус. – Так ей и надо! Так ей и надо! Сделай ей больно, сожми ее!

Отец швырял ее туда-сюда, будто тряпичную куклу. Туфли упали с ее ног, босые пятки барабанили по полу. Она пыталась вдохнуть, издавая ужасные звуки. Скрюченная, с вылезающими из орбит глазами, она выглядела отвратительно.

– Давай, давай! – кричал Джулиус.

Неожиданно отец разжал руки, и она тяжело упала на пол, раскинув ноги. Язык у нее вывалился изо рта, лицо почернело. Она лежала совсем неподвижно, с оскаленным ртом, похожая на кролика, которого дед однажды придушил в полях за Пюто. Тяжело дыша, отец опустился на стул и вытер пот со лба. Джулиус потрогал мать ногой. Она не шевелилась.

– Ты, наверное, ее убил, – сказал он.

Отец не произнес ни слова.

Наконец он встал, налил воды в таз и окунул в него лицо, а потом всю голову. Вода залилась ему под рубаху.

– Тебе, наверное, тепло, – сказал Джулиус.

Отец вытерся полотенцем, налил воды в стакан и с жадностью его осушил. Потом посмотрел на мать, лежащую на полу.

– Она умерла? – спросил Джулиус.

– Да, – ответил отец.

Джулиус не знал, что сказать. Так матери и надо. Она заслужила смерть за то, что была с Жаком Трипе. Он понимал, почему отец ее убил, – не хотел, чтобы портили то, что принадлежит ему, свое он бы никому не отдал. Конечно, отцу было очень жаль убивать ее, но ничего другого не оставалось. Он будет очень сильно страдать, но это был единственный выход. Джулиус знал, Джулиус понимал. Он же утопил свою кошку, чтобы больше никто не кормил ее и не гладил. Отец убил мать по той же причине.

– Это хорошо, что она умерла, да? – спросил Джулиус.

– Да, – сказал отец.

– Ты ведь не смог бы дальше с ней жить?

– Нет.

– Лицо у нее такое страшное, прикрыть?

– Да, одеялом.

Джулиус взял одеяло с матраса и аккуратно накрыл им тело матери.

«Мне еще немножко рано горевать о ней, – думал он. – Я еще не пересердился».

Вид у отца был совершенно изможденный и странный, и лицо по-прежнему белое как простыня. Джулиус чувствовал себя взрослым, ему хотелось позаботиться об отце.

– Ты, наверное, устал, – сказал он. – Приляг, поспи. Сон поможет. Когда я бросил Мимитту в Сену, мне хотелось лечь и уснуть.

– Не хочу, – ответил отец.

Он снова сел на стул, вел он себя как-то не так. Джулиус подошел и обнял его за ногу.

– Сперва бывает грустно, – сказал он. – Я так страдал, когда убил Мимитту. Даже говорить ни с кем не хотелось. Я и сейчас иногда по ночам пла́чу. Ты, наверное, тоже будешь скучать по маме. Но с этим уж ничего не поделать. Ей лучше быть мертвой, чем с другими. – Он прижался щекой к щеке отца. – Я тоже буду по ней очень скучать. Злость пройдет, и тогда я запла́чу.

Отец его обнял, так крепко, что Джулиус едва мог дышать. Потом поцеловал в глаза и в губы.

– Ты только мой малыш, да? – сказал он.

– Да, – ответил Джулиус.

Ему так хотелось рассказать отцу про храм и про молодого раввина, но, наверное, время неподходящее. Ладно, расскажет позже.

– Не очень-то здорово, что мама лежит тут посреди комнаты, да? – спросил он. – И без одеяла мы ночью замерзнем.

Отец встал со стула и принялся застегивать рубаху.

– Мы не будем тут спать, – ответил он. – Сейчас же уедем. Укутайся в шарф и надень пальто, а остальную свою одежду свяжи в узел.

– Куда мы поедем?

– Не знаю, куда-нибудь. Здесь нельзя оставаться.

– Домой в Пюто?

– Нет.

– Почему, папа? Я не трус. Я не испугаюсь пруссаков. Они вон сегодня не стреляют.

– Это потому, что перемирие будет.

– Откуда ты знаешь?

– На стенах листовки расклеили. Завтра объявят. Париж капитулирует.

– Значит, осаде конец и пруссаки победили?

– Да, малыш.

– Почему же тогда нельзя ехать домой?

– Потому что Пюто не наш дом, а твоих деда и матери. У нас с тобой нет дома. Париж не наш город, а Франция нам не родина. Мы – Леви, мы евреи.

Джулиус не нашелся что ответить. С этим не поспоришь. Он принялся собирать одежду, как велел отец. Хорошо, что они больше не будут жить на рю де Пти-Шанс.

– Надеюсь, кто-нибудь похоронит мать, – сказал он. – Жак Трипе до смерти перепугается, когда увидит. Не хотел бы я быть на его месте, а ты?

Отец не ответил. Он снял форму гвардейца и переоделся в старую одежду. Странно было видеть его в ней.

– Тебя никто не узнает, – рассмеялся Джулиус. – Вон как похудел с тех пор, как началась осада. Одежда висит на тебе.

Отец открыл окно и выглянул на улицу. Потом задул свечу.

– Все тихо, – сказал он. – Никого.

Он отпер дверь и прислушался. Из коридора тоже не доносилось ни звука.

– Ну что, готов? – спросил отец.

Джулиус не знал, есть ли у отца хоть какие-то деньги.

– У мамы кошелек на поясе, возьмем его? – спросил он.

– Нет, – ответил отец. – Не надо. Денег у меня на первое время хватит.

Он стал спускаться по лестнице; его ботинки скрипели.

Джулиус колебался. Жаль было оставлять кошелек, матери же он больше не понадобится. Он присел рядом с ней и принялся нащупывать кошелек под одеялом. О, вот он. И похоже, полный. Монеты весело звякнули. Мама была теплая. Он сдвинул платье и поцеловал ее грудь. Он всегда любил запах ее кожи. Чтобы не заплакать, надо вспомнить, что она лежала на матрасе с Жаком Трипе. Он еще раз ее поцеловал, потом накрыл одеялом и позвенел кошельком около уха.

«Франков десять, а то и больше, – подумал он. – В каком-то смысле выгода задаром».

Придерживая кошелек в кармане, он побежал догонять отца.


Заночевали отец и сын Леви в часовне церкви Сан-Сюльпис. Джулиус поотламывал кончики алтарных свечей и сунул их в карман, туда же, где кошелек. Никто не узнает. Потом потряс приколоченный к стене ящичек с надписью «Для бедных» и крестом под ней. Заперт. Ничего не возьмешь. Уходить надо рано утром, а то придет священник и спросит, что они тут делают.

Здесь же с неделю назад Джулиус разжился тремя франками, продав осколок снаряда на сувенир.

– Жаль, пруссаки сегодня не стреляют, – сказал Джулиус. – Можно было бы подзаработать.

Но пушки молчали, над городом уже давно не рвались прусские снаряды. На улицах собирались группками люди – заплаканные, молчаливые, поникшие под тяжестью горя.

Поль Леви пробрался сквозь толпу, и вместе с Джулиусом они прочли висевшую на стене прокламацию, подписанную всеми членами правительства «в Париже, 28 января 1871 года». В ней сообщались условия перемирия и капитуляции. Осада продлилась четыре месяца и двенадцать дней. Народ читал молча. Никто не возмущался, но и одобрительных возгласов не было. Люди смотрели на черные буквы и безмолвствовали, будто пережитые страдания, ужасы, горе, все то, что засело глубоко в душе, невозможно было выразить словами. Похожий на Жана Блансара мужчина в синей рабочей блузе и сдвинутом на затылок картузе стоял, скрестив руки на груди и храня каменное выражение лица. Казалось, он даже не читает, просто смотрит куда-то перед собой сухим холодным взглядом.

– Все кончено, – сказал он наконец, и голос его прозвучал словно издалека.

Ему никто не ответил. Какая-то женщина всхлипнула и тут же умолкла, прикрыв рот шалью. Вскоре толпа рассеялась. Джулиус поглядел на отца. Тот тоже словно онемел. Странным ошеломленным взглядом он смотрел на прокламацию и не двигался, будто спал с открытыми глазами. Джулиус потянул его за руку.

– Все кончено, – произнес отец те же слова, потом повернулся и зашагал прочь.

– Куда мы идем? – спросил Джулиус, но отец не ответил.

День был сумбурным и непонятным. Они бродили по городу, нигде подолгу не задерживаясь, потом наступил новый день, за ним еще и еще. Ночевали в церквях. Днем отец куда-то уходил, а Джулиус пытался самостоятельно разузнать, можно ли уехать из Парижа, не дожидаясь перемирия. Оказалось, что для этого нужен пропуск, который оформляют в префектуре. Фактически жители Парижа оказались пленниками в собственном городе. Если бы Поль Леви подал прошение в префектуру, то обнаружил бы себя. Он был в растерянности. Ненаходчивый и непрактичный мечтатель, он хотел только одного – уехать из Парижа, а если получится, то из Франции. Эта мысль прочно засела у него в голове, затмив собой все остальные.

Как-то раз они с сыном сидели, прижавшись друг к другу, у входа в церковь. Вид у отца был нездоровый; его черные волосы спутались, он не мылся уже три дня.

– Надо уехать, – все время повторял Поль Леви. – Надо уехать.

Он сидел, низко опустив голову, его бледные руки безвольно свисали с колен.

Джулиус выворачивал картуз, ища блох. Наконец поймал одну и раздавил между пальцами.

– А если на поезде каком-нибудь? – спросил он. – Осада закончилась, должны же поезда ходить. Солдаты разъезжаются по своим деревням.

– Нужен пропуск, – возразил отец. – Нас не пустят на вокзал. А поезд останавливается на станциях, пруссаки обыскивают вагоны. Да и сколько билет стоит, я не знаю. Ехать далеко, много денег надо.

– А куда нам нужно, отец?

– На юг. – Поль Леви неопределенно махнул рукой.

Джулиус знал, что на юге всего вдоволь и всегда светит солнце.

– Да вот еще, деньги на билет тратить, – фыркнул он. – Задаром надо уехать.

Отец не знал, как это устроить.

– Без билета куда уедешь, – покачал он головой.

Он, кажется, потерял всякую надежду, весь как-то сжался и поник. Это был уже не тот отец, который тряс мать, как крысу. Щеки его запали, глаза ввалились. Джулиус подумал, что отец великолепен только в редкие моменты, а в остальное время он – жалкое создание.

«Я и Блансар, и Леви», – сказал себе Джулиус и принялся размышлять о том, как уехать из Парижа, не заплатив ни су.


Именно Джулиус пробрался на Орлеанский вокзал и узнал, что в четверг, в два часа ночи, отходит товарный поезд в Дижон. Служащий вокзала сообщил об этом какому-то военному, а тот – еще одному, и никто из них не заметил еврейского мальчика, грызущего ногти.

– Посты еще не сняли, – сказал служащий. – Пруссаки ни туда ни сюда не пускают. Никто не знает, в какой день и в какое время прибудет поезд, остается только надеяться на лучшее.

Джулиус отошел небрежной походкой, сунув руки в карманы.

«В два часа ночи будет темно, – рассуждал он. – Какой болван станет обыскивать вагоны? И вообще, люди в товарных поездах не ездят».

Он рассказал отцу о том, что услышал.

– Нас поймают и арестуют, малыш, – сказал тот. – Шанс спастись – один на миллион.

– Когда я первый раз ловил крысу во время осады, – возразил Джулиус, – у меня ничего не было, кроме хлебной корки да булыжника, вот там был шанс один на миллион.

В полвторого ночи в четверг они спрятались за старой сигнальной будкой, стоявшей среди множества железнодорожных путей прямо за Орлеанским вокзалом. Было темно, вдалеке мерцали огни. Кругом виднелись пустые вагонетки, на которых было написано что-то неразборчивое. Какие-то из них, наверное, уберут ночью, а остальные будут неделями стоять на запасных путях. Поль Леви стал осторожно пробираться вдоль путей, а Джулиус бежал за ним следом. Впереди виднелась сцепка из вагонов. Джулиус оглядел пути – пусто. Да, наверное, это и есть состав в Дижон. Неожиданно раздался свисток, и в воздух взвились клубы дыма. Приближался паровоз. Отец поднял Джулиуса на плечо и подсадил в ближайшую вагонетку и сам взобрался следом. Джулиус упал ничком на груду щебня. Они с отцом лежали рядом, прислушиваясь. Через несколько минут вагон сотрясся от резкого толчка – к составу прицепили паровоз.

– Задерживаемся до полтретьего! – послышался голос.

– Кто знает, уедем ли вообще? Да и все равно еще в Шатийоне досматривать будут.

Голоса удалялись, становясь все неразборчивее.

– Лежи тихо, – прошептал отец. – Рано или поздно поедем, надо ждать.

Они попытались удобнее устроиться среди камней, но это были не просто камни, а острая щебенка. Минуты тянулись бесконечно, потом паровоз неожиданно запыхтел, вагоны дрогнули, кто-то громко прокричал какой-то приказ, и они поехали.

Ярдов через триста остановились. Снова раздался свисток, потом все смолкло. Стояли минут двадцать.

– Что случилось? – прошептал Джулиус.

Отец не ответил, да и что он мог сказать? Вагоны дернулись, звякнули и возобновили движение. Ехали медленно, не набирая хода. Поминутно останавливались – пути впереди были перекрыты. Пошла мелкая морось, и стало холодно. Джулиус порадовался, что обмотался шалью, но дождь все равно затекал за шиворот. Прусские кордоны были еще впереди. Часа через два езды с поминутными остановками встали надолго, должно быть на станции, судя по отсветам фонарей и суете вокруг.

Вдоль путей шли люди, один из них говорил резким возмущенным голосом:

– А я говорю, мы уполномочены. Поезд следует в Дижон, через Орлеан. Да не можем мы ехать короткой дорогой, не дают нам.

– Nix, nix-pass, passer[261], – ответил ему властный гортанный голос.

– Прусский кордон, – прошептал отец, коснувшись плеча Джулиуса. – Наверное, мы в Шатийоне.

– Что он говорит?

– Что не пропустит нас.

Сердце Джулиуса затрепыхалось, в горле встал ком. Неужели их отправят обратно и все начнется сначала? Париж, Орлеанский вокзал, церковь Сан-Сюльпис, а отца посадят в тюрьму. Голоса слышались совсем близко, говорившие шли мимо вагона, машинист спорил и упрашивал, пруссак отвечал на немецком.

Шаги и гортанные голоса множились. Прошел час. Все ушли, кругом стало тихо, только дождь барабанил по крыше станции.

– Папа, я есть хочу, – прохныкал Джулиус.

Поль Леви дал ему сигарету.

– Тише, малыш, попробуй поспать.

Джулиус устал и проголодался, от него дурно пахло, ему было холодно, но сон не шел. Их могут обнаружить в любую минуту. Он смежил веки, и перед глазами тут же заплясали темные кляксы, как будто начинался кошмарный сон. Голова его клонилась все ниже, он задремал, готовый забыться тяжелым сном, но тут же резко проснулся – вдоль состава снова шел машинист, ворча и ругаясь вполголоса.

– Ну наконец-то, – бормотал он своему спутнику. – Задержали вон на сколько, суматоху подняли! Эти прусские тупоголовые скоты слов нормальных не понимают. Ну наконец-то…

Снова раздался свисток, из трубы паровоза вырвался дым, вагоны покатились по рельсам. Отец что-то шептал, но Джулиус разбирал только отдельные слова. Отец говорил на иврите. Он молился. Джулиус тоже стал молиться. Обращаясь к молодому раввину, что стоял у золотых свечей, он бормотал одни и те же знакомые ему слова.

Поезд набирал ход. Теперь, когда прусский кордон остался позади, машинист постарается нагнать время. Джулиус ударялся о щебенку, его швыряло из стороны в сторону. Ему никак не удавалось лечь: его раскачивало туда-сюда, бросало на острые камни – все тело было в синяках, руки, колени и лицо распухли и покрылись ссадинами.

– Скажи им, чтоб остановились, скажи, чтоб остановились! – кричал он.

Но поезд ехал все быстрее. Теперь он с грохотом мчался по тоннелю, воздух наполнился копотью и дымом, вокруг стояла непроглядная тьма. Джулиусу казалось, в легких совсем не осталось воздуха. Он был измучен и окончательно сломлен.

– Отец, – прошептал он. – Отец, не дай мне умереть.

Найдя в темноте Джулиуса, Поль Леви распахнул на них обоих мокрую одежду и положил его себе на теплую грудь; крепко обняв сына, он следил, чтобы тому было мягко лежать и он не скатывался на острые камни. Самого же его нещадно бросало на них спиной, из ссадин текла кровь, а головой он ударялся о большой зазубренный булыжник. А Джулиус спал.


Пять недель отец и сын Леви добирались из Дижона в Марсель. Они побирались, просили дать им денег в долг, приворовывали; ночевали в крестьянских домах, куда их пускали из милости, в церквях, а иногда и вовсе где-нибудь под изгородью. Февраль выдался теплым, на безоблачном небе целый день светило южное солнце. Ели когда придется. Джулиус взял на себя добычу еды и всякий раз, пользуясь гостеприимством крестьян, сжимал в кармане кошелек и радовался, что нет нужды тратить деньги. Отцу он про кошелек не сказал. Презрительный и гордый отец страдал, когда приходилось полагаться на милость посторонних; он не понимал, как можно испытывать радость и азарт оттого, что удалось получить что-то задаром.

В городах было сложнее. В Лионе Джулиус уговорил отца играть на флейте, и Поль Леви позволил усадить себя на край тротуара, став тем самым безвольным и нищим евреем, которым помыкала властная Луиза Блансар. Джулиус стоял рядом с картузом в руке и, подталкивая отца в бок, командовал: «Давай, давай играй».

Мальчик резко повзрослел за недели скитаний под открытым небом. Он посмуглел и зарумянился на солнце, его плечи раздались, мышцы ног налились силой. С отцом же все было наоборот. Поль Леви остался таким же бледным и худым, как раньше. Тяжелые месяцы в осажденном городе не прошли даром, к тому же он так полностью и не оправился после мучительного путешествия в груженном щебенкой вагоне. Джулиус понятия не имел о том, какие страдания отец претерпел ради него, и теперь вид всегда бледного и уставшего отца раздражал его так же, как в свое время раздражал мать. Сам физически крепкий, он не понимал, что у кого-то может не хватать сил, считая любое нездоровье проявлением лени и слабоволия. Дед и мать всегда называли отца лентяем.

– Еще каких-то восемь километров до Авиньона, отец, – сердился Джулиус. – Пошли быстрее, а? Ты же днем целый час на солнышке просидел. Если в город поздно придем, еду трудно будет найти. У меня и так живот уже подводит. А, да ты никогда есть не хочешь, тебе все равно.

– Иду, иду, малыш, потерпи, – отзывался отец, глядя на него запавшими глазами. – Обещаю, скоро ты наешься досыта.

И он плелся за сыном по ухабистой дороге, с трудом переставляя длинные ноги, а на его худом бледном лице проступали синие вены.

– Ну давай же, давай! – покрикивал Джулиус.

В городах Джулиус торговался с хозяевами лавок и сердился, если отец платил, сколько скажут.

– Да не смешите меня, кто за такие апельсины четыре су даст? Они и двух-то не стоят. Послушайте, мадам, мой отец глуп, у него с головой плохо, мы либо берем их по десять сантимов за фунт, либо вообще не берем. Десять сантимов? Хорошо. Вот вам деньги.

– Ты ведешь себя подло и бесчестно, – упрекал его отец, но сил спорить у него не было.

– Ну и что с того? Зато заработали. Не приставай ко мне.

Поль Леви и Джулиус пришли в Марсель десятого марта, ровно через пять недель после начала своего путешествия. В порту у причала стояли корабли, по мощеной набережной прогуливались загорелые, покрытые татуировками матросы со всего мира. В Марселе весь день сияло солнце, на улицах лежала белая пыль, а в воздухе приятно пахло старым базаром – едой и вином, табаком и спелыми фруктами. С балконов улыбались женщины, позевывая и лениво потягиваясь.

Отец бродил по причалу, разглядывая корабли и выспрашивая, куда они отправляются.

– Тебе что, так хочется сидеть в грязном трюме? – возражал Джулиус. – В Марселе лучше.

– Надо найти место потеплее, – говорил отец, дрожа от легкого морского бриза, – он теперь все время мерз.

– И куда ты хочешь уплыть? – поинтересовался Джулиус.

Отец помолчал, потом посмотрел на Джулиуса и улыбнулся:

– На закате жизни человека всегда тянет в родные края.

– Но ты ведь не старик еще, почему ты так говоришь? – недоуменно спросил Джулиус.

– Я ведь не из Пюто родом, – продолжал отец. – Я не Блансар из французского городка, как ты. Мои родители из Алжира, мама привезла меня оттуда, когда я был младенцем. Я ничего не помню о том времени, но теперь настала пора вернуться.

– А где этот Алжир?

– На севере Африки, вон там, за морем. Надо узнать, когда мы сможем сесть на корабль.

В начале следующей недели в Алжир должно было отплыть грузовое судно. На него брали пассажиров, но кают не было, так что предстояло устраиваться прямо на палубе. Пассажирам выделили маленький закуток, и все плавание они должны были сидеть в нем, как звери в клетке. То было жалкое сборище бедняков – «отбросы» Марселя, которые не могли заработать себе на жизнь, и беднейшие арабы из североафриканских городов. На палубе не было ни уборных, ни возможности уединиться, да этого и нельзя было ожидать за жалкие гроши, что заплатили все эти люди. Вонь и грязь ужасали, женщины сидели рядом с мужчинами, и никто не пытался устроить какую-нибудь перегородку или навес.

Море сильно штормило. Плавание продлилось пять дней – в такую погоду это считалось удачей. Джулиус страдал от морской болезни, его почти все время тошнило.

Арабы и не пытались поддерживать чистоту. Поль Леви убирал за ними всю грязь, оттирал закуток, постоянно поскальзываясь и спотыкаясь на качающейся палубе; превозмогая дурноту, чистил апельсины для Джулиуса, который тянул к нему руки и плакал.

Только на следующий день после прибытия в Алжир, когда ужасы побега из Парижа, изнурительная многодневная дорога в Марсель и нечеловеческие тяготы плавания в Африку остались позади, Поль Леви позволил себе сдаться. Они с Джулиусом заночевали в убогой портовой гостинице, а когда проснулись, за окном стояло прекрасное южное утро и солнце уже грело сильнее, чем в Париже в мае. Открыв окно и отдернув занавески, Поль увидел бескрайнее синее море, сверкающие белые дома и пыльные улицы, залитые солнечным светом. Тепло окутало его исхудавшее тело, на бледном, осунувшемся лице появилась улыбка. Он прислонился к оконной раме и склонил голову на руки.

– Ну вот и все. Больше я никуда не пойду.

Джулиус положил ладонь ему на руку.

– Надо осмотреться и подумать, как тут жить, – сказал он. – Алжир, похоже, большой. Тут можно неплохо заработать.

Этот странный город будоражил его и вызывал любопытство. Здесь были сотни незнакомых улиц и холмов и широкая дорога, уходящая в гору, где среди высоких деревьев белели дома. Тут зеленели сады и росли цветы – в воздухе разливались благоухание тропических деревьев, густо поросших мхом, медвяные ароматы и густой сладкий запах пурпурных цветов. А еще тут пахло базаром: пряностями, дубленой кожей, алыми плодами и спящими на солнце темнокожими людьми. Джулиус закрыл глаза и поглубже вдохнул запахи, что долетали с раскаленной солнцем улицы.

Поль Леви позволил вывести себя на солнце. Ему тоже хотелось окунуться в атмосферу Алжира, но он не отдавал себе отчета в том, насколько сильно болен. Они поднимались по дороге в квартал Мустафа, как вдруг отец покачнулся и, вцепившись Джулиусу в плечо, зашелся кашлем. Лицо его позеленело, взгляд остекленел, и он безжизненно осел на землю. Джулиус склонился над ним – растерянный, испуганный ребенок. Встречный прохожий перешел на другую сторону улицы. Никто не спешил проявлять сострадание. Джулиус чувствовал полную беспомощность – ведь он всего лишь маленький мальчик в чужой стране. И тут его осенило – он подтащил отца к ограде, а сам догнал прохожего.

– Извините, – сказал он, коснувшись его руки. – Мой отец очень болен. Вы не знаете, где тут иудейский храм?

Прохожий, прижавший ко рту платок, опасливо посмотрел на него сверху вниз.

– Где-то есть синагога, а где – не знаю. Лучше в больницу отца отведи. – С этими словами он повернулся и пошел своей дорогой.

Только третий прохожий смог назвать адрес. Джулиус помог отцу подняться и заметил невдалеке извозчика.

«Придется деньги из кошелька взять», – подумал он, гадая, сколько запросит извозчик.

Отцу было совсем худо, он не понимал, где находится.

Фиакр повез их обратно вниз, потом свернул налево – в лабиринт узких улочек, где террасы поднимались уступами к следующим «этажам» улочек, а дома стояли так тесно, что соприкасались друг с другом. Там пахло специями и дубленой кожей – непривычный, пыльный, теплый и загадочный запах. Из окон домов выглядывали женщины в покрывалах, а смуглые мужчины с крючковатыми носами стояли у дверей своих лавочек. Извозчик остановился перед неприметным белым зданием, зажатым между двумя массивными домами.

– Вот синагога, – сказал он и, презрительно сплюнув, протянул руку за деньгами.

Несмотря на бушевавшую в душе ярость, Джулиус молча расплатился – времени пререкаться не было. Он постучал в дверь. Ему открыл пожилой мужчина с черной бородой, доходившей до пояса. Его темные глаза улыбались, и мальчик понял, что здесь им помогут и больше не надо ничего бояться – все заботы снимут с его плеч, они с отцом в безопасности. Они среди своих, а это – сам раввин.

– Я привез отца, – сказал Джулиус, и сдерживаемые до того слезы потекли у него по щекам.

Он не мог говорить. Раввин все понял. Он обнял отца за плечи. Здесь не было ни странных южных запахов, ни таинственности, ни больших пурпурных цветов, только тишина и спокойствие. Они вошли внутрь, и дверь за ними закрылась.


Раввин Моше Мецгер сам кормил и лечил отца.

Джулиусу дали одежду и вдоволь еды и питья. Неужели это все появлялось из-за железных дверец в храме?

– Когда отец поправится и сможет уехать?

– Он не уедет, – ответил Моше Мецгер. – Неужели ты еще не понял, сынок? Это ваш дом. Ты и твой отец – дети храма.

– А это надолго?

Раввин засмеялся и погладил бороду.

– Пока твой отец не окрепнет настолько, чтобы сдвинуть Атласские горы. Вот и подумай, надолго ли.

– Папа никогда гору не сдвинет, – ответил Джулиус. – Я не глупый и понимаю: это значит, что мы останемся тут навсегда. Алжир станет нам родным городом, как когда-то Париж, а до этого Пюто. А платить надо будет? Мы бедные, у нас ничего нет.

Больной покраснел от стыда и протянул руку.

– Ты маленький грубиян, – сказал он. – Он скверный мальчик, месье раввин.

– Сообразительность у него в крови, – ответил Моше Мецгер, улыбнувшись и легонько ущипнув Джулиуса за ухо. – Не ругайте его.

– Я умею на рынке торговаться, – похвалился Джулиус.

– Это хорошо, дитя мое. А подготовить свою душу к служению в храме ты сможешь?

– Джулиус хочет стать раввином, – горячо поддержал его отец. – Язык он знает, и я много ему рассказывал. Больше всего на свете я хочу, чтобы он стал раввином.

– А ты сам этого хочешь? – спросил старик Джулиуса.

– Да, это было бы здорово, – ответил Джулиус, а сам подумал, что вырасти и стать мужчиной, достичь полного расцвета сил, уехать из Алжира, увидеть весь мир, все города и моря, новые места, новых людей, повстречать множество разных мужчин и женщин, жить и любить, иметь больше власти, чем все остальные, достичь таких высот, которых еще никто не достигал, быть не раввином в храме, а самим собой, Джулиусом Леви, – тоже было бы здорово!


Ему хотелось убежать куда глаза глядят, вырваться из тихой однообразной обстановки, что царила в доме раввина, и затеряться в уличной толпе. Казалось, из комнаты уже веяло тленом, в тепловатом спертом воздухе пахло дыханием тяжелобольного человека. Отец будто больше не принадлежал к миру живых.

«Мне все равно, – твердил себе Джулиус. – Мне все равно. Я забуду. Не стану больше думать о нем».

Он бежал по улицам, восставая против своего горя, стараясь не думать о сверкающих черных глазах на бледном лице отца. Ноги привели его на базар. Он всегда приходил сюда, ведомый каким-то глубоким врожденным чутьем. Тут было интереснее, чем на ярмарке в Нёйи: больше красок, жизни, движения, голоса и запахи жителей незнакомой восточной страны. Амбра, пыль, дубленая кожа, соприкосновение разгоряченных жарой смуглых тел; перезрелые алые фрукты огромных размеров, пурпурный цветок, раздавленный чьей-то босой ногой, торговец, несущий ковры, тщедушный старичок, расставляющий на земле медную посуду, женщина в покрывале, перебирающая яркие шелка на прилавке, нищий калека, протискивающийся среди ног прохожих ползком, словно пес: башмаки надеты на руки, на худом заострившемся лице под алой феской застыло придурковатое выражение. Рыночная суматоха волновала Джулиуса, им овладевало суетливое нетерпение – так трудно было слушать, как лавочники торгуются друг с другом, и не участвовать в их разговорах. Рынок был для него родной стихией, Джулиус просто не мог держаться от него в стороне. Он помнил тот день в Нёйи, когда ему впервые удалось продать найденные под прилавком увядшие цветы, и знал, что должен заниматься этим снова и никто и ничто ему не помешает.

Он потолкался среди ларьков, порылся в мусоре, собирая побитые фрукты, раздавленные цветы, упавший с прилавка товар. Прижав добычу к груди, он направился в дальний конец базара, где на сбегающей по склону улочке теснились дома, а узкие переулки и каменные лестницы переплелись друг с другом, точно нити паутины. Бедняцкий квартал, где живут нищие. Джулиус уселся на краю пыльной улицы, расстелил перед собой носовой платок и разложил на нем свои находки. Потом, приставив ладони ко рту, прокричал:

– А кто хочет живот набить и кошелек пощадить? Подходите, покупайте свежие фрукты почти задаром!

Какая-то старушка услышала его и принялась перебирать его товар. Прохожий вернулся и купил увядший букет. Вслед за старушкой над товаром склонилась еще одна женщина.

– Почти задаром! Почти задаром! – кричал Джулиус.

В каждой руке у него было по гладкому круглому апельсину, которые он держал так, чтобы не было заметно черных пятнышек на кожуре.

– Зачем платить вдвое больше на базаре?

Джулиус улыбался, зорко высматривая среди прохожих очередную «жертву».

– Девочка, хочешь сладкий пирожок? Посмотри, какой вкусный и пышный. Тебе же мама дала монетку? Ну спасибо, спасибо.

К нему, постукивая палкой по мостовой, шел слепец. Джулиус сунул ему под нос охапку пыльных цветов.

– Всего лишь су за этот свежий букет, вы понюхайте, дружище, понюхайте. Только сегодня утром из сада в Мустафе доставили.

Джулиус звякал монетками в кармане, вытирал пот со лба.

Увядшие цветы, которые забрал слепец, были последним товаром. Джулиус поспешно поднялся с земли и растворился в толпе, пока его не поймали и не побили настоящие торговцы. Он смеялся, сжимая деньги в кармане.

«Не стану я никогда раввином, что толку им быть, – думал он. – Я не для того родился, чтобы петь в храме. Торговать и богатеть – вот чего я хочу. Выгода задаром, выгода задаром».

Он улыбался, пиная камешек по пути и насвистывая песенку. Лежащий в постели отец, спертый воздух комнаты, серьезное бородатое лицо раввина – все было позабыто.

Джулиус спустился в порт. Весь день он смотрел, как разгружают корабли, слушал крики матросов, играл с темнокожими малышами, гонял крыс. Поел и попил он в таверне на пристани.

Он упивался шумом, гамом, жарой, людским мельтешением, знойным воздухом Алжира, пахнущим пылью и амброй.

Когда он вернулся в дом Моше Мецгера, солнце уже садилось и небо пылало закатным золотом. В мечети затянул свою песнь муэдзин – на башне виднелась темная фигурка, приставившая ладони ко рту.

На углу улицы араб уткнулся лбом в пыль. Скоро стемнеет, ночь здесь наступает быстро, без сумерек, белый город будто разом накроет черным покрывалом, из-за закрытых дверей послышится странное и загадочное бормотание и ритмичная музыка.

Джулиус постучался в дом. Его впустил старый слуга раввина, Амиди.

– Месье раввин прождал тебя весь день, – прошептал он, приложив палец к губам. – Никто не знал, где тебя искать. Твой отец умирает.

Какое-то мгновение Джулиус ошарашенно смотрел на него. Потом бросился наверх и припал ухом к двери. Кто-то монотонно, нараспев молился на иврите. Раввин. Джулиус повернул ручку двери и тихонько вошел в комнату.

Раввин стоял на коленях у кровати и молился, опустив голову на руки. Отец лежал неподвижно, взгляд его был обращен к настежь раскрытому окну. Солнце уже опустилось за крышу последнего дома, но небо еще хранило оттенок темного золота. Джулиус встал на колени у постели и вгляделся в глаза отца – два оникса на застывшем, как маска, лице. Не слыша молитв, отец неотрывно глядел на пламенеющее небо и думал о том, скоро ли умрет.

Муэдзин допел свою заунывную песнь, и на улице воцарилась тишина.

Раввин продолжал монотонно молиться. Неожиданно отец пошевелил руками, ища что-то на одеяле. Флейту… Не отрывая взгляда от неба, он поднес флейту к губам и заиграл. В воздухе поплыла тихая загадочная мелодия – отзвук крика, что растворился в небе; голос того, кто скоро покинет свое ложе и обретет избавление. Все выше и выше поднималась изысканная, дрожащая мелодия, трепетная песнь птицы, рожденная на ветру, стрела, летящая к закатному солнцу, последний вопрос, последняя мольба, посланник, что шептал слова у ворот заветного города.

Джулиус стоял на коленях, глядя, как отец уходит от него вместе с затихающей мелодией. Он будто бы забирал с собой и часть его самого, того малыша, который слушал молитву в храме, младенца, который обнимал отца за ногу, мальчика, который спасался на отцовской груди в тряском вагоне, ребенка, который плакал, любил, тянул руки к отцу.

Отец улыбнулся, и последний звук флейты прозвучал как вызов смерти, что уносила его туда, где нет ничего и никого, и, уходя, он навсегда забрал с собой маленького растерянного мальчика, испуганного жизнерадостного ребенка, частицу души Джулиуса – трепетную, горемычную, детскую.

Часть вторая Молодость (1875–1890)

Яркое солнце пробивалось в маленькую темную библиотеку сквозь задернутые шторы, оконные витражи и просветы между окном и карнизом. Солнечные блики золотили ковер и книги в кожаных переплетах. Тишину нарушали только равномерный и докучливый скрип пера да покашливание Моше Мецгера, который время от времени окунал ручку в чернила и поправлял очки на переносице.

Джулиус оторвался от книги и посмотрел на него: поджатые губы над длинной, теперь уже почти седой бородой, морщины вокруг рта, высокий, безмятежный лоб, согбенные плечи – Моше склонился над рукописью, не замечая ни жаркого солнца, ни духоты.

Джулиус ослабил воротничок и провел руками по волосам. Потом шумно вздохнул и поерзал на стуле, но Мецгер все так же невозмутимо продолжал свое занятие – то ли делал вид, что не слышит, то ли и правда был глуховат. Джулиус перелистнул страницы, но буквы не хотели складываться в красивые слова, будто бы назло ему прикидываясь бессмыслицей. Тогда он потихоньку вытянул из-под обложки «Еврейской истории» тоненькую книжицу. От частого использования она истрепалась, страницы были мятые и грязные, а название «Начала математики» почти скрылось под предательскими пятнами от леденцов и цукатов. Джулиус открыл ее наугад и огрызком карандаша принялся записывать:

«Первого июня одолжил Марселю Гиберту пять франков пятьдесят сантимов; под десять процентов, то есть пятьдесят пять сантимов, в неделю; за три недели – один франк шестьдесят сантимов; итого на сегодня, двадцать первое июня, должен семь франков десять сантимов. Пьер Фалько две недели назад занял два франка под три процента – отец бедный, дает мало денег. Выходит одиннадцать су или два франка шестьдесят сантимов, за оба раза должен девять франков семьдесят сантимов. Если не требовать долг еще неделю, получится круглая сумма в десять франков… Десять франков – это немало: у пьяного Ахмеда можно выторговать те два ковра, скажем, за пятнадцать франков оба, а потом продать в Мустафе аж за тридцать каждый. Шестьдесят минус пятнадцать – сорок пять франков прибыли. Почти что выгода задаром…»

Джулиус вытер лоб носовым платком и обмахнулся книжкой. В щель между шторами светило солнце. Он представил белые домики в солнечном мареве, извилистые мощеные улочки, сияющее голубизной небо, палящую жару, которая так ему нравилась.

Наконец старик закрыл книгу и отложил очки в сторону.

– На сегодня хватит, – произнес он. – Неследует перенапрягать ум. Пойди отдохни.

Джулиус вышел из комнаты, посмеиваясь про себя. В свои пятнадцать он был высоким и стройным юношей, внешне поразительно напоминавшим Поля Леви: те же черты лица и тонкие губы, узкие бедра, длинные красивые руки. Однако плечи и грудь у него были широкие, как у Жана Блансара, голову он держал высоко и вел себя вызывающе уверенно, как дед.

Он немного постоял, вдыхая горячий воздух. Пахло амброй, пылью, пóтом араба, устроившего себе сиесту под стеной, а из окна прачки Нанетты доносился запах пропаренного белья – все это нравилось Джулиусу, было частью жизни. Он порылся в кармане в поисках сигареты и, оглянувшись на дом раввина – не видит ли кто, – с наслаждением глубоко затянулся. Еще в карманах нашлись лепесток бугенвиллеи и листок эвкалипта, которые он сорвал на днях в Мустафе. Они увяли и смялись, но аромат сохранили. Он куснул цветок, желая ощутить не только аромат, но и вкус, и пошел по улице, насвистывая песенку, – руки в карманах, в зубах сигарета. На углу улицы его должны были дожидаться приятели. А, вот и они: Марсель Гиберт, Пьер Фалько, веснушчатый сын цирюльника – сорвиголова Тото, метис Бору. Самый младший из всех, пятнадцатилетний Джулиус, был у них заводилой.

– Раньше улизнуть не получилось, – бросил он. – Пошли, времени нет.

Подъем в гору, откуда вдаль по бескрайнему простору уходила дорога на Константину[262], был долгим, да еще солнце палило нещадно.

Через два с небольшим часа предместья Алжира совсем скрылись из виду, и приятели очутились у небольшого леска, скрывавшего их от дороги.

– Ничего себе прогулочка! – шумно выдохнул Пьер. – Я уж думал, мы никогда не дойдем. Будем надеяться, что нам повезет.

– Если дело не выгорит, так хоть повеселимся. – Тото с усмешкой подмигнул Бору и прищелкнул пальцами.

– Когда это нам не везло? – спросил Джулиус. – Стал бы я вас сюда тащить, кабы не был уверен?

– Ладно, что делать-то будем? – спросил Марсель.

Он был самым старшим, и ему претило подчиняться тому, кто младше всех.

– Ты мне должен, дружище, – напомнил ему Джулиус. – Подсчитал должок?

Марсель покраснел, переминаясь с ноги на ногу.

– Может, подождешь до завтра? – пробормотал он. – Посмотрим, как сегодня дела пойдут.

– Три недели прошло, – отрезал Джулиус. – С завтрашнего дня с тебя будет не десять процентов, а пятнадцать.

– А, ладно, тогда сейчас отдам. Пятнадцать мне не по карману.

Монеты перекочевали из рук в руки.

– План пока такой, – начал Джулиус. – Скоро тут проедет торговец. Он сейчас километрах в трех отсюда или около того. Его разморит на солнце, и он захочет размять ноги. Спрячетесь здесь, а я с ним заговорю. Когда подам сигнал, бегите к мулам. Бору привычный с животными управляться, он берет на себя двух. Мы все – по одному. Гоните сломя голову и вопите что есть мочи. Мулы испугаются и понесут. Главное – держитесь покрепче, чтоб не сбросили.

– А если торговец за нами погонится?

– Не погонится, это я беру на себя, – ответил Джулиус.

Мальчишки взволнованно и испуганно переглянулись.

– А что ты с ним сделаешь? – спросил Тото.

– То же, что Давид с Голиафом. – Джулиус похлопал себя по карману.

Приятели недоуменно заморгали.

– Я же еврей, я все знаю, – рассмеялся Джулиус и зашагал к пригорку, откуда открывался хороший обзор на длинную извилистую дорогу и можно было сразу заметить торговца с мулами.

Джулиус лежал в придорожной канаве, положив подбородок на руки. Через час вдалеке наконец показалась небольшая процессия: пять мулов шагали в связке гуськом, на расстоянии фута четыре или чуть больше друг от друга, а на шестом восседал торговец-араб, устало покачиваясь в седле и склонив голову на грудь.

Джулиус поднялся из укрытия и медленно двинулся ему навстречу. Подойдя на достаточное расстояние, он поднял руку и прокричал:

– Доброго дня! Да защитит Аллах тебя, сыновей и внуков твоих. Сигареты не найдется?

Торговец осоловело воззрился на него сверху.

– Я еду с самого полудня, устал и тороплюсь, так что не мешай мне. – С этими словами он щелкнул длинным кнутом, понукая мулов.

Джулиус отскочил в сторону, чтоб не попасть под копыта, и порылся в кармане.

– Ты уже седьмой погонщик мулов здесь за сегодня, – заявил он. – На базаре точно места не найдешь.

Араб обернулся в седле и изумленно уставился на Джулиуса.

– Да не может… – начал он, но не договорил, потому что мальчик, тщательно прицелившись, выстрелил камнем из рогатки ему прямо между глаз.

Араб со стоном повалился на землю, дернулся и затих.

Джулиус тут же бросился к неподвижному торговцу, чуть повозившись, отстегнул у него с пояса тяжелый кошель и торопливо запихал себе под рубаху. Потом, оглядевшись по сторонам, оттащил торговца к краю дороги и сунул ему в зубы сигарету – ни дать ни взять путник, присевший отдохнуть на обочине.

По сигналу Джулиуса мальчишки выбежали из-за деревьев, похватали мулов под уздцы и перерезали веревки. Потом вскочили на перепуганных животных, крича что есть мочи; мулы взбрыкнули и помчались по дороге, тряся гривами и вздымая клубы белой пыли.

Джулиус склонился над арабом. Тот все так же «сидел» на обочине, обмякший и неподвижный, а между глаз у него зияла глубокая рана. Джулиус взобрался на шестого мула и, покрепче схватившись за луки седла, с громким криком ударил пятками в бока животного.

Мул помчался вслед за остальными, Джулиуса подбрасывало в седле, носом он ударялся об изогнутую дугой шею мула, волосы хлестали его по лицу, он содрогался от смеха и боли. Летящая в глаза пыль смешивалась с потом и застывала коркой на лице. Перепуганные животные неслись вперед, будто одержимые дьяволом. Джулиусу казалось, что из легких выбило весь воздух, в груди поднимался липкий удушливый жар, но он все равно хохотал, глядя, как мальчишки столь же беспомощно болтаются на спинах сильных мулов, и, несмотря на побитые бока и мучительную усталость, упивался этой дикой скачкой в пыли под палящим солнцем. Тяжелый стук крови в висках, отчаянное биение сердца, бешеная скорость, запах пота и пыли, неистовый грохот копыт – все это рождало в душе восхитительное ощущение!

Это был одновременно восторг и ужас: боль во всем теле, невыносимое жжение в пересохшей глотке, теплая шея мула, мельтешение деревьев, солнце, небо, а рядом испуганное лицо Бору, яркие белки его глаз.

Дорога пошла под уклон – подъезжали к предместьям Алжира. Марсель показывал куда-то вперед и что-то тараторил. Неожиданно после поворота они едва не ткнулись в стену, мулы от неожиданности шарахнулись в сторону, сбросив мальчишек, – двое чуть не угодили головой в канаву, а Бору, вцепившегося в уздцы своих двух мулов, протащило по земле ярдов пятьдесят. Марсель приземлился прямо в заросли кактусов и завопил от боли. Джулиус лежал лицом в куче навоза, не в силах перестать смеяться. Тото поднял его и стер грязь с одежды. Бору и Пьер привязали всех мулов, и теперь мальчишки стояли группкой, весело скалясь друг на друга и пыхтя как паровозы.

– Марсель в кактусах! – хохотал Джулиус. – Никогда не забуду, никогда! А Бору повис между мулами и ногой по земле загребает! Вот умора!

– А сам-то, – вторил ему Тото. – Сам-то лучше, что ли? Рожей в дерьмо!

Джулиус снова повалился в канаву от хохота.

– С этими полоумными тварями как поступим? – поинтересовался Марсель.

– Скоро узнаешь, дружище, скоро, – обессиленно ответил Джулиус. – Пойдем куда-нибудь выпьем сначала, ради всего святого. Базар подождет.

Тото снова помог ему подняться на ноги, и, взяв под уздцы несчастных животных, которые до сих пор испуганно раздували ноздри, приятели побрели вниз по склону холма. Они смеялись, спотыкались о камни, стряхивали грязь с одежды и картузов. Оставив трех арабчат-попрошаек присматривать за мулами, Джулиус с товарищами зашли в таверну утолить жажду.

Джулиусу, чья одежда была испачкана в навозе, срочно требовалось помыться. Так приятно было погрузить голову и плечи в прохладную воду, стряхивать капли с волос, чувствовать, как вода затекает за шиворот, охлаждая разгоряченное тело. Он с шумом вдохнул и выпрямился над умывальником, отфыркиваясь, как мокрый щенок. Он чувствовал себя так, будто ему намяли бока, а руки чуть не выдернули из суставов. Ноги были все в синяках от ударов о муловы бока, но чувствовал он себя хорошо, сил, наоборот, даже будто прибавилось. Он зажег сигарету и повязал голову мокрым носовым платком, чтобы было не так жарко.

Мальчишки в нетерпении колотили кулаками по барной стойке.

Джулиус протиснулся вперед и бросил официанту пятифранковую монету.

– Только побыстрее, – велел он. – Времени нет, нам надо продать полдюжины мулов до заката. Так что поторапливайся, а то мы пойдем в другое заведение.

Менее чем через двадцать минут все были пьяны, кроме Джулиуса. Он привык к спиртному и мог бы выпить и больше, но внутри уже все горело. Рука его была тверда и глаз зорок, но душу охватила беспечность – ему было наплевать на всех и вся.

– Пошли отсюда, слюнтяи, – скомандовал он мальчишкам, и они смущенно последовали за ним, как кроткие овечки.

– На базар поедем с ветерком, – небрежно бросил Джулиус.

Он снова одним махом вскочил в седло, грубо дернул поводья и поскакал по улочкам Алжира, распугивая прохожих. Помахал рукой старику, который выругался и погрозил ему палкой в ответ, и чуть не задавил женщину – та в ужасе закричала, схватив детей за руки.

– Поосторожней бы надо, не то солдаты за нами увяжутся, – сказал Пьер, но Джулиус только рассмеялся.

На скотном базаре Джулиус направил мула прямо в попавшееся на пути стадо овец. Кругом было многолюдно. Он с улыбкой огляделся, слыша такие дорогие сердцу звуки: продавцы торговались друг с другом на незнакомых наречиях, сопровождая слова жестами, покупатели кивали, перешептывались, звякали монеты, переходя из рук в руки. Джулиус пробрался к долговязому мужчине в длинной накидке и феске, который ощупывал ноги тощей кобылы. Нижняя губа у него выдавалась вперед, а глаза походили на рыбьи, но одет он был хорошо. «Богатый простак», – рассудил Джулиус.

– От голодной скотины проку не будет, – самоуверенно заявил он. – Такую продавать – честных людей грабить. Хорошо в лошадях разбираетесь?

– Да мне все равно, как лошадь выглядит, лишь бы сильная была и поклажу возила, – покачал головой рыбоглазый.

Джулиус кивнул и покрутил в зубах сигарету.

– Вижу, что разбираетесь, – произнес он. – Такая лошадь только для пастбища годится. Вам нужен мул – быстрый и сильный. – Джулиус наклонился и прошептал мужчине в ухо: – Только между нами. Тут мул есть из арабского табуна, пригнали в Алжир из Омаля[263] сегодня утром. Меня просили продать его подешевле, понимаете? – Он многозначительно приложил палец к губам и подмигнул.

Мужчина в феске не понимал, однако ж подмигнул в ответ.

– Не говорите никому, – прошептал опять Джулиус. – Охотников на него много найдется, цена сразу взлетит. Но я не хочу вопросов, а потому готов продать вам животное как можно дешевле. Восемь луидоров – и мул ваш. Только плата сразу и не торгуемся.

Мужчина снял феску и почесал затылок.

– Да это вдвое дороже, чем я собирался потратить, – сказал он.

– Ну если б это был заморенный пони, тогда да. А за породистого мула из табуна шейха Абдуллы Бен-Ахмеда восемь луидоров вообще не цена, а тьфу. Только посмотрите, какие у него плечи, голова какая. Выто знаете толк в лошадях и выгоду не упустите.

Мужчина сунул руку в кошель.

– Ты прав, этот мул стоит больше восьми луидоров. Беру, вот деньги.

Джулиус уже тянул руку к монетам.

– Такое крепкое животное переживет и вас, и ваших детей. И их детей тоже. Доброго вам вечера.

Он вложил уздцы в ладонь мужчине и скрылся в толпе.

У мальчишек дело не клеилось – то ли потому, что они выпили, то ли от бестолковости. Перекупщик сразу их приметил и теперь уговаривал отдать мулов задешево.

– Я избавлю вас от них за пятнадцать луидоров, – обещал он, глядя то на одного мальчишку, то на другого. – Я же вижу, мулы краденые, а попасться вы вряд ли хотите. Ну же, дело предлагаю.

Марсель, покраснев, переминался с ноги на ногу.

– Погодите, – вмешался Джулиус. – Я только что продал своего мула за пять луидоров, а он был самый маленький из всех. Шесть луидоров – это даром. Нет, сэр, они не краденые, они моему отцу по наследству достались. Вы уж точно имели с ним дело. Эль-Таза из Омаля, помните?

– Эль-Таза разве не умер?! – воскликнул торговец.

– Преставился вчера на закате, да упокоит Аллах его душу, – невозмутимо солгал Джулиус, думая при этом о торговце, оставшемся на дороге в Константину. – Я его незаконнорожденный сын, но он любил меня всем сердцем. Шесть луидоров за мула, идет?

– Возьму трех по пять, юноша.

– Пять с половиной – и по рукам.

– Согласен.

Монеты перекочевали из рук в руки. Джулиус кивнул ребятам, чтобы те следовали за ним.

– Два всего осталось, – сказал он. – Лучше будет выставить их на торги. Дам продавцу франков пять, чтоб как следует нахвалил.

Отупевшие от выпивки мальчишки не поняли ни слова.

– Ладно, предоставьте это мне, – усмехнулся Джулиус и повел двух оставшихся мулов к месту торгов.

Тамошний продавец только что сторговал стадо овец и теперь утирал пот со лба. Джулиус сунул ему в руку пятифранковую монету.

– На-ка, проверни дельце, – прошептал он. – Сбыть мне их надо. Только не дешевле четырех луидоров за одного.

Мулов выставили на продажу. Джулиус стоял рядом с торговцем и одобрительно слушал его дешевое вранье. Через пятнадцать минут мулов продали – того, что покрупнее, за пять луидоров, того, что поменьше, – за четыре. Джулиус запихал монеты себе в карман и направился к мальчишкам.

– Пришлось до трех цену сбить, – небрежно заявил он. – Никто больше не давал. Всё, пошли в таверну, рассчитаемся, да и жажда замучила.

Они прошли через толпу к таверне на площади. Все уселись за стол, и Джулиус заказал выпивку. Говорил он быстро, так чтобы мальчишки не могли уследить за ходом его мысли.

– Рассчитаемся во франках[264], так проще, – объявил он. – Первый мул за сто франков, три по сто десять, четыре, десять, и два по шестьдесят, итого – пятьсот шестьдесят франков. Правильно? Каждому причитается сто двенадцать франков минус мои три процента за труды, а это шестнадцать франков[265].

– Три процента? – недоуменно переспросил Пьер.

– Да, за то, что я все устроил и продал этих тварей. А что, кто-то против?

– Да нет, ладно.

– Все, значит, по сто двенадцать. Неплохо, лучше, чем я ожидал.

Джулиус забрал свою долю и, довольный собой, потянулся за выпивкой. Первого мула он сбыл за восемь луидоров, а последних двух за пять и за четыре, мальчишек он надул на сто двадцать франков, да еще взял себе три процента за труды и тугой кошель торговца-араба, который, возможно, помер. Джулиус взгромоздился на стул и, глядя на приятелей поверх стакана, посмеивался про себя.

И что за болваны тупоголовые, совсем мозгов нет. Даже обычно сообразительный малыш Тото отупел от спиртного.

Глупцы! Вино – хороший слуга, но плохой хозяин. Пей вдоволь, но не до потери чувств. Обжирайся, но не так, чтобы плохо стало. Дед Блансар, бывало, допивался до бесчувствия. С ним, Джулиусом, такого не будет.

Его мучили голод и жажда. Еды бы сейчас, да побольше.

– Ради Аллаха, несите уже что-нибудь! – поторопил он официанта и улыбнулся, когда перед ним поставили миску с едой – кусок курицы с карри и чесноком и рис.

Марсель уснул, уронив голову на стол и широко открыв рот. Метис Бору вышел на улицу – его тошнило. Малыш Тото клевал носом, а Пьер сидел, глупо уставившись в одну точку.

Джулиус набил полный рот и заказал еще вина на всех. Потом запел:

O! que j’ai mal aux dents,
Il faut aimer…[266]
Сам он выпил больше всех мальчишек, вместе взятых, но сохранил ясную голову.

– Пошли по домам, спать, – сонно промямлил Тото.

– Рано еще, – усмехнулся Джулиус.

Пошатываясь, он вышел из таверны и принюхался. Ночь наступила быстро, теплая, тропическая. Жалко, сегодня нет ярмарки, а то можно было бы покататься на расписной лошади по кругу.

Вниз по дороге прогрохотала повозка. Не переставая петь, Джулиус запрыгнул в нее и уселся на краю, свесив ноги. Он триумфально помахал рукой зевающим и трущим глаза мальчишкам, которые так и остались стоять на дороге.

Ах, эти запахи Алжира! Глубокий мох у стволов деревьев, мясистые листья, бутоны цветов – в воздухе разливались тысячи пьянящих, будоражащих душу ароматов. Повозка увозила Джулиуса вниз, к порту. До слуха уже доносился неизменный шум Касбы[267]: гул голосов, напевы без определенной мелодии, стук барабанов.

Здесь пахло не так, как в верхнем квартале города, а по-другому: маленькими темными улочками, пряностями, амброй, хной, что красивым узором покрывала женскую ножку, выглядывающую из-под шелкового одеяния, табачным дымком.

Джулиус спрыгнул с повозки, которая вскоре скрылась из виду где-то у пристани.

Он направился к дому торговца коврами Ахмеда и по расшатанным ступенькам поднялся в танцевальный зал на втором этаже. Там было полно народу, и Джулиусу пришлось протиснуться между двумя согбенными старичками, чтобы хоть что-то увидеть. Те сердито пихали его плечами, возмущаясь, что какой-то мальчишка лезет вперед старших.

Присев на корточки, Джулиус во все глаза смотрел на происходящее вокруг. В зале непрерывно звучала простая монотонная музыка, будто кто-то мерно ударял палкой по жестяному чайнику.

Воздух был душным – дыхание толпы смешивалось с табачным дымом и резким запахом потных смуглых тел.

Танцовщица Наида медленно двигалась по кругу, покачивая бедрами. Ногти у нее на руках и ногах были накрашены, бедра обхватывал широкий пояс.

Музыка становилась все громче, ритм ускорялся, а вместе с ним – и шаг танцовщицы; ее босые пятки все звонче стучали по полу, груди и живот вздымались и опускались, на руках звенели тяжелые браслеты.

Джулиус окинул ее критическим взглядом – худовата и бедра костлявые. Зато старички рядом вели себя забавно – с жаром спорили, у кого с собой больше денег и кому достанется танцовщица. Один уже вцепился в другого, выпучив глаза.

Наида закончила танец, и ее место заняла толстуха Лулу. Зрители разразились радостными воплями. Лулу было хорошо за пятьдесят – волосы окрашены в ярко-рыжий цвет, под глазами мешки, – однако она пользовалась большой популярностью.

– Лулу зарабатывает больше всех девушек, вместе взятых, – прошептал кто-то сзади. – Меньше пятнадцати за ночь не берет. Говорят, она из каждого делает храбреца-молодца.

– Да, Лулу – опытная, – согласился второй собеседник. – Вон, Али все никак жену обрюхатить не мог. Пять лет назад к Лулу походил, так сейчас у них с женой уже четверо здоровых мальчуганов.

Толстуха топнула ногой и хлопнула в ладоши. Джулиуса она не особо интересовала, она была забавная, но навевала на него скуку. Ему ужасно не нравились ее глаза-бусинки на жирном лице, да еще от нее сильно воняло потом. Его начало клонить в сон, глаза сами собой закрывались, ведь уже был поздний вечер. Монотонная музыка усыпляла не хуже снотворного. Ритмичные удары барабанов гремели в ушах, отдаваясь где-то внутри. Он ждал Эльзу – десятилетнюю француженку, которую выкрали в Марселе и привезли в Алжир три месяца назад. Это было милое худенькое дитя с волосами цвета воронова крыла и огромными глазами. Она выбежала в центр круга совершенно обнаженная; ногти у нее были тоже накрашены. Эльза хлопала в ладоши в такт музыке, улыбалась и виляла задиком. Мужчины подбадривали ее восхищенными возгласами, а когда она закончила танцевать, стали сажать ее себе на колени и оглаживать, но она была еще слишком мала, чтобы работать наравне с остальными, – ей еще не было двенадцати. Эльза улыбнулась Джулиусу, полуобернувшись. Ему нравилось смотреть, как она танцует; она была красива, невинна и ненавязчива. Вела себя Эльза спокойно и степенно. Джулиус иногда встречал ее на базаре по утрам. Он учил ее торговаться и выбирать товар. Ему льстило, что девочка смотрит на него с восхищением и обожанием, от этого он чувствовал себя героем – ведь он уже совсем взрослый: ему пятнадцать, а ей всего десять.

– Я сегодня деньжат подзаработал, – бросил он небрежно и достал из кармана пригоршню монет.

Черные глаза Эльзы округлились.

– Ты такой умный! – воскликнула она.

Джулиус рассмеялся; ему хотелось быть щедрым.

– На, возьми пять франков.

Вложив монету в ее горячую ладошку, он протолкнулся к выходу, спустился по лестнице и вышел на улицу.

Что, если раввин еще не лег и ждет его? Тогда наказания не избежать. Уже почти полночь.

Окна дома в конце улицы не светились, вокруг стояла темнота. Наверное, раввин и его старый слуга ушли спать. «Спать – только зря время терять, – подумал мальчик. – От спанья ничего не прибавится». На свежем воздухе усталость почти прошла. Из дома Ахмеда по-прежнему доносилась приглушенная музыка.

Джулиус поднял с земли камешек и легонько запустил им в окно прачки Нанетты. Через минуту-другую она открыла ставни, зевая и потягиваясь.

– У тебя кто-то есть? – спросил он.

– Нет, малыш, – протянула она. – А ты что тут делаешь? Почему еще не в постели?

– У меня был замечательный день! – похвастался Джулиус. – Я продал шесть мулов на рынке. Украл их у старика-торговца. А еще ребят напоил.

Нанетта рассмеялась, сверкая белоснежными зубами:

– Ну заходи, расскажешь все Нанетте.

Джулиус одним прыжком вскочил на подоконник и мягко спрыгнул на пол. Нанетта собиралась спать – постель разложена, под стенным распятием горит свеча. Позевывая, хозяйка опустилась в кресло, а Джулиус уселся ей на колени. Она открыла банку с цукатами и засунула один себе в рот.

– Все только благодаря мне получилось, – похвастался Джулиус, важно надув щеки. – Эти все перепугались до чертиков. Попрятались под деревьями, а я засел в канаве и ждал, пока торговец подъедет поближе. Потом сказал: «Здорово, старый дуралей» – и запустил камнем ему промеж глаз. Он свалился, будто индюк подстреленный. Мы вскочили на мулов и погнали что есть мочи, а на вершине холма все попадали, кроме меня. Пить хотелось до жути, вот все и напились вдрызг. Притом я выпил вдвое больше их, а мне хоть бы хны.

– Экий ты хвастунишка, – поддразнила его Нанетта.

– Да не сойти мне с места, коли я вру! – поклялся Джулиус, обратив взгляд к небу. – Ну так вот, я сам отвел мулов на рынок, выхватил у продавца на торгах молоток и продал мулов по десять луидоров каждого. Все просто рты поразевали. Потом мне все это надоело, я пошел еще выпил, курнул гашиша и отправился к танцовщицам.

Нанетта рассмеялась, не поверив ни единому слову, и взяла еще конфету.

– Ты – парнишка славный, конечно, но тебе спать пора! – сказала она. – Что скажет месье раввин, если найдет тебя здесь?

Джулиус нетерпеливо поерзал.

– Моше Мецгер спит давно, – возразил он. – Никто за мной не придет.

Он устроился поудобнее и положил голову на плечо Нанетте. Такая мягкая, и пахнет от нее приятно!

– Позволь мне остаться, – жалобно протянул он.

Нанетта фыркнула и оттолкнула его руки.

– Нет, малыш, ступай-ка домой.

– Ну пожалуйста, прошу тебя, Нанетта, как в прошлый раз, помнишь?

– Ох, приставучий ты мальчишка.

– Вовсе нет, я мужчина, мне уже пятнадцать.

Он крепко обхватил ее руками и зарылся лицом в теплую грудь. Нанетта нежно поглаживала его по спине, по узким бедрам, крепким ногам.

– Вот негодник, – прошептала она.

Джулиус слегка прикусил ей мочку уха, шепча всякий вздор, потерся щекой о ее щеку, потянул ее за руки, нетерпеливо скуля, как избалованный, нетерпеливый щенок.

– Ну пожалуйста, Нанетта.

– Ладно, идем.

Она задула свечу и закрыла ставни.


Джулиус взрослел. В свои шестнадцать он уже был ростом с Моше Мецгера, брился каждое утро, курил сигареты без счета и считал себя молодцом. Раввин видел, что ученик с каждым днем отдаляется от него все сильнее: этот паренек никогда не будет служить в храме, он рожден для того, чтобы познать жизнь во всей ее полноте, добиваться своего, стремиться к успеху, жить в мире людей.

Джулиус сидел в библиотеке, положив ногу на ногу, и улыбался. Он больше не притворялся, что читает книгу, выражение его лица говорило: «Я знаю все и даже больше, а с вами только теряю время». Раввин глядел на его нос с горбинкой, тонкие губы, черные глаза на бледном лице и думал: «К чему он стремится? Куда идет? Как распорядится своей судьбой?» Иногда он спрашивал Джулиуса о его планах:

– Что ты решил? По-прежнему хочешь служить Богу?

Но Джулиус только хмурился и покусывал ногти.

– Мне всего шестнадцать – решу еще.

Однако, глядя на него в храме, такого молчаливого, застывшего в благоговейной позе, с отрешенным лицом, раввин вновь озадаченно поглаживал бороду. Быть может, вот он – истинный Джулиус, а высокомерие и непокорность – лишь свойства юного возраста? Что, если и хитроумие, и дерзость – часть взросления и на смену им со временем придут мудрость и готовность отказаться от всего мирского ради служения в храме? А если посмотреть на Джулиуса за молитвой, так и подумаешь, что этот прилежный юноша с книгой, кротко повторяющий слова еврейской молитвы, в странном исступлении покачиваясь из стороны в сторону, не мыслит для себя иного предназначения, кроме как стать раввином, и, находясь в стенах, дарующих покой и смирение, не испытывает ничего иного, кроме благоговения, и для него не существует других образов, кроме железных дверец, золотого семисвечия и раввина, читающего «Кадиш».

«Вот он, настоящий Джулиус», – говорил себе Моше Мецгер и с жаром взывал к Богу, прося его позаботиться об этом отроке, хранить его и защищать, а после окончания службы на закате он смотрел на юношу, сидящего за столом с книгами, на то, как увлеченно и сосредоточенно тот читает, и повторял: «И это настоящий Джулиус».

Но позже, много позже, когда наступала темнота и на небе всходила луна – место у стола с разбросанными на нем книгами пустело, а через распахнутое окно в тихую комнату вплывали ароматы мха и эвкалипта. Раввин спал в своей узкой постели сном богоизбранных людей, не зная ни о пустой комнате, ни о раскрытом окне, ни во сне, ни наяву не ведая о том, что Джулиус, его Джулиус, только что влез на подоконник и спрыгнул вниз. Не знал он ни о стремительном беге по темной улочке, ни о том, как летит в окно камушек, сквозь щели в ставнях пробивается свет свечи, прачка Нанетта лениво подходит к окну, отодвигает щеколду и на мгновение замирает с поднятой рукой – черный загадочный силуэт на фоне неба. Не узнал бы раввин своего Джулиуса и в том юноше, который где-то там, в ночи, забывал обо всем на свете: о храме, о деньгах, о мечтах – и обретал свой заветный город в этой неистовой близости, в этом взлете и падении, мгновении триумфа, что и не триумф вовсе, а поражение – горькое и сокрушительное.

Этот юноша спал безмятежным сном ребенка, уткнувшись носом в изгиб женской шеи, просыпался, когда лучи солнца, пробиваясь сквозь щели в ставнях, солнечными зайчиками плясали на стенах; садился на постели и требовал конфет; беззаботно смеялся просто потому, что был молод и здоров. Потом напяливал одежду, вылезал в окно и возвращался в дом старого раввина еще до того, как его слуга успевал спустить ноги с постели и протереть глаза.

Этот незнакомый раввину Джулиус позже сидел в подвальной каморке сапожника Уды, который, взвешивая в руках мешочек с гашишем, говорил, заговорщицки подавшись вперед:

– Получишь, если разузнаешь что-нибудь стоящее. Надоели уже эти Ахмедовы ковры, за них больше десяти процентов не выручишь. Новенькое что-нибудь надобно, дружище, новенькое.

Потом, сверкая глазами-бусинками, предложил:

– Сходи-ка к Аб-Азре на рю дю Бак, он скупщик краденого, а брат его, Менкир, на лодке вдоль берега промышляет. Но я тебе ничего не говорил.

И вот Джулиус в маленькой портовой таверне. Над головой качалась висячая лампа, темнокожий торговец-араб слушал его, потирая лоснящийся нос и время от времени кивая:

– Ладно, возьму на продажу. За серьги больше двух луидоров не дам – не стоят они такого риска.

– Да я вдвое больше за них получу в Мустафе, – присвистнув, ответил Джулиус и сунул руки в карманы. – За так не отдам.

Два грузных брата-араба сделали вид, что совещаются, кивая друг другу, бормоча, и наконец один из них изрек:

– Ладно, четыре луидора.

Серьги перешли из рук в руки, звякнули монеты, Джулиус повязал холщовый мешок на пояс, еще пару раз заказал выпить, а затем нетвердой походкой вышел из таверны, крутя в пальцах сигарету. Ночной воздух был напоен зноем, где-то далеко разбивались о причал волны, его ноги коснулся маленький оборванец, выпрашивая су. «В его возрасте я уже на рынке торговал», – подумал Джулиус.

Он швырнул мальчишке десять сантимов и пошел прочь от моря и порта к узким улочкам, террасам и высоким домам, что жались к склону холма.

Вскоре Джулиус остановился у окна сапожной мастерской.

– Отчего бы тебе не уехать из Алжира и не попытать счастья в другой стране? – спросил Уда, поднимая голову от работы. – Чего ты приклеился к Моше Мецгеру, если хочешь быть свободным?

– Мецгер думает, я раввином стану, – ответил Джулиус. – И пока он так думает, он продолжает одевать и кормить меня, а еще учит задаром. А скажи-ка мне, какая страна самая богатая в мире?

Уда улыбнулся и приложил палец к носу.

– Ты и так нигде не пропадешь, но Англия побогаче прочих будет. К тому же это страна глупцов.

– А английский трудно выучить?

– Мне-то почем знать. Сходи вон к пастору в Мустафу, наплети ему что-нибудь.

– Если я решу уехать, мне полгода хватит английский выучить.

Итак, Джулиус отправился к Мартину Флетчеру, английскому священнику, который переехал в Алжир из-за астмы. Когда пастор средних лет увидел на пороге высокого бледного юношу в пыльных башмаках, то сразу почувствовал к нему сострадание, ибо говорил тот тихо, вел себя скромно, а еще вызывал в памяти давно забытый образ. С болью в душе Мартин Флетчер вспомнил тех двоих, что читали друг другу стихи в Греции, когда солнце садилось за афинские холмы, и с того дня Джулиус Леви стал изучать английский язык бесплатно.

– Итак, значит, вы работаете у торговца тканями и о вас совсем некому позаботиться? – мягко спросил Мартин Флетчер, не слушая ответ, а припоминая строки Китса[268], который столь искусно воспел красоту спящего Эндимиона[269].

– Да, сэр. После смерти матушки я остался совсем один, у меня есть только мои книги, – ответил Джулиус.

Мгновенно оценив характер собеседника, он тут же обернул делано задумчивый взгляд к окну и слегка ссутулился, как человек, обладающий по-детски ранимой душой, но столкнувшийся с грубой реальностью. Чтобы усилить эффект, Джулиус глубоко вздохнул, любовно провел пальцем по корешку книги, а на лоб ему самым подходящим образом упала прядь волос.

Глубоко тронутый, Мартин Флетчер поднялся с места, подошел к Джулиусу и положил руку ему на плечо.

– Я свободен с пяти до девяти вечера каждый день, если вы действительно хотите выучить язык.

«Верно Уда сказал, что англичане глупы, – подумал Джулиус. – Неужели с ними всегда будет так просто?»

– Не могу выразить, как я вам признателен, – произнес он вслух и, продолжая разыгрывать юного голодающего гения, почтительно поцеловал пастору руку.

Теперь, вместо того чтобы разгуливать по улицам и кутить в тавернах, придется заниматься еще по четыре часа каждый вечер, но пока он не будет знать английский, как родной, нечего и мечтать о самой богатой стране в мире.

– Мне с трудом верится, что вы не получили никакого образования, – улыбнулся Флетчер после первого урока. – Какая поразительная тяга к знаниям! Вы натренировали свой ум так, что он стал чрезвычайно восприимчив и без труда проникает в самую суть.

– Мы с матушкой читали по вечерам, – кротко ответил Джулиус, постаравшись придать голосу оттенок грусти, а про себя подумал: «Попробуй останься невеждой, с десяти лет торгуя на рынке, а последние пять – вбирая в себя все знания, какие только мог дать Моше Мецгер».

– Бедный Джулиус, как вы, должно быть, страдали, – произнес Мартин Флетчер, купившись на выражение глаз Джулиуса и набежавшую на лицо «грусть».

Он отошел от темы урока и перевел разговор на личные темы. Свет в комнате угасал, все было почти так же, как двадцать пять лет назад в Сент-Джонсе[270].

– Вы напоминаете мне очень дорогого друга…

– Правда? – отозвался Джулиус, испытывая полное безразличие и с раздражением отмечая, что прошло полчаса, а значит, время уходит впустую – хорошо еще, что учат его задаром, а иначе он не получил бы то, за что заплатил.

– Кстати, я перевел ту страницу и записал перевод, не могли бы вы исправить ошибки? Переводил без словаря, – произнес Джулиус осторожно, скрывая нетерпение и робко улыбаясь, чтобы соответствовать выбранной роли, а потом добавил: – Вы так хорошо меня понимаете и этим вдохновляете на труды.

В том же, что касалось учения, Джулиус не притворялся – он действительно был жаден до знаний, а потому полностью отдавался изучению английского и не жалел усилий для того, чтобы овладеть грамматикой и произношением, уже вовсю представляя себе Англию – «страну глупцов».

– Мне бы хотелось показать вам мою Англию, – сказал Майкл Флетчер, снова уносясь мыслями в прошлое, – ручку он в красные чернила обмакнул, но перевод проверять не спешил.

– Я бы показал вам Кембридж и Бэкс[271], мы бы посетили вечерню в капелле Кингс-колледжа. Если бы не мое здоровье и вынужденный переезд в Алжир… Джулиус, вы больше, чем кто-либо, способны оценить тамошнюю скромную красоту без всей этой пестроты, пурпурных цветов, чужого неба. После заката там на землю мягко ложатся тени, а воздух так чист!

– Да, сэр, было бы чудесно поехать туда вдвоем.

На самом деле Джулиус уже купил географический справочник, и там было написано, что Кембридж – маленький город. Те, кто хочет подзаработать, едут в Лондон.

– Конечно, вы еще молоды, даже юны, вам всего семнадцать, так ведь? Я был очень похож на вас в этом возрасте – так же наивен и ужасающе чувствителен. Не позволяйте никому ранить вашу душу, не поддавайтесь соблазнам. Вы ведь понимаете, о чем я? Их столько вокруг, особенно в этой стране.

«Совсем спятил», – подумал Джулиус, а сам обратил на пастора доверчивый взгляд широко распахнутых глаз.

– Не выношу никакого уродства, – произнес он, стараясь задеть нужную струну, чтобы Флетчер сохранил в мыслях образ невинного Эндимиона.

– На сегодня хватит занятий, Джулиус. Вы бледны, вам нужно поспать. Не очень вам одиноко в вашем бедном жилище?

– Нет, сэр, все хорошо. Я буду читать и думать о вас. Вы так мне помогаете.

– Пустяки, я ничего особенного не сделал. Что ж, до завтра. Доброй ночи.

– Доброй ночи, сэр.

А теперь прочь – нет, не в одинокую постель, мечтать о вечерне в Кингсе с преподобным Флетчером, а бросить камушком в закрытые ставни и перемахнуть через подоконник.

– О! Нунунн, милая моя, целых четыре часа со стариком-пастором – такая скукотища! Развлечешь меня? Я изголодался, но не еда мне нужна.

– Давай, малыш, только побыстрее, ко мне приятель зайдет в десять.

– Еще чего, Нунунн, скажи своему приятелю, чтоб в другой раз приходил.

– Да-да, конечно же. По-твоему, Нанетта должна всю жизнь рубахи стирать? Отмывай да выполаскивай?! В жаре, по локоть в воде мыльной? Вот покажу тебе, что отстирывать приходится. Тебе разом поплохеет.

– И сколько этот приятель тебе даст?

– Пятнадцать, двадцать, двадцать пять, не знаю.

– Это ужасно много, Нунунн. На рю Маро́к десять просят. Я никогда больше не платил, а ведь там еще танцы.

– Да уж не заливай, врунишка этакий.

– Все равно на полчаса не пойду, и точка.

– И что сделаешь?

– А вот увидишь.

– Послушай, и чего это ради я с тобой нянькаюсь. Давай-ка пятнадцать франков.

– Не дам.

– Не дашь? Ах ты, разбойник бессовестный.

– Нет, ты только моя Нунунн, и баловать меня ты любишь. Давай поднимись со стула, толстуха ты старая.

Англия была позабыта вместе с уроком, который следовало выучить к утру, и раввином, Моше Мецгером, сидящим в полутемной библиотеке, и маленьким распятием, только что подаренным Мартином Флетчером «в знак нашей дружбы, Джулиус» (не иначе из восемнадцатикаратного золота – Биньямин Ульман, ювелир с улицы Камбен, хорошо за него отвалит). Новая жизнь, Лондон, богатство, выгода задаром… Больше не было ничего – только это мгновение здесь, в Алжире, теплое, пряное женское тело и темнота; он растворялся в Нанетте, которая и была Алжиром: ароматом амбры и запахом пыли, белыми домами, переплетением улочек, стуком барабанов, а еще чем-то давно ушедшим: горячим дыханием, мельтешением фонарей в Нёйи, голубыми пьяными глазами Жана Блансара, теплом матери, обнимающей его во сне.


Вскоре Джулиус уже не мог думать почти ни о чем, кроме отъезда в Англию. Он перерос все, что составляло его жизнь в Алжире, больше здесь не было ничего волнительного и интересного: он получил от Алжира все, что хотел.

Все эти проделки, темные делишки, приключения, любовные похождения были ребячеством, а он чувствовал себя взрослым. Он понимал, что избаловался. Все доставалось ему слишком легко. Проще простого было подзаработать деньжат, надуть торговца коврами, сбыть краденое вдвое дороже. Все давалось ему без борьбы, стоило только задумать какое-нибудь дельце – и оно шло как по маслу. Привычное жаркое солнце, пыльные улицы, ароматы восточного базара, крики торговцев… Знакомые запахи амбры, дубленой кожи, шелка, рис… А еще звенящие браслеты и окрашенные хной пятки танцовщиц. Все эти впечатления он впитал, насытился ими и переварил. Ему хотелось туда, где жизнь другая и люди другие.

Да, от Алжира он получил все, что хотел. И Моше Мецгер больше ничему не может его научить.

Мартин Флетчер – напыщенный болван, живет в мире собственных фантазий и годится только на то, чтобы учить английскому.

Уда – всего лишь сапожник-калека, который ничем, кроме гашиша, не интересуется, его даже умным-то не назовешь.

Приятели? Марсель поступил в кавалерию и теперь болтается где-то в Сахаре, Тото помогает отцу-цирюльнику, Бору – носильщик, Пьер работает в ресторане. Пустоголовые небритые юнцы, ничего-то они не добьются в жизни.

Даже Нанетта… Кто она? Всего лишь ленивая черная проститутка. Ест конфеты день-деньской да позевывает над корытом. Для одного лишь годится. С ней и не поговоришь ни о чем: только смеется да зевает, а еще разжирела.

Во всем Алжире был лишь один человек, который что-то значил для Джулиуса. Пусть она еще дитя, зато слушает его раскрыв рот, к тому же смышленая – все понимает. Джулиус платил за Эльзу десять франков. Другие девушки у Ахмеда его не интересовали. Эльза всегда говорила, что готова пойти с ним даром, но Ахмед такого не позволял – бордель должен был приносить доход. Эльза повзрослела, ей было почти четырнадцать. Она стала даже лучше Нанетты, потому что говорила Джулиусу, что он самый лучший в мире. С ней он чувствовал свою значимость – она изо всех сил старалась ему угодить.

– Поеду-ка я в Англию, Эльза, состояние там заработаю.

Он вытянулся на кровати, подложив руки под голову и постукивая ногами по железной спинке.

Ему было интересно, как Эльза отреагирует на его слова. Она вздрогнула и села на постели, глядя на него огромными испуганными глазами, потом натянула на плечи халат.

– Я с тобой, – сказала она, а когда Джулиус засмеялся, изобразила, что сейчас исцарапает его.

– Мне никто не нужен, – заявил он. – Женщина – обуза в большом городе. Лишний рот. Да и к тому же в Лондоне полно девчонок. Таких же умненьких. – Он еле сдерживал улыбку, глядя, как глаза Эльзы наполняются слезами.

– Я, наверное, для тебя слишком необразованная, – прошептала она, поникнув головой. – Но я бы быстро научилась. Работала бы не покладая рук. Я уже не ребенок. Мне четырнадцать.

– Пф! – фыркнул Джулиус. – Это вообще ничто. В Париже девчонки твоего возраста еще в куклы играют. И во всех цивилизованных странах так. Чего ты тут в Африке забыла? Здесь же дикари одни.

Плечи Эльзы начали подрагивать, голова клонилась все ниже, а Джулиус зажал себе рот ладонью, чтоб не рассмеяться. У него появилась новая забава: обижать тех, кто ему нравился. Он испытывал необыкновенные ощущения оттого, что Эльза только что улыбалась, а теперь плачет, и все из-за него. Он чувствовал свою власть над ней. Странное, волнующее чувство, похожее на вожделение. И от того и от другого становилось хорошо. Бросить Эльзе что-нибудь обидное и жестокое и смотреть, как улыбка сходит с ее лица, взор затуманивается, а потом поддразнивать еще и еще, пока она не спрячет лицо в ладонях, – от этого его сердце билось чаще, а кровь бурлила в жилах так же, как когда он обнимал ее и ласкал. Еще было приятно резко сменить гнев на милость: сказать что-нибудь язвительное, а потом ласковое и поцелуями осушать им же вызванные слезы до тех пор, пока Эльза не утешится и не станет заглядывать ему в лицо, пытаясь понять, что же он имел в виду. Иногда она теряла терпение, царапалась и кусалась, как маленький зверек, но в конце концов он побеждал, говоря, что она, такая худенькая и глупенькая, в подметки не годится Нанетте. Эльза прижималась щекой к его плечу и просила прощения, а он изо всех сил сдерживался, чтобы не рассмеяться. Нет, ему было все равно, что она чувствует, все равно, покорная она или гордая, ему нравилось смотреть, как она перед ним унижается. От этого он испытывал удовольствие, а тот факт, что она ему нравится, лишь усиливал это удовольствие. Когда же ему подчинялся кто-то другой, ощущения власти не возникало. Других людей он презирал, считал их дураками.

Так, Мартин Флетчер, английский пастор, по его мнению, стремительно впадал в маразм.

– Почему бы вам не переехать ко мне, Джулиус? – вопросил он однажды. – Или все останется как есть? Иногда я чувствую, что вы от меня что-то скрываете, между нами нет той близости, какой я бы хотел.

Он нервно смахнул со лба тонкиеседые пряди; выпяченный подбородок, крючковатый нос и заостренные уши делали его похожим на безобразную хищную птицу. Теперь этот человек, обучивший его чистейшему английскому языку, предлагавший ему поддержку и защиту, вызывал у Джулиуса глубокую неприязнь. В нем росло желание сказать или сделать что-нибудь очень жестокое или грубое, шокировать Мартина Флетчера до глубины души, внушить ему отвращение: например, привести Нанетту в дом пастора и улечься с ней на полу прямо перед его носом, а потом спросить: «Вы такую близость имели в виду? Да или нет?»

Все, с Мартином Флетчером покончено; английский выучен, а больше Джулиусу ничего от него не надо.

Джулиус перестал ходить в Мустафу, а записки, приходящие в дом сапожника Уды, где он якобы жил, оставались непрочитанными и шли на розжиг. «Джулиус, вы специально разрушаете нашу дружбу? Что случилось? Это все из-за женщины? Если бы вы только доверились мне, я бы исцелил вас». Тонкая паутина неразборчивых слов, в смысл которых Джулиус даже не трудился вникать. Кроме того, он был слишком занят подсчетом денег, которые откладывал с тех пор, как в одиннадцатилетнем возрасте поселился у Моше Мецгера. Голодать и ходить оборванцем в Лондоне он не собирается, нет уж.

Проходил месяц за месяцем, а Джулиус по-прежнему жил в доме раввина.

«Мне уже девятнадцать. Гульну напоследок, хотя бы до конца лета», – говорил он себе. Раввин больше не задавал вопросов и ни во что не вмешивался, понимая, что Джулиус потерян для храма и что он вот-вот покинет его дом. Лето выдалось на славу! Все было готово к отъезду в начале осени, впереди не беспокойство о деньгах и планах на далекое и ближайшее будущее, а долгие недели смеха и любви под знойным небом. Ни тебе молитв в храме, ни уроков английского в Мустафе – знай живи, как Блансар, который на его месте извлек бы как можно больше удовольствия и радости из жизни в Алжире, думая лишь о том, как угодить телу. Деньги, власть, собственность, желание разбогатеть – обо всем этом можно позабыть до поры. Сейчас же следует наслаждаться каждым мгновением, потому что оно не повторится. Испытать одно, другое, третье, почувствовать вкус жизни, брать больше, чем можешь удержать, потому что после двадцати придет старость и всего этого уже не захочется. Так рассуждал Джулиус. Каждая его песня сулила расставание, каждый жест был прощальным. Он хотел пресытиться всем, он сделал своей главной целью поиск острых ощущений и сполна пользовался преимуществами безграничного здоровья. «Надо перепробовать все в девятнадцать лет, тогда потом ничего такого уже не захочется», – думал он. Раз у него по-настоящему не было детства, то он хотя бы познает сполна, что такое отрочество. Он с упоением предавался всяческим безумствам, приключениям и порокам, но какая-то часть его души уже будто бы отрешилась от всего этого и со стороны взирала на то, как он «посылает прощальный поцелуй» своей юности.

Осень наступила нежданно, принеся с собой шторм и ветер. С неба, затянутого тучами, извергались потоки дождя, воздух наполнился земляным, мшистым запахом. Раскидистые деревья гнулись от порывов ветра, густая листва, дрожа, клонилась к рыхлой земле, которая впитывала влагу, как губка. Апельсиновые и лимонные деревья утратили былую красоту, а лишенные коры эвкалипты стояли голые и бледные.

Белую пыль разметало по улицам; вода заполняла придорожные канавы и потоками сбегала по склонам холмов. Море злилось и яростно набрасывалось на берег там, где еще вчера под солнцем золотился песок. Люди подставляли лица дождю, радуясь ему после того, как с неба несколько месяцев палило раскаленное солнце. Беззаботное лето кончилось, и Джулиус знал, что в Алжире ему больше делать нечего.

Только что они с Тото – последним из друзей, который еще не до конца утратил мальчишеский кураж, – сидели в таверне, приходя в себя после бурной ночи в притонах Касбы. Джулиус полулежал на столе, положив голову на руки; на губах его блуждала улыбка. А утром резко наступила осень, и Тото стал всего лишь кудрявым сыном цирюльника, который носит фартук и греет на огне парикмахерские щипцы, а Джулиус на пристани покупал билет третьего класса на пароход «Тимгад»[272], и все его помыслы уже были обращены к северу. Прощай, Алжир, куда он приехал ребенком восемь лет назад; он расстанется с этой страной без слез и сожалений. Нанетта, открывшая ему мир плотской любви, стала для него чем-то вроде пальто, из которого он вырос, безделицей, оставленной гнить в ящике с игрушками.

– Я уезжаю в Англию, Нунунн.

Она даже не удивилась. Только рассмеялась, не отрываясь от корыта. Потом улыбнулась и помахала рукой. И он вдруг со страхом и необъяснимым чувством потери осознал, что больше никогда у него не будет того, что дала ему она, и что в пятнадцать лет он познал то, о чем некоторые только грезят всю жизнь. И отныне, как бы он ни искал, какие бы женщины ни встречались ему на пути, они не сравнятся с той, самой первой – ленивой, ни на что не годной цветной прачкой. Они будут неизбежно проигрывать ей, казаться жалкими, безжизненными куклами. Это ощущение было настолько сильным, что, когда он выбирался из ее окна в последний раз, рассудок подсказывал ему, что в жизни его образуется пустота, которую уже ничем не заполнить. Он стоял на улице с непокрытой головой, глядя на полоски света, пробивающиеся сквозь ставни, и думал: «Она все испортила, я познал все слишком рано».

После Нанетты расстаться с Эльзой было сущим пустяком. Слишком свежи еще были воспоминания о старшей женщине. Младшая же забросала его вопросами, а он отвечал невпопад, курил и почти не слушал, что она говорит. Только выйдя из дома Ахмеда, он с удивлением понял, что Эльза не плакала и не цеплялась за него. Наверное, не сообразила, что он уезжает навсегда, а то рыдала бы вовсю. Ему всегда было легко забывать людей, так что он выкинул ее из головы и в последний раз поужинал в доме Моше Мецгера, поражаясь спокойствию и мудрости во взгляде своего учителя и наставника, не понимая, как тот находит счастье в такой простой и предсказуемой жизни.

Пожелав Мецгеру доброй ночи и ни единым словом не обмолвившись о том, что уезжает, Джулиус отправился в свою комнату и принялся собирать вещи. В душе его не было ни капли грусти или сожаления.

Он сунул флейту отца в узел с одеждой, подумав при этом: «Зачем она мне?» Отец был жалким созданием, не отличавшим десять су от двадцати, и умер, не имея ни гроша за душой. Мысленно он посмеялся над памятью Поля Леви, так же как когда-то в детстве дразнил его самого, подражая Жану Блансару, потом спешно выбрался из окна, испытывая неожиданное желание улизнуть от призраков детской и юношеской поры, пока они не увязались за ним. Он бежал из дома, крадучись вдоль стен, как вор, боящийся темноты.

«Тимгад» отплывал после полуночи. По темному небу неслись редкие облака, время от времени луна являла свой болезненно-бледный лик в разверстой длани небес. С северо-востока дул сильный ветер, по воде шла сердитая рябь, а за гаванью на берег обрушивались вздыбленные волны. «Тимгад» – один из новых пароходов, железный, блестящий от влаги, неуютный с виду, – стонал и скрипел у причала.

У сходней мерзли пассажиры, явно не желающие покидать твердую землю ради этой серой темницы, но Джулиус сразу же поднялся на борт и прошел в тесную каюту третьего класса. Ему пришлось наклониться, чтобы не задеть головой низкую притолоку, и ухватиться за дешевую стенную панель цвета красного дерева – пароход качало на волнах. Воздух был спертый, пахло угольной пылью из печей и пережаренным маслом из камбуза.

И все равно каюта была роскошной по сравнению с закутком, в котором ему пришлось плыть восемь лет назад. Теперь же он был почтенным пассажиром с билетом в нагрудном кармане, а не каким-нибудь бродягой или полуголодным беженцем. «Я – Джулиус Леви, еду в Лондон по делам», – сказал он сам себе, опершись о перила палубы и глядя на взбегающие по холмам огни Алжира. Ему не жаль было расставаться ни с городом, ни с людьми, которых он больше не увидит, – он был так же невозмутим и бесстрастен, как и тогда, когда покидал Париж, а его мать лежала мертвая на рю де Пти-Шанс.

Они медленно отплывали от берегов Африки. У стоящего рядом с Джулиусом старика в глазах блестели слезы. Темнокожая женщина беззвучно рыдала, закрыв рот шалью.

«Это потому, что Алжир – их дом», – думал Джулиус. Он смотрел на этих людей как на каких-то странных созданий природы – ему никогда не почувствовать то, что чувствуют они. У него не было ни родины, ни дома, все это было ему чуждо.

Моше Мецгер сейчас спит – на губах его застыли слова вечерней молитвы, а Мартин Флетчер, наверное, меряет шагами библиотеку или нервно листает книгу. Уда одурманен гашишем, Нанетта качается в кресле-качалке, сонно смыкая веки. Малышку Эльзу обнимает какой-нибудь лавочник-араб. Тото, Марсель и остальные напиваются в таверне, – может, он и будет о них вспоминать, но без сожаления.

Всегда ли он будет таким? Человеком, который использует других в своих целях, но не нуждается ни в чьем обществе, предпочитая полное одиночество?

Он уже собирался спуститься в каюту, но его тронул за руку стюард:

– Месье Леви из третьего класса?

– Да, это я.

– Вас спрашивает какой-то юноша с нижней палубы.

– Но это невозможно, наверное, какая-то ошибка. Я никого не знаю на пароходе.

– Как пожелаете.

Стюард пожал плечами – для него пассажиры третьего класса мало чем отличались от тех, кто путешествовал на нижней палубе.

Джулиус колебался. Наверное, на пароходе есть еще какой-то Леви, ищут его. Но все равно странно. Он поддался любопытству и пошел на нижнюю палубу, где перил не было. Пароход уже немилосердно качало, они были в открытом море. На палубе во весь голос молилась перепуганная старуха, трое детишек плакали, прижавшись к матери. Джулиус не без удовольствия смотрел на их страдания – когда-то ему было так же плохо, но теперь он выше этих несчастных.

– Холодно тут, – громко заметил он проходящему мимо матросу, подняв воротник пальто и подышав на руки. – Спущусь-ка, пожалуй, в салун, там тепло.

Он сложил ладони лодочкой и, отвернувшись от ветра, зажег сигарету.

Какой-то пассажир уставился на него с ненавистью и завистью. Джулиус рассмеялся и выбросил спичку за борт. Вот бедняги, вынуждены сидеть на палубе в такую-то погоду, хотя ему-то что за дело. Тут из-за перегородки высунулась чья-то рука и схватила его за рукав. Мальчишка в низко надвинутом на лоб картузе. Не тот ли это юноша, который его спрашивал? Какой-нибудь портовый попрошайка.

– Чего тебе надо? Оставь меня в покое.

Но мальчишка все так же цеплялся за его руку и вглядывался ему в лицо:

– Джулиус, не сердись на меня.

Он пригляделся к глазам мальчишки: серым, огромным на худеньком лице. Коротко стриженные волосы, бескровные губы…

Это же Эльза. На мгновение Джулиус от удивления потерял дар речи, но потом произнес:

– Вот же дурочка! Какого черта ты тут делаешь?

Она вся сжалась, будто от удара.

– Я не могла не поехать. Не могла допустить, чтоб ты уплыл без меня.

Он нервно насвистывал, поглядывая по сторонам.

– Да ты знаешь, что будет, если тебя найдут? В тюрьму же посадят или отправят обратно!

– Нет, если я буду с тобой. Скажи, что я твой брат.

– Ты спятила, Эльза? Зачем мне такая обуза?

Он в жизни не слышал подобной чепухи.

– О Джулиус! Дорогой Джулиус, пожалуйста, не будь так жесток со мной. Я не могу не любить тебя. Я всегда тебя любила. Мне все равно, как ты будешь со мной обращаться: хочешь брани, бей, пинай, но не прогоняй, пожалуйста.

Эльза умоляюще сложила ладони, в мальчишеской одежде она выглядела ребенком.

Джулиус нахмурился. Ему ужасно хотелось сказать ей какую-нибудь грубость.

– Ты мне не нужна, глупая плакса. До сих пор не поняла, что ли? Пожалеешь ведь о том, что сделала, – на нижней палубе все равно что в аду. Сама виновата, вот и терпи теперь.

Палуба резко накренилась. Эльза побледнела, было понятно, что ее сейчас стошнит.

– Все, прощай, я вниз пошел, – беспечно произнес Джулиус.

На ее измученном личике отразилось страдание.

– Нет, ты не можешь вот так меня бросить здесь, – заплакала она, прижимая руки к животу. – О Джулиус, мне так плохо, так холодно. Что мне делать? Я боюсь.

– Сама виновата, чего за мной увязалась? Чего ты от меня вообще ожидала? – спросил он.

Она задрожала, скрючилась у веревочного ограждения и смущенно отвернулась.

Джулиус переждал, пока ее стошнит, а затем, когда она возилась с носовым платком, сказал:

– Ну и что я, по-твоему, должен делать? Мне что, здесь всю ночь стоять?

– Я думала, мы будем вместе, – прохныкала она.

Он сделал вид, что сердится.

– У меня что, по-твоему, лишние деньги есть, чтоб тебе билет в третий класс покупать? – закричал он. – Мне на себя-то еле хватает. Наглость какая, а? Нет уж. Я сейчас все про тебя капитану расскажу, тебя в кандалах дальше повезут.

Он зашагал прочь от обессилевшей Эльзы, внутренне содрогаясь от смеха. До чего же странно, что он ей так дорог. Как такое вообще возможно? Взять ее к себе или не связываться? Дорого ли она ему обойдется? Еще билет ей покупать. Может, если им спать на одной койке, то билет будет дешевле? То, что она девчонка, никто не узнает. Смешная эта Эльза, симпатичная и такая несчастная в мальчишеской одежде. Вообще-то, он же не сможет всегда обходиться без женщины, а если она будет с ним спать, то платить ничего не придется. Одежду сама себе шить будет, ест мало. А если он вдруг привяжется к ней слишком сильно, то прогонит ее. С голоду не помрет – с десяти лет телом торгует.

Наврав, что его младший брат сбежал из дому, Джулиус купил Эльзе билет и вернулся за ней на нижнюю палубу. Она так ослабла от морской болезни, что ему пришлось нести ее в каюту на руках. Он швырнул ее на койку, как мешок с картошкой, и отпихнул в сторону, чтобы самому хватило места. И без того ужасные условия в каюте ухудшало присутствие еще восьми пассажиров разной степени раздетости и на разных стадиях морской болезни.

– Моему братишке очень худо, – сообщил всем Джулиус, ущипнув Эльзу за руку, чтобы молчала.

Поскольку его никто не слушал, то он рассудил, что и ночью их никто не побеспокоит. Он закрыл глаза и приготовился уснуть.

Эльза придвинулась к нему, тихонько похныкивая. Он обнял ее одной рукой и крепко прижал к себе, неожиданно радуясь теплу ее тела. Оно напомнило ему детство и кого-то, кто любил его и так же грел по ночам. Он пытался вспомнить, кто это был, а руки его тем временем сами гладили ее, словно какое-то внутреннее чутье подсказывало ему, что нужно погладить прижавшееся к нему существо, чье дыхание он чувствовал на своей щеке.

Эльза пошевелилась, нарушив ход его мыслей, которые вот-вот должны были помочь ему вспомнить.

– Ну, чего не спишь? – сказал он ей.

– Я хочу тебе кое-что сказать, – прошептала она ему на ухо.

– Ну что еще?

Эльза придвинулась еще ближе к нему, коснулась пальцами его щеки; ее волосы щекотали ему подбородок.

– Все то время, пока я жила у Ахмеда, ты был моим единственным, – сказала она. – Ты думал, что я сплю с другими мужчинами, как все девушки, но это не так. Для других я только танцевала. Ты был у меня первым и всегда будешь для меня единственным.

Джулиус в ответ только хмыкнул – уж очень хотелось спать.

– Разве ты не рад? Ну скажи, что рад, – требовала Эльза.

Он расстегнул на ней одежду и стал блуждать ладонью по ее телу, чувствуя такое знакомое и понятное тепло.

– Вот это да. Конечно рад. Спи давай, – пробормотал он, а сам подумал: «Да хоть бы ты и с сотней мужиков переспала, мне-то что».

Однако, когда они спали рядом – два юных существа, тесно прижавшиеся друг к другу, – ему приснилось, что это не Эльза – танцовщица из Касбы, а маленькая Мимитта, которой он лишился так давно; рядом с ним, сердце к сердцу, будто бы снова спала его кошка с пушистой шерсткой и мягкими лапками.


Клиффорд-стрит оказалась одной из улочек в лабиринте трущоб, берущей начало от Юстон-роуд. Лачуга под номером тридцать три ничем не отличалась от соседних – грязное крыльцо, книзу совсем загаженное кошками и собаками, посеревшие от пыли занавески на вечно закрытых окнах, мрачный коридор с закоптелыми стенами. В верхние комнаты вела узкая лестница с наброшенными на ступеньки обрывками клеенки. В доме стояла вонь, которую не под силу было развеять ни порывам воздуха от входной двери, ни тянувшемуся по полу холодному ноябрьскому сквозняку. Пахло пыльной мебелью, протухшей едой, загаженными уборными – всем, чем может пахнуть в доме, где живут несколько семей. Запах исходил из подвала, где жила хозяйка с сыном-калекой и тремя кошками, поднимался все выше, наводнял лестницу, комнаты и даже достигал каморки на чердаке. Возможно, туда он просачивался сквозь трещины в плохо пригнанной двери с дребезжащим замком. Как бы то ни было, он полностью завладел чердаком, смешавшись с тамошним затхлым воздухом. Окно было плотно закрыто и днем и ночью – если бы его открыли, оно бы разбухло от сырости, уже нипочем бы не закрылось, и холодный ветер задувал бы прямо на стоящую у стены скрипучую кровать. Проще было примириться с постоянно чадящим камином, от которого старая мебель покрывалась хлопьями сажи, и привыкнуть к привкусу дыма, который настойчиво пропитывал каждую крошку еды и капельку питья – от чая до говяжьих костей. У очага был лишь один недостаток – почти полная неспособность обогревать комнату. Он превосходно дымил, и на нем даже можно было ухитриться что-нибудь сготовить, но все тепло оставалось в нем же, а потом улетало в трубу, так что ни постоянный легкий чад, ни наглухо запертое окно не спасали от ноябрьской сырости. Холодный воздух незаметно и безошибочно находил дорогу в дом и накрывал влажной дланью стены и потертый ковер.

Для Эльзы, большую часть жизни прожившей в теплой южной стране, такой холод был сродни безжалостной стихии; она поникла и съежилась, будто маленькое растеньице.

Джулиусу было ее жаль, но он не понимал степени ее страданий. Поражаясь собственной щедрости, он купил ей шерстяное пальто в первые, самые трудные дни, но, когда и оно не помогло, просто пожал плечами, мол, ничего тут не поделаешь.

– Вот в Париже, там было холодно, – выговаривал он ей, сердясь, что она сама этого не понимает, и неприятно удивляясь тому, что вообще о ней беспокоится. – Во время осады люди насмерть замерзали на улице, губы у них синие становились, руки и ноги каменели от холода. Я жил на чердаке, к нам снег попадал в разбитое окно. Вот там было холодно. А это так, ерунда, тебе еще повезло. Что, у тебя приличной комнаты нет? Очага и кровати?

Эльза придвигалась поближе к чадящему камину и кочергой ворошила дешевый уголь.

– Да я ведь не жалуюсь, – говорила она, низко опустив голову и пряча взгляд. – Ты сам все время меня упрекаешь да расспрашиваешь, а я не могу дрожь унять, у меня это уже нервное. А когда ты из-за этого на меня сердишься, становится еще хуже.

Он недовольно смотрел на нее. Ну вот, опять дрожит: видно, как плечи дергаются.

– Так тебе и надо, – бросил он. – Кто тебя просил за мной увязываться? Чего в Алжире не осталась?

Она не ответила, но по ее поникшей голове Джулиус понял, что обидел ее. От этого как-то странно кольнуло в груди, но ему это понравилось, и он продолжал:

– Я целых пять шиллингов в неделю за комнату плачу. За одного было бы вдвое меньше, да и жилье мне любое бы подошло. А еда? Далеко не все каждый день мясо едят, как мы. Мне приходится тебя им кормить, потому что ты тощая до невозможности. Ботинки у тебя промокают, нужно новые покупать. И бог знает сколько они будут стоить.

Она поглядела на него, кусая губу:

– Не надо новые, я в эти бумаги напихаю.

– Ага, и потом мучиться в них будешь, – рассмеялся он. – И меня ненавидеть: мол, обращаюсь с тобой плохо. А я разве плохо с тобой обращаюсь? Что б ты сделала, если б я тебя, к примеру, побил, а? Ну, скажи. Тебе бы не помешала взбучка.

Эльза вспыхнула и отвернулась, стыдясь того, что он настолько хорошо ее знает.

– Ты же понимаешь, что можешь делать со мной все, что захочешь. Я люблю тебя, – сказала она.

Разумеется, так оно и было. Если бы он швырнул ей в голову кирпичом, ее бы передернуло от боли и кровь бы текла, но за утешением она бы пришла к нему же. Сколько раз уже он намеренно ранил ее словами, а она не переставала его обнимать.

Сначала изнурительное плавание, где она часами страдала от морской болезни и пряталась от него, чтобы он не видел ее такой, потом ужасная сутолока прибытия, заполнение бумаг, слово «беженка», врачебный осмотр, ложь, объяснения с властями… Джулиусу пришлось призвать на помощь всю свою смекалку, только бы им разрешили сойти на берег, а она следовала за ним тенью, вцепившись в его руку, широко раскрыв глаза от страха, полуобезумев от холода и дождя. А он ни разу – ни в самом начале, ни потом, ни сейчас – не проявил к ней и толики нежности.

Он принимал, но не понимал ее чувство к нему. Знал только, что оно его одновременно радует и злит и что ему не хочется ее прогонять.

И все же она была для него обузой, ярмом на шее. В Англию они приплыли, но оказалось, что Лондон со всей его нищетой и убожеством совсем не похож на город ученых, который так красочно описывал Мартин Флетчер, а английский язык – мешанина странных звуков, режущих слух, а Джулиус говорит на нем вовсе не так уж хорошо.

И снова ему пришлось взять все на себя. Эльза знала только французский да еще говор Касбы. Ему даже пришлось купить ей обручальное колечко, иначе владельцы меблированных комнат и разговаривать с ними не хотели, эти англичане вообще презирали их и смотрели на них свысока.

Он понял, что рассчитывать ему придется только на себя и помощи ждать не от кого. Однако не испугался и не опустил руки, потому что по-прежнему верил в себя и свои силы. Он еще возвысится над всеми этими людьми, которые сейчас глумятся и насмехаются над ним; в один прекрасный день он использует их, но презирать не перестанет.

Скудные умишки и мелкие душонки. Он быстро составил мнение о здешних жителях по обрывкам разговоров, доносившихся из-за дверей домов, на улицах, в пабах. Неповоротливые мужчины со скошенными подбородками и глупыми ухмылками… Они работали просто потому что так надо, и не помышляли о том, чтобы пробиться выше, а в часы досуга накачивались пивом да сидели, уставившись в газеты с таблицами скачек.

Женщины тоже бездельничали – выйдут на крыльцо, налягут на перила локтями и давай сплетничать с одними соседками о других, судачить о каком-нибудь пустяке, а потом еще разразятся безобразным визгливым смехом, потешаясь над каким-нибудь ребенком или псом. Он не понимал ни этот их английский юмор, ни отсутствие серьезной цели в жизни. Он сразу возненавидел этих людей. Ничего, он заставит их раскошелиться, а пока пусть сколько угодно насмехаются над ним, жадно пялятся на Эльзу, осуждающе поджимают губы, гордясь своей извращенной моралью.

Джулиус не ожидал такого подозрительного отношения к иностранцам. Работу оказалось найти труднее, чем он думал. Первая зима была исполнена тревог и разочарований. Эльза, все время простуженная, почти безвылазно сидела в мрачной каморке, а он бродил по улицам в поисках работы. Лавочники и торговцы один за другим отказывали юноше с острым носом и непонятным акцентом. «Приезжих не берем – слишком много их развелось, самим работы не хватает». Или: «Ты ведь еврей?» И после минутного колебания: «Нет у меня для тебя работы».

– Времена нынче трудные, – сказал ему один торговец. – Вряд ли что-нибудь найдешь. Да ты еще и иностранец к тому же. Чего ж ты в своей стране не остался?

Джулиус вежливо улыбался и пожимал плечами. Что толку объяснять, что у него нет родины. А еще, хоть он и не обращал внимания на холод – только поднимал повыше воротник да поглубже засовывал руки в карманы, – все же тот его донимал. На обеде удавалось сэкономить, отстояв вместе с бездомными очередь за бесплатной миской супа, но его давали слишком мало, да и Эльза сидела одна в каморке на Клиффорд-стрит, предпочитая голод холоду.

По вечерам он, напрягая зрение, при скудном свете газового рожка просматривал объявления в дешевой газетенке. Требовались клерки, счетоводы, помощники в банк – он бы с легкостью справился с такой работой, но иностранцу было бесполезно даже пытаться ее получить. Приходилось пролистывать дальше и смотреть объявления про подмастерьев, посыльных, жестянщиков, чистильщиков обуви – все, какие попадутся. Сидя в углу паба, он склонялся над грязной, засаленной газетой. Вопли и смех посетителей вызывали у него отвращение, но приходилось терпеть, потому что в прокуренном пабе было хотя бы тепло, а еще после выпивки было легче смотреть на бледное лицо Эльзы и врать ей, что дела идут хорошо.

Когда он поступил посыльным, уборщиком и разнорабочим к угрюмому Гранди – хозяину пекарни на улице Холборн, – то не сразу сказал об этом Эльзе, боясь упасть в ее глазах. Однажды она спросила, почему он уходит рано утром и возвращается поздно вечером, и он как можно небрежнее объяснил, что нашел отличную работу, связанную с продажей муки и выпечкой хлеба. Гордая его успехами, Эльза поинтересовалась, можно ли ей как-нибудь днем заглянуть к нему, но он сказал, что это далеко в Сити и одна она дорогу не найдет. Она предположила, что там, наверное, хорошо платят, а он ответил, что пока средне, но со временем будут платить много. Когда же она, радуясь, как ребенок, спросила, сколько это во франках, он лишь отмахнулся – мол, вот пристала.

Джулиус подметал хлебные крошки, открывал ставни, бегал туда-сюда с корзинами хлеба и стоял у печей, закатав рукава и обливаясь потом, сносил окрики и брань Гранди, отличавшегося прескверным характером из-за мучившего его ревматизма, и ни разу не проявил нетерпения и не вспылил, а кротко произносил подобострастное: «Да, мистер Гранди», «Нет, мистер Гранди», «Иду, сэр», «Чего изволите, мадам?» – думая при этом: «Ничего, это ненадолго, скоро все изменится, очень скоро…»

Он не обращал внимания на усталость и работал за троих, получал комиссионные за новых покупателей и процент с недельных заказов. Он обладал способностью смотреть далеко вперед, пусть его никто и не понимал. Улица Холборн – центральная, оживленная, со временем тут будет еще больше транспорта, недвижимость вырастет в цене. Лавка Гранди, где он тянет лямку за гроши, соседствует с другими лавками и домами, их можно выкупить, снести, построить что-то другое. Гранди уже старик, сына у него нет, и дело передать некому. Через год-два он с радостью продаст пекарню. Видеть, как твое дело ширится и растет как на дрожжах, раскидывает щупальца, завоевывая все больше пространства, увеличиваясь день за днем и год за годом; как маленькое предприятие вырастает в концерн, небольшая прибыль становится стабильным доходом, доход превращается в богатство, а богатство дарует тебе власть, – это ли не прекрасная мечта? Причем не такая уж несбыточная.

В душе Джулиус хранил восхитительную тайну – уверенность в том, что он нигде не пропадет. Секрет этот был подобен драгоценности, что носят за пазухой и украдкой поглаживают в темноте, согревая теплом своих рук. Нет, он никого не посвятит в свой блестящий план. Эти англичане – всего лишь пешки в его игре, а старый Гранди, вопящий: «Леви, поди сюда!» «Леви, сделай то, сделай это…» – похож на разъяренного индюка, что бегает туда-сюда в отведенном ему мирке.

«Все они – ничто и никто», – думал Джулиус. На тротуарах теснились люди, спеша домой после рабочего дня, по мостовой громыхали повозки, ползли омнибусы, запряженные уставшими лошадьми, забрызганные грязью экипажи с цоканьем проносились в сторону Вест-Энда с его яркими огнями и толпами театралов. Джулиус стоял посреди улицы, слушая грохот транспорта и звонкие крики мальчишек-почтальонов, разносящих вечерние газеты. Он в Лондоне, он стал его частью, но не подчинился ему. Однажды он завладеет этим городом и сделает с ним все, что ему вздумается.

– Ты со мной совсем не разговариваешь, – пожаловалась как-то Эльза, гладя его по плечу. – Приходишь с работы и сидишь молча, смотришь куда-то. О чем ты думаешь?

– Оставь меня в покое, а? – огрызнулся Джулиус.

Он распахнул окно жалкой каморки на Клиффорд-стрит, высунулся на улицу и застыл с поднятой к небу головой, будто слушал какую-то музыку, а по лицу его блуждала загадочная улыбка.

Какой же он у нее странный! Что там такого за окном? Бескрайние серые крыши с печными трубами, грохот экипажей, стук колес по мостовой, свистки поездов, крики играющих детей-кокни, заунывные звуки шарманки, бренчание фортепиано в доме напротив.

Порой от всего этого шума и убогости становилось так тяжело на сердце! Эльза закрывала глаза и вспоминала душистые запахи и звуки Касбы, амбру, пряности, пурпурные лепестки бугенвиллеи, которые ей уже никогда не держать в руках, и думала: «Что станется с нами? Зачем мы здесь?»

Порыв ветра загнал дым обратно в трубу, наполнил комнату холодом. Джулиус по-прежнему стоял у окна с закатанными рукавами и непокрытой головой, блуждая в мечтах. Эльза задрожала и закашляла, прижав ладонь к горлу.

– Закрой окно.

Он молчал, будто ждал чего-то, потом обернулся к ней, все так же странно улыбаясь, и позвал:

– Иди сюда. Слышишь?

Вместе они высунулись из окна, но Эльза слышала только все тот же шум улицы – ужасный звук, который будет преследовать ее всегда.

– Что? Я ничего не слышу.

В ответ он только крепче прижал ее к себе и произнес:

– Вот бы облечь все это в музыку!

Она прижалась щекой к его щеке:

– Не хочу об этом думать. Здесь все слишком большое. Я себе кажусь такой маленькой и несчастной. Крошечной точкой, от которой ничего не зависит, и от этого я начинаю думать, а зачем вообще верить в Бога.

Она произнесла эти слова робко, как если бы ее вынудили их сказать. Джулиус отпустил ее и, рассмеявшись, раскинул руки, будто пытаясь объять атомы, плавающие в воздухе, как пылинки.

– Бога?! – воскликнул он. – Верить в Бога?! Да все это принадлежит мне. Хочешь, тебе подарю?

Она смотрела на него испуганно, сомневаясь, правильно ли расслышала. Его слова эхом отдавались в ее душе, а он смотрел перед собой нечеловеческим, горящим взглядом и оглаживал ладонями воздух, будто удерживая невидимое сокровище. Он возвышался над ней, в его облике появилось нечто зловещее, странное. Эльза отступила, испуганная этой резкой переменой и решимостью, написанной на его бледном лице.

– Нет! – выкрикнула она. – Не говори так! Мне это не нравится. Ты какой-то другой, мне страшно. Не хочу, чтоб ты был таким.

Его фигура нависла над ней, закрыв собой окно. Он неотрывно смотрел ей в глаза, страшный, похожий на лунатика.

– Да, все это принадлежит мне, – повторил он. – Дарю. Все, что захочешь. Все это будет моим.

И без того напуганная, она подумала, что он, должно быть, сошел с ума или пьян. Все горести этих одиноких месяцев в Лондоне будто бы слились в одну огромную волну отчаяния, которая окончательно захлестнула ее сердце.

– Не хочу, чтобы ты был таким, – всхлипывала она. – Не хочу, чтобы ты мне что-то дарил. Хочу домой в Алжир, чтобы был маленький домик, солнце и цветы. Мы были бы счастливы, ты бы торговал на рынке, а я бы заботилась о тебе и родила тебе детей.

Она заплакала, утыкаясь лицом в ладони:

– Джулиус, любимый, давай уедем, пока еще не поздно, подальше от этой мрачной, холодной страны. Мне так плохо здесь, я так несчастна.

И тут Джулиус вдруг улыбнулся и притянул ее к себе. Он больше не был странным незнакомцем, а снова стал самим собой; его руки заскользили по ее спине, его губы касались ее волос.

– Ну-ну, миленькая моя глупышка, что я такого сказал? Чего ты жалуешься и пищишь? Тебя за это надо побить. Вот побью тебя и выброшу на улицу. Дуреха маленькая.

Она уткнулась ему в шею, прижалась к нему, словно дитя в поисках утешения. Полузабывшись, она слушала, как он называет ее «моя любовь, моя маленькая Мимитта». Что значат эти забавные слова, она не понимала, но для нее они звучали обещанием счастья.

– Мерзнешь? – спросил он наконец.

– Нет, уже нет, – ответила она.

– Я же чувствую, ты вся дрожишь, – сказал он. – Глупышка. И голодна, наверное!

– Да, голодна.

Они поужинали жидкой похлебкой, хлебом с жалкими остатками масла, а потом камин следовало загасить, чтобы не тратить дрова.

– В Алжире мы бы сейчас сидели у окна, – вздохнула Эльза. – Помнишь, какое там ночное небо? И воздух другой, пахнет диковинными растениями, пряностями, иногда мхом от деревьев в Мустафе.

Джулиус сидел на полу, прижавшись щекой к ее колену.

– Ахмедовы танцовщицы сейчас расписывают хной ступни, красят ногти, – медленно произнес он. – Наида курит, пуская колечки в воздух, а Лулу бранит новенькую за то, что та взяла ее серьги. Я прямо слышу, как звенят ее браслеты. Внизу музыканты стучат в барабаны, один играет на дудке, и получается такой пронзительный звук. В танцевальном зале сегодня будет жарко, Эльза, все старички в сборе и уже хватаются за кошельки. Наида выбивает пыль из пола, трясет бедрами. Хотела бы там очутиться?

Эльза не ответила. Вдруг он отправит ее обратно, если она признается?

– Мне хорошо там, где ты, – наконец сказала она.

Но он продолжал дразнить ее, с трудом удерживаясь от смеха при виде ее грусти.

– Вспомни алжирское солнце, еду, кушетку, на которой ты спала. Лучше, чем здесь, правда? Посмотри на эту пустую комнату, старую железную кровать, камин с золой. Тебе ведь это все не нравится, да?

Эльза не сознавалась.

– Я люблю тебя, – сказала она.

Он не обратил на это внимания. В его картине мира всем этим словам и клятвенным заверениям не было места. Пусть себе бормочет и шепчет что хочет, ему все равно.

– Есть по крайней мере один способ согреться.

Он поднял ее на руки, со вздохом подумав о Нанетте.

– Ты ведь меня любишь? – спросила Эльза, с тревогой вглядываясь ему в глаза. – Скажи, что да.

– Конечно, дурочка, тише.

И ей пришлось удовольствоваться этим ответом.

Позже, когда он проснулся среди ночи, оттого что Эльза заворочалась во сне, его озарила ясная мысль: «Я беден, мне холодно и голодно, но я счастлив. Я счастлив. Такого больше не будет».

Но как только он попытался ухватиться за эту мысль, она тут же ускользнула. Джулиус невольно всхлипнул, словно потерявшееся дитя, а потом уснул и снова стал одиноким.


Старый Гранди частенько удивлялся, зачем этот еврейский юноша, его помощник Леви, так много работает. Уж точно не ради денег – платил он ему сущие гроши, однако же тот с ходу вник в дело и взвалил на свои плечи всю работу в лавке.

Новый работник был так необычайно любезен, что и финансовую сторону деятельности тоже взял на себя, и теперь магазинчик еженедельно приносил прибыль, а не убыток, как раньше. Леви был обходителен с покупателями да к тому же умел завлечь их в магазин. Он украшал витрины с мастерством опытного кондитера и расставлял пирожные и хлеб так, что они выглядели на редкость аппетитно. «Какое ж это облегчение в старости, – думал Гранди, – когда есть надежный и крепкий помощник, который не побеспокоит тебя лишний раз, а сделает всю работу, да и вообще обо всем позаботится». И кто? Юноша-еврей, да еще и иностранец. Еще два года назад он так умолял дать ему место, будто дошел до крайней нищеты и согласен на любую милость. А теперь несет на себе всю основную тяжесть работы, так что самому Гранди не было нужды покидать свою комнату в задней части магазина. По утрам можно вставать позже, почитывать газету, подслеповато щурясь сквозь очки, пройтись по улице, поглазеть на экипажи и, всякий раз оглядываясь на свой магазин, видеть, что Леви, как обычно, стоит за прилавком и к нему выстроилась очередь из покупателей. Все это было очень приятно, и Гранди радовался, что ему больше не нужно ни о чем беспокоиться. Поэтому, когда в один из дней осенью тысяча восемьсот восемьдесят третьего года помощник пришел к нему и спросил, что он намерен делать, когда вот-вот, в ноябре, истечет срок аренды, Гранди уставился на него в изумлении:

– А ты-то откуда прознал? И какое тебе дело? Ну, запамятовал я, и что?

– Я так и думал. Так вот, мистер Гранди. Я имею большое желание выкупить у вас пекарню.

Старик не верил своим ушам.

– Выкупить? Ты что, рехнулся? На какие гроши, хотел бы я знать?

Леви улыбнулся – он вовсе не собирался отчитываться перед стариком.

– Это мое дело, мистер Гранди, скажу только, что я некоторое время откладывал средства.

– Да ты ж чуть с голоду не помирал, когда я взял тебя на работу три года назад!

– Нет, сэр.

– Да какого ж черта? Пришел этакий заморыш, худой как спичка – да ты всегда выглядел так, будто голодаешь. Что, и тогда у тебя уже были деньги?

– Да, но я их не тратил.

– Ты, значит, голодал, работал тут изо всех сил, хотя у самого деньги были. Не понимаю. Ты что, Леви, умом тронулся?

– Нет. Если б я тогда предложил выкупить пекарню, вы бы мне ее не продали. Да и я бы прогорел. Теперь же все изменилось. Меня знают в округе, впрочем, нет нужды углубляться во все это… Ну как, вы согласны уступить мне пекарню, мистер Гранди?

Старик забеспокоился, он ничего не понимал – все перевернулось с ног на голову.

– Дела идут очень хорошо, – принялся возражать он. – Зачем мне продавать лавку? К чему мне такие перемены? Нет уж, спасибо.

Джулиус Леви пожал плечами.

– Решать, конечно, вам, – сказал он небрежным тоном. – Мое дело предложить. Не продадите – пойду в другое место. Я тут еще на одну лавку глаз положил. Только вот придется вам самому заниматься магазином, а вы маловато там появлялись все эти годы. Покупатели вас забыли. А если выкуплю другую лавку, то и покупателей за собой уведу.

Он повернулся к двери, давая понять, что разговор окончен.

Старик испугался. Он понял, чем все это ему грозит. Да и то, как Леви себя повел, ему не нравилось. Бессовестно и странно.

– Ладно, погоди уходить-то, – буркнул он. – Чего так заторопился. Потолкуем давай.

Джулиус сидел за столом, положив перед собой листок бумаги и ручку, и ждал. Он шел к этому мгновению три года, а терпения ему было не занимать. Обмакнув ручку в чернильницу, он посмотрел на Гранди. Лицо старика не выражало никаких эмоций. Джулиус посмеивался про себя, он уже знал, что победил. Он стал хозяином лавки «У Гранди». Вскоре на вывеске красовалась новая надпись: «Леви – пекарь и кондитер».

Эльза переселилась из убогой каморки на Клиффорд-стрит в комнаты за магазином. Он не стал посвящать ее в подробности их нового положения, а то еще решит, что у него много денег.

– Экономить будем, как и раньше, – предупредил он ее сурово. – На всем. Да, тут три комнаты, но денег у меня все равно нет. Так что поаккуратнее с дровами и продуктами.

Эльза печально кивнула. Разумеется, они по-прежнему бедны, она будет экономна. Но какой же он умный, ее Джулиус. Всего двадцать три года, а уже хозяин пекарни. Она не понимала, как ему это удалось. Главное, что он доволен.

Здесь, конечно, было получше, чем на Клиффорд-стрит, но шума стало еще больше. По улице все время грохотали повозки и экипажи. В конце дня голова у Эльзы раскалывалась, так что хоть криком кричи. В этих комнатах тоже было темно и мрачно, а летом еще и очень душно. Работы у Эльзы прибавилось – нужно было убираться в доме и заниматься стряпней. Кроме этого, она готовила еду для пекарей и иногда помогала в магазине.

Джулиус велел Эльзе заняться кондитерской. Так что теперь она работала с утра до ночи, ложилась поздно, вставала рано и так уставала к вечеру, что ей хотелось одного – поскорее лечь спать.

Энергия Джулиуса никогда не иссякала. Он словно не понимал, как можно устать и присесть отдохнуть, оттого что спина разламывается и в горле саднит.

– О Джулиус, не сердись! Дай мне минутку, – ответила Эльза на его упрек, и в ее затуманенном из-за недосыпа сознании тут же возникли картинки из другой жизни, где люди поют, светит солнце, днем долгая сиеста, а воздух пахнет мхом и эвкалиптом. «Вернемся ли мы туда когда-нибудь?» – спросила она себя, но из дремы ее вырвал голос Джулиуса:

– Эльза, Эльза, хлеб испекся. И что там с пирогами? Уже половина четвертого – пора товар выставлять.

– Минутку, сейчас принесу. – Она с трудом поднялась со стула, убрала со лба волосы и мимоходом увидела себя в зеркальце на стене – бледную, обессиленную, с огромными глазами на осунувшемся лице; малышку Эльзу, которая когда-то смеялась и хлопала в ладоши в танцевальном зале в Касбе. «Мне восемнадцать, – подумала она. – Я старею. Скоро он меня разлюбит». Потом прихватила ветошью горячий противень с пирогами и понесла в магазин.

– Опаздываешь, – упрекнул ее Джулиус. – Некогда бездельничать. Я дважды повторять не буду.

Покупатель поглядел на нее с любопытством. Эльза вспыхнула от стыда за то, что Джулиус отчитывает ее перед чужими людьми. Вернувшись в темную кухню, она надрывно закашлялась и тут же прижала ко рту платок. Джулиус рассердится, если услышит. Ей уже попадало от него за это.

– Кашляй потише! – рассердился он. – Покупателей распугаешь. Подумают, что у нас тут больная. Кто захочет обкашлянные пироги покупать?

Она ответила, что постарается сдерживаться, но к горлу снова подступила удушливая волна.

– Сходи леденцы какие-нибудь купи, – сказал он. – Может, тебе еще и врача позвать? Знаешь, сколько это будет стоить? У меня едва на житье нам обоим хватает.

Она заверила его, что врач не нужен, что она совершенно здорова.

Работа была слишком тяжела для нее, но она боялась признаться в этом Джулиусу. Опять обзовет ее ленивой потаскушкой с юга. Он часто говорил ей что-нибудь обидное, даже когда они были наедине и он любил ее, а она прижималась к нему всем телом. Однажды ночью, с восторгом принимая привычные ласки любимых рук, она поцеловала его в шею и радостно прошептала:

– О чем ты думаешь?

– О Нанетте, прачке-негритянке, – вот бы к ней сейчас, – ответил он, зевая.

Эльза, похолодев, оттолкнула его руки и с отвращением отвернулась, а он недоумевал, что с ней такое.

Устав от бесконечной работы в пекарне и от раздирающего грудь кашля, она подумала, что, если бы у нее был ребенок, может, ей не пришлось бы работать девять месяцев. Мысль об отдыхе и спокойствии казалась ей прекрасной мечтой. Теперь это желание ее не покидало, Эльза ждала и молилась, но месяц шел за месяцем, и ничего не происходило. Она вдруг с леденящим душу чувством разочарования осознала, что, возможно, этого не случится никогда. Что, если ее телонеспособно выносить дитя? Она ничего про это не знала. Оставалось только молиться. Наконец она собралась с духом и, отбросив гордость, спросила Джулиуса, почему у нее нет ребенка.

Он засмеялся и сказал, что, если бы он захотел, у нее каждый год было бы по ребенку.

Она подумала, что он, наверное, всесильный, как Бог, и, устыдившись своего невежества, снова обратилась к нему:

– Джулиус, я бы хотела ребенка.

– Что? Лишний рот? Не будь дурочкой, – отрезал он.

– Ребенку много не надо, – сказала она мечтательно. – Ты бы, наверное, так ему обрадовался.

И тут он снова зачем-то ее обидел, будто вонзил нож в сердце, нисколько не заботясь о том, как больно ее ранит.

– Не могу пока себя так обременять, – сказал он. – У меня еще много времени на это. Да и ты мне не жена. Не хочу от тебя детей.

Он переменил тему и заговорил о лавке. Эльза сидела неподвижно, не слушая, что он говорит. Какая-то часть душевного тепла, которое она питала к нему, ушла безвозвратно.

Она больше не заговаривала о ребенке и после того дня часто молчала в его присутствии, сама не понимая, почему продолжает жить с ним, если он ничего ей не дает, кроме своего тела.

После очередной грубости с его стороны или выговора в присутствии посторонних она говорила себе: «Все, больше не могу. Уйду от него навсегда». А потом сидела в маленькой гостиной, бледнея и не решаясь вымолвить ни слова, а он уплетал ужин, не замечая ее настроения, думая о чем-то своем, но вдруг неожиданно улыбался и говорил:

– Мимитта затаилась и выпустила коготки? Не хочет, чтоб ее любили?

Она мотала головой и мрачно смотрела на него, отстраняясь, но ему достаточно было поцеловать ее и положить руку ей на грудь, туда, где билось сердце, и сил сопротивляться не оставалось. Он обнимал ее и, смеясь, шептал что-то на ухо, а она не могла ни пошевелиться, ни подумать о чем-то еще. Она знала, что принадлежит ему телом и душой, ее кровь – это его кровь, ее плоть – его плоть и, лишившись его, она лишится самой жизни.

– Зачем ты так со мной? – прошептала она однажды, когда он бросил ей в лицо очередную грубость. За долгим молчанием последовало мучительно-сладостное примирение, и она подняла к нему лицо, залитое слезами счастья и обиды. – Зачем ты так со мной?

– Не понимаю, о чем ты, – ответил он. – Я ничего такого не делаю, тебя люблю, и все, а вот ты слишком много болтаешь.

И вновь она была одна в ночной темноте, телом он был с ней, но мыслями – где-то далеко.

У Джулиуса не было времени разбираться с перепадами настроения и фантазиями Эльзы. В конце концов, она всего лишь танцовщица из Алжира. Он не просил ее ехать с ним. Дуется и ведет себя странно, так это, наверное, потому, что она женщина, а женщинам не доверишь серьезные дела. Его все эти пустячные проблемы и ревность не касаются. Ему надо работать. Работа поглощала его полностью и будила в нем азарт, поскольку он имел обыкновение смотреть далеко вперед.

Эльза думала, что, став в двадцать пять лет владельцем пекарни и кондитерской, Джулиус достиг предела мечтаний и теперь ему остается лишь пользоваться плодами своего положения, ведь зарабатывает он достаточно, чтобы не бояться нищеты, и даже немного больше. Так что только Джулиус да два его работника поняли, что произошло, когда в тот судьбоносный мартовский день прохожий, забежавший в лавку, чтобы спрятаться от дождя, купил большую булку, а поскольку был голоден, то тут же у прилавка ее и умял.

Подхватившись, Джулиус принес стул и столик из своего кабинета и с улыбкой предложил покупателю устроиться поудобнее и спокойно отобедать.

Через пять минут появилась чашка кофе. Посетитель, довольный оказанным ему вниманием, выпил кофе, купил кусок шоколадного пирога, рулет и обнаружил, что отлично пообедал на восемь пенсов вместо шиллинга и шести пенсов, которые обычно тратил в соседней таверне.

Он пришел снова, и на этот раз рядом с его столиком уже стояли еще два, и за обоими сидели покупатели, уплетающие булочки с кофе. На следующий день в меню появились сэндвичи с ветчиной и яйцом и фруктовые тарталетки.

Разгоряченные и уставшие от прибавившейся работы, помощники заявили, что хозяин – чертов рабовладелец и совсем спятил. У Эльзы разламывалась спина от стояния у печи, и, возмущенная тем, что приходится жертвовать кофе и ветчиной из собственных запасов ради непонятного новшества, она готова была расплакаться.

– Я это нам на ужин припасла, – упрямо возражала она. – Зачем свою еду отдавать в магазин?

– Делай, что велят, неси сэндвичи, – скомандовал Джулиус. – И четыре чашки кофе – сейчас же.

Говоря это, он улыбался той загадочной зловещей улыбкой, которой она боялась и которую ненавидела. Он не слышал ее протестов, и улыбался он не ей. Он думал об англичанине, безмятежно попивающем кофе с булочками или сэндвичем, и тихо торжествовал, зная, что это только начало.


– Но я не понимаю, Джулиус, – сказала Эльза. – Если мы по-прежнему бедны, откуда у тебя деньги на покупку соседней лавки?

– Продают задешево.

– Я девушка необразованная и глупая, но, даже если задешево, все равно нужны деньги. И что ты собираешься с ней делать?

– Снесу внутреннюю стену, конечно. Получится один большой зал, места для столиков прибавится. Верхний этаж тоже отойдет мне. Его можно открывать, когда внизу много народа.

– Там старушка живет, Джулиус, почти слепая, с дочерью, которая за ней присматривает. Что они скажут? Они не захотят выезжать.

– А меня-то почему это должно заботить?

– Но, любимый, не будешь же ты их выгонять?

– Не глупи, Эльза, и не суйся не в свое дело. Им уж неделю как велено съехать.

Она недоумевающе смотрела на него, заламывая пальцы, сама не зная, что именно ее так расстроило.

– Не понимаю, зачем расширяться, – говорила она. – Это же столько расходов и работы вдвое больше. Вон какая жара стоит, на эти сбережения мы могли бы куда-нибудь уехать, к морю например.

– У нас нет средств на поездки, – оборвал он ее, не поднимая головы от листа бумаги, на котором что-то подсчитывал. – В жару еще больше придется работать. Затишье будет в августе, но надо еще успеть отремонтировать и покрасить оба помещения к сентябрю. Осенью и зимой нас ждет много работы.

У Эльзы упало сердце. Понятно, что все это значит. Чужие люди в доме, запах краски, а большую часть работы придется делать самим, чтобы сэкономить. Потом кафе сразу откроют, надо будет работать с утра до вечера, все время на ногах, изо дня в день, а Джулиусу все будет мало, он захочет еще лучше, быстрее, больше.

С новым зданием и ремонтом забот прибавилось, и ей, конечно, дали помощниц, однако от этого ей не полегчало; да, положение ее стало выше, но обязанностей только прибавилось, весь день она пребывала в напряжении и выбивалась из сил, стараясь везде поспеть. Приходилось и работать в пекарне, и подавать еду в кафе, а ведь на ней еще лежала забота о кондитерской. И все время этот запах еды, жар печей, ворчание сварливых стряпух. Она не понимала, к чему все идет. Счастья у них не прибавилось, жизнь не стала легче, отнюдь нет. Они с Джулиусом все так же ютились в комнатушках в задней части дома, только теперь у них остались спальня и кухня – гостиной пришлось пожертвовать ради расширения магазина. Кроме работы в кондитерской, Эльзе приходилось еще убираться в этих комнатах, самой готовить еду, правда скудную, но все равно это была еще одна забота.

– Раз дела идут получше, может, наймем помощницу, чтобы убирала у нас и готовила? – спросила Эльза.

– У тебя что, рук нет? – удивленно воззрился на нее Джулиус.

– Есть, но кондитерская же…

– А, понятно, – язвительно усмехнулся он. – Хочешь ничего не делать. Лежать на подушках, и чтоб рядом стоял кто-нибудь с опахалом. Почему бы тебе не вернуться в Алжир? Там твое место, ленивая потаскушка.

– Джулиус, ты не понимаешь.

– Я одно понимаю. Я никогда не отдыхаю, а значит, и работники мои отдыхать не должны. Заруби себе это на носу и не спорь больше. Не нравится – можешь уходить.

Никакой заботы, никакой нежности. Она для него просто работница. Служанка. Эльза не сдержалась и дала волю гневу:

– Раз я твоя работница, почему ты мне жалованье не платишь?

Он рассмеялся, запрокинув голову:

– Не нравится – можешь уходить хоть завтра. На твое место тут же кто-нибудь сыщется. Подойди сюда.

Она сразу подошла.

– Правда, что ли, хочешь уйти от меня?

Опять он играет с ней. Она отняла у него свои руки и медленно произнесла:

– Иногда мне кажется, что ты меня ненавидишь. Только из ненависти можно так себя вести.

Джулиус снова рассмеялся и усадил ее себе на колено. Она спрятала лицо у него на плече, а он гладил ее одной рукой, продолжая испещрять листок цифрами.

– Десять, пятнадцать, – бормотал он. – Скажем, столиков пятнадцать в новом зале и десять здесь, а то и двадцать – один официант на пять столов. Ланч – двадцать минут, столики на двоих, с полудня до двух… сорок максимум… шиллинг сверх, значит, один шиллинг три пенса, что ты говоришь, Мимитта?

– Ты меня не любишь, – повторила Эльза. – Зачем я тебе тогда?

– Потому что платить ничего не надо, – ответил он. – Максимум сорок за полчаса, это два фунта десять шиллингов – не очень, конечно, сделаем столики на четверых, откроем две верхние комнаты, тогда пятьдесят или шестьдесят – это три, шесть, двенадцать фунтов, да не плачь мне в шею, меня это нервирует. Других занятий у тебя нет, что ли?

Какие же глупые эти женщины, только об одном и думают. Он посмотрел в спину отстранившейся Эльзе: поникшая, удрученная, как же не похожа она на то смешливое, веселое дитя, каким была в Касбе; в ней будто бы не осталось жизни. Эти южные женщины стареют рано, и у них все время что-нибудь болит.

– Снова кашляешь, – сказал он. – Еще леденцов купи. Не хватало, чтоб ты слегла.

Эльза не отвечала. Ладно, с ней надо как с кошкой – задобрить и погладить, пока она не вцепилась в тебя когтями.

– Да я шучу, глупышка, – мягко добавил он. – Думаешь, мне нужна другая женщина? Подожди, досчитаю, потом поговорим. Недоразумение ты мое. Ну не дуйся, малышка Мими.

Уходя, она улыбнулась ему, а он вернулся к цифрам, тут же про нее забыв.

Идея объединить два помещения в одно сработала: кафе сразу же стало пользоваться успехом. Свежепокрашенное, приведенное в новехонький вид здание привлекало взгляд, товары на витрине выглядели свежо и аппетитно, но главной приманкой было меню с низкими ценами, прикрепленное над входной дверью. Обслуживали быстро и качественно, столики с мраморными столешницами, без крошек и пятен после предыдущих посетителей, выглядели нарядно, а самое главное – можно было быстро и сытно пообедать всего за полчаса. Появление кафе «Леви» на такой оживленной улице, как Холборн, стало настоящим событием. Бесчисленные клерки и прочие бедные служащие, зарабатывавшие себе на хлеб в лондонском Сити, приятно удивлялись, набредя на заведение, в котором быстро и недорого кормили обедом. Они заявлялись снова, приводили сослуживцев, прохожие заглядывали сюда в поисках чего-то нового, и вскоре обеды «У Леви» входили у них в привычку. Кафе преуспевало, как и ожидал Джулиус. Верхний зал, где тоже поставили прилавок и столики на случай наплыва посетителей, использовался со дня открытия. С полудня до двух все столики внизу и наверху были заняты, а вскоре ежедневной частью распорядка стал вечерний чай, который подавали с четырех часов пополудни и до шести вечера. Пекарня, давшая начало кафе, теперь имела второстепенное значение. Разумеется, она продолжала работать, обслуживая постоянных покупателей, однако задние помещения расширили, и там, где раньше только пекли хлеб, теперь появилась прекрасно оборудованная кухня – был даже лифт для подачи блюд на второй этаж.

В доме теперь постоянно толклись рабочие, которые что-то переделывали. Сначала в магазине, потом на втором этаже, затем в кухне. Окно спальни – единственного места, где еще можно было уединиться, – было загорожено строительными лесами, все время стучал молоток и жужжала пила. Каждый месяц что-то строили. Джулиус хотел, чтобы кухня работала еще лучше, посетителей обслуживали еще быстрее, поэтому то и дело увольнял какого-нибудь работника ради более способного. Два здания уже не справлялись с наплывом посетителей, а в соседнем доме была мануфактурная лавка, дела в которой шли так себе. Решено: он выкупит лавку у владельца, продаст товар, возможно даже с небольшой прибылью. В будущем оборудует кухню на каждом этаже, чтобы подавать еду еще горячей. Эти лифты такие медленные. На каждом этаже будут свои официанты и повар. Работники перегружены, рук не хватает – наймем еще, здесь улучшим, там расширим, поменяем то и это, о, вот еще идея, а тут сделаем по-другому.

Джулиус никогда не жил настоящим, а всегда смотрел на полгода, а то и на год вперед. Дело разрасталось, но ему этого было мало. Он не сидел сложа руки и не думал: «Так-так, дела идут превосходно, отдохну-ка я, а там видно будет». Он управлялся со всем играючи. То ради забавы придумает маленькое усовершенствование вроде летних оранжевых навесов над окнами, то установит уличные жаровни, какие были во времена его детства в Париже.

В часы наибольшего наплыва посетителей – с часу до двух пополудни – он стоял в большом нижнем зале, зорким взглядом выхватывая из общей картины то одно, то другое и тут же мысленно делая заметку. «Столики в углу стоят слишком тесно, людям повернуться негде, надо что-то с этим делать… Почему бы не поставить высокие стулья у барной стойки? А хорошая идея… Следующим летом в новом здании выделим специальное место, где будут подавать напитки со льдом весь день, а не только во время обеда. Уж с этим-то Эльза справится, раз ничего другого не может… Ну вот! Новый официант уронил поднос – уволить или вычесть ущерб из жалованья?.. Верхние залы полные – это хорошо. А вон столик в углу пустой. И чего этот болван-официант не скажет внизу, что тут места много?.. Ветчина свежайшая, завтра на сэндвичи пойдет – надо сказать им на кухне, чтоб ничего не выбрасывали… Кассир – расторопный и смышленый малый, отправлю вниз – в малом зале его таланты пропадают даром… Кофе не нравится? Наверное, слишком много цикория – дешевый, надо закупать тот же, что и раньше, два шиллинга не экономия. Ну же, недоумок, пошевеливайся, помоги посетителю снять пальто – обходительность в нашем деле превыше всего. Какую бы еще выгоду для посетителей придумать? Не брать, что ли, чаевые с нового года, хм, хорошая идея, надо попробовать… Листья салата обычно остаются почти нетронутыми, будем делать сэндвичи – тосты с сардинами и салатом, – используем остатки, будут у нас фирменные сэндвичи: с яйцами и сыром, с окороком и языком… Все, рыба протухла, нельзя такую подавать, клиентов потеряем, вот тупая повариха – отказать ей от места, раз нюх отшибло… Мест нет, юношу завернули к выходу… Ох уж этот английский климат! Если б не он, можно было бы на крыше сад разбить, посетители бы своих женщин туда приводили – столики на двоих под зонтиками… Черт, черт, ну почему я живу в Лондоне?.. Так, кто там посреди лета спрашивает, есть ли у нас колбаски? Скажи „да“, не мотай ты головой, баран, придумаем что-нибудь похожее, нельзя отказывать клиентам… Быстрее, ну быстрее же, вон посетитель съел отбивную, тарелку забирайте пустую… несите ему клубнику со сливками, у нас ее сегодня слишком много, все равно испортится, поставьте перед ним и уйдите, он не откажется… Уборных мало, надо еще две, а то люди стоят в коридоре, теряют терпение… мороженое водянистое – ни вкуса, ни цвета…»

Мысли его перебегали от посетителей к подаваемым блюдам, от верхнего зала к нижнему и кухням. Он ничего не упускал из виду и был одновременно повсюду.

Прошло два года, три, четыре… Кафе «Леви» становилось все больше и лучше каждые полгода и постепенно из скромной пекарни и кондитерской превратилось в крупное популярное заведение. Неприметные клерки, что толклись днем на тротуарах с неизменными саквояжами и зонтиками в руках – самоуверенные и самодовольные, похожие один на другого молодые люди, которые год за годом просиживали в пыльных конторах, – валом повалили в кафе «Леви» и стали считать его неотъемлемой частью своей жизни.

Они и не заметили, что обед стоит уже не шиллинг и три пенса, а шиллинг и шесть пенсов, что, кроме обычного меню, появилось особое – с ценами нисколько не ниже, чем в ресторанах; глупцы, они воображали, что экономят время и деньги на обедах, которые так привлекательно и ловко сервируют на «мраморных» столиках расторопные официанты, не берущие чаевых. «Выгода задаром, – думали они. – Выгода задаром». Джулиус хотел, чтобы они именно так и думали, а сам с довольной ухмылкой складывал выручку в карман. Вся эта коммерция оказалась такой простой штукой: знай себе играй на людских слабостях да богатей.

Для Эльзы, которая еще недавно плакала от холода в чердачной каморке на Клиффорд-стрит, все эти преобразования были чем-то страшным и ненавистным. Кафе стало слишком большим, она терялась в этой атмосфере всеобщей расторопности, где работники безошибочно и вовремя выполняли все указания. Она, простая кухарка, которая пекла пироги в маленькой капризной печке, вынуждена была отступить перед умелыми вышколенными поварами. Ее отправляли из одного зала в другой, ей велели то стоять за прилавком, то обслуживать столики, то приглядывать за кассой, и каждый раз у нее ничего не получалось. Она нигде не поспевала, забывала заказы, не могла рассчитать сдачу.

Еще ей было очень трудно оттого, что она так и не выучила как следует английский. Какая-нибудь шутка или быстро сказанная фраза – и Эльза переставала что-либо понимать. А стоило Джулиусу появиться рядом, как она терялась окончательно, начинала запинаться и краснела от стыда. Она совершала одну ошибку за другой и не осмеливалась поднять голову, чтобы не видеть его холодный и презрительный взгляд и не слышать, как он постукивает пальцами по столу или барной стойке – это означало, что он рассержен.

– Никакого от тебя толку, – часто выговаривал он ей в конце дня. – Верхний зал тебе доверить нельзя. Ты всех задерживаешь. Придется вместо тебя кого-нибудь другого поставить.

Уязвленная и расстроенная, Эльза склоняла голову.

– Ты хоть что-нибудь толком делать можешь?

Она пыталась оправдаться, но что тут скажешь, если он прав?

– Я же стараюсь, – возражала она. – Изо всех сил. Но кругом все происходит так быстро, и я теряюсь – ну, глупая я просто.

– Глупость мне тут не нужна, – хмурился он. – Она мне не по карману.

Она начинала думать, что он, наверное, на грани разорения, что все это стоило ему ужасных денег и скоро он признается, что прогорел. Они по-прежнему жили очень бедно в двух каморках на верхнем этаже. Если бы кафе приносило прибыль, он бы, конечно, сказал ей, что можно не так сильно экономить. Она уже много месяцев не могла купить новое платье, не говоря уже о всяких мелочах: чулках, ночных рубашках. Приходилось корпеть с иголкой над лоскутами дешевой материи. Одежду просить не хотелось, раз они и так на грани разорения. Только бы Джулиус не попал в тюрьму за долги.

– Только одно осталось – уж там-то сглупить не получится, – объявил он как-то Эльзе. – Сиди в гардеробе. Чаевые оставляй себе. Купи черное платье и передник, будешь хоть выглядеть поприличней. И серьги эти сними.

Итак, Эльза – прекрасная танцовщица из Касбы – теперь днями просиживала в гардеробе. Сил возражать у нее не было. Впервые за пять лет можно было хоть сколько-то отдохнуть. Теперь, когда он управлял кафе, она видела Джулиуса только по вечерам, и они все больше отдалялись друг от друга. С каждым новшеством он как будто продвигался на шаг вперед, а она оставалась позади, не поспевая за ним. По вечерам они сидели за скудным ужином в единственной гостиной – безрадостной и бедно обставленной: он ел молча, в голове его, как всегда, роились идеи и планы, а она забирала у него пустые тарелки, мыла посуду, штопала его носки, сидя на маленьком стульчике, чувствовала себя служанкой, единственная задача которой – исполнять его желания и не прерывать его молчаливые размышления.

Обязанности гардеробщицы были почти незаметными, Эльза не участвовала в жизни кафе и в управлении им. Она все больше замыкалась в своем маленьком мирке, не замечая, что жизнь вокруг кипит, не отдавая себе отчета в том, как все изменилось.

Джулиус был «управляющим», «хозяином» – важной фигурой, к которой она не имела отношения. Он жил своей собственной жизнью, даже время текло для него по-другому, и их дороги все больше расходились.


В тысяча восемьсот девяностом году кафе «Леви» в Холборне занимало целиком трехэтажное здание, объединившее под своей крышей три или четыре бывшие лавки. Весной того же года Джулиус выкупил весь ряд примыкающих друг к другу домов, и теперь его владения простирались до Саутгемптон-роуд.

За пять лет кафе разрослось, как гигантский гриб, и единственным, кто не придал этому никакого значения, был сам Джулиус, который принимал такое положение дел как должное. Он всегда знал, что разорение ему не грозит, поэтому, вместо того чтоб гордиться тем, чего он достиг к тридцати годам, став объектом зависти и «занозой» для всех мелких лавочников в округе, он считал кафе на Холборн-стрит чем-то вроде маленького ручейка, который разольется мощной полноводной рекой. Теперь, когда на него работал хорошо обученный персонал и необходимость за всем приглядывать отпала, у него появилось время подумать, прицениться к недвижимости и осознать будущую значимость Вест-Энда как центра коммерции. Стрэнд[273], Лестер-сквер, Пикадилли… Через десять-пятнадцать лет они станут самыми оживленными улицами и площадями с театрами, ресторанами и толпами людей, которых нужно будет кормить и развлекать. Его не интересовала ни другая сторона Пикадилли, ни Бонд-стрит, ни район Мэйфер; своим новым плацдармом он избрал Оксфорд-стрит, которая обещала стать торговой Меккой для мелких буржуа с их неистребимой любовью к дешевизне, стадным инстинктом, подспудным стремлением ухватить что-нибудь задаром – вот они-то и должны были привести Джулиуса к полному процветанию.

Цены на землю каждый год росли, а на недвижимость и вовсе удвоились. Надо действовать как можно быстрее, ухватить лакомый кусок, пока не опередила какая-нибудь мелкая рыбешка. Холборнское кафе служило своей цели – деньги текли рекой, вся прибыль должна была пойти на открытие кафе на Оксфорд-стрит и на Стрэнде. Поначалу это будут маленькие заведения, и они не сразу привлекут внимание, а возможно, даже вызовут смех у тех, кто привык обедать и ужинать в гостиницах и ресторанах, но ничего, терпения ему не занимать, он подождет, и рано или поздно к нему в кафе толпами повалят эти мелкие буржуа, которые, сами того не ведая, представляют собой источник богатства и олицетворяют саму Англию.

Джулиус пока еще оставался никому не известным молодым евреем, одним из «этих иностранцев», у которого где-то там, на улице Холборн, закусочная для клерков и посыльных. «Дайте мне десять лет, – думал он. – Десять или пятнадцать, и я опутаю Англию цепью, которую никто не сможет разорвать».

Джулиус забавлялся, как мальчик, который пускает в пруду свой первый кораблик, или стучит молоточком, сколачивая деревянную игрушку и напевая песенку, или пытается построить из кубиков башню поустойчивее. Жизнь была для него игрой, в которую играют с помощью ручки, листов бумаги и множества цифр, складывающихся в фунты, шиллинги и пенсы. А чтобы в ней выиграть, надо было успеть купить что-то прежде других и задешево, обвести остальных вокруг пальца, прийти к финишу первым, на долю секунды обогнав соперника. И во время этой гонки некогда останавливаться и хвалить себя, надо упорно и настойчиво стремиться к своей цели, как пущенная в небо стрела. Однажды, находясь в редком для него словоохотливом настроении, Джулиус показал Эльзе нарисованный на бумаге план – самодельную карту Лондона, где улицы и кварталы были обведены кружками, а некоторые районы помечены крестиками.

– Хочу здесь на Стрэнде кафе построить, – сказал он, указывая на карту. – Участок куплю через два года, там по соседней улочке пустят экипажи и повозки, чтобы разгрузить Черинг-кросс. Видишь красный крестик на Оксфорд-стрит? Сейчас там остановка зеленых омнибусов, а вот тут – целая галерея маленьких лавочек. Их нужно будет снести. А здесь, на юго-западе, в Кенсингтоне, продают дом почти задаром. Но он подождет несколько лет, я пока не готов. Сначала откроемся на Стрэнде.

Он стоял, засунув руку в карман и зажав в зубах сигарету. На глаза ему спадала прядь волос. Ни дать ни взять мальчишка, не может быть, чтобы он говорил все это всерьез.

– У тебя же нет таких денег, Джулиус, – медленно произнесла Эльза. – Ты разоришься, если ввяжешься в такое крупное дело. И помочь никто не сможет. Почему тебе одного кафе не хватает? Ведь со временем, если вести дела аккуратно, оно станет очень…

Он с любопытством взглянул на нее. Похоже, она так и не поняла, что уже сейчас холборнское кафе приносит очень много денег, что для сравнительно недавно открывшегося заведения годовая прибыль была просто огромной и что он может купить участок на Стрэнде хоть завтра, но лучше подождать подходящего момента. Здесь у него почти не было начальных расходов – и лавку Гранди, и примыкающие к ней дома он выкупил по самой низкой цене. Выгода задаром. Выгода задаром. А жил он ничем не лучше, чем тот старый пекарь: ничего не тратил, всю прибыль вкладывал в развитие кафе. Нет, Эльза ничего не должна заподозрить.

– Деньги я найду, – возразил он. – Даже если придется занять или украсть. Не забивай себе этим голову.

Глядя на ее озабоченное лицо, Джулиус вдруг подумал, что в последнее время она совсем не улыбалась и не веселилась, и вообще, она так изменилась после приезда в Лондон. Она больше не беспечный игривый котенок, который сворачивался клубочком у него на груди, а невзрачная серая кошка, которая сонно моргает глазами и уж точно не отличается умом. И почему она так изменилась? Вот бы рядом с ним был кто-то, кто разделял бы его энтузиазм, тоже смотрел в будущее и радовался его успеху, кто мыслил бы, как он, и легко воспринимал все новое. Разумная и понимающая женщина, которую не пугали бы его речи. А еще – образованная, воспитанная и здоровая. Да, самое главное, здоровая – чтобы кровь с молоком, и выносливая, и посмеяться умела бы. Что же произошло с Эльзой? Она стала ему неинтересна? Ему хотелось видеть ее прежнюю улыбку и слышать веселый щебет. А она как старая и пыльная одежда, забытая в темном шкафу.

– Купи себе какой-нибудь наряд, – вырвалось у него неожиданно. – Сегодня же, на цену не смотри, я плачу.

Вид у нее был изумленный и растерянный – она боялась, что он снова над ней смеется.

– Не хлопай ты глазами, – сказал он. – Я серьезно. Надоело, что ходишь такой простухой.

Потом ему было некогда думать о ней, и они увиделись только вечером. Эльза ждала его в гостиной, нервно ерзая на стуле и положив руки на колени. На ней было розовое платье в цветочек, с облегающим лифом и пышными, по последней моде, рукавами. На взбитых темных волосах, впервые за много лет завитых, красовалась шляпа с крупной розой. От волнения на ее щеках проступил румянец, а еще она робко отводила взгляд, будто они с Джулиусом незнакомы.

– Ничего себе, Мимитта, – начал он удивленно, не замечая, что называет ее прежним прозвищем. – Что это ты с собой сделала?

– Ты сердишься? – торопливо спросила она, а потом добавила тоном ребенка, который боится, что его будут ругать: – Ты же сам разрешил.

– Нет, не сержусь, – ответил он. – Ты не понимаешь, такой я и хотел тебя видеть, надо было и раньше так одеваться. – Он подхватил ее на руки и поставил на стул.

– Я тебе нравлюсь, то есть платье нравится? – спросила она, забыв о том, что он хозяин кафе, а она – никто, всего лишь гардеробщица. – Тебе нравится, Джулиус? Может, цвет не тот, и стоит оно ужасно дорого, но ты же сам велел не смотреть на цену. Я капнула духами на лиф, знаю, это расточительство, но тебе же всегда нравился аромат амбры – вот, понюхай. Мы раньше часто были такими, да ведь? Кажется, это было так давно. Побудь со мной немножко, обними меня, как раньше, положи голову мне на грудь, мне так хорошо, и у меня такое приятное и странное чувство. Джулиус, ну, Джулиус, я такая глупенькая, я сейчас, наверное, заплачу.

Он стоял молча, зарывшись лицом в ее платье. Да, это тот самый аромат из Алжира – волнующий, загадочный и сладкий, а Эльза такая теплая, чистенькая и хорошенькая: она снова стала той женщиной, девочкой, малышкой, которую хочется любить. Ну почему она не была такой все эти месяцы и годы? Что-то безвозвратно потеряно. Нет, это не его вина. На голову ему упала слеза – Эльза плакала. Он не понимал, что именно чувствует, знал только, что происходящее каким-то странным образом волнует и трогает его.

– Смешная ты, малышка, – сказал он и повторял эти слова снова и снова, больше для себя, чем для нее. – Смешная малышка.

Они были вместе в ту ночь, и в следующую, и после; Эльза с каждым днем хорошела и становилась все ближе к нему; ее счастье было похоже на последние, пьяняще-теплые деньки бабьего лета. Джулиус сказал, что ей не нужно больше работать, что с работой покончено, главное, чтобы она теперь всегда так выглядела и была с ним рядом. Никакой больше работы, порицаний, обидных слов, жалких чаевых за стойкой гардероба; теперь от нее требовалось лишь носить красивую одежду, заботиться о руках, быть отдохнувшей и улыбающейся, когда он приходил домой, и держаться на людях с достоинством. Она обещала себе выглядеть как можно лучше, чтобы он с гордостью выводил ее в свет и смотрел на нее с довольной улыбкой; она научится вести умные беседы и станет для него настоящей леди.

Они стали выходить куда-нибудь по вечерам. В один из дней он повел ее на спектакль в Лицеум[274], и там они сидели в первом ряду балкона.

На Эльзе было новое платье. Она дрожала от радостного волнения; на ее щеках горел румянец, яркий, как роза на шляпе.

– Уже все? – спрашивала она после каждого акта. – Или будет продолжение?

После спектакля они ехали домой в экипаже. Эльза прижала ладони Джулиуса к своей груди и воскликнула:

– Ах, разве это не чудесно?

Джулиус рассмеялся – так забавно было наблюдать за ней.

«Почему я все это делаю? – спрашивал он себя. – Мне ведь все это скоро наскучит, да и дела поважнее найдутся». Но вслух он сказал:

– Ты моя милая.

В сентябре они поехали на омнибусе в Хэмптон-корт[275], где прокатились на лодке по реке. Эльза радостно щебетала, опустив руку в воду, под завистливыми взглядами, которые женщины бросали на ее платье, а Джулиус в шутку велел ей раскрыть зонтик, потому что все мужчины пялятся на нее, а он ревнует.

Весь следующий день ее одолевала какая-то усталость – утром она проснулась с тяжестью во всем теле и обнаружила, что ночная рубашка мокрая от пота. А еще к ней вернулся изматывающий кашель.

«Наверное, на реке простудилась, – думала она. – Джулиусу не скажу, а то рассердится».

Ее бросало то в жар, то в холод, весь день она просидела в комнате, чувствуя себя разбитой и несчастной.

– У тебя больной вид, – сказал ей Джулиус вечером.

На следующий день она наложила румяна на щеки, сказала ему, что чувствует себя лучше, и отправилась за покупками. Вернулась она снова очень уставшая и много кашляла.

Вечером Джулиус был бодр и полон воодушевления – ему удалось сбить цену участка. Три часа он торговался и победил, цену утвердили – все равно довольно высокую, но он мог себе позволить столько заплатить. Оставалось только подписать бумаги, и участок перейдет к нему. Строительные работы предполагалось начать в ноябре.

– Вот это да, – отозвалась Эльза и попыталась улыбнуться и порадоваться вместе с ним, но из-за этой нелепой слабости ей было не по себе.

Она ни к чему не притронулась за ужином, в то время как Джулиус умял огромную порцию. Он был в великолепном расположении духа, вел себя шумно и грубовато и занялся с ней любовью, несмотря на то что она жаловалась на усталость.

Перед рассветом Эльза неожиданно проснулась с чувством безотчетного страха. Над ней будто нависла какая-то пелена, которая грозила вот-вот накрыть ее и задушить. Грудь сдавило, что-то терзало ее изнутри, кашель рвался наружу, но так мучительно, как будто если дать ему волю, то внутри разверзнется рана. Она села на постели; в глазах все поплыло. Эльза ощупью дошла до умывальника, чтобы налить себе воды. Но стоило ей поднять кувшин, как в груди волной поднялся удушливый кашель. Слабея и почти теряя сознание, она схватилась за умывальник и резко пришла в чувство от странного, затхлого привкуса во рту – горло наполнилось теплой пенистой жидкостью, отдававшей ржавчиной. Эльза открыла рот, содрогаясь в приступе тошноты, извергая эту жидкость из себя, а потом зажгла свечу и увидела на дне таза кровь.

«Вот оно, – подумала Эльза, окончательно проснувшись. – То, о чем говорил тогда доктор. Ну почему, почему это случилось сейчас, когда я наконец так счастлива?»

Она вытерла рот и села на стул. Джулиус зашевелился во сне, что-то бормоча, и проснулся от света.

– Ты чего? – спросил он.

– Заболела, – ответила она после минутного колебания.

– Съела что-то не то?

– Нет.

– Ложись-ка спать, – сказал он.

На Эльзу навалилась беспомощность и непреодолимая усталость. Ей хотелось, чтоб Джулиус развеял ее тревогу, сказал, что все будет хорошо.

– В тазу кровь. – Собственный голос казался ей далеким и совершенно чужим. – Наверное, придется позвать врача.

– Кровь? – переспросил он спросонья. – Ты порезалась?

Она покачала головой; ее начал бить озноб.

– Кровь вышла из меня, когда я кашляла, – сказала она. – И не чуть-чуть, а полный рот. Это кровотечение. У одной из девушек Ахмеда такое было – мы по очереди за ней ухаживали. Так что я точно знаю.

Он уставился на нее. Медленно подошел к умывальнику и принялся разглядывать содержимое таза.

– Кровь, – произнес он недоуменно. – Кровавая пена. – Он покачал таз из стороны в сторону. – Как такое могло у тебя из груди выйти?

– Не знаю, – ответила она. – Это кровотечение. Так и бывает.

Джулиус налил ей стакан воды, не зная, что делать.

– На, выпей, может, лучше станет.

Эльза выпила глоток и отставила стакан в сторону.

– Отнеси меня в постель, – сказала она.

Две слезы медленно скатились по ее щекам. «Совсем ослабла», – подумал Джулиус. Она была такая легкая. От ее ночной рубашки пахло застарелым потом. Он уложил ее в постель и накрыл одеялом.

– Полежи спокойно и попробуй уснуть, – предложил он. – Если утром не станет лучше, я приведу врача.

Эльза ответила не сразу.

– Он столько всего пропишет. Будет так много расходов. Что, если мне понадобится сиделка?

– Да ладно тебе! – возразил он. – Вряд ли все так серьезно. Полежишь денек-другой, попьешь бульону. Доктор тебя вылечит.

Эльза задержала его руку в своих ладонях.

– Ты не понимаешь, – сказала она. – Это не пройдет, если полежать несколько дней. Мне надо было дать себе отдых давным-давно, еще несколько месяцев назад или даже лет. Кровотечение могло открыться в любой момент, и вот теперь это случилось. Вылечиться можно, только если поехать в Швейцарию, нанять лучших докторов. А это долгие месяцы упорного лечения и много расходов. Ты не можешь себе такое позволить.

– Не преувеличивай, – возразил он упрямо. – Не может все быть так серьезно.

– Что проку притворяться, что все хорошо? – сказала она. – От этого лучше не станет. Надо смотреть правде в глаза. Никто не виноват, это должно было случиться рано или поздно. Только жаль, что сейчас, когда я была так счастлива…

Она осеклась и молча уставилась в потолок, вспоминая исхудавшее, страшное лицо той танцовщицы на фоне яркого покрывала, как она страдала три месяца, а перед самым концом тянула руки куда-то ввысь.

– Я поговорю с врачом, – повторил Джулиус. – Он скажет что-нибудь толковое. Я в этом ничего не понимаю, я никогда не болел. Врач-то уж должен знать, что делать.

Он подумал о том, что утром подпишет бумаги на покупку участка.

Ну почему Эльзе приспичило заболеть именно сейчас? Он должен купить этот участок. Нет, никто и ничто не помешает его планам.

– Не думаю, что ты долго проболеешь, – продолжал Джулиус. – Если как следует полечиться, ты скоро поправишься. Наверное, это еще из-за погоды, вон сентябрь какой жаркий выдался.

– В Швейцарии, наверное, есть не такие уж дорогие санатории, – произнесла Эльза спустя некоторое время. – Только дорога туда, да еще сиделка – столько расходов!

Она пыталась найти в уме какой-то выход: лишь бы не как та девушка у Ахмеда, только не это.

А Джулиус все думал про участок на Стрэнде. Он от него не откажется. Завтра же подпишет бумаги.

– Если это и вправду чахотка, то сейчас ее лечат, – сказал он. – И вообще, нечего бояться. Вокруг полно людей с чахоткой. У отца она была много лет, он всегда кашлял. И не страдал он, и умер не от нее вовсе, а из-за сердца.

Джулиус все говорил и говорил, поглаживая Эльзину руку и глядя на занавешенное окно – не светает ли.

– Ты не бойся, при чахотке не болит ничего, главное – отдыхать и не беспокоиться, – подытожил он, а сам опять подумал: «Завтра подпишу бумаги».

– Нет-нет, я не боюсь, не волнуйся за меня. Все хорошо, – уверяла она его, а у самой в голове крутилось: «Я видела, как она умирала, у нее было такое лицо, я видела, как она умирала…»

Они лежали рядом и ждали утра, делая вид, что спят и их не мучает страх.


Пришедший рано утром врач отослал Джулиуса из спальни и остался наедине с Эльзой. Из-за закрытой двери их голоса слышались неразборчиво. Джулиус стоял у окна гостиной и смотрел на Холборн.

В сторону Сити ползли ломовые телеги и омнибусы; время от времени среди повозок и экипажей мелькал велосипед, тротуары заполнили прохожие, спешащие на работу. Этажом ниже в кафе начинался новый день – кто-то ходил по коридорам, хлопал дверьми. Двое работников с натугой открывали тяжелые ставни, а носильщик и посыльный, пошатываясь, заносили в кафе огромные кубы льда.

Уборщица подметала улицу у входа, что-то покрикивая помощнице, которая стояла на коленях и оттирала каменный пол в коридоре, время от времени окуная тряпку в ведро.

Джулиус закрыл окно и поглядел на часы. Врач уже точно закончил осмотр. Джулиус прошелся взад-вперед по комнате, зажег сигарету, хотя никогда не курил по утрам, и переложил бумаги на столе.

Глубоко внутри нарастало какое-то чувство, нет, не страх, а боль утраты, и ему тут же вспомнился маленький мальчик, бросающий свою кошку в Сену, и то, как та цеплялась когтями за его плечи. Он содрогнулся и, чтобы отвлечься от возникшей в мозгу картинки, стал думать, что скажет продавцу участка через два или три часа.

Из спальни вышел врач. Джулиус повернулся к нему, и внутри у него снова все сжалось от боли.

– Итак, что скажете? – сразу перешел он к делу, чтобы не тратить время на пространные вступления.

Врач поколебался мгновение, прочистил горло, скомкал носовой платок.

– Полагаю, вы уже поняли, как обстоят дела, мистер Леви, – начал он. – После открывшегося кровотечения сомнений не остается. Если кратко, то при нынешнем состоянии больной можно говорить о месяцах трех, в лучшем случае. Еще одного кровотечения она не переживет. Болезнь слишком запущена, мистер Леви. Если бы ко мне обратились раньше… – Он осекся, ища взгляда собеседника, потом неуверенно продолжил: – Впрочем, даже сейчас еще можно ее спасти, но это повлечет за собой полное изменение привычного уклада жизни. Придется лечь в клинику и пройти интенсивный курс лечения. Возможно, вы слышали о докторе Лордере. Он огромный авторитет в лечении туберкулеза, и я сейчас говорю о его клинике. Однако необходимо отдавать себе отчет в том, что это потребует значительных расходов, но гарантии не даст. Год назад доктор Лордер излечил пациентку, которая находилась практически в таком же состоянии, что и ваша супруга. Сейчас та девушка живет в Швейцарии. Решать вам, мистер Леви, не знаю, какими средствами вы располагаете. Я лишь могу сказать, что ее можно попробовать, я подчеркиваю, попробовать спасти, значительно потратившись на лечение. Оно, как вы понимаете, будет долгим. Однако… – Он замялся. – Если предложенное для вас неприемлемо, то я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь и облегчить ее страдания. Разумеется, ей нужна сиделка и такая пища, какую она только пожелает, но поможет это все ненадолго. Я абсолютно откровенен с вами, мистер Леви, и не пытаюсь скрыть от вас горькую правду. Думаю, вы и сами не хотите, чтобы я вам лгал или давал ложные надежды.

Джулиус неотрывно смотрел куда-то перед собой, барабаня пальцами по столу, и, казалось, не слушал врача.

– Да-да, хорошо, – сказал он наконец. – Благодарю вас. Я все понимаю. Я хочу, чтобы Эльза – кстати, она мне не жена – получила весь необходимый уход и внимание. Пусть будет сиделка, если нужно, главное, не говорите Эльзе, что она умирает. Не вижу в этом необходимости. Это было бы неразумно и совершенно излишне. Вы ведь не проговоритесь? Пожалуй, на этом все.

Он направился к двери.

Врач понял, что разговор окончен, но ведь мистер Леви ничего не сказал про доктора Лордера и его клинику.

– Значит, вы не хотите, чтобы я… – начал он, беря в руки шляпу, но Джулиус оборвал его на полуслове:

– Больше говорить не о чем. Полагаю, я достаточно ясно выразился. Не смею задерживать вас, доктор, да и мне тоже пора. Вы сможете устроить, чтобы сиделка пришла сегодня же?

Они вышли к лестнице, и врач предпринял еще одну, последнюю попытку.

– Если вы все же надумаете проконсультироваться у Лордера, – сказал он полушепотом, – я легко смогу это устроить. Одно словечко, и я уже к одиннадцати тридцати сообщу вам ответ. Лордер живет вверх по Уимпол-стрит…

Джулиус Леви покачал головой.

– Не могу, – ответил он. – У меня важная встреча. Всего хорошего.

Он повернулся и направился в спальню.

Лежащая на подушках Эльза казалась бледным исхудавшим ребенком.

– Ну что, маленькая притворщица? – Джулиус улыбнулся и взял ее руки в свои. – Ты же просто притворяешься больной, уж я-то тебя знаю, маленькая ленивая плутовка. А еще тебе нравится, что я над тобой трясусь. Так ведь?

Она с улыбкой покачала головой:

– Что говорит доктор? Мне он ничего не сказал. Говори как есть, я неиспугаюсь.

– А пугаться и нечего! – ответил Джулиус. – Просто полежишь тут, как младенец, месяца три – тебя будут кормить и баловать, сиделка из больницы будет исполнять все твои капризы, а когда достаточно окрепнешь, отравим тебя в Швейцарию. В какой-нибудь санаторий в горах. Будешь там нежиться на солнышке и слушать, как звенят колокольчики на санях. Ну, как тебе такое, глупышка моя?

– Ты серьезно, Джулиус? Я правда поправлюсь и поеду в Швейцарию?

Он подмигнул ей и коснулся пальцем ее щеки. Они рассмеялись, а потом она закашлялась и заметалась на подушках, ловя ртом воздух.

– Постарайся так не делать, – сказал он ей.

– Не могу, – ответила она. – Кашель сильнее меня. О! Я закрою глаза и буду представлять воздух в швейцарских горах. Говорят, небо там голубое-голубое и всегда светит солнца. А холода не чувствуется, несмотря на снег… и лошадки резво тянут сани вверх и вниз по скользким дорогам. И как им это удается? Я видела открытки с Люцернским озером, может, я буду жить как раз рядом с ним?! – Она взволнованно щебетала, поглаживая его руку.

Джулиус глянул на часы – пора идти на встречу.

– Это насчет того участка на Стрэнде? – спросила Эльза. – Будь осторожен, чтобы тебя не втянули в какую-нибудь авантюру. У тебя теперь будет столько расходов.

– Не волнуйся, Мимитта.

– Ты ведь ненадолго? Я столько всего хочу тебе рассказать. После визита доктора мне стало гораздо лучше. От одной мысли о Швейцарии мне сразу ужасно хочется выздороветь. Ах, дорогой, я так счастлива!


Октябрь, ноябрь, декабрь… Джулиусу казалось, что недели тянутся бесконечно, что они распадаются на часы и минуты, не сливаясь в единый поток времени.

Холборнское кафе стало восприниматься как данность. Оно работало как бы само по себе, прибыль росла, больше не было необходимости контролировать все лично.

Весь интерес Джулиуса сосредоточился на новом кафе на Стрэнде. Его строительство должно было начаться сразу после Нового года. Джулиус был недоволен отсрочкой. Его раздражало то, как медленно все делают в Англии; в любой другой стране уже закончили бы земляные работы, возвели фундамент и стены. А при таких темпах кафе на Стрэнде нипочем не откроется до следующей осени. Придется ждать, а ожидание было ему не по нутру. Идет в руки – бери, создавай, строй, будь постоянно в движении! Закончить одно дело, взяться за следующее, и так все время, день за днем – Джулиус всем своим существом – и разумом, и телом, и душой – стремился к чему-то, что ждало его в будущем. Работать – вот что было сейчас для него главным в жизни; воплощать радужные мечты в реальность, и побыстрее, ведь десять, двадцать, тридцать лет – это так мало, они пролетят, и он может не успеть.

Ему и так не хватает времени на то, чтобы сделать все, что он хочет, созидать и властвовать, а теперь из-за непроходимой тупости этих низших существ он прождет весь октябрь, ноябрь и декабрь.

Эльза, угасавшая от чахотки в маленькой спальне, была счастлива в своем неведении, как счастливо дитя, верящее в Бога.

Для нее время не тянулось, мгновения сливались в поток, уносясь от нее навсегда.

Она почти все время пребывала в воображаемом мире: вот над лазурным озером возвышаются снеговые шапки гор, тяжелые ветви деревьев клонятся к земле под тяжестью снега, за поворотом слышится звон бубенцов. Она живет в горном шале, откуда видны верхушки деревьев; в распахнутые настежь окна льется солнечный свет. Перегнувшись через перила крыльца, она видит внизу в долине Джулиуса. Он улыбается ей, машет рукой и стряхивает снег с картуза.

Сиделка, что тихонько двигалась по комнате, перекладывала подушки, мешала ложкой еду, была всего лишь видением, время от времени вплывавшим в ее сознание и не нарушавшим счастья и покоя. Иногда картинки Швейцарии исчезали, и Эльза снова оказывалась в Алжире – ей слышался шум Касбы, голоса женщин, доносящиеся из окон с задернутыми занавесками, песни, музыка, стук барабанов. Она держала в руках пурпурные цветки бугенвиллеи, зеленые листки эвкалипта, окунала лицо в густой зеленый мох, что рос в лесах Мустафы. Легкий южный ветерок доносил до ее ноздрей аромат амбры, запахи белой пыли, дубленой кожи, табака. Приподняв голову над подушкой, она видела лицо Джулиуса и возвращалась домой, в маленькую спальню, наполненную уличным шумом. Она молча улыбалась ему, потому что в последнее время ей почему-то стало трудно говорить.

– Выглядишь гораздо лучше, вот подожди, еще неделя-другая – и ты встанешь, – уверял он.

Его слова казались ей такими прекрасными, они успокаивали и снимали боль.

– А когда я поеду в Швейцарию? – шептала она.

– Скоро, – отвечал Джулиус, глядя в ее глаза.

У нее был потускневший потерянный взгляд, такой же, как когда-то у отца, взгляд умирающего, в котором теплится мерцающий огонек заветного города.

Джулиус, разговаривая с ней, изображал посетителей кафе, пока она не делала ему знак перестать, потому что он слишком сильно ее смешил, а смеяться ей было больно.

– Ты меня убиваешь, – обессиленно шептала она, вытирая слезы, выступившие от смеха. – Не надо так делать, ты меня убиваешь.

Тогда он рассказывал ей про Алжир, вспоминал разговоры, музыку, забавные случаи, слова из песен:

J’ai tout quitte pour l’ingrate Sylvie,
Elle me laisse, pour prendre un autre amant –
Plaisir d’amour ne dure qu’un moment,
Chagrin d’amour dure tout la vie…[276]
Эльза тихонько подпевала и просила:

– Спой еще, Джулиус, еще.

Октябрь, ноябрь, декабрь… Для одной – мгновения, для другого – целая вечность. Джулиус проводил все дни в заботах о строительстве нового кафе на Стрэнде, полностью поглощенный своими планами. Оно было для него как наваждение, как новая звезда для ученого-астронома, как неведомая тропинка в горах для следопыта. Он возвращался вечером домой к Эльзе, не ведающей, что жизнь и красота покидают ее, и она говорила ему с наивной детской верой:

– Мне гораздо лучше, не находишь? Гораздо лучше. В Новый год я встану с постели, и мы вместе посидим у окна.

– О, конечно! – воскликнул он. – Ты всего лишь притворяешься, Мимитта. Ты вовсе не больна. Скоро ты улетишь от меня и будешь умываться снегом в горах над Лозанной.

Эта ложь успокаивала и его самого, ведь для нее она была правдой.


Она умерла двадцать девятого декабря после очередного кровотечения.

Джулиус вернулся домой около шести тридцати вечера, проведя весь день с подрядчиками и наконец-то условившись, что первого января строительные работы начнутся в полном объеме. Он был в превосходнейшем расположении духа и снова чувствовал себя хозяином жизни: он сам творил свою судьбу и распоряжался ею. Был красивый ясный вечер. Джулиус шел без шляпы, наслаждаясь свежим морозным воздухом.

Тротуары были заполнены людьми, спешащими домой с работы, – свет фонарей ложился на их лица, освещал витрины магазинов, все еще по-праздничному украшенные ветками падуба и рождественской снедью.

Его неугомонный, не знающий покоя разум устремлялся в будущее, к тому, что будет через год, пять, десять лет, и неожиданно Джулиус с восторгом осознал, что жизнь так привлекательна благодаря ему же самому, что соединившиеся в нем здоровье, ум и жизнестойкость дают ему силы стремиться все выше и выше, подобно ослепительно-яркой искре, взлетающей в ночное небо. Он вспомнил, как Жан Блансар возвращался домой субботним вечером: дневные труды завершены, выручка спрятана в кармане блузы, веселый и хмельной, он горланит песни, охваченный чистой, животной радостью бытия, и взгляд его шальных голубых глаз устремлен в звездное небо. Джулиуса охватило ощущение собственной мощи, кровь Блансаров играла в его жилах, ему казалось, что дед Блансар сейчас рядом и он вновь слышит его зычный голос.

Пребывая все в том же беззаботном настроении, Джулиус взбежал по лестнице в убогую квартирку на чердаке. Сиделка, встретившая его у двери спальни, сказала, что у Эльзы снова открылось кровотечение и она умирает. Ничего не ответив, Джулиус вошел в комнату и увидел лицо Эльзы на высокой подушке, руки, судорожно комкающие простыни. Она пыталась позвать его по имени, но силы покидали ее.

По ее взгляду он понял: она знает, что умирает; вера ее оставила, ей страшно. Ее глаза говорили, что она больше не верит ни в Бога, ни в жизнь после смерти, что для нее это конец и больше они никогда не увидятся. Ее жизнь вот-вот погаснет, как догоревшая свеча. Эльза поняла, что он мог бы спасти ее, если бы захотел, но предпочел дать ей умереть.

Все это она сказала ему одним лишь взглядом. Он держал ее за руку и смотрел, как она умирает. Это была уже не Эльза, не женщина и не дитя, а маленькое перепуганное существо, которое цеплялось за него, ища защиты, но было брошено в реку, навсегда потеряно и позабыто.

Когда все свершилось, он продолжал держать ее за руку, ощущая в душе пустоту, не понимая, что на самом деле чувствует. Его всегда удивляло то, что, умирая, люди превращаются в нечто обезличенное, и ему казалось, что теперь в его душе навсегда поселится страх.

Спустя некоторое время Джулиус почувствовал, что голоден, и спустился в кафе поужинать. И что бы он ни ощущал – одиночество, тоску, боль утраты, – все это померкло перед охватившим его страхом и облегчением от того, что это не он лежит сейчас наверху, холодный и обезличенный, а кто-то другой, он же, Джулиус Леви, голодный и живой.

Часть третья Зрелость (1890–1910)

В Сити был человек, который сам сделал себе имя. Еврей, разумеется, только откуда родом – никто не знал. По-английски он говорил превосходно, но с французским акцентом.

В Лондоне он появился из ниоткуда; его звезда стремительно взошла на небосклоне, а принадлежащие ему крупные кафе в Холборне и на Стрэнде, как магниты притягивали богатство, снискав популярность у мелких буржуа.

Деньги текли к нему рекой; он твердо знал, чего хочет, и шел прямиком к цели.

С самого дня своего открытия кафе на Стрэнде стало ожидаемо пользоваться успехом. Это было более крупное и важное предприятие, чем первое кафе в Холборне, и предназначалось оно для бонвиванов и театралов, не могущих себе позволить ужины в дорогих ресторанах.

Днем в кафе обедали коммерсанты, конторские клерки и коммивояжеры, а вечером оно преображалось – в воздухе витал дух праздника, белый фасад озаряла превосходная иллюминация, на первом этаже играл оркестр. Считалось, что у Леви на Стрэнде можно быстро отужинать, само заведение было новым и интересным, а царившие там днем деловитость и расторопность вечером сменяла неуловимая загадочность.

Этот молодой еврей был достаточно умен и сообразил, что открытое потакание свободе нравов скажется на заведении губительным образом и, напротив, если в нем будет присутствовать легкий флер романтики и двусмысленной таинственности, дела сразу пойдут в гору.

Юные отпрыски аристократических семей под руку с актрисами, нервничающие джентльмены с чужими женами, простые лондонские парочки, держащиеся за руки под столом, – все они представляли собой желанный улов, приносящий немалую прибыль.

– Не окупится его кафе, через год с треском разорится, – вещали скептики. – Так дела не делаются, и состояние на этом не сколотишь.

Однако кафе окупилось и стало прибыльным, а его владелец мало сказать не разорился, но за два года заработал такую сумму денег, какая другим и не снилась.

Впрочем, был один человек, который сразу поверил в Джулиуса Леви. Руперт Хартман, управляющий Центральным банком, положил глаз на участок на Стрэнде, еще когда Джулиус Леви был никому не известен. Пока банкир находился по делам в Берлине, явился откуда ни возьмись этот молодой человек и перехватил лакомый кусок. Хартман испытал разочарование, однако он мог позволить себе быть великодушным, а кроме того, его определенно заинтересовал коммерсант, который, как и он, оценил все преимущества участка и был достаточно прозорлив, чтобы улучить удобный момент.

– Кто этот малый? – спрашивал он повсюду.

– Никто точно не знает, – неизменно отвечали ему. – Уж очень замкнуто держится.

Банкир задался целью разгадать загадку, чувствуя, что в будущем Леви станет влиятельной фигурой, а кроме того, искренне заинтересовавшись своим соплеменником. Он отправил человека в Холборн, и тот выяснил, что владелец кафе живет в квартирке на чердаке своего же заведения. Хартман представлял себе типичного еврея: холеного, с брюшком, несказанно гордого своими успехами и новообретенным достатком – на пальце бриллиантовый перстень, рядом пухленькая женушка и выводок ребятишек.

Потому он весьма удивился, увидев молодого, чуть старше тридцати, человека – очень высокого и, судя по болезненной худобе, явно недоедающего. Черные глаза на бледном лице смотрели на собеседника с каким-то странным выражением; рассуждал он с мудростью пятидесятилетнего, при этом непрерывно барабаня пальцами по столу, а потом вдруг с застенчивой улыбкой признался, что в последнее время очень плохо спит.

Хартман оглядел комнату: скудно обставленная, убогая – в такой не стал бы жить даже клерк, получающий три фунта в неделю. Окно давно не открывалось, в помещение совсем не проникает теплый летний воздух, на полу пыль. Одинок, никаких признаков женщины в доме.

– Почему вы живете в таких условиях? – спросил он без обиняков: ему нравилось задавать людям «неудобные» вопросы. – Хотите казаться оригиналом? Затворником со средствами?

– А что здесь не так? – удивился Джулиус.

– Да все, – рассмеялся Хартман. – Даже чистильщик обуви забраковал бы такое жилище. Видно же, что на него ни пенни не потратили за многие годы.

– Я не могу позволить себе другое.

Слова прозвучали механически, будто он затвердил их наизусть.

– Не можете позволить? – изумленно переспросил банкир. – Отчего же? Одно только кафе на Стрэнде наверняка приносит вам около двадцати тысяч в год.

Джулиус Леви молчал, продолжая барабанить пальцами по столу. Лицо его не выражало никаких эмоций. Может, он сумасшедший?

– Что вы собираетесь делать с деньгами? – спросил Хартман, глядя в глаза Джулиусу, – надо же какой удивительный молодой человек!

Тот лишь пожал плечами. Откровенничать он не собирался.

– Полагаю, у вас далеко идущие планы?

– Да.

Снова односложный ответ.

– Вы излишне фанатичны, Леви, вот в чем дело, и уж не знаю, дьявол вы или святой. Скажите же мне, удовлетворите любопытство старика, вы все это замыслили еще в юном возрасте?

На этот раз рассмеялся Джулиус. На мгновение в его глазах промелькнуло что-то сугубо человеческое, потом он выглянул в окно, и на его лицо вновь набежала тень, будто он не нашел там разгадки какой-то мучающей его тайны.

– Нет, – ответил он. – В детстве я хотел стать раввином и молиться в храме. Музыку сочинять. – Внезапно Джулиус открыл ящик стола и достал оттуда флейту. – Мой отец играл на ней. У него не водилось ни гроша в кармане, но он был по-своему счастлив. У меня не получилось на ней играть. Даже если бы я брал уроки, все равно бы не смог. Нет таланта. Зато я построил кафе.

Он убрал флейту обратно в ящик.

Руперту Хартману стало неловко. У него вдруг возникло ощущение, что он не имеет права здесь находиться, что он – непрошеный гость. В этом Леви было нечто непостижимое, роковое и пугающее, какая-то нечеловеческая печаль, которая одновременно вызывала сострадание и внушала страх. Хотя нет же, перед ним просто молодой человек приятной внешности, обаятельный, невероятно умный, не знающий, что делать со своим богатством.

Банкир протянул ему руку.

– Не время и не место сейчас говорить о делах, – произнес он. – Думаю, мы могли бы во многом быть полезны друг другу. Я восхищаюсь вашим умом и хочу получше узнать вас. Если у вас не запланировано чего-то более интересного, я был бы очень рад встретиться с вами за ланчем в «Лэнгхэме»[277] завтра, в час тридцать пополудни.

Джулиус пришел в «Лэнгхэм» на следующий день, и тот ланч положил начало длительной дружбе. Хартман был искренен, когда признавался, что восхищается умом Джулиуса, да, чудны́м и пока еще необузданным, но определенно наличествующим и интересным, умом, который никогда не подчинится чужой воле.

Хартман был вдовцом и, несмотря на множество друзей, обширные связи и популярность в свете, чувствовал себя одиноким. Он привязался к Джулиусу не только из-за его ума и выдающихся способностей, которые, несомненно, представляли ценность для деловых отношений, но и благодаря его личности и тому, что он увидел в молодом коллеге такую же, как и он сам, одинокую душу. Джулиусу тоже по-своему нравился пожилой банкир; впервые в жизни ему встретился человек, ум и деловое чутье которого не уступали его собственным: они мыслили одинаково и говорили на одном языке. Кроме того, Хартман был евреем, а значит, его соплеменником. Их притягивало друг к другу некое ощущение родства, идущее из глубины веков. Хартман был высокообразованным человеком, обладающим глубокими познаниями в искусстве, литературе и музыке. С его помощью Джулиус открыл для себя те вещи, мимо которых раньше прошел бы не задумываясь, и интуитивно понял ценность этого нового знания.

– Я выведу вас в свет и буду всюду сопровождать, – предупредил его Хартман. – Пора покончить с отшельничеством. Вы слишком много времени провели в одиночестве. Мир можно завоевать, лишь живя в нем. Как вы сами этого до сих пор не поняли?

Задача оказалась сложной. Джулиус привык быть сам по себе, ему нравилось уединение. Он не хотел переезжать из дешевых комнат в Холборне, где были только он и его мечты – причем отнюдь не пустые фантазии, а мечты, которые сбывались столь стремительно, что какого-нибудь менее уверенного в себе и своей судьбе человека это могло бы напугать.

– Вы не понимаете, Хартман, – упирался Джулиус. – Мне нужно работать, в этом и состоит моя жизнь. Думать, планировать, принимать решения. Нужно провести переговоры и выйти победителем? Придумать новшество для ресторана? Продумать что-то на будущее? Рассчитать на бумаге? Пожалуйста! Это моя работа, она поглощает меня всего, без остатка, она и есть моя жизнь. И я не прошу ничего другого. Я не юн и не ищу развлечений. Все это у меня уже было.

Банкир покачал головой:

– Сколько вам лет?

– Тридцать два, тридцать три, какая разница?

– Мой дорогой Леви, до чего же нелепо рассуждать подобным образом в вашем возрасте! Все это у него уже, видите ли, было! Вот я в два раза вас старше и все равно каждый день открываю для себя что-то новое и интересное. Книги, картины, людей, оперу. Да я бы не смог существовать без всего этого. Не все же только деньги зарабатывать. Неужели вам не хочется остановиться и посмотреть по сторонам, найти ответы на мучающие вас вопросы?

Джулиус неопределенно махнул рукой, и на лице его отразилась тоска, которую Хартман уже видел прежде.

– Посмотреть по сторонам, – повторил он. – Найти ответы. Может, я и так все время в поиске? Да у меня в двадцать, тридцать раз больше интереса к жизни, чем у вас. Ответы…

Он неожиданно умолк, зажег сигарету, а потом вдруг заговорил о том, что акции новой компании поднялись в цене и непонятно, стоит ли их покупать. Банкир понял намек и больше не пытался вернуться к прежнему разговору, но его решимость вывести Джулиуса Леви в свет только возросла.

Медленно и настойчиво он гнул свою линию и для начала перевез Джулиуса с убогого холборнского чердака в Адельфи[278].

Хартман лично выбрал отделку комнат и мебель, а также нанял почтенную и умелую домоправительницу с мужем, тихим и скромным камердинером. Готовая квартира как нельзя лучше отвечала вкусам холостяка со средствами. Джулиусу осталось лишь сесть в экипаж и ехать на новое место жительства с ключом в кармане.

Впервые поселившись в роскоши, Джулиус несколько растерялся. В кафе лоск и парадный вид были нужны для привлечения посетителей, в своем же доме все это казалось ему непривычным: длинные галереи нижнего этажа, мягкий ковер, лампы с абажурами, тишина вместо уличного шума и, наконец, камердинер, который каждый день клал на постель свежевыглаженную одежду, а если разговаривал, то шепотом.

Крестьянская сторона натуры Джулиуса, унаследованная от Жана Блансара, протестовала. Ожидалось, что он будет ежедневно принимать ванну, менять белье, следить за чистотой ногтей – все это представлялось ему излишеством и глупейшей тратой времени.

Камердинер каждое утро помогал ему облачиться в чистую рубашку, хотя воротничок предыдущей еще был вполне свеж. Если все так и будет продолжаться, счета за прачечную окажутся огромными. Однако труднее всего Джулиусу приходилось со слугами – он попросту не знал, как с ними разговаривать.

Камердинер превосходил его по всем статьям. Он был образован и в обычной жизни не снизошел бы до общества беззаботного, пьяного крестьянина, торгующего сыром на базаре, однако же теперь стоит, заложив руки за спину, ждет приказов и отвечает шепотом: «Да, сэр», «Хорошо, сэр».

Джулиус никак не мог выбрать правильную линию поведения с ним. То он вел себя фамильярно и даже вульгарно, то становился властным, до нелепости высокомерным и вызывающе бесцеремонным.

– Представьте, что перед вами работник кафе, – посоветовал ему как-то Хартман. – Будьте сами собой, ведите себя естественно.

– Но это совсем другое, – нахмурился Джулиус. – Работниками я управлять умею, а здесь, даже не знаю, этот малый действует мне на нервы.

– Ему не нравится то, как вы с ним разговариваете, – сказал Хартман. – То понукаете, как раба на галерах, то подтруниваете, будто любовницу у него увели.

– Почему вы не оставите меня в покое? – спросил Джулиус.

– Потому что когда вы привыкнете ко всему этому, то не захотите возвращаться к прежней жизни – все это станет частью вашей натуры, и ничего другого вам уже не захочется. Вечером мы едем в оперу, там будут обаятельнейшие люди: красивые женщины, умные мужчины.

– Хартман, дружище, зачем в оперу? Я терпеть не могу английских аристократов: они снобы, мне с ними скучно. Если хотите меня развлечь, давайте поужинаем у меня на Стрэнде, напьемся, поедем к актрисам в «Эмпайр»[279]. Я только такие увеселения признаю. Да и вообще, я бы лучше остался дома и поработал.

Однако Руперт Хартман был непреклонен.

– В вас есть некоторое мещанство, от которого необходимо избавиться, – улыбнулся он. – У вас руки аристократа, но, пожалуйста, не грызите ногти. И я бы скорее умер, чем согласился, чтоб меня видели ужинающим в вашем кафе. Нет, поедемте в оперу, а после – на ужин к леди Фулк. Вы всех заинтриговали, с вами хотят познакомиться. Обещаю, что скучно не будет.

Джулиусу припомнилось, как дед Блансар возвращался с ярмарки в Нёйи, лежа в повозке с женщиной: колеса гремели по мощеной улочке, а дед хохотал под пьяной луной. Нет, все же, несмотря на одинаковую национальность и схожесть умов, их с Рупертом Хартманом разделяет целая пропасть.

Однако в оперу Джулиус поехал и на ужин тоже, а после обнаружил, что, несмотря на внутреннее противление, принимает приглашения и знакомится с людьми, что водоворот светской жизни затягивает и из него уже не так просто выбраться.

Хартман придирчиво подбирал ему окружение, следя, чтобы в нем были личности незаурядные: финансисты, политики, мужчины, не принадлежавшие к тому типу англичан, который был столь ненавистен Джулиусу, и женщины – поистине очаровательные, умные, получившие блестящее воспитание.

Джулиус все еще с некоторым презрением относился к тем, кого он называл английской знатью. Он говорил, что не понимает их, что ему незачем с ними знаться, и Хартман не давил на него, мудро рассудив, что со временем богатство и достижения Джулиуса откроют ему двери в высшее общество, которое он якобы презирает.

Между тем Джулиус чувствовал себя гораздо свободнее среди себе подобных – коммерсантов, которые пробились наверх благодаря своей предприимчивости. Он познакомился с некоторыми влиятельными еврейскими семьями, с которыми Хартман дружил или приятельствовал. С ними Джулиус чувствовал себя на равных – они не относились к нему как к иностранцу, поскольку сами были евреями, и любая страна могла стать им родиной. Как и Хартман, они говорили с ним на одном языке и каким-то странным и непостижимым образом понимали его ненасытную жажду жизни. Они тоже работали без сна и отдыха, упорным трудом завоевывая себе место под солнцем, не останавливались на достигнутом и не знали покоя, глубоко в душе скрывая одиночество и боль, грозящие перерасти во всепоглощающую тоску. Именно у них он научился ценить важность культуры, красоту картин, скульптур, музыки, усвоил необходимость разбираться в произведениях искусства и демонстрировать хороший вкус. Это хорошо, а это нет, эта картина лишена жизни, а этот художник опередил свое время. Джулиусу говорили, что вести себя так крайне важно, и, поскольку он все схватывал на лету, а природа одарила его таким сокровищем, как блестящий ум, он быстро всему научился и почти не совершал промахов, но ему нет-нет да и вспоминался Жан Блансар – насмешливо подмигивающий, циничный, расчетливый – истинный француз.

Так, когда Джулиус оказывался в обществе торговца картинами Макса Ловенстайна или пианиста Якоба Глюка и тот или другой обращал к нему восторженный взгляд, призывая оценить редкое и прекрасное произведение искусства, нашедшее отклик в чувствительной еврейской душе, Джулиус соглашался и, чуть склонив голову набок, бормотал: «Прекрасно, прекрасно», а сам думал: «Да хоть бы и ужасно, все равно никто не вспомнит лет через двадцать».

Примерно в это же время он снова начал ходить в синагогу. Ему хотелось вернуть себе то настроение, которое посещало его там в былые годы, испытать головокружительный восторг от священнопения, – но ничего не вышло. Он сидел неподвижно, положив подбородок на руки, и ничего не ощущал. В Англии служба велась по-другому, не так, как у Моше Мецгера, а священнослужитель, бубнивший себе под нос, совсем не походил на бледного раввина в Париже. В лондонской синагоге не было ни молитвенного настроения, ни восторженного изумления, ни душевных мук, ни ощущения полета. Только черные одежды, спертый воздух, старики, подслеповато вглядывающиеся в молитвенники, женщина, шуршащая страницами где-то на хорах. Как-то в один из пятничных вечеров в апреле он зашел в синагогу просто потому, что оказался неподалеку. Откинувшись на спинку скамьи и залихватски сдвинув шляпу набок, он приготовился коротать время за разглядыванием женских лиц. И все пятнадцать минут, в течение которых раввин что-то говорил, Джулиус не отрывал взгляда от одного-единственного лица. Незнакомка не обладала особенной красотой, но держалась несколько отрешенно, что отличало ее от остальных женщин. Кроме того, Джулиусу понравилось, с каким неослабевающим вниманием она слушала раввина. Лицо ее было одновременно и серьезным, и миловидным, это было лицо человека, который, возможно, вел себя довольно прохладно даже с близкими друзьями. Девушка наверняка очень умна, говорит на нескольких языках, всегда поступает правильно и выглядит подобающе случаю. «Будет непросто познакомиться с ней поближе, – рассуждал Джулиус. – Загадочная, было бы занятно пробудить в ней чувства, а шуток она, скорее всего, совсем не понимает».

Ему захотелось, чтобы она улыбнулась, и наполовину для того, чтобы поразвлечься, он продолжал лениво разглядывать ее, изо всех сил желая, чтобы она обернула к нему свое серьезное и милое лицо. Он победил. Должно быть, она как-то почувствовала его взгляд, потому что вдруг обернулась и, заметив, что за ней наблюдают, покраснела и уткнулась в молитвенник. «Через минуту снова посмотрит», – подумал Джулиус, и она действительно обернулась снова.

На этот раз он намеренно ей улыбнулся, приподняв бровь и состроив смешную гримасу. Девушка вспыхнула, нахмурилась и смущенно закусила губу. Он по-прежнему не отводил взгляда, и она, зная, что он продолжает на нее смотреть, принялась ерзать на скамье и комкать перчатки, лежащие у нее на коленях. Больше уже она не могла вести себя естественно, его дерзкий взгляд нарушил ее спокойствие и поколебал самообладание.

Когда все вышли из молельни, девушка села в дожидавшийся ее кабриолет. Джулиус шагнул за ней, а когда извозчик отвернулся, со смехом подбросил шляпу в воздух. Такое вызывающее поведение не могло остаться безнаказанным. Зная, что больше никогда не увидит наглеца, надменная молодая леди сердито посмотрела на него из окна экипажа и… показала язык.

Джулиус, разумеется, довольно рассмеялся. Интересно, сколько ей лет? Двадцать четыре или двадцать пять, не меньше.

Потом он совершенно забыл о ней.

Несколько недель спустя Хартман сообщил Джулиусу, что с ним желает познакомиться некий Уолтер Дрейфус и что они приглашены к нему домой.

– Ужин в узком кругу, – уточнил Хартман, когда Джулиус зевнул. – Только семья и один-два гостя. Вам понравится Дрейфус, он торгует алмазами, только вот в последнее время много денег потерял. Дела в Южной Африке осложнились, а он, разумеется, поддерживает буров. Говорит, в ближайшие год-два разразится война, ну да он сам вам расскажет. Жена очаровательна, с детьми я не знаком.

Жили Дрейфусы на Портленд-плейс[280].

– Дом великоват, – пробормотал Хартман, когда дворецкий вел их наверх по лестнице. – Уолтер ведет себя безрассудно. Большой птицей никогда не был, а жить на широкую ногу любит. Чтобы пыль в глаза пустить, разумеется.

Навстречу им из гостиной вышел хозяин дома – низенький бородатый человек с мягким голосом и изысканными манерами.

– Дорогой Руперт, как хорошо, что вы пришли; будут только свои, все по-простому, потому мы за вами никого и не посылали. А это, конечно, Джулиус Леви. Я о вас наслышан. У вас блестящий ум, молодой человек, на зависть многим. Позвольте представить мою супругу, сыновей Эндрю и Уолтера-младшего и дочь Рейчел.

Джулиус поклонился, пожал руку миссис Дрейфус – высокой и привлекательной даме типично еврейской наружности, двум юношам, чрезвычайно похожим на отца, и наконец повернулся к дочери, которая, к его крайнему изумлению и ее очевидному смущению, оказалась той самой молодой леди из синагоги.

– Полагаю, мы встречались прежде, – важно сказал он.

– Не думаю, – ответила она и отвернулась сразу же, как только позволили приличия.

«Будет не скучно», – подумал Джулиус.

Он тут же заговорил с Уолтером Дрейфусом о мировых финансах и почти половину ужина «не замечал» сидящую с ним рядом хозяйскую дочь, потом вдруг резко вспомнил о ее существовании и, поскольку все вокруг уже были заняты разговорами, обратился к ней:

– Вы всегда показываете язык незнакомцам?

– Только когда они ведут себя неучтиво.

Она покраснела, все еще дуясь на него и, очевидно, считая, что он над ней подтрунивает.

Джулиуса ее ответ позабавил. Ага, значит, не отрицаем тот маленький инцидент. Все еще дуемся? Ну, это легко исправить.

– Полагаю, я вел себя весьма неподобающе, – сказал он задумчиво. – Но это оттого, что я не обучен манерам. Большую часть жизни я прожил на юге, а там, если мужчина долго смотрит на хорошенькую молодую женщину, это считается комплиментом. Потому я и смотрел на вас, вы просто не поняли. А куда это вы все время поглядываете? Передать вам что-нибудь?

– Простите, – ответила она. – Пыталась расслышать, что мистер Хартман сказал моему отцу про какую-то картину. Что вы говорили, мистер Леви?

«Так-так, вовсе не дурочка, – подумал Джулиус. – Все она прекрасно слышала. Должно быть, в ее кругу это что-то вроде флирта. Колкость в ответ на колкость, этакая словесная дуэль. Очевидно, девушкам, которых растят взаперти и под строгим присмотром, внушают, что необходимо быть сдержанными и отстраненными. Наверное, мать учит ее, что не следует рассказывать мужчине все, в женщине должна оставаться какая-то загадка».

– Да так, всякий вздор, – ответил он. – А еще извинялся за то, что докучал вам в тот день. Хотя на самом деле мне это не так важно, поскольку меня никогда не заботили чувства других.

– Какая удача! – ответила она. – В этом мы похожи. Меня тоже не волнуют чувства других. Поэтому мы можем вполне спокойно промолчать весь ужин, и вы не обидитесь, если я буду слушать мистера Хартмана. Он такой хороший рассказчик.

– Полагаю, для вас этот ужин особенный, – продолжал Джулиус. – Вам, верно, не каждый вечер удается поужинать внизу? Вы посещаете пансион или занимаетесь с гувернанткой?

– Ну вот, это просто очаровательно, – ответила она. – Вы считаете меня пансионеркой. Вынуждена вас огорчить – мне уже исполнилось двадцать четыре.

– Ну, я судил по вашему поведению, – не сдавался он. – Нынче совершенно невозможно определить возраст по внешнему виду. Женщины в Англии очень быстро стареют и позволяют себе совершенно опуститься.

Она молчала. Очевидно, он переступил все границы. Интересно, сколько может длиться этот словесный поединок? Наверное, в ее кругу принято поддерживать такой неестественный разговор бесконечно – кавалер забрасывает удочку, а дама решает, попадаться ей на крючок или еще нет.

«У меня нет времени на весь этот вздор», – подумал он, а вслух сказал:

– Расскажите, чем вы занимаетесь, мисс Дрейфус. Чем интересуетесь?

– Да всякой ерундой вроде музыки, картин и книг, мистер Леви, – ответила она. – Всем, что не представляет интереса для такого занятого человека, как вы.

Ему вдруг наскучила эта ее словесная оборона, остроты, которые следует уважительно выслушивать, и хотя он ответил ей, что, конечно, женщины могут позволить себе предаваться милым и необременительным занятиям, на самом деле ему подумалось, что на его месте Жан Блансар уже давно нашел бы способ с ней совладать.

Джулиус посмотрел на ее руки. Узкие, ухоженные ладони, длинные пальцы – да, пожалуй, руки говорят о женщине красноречивей всего. Потом перевел взгляд на шею, белые плечи, пышную грудь в низком вырезе платья. Все, что он увидел, было очень привлекательно, а представить остальное не составляло труда. Широкая кость, округлые бедра, затянутые корсетом; через несколько лет, возможно, располнеет.

– Обожаю Вагнера, – говорила она. – Итальянскую оперу со мной обсуждать бесполезно. Не знаю, мистер Леви, слышали ли вы дуэт из «Тристана и Изольды». Эти первые аккорды, нагнетание таинственности, волшебства…

Джулиус слушал ее вполуха, время от времени бормоча «да» или «нет», как от него, по всей видимости, и ожидалось, а сам с некоторой враждебностью размышлял о том, что заполучить дочь такого человека, как Уолтер Дрейфус, можно, только женившись на ней. Потом решил до времени отложить эти докучливые мысли, и вскоре все разговоры за столом смолкли: беседовали только он и хозяин дома. О Южной Африке, об алмазах, ценах на бирже, отношении Англии к колониям, а затем, конечно, о Лондоне, недвижимости, земельной ренте, горожанах, мелких буржуа и будущем благосостоянии. Джулиус сполна продемонстрировал блестящий ум и понимание ситуации в этом словесном поединке с Уолтером Дрейфусом, хотя еще несколько минут назад не счел нужным поддерживать подобный разговор с его дочерью.

Рейчел Дрейфус никогда не встречала никого похожего на Джулиуса Леви. Сначала он вызвал у нее глубокое неприятие своим высокомерием, презрительным тоном и намеренной грубостью, но к концу ужина она призналась себе, что он умен, в чем-то до гениальности, что его манера разговора и внешность по-своему привлекательны, и эта мысль ее взволновала и смутила.

Вот он объясняет что-то ее отцу, подкрепляя свои слова жестом, полный решимости доказать свою правоту, – почти болезненно бледный, гладкие черные волосы, тонкие губы. Неожиданно он поймал ее взгляд и улыбнулся, вызывающе – так ей показалось, – нагло, неприятно. Он будто бы читал ее мысли и знал о ней все. Она нареза́ла ананас мелкими кусочками, устремив взгляд в тарелку, не сомневаясь, что и во время разговора с ее отцом он не переставал внутренне посмеиваться над ее смущением. Он будто бы видел ее насквозь и знал, что ей это известно.

«Как неприятно», – думала она, краснея, не понимая, почему он действует на нее таким образом. Мужчины очень часто восхищались ею, говорили комплименты, и даже когда ее кузен Эдди Соломон попытался ее поцеловать, он не смотрел на нее так.

Она обрадовалась, когда мать поднялась со своего места, – стало быть, можно покинуть столовую, но и выходя, она спиной чувствовала его взгляд: насмешливый, проницательный и даже… непристойный. Он будто говорил: «Я знаю о вас такое, чего вы сами о себе не знаете».

Когда чуть позже мужчины присоединились к дамам в гостиной, она села поодаль и сделала вид, что листает книгу. Она ожидала, что Джулиус подойдет к ней и опять скажет что-нибудь фамильярное и до обидного неприятное, и ей, разумеется, придется его осадить. Однако он даже ни разу не взглянул в ее сторону, а сел рядом с ее матерью и принялся восхищаться гобеленом. Рейчел не удалось расслышать все, о чем они говорили, но мать много смеялась, очевидно наслаждаясь разговором. К ним присоединились ее братья, Уолтер и Эндрю, – им явно нравился Джулиус Леви. Значит, умеет быть обходительным, когда захочет, а оскорбительным тоном разговаривает только с ней.

Спустя некоторое время Рейчел, как и полагалось, попросили спеть. Привыкшая к такой просьбе, она направилась к роялю, боясь оказаться не в голосе и радуясь про себя, что никто не знает, как сильно бьется ее сердце и повлажнели ладони. Однако она справилась с этим испытанием, доказательством чему служили возгласы отца «браво, Рейчел!» и громкие аплодисменты братьев. Руперт Хартман принял довольный вид, а мать в бессчетный раз гордо сообщала кому-то: «Одно время мы подумывали о том, чтобы всерьез учить Рейчел пению. Нам сказали, что у нее большой талант. Не знаю… профессиональная певица – это ужасная стезя, не правда ли?» Впервые в жизни Рейчел рассердилась на мать за эту невинную похвальбу. Пела она средне, а из этих слов можно было вывести, что семья преувеличивает ее способности. Джулиус Леви никак на это не отреагировал – продолжал разговаривать с одним из ее братьев, будто бы все эти песенки и игра на пианино – досадная помеха. Рейчел не сомневалась, что поступает он так с целью сконфузить ее, надеясь таким гнусным и бесцеремонным обращением сломить ее достоинство. Она отошла в другой конец комнаты и завязала с матерью и Рупертом Хартманом оживленный разговор о достоинствах соперничающих теноров из Ковент-Гардена, намеренно демонстрируя свои познания в певческом мастерстве и говоря громче обычного, чтобы ее слышали и другие присутствующие.

Джулиус, крайне заинтересованный рассказом Эндрю Дрейфуса о посещении Йоханнесбурга и борьбе с контрабандой фальшивых алмазов, предпочел бы спокойно побеседовать с ним в курительном салоне, а потому с презрением следил за представлением, разыгрываемым его сестрой, думая при этом: «До чего жеманные существа эти женщины! Ждет, что я стану глядеть на нее».

И тут Хартман добродушно похлопал его по плечу и сказал:

– А теперь пусть Джулиус скажет свое мнение – я недавно водил его в оперу.

Рейчел тут же посмотрела на него, всем своим видом выражая готовность к обороне.

– Да, мистер Леви, уверена, ваши впечатления от «Парсифаля»[281] должны быть крайне интересны, вас, вероятно, изумил столь глубокий романтизм.

«Ты, конечно, по-своему мила, – размышлял Джулиус. – Но тебе очень бы пошло на пользу, если б тебя соблазнили».

Вслух же он сказал холодно, обращаясь больше к Хартману:

– Я понимаю только два вида музыки. Мелодию без слов, как та, что играл на флейте мой отец – он был несчастным человеком, неспособным продать килограмм сыра и не ошибиться в сдаче, но играл как бог; и бой барабанов, под который в Алжире танцуют обнаженные двенадцатилетние проститутки.

Наступило неловкое молчание. Даже Хартман смущенно теребил ремешок своих наручных часов. Юноши переглянулись, подняв брови. Явно шокированная миссис Дрейфус, изо всех сил пытаясь быть вежливой, пробормотала что-то вроде «у всех свои вкусы».

Рейчел смотрела в пол, низко опустив голову и теребя уголок носового платка. В душе ее наверняка поднялась волна омерзения и смущения, а оскорбленная невинность боролась с любопытством – да, с любопытством. Джулиус торжествовал. Вот так всегда: стоит чего-то пожелать, и оно само идет к нему в руки. «Какая простая штука жизнь, – размышлял он. – Все достается так легко».

Затем подали кофе и кексы, и напряжение в комнате спало. К тому же в гостиную вернулся Уолтер Дрейфус, который не слышал бестактного заявления Джулиуса. В руке он нес папку с дагеротипами, которые намеревался показать гостям.

По пути домой, в кебе, Хартман со всей возможной мягкостью дал понять другу, что тот нарушил все приличия.

– Приходится принимать правила, принятые в этом обществе, – сказал он. – В чужой монастырь со своим уставом не ходят. В присутствии замужних дам еще допустимо произносить некоторые слова: миссис Дрейфус – превосходный человек и очень широко мыслящий, но при девушке – нет. В высшем свете такое поведение считается почти непростительным. Вас простят только потому, что вы иностранец.

Джулиус совершенно не обиделся за этот выговор; он считал это маленькое происшествие ерундой. Его все это весьма забавляло.

– Мой дорогой Хартман, – сказал он, позевывая. – Рейчел Дрейфус почти двадцать пять лет. Что она, про проституток никогда не слышала?

– Вопрос не в этом, – нахмурился его собеседник. – Она может каждый день видеть их на улице, но вслух о них не говорят, и точка.

– Невероятно, – пробормотал Джулиус. – До чего же эти люди лицемерны. Такие девушки, как Рейчел Дрейфус, выходят замуж и делают ровно то же, что и малолетние танцовщицы в Касбе, только не так умело. Не понимаю я всей этой скрытности и стыдливости. Я в детстве спал в одной постели с матерью и отцом и видел, что они делают. Мне это казалось скучнейшим занятием.

– Да уж! – воскликнул Хартман. – Не сомневаюсь, что вы можете порассказать немало отвратительного о своем детстве. Но здесь совсем другое дело. Английских девушек воспитывают очень строго. Родители скрывают от них неприглядную сторону жизни. – Он рассмеялся – несмотря на то что он не одобрял эскападу Джулиуса, его она тоже позабавила. – Вот погодите, появятся у вас собственные дочери…

Это навелоДжулиуса Леви на новую мысль.

– Полагаю, – сказал он, – что такая девушка, как Рейчел Дрейфус, – сколько ей, там, лет, двадцать четыре вроде, – никогда бы не позволила себя соблазнить?

– Да боже упаси! – На этот раз Хартман был всерьез шокирован. – Что вы такое говорите?

– Я ведь ясно выразился, разве нет? Соблазнить, переспать, возлечь с женщиной, называйте как хотите.

– Помилуйте, что за вздор вы несете? – сказал Хартман. – Я изо всех сил пытаюсь вбить в вашу упрямую голову, что девушки из круга Дрейфусов другие, с ними нельзя переспать, на них можно только жениться. Бедный старина Уолтер не поблагодарит меня за то, что я привел вас в его дом. Не глупите, Джулиус.

– Да уж, вряд ли поблагодарит. Какая же это все чепуха! Зачем все так усложнять?

– Вам понравилась дочь Уолтера? – спросил Хартман, постукивая по потолку кеба. – Ну вот, приехали. Я не буду заходить, уже поздно. Скажите, однако! А мне показалось, что вы на нее совсем не глядели и вообще были ужасно невежливы. Она привлекательная девушка и умница.

Джулиус какое-то время размышлял – шляпа надвинута на лоб, руки в карманах пальто.

– Какая разница, умна или нет, – произнес он, выходя из кеба. – Ничем она не отличается от других женщин. Ну, привлекательная, как вы изволили заметить, со временем, возможно, располнеет, как мать. Шуток не понимает, но ничего, научится. Я на ней женюсь.

Руперт Хартман от изумления раскрыл рот и поправил пенсне на носу. Потом откинулся на сиденье и сложил руки на груди.

– Боже мой! – сказал он, потом повторил: – Боже мой! Что ж, хорошо. Быстро же вы все решили. Мои поздравления. Когда свадьба?

– Думаю, в сентябре. Чтобы успеть завершить сделку по Кенсингтону.

– Понятно. Свадьба через четыре месяца после помолвки. Скоро, но в рамках приличий. Отрадно, что вы решили остепениться. И сильно она вас любит?

Ему казалось, что все это лишь нелепая шутка. В душе он ухмылялся, но, увидев улыбку стоявшего на крыльце Джулиуса, понял, что тот вовсе не шутит.

– Вы серьезно? – переспросил банкир. – Мой дорогой друг, сомневаюсь, что она ответит согласием.

Джулиус рассмеялся, доставая из кармана ключи. В свете фонаря его лицо казалось желтым и морщинистым, что придавало ему зловещий вид и делало похожим на какого-то бесстыжего фавна.

– Я ее еще не спрашивал, – ответил он. – Но она сама придет ко мне.

С этими словами он помахал другу рукой и вошел в дом.


Завоевание Рейчел Дрейфус представлялось Джулиусу Леви чем-то вроде развлечения. То, что он виделся с ней лишь раз и, скорее всего, совершенно ей не понравился, никак не влияло на его намерения; изменить это будет нетрудно и, пожалуй, – в зависимости от степени сопротивления – даже увлекательно. Очевидно, что просто так ее не заполучить. Хартман сказал, это невозможно – воспитание и происхождение не те. Итак, если она ему нужна, придется в определенной степени пожертвовать своей свободой и личным комфортом и жениться.

Что ж, ему тридцать три, он свободен, даже любовницы у него сейчас нет. В последние несколько лет любовь ему была не так уж нужна, да и время не поджимало. Женитьба на Рейчел Дрейфус не сильно изменит его жизнь, но упрочит его положение в обществе. Конечно, появятся дом, хозяйство, определенные обязанности, возможно, дети, ответственность. Рейчел захочет выезжать в свет, им придется принимать у себя гостей. Она прекрасно с этим справится, из нее, без сомнения, получится хорошая хозяйка дома. Она с достоинством носит любые наряды, в ней чувствуется порода – а это в жене важно. Итак, если уж затевать такое дело, то основательно. Никаких полумер. Надо будет, чтобы Рейчел изысканно одевалась и дом полностью соответствовал ее вкусам; если ей нужен роскошный образ жизни и все, что он подразумевает, так тому и быть. Они должны превзойти остальных по всем статьям: дом больше, еда вкуснее. Да, выходит, что женитьба – дело серьезное.

Рейчел Дрейфус ему подходит. За несколько коротких встреч он убедился, что она обладает как раз таким складом ума, который не будет его раздражать, – близким к мужскому и достаточно еврейским для того, чтобы понять его вечную занятость работой; в то же время в ее характере много женственных черт, так что она будет покладистой и спокойной. Обдумывая все снова и снова, Джулиус не находил в ней никаких изъянов. Стоит Рейчел Дрейфус обрести достойную оправу, попривыкнуть к новой жизни, расстаться с девичеством и вступить в пору женской зрелости, мудрости и гармонии, и она станет идеальной спутницей жизни.

Пока что она по-своему проявляет непокорность, но с посвящением в тайны супружества станет такой, какой нужно ему, однако никогда не вызовет в нем необузданных фантазий и той телесной жажды, в которой есть одновременно и жар, и желание, и погибель. Как совершенно здраво и справедливо заметил Хартман: «С такими женщинами не спят, на них женятся».

Итак, сейчас апрель, свадьба в середине сентября хорошо вписывается в планы. Ровно пять месяцев. Она, скорее всего, будет счастлива взять на себя обустройство дома и подготовку приданого. Да и мать ей поможет. Уолтеру Дрейфусу понравится эта затея. Дочери вообще обходятся дорого, а этой уже почти двадцать пять. Так что к их женитьбе Дрейфусы отнесутся благосклонно. Пожалуй, получится объявить о помолвке в начале мая.

Тогда у него ровно четыре недели, чтобы окончательно и бесповоротно завоевать Рейчел Дрейфус, но о работе забывать тоже нельзя. Он вызнал, в какое время она гуляет в парке, ездит за покупками, берет уроки пения и какие приемы посещает. Теперь, куда бы Рейчел Дрейфус ни пошла, она всюду натыкалась на этого беспардонного Джулиуса Леви. Он посещал те же ужины и приемы, оказывался в соседней ложе в опере, хотя раньше утверждал, что терпеть не может Вагнера; и даже когда она в сопровождении служанки шла через парк на урок пения, он неожиданно возникал впереди на аллее, размахивал шляпой, делая вид, что несказанно удивлен встрече, и говорил с улыбкой дьявола-искусителя: «Здрасте, мисс Дрейфус, опять вы?», совершенно наглым образом намекая, что это она искала встречи с ним. И всю оставшуюся дорогу этот невыносимо самодовольный человек шел с ней рядом, будто сам наделил себя подобным правом. Однако Рейчел пришлось признаться себе, что он интересен и очень забавен. Он заставлял ее смеяться над тем, над чем ей было смеяться не дóлжно, а еще у него была весьма подкупающая манера сообщать ей, что она умна и мила, в этом ощущалось какое-то неуловимое своеобразие и оригинальность. Во всяком случае, еще ни один мужчина не обращался с ней так. Кроме того, когда она узнала его получше, то не могла не почувствовать к нему сострадание. Он не был англичанином, почти не имел друзей и жил один-одинешенек. Как его не пожалеть? Еще он ужасно умный и немного ее пугает, но зато не стар. А взгляд его на самом деле вовсе не оскорбительный, а скорее загадочный, и от этого взгляда у нее как-то странно захватывает дух, но почему… она сама не понимала. Как бы то ни было, она стала часто думать о Джулиусе Леви. Они встречались то по одному поводу, то по другому, и эти встречи волновали ее и немного беспокоили. Она опасалась, что это может дурным образом сказаться на ее репутации. Было бы так нелепо и унизительно потерять голову из-за такого человека, как Джулиус Леви, который, возможно, просто насмехается над ней, а сам встречается с любовницами и совершает прочие подобные поступки. Это же ужас! Она подспудно чувствовала, что он принадлежит к тому типу мужчин, которые способны на такое, и все же находила привлекательными и его ум, и внешность. Она всегда скучала в обществе молодых людей своего возраста и младше, которое состояло в основном из друзей Уолтера и Эндрю, так что общение с Джулиусом Леви было ей в новинку и привносило разнообразие в ее жизнь.

– Рейчел всегда такая серьезная, – говорила ее мать. – Думает только о музыке и книгах и не очень-то жалует молодых людей. Поклонников это обычно быстро отпугивает – она их безжалостно осаждает.

После этих слов все обычно смеялись. Рейчел представлялась этаким синим чулком – ученой девицей, которая не задумываясь пустит в ход острый язычок, никогда не улыбается и не умеет жеманно краснеть.

«Да нет же, я и посмеяться, и поболтать о всякой чепухе очень даже могу, если захочу, – думала Рейчел. – А что до поклонников, я не знаю, почему они меня боятся».

И она с улыбкой рассматривала себя в зеркале. Забавно, но в один из недавних вечеров отец заметил ей:

– Дитя мое, ты так похорошела в последнее время!

Неужели это правда? И если да, то в чем причина? Возможно, это новая прическа с пышными локонами, обрамляющими лицо. И вдруг она вспомнила, как, ужиная во вторник у Левенштейнов, заметила, что Джулиус (недавно он небрежно и самонадеянно предложил ей называть друг друга по имени) улыбается ей с другого конца стола, и улыбнулась ему в ответ. Просто так, без причины, но получилось, будто их объединяла какая-то тайна, хотя предположить такое было бы абсолютной глупостью. Какие у них могут быть тайны? И все же она не говорила домашним о том, что каждое утро получала букет цветов. Горничная приносила его прямо в комнату вместе с карточкой, в уголке которой были его инициалы. А еще ей часто доставляли французские книги, подписанные его рукой, и она читала их в постели по вечерам. В них излагались смелые идеи, ну так ведь ей почти двадцать пять, и этот его жест свидетельствовал о том, что она, по его мнению, способна их оценить. Что ж, возможно, в их дружбе и было что-то тайное, потому что они не упоминали о ней ни в разговорах друг с другом, ни в присутствии ее домочадцев. Отцу Джулиус очень нравился, матери тоже, так что эти переглядывания через стол, пожалуй, вызывали у Рейчел не чувство вины, а скорее ощущение причастности к некой романтической интриге.

Иногда она получала от него письма, набросанные в спешке в те вечера, когда они не встречались, или небрежно нацарапанные без повода ночью, а то и посреди дня. То были короткие записки, от которых так и веяло его кипучей энергией. В них сообщалось, что в три утра он кое-что воображал о ней, а что именно – пусть сама догадается, и спрашивалось, не почувствовала ли она этого, не проснулась ли? Возможно, она должна была счесть их несколько неприличными и испытать негодование, однако же вместо этого лишь с еще большим тщанием одевалась перед его приходом, а стоило ему войти в дом, делала вид, что не имеет отношения к причине его визита.

Однажды Эндрю упомянул за завтраком, что вчера вечером видел Леви в театре с хорошенькой женщиной. К огорчению Рейчел, это известие омрачило ей весь день. Она сердилась и чувствовала себя уязвленной, будто появление Джулиуса в обществе другой женщины было с его стороны знаком пренебрежения к ее персоне. Конечно, возражать против его встреч с кем бы то ни было она не могла и, разумеется, нисколько его не ревновала, однако сердце ее билось чаще, а голос звучал холодно, когда следующим вечером она заметила Джулиусу в гостях у Руперта Хартмана:

– Эндрю сказал, вы были в театре на днях.

– Был, – ответил он. – Пришлось пойти, но я измучился там от скуки. Приятель пригласил меня на ужин – я думал, мы будем говорить о делах, а у него живот прихватило, и мне пришлось сопровождать его супругу в «Лицеум». Глупая женщина с плохими зубами. Рейчел, зачем вы надели это красное платье – теперь я не могу ни есть, ни пить, ни разговаривать с соседом. Сколько у вас было любовников с прошлой нашей встречи? Я придушу их всех.

И Рейчел снова была счастлива (надо же, как смешно и глупо вышло!) и вовсе не сердилась за то, что он ей только что сказал. Да, вздор, но это же Джулиус. Как глупо было со стороны Эндрю даже на мгновение подумать, что, раз Джулиуса видели в театре, это непременно означает… нет, право же, тут можно только посмеяться. Какая нелепость! А в другой день она поймала себя на мысли о том, как прекрасен Лондон весной – сезон только начинается, впереди столько удовольствий! Она расставляла цветы в гостиной – мать всегда говорила, что у нее это прекрасно получается. Кроме нее, в доме никого не было: мать отправилась в Кью[282] проведать двоюродную бабку Сару. Рейчел напевала новую песню, которую начала недавно разучивать, французскую – в последнее время она пела песни только на французском, – и размышляла о том, знает ли эту песню Джулиус.

Любви утехи длятся миг единый –
Любви страданья длятся долгий век.
Какие печальные слова! Неужели это правда, что после нескольких мгновений счастья влюбленных ждут одни страдания? Впрочем, это же просто песня, причем сентиментальная, в жизни все, наверное, по-другому. Сколько ни читай и ни рассуждай о любви, как все обстоит на самом деле не узнаешь, пока… не выйдешь замуж. Большинство скажет, что любовь прекрасна, а кто-то один – что ужасна. Раньше Рейчел считала любые проявления плотской любви чем-то мерзким и противным. Как так вообще можно? Вот бы мужчины и женщины довольствовались разговорами о книгах, музыке и прочем. Однако в последнее время, непонятно почему, прежние мысли казались ей излишне ханжескими и глупыми. В конце концов, если любишь человека и он с тобой нежен, но в то же время решителен; если он отнесется к тебе с заботою и поймет, что ты его больше не стесняешься, все может быть сносно и даже вполне мило.

Рейчел села к фортепиано и принялась одним пальцем рассеянно наигрывать мелодию, не глядя в ноты и совершенно замечтавшись. Неожиданно дверь открылась, и объявили, что пришел мистер Леви.

О боже, а она не привела в порядок ни прическу, ни платье! Ну кто же наносит визиты в такое время?!

– Саймондс, подайте, пожалуйста, чай, и побыстрее.

– Добрый день, Джулиус, – обратилась она к вошедшему гостю. – Сегодня я дома одна. Занималась на фортепиано, проходите же, присаживайтесь. Какой чудесный день!

Поспешной речью она надеялась скрыть смущение – у нее ведь, наверное, на лице написано, что она как раз думала о нем.

Однако Джулиус, похоже, не обратил никакого внимания на ее слова. Вид у него был такой, будто он очень спешит и чем-то слегка раздосадован.

– Я осматривал новое здание в Кенсингтоне, – начал он, расхаживая взад-вперед по комнате. – И вдруг понял, что уже десятое мая. Я был чертовски занят на прошлой неделе и совсем забыл про даты!

– А какое это имеет значение? – удивилась Рейчел. – У кого-нибудь именины?

– Нет, но месяц назад, седьмого числа, я впервые встретил вас за ужином. Четыре недели истекли два дня назад. Черт! Хартман выиграет.

– Уверена, что совсем не понимаю, о чем вы говорите, – сказала Рейчел после некоторого молчания.

– Знаете что? – продолжал Джулиус. – А можете сказать Хартману, что мы обо всем условились еще седьмого, просто решили сразу не объявлять? Это же так просто. Будь я проклят, если проиграю пари. Вот и славно! Здорово я придумал! Вы это сделаете ради меня?

– Сделаю что? Объяснитесь же.

– Скажете Хартману, что я спросил вас во вторник, а не сегодня. Да это почти так и есть. Я бы еще во вторник спросил, если бы дела не задержали. Кольцо я купил давно… Вот, примерьте. – Он швырнул ей на колени маленький сверток и продолжил мерить шагами комнату. – Во сколько ваш отец будет дома? Если к пяти не вернется, я не смогу ждать. Думаю, ничего страшного, если вы ему сами скажете. Столько глупых условностей! Ну, как вам камень? Пришлось выбрать подороже – ваш отец слишком хорошо разбирается в бриллиантах.

Теребя в руках кольцо с бриллиантом, возможно самым красивым, который она когда-либо видела, Рейчел с величайшим изумлением понимала, что Джулиус только что сделал ей предложение. Нет, даже не предложение – он ее не спрашивал, просто констатировал, что она согласна. Она никогда не думала, что предложение руки и сердца может быть таким. Жених должен, дрожа от волнения, встать на одно колено, а Джулиус просто бросил ей кольцо и посетовал на его цену. Сначала ей захотелось швырнуть подарок ему в лицо – так она рассердилась, но потом неожиданно осознала произошедшее. Джулиус предлагает ей выйти за него замуж, он ее любит. И все время любил, а вовсе не насмехался над ней. Джулиус и она – будущая Рейчел Леви. «А вот и моя супруга… миссис Джулиус Леви… Дорогая, я люблю тебя… Маменька и папенька, мы с Джулиусом решили пожениться… Вы слышали о Рейчел? Невеста, вся в белом, на верхней ступени лестницы, под руку с женихом. Она улыбается гостям, светится от счастья… Озера Италии… Как ты прекрасна, Рейчел! Ты теперь моя, вся моя…»

Вынырнув из мечтаний, она подняла глаза на Джулиуса и произнесла гордо и довольно сухо:

– Вы ведете себя так, словно я уже стала вашей. А я еще не дала вам согласия.

Джулиус рассмеялся и взял ее за подбородок.

– Дорогая моя, поверьте, если б вы стали моей, то избавили бы меня от кучи хлопот. Не глупите же и не будьте такой типичной англичанкой, это вовсе ни к чему. Поженимся в сентябре – так у вас будет достаточно времени на подготовку всего, что бывает нужно. Надо будет найти дом, у вас появится уйма дел, впрочем, необязательно обсуждать все это прямо сейчас. А это что несут? Чай? Я не хочу чаю. Какая глупая традиция! Во сколько вернется ваш отец? Мне придется уйти, некогда ждать. Что это у вас такой строгий вид и губы поджаты? Поцелуйте же меня. – Он снова рассмеялся, склоняясь к ней.

– Нет, – сказала она твердо, оттолкнув его.

– Да что не так?

– Я вас ненавижу, – сказала она. – Вы чересчур самонадеянны и самодовольны – ведете себя так, будто все уже решено. Мне это не нравится, нужно столько всего обсудить, а вы обращаетесь со мной так, будто я никто, какая-то девица, которую можно просто так поцеловать… Саймондс, наверное, все видел.

Джулиус хрипло присвистнул и сунул руки в карманы, склонив голову набок:

– Вас раньше целовали?

– Нет, – вспыхнула она. – Кузен однажды повел себя дерзко, но мне… мне все это ненавистно.

– Правда? – спросил он. – Поверьте мне на слово, вы ошибаетесь.

Он поднял ее на руки, перенес на диван и целовал минут пять. Потом поглядел на часы и увидел, что опаздывает на встречу.

– Вам нужно много такого, – сказал он. – Но я не могу сейчас остаться. Подождете до сентября. Ну как, все решено? Поженимся на второй неделе сентября, числа пятнадцатого, раньше не могу. Устроит?

– Да, – сказала она.

– Счастлива?

– Да.

Он поднял бровь и посмотрел на нее, раскрасневшуюся и слегка растрепанную.

– Так и должно быть.

С этими словами он распахнул дверь и крикнул вниз Саймондсу, чтобы тот нашел ему кеб.


Джулиус и Рейчел поженились четырнадцатого сентября тысяча восемьсот девяносто четвертого года.

Церемония бракосочетания прошла в большой синагоге на Грейт-Портленд-стрит, а свадебный прием – в особняке на Портленд-плейс. Уолтер Дрейфус был известным человеком с обширным кругом друзей, а посему свадьба его дочери считалась важным событием в светской жизни Лондона.

О женихе, Джулиусе Леви, было мало что известно. Родом вроде бы из Франции, весьма загадочен, денег куры не клюют, а еще необычайно амбициозен, и у него блестящее будущее, так что все сошлись во мнении, что Рейчел Дрейфус сделала хорошую партию.

Ее семейство было довольно, а Уолтер Дрейфус испытывал тайное облегчение оттого, что его дочь теперь хорошо обеспечена, так как самого его в последнее время изрядно беспокоило собственное финансовое положение. Конечно, зять ему достался несколько необычный, зато он богат и позаботится о Рейчел, а это самое главное.

Рейчел же была уверена, что, став женой Джулиуса, она сможет обуздать его нрав и изменить к лучшему.

«Ему нужна моя забота – он такой забавный и ведет себя во многом как иностранец», – говорила она самой себе, уже чувствуя себя умудренной жизнью, опытной женщиной, – ведь он же ее поцеловал.

Сама свадьба ее разочаровала, но она предпочла бы лучше умереть, чем признаться в этом самой себе. Когда она выходила из синагоги и садилась в экипаж, пошел дождь и испортил ее платье, а от свадебного приема отдавало какой-то фальшивой роскошью.

Отец, казалось, скрывал печаль за улыбкой, а Джулиусу так не терпелось поскорее покончить со всем этим и сбежать, что едва она покрасовалась перед подругами и разрезала свадебный торт, как он уже начал показывать ей знаками, что пора подняться наверх и переодеться.

«Не позволю себя торопить», – сказала она себе, запершись в спальне с маменькой и тетушкой и наряжаясь с особым тщанием.

Когда она спустилась вниз, такая статная, в новых мехах и большой шляпе, чувствующая себя степенной замужней дамой, оказалось, что почти все гости разъехались, и ее встречает только разгоряченный и шумный Джулиус в компании каких-то дружков-коммерсантов, и все они уже выпили изрядное количество шампанского.

– Enfin![283] – вскричал Джулиус. – Мы уж думали, ты спать улеглась.

За его словами последовал взрыв хохота. Как стыдно, как ужасно! Один из его подвыпивших друзей – самый неприятный тип еврея: вульгарный и грузный – фальцетом затянул популярную песенку, а следом Джулиус произнес какую-то скабрезность на французском.

На помощь ей пришел Руперт Хартман, дорогой Руперт Хартман – он увел ее от этого шумного сборища, проводил в экипаж и усадил рядом с ней Джулиуса, стыдя его за такое поведение и напоминая, чтобы не забыл взять билеты.

Всю дорогу до вокзала Джулиус распевал легкомысленные французские песенки – хорошо, что извозчик не понимал ни слова. Когда они прибыли на Ливерпуль-стрит[284], он дал извозчику слишком щедрые чаевые и, подмигнув, непонятно зачем сообщил ему:

– Мы только что поженились.

К счастью, весь вагон был в их распоряжении до самого Гарвича[285] – медовый месяц они собирались провести в Германии за осмотром замков долины Рейна (выбирала Рейчел), но Джулиус испортил новобрачной всю прелесть и романтику момента тем, что захотел опустить занавески и заняться с ней любовью, как только поезд отошел от станции. Что могло быть унизительнее? Рейчел едва не плакала. После этого неловкого и нелепого действа ей хотелось, чтобы ее поцеловали и утешили, но Джулиус уселся в противоположном углу, положил ноги на сиденье напротив и, совершенно перестав ее замечать, принялся исписывать цифрами листок бумаги.

К счастью для Рейчел, несмотря на катастрофическое начало, медовый месяц удался на славу. Германия была прекрасна, замки оказались именно такими, какими она их себе и представляла; молодоженов всюду окружала роскошь, а некоторое время спустя после первых попыток Рейчел обнаружила, что любовь Джулиуса дарит ей бесстыдное блаженство, и мир заиграл для нее новыми красками.

Она приехала в Лондон и в новый дом на улице Ханс-Кресент едва ли более мудрой, но, определенно, более снисходительной и терпимой к человеческим слабостям. Цветущая здоровьем и всем довольная, она не ждала от судьбы ни загадок, ни волнений и была готова к обычной жизни в качестве Рейчел Леви, сохранившей в себе, насколько это возможно, черты Рейчел Дрейфус.

Джулиус с бо́льшим, чем Рейчел, удивлением обнаружил, что супружество изменило его жизнь. В Рейчел ему не открылось ничего нового – она полностью соответствовала его ожиданиям, и жаловаться ему было не на что. Он сам избрал ее себе в жены, и она его устраивала. Открытие же состояло в том, что жена, дом, прислуга оказались приятными приобретениями. Сознание того, что ему подчиняются, что в доме он точно такой же хозяин, как и в кафе, что гости с завистью смотрят на его богатство и на его женщину, доставляло ему острое, прежде незнакомое удовольствие.

Приятно было, что за его столом сидят и открыто превозносят его те люди, которые лет десять назад даже не взглянули бы на него на улице. Они и тогда могли похвастаться благородным происхождением и воспитанием, у него же, бедного пекаря из Холборна, не было ничего, кроме неуемных амбиций. А теперь они ловят каждое его слово, толпятся вокруг, обращая к нему плоские бесцветные лица и протягивая алчные руки: бабочки и мотыльки, слетающиеся на пламя. А это их пустое чириканье: «Ах, дорогой Леви!», «Ах, дорогой Джулиус!», «Разумеется, вы должны быть там вечером – без вас будет совсем не то!», «Ах, Рейчел, уговорите же вашего великолепного мужа хотя бы ненадолго забыть о работе!».

Он купил их расположение. Они слетаются на его деньги, как мухи на мед, потому что его звезда взошла, потому что он выиграл и добился успеха. Их слова – лишь бессмысленное блеяние; на самом деле он им не нравится, они его боятся. Охваченные страхом, они сплетничают у него за спиной, называют его вульгарным выскочкой, иностранцем, евреем. Джулиус насмехался над ними, приглашал их в свой дом, чтобы позлорадствовать. Их с самого рождения холили и лелеяли, они не знали ни голода, ни холода, ни бедности, а он с болью в душе вспоминал, как голодал, мерз и страдал на парижских улицах. Теперь же с каждым заработанным пенни он будто высасывал кровь и жизнь из этих людей: чем богаче он становится, тем реже они могут предаваться праздности и развлечениям, а вскоре не смогут и совсем. Когда он достигнет вершины процветания, то сокрушит этот несправедливо господствующий класс, который и так уже просуществовал слишком долго.

Вот он, Джулиус Леви, сидит во главе длинного стола в своей гостиной. Свет от двенадцати серебряных канделябров ложится на лица гостей. В центре стола высится пирамида фруктов: сочные персики, гладкие, как кожа младенца, крупные белые виноградины, колючий ананас. Позвякивают хрустальные вазы. Спелые фрукты, аромат духов соседки справа, гул голосов, бормотание дворецкого за спиной, утонченный, терпкий вкус бренди… Откинувшись на спинку стула, Джулиус смотрел на лица людей, на пухлые белые руки своей соседки с накрашенными ногтями и бриллиантовым браслетом на запястье. Он улыбнулся, когда она произнесла ненавистным ему грудным голосом:

– Джулиус Леви, представляю, как восхитительно быть вашей супругой! Я завидую ее жемчугам!..

Дурочка, глупая шлюха, думает, что ему нужна ее продажная породистая красота, мечтает стать его содержанкой. Он перевел взгляд на напряженное, изможденное лицо графа, который утром подпишет купчую на огромный кусок своей земли в Вест-Энде, где Джулиус построит еще одно кафе. Граф поймал взгляд хозяина и с нервной улыбкой поднял бокал – во взгляде его читался страх, что какой-нибудь инцидент помешает заключению сделки и он останется без гроша.

Эта женщина и этот мужчина символизировали для Джулиуса ту власть, которую он приобрел благодаря своим деньгам; они боролись за его расположение, ползли к нему на коленях, ели из его рук.

– Чему вы улыбаетесь? – спросил кто-то.

А, шурин, Эндрю.

– Неужели? – переспросил Джулиус. – Я не отдавал себе отчета в том, что улыбаюсь. Пожалуй, просто радуюсь, что вам всем хорошо у меня в гостях.

Он спрятал ухмылку за сигарой и принялся постукивать пальцами по столу, думая о том же самом, о чем думал когда-то, глядя на крыши и трубы огромного мрачного Лондона: «Мое, все это принадлежит мне».

Аромат еды и вина, запах табака и женских духов, гул голосов, расторопная прислуга, все, что гости съели и выпили, стулья, на которых они сидят, ткани, которыми обиты стены, крыша над головой, озабоченная улыбка графа, отчаянно нуждающегося в средствах, всеобщее волнение, великолепие, нервное возбуждение и ажиотаж – все это создано им и благодаря ему. Они – творение его собственных рук, его силы воли и ума. И вкус бренди на языке, и отяжелевшая – уже в тягости – Рейчел, и ее спокойное и серьезное лицо меж свечей – все это его, все это принадлежит ему.

Ожидалось, что дитя родится в июле, однако наступил август, а никаких признаков приближающихся родов по-прежнему не наблюдалось. Были призваны два врача и сиделка.

Джулиус, который, разумеется, дал свое согласие на то, чтобы врачи приняли все необходимые меры ради благополучия его жены, дивился многочисленным приготовлениям. Он всегда полагал, что родить ребенка – это просто: женщине всего-навсего надо полежать в постели три-четыре дня и отдохнуть, а сами роды занимают полчаса, от силы час, ну да, неприятно, но сравнительно безболезненно. Врачи, несомненно, преувеличивали серьезность ситуации, возможно надеясь прикарманить побольше денег. Кроме того, ему не нравилось, что теща хозяйничает в его доме. Все это ему крайне досаждало. Ребенок должен был родиться в июле, а уже пошла вторая неделя августа. Рейчел, бедное дитя, выглядит ужасно, хотя вряд ли от нее это зависит. Но все равно могла бы что-нибудь сделать, чтобы наконец разрешиться от бремени. Возможно, она слишком перетрудилась в первые месяцы, он мало что знал о таких вещах, но, как бы то ни было, это ожидание угнетающе действовало на них обоих. Кроме того, оно нарушало планы Джулиуса. Он собирался открывать кафе в Манчестере и должен был отправиться туда пятнадцатого августа, чтобы окончательно уладить все вопросы. Организовать встречу с продавцом в Лондоне было невозможно, да и нецелесообразно. Джулиус хотел лично осмотреть участок и убедиться, что он ему подходит. Хотя у него и есть подробный план квартала, нельзя ничего покупать вслепую. Нет, он поедет в Манчестер, что бы ни случилось. В конце концов, супруга в надежных руках. Дитя обязано родиться живым и здоровым задолго до намеченной даты – он специально откладывал поездку чуть ли не до второй половины августа, уже тогда недовольный задержкой. Обычно он завершал сделку как можно быстрее и подписывал все бумаги до того, как продавец успевал задаться вопросом, не продешевил ли он.

Кафе в Манчестере должно было стать первым звеном в цепи, которая протянется по всей Англии и опутает крупные города. Момент был подходящий. Строительные работы предполагалось начать в сезон затишья, чтобы к Рождеству новое кафе уже открылось для посетителей.

А тут Рейчел никак не может разродиться, из-за чего его личная, семейная жизнь мешает работе.

Он каждый вечер возвращался домой из конторы на Стрэнде, надеясь, что ожидаемое событие свершилось, и каждый раз испытывал разочарование при виде Рейчел, лежащей на диване в гостиной с рукоделием или книгой в руках.

– По-прежнему ничего? – спросил он в один из таких вечеров. – Послушай, Рейчел, как долго это еще продлится?

– Боже мой, откуда я знаю, – ответила она, расстроенно качая головой и откладывая рукоделие в сторону. – Можно подумать, мне нравится это ожидание. Мне-то гораздо хуже. Маменька приезжала на чай. Завтра пробудет со мной весь день, она меня ободряет и говорит, что уже совсем скоро. Но не знаю…

Джулиус расхаживал по комнате и курил сигару. Рейчел терпеливо отмахивалась от дыма – она так и не решилась признаться мужу, что терпеть не может запах табака.

– Проклятье, – проворчал Джулиус. – Если б знал, что так будет, не зачал бы с тобой этого ребенка.

Рейчел была шокирована, но промолчала. Разве можно так говорить? Это жестоко! Рождение – это таинство, а дети – дар Божий.

– Можешь сделать что-нибудь, чтобы ребенок родился поскорее? – поинтересовался супруг. – Походить по дому, на омнибусе прокатиться, не знаю…

– Нет, конечно, – ответила она. – Какое ужасное предположение. Я же могу непоправимо навредить и себе, и бедному малышу.

Он посмотрел на нее и рассмеялся.

– Похоже, не такому уж и малышу, судя по твоим размерам.

Она вспыхнула от этого грубоватого, обидного замечания, которое он считал забавным. Может быть, даже перескажет кому-нибудь из друзей в качестве смешной шутки.

– В общем, сделать я ничего не могу, остается только ждать, – подытожила Рейчел.

Лучше бы он посидел спокойно. На его метания было утомительно смотреть. У нее болела голова, и она так устала от своего тяжелого, неуклюжего тела; ей хотелось побыть одной или с матерью, а еще – поплакать в подушку из-за какого-нибудь пустяка.

– Мне нужно в Манчестер пятнадцатого, – объявил Джулиус. – Не могу больше откладывать. Ничего с тобой не случится. Если так пойдет и дальше, ребенок родится к Рождеству сразу с длинными волосами и полным ртом зубов.

Он снова рассмеялся, очевидно представив это зрелище, а Рейчел подумала: неужели это правда, что если ребенок родится позже срока, то будет гораздо, гораздо больнее.

– Не хлопай дверью, дорогой, – крикнула она Джулиусу вслед, но поздно – дверь все-таки захлопнулась с грохотом, а у Рейчел и так нервы были на пределе.

Спустя мгновение она услышала, как Джулиус кричит дворецкому, чтобы тот принес выпить.

В воскресенье днем за чаем Рейчел вдруг вскрикнула и схватилась за стол – ее обдало жаром, на лбу выступил пот.

– Маменька! Маменька, что это?! – Рейчел вздрогнула и оперлась на руку сиделки.

– Ну наконец-то, – сказал Джулиус. – Это то, чего мы все ждем. Лучше отвести ее наверх, – обратился он к сиделке. – Помочь?

Все происходящее, очевидно, представлялось ему неким фарсом. Все, теперь утром можно отправляться в Манчестер и повсюду изображать гордого отца. Поэтому он изрядно опешил, когда в полночь доктор сообщил ему, что, судя по положению ребенка, он вряд ли родится до исхода суток.

Теща взяла Джулиуса за руку. Она и сама была бледна и измождена; в глазах ее стояли слезы.

– Рейчел очень храбрая, – сказала она. – Борется изо всех сил. И вы должны быть храбрым, Джулиус, дорогой. Постарайтесь же немного отдохнуть, день предстоит долгий и трудный.

– Знаю, – ответил Джулиус. – Будете телеграфировать мне в Манчестер, как идут дела.

– В Манчестер? – непонимающе переспросила она. – Неужели вы уедете в такой момент? Разве вы не понимаете, что Рейчел очень больна?

– Да, доктор сказал.

– Но тогда… – Миссис Дрейфус осеклась, увидев выражение его лица.

– Поезд отходит в девять тридцать, – сказал он. – Вы правы, надо отдохнуть, пока могу. Велите сообщить мне, если что-то изменится в ближайшие часы. Доброй ночи.

К утру состояние Рейчел не изменилось. Джулиус не зашел к ней – сиделка посчитала, что лучше ее не беспокоить.

– Бедная старушка Рейч! – крикнул он из-за двери. – Какое невезение! Но ты не сдавайся, все получится. – Он повернулся к сиделке. – Она сильно страдает?

– Да, сэр. Боюсь, что да.

– Какой ужас. – Джулиус нахмурился.

Он не понимал, как от этого может быть больно. Джулиус спустился на улицу, сел в ожидавший его кеб и отправился на вокзал.

В Манчестер он прибыл как раз к ланчу, а после него проследовал в контору «Дрексвелл лимитед». Как он и опасался, из-за промедления владельцы подняли цену – по размышлении они решили, что упускают выгоду, и теперь пытались выторговать еще тысячу фунтов. Однако Джулиус не намерен был уступать и объявил, что больше заплатить не может. Они стояли на своем. Торг продолжался не меньше трех часов, и Джулиусу удалось сбить цену на пятьсот фунтов. Он и на поезд опаздывал, и участок осмотреть не успевал.

– Вы очень торопитесь? – спросили его.

– Пожалуй, нет, – ответил он, задумавшись на мгновение. – Я предпочел бы осмотреть все, раз уж я здесь.

Его привезли к зданию, в котором планировалось открыть кафе, и он сразу же понял, что место ему досталось прекрасное: в самом центре города и рядом с новым театром.

Он осмотрел здание со всех сторон, как ребенок – новую игрушку, и распорядился насчет того, какую часть помещений следует снести.

Ему подумалось, что неплохо бы устроить на втором этаже сплошную галерею, откуда можно было бы любоваться видом. Так и пространство бы увеличилось, и обслуживание посетителей ускорилось.

– Вы ведь поняли мою задумку? – обратился он к Дрексвеллу-старшему. – Добиться этого можно, если снести все здесь и передвинуть наружные стены. Кто здесь лучший архитектор?

Ему назвали имя.

– Я бы хотел с ним встретиться, – сказал Джулиус. – Если он и впрямь хорош, я поручу ему эту работу. Можно ли найти его прямо сейчас?

Ему ответили, что придется немного подождать.

– Пусть. Если найдете – я с ним встречусь, – подтвердил он.

Вскоре мальчик-посыльный из конторы Дрексвеллов принес телеграмму.

– Для мистера Леви, только что пришла, – объявил он.

– Давай сюда, – скомандовал Джулиус.

Он открыл конверт и прочел: «Рейчел слабеет – слишком тяжело – операция невозможна из-за сердца – положение серьезное – прошу, возвращайтесь немедленно – Марта Дрейфус».

Джулиус сжал телеграмму в кармане.

– Ответа не будет, – сказал он. – Послушайте, Дрексвелл, попытаетесь найти мне того архитектора? Я пропущу и следующий поезд тоже, уеду на полуночном экспрессе.

– Вы уверены, что вам так будет удобно?

– Да, совершенно уверен. Давайте еще раз взглянем на первый этаж, – сказал Джулиус.

Итак, он, к своему удовлетворению, завершил все дела, поужинал с архитектором и прибыл на вокзал за три минуты до отправления ночного поезда.

Теперь, когда вопрос с кафе был улажен, у него появилось время обдумать то, что происходит дома. Он достал из кармана телеграмму и перечитал ее.

Джулиус осознал, что существует вероятность (и немалая), что, вернувшись домой, он не застанет Рейчел в живых. Надо быть готовым к такому исходу. Да, он по-своему любил ее и нисколько не хотел потерять. Врачи в таких случаях бесполезны, пожалуй, тут все зависит от самой женщины. Он вспомнил бледное, серьезное лицо Рейчел и так и просидел всю дорогу, глядя куда-то перед собой и постукивая пальцами по колену. В Ханс-Кресент он прибыл около пяти утра. Миссис Дрейфус уже ждала его у лестницы – должно быть, услышала, как подъезжает кеб.

– Ну как? – спросил он.

Она покачала головой:

– Все по-прежнему. Доктора ничего не могут сделать. Рейчел совсем обессилела и сдалась. О Джулиус… – Она протянула к нему руку.

– Ладно… – сказал он. – Я поднимусь к ней.

– Доктора вернутся в семь, – сообщила теща. – Сказали, что здесь им находиться смысла нет, до этого времени ничего не изменится. Мы с сиделкой ухаживаем за ней.

Он поднялся в комнату к жене. Лежащая неподвижно Рейчел глядела на него и будто не узнавала. Сиделка вытирала пот у нее со лба.

– Ей дадут болеутоляющее? – спросил Джулиус.

Сиделка полагала, что да.

– Неправильно это, – сказал Джулиус. – Так она только еще больше ослабнет и окончательно потеряет волю к жизни. Ей надо бороться.

– Доктора боятся перенапряжения, сэр.

– Ничего они не знают, – возразил Джулиус. – Рейчел не неженка. У нее крепкое сложение, я знаю ее тело лучше, чем они. Рейчел, – позвал он ее. – Рейчел, посмотри на меня.

Веки ее дрогнули, она взглянула на него. Потом закричала от боли, изогнувшись всем телом.

– Рейчел, – повторил Джулиус. – Я тебе помогу. – Он крепко сжал ее руки. – Упрись ногами в спинку кровати.

Сиделка тронула его за рукав:

– Вы ее убьете. Она этого не выдержит.

– Убирайтесь отсюда! – велел Джулиус.

– Я за нее отвечаю, сэр, врачи поручили ее мне…

– Я сказал – убирайтесь!

Он посмотрел на Рейчел, на ее горячие влажные руки в своих ладонях, на то, как она вся сжалась и напряглась, вскрикивая от малейшего движения.

– Борись! – велел он. – Давай же, борись. Изо всех сил. Кричи что есть мочи, не стесняйся, это поможет. Борись, Рейчел! Я здесь, я не дам тебе умереть.

Сиделка выскользнула за дверь – наверное, побежала за врачами.

Это продолжалось целую вечность – Рейчел напрягалась изо всех сил, а он крепко держал ее за руки, не обращая внимания на ее крики.

Врачи еще не приехали. Джулиус поискал глазами сиделку – она стояла позади него, поджав губы и с ужасом взирая на происходящее.

– Принесите тряпки какие-нибудь, – бросил он ей. – Придется справляться самим. – И снова обратился к Рейчел: – Давай. Последний раз, и потом отпускай мои руки.

Через четверть часа, ровно за пять с половиной минут до того, как два врача и миссис Дрейфус открыли дверь в спальню, Джулиус Леви принял в свои руки новорожденную дочь. Рейчел распростерлась на постели, изможденная, но живая. Марта Дрейфус потом говорила, что это была самая странная и ужасная сцена, которую ей доводилось видеть: Рейчел лежала обессиленная на постели, а над ней возвышалась темная фигура Джулиуса. Свет лампы выхватывал из полутьмы его лицо с упавшими на глаза прядями черных волос, в руках у него что-то брыкалось и плакало, а он смеялся.


Рейчел выжила, и младенец тоже. Возможно, усилия Джулиуса спасли им обоим жизнь, но его метод, хоть и действенный, был, без сомнения, варварским, и прошло много недель, прежде чем силы его жены начали восстанавливаться. Девочка, прекрасный здоровый ребенок, весившая больше десяти фунтов[286] при рождении, питалась младенческими смесями и превосходно себя чувствовала.

Рейчел была разочарована, что у нее родился не мальчик. Очевидно, и бабушка с дедушкой тоже.

– Какая жалость, что у вас не сын, – говорили все Джулиусу. – Вам необходим сын.

Джулиусу было мало дела до того, какого пола его ребенок. Девочка наделала шуму за двоих, едва не погубила мать, и вообще из-за нее он пережил самый ужасный час в своей жизни. Он смотрел, как она посапывает в колыбели, пуская слюни, как, просыпаясь, плачем требует пищу. Было нечто очень чувственное и умиротворяющее в том, как она утоляла голод, в ее пухлых надутых губках и приплюснутом носике. Джулиус смеялся, глядя на нее, и легонько щипал ее за носик, пока она не начинала попискивать.

– Кто помог тебе родиться? – спросил он в очередной раз.

– Надеюсь, она похорошеет, когда подрастет, – вздохнула Рейчел. – Боюсь, пока ничего не понятно. Девочки должны быть хорошенькими. О дорогой, ну почему она не мальчик?

– Ну я уж не знаю, – зевнул Джулиус. – Пусть девочка. Все младенцы – забавные маленькие зверьки, ни на что не похожие.

Бедная Рейчел, после ужасной схватки со смертью – такое разочарование. Придется ей сосредоточить все свои чаяния на этом ребенке. Врачи сообщили Джулиусу в приватной обстановке, что Рейчел вряд ли сможет родить еще одного. Младенец повредил ей что-то внутри, а может, он, Джулиус, своими неумелыми руками тому поспособствовал. Факт оставался фактом: больше детей не будет. Джулиус был крайне рад, ему не очень-то хотелось снова проходить через все это. Да и вообще, кому нужны эти дети?

Хорошо, что так получилось. Рейчел относилась к вопросам деторождения со священным трепетом и не хотела ничего делать, чтобы избежать беременности. Она бы упрямствовала и рожала в год по ребенку. В этом вопросе она бы точно ему не уступила. Так что случившееся сразу решает все проблемы. Этот ребенокзаполнил пробел в биографии Джулиуса – дочь была необходимым украшением его семейной жизни. Было приятно сознавать, что теперь у него есть не только жена, но и ребенок – еще один пункт в списке того, чем он владел.

Сын бы вырос и создал проблемы. Сына было бы трудно себе подчинить – он бы жил с надеждой унаследовать отцовское состояние и положение. С дочерью всего этого не будет. Дочерьми можно управлять, для них главное в жизни – быть привлекательными.

Он не понимал других мужчин. Трудятся ради того, чтобы оставить наследство сыновьям… Возможно, это еще одна английская черта? Дома, богатство, с какой-то странной гордостью передаваемые из поколения в поколения. Отцы семейств, которые чуть ли не со слезами умиления демонстрируют тебе портрет своего прапрадеда, ютятся, словно слуги, в одном крыле старого особняка, а в прочих его помещениях постоянно что-то перестраивают, чтобы после их смерти фамильное имение осталось сыну в наилучшем виде.

Собственность? Да владей ты хоть всей землей, но ради себя. Все равно не узнаешь, куда денутся твои богатства, когда тебя не станет. В этом мире важна только одна жизнь – твоя собственная. Даже Уолтер Дрейфус, казалось, относился к новорожденной только как к продолжению древнего рода Дрейфусов и Леви, новой свершившейся главе в истории двух семейств. Он не видел в ней того, что видел Джулиус – живое существо, рожденное от другого живого существа для того, чтобы есть, пить, любить и потом умереть.

– Жаль, что не мальчик, – вторил тесть остальным, а Джулиус пожимал плечами и молчал, не понимая, отчего все так носятся с этим младенцем.

Разумеется, у Габриэль будет все, что она пожелает. Его дочери ни в чем не будет отказа. Он проследит за тем, чтобы Рейчел воспитывала ее успешнее, чем другие матери своих детей. У нее будут самые красивые наряды, самые лучшие условия жизни и образование. Она должна сиять ярче, знать больше, очаровывать сильнее, чем другие девушки ее возраста, чтобы стоило ей войти в комнату – и все бы оборачивались на нее и шептали: «Это дочь Джулиуса Леви».

Итак, с самых первых мгновений жизни над малышкой Габриэль так хлопотали, что она могла бы стать самым успешным предприятием своего отца. По всему Лондону искали самую опытную няньку, которая окружила бы дитя особой заботой и вниманием. Позже няньку заменит гувернантка, отличающаяся недюжинным умом. Габриэль будет свободно разговаривать на французском, немецком и итальянском. Ей будут давать уроки игры на фортепиано, пения, живописи. Она научится преподносить себя с достоинством, грациозно двигаться, красиво говорить, быть занятной собеседницей и вырастет человеком, не имеющим недостатков, столь совершенным, что Джулиус сможет с гордостью сказать: «Она – мое лучшее творение, я привел ее в этот мир».

Он относился к ней, как к очередному коммерческому предприятию, еще одному кафе, которое только предстоит построить и довести до ума. Со временем она станет такой, какой он захочет. Он будет главным человеком в ее жизни, он укажет ей путь, а пока что забота о ней – обязанность Рейчел и нянек, ведь в столь раннем возрасте женское участие необходимо.

Да, Джулиусу нравилась его семейная жизнь и дом на Ханс-Кресент с белыми стенами и геранью в ярких горшках. Нравилось по-хозяйски войти в переднюю, где его встречает дворецкий Мун, готовый принять у него пальто и шляпу, а под лестницей в углу красуется нарядная голубая коляска; взглянуть на свежие письма, ожидающие его на серебряном подносе, перебрать их и, не поворачивая головы, спросить Муна:

– Миссис Леви в гостиной?

– Полагаю, она только что поднялась наверх. Я позвонил к ужину пять минут назад, сэр.

– Хорошо. Скажите на кухне, чтобы подали ужин через четверть часа, я приму ванну.

– Да, сэр.

Все его приказы тут же выполнялись, камердинер уже ждал его в гардеробной – на постели разложена чистая одежда, ванна наполняется горячей водой, в воздух поднимаются пар и аромат парфюмерной соли. Джулиус шел в спальню, где у туалетного столика сидела Рейчел в наброшенной на плечи шали или жакете – горничная причесывала ее, а сама она полировала ногти.

– Это ты, дорогой? – спросила она. – Ты поздновато, дела задержали?

– Да, – ответил он. – Вызывали в Холборн после шести – проблемы с новой иллюминацией. Надо будет менять. Я сказал Муну, чтобы ужин подали позже. Не против? Мы сегодня не ждем гостей.

– Нет, не против. Прими ванну, ты, должно быть, устал. У меня тоже был насыщенный день. С утра покупки, на ланч приходили маменька с бабушкой. Днем Соломаны давали огромный прием – толпа знакомых! Они ужинают у нас в четверг, и Голдинги тоже.

– Запланировала что-нибудь на субботу?

– Да, Гектор Штраус зовет в «Ричмонд». Целое событие. Никак не отвертеться. Леман[287] будет петь. Хартман намекнул, что обратно хотел бы ехать с нами, если будет место.

– Вряд ли я успею освободиться к тому времени. Обедаю с Уорсингом. Он специально приедет из Манчестера, но там видно будет.

Джулиус полежал в горячей ванне, вытянувшись во весь рост и наблюдая за тем, как на поверхности воды собирается мыльная пена, потом вытерся досуха большим полотенцем. Свежесть белья приятно холодила разгоряченную кожу. И вот он тщательно одет и обут. По всему дому раздается гонг к ужину. Подают горячий суп из фазана. По правую руку стоит Мун с графином шерри. Два вкуса перемешиваются во рту, сливаются в один. Сидящая на своем обычном месте Рейчел чуть наклоняется вперед – в низком вырезе платья видна полная грудь, на длинной белоснежной шее поблескивает нить жемчуга. Рейчел слегка округлилась после родов; она вступила в пору зрелой женственности, во всем ее облике чувствовалась уверенность в себе. Треснувшее в камине полено выбросило алый язык пламени, который заплясал за тяжелыми шторами. В стекло громко стучал осенний дождь, кроме него, тишину в столовой нарушали только мерное прихлебывание супа да бой золотых часов на камине. Поглаживая тонкую ножку бокала, Джулиус смотрел, как свет от серебряного подсвечника играет на перстне с печаткой. Он закрыл глаза, чтобы уловить все ароматы, витающие в воздухе, вобрать их в себя поглубже, ощутить всем своим существом. Хартман был прав: стоит почувствовать вкус роскоши, и тебе уже не захочется возвращаться к тому, что было раньше, она просочится в само твое естество, нежно и ласково окутает негой.

Гладкая и теплая, как бархат, освежающе прохладная, как свежие простыни, белоснежно-холодная, как жемчуг Рейчел, она медленно, исподволь, с неизменной искусностью спутает тебя по рукам и ногам и набросит цепь тебе на шею.


С началом Англо-бурской войны Уолтер Дрейфус потерял остатки своего состояния. Все до последнего пенни. Он родился в Южной Африке, все его интересы и богатства были сосредоточены там, и вот теперь наступила окончательная и неотвратимая развязка. Оказавшись перед фактом банкротства, он сразу же отправился к зятю. Кто, как не муж дочери, ему поможет? Этот страшный удар в одночасье состарил Уолтера Дрейфуса на десять-пятнадцать лет. Ссутулившийся, тщедушный, он безостановочно блуждал взглядом по комнате, с трудом подбирал слова, то и дело бессмысленно всплескивал руками. У него никак не получалось перейти к сути дела – благородство, составлявшее часть его натуры, мешало ему просто попросить денег. Когда он смотрел на бледное, не выражающее никаких эмоций лицо Джулиуса, ему казалось, что он так и не узнал мужа Рейчел по-настоящему – тот остался для него незнакомцем, который теперь бесстрастно слушал его, барабаня пальцами по столу.

Когда просьба была наконец изложена, «незнакомец» поднялся со своего места и кратко и твердо ответил, что никому не помогает.

– Я отвечаю только за себя, – ответил он. – И не беру на себя обязательств. Чужие ошибки – не моя забота. Сожалею.

Джулиус встал и подошел к окну, давая понять, что разговор окончен и тема для него закрыта. Он закурил, постукивая пальцами по подоконнику и терпеливо ожидая, пока тесть придет в себя, а тот, схватившись за ручки кресла, невидящим взглядом смотрел на причудливый узор на ширме.

Наконец Уолтер Дрейфус поднялся и какое-то время стоял, пошатываясь на нетвердых ногах, словно лунатик, – потрясенный, изумленный.

– Прости меня, – сказал он, протягивая руку Джулиусу. – Было совершенно неправильно с моей стороны просить тебя.

Далее он сказал несколько приличествующих фраз о том, что уже поздний час и он задерживает Джулиуса. Нет, он не хочет, чтобы Джулиус велел Муну вызвать кеб, он сначала немного пройдется.

– Пожалуй, не буду тревожить Рейчел, – сказал он. – Поцелуй ее за меня перед сном. И извинись за мое молчание за ужином, скажи, что это от усталости.

Он медленно спустился с крыльца – на плечах кое-как наброшенный плащ, в руке шляпа – и шагнул в темноту. Джулиус поежился – ночь была холодная. Вернувшись в приятное тепло холла, он растер ладони. Напольные часы торжественно и умиротворяюще пробили одиннадцать. Джулиус поднялся наверх к жене и пылающему огню в очаге гостиной.

– Отец плоховато выглядел, – сказала Рейчел. – Я так за него беспокоюсь. Он правда потерял все деньги? От маменьки мне не удалось добиться ничего вразумительного. Он говорил с тобой об этом?

– Упоминал.

– Зря, конечно, он принимает все так близко к сердцу. Сейчас много кто из его друзей теряет деньги из-за этой войны. Он не один такой. К тому же он ведь знает, что ему просто надо прийти к нам…

– Подбросить еще поленьев или пойдем спать?

– Спать, любовь моя. Очень хочется спать. О дорогой, бедный отец! Надо было мне спуститься и проводить его и поцеловать на прощание.

– Лучше меня поцелуй, Рейчел. Ты так красива сегодня.


Когда утром пришел Эндрю Дрейфус, руки у Рейчел были заняты цветами для гостиной.

– О Энди! Как приятно тебя видеть! – крикнула она ему с лестницы. – Погоди минутку, я только цветы в воду поставлю.

– Отец застрелился, – произнес Эндрю. – Нас ждет кеб.

– О! – воскликнула Рейчел. – О Энди!

Она выронила цветы, запачкав платье грязью со стеблей, и ухватилась за перила – в это страшное мгновение опершись на них, как на плечо утешителя и друга.

– О Энди! – повторила она, глядя на брата невидящим взором.

Осознав, что весь этот кошмар происходит наяву, она сказала:

– Надо скорее ехать к маменьке.

Ей тут же подали шляпку и пальто, и, опираясь на руку брата, она села в кеб. По щекам ее катились слезы.

– Он не пришел домой вчера, – рассказывал Эндрю. – Мы не беспокоились, думали, он остался у тебя, а утром его нашли в конторе. Он застрелился… Рейчел… в сердце… навылет. Я видел его там… никогда не смогу забыть…

– Я не поцеловала его на прощание, – ответила она. – Никогда себе этого не прощу… Я не поцеловала его на прощание! Джулиус его провожал, было почти одиннадцать. О Энди, что теперь делать?

– О чем Джулиус с ним говорил? Ты спрашивала? – сказал брат.

– Нет, мы сразу пошли спать. Джулиус сказал, что отец устал. А я не поцеловала его на прощание. Энди, дорогой, он, наверное, поехал прямиком в контору…

– Ты не виновата, Рейчел, не плачь – а то я тоже заплачу, черт, как больно… Надо взять себя в руки ради матери.

– Где Уолтер?

– Остался в конторе, а я поехал за тобой. С матерью сейчас тетя Наоми. Надо просмотреть все бумаги, фирма разорилась. Мы с Уолтером знали. Наверное, это разбило отцу сердце – он думал, что не сможет смотреть нам в глаза.

– Но мы бы помогли, Энди, зачем ему было так поступать? Почему он просто не попросил Джулиуса?

– Не знаю, – сказал Энди.

За Джулиусом послали в контору на Стрэнде. Он уже ждал их на Портленд-плейс. Рейчел бросилась к нему.

– О дорогой, – рыдала она. – Это так ужасно, ну почему это случилось? Он ушел от нас и, наверное, отправился сразу в контору… совсем один… о, ну почему, почему мы ничего не сделали?

– Тебе лучше пойти к матери, – сказал Джулиус. – Привет, Эндрю. Я поеду с тобой в Сити. Нет смысла здесь сидеть.

Они сели в кеб.

– Не ожидал я такого от вашего отца, – сказал Джулиус. – Полагал, у него больше мужества.

– А разве не мужество нужно, чтобы выстрелить себе в сердце, в полном одиночестве, ночью?

– Сомневаюсь, – сказал Джулиус. – Разве что после бутылки виски.

– Я уважал отца больше всех на свете, Джулиус, это страшный удар для меня. Не могу понять, почему он так поступил.

– Полагаю, у него были свои причины, или он думал, что они есть.

– Он просил у тебя помощи вчера?

– Да.

– И ты отказал?

– Да.

– Я так и думал, только Рейчел не стал говорить. Осознаешь ли ты, что именно ты убил моего отца?

– Не глупи, Эндрю. Каждый сам хозяин своей судьбы.

– Не знаю ничего про судьбу, знаю только, что отец мертв из-за тебя. Убил бы тебя, да не могу из-за Рейчел. – Отвернувшись к окну, он затрясся в беззвучном плаче, слезы обжигали ему лицо. – Придется сказать Уолтеру.

– Да хоть всему миру, – пожал плечами Джулиус. – Это уж не мое дело. Ваш отец мог поразумнее распорядиться своей жизнью.

– Ты бесчувственен. Боже, Рейчел – его дочь, о ней ты не подумал?

– Рейчел я сразу сказал: «Я женюсь на тебе, а не на твоей семье, никогда об этом не забывай». Вот сигарета, Эндрю, и возьми себя в руки. От этого разговора толку нет. Вашего отца не вернешь.

Крах фирмы Дрейфуса и самоубийство владельца вызвали кратковременный переполох на бирже и определенный интерес у публики. Самоубийство, разумеется, объясняли разорением. Никто не подозревал, что трагедии можно было избежать. Братья, повинуясь некоему безотчетному чувству, хранили молчание ради сестры, однако смерть Уолтера Дрейфуса закономерно повлекла за собой и разъединение семьи. Через десять дней после похорон Эндрю завербовался рядовым в армию буров и погиб в битве при Падерберге[288] в феврале. Новый удар окончательно состарил Марту Дрейфус. Дом на Портленд-плейс продали, и она поселилась в глухой деревне вместе с сестрой, старой девой.

Уолтер Дрейфус-младший уехал в Нью-Йорк, поступил на службу в крупную судоходную компанию, женился и осел в Америке.

Лишившись прежних родственных связей, Рейчел Леви стала еще сильнее держаться за мужа и дочь. Все ее устремления сосредоточились на доме, на том, чтобы вести хозяйство, растить Габриэль, быть той тихой и очаровательной спутницей жизни, которая нужна была Джулиусу.

Ему казалось, что распад семьи Дрейфус еще надежнее привязал к нему Рейчел, что они с Габриэль теперь полностью и окончательно в его власти, и это чувство ему нравилось.

Готовясь к тому, чтобы подписать бумаги на строительство очередного кафе, он подумал об Уолтере Дрейфусе, лежащем на полу своей конторы с простреленной грудью, о Марте Дрейфус – одинокой поникшей старухе, восхищающейся цветочками в деревенской глуши, об Уолтере-младшем, живущем среди незнакомцев в чужой стране, и в который раз подивился тому, как удачно все для него сложилось.


С наступлением нового века умерла королева Виктория, а вскоре закончилась война в Южной Африке. В жизни Джулиуса Леви эти события тоже обозначили важную веху. Они завершили целую эпоху и указали ему путь к еще большему процветанию. Наступила новая эра – прогресса, ускорения и рациональности, которую он давно предвидел, появились множество механизмов во всех отраслях, электричество, автомобили, а вскоре и летательные аппараты. Джулиусу был близок царивший за границей дух – этот демон беспокойства, тянущий жадные пальцы к небесам в нечеловеческом усилии наконец утолить свой ненасытный голод; дух наживы и алчности, пылающий, словно открытое пламя.

В этом новом ярком мире, который наступал семимильными шагами, Джулиус Леви процветал. Ему всюду сопутствовал успех; все, чего он касался, превращалось в золото, преумножая его богатство, из которого он не терял ни крупицы.

Более двадцати лет назад он прибыл в Англию – нищий, бледный еврей без родины и без дружеских связей; он дрожал от холода на убогом чердаке дешевых меблированных комнат, отказывая себе в еде и новой одежде, но к сорока двум годам поднялся из безвестности до самых высот – им восхищались, ему завидовали, его превозносили.

Своим богатством и успехом он вызывал у окружающих именно те чувства, которых жаждал: нет, не никчемные и жалкие любовь, преданность или доверие, а зависть и злобное восхищение, порой даже ненависть и страх.

Хорошо, когда тебе завидуют, когда тебя боятся, так приятно всей кожей ощущать свое могущество, что приходит с богатством, власть денег, которыми он легко жонглировал. Не он поклонялся золоту, а золото поклонялось ему. Сопровождавший его повсюду хвалебный хор голосов заставлял его сердце радостно трепетать – ему завидуют! Шепотки и переглядывания всегда означали восхищенное: «Джулиус Леви!.. Это же сам Джулиус Леви!»

Все эти обращенные к нему слова и взгляды, указующие на него персты были для него что хлеб насущный, в них заключался смысл жизни, они пробуждали волнение и страсть, они означали славу.

Теперь, когда он опутал Лондон цепью своих кафе, его манили новые, неизведанные земли, где текли столь желанные денежные реки. Он стал играть на фондовых биржах, покупать и продавать акции, и в этом ему помогала интуиция, подобная вспышке молнии перед ударом грома. Он всюду побеждал, опережая конкурентов на считаные секунды. Он словно знал, сколько его соперники будут раздумывать, и за это время уходил далеко вперед, забрасывал сети и забирал весь улов.

Эта игра была столь увлекательна, что посреди лета Джулиуса лихорадило от азарта. Она будоражила его и терзала, лишая покоя. В ней таились и приключения, и опасность, в отличие от кафе – солидных и беспроигрышных начинаний, которые разрослись и стали вершинами его успеха. Теперь в каждом районе Лондона было по кафе «Леви»; белоснежные фасады и золотые эмблемы самых больших его заведений – на Стрэнде и на Оксфорд-стрит – триумфально возвышались над оживленными улицами. То были истоки и символы его славы. Тем временем в провинциях, на столь же бойких местах, вырастали не менее прибыльные новые кафе, подобные зернам, взошедшим на благодатной почве, подготовленной дальновидным и умелым созидателем.

Вскоре в Англии не останется города, который не мог бы похвастаться собственным кафе «Леви». Каждый раз здание специально подстраивали под нужды местной публики, которые сперва тщательно изучались, но узнаваемые черты фирменного стиля оставались неизменными: белые стены, белые полы, официанты в белых фартуках, сноровистое обслуживание, ланч за полчаса по фиксированной цене, оркестр, цветы и отсутствие чаевых.

«У Леви обслужат», «У Леви накормят», «Ешьте больше – платите меньше» – запоминающиеся и броские заголовки привлекали внимание. Они красовались на столбах для афиш, в газетах, на омнибусах, они проникли в постановки мюзик-холла и были неизменным предметом шуток комиков.

Пироги «Леви», шоколад «Леви», кексы «Леви» стали привычными в каждом доме, поскольку они были дешевы, а название фирмы полюбилось покупателям со средним достатком.

Эти яркие годы достижений принесли Джулиусу богатый опыт, еще более глубокое знание жизни и людей, авантюры и острые ощущения; весь этот опыт давался ему даром, никоим образом не сказываясь на его физическом и душевном здоровье, энергии, характере и богатстве, но в душе он оставался все тем же задорным мальчишкой-хулиганом, который довольно потирал руки, приговаривая: «Выгода задаром, выгода задаром».

Кроме этой увлекательной гонки за деньгами и дармовой выгодой, был и привычный поток жизни с тихими заводями, неизведанными руслами, тайными омутами и подводными течениями – семейная жизнь с Рейчел и дочерью.

Дом на Ханс-Кресент остался в прошлом – то было уютное жилище подающего надежды коммерсанта, женившегося на дочери торговца алмазами.

C тех пор их жильем побывала резиденция на Брайнстон-сквер – «перевалочный пункт», как назвал ее Джулиус, затем в Мейденхеде[289] – Рейчел понравился вид на реку; а недавно они снова переехали – на этот раз в дом на углу Гросвенор-сквер, слишком большой для двоих взрослых и ребенка, но как нельзя более подходящий для того, чтобы устраивать роскошные приемы, а именно это Джулиус и намеревался делать. Рейчел, правда, тосковала по домику в Мейденхеде, но еще была летняя резиденция в Хоуве[290] – новомодный фасад с нарядными ящиками для цветов и разноцветными ставнями. Там они жили в июле, августе и сентябре, а также наведывались туда на несколько недель осенью и зимой, дабы отдохнуть от лондонских туманов, а еще потому, что морской воздух полезен для ребенка; однако сезон, раннюю весну и предрождественские недели следовало обязательно проводить в Лондоне.

Леви выезжали всюду, знали всех, и пусть Джулиус был евреем и иностранцем, а все свои деньги заработал на вульгарных кафе, все это не имело такого уж большого значения, коль скоро он готов был развлекать гостей и тратить эти деньги на них. Кроме того, он отличался блестящим умом, таил в себе некую загадочность и даже опасность, устраивал великолепные приемы, а жена его была поистине очаровательна, и потому он стал влиятельным и знаменитым Джулиусом Леви.

Рейчел оказалась восхитительной хозяйкой, как и предполагал Джулиус. Она демонстрировала хороший вкус и прекрасно одевалась. О них говорили: «У Рейчел Леви самые модные наряды появляются на месяц раньше, чем у всех остальных», и «Ах, дорогуша, у них такой огромный дом! И такой великолепный!», и «А еда, а слуги, а вино… ах, боже мой, какие богачи!»

Публика недоумевала: почему пианист Карло соглашается играть в гостях только у Джулиуса Леви? Почему Чекита, всемирно известная примадонна, демонстрирует, причем охотно, свое певческое мастерство в гостиной у Джулиуса Леви и больше нигде? Почему рядом с Рейчел Леви в колье из одной-единственной нити жемчуга дамы в бриллиантах кажутся бедно и безвкусно одетыми?

Почему у Леви по телефону в каждой комнате, в то время как многие еще не установили телефон даже в холле? Почему у них было два автомобиля еще до того, как остальные осознали, что автомобиль – не что иное, как удобное средство передвижения?

Почему, почему, почему? Лондонские аристократы относились к Джулиусу Леви и его богатству с презрением, осуждением и неодобрением, однако жаждали быть приглашенными на его званый ужин. Они слетались в его дом стаями, следовали за ним в Аскот[291], в Гудвуд[292], в Хенли[293] – всюду, где можно было увидеть знакомую фигуру в сдвинутой набок шляпе и с неизменной сигарой в зубах. Дамы смущались и трепетали от волнения, изо всех сил желая обратить на себя его внимание, а джентльмены искали с ним знакомства в надежде, что им перепадет толика его успеха – рукопожатие здесь, кивок там, невзначай брошенное словечко за ланчем в Сити.

Джулиус Леви устраивал и некие празднества для узкого круга, о которых удивленно шептались, не зная, насколько достоверны слухи, – всех привлекали окружавшая их завеса тайны, мистический и мрачный ореол. Поговаривали, что он втайне от жены владеет домом где-то в Челси и играет там роль султана в гареме из хорошеньких дам, чье происхождение и положение в обществе обязывают их быть более осмотрительными. Шептались, что туда набирают девушек с улиц и не разрешают им покидать дом, пока хозяин с ними не натешится, а еще – что по ночам в этот дом стекаются странные посетители, прячущие лица под масками.

Вокруг Джулиуса Леви множились легенды: он-де и приверженец восточной культуры, и садист, и извращенец, который держит в плену темнокожих женщин и курит опиум. Про него ходили сплетни одна невероятнее другой, и никто не мог ни подтвердить их, ни опровергнуть.

Джулиус жил так, как ему нравилось, ему было мало дела до того, что о нем говорят и думают другие. Он считал, что любую жажду следует утолять, и по такой своей прихоти порою чувствовал тягу к незнакомым людям и незнакомым местам. Ему казалось, что воды этой темной реки тайных желаний скрывают некую диковинную драгоценность, новые сокровища манили его, прельщали своим блеском его вечно страждущую, ищущую и странным образом пресыщенную душу.

Он не переставал искать их, простирал к ним руки и упивался тем, что удавалось найти, но чувства его будто бы частично притупились, ощущения утратили свежесть, какая-то их часть безвозвратно ушла вместе с тем пронзительным, неистовым восторгом, что испытывал он мальчишкой, бросая камушки в окно прачки.

Это дешевка, это старо, а от этого веет затхлостью… Ни в чем больше не было совершенства, ничто не западало в душу, не таило в себе упоительного чувства опасности, и он шел дальше, до следующей излучины этой реки, где шумели неведомые воды, а оттуда – к тропке, вьющейся по теневой стороне холма. Несмотря на утраченные иллюзии, собственный цинизм и непреходящий горький привкус разочарования, Джулиус Леви не бросал поиски. Он был неутомим, словно дитя, обнаружившее тропинку за воротами сада, и каждый миг своей жизни проживал как незабываемое приключение.

Джулиус Леви был сам себе бог и величие свое творил собственными руками. Никому ничем не обязанный, он сам распоряжался своей судьбой.

Вот он в обеденный час стоит в кафе на Оксфорд-стрит – самом крупном своем заведении с величественным белым фасадом, куполообразной крышей, золотой вывеской и стеклянными дверьми. Людской поток течет вглубь ресторана, заполняет верхние залы. Сверху люди кажутся скопищем черных точек, летящими в паутину мухами. Гул сотен голосов, звон тарелок и бокалов, потертые спинки стульев, музыка, снующие по залу официанты в белом, аппетитные запахи. В этой картине есть все: и жизнь, и власть, и душевный подъем. А еще энергия и мощь. Он ощущает чувственное наслаждение, как когда-то на ярмарке в Нёйи – с криками торговцев, кочанами капусты, связками лука, фруктами, сырами, колыхающимися на ветру навесами, клубами пыли на мощеной улице.

А вот он в конторе на Стрэнде: диктует письмо секретарю, сидя перед бюро. На мгновение задумывается над нужным словом, откинувшись на спинку стула. Из окна слышен шум улицы, видны серые крыши, простирающиеся до самого Сити, купол церкви со шпилем. Гул от уличного движения не смолкает ни на минуту – город трудится и дышит, словно живой организм. Судя по записям в календаре, день предстоит насыщенный. От писем все время отвлекают. Возле локтя дребезжит телефон – в приемной переключили звонок на него, значит что-то важное.

– Бирмингем на проводе, мистер Леви…

– Алло?

– Алло, говорит Стэндиш, управляющий, имею сообщить нечто важное…

– Хорошо, Стэндиш, ситуацию понял, телеграфирую указания.

Теперь за письма.

– Сожалею, что приходится вас побеспокоить, мистер Леви, но в Кенсингтоне проблема…

– Отправьте ко мне Келли, пусть поедет туда, разберется, раз Джонсон не может…

Снова звонок. На этот раз управляющий банком «Вестерн юнайтед».

– Да, звонил минут двадцать назад. Нужно перевести двадцать пять тысяч с номера пять в ливерпульское отделение. Можете устроить? Моего человека зовут Уилсон…

Стук в дверь.

– Мистер Конрад Маркс, ему назначено.

– Пусть заходит.

Архитектор для кафе на Оксфорд-стрит: надо разбить сад на крыше и сделать летний навес, чтобы разворачивался за пять минут в случае дождя.

– Послушайте, Маркс, жду от вас письменный отчет, убедите меня, что сможете уложиться в отведенное время, иначе работу не получите.

Снова письма, телефонные звонки, встречи, примерно в час тридцать пополудни – ланч со Стенли Леоном и Джеком Коэном в «Савойе» через дорогу.

– Коэн, выясните же, черт подери, что делается в Лидсе. Одна жалоба за другой. Увольте Фру, если дело в нем. Не справится – сам приеду и наведу порядок.

Обращаясь к Леону:

– Выручка в Холборне упала на три тысячи за прошлую неделю. В чем дело?

За соседним столиком управляющий банком из Гамбурга. Джулиус ненадолго покидает собеседников.

– Добрый день, Швабер, как поживаете? Признайтесь же, что там с «Карлхейм стил»? Я слышал, на фабрике был пожар.

– Помилуйте, но как вы узнали?

– Как обычно, от своих людей. Вчера днем я продал акции, все до единой. Значит, это правда? Что ж, я только хотел убедиться. Приезжайте на ужин завтра. Рейчел удалось заполучить Ванду, она нам споет.

Джулиус возвращается за свой столик.

Официанты учтиво склоняют головы. Он зажимает в зубах сигару.

– Это же Джулиус Леви, – бормочет кто-то рядом.

К трем пополудни он снова в конторе на Стрэнде. Еще встречи, еще телефонные звонки… Без четверти пять Генри на «роллс-ройсе» уже ждет его у входа, чтобы ехать на Оксфорд-стрит. Там его задерживают дела до половины седьмого, но сегодня ничто не испортит ему настроение – он ждал этого вечера. Откинувшись на спинку сиденья, Джулиус удовлетворенно вспоминал сообщение, которое велел передать Исааксу в Сити: «Фабрика Карлхейм сгорела. Как только все узнают, Вольдорф резко подорожает. Скупайте, пока цена не начнет колебаться. Если достигнет прежнего уровня, продавайте, выше уже не поднимется».

Бывали часы, когда работу можно было ненадолго отложить и побыть не Джулиусом-мыслителем, а Джулиусом – хозяином дома. В безоблачном небе ярко светит солнце, он и Рейчел едут в Аскот. Она в лавандово-синем платье, на высоко взбитых каштаново-рыжих волосах кружевная шляпка, на шее – жемчуг: предмет зависти всех дам. Из ложи хорошо видно, как прибывает король Эдуард в экипаже, запряженном белоснежными лошадьми. Мун и два лакея подают в салоне обед: холодная семга, курица, клубника со сливками, шампанское. Вокруг смеющиеся гости, красивые женщины. По крикам зрителей становится понятно, что начался следующий забег. Всеобщее оживление, ликование.

– Дорогой Джулиус, вы единственный, кто поставил на победителя, – насмешливо улыбается баронесса Нина Чесбро, касаясь его плеча. Красива и умна. Он смотрит на нее, и она опускает глаза – хочет стать его любовницей.

Яркий свет, краски, запахи духов, топот копыт на беговой дорожке, холеные кони с блестящими от пота боками, голубое пятно гортензии перед королевской ложей, заговорщицкий смех приятеля:

– Молодец, Леви, неплохую собрал компанию.

Еще бокал шампанского, еще сигара, еще улыбка Нине Чесбро и верх удовольствия – хорошо видная всем буква «Л» на золотых пуговицах ливрей Муна и лакеев.

Бывали летние уик-энды в Хоуве, где Джулиус устраивал грандиозные приемы. Сам он прибывал туда поздно ночью в субботу, когда дом уже был полон гостей: игроков в бридж, музыкантов, купальщиков. Бывали дни в Хенли – туда приезжали на автомобиле из Мейденхеда и садились за обед, доставленный загодя. Пикники, шампанское, смех…

Приятности этим празднествам добавляло то, что в разгар веселья Джулиусу могли сказать на ухо:

– Вас к телефону, сэр, очень срочно.

Это служило напоминанием о работе, о власти, о том, сколь мощная сила заключалась в одном-единственном слове, полетевшем по натянутым проводам. Его «да» или «нет», «покупайте» или «продавайте» было сигналом, несущим прибыль или разорение сотням мужчин и женщин, о существовании которых он никогда не узнает.

Ах, это приятное и сладкое ощущение собственной власти!

Были вечера дома, когда, поразмыслив над каким-нибудь вопросом, он принимал решение, которое никто не смел обсуждать.

– Рейчел, на Рождество едем в Брайтон. Мне там больше нравится. Пригласим пятнадцать-двадцать гостей – разошли приглашения, только покажи мне, прежде чем отправлять. Не хочу видеть Уилли Кана – слишком много пьет, а то, что выпил, удержать в себе не может. Твою подругу Нейл Джейкобс? Нет, она мне не нравится. Пригласи Нину Чесбро, хотя она, возможно, откажется.

Или:

– Рейчел, мне надоели золотые стены в гостиной. Сначала было забавно, а теперь смотреть на них не могу. А кстати, я нашел симпатичного пони для Габриэль, из Стоунихерстской конюшни. Габриэль пора научиться ездить верхом.

И он вопросительно смотрел на дочь: длинноногую, замкнутую девочку, умную и развитую не по годам, лицом не похожую ни на него, ни на Рейчел – только длинный прямой нос выдавал ее национальность, а так у нее были копна светлых волос и ярко-голубые глаза – глаза Жана Блансара.

Девочка проводила все свое время с гувернанткой, боннами или учителями – он едва ее знал, главное, что этот ребенок принадлежал ему, и этого было довольно. Иногда он видел из окна автомобиля, как Габриэль идет на урок танцев – она улыбалась и махала ему рукой; или слышал протестующий детский голосок из комнаты, отведенной под класс, и с веселым удивлением думал, что этот маленький бесенок – с характером!

– Габриэль меня беспокоит, – признавалась Рейчел. – Мадемуазель говорит, что не справляется с ней.

– Может, просто не знает как, – хмыкал Джулиус. – Я бы сам ею занялся, будь у меня время. Возможно, она чересчур умна. Лучше отправить ее на континент, там она найдет себе ровню. Ну чему может научиться ребенок в Англии?

Итак, Габриэль ездила с гувернантками то во Францию, то в Германию, то в Италию, и Джулиус вспоминал о ее существовании, только когда она попадала в его поле зрения; самый нарядный ребенок на детском празднике, который устроила Рейчел, самая гордая маленькая наездница в парке, длинноногая девочка, убегающая от него вверх по лестнице, задорный заразительный смех; тоненькая фигурка, ныряющая в бассейн в Мейденхеде до завтрака, пока все спят. Заметив, что за ней наблюдают, она прикладывала к губам пальчик и заговорщицки подмигивала ему, удивляя его этим спонтанным жестом. Тогда он думал: «Надо что-то делать с Габриэль» – и тут же про это забывал, потому что больше не видел ее в тот день.

Были ночи, когда он лежал без сна, закинув руки за голову, уставившись в стену и ощущая рядом тепло безмятежно спящей Рейчел. И тогда в его мозгу пробуждалось воспоминание о жалобных звуках флейты, об этом голосе красоты – песне, шепоте, невыносимом крике; в темноте перед ним представало бледное счастливое лицо Поля Леви с приставленной к губам флейтой, а затем – горящий взор молодого раввина, и Джулиус вспоминал исступленный восторг в его голосе, что летел ввысь; этот голос и мелодия флейты сливались в унисон, поднимались выше белых облаков, к самой далекой звезде, к воротам заветного города.

И тогда Джулиуса охватывали тоска и одиночество. Он закрывал уши руками, лишь бы не слышать больше этой мелодии – насмешливой, жестокой, назойливой. Нет, это не его песня, не его одинокая нота.

Внутри нарастало сопротивление, он по-детски жалобно шептал: «Не надо, не надо». А после забывался тяжелым сном и кричал, потому что боялся старого кошмара, где некто в черном капюшоне глядел ему в глаза – то были одновременно смерть, ужас и беспросветное одиночество. Но наступало обычное серое утро, он вновь просыпался могущественным Джулиусом Леви, и все ночные страхи казались пустяком и забывались в работе и развлечениях. Поль Леви – призрак, что напрасно играл на флейте никому не нужную музыку. Он, Джулиус, – вот кто настоящий чародей и властитель мира. Он сидел в своей конторе за письменным столом, возвышаясь над уличным гулом и толпами людей. Вокруг стрекотали печатные машинки, переговаривались работники. Он уволил одного управляющего – тот выполз из кабинета, как побитая дворняга, – и повысил другого: тот от радости вьюном вился возле него, как пес, которого, наоборот, похвалили. За завтраком Джулиус договорился о том, что в Шеффилде будет немедленно начато строительство нового кафе, – к полудню чертежи и подписанные бумаги уже лежали у него на столе. Потом побеседовал с Мариусом из Парижа – тот хотел, чтобы Джулиус вложил капитал в кафе на бульваре Осман. Далее он нашел час, чтобы лично проинспектировать шоколадную фабрику в Мидлсексе, которую планировалось расширять. Уезжал Джулиус под восторженные крики рабочих, выстроившихся вдоль дороги. Он улыбнулся им и помахал рукой, а потом постучал в стеклянную перегородку водителю:

– Обратно в контору. Я уже опаздываю.

Вечером он снова с телефонной трубкой около уха:

– Это ты, Исаакс? Что там с плантациями в Боливии? У нас три часа форы, скупайте акции, пока биржа не закроется… Как? «Юнайтед Гавана» тоже выросли на два с половиной пункта? Это ненадолго, избавляйтесь. Слышал от надежного человека, что во Франции будет забастовка ткачей, прямо сейчас начинайте продавать «Курто́», они обрушатся. Пока все спокойно, если продадите сейчас – сорвем куш. Алло… Алло…

Какие-то помехи на линии, и вот ему уже звонят на другой, личный номер. По одной линии он выкрикивал указания Исааксу, вторую трубку держал около уха и слушал, а потом отвечал:

– Кто говорит? А, это ты, Нина. Чего ты хочешь? Очень польщен. Значит, передумала. Отлично. Боишься? Чего же? Никто не увидит – возьми кеб и приезжай в Челси. Распоряжусь, чтобы ужин подали в восемь тридцать. Да… я все думал, когда же ты уступишь. Три месяца – немалый срок… Нет, не смеюсь я вовсе… Что ж, а bientot[294].

И снова в другую трубку:

– Ты здесь, Исаакс? Я передумал насчет «Юнайтед Гавана». Не продавайте, они продержатся, если поднимутся сегодня на три пункта…

Затем, отодвигая от себя телефон и поглядев на часы:

– Позвоните миссис Леви, скажите, что я не успею к ужину, и передайте шоферу, что может меня не ждать.

Он зажег сигару и удобно вытянулся в кресле, с улыбкой думая о Нине Чесбро и о сегодняшних удачных сделках. Потом, по-прежнему улыбаясь, вышел из кафе, и официант тут же бросился ловить ему такси. Джулиус сдвинул шляпу на затылок и неожиданно рассмеялся, подмигнув мерцающей в небе звезде.

По дороге между Пюто и Курбевуа грохотала повозка; дед Блансар щелкал кнутом, подгоняя ленивую лошадь, и говорил внуку: «В один прекрасный день глянешь на небо, расправив плечи, надуешь кого-нибудь на сотню су, деньги в карман – а сам к какой-нибудь красотке. Такова жизнь, Джулиус…»

И, как почти сорок лет назад, Джулиус приложил палец к губам, будто это только их с дедом секрет, и принялся насвистывать французскую песенку, думая: «Да, дед Блансар знал меня, он бы понял».


В свой пятидесятый день рождения Джулиус Леви подписал контракт, в котором говорилось, что каждый крупный город Англии обзаведется собственным кафе «Леви». Он долго шел к этой цели. Его планы простирались все дальше: на север, восток, запад и юг, и вот свершилось то, чего он так жаждал, – он, по собственному выражению, «опутал Англию цепью».

В будущем не останется ни одного города, в котором не было бы его кафе. Название «Леви» стало чем-то постоянным и незыблемым, прочно укоренилось в сознании англичан и благодаря своей узнаваемости сделалось национальным достоянием.

Да, Джулиус Леви, родившийся неизвестно где, иностранец, еврей, который в десятилетнем возрасте продавал на парижских улицах крыс по два франка за штуку, в пятьдесят лет мог именовать себя миллионером.

Любопытно, что подписание этого главного контракта должно было состояться как раз в день его рождения, жизнь будто бы разделилась на «до» и «после», и теперь, дописав очередную главу жизни, следовало поставить в ней точку. Его кафе достигли пика своих возможностей и процветания. Ему оставалось только изредка приглядывать за ними. Они, как выросшие дети, больше не нуждались в своем родителе.

Кафе возглавляли умные и толковые управляющие, задач, достойных внимания основателя, не осталось. Он мог ничего не делать, только получать баснословные прибыли.

Накануне пятидесятилетия Джулиусу Леви казалось, что в погоне за своей мечтой он упустил что-то важное. Он с несказанным удивлением обнаружил, что ему нечем заняться. Оставалась, конечно, еще игра на бирже, но она была для него чем-то второстепенным, скорее развлечением, нежели работой. Что же делать теперь, когда ты больше не нужен собственному детищу? Начать все сначала? Исчезнуть, сменить имя, уехать на континент с восемью пенсами в кармане и наняться подмастерьем пекаря в каком-нибудь бедном квартале Парижа или Берлина? Несколько секунд он даже всерьез размышлял об этом, но потом вспомнил свой дом на Гросвенор-сквер: огромный холл, витую лестницу, звук гонга к ужину; вспомнил, как он каждый вечер спешит домой… Нет, начать все заново невозможно, слишком много он всего познал и слишком привык к роскоши, так что мысль о том, чтобы жить как-то по-другому, неизменно внушала ему ужас. Он навсегда застрял в этой паутине, стал таким рабом комфорта и роскоши, что Хартману (бедняга Руперт умер несколько лет назад) и не снилось. И почему привычка к роскоши так коварно укореняется в сознании человека? Он, который в детстве грыз ногти и вообще не беспокоился о таких вещах, теперь принимает ванну дважды в день и распекает лакея, если полотенце плохо прогрето, душ сдвинут хоть на дюйм или в ванне недостаточно парфюмерных солей.

В детстве он ел, только чтобы утолить голод: луковица да кусок сыра – вот и все, что ему было нужно, а теперь откладывал нож и вилку в сторону, если ему казалось, что гусь пережарен.

Однажды он вместе со всеми своими гостями покинул ресторан, потому что в последний момент выяснилось, что им не подадут яйца ржанки. Он теперь легко выходил из себя из-за мелочей. Сердился, что в Грэнби-холле в дождливые июньские выходные не цветут розы – зачем держать дом в Бакингемшире[295], если садовники не справляются со своей работой? Негодовал, когда модистка из Парижа нарядила Рейчел в платье, которое висело на бедрах. Слишком часто его теперь раздражали люди и места. Уик-энды в Грэнби на самом деле были не такими уж увлекательными. Гости успевали ему надоесть за сутки, и он не представлял, как можно выдержать их еще двадцать четыре часа. А чтобы ни с кем не встречаться, приходилось бродить по поместью в полном одиночестве.

В такие минуты Джулиус жалел, что у него нет друзей. Ни одного близкого человека, который согревал бы его душу и будоражил кровь. Да, оставалась Рейчел, но для него она стала все равно что стул или стол, она была «своей» и все время рядом – как предмет мебели.

Увы, друзей у него не было. Новые ощущения стали редкостью. Его больше не трогали ни острословие, ни красота. Раньше его хоть как-то развлекали квартира в Челси, Нина Чесбро, Лотти Дин и другие. Лотти тогда была красавицей. Ему была абонирована ложа на все восемь месяцев, пока в театре шла пьеса с ее участием. Лотти, бывало, злилась на него до остервенения, посылала заним, готовая осыпать его обвинениями, но вместо этого ехала с ним на ужин. Нина, ревнивая, склочная потаскуха, как и большинство женщин в этой стране, писала Лотти анонимные письма, а Лотти, в свою очередь, ревновала, потому что от нее он переметнулся к Мэри Энсли – жене Билла Энсли, игрока в поло.

Сцены ревности, бурные отношения, которые могли длиться день или год, но всегда заканчивались… Он дарил этим женщинам подарки, осыпал их драгоценностями, а после с омерзением узнавал, что мужья жили за их счет. Такой муж не задумываясь принимался его шантажировать, требовал финансовой сатисфакции, потому что, видите ли, третий ребенок жены – не от него.

Джулиус подустал от всего этого. Каждый раз одно и то же. В глубине души он считал, что женщинами теперь руководит не любовь, а, как и им самим, расчет. Их вздохи притворны, стоны наигранны. Бриллиантовый браслет им дороже человека.

Последней – уже больше двух лет назад – была Нитти Локала. Она быстро ему наскучила, а кроме того, все время лгала.

Увы, друзей у него не было. Званые ужины, рауты и развлечения были интересны только из-за светских красавиц. Они словно участвовали в непрекращающемся спектакле или смотре – сверкающая вереница тех, из кого можно выбирать.

Раньше ему льстило иметь в качестве спутницы жизни Рейчел, которая своим очарованием и красотой затмевала его любовниц, – рядом с ней они всегда чувствовали себя незначительными. Теперь же, в отсутствие соперниц, Рейчел стала для него просто женой, его собственностью. Она пополнела, прибавила несколько фунтов за последний год. Рейчел любила бридж. У нее было много подруг, и она жила своей жизнью. Собственно, ему никогда и не было с ней интересно.

Дочь скоро должна вернуться домой из Италии. На этой неделе или даже сегодня – он не помнил. Ей почти пятнадцать. Угловатая и неуклюжая, наверное. Он не видел ее целую вечность.

Увы, друзей у него не было. Он миллионер, у него кафе по всей Англии, работать больше не нужно. Пожалуй, можно было бы просто развлекаться круглый год. Путешествовать. Но ему не хотелось путешествовать. Увидеть других людей, города и страны? Да все они похожи. Слушать, как туземцы в Новой Гвинее бьют в барабаны? Он уже видел танцовщиц в Касбе. Если поехать в Италию, придется глазеть на картины или плавать по каналам в гондоле – да у него в Грэнби-холле картин на сотни тысяч, а в Мейденхеде – лодка с мотором.

Зимой они с Рейчел съездили на несколько недель в Монте-Карло, и там ему было скучно. Голубое небо, та же болтовня, склоки, подобострастные улыбки. Нет, все эти путешествия не стоят того, чтобы ради них расставаться с привычными вещами, менять уклад жизни. Да и что за радость путешествовать одному… Можно бы заняться лошадьми. Посоветоваться со знающими людьми, купить годовалых жеребят, завести конюшню. Нужен человек, который разделял бы его увлечение, в чем бы оно ни состояло. Вот работой можно заниматься в одиночку. Итак, ему пятьдесят, и у него есть все, о чем он когда-либо мечтал. Но наверняка же осталось еще что-то, чего он не испробовал?

Ему пятьдесят, а он скучающий, нелюдимый брюзга. Он отправился в дом на Гросвенор-сквер, чтобы поужинать и лечь спать в одиночестве. Рейчел была в Грэнби. Можно было бы поехать туда, да задержала встреча. Он уже знает, каким будет вечер: ровно в восемь подадут изысканный ужин, он переоденется, будто ждет гостей, Мун – постаревший и глухой – встанет за его стулом. Тишина, тиканье часов, прогорающие в камине угли… Он будет сидеть один с бокалом бренди и сигарой и размышлять о том, есть ли хоть что-то, ради чего стоит жить.

Ему стала ненавистной сама мысль о таком вечере, и в этом таилась угроза, вызов, это означало конец прежней жизни и начало новой. А она его страшила. Джулиус подошел к окну и посмотрел на небо. Белое облако проплыло над его головой и растаяло, словно колечко табачного дыма.

Внизу за рулем «роллс-ройса» виднелась фигурка в лиловой ливрее – Мэндер ждал его и читал вечернюю газету. Личный автомобиль внизу и белые облака в небе уже стали для Джулиуса чем-то символичным.

Он захлопнул дверь и нажал кнопку лифта. При виде хозяина Мэндер подпрыгнул от неожиданности и спрятал газету, потом распахнул дверцу и приподнял за уголок шляпу.

– Куда прикажете, сэр?

Джулиус на мгновение задумался: есть ли вообще на свете такое место, куда бы он хотел уехать? Он вдруг с какой-то нелепой досадой понял: он так богат, что достаточно одного его слова, чтобы в его распоряжении оказались все, какие угодно, поезда, пароходы, автомобили, гостиницы. Скажи он сейчас: «Мэндер, мы едем в Тимбукту» – тот возьмет под козырек и ответит: «Да, сэр».

Джулиус оглядел улицу – все тот же бесконечный поток автомобилей и пешеходов – и произнес:

– Домой, Мэндер.

Джулиус угрюмо смотрел в окно, опершись подбородком на трость. Он думал о большой библиотеке на Гросвенор-сквер с лестницами, приставленными к шкафам, и о том, что он никогда не читает эти книги. Кому они вообще нужны? Рейчел точно нет – она покупала новомодные романы. До полок дотрагивались разве что младшие горничные, когда вытирали пыль. Сам Джулиус вообще не заходил в библиотеку. Его вдруг накрыло осознание того, что вся его жизнь – сплошной фарс, все его деньги – лишь грандиозная манифестация непонятно чего. Потому что всем все равно. Никому это не интересно. Ему, Джулиусу Леви, сегодня пятьдесят, и что? Хотя, может, это действительно не так уж интересно?

– Подать машину позже, сэр?

Надо ли? Зачем?

– Сегодня нет, Мэндер.

На подносе ждут письма. Ему незачем их открывать – секретарь просмотрит и на все ответит. Работать теперь совсем не нужно. Все делает прислуга. Удивительно, что мыть руки и отправлять естественные потребности еще приходится самому. Он пересек холл, галерею и по дальнему коридору дошел до своих уединенных покоев. Его кабинет, его святилище, в котором он столько работал по ночам, потому что ему всегда не хватало времени, день пролетал слишком быстро. А теперь впервые в жизни время тянется так долго. Он помедлил, прежде чем открыть дверь, – ему показалось, что даже за звуконепроницаемыми стенами слышатся какие-то звуки. Тихая музыка? Да, опять тот зов, тот крик, переходящий в шепот. Звук флейты. Кто-то играл на флейте Поля Леви. Он приоткрыл дверь, и тут же в ушах зазвучала чистая и дерзкая нота. Однако это был не далекий загадочный всхлип душевной боли, как у отца, не шепот вечности за облаками, не робкие и бесплотные грезы, но ода жизни и любви, ослепительной красоте и отважному смеху, приключениям в горах, на море и в лесных дебрях; триумфальная песнь, первобытный зов. Джулиус заглянул в комнату и увидел ее: она стояла у окна и играла на флейте, глядя на плывущие в небе облака. Потом привстала на цыпочки, будто так музыка взлетит еще выше, нарушая, разрывая безмолвие, царящее в мрачном кабинете.

Ее вьющиеся золотистые волосы были зачесаны назад и убраны в тяжелый узел на затылке. Ножкой она весело и нетерпеливо отстукивала ритм по полу.

Она повернулась на звук открывшейся двери и улыбнулась, встретившись с ним взглядом.

Джулиус не улыбнулся в ответ; он смотрел на ее лицо, фигурку, руки, держащие флейту, золотистые волосы, охватил взглядом весь силуэт, выделяющийся на фоне окна, и неожиданно ощутил буйный восторг – доселе неизведанное чувство, резкое, как боль от ожога, и первобытное, как вкус крови. Его мозг пронзила мысль: «Я принадлежу ей, а она принадлежит мне».

Это была Габриэль.

Часть четвертая Поздняя зрелость (1910–1920)

Джулиус Леви заново открыл, что у него есть Габриэль, и ему казалось, что ничего более чудесного с ним в жизни не происходило.

Случившееся бодрило его и будоражило новизной ощущений. Несмотря на то что он едва ее знал, она была частью его самого, а потому, знакомясь с ней заново, он будто бы разгадывал некую тайну, столь же глубоко личную, как знание о каком-то своем недуге, не предназначенную более ни для кого ни на небе, ни на земле, заставляющую полностью, до одержимости, сосредоточиться на самом себе.

Габриэль появилась в нужный момент, как раз тогда, когда в его жизни и работе наступил застой – труды и достижения остались в прошлом, а приобретенные знания и опыт превратились в ничто.

Он исходил столько дорог, но они все как одна вели в никуда и не давали ничего. Он пресытился жизнью, как пресыщаются едой и питьем, и с годами утратил к ней вкус.

Утехи молодости остались в прошлом вместе с юношеской кипучей энергией, амбициями, жаждой труда. Все это у него было, все это он равнодушно пережил, а теперь, когда он мог отправиться, куда душа пожелает, жизнь утратила свою привлекательность – не осталось ни стремлений, ни желаний.

Он перешагнул пятидесятилетний рубеж, тело и разум его претерпевали определенные изменения – ему нужен был импульс к жизни. И вот появилась пятнадцатилетняя Габриэль, ослепительно юная, пышущая здоровьем и жизненной силой, которыми она могла поделиться с ним, потому что была частью его самого. Она станет для него отдушиной, какую мальчик находит в мечтах, а мужчина – в работе и любовнице.

Он помог ей появиться на свет, и теперь в его жизни пришло время для нее.

Эта жадная любовь к дочери возникла стремительно, подобно тому, как от спички разгорается бушующее пламя, пожирающее все вокруг, простирающее свои огненные щупальца все дальше и выше, превращаясь в пожар, который невозможно потушить. Для Джулиуса теперь не существовало никого и ничего, кроме Габриэль; ему казалось, что каким-то образом он предвидел все это, когда пятнадцать лет назад собственными руками помог ей появиться на свет.

Он наделил ее здоровьем, красотой и умом; он создал ее для своих целей.

Эта всепоглощающая одержимость застала врасплох весь дом, да и весь высший свет Лондона, подобно внезапно налетевшей грозе.

Всегда невозмутимая и уравновешенная Рейчел, чья жизнь все эти годы текла безмятежно – неблагоразумные поступки мужа никоим образом не сказались ни на ней самой, ни на их супружестве, – была несколько обеспокоена и озадачена таким переворотом в семейном укладе и тем, что теперь Габриэль всюду была на первых ролях, а ее раннее взросление всячески поощрялось.

Рейчел любила дочь спокойной и ровной любовью. Габриэль была умна, Габриэль была привлекательна, Габриэль прекрасно училась в Италии и так естественно и грациозно из своенравного шаловливого ребенка превратилась в разумную девушку с хорошими манерами. О ней высоко отзывались гувернантки и учителя. Рейчел нравилось проводить с ней каникулы, поощряя ее способности к танцам, музыке, иностранным языкам. Она рада была ее наряжать, сидеть с ней днем в гостиной. Наносить визиты, посещать музыкальные вечера. Сыграть партию в гольф на поле в Грэнби, поболтать о книгах в классной комнате, где дочь ужинала в восемь вечера, поцеловать с материнским пылом, предложить надеть платье с кружевами кофейного цвета, а не из тонкого бархата, бархат – это старомодно! И при этом с удовольствием думать о том, что через три года Габриэль начнет выходить в свет, сначала на первый бал, а затем на все танцевальные вечера сезона, и будет с искренним и наивным любопытством получать от них удовольствие, а Рейчел будет ее сопровождать и наставлять. И возможно, где-нибудь еще через годик Габриэль встретит достойного молодого человека, разумеется, своей национальности, по прошествии приличествующего срока состоится большая свадьба, и Габриэль станет счастливой хозяйкой дома и матерью.

Все эти простые и приятные мечты были омрачены неожиданным вмешательством Джулиуса – он всячески поощрял преждевременное взросление дочери, баловал ее, во всем потакал, исполнял любую прихоть.

Сперва Рейчел находила все это очень милым – Габриэль дома, и Джулиус так доволен. Снова ездит в Грэнби, хотя еще недавно жаловался, что ему там скучно. Они с Габриэль катаются верхом, разговаривают, смеются, словно закадычные друзья. Рейчел надеялась, что все это сблизит их троих и она снова станет для Джулиуса тем, кем была, – женой, другом, а не просто хозяйкой дома, нужной лишь для антуража, что радость от общения с Габриэль вновь соединит их.

Однако ничего подобного не произошло. Он вел себя как новообращенный фанатик религиозного культа. А Габриэль была уже не та нежная и наивная девушка, которую Рейчел надеялась воспитать, – за месяцы, проведенные за границей, она странным образом повзрослела. Она не была очаровательной несуразной школьницей, что краснеет по пустякам, обожает литературу и музыку и бежит к матери за советом. Не была она и угрюмым трудным подростком, вечно задумчивым, раздражительным и не признающим авторитетов. С этим Рейчел бы справилась с помощью такта и мягких уговоров. Нет, вернувшаяся домой Габриэль не нуждалась в наставничестве и не просила советов – из ребенка она превратилась в полную жизни яркую личность с мудрым взглядом, по-взрослому уверенную в себе. Ее движения были грациозны, речь правильна, а выбранные ей туалеты выгодно подчеркивали красоту ее волос и фигуры. Говорила она мягким грудным голосом взрослой женщины, смеялась, поднимала бровь, пожимала плечом и уже прибегала к уловкам и жестам, привычным для искушенных натур, причем эти качества проявлялись в ней сами собой, без какого-либо усилия, будто были частью ее характера. Это было не глупое притворство молоденькой гимназистки, но проявления доселе скрытого внутреннего «я».

Рейчел чувствовала себя уязвленной; она ничего не понимала. Какая-то часть ее существа была потрясена – Габриэль в пятнадцать лет знает больше, чем она в сорок пять, как такое возможно? Девочку воспитывали с особым тщанием, держали под неусыпным присмотром – и дома, и за границей ее всюду сопровождали гувернантки. Значит, это не приобретенное знание, а врожденное, идущее изнутри. Но еще больше расстраивало Рейчел то, что дочь казалась ей совершенной незнакомкой. Рядом с ней Рейчел ощущала себя второстепенной, бесполезной и впервые в жизни – старой.

Джулиус совсем отстранил ее от себя ради Габриэль, девочка стала его яркой спутницей, а жена оказалась ненужной, как заброшенная в угол старая ширма, как отслужившая свой срок мебель.

Рейчел смотрела на них, таких разных внешне, но так по-родному похожих: тот же смех, тот же блестящий, острый ум, те же вкусы. И один из этих людей был ее мужем, а другой – ребенком. Откуда-то изнутри к ней пришло осознание, что она лишь механизм, который был нужен для того, чтобы свести их вместе.

Оба они совершенно одинаково были до крайности эгоистичны, а поскольку хотелось им одного и того же, то и характеры их никогда не вступали в противоречие.

И как же хорошо они знали друг друга! Это было понятно по взрывам безудержного хохота, понимающим взглядам, молниеносным обменам репликами – и все это началось с того самого вечера, когда Габриэль вернулась в Англию и отец с дочерью впервые в жизни поужинали вместе наедине.

На следующий день они приехали в Грэнби. Рейчел стояла на крыльце и смотрела, как автомобиль сворачивает на подъездную дорожку. Вот Габриэль сидит, откинувшись на спинку сиденья – одну руку просунула под локоть Джулиусу, а другой посылает воздушный поцелуй матери, потом говорит что-то Джулиусу, и тот смеется. Вот они бок о бок идут к дому – Джулиус взволнован, он обращается с дочерью собственнически и бережно, будто это дитя – его драгоценный приз, и ни на секунду не отрывает от нее взгляда. Габриэль, спокойная и собранная, очень милая в небесно-голубом платье, которое так идет к ее глазам, и с новым колечком на пальце; на ее губах блуждает улыбка – такая умная и взрослая дочь!

У Рейчел мелькнуло неприятное опасение, что дочери не понравится заново обставленная комната – так подходящая для девочки: разумеется, со светло-розовыми стенами, с маленьким будуаром в тех же тонах, аккуратным письменным столом, томиками классиков в кожаных переплетах. И вот она уже поднимается туда по лестнице вслед за дочерью. Та тепло обняла ее при встрече, а теперь тараторила, излишне весело и самоуверенно расписывая, как по пути они чуть не попали в аварию. На пороге комнаты Габриэль остановилась и вопросительно подняла бровь:

– Боже мой, что это такое? Монашеская келья?

– Не говори в таком тоне, дорогая, – это звучит вульгарно, – ответила потрясенная и слегка смущенная Рейчел. – Я надеялась, что тебе будет здесь хорошо.

Габриэль тут же поцеловала ее в щеку, резковато и решительно – прямо как Джулиус. Потом бросила пальто на кровать и скинула туфли.

– Не волнуйся, мне везде хорошо. Эти псы ленивые принесут сегодня мои вещи? Хочу принять ванну и переодеться. Наверное, мне будет прислуживать Луиза?

И здесь то же высокомерие по отношению к слугам, крики, если их не оказывалось на месте, и в то же время неожиданная фамильярность в разговоре, как сейчас, когда горничная вошла в комнату.

– О Луиза, дорогуша, да ты никак располнела!

Рейчел вышла из комнаты, пробормотав что-то насчет чая, и тут же убедилась, что Джулиус ведет себя точно так же – кричит из библиотеки дворецкому, который стал совсем туг на ухо:

– Эй, негодяй ты старый, эти чертовы слуги что, совсем тебя не слушаются? Скажи кому-нибудь, чтоб принесли мне виски с содовой – мне что, нужно орать, пока я не охрипну?

– Джулиус, Джулиус, пожалуйста, не надо, не могу такое слышать, – сказала Рейчел.

Но стало еще хуже: Джулиус похлопал Муна по плечу, забыв свой гнев, рассмеялся и неожиданно перешел на доверительный тон:

– Как тебе мисс Габриэль? Не правда ли, красавица?

Мун засеменил к двери, кланяясь по дороге и стараясь не смотреть на Рейчел.

Она думала о том, что подобное поведение было бы немыслимо в ее родительском доме, в кругу Дрейфусов, и уж тем более со стороны бедного отца с его изысканными манерами. Она с неудовольствием подумала, что вовсе не радуется предстоящему ужину. Будет невыносимо, если Джулиус и Габриэль скажут что-нибудь ужасное в присутствии слуг. Возможно, не стоило предлагать Габриэль ужинать внизу.

Рейчел хотелось уединения, и после чая она до самого ужина закрылась в будуаре: ей нужно было закончить вышивку, а после она провела безмятежный час за чтением «Размышлений» Марка Аврелия[296]. Все-таки будет приятно поговорить с Габриэль о книгах и картинах. Прозвучал гонг к ужину, и Рейчел направилась в гардеробную в южном крыле. Из холла доносились голоса, смех, звонкое постукивание кия. Джулиус и Габриэль играли в бильярд.

Уже переодевшись и ожидая в библиотеке второго гонга, она вдруг подумала, что не знает, в чем выйдет к ужину Габриэль. Она перебирала в уме дочкины платья, но возможно, та купила себе какое-нибудь платьице в Италии.

Первым, как всегда в бархатном смокинге, появился Джулиус. Он был в отличном настроении и тихонько что-то напевал.

– Где Габриэль? – спросил он.

– Сейчас спустится, – ответила Рейчел с некоторым раздражением. – Ты что, ни минуты без нее не можешь?

– Нет, – искренне рассмеялся он, не уловив иронии.

И вот наконец, через три минуты после гонга, она появилась. Рейчел собиралась нахмуриться и указать ей взглядом на часы, но не могла оторвать глаз от Габриэль – ее дитя, ее дочь была невероятно хороша в черном бархатном платье и с ниткой жемчуга на шее. Золотистые, с рыжеватым отливом, волосы были зачесаны назад, открывая уши с жемчужными сережками – они не очень шли к этому наряду, да и платье доходило ей до лодыжек, из-за чего она выглядела в нем гораздо старше своего возраста, самое меньшее – лет на восемнадцать.

– О! Какая же ты красавица! Что с тобой такой делать? – воскликнул Джулиус, и Рейчел подумала, что эти слова прозвучали неуместно по отношению к ребенку.

Габриэль улыбнулась и вальяжно подошла к родителям.

У Рейчел возникло ощущение, что дочь тщательно спланировала свой выход.

– Тебе нравится, мамочка? – спросила она. – Думаю, талия должна быть чуть выше и в бедрах надо бы чуть поуже.

– Ты выглядишь очень мило, дорогая, – ответила Рейчел. – Но тебе еще слишком рано такое носить. Если укоротить платье на несколько дюймов и сделать бархатную ленту вокруг…

– Чушь! – грубо оборвал ее Джулиус. – Нет ничего такого, что Габриэль рано носить. Она выглядит именно так, как надо. Я бы ни на йоту ничего не менял. Она не ребенок.

– Ей всего пятнадцать, – возразила Рейчел.

– Моя дорогая, – сказал Джулиус. – В Алжире у девушек в пятнадцать лет уже перебывало с полдюжины мужчин.

Рейчел ничего не ответила. Как вульгарно со стороны Джулиуса так говорить. Но Габриэль даже не покраснела.

– Пойдемте ужинать, – позвала Рейчел. – Мы и так на пятнадцать минут опоздали.

К ее облегчению, из-за слуг большинство разговоров за столом велось на французском. То, что Габриэль так легко на нем разговаривает, было несказанной радостью для Джулиуса. Они говорили так быстро, что Рейчел трудно было поспевать за ними, хотя она всегда считала себя образованной женщиной.

К тому же то был не академический французский язык, а нечто похожее на просторечие.

– Оставьте французский хоть на минутку, – взмолилась Рейчел. – Вы мне слова вставить не даете. Расскажи еще об Италии, Габриэль. Как тебе галерея Уффици во Флоренции? Видела прекрасные работы Фра Анжелико?

– Не люблю примитивистов, – ответила Габриэль. – Какие-то плоские и слишком холодные. Флорентийцы мне вообще не понравились. Для меня самое важное – обилие цвета, чтобы плоть действительно была похожа на плоть и картина казалась живой. Тициан, Корреджо и еще один художник – у него такие сочные оттенки алого. Не помню имя, а, Джорджоне.

– Понятно. Надо будет перечитать «Историю искусств», когда вернемся в город. И в Национальную галерею вместе сходим. А как тебе Форум? Прекрасен?

– Рим мне понравился, – ответила Габриэль. – Кстати, я там это платье и купила. А Форум… Даже не знаю, мертвое искусство меня не интересует. Его изучение кажется мне бесполезным. Разумеется, мы не пропустили ни одной церкви и ни одной галереи… Синьорина бы не позволила. Но когда говорят «Рим», я вспоминаю не собор Святого Петра, не картины Рафаэля и не Колизей, а безумную карнавальную ночь перед постом[297]. Я подружилась с девушкой-итальянкой по имени Мария; мы сбежали от синьорины и смешались с толпой. Разумеется, мы были в масках и все время держались друг друга. Я никогда в жизни не пила, а тут будто бы опьянела. Представь: тысячи людей хором поют и кричат, воздух наполнен теплым, густым запахом цветов, вина, возбужденных тел. А ночь такая темная, небо похоже на черный бархат, только факелы пылают желтым огнем над толпой. Из окна высунулась девушка с черными, как спелые ягоды терна, глазами. Она бросила алый цветок мужчине внизу, тот рассмеялся и полез к ней наверх, а потом они закрыли окно. Очень хорошо понимаю, что они чувствовали.

На несколько мгновений за столом воцарилась тишина, а потом Рейчел с напускным оживлением воскликнула:

– Надо же!

А сама при этом думала, понимает ли дочь, о чем рассуждает. Весь ее рассказ звучал несколько странно, но Джулиус смотрел на Габриэль поверх бокала так, будто хорошо понимал, о чем она говорит.

– Самое лучшее в Италии – Венеция, – продолжала Габриэль. – Только мы туда попали не в сезон. Давай как-нибудь поедем туда, папа́. Тебе очень понравится в Венеции.

От Рейчел не ускользнуло то, что дочь обращается к отцу, как к ровне.

– Да, обязательно надо съездить, – согласился Джулиус. – В Венецию и еще на Греческие острова, на побережье Далмации, в Центральную Европу и на Средиземное море, – пожалуй, надо запланировать поездку на юг этой осенью и зимой. Что скажешь?

– Джулиус, дорогой, не забивай ей голову всей этой чепухой, – вставила Рейчел. – Габриэль сможет все это увидеть после того, как выйдет в свет, к тому же ее образование еще не закончено. Я подумываю о Париже на год с сентября.

– Я сам покажу ей Париж, – засмеялся Джулиус. – Ей там очень понравится, уверяю тебя.

– А будет здорово, если папа́ сам завершит мое образование, – сказала Габриэль, подняв брови.

Они оба рассмеялись заговорщицким смехом.

– Не глупи, Джулиус, – сказала Рейчел резко, расстроенная тем, что пришла в раздражение. – Габриэль еще учиться по меньшей мере два года.

На этот раз Джулиус не засмеялся; он смотрел на жену, сузив глаза и поджав губы.

– Это мое дело, – бросил он, постукивая пальцами по столу. – Я решил, что Габриэль получила образование, которое ей необходимо. До этого момента ею занималась ты, теперь она – моя. И не спорь, я лучше знаю.

Чтобы не потерять самообладания, Рейчел стиснула руки, до боли впившись ногтями в ладони. По тону Джулиуса было понятно, что решение окончательное. Теперь он совсем избалует Габриэль, и они станут посмешищем для всех друзей. Девочка получит такое воспитание! Затем негодование Рейчел резко утихло. Она так расстроилась, что у нее не было сил спорить. А еще эта головная боль, приближение которой она чувствовала весь день. Ни Джулиус, ни Габриэль, конечно, не будут возражать, если она рано ляжет спать. Им все равно, она им не нужна, им с ней скучно, она портит им все веселье.

Рейчел встала со стула и произнесла надтреснутым голосом:

– Я пойду наверх, голова раскалывается.

Но они не слушали, уже забыв о ее существовании. Джулиус потянулся через стол к руке Габриэль.

– Посмотри, какие у тебя пальцы, – сказал он. – Все же удивительная вещь эта наследственность. У тебя руки, как у моего отца. Но во всем остальном ты – Блансар до мозга костей!


Последующие три года Джулиус Леви с упоением предавался расточительности. Несмотря на свое богатство, прежде он никогда не ощущал того удовольствия, которое приходит от бездумного потакания своим прихотям. Они с Рейчел жили богато, можно даже сказать – в роскоши. Джулиус был миллионером и не собирался жить по-другому – зависть окружающих доставляла ему злорадное удовольствие.

Открыв же для себя заново, что у него есть дочь, он полностью отбросил инстинкт накопительства, который сидел в нем с юности; если бы Габриэль вздумалось разжечь огонь в камине тысячефунтовой банкнотой, он бы и тогда не стал возражать – лишь бы дочери было весело.

В ту первую осень она высказала желание выезжать на охоту, так что «гран-тур»[298], естественно, отложили. Был куплен дом в Лестершире[299], где в конюшне было с десяток лошадей на выбор. Иногда Джулиус сопровождал Рейчел верхом, иногда ехал за ней на автомобиле. В ту зиму семейство Леви почти постоянно жило в Мелтоне, а Джулиус выезжал в Лондон только по особо срочным делам.

Весной, с открытием сезона скачек, у Габриэль возникло настоятельное желание завести лошадей, о чем она тут же твердо заявила отцу:

– Папа́, нам нужно заняться этим серьезно. Лучший тренер, лучшие жокеи, лучшие лошади. А иначе будет не так весело. Ты же придумаешь что-нибудь, да, папа́?

И Джулиус, боясь, что Габриэль заскучает, тут же выкупил всю конюшню герцога Сторбро, чей наследник страдал слабоумием и находился под постоянным присмотром особой сиделки.

– Ваш сын не отличит зад лошади от головы, – заявил герцогу Джулиус. – Так что можете продать мне всю конюшню, закрыть поместье и прокутить полученные деньги в Монте-Карло.

Герцог с радостью согласился.

Так была основана знаменитая конюшня «Леви», цвета которой вскоре знал каждый любитель конных бегов в Англии. Джулиус Леви не был бы самим собой, если бы медленно прокладывал себе путь к вершине, а не ворвался бы стремительно на небосклон конного спорта и не стал бы владельцем огромной конюшни, как и обещал дочери.

Теперь у них был еще дом в Ньюмаркете[300], чтобы Габриэль могла смотреть забеги хоть с шести утра. Первые полтора года она с ума сходила по лошадям, постоянно говорила о них, мечтала о них, жила ими, передавая какую-то часть своего энтузиазма и Джулиусу, пробуждая в нем отчаянный интерес к занятию, в котором он вынужден был участвовать не по собственному желанию, а только ради того, чтобы видеть под козырьком фетровой жокейской шапочки глаза Габриэль, сосредоточенно вглядывающейся в бегущих вдалеке лошадей. Она учащенно дышала, сжав зубы, а он смотрел на ее стройную длинную ногу, прижатую к лошадиному боку, и изящные руки, вцепившиеся в поводья.

– Ты же тоже чувствуешь, да, папа́? – говорила она, наклоняясь к нему и кладя руку ему на плечо. – Ты ведь не притворяешься? Тебя тоже все это захватывает, как и меня? У нас все должно быть одинаково, ты должен вместе со мной вникать во все дела. Ах, я никогда в жизни так не волновалась! Слышишь топот? Ровно через полминуты они покажутся из-за той насыпи. Вон, вон они! Какая мощь! Ага, как я и думала, лидирует Олененок – он всегда летит как дьявол, но такой прыти я даже от него не ожидала. А Фоллоу Ми[301] почему на два с половиной корпуса отстает? Это же испытания, а не разминка! Да что этот дурачок творит? Зачем Фоллоу Ми прижимается к краю? Олененок устал – он хорош в коротких забегах. Фоллоу Ми вдвое его выносливее, но Олененок за пять фурлонгов[302] обставляет всех остальных. А у того рыжего малыша во втором ряду красивая голова, да? Но нервный, слишком непредсказуемый, чтоб на него ставить. Надо от него потомство получить – там один внешний вид стоит целое состояние.

Габриэль тараторила без умолку, не дожидаясь ответа, а Джулиус, стоя вплотную к ней, поглаживал шею лошади и думал лишь о том, что утро прохладное и свежее, над вереском плывет туманная дымка, какая бывает в начале лета, где-то рядом жужжит пчела. Ему мало было дела до того, что Фоллоу Ми выносливее Олененка; ему просто нравилось ощущать ладонью теплое дыхание лошади, нравился запах лошадиного пота и кожаного седла, утреннее солнце, воздух и то, что рядом Габриэль – веселая, пышущая здоровьем и энергией, которой хватило бы на пятьдесят скаковых лошадей.

Рейчел, разбиравшаяся в лошадях не лучше слабоумного сына герцога, не принимала участия в сумасбродствах мужа и дочери. Иногда она заставляла себя присутствовать на скачках и только из гордости появлялась в Мелтоне во время охотничьего сезона – и то и другое давалось ей немалыми усилиями. Она не любила сборища охотников и любителей скачек – эти люди казались ей филистерами и существами чуждой ей расы; они ничего не знали о ее любимой музыке, не читали книг и были равнодушны к живописи. А все перечисленное составляло важнейшую часть жизни Рейчел. Ее глубоко расстраивало то, что Габриэль лишь пожимала плечами, глядя на произведения искусства, но в то же время каким-то внутренним чутьем определяла их ценность, неизменно отличая хорошее от посредственного. С губ ее всегда готов был сорваться вопрос: «Сколько это стоит?» К искусству она не питала ни любви, ни восхищения. Впрочем, ей каким-то сверхъестественным образом передался талант Поля Леви: она научилась, причем без преподавателей, играть на флейте так, будто это умение было у нее в крови. Рейчел не выносила ее игры. Для нее эта флейта стала неким воплощением зла. Рейчел уходила в другой конец дома и закрывалась в своей комнате. Будучи необычайно музыкальной, как и все в семействе Дрейфус, она считала флейту олицетворением совершенной чистоты, инструментом, который рождает звуки одновременно пронзительно сладостные и сдержанные, каким-то чудным образом напоминая мальчишеский не сломавшийся голос.

Когда же флейту подносила к губам Габриэль, звучало нечто похожее на клич – зов земли, манящий, насмешливый шепот, подобный голосу ночной птицы в чаще; в нем повторялась одна и та же нота – вначале звучащая как легкое дуновение, она постепенно приобретала рваный синкопический ритм, с исступленной настойчивостью проникая в мозг. Этот дикий, причудливый, столь неподходящий флейте мотив напоминал страшный звериный рев джунглей.

Когда Рейчел слушала эти звуки, ей казалось, что кто-то непрестанно и бессмысленно колотит палкой в барабан, а поскольку нервы у нее и так были на пределе, она выговаривала Габриэль:

– Ради всего святого, только не этот ужас опять. Неужели не можешь сыграть что-нибудь мелодичное?

Но Габриэль лишь смеялась, потому что был еще Джулиус. Он лежал на кушетке, закинув ноги на каминную полку и положив руки под голову. Сумасшедший, отрывистый ритм действовал на него так же, как оставшаяся далеко в прошлом музыка Алжира – загадочная и живая.

– Ты играешь на флейте так, как играл бы мой отец, продай он душу дьяволу, – сказал он однажды дочери.

Габриэль улыбнулась, ножкой отбивая ритм по полу.

– А это тогда что? – спросила она и, взяв дыхание, извлекла из флейты мотив, который повисал в воздухе напряженной неизвестностью, бежал по нехоженой горной тропе, медленно поднимаясь все выше и выше, подбираясь к невидимым пределам, парил в воздухе, словно безжалостная хищная птица, – и растворялся в ослепительном блеске солнца.

Джулиус слушал с закрытыми глазами, эти звуки напоминали песню, которую пел ему в детстве отец, его тихий голос, открывавший ворота в заветный город, что лежал в зачарованной стране за белыми облаками – печально красивой стране несбыточных грез. Здесь же все было по-другому: стремительное падение, погружение в недра таинственной земли, неистовое биение сердца, потрепанные и обожженные крылья, и новый город открывался Джулиусу сам – его встречали манящие взгляды, протянутые в мольбе руки, причудливое смешение красок и запахов, буря восторга.

– Тебе нравится, папа́?

Джулиус вздрогнул, как от внезапного пробуждения, и снова оказался в комнате. Рядом с ним была Габриэль – спокойная и невозмутимая. Он же чувствовал какую-то неудовлетворенность и разбитость, во рту стоял странный привкус, в душе бродили нечистые мысли, а в теле – постыдные желания.

– Странное ты создание, – произнес он, всматриваясь в ее лицо. – Ты вообще испытываешь какие-нибудь чувства? Любишь ли ты мать? А меня? Кто тебе дорог?

– Не знаю, – отозвалась она беспечно, кладя флейту на стол. – Я люблю что-нибудь делать.

– Ты не всегда будешь такой, – возразил он. – Когда-нибудь обязательно почувствуешь. Ты еще во многом дитя. Все это: флейта, охота, скачки, автомобили – для тебя лишь игра, так ведь?

Она пожала плечами.

– Мы мыслим одинаково, и нам нравится одно и то же, – сказал Джулиус. – Мы почти всегда вместе. Но ты не впускаешь меня к себе в душу. Отчего? Оттого, что ты еще дитя?

Она нахмурилась и принялась водить пальцем по столу.

– Я не знаю.

Джулиус встал и нервно заходил по комнате.

– Ты бы сказала мне, если бы была несчастлива?

– Думаю, да.

– И ты знаешь, что я готов дать тебе все, что ты попросишь?

– Да.

– Иногда ты кажешься такой взрослой и на удивление мудрой. О чем ты обычно размышляешь?

– Я редко размышляю, – сообщила Габриэль. – Так что удивляться нечему.

– Ты ужасно живая, и в то же время в тебе есть нечто нечеловеческое, – сказал он, мрачно глядя в окно. – Сам я не такой. Почему же ты такая?

– Не придирайся, – сказала она. – Я такая, какая есть. Нечеловеческое во мне – твоя вина, ты меня создал.

– Что ж, верно, – ответил Джулиус. – Иногда я думаю, что надо было предоставить все судьбе. А ведь если бы я тебе не помог, ты бы родилась мертвой.

– Не говори глупости, – сказала Габриэль. – Нам же весело вместе, разве нет? – Она взяла его за руку и стиснула ее так, что перстень впился Джулиусу в кожу и он охнул от боли. – Мне нравятся твои руки. Они у тебя такие красивые.

Габриэль выпустила его ладонь и отошла, что-то напевая себе под нос.

– Вот об этом я и говорю. Это ребячество или ты специально так себя ведешь?

– Не понимаю, о чем ты.

– Чертова лгунья.

Минут пять они молчали. За окном темнело. Он едва различал черты ее лица. Огонь в камине полыхнул, дрожащие языки пламени осветили их лица.

– Прости, – резко сказал он. – Не сердись.

Она подошла сзади и ущипнула его за шею.

– А я и не сержусь.

– Просто ты еще дитя и так выражаешь радость? – спросил он.

– Да, наверное.

– Но ты ведь скажешь мне, когда начнешь что-то чувствовать? Придешь ко мне и скажешь?

– Ты и так поймешь, – ответила она.

Они рассмеялись, и она протянула к нему руку.

В коридоре раздались шаги.

– Это мама, – тихо сказала Габриэль.

Она резко отодвинулась от огня и включила свет. Джулиус принялся разглядывать обложку какого-то журнала, что-то насвистывая и поглаживая уши спаниеля, проснувшегося от яркого света.

– А почему ты думаешь, что Лорелею никто не обгонит завтра в Эпсоме[303] в два тридцать? – спросил он и осекся, изобразив удивление: – Привет, Рейч.


Как и следовало ожидать, интерес Габриэль к скачкам, который возник внезапно и перерос в дорогостоящее пристрастие, так же резко увял и готов был вот-вот лопнуть, как мыльный пузырь. Нет, страстное увлечение лошадьми по-прежнему составляло часть ее натуры, но сами скачки больше не пробуждали в ней азарта; чувство новизны пропало. Она довела себя до пресыщения, быстро и без остатка отдавшись этому занятию.

Габриэль хотелось чего-то нового, и следующим ее капризом стал парусный спорт.

– Папа́, я твердо решила: нам и на море надо быть первыми. Никаких полумер и мелких озер Норфолка; начнем с самого лучшего и сразу на самом высоком уровне. Почему бы не снять дом в Каусе[304] на лето? Ничего страшного, если я пропущу сезон в Эпсоме и Аскоте. Хочу научиться ходить под парусом, брать уроки у самого лучшего шкипера. Подойди к этому делу основательно, папа́. Начни сейчас же. Тебе придется поднять свои связи, чтоб вступить в нужные яхт-клубы, но с твоими-то деньгами это не должно представлять сложностей. Давай наделаем шуму!

И Джулиус Леви сделал так, как она сказала.

Новое увлечение дочери шокировало Рейчел ничуть не меньше, чем прежнее, – она еле-еле привыкла к нескончаемым беговым и охотничьим сезонам, домам в Ньюмаркете и Мелтоне и к обществу людей, интересующихся исключительно лошадьми.

– Что? Теперь, кроме охоты и скачек, еще и яхты? – протестовала она. – У тебя же не хватит на все времени.

– Мама, не говори ерунды. Под парусом ходят только с мая по сентябрь, – ответила дочь. – Летом же не охотятся, а на скачки я пока не буду ездить. Надо же чем-то заняться. Да и вообще, парусный спорт – самый азартный.

– Джулиус, мы до нелепости расточительны, – не унималась Рейчел. – Раньше мы ничем таким не занимались. Над нами смеются, мы перешли все границы. Эта… эта демонстрация роскоши почти вульгарна.

Джулиус побагровел от гнева.

– Да что за чепуху ты несешь! – закричал он. – Кто это над нами смеется? Зачем кому-то смеяться? Я что, хуже других, что ли? Да я намного лучше, черт побери! Я могу все яхт-клубы вместе со всеми любителями скачек скупить, если захочу. Расточительность? Это мои деньги, так? Бог видит, как я работал и трудился. Намного больше и тяжелее, чем любой из этих толстолобых англичан.

– Не кричи, пожалуйста, – устало сказала Рейчел. – Не хочу с тобой спорить. Просто я замечаю то, чего не видишь ты, вот и все.

– И что это ты замечаешь?

– Когда Габриэль была малышкой, мы очень счастливо жили без всей этой суеты и позерства. Мы были хорошо обеспечены, нас окружали интересные люди, мы устраивали такие хорошие приемы. Во всем этом было некое достоинство. А теперь ты все это разрушаешь.

– Достоинство? Вот уж не тебе говорить. Достойно ли поступил твой отец, вышибив себе мозги, после того как сам погубил свою жизнь?

– Не нужно так говорить, Джулиус, это очень жестоко. – Рейчел отвернулась от него, побледневшая, с дрожащими губами.

– Да не будь ты мокрой курицей, Рейчел, – рассмеялся Джулиус. – Я же к тебе не лезу. Ходи на свои концерты, читай себе книжки и веди заумные разговоры с теми, кого считаешь себе ровней. Предоставь нам с Габриэль заниматься тем, чем нам нравится. Мы разные!

Уже взявшись за ручку двери, Рейчел обернулась.

– Ты не представляешь, какую огромную ошибку совершаешь, – произнесла она медленно. – Габриэль всего семнадцать. К двадцати одному году она перепробует все. И что за жизнь ждет ее потом? Ты об этом подумал?

Джулиус пожал плечами:

– Когда мне был двадцать один, я жил впроголодь на чердаке и работал по пятнадцать часов кряду подмастерьем у пекаря. Пусть у моей дочери будет все, что она пожелает.

Какое-то время оба молчали.

– Иногда мне становится так жаль вас обоих, – наконец сказала Рейчел.

Она замялась, будто хотела что-то добавить, но потом вышла из комнаты.

Джулиус зевнул и потянулся:

– Да что с ней такое?

– Ревнует. – Габриэль тихо рассмеялась и взяла сигарету.

– Ты так считаешь? – Джулиус сел на кушетке. – О черт, вот дела, а?

Эта мысль его взволновала. Он отодвинул портсигар от Габриэль:

– Не кури.

– Почему?

– Тебе еще нет восемнадцати.

– Не говори глупости, – огрызнулась Габриэль. – Я буду делать то, что хочу. – И она зажгла сигарету.

– Ты же никогда не курила, – сказал он. – С чего вдруг начала?

– Захотелось. – Прищурившись, она выпустила дым ему в лицо.

– Если купим яхту, то пойдем в круиз по Средиземному морю? – предложил Джулиус. – Сначала до Сицилии, потом вверх по Адриатике, покажешь мне Венецию.

– Да, когда-нибудь.

– А разве не этим летом?

– Нет, я хочу на регату в Каус.

– Можно пойти в круиз зимой.

– Зимой я буду охотиться, как обычно.

– Следующим летом?

– Ну что ты заладил, слушать невозможно! – Габриэль сердито вскочила. – Я поеду с тобой, когда захочу, и никак не раньше.

Он внутренне вспыхнул от злости:

– Ну что ты за стерва!

Она не обратила внимания на его слова – читала про яхты в газете.

– Кстати, я заглянул в «Картье» вчера, выбрал тебе браслет, – сказал Джулиус. – Витой, два ряда бриллиантов. Велел переделать застежку – простовата для такой вещицы.

– Спасибо, – отозвалась Габриэль и продолжила читать газету.

Может, ей надоели браслеты? Надо было выбрать ожерелье? Джулиус мысленно отметил, что утром надо будет заказать ожерелье. Он налил себе выпить и угрюмо ждал, пока Габриэль снова соизволит поболтать с ним по-дружески.

Пять месяцев занятий пролетели для Габриэль, как один миг. Она предалась новому увлечению столь же самозабвенно и с тем же жаром, с которым прежде занималась верховой ездой. Здесь тоже было соперничество, но иного рода – вот изящная яхта кренитсяв ложбине волн, упруго гнется высокая мачта, ветер со свистом раздувает огромное полотнище паруса, вода бурлит у самых лееров, стучит штурвал.

Габриэль обучал шкипер с реки Клайд[305] – один из лучших в своем деле. Джулиус не пожалел денег на хорошего учителя. Судно – новехонькая шестиметровая яхта – сошло с верфи в этом же году и по предложению Джулиуса было названо «Адьё Сажес»[306].

Следующей была куплена круизная яхта, шхуна водоизмещением почти двести тон – олицетворение удали и расточительства. Это было роскошное белоснежное судно с золотыми вензелями, отделкой из полированной латуни и гладкой палубой, наводящей на мысли о бальном паркете. Шхуну назвали «Странница». Она курсировала только между Саутгемптоном[307] и Каусом. В то первое лето отец и дочь Леви плавали на ней всего раз пять или шесть – Габриэль невозможно было оторвать от «Адьё Сажес». Она гоняла как сумасшедшая, проводя дни напролет за штурвалом. Клайд, шкипер, стоял у нее за спиной, а Джулиус обычно был пассажиром.

Скрючившись в тесной рубке с наклонной крышей, Джулиус раздумывал, безопасны ли вообще их плавания. У Габриэль было сосредоточенно-хмурое выражение лица, она кусала губу, ветер развевал ее золотистые волосы. При мысли о том, что яхта может утонуть, Джулиуса охватил ужас – он провел с Габриэль всего каких-то два года. Прожив с ней бок о бок эти два года, он так и не узнал ее по-настоящему: она вела себя замкнуто и во многом оставалась для него незнакомкой. Сначала эта страсть к верховой езде, а теперь к яхтам. С волнующим душу любопытством он гадал, чему же дальше безрассудно отдастся ее непокорная душа, куда направит она свою кипучую энергию. Быть может, под этой внешней жизнерадостностью скрываются и глубокие чувства, и способность испытывать исступленный восторг?

Джулиуса бесконечно радовало то, что он может участвовать во всех затеях дочери наравне с ней, что здоровьем и бодростью он не уступает ей, что он не чувствует свои пятьдесят с небольшим лет. Может, он был недостаточно дальновиден и слишком поздно женился? И состарился прежде, чем она достаточно повзрослела, чтобы им было легко друг с другом? Рейчел была представительной супругой и долгие годы создавала желаемый антураж, но ее время прошло. Габриэль станет хорошей хозяйкой дома, когда начнет выходить в свет на будущий год. И еще она взрослая не по годам.

Рейчел теперь прибавила в весе и все больше напоминала свою мать; в ней было нечто основательное, раз и навсегда устоявшееся, как у всех Дрейфусов. Она не сможет меняться и идти в ногу со временем, она застряла в начале Эдвардианской эпохи[308]. Джулиуса раздражало вечно печальное и всем недовольное выражение лица Рейчел, и он старался видеться с ней как можно реже. Хорошо, что она жила в основном в Грэнби и на Гросвенор-сквер. Он был с ней доброжелателен, но не более того; между ними почти не осталось ни дружеских чувств, ни душевной близости.

Время от времени Рейчел присоединялась к мужу и дочери, но только из гордости. Ей была невыносима мысль, что друзья станут ее жалеть. Она чувствовала, что про них – Джулиуса, Габриэль и ее саму – уже судачат с пренебрежением, что ее называют покинутой женой, что она стала предметом домыслов и нездорового любопытства. А чего стоят эти нелепые слухи о разводе, которые распространяются людьми, чьи интересы не простираются дальше заголовков желтых газет.

Ей было ненавистно подобное внимание общества, недостойный и низменный интерес к чужой жизни.

Посему время от времени она появлялась на борту «Странницы» и в Каусе, а осенью – в Мелтоне, надевала маску вежливого спокойствия, угодную Габриэль, Джулиусу и их друзьям, в душе понимая, что ее присутствие – пустая формальность и что все они смеются за ее спиной.

Она тоже гадала, каким будет следующее увлечение Габриэль, с горьким упорством ждала, что восемнадцатилетняя девушка одумается, обуздает свой бурный, авантюрный нрав, влюбится и растворится в возлюбленном. Только тогда к ней вернется благоразумие и она будет вести себя соответственно возрасту; она станет чьей-то женой, да пусть даже любовницей, наконец заживет собственной жизнью и будет ею осознанно управлять. Такой мужчина, кем бы он ни был, стал бы настоящим спасением. Тогда Джулиус поймет, как глупо он себя вел все эти годы, примет свой возраст и седину, вернется к Рейчел, Грэнби и их совместным интересам и они бок о бок войдут в спокойную пору своей жизни.

Итак, Рейчел, будто осужденный, ожидающий решения своей участи, занималась розами в Грэнби, читала Шопенгауэра, гладила свою любимую собачку и прислушивалась к какой-то боли в боку, которая иногда была воображаемой, а иногда реальной.


Сезон завершился в конце сентября, и яхты встали на прикол до весны.

Габриэль не терпелось перебраться в Мелтон. Там, само собой, будет папа́ и полный дом гостей. А вот матери не надо. Та на все взирала с неодобрением, и в ее присутствии в доме воцарялось уныние. Она все время говорила только о книгах и музыке, выставляя себя на посмешище перед охотниками. При ней все вели себя скованно. Папá начинал дуться, молча злился, как мальчишка, и становился совершенно несговорчивым. Ему все время казалось, что Рейчел подслушивает у дверей и подглядывает в замочную скважину.

– Ну и пусть подслушивает! – рассердилась Габриэль, когда он как-то раз тихонько подошел к двери и распахнул ее, надеясь застать Рейчел врасплох, но там, разумеется, никого не было.

– Не сходи с ума! – сказала Габриэль.

Джулиус нервно взъерошил себе волосы и бросил ей, теряя самообладание:

– Все, не могу так больше, уезжаю в Лондон.

Он выбежал из комнаты и прокричал слугам, чтобы Мэндер подал автомобиль.

Габриэль пожала плечами и зажгла сигарету. Что ж, если ему нравится вести себя как преступник, убегающий от правосудия, ради бога. Через несколько часов отправит телеграмму откуда-нибудь с дороги, потом еще одну из Лондона и позвонит еще до завтрака.

– Скоро приеду! – Его голос где-то далеко на линии казался слабым и измученным. – Не могу больше.

– Ладно, – ответила Габриэль.

– До обеда съезжу в Сити, посмотрю, как там дела, потом вернусь. Спала?

– Мертвым сном, как обычно.

– Везет тебе. Что-нибудь надо?

– Нет.

– Заскочу в «Картье», гляну, есть ли что-нибудь симпатичное.

– Да не надо.

– Но я хочу. Мне самому любопытно. В городе ужасно холодно. Хочешь еще шубу? Ты что-то говорила про шиншиллу на днях. Алло! Слышишь меня? Не клади трубку.

– Мне надо на конюшню, не хочу опаздывать. Пока.

Она повесила трубку, посмеиваясь про себя. Вот сумасшедший! Хорошо, что он вернется. Проходя через холл, она увидела мать. Та стояла у дверей столовой и делала вид, что просматривает утреннюю прессу.

– Отец звонил? – спросила Рейчел, поднимая взгляд от газеты.

– Да, ему в городе надоело.

– Меня не просил к телефону?

– Нет, торопился.

– Что ж он такой неугомонный? Все время меняет планы, никак не подстроишься. Вчера умчался, ничего не сказав.

– Я бы на твоем месте не беспокоилась, – небрежно бросила Габриэль. – Он всегда такой. Я просто не имею его в виду, когда строю планы, вот и все.

Она щелкнула хлыстом по сапогу и вышла в холл, свистом подзывая собак.

Так типично для матери – страдать и делать вид, что распорядок в доме нарушен. Как будто что-то случится, если не сесть за стол вовремя или гостей будет больше, чем ожидалось, и это создаст неудобства слугам. Им же платят за работу. Габриэль ужасно не нравилось, когда мать начинала заниматься домом в Мелтоне, она считала его своей вотчиной и своим хозяйством. Зачем она вообще притащилась в Мелтон? Ей же тут явно не нравится. Все было так хорошо, когда тут были только они с папа́. Ну и еще гости.

Габриэль испытала огромное облегчение, когда у матери разболелся бок и она, встревожившись, объявила, что срочно возвращается на Гросвенор-сквер полечиться. Все это время Габриэль казалось, что она живет под каким-то гнетом, не может дышать и вести себя свободно.

Рейчел видела, что муж и дочь испытывают явное облегчение от ее отъезда. Она стояла на крыльце, чемоданы уже сложили в автомобиль, горничная суетилась вокруг с меховым пледом и собачкой, и Рейчел чувствовала себя так, будто она нежеланная гостья, которую хотят поскорее выпроводить. Гостья в собственном доме! А хозяйка – Габриэль: с непокрытой головой, раскованная, отдающая за нее приказы водителю:

– Цветы сзади поломаются, Мэндер. Положи их на переднее сиденье. Аккуратнее…

И рядом с ней чересчур оживленный Джулиус.

– Ладно, Рейч, поспокойней там, в Лондоне, – напутствовал он ее больше для вида. – Не переутомляйся. Пусть доктор займется тобой основательно, а станет чепуху городить, не слушай. До свидания, дорогая.

– До свидания.

Дежурный поцелуй, сначала от Джулиуса, потом от Габриэль, изнурительное усаживание в машину со всеми этими пледами и накидками, собачкой и грелкой. Горничная рядом с шофером на переднем сиденье.

– До свидания.

Рейчел натянуто улыбнулась мужу и дочери через стекло, помахала рукой, машина тронулась с места. Рейчел оглянулась, но они уже направлялись к дому, сразу же забыв о ней. Габриэль обнимала отца за плечи, а он подзывал собак. У них впереди был целый день, в котором ей не нашлось места.

Что бы случилось, постучи она сейчас в стеклянную перегородку и вели Мэндеру возвращаться, потому что передумала? Увы, у нее не хватило смелости. Пока автомобиль выезжал из ворот и выруливал на главную дорогу, Рейчел размышляла о том, что ехать в Лондон – долго и утомительно, что всю дорогу она будет видеть перед собой две прямые спины: горничной и шофера, и ее единственное утешение – грелка, которая хоть немного облегчает боль в боку, и теплое тельце собачки, согревающее ее колени.

А Джулиусу и Габриэль казалось, что они снова могут дышать полной грудью, что коридор стал шире и просторнее и дом снова полностью принадлежит им. Даже гончие радовались: подпрыгивали, виляли хвостами и громко лаяли на Джулиуса, который замахивался на них тростью.

На бледном небе сияло солнце. Ночью прошел дождь. Тонкий ледок, из-за которого целую неделю никто не охотился, растаял, и дорожки покрылись грязной кашицей из земли и щебенки.

– Если постоит такая погода, завтра можно будет охотиться, – сказала Габриэль. – Пойдем в конюшню.

Они завернули за угол дома, шагая нога в ногу, держась за руки и напевая хором:

Он мои черные глаза
Украсил синевою,
И все за поцелуй один
Вчера с его женою[309].
Зима прошла, и наступила весна, но Габриэль не скучала ни минуты, все свое время проводя в седле. Потом подошел к концу очередной охотничий сезон, пришла пора попрощаться с Мелтоном и отправляться на юг, в Ньюмаркет – с наступлением апреля начался сезон скачек, в частности весенние скачки в Эпсоме. Сначала жеребец по кличке Гэйлорд довел Габриэль до бешенства тем, что не взял Кубок Сити и пригородов[310], но вскоре к ней вернулось хорошее настроение, потому что на следующей неделе в Ньюмаркете Фоллоу Ми подтвердил свою исключительную выносливость.

Потом наступил май, и Габриэль провела все лето на острове[311], выехав с него лишь дважды: в первый раз на «Эпсомское дерби» и неделю скачек в Аскоте в июне, а второй – в Гудвуд. А все остальное время она проводила за штурвалом «Адьё Сажес» или нежилась в шезлонге на роскошной палубе «Странницы», под звуки граммофона и в окружении молодых людей.

То ли потому, что лето тысяча девятьсот тринадцатого года выдалось необычайно ненастным – весь июль и август бушевали дожди и шторма, и выйти под парусом удалось считаные разы, то ли из-за самой атмосферы в Каусе и того, что Габриэль наскучило жить у моря, она стала терять интерес и к регатам, и к скачкам, да и разговоры одни и те же ей надоели.

Что проку в «Адьё Сажес», если из-за штормового ветра нельзя кататься, или еще хуже – непрерывно моросит дождь и волн совсем нет, отчего хождение под парусом превращается в наискучнейшее занятие?

Во время дождя остров терял всю свою привлекательность, заняться было нечем. А в Лондон ехать было бы глупостью, потому что в это время года он словно вымирал.

Грэнби? Там мать. Снова больна – теперь с ней постоянно жила сиделка. Никто точно не знал, что это за болезнь. Габриэль вдруг подумалось, что жизнь матери стала на удивление пустой, у нее не осталось интересов. Как странно. Наверное, это возраст. Хотя папа́ на несколько лет старше матери, а его жизнь никто не назовет скучной, он полон энтузиазма и кипучей энергии. Все остальные мужчины, особенно молодые, на его фоне кажутся глупыми желторотыми птенцами. Папа́ тоже молод, но по-другому. В нем был какой-то неуловимый, загадочный шарм.

Может быть, ей все время скучно еще и потому, что этим летом папа́ проводил много времени в Лондоне? Он снова играл на бирже и получал от этого такое же удовольствие, как и она в прошлом году от регаты. Как-то раз Габриэль была проездом в Лондоне и зашла к отцу в контору, не предупредив о своем визите. Ей велели ждать в приемной, как обычному посетителю. Она не могла с этим мириться и прошла прямо к нему в кабинет. Отец посмотрел на нее и, вместо того чтобы тут же прекратить телефонный разговор, вскочить с кресла и ринуться ей навстречу, закрыл ладонью трубку и сказал:

– Сядь и помолчи.

А затем продолжил что-то быстро и вовсе не вежливо говорить своему телефонному собеседнику. Папа́ улыбался, но не потому, что в комнату вошла она. Впервые в жизни Габриэль поняла, что так выглядит власть и что Джулиус сосредоточил ее в своих руках. Он продолжал говорить по телефону, полностью погруженный в свою игру, не проявляющий ни малейшего интереса к присутствию дочери, и Габриэль вдруг словно бы ощутила касание незримой длани, чарующее и властное, – неведомое прежде чувство, волнующее и пугающее одновременно, странным образом реальное, и ранее ей неизвестное. Ощущение было чисто физическим, как боль, и прежде она никогда такого не испытывала.

Когда он закончил разговор и повернулся к ней, улыбаясь, радуясь ее приходу, она сказала ему что-то резкое, небрежно зажгла сигарету и через несколько минут ушла, надев на себя маску безразличия.

В тот день она вернулась на остров, но по какой-то необъяснимой причине ощущение, испытанное в кабинете отца, никак не уходило из памяти, оно наложилось на недовольство погодой, Каусом и яхтами в целом. Габриэль не могла найти себе места, ей все надоело. Хотелось чего-то нового, но она не знала чего.

Ее вдруг стали все раздражать, особенно молодые люди – такие болваны! Жизнь вдруг показалась пустой. Еще недавно ей было весело, так что дух захватывало, но теперь восторг ушел, прежние занятия утратили очарование.

Больше не было четкого плана на будущее, желания притупились, сознание будто бы стало чистым листом бумаги, ожидающим, когда кто-то изложит на нем свои впечатления или предложения.

В августе ей исполнится восемнадцать. Папа́ собирался устроить бал в ее честь. Сказал, что Каус будет похож на Венецию во время карнавала. На празднике соберется весь город. Регата в Каусе заканчивалась, и все, кто уехал бы в конце недели, останутся, раз сам Джулиус Леви устраивает торжество.

– Этот бал – твой первый официальный выход в свет, – сказал он дочери, смеясь. – Кажется, это называют дебютом.

– А я думала, что уже три года как выхожу в свет, – ответила Габриэль.

– Да, я тоже так думаю. Но восемнадцатилетие девушки полагается праздновать. Так что поразим всех. Нас надолго запомнят. Повеселимся как следует, да?

Она пожала плечами.

– Надо же, какие привередливые девицы нынче пошли, – усмехнулся он. – Что не так? «Адьё Сажес» могла легко победить в среду, однако же тебя обошли; ты даже не пыталась. Я смотрел в бинокль. Ты думала о чем-то другом.

– Да ну тебя к черту! – неожиданно крикнула Габриэль и выбежала из комнаты.

На какое-то мгновение Джулиус опешил. Он подошел к окну – Габриэль запрыгнула в автомобиль и умчалась, будто совершая побег. Да что это с ней? Просто не в духе, вот и чудит? Интересно, есть ли разница в том, как чувствуют себя юноша и девушка в этом возрасте? Или способы избавления от лишней энергии у всех одинаковые? Он вдруг мысленно увидел, как мальчишкой лазил в окно к Нанетте, и рассмеялся.

Слишком рано столько всего перепробовано? И разве он в каком-то смысле не испортил себе жизнь тем же самым? Он так и не понял до конца. Да и давно это было. Он уже и забыл, каково это – быть мальчишкой. Существует только настоящее – настоящее и будущее. Будущее теперь казалось таким близким, как белые облака над головой. Тянуться за ними не придется – они сами приплывут к нему.

Джулиус вышел на широкую веранду и сел в кресло на солнцепеке. Положив ноги на другое кресло и пристроив под голову две подушки, он закрыл глаза и целиком предался отдыху. На губах его блуждала улыбка.

Рейчел приехала в Каус на восемнадцатилетие Габриэль. Невероятным усилием воли она покинула постель, к которой ее приковал недуг, и одна, без сиделки, отправилась на остров Уайт. Боли теперь мучили ее все время. Загадочная болезнь, о которой шептались, что это «что-то внутреннее», имела вполне определенное название – рак. Ей этого никто не говорил, но Рейчел и так знала. Нарочито бодрый тон сиделки и участливое отношение врача были красноречивее красного сигнала опасности.

Она накупила книг про рак и читала их, когда сиделки не было поблизости. Во всех книгах говорилось, что пациента ждет мучительная смерть. Не указывалось только, за какой срок опухоль вытянет все жизненные силы. Все это пугало Рейчел, она чувствовала себя ребенком, заблудившимся в темноте. Слово «рак» было для нее чем-то ужасным, что нельзя произносить вслух.

От сиделки Рейчел скрывала свое знание, держась при ней с напускной веселостью.

Если она останется в Грэнби и не поедет на бал Габриэль, то в умах гостей ужасным образом сложатся две версии. «Они больше не живут вместе. Ей пришлось уйти и дать ему свободу. Как это ужасно!» А затем полушепотом: «А еще эта болезнь, говорят, у нее рак».

Ей будет вдвойне стыдно – все узнают и о равнодушии мужа к ней, и о недуге. Рейчел хотела любой ценой избежать нездорового внимания публики, ядовитых сплетен и жалости, порождаемой любопытством.

Она сочла своей обязанностью в полной мере соблюсти правила приличий и глубоко присущую ей благопристойность. Кроме того, в ее страдающей душе все еще жил слабый росток надежды. Ей нужен был Джулиус. Он был ее мужем и близким человеком, несмотря на возникший между ними лед отчуждения. Благодаря ему она узнала счастье, она жила его жизнью, они провели молодость вместе, Габриэль – их дитя. Когда-то он был с ней нежен, гордился ею, говорил приятные слова. Она была рядом с ним во время его головокружительного взлета к вершинам власти и общественного положения. Свои знания о мире, о мужчинах и женщинах она получила от него. Ей нужен был Джулиус, ведь он был ее мужем. И если кто-то, кроме Бога, и должен знать о ее болезни и страданиях, то это он. Их столько связывает.

Итак, Рейчел приехала на Уайт, чтобы исполнить роль хозяйки бала. И никто не должен был догадаться, что лицо ее не выглядит бледным, а взгляд потухшим только благодаря косметическим ухищрениям. Специально к случаю было пошито новое платье, на ее шее блестели фамильные бриллианты Дрейфусов, а прическу украшала бриллиантовая диадема.

Она стояла на самом верху лестницы и приветствовала гостей, держась с непревзойденным достоинством и изяществом. Одно ее присутствие придавало происходящему оттенок торжественности и благородного величия, будто имперский стяг, гордо реющий среди претенциозной роскоши, которой поражал этот ослепительный праздник, устроенный Джулиусом с поистине сказочным размахом. Сам он стоял рядом с женой, осиянный блеском своего богатства, словно небесной славою.

Гости навсегда запомнили тот праздник в Каусе. Он был похож на великолепное театральное действо с мириадами алых, серебряных и золотых огней, развернувшееся перед взорами публики на одну-единственную ночь.

Все комнаты превратили в бальные залы, на лужайках сада разбили танцевальные площадки. Два оркестра играли в доме, один – в саду. На втором этаже, на первом, в саду среди розовых клумб теснились танцующие парочки, взволнованные, заходящиеся полуистерическим смехом от оголтелого шума и вездесущей музыки, видящие друг друга «в новом свете» из-за пляшущих на лицах всполохов разноцветных огней.

В каждом свободном уголке сада стояли накрытые столики, из-за деревьев, словно по волшебству, возникали официанты, разносящие ужин, – не иначе, и все повара, и официанты были из отеля «Клариджес»[312]. Невозможно, нереально! И повсюду – неумолчный гром музыки в исполнении трех оркестров, треск и шипение петард, взмывающих в воздух и рассыпающихся сотнями сверкающих звезд, топот ног, завораживающий гул голосов, силуэты танцующих и шампанское, шампанское…

То был хмельной разгул мотовства, головокружительная демонстрация вопиющей, аляповатой роскоши. И всем этим из-за кулис управлял Джулиус – чародей, что взмахами волшебной палочки меняет декорации и звуки, не давая зрителям опомниться, и они полностью, без остатка, подчиняются его воле, поддаются царящему вокруг безумию и, подстегиваемые музыкой, огнями, взрывающимися звездами петард, забываются в сумасшедшем танце – бешеный хоровод вокруг живого пламени.

А живое пламя – это Габриэль в платье, будто выкованном из золота и так подходящем к ее волосам. Это ее праздник, ее гости, ее музыка, ради нее крутится это колесо Фортуны, что ударом хлыста привел в движение папа́ – это он устроил для нее этот бал, словно желая, чтобы она впервые в жизни опьянела, но не от вина, а от грандиозного безудержного расточительства, на которое он способен ради нее. Она кружилась в танце, запрокинув голову и приоткрыв рот, не замечая своего партнера, не слыша его слов, – для нее существовали только несмолкающая музыка, которая до предела обостряла чувства и проникала прямо в мозг, яркий свет, льющийся из окон дома и от фонарей в саду, и неожиданные взрывы петард, огненными кометами падающие к ногам.

Она утратила собственную волю, способность связно мыслить и сосредоточиваться на чем-либо; ее швырнули в ослепительный хаос, бездонную пропасть, упоительное и пугающее небытие.

В затуманенном сознании мелькали отрывочные вопросы: «Я пьяна? Где я? Умерла и попала в рай?»

Времени искать ответ не было – ее уносило новой волной звука и света, порожденного этой несносной музыкой. И все это время ей улыбался папа́, который дергал за тысячу веревочек, заставляя ее плясать, как послушную куклу, папа́, который твердил ей одно и то же и не давал быть собой. Он был жесток, он был безжалостен, словно некая гнетущая сила, что душила ее, подавляла сопротивление. Он безостановочно одаривал ее чарующими звуками и ощущениями, и она чувствовала себя точно ребенок, которого пичкают приторными конфетами, – невыносимая сладость заполняла нутро, заставляя дрожать от неистового восторга и напряжения чувств. Нет, она этого не вынесет, это слишком.

Габриэль казалась себе вязанкой хвороста, к которой поднесли горящую спичку и теперь наблюдают за тем, как ее пожирает пламя.

– Нравится? Или хочешь, чтобы поскорее закончилось? – спросил ее Джулиус, когда она проходила рядом.

– Хочу, чтобы никогда не кончалось, – рассмеялась она, мотая головой, испугавшись, что смолкнет музыка и наступит полная тишина, погаснут огни и начнется ослепительно-белый день, исчезнут танцующие парочки – и повсюду воцарится угрюмое безмолвие, а она вновь останется наедине со своим беспокойством, недовольством и неспособностью решить, чего она хочет.

Завтра все пойдет по-старому, только теперь будет еще скучнее. И в то же время ей хотелось, чтобы праздник поскорее завершился, иначе этот шум и звон ее доконают – она выйдет перед всеми и закричит.

Все закончилось неожиданно: зазвучала барабанная дробь и в небо взвилась последняя малиновая звезда. Шумная, веселая толпа замерла при звуках «Боже, храни короля!».

Сумасшедший бал, который Джулиус Леви подарил своей дочери, завершился так же внезапно, как начался: оркестры замолчали, гости исчезли, будто их и не было, притихшие дом и сад казались зловещей обителью призраков.

Габриэль поежилась от предрассветной прохлады. Рейчел, Джулиус и она молча спустились к ожидающему у причала катеру, который должен был доставить их на борт «Странницы».

Величественная белая яхта отчетливо выделялась на фоне серого неба.

– Нам принесут кофе в рубку, полюбуемся рассветом, – сказал Джулиус.

Ему никто не ответил. Рейчел смотрела на Габриэль, стоявшую с закрытыми глазами у борта катера.

– Устала? – спросила Рейчел.

Габриэль шевельнулась и открыла глаза.

– Нет, – медленно произнесла она. – В жизни не была бодрее.

– Почему же глаза закрываешь? – продолжала Рейчел.

Габриэль не ответила.

Катер причаливал к трапу. Джулиус что-то напевал себе под нос.

– С закрытыми глазами острее все чувствуешь, да? – рассмеялся Джулиус, но его никто не поддержал.

Глядя на посеревшее лицо Рейчел, Джулиус подумал, что, наверное, ей опять нездоровится.

Они поднялись на борт и прошли в рубку.

Джулиус велел стюарду принести кофе.

Рейчел опустилась на канапе и поплотнее запахнула накидку, прижав меховой воротник к горлу. Она озябла после короткой поездки на катере, в боку не унималась ноющая боль. Рейчел казалось, что одолевшая ее слабость – не просто усталость, а полная капитуляция главнокомандующего, который, проиграв решающее сражение, опускает разорванное знамя и обращает свой меч против себя. У нее было такое чувство, что она долгое время ждала этой минуты, возводила укрепления, но в душе всегда знала, что они падут.

Габриэль неподвижно стояла в дверях, прислонившись спиной к косяку; ее профиль вырисовывался на фоне неба.

Ночное наваждение ушло, чары рассеялись и потеряли над ней власть. Она вольна поступать, как ей хочется. Она снова свободна, но по-новому. Да, какое-то время она ощущала беспокойство и беспредельную грусть, но теперь ей снова весело; она больше не боится.

Отныне все в ее жизни будет происходить по ее воле и желанию.

Она выйдет победительницей и никому не позволит командовать ею. Ничто не причинит ей боли. Она будет ходить, куда захочет, делать то, что пожелает, и возьмет от жизни все, что ей причитается. Они с папа́ – две ветви одного дерева. Он испытывал ее на прочность и считал, что победа за ним. Думал, что одержал над ней верх. Что ж, пусть думает так, пока ей это удобно. Она будет держать его возле себя и брать от него силу; его жизнь – ее жизнь, его плоть и кровь – ее плоть и кровь, но он больше не главенствует над ней. Не понял, что сам уже давно у нее в руках. Когда две силы борются за превосходство, одна из них будет страдать, одной будет больно. В таких отношениях, как у них, по-другому не бывает. Она и папа́. И больно будет ему. Это осознание пришло к ней, когда она стояла и смотрела на волны. Прежняя жизнь осталась позади, как остается в прошлом детство с его игрушками.

Поднявшийся в рубку стюард поставил на стол кофейный поднос и ушел.

Джулиус методично разлил кофе по чашкам. Он больше не скрывал улыбку, будучи совершенно уверенным в своем будущем, слепо веря в свой успех. Он следил за им же созданной ситуацией с намеренным, жестоким любопытством, чувствуя напряжение, повисшее между ними троими – сидящей на канапе Рейчел, стоящей у двери Габриэль и им самим, разливающим кофе в чашки. Больше нет стен, за которыми можно спрятаться. Он раздал чашки, и какое-то время все молча пили кофе. Джулиус знал, что Рейчел заговорит первой. Она будто была призвана сыграть определенную роль в его пьесе. Вот она поставила чашку на блюдце, значит, сейчас заговорит. Однако он не был готов к тому, что она сказала:

– Джулиус, ты наверняка догадываешься, чем я больна. Я тебе до сих пор ничего не говорила, потому что все еще надеялась, нет, не на выздоровление, а на то, что ты вернешься ко мне. Теперь же вижу, что это невозможно.

Ее голос звучал совершенно спокойно, она тщательно подбирала слова, говоря так, будто обсуждает какую-то тему, не имеющую отношения лично к ней. Какое-то мгновение она молчала, призывая на помощь все свои силы, чтобы произнести ненавистное слово.

– У меня рак, – наконец сказала она.

Джулиус и Габриэль резко обернулись и уставились на нее, Габриэль – с широко раскрытыми глазами, Джулиус – с недоверием.

– О нет, – сказала Рейчел, слабо подняв руку в протестующем жесте. – Я не выдумываю. Какой смысл? Я не настолько глупа. Может, ты и считал меня такой, Джулиус, но ты ошибался.

Он не слушал, что она говорила, уловив из всего сказанного лишь одно слово.

– Рак? – переспросил он. – Кто тебе это сказал? Исааксон? Может, ошибся? Ты уверена? И как давно?

Потом по ее улыбке и движению плечом понял, что она говорит серьезно, и у него вырвался единственный вопрос, который сейчас имел для него значение.

– Рак! – повторил он. – Это заразно?

Она не смотрела на него, чтобы не видеть страха в его глазах. Не хотела презирать его.

– Папа́! – возмущенно вмешалась Габриэль. – Какая разница? Имей сострадание. И не делай из себя посмешище, ради бога! – Она снова посмотрела на мать. – Мне ужасно жаль. У меня никогда ничего не болело, должно быть, это так страшно. Мне правда очень жаль. Можно что-нибудь сделать?

– Это зависит от вас с отцом, – ответила Рейчел.

– О, конечно, с папиными связями у тебя будут лучшие доктора и лекарства в мире, – сказала Габриэль. – Должно же быть что-то в Германии или Швейцарии, ну не знаю, почему-то всегда эти две страны на ум приходят, но, конечно… – Она осеклась под пристальным взглядом Рейчел.

– Деньги твоего отца мне не нужны, – отрезала та. – Ты прекрасно понимаешь, что я не это имела в виду. Не надо уходить от темы.

Габриэль замолчала. Если матери не нужно ее сочувствие, что ж, ее дело. Пусть страдает одна, а затеять ссору у нее не получится.

– Я и не собиралась уходить, – сказала Габриэль, теряя интерес к разговору. – Не понимаю, при чем тут я. Это ваши с папа́ дела.

Она снова отвернулась, давая понять, что ни в каком споре участвовать не будет, и сделала вид, что этого всплеска антагонизма между ними не было.

Она вновь прислонилась к косяку двери и принялась смотреть на серебристые и пурпурные рассветные блики на воде.

Рейчел поглядела на мужа:

– Итак?

Но даже теперь, рассказав им все, Рейчел знала, что не она главная героиня этого спектакля и никогда ею не была. Вопрос ее недуга робко коснулся сгустившейся, напряженной атмосферы между ними троими, затронул ее внешние слои и беспомощно ждал, когда на него обратят внимание и соизволят впустить. От нее снова отмахнулись, отвели ей роль зрителя, чьей-то жалкой тени, наблюдающей за безмолвной дуэлью между двумя родственными, но противоборствующими сторонами. Они жили своей собственной жизнью в какой-то иной плоскости, искали ответы только на свои вопросы, не замечая ее, устремив взгляд куда-то к облакам. Для них она уже была мертва. Рейчел поняла, что ответа не будет. Она поднялась с канапе, ослабевшими пальцами придерживая у горла накидку, прошла мимо Джулиуса и Габриэль, как если бы и вправду была призраком, каким сама себе казалась, и осторожно, почти на ощупь удалилась в свою каюту, как удаляется бесплотный дух в свой собственный мир.

Дверь за ней захлопнулась.

Джулиус отошел от стола, зажег сигарету и встал рядом с дочерью. Какое-то время они молчали. Из темно-серого моря всплывал яркий диск солнца.

– Ты беспокоила меня в последнее время, – сказал он наконец. – Не находила себе места, тебя что-то тревожило. Я знал, что именно, но надо было, чтоб ты справилась с этим сама. Но теперь все хорошо, так ведь?

– Да, – ответила она.

– Нам незачем быть такими серьезными, – улыбнулся он. – Отныне все будет так, как на вчерашнем празднике, только без всего этого звона и блеска. Ты станешь счастливее, чем когда-либо. Просто постанови так для себя, и все.

– А я уже давно постановила, – улыбнулась она в ответ.

– Неужели? Когда же? – удивился он.

Она покачала головой. Нет, она не скажет ему. Отныне она не обо всем будет ему сообщать.

– Чем займемся? – спросил он. – Какие планы? Есть идеи?

– Можем пойти в круиз, как ты предлагал, – ответила она. – Отправимся на юг на этой яхте и вернемся, когда захотим. Больше не хочу ни охоты, ни лошадей. Разве что ненадолго. Ну как, поедем? Тебе не будет скучно?

– Не говори ерунды, мне нигде не скучно, – ответил он.

Солнце поднималось все выше, вот-вот появится весь тускло-оранжевый диск, предрассветная мгла растает, и начнется новый день.

Габриэль потянулась и зевнула, сонная, довольная – с наступлением рассвета ее усталость прошла. Они рассмеялись, глядя друг на друга. Джулиус взял ее руку и помахал ею в воздухе.

– Нам будет ужасно весело, – пообещал он.

А внизу в каюте Рейчел выложила из пузырька на ладонь пять, шесть, семь серых пилюль. Подошла к умывальнику и налила в стакан воды. Проглотила пилюли одну за другой, запивая водой. Потом отодвинула шторку с иллюминатора у кровати и стала смотреть, как солнце поднимается из воды. Ей казалось странным, что последние ее мысли будут не о тех двоих, что стоят сейчас наверху на палубе, а об Уолтере Дрейфусе, одиноко сидящем в своей конторе с револьвером в руке.

– Когда ты вернулась из Италии, – сказал Джулиус, – и объявила за ужином, что хочешь поехать со мной в Венецию, ты об этом думала?

Габриэль рассмеялась.

– Правда? – спросил он. – В глубине души?

Она состроила гримасу:

– О, папа́, ты слишком хорошо меня знаешь.

Какое-то мгновение он глядел на нее нерешительно, покусывая ноготь большого пальца, а затем раздраженно воскликнул, всплеснув руками:

– Не называй меня папа́!


На следующее утро Рейчел Леви нашли мертвой в каюте. Должно быть, ей стало плохо на рассвете, она звала мужа на помощь, но тот не услышал.

Узнав о трагедии, Джулиус Леви тотчас телеграфировал своему врачу в Лондон – он не мог допустить, чтобы тело его жены осматривал кто-нибудь из Кауса. На самом быстром автомобиле врача привезли в Портсмут, где его уже дожидался катер, и тут же доставили в Каус на яхту.

Разумеется, это был сердечный приступ – так и было объявлено официально; ни вскрытия, ни расследования не понадобилось. Несколько часов спустя «Странница» с мужем и дочерью покойной на борту снялась с якоря, увозя Рейчел Леви домой, в Грэнби, к ее последнему пристанищу.

Никто не удивился, что Джулиус Леви с Габриэль решили сразу после похорон уехать за границу. Предполагалось, что отсутствовать они будут месяцев семь-восемь и пропустят охотничий сезон в Мелтоне. Никто не мог припомнить, чтобы Джулиус Леви прежде так надолго покидал Англию. Похоже, смерть супруги его подкосила. Хорошо, что рядом с ним такая спутница – его дочь. Пожалуй, несколько странно, что они решили отправиться на Ривьеру на «Страннице» – той самой яхте, на которой Рейчел Леви умерла, но Джулиус Леви – еврей и иностранец, у него свои причуды. А может, это сентиментальность и яхта напоминает ему о жене.

Итак, Джулиус и Габриэль покинули Англию, поднявшись на борт «Странницы» ранним утром в конце августа, и вернулись только в начале апреля.

Время от времени до Англии доходили вести о том, как протекает путешествие, – Джулиус Леви поддерживал связь с коммерсантами из Сити, но, вообще-то, считалось, что он впервые в жизни взял настоящий отпуск.

Когда он вернулся в начале апреля – бодрый, с бронзовым загаром, – все отметили, что, должно быть, он окончательно оправился после смерти жены. Джулиус пребывал в отличном здравии и превосходном настроении и выглядел не старше сорока пяти лет. Правда, несколько прибавил в весе (кожа на шее сзади собиралась в складку), но ему это шло. Густая шевелюра, седеющая на висках, придавала его облику исключительное благородство.

А Габриэль, конечно, еще похорошела – стала взрослее, чуть сдержаннее и элегантнее, но все равно оставалась весьма милой. Как и ее отец, она обладала неиссякаемой энергией и относилась к жизни с поразительным энтузиазмом. Она вообще стала необычайно на него похожа: живая, остроумная, всесторонне одаренная. Все ей удавалось, во всем она была талантлива. Куда бы она ни пошла, в каком бы обществе ни оказалась, она неизменно заряжала всех и вся своей энергией. Чаще всего ее характеризовали словом «привлекательная».

Ее имя произносили с любопытством, слегка при этом улыбаясь. «Габриэль Леви? О да, определенно привлекательна!» На последнем слове делался акцент, а следом – многозначительная пауза, будто оно таило в себе безграничные возможности смысла. Это слово обрело особое звучание и значение. Женщины с неизменной завистью в голосе отзывались о ней как о «загадочной» и «интригующей». Никто не мог понять, в чем ее секрет. После очередного светского раута никто не мог сказать: «Ну, теперь-то понятно, какая она». Габриэль не поддавалась определению, и наконец все сошлись на том, что точнее всех ее охарактеризовал один молодой человек, только-только вышедший из детского возраста и обладавший пока ограниченными познаниями о жизни, но благодаря своей наивности уловивший самую суть. «Я думаю, она ужасно привлекательна, – сказал он, краснея до кончиков волос. – Но танцует она с тобой как бы нехотя, будто ты для нее что-то вроде полена и танцевать ей с тобой не пристало, ведь безжизненность ей ненавистна – у самой глаза так и горят».

Именно такой увиделась Габриэль Леви тому юноше, а вскоре – и всем остальным. Она озадачивала умы и будоражила сердца, но все попытки объяснить эти чувства неизменно сводились примерно к следующему: «Да, очень необычная, держит всех на расстоянии, бог знает почему, у самой глаза горят».

Габриэль мало интересовало то, что думают о ней другие. Она шла своей дорогой, избирая в товарищи тех, кого находила занятным, тех, кто интересовался тем же, чем и она: танцами, верховой ездой, хождением под парусом; она смеялась в их обществе, отдавала им тепло своей души, но ни с кем не сближалась. Ей нравилось находиться в разношерстной толпе, а близких дружеских отношений не хотелось. Пока что ее в высшей степени устраивало то, как она живет. Ей казалось, что этот ее мир еще долго не изменится, просто не должен меняться.

Джулиус тоже был счастлив. Он достиг такого положения в жизни, в каком был бы рад пребывать бесконечно. Он будто бы взобрался на вершину горы, и у него не было необходимости смотреть, что там, внизу. Можно было остаться на вершине насовсем, повернувшись спиной к будущему. Да он бы и будущее превратил в настоящее. Жизнь его еще никогда не была полнее. Прошлое казалось картинкой, на которую забавно глядеть издалека. В его жизни наступило время, когда вызывать в памяти давно забытые ощущения стало весьма интересным занятием. Оказывается, жизнь его была во многих смыслах увлекательна. В ней присутствовал и свой колорит, и пикантный, но приятный вкус. Теперь, в пору довольства, было отрадно вспоминать и юношескую неугомонность, и жажду успеха. Сомнения и колебания той поры больше не были ему свойственны. Он избавился даже от страхов и ночных кошмаров, что мучили его еще три-четыре года назад. Лица умерших больше не являлись ему во сне, да и сама смерть казалась чем-то вроде пугала, связанного по рукам и ногам и надежно запертого в темном шкафу. Поль Леви стал не насмешкой из ночных кошмаров, а жалким исчезнувшим призраком. А заветный город развеялся как дым, обратился в пыль и прах. На его месте вознесся город реальности с настоящими запахами и звуками, и он, Джулиус, жил в этом городе, и ему принадлежал ключ от его ворот.

Как непривычно и прекрасно было не испытывать страха и смело встречать приход ночи! В темных углах больше не таился призрак одиночества, зловещий голос больше не нашептывал: «Для чего это все? Куда теперь? К чему ты стремишься?» Все это ушло. Джулиус открыл для себя новые земли и обрел там спокойствие.

Все те восемь месяцев, что они с Габриэль провели в Европе, он смотрел на все свежим и неискушенным юношеским взглядом, душа его была открыта новым впечатлениям и готова с энтузиазмом и благодарностью воспринимать новые виды, запахи, звуки… Ни разу он не почувствовал скуки, апатии или пресыщенности. Силы его не иссякали, он не знал усталости. Габриэль была идеальной спутницей, второй его половиной, замечательным опровержением того факта, что они – два разных человека. Она была нужна ему, как нужны человеку руки, ноги и кровь, а дереву – его соки. Ему не верилось, что когда-то он жил один. Они понимали друг друга. Они были счастливы вместе. Джулиус знал, что по-настоящему всем доволен и что это не какое-то временное состояние. Он знал, что никогда в жизни не захочет ничего иного, кроме этих отношений.


Война 1914–1918 годов спутала все планы. Теперь, когда кровавая бойня подорвала европейский порядок, больше некогда было предаваться спокойному благоденствию, праздность души и тела закончилась.

Необходимость твердо отстаивать свои интересы возникла, как только послышались первые глухие раскаты грозной бури.

Остаться в стороне было невозможно. Перед Джулиусом неожиданно открылось новое поле деятельности. Он не был готов к такому повороту событий, однако нужно было действовать в соответствии с ситуацией и использовать ее в своих целях.

Война представлялась ему не размахиванием знаменами, не отправкой за границу кораблей, битком набитых солдатами, готовыми отдать жизнь за родину, не кровопролитием, не разрушенными домами, но игрой между осторожными, невидимыми игроками, которые, как и он сам, готовы поставить деньги на ту страну, которая проявит наибольшую стойкость.

При должной осмотрительности война в Европе не обязательно несла разорение тем, кто с ней связан, кроме того, можно было с уверенностью предположить, что на территории самой Англии военных действий не будет, так что Джулиус не видел причин, почему бы войне не стать прибыльным делом. Прибыльным для таких, как он. К тому же ему подвернулась возможность совершить назревшую перемену в жизни, потому как он чуть было не позволил своему умуслишком долго пребывать в бездействии.

В создавшейся обстановке требовалось действовать незамедлительно, и Джулиус твердо намеревался извлечь из нее выгоду. Хорошо еще, что это война с Германией, а ведь запросто могла быть с Францией. Даже более тридцати лет жизни в Англии не помогли тем, кому не повезло родиться с фамилией Голдберг или Бернштейн. Ему самому ничего не грозило, тем более что он был гордым обладателем французской крови. Джулиус радовался, что не придется ни тревожиться, ни унижаться, как многим его приятелям – немецким евреям. Его забавляло то, как они пытались скрыть свое происхождение: одни, поступаясь собственным достоинством, спешно меняли последний слог фамилии, другие рядились в военную форму, точно дети – в карнавальные костюмы для игры в шарады. Некоторых постигла еще более печальная участь – интернирование, и для них война могла стать источником прибыли лишь в том случае, если у них хватало ума нанять надежных поверенных.

Однако эти беды его не касались. Напротив, затруднительное положение немецких евреев увеличило ему простор для маневра.

Порой, размышляя о войне с Германией, Джулиус позволял себе испытывать некое злорадство: он закрывал глаза и мысленно переносился в тот страшный день сорок лет назад, когда ему, маленькому ребенку, пришлось покинуть родной дом. Он вспоминал застреленного у него на глазах деда, убогий чердак на рю де Пти-Шанс, грохот рвущихся снарядов. А еще гортанный голос прусских солдат в тишине ночи и то, как колотилось сердце и потели руки, когда он забирался в вагон. Нет, его война окончена. Пусть теперь другие воюют. Тогда, сорок лет назад, англичане остались глухи к его страданиям, невозмутимо отсиделись на своем острове, не протянули руку помощи тем, кто находился по ту сторону Ла-Манша. Самим-то, наверное, не понравится, когда бомбы посыплются на их собственные дома? А как они запляшут, когда подорожают продукты!

Эти люди так подвержены стадному чувству, что ими будет легко управлять. Все равно что овцы в загоне. Сами сбиваются в кучу, заслышав пастушью дудку. Стоит только бросить клич: «Англия в опасности!» – и они тут же прибегут. Патриотические лозунги – неплохой инструмент. Энтузиазм и громкий голос, горящий взгляд и сердечное рукопожатие, пыл и яркая личность, «Гип-гип-ура!», своевременный телефонный звонок и скупая мужская слеза – все пригодится.

А еще есть военные заводы, где целыми днями трудятся женщины. Их тоже надо накормить.

Ведь нельзя же допустить, чтобы женщины Англии подвели родину из-за своих пустых животов!

Значит, будут продуктовые склады и столовые, чтобы накормить сотни, нет, тысячи голодных работниц! А что для них полезнее всего, что укрепит их умелые руки и верные сердца, как не тушенка «Леви»?

Юноши-новобранцы, которые маршировали по равнине Солсбери[313], вчерашние дети, махавшие родным фуражками на станции Ватерлоо… Разве не тушенкой «Леви» были они вскормлены в тренировочных лагерях?

Темные траншеи в тихий предрассветный час, кажущиеся мертвенно-бледными лица бойцов, ждущих сигнала к атаке, офицер, не отрывающий напряженного взгляда от наручных часов, стремительный подъем в атаку, отчаянный бег, мелькающие ноги… И что бы ни ждало бойцов там, впереди, – победа или поражение, – силы им придавала тушенка «Леви».

«Китченер[314] призывает тебя служить родине и королю? Иди, но прежде подкрепись тушенкой „Леви“».

«Что так фрица напугало, что ему аж плохо стало? То, что Томми так силен – тушенку „Леви“ любит он».

И на каждом заборе – один и тот же плакат с карикатурным изображением до смерти перепуганного кайзера: остроконечный шлем сполз набок, усы встопорщены, руки подняты вверх, а навстречу ему марширует целый полк румяных, улыбчивых англичан в стальных касках и подпись: «Сам кайзер Билл пощады запросил. Да, в самом деле! Узнал он, что британцы солонину „Леви“ ели».

А еще чуть ли не каждый солдат и в тренировочных лагерях, и во время марш-бросков напевал, выкрикивал или насвистывал одну и ту же песенку:

«Тушенку „Леви“ ты открой – она вернет тебя домой».

А всего-то – кем-то придуманное и всеми подхваченное выражение про консервы, сделанные неизвестно из какого мяса: из конины, собачатины или кошатины… Но выяснять никто бы не стал, ведь «говяжья» тушенка «Леви» отличалась насыщенным мясным вкусом и повышенной питательностью.

Сам же виновник этой шумихи шагал мимо приветствующих его рабочих, тружениц тыла, новобранцев, пациентов госпиталей, отбывающих на фронт солдат, служащих Женского вспомогательного армейского корпуса и улыбался, вспоминая мальчишку, который сорок лет назад продавал на парижских улицах крыс по два франка за штуку.

Выгода задаром, выгода задаром.

«Такие люди, как вы, мистер Леви, ведут Англию к победе».

Сердечное рукопожатие, понимающий взгляд, приветственные возгласы сотен рабочих…

«А он хороший, славный малый,
И это знают все»[315].
Тысяча девятьсот шестнадцатый и тысяча девятьсот семнадцатый годы прошли под все тот же мрачный монотонный гул войны, и Джулиус Леви, видя, что придуманная им марка тушенки обрела самостоятельную жизнь, обратил свой взор на другой предмет первой необходимости – обувь.

«Если эта война еще затянется, ее можно будет выиграть одними только ботинками», – рассудил он.

Наводнить рынок прочными армейскими ботинками и сделать так, чтобы их запасы не заканчивались, было несложно. Ботинки требовались дешевые и легкие. Однако следовало придумать некий штрих, который выделял бы их среди всех остальных. Ботинки «Леви». «Ботинки „Леви“ надевай и до Берлина дошагай». Разве могла британская армия, обутая в ботинки «Леви» и вскормленная тушенкой «Леви», проиграть войну?

«Поверьте мне, сэр, в тяжелое военное время проявляются все лучшие качества человека. Леви – настоящий патриот! Хоть он иностранец и еврей, но вкладывает весь данный ему Богом ум в общее дело. Министерство и правительство в целом должны брать с него пример. Он знает, что нужно человеку в окопах. Поприветствуем же мистера Джулиуса троекратным ура!»

Взять, к примеру, Грэнби-холл, в котором развернули полноценный госпиталь. Галерею и гостиные отдали под палаты, на террасе и на лужайках сада повсюду виднелись кресла-каталки и люди в синих пижамах[316]. Джулиус Леви, миллионер, пожертвовал своей прекрасной усадьбой в пользу раненых сынов Англии. Во владениях Леви в Каусе устроили санаторий. Охотничий домик в Мелтон-Моубрее[317] заколотили, мебель накрыли чехлами. И это далеко не полный список того, чем отец и дочь Леви пожертвовали ради Англии. Сами они занимали лишь половину резиденции на Гросвенор-сквер, а в редкие дни отдыха уезжали в Брайтон. Не было больше ни скачек, ни хождения под парусом в Соленте[318]. Многообразие униформ, в которых появлялась Габриэль, поистине поражало. Сначала она вступила в добровольческий медицинский отряд: скребла полы в госпитале, выносила кровавые отходы из операционных. Потом примкнула к сельскохозяйственным рабочим: ходила в брюках, таскала на плече грабли и вязанки сена, доила коров, кормила свиней. После этого сделалась официанткой в кафе отца: стоя за прилавком в чепчике и переднике, разливала по чашкам чай (чай «Леви), нарезала и раскладывала по тарелкам говядину (тоже «Леви», разумеется). Потом, снова в брюках, водила фургоны и грузовики – это новое занятие удачно совпало с ее неожиданным увлечением автомобилями. Затем организовывала благотворительные базары в пользу слепых, представления для раненых, концерты для бойцов, приехавших домой на побывку. Фотографии Габриэль не сходили со страниц еженедельных газет под заголовками «Габриэль Леви – неутомимая труженица тыла!».

И наконец, когда все эти занятия, требующие чрезвычайных физических усилий, ей поднадоели и она поняла, что помощь конкретному человеку и ценится выше, и удовлетворения приносит больше, Габриэль стала возить легкораненых офицеров на прогулки в Ричмонд-парк, а после переодевалась и шла куда-нибудь на танцы с офицерами в увольнении.

– Ваша девочка поступает просто замечательно, мистер Леви. Так благородно с ее стороны – отказалась от всех развлечений: от яхты и лошадей. Вы, наверное, так ею гордитесь!

Джулиус пожимал плечами и отмахивался от похвалы:

– Пустяки, все должны помогать родине. – И он незаметно подмигивал Габриэль.

Позже они возвращались домой на Гросвенор-сквер в «роллс-ройсе» – единственном их автомобиле, который не был реквизирован, глядели из окна на большое кафе на Оксфорд-стрит, в огромном подвале которого толпы перепуганных людей прятались от бомбежек, и Габриэль говорила, зевая и кладя голову Джулиусу на плечо:

– О, милый, какая у нас суматошная жизнь! Как мы вообще умудрялись находить себе развлечения до войны?

В тысяча девятьсот восемнадцатом году Джулиус Леви получил титул баронета.

– Ну и зачем он нужен? Я же не мальчиком родилась. И вообще, с чего это тебе титул дали? – удивилась Габриэль.

– А мне почем знать?

Покупайте ботинки «Леви», покупайте тушенку «Леви»! Троекратное ура!

– Знаешь что, Габриэль. Если эта война когда-нибудь кончится, продадим «Странницу» и купим паровую яхту в тысячу тонн. «Странница» уже тесновата.

– Знаю. Сама об этом думаю.

Троекратное ура в честь сэра Джулиуса – одного из величайших патриотов и влиятельнейших мужей Англии!

Покупайте крыс, больших жирных крыс, два франка за штуку – два франка за штуку.

Выгода задаром!


Ко времени подписания перемирия в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого года Джулиус Леви, баронет, увеличил свое состояние ровно на три четверти миллиона. Прибыль от тушенки и ботинок, в дополнение к колоссальной выручке от сети кафе по всей стране и от игры на бирже, сделали его, пожалуй, самым богатым человеком Англии. Большинству людей эти четыре года принесли горе и ужас, ему же – еще большее процветание.

«Великая война» стала для Джулиуса особым периодом, когда он постоянно испытывал неподдельный интерес и энтузиазм. Эти несколько лет были необычайно насыщенными, каждое их мгновение служило какой-то цели и открывало ему нечто новое.

Желание действовать было у него в крови, и сейчас оно нашло применение в полном объеме.

Долгие годы он жил, опережая свое поколение, война же принесла с собой стремительные перемены, и теперь он будто шагнул в свое время. Новый стиль жизни в постоянном движении и с напряжением всех сил был ему привычен; в условиях, когда одно рушилось, а другое создавалось, он чувствовал себя как рыба в воде. Ему были по душе и бурный промышленный рост, и жажда скорости, ему нравилось все, что рождалось в одночасье. Для него, не имевшего ни братьев, ни сыновей, ни друзей, прошедшая война не обернулась кошмаром. Ни Англия, ни Франция не были ему родиной, страдания миллионов его не коснулись.

Денежное выражение его успеха имело для него небольшую ценность. Когда состояние его приросло на три четверти миллиона, он только пожал плечами. Ему были важнее сама борьба за успех, удовольствие от сложного мыслительного процесса, возможность воспользоваться моментом, который упустили другие. Он презирал тех, кто позволил войне сломить себя, сдал свои позиции, стал тенью самого себя. Сколько его сверстников не выдержали этого испытания! Сколько пали жертвами заблуждений, превратились в морщинистых стариков! Им не хватило ума идти вперед, из-за своей нерешительности и чрезмерной чувствительности к ужасам войны они поддались слабости, отступили и не стали предпринимать ни малейших усилий, чтобы завладеть добычей, которая сама шла в руки.

Теперь они оказались выброшенными на обочину жизни, им только и осталось, что почитывать утренние газеты в своих древних клубах. Его ровесники – старики, прячущиеся от шума, брюзжащие болваны. Сам же Джулиус за два года до шестидесятилетия чувствовал себя на сорок пять. Война никак на нем не сказалась. Вслед за Габриэль он недоумевал, как же он жил раньше. Возврата к прежней жизни не будет. Интересы изменились, люди тоже. Того, что было раньше, уже не захочется. Скачки, парусные регаты, приемы в Гросвенор-сквер и Грэнби – кому это теперь нужно? Все это казалось скучным и старомодным. Во время круиза с Габриэль четыре года назад он говорил себе, что никогда не захочет ничего иного. Потом началась война. А теперь те прежние развлечения не будут приносить прежнего удовольствия ни ему, ни Габриэль. Что-то ушло безвозвратно за эти четыре года. В душе пустила корни и взросла неудовлетворенность. Внутренний голос будто бы нашептывал: «А теперь что? А дальше?» Война закончилась для него слишком рано, его кипучей энергии как будто перекрыли выход. Ей будто бы поставили заслон на полпути, и ее поток устремился вспять – к нему самому. Он чувствовал себя неприкаянным и не знал, куда себя деть.

У Габриэль появилась новая страсть. Как и вся молодежь, она была без ума от танцев и ни о чем другом не помышляла. Сначала Джулиус ходил на танцы вместе с ней, она учила его движениям. Потом ему это наскучило – что за нелепость час за часом бесцельно крутиться по комнате?

Ему казалось, что так он попусту теряет время – четыре года его ум непрестанно трудился, а теперь все свелось к каким-то прыжкам по кругу.

– Ты обленился, – смеялась Габриэль. – И потолстел.

Раздраженно постукивая пальцами по столу и зевая, Джулиус смотрел, как она уносилась прочь в объятиях какого-то юнца. В голове не было ни единой мысли. Надо придумать себе какое-то занятие, надо, надо, надо.

Ах да, есть же еще политика. Так, и что она может дать? При этой мысли в голове будто зажглась лампочка. Точно, политика! У власти коалиционное правительство. Повинуясь внезапному порыву, Джулиус решил баллотироваться от либералов на предстоящих выборах.

– Почему от либералов, дорогой? – спросила Габриэль.

– А почему бы и нет?

Разницы для него не было. Когда командор Эйнсуорт, консерватор, депутат от округа Вест-Стокпорт, ушел в отставку по состоянию здоровья, Джулиус Леви, баронет, вступил в борьбу с его преемником и победил большинством в двенадцать тысяч голосов. Ему понравилось бороться за победу. На короткое время, предшествующее его избранию, он испытал те же ощущения, что и в начале войны. Он за что-то боролся, это была его собственная битва. Из Джулиуса получился хороший оратор. Он полностью затмил своего соперника – бесхитростного тори-тугодума. Тот ему и в подметки не годился. Благодаря своей деятельности во время войны Джулиус Леви был популярен; никто и на мгновение не сомневался, что он победит.

В правительстве нужны такие люди, как вы, сэр!

Все как обычно. Ну что за труд – встретиться с рабочими из Вест-Стокпорта, рассказать им о том, как он начинал подмастерьем пекаря в Холборне? Им понравилось. Его приветствовали радостными возгласами, жали ему руку. «Этот еврей – парень что надо», – говорили они. Джулиус разговаривал с ними по-свойски, его грубоватые шутки встречали взрывами хохота.

– Я человек простой, – сказал он сразу. – Важничать не собираюсь. Долгих речей не ждите. Хотите, скажу, на кого ставить завтра в Ньюмаркете?

К счастью, его прогноз оправдался, принеся Джулиусу еще около тысячи голосов.

Произнеся речь, он ушел, но сначала помахал собравшимся шляпой, вынул из петлицы красную гвоздику и бросил ее женщине, стоявшей на крыльце дома (плюс еще голос), а потом направился к «роллс-ройсу», ожидавшему его несколькими кварталами далее (чтоб никто не увидел), и отбыл на встречу с представителями высшего света Вест-Стокпорта. Какая публика, такие и методы.

По удачному совпадению крупнейшим предприятием Вест-Стокпорта была верфь, где Джулиусу и построили новую паровую яхту «Габриэль» водоизмещением тысяча сто тонн. Закладка произошла во время выборов – всем, кто желал увидеть, как вобьют первый болт, были разосланы приглашения. Шампанское раздавали бесплатно. Ни до того, ни после Вест-Стокпорт не видел такой расточительности. В ту ночь на улицах города царило веселье, все кутузки были забиты пьяными. Праздник стоил Джулиусу неприличную сумму и, возможно, обеспечил ему большинство голосов. После объявления результатов выборов Джулиус приветствовал собравшихся на площади с балкона отеля «Квинс». Балкон был задрапирован тканью в цвета его конюшен (непростительная вульгарность!), и это его необычайно забавляло.

– Ну вот и все, – сказал он, чувствуя разочарование оттого, что веселье завершилось, и равнодушно подумал о своем новом статусе представителя от Вест-Стокпорта в палате общин, где он будет всего лишь одним из шестисот пятидесяти депутатов.

Надо придумать себе какое-то занятие, надо, надо…

Вскоре он тайно купил газетный концерн, состоящий из трех печатных изданий: «Дейли уотчмен», «Ивнинг пост» и «Уикли газетт», которые резко теряли в тиражах из-за неправильной редакционной политики, точнее – из-за ее отсутствия, и скучных страниц с объявлениями.

Джулиус Леви решил, что будущее за журналистикой.

Из «Дейли уотчмен» он сделал двенадцатистраничную газету, где четыре разворота отводились на рекламу, а на двух оставшихся публиковались свежие новости: чем скандальнее, тем лучше. Людям хотелось сенсаций и острых ощущений. Публику хлебом не корми – дай почитать о личной жизни актрис, громких бракоразводных процессах, чувствах убийц, приговоренных к смерти, горе-матерей, над чьими детьми надругались насильники. Публика желала знать, сколько за день произошло автомобильных аварий, какие товары можно приобрести по почте и правду ли говорят, что граф переспал с кухаркой.

И Джулиус Леви дал публике то, чего она хотела. Через полгода, не без помощи статеек о футбольных матчах и конных бегах, тиражи его газет выросли более чем на десять тысяч экземпляров. Дальше его участия не требовалось, редакциям оставалось лишь выдерживать взятый курс. Новые сотрудники знали свое дело и пылали энтузиазмом. Газеты «Леви» остались в умелых руках, так же как и кафе «Леви», и фабрики «Леви», и конюшни «Леви».

Как же легко ему все достается! Только руку протяни… Надо придумать себе какое-то занятие, надо, надо…


В день своего шестидесятилетия Джулиус Леви возвращался домой с заседания парламента, и его внезапно, как луч фонаря в темном углу, настигло воспоминание о собственном дне рождения десять лет назад.

Почти такой же точно вечер, скучный и лишенный красок, все те же звуки и запахи Лондона, даже Мэндер, придерживающий сейчас дверцу автомобиля, был все тем же молчаливым Мэндером в лиловой ливрее, что и десять лет назад.

Джулиус вспомнил свое тогдашнее подавленное настроение и чувство пустоты от сознания того, что ему не к чему больше стремиться. Это в тот вечер пятнадцатилетняя Габриэль играла на флейте Поля Леви, стоя в кабинете у открытого окна.

Десять лет назад! Сколько же он с тех пор проплыл морей, исходил дорог и тайных троп! Да, столько воды утекло…

– Мэндер, – обратился он вдруг к шоферу, бросая шляпу и трость в машину. – Никак не могу решить, есть ли разница в том, сколько человеку лет: шестьдесят, сорок пять или двадцать один.

– Как гласит старая поговорка, сэр Джулиус, женщине столько лет, на сколько она выглядит, а мужчине – столько, на сколько он себя чувствует, – улыбнулся Мэндер.

Удобно устроившись на заднем сиденье, Джулиус накрыл колени пледом.

– Черта с два, Мэндер, простофиля ты этакий. Сейчас ты чувствуешь себя на двадцать один, а спустя несколько секунд – на восемьдесят пять. Зависит от настроения. Эх, – протянул он, зевая и поудобнее устраиваясь на подушках. – Да я ни о чем не жалею, Мэндер, ни капли.

Шофер вежливо ждал, придерживая дверцу.

– Домой, сэр?

– Да.

Дверца захлопнулась, Мэндер сел на свое место.

«Ему плевать, – подумал Джулиус. – Кто я ему, в сущности?»

В голове всплывали картинки прошлого: Габриэль в черном бархатном платье спускается по лестнице, Габриэль на лошади в Мелтоне, Габриэль в Венеции, Габриэль – сестра милосердия, Габриэль везет офицеров в Ричмонд-парк, Габриэль… Он мог бы вспоминать бесконечно. Ей почти двадцать пять. Ему шестьдесят. Хм…

– Эй, Мэндер, идиот чертов, о чем задумался? Чуть девушку не задавил, болван.

Джулиус обернулся и посмотрел в заднее стекло.

Тоже молодая и хорошенькая. Ноги некрасивые. Так, о чем он думал? Ах да, десять лет! С пятидесяти до шестидесяти. Рейчел, бедная старушка Рейч. Все только о здоровье и думала в последние годы. Да, не лучший способ со всем покончить избрала… Мог разразиться ужасный скандал. Ладно, он быстро среагировал. Габриэль на Корсике – матросские брюки, алый кушак… Война, никуда от нее было не деться, если подумать. Угроза войны витала в воздухе. Воспоминания разделились на «до» и «после». Покупайте консервы «Леви»… Потом титул. Сэр Джулиус Леви, баронет. И без сыновей. Это никого не остановило. В сущности, все это было лишь… Габриэль на балу Победы[319], вся в золотом. Как же ей идет золотой! Голосуйте за сэра Леви, человека дела. Первое публичное выступление, «одна из лучших речей за последнее время», вроде бы так кто-то сказал. Или он сам велел так написать в «Дейли уотчмен». А, не важно, результат все равно был бы тот же. Его газеты – предмет зависти всей Флит-стрит[320], утер он нос старомодной журналистике. Дайте время, и он всем покажет. А что покажет? Да какая разница. Всё пустяки. Он снова зевнул. Его одолевала усталость, хотелось поскорей домой, поужинать, переодеться в уютный халат и тапочки, выкурить сигару, потом Габриэль зайдет поболтать. У него же день рождения. Надо как-то отметить.

Он у своего дома, дверь открывается, автомобиль уезжает. Теперь подняться наверх, нет, помедленней, спина болит, да еще с правым коленом что-то, надо будет наведаться к Исааксону… Вот и его покои, ужин накрыт.

– Убирайся, сам справлюсь. Где мисс Габриэль?

– Не могу сказать, сэр.

– Так пойди и найди ее.

Вот, так-то лучше, халат и тапочки, бокал шампанского, холодная семга, ранняя клубника из Грэнби.

– Мисс Габриэль нет дома, сэр Джулиус.

– А, ладно.

Где ее черти носят? Снова на танцах, всегда эти чертовы танцы. Что она в них нашла? До чего же глупое занятие – скакать по комнате. Тоска зеленая. Откуда столько энергии, ни минутки посидеть спокойно не может. Все время куда-то бежать надо. Совсем как он в ее возрасте. Возрасте? Да, ничего хорошего, двадцать пять и шестьдесят. Ладно, сколько можно об этом думать… Забавно, как человек меняется: надоедает все, что так нравилось десять лет назад. Как же приятно посидеть в кресле у камина; май нынче холодный, без огня не согреешься, и ужин был вкусный. Но почему Габриэль не пришла? Полночь, час ночи, два, что ж, он еще подождет, потребует ответа. Нет, сил нет, совсем нет. Голова Джулиуса склонилась на грудь, газета выпала из рук, он громко захрапел…

Вздрогнув, Джулиус проснулся от шуршания автомобильных шин под окном. Чертова девчонка! Четыре утра. Он поднялся с кресла, на негнущихся от долгого сидения ногах подошел к окну и выглянул из-за шторы. У входа в дом автомобильчик с крытым верхом. Приехала – вон ее плащ белеет внутри. Почему, черт побери, она не выходит из машины? С кем разговаривает? Две минуты, три, пять, восемь… черт, черт, что они там делают, почему она не выходит? Почему? Он дернул штору похолодевшими пальцами. Несколько раз нервно облизал губы, сглотнул. Наконец дверца автомобиля открылась, из него вышла Габриэль. Выражение лица не разглядеть. С ней какой-то парень, Джулиусу не хотелось знать, кто он. У крыльца Габриэль обернулась, придерживая плащ, парень взял ее лицо в свои ладони и поцеловал. Габриэль рассмеялась, запрокинув голову. Потом притянула парня к себе за шею, поцеловала. Они поднялись на крыльцо и скрылись за колоннами.

Джулиус тихонько вышел из комнаты, пересек коридор и остановился наверху главной лестницы. Отсюда будет хорошо видно и слышно. Слуг нигде не было. Теперь он понимал, что это происходит не впервые и наверняка у Габриэль и ее ухажера уже установился какой-то свой ритуал. Он снова сглотнул и провел языком по сухим губам. В замке́ парадного входа повернулся ключ. Джулиус отступил в тень, не отрывая взгляда от темного холла. Он даже непроизвольно открыл рот, чтобы лучше слышать. Хлопнула входная дверь. Габриэль вошла одна. На улице завелся мотор автомобиля – парень уехал. Джулиус отпрянул и протянул руку к выключателю. Холл залило светом. Габриэль испуганно смотрела наверх, теребя в руках сумочку. Волосы ее растрепались, плащ сполз с плеча, приоткрыв бретельку платья.

– А, это ты, – выдохнула Габриэль. – Зачем столько света? Ты меня напугал.

Джулиус ничего не говорил, только пристально смотрел на нее. Его лицо побелело, он дрожал, несмотря на теплый халат.

– Дорогой, ты болен? – сказала она. – Вид у тебя ужасный. Что случилось? Почему не спишь?

Он оглядел ее с ног до головы, будто боясь упустить какую-нибудь важную деталь, а когда она поравнялась с ним на верху лестницы, бросил:

– Дрянь! Дрянь!

Мгновение она изумленно смотрела на него, наверное думая, что он сошел с ума.

– Что, черт возьми… – начала она, но Джулиус не дал ей закончить:

– Я тебя видел. Из окна. С каким-то сопляком. Вы сидели в машине восемь минут. Я засек время. Целых восемь минут! А потом ты вышла, и он тебя поцеловал. Шлюха!

Габриэль разразилась смехом:

– Боже мой, и только-то? Я-то думала, тебя от боли перекосило. Лицо вон даже серое. Ложись спать и не говори ерунды.

– Нет, ты меня не одурачишь. – Он схватил ее за руку.

Габриэль вырвалась.

– А вот так не надо, – огрызнулась она. – Ты что, пьян? В жизни не слыхала такой чепухи.

– Пошли в мою комнату, – велел он. – Я не шучу.

Габриэль пожала плечами и, выключив свет в холле, последовала за ним.

– Я устала, – заявила она. – С десяти часов танцевала. Спать пойду.

Он втащил ее в комнату и захлопнул дверь.

– И как давно это продолжается?

– Что продолжается? – переспросила она. – К чему вся эта драма?

– Не смей мне так отвечать, – сказал он.

– Буду отвечать, как захочу, – огрызнулась она.

Он схватил ее за запястья:

– Почему ты позволила ему тебя поцеловать?

– Потому что мне нравится, – ответила она.

– А раньше он тебя целовал?

– Не-а. Я вообще с ним только сегодня познакомилась.

– Ты целовалась с мужчиной, с которым только что познакомилась?

– Да, дорогой.

– А другие мужчины целуют тебя?

– Да. Если они мне нравятся.

– В губы?

– Да, куда ж еще?

– Не играй со мной, – сказал он. – И как давно ты целуешься с мужчинами?

– О, дорогой, я правда не помню. Наверное, еще с войны.

– С парнями на танцах?

– Да.

– И это происходит всякий раз, когда ты куда-нибудь идешь?

– По-разному. Ну что ты ведешь себя как последний идиот! Я спать хочу.

– Позволяешь им только поцелуи или больше? – продолжал он.

– Что значит «больше»?

– Сама знаешь.

– О, да не сплю я с ними, если ты про это.

– Ждешь, что я тебе поверю?

– Ну да.

– А почему я должен тебе верить?

– Потому что я бы не стала тебе лгать, – ответила она. – Если мне будет кто-то нужен, я тебе скажу.

– Дрянь! – Джулиус сел и провел дрожащей рукой по губам.

Габриэль внимательно смотрела на него.

– А тебе-то что за дело до всего этого?

– И как мне теперь жить, если я не смогу тебе доверять ни днем ни ночью? – сказал он, будто не слыша ее.

– Хочешь строить из себя дурака, пожалуйста, мешать не буду, – сказала Габриэль, пожав плечами, а потом добавила: – Ты же знал, что это когда-нибудь случится. Мне почти двадцать пять, у меня своя жизнь.

– Нет, – медленно произнес он. – Не говори так. Ты – часть моей жизни!

– Не кричи, слуги услышат, – шикнула она, потом взяла сумочку со стола. – Я иду спать, все это меня уже порядком утомило. У тебя, наверное, был плохой день. Проспись, и станет лучше.

Она направилась к двери.

– Габриэль, – позвал он. – Габриэль…

Она обернулась и покачала головой:

– Нет.

Он мрачно смотрел на нее, грызя ногти и испытывая ненависть.

– Я запрещу тебе выходить из дома, – пригрозил он. – Будешь все время под присмотром, так чтобы ни с кем не оставалась наедине. Даже не пытайся меня одурачить, еще никому это не удавалось. Смотри у меня.

Какое-то мгновение она, прищурившись, глядела на него, съежившегося в халате, кусающего ногти, сгорбленного, с выпирающей над воротником шеей, взъерошенными седыми волосами.

– Знаешь, что с тобой такое? – бросила она. – Ты стареешь.

И вышла из комнаты.

Джулиус сидел в кресле, уставившись в закрытую дверь; сидел и ждал, застывший и онемевший, не чувствуя в себе сил добраться до постели; ему казалось, что из темноты на него смотрят лица, из углов доносится шепот и он больше не Джулиус Леви, а путник, который взобрался на вершину горы, и теперь ему предстоит спуститься в разверзшуюся внизу темноту. Белые облака уплыли, музыка в вышине смолкла, ворота заветного города закрылись. Сидя в одиночестве в своей комнате, он осознал, что его жизнь больше никогда не будет спокойной и радостной, его ждут страдания и днем и ночью. Все увиденное и услышанное сегодня вечером будет терзать его, повергая в невиданный доселе ужас, и не будет ему покоя, пока он не сокрушит и не скроет надежно в вечности свое собственное творение, ибо есть два пути: либо завладеть им навсегда, либо низвергнуть его туда, откуда оно явилось.


Последующие недели были ужасающе однообразны. Дни проходили чередой, и Джулиус ни на минуту не мог избавиться от овладевшего им горького отчаяния. Отныне он должен наблюдать, подстерегать и подслушивать, не гнушаясь никакими методами. Вскрывать над паром конверты с письмами, просматривать ее вещи, сидеть, затаившись, у приоткрытой двери, ходить крадучись ночью по коридору, прислушиваясь к звукам из ее комнаты.

Нет, ничего она от него не скроет и никуда не денется.

Светский сезон был в разгаре, Габриэль желала окунуться в гущу событий и предаваться всем тем же занятиям, что и до войны, только с еще большим размахом, ведь война кончилась, а Габриэль принадлежала к новому, молодому поколению. Что ж, пусть делает что хочет, но он будет с ней всюду. Он сопровождал ее на все без исключения светские мероприятия, скачки, празднества. Танцевал с ней ночи напролет, как бы ни было ненавистно ему это занятие, а находясь в конторе в Сити или на заседании парламента, каждую минуту знал, где она и что делает. Он требовал, чтобы Габриэль знакомила его со всеми своими друзьями, и, с первого же взгляда вычисляя неугодных, не позволял им к ней приближаться. Он сопровождал ее домой с вечеринок и провожал до комнаты, а потом подслушивал у двери. Соглашался оставить ее одну или отпустить куда-то, только когда был уверен в ее планах. Если она говорила, что идет в парикмахерскую, он звонил туда, чтобы убедиться, что это правда. А что, если по телефону ему солгали? Тогда он ехал в парикмахерскую и спрашивал: «Мисс Леви здесь? Я ее отец». Но и со всеми этими предосторожностями как он мог быть уверен? Как?

– Сегодня придут гости играть в бридж, – сообщила она ему в один из дней.

– Во сколько? – тут же поинтересовался Джулиус.

Он запомнил ответ, но так как сам не мог быть дома в это время, то звонил ей, откуда только мог, просил позвать ее к телефону, считал, через сколько секунд она возьмет трубку, пытался понять по голосу: не запыхалась ли, не удивлена ли?

– Кто с тобой? Сколько вас? До которого часа пробудут? Чем занимаетесь?

Потом хитро заявил, что его не будет дома до половины девятого, а сам незаметно вернулся в семь и, тихонько поднявшись наверх, распахнул дверь в комнату, где она, спокойная и невозмутимая, действительно играла с друзьями в бридж. Может, только для отвода глаз? Откуда ему знать?

Когда она улыбалась кому-нибудь или разговаривала с кем-то, что скрывалось за ее улыбкой? Не было ли в ее словах скрытого смысла? Вот она обернулась к тому парню. Случайность это или нет?

Он наблюдал, как она танцует, ни на мгновение не выпуская ее из виду, и ему, разумеется, казалось, что между ней и ее партнером существует какая-то связь. Она положила руку ему на плечо, она смотрит на него. О чем они говорят, почему она рассмеялась?

Стоило раскрасневшейся Габриэль вернуться за стол, как Джулиус подступил к ней с допросом:

– Что он тебе говорил?

– Мне? Когда? Не помню, – ответила она, напевая мелодию.

Лгала, разумеется.

– Тебе нравится с ним танцевать? Что ты чувствуешь?

– Ну что ты пристал? С ума с тобой сойду скоро, – отмахнулась она сердито.

– Со мной потанцуй, – велел он, и они пошли танцевать.

Габриэль скучала и отстранялась от него.

– Почему ты отстраняешься? Терпеть меня не можешь?

– Не смеши меня. Что за настроение все время? Неужели нельзя просто спокойно потанцевать?

Оба надулись, за этим последовала новая сцена, и снова молчание.

Потом они возвращались домой.

– Ты бы, наверное, предпочла оказаться в автомобиле с каким-нибудь юнцом? Сидеть в темноте под деревьями в Риджентс-парке? – съязвил он.

– В Риджентс-парк нельзя на автомобиле.

– А! Значит, пыталась?! – воскликнул он с жаром, тут же ухватившись за ее слова.

– Да боже мой! До чего глупо ты себя ведешь!

Понимание, любовь, дружба – все ушло. Больше не было ни разговоров по душам, ни доверия.

– Габриэль, что с нами, черт возьми, такое? Так нельзя!

– Но это все ты, – беспомощно возражала она. – Я-то здесь при чем? Что я такого сделала?

– Думаешь, я старый? Недостаточно молод для тебя? Старый дурак, который до смерти надоел?

– Иногда твое поведение похоже на старческий маразм, – отвечала она.

– Нет-нет, хватит, давай это прекратим, начнем все сначала. Скажи мне, что все по-прежнему, Габриэль. Скажи, что никогда не изменишься.

– О, ну разумеется! – Недовольный вздох.

За этим следовало неловкое, притворное примирение. Он, хватающий ее руку, слезливо, как старый пьяница, бубнящий какой-то вздор на французском, осознающий, как нелепо выглядит, и презирающий себя за это, и она – спокойная, невозмутимая, страдающая от его присутствия, размышляющая о чем-то своем. Или о ком-то? И снова нет покоя. Ни днем ни ночью.

После одной из таких сцен он осыпал ее подарками: браслеты, серьги, кольцо, новая борзая к сезону, яхта. Но любой такой подарок был лишь флагом перемирия и ничего для нее не значил: всего этого у нее было в изобилии.

– Ну скажи, что тебе нужно. Проси все, что захочешь, – говорил он.

– Оставь меня в покое, не указывай мне, что делать, – честно отвечала она. – Это все, о чем я прошу.

Однако этого он дать ей не мог.

Лето продолжилось вереницей привычных малозначащих событий: танцы, благотворительные балы, ужины, садовые вечеринки. Эпсом, Аскот, Уимблдон, Лордз[321], Хенли[322], Гудвуд[323], Каус… Габриэль утверждала, что все это ее необычайно развлекает, и Джулиусу приходилось ее сопровождать, чтобы она не обманула его и куда-нибудь не сбежала.

Он забросил дела в Сити. Его больше не волновали ни ежеквартальные собрания управляющих кафе, ни отчеты о работе фабрик, ни продажи газет, ни заседания парламента. Для него имела значение только эта слежка за Габриэль, непрестанный контроль, который нельзя ослабить ни на мгновение.

Она делала вид, что ей все равно, но он знал, что замучил ее. Ничего, из них двоих он сильнее, скоро она сдастся и признается, что больше так не может. Он разрушит стену враждебности между ними, и у Габриэль не останется иного выбора, кроме как подчиниться ему во всем. Вряд ли теперь, когда их разделяет эта стена, она по-прежнему счастлива, ее веселость – лишь маска. Да и он рядом с ней чувствовал себя актером, играющим роль – счастливый отец любящей дочери. Иногда ему казалось, что они – две марионетки: на публике гримасничают, а сами – безжизненные, холодные, набитые соломой чучела. Вот они вместе на каком-то грандиозном приеме: она, как никогда, ослепительна и хороша в драгоценностях, которыми он словно награждал ее «за верную службу», и рядом с ней он – высокий, благородной внешности, отец, улыбающийся друзьям дочери, на ходу обменивающийся остротами с другими гостями. А вокруг, как всегда, восхищенные шепотки: «Это же Джулиус Леви с дочерью. Ах, как хороша, не правда ли? Ах, как чудесно быть таким богатым!»

Зависть окружающих теперь вызывала у Джулиуса не прилив гордости и не злорадное торжество, а уныние, ощущение пустоты в душе и горькое презрение к людскому невежеству.

А эти ехидные замечания! «Вы счастливчик, Джулиус, у вас есть все, что только можно пожелать». Или: «О Леви, старина, ходите на все вечеринки, ну надо же! У вас энергии больше, чем у юноши!» Кивнуть, улыбнуться и дальше играть роль, пока Габриэль играет свою: ослепительно улыбаясь, машет какой-то подруге, что восхищенно окликает ее: «Привет, Габриэль! Чудесно выглядишь! Как всегда, прекрасно проводишь время?»

Галдеж, клекот голосов, глупый топот, трели наигранного смеха, громкий гогот, и фоном ко всему – грохот джаз-банда и солист с зачерненным лицом, пытающийся докричаться до луны.

А после – возвращение в дом на Гросвенор-сквер, который, несмотря на драгоценные произведения искусства и изысканную мебель, казался холодным бараком; стоящие столбами слуги, Габриэль, снимающая браслеты и кольца перед туалетным столиком в своей спальне и оглядывающаяся на стоящего в двери Джулиуса. Вот она зевнула, нетерпеливо постучала носком туфельки по паркету и холодно спросила:

– Ну а теперь что не так?

Потом, не дожидаясь ответа и теряя самообладание, отпихнула от себя браслеты, раздраженно провела руками по волосам:

– Боже мой! Если б ты знал, как ты меня утомил…

Он спрашивал ее, чем бы ей хотелось заняться, а она отвечала, что не знает, что у нее есть все, что она уже все на свете переделала, а когда он предлагал какой-нибудь новый праздник или развлечение, выезд куда-нибудь, катание на моторной лодке или аэроплане, она безразлично пожимала плечами.

Может быть, это и есть тот подходящий момент, которого он ждал все это время?

– Пойдем в круиз на юг, с войны никуда не плавали, – мягко сказал он. – Разве ты была бы не рада?

– Возможно, – ответила Габриэль, решив не поддаваться, и принялась подпиливать ногти.

– Побудем одни? – начал он, но она тут же перебила его, будто хотела уязвить:

– Милый, но будет же страшно скучно. И что мы будем делать? Нет уж, давай наприглашаем гостей.

Тогда пребывание на борту яхты ничем не будет отличаться от этого лета, и ему снова не будет покоя.

После завершения недельной регаты в Каусе[324] огромная паровая яхта «Габриэль» отплыла из Саутгемптона в Канны с пятнадцатью пассажирами на борту, не считая Джулиуса Леви и его дочери. Это была та роскошная яхта, построенная в Стокпорте, настоящий плавучий отель.

На борту Джулиус наконец почувствовал себя уверенней – Габриэль все время рядом, ей не удастся улизнуть. Он не спускал с нее глаз. Их каюты разделяла лишь ванная комната – если он не закрывал на ночь двери, то слышал каждое движение в соседней каюте. Остальные гости расположились в каютах-салонах внизу, а у мужчин были в распоряжении собственные кабинеты. Чтобы спуститься вниз, Габриэль пришлось бы пройти мимо его иллюминатора. Теперь он радовался, что так тщательно продумал расположение кают.

После прибытия в Канны следить за Габриэль стало сложнее. Там можно было легко скрыться в казино, незаметно ускользнуть из бального зала в комнаты для азартных игр, а затем на берег. Он не доверял никому из подруг Габриэль, ни одна из них ему не нравилась. Ему было спокойнее, когда Габриэль играла в бридж или танцевала и он мог за ней наблюдать.

Когда Джулиус играл сам, а Габриэль танцевала на палубе, он все время прислушивался, и, если музыка прерывалась, он ерзал на стуле, гадая, в чем дело, и, едва дотерпев до окончания роббера, вскакивал с места под каким-нибудь предлогом и бежал наверх проверить Габриэль.

День ото дня он становился все озабоченнее и раздраженнее, но Габриэль, похоже, ничего не замечала. Благодаря то ли воздуху Канн, то ли просто смене обстановки ее настроение улучшилось – к ней вернулась прежняя веселость; впервые за много месяцев Габриэль выглядела счастливой. Она пела и смеялась, как раньше, но молчаливая враждебность между ней и отцом не проходила.

Это означало либо скорую ее капитуляцию и его возвращение к привычной жизни, либо новый демарш: он не знал ничего наверняка и предугадать не мог. Его лихорадило от этой неопределенности.


Яхта вышла из Канн и встала на якорь между островами Святой Маргариты и Святого Оноре[325]. Неподвижный воздух дышал зноем. Здесь не было слепящего блеска и пыли, столь характерных для прокопченных и выбеленных солнцем каннских улиц; слух не тревожили сумятица звуков и нарочито громкое веселье.

Вокруг стояла странная, кажущаяся неестественной тишина, похожая на колдовское, сказочное безмолвие. Бледно-голубая поверхность моря была недвижима, волны не плескались о прибрежные валуны, ветер не колыхал раскидистые кроны кряжистых деревьев – те будто спали, склонив ветви друг к другу.

Солнце день за днем светило в синем мареве неба, между островами и материком стояла белесая дымка.

Единственные звуки, напоминавшие о том, что здесь есть жизнь, шли с самой яхты; на фоне полной тишины они казались резкими и грубыми. Звяканье рынды, шум паровых машин, голоса и смех пассажиров и несмолкающий трубный звук граммофона непрошено вторгались в мирный сон островов.

Иногда между деревьев на Святом Оноре мелькала фигура монаха в бурой рясе. Он с удивлением смотрел на огромную белую яхту в бухте, а затем тихонько удалялся обратно в монастырь, опустив глаза долу и перебирая четки.

Каждое утро пассажиры яхты купались у острова Святой Маргариты. Не доходя до погруженного в таинственное молчание леса, где наверняка было полно комаров, они маленькими группками устраивались на песке у самой воды и загорали на солнце. Когда солнце начинало невыносимо печь, они вставали, потягиваясь и зевая, и шли плескаться в море.

Джулиус не купался с ними. Ему было шестьдесят, и он опасался насмешек. Он наблюдал закупающимися с яхты в бинокль, иногда совершал прогулки на шлюпке и даже причаливал к берегу. Там он прогуливался среди деревьев и время от времени резко оборачивался, чтоб проверить, не происходит ли в его отсутствие чего-нибудь недозволенного. Но, увы: никто никого не подзывал, никто ни с кем не обменивался взглядами и не исчезал без предупреждения. Возможно, они просто хитрее его?

Как-то в один из вечеров ему в приступе странного воодушевления показалось, что Габриэль улыбается ему, как в старые добрые времена. После ужина она играла на флейте, выключив граммофон, который он терпеть не мог, и смотрела на него поверх голов этих болванов, будто говоря: «Мы-то понимаем, да? У нас нет ничего общего с ними». Может, устала и хочет вернуться? Утром она сама предложила ему прокатиться на шлюпке. Гости отправились на привычный пляж, а Габриэль захотелось на другую сторону острова.

– Там глубже, понырять хочу, – пояснила она.

Остальным было лень куда-то плыть, и они пообещали присоединиться к ней позже.

Джулиус греб неторопливо и равномерно. Габриэль лежала на корме, глядя в небо. Джулиус смотрел на нее и гадал, правда ли она хочет побыть с ним наедине, или это просто очередная перемена настроения. Они так давно не оставались вдвоем.

Они болтали о всяких пустяках, но он знал, что не для этого она позвала его с собой. Что же у нее на уме? Его сердце гулко стучало в груди, он улыбался и напевал себе под нос.

Доплыв до места, они оставили шлюпку и пошли по берегу туда, где море было глубже, а деревья подходили к самой кромке воды. Там они какое-то время сидели, делая вид, что рассматривают отражения деревьев в воде, а потом Габриэль неожиданно отодвинулась и принялась снимать браслеты.

– Пойду поплаваю, – сказала она.

– Габриэль, – позвал он, протянув к ней руку. – Габриэль…

Он посмотрел на нее снизу вверх и попытался привлечь к себе, но она отпрянула и продолжила раздеваться. Теперь она уже улыбалась и что-то напевала. Потом отшвырнула ногой кучку одежды и потянулась.

– О дорогой, я так счастлива!

Джулиус не ответил.

– У меня новая жизнь началась. Теперь все изменится и будет лучше, чем когда-либо. Как же я счастлива!

– О чем ты? – спросил он.

– Признайся, ты уже давно догадался, – рассмеялась она. – Ты же знаешь обо мне абсолютно все. Я говорила, что скажу тебе, когда мне понадобится кто-то. Ну так вот, это наконец случилось. Я теперь стану другим человеком. Прежняя Габриэль исчезнет навсегда. – Она посмотрела на него, потом нахмурилась. – Ты, конечно, обидишься, но что поделать. Я так счастлива, что только о себе и думаю. Ты же учил меня всегда думать о себе.

Он по-прежнему молчал, и Габриэль продолжала:

– Пока не скажу, кто он, чтоб все не испортить. Умно, да? Никто и не подозревает! Я себя чувствую такой юной и наивной. Скоро ты меня совсем не узнаешь. Я стану домашней, ручной и послушной, буду говорить про ситцевые занавесочки, прислугу и нагруднички. – Она снова рассмеялась и швырнула в него пригоршней песка. – Ну скажи что-нибудь. Не молчи. О, я просто пьяна от счастья, и мне хочется, чтобы все были счастливы. Я устала от себя прежней. Хочу тихонько улизнуть, затеряться где-нибудь и чтоб меня никто не нашел. Понимаешь? Ну скажи, что да, а то все испортишь.

У него было такое выражение лица, как будто он не слышал ни слова из того, что она говорила, – невозмутимый вид, холодный взгляд. О ком он думает?

– Отцу недостало ума скрыть улики тогда, на рю де Пти-Шанс, и ему пришлось бежать, – произнес Джулиус, подняв голову.

– Что ты такое говоришь? – недоумевала она. – Ты меня вообще слышал?

– Да, слышал. – Он поднялся на ноги, подошел к воде и поглядел на мыс – ни души. – Ты же купаться собиралась, разве нет? – спросил он.

– Ну да, собиралась, – ответила она нерешительно. – Но в чем дело, ты на меня сердишься?

– Нет, не на тебя. – Джулиус покачал головой. – На себя, за то, что помог тебе появиться на свет. – Он вытянул вперед руки. – Вот этими самыми руками.

– Опять притворяешься, – улыбнулась она. – Не можешь побыть собой хоть минутку. Ладно, позже поговорим.

Она вошла в воду и поплыла.

Это же несказанное везение, что никто никогда не видел, как он плавает. Ни в тридцать, ни в сорок, ни в пятьдесят лет. Купание осталось там, в детстве. Он молча вошел в воду за Габриэль, не раздеваясь, даже туфли не снял. На его правой руке был повязан носовой платок. Габриэль услышала его, только когда он оказался прямо за ней. Она перевернулась на спину и изумленно вскрикнула, встряхивая головой. Не дав ей опомниться, он схватил ее за шею и погрузил в воду, подминая ее под себя. Она вырывалась, но безуспешно.

– Папа́, папа́… папа́…

Последний крик, последняя попытка вдохнуть. В голубых глазах застыл ужас. Она все поняла. Точно как его мать.

«Отец забыл про носовой платок, – думал Джулиус. – Наверное, отпечатки пальцев оставил».

Он продолжал удерживать Габриэль под водой, толкая ее ноги коленями, и ждал, когда ее тело обмякнет и станет послушным его воле…

Часть пятая После всего… (1920–1932)

После того как его дочь утонула, Джулиус Леви поселился в Париже. Это единственное место, которое пришло ему в голову, когда он осознал, что случилось. Несколько недель он был очень болен – простудился от долгого пребывания в воде, так сказали врачи. Должно быть, бросился на помощь дочери, не подумав о себе, прямо в одежде, а поскольку плыть не смог, то и до нее не добрался. Гости с яхты рассказали, что, когда они его нашли, он барахтался по горло в воде и кричал как безумный. На него было страшно смотреть. Те, кто там был, никогда этого не забудут.

Болезнь милосердно избавила его от ужасных страданий, связанных с обнаружением тела Габриэль и последующими неприятными хлопотами. Кто-то из гостей взял их на себя, обо всем позаботился и договорился. Джулиус не стал возражать, он просто лежал у себя в каюте и никого не принимал. Только врача.

Когда вызванный из Лондона секретарь попытался получить от него хоть какие-то распоряжения, Джулиус его прогнал.

– Не хочу ничего знать, – заявил он. – Делайте что хотите. Договаривайтесь о чем хотите. Не хочу ничего знать. Оставьте меня в покое.

За его рассудок опасались. Старались ничем не беспокоить. «Это естественно, – говорили все. – Такое потрясение! Неизвестно еще, как все это на нем скажется».

Гости разъехались сразу же после трагедии, и Джулиус Леви остался в одиночестве.

Тело Габриэль доставили в Англию и похоронили рядом с матерью в Грэнби.

Джулиус не спрашивал, куда ее увезли. Он будто бы стер из памяти все воспоминания о ней.

Яхта продолжала стоять на приколе в каннском порту. Ее владелец, Джулиус Леви, не показывался на палубе, вообще не покидал своей каюты; ее дверь все время была заперта. Он пребывал в полном одиночестве и никого не желал видеть.

В Каннах только и разговоров было что о Джулиусе Леви и о том, как долго он еще пробудет на яхте. Ни секретари, ни врач, ни команда не знали, что он собирается делать. Все ждали, подавленные и потрясенные трагедией. Казалось, на мир внезапно обрушилась тишина. Больше не было ни смеха, ни песен, ни музыки. Только солнце нещадно палило в небе, заливая светом неподвижную, затихшую яхту.

Однажды утром Джулиус Леви вышел на палубу. Он поднялся на капитанский мостик и какое-то время стоял, глядя на море. Легкий бриз шевелил его седые волосы; рука покоилась на обитых тканью перилах. Потом он резко повернулся и крикнул наблюдавшему за ним из рубки капитану:

– Можем срочно отплыть?

Капитан вышел на мостик.

– Конечно, сэр Джулиус. Разведем пары и к полудню отчалим, если желаете.

– Да, желаю, – ответил Джулиус.

– Куда прикажете плыть, сэр Джулиус? – сказал капитан, кашлянув, и замялся, испугавшись, что проявил бестактность.

Джулиус рассмеялся и пожал плечами. Позже капитан признался: было нечто жуткое в том, что хозяин как ни в чем не бывало пожал плечами, достал портсигар, встряхнул его и предложил закурить. Такое поведение казалось неестественным, странным.

– Планы? – произнес Джулиус. – Нет у меня планов. И больше не будет. – Сказав это, он стал спускаться по трапу на нижнюю палубу, чуть ли не смеясь и бормоча: – Планы. Почему, черт возьми, у меня должны быть планы?

На последней ступеньке он остановился и снова обратился к капитану:

– Высадите меня в Марселе, а яхту отведите куда-нибудь в Южное море, мне все равно. В Англию я не вернусь.

Капитан обеспокоенно и изумленно смотрел на него. Что за приказы? Наверное, Джулиус Леви повредился в рассудке. Капитану стало страшно – уж очень большая ответственность. Надо будет с кем-нибудь посоветоваться: с секретарем, врачом, управляющим, который приехал из Лондона, да хоть с кем-нибудь.

Однако позже Джулиус Леви подтвердил свои распоряжения, во всеуслышание сообщив, что намерен сойти на берег в Марселе.

– Отведите яхту в Стокпорт и продайте, – велел он. – Делайте что хотите. Мне всем этим не докучайте.

Когда же секретарь попытался напомнить ему, что в Лондоне его ждут дела, письма, телеграммы, люди, он отмахнулся и громко выругался:

– Говорю же, с делами покончено. Не хочу больше ни о чем думать. Избавьтесь от посетителей, не отвечайте на письма. И катитесь все к дьяволу.

– Куда мы направляемся, сэр Джулиус? – в отчаянии переспросил секретарь. – Вы останетесь в Марселе?

– В Марселе? Да нет же, болван. Мы едем в Париж. Туда, где я родился.

Все были изумлены и расстроены. Никто ничего не понимал. Однако соответствующие распоряжения были отданы. На набережной Марселя ожидали три автомобиля, готовые отвезти Джулиуса Леви, его помощников и багаж на вокзал. На его имя были зарезервированы три вагона в поезде класса люкс.

Его удобно устроили между подушек, обложили газетами; еду доставляли из вагона-ресторана. Вокруг суетился десяток помощников, потирающих руки, чуть ли не кланяющихся ему до пола.

– Оставьте меня в покое, – отвечал он всем.

Барабаня пальцами по колену, он вспоминал, как пришел сюда пешком из Дижона, оборванный, в лохмотьях, и как отец играл на флейте ради милостыни. Прошло больше пятидесяти лет.

Когда ему застелили постель и он вымылся, разделся и улегся под одеяло, то вдруг подумал, что вот сейчас поезд поедет через Дижон в Париж, мягко покачивая его в постели, и он будет смотреть в окно на темное небо. А когда-то он лежал без сознания на щебенке в товарном вагоне, весь в синяках и кровоподтеках, и Поль Леви прижимал его к своему сердцу.

Всю ночь он предавался воспоминаниям и думал: «Не хочу больше ничего нового. Хочу обратно в тот вагон».

На Лионском вокзале его встречали управляющий сетью кафе, Исаакс из Сити, Брант – редактор «Уикли газетт», Макс Голдхайм – целая толпа. Как они ему надоели. Что они тут делают? Кто-то сказал, что для него, как обычно, зарезервирован номер люкс в отеле «Крийон»[326].

В машине управляющий что-то тихо говорил, нервно похлопывая его по руке, – Джулиус не слышал ни слова. Наверное, его везут в «Крийон», где он обычно останавливался, когда приезжал в Париж по делам. Как это было давно, будто не с ним.

Он смотрел в окно, щурясь от слепящего утреннего солнца. В уши ворвался уличный шум, громкие голоса – сумятица звуков, которая и была Парижем; в нос ударили знакомые запахи пыли и мощеной мостовой, табака и гренок. Автомобиль вез его по парижским улицам, но у него было такое чувство, что на самом деле ему надо не в «Крийон», а на восток, по набережной, к старым домам и узким улочкам, в дом на рю де Пти-Шанс.


Он с самого начала решил, что не вернется в Англию. Она осталась в прошлой жизни. Джулиус получил от нее все, что хотел. Завоевал и закрыл для себя. С Англией покончено. Пускай там делают, что им заблагорассудится. Распродают его дома, имущество. Все это больше его не интересует. Ему не хотелось думать и утруждать свой мозг. Он бы предпочел вообще не шевелиться, а тихо сидеть у окна и смотреть на прохожих. Никаких больше усилий, никаких разговоров. Просто сидеть у окна и грызть ногти…

Его почти все время одолевала незнакомая ему прежде усталость. Наверное, это из-за простуды. Оказывается, так приятно встать почти в полдень, принять ванну, совершить моцион, вернуться в час к ланчу, сервированному в номере. После ланча он ложился отдохнуть и дремал, а если ему везло и дневной сон длился дольше, то потом уже было недалеко и до ужина.

Он боялся просыпаться. Боялся, что мозг начнет работать как прежде.

Посему его чрезвычайно заинтересовала еда, он стал есть и пить гораздо больше, чем раньше. Чем больше он ел – тем крепче спал, и это его радовало. Он поправился, шея стала толще, плечи раздались, живот выпирал, а все оттого, что он не давал себе труда заниматься физическими упражнениями. Моцион тоже больше не совершал и всюду передвигался на автомобиле.

В эти первые месяцы в Париже его много возили по городу. Он сидел, удобно устроившись на подушках, подсунув руку под ремень безопасности, с пледом на коленях, укутанный в теплое пальто (стояли холодные осенние дни), с грелкой в ногах. Надо же, как изменился Париж! Почему-то он не замечал этого раньше, когда приезжал по делам. Наверное, думал о чем-то другом. Он ожидал увидеть город своего детства, но тот безвозвратно исчез. Заставы снесли, бывшие предместья разрослись, осовременились, стали частью Парижа. Не осталось совсем ничего знакомого.

Однажды он велел шоферу отвезти его в Пюто, но на месте большой деревни теперь тянулись сплошные заводские трубы и склады; по мосту с грохотом проезжали трамваи, а бывшая ухабистая дорога, ведущая вверх по холму, стала широким проспектом с домами и магазинами.

Все было таким отвратительным, гигантским и дешевым. Из ворот заводов высыпали тысячи рабочих, по улицам грохотали фургоны и грузовики.

Поселок Нёйи стал огромным районом Парижа. Джулиус изъездил его весь вдоль и поперек, но не узнавал прежних мест. Он чувствовал себя чужаком в незнакомой стране.

В мозгу внезапно возникла пугающая мысль: «Я стар, вот в чем дело. Я стар. Все здесь выросло и изменилось, все прошло мимо меня».

Автомобиль свернул на новую улицу – авеню дю Руль, и там, напротив церкви Святого Петра[327], которой раньше не было, Джулиус увидел длинный ряд торговых ларьков. В открытое окно автомобиля до него доносились такие знакомые запахи: цветной капусты, лука-порея, ароматных зрелых сыров, хлопка и дубленой кожи, а еще пронзительная многоголосица, гомон толпы – здесь были и девушки без шляпок, и старушки с корзинами, и даже востроглазый мальчуган, который с букетом в руках стоял на краю тротуара и кричал прохожим: «Пять су за букет, подходите, месье, мадам, – пять су за букет!» Ярмарка. Все та же. Так хорошо знакомая и совсем не изменившаяся.

Джулиус Леви постучал водителю в стеклянную перегородку, и автомобиль остановился у края дороги. Джулиус встал у одного из ларьков, опершись на трость, впитывая запахи и звуки своего детства. Ему так хотелось сказать этим людям, что он тоже тут торговал, что это родное для него место и что он один из них. Он ожидал, что в нем тут же признают своего, но никто его не окликнул, не похлопал по плечу, не присвистнул от радости, не крикнул из ларька напротив: «Et bien, c’est toi, mon vieux»[328].

Парень в ларьке рядом засмеялся, следом захихикала женщина, заворачивающая масло в вощеную бумагу, и кто-то из них пошутил: мол, вон тому старику в пальто с меховым воротником, похоже, приспичило в уборную.

Он сразу возненавидел их за то, что не поняли, не признали, приняли за чужака. Ему хотелось крикнуть им всем: «Вы, чертовы слепые идиоты! Да я в совершенстве овладел вашим ремеслом, когда вас еще и на свете не было. У моих ног лежал весь мир, а вы всю жизнь будете торговать своими вонючими сырами. Болваны!»

Он с негодованием отвернулся. Шофер помог ему сесть в машину и накрыл его ноги пледом.

Дрожащими руками Джулиус зажег сигарету.

«Я им покажу, – думал он. – Всем покажу».

Но он по-прежнему чувствовал запахи ярмарки, а в ушах все еще звенел мальчишеский голосок из детства: «Approchez-vous, messiers, mesdames, approches-vous donc…»[329]

После той поездки он решил построить в Нёйи дом, полный сокровищ, похожий на дворец. Назло людишкам с ярмарки и своему собственному страху. Он покажет им, кто прав. Он, Джулиус, будет жить в своем бесценном дворце, а они пусть ютятся в жалких лачугах. И тогда мысль о превосходстве над этими тупыми ничтожествами будет греть ему душу.

Когда он придумал этот план, к нему даже частично вернулись былая бодрость и хорошее самочувствие, он забыл про усталость. Торговцы с ярмарки заставили его вспомнить, что он – Джулиус Леви.

Да, он – Джулиус Леви. Самый богатый человек в Англии. Разве нет? Ничего ведь не изменилось. Он может и во Франции добиться успеха. Да он любого купит с потрохами, если захочет. И весь Париж будет принадлежать ему, да что там Париж, весь мир!

Вокруг одни дураки, слепые глупцы. Он построит дворец по своему вкусу, и плевать на моду. Там будет все: мрамор, стекло, драгоценные камни. Одна эпоха будет соперничать с другой, один стиль – соседствовать с другим. Простота форм никогда ему не нравилась. Теперь же он соберет все, чем владеет, в одном творении, забьет его до отказа ценностями, сплошь уставит ими дворец, и все это станет возможным, потому что когда-то он тоже кричал на рынке: «Подходите, месье, мадам, подходите…» Только у него хватило ума не остаться помойной крысой, а подняться из грязи, потому что он всегда был самим собой, Джулиусом Леви, евреем.

Итак, строительство дворца началось. Каждое утро Джулиус ездил на автомобиле на выбранный им участок у Мадридских ворот[330], проезжал по авеню Нёйи, мимо ярмарки с такими знакомыми звуками и запахами и, держась за ремень безопасности, наблюдал за всем из окна, ехидно улыбаясь.

Эти ежедневные поездки во многом на него повлияли. Безразличие торговцев было все равно что пощечина, от которой в крови закипало негодование. Он воспринял их отношение как вызов. Если уж крестьяне с рынка не признаю́т его превосходство, то не призна́ет никто. Будут думать, что Джулиус Леви – сломленный человек, старик. Ничего, скоро поймут, как ошибались. Он впервые поглядел на себя беспристрастно: оплывшее тело, мешки под глазами, брюшко. К нему в «Крийон» теперь каждый день приходила массажистка, которая мяла его тело сильными, острыми пальцами, а он с нетерпением ждал результатов от массажа. Он стал носить корсет, посетил клинику и прошел лечение фиолетовыми лучами[331]. Еще он сел на диету и умерил тягу к жирной пище. Это было сложно – еда теперь была для него слишком важна.

Джулиус стал тратить много денег на одежду, отчаянно желая снова ловить на себе восхищенные взгляды, а поскольку не обладал вкусом и не следил за модой, то позволял себе излишества. Теперь он выглядел не благородно, а смешно и даже вульгарно. Официанты тайком посмеивались над молодящимся стариком с бутоньеркой в петлице.

Строительство особняка в Нёйи и переезд Джулиуса в Париж вызвали множество пересудов и настоящий ажиотаж. Джулиус по-прежнему был важной персоной, к тому же сказочно богатой. Как только стало известно, что он переселился в Париж, ему посыпались приглашения – его звали всюду, принять его у себя желали представители всех сословий и классов. Им нужны были только его деньги, и он, привыкший за столько лет к подхалимству, лести и повсеместному восхвалению, снова начал выходить в свет, посещать званые обеды, ужины и светские рауты – без интереса и желания общаться с себе подобными, но просто из гордости. Он боялся, что в противном случае про него скажут, что он старик, что его жизнь окончена.

Джулиус Леви выдохся, сдался?

Нет, никто не посмеет так говорить про него!

Итак, он тщательно одевался, затягивал корсет, молча целый час страдал под сильными пальцами массажистки.

Днем он отдыхал, чтобы вечером не переутомиться. Эта новая, ненавистная ему усталость теперь всегда была тут как тут. Иногда она наваливалась на него во время званого ужина или какого-нибудь приема – неодолимая сонливость словно пеленой окутывала разум, и он боролся с ней, зная, что она мешает ему ясно мыслить, делает его сердитым и раздражительным, не позволяет поддерживать умный разговор.

Усталость затягивала его, как трясина, притупляла ум и восприятие, от этого он становился не Джулиусом Леви, а стариком, который слишком плотно пообедал и хочет поспать. Всего лишь скучным стариком.

Нет, нельзя позволять уму блуждать, надо показать этим людям, что он все тот же Джулиус Леви. Он заводил разговор на какую-нибудь злободневную тему, старался высказывать такие же интересные суждения, как и раньше. Собеседники вели себя с ним вежливо и тактично, однако чутье подсказывало ему, что у него не получается удержать их внимание. Они натянуто улыбались и смотрели куда-то мимо него.

Тогда он делал вид, что занят едой, а сам размышлял, где дал слабину, почему его слова не достигли цели, и понимал: что-то изменилось в нем самом, ушло безвозвратно.

Гости болтали друг с другом, не интересуясь его мнением. Он сделал вывод, что это новое поколение такое: равнодушное и грубое. Глупцы.

А женщины, женщины как изменились! Манеры отвратительные, думают только о себе! И ведь даже не пытаются притворяться, что слушают, а сразу сбегают под каким-нибудь предлогом, например якобы желая потанцевать. Он больше не танцевал – сидел с какой-нибудь невыносимой старой матроной, сопровождающей молодую особу, не понимая, что он вообще здесь делает, такой нарядный, с цветком в петлице, вместо того чтобы пойти спать.

Он коротал время, размышляя об отношениях между окружающими. Вон та кудрявая девушка с красивыми ногами танцует с юношей, они любовники? И что они делают, когда остаются наедине? Холодна она с ним или мила? Он представлял их в минуты близости, и от этого у него по телу бежали мурашки – давно забытое приятное ощущение. Хотел бы он понаблюдать за этими двоими из-за штор.

Разум его блуждал, рисуя эту картину, добавляя то одну деталь, то другую, он начинал клевать носом, все виделось как в тумане, и вдруг над ухом раздавался чей-то голос:

– Добрый вечер, сэр Джулиус…

– Хм… А? Кто? Что? О, как поживаете? Рад видеть, – бормотал он, резко просыпаясь, а сам думал: «Да кто это, черт возьми?»

После нескончаемого вечера он возвращался в «Крийон», снимал корсет, отшвыривал одежду, ложился в прохладную уютную постель с грелкой у ног и думал, что сон – единственное удовольствие, что осталось в мире. Сон, а еще еда и питье. Строго следовать предписанной врачом диете у него не получалось, это требовало слишком больших усилий.

Еда была удовольствием, без которого он не мог обойтись.

Вскоре званые ужины и приемы стали интересовать его исключительно из-за блюд, которые предполагалось на них отведать. Люди вокруг казались бледными и безжизненными в сравнении с яствами на тарелке и вином в бокале. Еда приносила хоть какое-то удовлетворение.

Во время еды не нужно было разговаривать и производить на кого-то впечатление. От всех этих разговоров и стараний он слишком уставал. Он пристально следил за сменой блюд, едва слушая болтовню соседа, которая больше походила на жужжание мухи над ухом, и однажды не ответил гостю напротив, когда тот спросил его, почему франк упал в цене. Сейчас подадут что-то с густым соусом. Пахнет аппетитно, а на вкус наверняка еще лучше! Он попросил у официанта еще соуса и принялся смешивать его с мясом, орудуя вилкой.

– Франк упал в цене, друг мой, – начал он, отправляя кусок мяса в рот. – Из-за… потому что…

Он умолк, задумавшись, а потом возобновил пространное и путаное объяснение, но собеседник уже разговаривал с какой-то женщиной. Джулиус Леви положил вилку и оглядел стол, ища, куда официант поставил соус. По телу разливалась приятная сытость – единственное ощущение, которое теперь было для него важным. Затем он подавил отрыжку и потянулся за бокалом. Пригубив вино, он заметил, что на него смотрит молодая женщина: хорошенькая, белокурая. Он улыбнулся ей, приподняв брови. Он с ней потом поговорит. Миленькая, его тип. Женщины по-прежнему заглядываются на него. Они знают… Он продолжал улыбаться, представляя, что могло бы произойти между ними. Он покажет ей кое-что, с ним она почувствует себя живой.

Он поднял бокал, кивнул ей и, оглянувшись, поискал глазами официанта.

– Принесите еще соуса.

Меж тем девушка спрашивала у своего спутника:

– Кто этот старый еврей, который ест с такой жадностью? Уставился на меня зачем-то.

– Это Джулиус Леви – один из богатейших людей в мире. Говорят, невыносимый зануда.

– Смотри, – продолжала она. – У него соус по подбородку течет.

Джулиус слышал каждое их слово, сердце в груди будто бы сжала невидимая рука и ворочала им туда-сюда. Кровь ударила ему в голову, он покраснел до кончиков волос, но продолжал улыбаться, делая вид, что перемешивает еду на тарелке. Соус жег ему язык, глаза слезились. Он положил вилку и схватил кусок хлеба.

Неожиданно Джулиус почувствовал себя очень старым. Как же он устал!


Сначала Джулиус Леви намеревался устраивать в своем дворце приемы. Ему представлялись грандиозные ужины, огромные залы, заполненные гостями, а в центре всего этого великолепия он сам, мысленно улыбающийся от сознания, что ему все завидуют.

Теперь же он решил, что не хочет ничего этого, кое-что заставило его передумать. Подслушанный за ужином разговор, слова, не предназначавшиеся для его ушей, глубоко засели в голове. Забыть их никак не получалось. Он презирал этих людей, ненавидел за их пустые умишки, глупые и бессвязные мысли. Их бы несказанно обрадовал его провал. В ногах у него будут валяться, только чтобы попасть к нему в гости, а потом примутся злословить и хихикать у него за спиной. Нет уж, не доставит он им такого удовольствия! Он будет жить во дворце один, с прислугой, затворится от всего мира, и пусть только попробуют прорваться к нему!

Им останется только представлять внутреннее убранство дворца и то, как он живет в нем, словно император, купаясь в роскоши, недоступной простым смертным, – странная и загадочная персона, окруженная мистическим ореолом, вызывающая трепет и благоговение, возвысившаяся над человечеством, подобно божеству. И никто никогда не сможет приподнять эту завесу тайны.

И вот, когда дворец был готов, Джулиус перешел к такому образу жизни, который когда-то казался ему невозможным и непредставимым. Относясь ко всем с подозрением и не терпя критики, он закрылся в стенах своего удивительного особняка и вознамерился придерживаться полного уединения. Сначала оно казалось ему противоестественным и пугало своей новизной, но затем он стал относиться к нему как к убежищу и ширме, скрывающей его от любопытных и недоверчивых глаз публики, которую он к тому времени возненавидел.

Этот новый период жизни стал для него чем-то вроде спектакля, в котором он играл свою роль – главную и единственную.

Он был Джулиусом Леви, великим Джулиусом Леви, который решил затвориться от мира. Отныне и его занятия, и жизнь, которую он ведет в особняке, должны стать объектом непреходящего любопытства, неисчерпаемой темой обсуждений для всех, кто туда не допущен. Ему приятно было представлять их зависть. Будут рассказывать друг другу небылицы о его богатстве, плакаться на свою горемычную жизнь и неуверенность в завтрашнем дне.

Так теперь же можно позволить себе лениться! Не надо стонать под руками массажистки, мучиться в тесном корсете, соблюдать диету. Он может себя ни в чем не ограничивать, и никто об этом не узнает. И вообще, делать все, что заблагорассудится.

У него в руках сосредоточены все богатства мира, а обязательств никаких, поэтому он обладает большей свободой, чем кто-либо из ныне живущих. Он не зависит ни от кого и ни от чего! Мало кто может этим похвастаться. Пусть себе болтают, мол, он совсем распустился, махнул на себя рукой, преждевременно состарился и поглупел, доказать-то этого они не смогут!

Он всех оставил в дураках.

Джулиус полностью отдался во власть своего воображения. Постепенно в душу вкрался страх, что его богатство потеряет в цене – некие тайные силы наверняка замыслили лишить его состояния. В ход пущены все средства: его людей подкупают, воры роются в его бумагах. Доверять никому нельзя – слишком хорошо он знает этот мир. Даже слуги, возможно, подставные и только делают вид, что преданы ему, а сами терпеливо ждут своего часа. Он начал методично урезать расходы. До минимума сократил количество прислуги, сам просматривал все счета, знал, на что был потрачен каждый сантим. Лично проверял оплату каждого товара. Дело это представлялось ему чрезвычайно интересным – он будто вернулся в те времена, когда много работал.

Он-то знал толк в таких вещах.

– Что это? – спрашивал он, постукивая по счету карандашом. – Почему все белье отправляют прачке? Неужели нельзя стирать его здесь? Разве от меня было распоряжение так часто менять постельное белье? Пусть реже меняют.

Потом, нахмурившись, разводил руками:

– Столько франков в неделю за хворост – это неслыханно! У нас же Булонский лес под боком. Что, садовник не может сам хворосту набрать? Если так пойдет и дальше, платить нечем будет.

Он ходил по дому, заглядывал в замочные скважины, подслушивал на лестницах, без предупреждения врывался на кухню, ожидая, что прислуга сплетничает о нем. Его ненавидели и боялись, но ему было все равно. Да пусть хоть все уходят – меньше жалованья платить.

Его необычайно раздражало укрепление франка. Его люди так хорошо играли на разнице курса. Это же его любимая игра – выгода задаром.

Если не считать наблюдения за тем, как ведется хозяйство в доме, Джулиус Леви в основном жил в мире фантазий. Компанию ему составляли только собственные мысли, отчего у него появилась привычка разговаривать с самим собой. Мысли его устремлялись то в одном направлении, то в другом, темы размышлений пересекались, в основном перенося его на шестьдесят или даже больше лет назад. Он никак не мог смириться с мыслью, что он старше Жана Блансара, что Полю Леви перед смертью было на тридцать с лишним лет меньше, чем ему. Этот факт его озадачивал, вносил путаницу в воспоминания.

Он отчетливо видел, как он, десятилетний мальчик в коротком пальтишке и деревянных башмаках, топает по мощеным улицам к мосту через Сену. Воспоминания о ранних годах жизни были такими явственными – будто с какой-то части его разума спала некая завеса, и теперь те картинки являлись ему в ярких красках. Все, что было после, виделось размытым. Ему снова хотелось слушать музыку, хотелось унестись далеко в мечтах.

Иногда ему слышался шепот, в котором угадывалось эхо красивого и мягкого голоса, и в памяти вставало лицо молодого раввина, поющего о заветном городе.

Однажды Джулиус велел подать автомобиль, давно стоявший в гараже без дела, и отвезти его в синагогу. Теперь это был не простой храм из детства, а Большая синагога на рю де ла Виктуар[332], которую посещали богатые евреи, одетые в меха. Службу вел пожилой раввин с сильным и ясным голосом. На хорах играли скрипки и арфы, да, звучали они великолепно, но той прекрасной мелодии, что птицей взмывала ввысь, не было.

Джулиус вернулся домой разочарованный, утомленный. Вера утратила для него значение, она не дала ему ничего. Вновь ему приходится надеяться только на себя в поисках высшего смысла. Нет, он больше не пойдет ни в синагогу, ни куда-либо еще. Париж в тот день оставил у него безрадостное впечатление, ему захотелось вновь замкнуться в себе, отгородиться от мира. Слишком долго он не был на людях. В тот вечер он увидел себя в зеркале таким, каким был на самом деле. В минуту просветления усталость отступила, он отвлекся от еды и питья и увидел обрюзгшее лицо, расплывшиеся губы, темные мешки под глазами, сутулые плечи и трясущиеся руки. Перед его мысленным взором пронеслись детство, юность, зрелые годы, борьба за место под солнцем, триумф и ослепительный взлет. Он видел в зеркале безобразного старика и понимал, что вся его жизнь ничего не значила и нет у него ни достижений, ни побед, ни красоты; что Джулиус Леви – это всего лишь имя, которое уже исчезло и растворилось высоко в небе. Оно не существовало до него, не будет существовать и после. Так неужели же нет ни продолжения жизни, ни будущего, ни сокровища, скрытого среди звезд? Существует ли вообще Бог, и человек, и этот мир?!


Дом в Нёйи походил на дворец, который в далеком прошлом возвел сумасшедший император или какой-нибудь нелюдимый вавилонский царь. Мраморные колонны, каменные ступени, окна с цветными витражами… На крыше в причудливых позах застыли горгульи, в саду расположились каменные сатиры и танцующие фавны.

На террасе бил фонтан – прохладная струя шумно взмывала ввысь, а по лужайкам с шелковистой упругой травой расхаживал павлин. Иногда он подходил к фонтану напиться и подставлял солнцу великолепный хвост. Затем поджимал одну ногу и принимался клювом чистить перья, косясь на огромный птичий вольер в западном крыле террасы, откуда непрерывно доносились свист и пение сотен птиц. С фиолетовыми, синими и золотыми переливами павлиньего хвоста соперничали по красоте пышно цветущие розовые клумбы и ослепительный багрянец густых кустарников.

Среди всего этого великолепия белел, словно мавзолей, монументальный особняк с башенками, колоннами и высокими окнами, закрытыми ставнями и решетками.

Особняк и сад окружала высокая стена, за которой простирался Булонский лес с дорогой, ведущей к воротам и далее – к авеню Мадрид[333].

Дом был похож на огромный музей. На эту мысль наводил и большой мраморный зал с галереей и скульптурами, и баснословно дорогие панно и картины на высоких стенах, и ценнейший фарфор в шкафах.

Недоставало лишь музейного смотрителя на стуле у двери, цветного каталога и увешанного медалями ветерана, тяжело опирающегося на трость и монотонно читающего вслух названия экспонатов.

Однако здесь не было ни одного посетителя: ни американского туриста в очках, ни скучающей девочки-подростка из монастырской школы, только сами залы с закрытыми окнами, спертым и одновременно стылым воздухом, едва различимые в темноте стулья и прочие предметы мебели, застывшие рядом друг с другом, будто собеседники, притворяющиеся хорошими знакомцами. Они не знали солнечного света, помимо того, который проникал сквозь ставни в мрачные комнаты. Безмолвные дни и одинаковые вечера лишь изредка нарушались приходом хозяина. Он включал ужасное зарево электрического света и какое-то время с настороженным любопытством бродил среди своих сокровищ, не испытывая к ним истинного интереса, но точно помня стоимость вон той картины и вот этого стула.

Похоже, эти редкие визиты приносили Джулиусу какое-то особое, странное удовлетворение: он то улыбался, припоминая особо выгодную сделку, то оглядывал зал, насвистывая что-то себе под нос, касался пальцем холста, проводил рукой по фарфоровой вазе.

Затем он уходил, и залы с их сокровищами вновь погружались в забвение; звук его шагов на широких мраморных лестницах эхом отдавался от стен. Джулиус подходил к закрытому окну, выходящему на террасу, отодвигал щеколду, приоткрывал скрипучую ставню и какое-то время глядел на террасу и на кусты, пламенеющие яркими красками.

Если садовник с лейкой в руках шел к розовым клумбам, хозяин невольно прятался за ставней, что-то бормоча и прикрывая рот рукой. Затем принимался подглядывать за рабочим, прикидывая, сколько тот трудится и не зря ли получает жалование. Он мог долго простоять так, неотрывно наблюдая за тем, как садовник наклоняется, разгибается, ставит на землю ведро, берется за грабли.

Вот садовник отошел от клумбы и снова скрылся за домом, хозяин пробудился от оцепенения и тихонько пошел в комнатку в конце длинного коридора, душную и неприбранную, наполненную тем специфическим резким запахом еды, которым неизбежно пропитывается жилище одинокого человека. Окна там были плотно закрыты; в комнате было невыносимо жарко, хотя огонь в очаге едва теплился. К очагу было придвинуто кожаное кресло, а к нему – накрытый сукном столик с подносом, на котором стояли тарелка с колбасой, наполовину съеденным куском сыра и багетом и бутылка красного вина. Частично запах еды шел от подноса, частично от птичьей клетки на стене – там на жердочке сидела канарейка и клевала зерно из опрокинутой кормушки.

Хозяин сел к столику и отрезал себе чесночной колбасы, потому что проголодался. Запихнув одной рукой в рот колбасу и сыр, другой он взял листок бумаги и карандаш и принялся испещрять его цифрами, припоминая, сколько платит садовнику. Крошки еды вываливались у него изо рта, задерживались на подбородке, в уголке рта прилип кусочек колбасы.

Что-то теплое и пушистое потерлось о его ногу. Он посмотрел вниз – кошка, перекормленная, ленивая. Она с мурлыканьем обхватила цепкими лапками его ноги, а потом неожиданно запрыгнула к нему на колени, улеглась и закрыла глаза.

Хозяин доел колбасу, достал из кармана смятую пачку с последней сигаретой. Он разломил ее пополам, сунул одну половинку в рот, а вторую положил обратно.

Кошка у него на коленях пошевелилась и, задрав лапу, начала почесываться; зуд передался хозяину, и тот принялся за компанию скрести ногтями под мышкой.

– Я от тебя блох нахватаю, мелкая паршивка, – сказал он.

Кошка мрачно посмотрела на него без малейшего страха. Это была крупная, тяжелая кошка, и от ее дыхания пахло рыбой.

Позже в дверь постучали. В комнату вошел толстый низкорослый паренек с ведром угля. Низкий лоб, маленькие круглые глазки и глупая, бессмысленная улыбка выдавали в пришедшем слабоумного. Волосы у него были густые и кудрявые.

Хозяин поднял взгляд от записей:

– Чего тебе, Густав?

Парнишка с глупым смешком поставил на пол ведро и, шаркая, направился к двери.

– Я же говорил тебе больше одного ведра в день не приносить, – полетел ему вслед властный голос. – Не знаешь, сколько уголь стоит? Разорить меня хочешь?

Густав непонимающе заморгал.

– Подойди, – велел хозяин.

Глупо открыв рот, парень встал перед ним, и тот отвесил ему одну за другой две пощечины. После первой Джулиус улыбнулся – ему понравилось ощущение от соприкосновения ладони с кожей и то, как ожгло от пощечины руку, и он ударил еще раз, а потом крикнул:

– Убирайся! Пшел вон!

Парень, громко всхлипывая и спотыкаясь, вышел из комнаты. От этой сценки у хозяина снова разыгрался аппетит, он отрезал еще колбасы и сыра, положил их в тарелку, засыпал хлебными крошками, а сверху залил вином. Получилось что-то вроде супа.

Покончив с едой, он расстегнул пуговицу на брюках, устроился в кресле поудобнее и достал из ведра засаленную газету. Она была недельной давности и порванная посередине, но Джулиус не обратил на это внимания: все новости казались ему одинаковыми. Он прочел все статьи до последней буковки, начиная с чьей-то речи в палате депутатов и заканчивая рекламой средства от мужского бессилия.

Постепенно его пальцы, держащие газету, разжались, подбородок упал на грудь, голова нелепо склонилась набок, рот широко открылся…

Джулиус проспал часа два, натужно дыша и похрапывая. Когда он проснулся, огонь в камине не горел, за окнами простиралась темнота. Сначала он испугался, сердце заколотилось в груди; он не понимал, где находится и почему. Один ли он? Что с ним? И где тот сон, и голос, и плач в ночи? Был ли это шепот флейты, растворившийся в воздухе? Вправду ли он слышал стук на крыше и эхо шагов, удаляющихся по коридору?

Джулиус застонал, ощупью нашел спички на столе. Когда слабый огонек осветил комнату, клетку с нахохлившейся канарейкой и спящую кошку, в мозгу Джулиуса будто щелкнул переключатель. Все хорошо, он дома. Просто приснилось что-то. Он успокоился, но стоило ему наклониться к камину, чтобы раздуть потухшие угли, как он ощутил в боку тупую боль, которая холодила сильнее, чем стылый воздух в комнате. Эта боль напомнила ему о давно угасших желаниях и позабытых чувствах. Во сне она его не тревожила, там он ступал по хорошо знакомой земле, которая была ему родной.


Вскоре после семьдесят второго дня рождения с Джулиусом Леви случился удар. Никто не знал, как это произошло, просто однажды днем его нашли лежащим ничком на террасе, рядом с дверью птичьего вольера. Наверное, слушал пение птиц, а потом ему внезапно стало плохо и он не успел позвать на помощь. Так сказал садовник, который его обнаружил.

Сначала садовник подумал, что хозяин мертв, но, когда подоспела помощь и грузное тело перенесли в гостиную, оказалось, что он еще дышит.

Слуги страшно перепугались, никто не знал, что делать. Вызвали врача, и как только он вошел в дом, слуги оправились от растерянности, сумятица уступила место слаженным действиям, у всех появилось ощущение, что после стольких безумных лет в доме наступает нормальная жизнь.

У постели больного днем и ночью дежурили сиделки. В уединенном, прежде не ухоженном особняке воцарилась бодрая, благотворная для здоровья атмосфера – он будто бы неожиданно превратился в госпиталь с энергичным и умелым персоналом. Окна, которые так долго простояли закрытыми, теперь были широко распахнуты; безжизненные доселе комнаты наполнились теплым июньским солнцем, ароматом цветов, пением птиц и далеким шумом Парижа.

Распростертый на постели Джулиус Леви ничего этого не чувствовал. Удар обездвижил его и лишил способности говорить. Долгие дни и ночи он лежал с закрытыми глазами и шумно, прерывисто дышал. Врачи не знали, сколько он еще так протянет. Может быть, несколько часов, а может – лет.

Раз он был еще жив, требовалось его мыть, кормить и ухаживать за ним, как за новорожденным; да он и в самом деле был беспомощен и слаб, как младенец.

Через три месяца после удара к Джулиусу Леви частично вернулось сознание.

Однажды сиделка заметила, что он открывает глаза, а некоторое время спустя пошевелил руками. Был ли это признак выздоровления, или же больной в последнем усилии цеплялся за жизнь, никто не знал. В таком состоянии он пробыл несколько дней. Он различал вокруг лица, улыбался сиделкам так, как улыбается младенец, благодарный за пищу, нежные прикосновения и уверенную заботу о его теле.

Это была высшая степень покоя, как будто бы всей прежней жизни не было и все вернулось к первоначальномусостоянию.

Как-то прекрасным летним днем его выкатили на кресле-каталке на террасу, чтобы он почувствовал на лице дуновение ветерка и поспал под теплыми лучами солнца. Однако он не спал – слишком интересовали его краски сада, запахи, звуки и движения вокруг. Глаза его непрестанно двигались из стороны в сторону, и наконец, устав от впечатлений, он застыл с обращенным в небо взглядом. Там плыли белые облака. Казалось, они так близко – бери и гладь эти создания, что так чудно́ скользят в голубой шири небес.

Они плыли прямо над головой, почти касаясь ресниц, – всего-то и надо ухватиться за лохматый край, и облака станут твоими, навеки будут принадлежать тебе.

Он ничего не понимал. В его глазах отразилось капризное недоумение, лицо сморщилось в извечной гримасе, которая бывает и у младенца, и у хмурого старичка, а откуда-то из глубин его существа вырвался протяжный горестный крик, старое как мир обращение земного к небесному: «Кто я? Откуда пришел? Куда иду?» Вдох ребенка и вздох старика.

Первый в жизни плач и последний в жизни стон.

Он позвал облака, но они не спустились к нему, а уплыли, равнодушные и бесстрастные, будто их и не было; ветер унес их вдаль, как клубы белого дыма, возникшие из ниоткуда и исчезнувшие в никуда, подобно тому, как растворяется в воздухе парок от дыхания.

Последним его побуждением было протянуть руки к небу.

Париж, январь –
Бодинник, ноябрь, 1931

ТРАКТИР «ЯМАЙКА» ДАФНА ДЮ МОРЬЕ

1

Был конец ноября. День выдался холодный, серый. За ночь погода резко изменилась. Подул сильный ветер, нагнал свинцовые тучи. Посыпал колючий, ледяной дождь. И хотя было только начало третьего, ранние зимние сумерки уже начали спускаться на холмы. Вершины их заволокло туманом. К четырем часам, похоже, совсем стемнеет. Несмотря на плотно закрытые окна, в карету проникал сырой холодный воздух. Сиденья стали влажными – капельки дождя, видимо, просачивались через щель в крыше. Они расползались по кожаной обивке фиолетово-чернильными кляксами. На поворотах неистовые порывы ветра сотрясали карету. А на подъемах дуло с такой силой, что карета вздрагивала и раскачивалась на высоких колесах, как пьяная.

Съежившийся от холода кучер тщетно пытался укрыться от непогоды, кутаясь в пальто и пряча голову в воротник. Понурые лошади нехотя повиновались ему. Окоченевшей рукой он время от времени взмахивал кнутом. Но они словно не замечали ударов, вконец исхлестанные ветром и дождем.

На рытвинах и ухабах колеса кареты скрипели и стонали. Брызги жидкой грязи все сильнее залепляли окна. Пассажиры жались друг к другу, пытаясь согреться, и дружно вскрикивали, когда карета накренялась особенно сильно.

Подсевший в Труро пожилой мужчина беспрестанно жаловался на тряску. Вдруг он в ярости вскочил со своего места и, дернув за шнур, с треском открыл окно.

Внутрь сразу хлынул дождь, изрядно обдав и его самого, и попутчиков. Высунув голову из окна, он принялся кричать на кучера высоким раздраженным голосом, называя его негодяем и убийцей. Он орал, что им не добраться до Бодмина живыми, если тот будет продолжать мчать их с такой бешеной скоростью – они и так уже еле дышат. А что до него самого, то уж он-то никогда больше и не сядет в карету.

Неизвестно, слышал ли его кучер. Скорее всего, слова относило ветром назад. Во всяком случае, старик закрыл окно, успев основательно напустить холоду. Потом он уселся в углу, укутал колени пледом и принялся бормотать что-то себе под нос.

Его соседка, общительная румяная женщина в синей накидке, сочувственно глубоко вздохнув и подмигнув сидящим рядом, кивнула головой в сторону старика и сказала по крайней мере в двадцатый раз, что более мерзкого вечера она не припоминает. А она уж всякого повидала. Погода и впрямь отвратительная – настоящая зима, и все тут. Затем, порывшись в высокой корзине, она извлекла оттуда большой кусок пирога и с чувством вонзила в него крепкие белые зубы.

Мэри Йеллан сидела в противоположном углу. Холодные капли то и дело падали ей на плечо, и она нетерпеливым жестом смахивала их.

Подперев подбородок рукой, девушка неотрывно смотрела в заляпанное грязью окно, тщетно надеясь, что луч солнца пробьется сквозь тяжелую завесу ненастья и хоть на мгновение, как проблеск надежды, покажется краешек голубого неба – того, что сияло над ней еще вчера, когда она покидала оставшийся теперь далеко позади Хелфорд.

Хотя от родных мест, где она прожила все свои двадцать три года, ее отделяло немногим более сорока миль, от зарядившего дождя и злого ветра надежда померкла в душе Мэри, и мужество, которое поддерживало ее все время, пока долго и мучительно болела, а потом умерла ее мать, стало покидать ее.

Вокруг были чужие места, и уже одно это удручало. Все, что она могла разглядеть через мутное окно кареты, было так мало похоже на тот мир, что остался позади. Какими далекими казались теперь исчезнувшие из виду, быть может навсегда, прозрачные и чистые воды Хелфорда, зеленые долины и холмы, белые домики, стоявшие один подле другого у реки. В Хелфорде дожди шли ласковые, капли тихо постукивали по густой листве деревьев и терялись в сочной траве. Потом, соединившись в ручейки и речушки, они вливались в широкую реку. А напоенная дождем земля благодарно одаривала яркими цветами.

Здесь же дождь хлестал немилосердно. Он барабанил по окнам кареты, разливался лужами на затвердевшей, бесплодной почве. И деревья тут не росли.

На пути встретились от силы два, да и те стояли на голом месте, открытом всем ветрам. Ветви их засохли, а древние стволы, погнутые и искореженные бурями, совсем почернели от времени и гроз. И даже если дыхание весны касалось их, почки не раскрывались, словно боясь, что поздние заморозки погубят молодые листочки. Кругом – ни зеленых лужков, ни густых кустов, образующих живую изгородь, – только камни, черный вереск да чахлый ракитник. "Здесь, верно, никогда не бывает мягкой погоды, – думала Мэри, – либо такая вот угрюмая зима, либо испепеляющий зной, от которого негде укрыться, а трава жухнет уже в мае". И местность-то была мрачной, как эта погода, да и люди, что встречались по дороге и в деревнях, мимо которых они проезжали, казалось, были под стать окружающей природе.

В Хелстоне, где она впервые в жизни села в почтовую карету, все было родным. Сколько воспоминаний детства связано с этим городом! Каждую неделю они с отцом, бывало, ездили на базар, а потом, когда его не стало, мать мужественно взвалила на свои плечи все заботы по хозяйству. И в жару и в холод вдвоем возили они на телеге кур, яйца, масло, как прежде это делал отец. Мать правила лошадью, а Мэри сидела рядом, обняв огромную корзину, за которой ее едва было видно, опершись подбородком на ручку.

В Хелстоне к ним относились по-доброму. Семью Йелланов знали в городе и уважали, ибо после смерти мужа вдова стойко переносила все тяготы жизни.

Немногие женщины стали бы жить в одиночестве, как она, растить ребенка и вести хозяйство на ферме, даже не помышляя о новом замужестве. В Мэнэкане жил один фермер, который собрался было сделать ей предложение, но не осмелился. Был еще другой, что жил вверх по реке, в Гвике. Но по ее глазам оба видели, что она не пойдет ни за одного из них, потому что духом и телом по-прежнему была верна покойному.

Нелегкий труд на ферме в конце концов сказался на здоровье матери, совсем себя не щадившей. Хотя она привыкла работать без передышки и все семнадцать лет своего вдовства постоянно подстегивала себя, ноша все-таки оказалась слишком тяжела. Сердце ее в конце концов не выдержало, и она слегла.

Накопленные запасы постепенно истощились, а тут наступали суровые времена: как ей сказали в Хелстоне, все шло за бесценок и денег было взять неоткуда. К северу было то же самое, на фермеров надвигалась нужда. Да еще какой-то мор поразил их края, начался падеж скота. Никто не ведал, откуда взялась эта напасть, и не было от нее спасения. Болезнь пришла как запоздалый мороз, который вдруг нагрянет в новолуние и также неожиданно отступит, словно его и не было, успев, однако, причинить немало зла. Для Мэри и ее матери настали черные дни. На их глазах цыплята и утята, за которыми они заботливо ухаживали, вдруг начали болеть и дохнуть. Потом прямо на лугу пал теленок. Больше же всего было жаль старую кобылу, верно служившую им двадцать лет. Сидя на ее крепкой спине, Мэри и выучилась ездить верхом. Кобыла околела однажды утром прямо в конюшне, преданно уткнувшись мордой в колени девушки. В саду под яблоней вырыли яму для могилы, и когда лошадь закопали, обе женщины поняли, что никогда больше не доведется им ездить в Хелстон в базарный день. Мать, повернувшись к Мэри, сказала:

– Что-то ушло из меня вместе с беднягой Нелл в могилу. Не знаю, моя ли вера или что другое, но только на сердце у меня такая усталость… Долго я уж не протяну.

Она ушла в дом и села там на кухне, бледная как полотно, постаревшая сразу лет на десять. На предложение Мэри сходить за доктором она безразлично пожала плечами.

– Опоздали мы с этим, детка, на целых семнадцать лет… – И тихо заплакала, она, никогда не плакавшая дотоле.

Мэри все же отправилась в Могэн за старым доктором, который в свое время помог ее появлению на свет. Назад они ехали в его двуколке. Оборотясь к ней, доктор покачал головой и произнес:

– Ну, что тебе сказать, Мэри. Матушка твоя после смерти мужа совсем не давала отдыха ни душе, ни телу своему. Вот и надорвалась. Плохи дела, да и времена нынче плохие.

По извилистой дороге они подъехали к их дому, стоявшему на краю деревни. Навстречу уже спешила соседка с дурной вестью.

– Твоей матери хуже! – воскликнула она. – Только что она было вышла на порог бледная как смерть, глянула куда-то перед собой, потом вся затряслась и упала наземь. Миссис Хоблин и Вилли Серл подняли бедняжку и отнесли в дом. Говорят, она лежит и глаз не открывает.

Доктор решительно оттеснил от дверей собравшихся поглазеть соседей.

Вместе с Серлом они подняли неподвижно лежавшую на полу женщину и отнесли наверх в спальню.

– Это удар, – сказал доктор, – но она дышит. И пульс ровный.

Случилось то, чего я боялся, – что она надломится вот так неожиданно.

Почему это произошло именно сейчас, после стольких лет, известно одному Господу и ей самой. Что ж, Мэри, настало время показать, что ты достойная дочь своих родителей. Теперь ты одна можешь ей помочь.

Все шесть долгих месяцев этой первой и последней в жизни матери болезни Мэри ухаживала за ней. Но никакие старания ни дочери, ни доктора не смогли ей помочь. Она больше не хотела бороться за жизнь.

Казалось, она жаждала избавления и молча молилась, чтобы оно пришло поскорее. Мэри она сказала:

– Я не хочу, чтобы тебе пришлось трудиться, как мне. Такая жизнь изматывает и тело и душу. Когда меня не станет, тебе незачем больше оставаться в Хелфорде. Лучше всего тебе уехать в Бодмин к тете Пейшнс.

Напрасно пыталась Мэри убедить мать, что та не умрет. Мысль о смерти не выходила у нее из головы. Тут ничего нельзя было поделать.

– Я не хочу покидать ферму, мама, – уверяла дочь. – Здесь я родилась, и отец мой и ты тоже из Хелфорда. Место Йелланов здесь. Я не боюсь бедности и того, что хозяйство разваливается. Ты тут работала семнадцать лет, почему же я не смогу? Я сильная, могу работать не хуже мужчины, ты же знаешь.

– Это не жизнь для девушки, – возражала мать. – Я работала все эти годы ради твоего отца и ради тебя. Когда женщина трудится для своих близких – это дает ей душевный покои и удовлетворение. Другое дело – работать для себя одной. В этом нет никакой радости.

– В городе мне делать нечего, – заявила Мэри. – Я выросла здесь, у реки, и другой жизни не хочу. Города мне хватает и при поездках в Хелстон.

Мне лучше здесь, в саду с нашими цыплятами, старой хрюшкой и лодкой на речке. А что стала бы я делать в Бодмине у тети Пейшнс?

– Девушка не может жить одна, Мэри. Так легко или умом тронуться, или в беду попасть. Так всегда бывает. Разве ты забыла бедняжку Сью, что бродила по кладбищу в полнолуние и все звала возлюбленного, которого у нее никогда не было? А еще до того, как ты родилась, была одна девушка, которая осталась сиротой в шестнадцать лет. Так она сбежала в Фалмут и стала путаться с матросами. Не знать нам с отцом покоя на том свете, если ты не будешь пристроена. Тебе наверняка понравится тетя Пейшнс, она всегда любила шутки да забавы, а уж сердцем – сама доброта. Помнишь, как она приезжала сюда лет двенадцать назад? На ней была шляпка с ленточками и шелковая нижняя юбка с оборками. А в Треловорене работал парень, которому она очень приглянулась, но она и смотреть в его сторону не пожелала…

Да, Мэри помнила тетушку Пейшнс. Ее кудряшки надо лбом и большие голубые глаза. И то, как она заливалась смехом и весело щебетала, и как, подобрав юбку, на цыпочках пробиралась через грязь по двору. Она была похожа на сказочную фею.

– Что за человек твой дядя Джошуа, не могу сказать, – продолжала мать. – Его я никогда не видела и не знаю никого, кто был бы с ним знаком.

Но когда твоя тетушка вышла за него замуж, то написала совершенно несуразное письмо, такую чепуху, ну совсем как девчонка, а ей было уж за тридцать.

– Да я для них просто деревенщина, – твердила Мэри. – И приятными манерами не отличаюсь, да и говорить им со мной будет не о чем.

– Они полюбят тебя такую, как ты есть, а не за ужимки или светские манеры. Дитя мое, обещай, когда меня не станет, ты напишешь тете Пейшнс и сообщишь, что моим последним и самым большим желанием было, чтобы ты поехала к ней.

– Обещаю, – сказала Мэри, и сердце ее сжала тоска. С тревогой думала она о надвигавшихся переменах, о том, что придется скоро расстаться со всем дорогим и близким; даже родной земли, той, что могла бы поддержать и в горе и в беде, уже не будет под ногами.

Мать слабела, с каждым днем силы покидали ее. Она протянула еще немного. Пришло время сбора урожая, созрели фрукты, пожелтели и начали опадать листья. Когда же по утрам на землю стали опускаться туманы и трава покрывалась инеем, а потоки вздувшейся реки устремлялись к разыгравшемуся морю и волны обрушились на узкие берега Хелфорда, мать однажды начала метаться в постели, перебирая руками простынь. Она не узнавала Мэри, называла дочь именем покойного мужа и что-то говорила о давно минувшем и о людях, которых ее дочь никогда не знала. Три дня прошли так, в бреду, а на четвертый она отошла.

На глазах Мэри их добро, все, к чему она привыкла, чем жила, стало переходить в чужие руки. Скотину отправили на базар в Хелстон. Мебель раскупили всю до последнего стула. Их дом приглянулся какому-то незнакомцу из Коверэка, и тот купил его. С трубкой в зубах расхаживал он по двору, отдавая распоряжения, громко рассуждая, где что переделать, какие деревья срубить, чтобы не портили вида. А Мэри, складывая свои скромные пожитки в отцовский дорожный сундучок, наблюдала за ним из окна и молча кляла его.

Этот чужак из Коверэка заставил ее почувствовать себя посторонней в собственном доме. По его глазам было видно, что он ждет не дождется ее отъезда. Она думала о том же: поскорее покончить со всеми делами и убраться отсюда навсегда.

Мэри еще раз перечитала письмо от тети, написанное неразборчивым почерком на дешевой бумаге. В нем говорилось, что тетя потрясена горем, постигшим ее племянницу, и что она не имела понятия о болезни сестры – ведь так много лет прошло с тех пор, как она побывала в Хелфорде. Дальше она писала: "В нашей жизни многое изменилось, но ты об этом не могла знать.

Теперь я живу не в Бодмине, а почти в двенадцати милях от него, в сторону Лонстона. Это дикое и глухое место, и, если ты приедешь к нам, я буду рада твоему обществу, особенно в зимнее время. Я спросила твоего дядю, и он сказал, что не будет возражать, если только ты тихая и не болтливая и станешь помогать, когда понадобится. Но он не сможет давать тебе денег или кормить даром, как ты понимаешь. В обмен на жилье и еду – он рассчитывает на твою помощь в баре. Дело в том, что твой дядя – хозяин трактира "Ямайка''".

Сложив письмо, Мэри сунула его в сундучок. Странно было получить такое послание от той улыбчивой тетушки Пейшнс, которую она помнила. Равнодушное, ничего не значащее письмо, без единого слова утешения, без заверений, лишь предупреждавшее, что племянница не должна просить денег. Тетя Пейшнс, с ее шелковой нижней юбкой и деликатными манерами – жена владельца трактира!

Мэри подумала, что было нечто такое, о чем ее мать не знала. Как сильно отличалось это письмо от того, что было написано десять лет назад счастливой новобрачной!

Однако Мэри пообещала матери и не могла отказаться от данного слова.

Дом их был продан; она не могла больше здесь оставаться. Как бы ее ни приняли, тетя была родной сестрой матери, и об этом нельзя было забывать.

Старая жизнь осталась позади – и милая сердцу, такая родная ферма, и сверкающие воды Хелфорда. Впереди лежало ее будущее – трактир "Ямайка".

***
Так Мэри Йеллан оказалась в карете, которая, скрипя и покачиваясь на ухабах, увозила ее все дальше на север. Первым городом на их пути был Труро, что в устье реки Фэл. Ее поразило множество домов с остроконечными крышами и шпилями, широкие мощеные улицы, по-южному ясное небо. Люди встречали их улыбками и приветливо махали вслед.

Но когда город и долина остались позади, небо заволокло тучами. По обе стороны дороги теперь лежала мрачная невозделанная земля. Деревни по пути попадались все реже. Люди по большей части глядели хмуро. Деревьев почти не было видно, а уж вечнозеленых живых изгородей – и подавно. Потом поднялся ветер и пошел хлестать дождь. Карета с грохотом въехала в Бодмин, серый и мрачный, как и окружавшие его холмы. Пассажиры принялись собирать вещи. Все, кроме Мэри, которая оставалась сидеть в своем углу.

Кучер заглянул в окно кареты, по лицу его текли струйки дождя.

– А вы направляетесь в Лонстон? – спросил он. – В такой вечер ехать через болота небезопасно. Знаете, вы могли бы заночевать в Бодмине, а утром отправимся дальше. Вы будете в карете одна.

– Меня ждут друзья, а поездка меня не пугает. И мне не надо в Лонстон, я сойду у трактира "Ямайка", – сказала Мэри.

Кучер озадаченно взглянул на нее.

– У "Ямайки"? – переспросил он. – А что вам там делать? Это не место для девушки. Вы, верно, что-то путаете. – И он стал пристально разглядывать Мэри, словно не веря собственным ушам.

– О, я слыхала, что это довольно уединенное место, – заметила она, – – но ведь и сама я не городская, а родом из небольшого местечка на берегу Хелфорда. У нас там всегда тихо, зимой и летом, но я никогда не чувствовала себя одинокой.

– Да я ничего такого и не говорил про одиночество, – отвечал кучер.

– Может, как вы есть не здешняя, то и не поняли, о чем я. Вовсе не о двадцати с лишком милях по болотам, хотя и это напугало бы многих. Эй, миссис, можно вас на минутку. – Он повернулся и окликнул женщину у гостиницы "Ройэл". Она зажигала фонарь у подъезда, так как уже почти стемнело. – Растолкуйте вы этой молодой особе. Мне сказали, что она едет до Лонстона, а она просит ссадить ее у "Ямайки".

Женщина спустилась со ступенек и заглянула в карету.

– Это дикое, неуютное место, – сказала она, – и если вы ищете работу, то на тамошних фермах ничего не найдете. Они там, на болотах, не любят чужих. Здесь, в Бодмине, можно устроиться гораздо лучше.

Мэри улыбнулась.

– Не беспокойтесь обо мне, – сказала она. – Я еду к родственникам.

Мой дядя – хозяин трактира "Ямайка".

Последовало долгое молчание. Даже при тусклом свете фонаря Мэри заметила, что оба с изумлением смотрят на нее. От волнения она вдруг похолодела; ей захотелось, чтобы женщина успокоила ее, но та молча отступила.

– Извините, – наконец выговорила она. – Это, конечно, не мое дело.

Доброй ночи.

Кучер, густо покраснев, принялся насвистывать, как бывает с человеком, попавшим в неловкое положение и не знающим, как из него выпутаться.

Поддавшись внезапному порыву, Мэри высунулась из кареты и коснулась его руки.

– Скажите же мне, – промолвила она. – Я не обижусь, что бы мне ни пришлось услышать. Моего дядю здесь не любят? Что-то тут неладно?

Вид у кучера был очень смущенный. Глядя в сторону, он отрывисто произнес:

– У "Ямайки" дурная слава, всякое про нее рассказывают. Ну, в общем, понимаете… Но я ничего такого сказать не хочу. Может, это все и не правда.

– Что рассказывают? – спросила Мэри. – Вы хотите сказать, что там собираются пьяницы? Мой дядя связался с дурной компанией?

Однако кучер не поддавался.

– Не хочу лезть в это дело, – твердил он. – Ничего не знаю. Просто народ болтает всякое. Приличные люди в "Ямайку" больше не заглядывают. Вот вам и все. Прежде мы, бывало, останавливались там напоить и накормить лошадей. Да и сами заходили перекусить и хлебнуть пивка. Теперь же нет. Мы гоним лошадей мимо, покуда не доберемся до трактира "У пяти дорог", да и там особо не засиживаемся.

– Почему все-таки люди не хотят бывать там? Что за причина? – настаивала Мэри.

Он ответил не сразу, словно подыскивая слова.

– Боятся, – сказал он наконец, покачав головой. И не добавил больше ни слова. Видно, чувствовал, что был слишком резок, и ему стало жаль девушку. Немного погодя он снова заглянул в окно кареты и обратился к ней:

– А не выпить ли вам чашечку чая, прежде чем двинемся дальше? Путь далекий, а на болотах холодно.

Мэри покачала головой. У нее пропало всякое желание есть. И хотя чашка чая согрела бы ее, не хотелось выбираться из кареты и идти в "Ройэл" из страха, что та женщина станет глазеть на нее, а посетители шушукаться. К тому же внутренний голос трусливо нашептывал: "Останься в Бодмине, останься в Бодмине", и она чувствовала, что может поддаться уговору, оказавшись под кровом гостиницы. А ведь она обещала матери поехать к тетушке Пейшнс, и ей никак нельзя нарушить данное слово.

– Тогда нам лучше поскорей отправиться в путь, – сказал кучер. – Вы одна, и путешествуете в такую пору. Вот вам еще плед – укутать колени. Как только поднимемся на холм и выедем из Бодмина, я буду гнать лошадей вовсю. В такую ночь, да по такой дороге… Я не успокоюсь, пока не доберусь до своей постели в Лонстоне. Мало среди нас найдется охотников ездить через пустошь в зимнее время, да еще в такую пакостную погоду.

Он захлопнул дверцу и взобрался на свое сиденье. Карета загромыхала вниз по освещенной фонарями улице мимо крепких, надежных домов. Не много прохожих встретилось им. Согнувшись от ветра и дождя, все спешили к домашнему очагу. Было время ужина. Сквозь щели закрытых ставен пробивался мягкий свет. В каждом доме камин, должно быть, уже зажжен, накрыт стол, вокруг него сидят хозяйка и дети, а хозяин греет руки у весело потрескивающего огня. Мэри вспомнилась ее попутчица – та улыбчивая деревенская женщина с румянцем во всю щеку и натруженными руками; она, наверное, тоже сидит сейчас за столом со своими детьми. Как спокойно становилось на душе от ее грудного голоса! И Мэри принялась мечтать, как она сошла бы вместе с ней и попросила взять ее с собой. Та, конечно же, не отказала бы. Улыбнулась в ответ и предложила дружескую руку и кров. И Мэри стала бы прислуживать этой доброй женщине, привязалась к ней, стала делить с ней заботы, познакомилась бы с ее близкими.

Лошади тянули теперь карету вверх по крутому склону холма. Они выезжали из Бодмина, и, глядя через заднее окно, Мэри видела, как быстро, один за другим, исчезают из виду городские огни. Вот мигнул и пропал последний.

Теперь вокруг не было ничего – лишь ветер и дождь, а ехать через эту пустынную местность оставалось еще добрых двенадцать миль пути. И ей подумалось: не так ли одинок корабль, покинувший тихую гавань? Нет, ни одно судно не может быть таким одиноким, даже если штормовой ветер рвет снасти и волны с грохотом обрушиваются на палубу…

В карете стало совсем темно: через щель в крыше задувал ветер, светильник вовсю раскачивало, и унылое желтое пламя металось в опасной близости от кожаных сидений. Мэри решила, что лучше его загасить. Она, съежившись, сидела в углу. Оказывается, раньше она не ведала, сколько недоброго таит в себе одиночество. Карету сильно трясло. Весь день качка словно баюкала девушку, сейчас же в скрипах и стонах кареты звучало что-то угрожающее. Теперь, когда холмы уже не защищали от ветра, он прямо-таки срывал с кареты крышу, а ливень все яростнее хлестал в окна. По обе стороны от дороги не было ни единого деревца, ни тропинки, ни селения, ни даже одинокого фермерского домика. На долгие мили, до самого горизонта, простиралась угрюмая, нехоженая, болотистая пустошь. Ни одно человеческое существо, думала Мэри, не может, живя на этой бесплодной земле, быть похожим на обычных людей. Даже дети, должно быть, рождаются здесь уродцами, как кусты чахлого ракитника, почерневшие и искореженные неистовыми ветрами, которые налетают то с востока, то с запада, то с юга, то с севера. И в головах-то у них, наверно, все перевернуто, жизнь среди топей, суровых скал и колючего вереска, растущего меж растрескавшихся камней, рождает недобрые мысли. И появляются они на свет от людей, привыкших вместо постели спать прямо под черным небом на голой земле. В них, верно, есть что-то от сатаны…

Дорога вилась по безмолвной и пустынной местности. Ни разу на их пути лучиком надежды не блеснул огонек. На протяжении всех двенадцати миль, что отделяли Бодмин от Лонстона, вообще, видимо, не было человеческого жилья, даже пастушьего шалаша, ничего, кроме зловещего заведения под названием "Ямайка".

Мэри потеряла всякое представление о времени и пространстве; ей казалось, что уже наступила полночь и они проехали не менее сотни миль.

Теперь ей уже не хотелось покидать кареты. Она к ней привыкла и чувствовала себя тут по крайней мере в безопасности. Какой бы кошмарной ни была эта нескончаемая поездка, ее все же защищали стены и пусть ветхая, протекавшая, но крыша. Да и присутствие кучера, которого можно окликнуть, как-то успокаивало. Наконец, как ей показалось, он быстрее погнал лошадей. Ветер доносил его покрикивания и понукания.

Дернув за шнур, Мэри распахнула окно. В лицо хлестнул ветер с дождем; она невольно отпрянула, зажмурившись на мгновение. Затем, тряхнув головой и отбросив волосы с лица, увидела, что карета на бешеной скорости взлетает на вершину холма. По обе стороны дороги сквозь дождь и пелену тумана зловеще чернела земля.

Впереди слева, в стороне от дороги, на самом верху возникло какое-то сооружение с высокими, едва различимыми в темноте, дымовыми трубами. Других домов поблизости не было. Если это и был трактир "Ямайка", то стоял он в гордом одиночестве, открытый всем ветрам. Мэри плотнее закуталась в плащ и затянула пояс. Кучер резко остановил лошадей. От их блестевших от пота крупов шел пар.

Кучер слез на землю и стащил вниз ее сундучок. Он явно торопился, все время пугливо поглядывая через плечо в сторону дома.

– Ну вот вы и приехали, – сказал он. – Ступайте туда через двор, постучите молотком в дверь, и вас впустят. А мне надо поторапливаться, иначе я не доберусь сегодня до Лонстона. – Через мгновение он был уже на козлах, держа в руках вожжи. Прикрикнув на лошадей, кучер торопливо подхлестнул их.

Карета покачнулась и загрохотала по дороге. Мгновение спустя она исчезла во тьме, как будто ее и не бывало.

Мэри осталась одна, с сундучком у ног. За спиной она услышала звук отодвигаемых засовов. Дверь темного дома широко распахнулась, и огромная фигура с покачивающимся в руке фонарем возникла на пороге.

– Кто там? – послышался громкий оклик. – Что вам здесь надо?

Девушка сделала шаг вперед, вглядываясь в стоявшего перед ней человека.

Свет, бивший прямо в глаза, слепил ее. Несколько раз качнув фонарем перед ее лицом, человек внезапно рассмеялся, схватил ее за руку и грубо затащил на крыльцо.

– Так вот это кто, – произнес он. – Значит, все-таки приехала? Я твой дядя Джосс Мерлин. Ну что ж, пожалуйте в "Ямайку".

Он втянул Мэри в дом и, вновь захохотав, захлопнул за собой дверь, а фонарь поставил на стол в прихожей. Теперь они могли разглядеть друг друга.

2

Джосс Мерлин оказался здоровенным детиной, почти семи футов ростом, с крутым изломом черных бровей и смуглой, как у цыгана, кожей. Густые темные пряди волос падали на глаза, свисали над ушами. С широкими плечами, длиннющими руками, достававшими почти до колен, и огромными увесистыми кулаками он, видимо, обладал недюжинной силой. На столь мощном теле голова казалась слишком маленькой и как бы уходила в плечи. Полусогнутая фигура, мохнатые черные брови и спутанные волосы делали его похожим на гориллу.

Однако в чертах его лица не было ничего обезьяньего. Длинный крючковатый нос, рот, прежде, видимо, хорошо очерченный, а теперь запавший, с опустившимися вниз уголками, большие темные глаза, еще довольно красивые, несмотря на морщины и склеротические прожилки вокруг них. А вот зубы сохранились – крепкие и очень белые. Когда он улыбался, они особенно резко выделялись на загорелом лице, делая его похожим на голодного волка. Казалось бы, как можно сравнивать улыбку человека с волчьим оскалом? Но у Джосса Мерлина была именно такая улыбка.

– Стало быть, ты и есть Мэри Йеллан, – сказал он наконец, наклонившись, чтобы лучше рассмотреть ее. – И ты столько проехала, чтобы поухаживать за своим дядюшкой Джоссом. Это очень благородно с твоей стороны, – произнес он и снова разразился хохотом, который гулко прокатился по всему дому и резко стегнул по нервам измученной Мэри.

– А где же моя тетя Пейшнс? – спросила она, оглядывая плохо освещенную унылую прихожую с холодным каменным полом и узкой расшатанной лестницей, ведущей наверх. – Разве она не ждала меня?

– "Где моя тетя Пейшнс? – передразнил он ее. – Где моя дорогая тетушка, которая будет меня целовать, миловать и носиться со мной?" Тебе не терпится поскорее броситься к ней в объятия? А дядюшку Джосса поцеловать не желаешь?

Мэри невольно с отвращением отпрянула от него. Поцеловать этого человека? Он был либо ненормальный, либо просто пьян. А может быть, и то, и другое. Но она боялась разозлить его. Он заметил ее смятение и снова захохотал.

– Да нет же, – сказал он, – я не собираюсь трогать тебя, со мной ты в безопасности, как в монастыре. Мне никогда не нравились темноволосые женщины, милочка. И у меня есть дела поинтереснее, чем флиртовать с собственной племянницей.

Посмотрев на нее, он презрительно ухмыльнулся, как шут, уставший от собственных острот, и бросил взгляд на лестницу.

– Пейшнс, – взревел он, – какого черта ты там делаешь? Тут приехала девчонка и вся трясется от нетерпения увидеть тебя. Ее уже тошнит от моего вида.

Наверху завозились, послышалось восклицание, шарканье ног, заметался тусклый свет. По узкой лестнице со свечой в руке, загораживая ладонью глаза от пламени, спускалась женщина. Выцветший домашний чепец прикрывал свисавшие до плеч редкие, седые, спутанные волосы; концы их она, видимо, подвивала, но локоны не держались. У нее было осунувшееся лицо с обтянутыми тонкой кожей скулами, большие, словно вопрошающие о чем-то, глаза. Женщина нервно подергивала губами. На ней была поношенная юбка в полоску, прежде вишневая, а теперь вылинявшая до блекло-розового цвета, плечи прикрывала штопаная-перештопаная шаль. Желая, видно, как-то освежить свой наряд, она вдела в чепец новую ярко-красную ленту, которая никак не вязалась с ее внешностью и лишь сильнее подчеркивала пугающую бледность.

Мэри с изумлением и жалостью смотрела на нее. Неужели это бледное замученное существо, эта неряшливо одетая женщина, выглядевшая лет на двадцать старше своего возраста, и была той самой очаровательной тетей Пейшнс, предметом ее детских грез?

Спустившись, тетя подошла к Мэри, схватила ее руки и уставилась в лицо.

– Ты в самом деле приехала? – прошептала она. – Ты моя племянница Мэри Йеллан? Дитя моей покойной сестры?

Мэри молча кивнула, благодаря Бога за то, что мать не видит сестру в эту минуту.

– Дорогая тетя Пейшнс, – мягко произнесла она, – как я рада снова видеть вас. Ведь столько лет прошло с тех пор, как вы приезжали к нам в Хелфорд.

Тетя все не отпускала девушку, поглаживая ее, ощупывая одежду. Вдруг она прижалась к Мэри и, уткнувшись головой ей в плечо, громко, с отчаянным всхлипыванием зарыдала.

– Да прекрати ты! – проворчал ее муж. – Это называется приветствие?

Чего раскудахталась, дура ты эдакая? Не соображаешь, что ли, что девчонку нужно накормить? Ступай с ней на кухню и дай бекона и чего-нибудь выпить.

Нагнувшись, он поднял и взвалил на плечо сундучок Мэри с такой легкостью, словно он ничего не весил.

– Я отнесу это в ее комнату, – сказал он, – и если к моему возвращению на столе не будет чего-нибудь закусить, ты получишь от меня кое-что, из-за чего действительно придется поплакать. И ты тоже, если захочешь, – добавил он, придвинувшись лицом к Мэри и схватив ее за подбородок своей лапищей. – Ты ручная или кусаешься? – спросил он и, снова загоготав на весь дом, с грохотом стал взбираться по лестнице, держа сундучок на плече.

Тетя взяла себя в руки. Она через силу улыбнулась, пытаясь пригладить жиденькие развившиеся локоны жестом, который напомнил Мэри прежнюю Пейшнс.

Затем, нервно моргая и поджимая губы, она провела ее темным коридором на кухню, где горели три свечи, а в очаге еле тлел торф.

Манеры ее внезапно изменились.

– Ты не должна обижаться на дядю Джосса, – сказала она заискивающе.

Подобно жалобно поскуливающей собаке, приученной жестоким обращением повиноваться хозяину без звука, она, несмотря на пинки и брань, готова была, как тигрица, броситься на его защиту. – К дяде, знаешь ли, надо уметь подойти. Он своенравен, и не знающие его люди поначалу не понимают его. Но со дня нашей свадьбы и по сей день он был мне очень хорошим мужем.

Снуя взад и вперед по каменному полу, накрывая стол для ужина, извлекая из большого стенного шкафа хлеб, сыр и топленое сало, она лепетала без умолку. Мэри же, подсев поближе к огню, тщетно пыталась согреть окоченевшие руки.

В кухне стоял чад. Струйки дыма поднимались к потолку, заползали во все углы и щели, сизым облаком висели в воздухе. Дым разъедал глаза, лез в нос и рот.

– Вот увидишь, ты скоро привыкнешь к дяде Джоссу, и он тебе понравится, – говорила тетя. – Он прекрасный и очень смелый человек. Его хорошо знают в округе и весьма уважают. Никто не скажет дурного слова о Джоссе Мерлине. Иногда у нас собирается много народу. Не всегда тут тихо, как сейчас. Это, знаешь ли, довольно бойкая дорога. Кареты проезжают мимо каждый день. А господа очень вежливы с нами, очень… Только вчера здесь побывал наш сосед, и я испекла для него сладкий пирог. "Миссис Мерлин, – сказал он, – вы единственная женщина в Корнуолле, которая умеет печь пироги". Точно так он и сказал. И даже сам местный землевладелец – сквайр Бассет из Норт-Хилла, знаешь ли, он владеет всей землей в округе, – так вот, когда он проезжал на днях мимо меня, а было это во вторник, то снял шляпу и сказал: "Доброе утро, мадам" – и поклонился. Говорят, в свое время он был очень охоч до женщин… Как раз в тот момент из конюшни вышел Джосс – он прилаживал там колесо на двуколке. "Как жизнь, мистер Бассет?" – спросил он. – "Такая же полнокровная, как ты, Джосс", – ответил сквайр, и они оба рассмеялись.

Мэри что-то вежливо пробормотала в ответ, испытывая крайнюю неловкость и беспокойство. Тетя избегала смотреть ей в глаза, да и увлеченность, с какой она рассказывала, вызывала у Мэри недоверие. Тетя Пейшнс походила на ребенка, который сам себе сочиняет сказки. Мэри было больно видеть, как она пытается играть эту роль, ей хотелось, чтобы та поскорее покончила со своим рассказом и замолчала. Этот поток слов производил еще более тягостное впечатление, чем ее слезы.

За дверью послышались тяжелые шаги. Сердце Мэри упало: она поняла, что Джосс Мерлин спустился вниз и, скорее всего, подслушивал их. Тетя, видимо, тоже услышала его шаги, потому что вдруг побледнела и губы ее задрожали. Он вошел в комнату и внимательно поглядел на обеих.

– Ну что, клуши, раскудахтались? – произнес он с недобрым прищуром и без прежней улыбки. – Тебе только дай потрещать, и слез как не бывало, – обратился он к жене. – Я слышал, что ты тут несла, болтливая ты дура: кулды, кулды, кулды, ну прямо индюшка. Неужто ты воображаешь, что твоя драгоценная племянница верит хоть одному твоему слову? Да ты не смогла бы провести и ребенка, тем более такую штучку, как эта.

Он схватил стоявший у стены стул, с грохотом приставил его к столу и так плюхнулся на него, что тот заскрипел. Схватив со стола каравай хлеба, он отрезал большой ломоть и намазал его смальцем. Запихнув хлеб в рот – тут жир потек по подбородку, – он кивком головы подозвал Мэри к столу.

– Тебе, я вижу, надо поесть, – сказал он и аккуратно отрезал от каравая тонкий кусок, разделил его на четыре части, намазав каждую маслом.

Все это было проделано столь деликатно и так не походило на то, как он только что обслужил самого себя, что Мэри пришла в ужас. Словно какая-то неведомая колдовская сила таилась в его похожих на дубинки пальцах, делая их на удивление умелыми и проворными. Если бы он отрезал толстый ломоть и швырнул ей, она бы не удивилась: это было в его духе. Но в этих внезапно проявившихся хороших манерах, в этих ловких и даже изящных жестах почудилось ей что-то зловещее – так не вязались они с его повадками. Мэри тихо поблагодарила и принялась за еду.

Тетя, которая с момента появления мужа на кухне не издала ни звука, поджаривала бекон. Все трое молчали. Мэри чувствовала, что сидящий напротив Джосс Мерлин внимательно наблюдает за ней. А за спиной неловко возилась с горячей сковородкой тетя. Вдруг раздались стук упавшей сковороды и отчаянное восклицание. Мэри поднялась было с места, чтобы помочь, но Джосс грозно приказал ей сидеть.

– Оставь эту дуру, нечего туда лезть! – закричал он. – Сиди здесь, твоя тетушка сама уберет. Ей это не впервой.

Он развалился на стуле и принялся ковырять пальцем в зубах.

– Что будешь пить? – спросил он Мэри. – Бренди, вино или эль? Может, поесть здесь тебе не всегда удастся, но уж без выпивки не останешься. В "Ямайке" ни у кого глотка не пересыхает. – Подмигнув, он рассмеялся и показал ей язык.

– Я бы выпила чаю, если можно, – сказала Мэри. – Мне не доводилось еще пить ни вина, ни чего-либо покрепче.

– Вот как? Что ж, ты много теряешь, должен тебе заметить. Сегодня можешь пить свой чай, но через месяц-другой, клянусь Богом, тебе самой захочется глотнуть бренди.

Перегнувшись через стол, он схватил ее за руку.

– У тебя довольно хорошенькие лапки для девчонки с фермы, – заметил он. – А я-то боялся, что они окажутся огрубевшими и красными. Если что и бывает мужчине противно, так это кружка пива из некрасивых рук. Хотя мои клиенты не такие уж привередливые. Да у нас в "Ямайке", сказать правду, прежде и не было официантки. – Он насмешливо поклонился и отпустил ее руку.

– Пейшнс, дорогая моя, – сказал он. – – Вот ключ. Сходи-ка принеси мне бутылочку бренди, Бога ради. У меня такая жажда, что все воды Дозмери не смогли бы ее погасить.

При этих словах жена поспешно вышла из кухни и исчезла в коридоре.

Джосс снова принялся ковырять в зубах, изредка посвистывая. Мэри ела хлеб с маслом и запивала его чаем, который он поставил перед ней. Голова у нее буквально раскалывалась, и ей казалось, что она сейчас от боли потеряет сознание. Глаза слезились от торфяного дыма. Но при всей усталости она не могла не наблюдать за дядей: ей уже передалась тетина нервозность. Они были, словно две попавшие в капкан мыши, с которыми забавляется чудовищный кот.

Через несколько минут тетя вернулась с бутылкой бренди и поставила ее перед мужем. Пока она дожарила бекон, подала его Мэри и уселась поесть сама, он все подливал себе бренди, угрюмо глядя перед собой, часто постукивая ногой по ножке стола. Вдруг он грохнул кулаком по столу, да так, что загремела посуда, а тарелка упала и разбилась.

– Вот что я скажу тебе, Мэри Йеллан! – заорал он. – Я хозяин в этом доме, и тебе придется хорошенько это запомнить. Ты будешь делать то, что тебе прикажут, помогать по дому и обслуживать моих клиентов, и я не трону тебя пальцем. Но, клянусь Богом, если ты посмеешь открыть рот, то я уж прижму тебя к ногтю, как эту вот твою тетушку.

Мэри бесстрашно глядела на него, спрятав, однако, руки под стол, чтобы он не увидел, что они дрожат.

– Я поняла, – сказала она. – По натуре я не любопытна и никогда в своей жизни не сплетничала. Меня не касается, что вы делаете в вашем трактире и с кем водите компанию. Я буду делать работу по дому, и у вас не будет повода ворчать на меня. Но если вы обидите мою тетю Пейшнс, то вот что я вам скажу: я тотчас же уйду из "Ямайки", найду мирового судью, приведу его сюда, и вам придется отвечать перед законом. Вот тогда попробуйте-ка прижать меня к ногтю, если у вас появится охота.

Мэри сильно побледнела, отлично понимая, что, крикни он сейчас на нее, она не выдержит, разрыдается и тогда уж навсегда окажется в его власти. Она не ожидала от себя такой смелости. Охваченная жалостью к своей несчастной загнанной тете, она не могла уже остановиться и, сама того не подозревая, спасла себя: ее бесстрашие произвело на Джосса впечатление. Он откинулся на спинку стула и уже спокойно произнес:

– Славно, право, очень славно. Теперь мы знаем, какую гостью заимели в своем доме. Только задень ее, и она тут же выпустит коготки… Ладно, милочка, мы с тобой, видать, под стать друг другу. Если уж будем играть, то в паре. У меня найдется для тебя такое дельце в "Ямайке", какое тебе и не снилось. Настоящая мужская работа, Мэри Йеллан, – когда придется играть с жизнью и смертью.

В этот момент Мэри услышала, как тетя тихо вскрикнула рядом.

– О, не надо, Джосс, – прошептала она. – О, Джосс, пожалуйста!

В голосе тети слышалась такая мольба, что Мэри удивленно взглянула на нее. Наклонясь к мужу, та отчаянными жестами умоляла его замолчать.

Настойчивость, тете явно не свойственная, и мука, читавшаяся в ее глазах, испугали Мэри больше, чем все происшедшее за вечер. Ей вдруг стало не по себе, ее охватил озноб, подступила тошнота. Что вызвало такую панику у тети Пейшнс? Что собирался сказать Джосс Мерлин? Мэри овладело напугавшее ее саму лихорадочное любопытство.

– Ступай спать, Пейшнс! – приказал Джосс. – Мне надоело смотреть на твою кислую рожу. Мы с этой девчонкой понимаем друг друга.

Тетя тотчас встала и пошла к двери, бросив через плечо последний, полный бессильного отчаяния взгляд. Было слышно, как она поднялась по лестнице. Джосс и Мэри остались вдвоем… Он отодвинул от себя опустевшую бутылку и положил руки на стол.

– Есть в моей жизни одна слабость, и о ней я тебе расскажу, – начал он. – Это пьянка. Мое проклятие. Знаю, но не могу остановиться. Однажды она меня прикончит, и поделом. Обычно я пью самую малость, вот как сегодня. А бывает, на меня что-то такое находит, и я пью и пью, напиваюсь вдрызг. И тогда все мое: и сила, и слава, и бабы, и все царствие небесное. Тут уж я чувствую себя королем, Мэри, владыкой мира. Это и рай и ад. И меня несет без остановки, я говорю и говорю обо всем, что натворил. Забираюсь в свою комнату, зарываюсь в подушку и ору, ору о моих делишках. Тогда твоя тетка запирает меня на ключ, а когда протрезвею, то колочу в дверь, и она меня выпускает. Никто, кроме нас с ней, не знает об этом, да вот теперь и ты. Я рассказал об этом потому, что уже немного пьян и не могу держать язык за зубами. Но я еще не так пьян, чтобы совсем потерять голову. Не так пьян, чтобы рассказать тебе, почему живу в этой забытой Богом дыре и как стал хозяином "Ямайки".

Он говорил теперь еле слышно, осипшим голосом. Огонь в очаге едва тлел, на стены легли черные тени, свечи тоже почти погасли, а на потолке металась зловещая тень Джосса Мерлина. Он пьяно улыбнулся Мэри и дурашливо приставил палец себе к носу.

– Нет, этого я тебе не скажу, Мэри Йеллан. О нет, я не так прост и еще кое-что соображаю. Ежели хочешь узнать побольше, спроси лучше у своей тети.

Уж она-то порасскажет тебе. Я нынче слышал ее болтовню о приличной публике у нас в трактире и о сквайре, который снимает перед ней шляпу. Это все враки, сплошные враки. Одно только тебе скажу, все равно рано или поздно узнаешь.

Сквайр Бассет и носа сюда не кажет, боится. Как увидит меня на дороге, перекрестится и пришпорит коня. Да и все прочие милейшие господа. Кареты с пассажирами не останавливаются здесь больше, и почтовые тоже. Но мне наплевать, клиентов хватает. Чем меньше беспокоят меня господа, тем лучше.

Здесь пьют – и не мало. Одни в субботу вечером ездят в "Ямайку", а другие запирают двери на засовы и ложатся спать, заткнув уши. Бывает, что по ночам в округе тихо и темно во всех домах, и только окна "Ямайки" ярко освещены.

Говорят, что крики и пение слышны отсюда даже на фермах за Раф Тором[334]. В такие вечера, если пожелаешь, будешь работать в баре и увидишь, с кем я вожу компанию.

Мэри сидела очень тихо, крепко вцепившись руками в сиденье стула. Она не смела пошевелиться, боясь, что настроение Джосса внезапно снова переменится и он перейдет от доверительного тона к грубой брани.

– Все они боятся меня, – продолжал он, – а я никого не боюсь. Говорю тебе, получи я хорошее воспитание и образование, я бы уж был при самом короле Георге и исколесил с ним всю Англию. Всему виной спиртное да моя горячая кровь. Проклятие это лежит на всем нашем роду, Мэри. Ни один из Мерлинов еще не помер в собственной постели. Отца моего повесили в Эксетере – он ввязался в драку с одним парнем и прикончил его. Деду отрезали уши за воровство, отправили на каторгу в южные колонии, и там он подох от змеиного укуса. Я старший из трех братьев; все мы родились у подножья Килмара, в его тени, – там, около болота Дюжины Молодцов… Знаешь, надо пересечь Восточное болото, дойти до Рашфорда, там и увидишь огромную гранитную скалу, похожую на воздетую к небу руку дьявола. Это и есть Килмар. Если уж родился около него, непременно пристрастишься к выпивке, как я. Мой брат Мэтью утонул в болоте Треварта. Мы-то думали, что он подался в матросы, о нем долго не было известий. А потом летом, когда началась засуха и не выпало ни капли дождя, мы вдруг наткнулись на Мэтью. Он застрял в трясине, так и остался стоять там с руками, поднятыми вверх, а вокруг вились кулики. Мой брат Джем – черт бы его побрал! – был еще младенцем, держался за юбку матери, когда Мэт и я были уже взрослыми. Я никогда не ладил с Джемом: уж больно он хитер и остер на язык. Когда-нибудь его наверняка поймают и повесят, как моего отца.

Тут Джосс замолчал, уставился на пустой стакан, поднял его и вновь поставил на стол.

– Нет, – проговорил он. – Сказал, хватит – значит, хватит. Сегодня больше ни капли. Ступай-ка спать, Мэри, пока я не свернул тебе шею. Возьми свечу. Твоя комната наверху, прямо над крыльцом.

Не говоря ни слова, Мэрн взяла свечу и собралась идти, но он вдруг схватил ее за плечо и резко повернул к себе.

– Может, как-нибудь ночью тебе случится услышать шум колес на дороге, – сказал он. – И если повозка не проедет мимо, а остановится у "Ямайки", и если раздадутся шаги во дворе и голоса под твоими окнами, то оставайся в постели, Мэри Йеллан, и накройся одеялом с головой. Ты поняла?

– Да, дядя.

– Ладно, а теперь убирайся, и если когда-нибудь вздумаешь задать мне хоть один вопрос, я переломаю тебе все кости.

Она вышла из комнаты в темный коридор и, споткнувшись в темноте о скамью в холле, осторожно, постоянно оглядываясь, начала подниматься по лестнице. Дядя сказал, что ее комната над крыльцом. Она медленно прошла по неосвещенной лестничной площадке, миновала две двери по обе стороны – вероятно, за ними прежде были комнаты для проезжих, но никто теперь не искал приюта под крышей "Ямайки". Тут Мэри наткнулась еще на одну дверь. Повернув ручку, открыла ее и при слабом свете свечи разглядела на полу свой сундучок и поняла, что это и есть ее комната.

Стены были без обоев и даже не оштукатурены, полы ничем не застелены.

Туалетным столиком служил перевернутый ящик, на котором стояло потрескавшееся зеркало. В комнате не было ни кувшина, ни таза; видимо, умываться ей придется на кухне. Кровать заскрипела, лишь только она дотронулась до нее, два тонких одеяла на ощупь были влажными.

Девушка решила не раздеваться и лечь в одежде, в которой приехала, пусть и изрядно пропылившейся, и завернуться в плащ. Подойдя к окну, она выглянула наружу. Ветер утих, но дождь еще моросил и мутные тонкие струйки стекали по стене дома, заливая оконное стекло грязью.

Откуда-то из дальней части двора послышался звук, похожий на стон раненого зверя. Было слишком темно, чтобы что-нибудь разглядеть; Мэри увидела лишь темный, мерно покачивавшийся предмет. На одно мгновение под впечатлением страшных рассказов Джосса ей померещилось, что перед ней виселица с мертвецом. Однако она тут же поняла, что это вывеска трактира, которая едва держалась на гвоздях и при малейшем ветре начинала раскачиваться. Да, это была всего лишь потрепанная вывеска, и похоже, она знавала лучшие времена. Теперь же некогда белые буквы расплылись и посерели от ветров и гроз.

Мэри закрыла ставни и в темноте на ощупь добралась до кровати. Зубы стучали от холода, а ноги и руки окоченели. Съежившись, она долго сидела на постели в полном отчаянии. Ее преследовало желание бросить все и убежать из этого дома, вернуться в Бодмин, проделав пешком все долгие двенадцать миль.

Но хватит ли у нее сил преодолеть усталость или она свалится где-нибудь прямо на обочине и уснет на месте, а на рассвете, открыв глаза, увидит над собой этого громилу Джосса Мерлина?

Она сомкнула веки, и тотчас же в памяти всплыло его ухмыляющееся лицо; вот через мгновение он нахмурился, лоб собрался складками, и он весь затрясся от ярости. Девушка отчетливо представила копну нечесаных волос, крючковатый нос, длинные сильные и одновременно на редкость ловкие пальцы.

Она почувствовала себя птицей, угодившей в силки, из которых, как ни пытайся, не вырваться. Надо действовать немедленно: выбраться через окно и бежать по белой дороге, которая, извиваясь, подобно змее, идет через болота.

Завтра уже будет поздно.

Мэри подождала, пока не услышала, как Джосс поднялся по лестнице.

Бормоча что-то себе под нос, он, к ее облегчению, повернул налево и прошел в другой конец коридора. Хлопнула дверь, и все стихло. Девушка решила, что медлить больше нельзя. Если она проведет под этой крышей хотя бы одну ночь, она сломается, потеряет себя, как тетя Пейшнс, сойдет с ума.

Мэри открыла дверь и тихо прокралась в коридор. На цыпочках подошла к лестнице. Остановилась и прислушалась. Взялась было за перила и хотела спуститься, как вдруг в противоположной стороне коридора раздался какой-то звук. Это были рыдания. Кто-то приглушенно всхлипывал, уткнувшись в подушку.

То плакала тетя Пейшнс. Мэри остановилась, помедлила, потом вернулась в свою комнату, бросилась на постель и закрыла глаза. С чем бы ни пришлось столкнуться здесь и как бы ни было страшно, ей нельзя покидать "Ямайку".

Здесь она нужна. Возможно, тетя найдет в ней утешение, они поймут друг друга, и как-нибудь – она слишком устала, чтобы думать об этом сейчас, – Мэри сможет защитить тетю Пейшнс, стать между ней и Джоссом Мерлином.

Семнадцать лет ее мать жила и трудилась без мужа и вынесла столько, что другим и не снилось. Уж она-то не сбежала бы из-за какого-то полоумного, не побоялась бы остаться в доме, сам воздух которого пропитан духом зла, в доме, что, продуваемый всеми ветрами, одиноко стоит на вершине холма, бросая вызов людям и стихии. Матери Мэри достало бы мужества не дрогнуть перед врагами. Она бы с ними справилась, не отступила.

Мэри улеглась на свою жесткую постель. Мысли теснились в голове, ее одолевали сомнения. Хотелось заснуть, но сон бежал от нее. Каждый новый звук бил по нервам – шуршание мыши за стеной, скрип вывески во дворе. Она считала минуты и часы этой нескончаемой ночи. Когда же где-то в поле за домом закукарекал петух, она, не в силах больше ни о чем думать, тяжело вздохнув, заснула как мертвая.

3

Мэри разбудили звон оконного стекла, дребезжавшего под порывами яростного западного ветра, и проникавшие в комнату лучи жиденького солнца.

Было совсем светло, судя по всему, не меньше восьми часов. Выглянув во двор, Мэри увидела, что ворота конюшни распахнуты; в грязи отпечатались следы конских копыт. Смекнув, что хозяин уехал, девушка с облегчением вздохнула: стало быть, они с тетей Пейшнс смогут хоть немного побыть вдвоем.

Поспешно раскрыв свой сундучок, она вытащила из него плотную юбку, цветастый передник и грубые башмаки, которые обычно носила у себя на ферме, и через десять минут уже умывалась в кухне над лоханью.

Тетя Пейшнс вернулась из курятника, неся в переднике свежие яйца.

Заговорщицки улыбаясь, она сказала:

– Я подумала, ты не откажешься от свеженького яичка. Вчера вечером ты была больно усталой, так ничего толком и не поела. А еще я припасла тебе немного свежевзбитого маслица – хлебушек помазать.

Сегодня она держалась гораздо спокойнее и, несмотря на покрасневшие веки – следы беспокойной ночи, – старалась выглядеть веселой. Из этого Мэри заключила, что только в присутствии мужа тетушка была такой нервной и вела себя, как напуганный ребенок. Когда же его не было, она так же по-детски, забыв обо всем, радовалась каждому пустяку – вроде того, что может сварить яйцо для Мэри.

Обе избегали упоминать события прошлой ночи. Имя Джосса не произносилось. Мэри не заботило, куда он уехал и зачем, она просто радовалась его отсутствию. Тетушка с удовольствием болтала о чем угодно, только не о теперешней своей жизни. Она явно страшилась расспросов, и девушка начала пространно рассказывать о последних годах жизни в Хелфорде, о постигших их бедах, болезни и смерти матери.

Доходили ли ее слова до тети, Мэри трудно было судить. Та то кивала головой, то закусывала губу, то сочувственно охала, но девушке казалось, что долгие годы жизни в постоянном страхе и тревоге лишили ее способности слушать и внимать. Все заслонил какой-то прочно поселившийся в ее душе неведомый ужас.

Утро прошло в обычных хлопотах по хозяйству, и у Мэри была возможность обследовать трактир.

Это было мрачное нелепое строение с длинными коридорами и чудно расположенными комнатами. Отдельный ход в боковом крыле вел в бар, который был пуст, но стоявший в нем дух явно указывал на недавно закончившуюся гулянку. Затхлый воздух был насквозь пропитан запахами табака, прокисшего вина, немытого тела; скамьи запачканы.

Несмотря на столь гадостное впечатление, это было единственное обжитое помещение в доме. Другие комнаты казались совсем заброшенными. Даже гостиная рядом с парадным входом выглядела неприютно, как будто месяцами ее порога не переступал порядочный путник. Да и камин давно не разжигался. Гостевые комнаты наверху имели и вовсе запущенный вид. Одна была заполнена всяким хламом, какие-то доски и ящики громоздились у стены, на полу были свалены в кучу старые, изъеденные мышами и крысами лошадиные попоны. В комнате напротив на сломанной кровати разложена картошка и репа. Мэри подумала, что и та комната, которую отвели ей, прежде имела вид не лучше, и лишь к ее приезду стараниями тети была хоть как-то прибрана и обставлена. В комнату хозяев, расположенную в другом крыле, она зайти не посмела. Прямо под ней в конце такого же длинного коридора на первом этаже, который вел в противоположную от кухни сторону, находилась еще одна комната. Дверь ее оказалась заперта. Мэри вышла во двор и попыталась заглянуть туда через окошко, но оно было заколочено досками и увидеть ничего не удалось.

Дом с пристройками образовывал три стороны небольшого квадрата, внутри которого находился двор. В центре двора была земляная насыпь, по ней проходил желоб с питьевой водой. Сразу за двором узкой белой лентой вилась дорога; по обе стороны ее, насколько хватало взгляда, простиралась коричневая, раскисшая от дождя заболоченная земля. Мэри вышла на дорогу и огляделась. Вокруг виднелись лишь холмы и болота. Сизое каменное здание трактира, каким бы мрачным и нежилым оно ни казалось, было здесь единственным обиталищем.

К западу от "Ямайки" высились холмы. Одни – пологие, пригодные под пастбища, поросшие травой, казавшейся желтоватой в лучах зимнего солнца.

Другие – голые, со скалистыми гранитными вершинами. Солнце то скрывалось, то выглядывало из-за туч, бросая длинные тени на болота. Благодаря игре света и тени, переходу тонов картина беспрестанно менялась. Холмы становились то багровыми, то фиолетовыми, то переливались всеми цветами радуги. Но вот слабый луч солнца пробился сквозь облака, и ближайший холм высветился, залился охрой, а соседний оставался в тени.

На востоке над пустошью палило солнце, как в разгар летнего дня. А на западе свирепствовал холодный, прямо-таки арктический ветер, нагонявший тучи. Вот одна громадная, похожая на плащ разбойника, окутала гранитные вершины холмов и разразилась дождем вперемешку со снегом. Воздух был чист и ароматен, как в горах. Мэри испытывала новое, удивительное ощущение. Она привыкла к мягкому, теплому климату. В Хелфорде было всегда тихо. Могучие деревья и густой высокий кустарник укрывали его от ветров. Даже восточный ветер особенно не досаждал – крутой берег реки служил надежным заслоном, и ветер лишь вспенивал ее воды. И каким бы чужим и неприветливым ни казался ей этот пустынный край голой, невозделанной земли, где единственным приютом служила стоявшая высоко на холме, со всех сторон продуваемая ветрами "Ямайка", в холодном воздухе было что-то будоражащее девушку. Мэри почувствовала, как в ней зреет какая-то новая, дерзкая решимость. Колючий ветер обжигал лицо, трепал волосы, на щеках девушки играл румянец, в глазах появились искорки. Она жадно вдыхала этот воздух, который был свежее и слаще сидра. Мэри подошла к желобу и подставила ладони под струйку. Ледяная вода была чиста и прозрачна. Она сделала глоток. Такой воды ей еще не приходилось пробовать. Горьковатая, она имела тот же привкус, что и дым печи, топившейся торфом. Мэри тотчас же испытала ее живительное действие. Жажда больше не мучала ее. В нее словно влились новые силы, проснулся аппетит, и она пошла к дому, где ее ждал обед. Она отдала должное бараньему рагу с тушеной репой и, впервые за сутки вволю наевшись, решилась расспросить тетю Пейшнс.

– Тетушка, – начала она. – Почему дядя держит здесь трактир?

Тетя явно растерялась, не ожидая столь прямого вопроса. Некоторое время она молчала, глядя на племянницу широко раскрытыми глазами. Потом лицо ее залилось краской, губы задрожали.

– Ну как же, – с трудом выговорила она наконец. – Это же такое бойкое место, прямо у дороги. Разве ты сама не видишь? Два раза на неделю здесь проходит почтовая карета из Труро через Бодмин до самого Лонстона. Да ты ведь сама приехала по этой дороге. Много всякого люда проезжает здесь: и торговцы, и джентльмены, путешествующие по своим делам. Случается, и матросы из Фалмута заглядывают.

– Да, тетушка, но почему же они не останавливаются в "Ямайке"?

– Как это не останавливаются? Частенько останавливаются, и в бар заходят освежиться. У нас большая клиентура.

– Да что вы такое говорите? В гостиной давным-давно не прибирали, ну а в комнатах что творится! Вот мышам да крысам раздолье! Да я же своими глазами видела. Мне приходилось бывать в трактирах, конечно не таких больших. У нас в деревне тоже был трактир. Хозяин был с нами в дружбе. Мы не раз к нему заглядывали и чай пили в гостиной. Правда, он сдавал только две комнаты, но зато уж они были и обставлены как подобает, и прибраны как следует.

Пейшнс долго не отвечала, потом губы ее снова задергались, и, вцепившись руками в колени, она произнесла:

– Дядя Джосс не хочет, чтобы у нас останавливались. Мало ли кто завалится? В таком уединенном месте и прирежут ночью за милую душу. Страшно пускать кого попало.

– Но, тетушка, это же бессмыслица! Зачем же держать трактир, коль приличному человеку у вас и переночевать нельзя? И на что же вы живете, ежели у вас совсем нет постояльцев?

– Я же тебе сказала – клиенты у нас бывают, – нехотя ответила та. – – Разные люди заходят: те, что живут неподалеку на фермах, да еще многие из округи. Тут на болотах много и ферм, и коттеджей. В иные вечера бар просто битком набит.

– А кучер говорил вчера, что приличные люди в "Ямайку" больше не заходят. Сказал, боятся.

Пейшнс переменилась в лице и страшно побледнела. Глаза ее забегали. Она проглотила комок в горле и провела языком по пересохшим губам.

– У дядюшки Джосса – крутой нрав, – выдавила она из себя наконец. – – Он вспыльчив и перечить себе не позволит.

– Тетушка, ну кто же станет перечить хозяину постоялого двора, который всего лишь занимается своим делом? Вряд ли его дурной нрав может напрочь отвадить посетителей…

Тетушка умолкла, не находя слов, и сидела съежившись, всем видом показывая, что больше из нее ничего не вытянешь. Мэри попробовала зайти с другой стороны.

– А как вы здесь вообще очутились? Моя матушка ничего об этом не знала. Мы думали, вы живете в Бодмине, ведь вы нам оттуда написали, когда вышли замуж.

– Мы с твоим дядей познакомились в Бодмине, но жить там никогда не жили. Какое-то время провели под Пэдстоу, ну а потом сюда перебрались. Джосс купил трактир у мистера Бассета. Говорили, что долгие годы дом пустовал, ну а Джоссу он приглянулся. Ему хотелось наконец осесть. Он долго мотался по свету; где только не бывал, даже в Америку ездил. Уж всего сейчас и не припомню.

– Странно, что он решил обосноваться в таком вот месте, – сказала Мэри. – Хуже, пожалуй, не придумаешь.

– Он родился в этих краях. Их дом стоял здесь неподалеку, на болоте Дюжины Молодцов. Брат его, Джем, и теперь там живет, когда не шатается по округе. У него там небольшой домишко. Время от времени он наведывается к нам, но дядюшка Джосс не особенно его жалует.

– А мистер Бассет к вам заходит?

– Нет.

– Отчего же, раз это он продал дяде трактир?

Тетя Пейшнс нервно сцепила пальцы и закусила губу.

– Они что-то не поладили. Твой дядя купил трактир через знакомого.

Мистер Бассет об этом не знал, пока мы не вселились сюда, и не очень обрадовался.

– Чем же он был недоволен?

– Они не виделись с тех пор, как дядя еще молоденьким парнишкой уехал из Треварты. В молодости он был большим буяном, и о нем ходила дурная слава.

Но это не вина его, а беда. Все они, Мерлины, такие. А его младший брат, Джем, еще того хуже, это уж я точно говорю. Ну, мистер Бассет наслушался всяких россказней о Джоссе и поднял целую бучу из-за покупки дома. Вот тебе и все.

В изнеможении Пейшнс откинулась на спинку стула, глаза ее молили о пощаде, лицо вытянулось и еще больше побледнело. Мэри видела, как она страдает, но с жестокостью молодости все же посмела задать еще один вопрос:

– Последний вопрос, и больше я вас тревожить не стану. Тетушка, посмотрите мне в глаза и отвечайте прямо: что это за комната там, в конце коридора, окна которой наглухо заколочены, и что привозят по ночам в "Ямайку"?

Как часто бывает в таких случаях, Мэри, едва договорив, тотчас раскаялась в том, что эти слова сорвались с ее губ. Чего бы она ни отдала, чтобы взять их обратно! Но поздно – лицо бедной женщины перекосилось, на нее было страшно и больно смотреть. В глазах застыл ужас, губы дрожали, рука судорожно схватила воротник платья.

Мэри вскочила и бросилась к ней. Опустившись подле тетушки на колени, она обняла ее, прижала к себе и стала целовать пряди ее волос.

– Простите, простите меня, не сердитесь, пожалуйста! Я дерзка и груба.

И не смею совать нос в ваши дела и донимать вас расспросами. Мне, право же, очень стыдно. Пожалуйста, пожалуйста, простите меня! Забудьте все, что я говорила.

Тетя не отвечала. Закрыв лицо руками, она сидела как каменная. Мэри тихонечко гладила ее плечи, целовала руки. Наконец тетя отняла ладони от лица. В ее глазах больше не было страха. Она как будто успокоилась. Взяла Мэри за руки, заглянула ей в лицо.

– Мэри, – произнесла она еле слышно, сдавленным голосом, – Мэри, я не могу ответить на твои вопросы потому, что многое мне самой неизвестно. Но как племянницу, как дочь моей родной сестры, хочу тебя предостеречь. – Она бросила взгляд через плечо, словно опасаясь, что Джосс, подкравшись, подслушивает у дверей. – В "Ямайке" творятся такие дела, о которых я и обмолвиться не смею. Скверные дела, страшный грех. Себе самой страшно в этом признаться, не то что тебе рассказывать. Кое-что, живя здесь, ты все равно когда-нибудь узнаешь. Твой дядя связался с дурными людьми, которые занимаются темными делами. Порой они приезжают сюда по ночам. Тогда я слышу шаги, голоса, стук в дверь. Джосс впускает их, ведет по коридору в комнату, что заперта на замок. Из своей спальни я слышу их приглушенный разговор, а на рассвете они исчезают, будто и не бывало. Так вот, когда они появятся, оставайся у себя в комнате и лежи, заткнув уши, и ни меня, ни Джосса ни о чем не спрашивай. Ибо, знай ты хоть половину того, о чем я догадываюсь, ты бы поседела от ужаса, стала заикаться и рыдать по ночам в подушку, пришел бы конец твоей юной беспечности. Ничего от тебя не останется, станешь развалиной вроде меня.

Она поднялась из-за стола, отпихнув стул. Мэри услышала, как она медленно, тяжело ступая, будто ноги совсем не держали ее, поднялась по лестнице в свою комнату и захлопнула дверь.

Девушка так и сидела на полу около брошенного стула и смотрела в окно.

Солнце уже почти скрылось за дальними холмами. Вот-вот опустятся на "Ямайку" тоскливые ноябрьские сумерки.

4

Джосса Мерлина не было почти неделю, и за это время Мэри смогла немного освоиться на новом месте. В отсутствие хозяина в бар никто не наведывался.

И, переделав все дела, Мэри вольна была распоряжаться собой. Она подолгу бродила по окрестностям. Пейшнс Мерлин была небольшой охотницей до прогулок и дальше своего птичьего двора не ходила. К тому же она быстро сбивалась с дороги, путала названия холмов. От мужа она слышала о них, но где в точности они находятся, сказать не могла. Поэтому в полдень Мэри обычно пускалась в путь одна, и только солнце да присущее ей, выросшей в сельской местности, чутье указывали дорогу.

Места здесь были еще более глухие, чем казалось поначалу. Болота простирались с востока на запад, подобно огромной пустыне, здесь и там пересекаемые редкими тропками. Вдали у горизонта виднелись очертания высоких холмов.

Где кончались болота, сказать было трудно. Только однажды, взобравшись на самую высокую скалу за "Ямайкой", Мэри увидела вдалеке серебристую полоску моря.

Это был безмолвный край невозделанной земли. Громоздящиеся одна на другую каменные глыбы причудливой формы, будто гигантские часовые, стояли на вершинах холмов со времен творения. Некоторые глыбы походили на огромные стулья и столы, еще одна напоминала лежащего гиганта, чья фигура отбрасывала тень на вереск и жесткую клочковатую траву. Были там вытянувшиеся вверх камни, непонятно на чем держащиеся и каким-то чудом противостоящие натиску ветра. Были и плоские, похожие на жертвенники, с гладко отполированной поверхностью; они глядели в небо, словно в вечном, но тщетном ожидании жертвоприношения. На скалах обитали дикие овцы, вороны да стервятники. Здесь же находили приют и всякого рода отшельники.

У подножий паслись черные коровы и козы. Осторожно ступая по твердой почве, животные благодаря врожденному чутью обходили с виду безобидные пучки травы. На самом деле то была вовсе не трава, а мокрый болотный мох, хлюпанье которого походило на таинственный шепот.

Когда над вершинами холмов дул ветер, из расселин гранитных скал слышался свист, а порой и стон, похожий на человеческий. Странные здесь были ветры: они налетали внезапно, и травы начинали тревожно шелестеть, а по лужам шла рябь. Иногда ветер громко завывал и рыдал, и этот плач долгим эхом отзывался в скалах. Протяжный стон так же внезапно обрывался, и в скалах воцарялась тишина давно минувших дней, когда человек еще не слышал слова Божьего и язычники бродили по округе. Жуткое безмолвие застывало в воздухе.

Нет, не Божьим духом веяло от этих холмов.

Бродя по болотистым местам, взбираясь на скалы, отдыхая в низинах у родников и ручьев, Мэри Йеллан часто думала о Джоссе Мерлине, его детстве, о том, как он рос с упорством дичка, которому не давал расцвести северный ветер.

Однажды она пересекла Восточное болото и направилась к месту, о котором Джосс рассказывал ей в тот первый вечер. Она добралась до известнякового холма и, поднявшись на его гребень, увидела крутой спуск к болотистой низине, по которой пробегал ручеек. По другую сторону топи возвышался ядовито-серый утес, похожий на воздетую к небу пятерню. Гладкая поверхность его была словно высечена из гранита.

Это и был Килмар-Тор, где-то у этой каменной громады, загораживающей собой солнце, родился Джосс Мерлин; там и теперь жил его младший брат. Там утонул в болоте Мэтью Мерлин. Мэри живо вообразила, как он, насвистывая, шагал по твердой земле под журчание ручья. Незаметно подкрались сумерки, и он стал двигаться менее уверенно. Вот он остановился, немного подумал и тихо выругался. Потом, пожав плечами, решительно двинулся дальше, но, не успев сделать и дпух шагов, почувствовал, что у него под ногами проваливается земля. Он споткнулся, упал и вдруг почти по пояс увяз в водорослях и иле.

Ухватился за пучок травы, но тот под его тяжестью ушел под воду. Изо всех сил он пытался выбраться из трясины, но увязал все больше. Наконец ему удалось выдернуть одну ногу. Однако когда Мэтью в панике, забыв осторожность, рванулся вперед, его засосало еще глубже, и, беспомощно барахтаясь, он стал молотить руками по воде. Мэри почудилось, что она слышит, как он кричит от ужаса и как вспорхнувшая из камыша прямо перед ним болотная птица бьет крыльями. С похоронным криком птица улетела и скрылась за грядой холмов, а болото вновь погрузилось в безмолвие, и лишь стебельки травы чуть колыхались от ветра.

Мэри повернула назад и пустилась бежать через пустошь подальше от утеса, спотыкаясь о вереск и камни и не останавливаясь, пока болото не скрылось за холмом и сам утес не пропал из виду.

Девушка в этот раз забралась гораздо дальше от дома, чем полагала.

Казалось, прошла вечность, пока последний холм не остался позади и из-за поворота дороги наконец не показались высокие трубы "Ямайки". Пройдя через двор, Мэри заметила, что дверь конюшни открыта, а в стойле стоит лошадь.

Сердце ее упало: Джосс Мерлин вернулся.

Мэри попыталась неслышно отворить дверь, но та отчаянно заскрипела, и тут же в конце коридора выросла фигура хозяина. Он стоял, наклонив голову под низкой притолокой, с закатанными выше локтя рукавами рубахи, со стаканом в руке и скатертью под мышкой. Был он явно в приподнятом настроении и, увидев Мэри, заорал, размахивая стаканом:

– Ну, чего скривилась? Неужто ты мне нисколечко не рада? Признайся, очень по мне скучала?

Мэри попыталась улыбнуться и спросила, была ли его поездка приятной.

– Приятной? Черта с два! – ответил он. – Но вот денежки я заработал, а это все, что требуется. Во всяком случае, я не был во дворце у короля, если тебя это интересует.

Он шумно рассмеялся собственной шутке, жена тихо подхихикнула ему, выглядывая из-за его плеча.

Как только смех хозяина стих, улыбка сползла с лица тети Пейшнс, и оно снова приняло то затравленное, напряженное выражение, которое всегда появлялось у нее в присутствии мужа, а взгляд застыл, как у полоумной.

Мэри сразу увидела, что от беззаботности, в которой тетя пребывала всю неделю, не осталось и следа. Она снова превратилась в задерганное, жалкое создание.

Девушка повернулась и направилась было в свою комнату, но в этот момент Джосс окликнул ее.

– Послушай-ка, – сказал он, – сегодня тебе не удастся отсидеться наверху. Вечером для тебя будет работенка. Поможешь своему дядюшке в баре.

Ты что, забыла, какой нынче день?

Мэри задумалась. Видно, она потеряла счет дням. Вроде бы приехала она сюда в понедельник. Стало быть, сегодня суббота. Она сообразила, о чем говорит Джосс. К вечеру в "Ямайке" ожидались гости.

Они прибывали поодиночке. Люди с болот быстро и молча, словно не желая, чтобы их увидели, проходили через полутемный двор. Как тени, огибали они стену дома, поднимались на крыльцо, стучали в дверь, и их впускали.

Некоторые шли с фонарями, опасливо прикрывая их полами одежды. Кто-то въехал во двор на лошади, и стук копыт гулко отозвался в ночной тишине. Раздался скрип ворот, и послышались приглушенные голоса, когда лошадей заводили в конюшню. Были и такие, кто вел себя совсем скрытно. Без фонарей, с низко надвинутыми на лоб шляпами и высоко поднятыми воротниками, они незаметно проскальзывали через двор. Причину этого трудно было объяснить, ибо каждый проезжающий по дороге мог видеть, что в этот вечер "Ямайка" принимала гостей. Окна трактира, обычно затемненные и закрытые ставнями, ярко светились. Чем темнее становилось на дворе, тем громче звучали голоса в доме. Оттуда доносились пение, крики и громкий смех; те, кто приходил в трактир крадучись, забывали в баре всякий страх и, сидя в компании с трубками в зубах и наполненными до краев стаканами, уже более не думали об осторожности.

Странные люди собирались у Джосса Мерлина. Отгороженная стойкой бара и почти скрытая от взоров баррикадой из бутылок и стаканов, Мэри имела возможность хорошенько разглядеть эту пеструю публику. Одни оседлали высокие табуреты или, раскинувшись, сидели на скамьях, другие – стояли, опершись о стену, третьи – низко склонились над столами. Несколько человек, чьи головы и желудки оказались слабее, уже во всю длину растянулись прямо на полу.

По большей части это были грязные, потрепанные, неряшливые оборванцы со спутанными волосами и обломанными ногтями – бродяги, браконьеры, воры, конокрады, цыгане. Были здесь и фермер, разоренный собственной нерадивостью и нечестностью, и пастух, поджегший стог сена у своего хозяина, и перекупщик лошадей, с позором изгнанный из Девона. Один парень под видом занятий сапожным ремеслом торговал краденым. Пьяница, в беспамятстве лежащий на полу, в свое время служил помощником капитана на шхуне и посадил ее на мель.

В дальнем углу притулился, грызя ногти, плюгавенький человек – рыбак из Порт-Исаака. По слухам, у него в дымовой трубе был запрятан чулок, набитый золотом, но откуда оно взялось, никто не знал. Были среди прочих и люди, жившие по соседству, у подножия скал; эти ничего другого, кроме болот, пустоши да гранита, не видели. Один из них пришел без фонаря из Крауди-Марш, что за Раф-Тором. Другой явился из Чизринга; он сидел, положив ноги на стол и не выпуская из рук кружки с пивом. Рядом примостился жалкий придурок, приковылявший сюда из Дозмери. Почти все его лицо покрывало малинового цвета родимое пятно; он без конца ощупывал его и надувал щеку так, что Мэри, хотя ее и отделял от него строй бутылок, вдруг замутило. К тому же в баре стоял тяжелый дух – смесь винного перегара, табака и пота. Девушка испытывала растущее физическое отвращение и чувствовала, что еще немного, и она не выдержит. К счастью, ей не надо было обслуживать клиентов; от нее требовалось лишь мыть стаканы и наполнять их из бочонка или бутылки, стараясь не привлекать к себе внимания. Джосс Мерлин сам разносил стаканы.

Он прохаживался по залу, пересмеиваясь с одним, обмениваясь солеными шуточками с другим, похлопывая по плечу третьего, а кого-то бодая головой.

После первых восклицаний, откровенных взглядов и ухмылок собравшиеся в трактире перестали обращать на Мэри внимание. Им было достаточно, что она племянница хозяина, что-то вроде прислуги, помогающей его жене, – так она была им представлена. И хотя несколько человек из тех, что помоложе, были не прочь позубоскалить и приударить за ней или позволить некоторые вольности, они остерегались гнева хозяина, который, похоже, привез ее в "Ямайку" для собственного развлечения. Потому-то Мэри оставили в покое, к величайшему ее облегчению. Однако знай девушка об истинной причине их сдержанности, она со стыдом и негодованием тотчас убежала бы из бара.

Тетушка в баре не появлялась, но за дверью несколько раз промелькнула ее тень, и Мэри слышала шаги в коридоре, а один раз заметила, как она испуганно заглядывает в щелку. Вечер казался нескончаемым. Мэри мечтала, чтобы ее поскорей отпустили. В комнате было так душно и накурено, что уставшие глаза девушки с трудом различали лица окружающих. Их черты расплывались; волосы, зубы, широко раскрытые рты сливались в одно пятно.

Выпившие слишком много без чувств валялись на скамьях или прямо на полу, прикрыв лицо руками. Те, кто еще держался на ногах, сгрудились вокруг грязного плюгавого негодяя из Редрафа, возомнившего себя душой компании.

Шахта, где он некогда работал, пришла в запустение и закрылась. И он стал сначала уличным лудильщиком, затем разносчиком мелкого товара и, в конце концов скатившись до самого дна, разучил массу мерзких песенок и развлекал теперь ими собравшуюся в "Ямайке" публику.

Его похабные песенки сопровождались такими взрывами хохота, что, казалось, потолок вот-вот обвалится. Громче всех ржал сам хозяин. В этом безобразном, визгливом смехе было что-то жуткое: не веселье слышалось Мэри, а скорее вопль какого-то терзаемого страшными муками существа. Звуки эти гулким эхом разносились по каменным коридорам, заполняли пустые комнаты наверху.

Разносчик избрал объектом своих издевок несчастного дурачка из Дозмери.

Совсем потеряв рассудок от выпитого, тот уже не владел собой и, не в силах подняться, стоял на полу на четвереньках, как животное. Его подняли и водрузили на стол. Разносчик заставлял его повторять слова гнусных куплетов и сопровождать их непристойными жестами, что вызывало дикие взрывы хохота.

Поощряемый аплодисментами, идиот приплясывал, взвизгивая от восторга, и ощупывал грязным пальцем родимое пятно.

Мэри не выдержала. Она коснулась рукой плеча дяди; он повернул к ней свое залитое потом, покрывшееся пятнами лицо.

– Не могу я больше, – сказала она. – Занимайтесь своими приятелями сами. Я ухожу в свою комнату.

Рукавом рубахи вытерев со лба пот, он тяжело посмотрел на нее. Мэри с удивлением отметила, что он трезв, хотя и пил весь вечер, и хорошо понимает, что делает, верховодя всей этой буйной компанией.

– Тебе уже невмоготу? – спросил он. – Брезгуешь нами? Ну, вот что я тебе скажу, Мэри. Не такая уж тяжелая работа тебе досталась – проторчать за стойкой весь вечер. Да ты на коленях должна благодарить меня за это. Они оставили тебя в покое только потому, что ты моя племянница, милочка. Иначе, клянусь Богом, разодрали бы тебя на части.

Тут он громко расхохотался и ущипнул ее за щеку.

– Ладно, убирайся, – сказал он, – все равно уже за полночь, и ты мне больше не понадобишься. Закрой сегодня дверь на ключ, Мэри, и опусти штору.

Твоя тетя уже час, как забралась в постель и с головой накрылась одеялом.

Это Джосс проговорил, понизив голос, наклонясь к самому ее уху. Потом заломил ее руку за спину с такой силой, что она вскрикнула от боли.

– Так-то вот! – прошипел он. – Это тебе как предупреждение. Держи язык за зубами, и я буду обращаться с тобой, как с овечкой. В "Ямайке" негоже быть любопытной, уж это ты запомнишь у меня накрепко.

Теперь он больше не смеялся, а, нахмурясь, испытующе смотрел на Мэри, словно пытаясь прочесть ее мысли.

– Беда в том, что ты не такая дуреха, как твоя тетушка, – медленно произнес он. – У тебя умное личико, в глазах видна смекалка, и ты не из пугливых. Но предупреждаю, Мэри Йеллан, я вышибу из тебя мозги, если вздумаешь дурачить меня. А теперь ступай наверх и сиди там так, чтобы я сегодня больше о тебе не слышал.

Он отвернулся, схватил со стойки стакан и стал медленно протирать его полотенцем. Неприкрытое презрение в глазах девушки, видимо, взбесило его; хорошее настроение улетучилось, и в припадке раздражения он швырнул стакан, разбив его вдребезги.

– Разденьте этого сукина сына догола и пусть убирается к дьяволу! – заорал он. – Может быть, ноябрьский воздух остудит его багровую харю.

Осточертели мне его дерьмовые штучки.

Разносчик и его дружки взревели от восторга. Повалив несчастного дурачка на спину, они стали сдирать с него куртку и штаны. А тот, ничего не понимая, беспомощно отбивался, блея, словно барашек.

Мэри выбежала из бара, громко хлопнув дверью. Поднимаясь по шатким ступеням, она заткнула уши, но неистовый хохот и дикое пение продолжали преследовать ее и в коридоре, и в комнате. Подступила дурнота, и, обхватив руками голову, Мэри рухнула на постель.

Со двора доносились вопли, визг, хохот. Луч света от покачивавшегося фонаря падал в окно. Девушка поднялась, чтобы опустить штору, и выглянула во двор. Взгляд ее выхватил из темноты дрожащую обнаженную фигуру. Визжа и прихрамывая, человек большими скачками, как заяц, прыгал по двору, спасаясь от преследователей, устроивших на него охоту, и первым среди них был Джосс Мерлин, который щелкал кнутом над его головой.

Тут Мэри поступила, как ей было велено: поспешно разделась и, забравшись в постель, накрылась одеялом с головой и заткнула уши пальцами.

Ей хотелось лишь одного – избавиться от этого кошмара, не слышать диких криков и воплей. Она зажмурилась и уткнулась лицом в подушку, но перед глазами неотступно стояло багровое, прыщавое лицо несчастного идиота, обращенное к своим мучителям. Потом до нее донесся приглушенный крик: это, споткнувшись, он свалился в канаву.

Мэри пребывала в полубессознательном состоянии, граничащем с забытьем.

Мысли путались. В голове теснились события минувшего дня, мелькали незнакомые лица. Ей вдруг почудилось, что она бредет по болоту к Килмару, заслоняющему своей громадой соседние холмы. Из окна в комнату проникла узкая полоска лунного света, слышался шелест шторы. Голоса внизу смолкли; где-то вдали по дороге проскакала лошадь, проскрипели колеса, затем все стихло. Она забылась беспокойным сном, но внезапно проснулась от какого-то внутреннего толчка. Рывком приподнявшись, Мэри села на постели. Луна светила прямо в лицо. Она прислушалась – ни звука, только громко стучало сердце. Однако через мгновение до нее явственно донесся шум снизу, по каменным плитам коридора первого этажа тащили какие-то тяжелые вещи, то и дело задевающие за стены.

Мэри встала, подошла к окну и слегка отодвинула штору. Во двор въезжало пять повозок. Три из них были крытыми, а две открытыми крестьянскими телегами; еще один крытый фургон стоял у самого крыльца. От лошадей валил пар.

Вокруг повозок сгрудились многие из пировавших вечером в баре. Сапожник из Лонстона прямо под окном Мэри разговаривал с перекупщиком лошадей.

Протрезвевший моряк из Падстоу поглаживал лошадиную морду. Мучивший несчастного идиота разносчик, забравшись на телегу, стаскивал с нее что-то.

Были и незнакомцы, которых Мэри до сих пор не видела. Яркий свет луны хорошо освещал лица, и это их явно тревожило. Один, показав наверх, покачал головой, другой, по всей видимости распоряжавшийся здесь, махнул рукой, приказывая поторапливаться. Трое сразу же направились к крыльцу и вошли в трактир. Между тем люди продолжали снимать тюки и с шумом волокли их по коридору, явно к той самой комнате с заколоченными досками окнами и закрытой на засов дверью.

Мэри начинала кое-что понимать. На повозках привозили какой-то товар, разгружали и складывали в той комнате. Судя по взмыленным лошадям, возчики прибыли издалека, возможно, с побережья, и как только повозки будут разгружены, они уедут, растворившись в ночи так же быстро и тихо, как появились. Работали споро, не теряя времени. С одной из повозок поклажу в трактир заносить не стали, а переложили на открытую телегу, подъехавшую к колодцу. Тюки различались по размеру: большие, маленькие, некоторые – длинные, завернутые в солому или бумагу. Как только телегу нагрузили, незнакомый Мэри возчик взобрался на нее и уехал.

Оставшиеся повозки быстро разгружали одну за другой. Тюки либо перекладывали на телеги, которые сразу уезжали, либо заносили в дом. Все это совершалось молча. Те самые люди, которые пили и горланили песни в баре, теперь, поглощенные делом, были вполне трезвы и спокойны. Даже лошади, казалось, понимали, что надо вести себя смирно, и стояли, не шевелясь и не издавая ни звука.

На крыльце появились Джосс Мерлин и разносчик. Несмотря на холод, оба стояли без курток, в одних рубахах с закатанными до локтей рукавами.

– Ну что, все? – тихо спросил трактирщик.

Возчик последней повозки, утвердительно кивнув, поднял вверх руку. Люди стали забираться на телеги. Те, кто пришел в трактир пешком, сели вместе с остальными, чтобы скорее добраться до дому. Никто не уезжал с пустыми руками: одни забирали ящики, другие – свертки. Сапожник из Лонстона не только нагрузил своего пони туго набитымивьюками, но и спрятал что-то под одеждой и выглядел теперь в два раза толще.

И вот крытые повозки и телеги, негромко поскрипывая, одна за другой, словно похоронная процессия, отъехали от "Ямайки". Оказавшись на дороге, одни поворачивали на север, другие на юг. Вскоре все они скрылись из виду, и во дворе остались трое – неизвестный Мэри человек, разносчик и сам хозяин трактира.

Потом и они вошли в дом; двор опустел. Мэри услышала, как они прошли по коридору к бару, шаги их затихли, хлопнула дверь.

Все замерло, слышалось лишь хриплое сипение часов в холле; внезапно этот звук усилился, и, пробив трижды, часы вновь захрипели, как хрипит больной в предсмертной агонии, давясь и судорожно хватая ртом воздух.

Мэри отошла от окна и села на кровать. От ветра, дувшего в спину, ей стало холодно, и она потянулась за шалью.

Девушка даже не пыталась снова заснуть. Она была слишком возбуждена, нервы напряжены до предела. И хотя ее неприязнь к дяде и страх перед ним нисколько не уменьшились, любопытство взяло верх. Она начала понимать, какими делами он занимался. Этой ночью она стала невольным свидетелем перевозки крупной партии контрабанды. Без всякого сомнения, "Ямайка" была идеально расположена для таких целей. И купил ее дядя единственно по этой причине. Все разговоры о желании вернуться в места, где прошло его детство, велись, конечно, только для отвода глаз. Трактир стоял у дороги, проходившей с севера на юг. Ясно, что любому, склонному к тому человеку, нетрудно собрать шайку для перевозки товаров с побережья до реки Теймар, используя трактир в качестве перевалочного пункта и склада товаров.

Чтобы дело процветало, нужны шпионы; для этого здесь и были моряк из Падстоу, сапожник из Лонстона, цыгане, бродяги, гнусный маленький разносчик.

И все же при том, что Джосс Мерлин – личность не совсем обычная, наделенная огромной энергией и недюжинной силой, наводящей страх на компаньонов, достанет ли ему хитроумия и ловкости, чтобы возглавлять такое дело? Неужели он сам заранее составил план перевозки товара и всю неделю занимался подготовкой сегодняшней операции?

Наверное, так оно и было. Другого ответа Мэри не находила. И хотя ее отвращение к трактирщику усилилось, она вынуждена была признать за ним способность верховодить людьми.

Главарь шайки обязан за всем присматривать, подбирать надежных исполнителей – пусть с грубыми манерами и дикой внешностью. Иначе не удалось бы так долго обходить закон. Мировой судья, которому наверняка кое-что известно о контрабанде, бесспорно, давно держал под подозрением постоялый двор, если только сам не был участником банды.

Мэри сидела нахмурившись, подперев рукой щеку. Если бы не тетя Пейшнс, она тотчас покинула бы трактир, добралась до ближайшего города и донесла бы на Джосса Мерлина. Он тут же очутился бы в тюрьме, и все остальные негодяи вместе с ним. С беззаконием было бы покончено. Но она не могла не думать о тете Пейшнс, чья собачья преданность мужу крайне осложняла дело и мешала Мэри действовать.

Мэри еще раз пыталась разобраться в том, что она увидела. Трактир "Ямайка" стал гнездом воров и браконьеров, которые во главе с дядей занимались весьма прибыльной контрабандой между морским побережьем и Девоном. Это ясно. Но не крылось ли за этим нечто большее, о чем ей было пока неведомо? Она вспомнила ужас в глазах тети Пейшнс и слова, тихо произнесенные ею в тот первый день, когда ранние сумерки уже сгустились на кухне: "В "Ямайке'' творятся такие дела, о которых я и обмолвиться не смею.

Скверные дела – страшный грех. Себе самой страшно в этом признаться, не то что тебе рассказывать…" Мэри хорошо помнила, как тогда тетя, испуганная и бледная, еле волоча ноги, как старое больное существо, тяжело поднялась по лестнице в свою комнату.

Контрабанда была делом опасным и нечестным, запрещенным законом, но почему она приводила в ужас тетушку Пейшнс? Судить об этом Мэри не могла. Ей нужен был совет, а спросить его было не у кого. Она оказалась в мрачном и злобном окружении, с призрачной надеждой изменить положение к лучшему. Будь Мэри мужчиной, она сошла бы вниз и выложила всю правду в глаза Мерлину и его дружкам. Сразилась бы с ними, а если бы повезло, то пролила бы их кровь. А потом забрала бы тетю, вскочила в седло и – прочь отсюда, на юг, к родным берегам Хелфорда. Завела бы скромную ферму где-нибудь близ Мовгана или Гвика, а тетушка занималась бы там домашним хозяйством.

Однако что толку в пустых мечтаниях, нужно смотреть правде в глаза и проявить мужество, чтобы найти выход.

Вот она, двадцатитрехлетняя девушка, сидит на кровати в нижней юбке, накинув на плечи платок. И нет у нее никакого оружия, кроме собственного ума, чтобы сразиться с человеком вдвое ее старше и в восемь раз сильнее.

Стоило ему узнать, что этой ночью она из окна наблюдала за всем происходящим, он просто-напросто придушил бы ее двумя пальцами, и дело с концом.

Тут Мэри выругалась, что случилось с ней только однажды, когда в Мэнакане за ней погнался бык. Сейчас она пыталась таким образом подбодрить себя и побороть страх.

"Некого мне бояться – ни Джосса Мерлина, ни кого-нибудь другого, – сказала она себе. – Вот возьму и спущусь сейчас вниз, пройду по темному коридору и посмотрю, что они делают в баре. И если он прикончит меня, то уж сама буду виновата".

Она быстро натянула на себя платье, в одних чулках, без обуви, подошла к двери и открыла ее. Постояла мгновение, прислушиваясь: только тихо, медленно, давясь, тикали часы в холле.

Прокравшись по коридору, Мэри подошла к лестнице. Теперь она уже знала, что третья ступенька сверху и самая нижняя скрипят. Бесшумно ступая, одной рукой держась за перила, а другой опираясь о стену, чтобы поменьше давить на ступени, она добралась до пустого холла, где стояли лишь шаткий стул и старые часы. Их хриплое дыхание нарушало тишину; казалось, что живое существо стонет прямо над ее ухом. В холле было темно, как в погребе. Она знала, что там никого нет, но и холл и закрытая дверь пустовавшей гостиной таили в себе опасность.

Воздух был спертый, тяжелый. Босые ноги стыли от холода каменных плит пола. Пока Мэри собиралась с духом, чтобы сделать следующий шаг в холл, из коридора вдруг проник луч света, и она услышала голоса. Очевидно, дверь бара отворили, раздался шум шагов, кто-то вышел и направился в сторону кухни, потом вернулся. Дверь бара, видно, осталась открытой, по-прежнему были слышны приглушенные голоса и виден луч света.

Мэри испытала сильное желание броситься по ступенькам обратно в свою комнату, забраться в постель и поскорей уснуть, ни о чем не думая, но в то же время бес любопытства толкал ее вперед по коридору. Она остановилась в нескольких шагах от бара, прижавшись к стене. Руки ее взмокли, лоб покрылся испариной. Сердце стучало так сильно, что вначале Мэри ничего не слышала.

Через полуоткрытую дверь виднелись полки бара, уставленные бутылками и стаканами, и узкая полоска пола. На нем валялись осколки стекла, а рядом темнело коричневое пятно от эля, пролитого нетвердой рукой. Находившиеся в баре сидели, должно быть, на скамьях у дальней стены – Мэри их не видела.

Они молчали, а затем вдруг раздался незнакомый ей голос, высокий и дрожащий.

– Нет и еще раз нет, – услышала она. – Говорю в последний раз, я в этом не участвую. Выхожу из игры и – конец нашему договору. Это убийство, мистер Мерлин, по-другому не назовешь, обычное убийство.

Незнакомец говорил тонким, дребезжащим голосом, словно был сильно взволнован. Кто-то, скорее всего сам трактирщик, тихо ответил ему, но Мэри слов не расслышала, их заглушило гоготанье разносчика; она узнала его манеру, грубую и оскорбительную. Он, видно, намекал на что-то, известное всем им, потому что незнакомец, защищаясь, снова быстро заговорил.

– Повешение? – произнес он. – Я рисковал быть повешенным прежде, но за свою голову не боюсь. Нет, я о совести своей думаю и о Всемогущем. Я готов с кем угодно сразиться в честном бою и понести наказание, если придется, но когда дело доходит до убийства невинных людей – женщин и детей, – это прямая дорога в ад, Джосс Мерлин, и ты знаешь это не хуже меня.

Мэри услышала, как кто-то резко отодвинул стул и вскочил на ноги. Тут же кто-то грохнул кулаком по столу и выругался.

Джосс в первый раз повысил голос.

– Не торопись, приятель, – сказал он, – не торопись. Ты в этом деле по самые уши, и к черту твою совесть! Повторяю, отступать теперь некуда, слишком поздно, поздно для тебя и для всех нас. Я с самого начала сомневался в тебе. Эдакий чистюля-джентльмен, манжетики боится замарать. И, клянусь Богом, я был прав. Гарри, запри-ка ту дверь на засов.

Среди начавшейся возни раздался крик, кто-то рухнул на пол, одновременно опрокинулся стол, хлопнула дверь, ведущая во двор. Разносчик снова разразился омерзительным, похабным смехом и принялся насвистывать один из своих мотивчиков.

– Не пощекотать ли нам его, как Сэма-дурачка? – спросил он, оборвав свист. – Без шикарной одежды не многого он будет стоить. А мне бы очень подошли его часы с цепочкой. У бедняков вроде меня нет денег на часы.

Пощекочи его своим кнутом, Джосс, и посмотрим, какого цвета у него шкура.

– Заткнись, Гарри, и делай, что тебе велено, – отвечал трактирщик. – – Встань у дверей и пырни его ножом, если он попытается удрать. А теперь послушайте-ка, мистер юрист-секретарь из Труро, или как там вас? Сегодня вы одурачили самого себя, но сделать дурака из меня у вас не получится. Вам хотелось бы убраться отсюда, сесть на лошадь и ускакать в Бодмин? А к девяти утра вы бы пригнали в "Ямайку" всех мировых судей и полк солдат в придачу.

Ведь вы это задумали?

Мэри услышала, как тяжело дышит узник. Видно, во время драки ему изрядно досталось: отвечал он сдавленным, прерывающимся голосом, словно страдая от боли.

– Делайте свое черное дело, если решили, – пробормотал он. – Не мне останавливать вас. Даю слово, что не донесу, но и с вами не останусь, слышите вы?!

Последовало молчание, затем Джосс Мерлин заговорил снова.

– Берегись, приятель, – произнес он тихо. – Однажды кое-кто тут тоже разглагольствовал и через пять минут уже болтался на веревке, его ноги лишь на полдюйма не доставали до пола. Я спросил, нравится ли ему висеть так низко от земли, но он не ответил. Язык вывалился у него изо рта, он прокусил его насквозь. Наверно, минут через семь он сдох.

Мэри так и стояла за дверью в коридоре. Лоб и затылок покрылись потом, руки и ноги налились свинцом, она с ужасом почувствовала, что вот-вот потеряет сознание.

В голове была лишь одна мысль – добраться обратно до холла и укрыться в спасительной тени часов. Что бы там ни было, ее не должны найти здесь лежащей без чувств. Медленно, на ощупь она начала двигаться вдоль стены, подальше от света. У нее подгибались колени, подступала тошнота, кружилась голова.

Голос дяди доносился издалека, как будто он говорил, прикрыв рот руками.

– Оставь меня с ним, Гарри, – приказал он, – сегодня тебе больше нечего делать в "Ямайке". Возьми его коня и убирайся – отпустишь его на другой стороне от Кэмелфорда. А тут я сам управлюсь.

Каким-то чудом Мэри добралась до холла. Плохо соображая, что делает, она повернула ручку двери в гостиную и, едва переступив порог, без сил опустилась на пол и положила голову на колени.

На минуту-другую она, должно быть, потеряла сознание: мушки перед глазами слились в одно огромное пятно, и она погрузилась во мрак. Но неловкая поза, в которой она застыла, помогла ей быстро прийти в себя.

Опершись на локоть, Мэри села и стала ловить звуки, доносившиеся со двора.

Она услышала цоканье копыт и голос разносчика Гарри, бранившего лошадь, которая не желала стоять смирно. По-видимому, он все-таки вскочил в седло и пришпорил коня; раздался и вскоре затих дробный стук копыт. Теперь дядя остался в баре наедине со своей жертвой. Мэри принялась соображать, сумеет ли она найти дорогу к ближайшему жилью в Дозмери и позвать на помощь. До первого пастушьего домика мили две или три через болото. Туда-то и убежал несчастный идиот. А может быть, он и сейчас все еще валяется в канаве, воя и корчась.

Она ничего не знала об обитателях этого домика. Вполне возможно, они связаны с шайкой дяди Джосса, и тогда она прямехонько попадет в западню.

Тетя Пейшнс спит наверху, да и какая от нее помощь; она может лишь помешать делу. Положение, похоже, безнадежное. У незнакомца – неважно, кто он – нет никакой надежды на спасение, разве что пойти на согласие с Джоссом Мерлином.

Чтобы взять верх над дядей – теперь, когда они остались один на один, требовалась немалая изворотливость, ибо трактирщик обладал огромной физической силой.

Отчаяние охватило Мэри. Если бы найти какое-нибудь ружье или нож, ей, возможно, удалось бы ранить или хотя бы обезоружить дядю и дать шанс несчастному выбраться из бара. О том, что рискует сама, Мэри не думала. Все равно, так или иначе, ее обнаружат. И что толку сидеть, съежившись в пустой гостиной. Обморок был сущим пустяком, и сейчас она уже презирала себя за слабость.

Поднявшись с пола, Мэри взялась за ручку двери и тихонько приоткрыла ее. В холле стояла полная тишина, только тикали часы. Света в дальнем конце коридора не было, дверь в бар, должно быть, закрыли. Возможно, именно в эту минуту незнакомец боролся за свою жизнь; придавленный к полу, он изо всех сил пытался вырваться из лапищ Джосса Мерлина. Однако из бара не доносилось ни звука. Что бы там ни творилось, все делалось безмолвно. Мэри уже собралась выйти в холл и прокрасться мимо лестницы в дальний конец коридора, как вдруг наверху довольно явственно скрипнула половица. Девушка остановилась и прислушалась: полнейшая тишина и опять скрип; над ее головой кто-то осторожно ходил. Тетя Пейшнс спала в другом крыле, разносчик Гарри ускакал на лошади минут десять назад. Дядя, она знала, оставался в баре с незнакомцем. Никто не поднимался по лестнице с тех пор, как она спустилась.

Вот опять скрипнула половица, тихие шаги послышались снова. В пустой комнате на втором этаже кто-то был.

У Мэри вновь отчаянно заколотилось сердце и перехватило дыхание.

Человек прятался наверху несколько часов. Каким-то образом проникнув в дом еще в начале вечера, затаившись, он слышал, как она отправилась спать. Если бы он поднялся позже, она услышала бы его шаги на лестнице. Скорей всего, как и она, он наблюдал из окна за прибытием повозок и видел, как маленький придурок с криками мчался по дороге к Дозмери. Всего лишь тонкая перегородка разделяла их, и он слышал каждое ее движение, как она повалилась на постель, а позже оделась и открыла дверь.

Стало быть, он не хотел быть обнаруженным, иначе вышел бы в коридор вслед за ней. Будь он одним из посетителей бара, он наверняка заговорил бы с ней и поинтересовался, что она тут делает. Кто же впустил его? Когда он проник в комнату? Значит, он прятался там, чтобы его не увидели контрабандисты. Значит, он не один из них, а дядин враг.

Шаги прекратились, и, хотя Мэри прислушивалась, затаив дыхание, больше не раздалось ни звука. Но она твердо знала, что не ошиблась. Кто-то, может быть союзник, прятался в комнате для гостей рядом с ее спальней и мог помочь ей спасти незнакомца в баре.

Мэри уже поставила ногу на нижнюю ступеньку лестницы, когда полоска света вдруг снова возникла в дальнем конце коридора и она услышала, как дверь бара отворилась. Дядя вышел в холл. Девушка поняла, что не успеет подняться по лестнице до того, как он повернет за угол. Поэтому она быстро вернулась в гостиную и притаилась там, придерживая дверь рукой. В темноте холла он не должен заметить, что дверь не заперта на задвижку.

Дрожа от волнения и страха, Мэри услышала, как трактирщик прошел через холл, поднялся по лестнице и остановился у двери комнаты для гостей.

Чуть-чуть подождав, словно прислушиваясь, он дважды еле слышно постучал в дверь. Снова скрипнула половица, кто-то прошел по комнате наверху и открыл дверь. Сердце Мэри вновь упало, ее снова охватило отчаяние. Это был не дядин враг. Вероятно, Джосс Мерлин сам впустил его рано вечером, когда она и тетушка Пейшнс готовили бар для приема гостей. И все это время он ожидал, пока все разойдутся. Это был кто-то из близких друзей хозяина, не желавший впутываться в его дела и быть узнанным даже женой трактирщика.

Дядя именно поэтому и отослал разносчика. Он не хотел, чтобы тот видел его друга. Мэри благодарила Бога, что не поднялась наверх и не постучалась в ту дверь.

А вдруг они зайдут в ее комнату, чтобы посмотреть, спит ли она? Мэри с ужасом представила, что произойдет, если ее отсутствие обнаружат. Она взглянула на окно в гостиной – оно было закрыто и зарешечено, путь к бегству отрезан.

Вот они спустились по лестнице, на мгновение остановились за дверью гостиной. Мэри с испугом подумала, что они собираются войти. Мужчины находились так близко, что сквозь щель в двери можно было коснуться плеча дяди. Он тихо заговорил, и его шепот прозвучал прямо у нее над ухом.

– Это уж как вы скажете. Тут уж вам решать, не мне. Либо я сам это сделаю, либо мы вместе. Слово за вами.

Стоя за дверью, Мэри не могла ни видеть, ни слышать нового компаньона дяди.

Не задерживаясь возле гостиной, они повернули назад, в холл, и дальним коридором прошли в бар. Дверь за ними закрылась, и шум шагов смолк.

Первым ее порывом было открыть дверь на улицу и броситься бегом по дороге подальше от них. Однако, поразмыслив, она поняла, что ничего из этого не выйдет. Ведь вдоль дороги могли быть расставлены люди Джосса, тот же разносчик и другие – на случай каких-либо неожиданностей.

Наверное, этот неизвестный, весь вечер прятавшийся в комнате наверху, все-таки не слышал, как Мэри выходила из спальни, иначе он уже сообщил бы об этом дяде, и они начали искать ее, если только сейчас у них не было дела поважней. Главной их заботой был тот человек в баре, а ею они могли заняться позже.

Минут десять она стояла, прислушиваясь, но все было спокойно. Лишь часы в холле продолжали, похрипывая, неспешно отсчитывать время, как символ вечности и равнодушия к мирским делам.

Вдруг ей почудился крик, и тут же все смолкло. Что это? Уж не плод ли ее разыгравшегося воображения, взбудораженного событиями этой кошмарной ночи?

Мэри поспешно вышла в холл, а затем в темный коридор. В баре тоже не было света. Видно, погасили свечи. Что же они сидят там в темноте? Ей представилась отвратительная шайка молчащих злодеев, объединенных какой-то неведомой ей целью. Гробовая тишина погруженной во мрак комнаты наводила еще больший ужас.

Она решилась тихонько приблизиться к бару и послушать под дверью. Ни шепота, ни вздоха. Тяжелый винный дух, стойко державшийся в коридоре весь вечер, исчез; через замочную скважину сильно сквозило. Повинуясь внезапному порыву, Мэри отодвинула щеколду, открыла дверь и вошла.

Внутри не оказалось ни души. Дверь во двор была распахнута, и свежий ноябрьский воздух наполнил бар. Вот откуда этот сквозняк в коридоре…

Скамьи были пусты, стол, опрокинутый во время схватки незнакомца с Джоссом и разносчиком, так и лежал на полу. Одна ножка его была сломана. Хозяин и его гости исчезли, должно быть, свернули за угол и прямиком направились к болоту. Она услышала, если бы они пересекли дорогу. Лицо обдало прохладным, свежим воздухом, и теперь, когда дядя и двое незнакомцев покинули бар, он вновь показался ей безликим, безобидным. Страха Мэри больше не испытывала.

Бледный свет луны проник через окно, высветив на полу посередине бара круг, в котором Мэри вдруг заметила тень, похожую на палец. Взглянув вверх, она увидела свисавшую с крюка на потолочной перекладине веревку. Конец ее и отбрасывал тень на светлый круг, а ветер, дувший в бар через открытую дверь, раскачивал веревку взад и вперед.

5

Шли дни, и Мэри решила, что сдаваться нельзя: надо как-то приспособиться к жизни в "Ямайке" и выжидать. Бросить тетю зимой она, конечно, не могла, но с приходом весны, быть может, удастся ее уговорить, и они уедут прочь от этих болот, вернутся в мирную хелфордскую долину.

Во всяком случае, девушка возлагала на это надежды, а пока решила как можно лучше использовать предстоящие безрадостные полгода: перехитрить дядю и вывести его вместе с сообщниками на чистую воду. Мэри была готова закрыть глаза на контрабанду, хотя это было откровенным мошенничеством и возмущало ее. Но судя по всему, Джосс Мерлин с сообщниками занимался не только контрабандой. Эти негодяи, которые никого и ничего не боялись, не останавливались и перед убийством. События той субботней ночи не шли у нее из головы; веревка, свисавшая с потолка в баре, открыла ей глаза. Мэри не сомневалась, что незнакомец был убит Джоссом и его сообщником, а тело похоронено где-то на болотах.

Доказательств, однако, у нее не было никаких. Наутро эта история показалась Мэри плодом разыгравшегося воображения. Обнаружив в ту ночь под потолком веревку, она тотчас же поднялась к себе – дверь в баре была открыта, а значит, дядя мог в любой момент вернуться. Вконец измученная, она, видимо, сразу же забылась глубоким сном, а когда проснулась, солнце было уже высоко. Снизу из холла доносилось шарканье ног тети Пейшнс.

От вчерашнего в баре не осталось и следа, все было подметено и прибрано, столы и скамьи расставлены по местам, битое стекло выброшено.

Веревки на перекладине не было.

Трактирщик с утра возился на конюшне и в коровнике, занимаясь тем, что надлежало делать скотнику, которого он не держал. В полдень он появился на кухне и принялся расспрашивать Мэри о том, как они держали скот на хелфордской ферме и как лечить заболевшего теленка. О событиях прошлой ночи он и словом не обмолвился. Явно пребывая в хорошем расположении духа, он, против обыкновения, ни разу не выругал жену, которая, как всегда, вилась вокруг него, ловя его взгляд, словно собачонка, желающая угодить хозяину.

Джосс Мерлин держался, как нормальный трезвый человек. Не верилось, что всего несколько часов назад он убил сообщника, возможно не своими руками, и вина лежит на таинственном компаньоне. Однако Мэри собственными глазами видела, как он гонял по двору Сэма-дурачка, и слышала вопли голого придурка, когда трактирщик Стегал его кнутом. Она видела, как хозяин верховодил гнусной компанией в баре, и слышала его угрозы неизвестному, отказавшемуся подчиниться воле Джосса. А теперь он сидел перед ней, набив рот горячим тушеным мясом, и покачивал головой, огорченный болезнью теленка.

Мэри отвечала на вопросы односложно и тихо прихлебывала чай, наблюдая исподтишка за дядей, переводя взгляд с тарелки с горой мяса на длинные пальцы, в которых сочетались зловещая сила и ловкость.

Минуло две недели, но сборищ, подобных субботнему, больше не было.

Видимо, трактирщик и его сообщники, провернув выгодное дельце, на время поутихли. Во всяком случае, Мэои больше не слышала шума повозок по ночам.

Хотя спала она теперь довольно крепко, звук колес наверняка разбудил бы ее.

Дядя не возражал и против ее прогулок по пустоши, и постепенно Мэри все лучше узнавала окрестные места. Она научилась обходить пушистые кустики травы, на которые так и тянуло ступить. С виду безобидная, эта болотная трава росла по самому краю коварной и гибельной топи. Бродя в одиночестве, девушка не чувствовала себя несчастной. Прогулки в эти сумеречные зимние дни поддерживали в ней бодрость и помогали коротать длинные темные вечера в "Ямайке", не предаваясь унынию и тоске. Тетя Пейшнс подолгу сидела в кухне, положив руки на колени и уставившись на огонь, а Джосс Мерлин запирался в баре или, взяв лошадь, уезжал неведомо куда.

Дни в "Ямайке" текли уныло; кучер тогда говорил правду: никто не заходил в трактир отдохнуть или поесть. Два раза в неделю мимо проезжала почтовая карета, и Мэри выходила во двор, провожая ее взглядом. Ни разу карета не остановилась у "Ямайки", а неслась дальше на полной скорости и, с грохотом скатившись с холма, на котором стоял трактир, спешила подняться на следующий у развилки Пяти Дорог. Однажды Мэри, узнав того самого кучера, помахала ему рукой, но он не обратил на нее внимания и лишь сильнее стеганул лошадей. И тут с чувством полной обреченности девушка поняла, что люди смотрят на нее как на родню Джосса Мерлина. Никто в Бодмине или Лонстоне не пожелает ее принять, все двери захлопнутся перед ней. Порой будущее представлялось Мэри совершенно беспросветным, да и тетя Пейшнс все больше молчала, замкнувшись в себе. Случалось, правда, она брала Мэри за руку и долго гладила ее, приговаривая, как она рада, что племянница живет у них в доме. Вообще же бедная женщина жила в мире грез, лишь механически исполняя домашние обязанности. Когда же она вдруг заговаривала с Мэри, то несла всякую чепуху о том, каким большим человеком мог бы стать ее муж, если бы не постоянно преследовавшие его неудачи. Стараясь утешить тетушку, Мэри приучила себя разговаривать с ней ласково, как с малым ребенком. Однако это было тяжким испытанием для ее терпения и душевного равновесия.

Как-то утром, пребывая в состоянии крайнего раздражения, оттого что накануне ей пришлось из-за дождя и ветра просидеть весь день в четырех стенах, Мэри принялась мыть длиннющий коридор в дальнем крыле дома. Работа была нелегкой, пусть полезной для тела, но никак не для духа. Покончив с коридором, она почувствовала такое отвращение к "Ямайке" и ее обитателям, что на мгновение ее охватило острое желание выйти в огород, где, не обращая внимания на дождь, работал дядя, и выплеснуть ведро с грязной мыльной водой прямо ему в лицо. Но при виде тети, которая, согнувшись, ворочала кочергой еле тлевший в печи торф, гнев ее угас. Она вновь взялась за тряпку, собираясь вымыть пол в холле, но услышала стук копыт во дворе. Через минуту кто-то принялся колотить в дверь бара. До сих пор никто даже близко не подходил к "Ямайке". Немало удивившись, Мэри пошла на кухню предупредить тетю, но ее там не оказалось. Выглянув в окно, девушка увидела, как тетя Пейшнс идет через огород к мужу, нагружавшему тачку торфом. Оба были далеко и не слышали шума. Мэри вытерла руки о передник и пошла в бар. Должно быть, дверь все-таки не была заперта, потому что в баре верхом на стуле сидел мужчина и держал в руке полную кружку эля, который, видимо, преспокойно налил себе сам, отвернув кран бочонка. Несколько мгновений они молча разглядывали друг друга. Что-то в нем показалось Мэри знакомым, и она принялась гадать, где могла видеть эти тяжеловатые веки, изгиб губ, рисунок подбородка. Даже дерзкий, вызывающий взгляд, которым он смерил ее, был ей до странности знаком и явно неприятен.

Незнакомец не спеша, по-хозяйски потягивал пиво, и это крайне раздосадовало Мэри.

– Что вы тут делаете? – резко спросила она. – Вы не имеете права запросто заходить сюда и угощаться. К тому же хозяин не очень-то любит чужаков.

В другой раз она посмеялась бы над собой, оттого что так рьяно защищает интересы дяди. Но, поскоблив с утра каменные плиты в коридоре, она несколько утратила чувство юмора, и ей не терпелось излить свое раздражение на первого попавшегося под руку.

Незнакомец невозмутимо допил свой стакан и протянул ей с молчаливым требованием наполнить его вновь.

– С каких это пор в "Ямайке" держат прислугу? – спросил он и, пошарив в кармане, извлек оттуда трубку, разжег ее и пыхнул дымом в лицо девушке.

Вконец разъяренная, Мэри выхватила трубку из его руки и швырнула об пол, разбив вдребезги. Он пожал плечами и принялся тихо насвистывать, чем еще больше возмутил ее.

– Значит, так они учат тебя обслуживать посетителей? – спросил он, прервав свист. – Не очень-то я одобряю их выбор. Я только вчера из Лонстона и видел там девушек с лучшими манерами и хорошеньких, как с картинки. А ты почему за собой не следишь? Волосы сзади висят, как пакля, да и лицо плохо вымыто.

Мэри повернулась и пошла к двери, но он остановил ее.

– Налей-ка мне еще стаканчик, ведь ты для этого здесь приставлена, – потребовал он. – После завтрака я проскакал двенадцать миль, и мне здорово хочется пить.

– По мне, могли бы проскакать хоть все пятьдесят, – отпарировала Мэри. – Раз вам тут все знакомо, можете сами налить, а я скажу мистеру Мерлину, что вы в баре, и пусть он обслуживает вас сам, ежели пожелает.

– Да не беспокой Джосса, в такой час он похож на медведя, у которого болит голова, – прозвучало в ответ. – Кроме того, он вообще вряд ли хочет меня видеть. А что с его женой? Выгнал он ее, что ли, и взял тебя? Это несправедливо по отношению к бедной женщине. Во всяком случае, ты с ним десять лет, как она, ни за что не проживешь.

– Если хотите видеть миссис Мерлин, то она на огороде. Выйдите в эту дверь, поверните налево, там увидите курятник и огород. Пять минут назад они оба были там. Через коридор не ходите, я его только что вымыла и не намерена мыть снова.

– О, не беспокойся, у меня полно времени, – ответил он, продолжая откровенно рассматривать девушку, словно пытаясь понять, кто она и откуда здесь взялась. Его нагловато-ленивый, до странности знакомый взгляд бесил Мэри.

– Так хотите вы поговорить с хозяином или нет? – спросила она наконец. – Потому что я не собираюсь торчать здесь целый день ради вашего удовольствия. Если не желаете его видеть и закончили пить, положите деньги на прилавок и ступайте себе с Богом.

Посетитель рассмеялся, обнажив белоснежные зубы, вновь напомнив ей кого-то, но она не могла сообразить кого.

– Ты что, и Джоссом так командуешь? – спросил незнакомец. – Если так, то он, должно быть, сильно изменился. Как все-таки непредсказуем человек. Кто бы мог подумать, что у него найдется время еще и на ухаживания?

А куда же вы деваете бедняжку Пейшнс по вечерам? Вы что, кладете ее спать на полу или ложитесь втроем?

Мэри густо покраснела.

– Джосс Мерлин – муж моей тетушки Пейшнс, единственной сестры моей матери. Зовут меня Мэри Йеллан, если это вам о чем-нибудь говорит. Прощайте.

Дверь прямо за вами.

Она вышла из бара и, стремительно войдя на кухню, столкнулась нос к носу с самим хозяином.

– С кем это ты, черт побери, разговаривала в баре? – загремел он. – По-моему, я тебя предупреждал, чтобы помалкивала.

Его оглушительный голос разнесся по коридору.

– Ладно уж, не трогай ее! – откликнулся человек в баре. – Она разбила мою трубку и отказалась меня обслужить. Это очень напоминает твои манеры. Заходи-ка сюда и дай на тебя взглянуть. Надеюсь, эта девица благотворно на тебя влияет.

Джосс Мерлин нахмурился и, оттолкнув Мэри, пошел в бар.

– А, так это ты, Джем, – произнес он. – Что тебе опять понадобилось в "Ямайке"? Купить у тебя лошадь я не могу, если ты за этим явился. Дела идут скверно, и у меня пусто, как у полевой мыши после дождливого лета.

Он закрыл за собой дверь, оставив Мэри в коридоре.

Она вернулась в холл, где оставила ведро, и вытерла лицо передником.

Так, значит, это был Джем Мерлин, младший брат дяди. Ну конечно, она же сразу уловила сходство: у него были глаза Джосса, но без кровавых прожилок и мешков, и рот такой же, но твердый, а не слабый и бесформенный, как у трактирщика. Джем был таким, каким Джосс Мерлин мог быть восемнадцать-двадцать лет назад. Он отличался, однако, более тонкой костью и складной фигурой и ростом был пониже. Мэри плеснула воды на каменные плиты и принялась с еще большей яростью скрести их.

Что за отвратительное племя эти Мерлины с их подчеркнутым высокомерием, грубостью и скверными манерами! Этот Джем так же жесток, как и брат. Это и по форме его рта видно. Тетя Пейшнс говорила, что из всей семьи он самый худший.

Джем был на голову ниже Джосса и вполовину тоньше, но в нем чувствовался характер. Взгляд был твердый и не лишенный смекалки. У трактирщика щеки обвисли, плечи опустились, словно от тяжелой ноши; казалось, силы его ушли, а виной всему пьянство, уж Мэри хорошо это знала.

Увидев Джема, она поняла, какой развалиной стал Джосс и каким он был, пока не загубил себя. Если у младшего брата есть хоть капля здравого смысла, он должен крепко держать себя в руках, чтобы не пойти по тому же пути. Впрочем, ему на это, возможно, наплевать. Над семейством Мерлинов довлел какой-то рок, мешавший побороть низменные инстинкты и парализовавший волю. Слишком много грехов тянулось за ними. Если в ком течет дурная кровь, тут уж ничего не поделаешь, она обязательно скажется, – говаривала, бывало, ее мать.

Борись с ней, не борись, она все одно одолеет. Ежели два поколения проживут честную жизнь, то кровь, может, и очистится, но, скорее всего, в третьем поколении она проявится вновь.

Все напрасно, а жаль… И вот бедная тетя Пейшнс оказалась втянутой в этот водоворот, и пропала ее чистосердечная простота и ушла радость. Если взглянуть правде в глаза, она теперь не намного лучше того убогого из Дозмери. А ведь могла бы стать женой фермера из Гвика, родить сыновей, иметь свой дом и кусок земли, нехитрые радости простой и счастливой жизни – посудачить с соседями, сходить в церковь в воскресенье, съездить на базар, и еще сад, огород, уборка урожая – словом, все, что ценно для человека и составляет основу его жизни. Она жила бы спокойно и безмятежно, и седина коснулась бы ее волос лишь после долгих лет здорового труда и тихих радостей. И от всего она отказалась ради этого животного и пьяницы, который вынудил ее так опуститься. Почему женщины так глупы, слепы и неблагоразумны?! Так думала Мэри, заканчивая скрести последнюю каменную плиту с такой силой и упорством, как будто могла очистить вместе с ней весь мир, а заодно и покончить с женской глупостью.

Она вложила в уборку всю силу накопившегося в ней гнева и отчаяния.

Покончив с холлом, перешла в мрачную гостиную, в которой годами не убирались. Пыль поднялась столбом, когда она начала выбивать потертый половик. Поглощенная этим малоприятным занятием, девушка не услышала стука камня, брошенного в окно гостиной, и, только когда град мелких камешков полетел в стекло и оно дало трещину, Мэри выглянула в окно и увидела Джема Мерлина. Он стоял во дворе рядом со своей лошадью.

Мэри нахмурилась и отвернулась. Но в окно опять посыпался град камешков. На сей раз стекло треснуло основательно, и маленький осколок упал на пол вместе с камнем. Девушка отодвинула засов тяжелой парадной двери и вышла на крыльцо.

– Что вам еще надо? – спросила она, смутившись от того, что волосы ее растрепались, а передник испачкан и смят.

Джем рассматривал ее с прежним любопытством, но уже без дерзости, и даже выглядел чуточку пристыженным.

– Прости, если был давеча груб с тобой, – произнес он. – Я как-то не ожидал увидеть в "Ямайке" женщину, во всяком случае, не такую молодую девушку, и подумал, что Джосс подобрал тебя в каком-нибудь городе и привез сюда для своей услады.

Мэри снова покраснела и прикусила губу от досады.

– Не очень-то я гожусь для такой роли, – сказала она. – Хорошо бы я выглядела в городе в своем старом переднике и грубых деревенских башмаках, верно? Думаю, с первого взгляда видно, что я выросла на ферме.

– Ну, не знаю, – бросил он небрежно. – Надень на тебя красивое платье и туфельки на высоком каблуке да воткни в волосы гребень, и, смею заверить, сойдешь за леди даже в таком изысканном месте, как Эксетер.

– Полагаю, должна чувствовать себя польщенной, – ответила Мэри насмешливо. – Благодарю вас, но предпочитаю ходить в старой одежде и выглядеть такой, какая есть.

– Конечно, могла бы выглядеть еще страшней, если бы постаралась, – согласился он.

Девушка почувствовала, что Джем смеется, и повернулась, чтобы вернуться в дом.

– Постой, не уходи, – сказал он. – Понимаю, что заслуживаю хмурых взглядов. Но знай ты моего братца, как я, простила бы меня за оплошность.

Очень уж странно увидеть здесь молодую девушку – прислугу в "Ямайку" никогда бы не наняли. А зачем ты вообще приехала сюда?

Стоя под навесом, скрывавшим в тени ее лицо, Мэри изучающе разглядывала Джема. Теперь он не куражился, и сходство с Джоссом исчезло. Ей вдруг очень захотелось, чтобы он не был Мерлином.

– Я приехала к тете Пейшнс, – объяснила она. – Моя мама умерла несколько недель назад. Других родственников у меня нет. Скажу вам одно, мистер Мерлин: я рада, что моя матушка не видит свою сестру.

– Да уж, верно, жизнь с Джоссом – не сахар, – согласился Джем. – У него дьявольский характер, и пьет он, как лошадь. Сколько его помню, всегда был таким. Он здорово меня колотил, когда я был маленьким, да и сейчас не прочь, если бы посмел. И зачем Пейшнс вышла за него?

– Наверно, из-за ясных глаз, – сказала Мэри презрительно. – Тетя Пейшнс всегда считалась у нас в Хелфорде вроде мотылька. Она отвергла предложение одного достойного фермера и уехала в город. Там они повстречались с вашим братом. Что ни говори, это был самый неудачный день в ее жизни.

– Значит, ты невысокого мнения о хозяине? – спросил Джем насмешливо.

– Невысокого, – ответила она. – Он грубиян, деспот и много чего еще.

Он превратил тетушку из веселой, цветущей женщины в несчастную загнанную клячу, и я никогда этого ему не прощу.

Джем засвистел и похлопал лошадь по спине.

– Мы, Мерлины, никогда не щадили своих женщин, – сказал он. – Помню, отец избивал мать до полусмерти. Однако она его не бросила и была верна ему до конца. Когда его повесили в Эксетере, она три месяца ни с кем не разговаривала, от потрясения и горя поседела. Бабушки своей я не помню, но, как рассказывают, когда солдаты пришли забирать деда, она бок о бок с ним отбивалась от них и даже одному до кости прокусила руку. За что она любила деда, не могу сказать; после ареста он даже не поинтересовался ее судьбой и оставил свои сбережения другой женщине, что жила на противоположном берегу Теймара.

Мэри молчала. Равнодушный голос Джема ужасал ее. В его тоне не было ни стыда, ни сожаления, и она подумала, что он, как и остальные члены семейства, от рождения лишен всякого сострадания.

– Сколько времени ты собираешься пробыть в "Ямайке"? – отрывисто спросил он. – Что делать здесь такой девушке, как ты? Для тебя тут неподходящая компания.

– Ничего не поделаешь, – ответила Мэри. – Я не уеду, пока не смогу взять тетю с собой. Ни за что не оставлю ее одну после всего, что увидела.

Джем нагнулся, чтобы очистить грязь с подковы лошади.

– Что же ты узнала за столь короткое время? – удивился он. – Место, кажется, довольно благополучное.

Провести Мэри, однако, было нелегко. Она догадалась, что дядя подбил брата на разговор, надеясь таким образом выудить что-то полезное для себя.

Но Мэри была не настолько глупа и, пожав плечами, пропустила вопрос мимо ушей.

– Как-то субботним вечером я помогала дяде в баре, – сказала она, – и у меня сложилось не очень-то высокое мнение о тех, с кем он водится.

– Еще бы! – откликнулся Джем. – Парней, что приходят в "Ямайку", никто не обучал хорошим манерам. Слишком долго сидели они по тюрьмам.

Интересно, что они подумали о тебе? Небось то же, что и я, и теперь славят тебя по всей округе. А в следующий раз Джосс решит сыграть на тебя в кости, и, коль проиграет, ты и оглянуться не успеешь, как какой-нибудь чумазый браконьер с той стороны Ист-Тора посадит тебя на лошадь позади себя и увезет.

– Ну уж это вряд ли. Чтоб я села на лошадь позади кого-то! Меня сначала надо привести в бессознательное состояние.

– В сознательном или бессознательном состоянии женщина – им это все равно, – заметил Джем. – Браконьеры из Бодминской пустоши не очень-то чувствуют разницу. – Тут он рассмеялся и опять стал похож на брата.

– А чем вы зарабатываете на жизнь? – полюбопытствовала Мэри. Она отметила про себя, что говорит он более грамотно, чем брат.

– Я конокрад, – подчеркнуто любезно ответил он, – но на этом много не заработаешь. У меня в кармане всегда пусто. А тебе здесь лучше бы ездить на лошади. У меня как раз есть небольшая лошадка, которая тебе отлично подойдет. Она сейчас в Треворте. Может быть, поедешь со мной взглянуть на нее?

– А вы не боитесь, что вас поймают? – поинтересовалась Мэри.

– Ну, кражу лошади довольно трудно доказать, – сообщил он. – Предположим, лошадь убежала из загона и хозяин ищет ее. Но ты ведь сама видела: на этих пустошах полно диких лошадей и всякого скота. Не так-то легко хозяину отыскать среди других свою лошадь. Скажем, у нее длинная грива, одна нога белого цвета, а на ухе – затейливое клеймо. Такую лошадь найти легко, верно? И вот хозяин едет на лонстонскую ярмарку и высматривает свою лошадку, да не находит. Заметь при этом, что его лошадь купит какой-нибудь барышник и перепродаст подальше от этих мест. А все дело в том, что ее грива теперь подрезана, все четыре ноги одного цвета, а вместо клейма – надрез на ухе. Владелец даже и не глянет на нее. Все довольно просто, не так ли?

– До того просто, что не пойму, почему вы не прикатили в "Ямайку" в собственной карете с лакеем в напудренном парике на запятках? – съязвила Мэри.

– Да… но ведь вот какое дело, – ответил он, покачивая головой. – Я не в ладах с цифрами. Ты просто не поверишь, как быстро деньги уплывают у меня из рук. Представь, на прошлой неделе у меня было десять фунтов, а сегодня всего один шиллинг в кармане. Потому-то я и хочу, чтобы ты купила у меня лошадку.

Мэри невольно рассмеялась. Он так откровенно признавался в своем мошенничестве, что сердиться на него было просто невозможно.

– Я не могу потратить мои скромные сбережения на лошадь, – проговорила она. – Откладываю деньги на старость. А если когда-нибудь выберусь из "Ямайки", у меня каждый пенс будет на счету.

Джем Мерлин огорченно посмотрел на девушку. И вдруг, поддавшись внезапному порыву, шагнул к ней, бросив осторожный взгляд в сторону дома.

– Послушай-ка, – сказал он, – я теперь говорю совершенно серьезно: забудь всю ту чушь, что я молол. "Ямайка" – не место для девушки, да и вообще для женщины, если на то пошло. Мы с братом друзьями никогда не были.

Я могу говорить о нем все, что думаю. Нам с ним не по пути, и плевать мы хотели друг на друга. А если ты окажешься впутанной в его грязные дела?

Слушай, беги-ка отсюда. А я тебя встречу по дороге в Бодмин.

Говорил он очень убедительно, и Мэри почти поверила ему. Но как забыть, что он брат Джосса Мерлина и потому может предать ее? Она не решалась довериться Джему – во всяком случае вот так, сразу. Время покажет, на чьей он стороне.

– Я не нуждаюсь в помощи, – заявила она, – сама могу о себе позаботиться.

Джем вскочил на лошадь и вдел ноги в стремена.

– Ладно, – сказал он, – не стану тебе надоедать. Если понадоблюсь, мой домишко на том берегу речушки Уити-Брук. Это на противоположной стороне Тревортской трясины, где начинается болото Дюжины Молодцов. Я пробуду там по крайней мере довесны. Счастливо оставаться! – И он умчался прочь прежде, чем Мэри успела ответить.

Мэри медленно возвратилась в дом. Она бы ему поверила, носи он другую фамилию. Ей очень нужен друг, но им не мог стать брат трактирщика. Ведь если разобраться, Джем – всего лишь обычный конокрад, бесчестный негодяй, немногим лучше разносчика Гарри и всей прочей братии. Она чуть не поддалась на обезоруживающую улыбку и приятный голос, а он в душе, наверно, посмеивался над ней. В его жилах текла дурная кровь, каждый день он нарушал закон. Как бы там ни было, он все же брат Джосса Мерлина, и от этого никуда не уйдешь. Правда, Джем говорил, что их ничто не связывает, но и это могло быть сказано лишь для того, чтобы расположить ее к себе. На самом же деле он действовал по наущению хозяина трактира.

Нет, нельзя доверять никому, придется рассчитывать лишь на собственные силы. Даже стены "Ямайки" дышат злобой и обманом, и разговаривать вблизи этих стен опасно.

В трактире было, как обычно, темно и пустынно. Хозяин вернулся к торфяной куче в глубине огорода, а тетя Пейшнс хлопотала на кухне.

Неожиданный визит нарушил монотонность невыносимо долгих, скучных дней. Джем Мерлин с собой принес частицу того мира, который лежал где-то за болотами и суровыми скалистыми громадами. Казалось, с его отъездом дневной свет померк.

Небо потемнело, с запада налетел ветер, опять полил дождь. Вершины холмов заволокло туманом. Порывы ветра пригибали черный вереск к земле. На смену раздражительности, владевшей девушкой с начала дня, пришли отупение, безразличие, физическая усталость и отчаяние. Впереди лежала череда тоскливых дней и недель в окружении каменных стен "Ямайки" и все тех же нескончаемых холмов. Правда, была еще белая, зовущая в путь дорога.

Она подумала о Джеме Мерлине, о том, как он скачет во весь опор, пришпоривая коня и насвистывая песенку, с непокрытой головой, и нипочем ему ни дождь, ни ветер. У него своя дорога.

Потом ей вспомнилась тенистая тропа, что вела к ее родной деревне в Хелфорде. Кружа и извиваясь, она неожиданно поворачивала к реке, где важно вышагивали по илистому берегу утки и пастух созывал в рожок жующих зеленую травку коров. Там все шло по заведенному порядку, жизнь продолжалась, но без нее. Она же была привязана к "Ямайке" обещанием, которое не имела права нарушить. Шаги тети Пейшнс, сновавшей взад и вперед по кухне, служили ей напоминанием и предостережением.

Мэри в одиночестве сидела в гостиной и печально смотрела, как дождевые струйки бегут по оконному стеклу. Слезы катились по ее щекам, но она их даже не вытирала. Ветер, задувавший в дверь, которую она забыла закрыть, трепал полоску отставших от стены обоев. Прежде на них был розовый узор, теперь он выцвел и посерел, а от сырости проступили темно-коричневые пятна. Девушка отвернулась от окна. Холодная, мертвящая душу атмосфера "Ямайки" окутала ее.

6

Той же ночью снова прибыли повозки. Мэри проснулась, как от толчка, – часы в холле пробили два раза, и почти тут же у крыльца послышались шаги и приглушенные голоса. Выскользнув из постели, она подошла к окну. Да, это были они: на сей раз всего полдюжины людей на двух телегах, в каждую запряжено по одной лошади.

При тусклом свете фонаря все выглядело, как в кошмарном сне: повозки походили на катафалки, а люди – на призраков, которые исчезнут с первыми проблесками зари. И в людях и в повозках, появившихся тайно под покровом ночи, было что-то зловещее.

Сейчас Мэри воспринимала все гораздо острее, чем в первый раз, ибо теперь она знала, чем они промышляют. Контрабандисты доставляли в "Ямайку" запрещенные товары. В прошлый раз один из них был убит. А что, если сегодня вновь свершится злодейство! Все происходившее во дворе пугало и в то же время завораживало ее. Мэри просто не могла отойти от окна. Повозки приехали пустыми, и их загружали товаром, который был спрятан в трактире в ту страшную субботнюю ночь. Мэри решила, что трактир служил временным складом; при удобном случае повозки приезжали вновь, груз перевозили к берегу Теймара и там сбывали с рук. Расстояния, на которые перевозились товары, были столь велики, что в контрабанду наверняка втянуты сотни людей от Пензанса и Сент-Ива на юге до Лонстона на границе с Девоном на севере. В Хелфорде редко говорили о контрабанде, да и то со снисходительной усмешкой и перемигиванием – трубка, набитая контрабандным табаком, или бутылочка бренди с какого-нибудь судна в Фалмуте были роскошью, которую хелфордцы изредка позволяли себе, не испытывая угрызений совести.

Однако то, что происходило здесь, выглядело отнюдь не безобидным делом, но жестоким и даже кровавым. Тут уж не до усмешек. А если в одном из контрабандистов вдруг пробуждалась совесть, его ждала петля. В цепи этого предприятия, которая тянулась от побережья до границы с соседним графством, не должно быть ни одного слабого звена. Бунтарю – веревка вокруг шеи. Тот незнакомец заколебался – и поплатился жизнью.

Вдруг Мэри пришло в голову, что утренний визит Джема Мерлина в "Ямайку" не случаен, и она почувствовала горечь разочарования. По странному совпадению в ту же ночь вновь объявились контрабандисты. Джем упоминал, что недавно вернулся из Лонстона, а ведь Лонстон стоит на берегу Теймара. Мэри вспыхнула от негодования. Как бы там ни было, заснула она нынче с мыслью, что, возможно, найдет в нем друга. Какая глупость с ее стороны! Совпадение слишком очевидно, ошибки быть не могло.

Джем мог не ладить с братом, но они связаны одним делом. Он прискакал в "Ямайку", чтобы предупредить хозяина о том, что ночью приедут порожние повозки. Все ясно как Божий день. Ну а потом, пожалев Мэри, он посоветовал ей уехать в Бодмин. Здесь не место для девушки, сказал он. Еще бы, кому как не ему знать – это ведь он из той же шайки. С какой стороны ни глянь, в "Ямайке" творились отвратительные дела, а она оказалась в этом страшном месте с беспомощной, как ребенок, тетей Пейшнс на руках. Положение казалось Мэри совершенно безвыходным.

Вскоре обе телеги были нагружены, люди забрались на них и уехали. Этой ночью все совершилось довольно быстро.

Сверху Мэри были видны огромные голова и плечи дяди, который стоял у крыльца с фонарем в руке; свет его прикрывала заслонка. Телеги выкатились со двора и, как и предполагала Мэри, повернули налево в сторону Лонстона. Она отошла от окна и легла в постель. Почти сразу же послышались шаги дяди, он поднялся по лестнице и направился в спальню. В гостевой комнате в ту ночь никого не было.

Несколько дней было тихо – в "Ямайку" никто больше не заезжал. Лишь однажды по дороге в Лонстон черным испуганным жуком прошмыгнула почтовая карета.

Наконец выдалось ясное утро, на безоблачном небе засияло солнце. На фоне темно-голубого неба четко вырисовывались холмы, трава на болотах, обычно коричневатая, подернулась тонким слоем льда. В затвердевшей грязи виднелись четкие следы коровьих копыт. Легкий северо-восточный ветер тихо насвистывал свою песенку, морозец пощипывал щеки.

При виде солнца Мэри, как обычно, приободрилась и с утра принялась во дворе за стирку. Закатав рукава, она опустила руки в корыто: горячая мыльная пена приятно ласкала ее кожу, покрасневшую от холода. Ей было легко и хорошо, и, стирая, она тихонько напевала. Дядя ускакал куда-то на болота; ее охватило ощущение свободы. Стены дома укрывали от ветра. Мэри отжимала белье и развешивала его на невысоком кусте утесника, ярко освещенного солнцем; к полудню все должно высохнуть.

Вдруг она услышала стук в окно и подняла голову. Тетя Пейшнс с бледным, искаженным от страха лицом знаками звала ее в дом. Мэри вытерла руки о фартук и побежала к задней двери. Едва она вошла на кухню, как тетя, вцепившись в нее трясущимися руками, стала что-то бормотать. От волнения она заикалась и захлебывалась словами.

– Успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь, – проговорила Мэри. – Я не могу разобрать, что вы лепечете. Ради Бога, сядьте и выпейте воды. Ну, что стряслось?

Несчастная женщина раскачивалась на стуле взад и вперед, рот ее опять нервно подергивался, она кивала головой в сторону двери.

– Там мистер Бассет из Норт-Хилла, – прошептала она. – Я увидала его из окна гостиной. Он прискакал на лошади, и с ним еще один джентльмен. О Господи, что же нам делать?

Не успела она договорить, как у парадного входа раздался громкий стук.

Последовала небольшая пауза, и в дверь забарабанили снова.

Тетя Пейшнс застонала, прижала руки ко рту и в отчаянии стала грызть ногти.

– Зачем он явился? – рыдала она. – Он ни разу не появлялся здесь, избегал нас. Он что-то прослышал, я знаю. Ой, Мэри, что делать? Что мы ему скажем?

Мэри принялась лихорадочно думать. Она была в большом затруднении. Если это мистер Бассет, а он представитель власти, то у нее появился шанс разоблачить дядю, рассказав о повозках и обо всем, что видела с момента приезда. Девушка посмотрела на трясущуюся от ужаса тетушку.

– Мэри, Мэри, ради всего святого, придумай, что мне говорить, – молила она. Схватив руку племянницы, тетя Пейшнс прижала ее к сердцу.

В дверь дубасили вовсю.

– Послушайте меня, – произнесла Мэри. – Надо его впустить, или он вышибет дверь. Возьмите себя в руки. Скажите только, что дяди Джосса нет дома и вы ничего не знаете. Я пойду с вами.

Тетя бросила на нее дикий, полный отчаяния взгляд.

– Мэри, – сказала она, – если мистер Бассет спросит тебя, что ты знаешь, ты ведь не расскажешь ему, правда? Я могу положиться на тебя? Ты не скажешь ему о повозках? Если Джосс попадет в беду, я на себя руки наложу, так и знай, Мэри.

После этих слов Мэри уже не рассуждала. Она скорее солжет и угодит в ад, чем заставит тетю страдать, однако из положения выпутываться все равно надо.

– Пойдемте вместе, – сказала она. – Мы долго не задержим мистера Бассета. Вам нечего бояться, я ничего не скажу.

Они вышли в холл, и Мэри отодвинула засов тяжелой парадной двери. Около крыльца стояли двое. Один колотил в дверь; другой, крупный дородный мужчина в плотном макинтоше с капюшоном, сидел верхом на прекрасном гнедом скакуне.

Шляпа его была низко надвинута на лоб, но Мэри все же заметила лицо в глубоких морщинах и подумала, что он, верно, немало повидал на своем веку.

На вид ему было лет пятьдесят.

– Долго же вы заставляете ждать! – воскликнул он. – Похоже, приезжих тут встречают не очень радушно. Хозяин дома?

Тетя Пейшнс толкнула Мэри в бок, и та ответила:

– Мистера Мерлина нет дома. Не желаете ли выпить чего-нибудь, я вас обслужу, если угодно пройти в бар.

– Выпить? Какого черта! За этим я бы в "Ямайку" не поехал. Мне надо поговорить с хозяином. Эй, вы ведь жена хозяина? Когда вы ждете его домой?

Тетя Пейшнс попыталась изобразить реверанс.

– Изволите ли видеть, мистер Бассет, – заговорила она неестественно громко и отчетливо, как ребенок, отвечающий старательно выученный урок, – мой муж уехал сразу же после завтрака, и я, право, не знаю, вернется ли он до ночи.

– Гм, – проворчал сквайр, – вот некстати. Я хотел сказать пару слов мистеру Джоссу Мерлину. Послушайте-ка, милейшая, вашему дорогому муженьку самым подлым образом удалось купить "Ямайку" у меня за спиной, но мы не станем сейчас ворошить прошлое. Однако я не потерплю, чтобы моя земля и все окрест стали притчей во языцех, рассадником зла и беспутства.

– Уверяю вас, мистер Бассет, я не понимаю, о чем вы говорите, – отвечала тетя Пейшнс, кусая губы и теребя платье. – Живем мы здесь очень тихо… В самом деле… Да вот и племянница моя скажет вам то же.

– Полноте, – возразил сквайр, – не делайте из меня дурака. Ваше заведение давно у меня на примете. У него дурная слава, и на то должны быть причины, миссис Мерлин. О "Ямайке" ходят толки да пересуды по всей округе, аж до самого побережья. Нечего передо мной притворяться. Эй, Ричардс, придержи-ка эту чертову лошадь!

Второй мужчина, судя по одежде, слуга, взял лошадь под уздцы, и мистер Бассет тяжело спрыгнул на землю.

– Раз уж я тут, дайте-ка посмотреть, что у вас делается, – сказал он.

– И заявляю вам, что протестовать бесполезно. Я мировой судья, и у меня имеется судебное постановление.

Он решительно прошел мимо обеих женщин и направился в прихожую. Тетя Пейшнс хотела было помешать ему, но Мэри, нахмурясь, покачала головой.

– Пусть войдет, – шепнула она. – Если мы попытаемся его остановить, то разозлим еще больше.

Мистер Бассет брезгливо оглядывался вокруг.

– Господи Боже мой! – воскликнул он. – Здесь пахнет, как в склепе.

Во что вы превратили гостиницу?! Правда, "Ямайка" всегда была грубо оштукатурена и довольно убого обставлена, но это просто позор. Эдакая заброшенность и запустение.

Он широко распахнул дверь в гостиную и рукоятью хлыста указал на сырые стены.

– Если вы не примете мер, крыша рухнет прямо вам на голову, – заявил он. – Никогда не видел ничего подобного. Пойдемте, миссис Мерлин, проводите нас наверх.

Бледная, взволнованная тетя Пейшнс жалобно взглянула на племянницу и неуверенно двинулась к лестнице.

Комнаты наверху были тщательно исследованы. Сквайр заглядывал в каждый угол, поднимал и рассматривал старые мешки, тыкал рукоятью хлыста в груду картошки и не переставал выказывать гнев и отвращение.

– И это вы называете постоялым двором!? – восклицал он. – Да тут и кошке негде приткнуться, все насквозь прогнило. Да что же это такое? Вы что, язык проглотили, миссис Мерлин?

Бедная женщина была не в состоянии отвечать, ее голова тряслась, губы дрожали. Мэри знала: тетя, как и она сама, думала о закрытой на замок двери там, внизу.

– Супруга хозяина, видимо, временно оглохла и онемела, – холодно заметил сквайр. – А что скажет молодая особа?

– Я совсем недавно поселилась здесь, – отвечала Мэри. – Моя мать умерла, и я приехала ухаживать за тетей. Она не очень здорова, как вы могли заметить. У нее слабые нервы, и ее легко расстроить.

– Что не удивительно, если жить в таком месте, – сказал мистер Бассет. – Ладно, тут не на что больше смотреть, извольте проводить меня вниз и показать комнату с забитыми окнами. Я заметил ее со двора и хотел бы заглянуть внутрь.

Тетя Пейшнс провела языком по пересохшим губам и посмотрела на Мэри, не в состоянии выдавить из себя ни слова.

– Очень сожалею, сэр, – ответила за нее Мэри, – но если вы имеете в виду комнату в конце коридора, в которой хранятся старые вещи, то боюсь, она закрыта на замок. Ключ от двери есть только у дяди, и куда он его кладет, не знаю.

Сквайр с подозрением переводил взгляд с одной женщины на другую.

– Ну, а вы, миссис Мерлин? Не знаете ли вы, где ваш муж хранит ключи?

Тетя Пейшнс отрицательно покачала головой. Сквайр фыркнул и повернулся на каблуках.

– Ну что ж, это не помеха, – сказал он. – Мы быстро вышибем дверь.

Он вышел во двор позвать слугу. Мэри успокаивающе погладила тетю по руке и придвинулась к ней поближе.

– Постарайтесь не дрожать так горячо, – прошептала она, – ведь по вас сразу видно, что вы что-то скрываете. Надо сделать вид, что вы не имеете ничего против, мол, вам все равно, пусть осматривают весь дом, если угодно.

Через несколько минут мистер Бассет возвратился со своим слугой Ричардсом, который нес с конюшни здоровенное полено, намереваясь использовать его как таран. Он ухмылялся во весь рот в предвкушении потехи.

Если бы не тетя, Мэри, верно, не без интереса заглянула бы в закрытую комнату с заколоченными окнами. Однако Мэри привел в замешательство тот факт, что, найди они что-нибудь в этой комнате, и тетю и ее будут считать причастными к преступлениям дяди. Впервые до нее дошло, что доказать их полную невиновность окажется весьма трудно. Вряд ли им поверят, особенно если тетя станет слепо защищать своего мужа.

Она с волнением следила, как мистер Бассет и его слуга, ухватившись вдвоем за полено, колотили по дверному замку. Грохот эхом отдавался по всему дому. Некоторое время замок не поддавался, потом раздался треск и дверь распахнулась. Тетя Пейшнс тихонько охнула. Сквайр спешно вошел вовнутрь.

Ричардс, опираясь на полено, отирал пот со лба, а Мэри через его плечо пыталась что-нибудь разглядеть. В комнате было темно. Заколоченные окна, прикрытые изнутри мешковиной, не пропускали свет.

– Эй, кто-нибудь, подайте мне свечу! – вскричал сквайр. – Здесь темно, как в яме.

Слуга вытащил из кармана огарок свечи и зажег его. Подняв свечу высоко над головой, сквайр остановился посреди комнаты.

На мгновение воцарилась полная тишина. Сквайр посветил в каждый угол, тщательно осмотрел все помещение. Прищелкнув языком от досады и разочарования, обернулся и озадаченно посмотрел на стоящих на пороге Ричардса, Пейшнс и Мэри.

– Ничего, – сказал он, – абсолютно ничего. Мерлин снова одурачил меня.

Не считая кучи мешков, сваленных в углу, в комнате было пусто. Все покрывал толстый слой пыли, на стенах висела паутина, никакой мебели, камин завален камнями, а пол выложен каменными плитами, как и в холле. Поверх мешков лежал тугой моток веревки.

Пожав плечами, сквайр вышел в коридор.

– Ну что ж, мистер Джосс Мерлин выиграл эту партию, – сказал он. – На сей раз никаких улик.

Обе женщины проводили сквайра в холл, затем на крыльцо; он остановился, а слуга отправился на конюшню за лошадьми.

Мистер Бассет, постукивая хлыстом по голенищу, угрюмо смотрел перед собой.

– Вам повезло, миссис Мерлин, – произнес он. – Найди я то, что ожидал в этой проклятой комнате, быть вашему мужу завтра в это же время в окружной тюрьме. Теперь же… – Тут он с досадой снова прищелкнул языком и умолк. – Эй, Ричардс, пошевеливайся! – прикрикнул он на слугу. – Я не могу больше понапрасну тратить свое время. Какого черта ты там возишься?

В воротах конюшни появился слуга с лошадьми.

– А теперь послушайте-ка меня вы, – сказал мистер Бассет, рукоятью хлыста указывая на Мэри. – Ваша тетушка, может быть, и лишилась языка, а вместе с ним соображения, но вы-то, надеюсь, понимаете по-английски. Вы намерены утверждать, что ничего не знаете о делах вашего дяди? Здесь кто-нибудь появлялся – днем или ночью?

Мэрн посмотрела ему прямо в глаза.

– Я ни разу никого не видела, – ответила она.

– А вам не приходилось раньше заглядывать в эту закрытую комнату?

– Нет, никогда.

– А зачем, по-вашему, он держит ее запертой?

– Понятия не имею.

– Не слышали ли вы по ночам шума колес во дворе?

– Я сплю очень крепко, меня пушкой не разбудишь.

– А куда отправляется дядя, когда уезжает из дома?

– Не знаю.

– Вам не кажется странным держать трактир на королевской столбовой дороге и при этом закрываться на замок от проезжих?

– Мой дядя – очень странный человек.

– Это уж точно. Настолько странный, что половина людей по соседству не будет спокойно спать по ночам, пока не узнает, что его повесили. Как и его отца. Можете передать ему это.

– Хорошо, мистер Бассет.

– Вам не страшно жить здесь, не встречаясь ни с кем из соседей, в обществе полубезумной женщины?

– Время идет своим чередом.

– А вы неразговорчивая молодая особа, верно? Да, вам не позавидуешь.

Иметь таких родственников… Я бы предпочел увидеть свою дочь скорее в могиле, чем живущей у Джосса Мерлина в "Ямайке".

Отвернувшись от Мэри, он взял лошадь за уздечку и взобрался в седло.

Уже сидя верхом, мистер Бассет вновь обратился к ней:

– Вы не встречали младшего брата Джосса Мерлина – Джема Мерлина из Треворта?

– Нет, – уверенно ответила Мэри, – он никогда здесь не бывает.

– Ах, вот как? Ладно. Это все, что я хотел услышать от вас. Прощайте.

Непрошенные гости поскакали прочь и вскоре скрылись за дальним холмом.

Тетя Пейшнс сидела на кухне в полном изнеможении.

– Да успокойтесь же наконец, – устало проговорила Мэри. – Мистер Бассет уехал ни с чем, злой как черт. Если бы в комнате хотя бы пахло бренди, было бы из-за чего слезы лить. А так вы с дядей Джоссом остались чистенькими.

Налив себе полный стакан воды, она выпила его одним духом. Терпение ее было на исходе. Ей пришлось лгать, спасая шкуру дядюшки, тогда как всем своим существом она жаждала его разоблачения. Когда обнаружилось, что за запертой дверью пусто, она не очень удивилась, вспомнив, что две ночи назад приезжали повозки. Мэри доконала та самая, свернутая в тугой моток омерзительная веревка. Из-за тети она вынуждена была спокойно стоять и молчать. Это было гнусно, другого слова не подберешь. Да, теперь и она вовлечена в обман. На попятную теперь не пойдешь, придется делить с обитателями "Ямайки" и радость и горе. Выпив второй стакан воды, Мэри цинично подумала, что в конечном итоге будет, возможно, повешена рядом с дядей. "Солгала-то я не только ради дядюшки, – думала Мэри с возрастающим гневом, – но и ради его братца Джема. Он тоже должен быть мне благодарен".

Она не знала, отчего соврала и о нем. Об этом он, скорее всего, никогда не узнает, а узнав, воспримет как должное.

Сидя у огня, тетя Пейшис все еще всхлипывала и постанывала, но Мэри расхотелось утешать ее. Она чувствовала, что за один день сделала слишком много ради своих родственников. Нервы ее были перенапряжены. Еще минута – и она взорвется. Возвратившись к корыту со стиркой, которое так и стояло на огороде возле курятника, она в бешенстве опустила руки в мыльную воду, теперь уже ледяную.

Джосс Мерлин вернулся около полудня. Мэри слышала, как он вошел на кухню через парадную дверь и был встречен истерическим бормотанием жены.

Мэри продолжала стирать, решив предоставить тете Пейшнс возможность самой рассказать о случившемся.

Что происходило между супругами, понять было трудно. Мэри слышала тонкий, визгливый голос тети и громогласный бас дяди, который, перекрикивая жену, задавал вопросы. Немного погодя он поманил Мэри в окно, и она пошла в дом. Широко расставив ноги, дядя стоял у очага, лицо темнее тучи.

– Ну, давай рассказывай! – заорал он. – Послушаю теперь тебя. От твоей тетки я услыхал пустой набор слов, от сороки больше толку, черт возьми! Что все-таки здесь произошло, хотел бы я знать?

Спокойно, четко и коротко Мэри рассказала о том, что случилось утром.

Она не упустила ничего, кроме вопроса сквайра о Джеме, и завершила свой рассказ словами мистера Бассета о том, что люди не смогут спать спокойно в своих постелях, пока трактирщик не будет повешен, как его отец.

Джосс Мерлин слушал ее молча. Когда она закончила, он грохнул кулаком по столу и выругался, отшвырнув ногой стул в другой конец комнаты.

– Проклятый ублюдок, все разнюхивает! – завопил он. – У него не больше прав заходить в мой дом, чем у любого другого. Вся его болтовня о судебном постановлении – сплошная брехня, а вы – трепливые дуры; никаких постановлений у него в помине нет. Тоже мне – мировой судья! Клянусь Богом, будь я здесь, отправил бы его назад в Норт-Хилл в таком виде, чтоб собственная жена не узнала. Да и проку ей от него было бы мало. Будь он проклят, чтоб глаза у него повылазили! Я покажу мистеру Бассету, кто хозяин в округе, да еще заставлю свой зад лизать. Он припугнул вас? Да я сожгу его дом дотла, если еще раз посмеет сыграть со мной такую шутку!

Джосс Мерлин вопил так, что можно было оглохнуть. Таким Мэри его не боялась: пустые угрозы и показуха. Он действительно становился опасен, когда понижал голос до шепота. Мэри показалось, что, несмотря на крик и шум, он все же испугался и не слишком уверен в своих силах.

– Подайте мне что-нибудь поесть, – приказал он. – Мне надо снова уехать, и не мешкая. Прекрати выть, Пейшнс, или я разобью тебе рожу. Ты здорово держалась, Мэри, я этого не забуду.

Племянница посмотрела ему в глаза.

– Уж не думаете ли вы, что я сделала это ради вас? – спросила она.

– А мне наплевать, почему ты это сделала. Все равно результат был бы тот же, – ответил он. – Этот разиня Бассет ничего не нашел – он родился с мозгами набекрень. Отрежь мне ломоть хлеба и кончай разговоры да сядь в конце стола, где тебе положено.

Обе женщины заняли свои места, за едой все молчали. Закончив обед, хозяин поднялся из-за стола и, не сказав ни слова, отправился на конюшню.

Мэри думала, что дядя выведет лошадь и ускачет. Но он быстро вернулся и, миновав кухню, прошел в конец огорода, перелез через забор и выбрался в поле. Она проследила, как он пересек пустошь и зашагал по крутому склону по направлению к вершинам Толборо и Кодда.

Мгновение Мэри колебалась, сомневаясь в разумности родившегося у нее плана, но, услышав, как тетя Пейшнс ходит наверху, решилась. Она дождалась, пока закрылась дверь тетиной спальни, сорвала с себя передник, схватила с крючка на стене толстый платок и выбежала в поле вслед за дядей. Добравшись до края поля, она спряталась за каменной оградой и, нагнувшись, стояла так, пока его фигура не исчезла за горизонтом. Не медля, она пустилась за ним, выбирая путь меж колючей травы и камней. Конечно, это было безумной, бессмысленной затеей, но Мэри повергла в отчаяние собственная ложь, а ее смятенная душа требовала хоть какого-то, но действия.

Девушка решила незаметно проследить за Джоссом Мерлином и, быть может, узнать что-нибудь о его темных делах. Без сомнения, приезд сквайра в "Ямайку" спутал планы трактирщика. Поэтому он поспешно ушел из дома и направился куда-то прямиком через Западное болото.

Было около половины второго – лучшее время для прогулки. Благодаря крепким башмакам и короткой, до щиколоток, юбке Мэри легко шагала по неровной земле. Под ногами было довольно сухо, мороз сковал землю, и ей, привыкшей к влажной гальке Хелфорда и липкой грязи фермы, эта прогулка казалась нетрудной. Прежние вылазки научили ее осторожности. Она старалась идти по стопам дяди, обходя трясину.

Через несколько миль Мэри стало ясно, что задача эта оказалась не столь проста. Она хотела держаться от дяди на достаточном расстоянии, чтобы он ее не заметил. Но он шел таким быстрым, размашистым шагом, что вскоре Мэри осталась далеко позади. Он уже миновал вершину Кодды и повернул к западу, в сторону низины у подножия Браун-Вилли. Несмотря на свой гигантский рост, Джосс выглядел маленькой черной точкой на фоне коричневых просторов.

Мэри дошла до подножия высоченного утеса Браун-Вилли и остановилась.

Она не ожидала, что ей придется карабкаться на высоту тысячи трехсот футов.

Девушка стояла, утирая пот со лба. Она запыхалась и для удобства распустила волосы, и теперь ветер трепал их пряди. Отчего хозяину "Ямайки" вздумалось в декабрьский полдень лезть на самую высокую точку Бодминской пустоши, ей было непонятно. Однако, забравшись так далеко, она решила довести дело до конца и ускорила шаг.

Теперь под ногами стало сыро. Утренний лед растаял, перед глазами расстилалась размякшая, пропитанная влагой, бурая низина. В башмаках хлюпала вода, ноги мерзли. Подол юбки был заляпан грязью и местами оборван.

Подвернув его и обвязав лентой, вынутой из волос, вокруг талии, Мэри продолжала идти по следу. Но дядя, исходивший эти места вдоль и поперек, двигался вперед с поразительной быстротой, и Мэри с трудом различала его фигуру среди черного вереска и огромных валунов у подножия Браун-Вилли.

Вдруг Джосс скрылся за высокой гранитной скалой, и она потеряла его из виду.

Нечего было и думать отыскать тропинку, по которой он пересек трясину. Он миновал болото в одно мгновение, не оставив и следа. И все же она двинулась за ним, понимая, что совершает глупость. Но какое-то необъяснимое упрямство заставляло ее идти вперед. Когда она окончательно убедилась, что все равно не сможет найти тропу, которая вывела дядю через болото посуху, у нее все же хватило здравого смысла пойти в обход. Забрав на две с лишком мили в сторону и сделав порядочный крюк, она в конце концов благополучно выбралась наверх.

Теперь догнать дядю надежды не было никакой.

Тем не менее Мэри все же решила попробовать взобраться на Браун-Вилли.

Скользя и спотыкаясь о мокрый мох и камни, она начала карабкаться по гранитному склону. Обдирая руки о грубые, с острыми зазубринами камни, девушка медленно ползла вверх по круче, и с каждым шагом ее решимость таяла.

Дикие овцы выскакивали из-за валунов и, постукивая копытцами, оторопело глядели на нее. Неожиданно с запада подул ветер, наползли тучи. Солнце скрылось.

Над холмами стояла поразительная тишина. Лишь однажды из-под ног у нее выпорхнул с громким криком ворон и полетел низко над землей, хлопая большими черными крыльями.

Наконец Мэри добралась до вершины холма. Небо очистилось; высоко над головой плыли облака, предвещая скорый закат. Близились сумерки. Внизу, над болотами, стелился туман. Взбираясь на вершину холма по самому крутому склону, Мэри потеряла почти час. Вот-вот совсем стемнеет. Рисковала она впустую: вокруг, насколько охватывал взор, не было ни одной живой души.

Джосс Мерлин давно исчез из виду. Вполне возможно, что он вовсе не взбирался на холм, а обошел его, скрытый от глаз вереском и камнями, а потом незаметно пропал куда-то, затерялся в складках дальних холмов.

Теперь уж Мэри не найти его. Самым разумным было бы спуститься с вершины кратчайшим путем, да побыстрей. Иначе придется провести ночь на болотах под покровом нависших гранитных скал, улегшись прямо на черный вереск. Тут только она поняла, как глупо и опасно было забираться в такую даль в холодный декабрьский день. Ведь она уже убедилась, как коротки сумерки на Бодминской пустоши. Мгла опускалась сразу после захода солнца. Да к тому же с болот поднимался туман, обволакивая все вокруг сплошной пеленой.

Обескураженная и подавленная, Мэри спускалась по крутому склону холма.

От прежнего азарта не осталось и следа. Она не переставала думать о надвигавшейся тьме и подстерегавшей ее топи. Прямо под ней лежало озерцо, откуда, как говорили, брала начало река Фауэй, впадавшая в море. Это место надо во что бы то ни стало обойти; земля вокруг была топкой, а озерцо могло оказаться довольно глубоким. Она взяла левее, но когда наконец спустилась и оказалась у подножия Браун-Вилли, вновь гордо возвышавшегося над ней, туман и мгла уже покрыли пустошь. В каком направлении идти дальше, она не знала.

Как бы там ни было, поддаваться панике и терять голову было нельзя.

Несмотря на туман, вечер был ясный и не такой холодный. Если повезет, она еще, может быть, наткнется на дорожку, которая выведет ее к человеческому жилью.

Болота не представляли особой опасности, если держаться высоких мест. И вот, вновь подвернув юбку и поплотнее закутавшись в платок, Мэри зашагала вперед, нащупывая твердую почву и старательно обходя каждую кочку. Так она прошла мили две, как вдруг поняла, что бредет по незнакомым местам. Путь ей преградил ручей, через который она раньше не проходила. Идти вдоль него – значило снова очутиться в низине, у болот.

Не раздумывая, она шагнула прямо в воду и сразу погрузилась до колен.

Вода в башмаках и мокрые чулки уже не останавливали ее. Можно считать, что ей повезло: ручей оказался не очень глубоким, а то пришлось бы переплывать его, и тогда она уж наверняка простудилась бы.

Сразу от кромки воды начинался подъем, и Мэри обрадовалась – теперь она смело ступала по твердой почве. Впереди простиралась необозримая долина.

Она прошла немалое расстояние, пока наконец не наткнулась на дорогу, вернее, колею – пусть довольно ухабистую, но раз здесь когда-то проехала повозка, то, стало быть, пройдет и она. Худшее осталось позади, и девушка приободрилась. Но как только спало напряжение, в котором она находилась так долго, Мэри почувствовала неимоверную усталость и слабость. Ноги ее налились свинцом, веки слипались, руки повисли как плети; она еле тащилась. Ей подумалось, что за все время существования "Ямайки" вид ее высоких серых труб мог вызвать в ком-то радость и послужить утешением. Дорожка стала шире, вдруг Мэри очутилась на перекрестке. Она остановилась в нерешительности, соображая, куда пойти, направо или налево. И тут слева от себя она услышала громкое фырканье разгоряченной лошади, которая вынырнула откуда-то из темноты. Дерн смягчал стук копыт. Встав посреди дороги, Мэри напряженно ждала. Прямо перед ней появился всадник. В призрачном свете зимних сумерек и он и лошадь казались видением. Заметив Мэри, всадник резко натянул поводья.

– Эй, кто здесь? – вскричал он. – Что случилось?

Сидя в седле, он наклонился, чтобы лучше разглядеть ее.

– Женщина! – удивленно воскликнул он. – Что, собственно, вы тут делаете?

Мэри ухватилась за уздечку, чтобы придержать норовистую лошадь.

– Не можете вы вывести меня на дорогу? – попросила она. – Я оказалась далеко от дома и совсем заблудилась.

– Ну-ка, спокойно, – приказал он лошади, – стой смирно! Откуда вы?

Разумеется, я вам помогу, если сумею.

Голос у него был низкий и мягкий. Мэри подумала, что он, должно быть, из приличных людей.

– Я живу в трактире "Ямайка", – сказала она и тут же пожалела. Теперь он, конечно, не станет помогать ей. Услышав это название, он мог стегануть лошадь и предоставить ей самой выбираться на верную дорогу. Как же она сглупила!

Всадник молчал. Чего еще она могла ожидать! Но тут он вновь заговорил, голос его звучал так же спокойно и мягко.

– "Ямайка", – сказал он. – Это очень далеко: вы, должно быть, шли в противоположном направлении. Знаете ли вы, что находитесь по другую сторону низины Хендра?

– Мне это ни о чем не говорит, – отвечала Мэри. – Я никогда раньше здесь не бывала. Очень глупо с моей стороны было забраться так далеко в зимний день. Я была бы признательна, если бы вы могли показать мне, как дойти до столбовой дороги, а там уж я быстро доберусь до дому.

Несколько мгновений он молча рассматривал ее, затем соскочил с лошади.

– Вы утомлены, – сказал он, – и не в состоянии и шагу сделать. К тому же я вам этого не позволю. Здесь неподалеку деревенька, вот туда вы сейчас и отправитесь. Давайте-ка я помогу вам сесть на лошадь.

Через мгновение она была уже в седле, а он стоял рядом, держа лошадь под узцы.

– Вот так-то лучше, – произнес он. – Вы, видно, долго бродили по болотам, ваши башмаки промокли насквозь и подол платья тоже. Поедемте ко мне домой, обсушитесь, немного отдохнете и поужинаете, а потом я сам отвезу вас в "Ямайку".

Говорил он с такой заботой и спокойной уверенностью, что Мэри облегченно вздохнула, отбросив на время всякие сомнения и радуясь, что может довериться ему. Он поправил поводья, чтобы ей было удобнее править лошадью, и тут она в первый раз увидела его глаза, которые смотрели прямо на нее из-под полей шляпы. Какие странные это были глаза – прозрачные, как стекло, удивительно светлые, почти белые – феномен, с которым ей раньше не приходилось сталкиваться. Они неотрывно глядели на нее испытующе, словно стремились проникнуть ей в душу. И Мэри как-то вся обмякла и поддалась этому взгляду, нисколько не сопротивляясь. Из-под его черной как смоль шляпы выбивались пряди волос, тоже совсем белые. Девушка несколько озадаченно смотрела на этого человека, ибо на его лице не видно было морщин, и голос звучал молодо. И тут вдруг она поняла, в чем причина его необычной внешности, и в смущении отвела глаза. Он был альбиносом.

Незнакомец снял шляпу и поклонился.

– Полагаю, мне следует представиться, – произнес он с улыбкой. – Как приличествует, несмотря на столь странные обстоятельства нашего знакомства.

Меня зовут Фрэнсис Дейви, я викарий Олтернана.

7

В доме, где жил викарий, царила удивительная тишина, тишина, которую трудно описать. Он напоминал дом из старой сказки, который неожиданно вырастает из темноты в колдовскую летнюю ночь. Его окружает непроходимая изгородь из шипов и колючек, и через нее надо пробиваться с мечом, чтобы попасть в сад, где на непаханой земле буйно растут огромные цветы и кустарники. Гигантские папоротники и белые лилии на длиннющих стеблях заглядывают в окна. Стены обвивает густой плющ, закрывая собой вход. А сам дом вот уже тысячу лет как погружен в глубокий сон.

Мэри улыбнулась, удивляясь, как все это пришло ей в голову, и протянула руки к камину, где весело потрескивали поленья. Ей была приятна тишина этого дома, она успокаивала. Ни страха, ни усталости девушка больше не ощущала.

Как все здесь отличалось от "Ямайки"! Там тишина была гнетущей, зловещей; заброшенные комнаты наводили тоску и уныние. Здесь же все было иначе. В комнате, где она сидела, чувствовалась непринужденная атмосфера гостиной, в которой обычно коротают вечера. В обстановке, в столе посередине, в картинах было что-то нереальное. Казалось, хозяева ушли, не расставив вещи по своим местам, и они словно застыли в дреме, ревниво храня память об ушедших.

Некогда здесь жили люди – счастливо и безмятежно. Пожилые священники листали за этим столом старые книги. А в том кресле у окна любила сидеть с шитьем седовласая женщина в голубом капоте. Все это было давным-давно. Давно покоятся эти люди на погосте за церковной оградой, и на поросших мхом могильных камнях уж не разобрать их имен. С тех пор как они покинули этот мир, дом будто бы застыл в вечном покое. И человек, живущий в нем ныне, не имел, как видно, желания что-нибудь менять.

Мэри наблюдала, как он накрывает на стол, и думала, что он поступил мудро, сохранив старинную атмосферу дома. Другой стал бы, наверно, болтать о пустяках или греметь чашками, чтобы как-то нарушить молчание. Она обвела взглядом комнату. Ее не удивило отсутствие картин на библейские темы. На полированном столе не было ни бумаг, ни книг, которые в ее представлении непременно должны были находиться в гостиной приходского священника. В углу стоял мольберт с неоконченным полотном, на котором был изображен пруд в Дозмери. Картина была писана, очевидно, в пасмурный день: тяжелые тучи нависли над серовато-синей гладью застывшего, как перед грозой, пруда. Мэри не могла отвести глаз от рисунка. Она совсем не разбиралась в живописи, но в картине была сила, которая чем-то ее завораживала. Девушка почти ощущала капли дождя на лице. Викарий, видимо, проследил за ее взглядом, потому что, подойдя к мольберту, поспешно повернул его к стене.

– О, на это не стоит смотреть, – сказал он. – Это так, набросок, сделанный наспех. Если вы любите картины, я покажу вам кое-что получше. Но прежде мы поужинаем. Не двигайте кресло, я подставлю стол к вам.

Никогда в жизни за ней так не ухаживали. Однако он делал все так естественно, спокойно, без шума и суеты, как будто так и было положено, и Мэри не испытывала неловкости.

– Ханна живет в деревне, – объяснил он. – Она уходит в четыре часа.

Я предпочитаю коротать вечера в одиночестве. Люблю сам приготовить ужин и потом отдохнуть, как захочется. К счастью, как раз сегодня она испекла яблочный пирог; надеюсь, он окажется съедобным. Кондитер из нее весьма посредственный.

Он налил девушке горячего чая, добавив большую ложку сливок. Она все еще не могла привыкнуть к его неестественно светлым волосам и глазам; они совсем не вязались с его голосом и очень уж контрастировали с черными одеждами священника. Усталость брала свое, к тому же Мэри чувствовала некоторое смущение, находясь в незнакомой обстановке. Он это видел и понимал, что ей хочется помолчать. Мэри медленно ела, время от времени украдкой поглядывая в его сторону. Чувствуя ее взгляды, он всякий раз смотрел на нее своими холодными светлыми глазами, неподвижными и равнодушными, как у слепого. Она тотчас отворачивалась и принималась разглядывать то салатные стены, то мольберт, стоявший в углу комнаты.

– В том, что этой ночью я натолкнулся на вас на болотах, видна рука Провидения, – произнес он наконец, когда Мэри отодвинула от себя тарелку и глубже опустилась в кресло, опершись щекой на руку; от тепла и горячего чая ее клонило в сон. – Мой долг священника вынуждает меня порой посещать отдаленные дома и фермы, – продолжал он. – Сегодня днем я помогал появлению на свет младенца. Он будет жить, и его мать тоже. Эти люди с болот выносливы и бесстрашны. Вы, возможно, это сами заметили. Я испытываю глубокое уважение к ним.

Мэри было нечего сказать на это. Люди, которых она встречала в "Ямайке", не вызывали у нее уважения. Она все пыталась понять, откуда доносится запах роз, и наконец заметила на столике позади себя чашу с засушенными лепестками.

Он заговорил снова, все так же мягко, но с большей настойчивостью.

– Что же все-таки занесло вас вечером на болото? – спросил он.

Мэри встрепенулась и посмотрела ему в глаза. В них было столько сострадания, а ей так хотелось довериться его доброте и пониманию. Сама того не желая, Мэри ответила:

– Я попала в такую беду, – проговорила она. – Уже начала думать, что скоро стану совсем такой, как тетя, умом тронусь. Может быть, до вас и доходили какие-то слухи, но вы, конечно, не отнеслись к ним серьезно. Я прожила в "Ямайке" всего месяц, а кажется, уже двадцать лет. Я все о тете думаю. Если бы только можно было увезти ее оттуда. Но она ни за что не оставит дядю Джосса, как бы он с ней ни обращался. Каждую ночь ложусь спать и только и думаю что об этих повозках. Когда они приехали в первый раз, их было шесть или семь. Какие-то люди привезли большие тюки и ящики, все это снесли и заперли в дальней комнате с заколоченными окнами. В ту ночь убили человека. Я сама видела веревку, свисавшую с потолка в баре.

Она внезапно замолчала, кровь бросилась ей в лицо.

– Я никогда об этом раньше не говорила, – сказала она. – А сегодня вот не выдержала. Очень уж трудно носить все это в себе. О Боже, что же я наделала! Как я могла все выболтать!

Некоторое время он ничего не отвечал, давая ей возможность прийти в себя. Когда Мэри немного успокоилась, викарий заговорил ласково и неторопливо, по-отечески утешая ее, как испуганного ребенка.

– Не бойтесь, – произнес он, – о вашей тайне никто, кроме меня, не узнает. Вы очень утомлены. Мне следовало сразу же уложить вас в постель, а потом уж накормить. Вы, должно быть, пробыли на болотах не один час. А места между Олтернаном и "Ямайкой" особенно скверные. Топи наиболее опасны именно в это время года. Когда вы отдохнете, я сам отвезу вас домой на двуколке и все объясню трактирщику, если пожелаете.

– О, вы не должны делать этого, – быстро произнесла Мэри. – Если он хоть что-либо узнает о том, что я сегодня делала, то убьет меня, да и вас тоже. Вы и представить себе не можете, какой он. Это же совсем пропащий человек. Он ни перед чем не остановится. Нет уж, в крайнем случае, я знаю, как пробраться в дом: влезу на карниз и дотянусь до окна. Сплю я в комнате на втором этаже. Он ни за что не должен узнать, что я была у вас, даже то, что повстречалась с вами.

– Не слишком ли разыгралось ваше воображение? – спросил священник. – –Я знаю, что могу показаться черствым и холодным, но ведь мы живем в девятнадцатом веке, и люди так просто друг друга не убивают, без всякой причины. Думаю, что имею не меньше прав, чем ваш дядя, провезти вас по королевской дороге. Раз уж вы рассказали мне так много, соблаговолите сообщить и самое главное… Как вас зовут и как давно вы приехали?

Мэри подняла глаза и вновь увидела его бесцветное лицо, обрамленное короткими белыми волосами, и прозрачные глаза. Все-таки какой странной внешностью обладал этот человек: ему можно было дать и двадцать лет, и все шестьдесят. Стоило только ему попросить, и своим мягким вкрадчивым голосом он смог заставить ее открыть самые сокровенные тайны. Она могла довериться ему, и это, по крайней мере, сомнений не вызывало. И все-таки Мэри колебалась, обдумывая каждое произнесенное им слово.

– Ну же, – сказал он с улыбкой. – Мне приходилось уже выслушивать исповеди. Не здесь, в Олтернане, а в Ирландии и в Испании. Ваша история не кажется мне такой уж необычной, как вам представляется. На свете много всякого происходит, не только в одной "Ямайке". Есть места и пострашнее.

От его слов она оробела и смутилась. При всей его учтивости и тактичности он как будто посмеивался над ней в глубине души. Наверно, из-за ее возраста счел ее излишне впечатлительной и наивной. И без дальнейших колебаний, сбивчиво и отрывисто, она начала свой рассказ с первой субботней ночи в баре. Затем вернулась назад, к тому, что предшествовало ее приезду в трактир. Ее рассказ звучал легковесно и неубедительно даже для нее самой, знавшей всю правду. Она так устала, что с трудом подыскивала слова; задумавшись, умолкала, затем вновь возвращалась к уже сказанному.

Он терпеливо выслушал ее до конца, не перебивая и не задавая вопросов.

Но она все время чувствовала, как он внимательно наблюдает за ней. У него была привычка время от времени глотать слюну. Она про себя заметила это и каждый раз умолкала, когда он так делал. Она как бы слышала себя со стороны, и все ее муки, весь страх и сомнения, все, что она говорила, казалось лишь плодом ее воспаленного воображения. А когда она подошла к спору незнакомца и дяди в баре, ее слова прозвучали, как чистый вымысел, словно ей все это привиделось.

Хотя он и не показывал этого, Мэри чувствовала, что священник ей не верит. Она пыталась сгладить то смехотворное впечатление явного преувеличения и приукрашивания, которое должен был оставить ее рассказ. И все ее отчаянные усилия привели к тому, что дядя из злодея и негодяя превратился в обыкновенного сильно пьющего деревенского деспота, который колотит свою жену раз в неделю. Повозки теперь оказались безобидными телегами развозчиков товаров, которые ездили по ночам, чтобы ускорить доставку.

Посещение "Ямайки" сквайром в этот день могло бы подтвердить обоснованность ее подозрений, но пустая комната опровергала догадки.

Единственная часть ее рассказа, которая звучала правдоподобно, была о том, как она заблудилась на болоте.

Когда она умолкла, священник поднялся с кресла и принялся ходить по комнате. Тихонько насвистывая, он крутил висевшую на одной нитке пуговицу сутаны. Затем остановился на коврике возле камина и, повернувшись спиной к огню, посмотрел на девушку, но в его глазах она ничего прочесть не смогла.

– Конечно, я вам верю, – задумчиво произнес он. – Вы не похожи на лгунью, и сомневаюсь, чтобы вам известно было, что такое истерия. Однако в суде ваша история не была бы воспринята всерьез – во всяком случае, в том виде, как вы поведали ее мне. Все это слишком похоже на выдумку. И вот что еще: конечно, все это позор и нарушение закона, всем это известно, но контрабанда широко распространена по всему графству, и половина мировых судей пользуется доходами от нее. Вас это шокирует, не правда ли? Но, уверяю вас, дело обстоит именно так. Будь закон строже, и надзора было бы больше, и тогда от небольшой шайки вашего дяди давно и следа бы не осталось. Мне приходилось пару раз встречаться с мистером Бассетом. Полагаю, что он честный малый, но, между нами, глуповат. Он готов долго говорить и угрожать, но на большее не способен. Не думаю, чтобы он стал распространяться о своей сегодняшней вылазке. В сущности, он не имел права врываться в трактир и учинять обыск. Ведь если распространятся слухи, что он к тому же ничего не нашел, он станет посмешищем всей округи. Но одно я вам точно могу сказать: его визит наверняка напугал вашего дядю, и на время он утихомирится. Повозок в "Ямайке" долго теперь не будет. Думаю, в этом вы можете быть уверены.

Она-то надеялась, что, поверив ее рассказу, он придет в ужас. Он же не только не был потрясен, но воспринял все как самое заурядное дело. Наверно, он заметил на ее лице разочарование и продолжил:

– Если хотите, я могу повидаться с мистером Бассетом и изложить ему вашу историю. Но пока он не поймает вашего дядю с поличным, пока в "Ямайку" не прибудут повозки, шансов разоблачить его мало. Вот что вы должны отчетливо себе представлять. Боюсь, что все это звучит малоутешительно, но положение создалось сложное со всех точек зрения. Вы ведь не хотите, чтобы ваша тетя оказалась замешанной в этом деле? Но я не представляю себе, как этого можно будет избежать, если дело дойдет до ареста.

– Что же мне тогда делать? – беспомощно произнесла Мэри.

– На вашем месте я бы просто ждал, – ответил он. – Внимательно следите за вашим дядей и, когда появятся повозки, сразу сообщите мне, и мы вместе решим, как лучше поступить. Разумеется, в том случае, если вы мне доверяете.

– А как быть с незнакомцем, который исчез? – спросила Мэри. – Ведь его убили! Я уверена в этом. Что же, так это и оставить?

– Что же тут можно сделать? Разве что найдут его тело, а это весьма маловероятно, – сказал викарий. – Вполне возможно, что его вообще не убивали. Простите, но мне думается, что вы слишком дали волю своему воображению. Не забывайте, что вы видели всего лишь кусок веревки. Если бы вы собственными глазами видели этого человека мертвым или даже раненым, тогда другое дело.

– Но я слышала, как дядя угрожал ему, – настаивала Мэри. – Разве этого мало?

– Милое дитя, люди бросают друг другу угрозы чуть ли не каждый день, но их за это не вешают. Теперь послушайте-ка меня. Я ваш друг, и вы можете доверять мне. Если когда-нибудь вас что-то встревожит или обеспокоит, приходите ко мне и поведайте обо всем. Судя по сегодняшнему дню, длительные прогулки вас не страшат, а Олтернан всего в нескольких милях от вас, если идти по дороге. Если меня не окажется дома, Ханна всегда будет на месте и позаботится о вас. Ну как, договорились?

– Очень вам благодарна, – ответила Мэри.

– Что же, теперь надевайте чулки и башмаки, а я пойду на конюшню за двуколкой и отвезу вас в "Ямайку".

Мысль о возвращении была ей ненавистна, но приходилось мириться с ней.

Главное – не думать об этой уютной гостиной, освещенной мягким светом свечей, где так тепло и приятно от топившегося дровами камина, не сравнивать ее с холодной мрачной "Ямайкой" и ее собственной, крохотной, как чулан, комнатой над самым крыльцом и твердо помнить, что можно прийти сюда снова, если захочешь.

Ночь стояла ясная, звездная; тучи, затянувшие было небо на закате, рассеялись. Мэри устроилась на высоком сиденье коляски рядом с Фрэнсисом Дейви. На нем был черный плащ с бархатным воротником. Двуколку тянула не та лошадь, на которой он ездил по болотам, а крупный серый мерин, свежий и полный сил. Он резво взял с места. Поездка была странная и будоражащая.

Ветер дул Мэри в лицо, колол глаза. Вначале дорога от Олтернана вела вверх по склону холма. Но как только они выбрались на столбовую дорогу, ведущую к Бодмину, священник подстегнул коня, и тот, прижав уши, понесся во весь опор.

Копыта стучали по твердой белой дороге, взметая клубы пыли. Мэри бросило в сторону и прижало к священнику, но он не сделал попытки сдержать лошадь. Взглянув на него, Мэри с удивлением заметила, какая странная улыбка играет на его губах.

– Ну давай же, давай, – кричал он, – ты ведь можешь и побыстрей!

Голос его звучал низко и взволнованно, и казалось, что он говорит сам с собой. Мэри в замешательстве посмотрела на него: впечатление было странное и даже пугающее – он словно перенесся в другое место, забыв о ее существовании.

Она впервые видела его в профиль. У него были четкие заостренные черты лица, на котором выделялся тонкий с горбинкой нос. Она никогда не встречала такого лица. Может быть, он выглядел так чудно оттого, что был альбиносом.

Подавшись вперед, широко расставив руки, в развевающемся по ветру плаще, он походил на птицу. Но вот он повернул голову, улыбнулся ей и снова стал обычным человеком.

– Я люблю эти пустоши, – сказал он. – Конечно, ваше знакомство с ними началось неудачно, и вам трудно понять меня. Но если бы вы знали их так же хорошо, как я, видели их во всякую пору – и зимой, и летом, – вы бы тоже прониклись к ним любовью. Я не знаю других мест во всем графстве, которые так притягивали бы к себе. Мне кажется, они хранят в себе нечто от самого начала мироздания. Первыми были сотворены пустоши, затем леса, долины и море. Поднимитесь как-нибудь утром до восхода солнца на Раф-Тор и прислушайтесь, как поет ветер в скалах. Тогда поймете, что я имею в виду.

Мэри вспомнился их хелфордский пастор – маленький веселый человек с целым выводком детей, очень похожих на него. Его жена делала наливку из слив. На Рождество он всегда произносил одну и ту же проповедь, и прихожане, зная ее наизусть, могли подсказать ему с любого места. Она попробовала представить, о чем мог говорить Фрэнсис Дейви в своей церкви в Олтернане. О Раф-Торе, о том, как отражается свет в пруду у Дозмери?

Дорога привела их к лесистой ложбине, где протекала река Фауэй. Дальше начинался подъем, за ним лежала совершенно голая земля. Отсюда уже видны были высокие трубы "Ямайки", четко вырисовывавшиеся на горизонте. Поездка подходила к концу, и девушкой вновь овладели страх и отвращение к дяде.

Священник остановил лошадь на поросшей травой обочине неподалеку от двора.

– Никаких признаков жизни, – тихо произнес он. – Все будто вымерло.

Хотите, я пойду посмотрю, не заперта ли дверь?

Мэри покачала головой.

– Она всегда закрыта на засов, – прошептала она, – а окна закрыты ставнями. Моя комната вон там, над крыльцом. Я могу вскарабкаться туда, если вы подставите мне плечо. Дома мне приходилось забираться и повыше. Верхняя часть окна опущена. Мне бы только залезть на крышу крыльца, дальше все просто.

– Вы можете поскользнуться на черепице, – отвечал он. – Я не пущу вас, это глупо. Разве нет другого пути? А если с черного хода?

– Дверь в бар заперта, и на кухню тоже, – ответила Мэри. – Можно потихоньку обогнуть дом и проверить, если хотите.

Она повела его вокруг дома и вдруг, быстро обернувшись к нему, приложила палец к губам.

– На кухне свет, – прошептала Мэри. – Стало быть, дядя там. Тетя Пейшнс уходит к себе всегда рано. На окне нет занавесок, и он нас увидит, если мы пройдем мимо.

Девушка плотно прижалась спиной к стене. Ее спутник знаком приказал ей не двигаться.

– Хорошо, – тихо проговорил он, – я постараюсь заглянуть в окно так, чтобы он меня не увидел.

Он прошел вдоль стены и сбоку заглянул в окно. Несколько минут он молча рассматривал что-то внутри. Потом кивком головы подозвал Мэри к себе. На устах его вновь появилась жесткая улыбка. Под полями черной как смоль шляпы лицо его выглядело неестественно бледным.

– Этой ночью объяснений с хозяином "Ямайки" не предвидится, – сообщил он.

Мэри подошла к окну. На кухне горела свеча, криво воткнутая в бутылку.

Пламя металось от сквозняка – дверь была настежь распахнута.

У стола, пьяный до бесчувствия, сидел Джосс Мерлин, развалившись на стуле и широко расставив свои ножищи. Остекленевшие глаза его уставились на бутылку с оплывшей свечой. Шляпа была сдвинута на затылок. Другая бутылка с отбитым горлышком лежала на столе рядом с пустым стаканом. Камин потух.

Фрэнсис Дейви показал на дверь.

– Можете спокойно войти и подняться наверх, – произнес он. – Дядя даже не увидит вас. Закройте за собой дверь и задуйте свечу. Вы же не хотите, чтобы случился пожар. Спокойной вам ночи, Мэри Йеллан. Если у вас будут неприятности и понадобится моя помощь, буду ждать вас в Олтернане.

Он повернул за угол дома и исчез.

Мэри на цыпочках вошла на кухню, закрыла дверь и накинула крючок.

Хлопни она громко дверью, дядя все равно не пошевелился бы. Он пребывал в своем царствии небесном, и мир вокруг больше для него не существовал. Задув свечу, она оставила его одного в темноте.

8

Джосс Мерлин пьянствовал пять дней. Большую часть времени он лежал в бесчувствии на постели, которую Мэри с тетей соорудили для него на кухне. Он спал с широко открытым ртом и храпел так, что было слышно в комнатах наверху. Часов в пять вечера он просыпался на каких-то полчаса, с воплем требовал бренди и рыдал, как ребенок. Жена тут же шла к нему, успокаивала и поправляла ему подушку. Она давала ему немного бренди, сильно разбавленного водой, и, поднося стакан к его губам, разговаривала с ним, как с больным дитятей. А он таращил на нее свои налитые кровью, лихорадочно блестевшие глаза, что-то невнятно бормотал и дрожал, словно побитая собака.

Тетя Пейшнс совершенно преобразилась; она демонстрировала выдержку и присутствие духа, на которые Мэри не считала ее способной. Она полностью отдалась уходу за своим непутевым мужем, считая своим долгом делать для него все. Мэри же не могла заставить себя даже близко подойти к дяде и с чувством глубокого отвращения наблюдала, как тетя меняет ему постель и белье. Та же принимала все как должное, не обращая внимания на ругань и проклятия, которыми Джосс осыпал ее. Сейчас он был полностью в ее власти и безропотно позволял ей класть себе на лоб полотенца, смоченные горячей водой, подтыкать одеяло, разглаживать спутанные волосы. Через несколько минут ои засыпал вновь и храпел, как бык. Лицо его было багровым, рот широко открыт, язык вываливался наружу.

Жить на кухне было невозможно, и они с тетей перебрались в маленькую пустовавшую гостиную. Впервые тетя Пейшнс составила Мэри хоть какую-то компанию. Она с удовольствием болтала о давних временах в Хелфорде, когда они с сестрой были еще девчонками. Теперь тетя двигалась по дому быстро и легко, а, забегая на кухню, возвращалась, тихо напевая старинные гимны.

Насколько Мэри могла понять, запои у Джосса Мерлина случались каждые два месяца. Раньше такое с ним бывало реже. Теперь же тетя Пейшнс не могла угадать, когда на него накатит. На сей раз запой был вызван визитом в трактир сквайра Бассета. Хозяин, как рассказала тетя, сильно рассердился и расстроился и, вернувшись в тот день домой около шести вечера, прямиком направился в бар. Тут уж она знала, чего ожидать.

Рассказ Мэри о том, как она заблудилась на болотах, не вызвал у тети особого интереса. Она заметила только, что топей следует опасаться. Мэри испытала большое облегчение, ей не хотелось вдаваться в подробности, и она твердо решила ничего не говорить о встрече со священником из Олтернана.

Джосс Мерлин лежал в забытьи на кухне, и обе они провели пять относительно спокойных дней.

Все это время стояла холодная и пасмурная погода, и выходить из дома не хотелось. На пятый день с утра ветер стих, выглянуло солнце, и Мэри решила забыть недавнее приключение и вновь бросить вызов болотам. В девять утра хозяин проснулся и сразу принялся дико орать. Его вопли, вонь из кухни, проникшая теперь в другие комнаты, и вид тети Пейшнс, которая поспешно спускалась по лестнице со свежим одеялом, вызвали в Мэри приступ ненависти и отвращения.

Стыдясь этих чувств, она выскользнула из дома, завернув в носовой платок сухарик, пересекла дорогу и направилась к пустошам. На сей раз она зашагала в сторону Восточного болота, к Килмару. Поскольку впереди был целый день, заблудиться она не боялась.

По пути Мэри продолжала размышлять о Фрэнсисе Дейви, этом странном священнике из Олтернана. Как мало он рассказал о себе; она же за один вечер выложила ему всю свою жизнь. Как чудно, должно быть, он выглядел, стоя подле мольберта у этого пруда в Дозмери. Она вновь представила, как он с непокрытой головой в ореоле белых волос пишет свой пейзаж, а вверху вьются налетевшие с моря чайки и камнем падают вниз, касаясь крыльями водяной глади. Так, наверное, выглядел пророк Илия в пустыне. Мэри гадала, что же побудило его избрать стезю священника, был ли он по душе прихожанам.

Приближается Рождество, и в Хелфорде, должно быть, уже украшают жилища ветками остролиста, омелы[335] и вечнозеленых кустарников, пекут много пирогов, готовят сладости, откармливают рождественских индюшек и гусей. А их маленький пастор в праздничной одежде добродушно взирает на труды и старания своей паствы. В канун праздника он, бывало, ездил после дневного чая в Треловарен отведать сливовой наливки. Интересно, Фрэнсис Дейви тоже украшает свою церковь остролистом и ниспосылает благословение своим прихожанам? Увы, одно ей было совершенно ясно: в «Ямайке» на Рождество веселья будет мало.

Минуло уже не меньше часа, и Мэри вышла к ручью. Он тек в долине меж холмов, прокладывая себе путь через болота. Разделившись на два рукава, ручей преградил Мэри дорогу, и она вынуждена была остановиться. Местность была ей незнакома. За гладкой зеленоватой поверхностью скалы, что высилась впереди, она увидела вдали высоко поднятую к небу пятерню Килмара. Снова девушка оказалась у Тревортской трясины, где бродила в ту, первую, субботу после своего приезда, но теперь она шла на юго-восток, и холмы, ярко освещенные солнцем, выглядели иначе. Ручей весело журчал по камням; чуть выше виднелась запруда; болота оставались слева. Легкий ветерок колыхал травинки, они дружно шелестели и будто вздыхали, а на фоне этой нежной зеленой травки резко выделялись островки жесткой, желтоватой, коричневой на концах, болотной травы. Они выглядели такими упругими и вполне надежными. Но ступи на них, они тут же уходили из-под ног в трясину, а на поверхность выступали сине-серые струйки воды, вскипали пеной и затем чернели.

Мэри повернулась к болотам спиной и перешла через ручей. Стараясь держаться высокого места, она шла между холмов вдоль извилистого рукава ручья. Сквозь облака пробивались лучи солнца. Они высвечивали зеркала болот, которые остались уже позади. Одинокий кроншнеп задумчиво стоял у ручья, словно любуясь своим отражением. Вдруг с молниеносной быстротой он метнулся в камыши, захлюпал лапками по жидкой грязи, потом, склонив головку набок и подобрав лапки, с печальным криком поднялся в воздух и полетел к югу.

Видно, птицу что-то вспугнуло. Вскоре Мэри поняла, в чем дело. По склону холма проскакали вниз несколько лошадей. Они спешили прямо к ручью, на водопой. Животные сгрудились у воды, звонко стуча копытами о камни, размахивая хвостами.

Чуть поодаль, слева, она заметила ворота. Их створки были широко распахнуты и подперты камнями. Лошади, должно быть, примчались оттуда. От ворот шла узкая, разбитая, размытая дождями колея. Прислонясь к воротам, Мэри продолжала наблюдать за лошадьми. Краешком глаза она вдруг заметила человека, который с ведрами в руках шел по колее. Она собралась было двинуться дальше по склону холма, как вдруг человек замахал ведром и что-то прокричал ей.

Это был Джем Мерлин. Времени убежать не оставалось, и Мэри остановилась и подождала, пока он подойдет к ней. На нем была рубаха, которая, похоже, ни разу не стиралась, и заляпанные грязью, навозом, с прилипшим конским волосом, бриджи. На нем не было ни шапки, ни куртки. Лицо Джема покрывала густая щетина. Он смеялся, сверкая зубами, и был очень похож на своего брата, только двадцатью годами моложе.

– Значит, ты отыскала-таки дорогу ко мне, – сказал он. – Не ждал я тебя так скоро, а то испек бы к твоему приходу свежего хлеба. Три дня не мылся и жил на одной картошке. Подержи-ка ведро.

И, не дожидаясь ответа, сунул ей ведро, спустился к воде, где резвились лошади.

– Ну ты, здоровый черный дьявол! – прикрикнул он. – Назад, нечего мутить воду. Пошел отсюда!

Он огрел ведром по крупу вороного коня, и весь табун стремглав выскочил за ним из ручья и дал ходу.

– Сам виноват, не закрыл ворота, – объяснил он Мэри. – Дай-ка второе ведро – на той стороне вода почище.

Взяв ведро, он зачерпнул воды и, оглянувшись, широко улыбнулся.

– А что бы ты стала делать, если б не застала меня дома? – спросил он, утирая лицо рукавом.

Мэри не могла сдержать улыбки.

– Я вовсе не знала, что ты здесь живешь, – ответила она, – и, уж конечно, не проделала бы весь этот путь только ради тебя. Знала бы – свернула бы в другую сторону.

– Не верю, – заявил он. – Ты и погулять-то пошла в надежде встретить меня, нечего притворяться. И подоспела ты в самый раз – сготовишь мне обед.

У меня есть кусок баранины.

Он повел ее по грязной тропинке к дому. За поворотом показался маленький серый домик, прилепившийся к склону холма. Позади находились сколоченные из грубых досок надворные постройки, а за ними виднелось картофельное поле. Из низкой трубы тонкой струйкой вился дым.

– Очаг уже растоплен, и этот кусочек мяса быстро сварится. Стряпатьто ты, надеюсь, умеешь? – спросил он.

Мэри смерила Джема взглядом.

– Ты всегда так используешь людей? – сказала она.

– Такая возможность подворачивается нечасто, – ответил он. – Раз уж ты здесь, то можешь и пособить. С тех пор как умерла матушка, я стряпаю себе сам, ни одной женщины тут еще не было. Да заходи же.

Вслед за ним она вошла в дом, пригнув, как и он, голову под низкой притолокой.

Комната была маленькой и квадратной, вполовину меньше кухни в "Ямайке".

В углу находился большой открытый очаг. На грязном полу валялись картофельные очистки, капустные кочерыжки, хлебные крошки. Все разбросано, навалено как попало, покрыто пеплом от сгоревшего торфа. Мэри растерянно озиралась.

– Ты что, никогда здесь не прибираешь? – спросила она. – Превратил кухню в свинарник. Как не стыдно! Оставь мне ведро и поищи метлу. В такой грязи я есть не стану.

Не теряя времени, она взялась за работу. Все в ней, привыкшей к чистоте, восставало против этой грязи и беспорядка. Через полчаса на кухне было прибрано, пол сиял чистотой, мусор вынесен. Найдя в чулане глиняную посуду и рваную скатерть, Мэри принялась накрывать на стол. На огне стояла кастрюля с бараниной, картошкой и репой. Аппетитный запах распространился по дому, и в дверях появился Джем, потягивая носом, как голодный пес.

– Придется, видно, нанять кухарку, – заявил он. – Может, оставишь свою тетю и переберешься ко мне хозяйничать?

– Придется много платить, денег не хватит, – отвечала Мэри.

– До чего же скаредный народ эти женщины! – сказал он, усаживаясь за стол. – Денег они не тратят, а что с ними делают – ума не приложу. Моя матушка была такой же. Всегда упрятывала монеты в старый чулок, только я их и видел. Ладно, поторапливайся с обедом, живот от голода подвело.

– А ты нетерпелив, – заметила Мэри. – Ни слова благодарности за мои труды. Не хватай же руками, горячо.

Она поставила перед ним дымящееся блюдо с бараниной. Джем аж причмокнул.

– Видать, кое-чему тебя там, дома, научили, – заявил он. – Я всегда говорил, что женщинам от природы дано умение делать две вещи, одна из них – стряпня. Принеси-ка кувшин с водой, он во дворе.

Мэри уже налила в кружку воды и молча придвинула к нему.

– Мы все родились здесь, в комнате наверху, – кивнул он головой на потолок. – Когда я еще цеплялся за материнскую юбку, Джосс и Мэт были уже здоровенными парнями. Отца приходилось видеть нечасто, но когда он бывал дома, тут уж держись. Как-то раз он бросил в мать ножом и рассек ей бровь. У нее по лицу лилась кровь. Я перепугался, убежал и спрятался в углу за очагом. Мать ничего не сказала, только промыла глаз водой и стала подавать отцу ужин. Она была смелой женщиной, надо отдать ей должное. Хотя говорила она с нами мало и не очень-то сытно кормила. Меня считали ее любимчиком, поскольку я был младшим, и братья частенько колотили меня за ее спиной. Но они и между собой не очень ладили, дружбы в нашей семье вообще не было. Я видел, как Джосс избивал Мэта так, что тот уже на ногах не мог держаться.

Мэт был каким-то чудным – тихоня, вроде матери. Он потонул там, на болотах.

Кричи не кричи, здесь тебя никто не услышит, разве что птицы да лошади.

Однажды я сам так чуть не пропал.

– А давно твоей матушки не стало? – спросила Мэри.

– На Рождество семь лет будет, – ответил он, уплетая баранину. – Отца повесили, Мэт утонул, Джосс взял да уехал в Америку, а я рос без присмотра, как звереныш. Мать сделалась совсем уж набожной, молилась часами, взывая к Господу. Не смог я этого вынести и смылся отсюда. Какое-то время мотался на шхуне из Падстоу, но морская жизнь не по мне. Вернулся домой; мать была уже худой, как скелет. "Ты должна больше есть", – говорил я ей, но она не слушалась. Я снова уехал, поболтался немного в Плимуте, делал за пару шиллингов, что придется. Вернулся сюда как-то к рождественским праздникам, прямо к обеду, но нашел дом брошенным и закрытым. Чуть не спятил от голода, ведь целые сутки не ел. Пошел в Норт-Хилл и там узнал, что мать померла три недели назад и ее похоронили. А я тащился из самого Плимута. Вот тебе и весь рождественский обед. Там в шкафу позади тебя есть кусок сыру.

Могу дать тебе половину. В нем, правда, завелись черви, но вреда от них не будет.

Мэри покачала головой и предоставила ему самому лезть за сыром.

– Что это ты? – удивился он. – У тебя вид, как у захворавшей телки.

Неужто бараниной объелась?

Мэри смотрела, как он, сев на место, положил кусок высохшего сыра на черствый хлеб.

– Скорей бы в Корнуолле не осталось ни одного Мерлина, – сказала она.

– Вы хуже чумы. Вы с братом с рождения дурные. Ты никогда не задумывался, что должна была выстрадать твоя мать?

Не донеся руки до рта, Джем взглянул на нее с удивлением.

– Да матушка была вроде ничего, – ответил он. – Она никогда не жаловалась, отдавала нам все силы. Замуж-то она вышла в шестнадцать лет, и страдать ей было некогда. Через год родился Джосс, а потом Мэт. Она лишь ими и занималась. Только они подросли, как родился я. Ведь я последыш. Своим рождением я обязан тому, что отец напился на ярмарке в Лонстоне, продав трех краденых коров. Так-то вот, а то не сидел бы я сейчас перед тобой. Подай-ка мне кувшин.

Мэри закончила есть, поднялась и молча убрала со стола.

– Ну, как там хозяин "Ямайки"? – спросил ее Джем, раскачиваясь на стуле и глядя, как Мэри моет посуду.

– Все пьянствует, как ваш папаша, – сухо ответила она.

– Это его погубит, – серьезно заметил Джем. – Он надирается до бесчувствия и валяется, как бревно, по несколько дней. Как-нибудь так вот и сдохнет, чертов дуралей. Который это у него день?

– Пятый.

– Ну, для Джосса это еще ничего. Он и неделю проваляется, дай ему волю. Потом очухается, подымется, еле на ногах стоит, как новорожденный теленок, а рот у него весь черный, будто болотная жижа. Но вот как из него начнет выходить хмель, тут он звереет. Тогда держись от него подальше.

– Меня он не тронет, уж об этом я позабочусь, – ответила Мэри. – У него появилось теперь немало других хлопот.

– Да будет тебе тень на плетень наводить, – сказал он. – Чего это ты так важно киваешь и губы поджала? Что, в "Ямайке" что-нибудь стряслось?

– Ну, это как посмотреть, – ответила Мэри, вытирая тарелку и украдкой наблюдая за ним. – Мистер Бассет из Норт-Хилла побывал у нас на прошлой неделе.

Джем с шумом опустился на стуле.

– Черт побери! – воскликнул он. – Ну и что же сказал вам сквайр?

– Дяди Джосса дома не было, – начала рассказывать Мэри, – и мистер Бассет настоял на том, чтобы войти в трактир и осмотреть помещение. Он и его слуга взломали дверь в комнату, что в конце коридора, но ничего в ней не нашли. Сквайр был весьма удивлен и раздосадован и ускакал в бешенстве. Между прочим, он спрашивал про тебя, но я сказала, что в глаза тебя не видела.

Тихо насвистывая, Джем с равнодушным видом слушал ее рассказ. Когда же она упомянула его имя, глаза Джема сузились. Потом он рассмеялся.

– А зачем ты соврала ему? – спросил он.

– Мне показалось, что так будет лучше, – ответила Мэри. – Подумай я хорошенько, наверняка сказала бы ему правду. Ведь тебе нечего от него скрывать?

– Нечего, если не считать вороного, что ты видела у ручья, – он принадлежит сквайру, – обронил Джем. – Он встал ему в копеечку, и он сам вырастил его. На прошлой неделе этот конь был еще серым в яблоках. Если повезет, я смогу выручить за него несколько фунтов в Лонстоне. Пошли, сама посмотришь.

Они вышли на воздух. Светило солнце. Вытерев руки о передник, Мэри остановилась на пороге, а Джем направился к лошадям. Дом его стоял на склоне холма над ручьем Уити-Брук, который бежал, извиваясь, по долине и терялся где-то за дальней грядой. За домом простиралась широкая равнина, по обе стороны обрамленная высокими холмами. Этим зеленым лугам, где было раздолье скоту, не видно было ни конца ни края, лишь скалистая громада Килмара вставала у самого горизонта. Это, видимо, и было место, зовущееся болотом Дюжины Молодцов. Мэри представила себе маленького Джосса Мерлина с копной волос, падавшей на глаза челкой. Вот он выбегает из дома; на пороге суровая одинокая фигура матери. Сложив руки на груди, она с тревогой следит за сыном. Должно быть, стены этого небольшого дома вместили в себя целый мир скорби и молчания, горечи и гнева…

Послышались гиканье и стук копыт, и из-за угла дома к ней подскакал Джем верхом на вороном.

– Вот какого молодца я бы выбрал для тебя, – сказал он, – но ведь ты крепко держишься за свои денежки. А он бы славно служил тебе. Сквайр вырастил его специально для своей жены. Ты не передумала?

Покачав головой, Мэри рассмеялась.

– Ты что же, хочешь, чтобы я держала его на конюшне в "Ямайке", – ответила она, – и чтобы мистер Бассет увидел его, когда заедет следующий раз? Спасибо тебе за заботу, но я рисковать не стану. Я уже достаточно врала ради вашей семейки, Джем Мерлин.

Лицо Джема вытянулось, и он соскочил на землю.

– Ты упускаешь самую выгодную в своей жизни сделку, – заявил он. – Такого случая тебе больше не представится. В сочельник поеду с ним в Лонстон, там перекупщики оторвут его с руками. – Джем хлопнул коня по крупу. – Пошел отсюда, – приказал он.

Испуганный вороной рванул вниз, к пруду. Джем сорвал травинку и стал жевать ее, искоса поглядывая на Мэри.

– Интересно, а что надеялся найти в "Ямайке" сквайр Бассет? – спросил он.

Девушка посмотрела ему прямо в глаза.

– Тебе это, должно быть, лучше известно, – ответила она.

В задумчивости Джем продолжал жевать травинку, сплевывая на землю.

– А тебе-то что известно? – резко спросил он, отшвырнув стебелек.

Мэри пожала плечами.

– Я пришла сюда не для того, чтобы отвечать, как на допросе. Довольно с меня мистера Бассета, – заметила она.

– Джоссу повезло, что товар успели переправить, – спокойно сказал Джем. – Говорил я ему на прошлой неделе, что он перегибает палку. Его точно схватят за руку – это вопрос времени. А он только и способен, что напиться, когда надо думать, как бы не попасться, дурак проклятый!

Мэри промолчала. Если Джем играет в откровенность, пытаясь подловить ее, он просчитался.

– Наверное, из твоей комнатушки над крыльцом все хорошо видно? – продолжал он. – Кажется, они нарушают твои ночные грезы?

– А откуда ты знаешь, что это моя комната? – быстро спросила Мэри.

Вопрос застал Джема врасплох, в его глазах заметно было смущение. Потом он рассмеялся и сорвал стебелек травы.

– Когда я приезжал к вам, то заметил, как ветер колышет там штору.

Прежде я никогда не видел, чтобы в "Ямайке" открывали окна.

Объяснение выглядело вполне правдоподобным, но не настолько, чтобы Мэри могла поверить. Страшное подозрение закралось ей в душу. А не был ли Джем тем самым таинственным незнакомцем, который прятался в ту субботнюю ночь в комнате для гостей? Мэри вся похолодела.

– Почему ты так скрытничаешь? – спросил Джем. – Думаешь, я пойду к братцу и скажу ему: "Послушай, эта твоя племянница распускает язык"? Черт побери, Мэри, ты же не слепая и не глухая. Даже ребенок, проживи он месяц в "Ямайке", почует что-то неладное.

– Что ты пытаешься вытянуть из меня? – спросила Мэри. – Какое тебе дело до того, что мне известно? Меня беспокоит лишь одно: как поскорей вытащить оттуда тетю. Об этом я тебе уже говорила, когда ты наведывался в трактир. Уговорить ее удастся не сразу, но надо набраться терпения. Что до твоего брата, то пусть он упьется хоть до смерти – мне наплевать. Ему решать, как распорядиться своей жизнью, я тут ни при чем.

Джем присвистнул и подкинул ногой камешек.

– Стало быть, ты не считаешь контрабанду таким уж страшным преступлением? – произнес он. – Пусть мой брат набивает себе все комнаты в "Ямайке" бочонками с бренди и ромом, а ты и слова не проронишь? Ну а что, как он замешан в других делах, от чего зависит жизнь людей? Или в убийстве?

Что тогда?

Он повернулся и внимательно поглядел на нее. Было видно, что на этот раз он не шутил; его беззаботной и насмешливой манеры как не бывало, глаза смотрели серьезно. Но что скрывалось за этим взглядом, она не могла понять.

– Не знаю, о чем это ты, – сказала Мэри.

Он долгое время, молча и испытующе, смотрел на нее. Похоже было, ему хотелось прочесть на ее лице ответ на мучивший его вопрос. Всякое сходство с братом вдруг исчезло. Джем казался тверже и вроде бы старше – это был совсем другой человек.

– Может, ты и вправду не знаешь, – проговорил он наконец, – но еще узнаешь, если поживешь там подольше. Почему твоя тетушка выглядит как сущее привидение, можешь мне сказать? Спроси у нее, как только ветер снова подует с северо-запада. – И, засунув руки в карманы, он снова принялся тихо насвистывать.

Мэри молча глядела на него. Говорил он загадками, и непонятно было, хотел он напугать ее или нет. Она уже привыкла думать о Джеме как о конокраде – беспечном малом, вечно без гроша в кармане. Но вот он представился ей в совершенно ином свете, и она не была уверена, нравится ли он ей таким.

Джем вновь коротко рассмеялся и пожал плечами.

– Однажды мы с Джоссом схватимся, и пожалеть об этом придется ему, а не мне, – сказал Джем.

С этими загадочными словами он повернулся па каблуках и отправился на пустошь ловить лошадей. Накинув на плечи платок, Мэри задумчиво смотрела ему вслед.

Значит, ее первая догадка была правильной, за контрабандой крылось кое-что посерьезнее. Незнакомец в баре говорил об убийстве, а теперь эти слова повторил Джем. И вовсе она не дурочка и не истеричка, что бы там ни думал священник из Олтернана.

Какую роль играл во всем этом Джем Мерлин, сказать было трудно, но, несомненно, он имел к этому какое-то отношение. И если тогда именно он спускался украдкой по ступенькам вслед за дядей, то мог знать, что в эту ночь она выходила из своей комнаты и, спрятавшись, подслушивала их разговор.

В таком случае он не хуже других должен был помнить о веревке, оставшейся висеть в баре, и догадаться, что она тоже видела ее, когда он и трактирщик ушли.

Если Джем был тем самым человеком, то понятно, почему он задал ей все эти вопросы. "А тебе-то что известно?" – ведь так он спросил. Но она ему ничего не сказала.

Разговор с Джемом безнадежно испортил ей настроение. Мэри захотелось поскорее уйти, отделаться от него, остаться наедине со своими мыслями. Она стала медленно спускаться с холма к Уити-Брук.

Мэри уже дошла до запруды, когда услышала за спиной быстрые шаги Джема.

Он обогнал ее и загородил дорогу. Небритый, в засаленных и заляпанных грязью бриджах он походил на бродягу цыгана.

– Куда это ты собралась? – спросил он. – Рано еще, до четырех не стемнеет. Я провожу тебя до дороги на Рашифорд. Да погоди, что с тобой? – Он взял ее за подбородок и заглянул в лицо. – Ты вроде как боишься меня? – спросил он. – Вообразила, наверное, что у меня там в комнатенках наверху спрятаны бочонки с бренди и мешки, полные табаку, и что я их тебе покажу, а потом тебя прирежу. Мол, мы, Мерлины, народ отпетый, а Джем хуже всех. Ведь так?

Сама того не желая, она невольно улыбнулась в ответ.

– Что-то вроде этого, – призналась Мэри. – Но я тебя вовсе не боюсь, напрасно ты так думаешь. Ты бы мог даже понравиться мне, если бы не был так похож на своего брата.

– Ничего не могу поделать со своей рожей, – заявил он. – К тому же я куда симпатичнее Джосса, ты не находишь?

– Да уж, твое самомнение с лихвой перекрывает все прочие твои недостатки, – согласилась Мэри, – и красоты тебе не занимать. Любой девушке разобьешь сердце. А теперь я пойду, до "Ямайки" путь неблизок, а снова заблудиться на болотах я не хочу.

– А когда это ты заблудилась? – спросил Джем.

Мэри слегка нахмурилась; она пожалела о своей обмолвке.

– На днях я отправилась в полдень прогуляться в сторону Восточного болота, – сказала она. – Туман опустился рано, и я долго плутала, пока не нашла дорогу назад.

– Бродить так в одиночку – большая глупость, – заявил он. – Между "Ямайкой" и Раф-Тором есть такие места, что могут поглотить целое стадо, не говоря уж о тростинке вроде тебя. И вообще, это не дело для женщины. Зачем тебе понадобилось идти туда?

– Хотелось размять ноги, я несколько дней просидела взаперти.

– Ладно, Мэри Йеллан, в следующий раз, когда захочешь размять ноги, приходи опять сюда. Иди по левой стороне болота, как сегодня, и не ошибешься. А поедешь со мной в Лонстон в сочельник?

– А что ты собираешься делать там, Джем Мерлин?

– Только вот продам за мистера Бассета его лошадку. А тебе, моя милая, зная норов моего братца, советую держаться подальше от "Ямайки". Он как раз начнет приходить в себя после запоя, и тут жди неприятностей. В "Ямайке" уже привыкли к тому, что ты шатаешься по болотам, и на твое отсутствие никто не обратит внимания. А к ночи я доставлю тебя домой. Ну скажи, что придешь, Мэри!

– А что как тебя поймают в Лонстоне с лошадью Бассета? Окажешься в дураках, да и я тоже, коли меня упрячут в тюрьму вместе с тобой.

– Никто меня не поймает, во всяком случае в этот раз. Ну, наберись смелости, Мэри. Неужто тебе не хочется поразвлечься? Ты так дрожишь за свою шкуренку, что и рискнуть боишься? Ну и робкий же народ родится в Хелфорде.

Мэри сразу же попалась на эту удочку.

– Ладно, Джем Мерлин, не думай, что я трушу. Лучше уж попасть в тюрьму, чем жить в "Ямайке". А как мы доберемся до Лонстона?

– Поедем в моей повозке, а сзади привяжем вороного. Ты знаешь дорогу через болота до Норт-Хилла?

– Нет.

– Ноги сами тебя приведут. Пройдешь с милю по столбовой дороге, возьмешь вправо и доберешься до прохода в ограде на вершине холма. Прямо перед тобой будет утес Кэрей-Тор, а позади справа – Хокс-Тор. Если пойдешь дальше все время прямо, не заблудишься. А я встречу тебя по пути. Придется ехать вдоль пустоши, в сочельник по большой дороге не проедешь.

– А когда мне выйти?

– Подождем, пока в Лонстоне соберется побольше народу; часикам к двум улицы заполнятся. Можешь выходить из "Ямайки" часов в одиннадцать.

– Ничего твердо не обещаю. Если меня долго не будет, то не жди. Не забывай, что я могу понадобиться тете Пейшнс.

– Ну да, давай, придумывай себе оправдание.

– Я знаю, где перейти ручей, – сказала Мэри, – не ходи со мной дальше. Сама найду дорогу. Надо ведь идти по бровке этого холма?

– Мое почтение хозяину. Скажи ему, что Джем, мол, надеется, что он смягчился и не сквернословит, как раньше. Да, спроси его, не желает ли он, чтобы я повесил букетик омелы у входа в "Ямайку". Смотри, не свались в воду.

Хочешь, я перенесу тебя через запруду, а то ноги промочишь?

– Да хоть по пояс окунусь, это мне не повредит. Всего тебе хорошего, Джем Мерлин.

Мэри смело шагнула в быстрый ручей. Однако ей пришлось приподнять подол юбки. Джем рассмеялся, но она уже перешла на другой берег, зашагала по направлению к холму, так и не обернувшись, чтобы махнуть рукой на прощание.

"Попробовал бы он помериться силой с парнями с юга, – подумала она, – – хотя бы, к примеру, из Хелфорда, Гвика или Мэнэкэна. А в Константине жил один кузнец, который мог бы уложить его одним пальцем. Чем гордится этот Джем Мерлин? Конокрад, заурядный контрабандист, мошенник, а может быть, и убийца. Превосходные мужчины рождаются на этих болотах, сразу видно! Однако его она нисколько не боится и докажет это: вот возьмет и поедет с ним на сочельник в Лонстон!"

Уже надвигались сумерки, когда она пересекла дорогу и вошла во двор "Ямайки". Как обычно, дверь была заперта на засов, окна наглухо закрыты ставнями. Трактир выглядел мрачным и необитаемым. Она обогнула дом и постучалась в дверь кухни. Тетя тотчас открыла. Она выглядела бледной и взволнованной.

– Дядя спрашивал о тебе целый день, – сообщила она. – Где ты была?

Сейчас почти пять, а ушла ты с утра.

– Гуляла на болотах, – ответила Мэри. – Не думала, что я тут нужна.

С чего это дядя Джосс заинтересовался мной?

Не без испуга она посмотрела в угол кухни, где стояла его постель. Дяди не было.

– Куда он ушел? – спросила Мэри. – Ему полегче?

– Он захотел посидеть в гостиной, – сообщила тетя. – Сказал, что на кухне ему надоело. С полудня сидит там у окна и тебя высматривает.

Постарайся сейчас угодить ему, Мэри, разговаривай с ним учтиво и не перечь.

Очень уж с ним тяжело, как он начинает приходить в себя… Силы к нему возвращаются, и он становится своенравным и вспыльчивым. Будь поосторожнее в разговорах с ним, хорошо, Мэри?

Перед ней была прежняя тетя Пейшнс; она нервно подергивала руками и жевала ртом, беспрестанно оглядывалась назад. На нее было жалко смотреть, и Мэри разволновалась сама.

– И зачем это вдруг я ему понадобилась? – переспросила она. – Он ведь никогда не находит, о чем поговорить со мной. Что ему может быть нужно?

Тетя Пейшнс часто моргала, губы ее привычно подрагивали.

– Это просто его причуда, – ответила она. – Он все что-то бормочет и разговаривает сам с собой; тебе не нужно обращать внимания на то, что он говорит в такие минуты. Он в самом деле сам не свой. Пойду скажу ему, что ты дома.

Она направилась по коридору в гостиную.

Мэри подошла к кухонному столу и налила себе стакан воды. В горле у нее пересохло, руки дрожали. "Какая я дура", – подумала она. Только что на болотах, казалось, ничто не могло ее испугать, но стоило ей очутиться в трактире,как мужество покинуло ее, она затрепетала и занервничала, как ребенок.

Тетя Пейшнс вернулась.

– Он успокоился, – прошептала она. – Задремал в кресле. Теперь может проспать до вечера. Мы поужинаем с тобой, чтобы пораньше покончить с этим.

Для тебя есть кусок холодного пирога.

У Мэри пропало всякое желание есть, она с трудом глотала. После второй чашки горячего чая она отодвинула тарелку. Обе молчали. Тетя Пейшнс все время пугливо поглядывала на дверь. Когда с ужином было покончено, она молча убрала со стола. Мэри подбросила немного торфа в огонь и подсела к очагу.

Поднимавшийся вверх горьковатый сизый дым ел глаза; тепла же почти не прибавилось.

Вдруг из холла донеслось хриплое надсадное дыхание часов. В тревожной тишине дома грозно раздалось шесть ударов. Мэри слушала с замиранием сердца.

Казалось, прошла целая вечность, пока не отзвучал, гулко прокатившись по всему дому, последний удар. Медленное тикание часов продолжалось, и из гостиной не доносилось больше ни звука. Мэри вздохнула свободнее. Тетя Пейшнс сидела у стола, низко наклонив голову, и при свете свечи пыталась вдеть нитку в иголку. Поглощенная своим занятием, она сжала губы и наморщила лоб.

Длинный вечер подходил к концу, а в гостиной по-прежнему стояла мертвая тишина. Голова Мэри отяжелела, глаза слипались. Сквозь дрему она слышала, как тетя тихо отодвинула стул и положила свое шитье в шкаф, а потом прошептала над ее ухом:

– Я пошла спать, дядя теперь уже не проснется. Должно быть, он устроился там на ночь, тревожить его не стану.

Мэри пробормотала что-то в ответ; из коридора послышались легкие шаги и скрип ступенек, дверь наверху тихо закрылась.

Девушка чувствовала, как все больше проваливается в сон, голова ее опустилась на грудь. Мерное покачивание маятника превращалось в ее сознании в звук тяжелых медленных шагов: раз… два… раз… два… Шаги следовали один за другим. Мэри видела во сне болота и журчащий ручей. Она шла, и ноша на ее плечах была непомерно тяжелой… Если бы она могла опустить ее хоть ненадолго и прилечь на берегу, отдохнуть, уснуть… Ей было очень холодно, ноги насквозь промокли. Надо бы взобраться повыше, подальше от воды…

Очаг совсем погас. Мэри открыла глаза и обнаружила, что лежит на полу рядом с кучкой белого пепла. На кухне было холодно и темно – свеча еле горела. Она зевнула, ежась от холода, вытянула вперед онемевшие руки и, подняв глаза, вдруг увидела, как дверь на кухню тихо и медленно открывается.

Опершись руками о пол, она замерла в испуге. Минуло несколько мгновений, но ничего не произошло. Дверь опять слегка приоткрылась и вдруг распахнулась настежь, громко ударив о стену. Вытянув перед собой руки и покачиваясь, на пороге вырос Джосс Мерлин.

Вначале девушка подумала, что он не видит ее. Уставясь в стену прямо перед собой, Джосс замер, словно не решаясь войти. Он стоял, не издавая ни звука. Мэри казалось, что в наступившей тишине слышно, как громко стучит ее сердце, и она низко пригнула голову. От Джосса ее отделял кухонный стол.

Дядя медленно повернулся и некоторое время молча смотрел в ее сторону. Когда он наконец заговорил, голос его звучал хрипло и напряженно, еле слышно.

– Кто здесь? – спросил он. – Что ты тут делаешь? Почему не отвечаешь?

Его бледное лицо было похоже на серую маску, налитые кровью глаза смотрели, не узнавая. Мэри затаилась.

– Убери нож, – прошептал он, – убери, тебе говорю!

Мэри скользнула рукой по полу и коснулась кончиками пальцев ножки стула, но ухватиться за нее не смогла – ей было не дотянуться. Боясь пошевельнуться, она затаила дыхание. Нагнув голову и растопырив руки, Джосс вошел в кухню и стал красться к ней вдоль стены. Мэри следила за его руками: вот они на расстоянии ярда от нее, вот она уже чувствует его дыхание…

– Дядя Джосс, – тихо произнесла она, – дядя Джосс…

Он глянул вниз, потом низко склонился к ней и коснулся пальцами ее волос и лица.

– Мэри… – сказал он, – это ты, Мэри? Почему не отвечаешь? А куда ушли те? Ты их видела?

– Вы ошиблись, дядя Джосс, – успокоила она его, – здесь никого нет, я одна. Тетя Пейшнс наверху. Вам плохо? Помочь вам?

Он оглядывал полутемную комнату, высматривая что-то в углу.

– Им меня не испугать, – шептал он. – Мертвые не причиняют вреда. Их нет, они – как сгоревшая свеча. Правда, Мэри?

Она кивнула, наблюдая за его взглядом. Он дотянулся до стула и сел, положив руки на стол, тяжело вздохнул и облизал губы.

– Это сны, – сказал он, – это все сны. Из темноты возникают лица, совсем как живые, и я просыпаюсь весь в поту. Мне хочется выпить, Мэри. Вот ключ, сходи в бар и принеси мне бренди. – Он порылся в кармане и вытащил связку ключей. Мэри взяла их дрожащими руками и выскользнула из кухни в коридор. На мгновение она замешкалась в раздумье, не подняться ли ей потихоньку в свою комнату, запереться там на ключ и оставить его одного на кухне наедине со своим бредом. На цыпочках она стала продвигаться вдоль коридора к холлу. Вдруг из кухни донесся его крик:

– Куда это ты идешь! Я сказал тебе принести бренди из бара.

Она услышала, как он с шумом отодвинул стул. Поздно! Открыв дверь бара, Мэри нащупала в буфете бутылку бренди. Когда она вернулась на кухню, Джосс по-прежнему сидел у стола, уронив голову на руки. Сначала она подумала, что он вновь заснул, но при звуке ее шагов Джосс поднял голову, оперся на руки и откинулся на спинку стула. Мэри поставила перед ним бутылку и стакан.

Наполнив стакан наполовину, он взял его обеими руками и стал глядеть на нее.

– Ты хорошая девчонка, – сказал он, – и нравишься мне. Ты, Мэри, сообразительная и смелая и можешь быть хорошей подругой любому мужчине. Тебе следовало бы родиться мальчишкой.

Он потихоньку смаковал бренди и, глупо улыбаясь, подмигнул ей и погрозил пальцем.

– Там, на севере, за это бренди платят золотом, – произнес он. – Лучшего бренди не бывает. В погребах самого короля Георга нет такого бренди.

А много ли плачу я? Ни пенса. В "Ямайке" мы пьем задаром. – Он рассмеялся и показал ей язык. – Трудное это дело, Мэри. Настоящее мужское дело. Я подставлял свою шею не один десяток раз. За мной гнались по пятам, пули свистели над самым ухом. Только не поймать им меня, Мэри. Слишком я хитер и давно этим занимаюсь. До приезда сюда я работал в порту Пэдстоу. Раз в две недели в пору весенних приливов мы ходили на люгере. Тогда со мной было еще пятеро. Но на мелком деле не заработаешь. Нужны крупные сделки, большие заказы. Сейчас нас больше сотни, и обеспечиваем мы все районы – от границы аж до самого побережья. Клянусь богом, Мэри, мне пришлось немало видеть крови на своем веку. Десятки раз видел, как убивают людей. Но теперешнее дело похлеще будет: это как бег наперегонки со смертью.

Он поманил ее к себе, вновь подмигнул и посмотрел на дверь.

– Сядь ко мне поближе, – прошептал он, – чтобы я мог спокойно поговорить с тобой. Как я вижу, ты девка с характером и не из трусливых, не то что твоя тетя. Нам с тобой надо работать вместе.

Он схватил Мэри за руку и заставил сесть на пол рядом с собой.

– От этой проклятой пьянки я дурею, – сказал он. – Сама видишь, становлюсь слабым, как мышь. И мне снятся сны… кошмары. Мерещатся вещи, которых я ничуть не боюсь, когда трезв. Тысячу проклятий, Мэри! Я убивал людей собственными руками, топил их, забивал камнями и никогда после не вспоминал об этом. Как дитя, спокойно спал по ночам. Но стоит мне напиться, как я все вижу во сне… их серые лица… они таращат на меня глаза, изъеденные рыбами… тела их растерзаны, мясо отстает от костей, в волосах морские водоросли… Была там и женщина, Мэри. Она цеплялась за спасательный плот, волосы ее разметались по спине, в руках она держала ребенка.

Понимаешь, их корабль сел у берега на скалы. Все они могли бы выбраться живыми, все до единого. Ведь вода местами не доходила и до пояса. Она кричала мне, молила о помощи, а я ударил ее по лицу камнем, она упала навзничь, пыталась ухватиться за край плота, потом выпустила ребенка из рук, и я снова ударил ее. Они утонули на глубине в четыре фута. Мы тогда здорово перепугались, боялись, что кто-то все же выберется на берег… Впервые не рассчитали время прилива. Еще полчаса, и они смогли бы посуху дойти до берега. Нам пришлось забить камнями всех до единого, Мэри. Им перебили руки и ноги, и они пошли ко дну, как та женщина с ребенком, хотя вода не доходила и до плеч. Они потонули потому, что мы забрасывали их валунами и булыжниками, пока они могли стоять…

Он вплотную придвинулся к ней, впился глазами в ее лицо. Она видела каждую красную прожилку, чувствовала его дыхание на щеке.

– Тебе не приходилось прежде слышать о грабителях судов, потерпевших крушение? – шепотом спросил он.

В коридоре часы пробили час ночи, и их удар прозвучал, как звук гонга, возвещавшего о начале суда. Оба замерли. В комнате стоял холод, камин совсем погас, из приоткрытой двери сильно сквозило. Желтое пламя свечи то затухало, то вспыхивало вновь. Он взял ее за руку. Она безжизненно лежала у него в ладони. Джосс, вероятно, заметил на лице Мэри выражение ужаса, потому что сразу отпустил ее руку и отвернулся. Теперь он уставился на пустой стакан и принялся барабанить пальцами по столу.

Скрючившись, сидя на полу подле него, Мэри следила, как по его руке ползет муха. Вот она пробралась по коротким черным волосам, вздувшимся венам и по костяшкам и поползла к концам длинных тонких пальцев. Тут девушке вспомнилось, как быстро и ловко двигались эти пальцы, когда он нарезал для нее хлеб в тот первый вечер после ее приезда. Наблюдая теперь, как эти пальцы барабанят по столу, Мэри живо представила, как они ухватывают острый камень и с размаху запускают его в человеческую плоть.

Трактирщик вновь повернулся к ней лицом и, кивнув в сторону часов, заговорил хриплым шепотом:

– Их бой звучит у меня в ушах. Когда недавно пробило час, мне почудилось, что зазвонил колокол на бакене у входа в залив. Я слыхал бой этого колокола, разносимый западным ветром. Бом… бом… бом… Будто звонят по мертвым. Я и во сне слышу этот звон. И этой ночью я слышал его тоже. Какой заунывный, похоронный звон! Он вынимает из тебя всю душу, жутко делается. Так вот, нужно подплыть на лодке и обернуть язык колокола фланелью, тогда он умолкает. Представь себе, как темной ночью, когда над водой стелется густой туман, кругом мгла и ни зги не видно, какое-нибудь судно пытается найти фарватер и рыщет, как гончая, но колокольного звона не слыхать. И тогда оно входит в залив, пробираясь сквозь туман, и налетает прямо на скалы. Удар, судно все содрогается, и прибой настигает его. А мы уже поджидаем поблизости.

Он потянулся к бутылке, медленно налил себе в стакан, понюхал и попробовал на язык, затем сделал глоток.

– Доводилось тебе видеть мух, попавших в банку с патокой? – спросил он. – Вот и люди так: пытаясь спастись, грудятся у тросов, строп, цепей, цепляются за снасти, кричат от страха, когда накатывает приливная волна.

Облепят реи, как мухи. Глянешь с берега – ну точь-в-точь черные мухи. Я видел однажды, как корабль раскололся под ними, мачты рухнули, и ванты полопались, как нитки. Людей сбросило в море, и они что было сил поплыли к берегу. Но там, Мэри, их поджидала смерть.

Он отер рот тыльной стороной ладони и уставился на нее.

– Мертвые ничего не расскажут, Мэри, – заключил он.

Его лицо приблизилось к ней, потом вдруг расплылось и пропало. Мэри чудилось, что она не стоит больше на коленях, ухватившись руками за ножку кухонного стола; что она снова была ребенком и бежала рядом с отцом по скалам за Сент-Кеверном. Отец подхватил ее и усадил себе на плечи. С ними бежали другие мужчины и что-то громко кричали. Кто-то показывал рукой в сторону видневшегося вдалеке моря. Прижавшись к отцу, она смотрела на белый корабль, похожий на огромную птицу. Он беспомощно качался на волнах, мачты были сломаны, паруса поникли и опустились в воду.

– Что они там делают? – спросила она, но никто не ответил. Люди остановились и в ужасе наблюдали за судном. Вот оно легло на бок и стало погружаться.

– Господи, помилуй их! – произнес отец.

Мэри заплакала и стала звать маму, которая сразу же подбежала к ней, пробравшись через толпу, взяла на руки и унесла.

Видение оборвалось. Но Мэри вспомнила, что, когда она подросла и стала кое-что понимать, мать рассказала ей о том, как они ездили в Сент-Кеверн и на их глазах затонуло огромное парусное судно со всем экипажем и грузом, разбившись о страшную скалу Мэнэкл.

Мэри вздрогнула и глубоко вздохнула. Над ней снова нависло лицо дяди в обрамлении спутанных волос, и снова она стояла на коленях у стола на кухне "Ямайки". Она чувствовала себя совсем больной, руки и ноги заледенели. Мэри мечтала лишь об одном – поскорее добраться до постели, зарыться в подушку, накрыться с головой одеялом, прижать ладони к глазам – только бы отгородиться от всего, стереть из памяти лицо дяди, забыть весь ужас рассказанного им. Может быть, заткнув уши, она сумеет заглушить звук его голоса и гул прибоя. Ей по-прежнему мерещились лица утопленников, воздетые над водой руки; слышались крики ужаса и плач, похоронный звон колокола на бакене, покачивавшемся на волнах. Мэри вновь охватил озноб.

Посмотрев на дядю, она увидела, что тот сидит на стуле, уронив голову на грудь. Широко раскрыв рот, он храпел и что-то бормотал во сне. Его длинные ресницы опустились на щеки, руки покоились на столе, ладони сложены, словно в молитве.

9

Под сочельник небо затянуло тучами, запахло дождем. За ночь потеплело, и во дворе, там, где прошли коровы, земля раскисла. У Мэри в спальне стены отсырели, а в углу проступило желтое пятно высохшего клея. Высунувшись из окна, она ощутила на лице мягкий влажный воздух. Джем Мерлин должен был ждать ее на болоте, чтобы вместе с ней отправиться на ярмарку в Лонстон. От нее зависело, встретятся они или нет, а она никак не могла решиться.

За четыре дня, что прошло, она стала намного старше: из покрытого пятнами треснувшего зеркала на нее глядело усталое осунувшееся лицо; щеки впали, под глазами были темные круги. Ночью она подолгу не могла уснуть, есть не хотелось. Впервые Мэри заметила у себя сходство с тетей. У них была одинаковая складка на лбу и та же форма рта. Если ей еще поджать губы, то перед ней будет вторая тетя Пейшнс, только с каштановыми волосами, спадающими на плечи прямыми прядями. Привычку кусать губы и нервически ломать пальцы перенять было нетрудно. Девушка отвернулась от предательского зеркала и принялась ходить по тесной комнате взад и вперед.

Последние несколько дней она старалась подольше оставаться в своей комнате, ссылаясь на простуду; избегала долгих разговоров с тетей, опасаясь, что глаза выдадут ее. Невольно они стали бы смотреть друг на друга с немым ужасом, скрытым состраданием, и тетя поняла бы… Теперь их соединяла общая тайна, но об этом она должна молчать. Мэри гадала, сколько же лет тетя Пейшнс носила все в себе. Никто никогда не узнает, как сильно она страдала.

Куда бы она отсюда ни уехала, ей никогда не избавиться от ужаса пережитого.

Лишь теперь Мэри была в состоянии понять, отчего у тети такое бледное лицо, откуда этот нервный тик, эти руки, беспрестанно теребящие одежду, этот застывший взгляд. Причина отныне была очевидна.

Вначале девушка чувствовала себя разбитой и больной, вконец больной. В ту ночь она молила Бога ниспослать ей сон, но эта благодать не была ей дарована. Она лежала в полузабытьи, и перед ней бесконечной чередой проплывали незнакомые лица утопленников. Она видела лицо ребенка, у которого были перебиты кисти рук, и женщину с длинными мокрыми волосами, залепившими глаза. Потом возникли искаженные страхом лица тех, кто не умел плавать.

Вдруг ей показалось, что среди них ее мать и отец. Они смотрели на нее широко открытыми глазами, губы их побелели; они тянули к ней руки.

Наверное, те же кошмары преследовали по ночам и тетю Пейшнс. Ей тоже являлись лица страдальцев, молили о помощи, а она отворачивалась от них, отталкивала от себя, ибо ждать помощи от нее было нечего. Тетя Пейшнс по-своему тоже была убийцей. Она убивала своим молчанием. Ее вина была не меньше, чем Джосса, потому что она – женщина, а он – чудовище, но она не разорвала путы, которыми была связана с ним.

Так прошло три дня. Боль как будто притупилась, девушкой овладели безразличие и усталость. Теперь ей казалось, что она давно знала всю правду и в глубине души была готова к ней. Уже первая встреча с Джоссом Мерлином, стоявшим на крыльце с фонарем в руке, была ей предостережением, а шум удалявшейся почтовой кареты звучал как прощание с прежней жизнью.

О разбоях на морском побережье говорили в прежние времена в Хелфорде вполголоса, с сомнением покачивали головой, делясь сплетнями, передавая случайно услышанные обрывки разговоров. Мужчины, как правило, больше помалкивали, всякие беседы на эту тему быстро обрывались. В то время, лет двадцать, а может, все пятьдесят, тому назад, когда отец Мэри был молодым, ко всему этому можно было, наверное, так относиться, но теперь, в век нынешний… И вновь перед ней возникло лицо дяди и послышался его шепот:

"Тебе не приходилось прежде слышать о грабителях судов, потерпевших крушение?" Нет, об этом она и слыхом не слыхивала, но ведь тетя Пейшнс вот уже десять лет как уживается со всем этим.

Джосс Мерлин уже не занимал мыслей Мэри так, как раньше. Его она больше не боялась, в душе остались лишь ненависть и отвращение. Для нее он перестал быть человеком, а превратился в рыщущего по ночам зверя. Теперь, когда она увидела его, потерявшего свой облик от пьянства, ему уже не испугать ее. Не боялась она и остальных членов шайки. И она не успокоится, пока не уничтожат этих выродков, отравляющих все, чего ни коснутся, не очистят от них округу, не растопчут их в прах. И никакие родственные чувства не удержат ее.

Оставались еще тетя Пейшнс да Джем Мерлин. Он ворвался в ее мысли внезапно, помимо ее воли. И без него хватало забот. Уж слишком он похож на своего брата: те же глаза, рот, улыбка. Какое опасное сходство! Вспоминая его походку, поворот головы, она легко могла себе представить, каким был Джосс десять лет тому назад. Теперь ей стало понятно, как тетя могла совершить такую страшную глупость, выйдя за него замуж. В Джема Мерлина действительно легко влюбиться – Мэри это хорошо понимала. До сих пор мужчины мало что значили для нее. На ферме было слишком много дел, чтобы думать о них. Находились парни, которые улыбались ей в церкви, делили с ней в поле трапезу во время сбора урожая, а однажды после выпитого сидра сосед поцеловал ее за стогом сена. Ей это показалось очень глупым, и с тех пор она избегала этого, весьма безобидного, парня, который минут через пять уже, наверное, забыл о том эпизоде.

Она все равно никогда не выйдет замуж, уж это она давно для себя решила. Найдет способ накопить денег, заведет ферму и будет трудиться на ней не хуже любого мужчины. Как только она сможет покинуть "Ямайку", забудет обо всем и как-то устроится с тетей Пейшнс, вряд ли у нее будет время думать о мужчинах.

И тут, помимо ее воли, перед ней вновь возникло заросшее щетиной лицо Джема. В грязной рубахе, похожий на бродягу, он смотрел насмешливо и вызывающе. В нем напрочь отсутствовала нежность, он был грубоват, в нем чувствовалась даже некая жестокость. К тому же он был вор и обманщик.

Словом, воплотил в себе все, что она презирала, ненавидела и опасалась. И все же Мэри знала, что могла бы полюбить его, ведь никакие предубеждения над природой не властны. Вероятно, мужчины и женщины вели себя так же, как животные на ферме в Хелфорде. Все живые существа подчиняются одной силе – взаимному влечению. И стоит двоим коснуться друг друга, ощутить близость тела, как их начинает неодолимо тянуть друг к другу. Все это свершается не по разумению. Звери на земле и птицы в небе не рассуждают.

Мэри не была ханжой. Она выросла в деревне и видела, как спариваются животные, как плодятся, как умирают. В природных проявлениях романтического мало, и нечего надеяться, что ее собственная жизнь сложится иначе.

В Хелфорде ей приходилось видеть девушек, гулявших с местными парнями.

Влюбленные держались за руки, смущались и краснели, громко вздыхали. Она замечала, как парочки проходят мимо их дома к зеленой заросшей аллее, которую называли "аллеей влюбленных", хотя у людей старшего возраста для этого места было название похлеще. Молодежь ходила в обнимку, целовалась, любовалась луной и звездами, а в летнюю пору – долго пламеневшими закатами.

У Мэри же, выходившей из коровника и утиравшей мокрыми руками пот с лица, мысли в это время были заняты только что народившимся теленком, которого она оставила возле его матери. Глядя вслед удалявшейся парочке, она, пожав плечами, снисходительно улыбалась и, войдя на кухню, сообщала матушке, что до конца месяца, как видно, быть в Хелфорде свадьбе.

Потом звонили церковные колокола, разрезался свадебный пирог, и жених в воскресном костюме стоял с сияющим лицом на ступенях ведущей в храм лестницы, переминаясь смущенно с ноги на ногу рядом с невестой, наряженной в муслиновое платье. Ради такого торжества ее прямые волосы были старательно завиты. Но и года не пройдет, как, глядишь, нынешний молодожен, наработавшись в поле, возвращается домой и начинает браниться, что, мол, ужин подгорел и его даже собаке не скормишь. А жена в ответ огрызается сверху, из спальни. Фигура ее уже расплылась, локонов нет и в помине, а на руках – запеленутый, орущий, словно взбесившаяся кошка, ребенок, который никак не хочет спать. И она будет ходить с ним взад и вперед по комнате. Тут уж не до разговоров о луне и звездах, отражающихся в тихой воде реки.

Нет, Мэри не питала романтических иллюзий. Влюбленность – всего лишь красивое слово, и ничего больше. Джем Мерлин был мужчиной, а она женщиной. И что в нем было такого, она не знала: руки ли его, кожа, улыбка, но только что-то в нем притягивало ее, сама мысль о нем вызывала в ней и тревогу и радость одновременно. От этого чувства ей было не уйти; она знала, что встреча их неизбежна.

Девушка снова глянула на серое небо и низкие облака. Если ехать в Лонстон, то надо поскорее собираться и отправляться в путь. Не станет она придумывать никаких объяснений. За последние четыре дня она как-то ожесточилась. Пусть тетя Пейшнс думает все, что угодно. Если в ней осталась хоть капля интуиции, она должна сообразить, что видеться с ней Мэри не хочет. А взглянув на своего мужа, на его налитые кровью глаза и трясущиеся руки, она, может быть, все поймет.

Алкоголь, быть может, в последний раз развязал ему язык, его тайна выплыла наружу, и теперь судьба его была у Мэри в руках. Она еще не решила окончательно, как ей следует поступить, но выгораживать она его больше не станет. Сегодня она поедет с Джемом в Лонстон, и на сей раз пусть-ка он ответит на ее вопросы. Возможно, поняв, что она их больше не боится, а, напротив, может подвести под погибель, когда сочтет нужным, он станет разыгрывать раскаяние. Ну а завтра… что ж, завтра будет видно. В крайнем случае, можно обратиться к Фрэнсису Дейви. Он обещал помочь ей, и в его доме в Олтернане она всегда найдет приют и покой.

Ну и Святки выдались, думала она, шагая по пустоши и поглядывая на Хокс-Тор. По обе стороны возвышались холмы. В прошлом году в это время она, стоя на коленях в церкви рядом с матерью, молилась, чтобы им обеим было даровано здоровье, мужество и силы. Она молилась и о душевном спокойствии и благополучии, просила Господа, чтобы мать подольше оставалась с ней, а ферма их процветала. В ответ на мольбы пришла, однако, болезнь, нищета и смерть.

Она осталась совсем одна, попала в сети жестокости и преступления, вынуждена жнть под крышей дома, который ненавидела, и среди людей, которых презирала.

И вот она бредет по безжизненной, угрюмой пустоши на встречу с конокрадом и убийцей. В это Рождество она уже не обратится с молитвой к Господу.

Мэри ждала Джема на возвышенности у Рашифорда. Вдалеке показалась повозка, запряженная одной лошадью; сзади были привязаны две других. Возница в знак приветствия приподнял кнут. Мэри почувствовала, как в лицо ей бросилась кровь. Что за мучительная слабость! О, если бы это чувство было чем-то материальным, его можно было схватить, бросить под ноги и растоптать.

Девушка засунула руки под платок и нахмурилась. Насвистывая, Джем подкатил и бросил ей под ноги небольшой сверток.

– С Рождеством тебя, – проговорил он. – Вчера в моем кармане завелась серебряная монетка и чуть не прожгла в нем дырку. Это тебе новая косынка.

Мэри собиралась встретить его холодным молчанием и уж никак не любезничать, но такое начало ее обескуражило.

– Очень мило с твоей стороны, – ответила она. – Но, боюсь, потратился ты напрасно.

– Меня это не беспокоит, дело привычное, – бросил Джем и оглядел ее с дерзким видом с головы до ног, тихонько посвистывая.

– Что-то ты рано пришла, – заявил он. – Небось боялась, что уеду без тебя?

Она уселась рядом с ним на телегу и взялась за вожжи.

– Мне приятно снова подержать их в руках, – сказала она, не обращая внимания на его колкость. – Мы с матушкой, бывало, ездили в базарный день в Хелстон. Кажется, это было давным-давно. Как вспомню, сердце сжимается. Мы с ней не унывали даже в трудные времена. Тебе это не понять, ведь ты ни о ком, кроме себя, никогда не думал.

Сложив на груди руки, он следил, как она управлялась с вожжами.

– Эта лошадь проедет через болото даже с завязанными глазами, – объявил он. – Доверься ей. Она ни разу в жизни не споткнулась. Вот так-то лучше. Она сама тебя довезет, не беспокойся. Так что ты там говорила?

– Ничего особенного, – ответила Мэри. – Я скорее разговаривала сама с собой. Ты вроде собираешься продать на ярмарке двух лошадей?

– Двойной барыш, Мэри Йеллан. А ты получишь новое платье, коли поможешь мне. Нечего улыбаться и пожимать плечами. Терпеть не могу неблагодарности. Что это с тобой нынче? Румянец сошел, глаза потускнели.

Тошнит тебя, что ли? Или живот болит?

– Я не выходила из дому с тех пор, как мы виделись с тобой в последний раз, – отвечала она. – Сидела у себя наедине со своими мыслями, а это ох как невесело! Просто состарилась за четыре дня.

– Жаль, что нынче ты не так хороша, – продолжал он. – А я-то воображал, что прискачу в Лонстон с красоткой, парни будут заглядываться на тебя и мне подмигивать. Отчего ты так сникла? Не ври мне, Мэри, я не настолько слеп, как ты думаешь. Все-таки что приключилось в "Ямайке"?

– Ничего не приключилось. Тетушка возится на кухне, а дядя сидит с бутылкой бренди у себя и держится за голову. Одна лишь я изменилась.

– Приезжих больше не было?

– Нет, насколько мне известно. Во двор трактира никто не заезжал.

– Рот у тебя, как каменный, под глазами синяки, вид измученный. Мне встречалась одна такая женщина, но у нее были на то причины. Ее муж ушел в море на целых четыре года; только недавно воротился, из Плимута приехал. А у тебя что за причина? Или ты все обо мне думаешь и тоскуешь?

– Как не думать, – отвечала она, – думала… кого раньше повесят, тебя или твоего братца. Но что проку гадать.

– Если Джосса повесят, то по его собственной вине, – произнес Джем.

– Когда человек сам набрасывает веревку себе на шею, никуда ему не деться – точно повесят. А он прямо-таки лезет на рожон. И когда грянет гром, никто не принесет ему бутылочку бренди. Висеть он будет трезвым.

Они ехали не спеша, оба молчали. Джем поигрывал кнутом. Мэри обратила внимание на его руки. Краешком глаза она заметила, что кисти их были длинные и тонкие, в них угадывалась та же сила и то же изящество, что и у его брата.

Но эти руки привлекали, а те отталкивали. Впервые она поняла, как зыбка грань между ненавистью и любовью. От этой мысли она вся съежилась. А что, если бы рядом с ней сидел Джосс, такой, каким он был лет десять или двадцать назад? Она содрогнулась от страшной картины, что нарисовало ее воображение.

Теперь она знала, отчего ненавидит своего дядю.

Голос Джема прервал ее мысли.

– На что это ты так смотришь? – спросил он.

Мэри отвела взгляд и принялась смотреть вперед.

– Я обратила внимание на твои руки, – коротко ответила она. – Они у тебя, как у твоего брата. Сколько нам еще ехать по этой пустоши? А что это вьется впереди, не столбовая ли дорога?

– Мы свернем на нее подальше, мили через две-три. Так ты, значит, обращаешь внимание на мужские руки? Вот уж никогда не подумал бы.

Оказывается, ты все-таки женщина, а не чуть оперившийся деревенский парнишка. Ну, так расскажешь, почему просидела четыре дня молча в своей комнате, или хочешь, чтобы я сам догадался? Женщины любят напускать на себя таинственность.

– Нет тут никакой тайны. Когда мы виделись в прошлый раз, ты спросил, знаю ли я, почему тетушка похожа на привидение. Ведь ты именно так сказал?

Так теперь я знаю почему. Вот и все.

Джем внимательно поглядел на нее и снова засвистел.

– Пьянство – странная штука, – произнес он, помолчав. – Однажды в Амстердаме я напился. Это было в тот раз, когда я убежал в море. Помню, часы пробили половину десятого, и я вроде бы очнулся и обнаружил, что сижу на полу и обнимаю рыжеволосую девицу. А дальше помню только, что проснулся уже в семь часов утра в канаве, без сапог и штанов. Частенько думаю, что я делал все эти десять часов. И будь я проклят, ежели смогу вспомнить.

– Вот счастье-то какое! – заметила Мэри. – А брату твоему не повезло. К нему, напротив, возвращается память, когда он напивается.

Лошадь замедлила ход, и девушка тряхнула вожжами.

– Когда Джосс Мерлин один, пусть он разговаривает сам с собой, – продолжала она. – Стенам "Ямайки" в конце концов наплевать. Но на сей раз, когда он очнулся от пьяного беспамятства и его посетили видения, рядом оказалась я.

– И, услышав рассказ об одном таком видении, ты заперлась в своей спальне на целых четыре дня?

– Можешь считать, что ты почти угадал, – ответила она.

Внезапно Джем нагнулся к ней и быстро перехватил у нее вожжи.

– Ты не смотришь, куда едешь, – резко произнес он. – Я, конечно, говорил, что эта лошадь никогда не спотыкается, но это не значит, что ее можно направлять на гранитный валун размером с пушечное ядро. Ну-ка, позволь мне.

Мэри откинулась назад, и править лошадью стал Джем. Она заслужила его упрек, ведь и вправду она совсем отвлеклась. Лошадь прибавила ходу и перешла на рысь.

– И как же ты думаешь поступить? – спросил он.

– Еще не решила, – ответила Мэри. – Ведь я должна подумать, как это отразится на тете Пейшнс. Да не рассчитываешь ли ты, что я тебе все сейчас и выложу?

– А почему бы и нет? Я ведь не защищаю Джосса.

– Ты ему брат, и этого достаточно. Здесь много неясного, и ты как раз мог бы заполнить пробелы в этой истории.

– Ты что же, думаешь, у меня есть время работать на брата?

– Насколько я могла заметить, на это уходит не так много времени. А выгода большая, да и платить за товар ничего не надо. Мертвецы ведь ни о чем не расскажут, Джем Мерлин.

– Они-то нет, да разбившиеся корабли говорят о многом, когда их выбрасывает на камни. В поисках гавани судно ищет световой сигнал.

Приходилось тебе видеть, как мотылек летит на огонь свечи и обжигает крылышки? То же случается и с кораблем, если он идет навстречу ложному сигналу. Такое может произойти незамеченным один, два, может быть, три раза, но если подобное произойдет четвертый раз, поднимается шум, вся страна приходит в возбуждение, все хотят знать о причинах гибели кораблей. Мой братец потерял над собой контроль, и теперь его самого несет на скалы.

– И ты с ним заодно?

– Я-то? А при чем тут я? Это он сует голову в петлю. Мне случалось пользоваться его табачком, и я привозил кое-какой груз. Но скажу тебе одно, Мэри Йеллан: хочешь верь, хочешь нет, это уж твое дело – я никогда никого не убивал. Пока, во всяком случае.

Он яростно щелкнул кнутом над головой лошади, и испуганное животное пустилось галопом.

– Впереди, вон там, где каменистая гряда поворачивает к востоку, есть брод. Через полмили переедем на другую сторону и выберемся на Лонстонскую дорогу. До города останется миль семь. Ты еще не устала?

Мэри покачала головой.

– В корзине под сиденьем есть хлеб и сыр, – сообщил он, – пара яблок и несколько груш. Скоро ты проголодаешься… Так ты думаешь, что я тоже навожу корабли на скалы и наблюдаю с берега, как тонут люди? А потом, когда вздувшиеся тела выносит на сушу, обшариваю их карманы? Да, красивая картина получается.

Было ли его негодование искренним или напускным, Мэри не знала. Но она видела, как он твердо сжал губы, а на щеках его выступили красные пятна.

– Однако ты еще не доказал своей непричастности, – заявила она.

Он посмотрел на нее с презрением и насмешкой, а затем рассмеялся, как над глупым ребенком. Она ощутила приступ ненависти к нему. Интуитивно Мэри догадалась, какой вопрос он ей теперь задаст, и ее бросило в жар.

– Если ты обо мне такого мнения, почему едешь со мной в Лонстои? – спросил он.

Джем явно намеревался посмеяться над ней. Ее уклончивый ответ, невнятное бормотание дали бы ему хороший повод. Сжав зубы, Мэри решила напустить на себя веселость.

– Ради твоих прекрасных глаз, Джем Мерлин, – пошутила она, – исключительно поэтому.

Весело рассмеявшись, он покачал головой и снова стал насвистывать. Они вдруг сразу перешли на непринужденный, по-мальчишески приятельский тон.

Смелость ее слов обезоружила Джема. Он даже не заподозрил скрывавшейся за ними слабости, которую девушка питала к нему. В тот момент они были добрыми друзьями, без всякой натянутости, идущей от различия полов.

Наконец они выехали на главную дорогу. Лошадь шла рысью, и двуколка изрядно громыхала, а позади цокали копытами две краденые. Тяжелые тучи заволокли небо; дождя пока не было, туман еще не затянул возвышавшиеся вдали холмы. Где-то слева от дороги находился Олтернан. Мэри подумала о Фрэнсисе Дейви и принялась гадать, что сказал бы он, поведай она ему все. Наверно, теперь уж он не предложил бы ей выжидать, да не был бы он ей рад, свались она ему на голову под Рождество. Тут она представила себе тихий дом викария, мирный и спокойный, а вокруг – большой поселок, много домов, над которыми, словно страж, возвышается колокольня.

В Олтернане ее ждало тихое пристанище, само название городка звучало умиротворяюще. И голос Фрэнсиса Дейви сулил покой и забвение. В этом человеке было нечто необычное, что-то будоражащее ее воображение и вместе с тем приятное: и нарисованная им картина, и то, как он правил лошадью, и как молча, ненавязчиво угощал ее ужином. Но поразительнее всего была тишина, что царила в его комнате, лишенной какого-то ни было отпечатка его личности.

Будто он был всего лишь тенью человека. Когда Мэри попыталась вызвать в памяти облик викария, он ускользал от нее, в нем не было ничего реального, человеческого. Никакого проявления мужской натуры, которая так чувствовалась в сидевшем рядом с ней Джеме. Он был как бы лишен плоти. Отчетливо вспоминались лишь его бесцветные глаза и голос, мягко звучавший в ночной тишине.

Неожиданно лошадь дернула в сторону. Громкая брань Джема прервала ее раздумья, и она задала ему вопрос наугад.

– Здесь где-нибудь поблизости есть церковь? – спросила она. – Несколько месяцев я прожила как язычница, и от этого мне как-то не по себе.

– Выбирайся оттуда, черт тебя побери! – вскричал Джем, ударив лошадь по морде. – Ты что, хочешь, чтобы мы угодили в канаву?! Ты говоришь, церковь? Да на кой черт мне знать про церкви! Я всего-то раз и был в церкви, когда мать внесла меня туда на руках и вынесла нареченным Иеремией. Ничего не могу сказать тебе о церквях, но думаю, что они там держат золотишко под замком.

– Кажется, в Олтернане есть церковь? – промолвила Мэри. – До нее от "Ямайки" можно добраться пешком. Я могла бы сходить туда завтра.

– Лучше раздели со мной рождественский обед. Индейку предложить тебе не могу, но раздобыть гусыню можно – у старого фермера Такета из Норт-Хилла. Он стал так плохо видеть, что не заметит пропажи.

– Джем Мерлин, а кто викарий в Олтернане?

– Не знаю, Мэри Йеллан, никогда раньше не якшался с попами, и вряд ли придется в дальнейшем. Чудная это порода. Знал я одного священника из Норт-Хилла, когда был еще мальцом. Он был совсем близорук и, как рассказывали, раз в воскресное богослужение перепутал бутылки и налил в чашу бренди вместо вина – так и причащал им прихожан. В деревне прослышали про это, и, знаешь, в церковь набилось столько народу, что и колени преклонить негде было. Люди стояли вдоль стен и ждали, когда наступит их черед. Батюшка ничего не мог понять, ведь никогда в церкви не собиралось столько верующих.

Взошел он на кафедру и оглядел всех – и глаза его сияли из-под очков. Тут он и начал читать проповедь о заблудших овцах, вернувшихся в стадо. Эту историю мне поведал брат Мэтью. Он дважды подходил причаститься, а священник этого даже не заметил. Знаменитый то был день в Норт-Хилле. Доставай-ка хлеб и сыр, Мэри, а то у меня живот совсем подвело.

Мэри покачала головой и вздохнула.

– Ты к чему-нибудь в жизни относишься серьезно? – спросила она. – Ты что же, никого и ничего не уважаешь?

– Я уважаю свое нутро, – доверительно сообщил он, – а оно требует пищи. Ящик с припасами у меня под ногами. А ты, если считаешь себя праведницей, можешь скушать яблочко. В Библии о нем говорится, уж об этом-то я знаю.

В половине третьего они въехали в Лонстон, разгоряченные, громко и озорно пересмеиваясь. Мэри на время забыла о своих тревогах и о чувстве долга и, вопреки твердому решению, которое она приняла утром, предалась веселью, заразившись этим настроением от Джема. Вдали от мрачных стен "Ямайки" к ней вернулись свойственные ее возрасту задор и жизнерадостность.

Спутник сразу же это заметил и поспешил воспользоваться такой переменой.

Мэри смеялась, потому что ей было весело, да еще Джем вовсю смешил ее.

Заразительна была и сама праздничная атмосфера вокруг – оживление, гомон, суета – одним словом, Рождество. На улицах было полным-полно людей, магазинчики выглядели нарядными и веселыми, на мощеной площади теснились повозки, тележки, кареты… Все выглядело красочно, все было в движении.

Толпы радостно возбужденных людей сгрудились у ярмарочных прилавков и киосков. Индейки и гуси яростно долбили клювами свои клетки, пытаясь выбраться на волю. Женщина в ярко-зеленой накидке, широко улыбаясь, держала на плече корзину с яблоками, такими же алыми, как ее щеки.

Как все это было ей знакомо и дорого, как напоминало Хелстон в рождественские дни. Но в Лонстоне ощущался дух большого города, он был многолюднее, пестрее, ярче. Люди держались непринужденно, раскованно, не то что в провинциальном Хелстоне. Все же по другую сторону реки лежало графство Девоншир, а это – уже Англия. Фермеры из-за Девона заигрывали на улицах с крестьянками из Восточного Корнуолла. Среди толпы сновали лавочники, пирожники и их мальчишки-подручные, торгуя с лотков горячими пирожками, колбасками, кексами, печеньем, сладостями.

Вот из кареты вышла дама в шляпе с перьями, в синей бархатной накидке и направилась к ярко освещенному ресторану "Белый олень" в сопровождении джентльмена в светло-сером пальто. Он подносил к глазам лорнет и важно вышагивал, ну точь-в-точь как павлин.

Мэри с головой окунулась в этот веселый и счастливый мир. Город расположился на холмах. На вершине самого высокого из них стоял, словно попавший сюда из старинного предания, каменный замок. Вокруг росли деревья, на склонах холма зеленела трава, а внизу серебрилась речка. Безжизненные призрачные пустоши, где жить могли только нелюди, остались далеко позади.

Мэри и думать о них забыла. Да, в Лонстоне кипела жизнь. Рождество пришло в город и выплеснулось на улицы, соединило людей и наполнило радостью их сердца. Даже солнце пробилось сквозь тучи, будто возжелало принять участие в празднестве.

Мэри все же надела подаренный Джемом платочек и даже позволила ему завязать концы под подбородком. Они оставили двуколку с лошадью в конюшне, и теперь Джем прокладывал себе путь через бурлящую толпу, ведя на поводу двух краденых лошадей. Мэри следовала за ним. Он уверенно направился к главной площади, заставленной палатками и шатрами, где собирался весь город.

Для торговли всякой домашней живностью канатом было отгорожено специальное место. Ринг с лошадьми окружили хуторяне и жители деревень, здесь же толкались барышники. Подходили и господа. Ближе к рингу сердце Мэри забилось чаще: что, если тут окажется кто-нибудь из Норт-Хилла или фермер из соседней деревни? Они наверняка опознают краденых лошадей. Джем невозмутимо насвистывал, сдвинув шляпу на затылок. Оглянувшись, он подмигнул Мэри. Толпа раздвинулась и пропустила его к рингу. Мэри стояла в сторонке, позади толстой торговки с огромной корзиной. Она увидела, что Джем занял место в ряду торговцев лошадьми. Он кивнул кому-то и принялся раскуривать трубку, незаметно скользнув взглядом по другим выставленным на продажу лошадям. Вид у него был уверенный и спокойный. Тотчас к Джему протиснулся крикливо одетый малый в квадратной шляпе и кремовых бриджах. Говорил он громко и важно, похлопывая по сапогу хлыстом и указывая на лошадей. По его виду и тону, которым он говорил, Мэри догадалась, что это барышник. Вскоре к нему присоединился невысокого роста человек с рысьими глазами и в черном сюртуке.

Он толкал барышника локтем и что-то нашептывал ему на ухо.

Девушка заметила, что он пристально разглядывает вороного, принадлежавшего прежде сквайру Бассету. Подойдя поближе, он наклонился и пощупал у лошади ноги, а затем прошептал что-то в ухо барышнику. Мэри с беспокойством наблюдала за ними.

– Откуда у тебя эта лошадь? – спросил громогласный барышник, хлопнув Джема по плечу. – Экая голова, а грудь… На пустошах такие не родятся.

– Он появился на свет четыре года тому назад в Коллингтоне, – небрежно ответил Джем, не выпуская трубку изо рта. – Я купил его годовалым жеребенком у старины Тима Брейя – ты помнишь Тима? В прошлом году он распродал свое имущество и подался в Дорсет. Старина Тим говаривал, что я сполна верну свои денежки, купив этого коня. Мать его была ирландской породы и принесла Тиму несколько призов. Хочешь взглянуть поближе? Учти только, дешево не продам.

Пока эти двое внимательно осматривали вороного, Джем равнодушно попыхивал трубкой. Процедура затягивалась. Наконец они распрямились и обратились к Джему.

– А что у него с шерстью? – спросил покупатель с рысьими глазами. – На ощупь она грубая и колючая, как щетина. К тому же от негочем-то пахнет.

Ты, случаем, не подмешивал ему чего-нибудь в сено?

– Нет у него никаких болячек, – возразил Джем. – Вот этот, второй, начал было летом чахнуть, но удалось его выходить. Я бы подержал его у себя до весны, но уж больно дорого он мне обходится. Нет, к этому вороному не придраться. Ну, если уж начистоту, то есть одна малость. Старина Тим Брей не знал, что его кобыла должна была ожеребиться – он в то время был в Плимуте, а за кобылой присматривал его мальчишка. Когда же до Тима дошло, уж задал он пареньку трепки, да было поздно. Я думаю, что жеребец-папаша был серым.

Поглядите-ка, у корней волос серый. Тиму не повезло, он мог бы продать вороного и подороже. Гляньте только на круп, сразу видна порода. Словом, готов отдать его за восемнадцать гиней.

Человек с рысьими глазами отрицательно покачал головой, но барышник колебался.

– Пусть будет пятнадцать – и по рукам, – предложил он.

– Нет, восемнадцать гиней, и ни пенса меньше, – заявил Джем.

Двое, торговавшие лошадь, стали советоваться и, видно, не пришли к согласию. Мэри услыхала что-то про мошенничество и увидела, как Джем через головы стоящих рядом бросил на нее быстрый взгляд. В толпе послышался тихий шепот. Человек с рысьими глазами снова наклонился и пощупал ноги вороного.

– На твоем месте я бы проконсультировался насчет этой лошади, – сказал он барышнику. – Меня кое-что смущает. А где ваше клеймо?

Джем показал узкий надрез на ухе, и тот внимательно исследовал его.

– А вы, видать, знаток, – заметил Джем. – А то можно подумать, что я украл эту лошадь. Что-то не так с меткой?

– Да с виду нет. Но тебе повезло, что Тим Брей уехал в Дорсет. Он никогда не признал бы этого вороного за своего, что бы ты там не говорил. Не стал бы я связываться, Стивен, будь я на твоем месте. Как бы тебе не влипнуть. Лучше пошли отсюда.

Барышник с сожалением посмотрел на вороного.

– Уж больно он хорош, – сказал он во всеуслышание. – Мне плевать, кто там был его хозяином и какой масти был жеребец – да хоть пегим. С чего это ты так придираешься, Билл?

Снова человек с рысьими глазами стал дергать барышника за рукав и шептать ему на ухо. Тот прислушался, лицо его вытянулось, и он кивнул головой в знак согласия.

– Ладно, – произнес он вслух. – Пожалуй, ты прав, у тебя есть нюх.

Может, и правда лучше не ввязываться в это дело, а то нарвешься на неприятность. Оставь эту лошадку себе, – добавил он, обращаясь к Джему. – Моему партнеру она не нравится. Послушай моего совета и скинь цену. Если она долго у тебя задержится, то, может, пожалеешь об этом.

Усиленно работая локтями, он проложил дорогу через толпу, и оба скрылись в направлении "Белого оленя". Мэри с облегчением вздохнула. По выражению лица Джема трудно было что-либо понять, он все так же посвистывал.

Покупатели сменяли один другого. Неказистые лошаденки с вересковых пустошей продавались за два-три фунта, и их хозяева уходили, довольные сделкой. К вороному больше никто не приближался. Толпа зевак посматривала на него с подозрением. К четырем часам Джем сумел продать за шесть фунтов вторую лошадь. Ее купил простодушный веселый фермер. Они долго и мирно торговались.

Фермер заявил, что согласен заплатить пять фунтов, Джем настаивал на семи.

Наконец, сошлись на шести, и фермер тут же, улыбаясь во весь рот, оседлал свое приобретение.

От долгого стояния на месте Мэри начала уставать. Незаметно сгустились сумерки, на площади зажглись фонари. Девушка уже начала подумывать, что пора возвращаться домой, когда у нее за спиной раздался женский голос и жеманный смех. Обернувшись, она увидела ту самую даму в синей накидке и шляпе с перьями.

– Ах, Джеймс, – щебетала она, – посмотри, какая прелестная лошадка.

Посадка головы точь-в-точь как у нашего бедного Красавца. Поразительное сходство, только, конечно, он другой масти и не так породист. Досадно, что Роджера здесь нет. Мне так и не удалось уговорить его отложить деловую встречу. Ну, что ты думаешь об этой лошадке, Джеймс?

Ее спутник поднес лорнет к глазам и внимательно взглянул на вороного.

– Черт побери, Мария, – произнес он, манерно растягивая слова. – Я ничего не смыслю в лошадях. Твой пропавший Красавец был, кажется, серым? А эта тварь черная, как смоль, совершенно черная, моя дорогая. Ты хочешь ее купить?

Дама залилась радостным смехом.

– Это был бы прекрасный рождественский подарок для детей, – сказала она. – После пропажи Красавца они замучили бедного Роджера просьбами.

Спроси, пожалуйста, о цене, Джеймс.

Господин с важностью выступил вперед.

– Послушай-ка, любезный, – обратился он к Джему, – не желаешь ли продать этого вороного?

Джем покачал головой.

– Я уже обещал его одному приятелю. Не хотел бы нарушать слова. Кроме того, он вас не выдержит, на нем ездили дети.

– Ах, так? Понятно. Благодарю. Мария, этот парень говорит, что лошадь не продается.

– Вот как? Какая досада! Уж очень она мне приглянулась. Пусть назначит цену, я заплачу. Спроси еще раз, Джеймс.

Снова он поднес к глазам лорнет и произнес, растягивая слова:

– Милейший, этой даме очень понравился твой вороной. Она недавно лишилась своей лошади и хотела бы возместить потерю. И ее дети будут очень расстроены, если не получат новую лошадку К чертям твоего приятеля, знаешь ли, он обойдется. Так какова твоя цена?

– Двадцать пять гиней, – быстро проговорил Джем. – По крайней мере, столько готов заплатить мой друг. И вообще я не горю желанием продавать моего вороного.

Дама с перьями на шляпе выплыла вперед.

– Я дам вам за него тридцать, – сказала она. – Я миссис Бассет из Норт-Хилла и хочу купить эту лошадь в подарок моим детям. Ну пожалуйста, не упрямьтесь. У меня в кошельке половина этой суммы, но этот господин доплатит остальное. Мистер Бассет сейчас в Лонстоне, и мне хочется сделать ему сюрприз. Мой конюх заберет лошадь и сейчас же отправится с ней в Норт-Хилл, пока мистер Бассет еще в городе. Вот вам деньги.

Сняв шляпу, Джем низко поклонился.

– Премного благодарен, мадам, – произнес он. – Надеюсь, мистер Бассет будет доволен вашей покупкой. Эта лошадь как нельзя лучше подходит для детей, вы сами убедитесь.

– О, я уверена, что муж будет очень рад. Разумеется, этого коня не сравнишь с тем, что у нас украли. Красавец был чистопородным и стоил намного дороже. Но и этот достаточно красив и доставит детям удовольствие. Пойдемте, Джеймс, уже темнеет, и я продрогла до костей.

Дама проследовала к карете. Высокий лакей поспешно распахнул перед ней дверцу.

– Я только что купила лошадь для господина Роберта и господина Генри, – сообщила она. – Найдите, пожалуйста, Ричардса и скажите, чтобы он доставил ее домой. Я хочу сделать сюрприз сквайру.

Приподняв юбки, она села в карету. За ней последовал ее спутник.

Быстро оглянувшись, Джем хлопнул по плечу паренька, стоящего позади.

– Эй, хочешь заработать пять шиллингов?

Разинув рот от удивления, парень утвердительно кивнул головой.

– Тогда подержи-ка эту лошадку, и когда придет конюх, отдай ему ее, согласен? Мне только что передали, что жена разродилась двойней и жизнь ее в опасности. Надо спешить. Вот, держи уздечку. Счастливого тебе Рождества!

Через мгновение он уже быстро шагал по площади, засунув руки глубоко в карманы бриджей. Мэри из предусмотрительности следовала за ним на расстоянии десяти шагов. Лицо ее было пунцовым, она не смела поднять глаз. Смех душил ее, и она прикрывала рот платком. Перейдя площадь, они остановились подальше от кареты и группы людей вокруг нее. Схватившись за бока, Мэри расхохоталась. Джем с лицом серьезным, как у судьи, ждал, пока она успокоится.

– Джем Мерлин, ты заслуживаешь виселицы, – сказала она, с трудом переводя дух. – Стоять на базарной площади с таким невинным видом и продавать миссис Бассет украденного у нее же коня! У тебя дьявольское нахальство. Я, верно, поседела, глядя на все это, ей-Богу!

Он откинул назад голову и расхохотался так заразительно, что и ее вновь охватил приступ смеха. Их смех звонко разносился по улице. Прохожие стали оборачиваться, улыбаясь и смеясь вместе с ними. Весь Лонстон, казалось, покатывался со смеху; веселье охватило улицы. Шум и гам ярмарки смешивался с выкриками торговцев, звучали песни. Свет факелов, вспышки ракет бросали причудливые отблески на лица людей. Гул голосов, всеобщее возбуждение заполнили площадь.

Джем схватил Мэри за руку и сжал ее пальцы.

– Ты ведь рада теперь, что поехала со мной? – спросил он.

– Да, – ответила она беззаботно.

Они окунулись в гущу ярмарочной толпы, и она закружила их. Джем купил Мэри малиновую шаль и золотые серьги в виде колец. Потом их заманила старая цыганка. Зайдя в ее шатер, они сели и, посасывая апельсины, слушали ее гаданье.

– Опасайся темноволосого незнакомца, – предсказывала она Мэри.

Посмотрев друг на друга, они снова принялись смеяться.

– На твоей руке, молодой человек, я вижу кровь, – продолжала цыганка, обращаясь к Джему. – Ты убьешь человека.

– Ну, что я тебе говорил утром? – спросил он у Мэри. – Видишь, в этом я еще не повинен. Теперь-то ты веришь?

Она покачала головой. Как знать…

Капли дождя стали падать им на лицо, но они не обращали на это внимания. От порывов ветра заколыхались тенты, с прилавков в разные стороны полетели бумага, шелковые ленты. Вдруг задрожала и рухнула большая полосатая палатка, яблоки и апельсины покатились в лужи. Ветром раскачивало фонари.

Хлынул дождь, и люди, смеясь и громко окликая друг друга, побежали к укрытиям.

Обхватив Мэри за плечи, Джем потащил ее к крыльцу ближайшего дома, притянул к себе и крепко поцеловал.

– Опасайся темноволосого незнакомца, – произнес он, смеясь, и снова поцеловал ее.

Небо закрыли черные тучи, сделалось совсем темно. Ветер задувал факелы, фонари горели тусклым желтым светом; яркой красочной суете наступил конец.

Площадь опустела, полосатые ларьки и палатки уныло мокли под дождем. При порывах ветра теплый дождь заливал крыльцо, и Джем спиной старался заслонить от него Мэри. Развязав платок на ее голове, он гладил ей волосы. Его рука нежно скользнула вниз и коснулась плеча. Тут она решительно оттолкнула его.

– Ну, будет, я уж и так наделала сегодня немало глупостей, Джем Мерлин, – проговорила она. – Пора подумать о возвращении.

– Ты что, в такой ветер поедешь в открытой повозке? – возразил он. – – Дует с моря, чего доброго, еще перевернемся по дороге. Нет, придется переночевать в Лонстоне.

– Что ж, вполне возможно, и перевернет. Пойди и приведи лошадь, Джем, пока ливень поутих. Я подожду тебя здесь.

– Не будь такой пуританкой, Мэри. На Бодминской дороге насквозь вымокнешь. Ну притворись, что влюблена в меня, что тебе стоит? И останься со мной.

– Ты говоришь со мной так, потому что я прислуживаю в баре "Ямайки"?

– К черту "Ямайку"! Мне приятно смотреть на тебя и прикасаться к тебе.

И этого достаточно для любого мужчины. Должно быть, и для женщины тоже.

– Смею думать, что для некоторых – вполне. Но я сделана из другого теста.

– Что же, там, у реки Хелфорд, вас делают иначе, чем женщин в других местах? Останься со мной этой ночью, Мэри, и мы это проверим. К утру ты станешь, как все, готов поклясться.

– Не сомневаюсь. Поэтому-то лучше рискну промокнуть в двуколке.

– Господи, да у тебя сердце из кремня, Мэри Йеллан. Ты еще пожалеешь, когда снова останешься одна.

– Ну и пусть пожалею.

– Может, если я тебя поцелую еще раз, ты передумаешь?

– Не передумаю.

– Да, неудивительно, что с тобой в доме мой братец запил и на целую неделю занемог. Небось псалмы ему пела.

– Да, если хочешь.

– Никогда не встречал такой несговорчивой особы. Да куплю я тебе обручальное кольцо, если тебе так важно соблюсти приличия. Не так уж часто у меня в кармане достаточно денег, чтобы я мог с ходу сделать предложение.

– И скольких же жен ты так уговорил?

– В Корнуолле наберется шесть или семь, не считая тех, что по ту сторону Теймара.

– Для одного мужчины совсем неплохо. На твоем месте я бы повременила брать восьмую.

– А у тебя острый язычок. Знаешь, на кого ты сейчас похожа? В этой шали… глазки блестят… ну просто вылитая обезьянка. Ладно уж, пойду за двуколкой и доставлю тебя к твоей тетушке. Но сперва, хочешь – не хочешь, опять поцелую.

Взяв Мэри за подбородок, он проговорил:

– Если встретишь ты сороку, то не жди от мужа проку; встретишь две – то повезет, будет с ним не жизнь, а мед[336]. Остальное доскажу, когда будешь посговорчивее. Жди здесь, скоро вернусь.

Пригнувшись, он в три прыжка пересек улицу и, обогнув длинный ряд палаток, скрылся за углом.

Девушка стала поближе к двери, укрывшись под навесом. Она отлично понимала, какое им предстоит путешествие под проливным дождем и злым ветром.

А до "Ямайки" целых одиннадцать миль. При мысли о том, что она могла бы остаться с Джемом в Лонстоне, ее сердце сильно забилось. Думать об этом было тревожно и сладко теперь, когда он ушел и она могла дать себе волю. Ему, наверно, хотелось, чтобы она потеряла голову, но такого удовольствия она ему не доставит. Поступись она хотя бы раз своими принципами, и прости-прощай ее независимость. Она уже не вольна будет распоряжаться собой, как ей заблагорассудится, и даже свобода ее суждений может оказаться под угрозой.

Нет, она уже и без того достаточно поддалась своей слабости, теперь ей трудно будет отказаться от Джема. Отныне стены "Ямайки" станут еще постылее.

Раньше ей было легче переносить одиночество. Сейчас же от сознания, что он живет всего в четырех милях от нее, безмолвие, царящее над болотами, станет ей мукой.

Мэри поплотнее укуталась в шаль. О, если бы женщины не были так слабы и беззащитны! Если бы она могла решиться так же беспечно, как и Джем, провести с ним ночь, а поутру расстаться без печали и забот! Увы, она была женщиной и, стало быть, поступить так не могла. Всего несколько поцелуев – и она едва не потеряла голову!

Мэри подумала о тете Пейшнс, которая неотступно, как тень, следовала за своим хозяином. Если Господь обойдет ее, Мэри Йеллан, своей милостью и лишит покровительства, ее ждет та же участь.

Порыв ветра рванул на ней одежду, дождь хлестнул по крыльцу.

Становилось холоднее. Грязная вода бежала по булыжной мостовой. Огни погасли, улицы опустели. Лонстон как-то внезапно поблек. День Рождества обещал быть холодным и невеселым.

Притопывая ногами и дыша на руки, Мэри ждала, но Джем все не появлялся.

Он был, конечно же, раздосадован и, видимо, решил наказать ее, оставив мокнуть под дождем и мерзнуть под этим ненадежным укрытием. Шли томительные минуты, а Джем не приезжал. Если он избрал такой способ отомстить, это было неумно. Где-то часы пробили восемь; он отсутствовал уже полчаса, а до места, где они оставили двуколку с лошадью, было всего пять минут ходу. Девушка совсем загрустила. С полудня она была на ногах, и теперь, когда возбуждение улеглось, она чувствовала сильную усталость и ей хотелось отдохнуть. Ее беззаботное и легкомысленное настроение улетучилось, с уходом Джема пропала вся веселость.

Наконец ожидание сделалось нестерпимым, и Мэри решила пойти поискать своего спутника. Длинная улица была безлюдна; лишь несколько человек, как и она, прятались от безжалостно хлеставшего дождя.

Через несколько минут Мэри подошла к конюшне, где они оставили двуколку и лошадь. Дверь была закрыта. Заглянув в щель, она убедилась, что сарай пуст – значит, Джем уехал. Она постучалась в дверь соседней лавки. Спустя некоторое время ей открыл тот самый парень, который днем пустил их на конюшню. Он был явно недоволен тем, что его побеспокоили. К тому же он попросту не узнал Мэри в намокшей шали, с растрепанными волосами.

– Что вам угодно? – спросил он. – Мы здесь не подаем.

– Да я не за этим пришла, – отвечала Мэри. – Я ищу своего спутника.

Мы вместе приехали сюда на двуколке, если припоминаете. Но конюшня пуста. Вы его не видели?

Парень пробормотал что-то похожее на извинение.

– Вы, конечно, извините меня. Ваш друг уехал уж минут двадцать назад, не меньше. Он очень торопился, и с ним был еще один человек. Не могу сказать точно, но, по-моему, это официант из "Белого Оленя". Во всяком случае они повернули в ту сторону.

– Насколько я понимаю, он ничего не просил мне передать.

– Сожалею, но он ничего не сказал. Быть может, он в "Белом Олене".

Знаете, где это?

– Да, спасибо. Попробую его разыскать. Доброй ночи.

Парень захлопнул дверь, радуясь, что отделался от нее. Мэри снова направилась к центру города. Что могло понадобиться Джему от официанта из "Белого Оленя"? Верно, парень ошибся. Однако ей ничего не оставалось, как пойти туда. Она вернулась на мощеную площадь к "Белому Оленю". Он был ярко освещен и выглядел гостеприимно, но ни лошади, ни двуколки поблизости не было. У Мэри упало сердце. Неужто Джем мог уехать без нее? Немного поколебавшись, она открыла дверь и вошла в ресторан. Зал был полон господ, которые весело болтали и смеялись. Ее простая деревенская одежда и намокшие, в беспорядке рассыпавшиеся волосы вызвали замешательство. Кто-то из обслуги быстро подошел к ней и попросил удалиться.

– Я ищу мистера Джема Мерлина, – твердо возразила Мэри. – Он приехал в двуколке, и его видели с одним из ваших служащих. Простите за беспокойство, но мне очень важно найти его. Не справитесь ли вы о нем?

Человек нехотя отошел. Мэри осталась ждать у входа, повернувшись спиной к небольшой группе мужчин, стоявших у камина и с любопытством наблюдавших эту сцену. Среди них она узнала барышника и невысокого человека с рысьими глазами.

Ее охватило дурное предчувствие. Через некоторое время официант вернулся с подносом, уставленным стаканами, и обнес собравшихся у камина гостей. Немного погодя он принес им пирог и ветчину. На Мэри он не обращал никакого внимания, и только когда она окликнула его в третий раз, удосужился подойти к ней.

– Извините, – сказал он, – но у нас сегодня и так хватает посетителей, чтобы еще заниматься теми, кто понаехал по случаю ярмарки. Нет тут человека по фамилии Мерлин. Я спросил даже на улице, никто о нем не слышал.

Мэри тотчас повернула к дверям, но ее опередил человек с рысьими глазами.

– Если это темноволосый, цыганского типа парень, который днем пытался продать лошадь моему партнеру, то я могу кое-что рассказать о нем, – заявил он, широко улыбнувшись и обнажив гнилые зубы.

Стоявшие у камина рассмеялись. Мэри обвела их взглядом.

– Ну, так что вы имеете сказать? – обратилась она к человеку с рысьими глазами.

– Всего десять минут назад он был здесь в обществе одного господина, – отвечал тот, все еще улыбаясь и разглядывая ее с головы до ног, – и не без нашей помощи его убедили сесть в ожидавшую у дверей карету. Сперва-то он пытался возражать, но взгляд того господина, видно, заставил его передумать.

Вы, очевидно, знаете, что произошло с его вороным? Цена, которую он запросил, была чересчур высока. Он, без сомнения, слишком много за него запросил.

Его заявление вызвало новый взрыв смеха у собравшихся возле камина.

Мэри смотрела на человека с рысьими глазами спокойно.

– Так вы знаете, куда он уехал? – спросила она.

Он пожал плечами и изобразил на лице сожаление.

– Куда он направился, мне неизвестно, – ответил он. – И я с сожалением должен сказать, что ваш спутник не оставил прощального послания.

Однако сегодня сочельник, вечер только начинается, и вы уже могли убедиться, как неприятно оставаться на улице в такую погоду. Если вы пожелаете подождать здесь, пока ваш друг соблаговолит вернуться, я и все присутствующие джентльмены будем рады развлечь вас.

С этими словами он положил свою вялую руку на плечо Мэри.

– Каким же мерзавцем должен быть этот парень, чтобы бросить вас, – вкрадчиво произнес он. – Зайдите, отдохните и забудьте о нем.

Не отвечая, девушка повернулась и пошла к дверям, слыша его смех за спиной.

Снова Мэри очутилась на опустевшей базарной площади, по которой гулял ветер и хлестал дождь. Значит, случилось худшее – кража лошади была раскрыта. Другого объяснения быть не могло. Джема куда-то увезли. Тупо уставясь на темневшие перед ней дома, Мэри гадала, какое можно получить наказание за кражу лошади. А вдруг за это вешают, как за убийство?

Все тело болело, как будто ее побили. В голове был полнейший туман, перед глазами все плыло. Что же теперь? Как быть? Все кончено, она навсегда потеряла Джема и больше никогда его не увидит. Их короткому роману пришел конец. Мысль эта потрясла ее. Она брела, не ведая куда, и почему-то направилась в сторону холма с замком на вершине. Согласись она остаться в Лонстоне, всего этого не случилось бы. Они нашли бы где-нибудь комнату, были бы вместе и любили бы друг друга. И даже если бы утром его поймали, у них осталась бы эта ночь. Теперь, когда его не было рядом, горечь и сожаление терзали ее душу и тело; она поняла, что жаждала его любви. Это из-за нее его схватили, и она ничего не могла сделать для него. Без сомнения, его повесят, он умрет той же смертью, что его отец.

Стена замка, казалось, сурово взирала на нее. По канаве вдоль дороги бежал ручей из дождевой воды. Лонстон утратил всякую привлекательность, это было мрачное, серое, отвратительное место. Беда подстерегала здесь на каждом углу. Мэри брела, спотыкаясь, нимало не заботясь о том, куда идет, забыв, что долгие одиннадцать миль отделяют ее от "Ямайки".

Если эта боль, отчаяние, бред и были любовью к мужчине, она не хотела такой любви. Это чувство лишало разума, душевного покоя и воли. Она, прежде такая уравновешенная и сильная, превратилась в растерянного ребенка.

Вдруг перед ней вырос крутой холм. Вот по этой дороге спускались они нынче днем, она еще приметила тогда сучковатый ствол дерева в проеме изгороди. Джем насвистывал песенку, и она, уловив мотив, напела пару куплетов. Тут Мэри словно очнулась и замедлила шаг. Идти дальше было безумием, впереди тянулась белая лента дороги. Под дождем и при свирепом ветре сил у нее хватит не больше, чем на две мили. Девушка поглядела назад – туда, где светились огни города. Быть может, кто-нибудь пустит ее переночевать хотя бы на полу? Но у нее не было денег, а поверят ли ей в долг? Ветер срывал с головы шаль, пригибал к земле деревья. Лонстон встречал наступление Рождества непогодой.

Мэри опять двинулась по дороге. Ветер гнал ее, как осенний лист.

Неожиданно в темноте она различила карету, медленно взбиравшуюся на холм.

Черная, приземистая, похожая на жука, она с трудом преодолевала встречный ветер. Девушка с унынием смотрела на нее, думая, что так же вот по неведомой дороге ехал сейчас навстречу гибели Джем Мерлин. Карета поравнялась с Мэри и чуть было не проехала мимо, но тут девушка, встрепенувшись, подбежала к ней и окликнула закутанного по уши кучера.

– Вы не по Бодминской дороге поедете? – прокричала она.

Кучер отрицательно покачал головой и стегнул лошадь, но не успела Мэри отступить в сторону, как из кареты высунулась рука и чья-то ладонь легла ей на плечо.

– Что это Мэри Йеллан делает одна в Лонстоне в сочельник? – прозвучал голос из кареты.

Рука была твердой, а голос мягкий. В глубине темной кареты она увидела черную как смоль шляпу, бледное лицо, бесцветные глаза, белые волосы. Это был викарий Олтернана.

10

В полумраке кареты Мэри разглядывала профиль викария, резко очерченный, с топким крючковатым носом, похожим на изогнутый клюв птицы; губы, узкие и бледные, плотно сжаты. Он сидел, несколько подавшись вперед, опираясь подбородком на рукоять трости из черного дерева, которую держал меж колен.

В этот момент его глаза, прикрытые белесыми ресницами, не были ей видны. Но тут он повернул голову и поглядел на нее, ресницы его затрепетали.

Устремленные на девушку глаза были тоже беловатыми, прозрачными и ничего не выражавшими, точно стеклянными.

– Итак, мы едем вместе во второй раз, – сказал он по-женски мягким и тихим голосом. – Мне посчастливилось вновь оказать вам помощь на дороге. Вы промокли до нитки, и вам следует снять одежду. – Он смотрел с холодным равнодушием, как она, слегка растерявшись, принялась расстегивать булавку, которой была сколота шаль.

– Этот сухой плед послужит вам до конца пути, – продолжал он. – Что до ног, то лучше вам остаться босиком. В карете очень дует.

Без лишних слов она скинула с себя насквозь промокшие шаль и корсаж и завернулась в предложенный ей ворсистый плед. Волосы ее выбились из-под ленты и укрыли обнаженные плечи. Она чувствовала себя как ребенок, которого уличили в проделке, и теперь он сидит, смиренно сложив руки и покорно внимая нотациям учителя.

– Ну? – строго глядя на нее, произнес он, и она сразу же сбивчиво принялась рассказывать обо всем, что с ней произошло. Как и в первую их встречу в Олтернане, она совершенно растерялась, говорила путанно и неубедительно, как глупая деревенская девчонка. Из ее рассказа вышла банальная история о молодой женщине, которая позволила по отношению к себе некоторые вольности на ярмарке, и, будучи брошенной своим дружком, вынуждена была добираться домой сама. Ей было стыдно назвать имя Джема. Запинаясь на каждом слове, она описала его как человека, который зарабатывал себе на жизнь, объезжая лошадей. Она познакомилась с ним случайно, когда бродила по пустоши. А вот теперь у него какие-то неприятности из-за продажи лошади; видимо, он уличен в нечестности.

Мэри мучила мысль о том, что подумает о ней Фрэнсис Дейви: молодая девушка едет в Лонстон с малознакомым человеком, замешанным в бесчестном поступке, он куда-то пропадает, а она бегает ночью по городу, промокшая и неопрятная, как какая-нибудь уличная девка.

Он выслушал ее до конца молча и несколько раз сглотнул слюну. Эта привычка запомнилась ей с первой их встречи.

– Стало быть, вы все же не были столь одинокой? – спросил он наконец.

– "Ямайка" оказалась не таким уж изолированным от людей местом, как вы полагали?

Мэри покраснела. Хотя в темноте викарий не мог видеть ее лица, она знала, что его глаза устремлены на нее, и чувствовала себя виноватой, словно совершила дурной поступок.

– Так как же зовут вашего спутника? – спокойно спросил он.

На мгновение она заколебалась, испытывая еще большее чувство вины и неловкости.

– Это брат моего дяди, – нехотя ответила она, как на исповеди, словно принуждая себя сознаться в содеянном грехе.

Каким бы ни было мнение Фрэнсиса Дейви о ней до сих пор, оно вряд ли теперь улучшилось. Ведь всего неделю назад она называла Джосса Мерлина убийцей, а теперь поехала с его братом как ни в чем не бывало поразвлечься на ярмарку, будто обычная прислуга из бара.

– Вы, конечно, дурно думаете обо мне, – поспешно продолжила она. – Не доверяя дяде и презирая его, едва ли было благоразумно довериться его брату. Сам он тоже нечестен, более того – он вор, я это знаю. С самого начала он признался мне в этом. Но за всем этим… – Тут она вконец сбилась и умолкла. Ведь Джем и вправду не стал отрицать своей вины и не пытался опровергнуть ее подозрений. А она без всяких оснований и вопреки здравому смыслу сама для себя пыталась оправдать его, не в силах освободиться от чувства, что вспыхнуло в ней, когда под покровом ночи он обнимал и целовал ее.

– Вы полагаете, брат ничего не знает о ночном промысле трактирщика? – – вопрошал мягкий голос. – Он не связан с теми, кто пригоняет повозки в "Ямайку"?

Горестно покачав головой, Мэри произнесла:

– Я не знаю, у меня нет доказательств. Он не желает говорить об этом, только плечами пожимает. Но одну вещь он мне сказал: он за всю жизнь никого не убил. И тут я ему верю. Он говорил также, что мой дядя сам так и лезет в руки правосудия и скоро попадется. Он наверняка не стал бы так утверждать, если бы был с ним в одной шайке.

Теперь она говорила, стараясь скорей разубедить себя, чем своего собеседника. Невиновность Джема вдруг стала для нее важнее всего на свете.

– Помнится, вы упомянули, что немного знакомы со сквайром, – быстро промолвила она. – Может быть, вы имеете на него влияние. Вы, несомненно, могли бы уговорить его проявить к Джему милосердие. Все-таки он молод и мог бы начать жизнь заново. При вашем положении это нетрудно.

Из-за молчания викария Мэри испытывала еще большее унижение. Чувствуя на себе холодный взгляд его бесцветных глаз, она поняла, какой нелепой дурочкой должна была казаться ему, как по-женски глупо вела себя. Должно быть, он догадывался, что она просит за мужчину, с которым впервые в жизни целовалась, и, конечно же, в душе презирал ее.

– Мое знакомство с мистером Бассетом из Норт-Хнлла весьма поверхностно, – мягко ответил он наконец. – Раз или два мы обменялись с ним приветствиями и поговорили немного о наших приходах. Едва ли ради меня сквайр пощадит вора, особенно если тот окажется виновным, да к тому же выяснится, что он брат хозяина "Ямайки".

Мэри молчала. Снова этот служитель церкви произносил слова, продиктованные логикой и житейской мудростью, и ей нечего было возразить ему. Но, охваченная любовной лихорадкой, она не способна была внять голосу разума. Его слова лишь еще больше будоражили ее и приводили в полнейшее смятение.

– Я вижу, вас беспокоит его судьба, – произнес викарий, и Мэри попыталась уловить, что прозвучало в его голосе – насмешка, укор или понимание. Но, не дав ей времени на раздумья, он продолжал:

– А если ваш новый друг повинен и в других вещах – в сговоре с братом, в посягательстве на имущество, а может быть, и на жизнь других людей, – что тогда, Мэри Йеллан? Вы по-прежнему будете пытаться спасти его? – Она почувствовала, как на ее ладонь легла его рука, прохладная и бесстрастная. И тут Мэри не выдержала: все, что она испытала за этот долгий день, все тревоги и волнения, страх и отчаяние, безрассудная любовь, овладевшая ею к человеку, которого она сама же погубила, – все переполняло ее сердце, и она разрыдалась, как ребенок.

– Я не могу этого вынести, – проговорила она, всхлипывая в отчаянии.

– Я готова была терпеть и жестокость дяди, и жалкую тупую покорность тети Пейшнс, даже страх и одиночество в этой жуткой "Ямайке". Нет, я бы не сбежала. Одиночество меня не страшит. От этого единоборства с дядей испытываешь некоторое, хоть и горькое, удовлетворение. Оно даже придает храбрости, и я чувствую, что в конце концов смогу одержать над ним верх, что бы он там ни говорил и ни делал. Я приготовилась вырвать тетю из его рук и добиться, чтобы свершилось правосудие, а потом, когда все будет кончено, устроиться где-нибудь на ферме, работать и жить независимо, как живут мужчины, как жила прежде сама. Теперь же я больше не в силах рассуждать и строить планы на будущее. Я мечусь, как зверек, попавший в силки. И все из-за этого человека, которого я презираю. Мой разум, мои понятия восстают против чувства, которое я испытываю к нему. Я не хочу любить вот так по-женски, мистер Дейви. Я не желала такой любви. Не нужна мне эта страсть, боль… Не желаю мучиться так всю жизнь. Я не могу этого вынести!

Обессилев, девушка откинулась назад и, стыдясь своей несдержанности, отвернулась к стенке кареты. Ей уже было безразлично, что думает о ней викарий. Он священник и, стало быть, отрешен от ее маленького мира бурь и страстей. Как ему понять все это! Как тяжело, как горько было у нее на душе!

– Сколько вам лет? – неожиданно спросил викарий.

– Двадцать три, – ответила Мэри.

Она услышала, как он громко сглотнул и, убрав руку с ее ладони, снова оперся подбородком на рукоять трости.

Между тем карета миновала лонстонскую долину, усаженную деревьями и кустарником, и стала взбираться по дороге, ведущей к пустоши. Вовсю задул ветер; на мгновение утихнув, ливень усилился вновь. Порой сквозь низко нависшие облака пробивалась одинокая звездочка и тут же опять скрывалась за темной завесой дождя. В узкое окно кареты был виден лишь черный квадрат неба.

В долине дождь был тише, а деревья и холмы защищали их от ветра. Здесь же, на возвышенности, ничто не сдерживало его от бешеных порывов. Ветер выл и стенал над вересковой пустошью.

Мэри начала дрожать от холода и невольно придвинулась поближе к своему спутнику, словно собачонка в поисках тепла. Впервые она физически ощутила его присутствие, почувствовала у виска его дыхание. Тут он заговорил, и девушка вдруг осознала, что он совсем рядом – его голос прозвучал прямо над ее ухом. Неожиданно при мысли, что ее мокрые шаль и корсаж лежат на полу, а она сидит в нижней юбке, прикрытая одним только пледом, Мэри испытала сильное смущение.

– Вы очень молоды, Мэри Йеллан, – тихо произнес он. – Вы – всего лишь птенец, только что вылупившийся из яйца. Все пройдет, не такая уж это беда. Женщинам, подобным вам, нет нужды лить слезы из-за мужчины, которого вы видели раз или два. Первому поцелую не стоит придавать значения. Скоро вы забудете вашего приятеля и всю эту историю с украденной лошадью.

Успокойтесь, утрите слезы. Вы не первая, кто страдает по утраченному возлюбленному.

Он не принял ее горести всерьез, считая их пустяками, подумалось Мэри.

При этом ее удивило, что мистер Дейви не прибег к обычным словам утешения, ничего не сказал о спасительной молитве, о мире Господнем, о вечном блаженстве. Потом она вспомнила, как он вез ее домой в первый раз, как, охваченный азартом бешеной скачки, напрягшись, вцепившись в вожжи, он неистово стегал лошадь, бормоча что-то непонятное себе под нос. Как и тогда, у Мэри вновь возникло неприятное чувство, какая-то неловкость, которую она невольно связывала с его необычным цветом волос и глаз. Его физическая аномалия словно отделяла его от остального мира. Среди животных существо с подобной аномалией вызывает отвращение, его преследуют, уничтожают или изгоняют из стаи. Едва подумав об этом, Мэри уже упрекала себя в ограниченности и непонимании, в том, что забыла о христианской любви. Он был таким же человеком, как и она, да к тому же священнослужителем. Бормоча извинения за свое глупое поведение, чувствуя, что произносит слова, которые пристали девице непотребного поведения, она подняла с полу одежду и незаметно под пледом стала натягивать ее на себя.

– Так, значит, я не ошибался, прощаясь с вами тогда? В "Ямайке" все оказалось спокойно? – спросил он немного погодя, следуя, очевидно, за ходом своих мыслей. – Повозки больше не тревожили ваш мирный сон? И хозяин проводил время наедине со стаканом и бутылкой?

Мэри все еще пребывала в полном смятении и тревоге, всецело поглощенная мыслями о человеке, которого потеряла. Девушка не сразу поняла, о чем он спрашивает ее. За долгие часы она ни разу не вспомнила о дяде. Вдруг весь кошмар прошедшей недели вернулся к ней: нескончаемые бессонные ночи и долгие дни, проведенные в отчаянии и одиночестве. И перед ней снова возникли налитые кровью глаза дяди, его пьяная ухмылка. Мэри отчетливо представила, как он на ощупь пробирается на кухню, как его руки тянутся к ней.

– Мистер Дейви, – прошептала она, – вы когда-нибудь слышали о людях, которые заманивают корабли в ловушку на погибель, чтобы ограбить их?

Никогда прежде она не произносила таких слов вслух, боясь даже подумать об этом. Мэри ужаснулась, услышав, как странно прозвучали они, как непристойно, словно богохульство. Она не могла разглядеть выражения его лица, но услышала, как громко он сглотнул. Широкие поля шляпы скрывали его глаза, ей был виден лишь профиль, острый подбородок и выдающийся вперед нос.

– Однажды, много лет назад, еще маленькой девочкой я слышала, как один сосед говорил о них, – продолжала она. – Позже, когда я стала кое-что понимать, время от времени опять возникали подобные слухи. Иногда я ловила отрывки фраз, но темы этой избегали и разговоры быстро обрывались. Если кто-то из фермеров, вернувшись из поездки к северному побережью, начинал что-то рассказывать, то его сразу же заставляли замолчать. Старики запрещали говорить на эту тему, считая это верхом неприличия. Сама я во все это не верила. Спросила как-то матушку, и она сказала, что это страшные выдумки злых людей. Такого не было и не могло быть. Но она ошибалась, мистер Дейви.

Мой дядя – один из таких злодеев, он сам признался мне в этом.

Викарий по-прежнему хранил молчание. Он сидел неподвижно, как каменное изваяние, и Мэри продолжала тихим голосом:

– Все они вовлечены в это дело, от морского побережья до берегов Теймара, – люди, которых я видела в ту первую субботу в баре "Ямайки".

Цыгане, браконьеры, моряки, разносчик со сломанными зубами. Они своими руками убивали женщин и детей, держали их под водой, пока те не захлебнутся, добивали острыми камнями. Повозки, что разъезжают ночью по дорогам, это повозки смерти. Товары, которые они перевозят, это не просто контрабандные бочонки с бренди и тюки с табаком – это груз с потерпевших крушение кораблей. Он залит кровью невинных обманутых жертв. Вот почему дядю боятся и ненавидят мирные люди во всей округе; вот почему все запираются от него, а экипажи не останавливаются у трактира, но проносятся мимо. Люди обо всем знают, только доказать не могут. Моя тетя живет в смертельном страхе перед разоблачением. А дядя, стоит ему напиться и потерять контроль, готов разболтать свою тайну первому встречному. Вот, мистер Дейви, теперь вы знаете о "Ямайке" правду.

Задохнувшись, она в изнеможении откинулась на спинку сиденья, кусая губы и заламывая от волнения руки, с которыми не могла справиться. Где-то в глубине ее сознания маячил неясный образ, неумолимо требуя к себе внимания.

Со всей ясностью перед ее взором всплыло лицо Джема Мерлина – человека, которого она любила. Оно было странно искажено и казалось злым, неожиданно и полностью слившееся с лицом старшего брата.

Но тут его заслонило другое, бледное, прикрытое полями черной как смоль шляпы. Белые ресницы трепетали, губы шевелились.

– Значит, хозяин много болтает, когда пьян? – услышала она его голос.

В нем не было обычной мягкости, тон стал резче. Но когда она посмотрела на него, то встретила все тот же холодный и бесстрастный взгляд.

– Да, и еще как, – отвечала девушка. – Прожив пять дней, не взяв в рот ничего, кроме бренди, он готов был раскрыть душу всему миру. Он сам предупредил меня об этом в первый же вечер моего приезда. И он не был тогда пьян. А вот четыре дня назад, впервые очнувшись от беспамятства, он, пошатываясь, зашел в полночь на кухню и вот тут уж заговорил. Вот откуда мне стало все известно. И наверное, поэтому я потеряла веру в людей, и в Бога, и в себя и поэтому, поехав сегодня в Лонстон, позволила себе потерять голову.

Они доехали до поворота. Теперь их путь лежал на запад. Ветер бушевал все сильнее. Карета еле ползла и вдруг встала, покачиваясь на высоких колесах, не в силах преодолеть напор встречного ветра. По окнам яростно барабанил ливень. Вокруг лежала голая незащищенная равнина. Облака стремительно неслись над землей, разбиваясь о вершины холмов. Ветер доносил соленый запах моря, лежавшего в пятнадцати милях от этих мест.

Фрэнсис Дейви наклонился вперед.

– Мы приближаемся к развилке Пяти Дорог, здесь поворот на Олтернан, – – сказал он. – Кучер едет в Бодмин и довезет вас до "Ямайки". Я сойду у развилки и доберусь до деревни пешком. Так что же, я единственный человек, которого вы удостоили своим доверием, или разделяю эту честь с братом трактирщика?

И снова Мэри послышалась в его голосе то ли ирония, то ли насмешка.

– Джем Мерлин знает, – нехотя призналась она. – Мы говорили об этом сегодня утром. Он был немногословен, но я знаю, что с дядей он не в ладах.

Но теперь это уже не имеет значения, ведь Джема повезли в тюрьму за другое преступление.

– А что, если бы он попробовал спасти свою шкуру, выдав брата? А, Мэри Йеллан? Вот о чем вам следует поразмыслить.

От его слов Мэри затрепетала. Да, то был новый шанс. На мгновение она готова была ухватиться за эту соломинку. Но викарий, должно быть, прочел ее мысли. Взглянув на него с надеждой, она увидела, что он улыбается: его тонкие холодные губы вдруг растянулись, и лицо стало похоже на маску – на маску, которая дала трещину. Испытывая неловкость, словно она нечаянно подсмотрела нечто, не предназначенное для посторонних глаз, Мэри поспешно отвернулась.

– Вам было бы легче, да и ему тоже, если бы ваш друг не был замешан в этих делах, – продолжал священник. – Но ведь у вас все же есть сомнения? И ни вы, ни я не знаем всей правды. Виновный человек обычно не затягивает веревку на собственной шее.

Мэри беспомощно развела руками. Видимо, он заметил отчаяние, проступившее на ее лице, ибо голос его зазвучал мягче, и он положил руку ей на колено.

– "Угас наш день. Лишь сумрак впереди"[337], – произнес он задумчиво. – Если бы было дозволено использовать строки Шекспира, странная проповедь прозвучала бы завтра в Корнуолле, Мэри Йеллан.

Однако ваш дядя и его сообщники не принадлежат к числу моих прихожан. Да и будь они ими, все равно не поняли бы меня. Вы качаете головой; я говорю загадками. "Этот человек не способен дать утешения, – говорите вы себе – Он чудовище, выродок… эти белесые волосы и глаза". Не отворачивайтесь, я знаю, что вы думаете. Скажу вам, чтобы успокоить вас, и можете сделать из этого вывод для себя. Через неделю наступит Новый год. Обманные сигнальные огни на море свое отсветили, кораблекрушений больше не будет. Конец. Свечам больше не гореть.

– Я вас не понимаю, – сказала Мэри. – Откуда вам это известно и какое это отношение имеет к Новому году?

Он убрал свою руку и принялся застегивать пальто, готовясь выйти.

Дернув за шнур и открыв окно, он приказал кучеру придержать лошадей. В карету ворвался холодный ветер, хлестнул колючий дождь.

– Я возвращаюсь с совещания в Лонстоне, – ответил он, – уже далеко не первого за последние несколько лет, и там было объявлено, что правительство Его Величества наконец решило в следующем году принять меры по охране побережья Королевства. Теперь на тропах, ныне известных лишь людям, подобным вашему дяде и его сообщникам, станут нести охрану стражи закона.

Вся Англия, Мэри, будет охвачена плотной сетью, которую прорвать окажется нелегко. Теперь вы понимаете?

Фрэнсис Дейви открыл дверцу кареты и ступил на дорогу. Он обнажил перед ней голову, и дождь падал на его густые белые волосы. Он улыбнулся и, поклонившись, взял ее руку и на мгновение задержал в своей.

– Вашим тревогам пришел конец, – произнес он. – Колесам повозок отныне суждено ржаветь, а закрытая комната с заколоченным окном станет гостиной. Ваша тетушка сможет снова спокойно спать, а дядя либо допьетсядо смерти и избавит вас от себя, либо обратится в веслианского праведника[338] и пустится в странствия, читая проповеди на дорогах. Что до вас, то вы уедете на юг и там найдете себе возлюбленного.

Спите эту ночь спокойно. Завтра Рождество, и в Олтернане будут звонить колокола, призывая к миру и согласию. Я буду думать о вас.

Он махнул рукой, и карета тронулась.

Мэри высунулась в окно, желая окликнуть его, но он уже свернул куда-то у развилки и исчез из виду.

Карета загрохотала по Бодминской дороге. Надо было проехать еще мили три до того, как на горизонте замаячат высокие трубы "Ямайки". Но эти мили вдоль пустоши навстречу бушевавшему ледяному ветру оказались самыми долгими из всех двадцати с лишком миль, проделанных за сегодняшний день.

Теперь Мэри пожалела, что не сошла вместе с Фрэнсисом Дейви. В Олтернане ветер не выл бы так остервенело, а густые кроны деревьев защитили бы от дождя. Завтра она могла бы преклонить колени в церкви и помолиться впервые с тех пор, как уехала из Хелфорда. Если то, что сказал викарий, было правдой, то есть чему радоваться и за что благодарить Господа.

Дни кровожадного грабителя кораблей сочтены, он будет раздавлен новым законом и его сообщники вместе с ним. Их сметут с лица земли и уничтожат, как лет двадцать – тридцать назад поступили с пиратами. И не останется от них следа, их имена вычеркнут из памяти, они не будут больше расстреливать души. Народится новое поколение, которое ничего не будет знать о них.

Корабли будут плыть в Англию, не опасаясь, что станут добычей разбойников. В прибрежных пещерах, слышавших хруст гальки под их ногами и эхо их голосов, вновь воцарятся тишина и спокойствие, нарушаемые лишь криком чаек. Морские глубины сокроют останки безымянных жертв, остовы старых кораблей и потускневшие золотые монеты. Ужас, испытанный погибшими мореплавателями, останется навеки погребен вместе с ними. Все покроется забвением. Грядет заря нового века. Отныне люди смогут путешествовать безбоязненно, они будут хозяевами своей земли. Здесь, на этих просторах, фермы станут возделывать свои участки и сушить торф, как и прежде. Но исчезнет висевшая над ними тень страха, а на том месте, где стоит трактир "Ямайка", снова зазеленеет трава и зацветет вереск.

Сидя в углу кареты, Мэри погрузилась в мечты о новом мире, как вдруг ночную тишину разорвал звук выстрела. Через открытое окно она услышала отдаленный крик, мужские голоса и топот ног. Девушка высунулась из кареты, в лицо ей хлестнул дождь. Карета взбиралась вверх по крутому склону холма, а на горизонте виднелись трубы "Ямайки", очертаниями напоминающие виселицу.

Кучер испуганно вскрикнул, лошадь дернула в сторону и споткнулась. Навстречу карете по дороге быстро бежала группа людей во главе с человеком, размахивавшим фонарем. Он высоко, как заяц, подпрыгивал на бегу. Снова раздался выстрел, кучер внезапно скорчился на сиденье и рухнул наземь.

Лошадь опять споткнулась и, словно ослепнув, метнулась в канаву. Карету швырнуло в сторону, она закачалась на высоких колесах и остановилась. Кто-то непристойно выругался; раздался хохот, свист, крик.

В окно кареты просунулась голова с всклоченными волосами, из-под челки глянули налитые кровью глаза, в дикой улыбке сверкнули белые зубы. В окно посветили фонарем. Мэри увидела длинную руку с тонкими изящными пальцами и забитыми грязью овальными ногтями. Другая сжимала пистолет, ствол его дымился.

Джосс Мэрлин улыбнулся своей безумной пьяной улыбкой. Его рука с пистолетом потянулась к Мэри, дуло уперлось ей в горло. Затем, засмеявшись, он швырнул пистолет через плечо и распахнул дверцу. Схватив девушку за руку, он выволок ее на дорогу и поднял повыше фонарь, чтобы все могли ее рассмотреть. С ним было человек десять или двенадцать. Они стояли посреди дороги, нечесаные, грязные, небритые. Половина из них были пьяны, как их предводитель. Они дико таращили на девушку глаза. Одни держали пистолеты, другие вооружились горлышками бутылок с острыми отбитыми краями, у третьих в руках были ножи и камни. Возле лошади стоял разносчик Гарри, а в канаве лицом вниз, подломив под себя руку, неподвижно лежал кучер.

Не отпуская девушку, Джосс Мерлин посветил ей в лицо, и, когда они ее узнали, раздался взрыв смеха, а разносчик, засунув в рот пальцы, громко засвистел.

Трактирщик повернулся к племяннице и с пьяной серьезностью отвесил ей поклон. После чего, ухватив ее за распущенные волосы и накрутив их на руку, он по-собачьи обнюхал ее.

– А, так это ты? – сказал он. – Решила вернуться, поджав хвост и скуля, как сучка?

Мэри не отвечала. Стоя в толпе мужчин, она переводила глаза с одного на другого. Окружив ее кольцом, они глазели на нее, насмехаясь и глумясь, показывая на ее промокшую одежду и дергая за корсаж и юбку.

– Ты что это, онемела? – закричал дядя и ударил ее по лицу тыльной стороной ладони.

Она вскрикнула и заслонилась, но он, схватив ее за запястье, вывернул руку за спину. От боли Мэри застонала, а он снова засмеялся.

– Не станешь меня слушать – убью, – пригрозил он. – Ишь, как зло глядит, плутовская рожа! И что, позвольте узнать, ты делаешь ночью в наемной карете на королевской дороге полуголая, с распущенными волосами? Выходит, ты просто обыкновенная шлюха.

Он сжал Мэри запястье и так дернул, что она упала.

– Оставьте меня в покое, – воскликнула она, – вы не имеете права ни прикасаться ко мне, ни говорить со мной в таком тоне! Вы – злодей, убийца и грабитель! Судебным властям об этом известно. Да, весь Корнуолл знает об этом. Вашему царствованию пришел конец, дядя Джосс. Я ездила сегодня в Лонстон, чтобы все рассказать о вас.

Поднялся гвалт. Вся шайка двинулась на Мэри, крича и требуя разъяснений. Но трактирщик рыкнул на них так, что они отступили.

– Назад, чертовы болваны! Не видите, что ли, что она все врет, выкрутиться хочет, чтобы я ее не трогал? – обрушился он на них. – Как она может донести на меня! Что может она знать? Да ей в жизни не пройти одиннадцать миль до Лонстона. Поглядите на ее ноги. Да она провела время с мужиком где-нибудь на дороге, а когда ему надоела, он посадил ее в карету и отправил назад. Подымайся, а не то ткну тебя носом в грязь!

Он рывком поднял Мэри на ноги и, крепко держа, поставил рядом с собой.

Потом показал на небо. Низкие тучи разошлись под напором порывистого ветра, в прорыве выглянула звезда.

– Гляньте-ка на небо! – завопил он. – Проясняется, дождь скоро кончится. Нужно поспеть, пока на море шторм и туман. Рассвет наступит через шесть часов, хватит терять время. Приведи свою лошадь, Гарри, и запряги ее.

В карете поместится половина из нас. И возьми еще на конюшне телегу и коня, а то он за неделю совсем застоялся. Ну, вы, ленивые, пьяные черти! Неужто не хотите почувствовать, как золото и серебро текут вам в руки? Я сам провалялся семь дней, как боров, а сегодня чувствую себя так, будто заново родился. Меня снова тянет на берег. Так кто едет со мной в сторону Кэмелфорда?

Дружный вопль вырвался из глоток, руки взвились вверх. Один парень заорал песню, размахивая бутылкой и пошатываясь, но тут же споткнулся и угодил лицом в грязь. Разносчик пнул его ногой, но тот даже не пошевелился.

Взяв лошадь под уздцы, Гарри потянул ее вперед, понукая криками и ударами одолеть крутой подъем. Карета поехала колесами по упавшему парню. Дергая ногами, как подстреленный заяц, крича от ужаса и боли, он так и остался барахтаться в грязи, потом затих.

Остальные бросились бегом за каретой. Джосс Мерлин, глянув на Мэри с дурацкой пьяной ухмылкой, вдруг схватил ее за руку и потащил к карете.

Распахнув дверцу, он толкнул девушку в угол на сиденье и забрался сам.

Высунувшись из окна, он крикнул разносчику, чтобы тот подхлестнул лошадь.

Бежавшие рядом с каретой подхватили его крик; несколько человек вспрыгнули на подножку и прижались к окну, остальные забрались на сиденье кучера и обрушили на лошадь удары палок и камней. Покрывшись испариной, испуганное животное задрожало и галопом пустилось вверх по дороге, подгоняемое полдюжиной обезумевших детин, которые вцепились в поводья и вопили что было мочи.

"Ямайка" сверкала огнями; двери были распахнуты настежь, ставни открыты. Трактирщик походил на огнедышащее чудовище, возникшее в ночной тьме.

Трактирщик зажал Мэри рот рукой и с силой придавил ее к стенке кареты.

– Так хочешь донести на меня? – проговорил он. – Побежишь к судье, и я буду болтаться на веревке, как дохлая кошка? Ну что ж, у тебя еще будет время, Мэри. Сначала постоишь на берегу моря, ветер и брызги остудят тебя, ты увидишь закат и прилив. Ведь ты знаешь, что все это значит? Знаешь, куда я собираюсь взять тебя?

Мэри смотрела на него с ужасом. Кровь отхлынула от ее лица. Она попыталась заговорить с ним, но его рука все еще зажимала ей рот.

– Ты вообразила, что не боишься меня? – продолжал Джосс. – Насмехаешься надо мной, воротишь свою хорошенькую белую рожицу, дерзко смотришь?.. Ну да, я пьян… пьян, как король, и пусть разверзнутся небеса и все катится в тартарары – мне плевать. Сегодня мы с приятелями позабавимся на славу, быть может, в последний раз. И ты, Мэри, поедешь с нами к побережью…

Он отвернулся и прокричал что-то сообщникам. Испугавшись его крика, лошадь рванула вперед, увлекая за собой карету. Огни "Ямайки" скрылись во мраке.

11

Эта кошмарная поездка длилась больше двух часов, пока они не добрались до побережья. Потрясенная жестоким отношением с ней, вся в синяках, Мэри лежала без сил в углу кареты. Она не думала о том, что ей предстоит. В карету влезли разносчик Гарри и еще двое. Они уселись рядом с дядей. От них скверно пахло, сильно разило винным перегаром и табаком.

Трактирщик сам пришел в ужасное возбуждение и довел своих сообщников до такого же состояния. К тому же присутствие в карете девушки подливало масла в огонь. Зрелище ее слабости и очевидных страданий явно доставляло им удовольствие. Сначала они пытались заговорить с ней, смеялись и напевали, всячески стараясь произвести на нее впечатление. Разносчик Гарри принялся горланить свои непристойные куплеты. Он орал так, что сотрясал карету, чем вызвал лишь восторженные вопли слушателей, еще больше распаляя их.

Они с любопытством поглядывали на Мэри в надежде уловить на ее лице смущение и неловкость. Но она была слишком измучена, и грязный смысл их слов и песенок не доходил до нее, а их голоса едва проникали сквозь завесу усталости. Ко всему дядя еще пребольно уперся ей в бок локтем. Голова раскалывалась, табачный дым разъедал глаза, она с трудом различала оскалившиеся физиономии попутчиков. Что бы они ни говорили или ни делали, не имело уже никакого значения. Мэри мучительно хотелось уснуть и не видеть и не знать ничего.

Когда они убедились, что девушка не реагирует на их фокусы, то перестали обращать на нее внимание, и Джосс Мерлин, порывшись в кармане, вытащил колоду карт. Игра сразу же заняла их, наступило благословенное затишье, и Мэри еще сильнее вжалась в угол, отворачивая лицо от горячего дыхания дяди и его животного запаха. Она закрыла глаза и ни о чем больше не думала; покачивание кареты убаюкало ее. Усталость была столь сильна, что сознание почти покинуло Мэри. Слабо, как в дурмане, она ощущала тупую боль, смутно слышала скрип колес, тихие голоса, но все это происходило как бы не с ней и ее не касалось. Свет померк в ее глазах, и девушка погрузилась во мрак, с благодарностью приняв его как милость свыше. Время больше не существовало для нее.

Мэри очнулась, лишь когда карета остановилась. Через приоткрытое окно внутрь проникал холодный и влажный воздух. Вокруг было тихо, она сидела в углу одна. Джосс с попутчиками ушли, взяв фонарь. Некоторое время девушка сидела не шелохнувшись, боясь, что они вот-вот вернутся. Что же с ней приключилось? Она потянулась было к окну, но тело пронзила острая боль, оно было как чужое. Боль сковала онемевшие от холода плечи; одежда на ней все еще была влажной. Мэри откинулась назад и посидела так, собираясь с силами.

Потом заставила себя наклониться к окну. По-прежнему дул сильный ветер, однако ливень сменился холодным мелким дождем. Карета стояла в узкой глубокой лощине, лошадь была выпряжена. Лощина круто уходила вниз, по ней вилась узкая неровная тропинка. Вперед было видно всего на несколько ярдов.

Все окутала ночная мгла, а в лощине было темно, как в колодце. Ни единой звезды на небе. Лишь свист и вой ветра, да густой сырой туман вокруг.

Она просунула в окно руку и вытянула ее вперед: пальцы коснулись рыхлого песка и мокрой от дождя травы. Девушка подергала за ручку, но дверца была заперта. Напряженно всматриваясь в темноту, Мэри прислушалась. Ветер донес до нее глухой и так хорошо знакомый шум. Впервые в жизни она не обрадовалась, услышав его. Дрожь пробежала по ее телу, сердце сжалось от дурного предчувствия.

То был шум моря. Лощина, где стояла карета, вела к берегу. Она теперь знала, отчего воздух стал по-особому влажным и мягким, а у капель дождя, попадавших ей на руку, был солоноватый привкус. После болот, где свободно гулял ветер, эта глубокая лощина, казалось, могла уберечь ее от непогоды. Но она знала, что стоит выбраться наверх, как это обманчивое впечатление исчезнет. Какой там покой! В такую пору на море душераздирающе стонет ветер, а волны с ревом неистово бьются о скалы. До нее снова и снова доносился нестихающий шум волн, их шепот и глубокие вздохи. Море яростно накатывалось на берег и, как бы отдав ему свою силу, нехотя отступало назад, но через мгновение обрушивалось с новой силой, сметая на своем пути камни и гальку.

Мэри охватила дрожь. Где-то внизу, во тьме, дядя с сообщниками ждали прилива. Ничто не выдавало их присутствия. Если бы она слышала звук их голосов, ожидание в пустой запертой карете не было бы столь нестерпимым.

Сейчас ее, наверно, обрадовали бы даже те отвратительные крики, хохот и пение, которыми они взбадривали себя во время поездки. Предстоящее дело, видимо, отрезвило их, и они нашли своим рукам работу.

Теперь, когда Мэри несколько пришла в себя, бездействие казалось ей невыносимым. Она взглянула на окно. Может быть, ей удастся как-то пролезть через него. Рискнуть стоило. Ей было наплевать на свою жизнь – пусть дядя и его подручные, если найдут, растерзают ее. Им эта местность хорошо знакома.

Они, как свора гончих псов, легко разыщут ее.

Девушка встала на сиденье и, повернувшись к окну спиной, начала протискиваться через него, мучительно преодолевая боль во всем теле. От дождя крыша кареты была мокрой и скользкой, и Мэри никак не могла ухватиться за нее, но с упорством продолжала выбираться наружу. Наконец, теряя сознание от боли, она сумела вылезти по пояс, до крови ободрав бок об оконную раму.

Ноги ее уже не касались сиденья, и, потеряв равновесие, Мэри вывалилась из окна и упала на спину. Высота была небольшой, но она все же сильно ушиблась.

Ссадина на боку кровоточила. Немного оправившись от удара, Мэри заставила себя подняться и, осторожно нащупывая дорогу, начала медленно двигаться по крутой тропинке. Она еще не знала, что будет делать дальше, но решила, что ей нужно непременно выбраться из лощины и идти прочь от моря. Она была уверена, что дядя с его подручными находятся на берегу. Тропинка круто поворачивала в сторону от моря. Она, по крайней мере, выведет Мэри наверх, к скалам. Там даже в темноте можно будет определить, где находишься. Где-то рядом должна быть дорога, по которой они приехали сюда. А если есть дорога, то поблизости должно быть и жилье. Там найдутся честные люди, которым она расскажет всю правду, и они подымут всю округу.

Спотыкаясь о камни, девушка ощупью лезла все выше. Ветер раздувал ее распущенные волосы, они падали на лицо, мешали видеть. Обогнув скалу с острыми углами, она подняла руки, чтобы отбросить волосы назад, но тут неожиданно заметила перед собой скорчившуюся фигуру. На тропинке спиной к ней стоял на коленях человек и смотрел вверх по склону. Мэри с ходу налетела на него, и от неожиданности оба упали. Вскрикнув от испуга и злости, он ударил девушку кулаком. Вырвавшись из рук незнакомца, она расцарапала ему лицо, но тот был куда сильнее. Подмяв Мэри, он схватил ее за волосы и скрутил их в узел. От боли она затихла. Тогда, тяжело дыша, он прижал ее к земле и стал пристально вглядываться ей в лицо, скаля сломанные пожелтевшие зубы. Это был разносчик Гарри.

Мэри лежала неподвижно. Она мысленно кляла себя. Как глупо было идти так неосторожно впотьмах по тропинке, даже не подумав, что злоумышленники наверняка выставят охрану. Даже дети, играя в военные игры, поступили бы так.

Разносчик ожидал, что Мэри заплачет или вновь начнет отбиваться от него, но она не издала ни звука. Тогда он чуть откатился и лег сбоку, опершись на локоть. Хитро улыбаясь, он кивнул в сторону моря.

– Небось не ждала встретить меня здесь? – сказал он. – Думала, что я на берегу вместе с хозяином и с остальными расставляю ловушку. А ты, значит, выспалась и решила прогуляться. Ну что ж, раз ты сама пришла ко мне, то окажу тебе радушный прием.

Ухмыляясь, он коснулся грязным пальцем ее щеки.

– В этой канаве холодно и сыро, – заметил он, – ничего не поделаешь.

Они пробудут там еще не один час. По тому, как ты нынче говорила с Джоссом, видно, что ты ополчилась против него. Ему не следовало держать тебя в "Ямайке", как птичку в клетке. Даже не купил тебе хорошего платьица.

Наверно, и брошки какой-нибудь не подарил. Ну, ничего, я куплю тебе кружев на воротник, браслетов и мягкого шелку, чтоб ласкал твою нежную кожу. Ну-ка дай потрогать…

Разносчик подмигнул ей и нахально улыбнулся. Мэри почувствовала, как его рука медленно тянется к ней. Резким движением она с силой ударила Гарри и попала прямо в подбородок. Его зубы лязгнули, и он больно прикусил язык.

Негодяй пронзительно взвизгнул, как кролик, и Мэри ударила его еще раз. Тут он снова навалился на нее, уже без притворной ласки. Лицо его побелело от злости, он бешено пытался овладеть ею.

Понимая, что он намного сильнее и в конце концов возьмет верх, Мэри на мгновение, чтобы обмануть его, прекратила сопротивляться и как бы поддалась.

Торжествуя победу, разносчик радостно хмыкнул и ослабил хватку. Этого-то она и ждала. Как только он чуть сдвинулся и опустил голову, она со всей силы пнула его коленкой в живот и впилась ногтями ему в глаза. От боли разносчик согнулся пополам и завалился набок. В мгновение ока Мэри вырвалась, вскочила на ноги и ударила его ногой еще раз. Гарри беспомощно катался по земле, прижав руки к животу. Мэри пыталась нащупать в темноте камень, но не нашла.

Тогда она начала швырять пригоршнями песок с землей ему в лицо, стараясь попасть в глаза. Потом со всех ног бросилась вверх по тропинке, вытянув вперед руки, хватая ртом воздух и спотыкаясь о камни. Но когда сзади послышались его крики и топот ног, ее охватила паника, и она стала отчаянно карабкаться вверх по скользкому косогору. Добравшись до края, Мэри, всхлипывая, продралась через колючий кустарник, росший по гребню лощины. До крови царапая лицо и руки, но ни на секунду не останавливаясь, она мчалась куда глаза глядят – вдоль утеса, по буграм и кочкам, прочь от лощины, подальше от этого негодяя – разносчика по имени Гарри.

Вдруг туман стеной встал перед ней, и в нем исчезли заросли. Тут девушка остановилась. Морской туман – коварная штука, вмиг заблудишься и, чего доброго, вновь выйдешь к той тропинке. Опустившись на четвереньки, она осторожно поползла вперед по узкой песчаной дорожке, которая, похоже, шла в нужном направлении. Продвигалась она медленно, но инстинктивно чувствовала, что разносчик остается все дальше позади, и это было главное. Мэри потеряла счет времени; вероятно, было три-четыре часа утра, и до рассвета еще далеко.

Снова заморосил дождь. В тумане шум моря, каралось, доносился со всех сторон, куда ни повернешь. Удары волн о береговые камни, ничем теперь не приглушаемые, звучали громко и отчетливо. Ветер тоже служил плохим ориентиром: он мог изменить направление, а береговой линии она совсем не знала. Девушка поняла, что повернула не на восток, как рассчитывала, а вышла к обрыву прямо над морем.

Где-то совсем рядом невидимые в тумане волны с шумом разбивались о каменистый берег. Значит, обрыв был крутым, но не высоким, а тропинка, по которой она выбиралась из лощины и которая казалась мучительно длинной и извилистой, вела не к скалам, а прямо к морю и начиналась буквально в нескольких ярдах от берега. Склоны глубокой лощины приглушали шум волн.

Внезапно сквозь разрыв в тумане показался клочок неба, и Мэри неуверенно поползла вперед. Тропинка становилась все шире, туман редел, ветер дунул в лицо, и девушка увидела, что стоит на четвереньках на узкой прибрежной полосе среди гальки, выброшенных прибоем водорослей и обломков дерева. По обе стороны высились скалы, а прямо перед ней вздымались и накатывались на берег высокие волны.

Присмотревшись, она заметила за острым выступом скалистого утеса группу людей. Они затаились там, тесно прижавшись друг к другу, и молча вглядывались в темноту. В их неподвижности, в том, как они приникли к камням в напряженном ожидании, таилась угроза, готовность к действию. Видеть их такими было жутко. Для них естественнее было бы орать, во весь голос распевать песни, взрывая тишину ночи своими мерзкими голосами, с хрустом давить гальку тяжелыми сапогами. Их молчание казалось зловещим и предвещало драматическую развязку.

Лишь небольшой выступ скалы скрывал Мэри, и, боясь обнаружить себя, она не смела выглянуть из-за него, а только подползла поближе и опустилась на гальку. Впереди, спиной к ней, стоял дядя с сообщниками.

Мэри застыла в ожидании. Они тоже стояли неподвижно, не издавая ни звука. Лишь море с постоянной монотонностью накатывалось на берег и отступало вновь, оставляя на песке отчетливо заметную в ночной темноте полоску белой пены.

Туман немного рассеялся, и Мэри разглядела очертания узкого залива.

Четче стали видны контуры скал и каменистых утесов. Вдали справа у самой вершины скалы, круто спускавшейся к морю, она различила слабый, едва мерцающий огонек. Он был похож на тусклую звездочку, еле проглядывающую сквозь поредевшую полосу тумана. Но звезды не бывают такими белыми и не раскачиваются на ветру. Мэри стала внимательно наблюдать. Огонек колыхался и плясал в такт порывам ветра, как живой. Вот он мигнул вновь, будто моргнул в темноте глаз неведомого существа. Люди на берегу не обращали на него внимания, они по-прежнему глядели в темную морскую даль.

И Мэри поняла, отчего им безразличен одиноко мерцающий в ночи белый огонек. Ее охватил ужас: этот маленький белый глаз, который было приободрил ее, вовсе не приветливый огонек! Этот огонь зажжен дядей и его сообщниками, он нес в себе зло и обман, а его неровный свет будто насмехался над мореплавателями. В ее воображении огонь разгорался все ярче, становился желтым и зловещим; он уже господствовал над утесом. Кто-то следил за тем, чтобы огонь не погас. Мэри увидела, как его на мгновение загородила чья-то фигура, затем он засиял вновь. На серой поверхности скалы пятном мелькнула тень и стала быстро перемещаться в сторону моря. Это спускался к своим сообщникам сигнальщик. Он, видимо, спешил, передвигался быстро, не обращая внимания на то, что камни с шумом вырываются из-под его ног.

Шум, однако, встревожил тех, кто ждал на берегу. Впервые за все время они оторвали глаза от моря и взглянули на спускавшегося сигнальщика. Мэри увидела, как он, приложив рупором ладони ко рту, стал что-то кричать им, но слова относило ветром, и она ничего не разобрала. Однако сообщники его услыхали, они задвигались, а кто-то поспешил ему навстречу. Когда же он вновь прокричал им, указывая в сторону моря, они бросились к воде, забыв на мгновение свою прежнюю осторожность. Их тяжелый топот и громкие голоса заглушили шум прибоя. Затем один из них – по широким прыжкам и мощным плечам Мэри узнала в нем дядю – поднял вверх руку, призывая к тишине. Все разом смолкли и замерли у самой кромки воды. Растянувшись цепочкой вдоль берега, они походили на черных воронов. Их темные силуэты были хорошо видны на более светлом фоне прибрежного песка.

Мэри тоже стала всматриваться в морскую даль. Вот из тумана и мглы, как бы в ответ на первый, возник другой огонек. Он не метался и не плясал, как огонь на скале. Нырнув вниз и исчезнув среди волн, как усталый путник, упавший под тяжестью своей ноши, огонь вновь взмыл вверх, будто чья-то рука подняла его ввысь в отчаянной попытке разорвать пелену тумана.

Огонек в море приближался к огоньку на утесе, который, казалось, манил его навстречу. Скоро они поравняются и превратятся в два белых глаза в ночной темноте. Люди, застывшие на узкой прибрежной полосе, молча ожидали этого момента.

Огонек опять погрузился в волны, и Мэри различила над водой очертания корабля, его черные мачты и реи, вздымавший белые буруны нос. Корабль стремителыю приближался к сигнальному огню на скале. Так мотылек, влекомый пламенем сзечи, мчится навстречу своей погибели.

Мэри не могла больше вынести этого. Она вскочила на ноги и бросилась к берегу, крича и плача на бегу, размахивая над головой руками, стараясь перекричать шум моря и ветер, который, будто в насмешку, относил ее крик назад. Ее схватили и бросили на землю, вцепились руками в горло, принялись топтать и пинать ногами; руки скрутили за спиной и больно связали веревкой.

На лицо ей накинули грубую мешковину, чтобы заглушить крики. Потом бросили лежать одну ничком на гальке в двадцати ярдах от волн. Она лежала совершенно беспомощная, крик застрял в ее горле.

Но вот воздух наполнили крики и вопли тех, кого она не смогла предостеречь. Разносимые ветром, они заглушали даже рев прибоя. Раздался оглушительный грохот врезавшегося в скалы огромного корабля. Разламываясь на части, деревянная громада издавала леденящий душу скрежет. Море отхлынуло.

Но тут огромный вал, словно магнитом притягиваемый к берегу, вновь с грохотом обрушился на накренившийся корабль. Мэри увидела, как эта черная махина, словно огромная черепаха, опрокинулась набок, мачты надломились, как спички, лопнули и беспомощно повисли снасти. К скользкому борту прильнули маленькие черные точки. Они липли к деревянным обломкам, цеплялись за концы канатов. В последний раз корабль взмыл на волне и, содрогнувшись, раскололся надвое. Одна за другой черные точки сваливались в кипящую пучину моря, беспомощные и безжизненные.

У Мэри потемнело в глазах. Дурнота подступила к горлу. Прижавшись лицом к гальке, она зажмурилась.

Разбойники встрепенулись. Кончилось томительное ожидание и бездействие.

Они носились по берегу, визжали и вопили, вконец обезумев и потеряв человеческий облик. Забыв всякую осторожность, они по пояс заходили в бурлящее море, хватали разбухшие, качавшиеся на волнах вещи, которые приливом прибивало к берегу. Они дрались и грызлись между собой, как дикие звери. Некоторые разделись догола, не обращая внимания на холод, лишь бы не упустить добычу. Они возбужденно перекликались, ссорились, вырывали вещи друг у друга. Кто-то разжег у подножия скалы костер. Несмотря на моросивший дождь, он горел сильно и ярко. Добычу выволакивали на сушу и складывали в кучу около костра. Огонь озарил весь берег, залил его ярко-желтым светом, высветил суетящиеся черные фигуры людей, захваченных своей страшной работой.

На берег выбросило первый труп. Море пощадило его лицо и тело. Злодеи окружили его и принялись обшаривать карманы, стаскивать одежду, срывать с рук кольца. Сняв с мертвеца все до последней нитки, они оставили его лежать на спине среди прибитого приливом мусора.

Неизвестно, как они работали раньше, но этой ночью бандиты действовали лихорадочно и суматошно, хватая все, что попадалось под руку. Каждый старался для себя. В пьяном угаре, одурев и обезумев от привалившей удачи, они напоминали собак, дерущихся за добычу у ног своего хозяина – владельца трактира. Его затея увенчалась успехом, он был их царь и Бог. Они послушно следовали за ним, когда, раздевшись, он бросался под волны, не обращая внимания на поток воды, стекавший с его густых волос на лицо. Среди них он казался гигантом.

Начинался отлив. Море опустело; стало еще холоднее. Огонь, горевший на вершине скалистого утеса, потускнел. Он по-прежнему приплясывал на ветру и кривлялся, как старый шут, сыгравший злую шутку. Небо посветлело, бросив серый отблеск на воду. Поначалу разбойники, занятые добычей, не замечали наступления рассвета. Джосс Мерлин первым поднял вверх голову, глубоко втянул воздух и повернулся, внимательно оглядывая совсем уже четкие контуры скал. Он крикнул, приказывая всем замолчать, и указал рукой на небо.

На миг грабители заколебались, с сожалением посматривая на обломки корабля, которые покачивались на волнах, словно еще надеясь на спасение.

Затем, как по команде, они повернулись и молча побежали к лощине. В утреннем свете их лица выглядели серыми и испуганными. Они слишком замешкались и увлеклись добычей. Рассвет наступил быстро и неожиданно, грозя изобличить преступников. Мир пробуждался ото сна, власть ночи кончилась.

Джосс Мерлин стянул с Мэри мешковину и рывком поднял ее на ноги. Поняв, что она совсем ослабела и не может держаться на ногах, он в ярости выругался, поглядывая на скалы, которые с каждой минутой становились все светлее. Затем наклонился, ибо она вновь опустилась на землю, поднял ее и взвалил как мешок себе на плечи. Голова Мэри болталась, руки безжизненно повисли. Джосс сильно сдавил ей ободранный бок, и боль распространилась по всему ее застывшему от сырости и холода телу. Так он бежал с ней по прибрежной полосе до спуска в лощину. Его сообщники в панике уже забрасывали последние тюки на спины ожидавших их трех лошадей. Их движения были поспешными и неловкими, вели они себя как невменяемые. Трактирщик же, от волнения вдруг совершенно протрезвев, не менее беспорядочно командовал ими, громко чертыхаясь и бранясь через слово.

Карета застряла в песке еще при въезде в лощину, и все попытки вытянуть ее ни к чему не привели. Это непредвиденное осложнение лишь усилило панику.

Кое-кто полез вверх по тропе, забыв обо всем – только бы унести ноги.

Дневной свет был их врагом, укрыться от него легче было в одиночку – залечь где-нибудь в канаве среди зарослей колючего кустарника, а не толпиться на дороге. На побережье, где все друг друга знают, любому покажется подозрительной большая группа незнакомцев, тогда как какой-нибудь одинокий браконьер или бродяга-цыган может незаметно пройти и скрыться от чужих глаз.

На дезертиров, полезших наверх, обрушился град проклятий тех, кто оставался внизу и пытался вытащить карету. Потеряв голову, они рванули карету на себя с такой силой, что она завалилась набок, а колесо разлетелось вдребезги. Эта неудача повергла разбойников в полное смятение. Часть их бросилась к телеге, брошенной выше по дороге, другие побежали к лошадям, без того уже нагруженным поклажей. Те, кто еще повиновался вожаку, подожгли карету – она была серьезной уликой против них всех.

Тут завязалась драка из-за телеги. За нее каждый готов был перегрызть другому глотку. Они кусались, рвали друг друга ногтями, били и резали острыми камнями, осколками стекла. Полилась кровь. Трактирщика и разносчика Гарри, который единственный среди этого сброда остался верен своему вожаку, оттеснили и прижали к телеге. Оба, на чем свет стоит, кляли взбунтовавшихся сообщников. Те же, охваченные страхом перед погоней, которой днем им было не миновать, смотрели теперь на Джосса Мерлина как на смертельного врага, ставшего причиной их неудачи. Кумир был развенчан.

Преимущество, однако, было у тех, кто имел пистолеты. Первый выстрел Джосса не попал в цель, и пуля вошла в противоположный склон лощины.

Воспользовавшись этим, один из нападавших ударил Джосса острым камнем по лицу, задев глаз. Тогда Джосс выстрелил в упор ему в живот. С истошным криком тот согнулся пополам и рухнул в грязь. Тем временем разносчик Гарри всадил пулю еще в одного из нападавших. Из его горла фонтаном брызнула кровь.

Бросив истекающих кровью, бьющихся в смертельной агонии раненых, растерянные и перепуганные бандиты кинулись в панике бежать прочь по извилистой дороге, подальше от своего бывшего главаря. Телега досталась трактирщику. С дымящимся пистолетом в руке он стоял, опершись на ее край. Из его поврежденного глаза струилась кровь.

Оставшись вдвоем, он и разносчик не стали терять время, быстро побросав добычу на телегу. Потом перенесли туда Мэри. На телеге был навален разный хлам, по большей части бесполезный. Все, что могло представлять ценность, осталось на берегу. Но они не рискнули вновь отправиться туда. Время ушло, да им было и не унести всего вдвоем.

Двое застреленных мародеров так и остались лежать на земле возле телеги. Живы они были или нет – разбираться было некогда. Их тела тоже являлись уликой, от которой следовало избавиться. Разносчик Гарри перетащил их к горевшей карете. Огонь полыхал вовсю, и от кареты уже мало что осталось – торчало лишь одно колесо над обуглившимися кусками дерева.

Джосс Мерлин запряг последнюю оставшуюся лошадь. Он и разносчик молча взобрались на телегу. Щелкнул кнут, и телега тронулась.

Лежа на спине, Мэри наблюдала, как по небу ползут низкие облака.

Наступило утро, сырое и хмурое. Все еще слышался шум моря, который становился все глуше и тише. Казалось, волны израсходовали всю свою неистовую силу и теперь нехотя отступают от берега. Ветер тоже стих. Высокие травы, росшие по крутым склонам лощины, стояли не колышась. В воздухе пахло сырой землей и турнепсом. Серые облака постепенно слились в одну сплошную тучу. Заморосил дождик, мелкие капли падали девушке на лицо и руки. Со скрипом проехав по разбитой колее, телега повернула направо и выехала на более ровную, покрытую гравием дорогу. Она вела на север между изгородями из живого кустарника. Издалека, через зеленые луга и распаханные земли, неожиданно донесся веселый перезвон колоколов. Как странно было слышать их в это страшное утро.

И вдруг Мэри вспомнила, что сегодня Рождество.

12

Квадратное оконное стекло показалось ей знакомым. Оно было больше, чем в карете, и перед ним выступал карниз, а по стеклу шла трещина, которую она хорошо помнила. Напрягая память, Мэри смотрела на нее, удивляясь, почему дождь больше не сыплет в лицо и не дует ветер. Движение тоже прекратилось.

Первой мыслью было, что карета остановилась, снова натолкнувшись на крутой склон в лощине, и что это обстоятельство и судьба заставят ее снова пройти через все, что с ней один раз уже произошло. Она выберется из кареты через окно, упадет и сильно ушибется. Поднявшись по извилистой тропинке, вновь натолкнется на разносчика Гарри, спрятавшегося в канаве; на сей раз у нее уже не хватит сил противостоять ему. Внизу на береговой полосе разбойники ожидают прилива, а гигантскую безжизненную черную черепаху-корабль несет и увлекает в морскую бездну.

Мэри застонала и замотала головой из стороны в сторону; краешком глаза она заметила возле себя выцветшую коричневую стену и ржавую головку гвоздя, на котором некогда висела какая-то табличка. Она лежала в своей постели в трактире "Ямайка".

В этой ненавистной ей комнате, столь холодной и тоскливой, она, по крайней мере, хотя бы чувствовала себя защищенной от ветра, дождя и рук разносчика Гарри. Здесь не слышно было шума моря, И гул прибоя больше не тревожил ее. Если бы в этот миг за ней пришла смерть, то стала бы желанной гостьей. Мэри была морально раздавлена, и лежащее на постели тело не принадлежало ей. Она не хотела больше жить. Потрясение, которое ей пришлось испытать, лишило ее сил. Она чувствовала себя тряпичной куклой. Слезы жалости к себе наполнили ее глаза.

Над девушкой склонилось чье-то лицо, и она съежилась, вдавив голову в подушку и вытянув вперед руки, протестуя и защищаясь. Перед глазами стояли распухшие губы и сломанные зубы разносчика.

Но тут ее ладоней коснулись чьи-то ласковые руки, и Мэри увидела робкий взгляд покрасневших от слез голубых глаз. Это была тетя Пейшнс. Они крепко обнялись, ища в этой близости успокоения. Тут Мэри дала волю чувствам и залилась слезами. Выплакавшись, она почувствовала себя лучше, на сердце полегчало.

– Вы знаете, что произошло? – спросила она.

В ответ тетя Пейшнс крепко сжала ее руки, а в ее голубых глазах Мэри прочла немую мольбу о пощаде. Она напоминала собаку, которую наказывают за проступок ее хозяина.

– Сколько я пролежала здесь? – спросила Мэри.

Оказалось, шел уже второй день. Некоторое время она лежала молча, пытаясь сообразить. Целых два дня! А кажется, всего несколько мгновений назад она стояла на берегу моря.

Сколько всего, должно быть, могло произойти за это время. А она лежала в постели и бездействовала.

– Вам следовало разбудить меня, – сказала она резко, отталкивая льнущие к ней руки. – Я не ребенок, и нечего со мной нянчиться из-за пустяшных синяков и ссадин. Мне же надо что-то предпринять, вы разве не понимаете?

Тетя Пейшнс робко, неуклюже погладила Мэри.

– Ты все это время лежала совсем без движения, – еле сдерживая рыдания, проговорила она. – У тебя, бедняжки, все тело было в крови и ушибах. Я обмыла тебя, когда ты лежала без сознания. Думала, что тебя сильно поранили, но, слава Богу, обошлось. Ссадины заживут. И ты выглядишь уже лучше.

– А вы знаете, кто это сделал? Знаете, куда они возили меня?

Горечь ожесточила ее сердце. Она понимала, что ее слова больно ранят тетю, но не могла остановиться и принялась рассказывать о том, что случилось на море. На этот раз тетя уже плакала в голос. Мэри, увидев ее перекошенный рот, ее голубые глаза, в ужасе смотревшие на нее, почувствовала отвращение к самой себе и замолчала. Резко сев, девушка спустила на пол ноги; голова у нее закружилась, в висках стучало.

– Что ты собираешься делать? – спросила тетя Пейшнс, нервно теребя у Мэри рубашку, но племянница оттолкнула ее и принялась натягивать на себя одежду.

– Это мое дело, – отрывисто бросила она.

– Твой дядя внизу, он не выпустит тебя из трактира.

– Я его не боюсь.

– Мэри, ради себя и ради меня, не серди его больше. Видишь, что тебе уже пришлось вынести. С тех пор как он вернулся с тобой, все сидит внизу, бледный и страшный, с ружьем на коленях. Все двери закрыты на запоры. Я знаю, ты видела и испытала ужасные вещи, такие, о чем говорить невозможно.

Но, Мэри, неужели ты не понимаешь, что, если теперь спустишься вниз, дядя может снова ударить тебя… даже убить! Я еще никогда не видела его таким.

Представить страшно, что он может сейчас сотворить! Не ходи туда, Мэри. На коленях тебя молю, не ходи! – – Она начала ползать по полу, хватая Мэри за юбку, сжимая ее руки в своих и целуя их. Зрелище было невыносимо жалким.

– Тетя Пейшнс, я и так слишком много вытерпела из преданности к вам.

Вы не можете требовать от меня большего, чтоб я и дальше молчала. Чем бы дядя Джосс ни был для вас когда-то, сейчас в нем не осталось ничего человеческого. Ваши слезы не спасут его от возмездия. Вы должны это понять.

Он – обезумевший от бренди кровожадный зверь, убийца! Неужели вы этого не понимаете? Он повинен в гибели многих людей, утонувших в море. До своего смертного часа не смогу забыть этого!

Голос Мэри срывался на крик, она была близка к истерике. Она еще не оправилась от потрясения и не могла рассуждать трезво. Ей представлялось, что стоит выбежать на дорогу, позвать на помощь, и помощь непременно придет.

Тетя Пейшнс предостерегающе подняла палец, призывая к молчанию, но было уже поздно. Дверь отворилась, и на пороге комнаты появился хозяин "Ямайки".

Он стоял, пригнув голову под притолокой, в испачканной одежде, немытый, и смотрел на женщин. Лицо его осунулось и посерело, под глазами виднелись черные круги. Под бровью багровел шрам.

– Мне послышались голоса во дворе, – произнес он. – Посмотрел в щелку в ставнях, но никого не увидел. Вы здесь что-нибудь слышали?

Ответа не последовало. Тетя Пейшнс только отрицательно покачала головой, на ее лице появилась тень неловкой, нервной улыбки, которой она его обычно встречала. Джосс уселся на постель Мэри; руки его теребили одеяло, а глаза беспокойно перебегали с окна на дверь.

– Он придет, – повторял Джосс, – обязательно придет. Получается, я сам перерезал себе глотку. Он ведь предупреждал меня, а я посмеялся над ним, не послушал. Захотел сыграть в собственную игру. Мы, почитай, здесь все равно что мертвецы, все трое – ты, Мэри и я. Нам всем конец, точно говорю.

Игра окончена. Почему вы позволили мне пить? Почему не разбили, все до одной, эти проклятые бутылки в доме, не заперли меня на ключ, не дали отлежаться? Я бы не обидел вас, волоска бы на голове не тронул. Теперь уже поздно, всему конец.

Он переводил взгляд с одной на другую. Его налитые кровью глаза ввалились, голова ушла в широченные плечи. Женщины смотрели на него, ничего не понимая, ошеломленные и испуганные внезапной переменой в нем.

– О чем вы говорите? – спросила наконец Мэри. – Кого вы боитесь? Кто вас предупреждал?

Тут он покачал головой, его руки потянулись ко рту, пальцы беспокойно задвигались.

– Нет, – медленно проговорил он, – сейчас я не пьян, Мэри Йеллан, и еще могу хранить тайну. Одно скажу тебе: ты тоже не выпутаешься. Ты теперь так же замешана во всем, как Пейшнс. Мы окружены врагами. С одной стороны, против нас – закон, а с другой… – Он резко замолчал и с прежней хитростью посмотрел на Мэри. – Ты бы хотела все знать? – сказал он. – Чтобы я назвал его имя, а ты бы потом выскользнула из дома, побежала и предала меня? Тебе хотелось бы, чтобы меня повесили? Ладно, я не виню тебя за это. Я причинил тебе столько зла, что ты будешь помнить до конца своих дней. Но ведь я и спас тебя. Скажешь, нет? Ты думала о том, что этот сброд мог бы сделать с тобой, если бы не я? – Он засмеялся и сплюнул на пол. И вновь стал похож на прежнего Джосса. – Только за одно это можешь поставить мне хорошую отметку, – заявил он. – Никто ведь пальцем тебя не тронул в ту ночь, кроме меня, но и я не попортил твоего хорошего личика. А синяки и ссадины… они пройдут. Неужели ты не понимаешь, бедное и слабое существо, что стоило мне только захотеть, и уже в первую неделю ты бы была моей? Ты ведь все-таки женщина. Да, клянусь небом, ты лежала бы у моих ног, так же как твоя тетушка Пейшнс – покорная, довольная и ластящаяся – еще одна проклятая Богом дура. Пошли отсюда. Эта комната провоняла сыростью и гнилью.

Он неуклюже поднялся на ноги и потянул Мэри за собой вкоридор. На лестничной площадке он подтолкнул ее к стене под горящую в бра свечку, чтобы осветить синяки и ссадины на ее лице. Взяв ее за подбородок, он осторожно, легко погладил царапины. Девушка с отвращением и ненавистью глядела на него.

Его ласковые и изящные руки напоминали обо всем, что она потеряла и от чего отказалась. Не обращая внимания на стоящую рядом Пейшнс, он наклонился к Мэри, приблизив к ней свое ненавистное лицо. А когда его рот, так похожий на рот брата, почти коснулся ее губ, иллюзия была полной. Мэри содрогнулась от ужаса и закрыла глаза. Он задул свечу и стал спускаться вниз по лестнице.

Женщины молча шли следом. Их шаги гулко прокатились по пустому дому.

Трактирщик повел их на кухню. Двери были заперты на засов, окно плотно закрыто ставнями. На столе стояли две свечи. Джосс оседлал стул, достал из кармана трубку и набил ее табаком. Повернувшись к женщинам, он принялся молча рассматривать их.

– Мы должны подумать, как действовать дальше, – заявил он, – и без того просидели здесь почти два для, словно крысы в ловушке. Скажу вам, мне это изрядно надоело. Никогда не играл в такие игры – меня аж в дрожь бросает. Если предстоит схватка, то, клянусь Всевышним, она пойдет в открытую.

Некоторое время он сидел молча, попыхивая трубкой, угрюмо уставясь в пол и постукивая ногой по каменным плитам.

– На Гарри вообще-то можно положиться, – продолжал он, – но ведь и он расколется и продаст, если усмотрит выгоду для себя. Что до остальных – они разбежались в разные стороны, скуля и поджав хвосты, как свора паршивых дворняг. До смерти перепугались. Если хотите знать, то и я сдрейфил. Сейчас я трезв, как стеклышко, и вижу, в какую дурацкую историю влип. Нам, считай, крупно повезло, если удастся избежать виселицы. Можешь сколько угодно смеяться и глядеть на меня с презрением, Мэри. Тебя ждет тот же конец, что и нас с Пейшнс. Ты тоже увязла в этом по уши, нет тебе спасения. Ну почему ты, Пейшнс, не заперла меня на ключ, почему не остановила, когда я запил?

Жена осторожно приблизилась к нему, тронула за край куртки и облизала губы, собираясь что-то сказать.

– Ну, что еще там? – раздраженно спросил он.

– А почему мы не можем тайком выбраться отсюда, пока не поздно? – прошептала она. – Двуколка стоит на конюшне, через несколько часов мы будем в Лонстоне, а оттуда недалеко до Девона. Ехать можно и ночью… куда-нибудь в восточные графства.

– Идиотка проклятая! – завопил он. – Ты что же, не понимаешь, что на дороге между нами и Лонстоном есть люди, для которых я вроде сатаны – они только и ждут случая, чтобы схватить меня и навесить на меня все преступления в Корнуолле! Теперь по всей стране известно, что случилось на море в ночь под Рождество. Наше бегство сейчас как раз и послужит доказательством моей вины. Господи, да мне самому не терпится убраться отсюда. Но попробуй, высунь голову – тут же и накроют. Хорошенький был бы у нас вид, нечего сказать… Прикатить в Лонстон с кучей барахла, прямо как фермеры в базарный день, и помахать на прощанье ручкой прямо на площади.

Нет, у нас только один шанс из тысячи – затаиться и помалкивать. Если будем спокойно сидеть в "Ямайке", им останется только почесывать затылок. Чтобы схватить нас, им надо иметь твердые доказательства. А доказательств у них нет, если только среди этого проклятого сброда не найдется доносчик. Ну, увидят разбившийся корабль, кучу всякого добра, брошенного кем-то на берегу.

Обнаружат еще пару обгоревших трупов и кучу пепла. "Что это? – скажут они.

– Здесь явно была стычка и что-то сожгли". Дело, конечно, нечистое, и нас могут заподозрить, но где доказательства? Ответьте-ка мне. Я провел сочельник, как всякий порядочный человек, в кругу семьи, играя со своей племянницей в "сними с рук веревочку"[339] и выковыривая изюм из пудинга, плавающего в горящем бренди. – Тут он усмехнулся и подмигнул им.

– Кажется, вы еще кое о чем забыли, – сказала Мэри.

– Нет, милочка, не забыл. Возница кареты был застрелен и упал в канаву где-то на дороге в четверти мили отсюда. Ты надеялась, что мы оставили его тело там? Может быть, тебя это потрясет, Мэри, но мы вывезли его на берег и, если не ошибаюсь, оно все еще лежит там под толстым слоем гальки. Конечно, кто-то его хватится, но я готов к этому: раз его карету никогда не найдут, то с нас – взятки гладки. Может, ему надоела жена и он уехал в Пензанс?

Пусть поищут его там. Ну а теперь, когда мы оба пришли в себя, можешь рассказать мне, что ты делала в той карете и где побывала. Не станешь отвечать – я найду способ заставить тебя заговорить. Ты уже довольно меня знаешь…

Мэри посмотрела на тетю. Та дрожала, как перепуганная собачонка, в ужасе уставившись голубыми глазами на мужа. Девушка стала быстро соображать.

Неважно, что она ему наговорит, лишь бы он оставил сейчас их с тетей в покое. У него нет другого выхода, как довериться ей, и надо этим воспользоваться, чтобы выиграть время. Нельзя терять надежду – до дома викария всего пять миль, и в Олтернане ожидают ее сигнала.

– Я расскажу вам – а там уж ваше дело, верить мне иль нет, – сказала она. – Меня это мало заботит. В сочельник я отправилась пешком в Лонстон на ярмарку. К восьми вечера изрядно устала, а тут еще пошел дождь и задул ветер. Промокла насквозь и назад идти не могла. Тогда я наняла эту карету и попросила кучера довезти меня до Бодмина. Подумала, что, попросись я до "Ямайки", он бы отказался. Вот и все.

– Ты была в Лонстоне одна?

– Конечно, одна.

– И ни с кем не разговаривала?

– Купила косынку в ларьке у одной женщины.

Джосс Мерлин сплюнул на пол.

– Ладно, – произнес он. – Что бы я с тобой сейчас ни сделал, ты будешь твердить свое. Преимущество на твоей стороне. Я не могу проверить, врешь ты или нет. Не многие девицы твоего возраста решились бы отправиться в такой день в Лонстон в одиночку, скажу я тебе. Тем более возвращаться домой без провожатых. Коли не врешь, для нас еще не все потеряно. Они никогда не докопаются до связи этого кучера с нами. Черт подери, у меня появилась охота выпить по этому поводу.

Откинувшись на спинку стула, он пыхнул трубкой.

– Ты еще будешь разъезжать в своей карете, Пейшнс, – заявил он, – в шляпке с перьями и бархатной накидке. Нет, так легко я не сдамся. Раньше увижу всю их банду в аду. Подожди, мы начнем все сызнова. Еще тряхнем стариной. Может, я еще брошу пить, стану ходить в церковь по воскресеньям. А ты, Мэри, будешь водить меня в старости под руку и кормить с ложечки.

Он закинул голову назад и рассмеялся. Но его смех оборвался на середине, рот захлопнулся, как у щелкунчика. Он вскочил на ноги, опрокинув стул и страшно побледнев, встал посреди кухни, глядя в сторону окна.

– Послушайте, – хрипло прошептал он, – послушайте…

Они проследили за его взглядом, который был прикован к полоске света, пробивающейся сквозь узкую щель в ставнях.

Кто-то тихонечко скребся в оконное стекло, легонько постукивал по нему, как будто по окну била сломанная ветром ветка плюща. Но плющ вокруг "Ямайки" не рос.

Постукивание не прекращалось. Тук… тук… Словно по стеклу постукивала клювом птица.

На кухне все замерли. Слышно было лишь прерывистое дыхание тети Пейшис.

В испуге она невольно потянулась через стол к Мэри и ухватилась за ее руку.

Мэри смотрела на застывшую фигуру трактирщика, которая отбрасывала на потолок огромную тень. Даже густая темная щетина не скрывала, как посинели его губы. Вдруг он согнулся и по-кошачьи прокрался к стулу; рука его быстро скользнула вниз, пальцы сжали прислоненное к нему ружье. Глаза Джосса были по-прежнему прикованы к ставням.

У Мэри пересохло в горле, она судорожно глотнула. Кто-то стоял под окном. Но кто – друг или враг? Сердце сильно забилось от вспыхнувшей в ней надежды. Но видя, как капельки пота выступили на лбу дяди, она решила, что не поддастся страху, и ладонями, взмокшими и дрожавшими, зажала себе рот.

Немного выждав, дядя прыгнул вперед и рывком открыл ставни. Серый свет проник в комнату. У окна, прижавшись посиневшим лицом к стеклу, стоял человек, обнажив в улыбке сломанные зубы. Это был разносчик Гарри. Джосс Мерлин чертыхнулся и распахнул окно.

– Ну, чего ты там стоишь, черт побери? Заходи поскорей! – заорал он.

– Захотел получить пулю в брюхо, проклятый дурак? Заставил меня как болвана стоять целых десять минут с ружьем наперевес. Открой дверь, Мэри, чего прижалась к стене, как привидение? И без тебя у всех здесь нервы на пределе.

Как всякий сильно перетрухнувший человек, Джосс пытался показать, что паникуют другие, и вопил, чтобы подбодрить себя. Мэри не спеша подошла к двери. Один вид разносчика живо напомнил ей о борьбе с ним на тропинке в лощине. Тошнота и отвращение вновь охватили ее; смотреть на него она не могла. Молча открыв дверь, она, отвернув лицо, впустила его. Как только он вошел в кухню, девушка сразу же повернулась к нему спиной, подошла к еле тлевшему камину и принялась машинально подбрасывать в него торф.

– Ну, какие у тебя новости? – спросил трактирщик.

Облизав губы, разносчик в ответ большим пальцем показал через плечо.

– Все в округе словно взбеленились, – сказал он. – По всему Корнуоллу, от Теймара до Сент-Ивса, только и разговоров об этом. С утра побывал в Бодмине, там – сплошной вопль: все жаждут крови и возмездия. А прошлую ночь я провел в Кэмелфорде. Всякая мелюзга там потрясает кулаками и захлебывается от злости. В общем, сам знаешь, чем может закончиться эта буча. – Он выразительно провел пальцем вокруг шеи. – Надо сматываться, и поскорей, – заключил он, – пока не поздно. Открытые дороги для нас погибель, а Бодминская и Лонстонская хуже всех. Я буду держаться болот и пробираться к Девону выше Ганнислейка. Конечно, так дольше, но зато больше шансов спасти шкуру. Хозяйка, у вас в доме найдется кусок хлеба? Со вчерашнего дня не съел ни крошки.

Вопрос этот был обращен к жене трактирщика, но смотрел он на Мэри.

Пейшнс Мерлин полезла в буфет и достала сыр и хлеб. Губы ее нервно подергивались, движения были неуклюжи, мысли явно заняты другим. Накрывая на стол, она с мольбой глядела на мужа.

– Ты слышишь, что он говорит, – увещевающе сказала она. – Оставаться здесь – безумие, мы должны ехать немедля, пока не поздно. Ты же знаешь, как настроены люди. Тебя не пощадят, убьют без суда. Ради Бога, послушай его, Джосс. Ведь я не о себе пекусь, о тебе же…

– Да заткнись ты! – завопил он. – Я еще не просил твоих советов, не нужны мне они и теперь. Я сам знаю, что мне делать, без твоего овечьего блеяния. А ты, Гарри, тоже, видать, спасовал. Готов бежать, поджав хвост. И все потому, что кучка церковных крыс и крикунов-проповедников именем Христа требует твоей крови? А есть у них какие-нибудь доказательства против нас, скажи-ка? Или восстала твоя, до сих пор трусливая, совесть?

– Какая там к черту совесть, Джосс, – обычный здравый смысл. Климат в этом краю стал вредным для меня, и я хочу убраться отсюда, пока не поздно. А что до доказательств, так ты сам знаешь, что в последние месяцы мы не раз ходили по краю пропасти. И я всегда поддерживал тебя. И сегодня пришел предупредить, рискуя головой. Я не виню тебя, Джосс, но ведь это из-за твоей чертовой дурости мы попали в эту кашу. Ты напоил нас до обалдения и увлек за собой. Затея была безумной, без всякого плана. Был лишь один шанс из тысячи, и сперва нам везло. Но все были пьяны вдрызг и потеряли голову. Побросали вещи, оставили кучу следов на берегу. Чья тут вина? Конечно, твоя.

Ухмыляясь потрескавшимися губами, он стукнул кулаком по столу и вплотную придвинул свое наглое желтое лицо к трактирщику.

Джосс Мерлин некоторое время молча рассматривал его, а когда заговорил, голос его звучал тихо и угрожающе.

– Значит, ты обвиняешь меня, Гарри? – спросил он. – Стоило удаче отвернуться, как ты, уподобившись этим подлым тварям, начал шипеть и извиваться, как гад ползучий. А тебе ведь от меня немало перепало.

Заграбастал столько золота, сколько никогда и не видывал. Жил все эти месяцы, как принц, вместо того чтобы торчать в шахте, где тебе и место. А что, если б мы не потеряли голову той ночью и вовремя убрались до рассвета, как бывало сотни раз? Ты продолжал бы подлизываться ко мне, чтобы набивать свои карманы. Вилял бы передо мной хвостом вместе с остальными занюханными дворняжками, выпрашивая подачки и называя меня Всемогущим, как самого Бога.

Сапоги бы мне лизал и валялся передо мною в пыли. Беги же, коли хочешь, беги к берегу Теймара, поджав хвост, и – будь ты проклят! Я один приму вызов судьбы.

Разносчик выдавил из себя смешок и пожал плечами.

– Можем ведь поговорить и не хватая друг друга за горло. Я вовсе не иду против тебя, я все еще на твоей стороне. В сочельник мы все напились до сумасшествия, это точно. Давай забудем об этом. Что сделано, то сделано.

Компания наша распалась, и нам нечего с ними считаться. Они слишком напуганы, чтобы причинить нам неприятности. Остаются двое, Джосс: ты да я. В этом деле мы были связаны крепче всех, уж я-то это знаю, и чем больше мы поможем друг другу, тем лучше для нас обоих. Для того-то я и пришел. Надо все обсудить, решить, как действовать.

Он рассмеялся, обнажив рыхлые десны, и принялся выбивать по столу дробь своими толстыми коротенькими и грязными пальцами. Спокойно наблюдая за ним, трактирщик снова потянулся к своей трубке.

– Куда это ты гнешь, Гарри? – спросил он, облокотясь на стол и набивая трубку.

Разносчик поцыкал зубом и ухмыльнулся.

– Да никуда я не гну, – отвечал он. – Хочу только облегчить наше положение. Нам надо удирать, это ясно – иначе болтаться нам на веревке. Но ведь вот какое дело, Джосс, мне не улыбается отвалить с пустыми руками. Пару дней назад мы спрятали в той комнате кучу добра с берега, так? По праву они принадлежат всем, кто работал там в сочельник. Но кроме тебя и меня, претендентов-то не осталось. Я не говорю, что там какие-то несметные богатства. По большей части наверняка барахло. Но почему бы не захватить с собой что-то, что сгодится в Девоне?

Трактирщик выпустил облако дыма ему в лицо.

– Так, значит, ты явился в "Ямайку" не только из-за моей приятной улыбки? – произнес он. – А я-то думал, ты любишь меня и хотел дружески пожать мою руку.

Разносчик снова ухмыльнулся и поерзал на стуле.

– Ладно уж, ведь мы друзья? Будем говорить прямо. Вещи там, и, чтобы перенести их, нужна пара мужиков. Женщинам это не под силу. Почему бы нам не столковаться и не покончить с этим?

Трактирщик задумчиво попыхивал трубкой.

– Нынче у тебя полно идей, все одно что затейливых безделушек на твоем лотке, друг мой. А что, как вещей там вовсе нет? Что, если я от них уже избавился? Ведь я прохлаждался здесь два дня, знаешь ли, а мимо моих дверей все время проезжают кареты. Что тогда, сынок?

Улыбка сползла с физиономии разносчика, и он решительно выпятил челюсть.

– Что за шутки, Джосс? – окрысился он. – Ты что, ведешь здесь, в "Ямайке", двойную игру? Коли так, то скоро поймешь, что прогадал. Ты, видать, что-то утаивал от нас. Я не раз замечал, что что-то не так, когда мы возили груз. Ты бывал уж как-то больно молчалив. Ты, Джосс Мерлин, неплохо наживался на этом деле, очень даже неплохо, как считали некоторые из нас, – те, кто рисковал больше всего. А барыш-то наш был не так уж велик. И мы ведь тебя ни о чем не спрашивали. Так ты что, Джосс Мерлин, действуешь по чьей-то указке?

В мгновение ока трактирщик набросился на него и ударил кулаком в подбородок. Разносчик упал навзничь. Стул, на котором он сидел, с грохотом повалился на каменный пол. Гарри быстро оправился и поднялся на колени, но трактирщик тут же приставил дуло ружья к его горлу, грозно возвышаясь над ним.

– Одно движение – и ты мертв, – тихо произнес он.

Разносчик снизу глядел на своего противника. Его злобные маленькие глазки были полузакрыты, одутловатое лицо пожелтело еще больше. Он прерывисто дышал.

Как только началась схватка, тетя Пейшнс в испуге прижалась к стене, тщетно пытаясь поймать взгляд племянницы. Мэри внимательно наблюдала за дядей, стараясь понять, что он задумал. Опустив ружье, он пнул разносчика ногой.

– Вот теперь мы с тобой можем поговорить толком, – сказал Джосс.

Держа ружье в руке, он вновь склонился над столом. Разносчик оставался на полу.

– Я в этой игре главный. Был им и останусь, – медленно проговорил трактирщик. – Еще три года назад, когда мы перевозили грузы с маленьких двенадцатитонных люгеров до порта Пэдстоу и почитали за удачу, если нам перепадало по семь с половиной пенсов, я разработал весь план. И добился своего – дело это стало самым крупным в округе, от Хартленда до Хейла. Это я-то исполняю чьи-то приказы? О Боже, хотел бы я видеть человека, который решился бы помыкать мной. Ладно, с этим – все. Мы свое отъездили, игра окончена. А ты явился сюда сегодня вовсе не предупредить меня, а посмотреть, что можно урвать после разгрома. Двери были заперты, ставни закрыты. Тут твоя подлая душонка и возрадовалась. Попробовал влезть через окно – ведь ты знал, что засов на ставнях плохо закреплен и его легко сорвать. Ты и не думал найти меня здесь. Ожидал, что застанешь только Пейшнс или Мэри, а припугнуть их ничего не стоит. Ты ведь помнил, что на стене всегда висит ружье? А потом – к дьяволу хозяина "Ямайки". Ты – жалкая крыса, Гарри; воображаешь, что я не прочел всего этого в твоих глазах, когда распахнул ставни и увидал в окне твою харю? Думаешь, я не слыхал, как ты поперхнулся от неожиданности, а потом трусливо заулыбался?

Разносчик провел языком по губам и судорожно глотнул. Он опасливо посмотрел на неподвижно стоявшую у камина Мэри. Кося круглым, как бусина, глазом, словно загнанная в угол крыса, он пытался угадать, не столковалась ли она со своим родственничком против него. Но девушка молчала и ждала, что скажет дядя.

– Очень хорошо, – произнес Джосс, – мы заключим сделку; между мной и тобой, как ты предложил. Условия будут самые выгодные. В конце концов я передумал, мой верный друг. С твоей помощью мы уедем в Девон. Здесь и вправду есть вещи, которые стоит взять с собой, – спасибо, что ты предусмотрел это, – а одному погрузить их не под силу. Завтра воскресенье, благословенный Господом день отдыха. И пусть разобьется хоть пятьдесят кораблей – благочестивые жители здешних мест не поднимутся с колен от молитв. Шторы в домах будут спущены. С постными лицами они выслушают проповедь и вознесут молитвы за упокой души погибших от руки дьявола, но никто не отправится на охоту за ним в святой день. У нас в запасе двадцать четыре часа, Гарри, мой мальчик. А завтра к ночи, после того как ты погнешь спину, засыпая торфом и турнепсом мое имущество на телеге и расцелуешь на прощание меня, Пейшнс и, может быть, Мэри, ты сможешь встать на колени и поблагодарить Джосса Мерлина за то, что он отпустил тебя с миром и позволил распоряжаться своей жизнью, вместо того чтобы всадить пулю в твое черное сердце и столкнуть труп в канаву, где бы ты валялся, скрючившись и поджав под себя обрубок хвоста. Как раз там тебе место.

Вновь подняв ружье, он приставил холодное дуло к горлу разносчика. Тот, закатив от страха глаза, захныкал.

Джосс рассмеялся.

– Да ты ведь и сам неплохой стрелок, Гарри, – продолжал он. – Не в это ли место ты пустил пулю Неду Сэнто в ту ночь? Так пробил ему глотку, что кровь со свистом хлестала из нее. Он был добрым малым, этот Нед. Любил, правда, язык распускать. Ведь ты сюда ему попал?

Он еще сильнее прижал дуло к горлу разносчика.

– Если я сейчас по ошибке спущу курок, Гарри, твоя глотка тоже прочистится, как у бедняги Неда. Ты ведь не хочешь, чтобы я так ошибся, а, Гарри?

Разносчик не мог говорить. Словно прилипнув к полу, он в ужасе вращал глазами.

Трактирщик отвел дуло в сторону, наклонился и рывком поднял разносчика на ноги.

– Ну что ж, пошли, – сказал он. – Думаешь, я буду валандаться с тобой тут всю ночь? Пошутили – и будет. Шутка хороша в меру, а потом приедается. Открой кухонную дверь, поверни направо и шагай по коридору прямо, пока не велю остановиться. Через бар тебе не убежать, все двери и окна крепко заперты. А у тебя небось руки так и чешутся пощупать вещички, привезенные с берега. Вот и проведешь с ними всю ночь в кладовке. Пейшнс, дорогая, знаешь ли, по-моему, мы впервые привечаем гостя в "Ямайке". Мэри я не считаю, она здесь своя.

Он довольно рассмеялся. Настроение его резко изменилось.

Ткнув разносчика прикладом в спину, он вывел его из кухни и по темному коридору препроводил в кладовую. Дверь, которую недавно сквайр Бассет и его слуга взломали столь бесцеремонно, была укреплена новыми планками и перекладиной и стала еще прочнее. Джосс Мерлин бездельничал не всю неделю.

Замкнув дверь кладовой на ключ, трактирщик с прощальным напутствием своему приятелю не накормить собой крыс, которых и без того прибавилось, вернулся на кухню, хохоча во все горло.

– Я так и думал, что Гарри скиснет, – заявил он. – По его глазам видел, задолго до этой заварухи. Пока тебе везет в игре, он на твоей стороне, но стоит удаче отвернуться, он тут же укусит за руку. Он весь позеленел от зависти, насквозь прогнил. Они все мне завидуют. Знают, что у меня есть мозги, и ненавидят за это. Чего это ты так уставилась на меня, Мэри? Лучше кончай поскорей с ужином и ступай спать. Завтра ночью тебе предстоит отправиться в долгий путь, и сразу же предупреждаю вас обеих: он будет нелегким.

Мэри смотрела на него через стол. В том, что она не поедет с ним, она не сомневалась ни секунды. Он мог думать все, что ему заблагорассудится.

Несмотря на перенапряжение и усталость от всего, что ей пришлось вынести, голова ее была полна планов.

Во что бы то ни стало ей нужно выбраться отсюда до завтрашней ночи и попасть в Олтернан. А там она наконец сможет снять с себя непосильный груз ответственности. Дальше действовать придется уже не ей. Тете Пейшнс, конечно, сильно достанется, да и ей поначалу, верно, тоже. Она ничего не понимала в хитросплетениях и сложностях судопроизводства, но, по крайней мере, справедливость восторжествует. Они с тетей Пейшнс, конечно же, восстановят свое доброе имя. Глядя на дядю, который сидел перед ней с набитым черствым хлебом и сыром ртом, она представила себе, как он будет стоять со связанными за спиной руками, бессильный, впервые – и теперь уже навсегда. Ее воображение рисовало эту картину, добавляя все новые штрихи.

Тетя Пейшнс со временем оправится; годы высушат ее слезы, и она обретет, наконец, душевный покой. Потом Мэри начала думать, как его поймают и арестуют. Может быть, как он задумал, они тронутся в путь, и Джосс, крепко держа вожжи в руках, будет самоуверенно посмеиваться. Но как только они свернут на дорогу, их окружит большая и хорошо вооруженная группа людей. Вот тут-то, когда он безуспешно попытается вырваться и будет брошен на землю и связан, она наклонится к нему и с улыбкой промолвит: "А я-то думала, что у вас все-таки есть мозги, дядюшка". И он поймет.

Мэри оторвала взгляд от трактирщика и повернулась к шкафу, чтобы взять свечу.

– Я не буду сегодня ужинать, – сказала она.

Подняв глаза от куска хлеба, лежащего у нее на тарелке, тетя Пейшнс огорченно забормотала, но Джосс Мерлин пнул ее ногой, чтобы та замолчала.

– Пусть подуется, коли охота, – заметил он. – Ну не поест она, подумаешь! Женщинам и животным полезно поголодать, от этого они становятся сговорчивей. Завтра утром ей уже не придет в голову что-то там из себя строить. Постой-ка, Мэри, ты будешь спать спокойнее, если я закрою твою дверь на ключ. Не хочу, чтобы кто-нибудь шнырял по коридору.

Взгляд его скользнул на ружье у стены, а потом машинально он посмотрел на все еще открытый ставень.

– Закрой окно на задвижку, Пейшнс, – задумчиво произнес он, – и набрось перекладину на ставень. Как поешь, можешь идти спать. Сегодня я останусь в кухне.

Жена со страхом посмотрела на него, пораженная его тоном.

Она хотела что-то сказать, но он ее оборвал.

– Ты что, все еще не научилась не задавать мне вопросов? – заорал он.

Она сразу же поднялась и направилась к окну. Мэри остановилась у двери с зажженной свечой в руке.

– Ну, – буркнул он, – чего ты там торчишь? Я ведь сказал тебе, иди.

Мэри вышла в темный коридор. Из кладовки в конце коридора не доносилось ни звука. Она подумала о разносчике, лежащем там в темноте и напряженно прислушивавшемуся к любому звуку в ожидании рассвета. Мысль о нем была отвратительна: он был сам, как крыса, среди своих собратьев. Внезапно она вообразила, как он крысиными лапами скребется в дверь и грызет дверную раму, пытаясь в ночной тиши выбраться на свободу.

Девушка содрогнулась и испытала странную благодарность к дяде за то, что он решил сделать ее пленницей. В эту ночь дом казался предательски опасным. Эхо ее шагов по каменным плитам гулко разносилось по всему дому.

Мэри оглянулась: от стен шел какой-то шорох. Даже дверь в кухню, единственную комнату в доме, от которой всегда веяло теплом и уютом, зловеще зияла темным проемом. Что же, дядя собирается сидеть там в темноте с ружьем на коленях, ожидая… Что?.. Кого?

Пока Мэри поднималась по лестнице, он вышел в холл, чтобы проводить ее до комнаты над крыльцом.

– Дай мне твой ключ, – произнес он, и она повиновалась без слов. Он слегка помедлил, глядя на нее сверху вниз, а затем, низко наклонясь, приложил свой палец к ее губам. – Я питаю к тебе слабость, Мэри, – признался он. – По глазам твоим вижу: ты сохранила в себе и смелость, и независимый дух, несмотря на взбучку, что я задал тебе. Будь я помоложе, приударил бы за тобой, Мэри, это точно, да покорил бы тебя и помчался с тобой на коне навстречу славе. Ты ведь это знаешь, правда?

Она не отвечала, она лишь посмотрела на него, и рука ее, державшая свечу, вдруг начала дрожать.

Он понизил голос до шепота.

– Меня подстерегает опасность, – сказал он. – Властей я не боюсь. Я сумею их всех провести и скрыться, если дойдет до этого. Пусть хоть весь Корнуолл гонится за мной по пятам, я не боюсь. Здесь другая игра. Шаги – вот чего я страшусь, Мэри. Боюсь я тех шагов, что раздадутся в темноте, и рук, которые поразят меня…

В полумраке лицо его выглядело худым и старым. В глазах засветился огонек, словно предупреждая о чем-то.

– Мы уберемся отсюда и скроемся за Теймаром, – произнес он и улыбнулся. Изгиб его губ, такой знакомый, вновь вызвал в девушке мучительное воспоминание. Он захлопнул дверь и запер ее на ключ.

Мэри услышала, как он тяжело спустился с лестницы и, пройдя по коридору, повернул к кухне.

Мэри присела на постель и сложила руки на коленях. И вдруг непонятно почему повторила дядин жест, словно всплывший из воспоминаний о детских играх: приложила пальцы и провела ими по губам.

И тут она тихо заплакала. Горючие слезы лились по щекам, падали на руку, щипали ей кожу.

13

Мэри заснула, как была, не раздеваясь. Разбудил ее какой-то неясный шум. Вначале ей показалось, что это бьет в окно дождь. Она открыла глаза.

Была тихая ночь – ни ветра, ни дождя. Стряхнув остатки сна, Мэри стала напряженно прислушиваться. Шум повторился. Кто-то бросил в окно горсть земли. Спустив ноги с кровати на пол, она пыталась сообразить, что это значит, не грозит ли ей опасность.

Если это сигнал-предупреждение, то уж слишком примитивный. Лучше не обращать внимания. Видимо плохо представляя расположение комнат в трактире, кто-то перепутал ее комнаты со спальней хозяев. Трактирщик внизу, на первом этаже, с ружьем в руках, видимо, ждал кого-то. Вероятно, этот посетитель появился и теперь стоял во дворе… Любопытство в конце концов пересилило, и потихоньку, прижавшись к стене, Мэри подкралась к окну. Было еще темно, но тонкая полоска света у горизонта уже предвещала рассвет.

У окна на полу лежал ком земли, а рядом с крыльцом она увидела фигуру мужчины. Притаившись у окна, она ждала, что будет дальше. Человек нагнулся и принялся шарить рукой по голой цветочной клумбе возле окна гостиной. Затем поднял руку и швырнул маленький ком земли в ее окно, залепив стекло мелкими камешками и грязью.

Тут Мэри разглядела его лицо и от изумления вскрикнула, забыв об осторожности. Во дворе, прямо под ее окном, стоял Джем Мерлин. Она бросилась к окну, приоткрыла его и хотела было окликнуть Джема, но тот жестом приказал молчать. Затем, обогнув крыльцо, которое мешало видеть ее, он приблизился к стене дома и, сложив ладони рупором, прошептал:

– Спустись вниз и отопри мне дверь.

Она покачала головой:

– Я не могу, меня заперли.

Джем в замешательстве посмотрел на нее, а затем оглядел дом, что-то соображая. Потом провел руками по крыше крыльца, проверяя, насколько прочно держится черепица, и нащупал вбитые в стену гвозди, за которые когда-то цеплялся вьюнок. Гвозди давно заржавели и еле держались. Не на что было поставить ногу. Руки соскальзывали с черепицы.

– Давай одеяло, – тихо попросил он.

Она сразу поняла, что он задумал, сняла с постели байковое одеяло и привязала один конец к ножке кровати, а другой спустила в окно. Ухватившись за край одеяла, Джем повис на нем и, с силон оттолкнувшись от стены, взобрался на низкую крышу. Упираясь ногами в черепицу, он подтянулся повыше и добрался до окна.

Джем оседлал крыльцо; теперь его лицо было совсем близко от Мэри, одеяло висело рядом. Девушка попробовала поднять оконную раму повыше, но та плохо поддавалась и поднялась лишь на один фут. Не разбив стекла, Джем не смог бы попасть в комнату.

– Придется поговорить отсюда, – сказал он. – Подвинься поближе, чтобы я мог тебя видеть.

Она встала на колени у окна и приблизила лицо к Джему. Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Джем выглядел утомленным, глаза его ввалились. Видно было, что он мало спал и очень устал. Вокруг рта появились складки, улыбка больше не играла на его лице.

– Я должен перед тобой извиниться, – произнес он наконец, – за то, что исчез без предупреждения, оставив тебя одну в Лонстоне. Простить меня или нет – это уж тебе решать. Но причины объяснить тебе не могу. Сожалею.

Этот суровый тон так не вязался с его обычной манерой. Казалось, он сильно изменился, и эта перемена не радовала девушку.

– Я так беспокоилась о тебе, – проговорила она. – Пошла тебя искать и узнала, что ты отправился к "Белому Оленю". А там мне сказали, что ты уехал в карете с каким-то господином, не оставив для меня ни записки, ни объяснения. В холле у камина стояли какие-то люди и среди них тот барышник, что разговаривал с тобой на базарной площади. Ужасные люди, подозрительные – я им не поверила. Подумала, что, может, открылась кража вороного.

Чувствовала себя такой несчастной и сильно волновалась за тебя. Я тебя ни в чем не виню. Твои дела меня не касаются.

Его поведение очень задело Мэри. Она ждала чего угодно, но не этого.

Увидев его во дворе под своим окном, она сразу же, всем своим естеством, потянулась к нему как к любимому человеку, который пришел ночью, чтобы повидаться с ней. Неожиданная его холодность остудила ее чувства. Она снова замкнулась в себе, надеясь, что он не заметил на ее лице горького разочарования. Он даже не спросил, как она добралась домой в ту ночь.

Равнодушие Джема потрясло девушку.

– Почему тебя заперли в твоей комнате? – спросил он.

Она пожала плечами и отвечала безразличным тоном:

– Дядя не хочет, чтоб его подслушивали. Боится, что я стану бродить по коридору и наткнусь на то, что он держит в секрете. Тебе, кажется, тоже неприятно любопытство. Небось спроси я тебя, зачем ты здесь, ведь рассердишься, так?

– Можешь язвить сколько угодно, я заслужил, – неожиданно вспыхнул он.

– Знаю, что ты думаешь обо мне. Когда-нибудь, быть может, я смогу тебе все объяснить, если только к этому времени ты не исчезнешь из моей жизни. Стань на мгновение мужчиной и пошли к черту свою задетую гордость. Положение мое сейчас очень шатко, Мэри. Один ложный шаг – и мне конец. Где мой брат?

– Он сказал нам, что проведет эту ночь в кухне. Очень он боитсь чего-то или кого-то; окна и двери заперты на все засовы, и он – там, с ружьем.

Джем резко засмеялся.

– Еще бы ему не бояться! Но вскоре он узнает, что такое настоящий страх, помяни мое слово. Я пришел повидаться с ним, но раз он сидит там с ружьем на коленях, могу отложить свой визит до утра, когда исчезнут его призраки.

– Завтра может быть слишком поздно.

– Почему?

– Он собирается покинуть "Ямайку" к ночи.

– Ты говоришь правду?

– А к чему мне врать тебе?

Джем молчал. Эта новость определенно была для него неожиданной, и он что-то обдумывал. Мэри смотрела на него, терзаемая сомнениями и нерешительностью. Прежние подозрения вернулись к ней. Может, он и есть тот посетитель, появления которого со страхом и ненавистью ожидал дядя. Это он держит нити жизни трактирщика в своих руках. В памяти всплыла презрительная усмешка разносчика, вспомнились его слова, вызвавшие ярость хозяина:

"Послушай, Джосс Мерлин, а может быть, ты действуешь по чьей-то указке?" Это он, Джем, использовал физическую силу трактирщика, он скрывался тогда в пустующей комнате.

Она снова подумала о веселом, беззаботном парне, который повез ее в Лонстон, держал ее за руку на базарной площади, целовал и обнимал. Теперь он был хмур и молчалив, лицо его скрывала тень. Мэри со страхом подумала, что Джем, возможно, ведет двойную игру. Сегодня, поглощенный своей нелегкой, неведомой ей задачей, он казался ей совсем чужим. Наверно, она напрасно предупредила его о бегстве, задуманном трактирщиком. Это могло только помешать осуществлению ее собственного плана. Но что бы ни сделал или ни собирался сделать Джем, будь он лжив и вероломен и будь даже убийцей, она все равно любила его, была привязана к нему всей своей слабой плотью и должна была предостеречь его.

– Ты бы поостерегся брата, – заметила она. – Он стал опасен. Всякий, кто попытается помешать его планам, рискует жизнью. Говорю тебе это ради твоей же безопасности.

– Я Джосса не боюсь и никогда не боялся.

– Возможно. А что, если он боится тебя?

Джем промолчал, потом вдруг наклонился ближе, разглядывая ее лицо, и коснулся царапины, которая шла ото лба к подбородку.

– Кто это сделал? – резко спросил он, переводя взгляд от царапины к кровоподтеку на щеке.

Немного поколебавшись, она ответила:

– Этот "подарок" я получила в сочельник.

По тому, как сверкнули его глаза, было ясно, что Джем все понял; он знал о том вечере, и именно это привело его теперь в "Ямайку".

– Ты была с ним там на берегу? – прошептал он.

Она кивнула, глядя на него испытующе и боясь произнести лишнее слово.

Он вслух выругался, рванулся вперед и разбил кулаком окно, не обращая внимания на звон стекла и кровь, хлынувшую из раненой руки. Мэри опомниться не успела, как он оказался рядом с ней в комнате. Подхватив Мэри на руки, Джем положил ее на кровать. С трудом отыскав в темноте свечу, он зажег ее и, опустившись на колени подле постели, посветил ей в лицо. Он осторожно провел пальцами по ссадинам и, когда она поморщилась от боли, резко вдохнул воздух и снова выругался.

– Я мог бы не допустить этого, – произнес он и, загасив свечу, сел на постель возле нее, взял на мгновение ее руку, крепко сжал и отпустил.

– Господь Всемогущий, почему ты поехала с ними? – спросил он.

– Они напились до бесчувствия и вряд ли соображали, что делают. В их руках я оказалась беспомощной, как ребенок. Их была целая дюжина или больше, а дядя… он всем верховодил, он да еще разносчик. Но если ты сам все знаешь, к чему спрашивать меня? Не заставляй меня вспоминать весь этот ужас.

– Они тебя били?

– Вот синяки, ссадины – сам видишь. Я попыталась убежать и сильно ободрала себе бок. Они, конечно, поймали меня. На берегу связали по рукам и ногам, а рот заткнули мешковиной. Я видела, как в тумане шел к берегу корабль. Но что я могла сделать одна, да еще в такую бурю. И я лежала связанная и смотрела, как гибнут люди.

Голос ее задрожал, и она умолкла, повернувшись на бок и закрыв лицо руками. Он даже не пошевелился – сидел молча рядом с ней на постели, такой далекий, погруженный в неведомые мысли. Мэри почувствовала себя еще более одинокой, чем прежде.

– Значит, мой брат хуже всех обращался с тобой? – спросил он.

Мэри устало вздохнула. Что толку было теперь говорить об этом.

– Я тебе уже сказала, что он был пьян, – повторила она. – Ты, верно, лучше меня знаешь, на что он способен в таком состоянии.

– Да, знаю. – Немного помолчав, Джем вновь взял ее за руку. – За это он поплатится жизнью, – произнес он.

– Его смерть не вернет убитых им людей.

– Сейчас я думаю не о них.

– Если ты думаешь обо мне, не растрачивай понапрасну свое сострадание.

Я сама отомщу за себя. По крайней мере, одному я научилась: полагаться только на себя.

– При всей их храбрости, женщины – существа слабые, Мэри. Тебе лучше держаться от этого подальше. Это – моя забота.

Она ему не ответила; ее намерения его не касались.

– Что ты намерена делать? – спросил он.

– Еще не решила, – соврала Мэри.

– Ежели он собирается уехать завтра, у тебя мало времени для раздумий, – заметил Джем.

– Дядя полагает, что я поеду с ним и тетей Пейшнс.

– А что ты?

– Посмотрим, как все повернется завтра.

Какие бы чувства она ни испытывала к Джему, поставить под удар свои планы она не могла. Он все еще был загадкой для нее, а главное – законопреступником. Но тут она вдруг поняла, что, выдав дядю, она тем самым предаст и его.

– Если я попрошу кое о чем, обещаешь ли ты выполнить мою просьбу? – спросила она.

Он впервые улыбнулся, иронично и снисходительно, как в Лонстоне, и она вновь потянулась к нему, радуясь этой перемене.

– Смотря что, – ответил он.

– Я хочу, чтобы ты уехал отсюда.

– А я сейчас и уеду.

– Нет, я имею в виду из этих мест, подальше от "Ямайки". Хочу, чтобы ты обещал, что не вернешься сюда. Я сумею защитить себя от твоего брата.

Отныне он мне не страшен. Не приходи сюда завтра. Пожалуйста, обещай, что уедешь.

– Что у тебя на уме?

– Это тебя не касается, но может причинить тебе неприятности. Большего я сказать не могу. О, если бы только ты доверял мне!

– Доверять тебе? Боже милостивый, конечно же, я доверяю тебе. Это ты не хочешь мне поверить, дурочка ты эдакая. – Он беззвучно рассмеялся и, наклонившись, обнял и поцеловал ее так, как в Лонстоне, только более решительно, с отчаянием и горечью. – Ладно, играй свою игру и предоставь мне играть мою, – сказал он. – Коли тебе охота изображать парня, не могу тебе помешать, но ради твоего личика, которое я поцеловал и еще поцелую, поостерегись. Ты ведь не хочешь погибнуть? Теперь я вынужден уехать, через час рассвет. А что, если оба наши плана провалятся? Станешь ли ты жалеть обо мне, если нам не суждено больше увидеться? Да нет, конечно, тебе будет все равно.

– Я этого не говорила. Вряд ли ты поймешь.

– Женщины думают иначе, чем мужчины. Они живут в другом мире. Поэтому я их не очень-то жалую. От них только горе и неразбериха. Приятно было свозить тебя в Лонстон, Мэри… Но когда дело доходит до жизни или смерти, как сейчас, то, Бог свидетель, я бы очень хотел, чтобы ты оказалась за сотню миль отсюда и тихо сидела бы с шитьем на коленях в уютной гостиной, где тебе и положено быть.

– Я никогда не вела такого образа жизни и никогда не буду.

– Отчего же? В один прекрасный день ты обвенчаешься с каким-нибудь фермером или лавочником и будешь вести спокойную жизнь, пользуясь уважением соседей. Только не рассказывай им, что некогда жила в "Ямайке" и за тобой ухаживал конокрад. Не то перед тобой захлопнутся все двери. Прощай, и желаю тебе, чтобы все благополучно закончилось.

Он поднялся, подошел к окну, пролез через разбитое стекло наружу и, держась за конец одеяла, спустился на землю.

Мэри следила за ним из окна, машинально махая на прощание рукой. Не оборачиваясь, он, как тень, скользнул по двору. Мэри медленно втащила одеяло и расстелила его на кровати. Близилось утро. Спать уже не хотелось.

Девушка сидела на постели в ожидании, когда отопрут дверь, и обдумывала план действий на вечер. Ждать ей еще долго. Самое главное – – не вызывать подозрений. Держаться нужно ровно. Может быть, напустить на себя несколько мрачный, подавленный вид, будто она через силу покорилась дядиной воле; притвориться, что готовится к отъезду. А позже, к вечеру, найти какой-нибудь предлог, скажем, сославшись на усталость и желание отдохнуть перед трудным ночным путешествием, и уйти в свою комнату. Вот тут наступит самый опасный момент. Нужно будет незаметно выбраться из "Ямайки" и что есть мочи бежать в Олтернан. На этот раз Фрэнсис Дейви поймет, что надо немедленно действовать.

Потом, конечно, с его одобрения, она вернется в трактир в надежде, что ее отсутствие осталось незамеченным. На это она делала главную ставку. Если же трактирщик обнаружит, что Мэри нет в доме, ее жизнь повиснет на волоске, и она должна быть готова к этому. Тогда никакие объяснения ее уже не спасут.

Но если он будет думать, что племянница все еще спит, то игра продолжится.

Они вместе станут готовиться к поездке. Может быть, даже успеют загрузить телегу и выехать на дорогу. Дальнейшее было уже не в ее власти. Их судьба окажется в руках викария из Олтернана. Дальше заглядывать она не могла, да и не очень хотела.

Оставалось ждать утра. День наконец наступил, но тянулся он томительно долго: каждая минута казалась часом, а час – вечностью. Все молча, в изнеможении, ждали прихода ночи. При свете дня мало что можно было делать – в любой момент в дом могли ворваться. Тетя Пейшнс сновала туда-сюда из кухни в свою комнату. Ее шаги были слышны то в коридоре, то на лестнице. С нелепой беспомощностью она пыталась собрать вещи, вязала узлы со своей старенькой одежонкой; потом, спохватившись и вспомнив о какой-нибудь забытой вещи, развязывала их; бесцельно слонялась по кухне, открывала шкафы, заглядывала в ящики, перебирала кастрюли и сковородки, была не в состоянии решить, что взять с собой, а что оставить. Мэри помогала ей, как могла, но тоже без особого толка. Да и чего ради было особо стараться, когда знаешь, что весь этот труд впустую. Правда, бедная тетя этого не знала.

Когда девушка, забывшись, позволяла себе задуматься о том, что их ждет, сердце ее замирало. Как поведет себя тетя Пейшнс? Что будет с ней, когда придут забирать ее мужа? Она ведь сущий ребенок, и за ней придется присматривать, как за ребенком. Тетя снова тяжело поднялась в свою комнату, и Мэри услышала, как она волочит по полу коробки со своими вещами. Она заворачивала в шаль какой-нибудь подсвечник, клала его рядом с надтреснутым чайником и выцветшим муслиновым чепчиком, но тут же вынимала все это ихваталась за еще более ветхие сокровища.

Джосс Мерлин хмуро наблюдал за суетой жены, разражаясь бранью, когда она что-нибудь роняла или спотыкалась о лежащие на полу вещи. За ночь его настроение опять изменилось. Ночное бдение сделало его еще более раздражительным, а напрасное ожидание прихода того, кого он так боялся, привело его в крайнее беспокойство. Он слонялся по дому, рассеянный и взвинченный, бормоча что-то себе под нос и поминутно поглядывая в окно, словно боясь, что кто-то неслышно подкрадется и застигнет его врасплох.

Его нервозность передалась жене и Мэри. Тетя Пейшнс боязливо посматривала на мужа, тоже выглядывая в окно и прислушиваясь. Рот ее подергивался, руки теребили фартук.

Из запертой кладовой не доносилось ни звука. Трактирщик не заходил туда и не упоминал имени разносчика. Это молчание казалось противоестественным и зловещим. Если бы Гарри выкрикивал непристойности или колотил в дверь, в этом не было бы ничего удивительного. Но он лежал в темноте без шороха и звука, и при всем отвращении к нему Мэри содрогалась при мысли о том, что он, быть может, уже мертв.

В полдень они все трое уселись за кухонный стол обедать, но ели молча, как бы украдкой. Трактирщик, обычно отличавшийся волчьим аппетитом, угрюмо постукивал по столу пальцами и не притрагивался к тарелке с холодным мясом.

Один раз Мэри подняла на него глаза и увидела, как он пристально смотрит на нее из-под косматых бровей. Страшная мысль мелькнула у нее в голове: а вдруг он подозревает ее, догадывается о ее планах? Она-то рассчитывала, что, как и накануне вечером, он будет в боевом настроении, и приготовилась подыгрывать ему, отвечать на шутку шуткой, стараясь не раздражать его. Но он сидел нахмурясь, погруженный в свои мрачные мысли. По горькому опыту девушка знала, что в такую минуту от него лучше держаться подальше. Однако, набравшись храбрости, она спросила, в какое время он намерен выехать.

– Когда буду готов, – коротко ответил он.

Но напугать Мэри было не так просто. Убрав со стола, она пошла еще на одну хитрость: уговорила тетю упаковать в дорогу корзину с провизией, а затем, повернувшись к Джоссу, вновь заговорила с ним:

– Если мы выедем этой ночью, не лучше ли тете Пейшнс да и мне прилечь отдохнуть, чтобы набраться сил? Ночью нам уж не удастся поспать. Тетя Пейшнс с раннего утра на ногах, я тоже. Что проку сидеть здесь в ожидании сумерек?

Она старалась говорить как можно естественнее, но внутри вся тряслась от страха. Она ждала ответа, не осмеливаясь взглянуть ему в глаза.

Трактирщик отвечать не спешил, и Мэри, чтобы справиться с волнением, повернулась к буфету, делая вид, что ищет там что-то.

– Пока можете идти отдыхать, коли есть охота, – произнес он наконец.

– А потом придется поработать. Ты права, ночью уж будет не до сна. Ступайте обе, хоть на время избавьте меня от вашего присутствия.

Добившись своей цели, девушка для вида немного помешкала у буфета, боясь, как бы слишком поспешный уход не вызвал подозрений. Тетя Пейшнс, которая всегда безмолвно повиновалась ему, будто марионетка, послушно отправилась к себе.

Оказавшись в своей комнатке над крыльцом, Мэри заперла дверь на ключ.

Сердце ее стучало вовсю, и трудно было сказать, от чего больше – от страха или от возбуждения перед предстоящим рискованным приключением. До Олтернана было почти четыре мили; она могла преодолеть это расстояние за час. Если выйти из "Ямайки" в четыре часа, когда начнет темнеть, то можно успеть вернуться назад вскоре после шести, а хозяин едва ли придет будить ее раньше семи. Стало быть, у нее есть три часа. Она уже придумала, как выбраться из дома. Нужно вылезти на крышу крыльца и спрыгнуть на землю, как Джем. Ничего страшного, в худшем случае отделается небольшими царапинами, не считая легкого испуга. Во всяком случае это безопаснее, чем пытаться выйти через дверь, рискуя натолкнуться на дядю. К тому же тяжелую дверь невозможно открыть без шума, а чтобы выйти на улицу через бар, надо пройти мимо открытой двери в кухню.

Мэри надела на себя самое теплое платье и трясущимися руками заколола на груди старую шаль. Мучительнее всего было ожидание. Только бы начать действовать, добраться до дороги, и к ней вернутся мужество и решимость.

Сидя у окна, она смотрела на пустой двор и безлюдную дорогу, ожидая с нетерпением, когда часы в холле пробьют четыре. И вот они зазвучали, резко ударив по нервам, как сигнал тревоги. Мэри открыла дверь и прислушалась.

Вслед за боем часов ей почудились шаги и шепот. Но это была лишь игра воображения – в доме стояла полнейшая тишина. Только часы продолжали отсчитывать минуты. Теперь каждая секунда была драгоценна, нужно было торопиться.

Закрыв за собой дверь, Мэри снова заперла ее на ключ и подошла к окну.

Она пролезла через отверстие в стекле, как это сделал Джем, ухватилась руками за подоконник и в следующее мгновение уже сидела верхом на крыше крыльца, глядя вниз на землю.

Смотреть вниз было страшновато, крыльцо казалось очень высоким. А одеялом воспользоваться она не могла. Мэри попробовала встать, но удержаться на скользкой черепице было невозможно. Тогда она уцепилась за подоконник и, зажмурившись, прыгнула вниз. Почти тотчас ее ноги коснулись земли – прыжок оказался пустяковым делом, как она и предполагала вначале. Но Мэри все-таки ободрала руки о черепицу и сразу вспомнила, как она вывалилась из кареты в лощине у побережья.

Мэри оглянулась на "Ямайку", мрачную и серую в надвигавшихся сумерках, с плотно закрытыми ставнями. Она подумала о страшных тайнах, которые хранят стены трактира, об ужасных беззакониях и злодеяниях, свидетелем которых стал этот дом, некогда знавший и яркие огни, и праздничное веселье, и радостный смех. Все это было до того, как здесь поселился дядя, превратив "Ямайку" в зловещий притон. Она повернулась к трактиру спиной, как невольно отворачиваешься от дома, где лежит покойник, и вышла на дорогу.

Вечер был погожий – в этом ей по крайней мере уже повезло, – и она решительно зашагала к своей цели, устремив взгляд на простиравшуюся впереди длинную белую дорогу. Сумерки сгущались. По обе стороны от дороги чернела пустошь. Далеко слева виднелись высокие пики холмов. Когда Мэри только выходила, они были окутаны дымкой, теперь же начали погружаться во тьму.

Было очень тихо и безветренно. Скоро взойдет луна. Подумал ли об этом дядя?

Для нее же это не имело значения. В эту ночь ей нечего бояться болот. Она шла по твердой дороге, болота оставались в стороне.

Наконец она добралась до развилки Пяти Дорог и, повернув налево, стала спускаться вниз по крутому холму к Олтернану. Проходя мимо освещенных коттеджей и вдыхая приятный запах дыма, струившегося из труб, она испытывала волнение. Отовсюду неслись милые ее сердцу звуки: лай собак, шелест деревьев, скрип колодца. Двери были раскрыты, из домиков доносились голоса.

За изгородью кудахтали куры. Какая-то женщина кричала на ребенка, а он отзывался плачем. Мимо прогромыхала телега, и возчик пожелал ей доброго вечера. Тут царили неспешное движение, мир и покой. Девушка радостно вдыхала знакомые деревенские запахи.

Миновав коттеджи, Мэри направилась к дому викария. Он стоял рядом с церковью. Окна не светились, дом был объят тьмой и безмолвием. Деревья скрывали его от взоров. У Мэри вновь возникло то же впечатление, что и в первый раз: этот дом жил прошлым, погруженный в сновидения, не ведая о настоящем. Она постучала в дверь висевшим рядом молоточком, и стук эхом отозвался в пустом доме. Заглянула в окна, они слепо чернели.

Ругая себя за собственную глупость, девушка повернула назад, к церкви.

Фрэнсис Дейви, конечно же, сейчас там, ведь сегодня воскресенье. Она стояла, не зная, как быть, но тут ворота отворились и на дорожку вышла молодая женщина с цветами в руках. Она внимательно посмотрела на Мэри и, поняв, что перед ней незнакомка, хотела уже пройти мимо, сказав лишь "добрый вечер", но девушка подошла к ней.

– Простите, пожалуйста, – сказала Мэри, – я вижу, вы вышли из церкви. Не скажете ли, мистер Дейви там?

– Нет, – ответила женщина и спросила:

– Вы хотели его видеть?

– Да, и очень срочно, – сообщила девушка. – Я была у него дома, стучалась, но никто не открыл. Не могли бы вы помочь мне?

Женщина посмотрела на нее с удивлением и покачала головой.

– Сожалею, – сказала она. – Викария нет дома. Он отправился читать проповедь в другом приходе, далеко отсюда, и должен вернуться только завтра.

14

Мэри с недоверием смотрела на женщину.

– Уехал? – переспросила она. – Но это невозможно, вы, конечно же, ошибаетесь.

Она настолько уповала на помощь викария, что восприняла известие о его отъезде как крушение всех надежд. У женщины был обиженный вид, она явно не могла понять, почему эта незнакомая девушка ставит ее слова под сомнение.

– Викарий уехал еще вчера днем, – объяснила она. – Уехал сразу же после обеда. Уж мне ли не знать, ведь я веду хозяйство в его доме.

Видимо, она заметила на лице Мэри горькое разочарование и заговорила более мягким тоном.

– Если вы хотите передать ему что-то, сделайте это через меня… – начала было она, но девушка лишь удрученно покачала головой. Мужество оставило ее.

– Будет слишком поздно, – промолвила она в отчаянии. – Это вопрос жизни и смерти. Раз мистера Дейви нет, я даже не знаю, к кому обратиться.

В глазах женщины блеснуло любопытство.

– Кто-нибудь заболел? – поинтересовалась она. – Я могу показать вам, где живет наш доктор, если нужна его помощь. Откуда вы прибыли?

Мэри не ответила. Она мучительно искала выход из создавшегося положения. Дойти до Олтернана и снова вернуться в "Ямайку" без подмоги было немыслимо. Довериться живущим здесь, в поселке, людям она не могла, да они и не поверили бы ей. Нужно найти кого-нибудь, кто представлял бы власть, кто знает о Джоссе Мерлине и трактире "Ямайка".

– А где живет ближайший мировой судья? – спросила она наконец.

Нахмурив лоб, женщина стала соображать.

– Здесь, в Олтернане, никого нет, – сказала она задумчиво. – Ближе всех, пожалуй, будет сквайр Бассет из Норт-Хилла, а это, верно, мили четыре отсюда, может, больше, а может, и меньше. Точно не скажу, никогда там не бывала. Но вы ведь, конечно, не пойдете туда ночью.

– Я должна, – произнесла Мэри, – у меня нет иного выхода. И нельзя терять ни минуты. Простите, что я так скрытна, но у меня большая беда, и только ваш викарий или мировой судья могут помочь мне. Скажите, дорогу на Норт-Хилл трудно найти?

– Да нет, довольно легко. Пройдете мили две по Лонстонской дороге, а затем у развилки свернете направо. Но идти туда девушке одной в ночную пору… Даже я бы не решилась. Там, на болотах, встречается опасный люд. В последнее время мы и шагу из дому не смеем ступить. Даже на королевской дороге, случается, и грабят, и того паче.

– Спасибо вам за сочувствие, я вам очень благодарна, но я всю жизнь провела в глухих местах и не боюсь.

– Как знаете, – с сомнением отвечала женщина. – Ко лучше бы вам остаться здесь и дождаться викария, если это возможно.

– Это невозможно, – твердо произнесла Мэри. – Но когда он вернется, вы могли бы передать ему, что… Впрочем, подождите. Если у вас есть перо и бумага, я напишу ему записку, так будет лучше.

– Прошу вас, зайдемте ко мне, и вы напишете все, что вам нужно. Я отнесу записку в его дом и оставлю на столе, где он увидит ее, как только вернется.

Мэри зашла с женщиной в ее домик и стояла в нетерпении, пока та искала на кухне перо. Время шло так быстро, а непредвиденный визит в Норт-Хилл опрокидывал все ее расчеты. Вряд ли она успеет повидать мистера Бассета и вернуться в "Ямайку" ко времени. Обнаружив ее бегство, дядя, конечно, ускорит отъезд, и все ее усилия окажутся напрасными.

Наконец женщина вернулась с бумагой и пером, и Мэри поспешно принялась писать, не выбирая слов:

"Я пришла просить вас о помощи, но не застала. К этому времени вы, наверно, уже с ужасом узнали, как и все в этой округе, о кораблекрушении в сочельник. Это дело рук моего дяди и его банды из "Ямайки''. Об этом вы уже, конечно, догадались. Он знает, что подозрение падет на него и поэтому собирается сегодня ночью покинуть трактир и, переправившись через Теймар, добраться до Девона. Не найдя вас здесь, отправляюсь как можно скорее к мистеру Бассету в Норт-Хилл, чтобы рассказать ему обо всем, предупредить о готовящемся бегстве, дабы он мог сразу же послать в "Ямайку'' людей и схватить моего дядю, пока не поздно. Передаю эту записку вашей экономке, которая, надеюсь, положит ее так, что вы сразу же по приезде найдете ее.

Тороплюсь, за сим, Мэри Йеллан".

Сложив записку, она вручила ее женщине, поблагодарила, еще раз заверила, что дорога ее не пугает, после чего вновь пустилась в путь. С тяжелым сердцем покидала она Олтернан, одиноко взбираясь на холм, отделявший деревню от дороги.

Мэри настолько уверовала в Фрэнсиса Дейви, что все еще не могла осознать, что его не оказалось дома, и именно теперь. Как будто, уехав, он предал ее. Разумеется, он не знал, что она нуждается в нем, а если бы и знал, у него, возможно, были свои более важные дела. Но как же горько и обидно было оставить позади приветливо светившийся огнями Олтернан, так ничего и не добившись. Может быть, именно в этот момент дядя стучит в дверь ее спальни, ожидая в нетерпении ее ответа. Не получив его, он взломает дверь. Увидев разбитое окно, поймет, что она убежала. Как это повлияет на его планы, можно было только гадать. Знать этого она не могла. Ее волновала тетя Пейшнс, которая последует за мужем, как преданная собака за хозяином.

Мысль об этом заставляла Мэри бежать что было мочи по пустынной белой дороге, сжав кулаки.

Наконец она добежала до развилки и свернула, как подсказала ей экономка викария, направо, на узкую извилистую дорожку. По обе стороны шла зеленая изгородь, скрывавшая от глаз пустошь. Дорожка вилась и кружила, как тропинки в Хелфорде. Мэри радостно сошла на нее с унылой и однообразной столбовой дороги. На сердце стало веселее. Девушка старалась подбодрить себя мыслью о предстоящей встрече с семейством Бассетов, представляя их себе добрыми и любезными людьми, похожими на Вивиянсов из Треловарена, и надеясь, что они выслушают ее с сочувствием и пониманием. Конечно, со сквайром она познакомилась не в лучший для него момент – он явился в "Ямайку" в самом скверном настроении. Она сожалела теперь, что, вопреки своей воле, ввела его тогда в заблуждение. Что до его супруги, то та, вероятно, узнала, что на ярмарке в Лонстоне ее одурачил конокрад. Мэри просто повезло, что ее не оказалось рядом с Джемом, когда он перепродавал коня законной владелице.

Девушка продолжала рисовать в своем воображении приятную встречу с четой Бассетов, однако эти досадные эпизоды то и дело всплывали в ее памяти. В глубине души она с трепетом думала о предстоящем свидании.

Ландшафт вновь изменился; темные лесистые холмы остались в стороне, где-то рядом слышалось журчание бегущего среди камней ручья. Пустошь кончилась. Над верхушками деревьев показалась луна, осветив тропинку, которая вела вниз к поросшей деревьями долине. Наконец она приблизилась к воротам усадьбы. Тропинка шла дальше, к деревне.

За воротами она увидела особняк. Должно быть, это и был Норт-Хилл, где проживал сквайр. Мэри направилась по аллее, ведущей от ворот к дому. Вдалеке церковные часы пробили семь. Вот уже три часа, как она ушла из "Ямайки". По мере приближения к дому волнение ее усиливалось. Ласковый свет луны еще не коснулся дома. Большой и темный, он казался грозным и неприступным. Мэри позвонила в большой колокольчик, висевший у дверей. Раздался яростный лай.

Мэри ждала. Вскоре в доме послышались шаги, и слуга открыл дверь. Он прикрикнул на собак, которые, высунув морды на улицу, обнюхивали ноги девушки. Мэри вдруг стало стыдно своего старенького платья и простого платка. Она почувствовала себя маленькой и жалкой.

– Я бы хотела видеть мистера Бассета по неотложному делу, – произнесла она. – Мое имя ему ничего не скажет, но если бы он согласился выслушать меня, я бы все ему объяснила. Это дело крайней важности, иначе я не стала бы его беспокоить в столь поздний час в воскресенье.

– Мистер Бассет уехал сегодня утром в Лонстон, – ответил слуга. – Его срочно вызвали, и он еще не воротился.

На этот раз Мэри не смогла сдержаться, из ее груди вырвался стон отчаяния.

– Я проделала такой долгий путь! – горестно воскликнула она, как будто само ее страдание могло заставить сквайра тут же вернуться в Норт-Хилл. – Если в течение часа я с ним не встречусь, случится нечто ужасное – страшный преступник скроется от закона. Вы глядите на меня в недоумении, но я говорю правду. Если бы здесь был кто-нибудь, к кому я могла бы обратиться…

– Миссис Бассет дома, – сообщил слуга, сгорая от любопытства. – Возможно, она примет вас, ежели у вас такое срочное дело. Следуйте, пожалуйста, за мной в библиотеку. На собак не обращайте внимания, они вас не тронут.

Словно во сне, Мэри прошла через холл, понимая лишь, что ее план снова провалился. Все пропало.

Просторная, ярко освещенная библиотека, в которой пылал камин, показалась ей чем-то неземным. Глаза Мэри уже привыкли к темноте, и от яркого света она невольно зажмурилась. Женщина, в которой Мэри сразу узнала нарядную даму с ярмарочной площади в Лонстоне, сидела в кресле перед огнем и читала детям вслух, когда слуга ввел девушку в библиотеку. Она с удивлением подняла голову.

С некоторым волнением слуга принялся объяснять:

– Мадам, эта молодая особа пришла с очень важным известием для сквайра, – сказал он. – Я подумал, что лучше привести ее прямо к вам.

Миссис Бассет немедленно поднялась с кресла, уронив при этом книгу с колен.

– Неужели что-нибудь случилось с лошадьми? – спросила она. – Ричардс говорил мне, что Соломон кашляет, а Бриллиант отказывается от корма. При таком конюхе может случиться все, что угодно.

Мэри покачала головой.

– Мои дурные вести никак не касаются вашего хозяйства, – серьезно ответила она. – Я здесь совершенно по другому поводу. Если бы мне можно было поговорить с вами наедине…

Услышав, что с лошадьми ничего не произошло, миссис Бассет, видимо, испытала облегчение. Она быстро сказала что-то детям, и они резво выбежали из комнаты в сопровождении слуги.

– Чем могу быть вам полезной? – милостиво спросила она. – Вы выглядите бледной и усталой. Не желаете ли присесть?

Испытывая нетерпение, Мэри покачала головой.

– Благодарю вас, но мне необходимо знать, когда мистер Бассет должен вернуться домой.

– Не имею понятия, – отвечала его супруга. – Ему пришлось спешно выехать, и, по правде говоря, я очень тревожусь за него. Если этот ужасный трактирщик окажет сопротивление, а это следует ожидать, то, хотя там и будут солдаты, мистер Бассет может быть ранен.

– Что вы имеете в виду? – быстро спросила Мэри.

– Да ведь сквайр отправился выполнять очень опасную миссию. Ваше лицо мне не знакомо, и мне следует заключить, что вы не из Норт-Хилла, иначе вы не могли бы не слышать об этом Мерлине, который содержит трактир у Бодминской дороги. Сквайр довольно давно подозревал, что тот повинен в ужасных преступлениях, но лишь сегодня получил полнейшее доказательство. Он сразу же отправился в Лонстон за помощью, и, судя по тому, что сказал мне перед отъездом, он намеревается окружить трактир этой ночью и схватить его обитателей. Разумеется, он поедет, хорошо вооружившись, и с отрядом солдат, но я не успокоюсь, пока он не вернется.

Что-то в выражении лица Мэри, видимо, насторожило ее. Она вдруг сильно побледнела и попятилась к камину. Рука ее потянулась к шнуру колокольчика.

– Вы та девушка, о которой он рассказывал, – быстро произнесла она.

– Служанка из трактира, племянница хозяина. Стойте на месте, не двигайтесь, иначе я позову слуг. Да, так оно и есть: вы – та девушка. Я знаю, он вас описал. Что вам от меня нужно?

Мэри умоляюще протянула к ней руку; лицо ее было так же бледно, как у женщины возле камина.

– Я не причиню вам вреда, – заверила она. – Пожалуйста, не звоните.

Дайте мне объясниться. Да, я девушка из трактира "Ямайка".

Но миссис Бассет явно не доверяла ей. Она с тревогой смотрела на Мэри, держась рукой за шнур.

– У меня нет здесь денег, – произнесла она. – Я ничего не могу сделать для вас. Если вы пришли просить за дядю, то слишком поздно.

– Вы меня не так поняли, – спокойно сказала Мэри. – А хозяин "Ямайки" не родственник мне, он всего лишь муж моей тети. Почему я жила там, сейчас не важно, это слишком длинная история. Я боюсь и презираю его больше, чем вы или кто-либо другой в этом крае, и у меня есть на то свои причины.

Пришла же я сюда, чтобы предупредить мистера Бассета, что хозяин намерен покинуть трактир этой ночью и, таким образом, избежать правосудия. У меня есть твердые доказательства его вины, которыми, я думаю, не располагает мистер Бассет. Вы говорите, что он уехал и теперь, возможно, уже находится у "Ямайки". Стало быть, я лишь напрасно потратила время, добираясь сюда.

Тут она без сил опустилась на стул и, сложив руки на коленях, невидящим взором уставилась на огонь в камине. Ее силы были исчерпаны, и она не в состоянии была более думать. В уставшем мозгу застряла одна мысль: все ее усилия оказались совершенно напрасными. Ей вовсе не нужно было покидать своей спальни в "Ямайке". В любом случае мистер Бассет явился бы туда. Ее тайное вмешательство лишь привело к той самой ошибке, которой она хотела избежать. Она отсутствовала слишком долго. Обо всем догадавшись, дядя, скорее всего, уже сбежал. Сквайр Бассет со своими людьми найдет трактир пустым.

Мэри подняла глаза на хозяйку дома.

– Я сделала большую глупость, придя сюда, – беспомощно призналась она. – Думала, смогу обхитрить дядю, но только подвела всех и саму себя.

Если мой дядя обнаружит, что меня нет в комнате, он сразу догадается, что я его выдала. Он уедет из "Ямайки" до того, как туда прибудет мистер Бассет.

Жена сквайра отпустила шнур колокольчика и подошла к девушке.

– Вы говорите искренне, и у вас честное лицо, – ласково произнесла она. – Простите, что не правильно судила о вас, но трактир "Ямайка" имеет ужасную репутацию, и, наверно, любой на моем месте повел бы себя так же, неожиданно повстречав племянницу трактирщика. Вы оказались в страшной ситуации, и я считаю, что вы проявили большое мужество, пройдя столько миль, чтобы предупредить моего мужа! Я бы с ума сошла от страха. Но как же мне следует поступить? Я очень хочу помочь вам.

– Мы не можем ничего сделать, – сказала Мэри, покачав головой. – Думаю, мне остается только ждать возвращения мистера Бассета. Не очень-то он обрадуется, узнав, что я наделала. Видит Бог, я заслуживаю самого жестокого упрека…

– Я замолвлю за вас словечко, – успокоила ее миссис Бассет. – Вы никак не могли знать, что моего мужа уже поставили в известность. Если потребуется, я сумею уговорить его смягчиться. Радуйтесь, что вы здесь, в безопасности.

– А откуда сквайр так неожиданно узнал обо всем? – спросила Мэри.

– Не имею представления. Как я уже вам говорила, за ним вдруг прислали утром. Он сообщил мне лишь самую суть, пока седлали его лошадь, и ускакал.

Ну, а теперь отдохните и забудьте на время об этом отвратительном деле. Вы, наверно, умираете с голоду.

Она снова подошла к камину и на сей раз решительно подергала за шнур колокольчика. Несмотря на то что из-за волнения и расстройства она еле соображала, Мэри не могла не отметить иронии ситуации. Хозяйка дома, еще недавно угрожавшая девушке, что ее схватят слуги, теперь оказывает ей гостеприимство, отдавая приказание тем же слугам подать ей ужин. Она также подумала о сцене на базарной площади, когда эта дама, в бархатной накидке и шляпе с перьями, заплатила крупную сумму за свою собственную лошадь. Мэри хотела бы узнать, открылось ли это надувательство, но если бы ее роль в обмане стала известна, едва ли миссис Бассет была бы так гостеприимна.

Между тем в комнате появился слуга. Его лицо выражало любопытство, ему не терпелось узнать, что происходит. Вошедшие вместе с ним собаки подошли к девушке познакомиться. Они виляли хвостами, тычась мягкими носами ей в руки, и принимали ее как свою. Пребывание в этом барском доме в Норт-Хилле все еще казалось Мэри чем-то нереальным. Как она ни старалась, ей не удавалось избавиться от волнения и напряжения. Она чувствовала, что не имеет права сидеть здесь перед пылающим камином, когда у "Ямайки", вероятно, идет смертный бой.

Мэри машинально ела, буквально заставляя себя глотать пищу, в которой действительно нуждалась, и рассеянно слушала хозяйку. Будучи женщиной доброй, миссис Бассет наивно полагала, что разговоры о пустяках помогут отвлечь девушку от беспокойных мыслей. Однако ее болтовня лишь усиливала волнение Мэри. Окончив ужинать, она вновь подсела к камину, сложив руки на коленях и задумчиво глядя в огонь. Стремясь как-то развлечь ее, миссис Бассет принесла альбом с собственными акварельными рисунками и принялась переворачивать перед гостьей страницы.

Когда каминные часы пробили восемь, пронзая сердце Мэри каждым своим ударом, она не выдержала. Томительное ожидание и бездействие были хуже любой опасности, которая могла ей угрожать.

– Простите меня, – произнесла она, поднявшись. – Вы так добры ко мне, и я никогда не смогу в полной мере выразить мою благодарность, но я очень беспокоюсь. Я просто в отчаянии и не в состоянии думать ни о чем, кроме моей бедной тетушки, которая в это самое время, наверно, испытывает муки ада. Я должна знать, что происходит в "Ямайке", и готова сейчас же идти туда пешком.

В полном расстройстве миссис Бассет выронила альбом из рук.

– Ах, конечно же, вы очень обеспокоены. Я это вижу и старалась отвлечь вас от тревожных мыслей. Как это ужасно! Я тоже очень беспокоюсь о муже. Но возвращаться вам туда одной, да еще пешком, просто немыслимо! Ведь вы не доберетесь до места раньше полуночи, и Бог знает, что с вами может случиться по дороге. Я велю запрячь двуколку. С вами поедет Ричардс. На него можно положиться, и он сумеет воспользоваться оружием, если придется. Если там идет схватка, вы увидите это, еще не доезжая до места, и вам не следует приближаться к трактиру, пока все не будет кончено. Я бы и сама поехала с вами, но в данный момент мое здоровье несколько расстроено…

– Нет, вам, конечно, и не надо этого делать, – поспешно прервала ее Мэри. – Меня не пугает опасность, и путешествовать ночью мне не впервой. Но вы – другое дело. Мне вообще неловко, что я доставляю вам столько хлопот: будить кучера, запрягать лошадь. Уверяю вас, что моя усталость прошла и я вполне могу отправиться пешком.

Но миссис Бассет уже дернула за шнур колокольчика.

– Позаботьтесь передать Ричардсу, чтобы он немедленно подал двуколку, – приказала она изумленному слуге. – Дальнейшие распоряжения получит, когда явится. Скажите ему, чтобы не мешкал.

Затем она снабдила Мэри плотным плащом с капюшоном, толстым пледом и грелкой для ног, все время приговаривая, что только слабое здоровье мешает ей тоже отправиться в эту поездку, чему девушка только порадовалась – миссис Бассет едва ли могла оказаться желанным компаньоном в таком рискованном и опасном предприятии.

Примерно через четверть часа к парадной двери подъехала двуколка. В Ричардсе Мэри сразу узнала человека, который приезжал тогда в "Ямайку" вместе с мистером Бассетом. Досада от того, что его оторвали от домашнего очага в воскресный вечер, исчезла, как только он услышал, в чем должна состоять его миссия. Выслушав приказ стрелять во всякого, кто будет им угрожать, он, с двумя пистолетами за поясом, напустил на себя свирепый и важный вид, обычно ему не свойственный. Сопровождаемая прощальным лаем собак, Мэри быстро уселась рядом с ним в повозку. Лишь когда они выехали на дорогу и Норт-Хилл скрылся за поворотом, Мэри осознала, на какое безрассудство отважилась.

За те пять часов, что ее не было в "Ямайке", могло произойти все, что угодно. Даже на двуколке она вряд ли могла рассчитывать прибыть туда раньше половины одиннадцатого. Ничего нельзя было предвидеть заранее; она не знала, что будет делать – все зависело от того, как будут развиваться события.

Луна была уже высоко, дул свежий легкий ветерок, и Мэри была готова к любым неожиданностям. Хотя ей могла грозить опасность, но ехать к месту событий было все же лучше, чем беспомощно ждать, слушая лепет миссис Бассет. Ричардс был вооружен, да и она сможет взять в руки оружие, если до того дойдет.

Ричардс засыпал ее вопросами, но она отвечала ему односложно, давая понять, что сейчас не до разговоров.

Дальше они ехали молча. Тишину нарушало лишь мерное постукивание лошадиных копыт, да порой среди деревьев раздавалось уханье совы. Но вот кончилась живая изгородь, не слышно стало шороха кустов, смолкли звуки мирной деревенской жизни. Отсюда начинался прямой путь к Бодмину. Снова по обе стороны лежала пустошь. В лунном свете белела пустынная дорога, кружа и теряясь в складках видневшегося вдалеке холма. Ни одной живой души не встретилось им.

В сочельник, когда Мэри ехала по этим местам, дул яростный ветер и дождь стучал в окно кареты; теперь же было хоть и холодно, но удивительно безветренно. Луна посеребрила тихо дремавшую пустошь, смягчила жесткие очертания темных пиков, упиравшихся в небо своими сонными гранитными главами. Ничто не тревожило их покой, их древние боги мирно спали.

Лошадь быстро покрыла мили, которые Мэри с трудом одолевала пешком.

Теперь она узнавала каждый поворот дороги и помнила места, где пустошь наступала на нее высокими травами и скрюченными ветками ракитника.

Внизу, в долине, играл огнями Олтернан; вот и развилка Пяти Дорог.

Отсюда шла дорога к "Ямайке". Даже в тихую ночь здесь резвился ветер. Сейчас он дул с запада, со стороны Раф-Тора, колючий и холодный, принося с собой запах болот. На дороге, которая то круто взмывала вверх, то бежала вниз, не было заметно никаких признаков жизни. И хотя Мэри изо всех сил напрягала слух и зрение, она ничего не слышала и не видела. В такую ночь малейший звук был бы отчетливо слышен, и приближение отряда мистера Бассета, по словам Ричардса, насчитывавшего свыше десятка людей, было бы слышно по крайней мере за пару миль.

– Скорее всего они уже давно там, – заявил Ричардс. – А хозяин трактира уже связан и шипит в бессильной злобе. Доброе это дело, коли вся округа вздохнет свободнее, когда этого негодяя наконец засадят. Да это уж давно бы произошло, кабы послушались сквайра. Жаль, что мы не поспели раньше. Вот, думаю, была потеха, когда его захватывали!

– Не такая уж потеха, ежели мистер Бассет обнаружит, что птичка улетела, – спокойно возразила Мэри. – Джосс Мерлин знает эти болота как свои пять пальцев и не станет медлить, если у него окажется преимущество хотя бы в один час или даже меньше.

– Мой хозяин тоже вырос здесь, как и трактирщик, – не уступал Ричардс. – И коли дойдет до погони, то, не раздумывая, поставлю на сквайра.

В этих местах он охотится с детских лет, поди, лет уже пятьдесят, и, скажу вам, ни одной лисе от него не уйти. Не ошибусь, что и эту изловят до того, как она пустится в бега.

Мэри его не прерывала. Отрывистые фразы, которые он бросал, меньше раздражали ее, чем щебетанье его хозяйки, а широкая спина и честное грубоватое лицо слуги вселяли в нее некоторую уверенность, столь необходимую ей в этот напряженный момент.

Они приблизились к впадине на дороге и узкому мосту, переброшенному через реку Фауэй. Слышен был плеск резво бегущей по камням воды. Прямо перед ними в ярком свете луны возник высокий холм, на котором стояла "Ямайка".

Когда же над вершиной холма стали видны очертания темных труб, Ричардс умолк и стал проверять засунутые за пояс пистолеты, нервно откашливаясь. Сердце Мэри часто забилось, и она крепко ухватилась за край двуколки. Лошадь начала взбираться на холм, низко опустив морду к земле. Стук копыт казался девушке невозможно громким. Она боялась, что их приближение услышат.

Когда они были уже у самой вершины, Ричардс повернулся к Мэри и прошептал ей на ухо:

– Не лучше ли вам подождать здесь, в повозке, в стороне от дороги, а я схожу и посмотрю, что там делается.

Мэри покачала головой.

– Нет, лучше пойду я, а вы следуйте немного поодаль или оставайтесь здесь и ждите, когда я позову. Судя по тому, что все тихо, похоже, что сквайр со своими людьми еще не прибыл, а хозяину удалось сбежать. Окажись он здесь – я имею в виду моего дядю, – мне еще можно рискнуть встретиться с ним, а вам никак нельзя. Дайте мне пистолет, тогда он мне вовсе не будет страшен.

– Вряд ли вам стоит идти туда одной, – с сомнением произнес слуга. – – Еще наткнетесь прямо на него, и я больше ни звука от вас не услышу. И вправду странно, что там так тихо. Я-то думал, что услышу крики, шум драки и громовой голос моего хозяина, отдающего команды. Чудно все это. Их, видать, задержали в Лонстоне. Сдается мне, что умнее будет свернуть на обочину и обождать их.

– Я и так извелась от ожидания за сегодняшний вечер, – настаивала Мэри. – Чуть с ума не сошла. Уж лучше столкнуться с дядей лицом к лицу, чем прятаться здесь в канаве, ничего не видя и не слыша. Я должна узнать, что с моей тетей. Она ни в чем не виновата и чиста, как дитя. Может быть, мне удастся выручить ее. Дайте же мне пистолет и отпустите меня. Я умею передвигаться тихо, как кошка, и не стану лезть на рожон, обещаю вам.

Она сбросила с себя тяжелую накидку с капюшоном, защищавшую ее от ночного холода, и схватила пистолет, который Ричардс неохотно вручил ей.

– Не идите за мной, если не позову или не дам сигнала, – предупредила она. – Ну а если услышите выстрел, спешите на подмогу. Но будьте начеку.

Что толку нам обоим соваться в пекло? Я вообще-то думаю, что дядя уже успел улизнуть.

Теперь Мэри даже хотела верить в такой исход. С отъездом трактирщика в Девон завершилась бы и вся эта история. Здешний край избавился бы от него, причем с наименьшими издержками. Он мог бы даже, как сам говорил, начать жизнь заново или, что более вероятно, затаился бы где-нибудь в пятистах милях от Корнуолла и допился бы до смерти. Она уже не желала, чтобы его схватили. Ей хотелось лишь, чтобы все поскорей кончилось. А более всего она хотела забыть его, уехать из "Ямайки" на край света и зажить собственной жизнью. Месть не принесла бы ей удовлетворения. Видеть его связанным, беспомощным, окруженным солдатами во главе со сквайром – вряд ли большое удовольствие.

С Ричардсом Мэри говорила уверенно, но на самом деле встреча с дядей страшила ее, хотя она и была вооружена. Она представила себе, как столкнется с ним, готовым к нападению, в темном коридоре трактира, как вперятся в нее его налитые кровью глаза, и замедлила шаг. Перед самым входом во двор она оглянулась на обочину, где виднелась тень повозки. Затем подняла пистолет, держа палец на курке, и глянула из-за стены дома во двор. Он был пуст, дверь конюшни – заперта. Трактир стоял такой же темный и притихший, каким она оставила его почти семь часов назад. Двери и окна были все так же наглухо закрыты. Мэри взглянула вверх на свое окно. В стекле по-прежнему зияла дыра.

Следов колес или каких-нибудь признаков приготовления к отъезду она не обнаружила. Мэри подкралась к конюшне и приложила ухо к двери. Она услышала, как беспокойно двигается в стойле лошадь, постукивая копытом по булыжнику.

Значит, они не уехали и дядя все еще находится в "Ямайке".

Сердце ее упало. Она подумала, а не вернуться ли ей к Ричардсу и вместе с ним, как он предлагал, дождаться появления сквайра Бассета с солдатами.

Мэри посмотрела на закрытый дом еще раз. Если бы дядя намеревался уехать, то наверняка уже сделал бы это. Ведь потребовалось бы не меньше часа, чтобы только погрузить вещи на телегу. Сейчас было почти одиннадцать. Видно, он изменил свой план и решил уйти пешком. Но в таком случае тетя не смогла бы сопровождать его. Мэри пришла в замешательство. Все было странно и непонятно.

Девушка остановилась у крыльца и прислушалась. Попробовала даже повернуть ручку двери, но та, конечно, была заперта. Наконец она отважилась завернуть за угол дома и пройти мимо двери, ведущей в бар, к огороду за кухней. Тихо ступая и держась в тени, она добралась до того места, где через щель в ставне можно было бы разглядеть свет свечи. На кухне, однако, было совершенно темно. Мэри медленно повернула дверную ручку, и, к ее изумлению, дверь приоткрылась. От неожиданности она замерла, не решаясь войти.

А вдруг дядя сидит там, поджидая ее, с ружьем на коленях? То, что она сама держит в руке пистолет, не придавало ей особой уверенности.

Очень медленно Мэри приблизилась к полуоткрытой двери. Ни звука.

Уголком глаза заметила пепел в очаге, который почти погас. Ясно, что там никого нет. Что-то говорило ей, что кухня пустовала уже несколько часов. Она широко раскрыла дверь и вошла. Ее обдало холодом и сыростью. Когда глаза привыкли к темноте, она разглядела стол и стул возле него. На столе стояла свеча. Мэри схватила ее и зажгла от еле тлевшего очага. Подняв свечу над головой, осмотрелась. Кухня была завалена собранными и подготовленными к отъезду вещами. На стуле лежал узел с пожитками тети Пейшнс, на полу – свернутые одеяла. На своем обычном месте в углу стояло дядино ружье. Стало быть, они решили переждать еще один день и ушли наверх спать.

Дверь в коридор была широко распахнута. Молчание, которым встретил ее дом, показалось еще более гнетущим и странным, чем обычно, оно было даже пугающим. Что-то изменилось – чего-то не хватало. И тут Мэри поняла, что не слышит привычного звука тиканья часов.

Шагнув в коридор, она снова прислушалась. Да, в доме было так тихо потому, что остановились часы. Держа в одной руке пистолет, в другой свечу, девушка медленно и осторожно пошла по коридору.

Завернув за угол, туда, где темный коридор переходил в холл, она увидела, что часы, стоявшие у стены рядом с дверью в гостиную, упали циферблатом вниз. Разбившееся вдребезги стекло рассыпалось по плитам каменного пола, а деревянный их корпус раскололся. Место на обоях, где стояли часы, выделялось ярко-желтым пятном на выцветшем фоне. Упав, часы перегородили весь узкий холл. Мэри подошла к лестнице и только тут заметила, что под их обломками лицом вниз лежит хозяин "Ямайки".

Падавшая от часов тень скрывала распростертое на полу тело. Одна рука трактирщика была закинута за голову, другая вцепилась в расколовшуюся дверцу. Ноги вытянуты и разбросаны в стороны, от чего трактирщик казался еще огромнее, чем при жизни. Тело его полностью перегородило собой холл.

По каменному полу растеклась кровь, и между лопаток темнело пятно запекшейся крови – в том месте, где торчала рукоятка поразившего его ножа.

Когда его ударили сзади, он, должно быть, вытянул руку вперед и, покачнувшись, ухватился за часы. Потом упал лицом вниз, увлекая их за собой, и умер, уцепившись за их дверцу.

15

Мэри долго не могла отойти от лестницы. Силы покинули ее, она почувствовала себя такой же беспомощной, как и распростертая на полу фигура.

Глаза девушки задерживались на несущественных деталях: залитых кровью осколках стекла, куске ярких обоев в том месте, где прежде стояли часы.

На руке мертвеца устроился паук, и было так странно, что рука не шевельнулась, чтобы стряхнуть его. Дядя обязательно сбросил бы насекомое.

Потом паук пополз к плечу. Добравшись до раны и немного помедлив, он пополз вокруг нее, а затем, движимый любопытством, вернулся назад. В его быстрых безбоязненных движениях было что-то жуткое и кощунственное. Паук знал, что трактирщик не может причинить ему вреда. Мэри тоже знала это, но все равно была объята страхом.

Более всего ее пугала тишина. От молчания часов ей делалось жутко. Чего бы она ни отдала, только бы услышать их медленный и сипящий, как при удушье, ход. Он был частью жизни этого дома.

Свет свечи падал на стену, но не доходил до верхней части лестницы, которая была погружена в полную тьму. Мэри знала, что никакая сила не заставит ее подняться наверх. Что бы ни было там, наверху, все должно оставаться непотревоженным. Смерть вошла в этот дом, и ее дух витал в воздухе. Девушка почувствовала, что вся атмосфера "Ямайки" всегда была проникнута ожиданием смерти и страхом перед ней. Сырые стены, скрипящие половицы, таинственный шепот, необъяснимые шаги в доме – все как бы предупреждало обитателей о неминуемой беде.

Мэри содрогнулась: тишина эта рождена была событиями давно забытыми, оставшимися в глубоком прошлом.

Паника – вот чего Мэри боялась больше всего; крик, который нельзя сдержать, непреодолимое желание устремиться неважно куда, колотя руками воздух, словно преодолевая преграду. Только бы не поддаться этому безумию!

Несколько оправившись от шока, она чувствовала, что удушливый безотчетный страх вот-вот овладеет ею. Пальцы ослабеют, свеча вывалится из рук, и она окажется одна в полной темноте. Ее охватило неистовое желание бежать, но она подавила его. Попятившись назад, она медленно вышла из холла, крепко держа в руке свечу, и через коридор прошла на кухню. Дверь, выходящая на огород, по-прежнему была открыта. И тут-то девушка не выдержала. Она опрометью выскочила из дома и, рыдая, помчалась вперед, вытянув перед собой руки, словно слепая. Вот и угол. Ладони ее больно скользнули по шершавому камню.

Мэри мчалась дальше что было мочи, через двор на дорогу, как будто за ней гнались. Неожиданно перед ней выросла крепкая фигура Ричардса. Он протягивал ей руки навстречу, и Мэри, ища защиты, ухватилась за его пояс.

– Он мертв, – с трудом выговорила она, стуча зубами и дрожа всем телом, – он лежит там на полу мертвый, я видела его.

Как Мэри ни старалась, она ничего ке могла поделать с собой; ее трясло, зубы выбивали дробь. Ричардс довел девушку до повозки, достал накидку и набросил ей на плечи. Мэри плотно закуталась в нее.

– Он мертв, – повторила она, – убит ударом ножа в спину. Я видела то место, где прорезана куртка, на ней кровь. Он лежит лицом вниз. Часы повалились вместе с ним. Кровь уже запеклась. Похоже, он мертв уже несколько часов. В трактире темно и тихо. Там больше никого нет.

– А что с вашей тетушкой? – шепотом спросил слуга.

Мэри покачала головой:

– Не знаю. Не видела. Я не могла там оставаться.

По ее лицу он понял, что силы покинули ее и она вот-вот упадет. Он помог ей забраться в двуколку и уселся рядом.

– Ну-ну, успокойтесь, – уговаривал он. – Сядьте же, вот так. Вам больше нечего бояться. Ну тихо же, тихо.

Его низкий грубоватый голосподействовал на Мэри успокаивающе. Она скрючилась на сиденье возле него, натянув накидку до самого подбородка.

– Такое зрелище не для девушки, – выговаривал ей Ричардс. – Надо было пустить меня, а самой оставаться здесь. Какой страх увидеть его там мертвым, убитым!

От его разговоров и неуклюжего сочувствия Мэри полегчало.

– Лошадь все еще в конюшне, – начала рассказывать она. – Я послушала у дверей, она там. Они, видно, даже не успели закончить приготовления к отъезду. Дверь на кухню открыта, а на полу свалены узлы и одеяла, которые они собирались погрузить на телегу. Наверно, все произошло несколько часов назад.

– Не пойму, почему не приехал сквайр, – сказал Ричардс. – Уж давно должен бы быть здесь. Скорей бы он появился и разобрался во всем. Мне прямо не по себе. Скверное это дело. Вам вообще не следовало сюда ехать.

Оба замолчали, глядя в ожидании на дорогу.

– Кто же мог убить хозяина? – принялся рассуждать Ричардс. – Ведь вон какой здоровенный был мужик, запросто мог за себя постоять. Хотя немало найдется таких, кто мог приложить к этому руку. Уж если кого ненавидели, так это его.

– Там был еще разносчик, – медленно проговорила Мэри. – О разносчике я-то забыла. Должно быть, это он. Видно, сумел-таки выбраться из запертой комнаты.

Она ухватилась за эту мысль, гоня прочь другую, и с жаром принялась рассказывать, как прошлой ночью разносчик явился в трактир. Сразу же ей стало казаться, что преступление совершил он, и иного объяснения не было.

– Ну, он далеко не уйдет, – уверенно заявил Ричардс, – сквайр поймает его, уж будьте спокойны. Никто не сумеет укрыться от него на болотах. Разве что кто-нибудь из местных. А я ни о каком разносчике Гарри никогда не слыхал. Правда, они, эти дружки Джосса Мерлина, откуда только не приезжали сюда. Как сказывают, из самых разных дыр, со всего Корнуолла. Это ж, что называется, самое отребье.

Немного помолчав, он предложил:

– Я схожу в трактир, если не возражаете, и гляну, не оставил ли он после себя следов. Там может что-нибудь оказаться.

Мэри схватила его за руку.

– Я не останусь здесь одна, – быстро проговорила она. – Можете считать меня трусихой, но я этого просто не выдержу. Побывай вы там, поняли бы меня. Сейчас там тихо и спокойно, но спокойствие это мрачное, угрюмое – словно дому нет никакого дела до несчастного мертвеца.

– Я помню время, когда этот дом пустовал; до того как ваш дядя поселился там, – задумчиво произнес слуга. – Мы, бывало, захаживали туда с собаками поохотиться на крыс ради забавы. Ничего такого не замечали: обыкновенное заброшенное место. Никакого там особого духа… Но учтите, сквайр поддерживал дом в порядке в ожидании съемщика. Сам-то я из Сент-Неота и не бывал в этих местах до того, как стал служить у сквайра. Но говорят, что в прежние времена "Ямайка" слыла славным местом, и народ тут собирался приличный. Здесь жили да радовались приветливые, гостеприимные люди, и приезжего всегда ждала мягкая постель. Тогда здесь останавливались кареты. А в молодые годы мистера Бассета раз в неделю тут собирались охотники с гончими. Может быть, все теперь пойдет как прежде.

Мэри покачала головой.

– Я видела здесь одни страдания. Страдания, боль и жестокость.

Наверно, вместе с дядей в дом вошло что-то злое, а все доброе погибло.

Оба невольно понизили голос и опасливо глянули на высокие трубы "Ямайки", ясно видневшиеся в лунном свете на фоне серого неба. Они подумали об одном и том же, но не осмеливались заговорить – слуга из деликатности, а Мэри – из страха. Наконец сдавленным голосом она промолвила:

– С тетей тоже что-то случилось. Я знаю, сердцем чую: она мертва.

Потому я и побоялась подняться наверх. Она лежит там на лестничной площадке в темноте. Тот, кто убил дядю, убил и ее.

Ричардс откашлялся.

– А может быть, она убежала на болота… Выскочила на дорогу за помощью, – произнес он.

– Нет, – прошептала Мэри, – она ни за что бы его не бросила, а была бы подле него в холле… припав к его телу. Она мертва. Ее больше нет. Кабы я не оставила ее, этого ни за что бы не случилось.

Ричардс молчал. Чем тут поможешь? Да и вообще, кто ему эта девушка? То, что творилось под крышей трактира, когда она жила там, его не касалось. И без того на него взвалили немалую ответственность. Он горячо желал, чтобы поскорее появился хозяин. Если бы тут шла борьба, раздавались крики, он знал бы, что делать. Но если там действительно произошло убийство, как говорит девушка, и трактирщик лежит мертвым, а жена его, верно, тоже, то чего им сидеть здесь на обочине, словно они от кого-то прячутся? Лучше поскорее убраться подальше, выехать на дорогу, поближе к людям.

– Я ведь сюда поехал по приказанию хозяйки, – начал он неловко. – Но она сказала, что здесь будет сквайр. Ну, а коли его тут нет…

Но Мэри подняла руку, останавливая его.

– Послушайте, – быстро произнесла она. – Слышите?

Оба повернули голову и прислушались. Из долины, лежавшей за холмом, явственно доносился стук копыт.

– Это они, – взволнованно проговорил Ричардс. – Это сквайр. Ну, наконец-то! Мы их сейчас увидим на повороте.

Они стали ждать, и через минуту на накатанной до белизны дороге появилось черное пятно – первый всадник. Следом за ним второй, третий…

Поначалу они скакали гуськом один за другим, затем сбились в группу, пошли галопом. Конь, до того терпеливо стоявший у канавы, навострил уши и поднял морду. Топот нарастал. Почувствовав облегчение, Ричардс выбежал на дорогу навстречу всадникам, громко крича и размахивая руками.

При виде слуги первый всадник вскрикнул от удивления, свернул в сторону и придержал коня.

– Какого черта ты здесь делаешь? – воскликнул он. Это был сам сквайр.

Он поднял руку, предупреждая следовавших за ним людей.

– Хозяин трактира мертв, он убит! – кричал Ричардс. – Здесь со мной его племянница. Сама миссис Бассет послала меня сюда, сэр. Но пусть лучше вам расскажет все эта молодая особа.

Помогая хозяину спешиться, он придерживал его лошадь и отвечал на быстро сыпавшиеся вопросы сквайра. Вокруг них собрались приехавшие с мистером Бассетом. Им не терпелось услышать новости. Некоторые тоже спешились и, чтобы согреться, притопывали ногами и дули на руки.

– Если этого негодяя убили, как ты говоришь, то ей-богу поделом, – заявил мистер Бассет, – хотя я предпочел бы надеть на него наручники. Но что сводить счеты с мертвецом. Ступайте все во двор трактира, а я порасспрошу эту девицу.

Сбросив с себя ответственность, Ричардс тут же оказался в кругу солдат, почитавших его героем, который не просто обнаружил, что преступник убит, а должно быть, даже в одиночку расправился с ним. Нехотя он вынужден был рассказать, что его роль во всем этом деле невелика. Туговато соображавший сквайр никак не мог взять в толк, что Мэри делает в двуколке, и поначалу счел ее пленницей Ричардса.

С изумлением он выслушал рассказ девушки о том, как она пешком добралась до Норт-Хилла в надежде найти его там, а потом решила, что надо вернуться в "Ямайку".

– Ничего не понимаю, – проворчал он. – Я думал, вы заодно с дядей. А почему же вы солгали мне, когда я приезжал сюда в начале месяца? Вы сказали мне, что ничего не знаете.

– Из-за моей тети, – устало объяснила Мэри. – Я солгала единственно ради нее. Но в то время я многого еще не знала. Я готова объяснить все суду, если понадобится. Если бы я стала рассказывать вам обо всем теперь, вы бы, наверно, меня не поняли.

– Да у меня и времени нет слушать вас, – отвечал сквайр. – Вы совершили отважный поступок, добравшись пешком до Олтернана, чтобы предупредить меня, и это говорит в вашу пользу. Но всей этой беды можно было бы избежать и предотвратить ужасное преступление, совершенное в сочельник, будь вы откровенны со мной в тот раз. Однако обо всем этом после. Мой слуга сказал, что вы нашли своего дядю убитым, но кроме этого ничего о случившемся не знаете. Были бы вы мужчиной, вам надлежало бы пойти со мной в "Ямайку".

Но придется вас от этого избавить. Вижу, что вы и без того немало вынесли.

Он громко кликнул Ричардса:

– Подъедешь поближе ко двору и останешься с этой молодой особой, пока мы будем в трактире. – Затем, повернувшись к Мэри, он добавил:

– Я вынужден попросить вас обождать во дворе, если у вас хватит сил; вы ведь единственная среди нас, кто хоть что-то знает об этом деле, и вы последняя видели вашего дядю живым.

Мэри кивнула в знак согласия. Теперь она была не более чем инструментом в руках правосудия и безропотно должна была делать то, что ей велят. По крайней мере, сквайр избавил ее от необходимости снова идти в опустевший трактир и смотреть на лежащего там дядю. Пустой темный двор наполнился шумом: по булыжникам били копытами лошади, позвякивали сбруи, слышались громкие мужские голоса и, перекрывая все, раздавались решительные команды сквайра.

Он повел людей к задней части трактира, как подсказала ему Мэри.

Мрачный покой дома был нарушен. Окно в баре широко распахнулось, открылись ставни в гостиной, а потом и в пустовавших комнатах для гостей. Лишь тяжелая входная дверь, за которой лежало тело убитого хозяина, оставалась запертой.

Вдруг Мэри услышала громкий возглас, который тут же подхватило множество взволнованных голосов, и голос сквайра, громко спрашивавшего, в чем дело. Из окна гостиной ясно донесся чей-то ответ. Ричардс посмотрел на Мэри и по тому, как она побледнела, понял, что она все слышала.

Человек, которого оставили во дворе с лошадьми, крикнул ему:

– Ты слыхал, что они сказали? Там еще одно тело, на верхнем этаже.

Ричардс ничего не ответил. Мэри плотнее закуталась в накидку и опустила на лицо капюшон. Они молча ждали. Вскоре во двор вышел сквайр и подошел к двуколке.

– Мне очень жаль, – произнес он. – Я должен сообщить вам дурные вести. Вероятно, это не будет для вас неожиданностью.

– Да, – ответила Мэри.

– Думаю, что ей не пришлось страдать. Видимо, она умерла сразу же. Она в спальне, что в конце коридора. Убита ударом ножа, как и ваш дядя. Наверно, она ни о чем и не подозревала. Поверьте, я вам искренне сочувствую. Все это крайне прискорбно.

Расстроенный мистер Бассет в замешательстве стоял возле девушки. Он снова повторил, что тетя, наверно, умерла мгновенно и не страдала. Она не знала, что произошло с мужем. Видя, что Мэри лучше оставить одну и что ее горю не поможешь, он пошел назад к трактиру.

Мэри сидела неподвижно и молилась, как умела, прося, чтобы тетя Пейшнс простила ее, чтобы душа ее освободилась от тяжких пут и обрела мир и покой.

Еще она молилась, чтобы тетя поняла, почему она так поступила, и более всего – чтобы на небесах ее матушка была рядом с сестрой, не оставила ее в одиночестве. Эти мысли немного успокоили ее. Мэри прекрасно понимала, что, начни она перебирать в уме события нескольких последних часов, она неизбежно придет к тому же безжалостному заключению: если бы осталась в "Ямайке", тетя Пейшнс, может быть, была бы жива.

Снова из дома донесся взволнованный говор, а затем крики и топот.

Ричардс не выдержал и, бросив свою подопечную, подбежал к открытому окну и влез в гостиную. Раздался треск досок, закрывавших окно кладовой, до которой наконец добрались. Кто-то зажег фонарь, чтобы осветить комнату; было видно, как от сквозняка колышется его пламя.

Затем свет исчез, голоса замерли, и Мэри услышала шаги по коридору в конце дома. Из-за угла во главе со сквайром показалась группа из шести-семи человек. Они волокли что-то визжащее, извивающееся и пытающееся вырваться из их рук.

– Они поймали его! Это убийца! – закричал Ричардс, обращаясь к девушке.

Она быстро обернулась, сбросив с лица капюшон. Пленника подвели к двуколке. Он поднял на девушку глаза, моргая и щурясь от света, направленного ему в лицо фонаря. Его одежда была в паутине, небритое лицо почернело. Это был разносчик Гарри.

– Кто это? – кричали вокруг. – Вы знаете его?

К двуколке подошел сквайр и приказал подвести пленника поближе, чтобы Мэри могла хорошо разглядеть его.

– Что вы знаете об этом парне? – спросил он. – Мы обнаружили его на мешках в заколоченной комнате. Он утверждает, что ничего не знает об убийствах.

– Он из их шайки, – медленно произнесла Мэри. – Прошлой ночью пришел в трактир. Они с дядей поссорились. Дядя оказался сильнее и, угрожая убить его, запер в комнате с заколоченными окнами. У него все основания убить дядю, никто другой не мог этого сделать. Он вам лжет.

– Но дверь была заперта снаружи, понадобилось несколько человек, чтобы взломать ее, – возразил сквайр. – Нет, этот парень не выходил из комнаты.

Взгляните на его одежду, посмотрите как он жмурится от света. Убийца не он.

Бандит-разносчик исподлобья смотрел на схвативших его людей, его злобные глазки бегали по лицам. Мэри поняла, что сквайр был прав: разносчик Гарри не имел возможности совершить это преступление. Он лежал там в темноте, ожидая освобождения. Кто-то еще побывал в "Ямайке", сделал свое черное дело и скрылся под покровом ночи.

– Кто бы ни был тот, что сделал это дело, он не знал о запертом в той комнате негодяе, – продолжал сквайр. – Да и этот, насколько я понимаю, ничего не видел и не слышал, и в свидетели не годится. Но так или иначе, мы отправим его в тюрьму и повесим, если он того заслуживает, в чем я лично не сомневаюсь. Однако прежде он предстанет перед королевским судом и назовет имена своих сообщников. Кто-то из них убил трактирщика из мести – в этом можете быть уверены. И мы его поймаем, даже если придется пустить по его следу всех ищеек Корнуолла. Эй, кто-нибудь, уведите этого парня на конюшню и держите его там. Остальные вернитесь со мной в трактир.

Разносчика поволокли по двору. Он понял, что произошло какое-то преступление, и подозрение может пасть на него. Тут он наконец обрел дар речи и принялся жалобно бормотать, уверяя в своей невиновности и моля о пощаде. Божился и клялся святой троицей, пока кто-то ударом не заставил его замолчать, пригрозив повесить тут же в конюшне. Тогда он поутих, едва слышно бормоча проклятия и злобно косясь на Мэри.

Она его не слышала, не замечала его взглядов. Другие глаза видела сейчас она – те, что глядели на нее этим утром. В ушах звучал холодный, спокойный голос, сказавший о своем брате: "За это он поплатится жизнью".

Вспомнилась и другая фраза, брошенная небрежно по дороге в Лонстон: "Я никого не убивал. Пока", – и слова цыганки на ярмарке: "Вижу кровь на твоей руке. Однажды ты убьешь человека".

Все, что отталкивало ее в нем, все, о чем она старалась забыть, возникало в памяти, связываясь в неопровержимое доказательство: и его ненависть к брату, и некоторое равнодушие и жестокость, и недостаток чуткости, и кровь Мерлинов, текшая в его жилах.

Для Мэри это последнее обстоятельство было самой тяжелой гирей на весах его вины. Яблоко от яблони… Все они одним миром мазаны. Он сдержал клятву: вернулся в "Ямайку", как и обещал утром, и разделался с братом. Она заглянула правде в глаза и ужаснулась. Лучше бы ей было остаться в доме, и он убил бы ее, как их. Он был вором и пришел, как вор, под покровом ночи, а потом скрылся, растворившись во тьме. Она была уверена, что факты, которыми располагала, можно сложить в неопровержимое доказательство его вины. И если она выступит свидетелем, его ничто не спасет. Достаточно пойти к сквайру и сказать: "Я знаю, кто сделал это". И они послушают ее, соберутся вокруг, как свора гончих, почуявших след, и бросятся через Рашифорд и болото Треварта к болоту Дюжины Молодцов. Скорее всего, он спит теперь крепким сном, растянувшись на постели в доме, где родился и он сам, и его брат. А поутру, посвистывая, вскочит себе на лошадь и навсегда уедет из Корнуолла – такой же убийца, как и его отец.

В воображении она слышала мерный прощальный стук копыт. Ее фантазия неожиданно стала явью – на дороге действительно раздался цокот копыт.

Мэри повернула голову, прислушиваясь. Все внутри дрожало, вцепившиеся в накидку руки взмокли.

Всадник приближался. Лошадь шла спокойной, размеренной рысью. Ритмичный перестук копыт звучал в унисон с часто бьющимся сердцем девушки.

Теперь его услышали и другие. Люди, которые стерегли разносчика, начали перешептываться и поглядывать на дорогу, а Ричардс, немного поколебавшись, быстро зашагал к трактиру, чтобы позвать сквайра. Конский топот становился все громче, словно бросая вызов ночи, такой спокойной и молчаливой. И вот из-за поворота показался всадник. Из трактира в сопровождении слуги вышел сквайр.

– Именем короля, остановитесь! – крикнул он. – Я должен знать, что вы делаете ночью на дороге.

Всадник натянул поводья и свернул во двор. Низко опущенный капюшон его черной накидки для верховой езды прикрывал лицо. Тут он откинул капюшон и склонил голову в знак приветствия. В лунном свете заблестел венчик густых белых волос, послышался мягкий приятный голос.

– Мистер Бассет из Норт-Хилла, если не ошибаюсь, – произнес всадник, наклонясь вперед и протягивая сквайру записку. – Вот послание от Мэри Йеллан из трактира "Ямайка". Она просит помочь ей в беде. Но, судя по всему, я опоздал. Вы, конечно, помните меня, мы с вами уже встречались. Я викарий Олтернана.

16

Мэри сидела в одиночестве в гостиной дома викария и смотрела на тлеющий в камине торф. Проспала она долго и чувствовала себя отдохнувшей. Но внутреннего спокойствия, которого так жаждала ее душа, не наступило.

Все были к ней добры, даже слишком добры – она столько времени жила в напряжении, что совсем отвыкла от душевного тепла и участия. Мистер Бассет неуклюже, но добродушно похлопывал ее по спине, как обиженного ребенка, и ласково уговаривал своим грубоватым голосом:

– А теперь вам нужно поспать и постараться ни о чем больше не думать и твердо помнить, что все позади и никогда не повторится. Обещаю, что мы скоро найдем того, кто убил вашу тетю, – и повесим его, предав, разумеется, суду.

Когда же вы немного оправитесь от всех потрясений, которые выпали на вашу долю в последние месяцы, сообщите нам, что вы намерены делать и куда хотели бы отправиться.

Ей было все равно, что они решат, – она готова была покориться их воле. И когда Фрэнсис Дейви предложил ей кров в своем доме, она смиренно согласилась, чувствуя, что вяло произнесенные ею слова признательности могли быть восприняты как неблагодарность. Вновь она испытала унижение от того, что родилась женщиной и что полный упадок ее физических и духовных сил воспринимался как нечто совершенно естественное.

Будь она мужчиной, к ней отнеслись бы куда суровее; в лучшем случае – равнодушно. Возможно, потребовали бы сразу поехать в Бодмин или Лонстон и дать показания, а потом, по окончании следствия, предоставили бы самой позаботиться о себе. И пусть, мол, едет хоть на край света. И она уехала бы, устроилась на какое-нибудь судно, согласилась бы на любую работу. Или пошла бы бродить по дорогам с медяком в кармане, вольная и свободная. Ее же, всячески утешая и успокаивая, как ребенка, поскорее увезли с места происшествия, чтобы она никому не мешала. И вот она сидит в кресле с головной болью и со слезами на глазах.

Викарий сам повез ее в двуколке, а Ричардс сел на его лошадь и довел до конюшни. К счастью, священник обладал редким даром – он знал, когда следовало помолчать. Он ни о чем не спрашивал, не бормотал слов сочувствия, которые были бы бесполезны и напрасны, а быстро домчал ее до Олтернана.

Подъезжая к дому, они услышали, как башенные часы пробили час ночи.

Викарий разбудил свою экономку, жившую в домике напротив, – ту самую женщину, которую Мэри встретила, придя в Олтернан, и попросил ее приготовить для гостьи комнату. Тотчас, без лишних слов и восклицаний она принялась за дело. Принесла из дома чистое и проветренное постельное белье, раздула в камине огонь и согрела перед ним ночную шерстяную рубашку. Мэри медленно разделась и, когда постель была готова, покорно разрешила отвести и уложить себя как ребенка в колыбель.

Она уже готова была закрыть глаза, как чья-то рука обняла ее за плечи и спокойный голос настойчиво произнес: "Выпейте это". У ее постели со стаканом в руке стоял Фрэнсис Дейви и глядел на нее своими белесыми, лишенными всякого выражения глазами.

– Теперь вы заснете, – сказал он, и по горьковатому вкусу напитка она догадалась, что он положил туда какое-то лекарство, понимая, в каком смятении пребывала ее измученная душа.

Последнее, что помнила Мэри, была его рука у нее на лбу и неподвижный взгляд странных глаз, приказывавших забыть обо всем. Подчинившись ему, она заснула.

Было почти четыре часа пополудни, когда Мэри проснулась. Четырнадцать часов сна, как и рассчитывал викарий, сделали свое дело: душевная боль притупилась. Она уже чувствовала, что преодолеет горечь утраты тети Пейшнс и ее отчаяние пройдет. Рассудок подсказывал, что она не должна винить себя.

Она поступила так, как требовала ее совесть, в первую очередь думая о справедливости. Просто ее слабому уму не дано было предвидеть трагических последствий. В этом была ее роковая ошибка. Но сколько бы она теперь себя ни казнила, как бы ни сожалела о совершенной глупости, тетю Пейшнс уже не вернуть.

Так думала она, очнувшись от сна. Потом оделась и спустилась в гостиную. Там горел камин, шторы были опущены. Мэри узнала, что викарий уехал по делам. И тут сердце опять защемило, вновь ее охватило отчаяние: ей начало казаться, что ответственность за случившееся несчастье все же целиком лежит на ней.

Лицо Джема неотступно стояло перед ней – такое, каким сна видела его в последний раз в сером сумеречном свете, – измученное и искаженное. В его глазах и плотно сжатом рте была видна решимость, которой ей не дано было понять. С начала и до конца он оставался для нее загадкой. С того первого утра, когда он появился в баре "Ямайки". Но ей и не хотелось разгадывать до конца эту загадку – Мэри чувствовала, что правда может оказаться слишком горькой. Поддавшись слабости женской натуры, она, вопреки рассудку, позволила себе полюбить его. Мэри ужасало, что она могла так унизиться, так низко пасть. Какая же она оказалась слабая! Куда подевались ее уверенность и стойкость! Вместе с независимостью она потеряла и гордость.

Ей достаточно сказать одно слово викарию, когда тот вернется, передать сообщение сквайру, и тетя Пейшнс будет отмщена. Джем умрет на виселице, как его отец. А она сможет воротиться в Хелфорд в надежде отыскать на родной земле порванные было нити, которые свяжут ее с привычной жизнью.

Поднявшись с кресла, она начала расхаживать по комнате, чувствуя, что немедленно должна принять решение. Но в ту же минуту поняла, что этот ее порыв – жалкая ложь и самообман, попытка успокоить свою совесть, и что она никогда никому ничего не расскажет.

Джему нечего бояться; он был волен уехать, посмеиваясь над глупенькой девушкой и насвистывая свою песенку, забыв и о ней, и о своем брате, и о Боге. А она обречена на долгие годы мук и терзаний и закончит свои дни озлобленной старой девой, которую однажды в жизни поцеловали, а она так и не смогла этого забыть.

Цинизм и сентиментальность – вот две крайности, которых следует избегать.

Не находя себе места, Мэри продолжала расхаживать по комнате. Вдруг ей почудилось, будто Фрэнсис Дейви наблюдает за ней и его холодные глаза пытаются заглянуть ей в душу. Его дух как бы незримо присутствовал в комнате. Девушка представила себе, как он стоит в углу перед мольбертом с кистью в руке и глядит через окно на что-то давно минувшее и забытое.

Рядом с мольбертом стояли повернутые к стене полотна. Мэри принялась с любопытством рассматривать их. На одном был изображен интерьер церкви – вероятно, его церкви, – каким он выглядит в летние сумерки: освещен был лишь купол и своды арок, странный зеленоватый отсвет лежал на них.

Неожиданный и непонятный свет этот так поразил Мэри, что, отставив было картину, она вновь вернулась к ней и посмотрела еще раз.

Возможно, этот зеленый отблеск был характерной особенностью церкви в Олтернане, и художник лишь точно передал его. Тем не менее в нем было что-то призрачное и жутковатое. Мэри подумала, что, будь у нее свой дом, она не захотела бы повесить такую картину на стене.

Выразить словами то, что так смущало ее в этой картине, она бы не смогла, но ей показалось, что какой-то не признающий церкви, враждебный дух пробрался в храм и это его тень лежит на всем. Мэри взглянула на другие картины – везде та же зловещая зеленая тень. Даже отлично написанный пейзаж, где была изображена пустошь у холма Браун-Вилли в весенний день с высоко плывущими над вершиной облаками, был омрачен этим льющимся откуда-то зеленым светом. Да и в нарочито подчеркнутых контурах облаков было что-то странное и давящее.

Тут Мэри впервые задумалась: может быть, все дело в его аномалии, в том, что он альбинос? От этого он все видит и воспринимает искаженно.

Возможно, этим-то все объяснялось. И все же Мэри не могла избавиться от неприятного чувства. Она собрала холсты и поставила их на место, лицом к стене. Потом еще раз оглядела комнату. В ней не было ничего примечательного – скудная обстановка: ни книг, ни безделушек. Даже письменный стол был пуст, словно им вовсе не пользовались. Она провела рукой по крышке, подумав, пишет ли за ним свои проповеди Фрэнсис Дейви. Потом, неожиданно для себя, сделала нечто невероятное – выдвинула узкий ящик. Он тоже был пуст.

Устыдившись своего поступка, Мэри хотела тотчас задвинуть его, как вдруг заметила, что угол листа бумаги, которым он был застелен, отогнут. На оборотной стороне виднелся какой-то набросок. Мэри вытащила лист и взглянула на него. Там опять была нарисована церковь, но на сей раз на скамьях сидели прихожане, а на кафедре стоял сам викарий. Сначала она не заметила в рисунке ничего необычного. Выбор сюжета был вполне естественен для викария, умевшего рисовать. Но тут она вгляделась повнимательнее.

Это был вовсе не рисунок, а карикатура, гротескная и злая. Прихожане были одеты в свое лучшее воскресное платье. Но у них были… бараньи головы.

Они внимали священнику с тупым и торжественным видом, разинув пасти и сложив в молитве копыта. Морды были выписаны тщательно, как будто каждая олицетворяла живую душу, но у всех было одинаковое идиотское выражение ничего не понимающих, ко всему безучастных существ. Проповедником в черной мантии, с венчиком белых волос, был сам Фрэнсис Дейви. У него была волчья морда, и он издевательски скалился, глядя на внимающее ему стадо.

Это была насмешка, кощунственная, пугающая. Мэри быстро перевернула рисунок и положила его назад, задвинув ящик. Она отошла от стола и снова села в кресло у камина. Ей было не по себе. И зачем только она полезла в этот ящик! Словно заглянула в чужую душу, не имея на то никакого права. Это должно было оставаться между автором рисунка и Богом.

Послышались шаги по дорожке. Девушка поспешно поднялась и отодвинула лампу от кресла, чтобы свет не падал на ее лицо.

Кресло стояло спинкой к двери, и Мэри сидела, ожидая появления викария.

Но он так долго не входил, что она обернулась. Он стоял позади нее, неслышно войдя в комнату через холл. От неожиданности девушка вздрогнула. Он подошел к ней.

– Простите меня, – произнес он, – вы не ждали, что я так скоро вернусь. Я вторгся в ваши мечты.

Она покачала головой и пролепетала слова извинения. Он снял пальто, остановился у камина, в своем черном облачении, и спросил, как она чувствует себя и как спала.

– Вы уже поели? – поинтересовался он и, когда она ответила отрицательно, вытащил из кармана часы и сверил их с настенными. Было без нескольких минут шесть.

– Мы уже как-то ужинали вместе, Мэри Йеллан. Поужинаем и сегодня. Но на сей раз, если не возражаете, стол накроете вы. Поднос с едой на кухне.

Ханна должна была все подготовить, и беспокоить ее мы не станем. А я тем временем напишу с вашего позволения несколько строк.

Мэри заверила его, что чувствует себя вполне отдохнувшей и будет только рада помочь. Он кивнул головой и со словами: "Тогда без четверти семь", – повернулся к ней спиной, давая понять, что хотел бы остаться один.

Мэри направилась на кухню, все еще испытывая некоторое смущение от его неожиданного появления и радуясь, что у нее есть полчаса, чтобы прийти в себя. Она была явно не готова к разговору с ним. Может быть, он наскоро поужинает и вернется к письменному столу, оставив ее наедине со своими мыслями. Лучше бы она не открывала этот злосчастный ящик; карикатура никак не шла у нее из головы. Она чувствовала себя как ребенок, который узнал секрет, тщательно скрываемый от него родителями, и теперь мучается от вины и стыда, боясь проболтаться. Она предпочла бы поесть в одиночестве, и лучше бы он обращался с ней как с прислугой, а не как с гостьей. Сейчас же она не знала, как держаться с ним: он был учтив и обходителен, но при этом не считал неудобным отдавать ей распоряжения. На кухне Мэри почувствовала себя увереннее в атмосфере знакомых ей запахов и не спеша занялась ужином.

Башенные часы отбивали каждую четверть. Мэри хотелось, чтобы они замедлили свой ход. Вот уже пробило три четверти, и он, наверное, уже ждет ее. Взяв поднос, она направилась в гостиную, очень надеясь, что выражение ее лица не выдаст ее душевного состояния.

Фрэнсис Дейви стоял спиной к камину. Стол был придвинут ближе к огню.

Мэри не смотрела на викария, но почувствовала на себе его испытующий взгляд.

Ее движения сразу сделались неловкими. Она заметила, что он сложил мольберт и поставил холст к стене. А вот письменный стол впервые на ее памяти находился в полном беспорядке и был завален бумагами и письмами. В камине догорали листы бумаги.

Они сели за стол, и он предложил ей кусок холодного пирога.

– Неужели Мэри Йеллан настолько утратила свое любопытство, что даже не хочет спросить меня, как я провел день? – насмешливо произнес он наконец.

Девушка покраснела, вновь испытывая острое чувство вины.

– Разве ваши дела должны меня касаться? – спросила она.

– Разумеется, должны, – возразил он. – Именно вашими делами я занимался весь день. Вы ведь просили меня о помощи?

Мэри чувствовала страшную неловкость и не знала, что сказать.

– Я еще не поблагодарила вас за то, что вы сразу же откликнулись и прибыли в "Ямайку", – пробормотала она в смущении, – а также за то, что предоставили мне ночлег и позаботились, чтобы я подольше поспала. Вы должны считать меня неблагодарной.

– Я ничего подобного не говорил, только подивился вашей выдержке. Было около двух часов ночи, когда я пожелал вам спокойного сна, а сейчас уже семь вечера. Прошло немало времени, и жизнь не стоит на месте.

– Так, значит, вы совсем не спали после того, как оставили меня?

– Я спал до восьми, потом позавтракал и уехал. Мой серый конь охромел, и мне пришлось взять другую лошадь. Она еле плетется, и ушла уйма времени, чтобы добраться сначала до "Ямайки", а оттуда до Норт-Хилла.

– Вы побывали в Норт-Хилле?

– Мистер Бассет угостил меня ленчем. Гостей было, пожалуй, восемь или десять. Ох, и шумно же было, скажу я вам. Все кричали, как глухие, никто друг друга не слушал. Уж такая долгая была трапеза. Я весьма обрадовался, когда она закончилась. Все, впрочем, пришли к одному мнению: убийце вашего дяди недолго оставаться на свободе.

– А мистер Бассет подозревает кого-нибудь? – осторожно спросила Мэри, не отрывая глаз от тарелки. Она усердно делала вид, что ест, но кусок не шел ей в горло.

– Мистер Бассет готов подозревать даже самого себя. Он допросил каждого жителя в радиусе десяти миль, да еще несметное множество неизвестных лиц, оказавшихся прошлой ночью на дороге. Понадобится неделя, а то и больше, чтобы добиться от каждого из них правды. Но мистера Бассета ничто не остановит.

– А как поступили… с моей тетей?

– Оба тела увезли утром в Норт-Хилл и похоронили там. Все было сделано надлежащим образом, вам нет нужды беспокоиться. А что до остального – посмотрим.

– А разносчик? Его не отпустили?

– Нет. Он сидит под крепким замком и сотрясает воздух проклятиями.

Разносчик меня нимало не заботит, да и вас, полагаю, тоже.

Мэри собиралась попробовать мясо, но так и не донесла вилку до рта.

– Что вы имеете в виду? – настороженно спросила она.

– Вам ведь не нравится разносчик. Очень хорошо понимаю вас. Более отталкивающего и мерзкого типа я еще не видывал. Со слов Ричардса, конюха мистера Бассета, я понял, что вы заподозрили разносчика в убийстве и сказали об этом сквайру. Отсюда я заключил, что добрых чувств к нему вы не питаете.

Но, к великому нашему сожалению, кладовка оказалась накрепко заперта снаружи, и это доказывает его невиновность. А как было бы удобно свалить все на него. Все вздохнули бы с облегчением.

Викарий продолжал с аппетитом ужинать, а Мэри едва притронулась к еде, хотя он настойчиво угощал ее.

– Чем же разносчик мог вызвать у вас такую неприязнь? – настойчиво расспрашивал священник.

– Он пытался овладеть мною.

– Я так и думал. На него это похоже. Вы, конечно, оказали ему сопротивление?

– Ему от меня досталось. Больше он меня не трогал.

– Могу себе представить. А когда это случилось?

– В сочельник, ночью.

– После того как я оставил вас у развилки Пяти Дорог?

– Да.

– Теперь я начинаю понимать. Вы, значит, не доехали до трактира?

Столкнулись на дороге с трактирщиком и его приятелями?

– Да.

– И они забрали вас с собой на берег для остроты ощущений?

– Мистер Дейви, пожалуйста, не расспрашивайте меня более. Я бы не хотела говорить о той ночи ни сейчас, ни когда-либо после. Есть вещи, о которых не стоит вспоминать никогда.

– Обещаю, что вам не придется больше говорить об этом, Мэри Йеллан. Я виню себя, что оставил вас тогда одну. Глядя сейчас на вас, на ваши ясные глаза и свежую кожу, на посадку головы и особенно на твердую линию подбородка, мне трудно вообразить, что вам пришлось такое вынести. Слова приходского священника стоят не много, но все же – вы проявили поразительную силу духа. Я восхищаюсь вами.

Мэри взглянула на него и отвела глаза, машинально кроша в руке кусочек хлеба.

– Возвращаясь к разносчику, – продолжил он через некоторое время, отдав должное тушеному черносливу. – Должен заметить, что убийца допустил большую оплошность, не заглянув в комнату, закрытую на засов. Возможно, у него было мало времени, но минута-другая не могли иметь такого уж значения, и он мог довести дело до конца.

– Каким же образом, мистер Дейви?

– Ну, воздав разносчику по заслугам.

– Вы хотите сказать, он мог бы убить и его?

– Именно. Разносчик не украшает жизнь, а мертвый он сгодился бы как пища для червей. Вот что я об этом думаю. Более того, знай убийца, что разносчик напал на вас, он вдвойне имел бы основание прикончить этого негодяя.

Мэри отрезала себе кусочек кекса, которого ей совсем не хотелось, и с трудом проглотила. Мучительно стараясь сохранить самообладание, она изо всех сил притворялась, что ест. Но рука, державшая нож, дрожала, и она лишь раскромсала очередной ломтик.

– Не понимаю, при чем тут я, – произнесла она.

– У вас о себе слишком скромное мнение, – ответил он.

Они продолжали есть молча. Девушка опустила голову и уставилась в свою тарелку. Инстинкт подсказывал ей, что он играет с ней, как рыбак с попавшей на удочку рыбкой. Наконец не в состоянии больше терпеть, она выпалила:

– Значит, мистер Бассет и остальные мало чего добились и убийца все еще на свободе?

– Нет, мы все же несколько продвинулись. Кое-что удалось выяснить.

Например, в безнадежной попытке спасти свою шкуру разносчик дал показания королевскому суду, но они оказались не слишком полезными. Он рассказал о налете на побережье в сочельник, утверждая при этом, что сам в нем участия не принимал. Кроме того, он сообщил некоторые подробности об их прежних деяниях. Услышали мы от него и о повозках, прибывавших по ночам в "Ямайку", и имена сообщников… Разумеется, тех, кого он знал. Преступная организация оказалась намного крупнее, чем предполагалось.

Мэри не произнесла ни слова. А когда он предложил ей отведать чернослива, лишь молча покачала головой.

– Но это еще не все, – продолжал викарий, – он договорился до предположения, что хозяин "Ямайки" не был настоящим главарем и что ваш дядя лишь исполнял чьи-то приказы. Это, конечно, придает делу новую окраску.

Джентльмены весьма разволновались и даже расстроились. А что вы думаете о версии разносчика?

– Это может быть и правдой.

– По-моему, вы тоже высказывали как-то подобное предположение?

– Может быть. Я не помню.

– Если все это так, то вполне вероятно, что убийца и сей неизвестный главарь – одно лицо. Вы согласны со мной?

– Да, наверно.

– В таком случае круг подозреваемых сужается. Нечего заниматься всяким сбродом, надо искать среди тех, кто обладает умом и сильным характером. Вы встречали в "Ямайке" такую личность?

– Нет, никогда.

– Должно быть, он тайком приходил туда и уходил, скорее всего в ночной тиши, когда вы и ваша тетушка спали. И приезжал он не по дороге, иначе был бы слышен стук копыт. Но ведь возможно также, что он приходил пешком?

– Ваше замечание вполне справедливо.

– В таком случае человек этот должен хорошо знать болота, по крайней мере в этих местах. Один джентльмен предположил, что преступник живет где-то неподалеку – откуда можно приехать на лошади или прийти пешком. Именно поэтому мистер Бассет намерен допросить всех жителей в радиусе десяти миль, как я вам уже говорил. Теперь вы видите, что сети расставлены, и, если убийца промедлит, его изловят. Мы одинаково убеждены в этом. Разве вы уже сыты? Вы очень мало поели.

– Я не голодна.

– Жаль. Ханна решит, что ее пирог с мясом не был оценен по достоинству. Кстати, говорил ли я вам, что видел сегодня вашего знакомого?

– Нет, не говорили. Но у меня нет друзей, кроме вас.

– Спасибо, Мэри Йеллан. Это милый комплимент, и я высоко ценю его. Но, знаете ли, вы не совсем искренни. У вас есть знакомый, вы сами мне рассказывали.

– Не знаю, кого вы имеете в виду, мистер Дейви.

– Ну, полно. Разве брат трактирщика не возил вас на ярмарку в Лонстон?

Мэри сжала под столом кулаки, впившись в ладони ногтями.

– Брат трактирщика? – переспросила она, выигрывая время. – Я с ним больше не виделась. Полагала, что он уехал.

– Нет, с Рождества он не покидал округи. Он сам сказал мне об этом.

Между прочим, ему стало известно, что вы приняли мое приглашение и находитесь здесь, и он просил передать вам кое-что: "Скажите ей, что я очень сожалею о случившемся". Это его точные слова. Очевидно, он имел в виду вашу тетю.

– И это все?

– Полагаю, что он сказал бы больше, если бы нас не прервал мистер Бассет.

– Мистер Бассет? Мистер Бассет был там, когда Джем говорил с вами?

– Ну, конечно. В комнате было несколько джентльменов. Он обратился ко мне после обсуждения дела, когда я уже собирался уезжать из Норт-Хилла.

– А почему на обсуждении присутствовал Джем Мерлин?

– Он имел на это право, я полагаю, как брат покойного. Правда, мне не показалось, что он был сильно опечален своей утратой. Наверно, братья не ладили между собой.

– Мистер Бассет и другие джентльмены… они допрашивали его?

– В течение всего дня между ними велся долгий разговор. Мне показалось, что молодой Мерлин очень неглуп. Об этом говорят его ответы. Он, должно быть, куда умнее своего брата. Помнится, вы говорили, что он ведет полную риска жизнь. Он как будто занимается конокрадством?

Мэри кивнула. Она сосредоточенно водила пальцем по узору на скатерти.

– Видимо, он занимался этим в ожидании, что подвернется более стоящее дело, – заметил викарий, – и когда такая возможность появилась, он употребил всю свою смекалку и, надо сказать, не промахнулся. Без сомнения, ему хорошо заплатили.

Она больше не могла слышать этот мягкий голос; каждое слово пронзало ее сердце. Игра проиграна, и изображать безразличие больше не имело смысла.

Подняв лицо и глядя на него глазами, полными муки, она умоляюще протянула руки.

– Что они сделают с ним, мистер Дейви? – спросила она. – Что они с ним сделают?

В его бесцветных глазах, дотоле бесстрастно взиравших на нее, мелькнуло удивление.

– С ним? – Ее страстный вопрос явно озадачил его. – А почему они должны с ним что-то сделать? Я полагаю, он помирился с мистером Бассетом, и ему нечего бояться. Едва ли ему припомнят старые грехи после той услуги, которую он им оказал.

– Я вас не понимаю. Какую услугу он оказал?

– Куда подевалась ваша сообразительность, Мэри Йеллан. Никак не можете взять в толк, о чем я говорю. Разве вы не знали, что именно Джем Мерлин донес на своего брата?

Она тупо уставилась на него, ничего, не понимая. Как ребенок, зубря свой урок, она повторила вслед за ним:

– Джем Мерлин донес на своего брата… Джем донес?

Викарий отодвинул свою тарелку и принялся ставить посуду на поднос.

– Да, именно, – произнес он. – Я услышал это из уст самого мистера Бассета. Оказывается, сквайр натолкнулся на вашего друга в Лонстоне в сочельник и повез его в Норт-Хилл ради эксперимента. "Ты украл мою лошадь, – сказал он, – ты такой же негодяй, как твой брат. В моей власти завтра же засадить тебя в тюрьму, и ты даже не увидишь ни одной лошади лет эдак десять или более. Но если ты дашь мне доказательства, подтверждающие мои подозрения относительно твоего брата, я тебя отпущу". Тут ваш молодой друг попросил дать ему время подумать. Однако в назначенный срок он пришел, покачал головой и заявил: "Если вам надобно, ловите его сами. Будь я проклят, если стану помогать властям". Тогда сквайр сунул ему под нос официальное оповещение. "Взгляни-ка, Джем, – приказал он, – и скажи, что ты думаешь об этом. В сочельник произошло самое кошмарное кораблекрушение после гибели у Пэдстоу прошлой зимой судна "Леди Глостер''. Может быть, это на тебя подействует?" Остальные подробности этой истории мне не удалось услышать – люди без конца то приходили, то уходили, – но я понял, что в ту ночь ваш друг вырвался из заточения и убежал. А вчера утром, когда все уже считали, что больше его не увидят, он появился. Подошел к сквайру, когда тот выходил из церкви, и преспокойно произнес: "Что ж, мистер Бассет, вы получите доказательства". Вот почему я только что заметил, что у Джема Мерлина мозги работают получше, чем у его брата.

Викарий собрал со стола посуду на поднос и отнес его в угол. Потом сел у камина в кресло с высокой узкой спинкой, протянув ноги к огню. Мэри ничего не замечала. Она неподвижно сидела, глядя прямо перед собой. От всего услышанного голова ее пошлакругом. Как усердно выстраивала она доказательство вины человека, которого любила, как страдала и мучилась; и вот оно рассыпалось, как карточный домик.

– Мистер Дейви, – медленно произнесла она, – наверно, во всем Корнуолле не найти человека глупее меня.

– Пожалуй, так оно и есть, Мэри Йеллан, – подтвердил викарий.

Сухой тон, которым он произнес эти слова, столь не похожий на его обычно мягкую манеру говорить, был неожиданно резок. Но Мэри восприняла его как заслуженный упрек.

– Что бы ни случилось со мной потом, – продолжала она, – я смогу теперь встретить будущее без страха и стыда.

– Рад слышать это, – ответил он.

Мэри отбросила волосы с лица и впервые за все время их знакомства улыбнулась. Волнение и страх наконец оставили ее.

– А что еще сказал Джем Мерлин? Что он сделал? – спросила она.

Викарий взглянул на свои карманные часы и со вздохом положил их назад.

– Я был бы рад еще долго рассказывать вам обо всем, – произнес он, – – но сейчас уже почти восемь. Время летит слишком быстро – для нас обоих.

Полагаю, что на сегодня мы довольно поговорили о Джеме Мерлине.

– Скажите мне еще только одну вещь: он был в Норт-Хилле, когда вы уезжали?

– Да. И именно его последнее высказывание заставило меня поспешить домой.

– Что же такое он вам сказал?

– Он обращался не ко мне. Просто объявил, что намеревается съездить этим вечером в Ворлегган к кузнецу.

– Мистер Дейви, вы меня разыгрываете?

– Вовсе нет. От Норт-Хилла до Ворлеггана путь долог, но, смею думать, Джем Мерлин сумеет найти дорогу в темноте.

– Но какое отношение его поездка к кузнецу имеет к вам?

– Он покажет кузнецу найденный им среди вереска в поле за "Ямайкой" шип, который вылетел из лошадиной подковы. Кузнец не очень-то старался. Шип новый, и Джем Мерлин, будучи конокрадом, знает руку каждого кузнеца в здешних местах. "Гляньте-ка, – сказал он сквайру, – – я нашел это утром в поле за трактиром. Вы закончили ваши вопросы, и я вам больше не нужен? С вашего позволения я съезжу в Ворлегган и брошу шип в рожу Тому Джори, пусть полюбуется на свою работу".

– Ну, и что из этого? – спросила Мери.

– Вчера было воскресенье, не так ли? А по воскресеньям ни один кузнец не подойдет к наковальне, разве только из большого уважения к заказчику.

Мимо кузницы Тома Джори вчера проезжал лишь один путник и упросил его заново подковать свою охромевшую лошадь. Было это, полагаю, около семи вечера.

После чего он продолжил свой путь в направлении трактира "Ямайка".

– Почему вы все это знаете?

– Потому что этим путником был викарий Олтернана, – ответил он.

17

В комнате воцарилось молчание. Хотя огонь в камине продолжал пылать, в воздухе вокруг появился неприятный холодок. Каждый ждал, когда заговорит другой. Мэри услышала, как Фрэнсис Дейви сглотнул слюну. Их разделял только стол. Наконец она посмотрела ему в лицо. Белесые глаза его все так же, не мигая, глядели на нее, но холод исчез из них. Они ожили наконец и лихорадочно блестели на белом, как маска, лице. И Мэри прочла в них все, что он хотел, чтобы она поняла. Но она все еще продолжала цепляться за свое неведение как за спасительную соломинку, пытаясь выиграть время, которое было сейчас ее единственным союзником.

Взгляд викария приказывал говорить. Она подошла к камину и, сделав вид, что греет руки, натянуто улыбнулась:

– Вам сегодня явно доставляет удовольствие напускать на себя таинственность, мистер Дейви.

Он ответил не сразу. Снова громко сглотнул. Потом, выпрямившись в кресле, заговорил, резко изменив тему.

– Сегодня произошло нечто, из-за чего я потерял ваше доверие, – произнес он. – Это случилось до того, как я вернулся. Вы заглянули в письменный стол и нашли рисунок, который вас встревожил. О нет, я не видел этого. Я не подглядываю в замочную скважину. Просто заметил, что бумага в ящике сдвинута с места. И вновь вы задались вопросом: "Что за человек этот викарий Олтернана?" Услышав мои шаги на дорожке, вы быстро сели в кресло перед огнем. Вы ведь не встретили меня, не заглянули мне в лицо. Не отворачивайтесь же от меня, Мэри Йеллан. Нам больше нет нужды притворяться, мы можем быть совершенно откровенны друг с другом.

Мэри посмотрела на него и снова отвернулась, в его глазах она прочла то, чего опасалась.

– Я очень сожалею, что подходила к вашему столу, – промолвила она. – – Это непростительно. Не знаю, как это вышло. Что до рисунка, то в таких вещах я не разбираюсь и не могу судить, хорош он или плох.

– Неважно, хорош он или плох. Важно, что он напугал вас.

– Да, мистер Дейви, напугал.

– И вы снова сказали себе: "Этот человек так же странен, как странна его внешность. Его мир чужд мне". И в этом вы были правы, Мэри Йеллан. Я живу в другом мире – давно утраченном. В те времена люди не были так смиренны, как сейчас. О нет, я говорю не об эпохе героев в камзолах и туфлях с узкими носами – эти никогда не были моими друзьями… Но о начале всех времен, когда реки и моря были одно, и по холмам бродили древние боги.

Он поднялся с кресла и стоял теперь перед камином; огонь ярко высвечивал его худощавую фигуру в черном, с белыми волосами и бесцветными глазами. В голосе викария зазвучала прежняя мягкость.

– Будь вы просвещенным человеком, вы бы поняли, – произнес он. – Но вы женщина, живущая в девятнадцатом веке, и поэтому моя речь кажется вам странной. Да, я причуда природы – чужак и по облику и по мыслям. Я из другого мира, не принадлежу этому веку. Я родился с недобрыми чувствами к своему времени и к роду людскому. В девятнадцатом веке нет мира душе. Покой неведом ей. Покоя не сыщешь более даже на болотах среди холмов. Я надеялся обрести мир в Церкви Христовой, но ее догмы внушили мне отвращение. Да и вся эта религия выросла из сказки. А сам Христос – лишь выдумка, кукла, порождение человеческой фантазии. Впрочем, об этом мы поговорим позже, когда состоится бегство, а погоня останется позади; когда улягутся страсти и волнения. У нас впереди целая вечность. Но по крайней мере в путь мы отправимся, как те свободные и вольные существа из стародавних времен, не обременяя себя ничем – ни повозкой, ни поклажей.

Мэри смотрела на него, крепко вцепившись в ручки кресла.

– Я не понимаю вас, мистер Дейви.

– Вы отлично меня понимаете. Вы не могли бы не догадаться, что это я убил хозяина "Ямайки" и его жену. Да и разносчик не остался бы жить, знай я, что он там. За время моего рассказа вы, конечно же, составили себе полное представление об этом деле. Теперь вы знаете, что это я направлял все действия вашего дяди и что главарем он был лишь номинально. Он, бывало, сидел здесь со мной по ночам в том кресле, где сейчас сидите вы, а на столе перед нами была разложена карта Корнуолла. Когда я разговаривал с ним, Джосс Мерлин, гроза здешних мест, мял в руках шляпу, теребил прядь волос. Рядом со мной он был, как несмышленый ребенок, беспомощный без моих указаний.

Несчастный шумный громила, который не знал, где "право", а где "лево"!

Тщеславие напрочь приковало его ко мне. Чем большим злодеем он слыл среди своих сообщников, тем больше гордился этим. Удача сопутствовала нам, и он верно служил мне. Никто не знал, что он связан со мной. Вы, Мэри Йеллан, встали на нашем пути. Вы с вашими широко раскрытыми вопрошающими глазами, вашим дерзким любопытством вторглись в нашу жизнь, и я понял, что конец близок. Как бы то ни было, в нашей игре мы дошли до опасного предела, пора было прекратить ее. Как же вы меня изводили своим мужеством и совестливостью, и как я… восхищался вами! Конечно, вы не могли не услышать, как я прятался в пустой комнате трактира. А потом вы пробрались на кухню, а оттуда в бар и увидели веревку под потолком – все это было предопределено. Тогда вы впервые бросили нам вызов. А затем вы тайком через болото последовали за дядей, который шел на встречу со мной у Раф-Тора, и, потеряв его в темноте, натолкнулись на меня и посвятили в свои тайные тревоги. Что ж, я стал вашим другом, разве нет? Дал вам добрый совет.

Поверьте мне, сам мировой судья не сумел бы дать лучшего. Ваш дядя ничего не знал о нашем странном союзе, да и вряд ли сумел бы правильно понять меня. Он сам виновен в собственной гибели. Всему причиной его неповиновение. Я кое-что знал о ваших намерениях, что вы готовы выдать его при первой возможности. Ему не следовало давать вам повода. Тогда со временем ваши подозрения рассеялись бы. Так нет же, в канун Рождества он соизволил напиться до чертиков и учинить такое, на что способен лишь последний болван и дикарь. Тут уж, конечно, вся округа встала на дыбы. Тогда мне стало ясно, что он себя выдал, и, когда ему набросят петлю на шею, он выложит свою козырную карту и назовет имя подлинного главаря. Поэтому он должен был умереть, Мэри Йеллан, а с ним и ваша тетя – его верная тень. И, будь вы в то время в "Ямайке", вы бы тоже… Нет, вы бы не умерли.

Наклонившись к ней, он взял ее за обе руки и потянул к себе. Они стояли лицом к лицу.

– Нет, – повторил он, – вы бы не умерли, вы бы уехали со мной, как уедете сейчас.

Она заглянула ему в глаза, но прочесть в них ничего не смогла. Они снова были холодны и лишены какого-либо выражения. Но по тому, как он крепко сжал кисти ее рук, она поняла, что ей не вырваться.

– Вы ошибаетесь, – произнесла она, – вы убили бы меня тогда, как убьете теперь. Я не поеду с вами, мистер Дейви.

– Смерть, но не бесчестие? – проговорил он. Маску его лица прорезала тонкая линия растянувшихся в улыбке губ. – О нет, я не поставил бы вас перед подобным выбором. Вы представляете себе жизнь по старым книгам, в которых злодей прячет под старой одеждой хвост, а из ноздрей его вырывается пламя. Вы показали себя опасным противником, и, отдавая вам должное, я предпочел бы, чтобы вы были на моей стороне. Да и как можно погубить вашу молодость и привлекательность! Прежде нас связывали узы дружбы. Со временем мы смогли бы восстановить их.

– Вы вправе обращаться со мной, как с глупым ребенком, мистер Дейви, – горячо заговорила Мэри. – Я дала вам к этому повод еще в тот вечер, когда натолкнулась на вас на болотах. Та дружба, что была между нами, обернулась для меня на самом деле насмешкой и бесчестием. Вы невозмутимо давали мне советы, когда на ваших руках едва обсохла кровь невинного человека. Мой дядя был, по крайней мере, честнее. Он терзался. Каких мук ему стоило хранить тайну этих страшных преступлений, даже когда он был трезв. Он не знал покоя ни днем, ни ночью: он бредил во сне. Но вы… вы облачились в одежды священника, прикрылись святым распятием… О, вы знали, как отвести от себя подозрение! И вы говорите мне о дружбе!

– Ваш протест, ваше отвращение вызывают во мне еще большее восхищение вами, Мэри Йеллан, – отвечал он. – В вас есть огонь, какой горел в женщинах прошлого. Потерять вас невозможно! Не будем сейчас касаться религии. Когда вы узнаете меня лучше, мы еще вернемся к этому. Я расскажу вам, как, чтобы уйти от самого себя, я стал искать спасения в Христианстве.

Но обнаружил, что и оно построено на ненависти, ревности и жадности – всех пороках цивилизации, от которых был свободен и чист старый языческий мир. О, какую горечь я испытывал! Бедная Мэри, обеими ногами стоящая в девятнадцатом веке, отчего так изменилось выражение вашего дерзкого и живого, как у фавна, лица?! Как растерянно глядите вы на меня – того, кто сам называет себя уродливой причудой природы, не достойным жить в вашем маленьком мире.

Решайтесь! Накидка висит в холле. Я жду.

Она отстранилась от него, инстинктивно прижимаясь спиной к стене, и глянула на часы. Но он продолжал крепко держать ее за обе кисти, еще сильнее сжимая их. Голос, однако, звучал все так же мягко:

– Поймите, мы одни. Все равно никто не услышит ваших вульгарных воплей. Добрая Ханна сидит сейчас у себя в домике у камина. Он по другую сторону церкви. Я сильнее, чем может показаться. Бедный хорек только выглядит маленьким и хрупким, но пусть это не вводит вас в заблуждение. Ваш дядя знал мою истинную силу. О, я совсем не хочу причинить вам боль, Мэри Йеллан, испортить вашу красоту. Но если вы станете сопротивляться, мне придется пойти на это. Решайтесь же! Неужто вас оставил дух приключений, столь присущий вашей натуре? Где ваше мужество и отвага?

Мэри знала, что в запасе у него очень мало времени. Как бы умело он ни скрывал свое нетерпение, лихорадочный блеск глаз и плотно сжатый рот выдавали его волнение.

Часы показывали половину девятого. Джем уже должен был встретиться с кузнецом из Ворлеггана. Оттуда до Олтернана миль двенадцать, не больше.

Он-то быстро сообразит, как действовать, не то что она. Девушка напряженно думала, стараясь все взвесить. Если она отправится с Фрэнсисом Дейви, то невольно задержит его: с ней ему придется ехать медленнее, да и скрыться будет труднее. Их скоро выследят и догонят. Он не мог не учитывать этого и все же шел на риск… Ну, а если она откажется, то как бы он перед ней сейчас ни рассыпался, долго возиться с ней ему некогда. Прикончит на месте одним ударом ножа – и все тут.

Он называл ее отважной, одержимой жаждой приключений. Ну что ж, ничего другого не остается, как показать ему, на что она может отважиться. Если уж на то пошло, она тоже готова поставить жизнь на карту. Коли он и впрямь душевнобольной, как она полагала, его безумие его же и погубит. Но даже будь он в здравом уме, ему все равно так легко не выпутаться. Как бы глупа и наивна она ни была и как бы ни был умен и изощрен он, она так или иначе будет ему помехой. На ее стороне правда и вера в Бога. Он же – конченый человек, сам навлекший на себя погибель. Решено! Она посмотрела ему прямо в глаза и улыбнулась.

– Ну что ж, я поеду с вами, мистер Дейви, – сказала она, – но очень скоро вам придется пожалеть об этом. Я стану жалом в вашей плоти, камнем, о который вы споткнетесь.

– Друг или враг – все равно. Едем же, – ответил он. – Пусть вы повиснете камнем у меня на шее – за то я стану любить вас лишь сильнее.

Скоро вы перестанете обращать внимание на условности, что всосали с молоком матери, освободитесь от пут. Я научу вас жить, Мэри Йеллан, так, как жили люди четыре тысячи лет назад.

– На избранной вами стезе, на вашей дороге вы не найдете во мне попутчика, мистер Дейви.

– Дорога? Кто говорит о дороге! Мы поедем по болотам и холмам, по граниту и вереску, где некогда бродили друиды.

Она чуть было не рассмеялась ему в лицо, но он уже повернулся к двери, пропуская ее вперед. Насмешливо изобразив реверанс, она вышла в коридор.

Бесшабашный дух приключений овладел ею; она более не боялась ни его, ни ночи. Ничто не имело теперь значения, потому что человек, которого она любила, был на свободе, незапятнанный. Она могла любить его теперь, не стыдясь, и заявить об этом во всеуслышание. Теперь она знала, что он совершил ради нее, знала, что он снова придет ей на помощь. В своем воображении она слышала, как он мчится по дороге вдогонку за ними, бросая вызов противнику.

Мэри последовала за Фрэнсисом Дейви до конюшни, где стояли уже оседланные лошади. Она удивилась.

– Разве вы не собираетесь взять двуколку? – спросила она.

– Нет, Мэри, нам придется пуститься в путь налегке. Вы и так достаточная обуза, даже без дополнительного багажа, – ответил он. – Не может быть, чтобы вы не умели ездить верхом. Любая женщина, выросшая на ферме, умеет. Я буду придерживать лошадь. Ехать, увы, придется медленно.

Кобыла уже немало потрудилась сегодня и будет упрямиться, если ее станут погонять. А мой конь, как вам известно, охромел, и ходок из него плохой. Ах, Неугомонный, если бы ты только знал, если бы только мог понять, что в этом бегстве немалая доля твоей вины. Когда ты потерял в вереске гвоздь от подковы, ты выдал своего хозяина. В наказание тебе придется скакать под женщиной.

Ночь выдалась темная, сырая. Дул холодный ветер. Облака плотно заволокли небо, и луне через них было не пробиться. Мэри поняла, что первый кон проигран: удача пока сопутствовала викарию Олтернана. Садясь в седло, девушка подумала было крикнуть во все горло. Может быть, кто-нибудь из деревенских проснется и придет на помощь? Но едва эта мысль промелькнула в ее голове, как она почувствовала железную хватку вокруг щиколотки. Он вставил ее ногу в стремя и, подняв голову, улыбнулся.

– Битая карта, Мэри, – сказал он. – В Олтернане ложатся спать рано.

Пока они протрут глаза, я буду уже далеко на болотах, а вы останетесь лежать вниз лицом на мокрой траве. И что станется с вашей молодостью и красотой?

Если у вас замерзли руки и ноги, езда согреет их. Неугомонный славно понесет вас.

Мэри молча взялась за поводья. В своей рискованной игре она зашла так далеко, что вынуждена будет играть ее до конца.

Викарий вскочил на гнедую, привязав Неугомонного за уздечку к своему седлу, и они отправились в путешествие.

Когда они проезжали застывшую в молчании, погруженную в темноту церковь, викарий обнажил голову и, взмахнув шляпой, отвесил поклон.

– Вам надо было слышать, как я читал проповеди, – тихо произнес он.

– Они сидели на скамьях, словно овцы – именно так, как я изобразил их: с разинутыми ртами и дремлющими душами. Церковь для них была всего лишь четырьмя каменными стенами с крышей. И только оттого, что некогда ее освятили человеческие руки, они считали ее святой. Не ведают они, что под ее основанием лежат кости их языческих предков. Там сокрыты древние алтари из гранита, на которых совершались жертвоприношения задолго до того, как умер на кресте Христос. Я, бывало, стоял в церкви в полночь, Мэри. Там, в тишине, слышен невнятный гул голосов и шепот неуспокоенных душ, томящихся глубоко в земле. Им неведомы ни церковь, ни Олтернан.

Его слова напоминали Мэри, что она испытывала в темных коридорах "Ямайки". Смерть дяди для дома была ничто. И когда она стояла рядом с его телом, от стен веяло чем-то жутким. Этот дух господствовал здесь и раньше, с тех пор как холм, на котором стоял злосчастный трактир, был куском гранита среди вересковых болот. Девушка вздрогнула, словно от соприкосновения с чем-то чуждым и страшным, принадлежавшим иному миру.

Очнувшись и посмотрев на Фрэнсиса Дейви, она содрогнулась вновь – взор его был обращен к тому, ушедшему миру.

Путники достигли края вересковых зарослей и двинулись по неровной тропе, ведущей к броду. Перебравшись через ручей, они очутились в самой сердцевине черной болотной пустоши. Здесь уж не было ни тропок, ни дорожек – лишь жесткая трава да сухой вереск. Лошади то и дело спотыкались о камни, проваливались в зыбкую почву трясины. Но Фрэнсис Дейви по-ястребиному зорко сразу замечал опасное место и, чуть помедлив, всякий раз безошибочно отыскивал надежную тропу.

Скалистые холмы обступили их со всех сторон, стеной отгораживая всадников от остального мира. Шедшие бок о бок лошади осторожно и неспешно прокладывали путь через жухлый папоротник.

Мэри начала терять надежду. Глядя на громаду холмов, девушка чувствовала себя слабой и беспомощной. Ворлегган оставался все дальше позади, и даже Норт-Хилл, казалось, был где-то на другом краю света.

Колдовская сила, издревле и на веки вечные воцарившаяся над пустошью, делала ее неприступной. Но не для Фрэнсиса Дейви. Он владел ее тайной и с легкостью, словно в собственном доме, пробирался во тьме через топи.

– Куда мы направляемся? – спросила наконец девушка.

Он повернулся к ней и с улыбкой указал на север.

– Возможно, вскоре стражники станут патрулировать прибрежные районы Корнуолла, – сказал он. – Я говорил вам об этом, когда мы вместе возвращались из Лонстона. Но сегодня и завтра нам пока некого опасаться.

Только дикие птицы властвуют над просторами от Боскасла до Хартленда.

Атлантический океан всегда был моим другом. Быть может, более безжалостным и суровым, чем хотелось бы, но все же другом. Вы знаете, что такое корабль, не правда ли, Мэри Йеллан? Хотя в последнее время предпочитали не говорить о них. Так вот, именно корабль и увезет нас из Корнуолла.

– Значит, мы должны покинуть Англию, мистер Дейви?

– А что еще вы могли бы предложить? Отныне викарий Олтернана вынужден порвать со Святой Церковью и снова стать беглецом. Вы увидите Испанию, Мэри, и Африку. Узнаете, что такое солнце, почувствуете под ногами песок пустыни.

Если пожелаете, конечно. Мне все равно, куда мы отправимся, выбор за вами.

Отчего вы улыбаетесь и качаете головой?

– Потому что все, о чем вы говорите, мистер Дейви, – плод вашей фантазии. Ничего такого не будет. Вы же прекрасно знаете, что при первой возможности я постараюсь сбежать от вас. Из первой же деревни, что встретится нам на пути. Я поехала с вами лишь потому, что боялась, как бы вы не убили меня под покровом ночи. Но с наступлением дня, как только мы окажемся среди людей, вы будете столь же бессильны, как сейчас я.

– Как вам будет угодно, Мэри Йеллан. Я готов пойти на риск. Но, уповая на избавление, вы, однако же, забываете, что северное побережье Корнуолла совсем не похоже на южное. Вы ведь из Хелфорда, насколько я помню, из мест, где вдоль реки меж уютных аллей проложены тропы, а деревушки переходят одна в другую, и домики стоят близ дороги. Северное побережье едва ли столь гостеприимно – вы в этом сами сможете убедиться. Оно так же безлюдно и пустынно, как эти болотные пустоши. Вряд ли вам приведется увидеть чье-либо лицо, кроме моего собственного, до тех пор, пока мы не доберемся до пристанища, к которому направляемся.

– Допустим, все это так, – отвечала Мэри. От страха в голосе ее неожиданно прозвучал вызов. – Допустим даже, что мы доедем до моря и окажемся на судне, ожидающем вас, и пустимся в плавание. И вы воображаете, что, куда бы вы ни направились – в Африку или Испанию, – – я покорно последую за вами и не разоблачу вас как убийцу?

– К тому времени вы забудете об этом, Мэри Йеллан.

– Забуду?! Забуду, что вы убили сестру моей матери?

– Да, и это, и многое другое. Забудете и болота, и "Ямайку", и то, как вы по глупости забрели невесть куда и случайно повстречались со мной.

Забудете слезы, что лили по дороге из Лонстона, и о молодом человеке, явившемся их причиной.

– Вам нравится лезть в чужую душу, мистер Дейви.

– Признаюсь, рад, что сумел задеть вас за живое. Ах, не кусайте губы и не хмурьтесь. Мне нетрудно догадаться, о чем вы думаете. Я ведь говорил вам, что за свою жизнь выслушал немало исповедей и лучше вашего понимаю движение женской души. Тут у меня явное преимущество перед братом трактирщика.

Он вновь улыбнулся жуткой улыбкой маски. Мэри отвернулась, чтобы не видеть насмешки в его глазах.

Дальше они ехали молча. Через некоторое время девушке начало казаться, что ночная тьма сгущается, влага повисла в воздухе, и не стало видно очертаний холмов. Лошади ступали медленно и неуверенно, то и дело останавливаясь и тревожно всхрапывая. Не было видно ни зги, но Мэри чувствовала, что под ногами предательская вязкая почва. Болота обступали их со всех сторон. Вот отчего так беспокойны были лошади.

Мэри взглянула на Фрэнсиса Дейви. Он сидел в седле, низко наклонясь вперед и пристально вглядываясь в сгущавшуюся мглу. По выражению его лица, по плотно сжатому рту она поняла, что каждая жилка его напряжена и что он думает только об одном – как миновать опасное место. Нервозность лошади передалась Мэри. Она подумала об этих топях, виденных ею при дневном свете: коричневые пучки травы, колышимые ветром тонкие, тесно прижавшиеся друг к другу, камыши, шуршащие и подрагивающие от малейшего дуновения, а под ними – темная вода, словно застывшая в молчаливом ожидании…

Она знала, что даже людям, живущим здесь, случалось сбиться с пути, и тогда один неверный шаг и – не успев вскрикнуть, они проваливались в трясину. Фрэнсис Дейви знал болота, но и он мог заблудиться.

Журчание ручья, бегущего по камням, слышно на расстоянии – болотная же вода тиха. Малейшая ошибка может стать роковой. Внутри у Мэри все дрожало от напряжения. Стоит лошади споткнуться, и она, не думая, что делает, соскочит с седла прямо в гущу цепких водорослей.

Услышав, как Фрэнсис Дейви громко нервически сглотнул, она запаниковала еще сильнее. Он снял шляпу, чтобы лучше видеть, и подолгу изучал буквально каждый дюйм земли вокруг, прежде чем решиться ступить дальше. Холодная сырая пелена заволакивала болота. На волосах и одежде его блестел иней. В нос ударил острый кисловатый запах гниющего камыша. Внезапно, преграждая путь, перед ними возникла белая стена тумана, поглотив все запахи и звуки.

Фрэнсис Дейви натянул поводья, и обе лошади сразу же послушно остановились. Они дрожали, и пар с их потных крупов смешивался с покрывающим все туманом.

Некоторое время путники выжидали: болотный туман мог рассеяться так же быстро, как и сгустился. Но в плотной завесе не было ни малейшего просвета.

Туман опутал их, словно паутина.

Тут Фрэнсис Дейви повернулся к Мэри. Окутанный белой пеленой, он походил на призрак; мертвенно-бледное лицо было по-прежнему непроницаемо, как маска.

– Мои древние боги отвернулись от меня, – промолвил он. – Я хорошо знаю здешние туманы. Этот не рассеется раньше чем через несколько часов.

Ехать дальше через болота – еще большее безумие, чем возвращаться. Надо ждать рассвета.

Мэри молча слушала. Она вновь воспрянула духом. Но тут же подумала, что в такую пору не так-то легко будет отыскать их. Туман – столь же грозная преграда для беглеца, сколь и для погони.

– Где мы сейчас находимся? – спросила она.

В этот момент он снова взялся за поводья и, понукая лошадей, заставил их подняться выше. Они выбрались на более твердую почву. Но и здесь туман был так же плотен. Казалось, от него не уйти.

– Ну что ж, Мэри Йеллан, – сказал он, – стало быть, вам все же будет дарован желанный отдых. Проведете ночь в гроте, выспитесь на гранитной плите. Быть может, завтра вы вновь увидите белый свет, но эту ночь придется провести на Раф-Торе.

Низко наклонив голову, лошади медленно и осторожно брели через туман к черневшим вдали холмам.

Потом, завернувшись в накидку, так что и лица не было видно, Мэри сидела в гроте, прислонясь спиной к плоской каменной глыбе. Крепко обхватив колени, она подтянула их к подбородку, сжавшись в комок. Но сырость просачивалась меж складок накидки, холод пробирал до костей. Огромная зубчатая вершина скалы, как корона, величественно вставала из тумана. Внизу под ними была сплошная завеса облаков.

Здесь, наверху, воздух был прозрачен и кристально чист. Он брезгливо избегал соприкосновения с тем миром внизу, где какие-то ничтожные существа копошились в туманной мгле. Здесь ветер что-то нашептывал камням, с шуршанием пробегал по вереску. Дыхание его было холодным; он резал, как нож; омывал алтарные плиты, эхом прокатывался по гротам. Легкий звон разливался в воздуха. Потом все смолкало, и прежняя мертвая тишина вновь повисала над скалами. Лошади жались друг к другу под прикрытием большого валуна. Им тоже было явно не по себе, и они то и дело поворачивали морды к хозяину. Тот сидел в стороне, в нескольких ярдах от своей спутницы, и порой она ловила на себе его задумчивый беспокойный взгляд. Мэри была начеку, в любой момент ожидая нападения. Стоило ему пошевелиться, и руки ее непроизвольно сжимались в кулаки.

Он пожелал ей спокойного сна, но сон не шел к ней. Да она ни за что не поддалась бы сонной одури, всеми силами постаралась бы побороть ее как коварного врага. Мэри знала, что дрема может внезапно одолеть ее, а очнется она от того, что ледяные руки вцепятся ей в горло, и, открыв глаза, она увидит прямо перед собой бледное лицо викария в венчике белых волос и огонь в его обычно бесстрастных глазах.

Он был всевластен здесь под защитой объятых молчанием грозных остроконечных гранитных вершин, подходы к которым оберегал неприступный туман. Один раз она услышала, как он откашлялся, словно намереваясь заговорить. Ей подумалось, что они совершенно оторваны от мира: два существа, одни во всей вселенной, случайно сведенные вместе судьбой. И этот ночной кошмар не исчезнет с наступлением дня. Она потеряет себя, сделается его тенью.

Но он так ничего и не сказал. В напряженной тишине снова стал слышен шум ветра. Это был уже иной ветер, налетевший неизвестно откуда. Он то усиливался, то утихал и, казалось, вырывался откуда-то из-под камней. Со стоном и рыданиями он кружил меж скал, скорбно вздыхал в пустынных гротах и жалобно всхлипывал в расселинах. Все звуки сливались в одну заунывную похоронную мелодию.

Мэри плотнее закуталась в накидку и натянула на голову капюшон, чтобы не слышать этот вой. Но тут ветер сделался еще сильнее. Он срывал капюшон, трепал ее волосы и со свистом проносился по гроту. Откуда взялся этот вихрь?

Внизу застыл густой туман, облака стояли неподвижно. Здесь же, на вершине, ветер бесновался и стенал, шептал о том далеком и страшном, что теперь было ведомо лишь ему одному: о пролитой крови и поселившемся здесь отчаянии. И на самой вершине Раф-Тора, высоко над головой, раздавался какой-то дикий иступленный крик, словно сами боги стенали там, подняв к небу огромные головы. В своем воображении она слышала топот тысяч ног, шепот тысячи голосов. Ей чудилось, что камни превращаются в живых существ. Их фантастические лики совсем не походили на человеческие: старые-престарые, иссеченные морщинами и грубые, как гранит, язык их был ей непонятен, а ноги и руки напоминали когтистые лапы птиц.

Они обратили к ней свои каменные очи, но глядели куда-то вдаль сквозь нее. Им не было до нее дела. Она чувствовала себя жалким листочком, сорванным с дерева и гонимым ветром. А эти древние исполины были нетленны и вечны. Сплошной стеной они безжалостно надвигались на Мэри. Вот-вот они раздавят ее. Девушка вскрикнула и вскочила на ноги, каждая жилка дрожала внутри.

Ветер внезапно стих. За ее спиной по-прежнему неподвижно темнели гранитные плиты. Рядом сидел Фрэнсис Дейви, опершись подбородком на руки. Он пристально смотрел на нее.

– Вы заснули, – произнес он.

Ока неуверенно возразила ему, все еще находясь под впечатлением жуткого сна, который вроде бы и не был сном.

– Вы устали, но упорно боретесь со сном в ожидании рассвета, – продолжал он. – Сейчас лишь полночь, впереди долгая ночь. Подчинитесь природе, Мэри Йеллан, и дайте себе отдых. Неужели вы думаете, что я причиню вам зло?

– Ничего я не думаю, но спать не могу.

– К тому же вы продрогли, – убеждал он. – Скорчились там около этого камня. Я устроился не намного лучше, но здесь по крайней мере не дует из трещины в скале. Нам обоим было бы легче, если бы мы сели рядом и постарались согреть друг друга.

– Нет, я не замерзла.

– Я знаю, каковы здесь ночи. Оттого и предлагаю вам разумное решение.

К рассвету станет еще холоднее. Идите же сюда, сядем спиной к спине – так вам, может быть, удастся поспать. У меня в мыслях нет трогать вас.

Мэри отрицательно покачала головой и спрятала руки под накидкой, крепко сцепив пальцы. Увидеть выражение его лица было нельзя. Он сидел в тени, повернувшись к ней боком. Но она была уверена, что он улыбается в темноте, забавляясь ее страхом. Она действительно замерзла, и тело ее жаждало тепла, но она и мысли не допускала сесть рядом с ним. Руки ее окоченели, ноги от холода потеряли чувствительность. Казалось, она превратилась в гранит, стала частью глыбы, на которую опиралась. И тут в ее дрему вошел викарий – гигантская фигура с белыми волосами и бесцветными глазами. Он касался ее горла, нашептывал что-то на ухо. Она перенеслась в другой мир, населенный такими же, как он, существами. Вытянув перед собой руки, они преграждали ей путь. Тут она вновь очнулась – холодный ветер дул в лицо. Вокруг ничего не изменилось: все та же глубокая ночь и туман. Да и прошло-то не больше минуты.

Потом она бродила с ним где-то в Испании. Улыбаясь, он собирал для нее в поле диковинные фиолетовые цветы. Она отбросила их от себя, но они прилипли к юбке, и, цепляясь усиками, начали ползти вверх, туго обвивая шею, душа ядовитыми стеблями.

Потом она ехала рядом с ним в приземистой, черной, как жук, карете.

Стены начали вдруг смыкаться, давя их, давя, пока не сплющили в лепешку. И они навечно остались лежать рядом, как две гранитных плиты.

Когда Мэри очнулась от этого последнего кошмара, его рука зажимала ей рот. На сей раз это не было галлюцинацией. Она попыталась вырваться, но он крепко держал ее в своих сильных руках, как в тисках, шепотом приказывая сидеть тихо. Он завернул Мэри руки за спину и связал их ремнем. В движениях его не было ни резкости, ни желания причинить боль. Но действовал Фрэнсис Дейви решительно и умело. Он даже проверил, не трет ли ремень ей по коже.

Мэри беспомощно следила за его действиями, пытаясь по глазам понять, что он задумал.

Вынув из кармана сюртука носовой платок и свернув его, викарий засунул кляп ей в рот и завязал концы платка на затылке. Так она лежала и ждала следующего хода в их партии. Ноги он ей связывать не стал и помог ей подняться. Потом повел за гранитные валуны у склона холма.

– Я вынужден сделать это, Мэри, ради нас обоих, – тихо сказал он. – Когда прошлой ночью мы отправились в путь, я выпустил из виду туман. И если в итоге я проиграю, то именно из-за этой оплошности. Прислушайтесь хорошенько, и вы поймете, почему я связал вас. Если вы не издадите ни звука, мы сможем еще спастись.

Он стоял на гребне холма, держа ее за руку и указывая вниз.

– Слушайте же, – повторил он, – ваш слух может оказаться острее моего.

Тут Мэри поняла, что проспала дольше, чем предполагала. Ночная мгла поредела, наступало утро. Низкие облака суматошно неслись по небу, сливаясь с клубящимся внизу туманом. На востоке забрезжил тусклый свет, предвещая восход бледного солнца.

Туман по-прежнему окутывал их, белым покрывалом лежал на болотах.

Посмотрев вниз, куда он показывал, она ничего не увидела, кроме пелены и намокших стеблей вереска. Прислушавшись, как он приказал, Мэри различила слабый звук, доносящийся сквозь туман, – не то вой, не то крик, не то протяжный вопль. Сперва он был слишком слабым, и она не могла понять, что же это такое. На человеческий голос, на крики людей не похож – слишком уж высок… Звук нарастал, наполняя воздух смутной тревогой.

Фрэнсис Дейви повернулся к Мэри.

– Вы знаете, что это такое? – спросил он.

Она посмотрела на него с недоумением и покачала головой. Даже если бы и захотела ответить ему, она все равно не смогла бы. Никогда прежде она не слыхала такого звука.

Вдруг на лице его вновь появилась мрачная улыбка.

– Мне доводилось слышать, но я совсем позабыл, что сквайр из НортХилла держит свору гончих. Печально, что я упустил это из виду.

Наконец девушка поняла. Осознав, что означает для них этот нарастающий шум, она с ужасом посмотрела на своего спутника, потом на двух лошадей, терпеливо ждущих у валунов.

– Да, – промолвил он, проследив за ее взглядом, – придется отвязать их и спустить пониже к болотам. Нам они больше не послужат, а вот свору навести могут. Неугомонный, бедняга, ты снова предал бы меня.

С тяжелым сердцем она смотрела, как он отвязывает лошадей и ведет их к крутому склону холма. Нагнувшись, он поднял горсть камней и принялся бросать ими в животных, пока они не пошли, скользя и спотыкаясь, среди мокрого папоротника. Он продолжал швырять камнями в лошадей, и, наконец, поддавшись инстинкту, они рванули, храпя от страха, вниз по склону, увлекая за собой камни и землю, и вскоре скрылись в белом тумане. Лай гончих становился все громче, яростнее и настойчивее. На ходу сбросив с себя длинное, ниже колен, пальто и швырнув в вереск шляпу, Фрэнсис Дейви подбежал к Мэри.

– Пошли, – сказал он. – Кем бы ты ни была – другом или врагом, – сейчас нас объединяет общая опасность.

Что было сил они стали карабкаться вверх по склону среди валунов и гранитных плит. Викарий старательно поддерживал Мэри, ибо двигаться со связанными руками ей было трудно. Так они пробирались меж расселин и камней, по колено увязая в мокром папоротнике, путаясь в черном вереске, все выше и выше, к самой вершине Раф-Тора. Гранитные плиты тут имели какую-то причудливую форму: искривленные и изогнутые, они как бы образовывали крышу.

С трудом переводя дыхание, Мэри легла под этот каменный навес. Ссадины кровоточили. Викарий же, встав ногой в трещину в камне, влез на нависавшую над Мэри плиту и протянул ей руку. И хотя она трясла головой, показывая, что не в силах ползти дальше, он, дотянувшись до нее, поднял девушку на ноги, разрезал связывавший ее руки пояс и вытащил платок изо рта.

– Спасайтесь тогда сами, – крикнул он, – как можете! – В глазах его горел огонь, лицо было ужасно бледным, белые волосы развевались по ветру.

Совершенно обессилев, задыхаясь, Мэри ухватилась руками за плиту, нависшую в футах десяти над ней. Он же продолжал карабкаться все выше, быстро удаляясь от нее. На гладкой поверхности скалы его худая фигура в черном была похожа на пиявку.

Лай собак казался чудовищным, противоестественным. К их хору присоединились крики и улюлюканье людей. В беспросветном тумане этот гвалт был особенно страшен.

По небу стремительно мчались облака. Внезапно над белой пеленой появился желтый диск солнца. Туман поредел и рассеялся. Уходя струями ввысь, он сливался с проплывавшими мимо облаками. Земля, наконец освободившись от тумана, словно тянулась к бледному, вновь родившемуся небу.

Мэри посмотрела вниз. У подножия холма она разглядела маленькие черные фигурки. Освещенные солнцем, по колено в вереске стояли люди. Оставляя их сзади, с лаем бежали рыжие гончие. Среди крупных серых валунов они казались букашками.

Людей было не меньше пятидесяти. Они быстро вышли на след и, громко крича, показывали на огромные каменные плиты. Погоня приближалась, и собачий лай эхом отдавался в расселинах.

Вслед за туманом начали таять и облака. Проглянул лоскут голубого неба.

Кто-то снова закричал. Человек, встав на колено среди зарослей вереска буквально в пятидесяти ярдах от Мэри, вскинул ружье и выстрелил.

Не задев девушки, пуля чиркнула о гранитный валун. Человек поднялся на ноги. Это был Джем, но он ее не узнал.

Он выстрелил снова, и на сей раз пуля просвистела у нее над ухом. Она почувствовала запах раскаленного металла.

Гончие метались среди папоротника. Одна из них прыгнула на выступ скалы прямо под Мэри и начала обнюхивать камень. Тут Джем прицелился куда-то выше нее и еще раз нажал на курок. Она увидела высокую черную фигуру Фрэнсиса Дейви, четко вырисовывающуюся на фоне неба. Он стоял на широкой, похожей на алтарь плите, высоко над ее головой. На мгновение он застыл, словно статуя, только ветер трепал его волосы. Потом он широко раскинул руки, как будто собираясь взлететь, и вдруг обмяк и упал с гранитной вершины на каменистую осыпь, в разросшийся сырой вереск.

18

Был холодный ясный январский день. Рытвины и впадины на дороге, обычно заполненные грязью с водой, взялись тонким слоем льда; колея покрылась изморозью.

Мороз наложил свою белую лапу и на болота. Они простирались до самого горизонта, грязно-блеклые на фоне чистого голубого неба. Земля затвердела, и низкая замерзшая трава похрустывала под ногами, как галька. На ее родине, на юге, в краю густых аллей, живых изгородей и уютных тропинок, в это время солнце пригревало и напоминало о близкой весне. Здесь же воздух был колючим, пощипывал щеки. От холода все вокруг выглядело суровым и неприветливым.

Мэри одиноко шагала по болоту Дюжины Молодцов. Ветер дул в лицо.

Взглянув на Килмар, она с удивлением подумала, что он вдруг утратил свой грозный вид и казался теперь всего лишь черным скалистым холмом. Вероятно, прежде волнение и тревога мешали ей оценить своеобразную красоту этих мест.

В ее сознании пустоши странным образом были неразрывно связаны со страхом перед дядей и ненавистью к нему и к "Ямайке". Пустошь и сейчас оставалась суровой, а холмы неприветливыми, но они уже не представлялись ей зловещими.

Она безбоязненно шагала по ним, равнодушно поглядывая по сторонам.

Теперь она была вольна отправиться, куда пожелает, и ее мысли обратились к Хелфорду, к зеленым долинам юга. Неизъяснимая, щемящая душу тоска по родному дому и знакомым приветливым лицам охватила девушку.

В их краях у моря брала начало широкая река, и его воды плескались о тенистый берег. С грустью вспоминала Мэри запахи и звуки, которые окружали ее с детства. Журчание ручейков, разбегающихся в стороны от реки, как своенравные дети, и терявшихся среди деревьев.

Летом леса там давали приют усталому путнику. Шелест листвы ласкал слух. И даже зимой можно было найти пристанище под обнаженными ветвями деревьев. Она соскучилась по порхающим среди деревьев птицам, милым ее сердцу звукам фермы: кудахтанью кур, задорному крику петуха и суетливому звонкому гоготанью гусей. Ей захотелось ощутить терпкий и теплый запах навоза в стойлах и почувствовать на руках горячее дыхание коров, услышать их тяжелую поступь во дворе и поскрипывание колодца. Она мечтала постоять, прислонившись к воротам, поглядеть на деревенскую улицу, пожелать доброй ночи шедшей мимо подружке, увидеть голубой дымок, вьющийся над печными трубами, услышать знакомые голоса, чуть грубоватые, но радующие слух, и смех из окон. Ей так хотелось снова жить и работать на ферме – вставать рано поутру, набирать воду из колодца, возиться в своем небольшом птичнике, работать до седьмого пота, находя в этом радость, утешение и лекарство от тоски; принимать каждый день как благодать; ждать урожая как дара. Там она могла вновь обрести душевный покой и радость жизни. Ведь корни ее в Хелфорде, там жили ее предки. Она должна вернуться туда. На той земле она взросла и, когда умрет, то снова станет ее частицей.

Стоило ли предаваться тоске и одиночеству, когда ее ждут дела и поважнее. Трудовому человеку было не до грустных раздумий: после целого дня работы и сон крепче. Она приняла решение, и избранный ею путь представлялся правильным и достойным. Больше она не станет мешкать. И так всю неделю бездельничала, поддавшись слабости и нерешительности. За вечерней трапезой она сообщит о своем решении Бассетам. Они были добры к ней, чрезмерно пеклись о ней, строили планы относительно ее будущего. Уговаривали и упрашивали остаться у них, хотя бы на зиму. И дабы она не чувствовала, что в тягость им, с большим так-том предлагали взять ее к себе в услужение – в любом качестве – ухаживать за детьми или быть компаньонкой самой миссис Бассет.

Она выслушивала эти разговоры с покорностью, но без всякого интереса, никак на них не реагируя, и только многократно с подчеркнутой вежливостью благодарила за все сделанное длянее.

Сквайр со свойственной ему грубоватой простодушностью подтрунивал над ней за обедом, пытаясь разговорить ее.

– Ну же, Мэри, улыбки и благодарности – дело хорошее, но надо принять решение. Вы слишком молоды, чтобы жить одной. И, видите ли, скажу вам прямо, слишком хороши собой. Здесь, в Норт-Хилле, у вас есть дом, знайте это. Моя жена тоже очень просит вас остаться у нас. Тут много дел, знаете ли, очень много. Нужно и цветы нарезать для дома, и письма написать, и за детьми присмотреть. В общем, работа для вас найдется, даю слово.

А в библиотеке миссис Бассет, по-дружески положив руку на колено Мэри, говорила примерно то же самое:

– Нам очень приятно, что вы живете у нас. Почему бы вам не побыть у нас подольше? Дети обожают вас. Генри даже сказал вчера, что готов дать вам свою лошадь, как только вы пожелаете. А это, поверьте, многого стоит. У нас вам будет хорошо – никаких забот и неприятностей. И мне вы составите компанию в отсутствие мистера Бассета. Вы по-прежнему тоскуете по вашему дому в Хелфорде?

Тут Мэри улыбнулась и снова поблагодарила хозяйку, но не смогла выразить словами, как дорого ей все, что связано с Хелфордом.

Бассеты догадывались, что напряжение последних месяцев все еще сказывается на ней, и по доброте своей пытались помочь ей оправиться от потрясения. Но они держали открытый дом, и соседи из окрестных мест часто навещали их. И все они готовы были говорить только на одну тему. Сотни раз сквайр Бассет вынужден был повторять свой рассказ, и названия Олтернан и "Ямайка" стали невыносимы для Мэри, желавшей забыть их навсегда. Ее все более тяготило, что она стала объектом всеобщего внимания, что о ней заговорила вся округа. К тому же Бассеты не без гордости представляли ее своим друзьям как некую героиню. Она была преисполнена благодарности к ним и изо всех сил старалась выказать свою признательность, но все же чувствовала себя скованно в обществе любезных хозяев дома. Она не принадлежала к их кругу. Они были людьми другой породы, другого класса. Она их уважала, они даже ей нравились, и она желала им добра, но полюбить все же не могла.

Проявляя чуткость, они старались вовлечь ее в беседу, когда у них бывали гости, делали все, чтобы, встав из-за стола, Мэри не уходила и не садилась в сторонке. А девушка только и думала, как бы поскорее оказаться у себя в комнате или на кухне с конюхом Ричардсом и его румяной добродушной женой.

А сквайр Бассет, блистая остроумием, обращался к ней, будто бы за советом, смеясь каждому своему слову.

– Вот ведь какое дело, Мэри. Приход-то в Олтернане остался без священника. Может быть, вам занять место викария? Ручаюсь, что из вас вышел бы пастырь получше прежнего.

И она еще должна была улыбаться в ответ… Ее поражало, как можно быть таким толстокожим и не понимать, какие горькие воспоминания вызывали в ней подобные остроты. А сколько раз он повторял, что с контрабандой в "Ямайке" покончено, и если добьется своего, то с пьяными компаниями он тоже покончит.

– Я очищу это паучье гнездо! И больше уж ни один браконьер или цыган не посмеет сунуть туда нос. Поставлю там честного парня, который никогда и не нюхал бренди. Он будет носить фартук, а над дверью белыми буквами будет написано: "Добро пожаловать". И знаете, кто будут первыми посетителями? Ну, конечно же, Мэри, вы и я. – Он залился смехом, хлопая себя по ляжкам, и, чтобы не испортить его шутки, Мэри вынуждена была улыбаться.

Шагая по болоту Дюжины Молодцов, девушка раздумывала обо всем этом. И ей стало ясно, что нужно поскорее покинуть Норт-Хилл. И потому, что она чувствовала себя чужой среди этих людей, и потому, что только среди лесов и ручьев родной долины Хелфорда она сумеет вновь обрести мир и покой.

От Килмара навстречу ей ехала телега, петляя по белому снегу, как заяц.

Вокруг была безмолвная равнина. Мэри насторожилась. На этой пустоши нет ни одного жилища до самой Треворты. А это далеко, в долине, где течет Уити-Брук. Домик же в Треворте, насколько она знала, пустовал. Его хозяина она не видела с тех пор, как он стрелял в нее на вершине Раф-Тора.

– Он неблагодарный мошенник, как и все его родичи, – сказал о нем сквайр. – Если бы не я, засадили бы его в тюрьму, и надолго, чтобы как следует проучить. Я поймал его с поличным, и он вынужден был сдаться.

Правда, отдадим ему должное, он хорошо проявил себя после этого. И, благодаря ему, нам удалось найти вас и того негодяя в черной рясе. А ведь он даже не поблагодарил меня за то, что я снял с него подозрение в том, что он замешан в тех грязных делах. Взял да и уехал Бог весть куда. Так я слышал, во всяком случае. Не было еще ни одного Мерлина, который бы хорошо кончил, и этот пойдет по кривой дорожке.

Итак, домик в Треворте опустел, лошади одичали и вместе со своими сородичами носились по пустоши. А их хозяин уехал куда-то далеко, как всегда беззаботно посвистывая.

Между тем телега приближалась к склону холма, и, прикрыв глаза от солнца ладонью, Мэри следила за ней. Лошадь еле тащилась, низко нагнув голову. Телега была доверху нагружена кухонной утварью вперемешку с матрацами и другими вещами. Кто-то, видно, уезжал со всем своим скарбом. Но кто это мог быть – ей было невдомек. Только когда телега оказалась совсем рядом, а возница, посмотрев наверх, помахал ей рукой, она узнала его.

Спустившись к телеге, с видом полного равнодушия, Мэри подошла к лошади и, поглаживая ее, принялась что-то говорить ей. Джем ударом ноги подтолкнул камень под колесо телеги, чтобы она не скатывалась вниз.

– Тебе уже лучше? – обратился он к Мэри, стоя позади телеги. – Я слыхал, что ты захворала и лежишь в постели.

– Кто это мог такое сказать? – отвечала она. – Я все время была в Норт-Хилле, на ногах. Бродила вокруг. Ничего такого со мной не случилось, только извелась – так мне ненавистны здешние места.

– Прошел еще слушок, что ты устроилась в компаньонки к миссис Бассет.

Я думаю, это походит на правду. Там у тебя будет довольно легкая жизнь, прямо скажем. Наверняка они добрые люди, если узнать их поближе.

– Во всяком случае, ко мне они были добрее, чем кто-либо в Корнуолле с тех пор, как умерла моя мать. А это единственное, что имеет для меня значение. Тем не менее в Норт-Хилле я не останусь.

– Значит, все-таки нет?

– Нет, я возвращаюсь в Хелфорд.

– И что же ты будешь там делать?

– Попробую снова завести ферму, то есть сначала наймусь к кому-нибудь на работу. На свою ферму у меня пока денег нет. Зато есть друзья в Хелфорде и в Хелстоне. Они помогут мне.

– А где ты будешь жить?

– Да в любом доме нашей деревни мне дадут приют. На юге, знаешь ли, мы все добрые соседи.

– На это мне нечего возразить. У меня никогда не было соседей. Только мне всегда казалось, что жить в деревне – все равно что в стойле. Заглянешь через забор в чужой огород, и, коли у соседа картофель крупнее твоего, тут же затеешь об этом разговор, потом поднимется спор. А ежели ты готовишь на ужин кролика, то все соседи уже знают об этом по запаху. Черт побери, Мэри, ну что это за жизнь!

Она рассмеялась: он так забавно сморщил нос от отвращения. Затем посмотрела на беспорядочно нагруженную телегу.

– Что ты собираешься со всем этим делать? – спросила она.

– Мне тоже все в округе опротивело, – ответил он. – Хочу убраться куда-нибудь подальше от болот и запаха торфа. И от этого отвратительного Килмара, который хмурит на меня свою рожу от рассвета до заката. Здесь все мое хозяйство, Мэри. Все, что у меня когда-нибудь было, – на этой телеге.

Собрал все – и уезжаю, сам не знаю куда. Где вздумается, там и остановлюсь.

Я сызмальства был бродягой, никаких корней, никаких связей, никаких постоянных привязанностей. И смею думать, что так и умру бродягой. Для меня это единственно возможная жизнь.

– Но в бродяжничестве не найти ни мира, ни покоя, Джем. Наша жизнь – довольно долгое странствие. К чему еще отягощать свою ношу? Придет время, когда тебе захочется иметь собственный клочок земли, четыре стены и крышу над головой – место, где можно дать отдых уставшему телу.

– Если на то пошло, то мне принадлежит весь этот край, Мэри: небо над головой вместо крыши и земля вместо постели. Ты – женщина; твое царство – твой дом и все мелочи повседневной жизни. Я же никогда так не жил и не буду.

Одну ночь переночую на холме, другую – в большом городе. Я люблю ездить туда-сюда в поисках удачи, проводить время в компании незнакомых людей, поговорить с первым встречным. Вот увижу на дороге человека – и езжу вместе с ним, может, час, а может, год. А назавтра, может случиться, разойдемся. Мы с тобой говорим на разных языках.

Мэри продолжала поглаживать лошадь, чувствуя под рукой тепло влажной кожи. Джем, чуть улыбаясь, наблюдал за ней.

– В какую же сторону ты поедешь? – спросила она.

– Куда-нибудь на восток, за Теймар. Мне, в общем, все равно, – отвечал он. – Только не на запад. Во всяком случае, пока не стану старым и седым и не позабуду многое. Я подумывал проехать через Ганнислейк, повернуть на север и дальше направиться в центральные графства. Там люди богатые, живут лучше всех. Это подходящие места для того, кто ищет удачи. Может быть, у меня заведутся деньжата, и я смогу покупать лошадей для собственного удовольствия, а не красть их.

– Там ужасная черная земля, – заметила Мэри.

– А что мне до цвета земли, – возразил Джем. – Болотный торф тоже ведь черный. В Хелфорде тоже, когда дожди льют, все ваши свинарники полны черной водой. Какая разница?

– Ты, Джем, несешь всякий вздор, только чтобы поспорить. В твоих словах нет никакого смысла.

– А как я могу говорить что-нибудь разумное, когда ты прислонилась к моему коню и я схожу с ума, глядя, как твои буйные волосы смешиваются с его гривой? И я знаю, что через каких-нибудь десять минут буду уж по ту сторону холма на пути к Теймару… Без тебя. Ты же пойдешь назад в Норт-Хилл, чтобы распивать там чаи со сквайром Бассетом.

– Ну, тогда отложи свое путешествие, и поедем в Норт-Хилл вместе.

– Не говори глупостей, Мэри. Можешь ли ты вообразить меня распивающим чаи со сквайром и покачивающим на колене его детей? Я не принадлежу к его классу, да и ты тоже.

– Я знаю. Потому-то и возвращаюсь в Хелфорд. Я истосковалась по дому, Джем, хочу снова дышать речным воздухом и ступать по родной земле.

– Ну и отправляйся. Повернись ко мне спиной и иди – прямо сейчас.

Через десять миль будет дорога, которая приведет тебя к Бодмину, от Бодмина к Труро, а там уж и Хелстон. Найдешь в Хелстоне своих друзей, поживешь с ними, пока не будет готова твоя ферма.

– Ты сегодня очень груб и жесток.

– Я и со своими лошадьми груб, когда они упрямятся и не слушаются, но это не означает, что я их меньше люблю.

– Да ты никогда в жизни никого не любил, – сказала Мэри.

– А много ли я знал любви на своем веку? – ответил он резко.

Обойдя телегу, он ногой вышиб камень из-под колеса.

– Что это ты делаешь? – спросила Мэри.

– Уже полдень, и мне пора в путь. И так я долго здесь прохлаждался, – – бросил он. – Была б ты мужчиной, я предложил бы тебе поехать со мной. Мы сели бы рядом на облучок, ты засунула бы руки в карманы, и мы бы были вместе, пока тебе не надоело бы.

– Я бы и поехала, когда б ты повез меня на юг, – отвечала она.

– Да, но я-то еду на север. И ты не мужчина. Ты всего лишь женщина. И только намучилась бы, кабы поехала со мной. Посторонись-ка, Мэри, да перестань скручивать вожжи. Я уезжаю. Прощай!

Тут он взял ее за подбородок и поцеловал, и она увидела, что он смеется.

– Когда ты станешь старой девой в своем Хелфорде и будешь носить митенки, то вспомни, как я тебя целовал. И будешь помнить до конца своих дней. "Он воровал лошадей, – скажешь ты, – и ничуть не интересовался женщинами. Но кабы не моя гордость, я была бы сейчас с ним".

Он забрался на телегу и сверху поглядывал на нее, помахивая кнутом и позевывая.

– До ночи покрою миль пятьдесят, – произнес он лениво. – Потом залягу в палатке на обочине дороги и буду дрыхнуть без задних ног. Разожгу костер и поджарю себе кусок бекона. А ты будешь думать обо мне или нет?

Не слушая его, Мэри, сжав руки, смотрела на юг. Она мучительно колебалась.

За этими холмами суровые пустоши переходили в пастбища, а пастбища – в долины и реки. Там у мирно струящейся воды ее ожидал покой Хелфорда.

– Это вовсе не гордость, – произнесла она наконец, – ты знаешь, что не гордость. Я тоскую по дому и по всему, что утратила.

Он ничего не ответил, но взялся за вожжи и прикрикнул на коня.

– Подожди, – сказала Мэри. – Подожди, придержи его и подай мне руку.

Джем отложил кнут, наклонился к девушке и помог ей сесть рядом с собой.

– Ну, что теперь? – спросил он. – Куда ты хочешь, чтобы я повез тебя? Ты ведь сидишь спиной к Хелфорду, ты это знаешь?

– Знаю, – ответила она.

– Если поедешь со мной, у тебя будет нелегкая жизнь, а порой – ох, какая суровая, Мэри! Ни постоянного жилья, ни покоя, ни уюта. Мужчины – скверные компаньоны. Особенно когда они не в духе. А я, видит Бог, хуже всех. Вот что тебя ожидает вместо спокойной жизни на ферме, которой ты так жаждешь.

– Я готова рискнуть, Джем. И попробую вынести твой дурной нрав.

– Ты любишь меня, Мэри?

– Кажется, да, Джем.

– Больше, чем Хелфорд?

– Этого я не знаю.

– Почему же в таком случае ты села со мной?

– Потому что хочу, потому что не могу иначе, потому что отныне и навек мое место рядом с тобой, – ответила Мэри.

Тут он радостно рассмеялся, взял ее руку и вручил ей вожжи.

И, уж больше не оглядываясь назад, она стала править на Теймар.

Дафна дю Морье Алиби

1

Фентоны совершали свою обычную воскресную прогулку по набережной Виктории.[340] Они дошли до моста Альберта[341] и, как всегда, остановились, решая, перейти ли через него и зайти в парк или отправиться дальше за плавучие дома. И тут жена Фентона сказала, подчиняясь какому-то своему, одной ей ведомому ходу мыслей:

— Когда будем дома, напомни мне позвонить Альхузонам и пригласить их на коктейль: сегодня их черед прийти к нам.

Фентон рассеянно наблюдал за уличным движением. Вот по мосту прошел грузовик, слишком сильно раскачиваясь, за ним — спортивный автомобиль с громкими выхлопами, вот нянька в сером форменном платье толкает коляску с близнецами, круглые лица которых похожи на голландский сыр, и, перейдя через мост, сворачивает налево, в Баттерси.[342]

— Куда пойдем? — спросила жена, и он взглянул на нее, не узнавая, во власти непреодолимого, просто кошмарного чувства, что и она, и все люди, которые прогуливаются по набережной или переходят через мост, — крошечные марионетки, раскачивающиеся, когда их дергают за ниточки. А как они передвигаются — неровно, какими-то судорожными толчками. Что за жуткая пародия на настоящие шаги — такие, как в жизни. Да и лицо его жены — голубые глаза, слишком сильно накрашенный рот, новая весенняя шляпка, небрежно сдвинутая набок, — всего лишь маска, второпях намалеванная рукой кукольника, управляющей марионетками, на куске безжизненного дерева, из которого он их мастерит.

Он поспешно отвел взгляд и устремил его вниз, торопливо очерчивая тростью квадрат на тротуаре и точно попадая в выбоину в центре этого квадрата. Вдруг он услышал свой голос: «Я больше не могу».

— Что случилось? — спросила жена. — У тебя закололо в боку?

И тут он понял, что надо быть начеку, так как любая попытка что-то объяснить вызовет недоуменный взгляд этих больших глаз и столь же недоуменные настойчивые вопросы. И тогда придется повернуть обратно по ненавистной набережной Виктории, и ветер, к счастью, будет дуть им в спину, тем не менее неумолимо увлекая их вперед к бездарной гибели часов, точно так же, как течение этой реки увлекает крутящиеся бревна и пустые ящики к какой-то неизбежной зловонной илистой отмели под доками.

Чтобы успокоить ее, он ловко перефразировал свою мысль:

— Я хотел сказать, что мы не можем идти дальше за плавучие дома: там тупик. И потом твои каблуки… — он взглянул на ее туфли, — на таких каблуках долго не проходишь — они не для прогулки по Баттерси. Мне нужен моцион, а ты будешь отставать. Почему бы тебе не пойти домой? Погода так себе.

Жена взглянула на темное небо, и, к счастью для него, порыв ветра заставил ее поежиться в слишком тонком пальто и придержать весеннюю шляпу.

— Пожалуй, так я и сделаю, — сказала она и добавила с сомнением: — У тебя действительно не колет в боку? Ты побледнел.

— Нет, все нормально, — ответил он. — Без тебя я пойду быстрее.

Тут он заметил, что к ним приближается такси с поднятым флажком,[343] и остановил его, помахав тростью. Он сказал жене: «Садись, ни к чему простужаться», и не успела она возразить, как он распахнул дверцу и дал шоферу адрес. Ей не оставалось ничего другого, как позволить ему усадить себя в такси. Когда машина отъезжала, Фентон увидел, как жена пытается открыть окно и крикнуть, чтобы он не опаздывал и еще что-то об Альхузонах. Он стоял на набережной, глядя, как такси скрывается из виду, и ему казалось, что целый отрезок жизни уходит навсегда.

Он свернул в сторону от реки, оставив позади шум движения, и нырнул в кроличий садок узких улочек и площадей, отделявших его от Фулем-роуд. Он шел с единственной целью — отделаться от самого себя и стереть из сознания воскресный ритуал, рабом которого он был.

Никогда раньше у него не возникала мысль о бегстве. Когда жена упомянула об Альхузонах, в мозгу у него словно раздался щелчок. «Когда будем дома, напомни мне позвонить. Их черед прийти к нам». Наконец-то он понял утопающего, перед которым мелькают фрагменты его жизни, в то время как море поглощает его. Звонок у двери, бодрые голоса Альхузонов, напитки, расставленные на буфете, минутное стояние, потом рассаживание — все это лишь фрагменты гобелена, который изображает его пожизненное заключение, ежедневно возобновляющееся: раздергивание штор и ранний утренний чай, развертывание газеты, завтрак в маленькой столовой при синем свете газового камина (из экономии он привернут и едва теплится), поездка на метро, развертывание вечерней газеты в окружающей толпе, возвращение на места шляпы, пальто и зонтика, звук телевизора из гостиной, к которому иногда примешивается голос жены, разговаривающей по телефону. И вот так зимой и летом, осенью и весной, и при смене времен года сменяются только чехлы на стульях и диване в гостиной да деревья за окном на площади покрываются листвой или стоят голые.

«Их черед прийти к нам» — и появляются Альхузоны, гримасничая и подпрыгивая на своих ниточках, кланяются и исчезают, а хозяева, принимавшие их, в свою очередь становятся гостями и покачиваются, глупо ухмыляясь, — кукольные партнеры, прикрепленные друг к другу, исполняют свой старомодный танец.

И вдруг — остановка у моста Альберта — слова Эдны — и время прервалось. Нет, оно точно так же течет для нее, для Альхузонов, которые подходят к телефону, — для всех вовлеченных в этот танец — лишь для него все изменилось. Возникло ощущение внутренней силы. Он управляет, он — рука кукольника, заставляющая марионеток покачиваться. А Эдна, бедная Эдна, которая мчится в такси домой, где сыграет отведенную ей роль — будет расставлять напитки, взбивать подушки, вытряхивать соленый миндаль из банки — она понятия не имеет о том, что он шагнул из кабалы в новое измерение.

Воскресная апатия навалилась на улицы. Дома закрытые, замкнутые.

«Они не знают, — подумал он, — эти люди в домах, что один мой жест сейчас, в эту самую минуту, может изменить весь их мирок. Стук в дверь, и кто-нибудь открывает — зевающая женщина, старик в ковровых шлепанцах, ребенок, посланный раздосадованными родителями, — и все их будущее зависит от того, что мне будет угодно, какое решение я приму. Разбитые лица. Внезапное убийство. Кража. Пожар». Все так просто.

Он взглянул на часы. Половина четвертого. Надо взять за основу систему чисел. Он пройдет еще три улицы и затем, в зависимости от числа букв в названии третьей улицы, выберет номер дома.

Фентон быстро шел, чувствуя, как все больше увлекается. Все по-честному, говорил он себе. Неважно, будет ли это жилой массив или фирма «Юнайтед дэриз».[344] Третья улица оказалась длинной, по обе стороны тянулись грязноватые желто-коричневые викторианские виллы, которые были претенциозными лет пятьдесят тому назад, а сейчас, когда их разделили на квартиры, чтобы сдавать, утратили свою помпезность. Название улицы — Боултинг-стрит. Восемь букв означают номер 8. Он уверенно перешел ее, изучая двери, не обескураженный крутыми маршами каменных ступеней, ведущих к каждой вилле, некрашеными воротами, хмурыми подвалами, атмосферой бедности и обветшания. Как все это не похоже на дома на его маленькой Ридженси-сквер с их нарядными дверями и цветочными ящиками за окнами.

Номер 8 ничем не отличался от своих собратьев. Пожалуй, ворота были еще более убогими, а кружевные занавески в длинном, уродливом окне первого этажа — еще более выцветшими. Ребенок лет трех, мальчик с бледным личиком и бессмысленным взглядом, сидел на верхней ступеньке. Он был как-то странно привязан к скребку у входной двери и не мог передвигаться. Дверь была приоткрыта.

Джеймс Фентон поднялся по ступенькам и поискал звонок. Он был заклеен полоской бумаги с надписью: «Не работает», а ниже был привязан тесемкой старомодный дверной колокольчик. Конечно, можно было бы в считанные секунды распутать узел на ремешке, которым привязан ребенок, снести его под мышкой по лестнице и расправиться в зависимости от настроения или фантазии. Но нет, пожалуй, еще не пришло время для насилия. Не того ему хочется — ощущение внутренней силы вызывает жажду подольше насладиться ею.

Он позвонил в колокольчик, и в темной прихожей раздалось слабое звяканье. Ребенок уставился на него не пошевельнувшись. Фентон отвернулся от двери и окинул взглядом улицу, платан на краю тротуара, коричневая кора которого пестрела желтыми пятнами, и черную кошку, сидевшую у его подножия и зализывавшую пораненную лапку. Он смаковал момент ожидания, сладостный из-за его неопределенности.

Он услышал, как за спиной растворилась дверь и женский голос с иностранным выговором спросил: «Что вам угодно?»

Фентон снял шляпу. Его так и подмывало сказать: «Я пришел, чтобы задушить вас. Вас и вашего ребенка. Я вовсе не питаю к вам злобы, просто так уж вышло, что я — орудие судьбы, посланное с этой целью». Вместо этого он улыбнулся. Женщина была бледная, как и ребенок на ступеньках, с таким же лишенным выражения взглядом и такими же прямыми волосами. Ей могло быть где-то от двадцати до тридцати пяти лет. Шерстяной джемпер был ей велик, а темная юбка в сборку, доходившая до лодыжек, делала приземистой.

— Вы сдаете комнаты? — спросил Фентон.

Свет зажегся в бессмысленных глазах — теперь они выражали надежду. Могло даже показаться, что она жаждала, но уже не надеялась услышать этот вопрос. Однако этот проблеск сразу же угас, и взгляд снова сделался тупым.

— Дом не мой, — сказала она. — Домовладелец когда-то сдавал комнаты, но говорят, что и этот дом, и другие, по обе стороны, снесут, чтобы расчистить место для многоэтажных домов.

— Вы хотите сказать, — продолжал он, — что владелец больше не сдает комнаты?

— Да, — ответила она. — Он сказал мне, что нет смысла — ведь распоряжение о сносе может прийти в любой день. Он немного платит мне, чтобы я присматривала за домом, пока его не снесут. Я живу в подвале.

— Понятно, — сказал он.

Разговор был как будто закончен. Однако Фентон не двинулся с места. Женщина взглянула мимо него на ребенка и велела ему сидеть тихо, хотя тот едва слышно хныкал.

— А не могли бы вы сдать мне одну из комнат в цокольном этаже на то время, пока вы еще здесь? — спросил Фентон. — Мы бы договорились между собой. Домовладелец не будет возражать.

Он наблюдал, как она силится постичь его предложение, такое невероятное, такое удивительное в устах человека с его внешностью. А поскольку легче всего захватить человека врасплох, удивив его, он поспешил воспользоваться своим преимуществом.

— Мне нужна всего одна комната на несколько часов в день, — быстро сказал он. — Я не буду здесь ночевать.

Она так и не смогла понять, кто он: задача оказалась ей не под силу. Костюм из твида — такой носят и в Лондоне, и в пригородах, — мягкая фетровая шляпа, трость, свежий цвет лица, лет сорок пять — пятьдесят. Он увидел, как темные глаза раскрылись еще шире и взгляд их стал еще бессмысленнее, когда она попыталась увязать его наружность с неожиданной просьбой.

— А для чего вам нужна комната? — спросила она колеблясь.

Вот где собака зарыта. Чтобы убить тебя и ребенка, моя милая, разобрать пол и похоронить вас под досками. Но еще не время.

— Это трудно объяснить, — оживленно ответил он. — Я профессионал и работаю допоздна. А так как последнее время мои обстоятельства изменились, мне нужна комната, где можно было бы поработать несколько часов в день в полном одиночестве. Вы себе не представляете, как трудно найти что-нибудь подходящее. По-моему, тут у вас как раз то, что мне нужно. — Он перевел взгляд с пустого дома на ребенка и улыбнулся. — Например, ваш малыш. Как раз подходящий возраст, так что он не помешает.

Подобие улыбки промелькнуло на ее лице.

— О, Джонни очень спокойный, — сказала она. — Он сидит так часами, он не будет беспокойством. — Затем улыбка сошла с ее лица, вернулось сомнение. — Не знаю, что сказать… Мы живем на кухне, рядом — спальня. Есть одна комната сзади, я держу там кое-какую мебель, но не думаю, чтобы вам подошло. Видите ли, смотря что вы собираетесь делать…

Ее голос замер. Да, такая апатия — как раз то, что нужно. Интересно, крепко ли она спит, — может быть, даже принимает снотворное? Судя по темным теням под глазами, принимает. Ну что же, тем лучше. К тому же иностранка, а их слишком много в Англии.

— Если вы только дадите мне взглянуть на эту комнату, я сразу определю, — сказал он.

Как ни странно, она повернулась и пошла впереди него через узкую грязную прихожую. Включив свет над лестницей, ведущей в подвал, и бормоча бесконечные извинения, она повела Фентона вниз. Несомненно, вначале это было помещение для слуг, живших на этой викторианской вилле. Теперь, когда кухня, буфетная и кладовая служат этой женщине столовой, кухней и спальней, они стали более запущенными. Вероятно, в былые дни, когда эти уродливые трубы были выкрашены белой краской, а этот бесполезный котел и старая плита были начищены, они выглядели совсем недурно. Даже кухонный буфет, который все еще занимает свое законное место и тянется почти во всю длину одной из стен, наверно хорошо вписывался в обстановку лет пятьдесят тому назад, когда на полках его стояли сверкающие медные кастрюли и расписной обеденный сервиз, а рядом суетилась кухарка с руками, выпачканными в муке, отдавая распоряжения своему любимчику в буфетной. Сейчас грязно-кремовая краска свисает чешуйками, потертый линолеум порван, а в буфете — только хлам, не имеющий ничего общего с первоначальным назначением буфета: испорченный приемник со свисающей антенной, кипы старых журналов и газет, незаконченное вязание, сломанные игрушки, куски засохшего пирога, зубная щетка и несколько пар обуви. Женщина окинула все это безнадежным взглядом.

— Нелегко, — сказала она, — с ребенком. Все время убираешь.

Было ясно, что она вообще никогда не убирает, что она сдалась и этот беспорядок — ее реакция на жизненные трудности. Однако Фентон ничего не сказал, а лишь вежливо кивнул и улыбнулся. Сквозь приоткрытую дверь он увидел неубранную постель, и это подтвердило его предположение о крепком сне — видимо, ее разбудил звон колокольчика. Поймав его взгляд, женщина торопливо закрыла дверь и, машинально пытаясь привести себя в порядок, застегнула джемпер и пригладила волосы рукой.

— А комната, которой вы не пользуетесь? — спросил он.

— Ах да, да, конечно, — ответила она рассеянно и неопределенно, как будто забыв, для чего привела его в подвал. Она пошла обратно по коридору, мимо угольного погреба — вот это пригодится, подумал он, — мимо уборной, через открытую дверь которой был виден детский горшок и рядом с ним — разорванный номер «Дейли Миррор»,[345] и, наконец, подошла к дальней комнате, дверь которой была закрыта.

— Не думаю, что вам подойдет, — со вздохом сказала она, заранее сдавшись. Действительно, это не подошло бы никому, кроме него — ибо он так переполнен силой и устремлен к цели. Когда она распахнула скрипучую дверь и подошла к окну, чтобы отдернуть занавеску, сделанную из куска старого материала для затемнения, сохранившегося с военного времени, резкий запах сырости ударил ему в нос, словно он внезапно попал в полосу тумана у реки, а еще он различил запах газа, который ни с чем не спутаешь. Они одновременно чихнули.

— Да, это плохо, — сказала она. — Должны прийти, но все никак не идут.

Когда она отдернула занавеску, чтобы проветрить комнату, карниз сломался, кусок материи упал, и в разбитое окно спрыгнула та самая черная кошка с пораненной лапкой, которую он заметил под платаном перед домом. Женщина попыталась прогнать ее, но ничего не вышло. Кошка, привычная к этой обстановке, юркнула в дальний угол, прыгнула на ящик и устроилась вздремнуть. Фентон и женщина огляделись.

— Это как раз то, что мне нужно, — сказал он, его не смущали темные стены, Г-образная форма комнаты, низкий потолок.

— Как, даже садик есть! — И он подошел к окну и взглянул на клочок земли и камни, которые сейчас, когда он стоял в подвальной комнате, были вровень с его головой. Когда-то все это было крохотным мощеным двориком.

— Да, — отозвалась она, — да, есть и садик, — и она встала рядом с ним, чтобы тоже взглянуть на запущенный участок, которому они оба дали такое неподходящее название. Затем, слегка пожав плечами, она продолжила: — Как видите, здесь тихо, но мало солнца. Комната северная.

— Я люблю, когда окна выходят на север, — рассеянно ответил он, уже рисуя в воображении узкую яму, которую он выроет для ее тела; незачем копать глубоко. Обернувшись к женщине и мысленно прикидывая ее размеры, рассчитывая длину и ширину будущей ямы, он увидел, что в ее взгляде появился проблеск понимания, и сразу же улыбнулся, чтобы подбодрить ее.

— Вы художник? — спросила она. — Они любят северный свет, не правда ли?

Он почувствовал огромное облегчение. Художник — ну конечно же! Вот объяснение, которое ему нужно! Вот решение всех проблем!

— Я вижу, вы разгадали мой секрет, — лукаво ответил Фентон, и его смех прозвучал так искренне, что он и сам удивился. Он заговорил очень быстро: — Да, художник, но посвящаю живописи только часть дня. Вот почему я смогу выбираться сюда только в определенные часы. Утром я связан делами, но позже — свободный человек. Вот когда начинается моя настоящая работа. Это не просто хобби — нет, это страсть. В этом году я собираюсь организовать свою выставку. Так что вы понимаете, насколько мне важно подыскать что-то… в таком духе.

Он взмахнул рукой, указывая на то, что могло бы соблазнить разве что кошку. Его уверенность была так заразительна, что ее взгляд перестал выражать сомнение и замешательство.

— В Челси[346] полно художников, не правда ли? — сказала она. — Не знаю, по крайней мере, так говорят. Но я думала, мастерские должны быть высоко, чтобы можно получать много света.

— Необязательно, — ответил он. — У меня нет подобных причуд. Да и в любом случае в конце дня темнеет. А есть электрическое освещение?

— Да… — Она подошла к двери и повернула выключатель. Голая лампочка, свисавшая с потолка, засветилась сквозь покрывавшую ее пыль.

— Чудесно, — сказал он. — Это все, что мне понадобится.

Он улыбнулся, глядя в это лицо, лишенное всякого выражения и несчастное. Бедняжка была бы настолько счастливее во сне. Как кошка. Нет, в самом деле, положить конец ее мучениям — просто благое дело.

— Можно мне переехать завтра? — спросил он.

Снова взгляд, исполненный надежды, который он заметил, еще стоя у парадной двери, когда справлялся о комнатах. А что же это теперь — смущение, какая-то тень неловкости?

— Вы не спросили… о плате за комнату, — сказала она.

— На ваше усмотрение, — ответил он и снова взмахнул рукой, чтобы показать, что деньги не имеют для него никакого значения.

Она глотнула, явно не зная, что сказать, к ее бледному лицу начала приливать краска, и наконец она решилась:

— Будет лучше, если я ничего не скажу домовладельцу. Я скажу, что вы — друг. Вы могли бы давать мне один-два фунта в неделю наличными, так будет честно.

Она с тревогой следила за ним. Конечно, решил он, третье лицо ни к чему — пусть все останется между ними, иначе может рухнуть его план.

— Я буду давать вам пять фунтов наличными каждую неделю, начиная с сегодняшнего дня.

Он нащупал бумажник и вытащил новенькие хрустящие банкноты. Она робко протянула руку, и ее взгляд не отрывался от денег, пока он их пересчитывал.

— Ни слова домовладельцу, — сказал он, — а если кто-нибудь спросит о вашем жильце, скажите, что приехал погостить ваш двоюродный брат, художник.

Она взглянула на него и в первый раз улыбнулась, как будто его шутливые слова и вручение денег каким-то образом скрепили их договор.

— Вы не похожи на моего двоюродного брата, — сказала она, — и не очень похожи на тех художников, которых я видела. Как вас зовут?

— Симс, — моментально ответил он, — Маркус Симс, — и удивился, почему ему пришло на ум имя его тестя — поверенного, который умер много лет тому назад и которого он терпеть не мог.

— Спасибо, мистер Симс, — сказала она. — Утром я сделаю уборку в вашей комнате. — И, сразу же перейдя от слов к делу, она сняла с ящика кошку и прогнала ее в окно.

— Вы привезете свои вещи завтра днем? — спросила она.

— Вещи? — повторил он.

— То, что нужно для вашей работы, — сказала она. — Разве у вас нет красок и всего такого?

— Ах да… ну конечно, — сказал он, — мне же нужно привезти все необходимое. — Он снова оглядел комнату. Нет, и речи не может быть о резне. Никакой крови. Никакого беспорядка. Лучше всего задушить их обоих во сне, женщину и ребенка — это самый гуманный способ.

— Когда вам понадобятся тюбики с краской, не придется далеко ходить, — сказала она. — На Кингс-роуд[347] есть магазины для художников. Я проходила мимо, когда идти за покупками. В витринах выставлены картон и мольберты.

Он прикрыл рот ладонью, чтобы скрыть улыбку. Нет, в самом деле трогательно, с какой готовностью и как доверчиво она приняла все за чистую монету.

Она повела его обратно в коридор и вывела из подвала по лестнице в прихожую.

— Я так рад, — сказал он, — что мы договорились. По правде говоря, я уже начинал отчаиваться.

Обернувшись, она снова улыбнулась ему.

— Я тоже, — сказала она. — Если бы вы не появились… Не знаю, что бы я могла натворить.

Они стояли рядом на верхней площадке лестницы. Потрясенный, он пристально смотрел на нее: ведь его появление грозит ей несчастьем. Ну и чудеса!

— Наверно, вы попали в беду? — спросил он.

— В беду? — Она сделала жест руками, и на лице ее вновь появилось выражение апатии и отчаяния. — Конечно, это беда — быть чужестранкой в этой стране, да еще отец моего малыша сбежал и оставил меня совсем без денег, и я не знаю, куда кинуться. Говорю вам, мистер Симс, если бы вы не пришли сегодня… — Не кончив фразу, она взглянула на ребенка, привязанного к скребку, и пожала плечами. — Бедный Джонни, — сказала она, — это не твоя вина.

— В самом деле, бедный Джонни, — повторил Фентон, — и бедная вы. Ну что ж, уверяю вас, я постараюсь положить конец вашим мучениям.

— Вы очень добры. Правда, спасибо вам.

— Нет, это вам спасибо. — Он слегка поклонился ей и, нагнувшись, коснулся макушки ребенка. — До свидания, Джонни, до завтра. — Его жертва ответила пристальным взглядом, лишенным всякого выражения.

— До свидания, миссис… миссис?

— Моя фамилия Кауфман. Анна Кауфман.

Она следила, как он спускается по лестнице и проходит в ворота. Изгнанная кошка прокралась мимо него, возвращаясь к разбитому окну. Фентон широким жестом помахал шляпой женщине, ребенку, кошке, всей безмолвной желтовато-коричневой вилле.

— До завтра, — крикнул он и отправился по Боултинг-стрит беспечной походкой человека, стоящего на пороге настоящего приключения. Бодрое настроение не изменило ему, даже когда он подошел к своей собственной двери. Он открыл американский замок своим ключом и поднялся по лестнице, мурлыкая какую-то песенку тридцатилетней давности. Эдна, как обычно, висела на телефоне — до него доносился бесконечный телефонный разговор двух женщин. На маленьком столике в гостиной были расставлены напитки, сухое печенье и блюдо соленого миндаля. Судя по лишним стаканам, ждали гостей. Эдна прикрыла телефонную трубку рукой и сказала:

— Альхузоны будут. Я пригласила их остаться на холодный ужин.

Ее муж улыбнулся и кивнул. Задолго до своего обычного времени он налил себе глоточек шерри, чтобы еще острее прочувствовать и посмаковать конспирацию и безупречность истекшего часа. Телефонный разговор закончился.

— Ты лучше выглядишь, — сказала Эдна. — Прогулка пошла тебе на пользу.

Ее полное неведение так позабавило его, что он чуть не поперхнулся.

2

Как удачно, что женщина упомянула о рисовальных принадлежностях — иначе он бы глупо выглядел, явившись на следующий день безо всего. А теперь ему придется уйти из конторы пораньше и отправиться в магазин, чтобы обзавестись необходимым имуществом. Он разошелся. Мольберты, холсты, один тюбик с красками за другим, кисти, скипидар — то, что должно было уместиться всего в несколько пакетов, превратилось в громоздкие свертки, увезти которые можно было только в такси. Однако все это лишь усилило его возбуждение. Он должен добросовестно сыграть свою роль. Продавец, вдохновленный пылом своего клиента, предлагал все новые и новые краски, и Фентон, беря в руки тюбики и читая названия, чувствовал какое-то острое удовольствие от самого процесса покупки. Он дал себе полную волю, и сами слова «хром», «сиена», «вандик»[348] ударяли ему в голову, как вино. Наконец он справился с соблазном и сел в такси со своими покупками. Боултинг-стрит № 8 — этот непривычный адрес вместо площади, где стоит его дом, придавал приключению еще большую пряность.

Странно, но, когда такси остановилось у цели, ряд вилл уже не казался таким однообразным. Правда, вчерашний ветер стих, время от времени проглядывало солнце, и дыхание апреля в воздухе сулило более долгие дни — но не это было главным. Главное заключалось в том, что № 8 как будто чего-то ожидал. Расплачиваясь с шофером и вынимая из такси свертки, Фентон заметил, что темные шторы сняты с окна подвала, а вместо них повешены занавески ужасающего мандаринового цвета. Как раз когда он заметил это, занавески раздернулись и ему помахала женщина с ребенком на руках, личико которого было вымазано джемом. Кошка соскочила с подоконника, подошла к нему, мурлыкая, и потерлась выгнутой спиной о его ногу. Такси отъехало, и женщина спустилась по ступенькам поздороваться с ним.

— Мы с Джонни весь день вас высматриваем, — сказала она. — Это все, что вы привезли?

— Все? А разве этого недостаточно? — рассмеялся он.

Она помогла ему снести вещи вниз по лестнице, в подвал, и, заглянув в кухню, он заметил, что она не только повесила занавески, но и попыталась там прибрать. Вся обувь засунута под кухонный шкаф вместе с детскими игрушками, а стол накрыт скатертью и приготовлен для чаепития.

— Вы просто не поверите, сколько пыли было в вашей комнате, — сказала она. — Я провозилась там почти до полуночи.

— Напрасно вы это сделали, — сказал он ей. — Ведь это ненадолго, так что не стоило.

Она остановилась перед дверью и посмотрела на него своим прежним бессмысленным взглядом.

— Значит, это ненадолго? — пробормотала она. — А я почему-то подумала после того, что вы вчера сказали, что это на несколько недель.

— Да нет, я не это имел в виду, — быстро ответил он. — Я хотел сказать, что вы зря убирали, потому что я все равно устрою жуткий развал со своими красками.

У нее явно отлегло от сердца. Она попыталась улыбнуться и открыла дверь со словами:

— Добро пожаловать, мистер Симс.

Надо отдать ей должное — она поработала на славу. Комната преобразилась, да и запах другой. Пахнет не газом, а карболкой — или это «Джейз»? Во всяком случае, какое-то дезинфицирующее средство. Кусок материала для затемнения снят с окна. Она даже позвала кого-то вставить стекло. Исчез ящик, служивший кошке постелью. Теперь у стены стоит стол и два небольших шатких стула, а также кресло, покрытое той же ужасной материей, которую он заметил на кухонных окнах. Над камином — там, где вчера ничего не было, она повесила календарь с большой яркой репродукцией «Мадонны с младенцем». Глаза мадонны, заискивающие и притворно застенчивые, улыбаются Фентону.

— Ух ты… — начал он, — вот это да… — и, не на шутку растрогавшись, что бедная женщина положила столько трудов на уборку в один из своих, видимо последних, дней на земле, он отвернулся и стал распаковывать свертки, чтобы скрыть волнение.

— Позвольте помочь вам, мистер Симс, — сказала она и, не дав ему возразить, опустилась на колени и принялась развязывать узлы, разворачивать бумагу и собирать мольберт. Потом они вместе вынули из коробок все тюбики с красками, разложили их на столе рядами и составили все холсты у стены. Это было занятно, как какая-то абсурдная игра, причем любопытно, что женщина заразилась ее духом, оставаясь совершенно серьезной.

— Что вы собираетесь написать в первую очередь? — спросила она, когда все было сделано и даже холст водружен на мольберт. — Наверное, вы уже что-то задумали.

— Да-да, — сказал он, — у меня кое-что задумано. — Он улыбнулся, ведь ее вера в него столь велика. И вдруг она тоже улыбнулась и сказала:

— А я угадала, что вы задумали.

Он почувствовал, что бледнеет. Как она догадалась? Куда клонит?

— Угадала — что вы хотите этим сказать? — резко спросил он.

— Это Джонни, не так ли?

Разве он может убить ребенка прежде, чем убьет его мать? Что за дикая мысль! И почему она пытается подтолкнуть его к этому подобным образом? Времени еще предостаточно, и во всяком случае у негоеще не оформился план…

Она кивала головой с хитрым видом, и он с трудом заставил себя вернуться к реальности. Разумеется, она говорит о живописи.

— Вы умная женщина, — сказал он. — Да, вы угадали — это Джонни.

— Он будет хорошо себя вести и не станет шевелиться, — сказала она. — Если я привяжу его, он может сидеть часами. Вы сейчас имеете в нем необходимость?

— Нет, нет, — раздраженно ответил Фентон. — Я вовсе не спешу. Мне надо все продумать.

У нее вытянулось лицо. Видимо, она разочарована. Она еще раз окинула взглядом комнату, так внезапно и удивительно преобразившуюся в соответствии с ее представлениями о мастерской художника.

— Тогда позвольте предложить вам чашку чая, — сказала она, и он пошел за ней на кухню, чтобы избежать споров. Сев на стул, который она подвинула ему, он принялся за чай и бутерброды с пастой «Боврил»[349] под пристальным взглядом неопрятного маленького мальчика.

— Па, — вдруг произнес ребенок и протянул руку.

— Он называет всех мужчин «па», хотя его собственный отец не обращал на него внимания, — сказала мать Джонни. — Не приставай к мистеру Симсу, Джонни.

Фентон выдавил вежливую улыбку. Дети стесняли его. Он продолжал потягивать чай и есть бутерброды.

Женщина села и присоединилась к нему, рассеянно помешивая чай, пока он не стал таким холодным, что его, наверно, нельзя было пить.

— Приятно, когда есть с кем поговорить, — заметила она. — Вы знаете, мистер Симс, до вашего прихода я была так одна… Пустой дом наверху, и даже рабочие не входят и не выходят. И район здесь нехороший — у меня совсем нет друзей.

Чем дальше, тем лучше, подумал он. Никто не хватится, когда она исчезнет. Было бы трудно выйти сухим из воды, если бы остальная часть дома была заселена, а так можно сделать это в любое время дня, и ни одна собака не узнает. Бедная девочка, ей, наверно, не больше двадцати шести — двадцати семи лет. Что за жизнь у нее была!

— …он просто сбежал, без единого слова, — рассказывала она. — Мы пробыли в этой стране всего три года, и мы переезжали с места на место, без постоянной работы. Одно время мы жили в Манчестере, Джонни родился в Манчестере.

— Ужасное место, — посочувствовал он, — вечно льет дождь.

— Я сказала ему: «Тебе надо найти работу», — продолжала она, стукнув по столу кулаком и заново проигрывая ту сцену. — Я сказала: «Мы не можем так больше. Это не жизнь для меня и для твоего ребенка». Да, мистер Симс, нечем было уплатить за квартиру. Что я должна была сказать домовладельцу, когда он будет заходить? И потом, когда вы здесь чужестранец, всегда нервотрепка с полицией.

— С полицией? — спросил испуганный Фентон.

— Документы, — объяснила она. — Такая морока с нашими документами. Вы знаете, как это есть, мы должны регистрироваться. Мистер Симс, моя жизнь не была счастливой, вот уже много лет. В Австрии я некоторое время была служанкой у одного плохого человека. Мне пришлось сбежать. Тогда мне было всего шестнадцать лет, и, когда я встретила моего мужа, который тогда не был моим мужем, наконец-то показалось, что есть какая-то надежда, если мы будем попадать в Англию…

Она продолжала монотонно бубнить, глядя на него и помешивая чай, и ее голос с вялым немецким акцентом, довольно приятным для слуха, был успокаивающим аккомпанементом к его мыслям, который смешивался с тиканьем будильника на кухонном шкафу и со стуком ложки малыша о тарелку. Как восхитительно вдруг вспомнить, что ты не в конторе и не дома — нет, ты — Маркус Симс, художник, непременно великий художник, творящий если не шедевр живописи, то преднамеренное убийство, а перед тобой — твоя жертва, которая отдает свою жизнь в твои руки и смотрит на тебя как на своего спасителя — а ты и в самом деле ее спаситель.

— Странно, — медленно произнесла она, — еще вчера я не знала вас, а сегодня рассказываю вам свою жизнь. Вы мой друг.

— Ваш искренний друг, — ответил он, похлопывая ее по руке. — Уверяю вас, это так. — Он улыбнулся и оттолкнул свой стул.

Она протянула руку за его чашкой и блюдцем и поставила их в раковину, потом вытерла ребенку рот рукавом джемпера.

— А теперь, мистер Симс, что бы вы предпочли сначала — лечь в постель или писать портрет Джонни?

Он уставился на нее. Лечь в постель? Правильно ли он расслышал?

— Простите, не понял? — переспросил он.

Она стояла, терпеливо ожидая, когда он двинется с места.

— Как скажете, мистер Симс, — произнесла она. — Мне все равно. Я к вашим услугам.

Он почувствовал, как его шея медленно краснеет и краска приливает к лицу и лбу. Нет, тут все ясно, и недвусмысленная полуулыбка, и резкий кивок головы в сторону спальни не оставляют и тени сомнения. Эта несчастная девочка делает ему определенное предложение. Видимо, она считает, что он действительно рассчитывает… хочет… Это просто ужасно.

— Моя дорогая мадам Кауфман, — начал он (обращение «мадам» звучало как-то лучше, чем «миссис», и больше подходило для иностранки), — боюсь, тут какая-то ошибка. Вы меня не так поняли.

— Пожалуйста? — спросила она, озадаченная, а затем снова попыталась улыбнуться. — Не надо бояться. Никто не придет. А Джонни я привяжу.

Как нелепо. Привязать этого маленького мальчика… Вряд ли его слова могли дать повод столь неверно истолковать ситуацию. Однако, если он обнаружит свое вполне естественное негодование и уйдет из этого дома, рухнет весь его план, его прекрасный план, и придется начинать все сначала где-нибудь в другом месте.

— Это… это чрезвычайно любезно с вашей стороны, мадам Кауфман, — сказал он. — Я высоко ценю ваше предложение, столь великодушное. Но к несчастью, дело в том, что вот уже много лет я совершенно неспособен… старая военная рана… Я давно уже вынужден исключить все это из своей жизни. Все силы я вкладываю в свое искусство, в живопись, я поглощен ею. Вот почему я так обрадовался, найдя этот уединенный уголок, ведь теперь все в корне изменится. И если мы хотим стать друзьями…

Он подыскивал слова, чтобы выйти из неловкого положения. Она пожала плечами, и на лице ее не отразилось ни облегчения, ни разочарования. Как будет, так будет.

— Хорошо, мистер Симс, — сказала она. — Я подумала, может быть, вы одиноки. Я-то знаю, что такое одиночество. И потом, вы так добры. Если когда-нибудь вы почувствуете, что вам бы хотелось…

— О, я сразу же скажу вам, — быстро перебил он ее. — Непременно. Но увы, боюсь, что… А теперь — за работу, за работу! — И он снова улыбнулся, подчеркнуто засуетившись, и открыл дверь кухни. Слава богу, она застегнула джемпер, который начала было так угрожающе расстегивать. Она сняла ребенка со стула и приготовилась следовать за Фентоном.

— Я всегда мечтала посмотреть, как работает настоящий художник, — сказала она, — и — о чудо! — мне повезло. Джонни оценит это, когда станет старше. Как и куда мне пристроить его, мистер Симс? Поставить или посадить? Какая поза будет лучше?

Нет, это уж слишком! Из огня да в полымя. Фентон дошел до белого каления. Эта женщина просто хочет его извести! Боже упаси, чтобы она тут околачивалась. Уж если придется возиться с этим противным мальчишкой, нужно по крайней мере отделаться от его матери.

— Поза не имеет никакого значения, — сказал он запальчиво. — Я не фотограф. И уж чего я совсем не выношу, так это когда смотрят, как я работаю. Посадите Джонни сюда, на стул. Надеюсь, он будет сидеть смирно?

— Я привяжу его, — сказала она, и, пока она ходила на кухню за ремешком, он задумчиво смотрел на холст на мольберте. С ним нужно что-то сделать, это ясно. Опасно оставлять холст чистым, она не поймет и заподозрит, что тут что-то неладно. Может быть, даже повторит свое ужасное предложение, сделанное пять минут назад…

Он взял один-два тюбика и выдавил немного краски на палитру. Сиена натуральная… Неаполитанская желтая… Хорошие названия им дают. Они с Эдной были в Сиене,[350] когда только поженились. Он вспомнил кирпичные стены розовато-ржавого цвета и площадь — как же называлась эта площадь? — где устраивались знаменитые скачки. Неаполитанская желтая. Они никогда не бывали в Неаполе. Увидеть Неаполь и умереть.[351] Жаль, что они не так уж много путешествовали. Ездили они всегда в одно и то же место, в Шотландию, ведь Эдна не любит жару. Лазурь… Вызывает ли она мысли о темно-синем или светло-голубом? Лагуны в Южных морях и летучие рыбы. Как празднично выглядят пятнышки красок на палитре…

— Вот так… будь умницей, Джонни. — Фентон поднял глаза. Женщина привязала ребенка к стулу и потрепала по головке. — Если вам что-нибудь понадобится, только позовите, мистер Симс.

— Благодарю вас, мадам Кауфман.

Она на цыпочках вышла из комнаты, осторожно прикрыв дверь. Художнику нельзя мешать, художника надо оставить наедине с его произведением.

— Па, — сказал вдруг Джонни.

— Сиди смирно, — резко приказал Фентон. Он разламывал пополам кусок угля, так как читал где-то, что художники сначала рисуют голову углем. Держа отломанный кусок между пальцами и поджав губы, он нарисовал на холсте круг, похожий на полную луну. Затем он отступил назад и полуприкрыл глаза. Странно, этот круг похож на лицо без черт… Джонни следил за ним, широко раскрыв глаза. Фентон понял, что нужен гораздо больший холст, так как на том, что стоит на мольберте, поместится только голова ребенка. Вышло бы гораздо эффектнее, если бы на холсте была голова и плечи, потому что в этом случае он мог бы использовать берлинскую лазурь, чтобы написать синий свитер ребенка.

Он заменил первый холст другим, побольше. Да, этот размер гораздо лучше. Теперь снова контур лица… глаза… две маленькие точки — нос, небольшая щель — рот… две черточки — шея, и еще две линии, изогнутые почти под прямым углом, как вешалка, — плечи. Самое настоящее лицо, человеческое лицо — правда, пока еще не совсем лицо Джонни, но дайте срок. Теперь важно нанести на холст краски. Он лихорадочно выбрал кисть, окунул ее в скипидар и масло и затем, осторожно касаясь лазури и белил, чтобы смешать их, нанес смесь на холст. Яркий цвет, мерцающий и искрящийся от избытка масла, казалось, пристально глядит на него с холста, требуя добавки. Правда, этот синий отличается от цвета свитера Джонни, ну и что? Осмелев, он добавил еще краски и размазал ее, и теперь, когда синий был нанесен отчетливыми мазками на всю нижнюю часть холста, он как-то странно волновал. Синий цвет подчеркивал белизну лица, нарисованного углем, и оно выглядело теперь как настоящее. Оказывается, кусок стены за головой ребенка, который был всего лишь обычной стеной, когда Фентон впервые вошел в комнату, определенно имеет свой цвет — розовато-зеленый. Он хватал тюбик за тюбиком и выдавливал краски. Так как не хотелось портить кисть с синей краской, он выбрал другую… черт возьми, эта жженая сиена похожа вовсе не на ту Сиену, в которой он был, а скорее на грязь. Надо ее стереть, нужны тряпки — что-нибудь, что не испортит… Он быстро подошел к двери.

— Мадам Кауфман, — позвал он. — Мадам Кауфман! Не могли бы вы найти мне какие-нибудь тряпки?

Она явилась немедленно, разрывая на ходу какое-то нижнее белье на тряпки, и он выхватил их и стал счищать противную жженую сиену с кисти. Обернувшись, он увидел, что она украдкой смотрит на холст.

— Не надо! — закричал он. — Никогда нельзя смотреть на работу художника, когда он ее только начал, — ведь это черновой набросок!

Получив резкий отпор, она отступила.

— Простите, — сказала она и затем неуверенно добавила: — Это очень современно, не так ли?

Он пристально посмотрел на нее, потом перевел взгляд на холст, с холста — на Джонни.

— Современно? — переспросил он. — Конечно, современно. А как вы себе это представляли? Вот так? — Он указал кистью на жеманно улыбающуюся мадонну над камином. — Я иду в ногу со временем. Так я вижу. А теперь позвольте мне продолжать.

На одной палитре уже не хватало места для всех красок. Слава богу, он купил две. Он начал выдавливать краски из остальных тюбиков на вторую палитру и смешивать их, и теперь это было самое настоящее буйство красок — закаты, каких никогда не бывало и которых никогда не видали. Венецианская красная — не Дворец дожей, а маленькие капли крови, которые горят в мозгу и не должны пролиться, цинковые белила — чистота, а не смерть, желтая охра… желтая охра — это жизнь во всем изобилии, это обновление, это весна, это апрель в каком-то ином времени, в каком-то ином месте…

Неважно, что стемнело и пришлось включить свет. Ребенок уснул, но Фентон продолжал писать. Женщина вошла и сказала ему, что уже восемь часов. Не хочет ли он поужинать?

— Мне совсем нетрудно, мистер Симс, — сказала она.

Неожиданно Фентон осознал, где находится. Сейчас восемь часов, а они всегда обедают без четверти восемь. Эдна ждет и гадает, что с ним случилось. Он положил палитру и кисти. Руки в краске, пиджак тоже…

— Боже мой, что же делать? — воскликнул он в панике.

Женщина поняла. Она схватила скипидар и тряпку и принялась чистить ему пиджак. Он прошел за ней на кухню и начал лихорадочно отмывать руки над раковиной.

— В дальнейшем, — сказал он, — мне всегда надо будет уходить до семи часов.

— Да, — сказала она, — я запомню позвать вас. Вы вернетесь завтра?

— Конечно, — нетерпеливо ответил он, — конечно. Не трогайте ничего из моих вещей.

— Да, мистер Симс.

Он поспешил из подвала вверх по лестнице и, выйдя из дома, побежал по улице. На ходу он начал сочинять историю, которую расскажет Эдне. Он зашел в клуб, и там несколько знакомых уговорили его сыграть в бридж. Не хотелось прерывать игру, и он забыл о времени. Сойдет. И завтра снова сойдет. Эдна должна привыкнуть, что из конторы он заходит в клуб. В голову не приходит ничего лучше, чтобы она не догадалась о его восхитительной двойной жизни.

3

Поразительно, как мелькают дни, которые раньше тянулись и казались бесконечными. Правда, пришлось кое-что изменить. Он вынужден был лгать не только Эдне, но и в конторе. Для них он придумал неотложные дела, требовавшие его присутствия во второй половине дня — новые деловые контакты, семейная фирма. Пока что, сказал Фентон, он сможет работать в конторе только неполный день. Разумеется, он понимает, что нужно уладить некоторые финансовые вопросы. Однако, если старший партнер сочтет… Поразительно, но они проглотили и это. Да и Эдна ничего не заподозрила насчет клуба. Правда, не всегда это был клуб — иногда дополнительная работа где-то в другом месте в Сити.[352] Он таинственно намекал на успешное осуществление какой-то крупной сделки, причем этот вопрос был слишком щекотливым и запутанным, чтобы его обсуждать. Казалось, Эдна довольна своей жизнью. Ее жизнь текла как обычно — только для одного Фентона изменилось абсолютно все. Теперь ежедневно примерно в половине четвертого он проходил в ворота дома № 8 и, взглянув на кухонное окно подвала, видел лицо мадам Кауфман, выглядывающей из-за мандариновых занавесок. Затем она проскальзывала через садик и впускала его с черного хода — так им казалось безопаснее. Они решили не пользоваться парадной дверью, поскольку черный ход меньше обращает на себя внимание.

— Добрый день, мистер Симс.

— Добрый день, мадам Кауфман.

Совершенно ни к чему называть ее Анной, а то еще подумает… еще вообразит… Что за вздор! Обращение «мадам» поддерживает должную дистанцию между ними. Она действительно ему очень полезна: убирает мастерскую — так они всегда называют его комнату, — моет кисти, каждый день готовит новые тряпки и, как только он появляется, наливает чашку крепкого горячего чая (этот чай не имеет ничего общего с тем пойлом, которое заваривают у них в конторе). А мальчик… мальчик теперь очень трогательный. Фентон стал относиться к нему терпимее, как только закончил его первый портрет. Казалось, что ребенок как бы заново существует благодаря ему, что это его творение.

Была середина лета, и Фентон уже написал много его портретов. Ребенок продолжал звать его «па». Но ему позировал не только мальчик — писал он также и мать, и это приносило еще большее удовлетворение. Изображая женщину на холсте, Фентон испытывал необыкновенное ощущение силы. Причем дело было не в ее глазах, ее чертах, ее цвете — видит бог, она достаточно бесцветна! — нет, дело в ее очертаниях. Главное — то, что он может перенести на холст плоть живого человека, женщины. И неважно, если то, что он рисует и пишет, не имеет никакого сходства с женщиной из Австрии по имени Анна Кауфман — не в этом суть. Естественно, когда эта глупышка позировала ему в первый раз, она ожидала увидеть нечто вроде картинки с коробки шоколадных конфет, однако он вскоре заставил ее замолчать.

— Вы действительно так меня видите? — спросила она грустно.

— А в чем дело?

— Ну… просто… вы делаете мне рот, как у большой рыбы, готовой что-то проглотить, мистер Симс.

— Рыбы? Что за несусветная чушь! — Вероятно, ей бы хотелось, чтобы он нарисовал рот «сердечком»! — Беда в том, что вы никогда не бываете довольны. Все женщины одинаковы.

Он сердито принялся смешивать краски. Она не имеет права критиковать его работу.

— Нехорошо с вашей стороны так говорить, мистер Симс, — сказала она через минуту-другую. — Я очень довольна пятью фунтами, которые вы мне даете каждую неделю.

— Я говорил не о деньгах, — ответил он и, снова повернувшись к холсту, тронул розовым руку. — О чем я говорил? — спросил он. — Понятия не имею. О женщинах, не так ли? Я в самом деле не помню. Я же просил вас не мешать.

— Простите, мистер Симс.

Вот так, подумал он. Замри. Знай свое место. Чего он не выносит, так это женщину, которая спорит, женщину, которая вечно ворчит, женщину, которая отстаивает свои права, — не для того они созданы. Создатель задумал их уступчивыми, покладистыми, мягкими и кроткими. Беда в том, что они очень редко такими бывают. Нет, только женщина, рисуемая фантазией, или промелькнувшая на улице на ходу, перегнувшаяся через перила балкона за границей, или на миг показавшаяся в окне, глядящая из рамы картины или с холста — как та, что перед ним сейчас (он сменил одну кисть на другую, теперь он проделывал это очень ловко), — только такая женщина подлинна и реальна. Подумать только — взять и сказать, что он сделал ей рот, как у рыбы…

— Когда я был моложе, — произнес он вслух, — у меня была мечта.

— Стать великим художником? — спросила она.

— Да нет… не совсем так, — ответил он, — просто стать великим. Прославиться. Добиться чего-то выдающегося.

— Еще есть время, мистер Симс, — сказала она.

— Возможно… возможно…

Не следует делать кожу розовой, она должна быть оливковой, теплого оливкового тона. Отец Эдны с его манерой вечно критиковать их образ жизни был настоящим бедствием. С того самого момента, как Фентон обручился с Эдной, он ни разу ничего не сделал правильно. Старик вечно брюзжал, вечно придирался. «Уехать жить за границу? — воскликнул он. — За границей нельзя прилично заработать на жизнь. Да и Эдна не сможет там жить, вдали от друзей и от всего, к чему привыкла. Никогда не слышал ничего подобного».

Ну, он умер, и тем лучше. Он с самого начала стоял между ними. Маркус Симс… Художник Маркус Симс — совсем другое дело. Сюрреалист. Модернист. Старик в гробу переворачивается.

— Без четверти семь, — прошептала женщина.

— Черт… — вздохнул он и отступил от мольберта. — Терпеть не могу вот так прерываться, сейчас совсем светло по вечерам, — сказал он. — Я вполне мог бы поработать еще часок-другой.

— А почему бы вам не поработать еще?

— Увы — домашние узы, — сказал он. — У моей бедной мамы это вызвало бы припадок. — За истекшие недели он выдумал старую мать, прикованную к постели. Он обещал быть дома каждый вечер без четверти восемь. Если он не придет вовремя, врачи не ручаются за последствия. Он очень хороший сын.

— А что, если вам привезти ее сюда жить? — сказала его натурщица. — Так одиноко по вечерам, когда вы уходите. Вы знаете, ходят слухи, что этот дом могут и не снести. Если это правда, вы бы могли занять квартиру на первом этаже. Вашей маме тут будет хорошо.

— Нет, она теперь никуда не переедет, — сказал Фентон. — Ей за восемьдесят. Очень постоянна в своих привычках. — Он улыбнулся, представив себе лицо Эдны, если он скажет ей, что им бы лучше продать дом, в котором они прожили почти двадцать лет, и поселиться в доме № 8 на Боултинг-стрит. Можно себе представить это великое переселение! И Альхузонов, явившихся на воскресный обед!

— Кроме того, — сказал он, думая вслух, — исчез бы весь смысл.

— Какой смысл, мистер Симс?

Он перевел взгляд с изображения, нанесенного на холст красками и так много значащего для него, на женщину с прямыми волосами и бессмысленным взглядом, которая сидит здесь, позируя, и попытался вспомнить, что заставило его несколько месяцев назад подняться по ступенькам грязноватой желто-коричневой виллы и спросить комнату. Конечно, что-то просто вызвало у него мимолетный приступ раздражения — бедная Эдна, ветреный пасмурный день на набережной Виктории, мысль о визите Альхузонов. Но он успел уже забыть, о чем думал в то давнее воскресенье, и знал только, что его жизнь изменилась с тех пор и что эта маленькая узкая комната в подвале — его утешение, а женщина Анна Кауфман и ребенок Джонни каким-то образом символизируют его уход от себя и покой. Она всего-навсего готовит ему чай и моет кисти. Она фон, как кошка, которая мурлычет и приседает на подоконнике при его приближении, хотя он до сих пор не дал ей ни единой крошки.

— Ничего, мадам Кауфман, скоро мы устроим выставку, и о вашем лице и о лице Джонни заговорит весь город, — сказал он.

— В этом году… в следующем году… когда-нибудь… никогда. Как это у вас приговаривают, сажая вишневые косточки? — сказала она.

— Вы не верите, — ответил он. — Ну что ж, я докажу, вот подождите — и увидите.

Она начала еще раз рассказывать длинную нудную историю о человеке, от которого сбежала в Австрии, и о муже, который покинул ее в Лондоне, — теперь он знал всю эту историю так хорошо, что мог бы подсказывать ей, — но это не докучало ему. Ее рассказ тоже фон, помогающий уйти от себя к благословенной безымянности. Пусть болтает, говорил он себе, так она сидит смирно, а он может сосредоточиться на изображении апельсина, который она сосет, давая дольки Джонни, сидящему у нее на коленях. Этот апельсин больше, чем настоящий, ярче, чем настоящий, крупнее и круглее.

Когда он шел по набережной Виктории по вечерам — теперь эта прогулка уже не вызывала воспоминаний о том воскресенье, она входила в его новую жизнь — он выбрасывал в реку эскизы и наброски углем, переведенные в цвете на холст и потому уже ненужные. Вместе с ними выкидывались использованные тюбики с красками, тряпки, кисти, выпачканные маслом. Он бросал их с моста Альберта и наблюдал, как они какое-то мгновение плывут, или тонут, или их уносит вдаль и они становятся приманкой для какой-нибудь взъерошенной, почерневшей от копоти чайки. И все его горести уплывали вместе с ненужным хламом. Вся его боль.

4

Он условился с Эдной отложить отпуск до середины сентября — тогда он сможет закончить работу над автопортретом, который завершит серию. Отпуск в Шотландии будет приятным, приятным впервые за все эти годы — ведь теперь у него есть причина ждать возвращения в Лондон.

Короткое утро, которое он проводил в конторе, теперь не шло в счет. Он с грехом пополам справлялся с текущими делами и никогда не возвращался после ленча. Коллегам он говорил, что его другие обязательства становятся всё настоятельнее с каждым днем: фактически он решил порвать с этой фирмой в течение осени.

— Если бы вы не предупредили нас, мы бы предупредили вас, — сухо сказал ему старший партнер.

Фентон пожал плечами. Ну что же, если им угодно ссориться, то чем раньше он уйдет, тем лучше. Он вообще мог бы написать им из Шотландии, тогда всю осень и зиму он посвятил бы живописи. Можно снять настоящую мастерскую: в конце концов № 8 — лишь временное пристанище. А в большой мастерской с хорошим освещением и кухонькой при ней — как раз такие строятся всего через несколько улиц — было бы хорошо и зимой. Там бы он смог по-настоящему работать, действительно чего-то добиться и не чувствовать себя всего-навсего любителем, работающим урывками.

Автопортрет целиком поглотил его. Мадам Кауфман разыскала зеркало и повесила его для Фентона на стену, так что начать было довольно просто. Но он обнаружил, что не может написать свои глаза. Их пришлось писать закрытыми, и он стал похож на спящего. На больного. Это производило жутковатое впечатление.

— Итак, вам не нравится? — спросил Фентон мадам Кауфман, когда та зашла сказать, что уже семь часов.

Она покачала головой и сказала:

— У меня от такого мурашки по спине бегают, как у вас говорят. Нет, мистер Симс, это не вы.

— Ультрасовременно — даже слишком, на ваш вкус? — бодро заметил он. — Я полагаю, тут подходит термин «авангардизм».

Сам он был в восторге. Автопортрет — произведение искусства.

— Ну, пока что довольно, — сказал он. — На следующей неделе я уезжаю отдыхать.

— Уезжаете?

В ее голосе прозвучала нота такой тревоги, что он обернулся и взглянул на нее.

— Да — повезу свою старую мать в Шотландию. А что?

Она пристально смотрела на него взглядом, полным муки, и выражение ее лица резко изменилось. Можно было подумать, что он нанес ей страшный удар.

— Но у меня же нет никого, кроме вас, — сказала она. — Я буду одна.

— Разумеется, вы получите ваши деньги, — торопливо сказал он. — Я дам их вам вперед. Да мы и едем на каких-нибудь три недели.

Она все так же пристально смотрела на него, и вдруг — вот тебе и на! — глаза ее наполнились слезами и она заплакала.

— Я не знаю, что мне делать, — сказала она. — Я не знаю, куда мне идти.

Этого еще не хватало! Ну и что же, позвольте спросить, она имеет в виду? Что ей делать и куда идти! Он обещал ей деньги. Ей просто надо продолжать жить, как она жила раньше, до него. Серьезно, если она собирается вести себя подобным образом, то чем раньше он подыщет себе мастерскую, тем лучше. Уж меньше всего на свете ему хочется нянчиться с мадам Кауфман.

— Знаете ли, моя милая мадам Кауфман, я здесь не навсегда, — сказал он твердо. — Вскоре я перееду. Возможно, этой осенью. Мне нужно большее помещение. Разумеется, я извещу вас заранее. Но, может быть, вам имеет смысл отдать Джонни в детский сад и поступить куда-нибудь приходящей прислугой? В конце концов, так будет лучше для вас же.

Право, такое впечатление, будто он избил ее. Она ошеломлена и совершенно подавлена.

— Что же мне делать? — тупо повторяла она и затем спросила, как будто все еще не веря. — Когда вы уезжаете?

— В понедельник, — ответил он, — в Шотландию. Мы будем в отъезде три недели. — Последнюю фразу он подчеркнул, чтобы не оставалось никаких сомнений на этот счет. Беда в том, что она очень неумна, решил он, моя руки над кухонной раковиной. Она хорошо заваривает чай и умеет мыть кисти — вот и все. — Вам бы тоже следовало отдохнуть, — сказал он ей бодро. — Взяли бы и съездили с Джонни по реке в Саутенд или еще куда-нибудь.

Ответа не последовало. Лишь скорбный взгляд и безнадежное пожимание плечами.

Следующий день, пятница, — конец его рабочей недели. Утром он получил деньги по чеку, с тем чтобы заплатить ей за три недели вперед. Он добавил пять фунтов сверху ей в утешение.

Подойдя к № 8, он увидел Джонни, привязанного к скребку на старом месте, на верхней площадке лестницы. Она уже перестала привязывать мальчика. Когда Фентон, как обычно, вошел с черного хода в подвал, радио не работало, и дверь в кухню была закрыта. Он открыл ее и заглянул. Дверь в спальню тоже закрыта.

— Мадам Кауфман?.. — позвал он. — Мадам Кауфман?

Она ответила через минуту глухим и слабым голосом.

— Что? — спросила она.

— Что-нибудь случилось?

Еще пауза, и затем:

— Я не очень хорошо себя чувствую.

— Простите, — сказал Фентон. — Могу ли я чем-нибудь помочь?

— Нет.

Ну вот, пожалуйста. Явная демонстрация. Она никогда не выглядела совсем здоровой, но такого раньше не проделывала. Она и не подумала приготовить ему чай: даже поднос не поставлен. Он положил конверт с деньгами на кухонный стол.

— Я принес ваши деньги, — сказал он. — Всего двадцать фунтов. Почему бы вам не погулять и не потратить часть этих денег? Чудесный день, вам было бы полезно выйти на воздух.

Бодрый тон — ответ на ее поведение. Он не позволит вымогать у себя сочувствие подобным образом!

Он прошел в мастерскую, решительно насвистывая, и возмутился, обнаружив, к своему крайнему удивлению, что все там в том виде, как он оставил накануне вечером. Немытые кисти все так же лежат на испачканной палитре. К комнате даже не притрагивались! Ну в самом деле, дальше ехать некуда! Прямо руки чешутся забрать конверт с кухонного стола. Зря он заикнулся об отпуске — надо было послать деньги по почте во время уик-энда и приложить к переводу записку, что он уехал в Шотландию. А теперь вот что получилось… этот возмутительный приступ дурного настроения, пренебрежение своими обязанностями. Конечно, это оттого, что она иностранка. Им совершенно нельзя верить. Всегда кончается тем, что в них разочаровываешься.

Он вернулся на кухню с кистями, палитрой, скипидаром и тряпками и до отказа открыл краны, стараясь делать все как можно более шумно, чтобы она знала, что ему приходится делать грязную работу самому. Он гремел чашкой и громыхал жестянкой, в которой она держит сахар, но из спальни — ни звука. Ладно, черт с ней, пусть взвинчивает себя дальше.

Вернувшись в студию, он поработал спустя рукава, добавляя последние штрихи к автопортрету, но никак не мог сосредоточиться. Ничего не получалось: в автопортрете не было жизни. Она испортила ему весь день. Наконец, на час с лишним раньше обычного времени, он решил пойти домой. Однако после вчерашнего он займется уборкой сам, не надеясь на нее. Она способна три недели ни к чему здесь не притронуться.

Перед тем как составить полотна вместе, он выстроил их в ряд, прислонив к стене, и попытался представить себе, как бы они выглядели, если их развесить на выставке. Они бросаются в глаза, в этом нет сомнения. Мимо них нельзя пройти. Во всей коллекции есть нечто… пожалуй, нечто выразительное. Он не знает, что именно, — естественно, ему трудно судить о собственной работе. Но… например, вот эта голова мадам Кауфман — та самая, в которой, по ее мнению, есть что-то рыбье. Ну что ж, возможно, и есть какое-то сходство с рыбой в форме рта… или дело в глазах, которые слегка навыкате? Все равно, работа блестящая. Он уверен, что блестящая. И хотя автопортрет спящего незавершен, в нем есть какая-то значительность.

Он улыбнулся, уже видя, как они с Эдной заходят в одну из маленьких галерей неподалеку от Бонд-стрит и он небрежно роняет: «Мне говорили, здесь выставка какого-то новенького. Очень спорный. Критики не могут разобрать, гений он или сумасшедший». А Эдна: «Наверно, ты впервые заходишь в подобное место». Какое ощущение силы, какое ликование! А потом, когда он объявит ей новость, в ее взгляде появится проблеск нового уважения. Осознание того, что ее муж наконец, после стольких лет, добился славы. Ему хочется именно такого шока от изумления. Вот именно! Шока от изумления…

Фентон окинул прощальным взглядом знакомую комнату. Полотна составлены, мольберт разобран, кисти и палитра вычищены, вытерты и завернуты. Если он решит удрать, когда вернется из Шотландии, — а он абсолютно уверен, что это единственное правильное решение после дурацкого поведения мадам Кауфман, — то все готово к переезду.

Он закрыл окно и дверь и, неся под мышкой пакет с тем, что он называл «брак» — ненужные эскизы, наброски и всякий хлам, накопившийся за неделю, — еще раз прошел на кухню и позвал через закрытую дверь спальни.

— Я ухожу, — сказал он. — Надеюсь, завтра вам будет лучше. Увидимся через три недели.

Он заметил, что конверт исчез с кухонного стола. Значит, ей не так уж и плохо.

И тут он услышал, как она ходит по спальне, и через одну-две минуты дверь приоткрылась на несколько дюймов и она стояла у самой двери. Он был поражен. Выглядела она ужасно: в лице ни кровинки, волосы, прямые и сальные, не причесаны. Она обернула вокруг пояса одеяло, и, хотя день был жаркий и душный, а воздух в подвале спертый, на ней был толстый шерстяной джемпер.

— Вы показывались доктору? — спросил он с некоторым участием.

Она покачала головой.

— На вашем месте я бы показался, — сказал он. — Вы очень неважно выглядите. — Тут он вспомнил о мальчике, который все еще был привязан к скребку наверху. — Привести к вам Джонни? — предложил он.

— Пожалуйста, — ответила она.

Ее глаза напомнили ему глаза животного, которое мучается, и он расстроился. Пожалуй, это ужасно — вот так уйти и оставить ее в таком состоянии. Но чем он может помочь? Он поднялся по лестнице из подвала, прошел через пустую прихожую и открыл парадную дверь. Мальчик сидел сгорбившись. Вероятно, он не пошевелился с тех пор, как Фентон вошел в дом.

— Пошли, Джонни, — сказал он. — Я отведу тебя вниз к маме.

Ребенок дал отвязать себя. Он так же апатичен, как эта женщина.

Что за безнадежная пара, подумал Фентон. Они действительно должны быть у кого-то на попечении, в каком-нибудь благотворительном учреждении — ведь существуют же, вероятно, какие-то места, где заботятся о таких людях. Он снес ребенка по лестнице и посадил на его стул у кухонного стола.

— Как насчет его чая? — спросил он.

— Сейчас приготовлю, — ответила мадам Кауфман.

Она вышла из спальни, шаркая, все еще обернутая в одеяло, с каким-то бумажным свертком, перевязанным бечевкой.

— Что это? — спросил он.

— Мусор, — ответила она. — Не могли бы вы выбросить его вместе с вашим? Мусорщики придут только на следующей неделе.

Он взял сверток и выждал минуту, размышляя, что же еще сделать для нее.

— Ну вот, — проговорил он неловко, — у меня как-то неспокойно на душе. Вы уверены, что вам больше ничего не нужно?

— Да, — сказала она. Она даже не назвала его мистером Симсом, не попыталась улыбнуться или протянуть руку. В ее глазах даже нет укора. В них безмолвие.

— Я пришлю вам открытку из Шотландии, — сказал он и потрепал Джонни по головке. — Пока, — добавил он. Обычно он никогда не употреблял это нелепое выражение. Затем он вышел с черного хода, завернул за угол дома и, пройдя через ворота, пошел по Боултинг-стрит. У него было тяжелое чувство, что он вел себя как-то нехорошо, проявил мало участия. Следовало взять инициативу в свои руки и заставить ее показаться врачу.

Сентябрьское небо было покрыто облаками, а набережная Виктории пыльная, унылая. Деревья в парке Баттерси по-осеннему печальные и увядшие. Слишком тусклые, слишком коричневые. Конец лета. Как хорошо уехать сейчас в Шотландию, вдохнуть чистый холодный воздух.

Он развернул свой сверток и начал выбрасывать «брак» в реку. Эскиз головы Джонни действительно никуда не годится. Попытка изобразить кошку. Холст, который уже нельзя использовать, так как он чем-то выпачкан. Все это полетело с моста и было унесено течением. Холст поплыл, как спичечный коробок, белый и хрупкий, и было немного печально смотреть, как он исчезает из виду.

Он пошел по набережной обратно, к своему дому, и, перед тем как свернуть, чтобы перейти через дорогу, вдруг вспомнил, что все еще несет бумажный сверток мадам Кауфман. Он забыл выбросить его вместе со своим «браком», поскольку засмотрелся на то, как исчезает его собственный мусор.

Фентон хотел было бросить сверток в реку, как вдруг заметил, что за ним наблюдает полицейский с противоположной стороны улицы. Его охватило беспокойное чувство, что воспрещается подобным образом избавляться от мусора. Смутившись, он пошел дальше и, пройдя сто ярдов, оглянулся через плечо. Полицейский все еще пристально смотрел ему вслед. Как ни нелепо, он почувствовал себя виноватым. Сильная рука закона. Он продолжал идти, небрежно размахивая свертком и мурлыкая какую-то песенку. К черту реку — он выбросит сверток в какую-нибудь мусорную урну в парке Челсийского инвалидного дома.

Он завернул в парк и бросил сверток в первую же урну, поверх двух-трех газет и кожуры от апельсина. В этом нет никакого правонарушения. Фентону было видно, как этот дуралей полицейский наблюдает за ним через ограду, но он постарался и виду не подать этому типу, что заметил его. Можно подумать, что он пытается избавиться от бомбы! Потом он быстро зашагал домой и, уже поднимаясь по лестнице, вспомнил, что Альхузоны придут на обед. Традиционный обед перед отпуском. Теперь эта мысль не вызвала у него тоску, как раньше. Он поболтает с ними обоими о Шотландии, и у него не возникнет ощущения, что он задыхается в ловушке. Ну и вылупил бы глаза Джек Альхузон, знай он, как проводит Фентон вторую половину дня! Он бы ушам своим не поверил!

— Хелло, ты сегодня рано, — сказала Эдна, которая занималась цветами в гостиной.

— Да, — ответил он. — Я заранее привел все в порядок в конторе. Пожалуй, я займусь составлением маршрута. Я с нетерпением ожидаю поездку на север.

— Я так рада, — сказала она. — Я боялась, что тебе надоело каждый год ездить в Шотландию. А у тебя совсем не усталый вид. Ты давно так хорошо не выглядел.

Она поцеловала его в щеку, и он тоже поцеловал ее, очень довольный. Улыбаясь, он пошел подбирать свои карты. Она не знает, что ее муж — гений.

Появились Альхузоны и как раз садились обедать, когда зазвонил колокольчик у парадной двери.

— Кто бы это мог быть? — воскликнула Эдна. — Только не говори мне, что мы пригласили кого-то еще и начисто забыли об этом.

— Я не оплатил счет за электричество, — сказал Фентон. — Прислали отключить нас, и мы останемся без суфле.

Он застыл над цыпленком, которого разрезал, и Альхузоны рассмеялись.

— Я схожу, — сказала Эдна. — Не смею отрывать Мэй от кухни. Теперь вы знаете меню — это суфле.

Через несколько минут она вернулась, и на лице ее было написано недоумение и озадаченность.

— Это не электрик, это полиция, — сказала она.

— Полиция? — переспросил Фентон.

Джек Альхузон погрозил пальцем.

— Я так и думал, — сказал он. — На этот раз ты допрыгался, старина.

Фентон положил нож для нарезания мяса.

— Серьезно, Эдна, что им нужно? — спросил он.

— Понятия не имею, — ответила она. — Один — обычный полицейский, второй, по-моему, тоже, но только в штатском. Они хотят побеседовать с хозяином дома.

Фентон пожал плечами.

— Вы продолжайте, — обратился он к жене. — Попробую отделаться от них. Возможно, они перепутали адрес.

Он вышел из столовой в переднюю, но как только увидел полицейского в форме, выражение его лица изменилось. Он узнал человека, наблюдавшего за ним на набережной Виктории.

— Добрый вечер, — сказал он. — Что вам угодно?

Человек в штатском взял инициативу в свои руки.

— Вы случайно не проходили через парк Челсийского инвалидного дома сегодня во второй половине дня, сэр? — осведомился он. Оба пристально смотрели на Фентона, и он понял, что отрицать бесполезно.

— Да, — сказал он, — да, проходил.

— У вас в руках был сверток?

— Кажется, был.

— Вы бросили этот сверток в мусорную урну у входа на набережную, сэр?

— Да, бросил.

— Не затруднит ли вас сказать нам, что было в свертке?

— Понятия не имею.

— Я могу иначе сформулировать вопрос, сэр. Не могли бы вы сказать нам, откуда у вас этот сверток?

Фентон колебался. Куда они клонят? Не нравится ему их метод допроса.

— Не понимаю, какое это может иметь к вам отношение, — сказал он. — Бросать мусор в урну никому не возбраняется, не так ли?

— Не всякий мусор, — сказал человек в штатском.

Фентон перевел взгляд с одного на другого. У них были серьезные лица.

— Не возражаете, если я задам вам вопрос? — сказал он.

— Нет, сэр.

— Вы знаете, что было в свертке?

— Да.

— Вы хотите сказать, что этот полицейский — помнится, я проходил мимо него, когда он был на посту, — фактически преследовал меня и вынул сверток, после того как я бросил его в урну?

— Верно.

— Весьма необычный поступок. Полагаю, он принес бы гораздо больше пользы, если бы занимался своими прямыми обязанностями.

— Дело в том, что в его прямые обязанности как раз и входит наблюдение за людьми, которые ведут себя подозрительно.

Фентон начал раздражаться.

— В моем поведении не было абсолютно ничего подозрительного, — заявил он. — Дело в том, что сегодня днем я собрал всякое барахло в своей конторе — у меня привычка выбрасывать мусор в реку по пути домой, а заодно кормить чаек. Сегодня я собирался, как обычно, выбросить свой пакет, как вдруг заметил, что вот этот полицейский смотрит в мою сторону. Мне пришло в голову, что, наверно, воспрещается выбрасывать мусор в реку, и я решил бросить его в мусорную урну.

Двое мужчин продолжали пристально смотреть на него.

— Вы только что заявили, что не знаете, что находилось в свертке, — сказал человек в штатском, — тогда как сейчас утверждаете, что там был мусор из конторы. Какое утверждение верно?

У Фентона появилось ощущение, что его загоняют в угол.

— Оба утверждения верны, — огрызнулся он. — Этот сверток мне завернули сегодня в конторе, и я не знаю, что туда положили. Иногда они кладут черствое печенье для чаек, и тогда я разворачиваю сверток и бросаю птицам крошки по пути домой, как уже говорил вам.

Нет, не пройдет, это видно по их застывшим лицам. Действительно, все это звучит неубедительно: мужчина средних лет собирает мусор, чтобы выбросить его в реку по пути домой из конторы, точно так же, как маленький мальчик бросает с моста ветки, чтобы посмотреть, как они выплывут с другой стороны. Но он не смог придумать экспромтом ничего лучше, и теперь надо придерживаться этого варианта. В конце концов, тут нет ничего противозаконного, в худшем случае его можно назвать эксцентричным.

Полицейский в штатском промолвил лишь:

— Прочтите ваши записи, сержант.

Человек в форме вынул свою записную книжку и прочел:

— «Сегодня в пять минут седьмого я прогуливался по набережной Виктории и заметил, что какой-то мужчина на противоположной стороне улицы как будто собирается выбросить в реку сверток. Он увидел, что я наблюдаю за ним, и быстро пошел дальше, затем оглянулся через плечо, чтобы посмотреть, наблюдаю ли я еще за ним. Его поведение было подозрительным. Затем он подошел к входу в парк Челсийского инвалидного домаи, украдкой оглядевшись, бросил сверток в мусорную урну и поспешно удалился. Я подошел к урне и вытащил сверток, а затем последовал за этим мужчиной к Эннерсли-сквер, 14, куда он и вошел. Я отнес сверток в полицейский участок и передал его дежурному. Мы вместе осмотрели сверток. В нем находилось тело недоношенного новорожденного младенца».

Он захлопнул записную книжку.

Фентон почувствовал, как из него уходит вся его сила. Ужас и страх слились в одно густое неодолимое облако, и он рухнул на стул.

— О господи, — сказал он. — О господи, что случилось?

Сквозь облако он увидел Эдну, глядящую на него из открытой двери столовой, а за ней — Альхузонов. Человек в штатском говорил:

— Я вынужден попросить вас проехать с нами в участок и дать показания.

5

Фентон сидел в кабинете инспектора полиции. За письменным столом сидел сам инспектор, здесь же находились полицейский в штатском, полицейский в форме и кто-то еще, видимо врач. Здесь же была и Эдна — он особенно настаивал на том, чтобы присутствовала Эдна. Альхузоны ждали на улице. Фентона ужаснуло выражение лица Эдны: она явно не верит ему. Не верят и полицейские.

— Да, это продолжается шесть месяцев, — повторил он. — Когда я говорю «продолжается», я имею в виду свою живопись, больше ничего, абсолютно ничего… Меня охватило желание писать… Я не могу это объяснить. Никогда не смогу. Это просто нашло на меня. И под влиянием порыва я вошел в ворота дома № 8 на Боултинг-стрит. К дверям подошла женщина, и я спросил, не может ли она сдать комнату. После разговора, длившегося несколько минут, она сказала, что комната есть — это ее собственная комната в цокольном этаже. К домовладельцу это не имеет отношения — мы условились ничего не говорить домовладельцу. Итак, я снял эту комнату и ходил туда каждый день в течение шести месяцев. Я ничего не говорил об этом своей жене… Думал, она не поймет.

Он в отчаянии повернулся к Эдне, а она просто сидела, пристально глядя на него.

— Я признаю, что лгал. Лгал дома, лгал в конторе. Я говорил в конторе, что у меня контакты с другой фирмой, что я хожу туда днем, а жене говорил — подтверди, Эдна, — жене говорил, что поздно задерживаюсь в конторе либо что играю в бридж в клубе. На самом деле я каждый день ходил в дом № 8 на Боултинг-стрит. Каждый день.

Он не сделал ничего дурного. С какой стати они так уставились на него? И почему Эдна вцепилась в ручки кресла?

— Сколько лет мадам Кауфман? Не знаю. Наверно, лет двадцать семь… или тридцать. Трудно сказать, сколько ей лет… У нее маленький мальчик, Джонни… Она австрийка, она вела очень печальную жизнь, муж бросил ее… Нет, я никогда никого не видел в доме, никаких других мужчин… Говорю вам, я не знаю… Не знаю. Я ходил туда заниматься живописью. Я не ходил туда ни за чем другим. Она вам скажет. Она вам скажет правду. Я уверен, что она очень привязана ко мне… По крайней мере — нет, я не это имею в виду. Когда я говорю «привязана», я имею в виду, что она благодарна за деньги, которые я плачу ей… то есть это квартплата, пять фунтов за комнату. Больше между нами абсолютно ничего не было да и быть не могло, это совершенно исключено… Да, да, конечно, я понятия не имел, что она в положении. Я не наблюдателен… такую вещь я бы не заметил. И она ни слова не сказала, ни слова.

Он снова повернулся к Эдне:

— Ты, конечно, веришь мне?

Она сказала:

— Ты никогда не говорил мне, что хочешь заниматься живописью. Ты ни разу не упомянул живопись или художников за всю нашу совместную жизнь.

Эту заледеневшую голубизну ее глаз ему не вынести.

Он сказал инспектору:

— Не можем ли мы сейчас же отправиться на Боултинг-стрит? Наверно, этой бедняжке очень плохо, ей надо показаться врачу, кто-то должен позаботиться о ней. Не можем ли мы все сейчас же отправиться туда, и моя жена тоже, чтобы мадам Кауфман все объяснила?

И слава богу, он добился своего. Было решено, что они поедут на Боултинг-стрит. Вызвали полицейскую машину, и в нее влезли он, Эдна и два полицейских, а Альхузоны ехали за ними в своем автомобиле. Он слышал, как они говорили инспектору что-то о том, что не хотят оставлять миссис Фентон одну после такого удара. Конечно, это любезно с их стороны, но о каком ударе может идти речь, если он тихо и спокойно объяснит ей всю эту историю, как только они попадут домой. Сама обстановка полицейского участка способствует тому, что все выглядит так ужасно, а он чувствует себя преступником.

Машина остановилась перед знакомым домом, и все вышли. Он повел их через ворота и затем вокруг, к черному ходу, и отворил его. Войдя в коридор, они сразу же почувствовали запах газа, который ни с чем не спутаешь.

— Снова утечка, — сказал он. — Время от времени это бывает. Она вызывает, но никогда не приходят.

Никто не ответил. Он быстро прошел на кухню. Дверь закрыта, и запах газа еще сильнее.

Инспектор что-то прошептал своим подчиненным.

— Миссис Фентон было бы лучше побыть в машине со своими друзьями.

— Нет, — сказал Фентон, — я хочу, чтобы моя жена услышала правду.

Но Эдна пошла по коридору назад с одним из полицейских, а Альхузоны ждали ее с торжественными лицами. Потом все вдруг оказались в спальне — спальне мадам Кауфман. Они отдернули штору и впустили воздух, но запах газа был неистребим, и они склонились над постелью, а она лежала спящая, и Джонни возле нее, оба в глубоком сне. Конверт с двадцатью фунтами лежал на полу.

— Не могли бы вы разбудить ее? — спросил Фентон. — Не могли бы вы разбудить ее и сказать ей, что мистер Симс здесь? Мистер Симс.

Один из полицейских взял его за руку и вывел из комнаты.

Когда Фентону сказали, что мадам Кауфман и Джонни мертвы, он покачал головой и сказал:

— Это ужасно… ужасно… если бы только она сказала мне, если бы только я знал, что делать…

Но, видимо, шок от появления полиции в доме и от известия об ужасном содержимом свертка был настолько силен, что, когда несчастье разразилось, это не так сильно подействовало на него. Почему-то оно казалось неизбежным.

— Возможно, так лучше, — сказал он. — Она была так одинока. Только они вдвоем. Одни во всем мире.

Он не понимал, чего все ждут. Санитарную машину или что-то в этом роде, чтобы увезти бедную мадам Кауфман и Джонни. Он спросил:

— Можем ли мы пойти домой, моя жена и я?

Инспектор обменялся взглядом с полицейским в штатском и затем сказал:

— Боюсь, что нет, мистер Фентон. Вам придется вернуться с нами в участок.

— Но я же сказал вам правду, — устало возразил Фентон. — Мне нечего добавить. Я не имею никакого отношения к этой трагедии. Абсолютно никакого.

Тут он вспомнил про свои картины.

— Вы не видели мои работы, — сказал он. — Все они здесь, в соседней комнате. Пожалуйста, попросите мою жену вернуться, и моих друзей тоже. Я хочу, чтобы они посмотрели мои работы. И потом, после того, что случилось, я бы хотел увезти свои вещи.

— Мы позаботимся об этом, — ответил инспектор. Тон был уклончивый, но твердый. Нелюбезный, подумал Фентон. Назойливое вмешательство закона.

— Все это хорошо, но ведь это мое имущество, притом ценное. Разве вы имеете право трогать его?

Он перевел взгляд с инспектора на его коллегу в штатском (врач и второй полицейский все еще находились в спальне), и по их застывшим лицам он понял, что их вовсе не интересуют его работы. Они думают, что это просто оправдание, алиби, и единственное, чего они хотят — забрать его обратно в полицейский участок и допрашивать снова и снова о смерти несчастной, жалкой женщины и ребенка, лежащих в спальне, и о тельце маленького недоношенного младенца.

— Я готов хоть сейчас поехать с вами, инспектор, — сказал он спокойно, — но у меня есть единственная просьба — чтобы вы позволили мне показать свои работы моей жене и друзьям.

Инспектор кивнул своему подчиненному, который вышел из кухни, и маленькая группа двинулась к мастерской. Фентон сам открыл дверь и впустил их.

— Конечно, — сказал он, — я работаю в скверных условиях. Как видите, никаких удобств. Не знаю, как я мог с этим мириться. Вообще-то я собирался выехать отсюда, как только вернусь из отпуска. Я сказал об этом бедной девочке, и, возможно, это расстроило ее.

Он включил свет, и в то время, как они стояли, озираясь, его вдруг осенило при виде разобранного мольберта и холстов, аккуратно составленных у стены, что, конечно, эти приготовления к отъезду должны показаться им странными и подозрительными: может сложиться впечатление, что он и в самом деле знал, что произошло в спальне за кухней, и собирался бежать.

— Естественно, это был всего лишь временный выход из положения, эта комната мне случайно подошла, — сказал он, продолжая извиняться за маленькую комнату, которая так не похожа на мастерскую. — В доме никого больше не было, никто не задавал вопросы. Я никогда никого не видел, кроме мадам Кауфман и мальчика.

Он заметил, что Эдна вошла в комнату, и Альхузоны тоже, и второй полицейский, и все они смотрят на него, а лица у них застывшие. Что это с Эдной? Что с Альхузонами? Конечно, на них произвели впечатление холсты, составленные у стены. Наверно, до них дошло, что все сделанное им за последние пять с половиной месяцев собрано здесь, в этой комнате, и готово к выставке? Он сделал большой шаг, схватил первый попавшийся холст и поднял его перед ними, чтобы показать. Это был портрет мадам Кауфман, который нравился ему больше всего — тот самый, про который она говорила — бедняжка, — что она там похожа на рыбу.

— Они нетрадиционны, я знаю, — сказал он, — не похожи на картинки из детской книжки. Но в них есть сила. Есть оригинальность.

Он схватил другой холст. Снова мадам Кауфман, на этот раз с Джонни на коленях.

— Мать и дитя, — сказал он с полуулыбкой, — настоящий примитивизм. Назад, к самому началу. Первая женщина, первый ребенок.

Он впервые попытался взглянуть на полотно их глазами. Посмотрев на Эдну в ожидании ее одобрения, ее изумления, он встретил все тот же застывший, ледяной взгляд непонимания. Потом лицо ее сморщилось, она повернулась к Альхузонам и сказала:

— Это не картины. Это мазня, грубая мазня.

Ослепленная слезами, она взглянула на инспектора.

— Я же вам говорила, что он не умеет рисовать, — сказала она. — Это был просто предлог, чтобы бывать в доме у этой женщины.

Фентон смотрел, как Альхузоны уводят ее. Он услышал, как они вышли с черного хода и, пройдя через сад, обогнули дом. «Это не картины, это мазня», — повторил он. Он поставил холст на пол лицом к стене и сказал инспектору:

— Теперь я готов ехать с вами.

Они сели в полицейскую машину… Фентон сидел между инспектором и полицейским в штатском. Машина свернула с Боултинг-стрит. Она пересекла две улицы, выехала на Оукли-стрит[353] и пошла к набережной Виктории. Светофор сменил желтый свет на красный. Фентон шептал про себя:

— Она не верит в меня — она никогда не поверит в меня.

И когда свет сменился и машина понеслась вперед, он закричал:

— Хорошо, я сознаюсь во всем. Конечно, я был ее любовником и ребенок мой. Я включил газ сегодня вечером, перед тем как уйти из дому. Я убил их всех. Я собирался убить и свою жену, когда мы приедем в Шотландию. Я хочу сознаться, что это сделал я… я… я…

Дафна дю Морье Без видимых причин ~~~

Однажды утром примерно в половине двенадцатого Мэри Фаррен зашла в оружейную комнату своего мужа, взяла револьвер, зарядила его и затем застрелилась. Дворецкий услышал из буфетной выстрел. Зная, что сэр Джон уехал и вернется только к ленчу и в это время в оружейной быть никому не полагается, он отправился на разведку и увидел леди Фаррен в луже крови на полу. Она была мертва.

В ужасе он призвал на помощь экономку, и, посоветовавшись, они решили, что сперва он позвонит по телефону доктору, потом в полицию и в последнюю очередь самому сэру Джону, который был на заседании правления.

Доктору и полиции, которые появились вслед друг за другом с перерывом в несколько минут, дворецкий рассказал, что произошло; телефонное сообщение в обоих случаях звучало одинаково: «Несчастный случай с ее светлостью. Ее светлость лежит в оружейной комнате, голова прострелена. Боюсь, что она умерла».

Телефонное сообщение, призывающее домой сэра Джона, было сформулировано по-иному: «Сэра Джона убедительно просят поскорее приехать, с ее светлостью произошел несчастный случай».

Таким образом, объявить горестную весть вернувшемуся домой мужу досталось доктору.

Для доктора это была нелегкая, мучительная задача. Он знал Джона Фаррена много лет, и он, и Мэри были его пациентами. Более счастливой супружеской пары было не найти, оба с нетерпением ожидали появления на свет первенца этой весной. Никаких осложнений не предвиделось — Мэри Фаррен была спокойна, здорова и радовалась перспективе стать матерью.

Самоубийство казалось лишенным смысла. И, однако, не подлежало сомнению, что это самоубийство. Мэри Фаррен наскоро написала три слова на блокноте, который положила на стол в оружейной комнате. Слова были: «Прости меня, любимый».

Револьвер хранился незаряженным. Со всей очевидностью Мэри Фаррен достала его, зарядила и затем застрелилась.

Полиция согласилась с мнением доктора, что рана нанесена ее собственной рукой. Смерть, к счастью, наступила, судя по всему, мгновенно.

Сэр Джон Фаррен был убит горем. За те полчаса, что он беседовал с доктором и полицией, он состарился чуть не на двадцать лет.

— Почему, почему она это сделала? — повторял он в отчаянии. — Мы были так счастливы. Так любили друг друга. Мы ждали ребенка. Не было никаких причин, говорю вам, совершенно никаких.

Ни полиции, ни доктору нечего было возразить ему.

Последовали обычные формальности, произвели официальное дознание; как и предполагалось, вынесли вердикт: «Самоубийство при отсутствии данных, свидетельствующих о душевном состоянии покойной».

Сэр Джон Фаррен без конца обсуждал случившееся с доктором, но ни один из них не мог прийти к какому-либо заключению.

— Есть одна вероятность, — предположил доктор. — Бывает, что женщины во время беременности на время теряют рассудок. Но вы бы заметили признаки помешательства, и я тоже. Вы же говорите, что и накануне вечером, и за завтраком она была такой, как всегда. Насколько вам известно, абсолютно ничто не тревожило ее.

— Абсолютно, — проговорил сэр Джон. — Мы завтракали вместе, как обычно. Строили планы на вторую половину дня: вернувшись с заседания, я собирался совершить с ней прогулку в экипаже. Она была в жизнерадостном настроении и всем довольна.

Слуги подтвердили его слова.

Горничная заходила в спальню к ее светлости в половине одиннадцатого, та разглядывала шали, доставленные по почте. Восхищенная искусной работой, леди Фаррен показала шали горничной и сказала, что на всякий случай оставит обе, розовую и голубую — для девочки или для мальчика.

В одиннадцать явился коммивояжер от фирмы, производящей садовую мебель. Ее светлость приняла его и выбрала по каталогу два больших садовых кресла. Дворецкий потому знал об этом, что после ухода агента леди Фаррен показала каталог ему, когда он зашел узнать, какие будут распоряжения шоферу; ее светлость ответила: «Нет, до ленча я выходить не буду, а потом мы вместе с сэром Джоном поедем кататься».

Когда дворецкий уходил, ее светлость стоя пила молоко. Он был последний, кто видел ее в живых.

— Получается, — заключил сэр Джон, — что приблизительно между двадцатью минутами двенадцатого и половиной двенадцатого, когда Мэри застрелилась, она внезапно сошла с ума. Но это бессмысленно. Что-то должно было произойти в этот проклятый промежуток. И я обязан выяснить, что именно. Я не успокоюсь, пока не выясню.

Доктор всячески пытался отговорить его, но безуспешно. Сам доктор был убежден, что Мэри Фаррен в приступе помешательства на почве беременности покончила с собой, не сознавая, что делает.

И на этом следовало остановиться. Оставить все как есть. А там лишь время поможет Джону Фаррену забыть.

Но Джон Фаррен не хотел забывать. Он отправился в частное сыскное агентство и проконсультировался с детективом по фамилии Блэк, которого контора рекомендовала как надежного и тактичного человека. Сэр Джон рассказал ему о случившемся. Блэк, хитрый шотландец, сам говорил мало, но зато слушал внимательно. Лично он разделял мнение доктора и причину самоубийства видел во внезапном приступе помешательства вследствие беременности. Но, будучи работником добросовестным, он отправился в загородный дом сэра Джона, чтобы побеседовать с прислугой. Он задал много вопросов, которых не задавала полиция, поболтал с доктором, просмотрел всю корреспонденцию, приходившую на имя леди Фаррен в последние недели перед смертью, навел справки обо всех телефонных звонках и встречах с друзьями, но так и не нашел ответа на вопрос своего клиента.

Единственное разумное объяснение, какое родилось в его многоопытной голове, — что леди Фаррен ждала ребенка от любовника — не подтвердилось. Все возможные проверки не дали никаких оснований для такого предположения. Супруги нежно любили друг друга и за все три года брака ни разу не расставались. Все без исключения слуги твердили об их глубокой привязанности. Не существовало никаких финансовых затруднений. Не обнаружил проницательный Блэк и неверности со стороны сэра Джона. Слуги, друзья, соседи — все превозносили его высокую нравственность. Стало быть, жена застрелилась не оттого, что наружу вышла какая-то его вина.

На время Блэк зашел в тупик в своих поисках. Но не признал себя побежденным. Уж если он брался за расследование, то доводил его до конца. К тому же, хотя он успел всего навидаться и несколько очерстветь, душевные муки сэра Джона пробудили в нем чувство жалости.

— Знаете, сэр, — сказал он, — в подобных случаях часто приходится углубляться в чью-то жизнь и заглядывать дальше недавнего прошлого. Я осмотрел — с вашего разрешения — письменный стол вашей супруги до последнего уголка, перебрал все бумаги и письма, но не нашел ровным счетом ничего, что дало бы ключ к тому, что ее тревожило… если тревожило.

Вы рассказывали, что познакомились с леди Фаррен… тогда мисс Марш… во время поездки в Швейцарию. Она жила со своей больной тетушкой, мисс Верой Марш, которая ее вырастила, так как родители очень рано умерли.

— Все так, — подтвердил сэр Джон.

— Они жили в Сьерре, время от времени в Лозанне, и вы встретили обеих мисс Марш в доме общих знакомых в Сьерре. Вы подружились с младшей, а к концу пребывания там влюбились в нее, а она в вас, и вы сделали ей предложение.

— Все верно.

— Старшая мисс Марш не возражала, более того, была очень довольна. Вы с нею условились, что будете выплачивать ей сумму, позволяющую содержать компаньонку, которая займет место племянницы, и месяца через два-три вы обвенчались в Лозанне.

— Совершенно верно.

— Не было разговоров о том, чтобы тетушка переехала жить к вам в Англию?

— Мэри приглашала ее, так как была к ней очень привязана, но престарелая дама отказалась. Она так долго жила в Швейцарии, что опасалась английского климата и английской кухни. Между прочим, мы дважды навещали ее с тех пор, как поженились.

Блэк осведомился, получал ли сэр Джон какие-нибудь известия от тетушки уже после случившейся трагедии. Да. Он, разумеется, сразу же ей написал, да она и сама прочла сообщение в газетах. Новость привела ее в ужас. Она и вообразить не может, из-за чего Мэри вдруг покончила с собой. Всего за несколько дней до катастрофы в Сьерру пришло счастливое письмо, исполненное радости по поводу предстоящего рождения ребенка. Мисс Марш вложила его в свое письмо к сэру Джону. И теперь сэр Джон передал его Блэку.

— У меня сложилось впечатление, — заметил Блэк, — что тетушка с племянницей, когда вы с ними познакомились три года назад, вели уединенную жизнь.

— У них был небольшой домик, как я уже упоминал, а раза два в году они ездили в Лозанну, где снимали комнаты в пансионе. У тетушки было что-то с легкими, но не настолько серьезное, чтобы лечиться в санатории или еще где-нибудь. Мэри была преданнейшей из племянниц. Вот это и привлекло меня в ней прежде всего — ласковое терпеливое обращение с тетушкой, которая, как многие немощные пожилые люди, нередко проявляла раздражительность.

— Стало быть, жена ваша, младшая мисс Марш, не очень-то часто бывала в обществе? Имела мало знакомых своего возраста и прочее?

— По всей видимости, так, но ее это как-то не волновало. Она была всегда всем довольна.

— И жила так с самого детства?

— Да. Мисс Марш была единственной родственницей Мэри. Она удочерила девочку, когда у той умерли родители. Мэри была тогда совсем еще дитя.

— А сколько лет было вашей жене, когда она вышла замуж?

— Тридцать один год.

— И никакой предыдущей помолвки, увлечения?

— Нет, ничего. Я, бывало, подсмеивался из-за этого над Мэри, но она уверяла, что не встретила никого, кто заставил бы хоть чуть-чуть забиться ее сердце. И тетушка подтверждала ее слова. Помню, мисс Марш сказала мне после того, как состоялась помолвка: «Редко можно встретить такую неиспорченную натуру. Мэри прехорошенькая, но об этом не подозревает, у нее чудеснейший мягкий характер, но и этого она не сознает. Вы счастливец». И я действительно был счастлив.

Сэр Джон устремил на Блэка такой страдальческий взгляд, что ко всему привычный шотландец с большой неохотой приступил к дальнейшим расспросам.

— Так, значит, это был брак по взаимной любви? — продолжал он. — Вы абсолютно уверены, что ваш титул и положение не сыграли тут роль приманки? Скажем, тетушка могла намекнуть племяннице, что такой случай упускать нельзя и другого такого жениха можно и не найти? В конце концов, женщинам свойственно думать о таких вещах.

Сэр Джон покачал головой.

— Возможно, мисс Марш и приходили подобные мысли, не знаю, но Мэри — нет. С самого начала я искал ее общества, а не наоборот. Если бы Мэри высматривала себе мужа, я бы заметил это сразу, как только мы познакомились. Сами знаете, какие попадаются хищницы. Моя приятельница, в чьем доме я впервые встретил Маршей, предупредила бы меня, что у нее гостит девица за тридцать, которая охотится за женихом. Однако ничего подобного она не сказала. Она сказала: «Я хочу познакомить вас с очаровательнейшей девушкой, мы все в ней души не чаем и жалеем, что она ведет такую одинокую жизнь».

— Но вам не показалось, что она страдает от одиночества?

— Вовсе нет. Она была вполне довольна жизнью.

Блэк отдал обратно сэру Джону письмо от мисс Марш.

— Вы по-прежнему хотите, чтобы я продолжал расследование? — спросил он. — Вы не думаете, что проще бы решить раз и навсегда, что доктор прав и у леди Фаррен действительно случилось помрачение рассудка и она лишила себя жизни, не сознавая, что делает?

— Нет, — ответил сэр Джон, — повторяю — где-то таится разгадка трагедии, и я не отступлюсь, пока не найду ее. Вернее, пока вы не найдете. Для этого я и нанял вас.

Блэк поднялся со стула.

— Пусть будет по-вашему, — заключил он. — Раз так, я продолжаю поиски.

— И что вы намерены предпринять? — спросил сэр Джон.

— Завтра я лечу в Швейцарию.


Прибыв в Сьерру, Блэк явился в шале «Бон Репо»,[354] вручил свою карточку и был проведен в небольшую гостиную, выходившую на балкон, откуда открывался превосходный вид на долину Роны.

Какая-то женщина, видимо компаньонка мисс Марш, вывела его через гостиную на балкон. Блэк успел рассмотреть, что комната обставлена добротно и со вкусом, ничего из ряда вон выходящего, — типичная комната живущей за границей старой незамужней англичанки, которая не любит швыряться деньгами.

На каминной доске стояла большая фотография леди Фаррен, сделанная недавно, копия той, что Блэк видел в кабинете у сэра Джона. Еще одна стояла на бюро, тут леди Фаррен было, наверное, лет двадцать. Хорошенькая застенчивая девушка с длинными, длиннее, чем на последнем портрете, волосами.

Блэк вышел на балкон и представился старой даме в кресле на колесиках как друг сэра Джона Фаррена.

У мисс Марш были белые волосы, голубые глаза и твердые тонкие губы. Судя по тону, каким она обратилась к компаньонке, после чего та немедленно покинула комнату, ей нелегко было угодить. Впрочем, она, кажется, была неподдельно рада приходу Блэка и с большим участием справилась о сэре Джоне; она пожелала знать, выяснилось ли хоть что-нибудь, что могло пролить свет на случившуюся трагедию.

— К сожалению, ничего, — ответил Блэк. — Я, собственно, и приехал выяснить, что известно об этом вам. Вы знали леди Фаррен лучше, чем кто бы то ни было, лучше, чем даже ее муж. Сэр Джон надеется, что у вас есть какие-нибудь догадки на этот счет.

Мисс Марш удивленно подняла брови.

— Но ведь я уже писала сэру Джону и выразила свой ужас, свое полное недоумение. Я отослала ему последнее письмо Мэри ко мне. Разве он вам не говорил?

— Говорил, — ответил Блэк. — Я читал письмо. У вас есть и другие ее письма?

— Я сохранила все, — ответила мисс Марш. — Она писала мне регулярно, каждую неделю, после того как вышла замуж. Если сэру Джону угодно, я с удовольствием отошлю ему эти письма. Среди них нет ни одного, которое бы не дышало любовью к нему и гордостью и восхищением своим новым домом. Она сожалела лишь об одном — о том, что я не решаюсь покинуть свое жилище и навестить ее. Посудите сами — куда мне, такой развалине.

«Вид у тебя вполне крепкий, — подумал Блэк. — Может, просто не хотелось».

— Я вижу, вы с племянницей были очень привязаны друг к другу? — сказал он вслух.

— Я нежно любила Мэри, и она, смею думать, отвечала мне тем же, — последовал быстрый ответ. — Видит бог, я иной раз бываю придирчива, но Мэри словно и не тяготилась этим. У нее был прелестнейший характер.

— Вам жаль было расставаться с ней?

— Еще бы. Мне страшно ее не хватало и сейчас не хватает. Но, естественно, я прежде всего думала о ее счастье.

— Сэр Джон упоминал, что положил вам пособие, чтобы покрыть расходы на вашу теперешнюю компаньонку.

— Да. Он проявил щедрость. А вы случайно не знаете — пособие сохранится?

Голос прозвучал пронзительно.

Блэк решил, что первое его впечатление о мисс Марш как особе, отнюдь не пренебрегающей деньгами, по-видимому, было правильным.

— Об этом сэр Джон ничего не говорил. Убежден, что в случае отмены пособия вы получили бы извещение от него самого или от адвоката.

Блэк взглянул на руки мисс Марш. Они нервно постукивали по ручкам кресла.

— А в прошлом вашей племянницы, — спросил Блэк, — нет ничего, чем объяснялось бы самоубийство?

У нее сделался испуганный вид.

— Что вы имеете в виду?

— Предыдущую помолвку или неудачный роман?

— Помилуй бог, нет.

Странно. Она как будто испытала облегчение, когда он разъяснил свой вопрос.

— Сэр Джон был первой и единственной любовью Мэри. Видите ли, здесь у меня она вела уединенную жизнь. Вокруг было не очень-то много молодежи. Но и в Лозанне она не искала общества своих сверстников. И не от чрезмерной застенчивости или замкнутого характера. Просто ей была свойственна сдержанность.

— А школьные подруги у нее были?

— Пока она была маленькой, я занималась с нею сама. Позже, в Лозанне, став постарше, она проучилась несколько семестров в школе, но не жила там, а только посещала школу днем. Мы жили в пансионе, неподалеку. Помню одну-двух девочек, они заходили на чай. Но близких подруг у нее не было.

— У вас есть снимки тех лет?

— Да. Несколько штук. В одном из альбомов. Хотите посмотреть?

— Да, пожалуй. Сэр Джон показывал мне кое-какие фотографии, но, по-моему, среди них нет сделанных до брака.

Мисс Марш показала на бюро, стоявшее в гостиной, и велела выдвинуть второй ящик и принести ей альбом. Он принес, и она, надев очки, открыла альбом, а Блэк придвинулся к ней вместе со стулом.

Они листали альбом, открывая страницу за страницей. Снимков было много, ни один не представлял особого интереса. Леди Фаррен одна. Мисс Марш одна. Леди Фаррен и мисс Марш с группой других людей. Их шале. Виды Лозанны. Блэк досмотрел альбом до конца. Разгадка скрывалась не здесь.

— Это все, что у вас есть? — спросил он.

— Боюсь, что все. Хорошенькая девушка, правда? Такие добрые карие глаза… Ужасно… Бедный сэр Джон.

— Детских фотографий, как я заметил, здесь нет. Только начиная лет с пятнадцати.

Последовала короткая пауза, затем мисс Марш произнесла:

— Да, да, у меня, по-моему, раньше не было фотоаппарата.

У Блэка был тренированный слух. Он с легкостью улавливал фальшь. Мисс Марш солгала. Что она хотела скрыть?

— Жаль, — заметил он. — А мне всегда интересно узнавать детские черты во взрослом лице. Я сам человек семейный. Нам бы с женой без детских альбомов нашего сынишки жизнь была бы не в жизнь.

— Да, непростительная глупость с моей стороны, не правда ли? — произнесла мисс Марш. Она положила альбом перед собой на стол.

— У вас, наверное, найдутся портреты, сделанные в ателье?

— Нет, — отозвалась мисс Марш, — а если и были, то куда-то затерялись. При переездах, сами понимаете. Сюда мы переехали, когда Мэри уже исполнилось пятнадцать. До этого мы жили в Лозанне.

— А вы удочерили Мэри, когда ей было пять лет, так, кажется, говорил сэр Джон?

— Да, около пяти.

Снова минутное замешательство, чуть заметно дрогнувший голос.

— А нет ли у вас фотографии родителей леди Фаррен?

— Нет.

— Как я понял, ее отец был вашим единственным братом?

— Да, единственным.

— Что заставило вас взять к себе племянницу?

— Ее мать умерла, и брат не знал, что с ней делать. Она была болезненным ребенком. Мы с братом решили, что это будет наилучшим выходом из положения.

— Брат, разумеется, выплачивал вам какую-то сумму на уход за девочкой и ее образование?

— Ну естественно. Иначе я бы не справилась.

И тут мисс Марш совершила оплошность. Не будь этой оплошности, Блэк, вероятно, оставил бы ее в покое.

— Вы задаете какие-то странные вопросы, мистер Блэк, не относящиеся к делу, — проговорила она, коротко и суховато рассмеявшись. — Не понимаю, какой интерес представляет для вас пособие, выплачиваемое мне отцом Мэри. Вы хотите знать, почему бедняжка Мэри лишила себя жизни. Этого же хочет ее муж, этого хочу я.

— Меня интересует все, имеющее хотя бы отдаленную связь с прошлым леди Фаррен, — возразил Блэк. — Видите ли, именно затем меня и нанял сэр Джон. Пожалуй, пора объяснить, что я не близкий друг сэра Джона, а частный детектив.

Лицо мисс Марш приобрело серый оттенок. Куда девалось ее самообладание? Она внезапно превратилась в перепуганную старуху.

— Что вы хотите у меня узнать? — спросила она.

— Всё.

У шотландца, надо пояснить, имелась излюбленная теория, которую он часто развивал перед директором агентства, где служил, — он считал, что на свете очень мало людей, кому не нашлось бы что скрывать. Сколько раз приходилось ему наблюдать мужчин и женщин, подвергавшихся в качестве свидетелей перекрестному допросу, и все они до единого боялись, боялись не вопросов, которые им задавали и которые могли пролить свет на расследуемое дело, они боялись, как бы при этом нечаянно не проговориться, не выдать собственный секрет, могущий бросить на них тень.

Блэк не сомневался, что именно в этом положении оказалась сейчас мисс Марш. Возможно, она ничего не знает о причинах самоубийства Мэри Фаррен. Но она знает за собой какую-то вину, которую всячески пытается утаить.

— Если сэр Джон узнал про пособие и считает, что все эти годы я обездоливала Мэри, обманывая ее, то приличия ради он мог сказать об этом сам, а не нанимать сыщика, — проговорила она.

«Те-те-те, — подумал Блэк. — Дайте старушке веревку, а уж она сама на ней повесится».

— Слово «обман» не произносилось, — ответил он, — но просто сэру Джону обстоятельства показались довольно странными.

Блэк бил наугад, но чуял, что результат может стоить того.

— Еще бы не странные, — подхватила мисс Марш. — Я старалась поступать, как считала лучше, и думаю, что мне это удавалось. Клянусь вам, мистер Блэк, я очень мало денег брала для себя, большая часть шла на содержание Мэри, как мы и договаривались с ее отцом. Когда Мэри вышла замуж, и вышла, как выяснилось, удачно, я не сочла, что поступаю дурно, оставляя деньги себе. Сэр Джон богат, и Мэри без них обошлась бы.

— Я заключаю, — вставил Блэк, — что леди Фаррен ничего не знала о финансовой стороне дела?

— Ничего, — подтвердила мисс Марш. — Деньги ее никогда не интересовали, а кроме того, она думала, что целиком находится на моем иждивении. Неужели сэр Джон собирается возбудить против меня дело, мистер Блэк? Если он его выиграет, а в этом сомнений нет, меня ждет нищета.

Блэк поскреб подбородок, делая вид, что размышляет.

— Не думаю, чтобы сэр Джон имел такое намерение, мисс Марш, — проговорил он. — Но он хотел бы знать правду о том, что произошло.

Мисс Марш откинулась на спинку своего инвалидного кресла. Ни надменной осанки, ни негнущейся спины, — она выглядела усталой и старой.

— Теперь, когда Мэри умерла, правда уже не может повредить ей, — сказала она. — Дело в том, мистер Блэк, что она вовсе не племянница мне. Я получала большие деньги за то, что взяла ее на воспитание. Деньги должны были перейти к ней, когда она достигнет совершеннолетия. Но я оставила их себе. Отец Мэри, с которым у меня было письменное соглашение, к тому времени уже умер. Здесь, в Швейцарии, никто ни о чем не знал. Так просто было сохранить все в тайне. Ничего дурного у меня и в мыслях не было.

«Вот так всегда, — подумал Блэк. — Подвергни мужчину или женщину соблазну — и они ему поддадутся. При этом у них и в мыслях нет ничего дурного».

— Понятно, — сказал он. — Что ж, мисс Марш, не будем вдаваться в подробности того, что вы совершили и как потратили деньги, предназначенные леди Фаррен. Интересует меня следующее: если она не ваша племянница, то кто же она?

— Она единственная дочь некоего мистера Генри Уорнера. Вот все, что мне известно. Он не оставлял мне своего адреса, не говорил, где живет. Мне известен был только адрес его банкиров и филиала в Лондоне. Оттуда я получила четыре раза определенную сумму. Как только я взяла Мэри на свое попечение, мистер Уорнер отбыл в Канаду и умер там пять лет спустя.

Банк уведомил меня о его смерти, а поскольку больше никаких известий я не получала, то сочла безопасным распорядиться деньгами по своему усмотрению.

Блэк записал себе в блокнот имя Генри Уорнера, и мисс Марш дала ему адрес банка.

— Мистер Уорнер не был вашим близким знакомым? — спросил Блэк.

— О, нет. Я видела его всего дважды. В первый раз — когда я откликнулась на его объявление с номером абонементного ящика, где сообщалось, что требуется кто-то, кто на неопределенный срок возьмет на себя заботы о некрепкого здоровья девочке. В ту пору я была очень бедна и только что потеряла место гувернантки в английской семье, которая возвращалась в Англию.

В школу устраиваться мне не хотелось, и объявление это явилось настоящим подарком, особенно если принять во внимание щедрость суммы, которую отец собирался выплачивать за содержание девочки. Я поняла, что смогу отныне жить так, как, откровенно говоря, никогда не жила. Вряд ли вы станете осуждать меня за это.

К ней в какой-то степени возвращалась былая самоуверенность. Она бросила зоркий взгляд на Блэка.

— Я не осуждаю вас, — отозвался он. — Расскажите мне еще о Генри Уорнере.

— Я мало что могу рассказать. Он почти не интересовался мною и моей жизнью. Главное, на что он сделал упор, — Мэри останется со мной навсегда, он не имеет намерения забрать ее когда-либо к себе или переписываться с нею. Он уезжает в Канаду, объявил он, и разрывает все прежние связи. Мне предоставляется воспитывать его дочь как мне заблагорассудится. Иными словами, он умывает руки.

— Бездушный тип? — вставил Блэк.

— Не то что бездушный. У него был озабоченный, замученный вид, как будто бремя ответственности за девочку оказалось ему не под силу. Жены его, видимо, не было в живых. Я спросила, что он имел в виду, говоря «некрепкого здоровья», мне не приходилось ухаживать за больными, и меня не прельщала перспектива очутиться с хворым ребенком на руках.

Он объяснил, что некрепкая не в физическом отношении. Несколько месяцев назад она стала свидетельницей страшной железнодорожной катастрофы и в результате шока потеряла память.

Во всех прочих отношениях она совершенно нормальна и разумна. Только не помнит ничего, что было раньше, до испытанного потрясения. Не помнит даже, что он ее отец. Поэтому-то он и хочет, сказал он, чтобы она начала новую жизнь в другой стране.

Блэк сделал пометки у себя в блокноте. Дело начинало приобретать какие-то очертания.

— Стало быть, вы согласились рискнуть — принять на себя пожизненные заботы о девочке, которая перенесла душевное потрясение? — спросил он.

Он не хотел, чтобы вопрос прозвучал саркастически, но мисс Марш уловила скрытую насмешку и покраснела.

— Я привыкла преподавать, иметь дело с детьми, — возразила она, — а кроме того, я ценю независимость. Я приняла предложение мистера Уорнера, но при условии, если девочка будет симпатична мне, а я ей. На вторую нашу встречу он пришел с Мэри. Невозможно было сразу не полюбить ее. Прелестное личико, большие глаза, мягкая приветливая манера. Она показалась мне совершенно нормальной, только немного инфантильной. Я поболтала с ней, спросила, не хочет ли она погостить у меня, она ответила, что хочет, и самым доверчивым образом вложила свою руку в мою. Я тут же дала согласие мистеру Уорнеру, и сделка состоялась. Он оставил Мэри у меня в тот же вечер, и больше мы его никогда не видели. Нетрудно было внушить девочке, что она моя племянница, ведь она не помнила ничего о прежней жизни и все о себе принимала на веру. Все прошло гладко.

— И с того дня память к ней ни разу не возвращалась, мисс Марш?

— Ни разу. Жизнь началась для нее в тот момент, когда отец передал ее мне в гостинице в Лозанне, да и, по правде говоря, для меня тоже. Я не могла бы любить ее сильнее, будь она и вправду моей племянницей.

Блэк проглядел свои записи и сунул блокнот в карман.

— Значит, вы не знаете о ней ничего помимо того, что она дочь некоего мистера Генри Уорнера?

— Ровно ничего.

— Она была просто маленькая пятилетняя девочка, потерявшая память.

— Пятнадцатилетняя, — поправила мисс Марш.

— То есть как? — переспросил Блэк.

Мисс Марш снова покраснела.

— Я и забыла, — сказала она. — Я ввела вас в заблуждение. Я привыкла уверять Мэри и всех других людей в том, что удочерила племянницу, когда той было пять лет. Так было гораздо проще для меня и для Мэри тоже, ведь она не помнила о себе ровно ничего до того дня, как стала жить у меня. На самом деле ей было пятнадцать. Теперь вы поймете, почему у меня нет домашних и никаких вообще детских фотографий Мэри.

— Теперь понимаю, — проговорил Блэк. — Что ж, должен поблагодарить вас, мисс Марш, вы мне очень помогли. Вряд ли сэр Джон поднимет вопрос о деньгах, ну а ваш рассказ я буду пока считать сугубо конфиденциальным. Что мне требуется узнать сейчас — это где жила леди Фаррен — Мэри Уорнер — первые пятнадцать лет своей жизни и как она их прожила. А вдруг это имеет какое-то отношение к самоубийству.

Мисс Марш позвонила компаньонке и велела проводить Блэка. Она еще не вполне обрела присущее ей самообладание.

— Мне всегда казалось странным одно обстоятельство, — добавила она. — По-моему, отец ее, Генри Уорнер, говорил неправду. Мэри не проявляла ни малейшего страха перед поездами, и, сколько я ни расспрашивала разных людей, никто не слыхал о какой-нибудь серьезной катастрофе на железной дороге в Англии да, собственно, и где бы то ни было в месяцы, предшествующие появлению у меня Мэри.


Блэк вернулся в Лондон, но не дал о себе знать сэру Джону, так как почел за лучшее подождать каких-нибудь более определенных результатов.

Ему показалось лишним открывать сэру Джону глаза на мисс Марш и обман с удочерением. Это еще больше расстроило бы сэра Джона, к тому же сам по себе этот факт, сделайся он вдруг известен его жене, едва ли вынудил бы ее к самоубийству.

Гораздо заманчивее было предположить, что леди Фаррен испытала потрясение, которое в мгновение ока рассеяло туман, окутывавший ее мозг в течение девятнадцати лет.

Задачей Блэка и было выяснить, что это было за потрясение. Очутившись в Лондоне, он первым делом направился в отделение банка, где имелся счет у Генри Уорнера. Блэк повидался с управляющим и объяснил свою миссию.

Выяснилось, что Генри Уорнер действительно переехал в Канаду, где женился вторично и впоследствии умер. Вдова прислала им письмо и попросила закрыть счет в Англии. Управляющий не слыхал, были ли у Генри Уорнера в Канаде дети, не знал также адреса вдовы. Первая жена Генри Уорнера умерла задолго до его переезда. Да, управляющий знал, что оставалась дочь от первого брака. Ее удочерила некая мисс Марш, проживающая в Швейцарии. Ей регулярно выплачивались деньги, но выплата прекратилась, когда Генри Уорнер женился во второй раз. Единственной положительной информацией, полученной от управляющего, которая могла оказаться полезной, был старый адрес Генри Уорнера. А также деталь, которую Генри Уорнер утаил от мисс Марш, — что он духовное лицо и в ту пору, когда мисс Марш взяла к себе его дочь, был викарием[355] церкви Всех Святых в приходе Лонг Коммон, Гемпшир.

Блэк ехал в Гемпшир, испытывая приятные предчувствия. Ему всегда становилось весело, когда узлы начинали распутываться. Это напоминало ему детство и игру в прятки. Любовь к неожиданностям в первую очередь и заставила его выбрать профессию сыщика, и он никогда не пожалел о своем выборе.

Он старался избежать предвзятости, но в данном случае трудно было не заподозрить в достопочтенном Генри Уорнере главного злодея в этой драме. Внезапно отдать психически нездоровую дочь совершенно чужой женщине, за границу, а затем прервать с ней всякую связь и уехать в Канаду — такое поведение казалось особенно бессердечным в священнике.

Тут пахло скандалом, и, если запах в Лонг Коммон еще не выветрился спустя девятнадцать лет, нетрудно будет разнюхать, в чем скандал заключался.

Блэк остановился в местной гостинице, сделал вид, будто занимается описанием старинных церквей в Гемпшире, и, пользуясь тем же предлогом, написал вежливую записку теперешнему приходскому священнику, испрашивая разрешения зайти к нему.

Разрешение было даровано, и викарий, молодой человек, страстно увлеченный архитектурой, показалему все закоулки церкви, от нефа до колокольни, и посвятил во все тонкости резьбы XV века.

Блэк вежливо слушал и помалкивал, скрывая свое невежество, а под конец незаметно свел разговор на предшественников викария.

К сожалению, нынешний викарий жил в Лонг Коммон всего шесть лет и мало что знал об Уорнере, чей преемник перебрался потом в Халл, но слышал, что Уорнер исполнял здесь должность священника двенадцать лет и жена у него похоронена на церковном кладбище.

Блэк осмотрел могилу и обратил внимание на надпись: «Эмили Мэри, возлюбленная супруга Генри Уорнера, покоящаяся отныне в объятиях Иисуса».

Отметил он также дату смерти. Мэри, ее дочери, было тогда, должно быть, десять лет. Да, викарий слыхал, что Уорнер в большой спешке покинул приход и, кажется, переехал в Канаду. В деревне его, вероятно, многие помнят, в особенности старики. Быть может, здешний садовник помнит лучше других. Он служит при всех приходских священниках по очереди уже тридцать лет.

Насколько ему, викарию, известно, Уорнер не был ни историком, ни коллекционером и строительством церквей не интересовался.

Если мистеру Блэку угодно будет зайти к нему домой, то у него найдется много книг по истории Лонг Коммон.

Мистер Блэк принес свои извинения и откланялся. Он выудил из викария все, что хотел. Он чувствовал, что вечер, проведенный в баре гостиницы, где он остановился, принесет куда больше пользы. И оказался прав.

Он больше ничего не узнал про резьбу XV века, но зато довольно много услыхал про достопочтенного Генри Уорнера.

Викария в приходе уважали, но не слишком любили по причине его жестких принципов и нетерпимости. Он был не тот человек, к кому прихожане обращаются в беде: склонен обличать чаще, чем утешать. Ни разу он не зашел в бар при гостинице, ни разу по-дружески не пообщался с простым людом.

Известно было, что у него имеются личные средства и он не зависит от доходов, которые ему дает место викария. Он любил, когда его приглашали в немногочисленные богатые дома прихода, так как придавал значение положению в обществе, но и там он не пользовался симпатией.

Короче говоря, достопочтенный Генри Уорнер был нетерпимым, узколобым снобом, а такое сочетание человеческих качеств не украшает викария. Жену его, напротив, все очень любили и единодушно оплакивали, когда она умерла после операции раковой опухоли. Приятная, внимательная к людям, добросердечная была женщина, и маленькая дочка пошла в нее.

Очень ли горевала девочка после смерти матери?

Никто не помнил. Пожалуй, не очень. Она уехала в школу и домой наезжала только в каникулы. Кое-кто помнил, как она каталась по окрестностям на велосипеде, хорошенькая такая, приветливая. Садовник с женой — те оба, семейной парой, служили у достопочтенного Генри Уорнера, садовник и сейчас работает в доме приходского священника. Старина Харрис. Нет, он не бывает в баре по вечерам. Он член общества трезвости. Живет в домике неподалеку от церкви. Нет, жена у него умерла. Он живет с замужней дочерью. Большой любитель выращивать розы, каждый год получает призы на местной цветочной выставке.

Блэк допил кружку пива и удалился. Вечер был еще ранний. Он сбросил личину описателя старинных гемпширских церквей и принял роль коллекционера гемпширских роз. Старого Харриса он застал в саду, тот курил трубку. Вдоль изгороди росли ряды роз. Блэк остановился полюбоваться ими. Завязался разговор.

Понадобился чуть не целый час, чтобы перевести его с роз на прежних викариев, с прежних викариев на Уорнера, с Уорнера на миссис Уорнер, а с миссис Уорнер на Мэри Уорнер. В конце концов перед Блэком развернулась вся картина, но в ней не было ничего нового. Повторение той же истории, которую он слышал в деревне.

Достопочтенный Уорнер был человек суровый, слова приветливого не дождешься, на похвалы скуп. Садом не интересовался. Чванливый, надутый, но, чуть что не так, — в пух и прах готов тебя разнести. Вот женушка у него была совсем другая. Такая жалость — умерла. Мисс Мэри тоже была приятная девочка. Жена садовника души не чаяла в мисс Мэри. Вот уж ничуть не надутая и не спесивая.

— Наверное, достопочтенный Уорнер отказался от прихода, потому что ему было одиноко после смерти миссис Уорнер? — спросил Блэк, протягивая Харрису сигареты.

— И вовсе не потому. А из-за здоровья мисс Мэри, когда ей велели жить за границей после тяжелого ревматизма. Вот они и уехали в Канаду, и больше мы о них не слыхали.

— Ревматизм? — повторил Блэк. — Неприятная штука.

— Но здешние постели тут ни при чем, — продолжал старый садовник, — моя жена все проветривала, обо всем заботилась, как и при жизни миссис Уорнер. Нет, мисс Мэри заболела в школе. Помню, я еще сказал жене, мол, викарию надо бы в суд подать на тамошних учителей за недогляд. Девочка чуть не умерла.

Блэк потрогал лепестки розы, сорванной для него садовником, и аккуратно всунул ее в петлицу.

— Отчего же викарий не подал в суд на школу? — спросил он.

— А мы не знаем — подал или нет, он нам не докладывал. Велел только упаковать вещи мисс Мэри и отослать в Корнуолл по адресу, который дал, а потом упаковать также и его вещи и одеть чехлами мебель, и не успели мы оглянуться, как приехал громадный фургон, мебель забрали и увезли не то на склад, не то на продажу. Мы слыхали потом, что мебель продали, а викарий отказался от прихода и они перебрались в Канаду. Моя жена очень беспокоилась о мисс Мэри: ни словечка мы больше не получали ни от нее, ни от викария, а ведь столько лет у них прослужили.

Блэк согласился с тем, что им отплатили черной неблагодарностью.

— Так, значит, школа была в Корнуолле? — заметил он. — Там ревматизм немудрено подхватить — очень сырая местность.

— Да нет, сэр, — поправил его старый садовник. — Мисс Мэри поехала в Корнуолл на излечение. Карнлит, так, кажется, называлось местечко. А в школе она училась в Хайте, в графстве Кент.

— И у меня дочка в школе неподалеку от Хайта, — с легкостью соврал Блэк. — Надеюсь, это не там. Как называлась школа мисс Мэри?

— Не могу вам сказать, сэр, — Харрис покачал головой, — давно это было. Но, помнится, мисс Мэри рассказывала, что местечко красивое, прямо на берегу моря, очень ей там было хорошо, спортом нравилось заниматься.

— Вот что, — протянул Блэк, — значит, не то место. Дочкина школа далеко от моря. Забавно, как люди вечно все перепутают. Как раз сегодня вечером в деревне поминали мистера Уорнера… вот ведь как бывает — стоит услышать чье-нибудь имя, тут же услышишь его опять… и кто-то сказал, мол, в Канаду они уехали потому, что дочка сильно пострадала в железнодорожной катастрофе.

Харрис с презрением засмеялся.

— Эти пьяницы чего только не наговорят, когда пива надуются. Железнодорожная катастрофа — ишь чего придумали. Да вся деревня в то время знала, что у нее ревматизм. Викарий чуть не рехнулся с расстройства, когда его вдруг в школу вызвали. Никогда не видал, чтобы человек так с ума сходил. Чего скрывать, мы с женой до той поры и не думали, чтоб он так мисс Мэри любил. Обыкновенно он и внимания ей не уделял, так мы считали. Она материна дочка была. Но тут на нем лица не было, когда он воротился из поездки, и он сказал моей жене, что бог покарает директора школы за преступное небрежение. Так и сказал: преступное небрежение.

— А может, у него совесть была неспокойна, — предположил Блэк, — вот он и обвинял в небрежности школу, потому что в глубине души винил себя?

— Может, и так, — согласился Харрис, — может, и так. Он завсегда виноватых искал.

Блэк решил, что теперь самое время перейти от Уорнера обратно к розам. Он задержался еще минут на пять, записал несколько сортов роз, которые рекомендуется сажать любителям вроде него, желающим быстрых результатов, попрощался и вернулся в гостиницу. Он выспался и сел на первый утренний поезд в Лондон. Раздобыть еще какие-то сведения в Лонг Коммон он не рассчитывал. В тот же день он отправился поездом в Хайт. На сей раз он не стал беспокоить местного священника, а обратился к управляющей гостиницей.

— Я ищу тут, на побережье, подходящую школу для моей дочери, — сказал он. — Говорят, в здешних краях есть недурные школы. Может, вы мне посоветуете какую-нибудь из них?

— Охотно, — ответила управляющая, — в Хайте имеются две отличные школы. Одна принадлежит мисс Брэддок и расположена на вершине холма, ну а другая, конечно, Сент-Биз, школа с совместным обучением, стоит прямо на берегу. У нас в гостинице обычно останавливаются родители тех детей, которые учатся в Сент-Биз.

— С совместным обучением? — переспросил Блэк. — И там всегда так было?

— Со дня основания, уже тридцать лет, — отвечала управляющая. — Мистер и миссис Джонсон по-прежнему во главе, хотя, конечно, уже немолоды. Дело там поставлено очень хорошо, атмосфера безукоризненная. Я знаю, у некоторых людей есть предубеждение против школ с совместным обучением, будто бы девочки от этого делаются мужеподобными, а мальчики женственными, но я сама ничего подобного не замечала. Дети как дети, выглядят веселыми, и к тому же их там держат только до пятнадцати. Если хотите, я могу устроить вам свидание с мистером или миссис Джонсон. Я их хорошо знаю.

Блэк заподозрил, что она получает комиссионные за учеников, которых поставляет для школы.

— Большое спасибо, — ответил он, — я буду вам очень признателен.

Встреча была назначена на следующее утро в половине двенадцатого.

Блэка удивило, что в Сент-Биз обучение совместное. Он не ожидал от достопочтенного Генри Уорнера такой широты взглядов. И, однако, судя по описанию, данному стариком Харрисом, речь шла именно о Сент-Биз. Школа глядела на море, вид был прекрасный. Вторая же школа, принадлежавшая мисс Брэддок, скрывалась за холмом в верхней части города, обзора из нее никакого не было, спортивных площадок не имелось. Блэк удостоверился в этом собственными глазами, осмотрев школы снаружи прежде, чем отправиться на свидание с директором.

Пока, поднявшись по ступеням, он ждал у дверей, до него доносился запах вощеного линолеума, чисто вымытых полов и мебельной протирки. Открывшая ему горничная провела его в большой кабинет по правую сторону холла.

Пожилой лысый человек в роговых очках, расплываясь в улыбке, поднялся с кресла и приветствовал его.

— Рад познакомиться с вами, мистер Блэк. Стало быть, вы ищете школу для своей дочери? Хочу надеяться, вы уйдете в уверенности, что нашли ее.

Мистер Блэк определил его для себя одним словом: «коммерсант». Вслух же принялся плести небылицы про дочь Филлис, которая как раз достигла трудного возраста.

— Трудного? — переспросил мистер Джонсон. — Стало быть, Сент-Биз создан для Филлис. У нас нет трудных детей. Все лишнее, наносное стирается. Мы гордимся нашими веселыми здоровыми мальчиками и девочками. Пойдемте, поглядите на них.

Он хлопнул Блэка по спине и повел осматривать школу. Блэка школы не интересовали, ни совместные, ни раздельные, интересовал его только ревматизм Мэри Уорнер девятнадцатилетней давности. Но он обладал терпением и дал отвести себя в каждый класс, в каждый дортуар (девочки и мальчики размещались в разных крылах здания), в гимнастический зал, плавательный бассейн, лекционный зал, на спортивные площадки и, под конец, в кухню.

После чего мистер Джонсон с победоносным видом привел его назад, в свой кабинет.

— Ну как, мистер Блэк? — провозгласил директор, глаза его за стеклами роговых очков сияли. — Достойны ли мы, по-вашему, принять Филлис?

Блэк откинулся на спинку стула и сложил руки на груди — олицетворение любящего отца.

— Школа великолепна, — начал он, — но должен сказать, нам приходится думать о здоровье Филлис. Она не очень-то крепкая девочка, легко простужается. Я вот сомневаюсь, не слишком ли резкий здесь воздух.

Мистер Джонсон расхохотался и, выдвинув ящик стола, достал книгу.

— Мой дорогой мистер Блэк, — сказал он. — Сент-Биз занимает одно из первых мест среди школ Англии по состоянию здоровья детей. Скажем, ребенок простудился. Немедленно его или ее изолируют. Простуда не распространяется. Зимой по заведенному порядку нос и горло учащимся профилактически орошают. В летние месяцы дети делают упражнения для легких перед открытым окном. Уже пять лет у нас ни разу не было эпидемии гриппа. Один случай кори два года назад. Один случай коклюша три года назад. У меня тут список болезней, перенесенных учащимися за многие-многие годы, и список этот я с гордостью могу продемонстрировать любому из родителей.

Он протянул книгу мистеру Блэку, и тот взял ее с видимым удовольствием. Именно этого свидетельства он жаждал.

— Поразительно, — проговорил он, переворачивая страницы. — Разумеется, таким превосходным результатам способствуют современные методы гигиены. Несколько лет назад такого отчета быть не могло.

— Так было всегда, — возразил мистер Джонсон, вставая и протягивая руку к следующему тому на полке. — Выбирайте любой год по своему усмотрению. Вам меня не уличить.

Без всяких околичностей Блэк назвал год, когда Мэри Уорнер была взята отцом из школы.

Мистер Джонсон провел рукой по корешкам стоявших томов и достал требуемый год. Блэк стал листать книгу, отыскивая упоминание о ревматизме. Перечислялись простуды, перелом ноги, заболевание краснухой, растянутая лодыжка, воспаление среднего уха, но интересовавшего его случая не было.

— А ревматизм у вас когда-нибудь бывал? — поинтересовался он. — Моя жена особенно боится, как бы Филлис не заболела ревматизмом.

— Никогда, — твердо заявил мистер Джонсон. — Мы проявляем крайнюю заботливость. После занятий спортом детям полагается досуха растираться, постельное белье и одежду у нас тщательно проветривают.

Блэк захлопнул книгу. Он решил действовать напрямик.

— Мне нравится все, что я здесь вижу, — сказал он, — но, пожалуй, я буду с вами откровенен. Моей жене кто-то дал список школ, ваша в том числе, но жена сразу ее вычеркнула потому, что вспомнила, как много лет назад знакомая предупреждала ее против Сент-Биз. У этой знакомой был знакомый… знаете, как бывает… короче говоря, тот знакомый вынужден был забрать дочь из вашей школы и даже собирался подать на Сент-Биз в суд за преступную небрежность.

Улыбка сошла с лица мистера Джонсона. Глаза за стеклами очков сузились.

— Буду весьма обязан, если вы откроете мне фамилию того знакомого, — произнес он холодно.

— Само собой разумеется, — отозвался Блэк. — Знакомый этот впоследствии уехал из Англии в Канаду. Он был священник. Достопочтенный Генри Уорнер, так его звали.

Очки не скрыли промелькнувшей настороженности в глазах мистера Джонсона. Он облизнул губы.

— Достопочтенный Генри Уорнер… — пробормотал он, — дайте-ка припомнить.

Он откинулся на спинку стула и сделал вид, что задумался. Блэк, привычный к уверткам, понял, что директор Сент-Биз усердно соображает, оттягивая время.

— Преступная небрежность, — повторил Блэк. — Он употребил именно эти слова, мистер Джонсон. И, представьте, какое совпадение: на днях я встретил родственницу Уорнера и она как раз заговорила об этой истории. Оказывается, Мэри Уорнер чуть не умерла.

Мистер Джонсон снял очки и принялся медленно протирать их. Выражение его лица резко изменилось. Приторный администратор уступил место практичному дельцу.

— Вам эта история известна, очевидно, лишь с точки зрения родственников, — проговорил он. — Преступная небрежность была проявлена исключительно отцом, Генри Уорнером, но не нами.

Блэк пожал плечами.

— Кому прикажете верить? — пробормотал он. Реплика была рассчитана на то, чтобы раззадорить директора.

— Кому верить? — завопил мистер Джонсон, окончательно отбросив напускное добродушие и стуча ладонью по столу. — Я утверждаю со всей ответственностью, что случай с Мэри Уорнер особый, единственный, какого никогда не бывало ни до, ни после.

Мы тогда проявляли чрезвычайную бдительность. И проявляем бдительность сейчас. Я объяснял отцу: то, что произошло с Мэри, наверняка произошло во время каникул, а никоим образом не в школе. Он не поверил мне, утверждал, будто повинны наши мальчики из-за отсутствия надзора. Я вызвал по очереди всех мальчиков старше определенного возраста сюда, к себе, и учинил допрос с глазу на глаз. Мои мальчики говорили правду. Их вины тут не было. Пытаться выяснить что-либо у самой девочки было бесполезно, она не понимала, о чем идет речь и что мы хотим у нее узнать. Едва ли нужно говорить, мистер Блэк, каким ударом явилась эта история для нас с женой и для всего персонала школы. Слава богу, она была заглажена и, как мы надеялись, забыта.

Лицо его выглядело усталым и напряженным. История эта, возможно, и была заглажена, но явно не была забыта директором.

— И что дальше? — спросил Блэк. — Уорнер пожелал забрать свою дочь?

— Он пожелал? — повторил мистер Джонсон. — Прошу прощения, это мы пожелали, чтобы он ее забрал. Как могли мы держать у себя Мэри Уорнер, когда выяснилось, что она на пятом месяце беременности?

Кусочки головоломки подбирались весьма удачно. Удивительно, подумал Блэк, как они сами подвертываются под руку, стоит сосредоточиться на работе. Выявлять правду, используя людскую ложь, способ весьма продуктивный. Сперва мисс Марш, — пришлось пробить ее железный панцирь. Достопочтенный Генри Уорнер тоже изо всех сил постарался навести туману. Тут — железнодорожная катастрофа, там — ревматизм. Бедняга, вот, наверное, удар для него был! Неудивительно, что спровадил дочку в Корнуолл, чтобы скрыть грех, запер дом в приходе и покинул эти края.

Но какая все-таки черствость — бросить дочь после того, как концы спрятаны в воду. Потеря-то памяти, скорее всего, подлинная. Что же ее вызвало? Стал ли мир детства кошмаром для четырнадцатилетней школьницы и тогда вмешалась природа и милосердно вычеркнула из ее памяти все, что произошло?

У Блэка создалось именно такое впечатление. Но работник он был добросовестный, за расследование ему хорошо платили, и он не собирался являться к клиенту с незаконченным отчетом. Он должен довести дело до конца. Карнлит — вот место, куда Мэри Уорнер была отправлена на излечение мнимого ревматизма. Блэк решил ехать туда.

Фирма, на которую он работал, снабдила его машиной, и Блэк пустился в путь. Ему пришло в голову, что небесполезно было бы еще разок потолковать со стариком Харрисом, и, поскольку Лонг Коммон лежал по дороге на юго-запад, он сделал там остановку; с собой он в качестве предлога вез садовнику небольшой розовый куст, который приобрел дорогой у какого-то огородника. Он собирался выдать его за экземпляр из собственного сада и преподнести в качестве небольшой платы за совет, данный в прошлый раз.

Блэк затормозил у дома садовника в полдень, когда старик, по его расчетам, должен был обедать.

Ему не повезло, Харриса дома не оказалось. Старик уехал на цветочную выставку в Элтон. Его замужняя дочь подошла к двери с ребенком на руках. Она не представляла себе, когда отец вернется. На вид она была милая и приветливая. Блэк раскурил сигарету, отдал ей розовый куст и выразил восхищение малышом.

— У меня дома такой же, — сказал он, со свойственной ему легкостью входя в новую роль.

— Правда, сэр? У меня еще двое, Рой младший.

Они поболтали о детях, пока Блэк курил.

— Передайте вашему отцу: я съездил в Хайт денька два назад, — сообщил он, — навестил свою дочку, она учится там в школе. И, как ни странно, познакомился с директором Сент-Биз, где училась Мэри Уорнер. Ваш отец прошлый раз рассказал мне про школу, про то, как сердился на них викарий, когда дочь у него заболела ревматизмом… Так вот, директор хорошо помнит мисс Уорнер. Он утверждает (а уж сколько лет прошло!), будто то был вовсе не ревматизм, а девочка подхватила какой-то вирус дома.

— Вот оно как? — отозвалась молодая женщина. — Понятно, надо же ему как-то заступиться за школу. Да, так она и называлась, Сент-Биз. Мы примерно одних лет были, и, когда она жила дома, она давала мне покататься на своем велосипеде. Уж такое было для меня удовольствие!

— Поприветливее, выходит, своего папаши, — подхватил Блэк. — Ваш отец, кажется, его недолюбливал.

Женщина засмеялась.

— Да, — ответила она, — боюсь, у нас все были о нем неважного мнения, хотя, смею думать, человек он был достойный. Мисс Мэри — та была душенька. Все ее любили.

— Наверное, вас огорчило, что она уехала в Корнуолл, а потом даже не заехала домой попрощаться.

— Да, и еще как! В толк не могла взять, в чем дело. Я ей писала туда, но ответа так и не получила. Очень мне было обидно, да и маме тоже. Совсем не похоже на мисс Мэри.

Блэк подергал кисточку на туфельке у малыша: тот уже морщил личико, собираясь заплакать, и Блэк думал отвлечь его. Он не хотел, чтобы мать ушла в дом.

— Должно быть, скучно ей было одной в доме на каникулах, — заметил Блэк. — С вами, наверно, было не так одиноко.

— Не думаю, чтоб мисс Мэри чувствовала себя одиноко, — возразила молодая женщина. — Она была такая приветливая, с каждым поговорит — не то что надутый викарий. Мы так славно с ней играли — в индейцев и во всякое такое, знаете, чего только детишки не придумают.

— В кино, значит, с дружками не бегали?

— Нет, что вы. Мисс Мэри была не такая. Это теперь девчонки ужас какие стали, не находите? Будто они взрослые. Прямо гоняются за мужчинами.

— Ну уж кавалеры-то у вас, наверное, все-таки имелись?

— Да нет, сэр, право, нет. Мисс Мэри привыкла у себя в школе к мальчишкам. И потом, викарий не потерпел бы никаких кавалеров.

— Да, скорее всего. Так мисс Мэри его боялась?

— Нет, боялась — не скажу. А старалась не сердить.

— И домой, наверно, всегда засветло возвращалась?

— Уж конечно. Мисс Мэри как стемнеет, так из дому ни на шаг.

— Вот бы мне заставить свою дочь возвращаться пораньше, — заметил Блэк. — Летом она иной раз чуть не в одиннадцать является. Хорошо ли это? Особенно как начитаешься в газетах, какие случаи бывают.

— Да, ужас, правда? — подхватила дочь садовника.

— У вас-то тут местечко тихое, темных личностей небось не водится. Да и раньше вряд ли случались.

— Это так, — согласилась собеседница, — хотя, конечно, когда сборщики хмеля появляются, шумновато становится.

Блэк отбросил сигарету, она начала уже жечь пальцы.

— Сборщики хмеля?

— Да, сэр. Наша местность славится хмелем. Летом наезжают сборщики и раскидывают поблизости лагерь. Грубоватый народ — из лондонских трущоб.

— Как интересно. Я понятия не имел, что в Гемпшире выращивают хмель.

— Как же, сэр. У нас это давнишний промысел.

Блэк помахал цветком перед носом у малыша.

— Должно быть, вам с мисс Мэри и близко к ним подходить не полагалось, — сказал он.

Молодая женщина улыбнулась.

— Не полагалось, да мы не слушались, — призналась она. — Уж и задали бы нам взбучку, если б узнали. Помню, как-то раз… Что, мой маленький? Баиньки пора? Сонный совсем…

— Вы сказали «как-то раз»… — напомнил Блэк.

— Ах да, про сборщиков. Как-то раз мы удрали к ним после ужина… мы с одной семьей подружились… а у них вроде справляли чей-то день рождения… так они нам дали с мисс Мэри пива выпить. Мы его в жизни не пробовали и прямо запьянели.

Мисс Мэри еще пьяней меня была, она мне потом признавалась, что ничегошеньки не помнит, что вокруг происходило. Мы сидели у палаток, ну, где они жили, а после уж, когда домой добрались, в голове у нас так и кружилось, мы прямо перетрусили. Я потом частенько думала: а что бы викарий сказал, когда б узнал про это, да и мой папаша тоже? Я бы трепку получила, а мисс Мэри нагоняй.

— И поделом, — заметил Блэк. — По скольку же лет вам тогда было?

— Ну, мне тринадцать, а мисс Мэри исполнилось четырнадцать. Это было в последний раз, что она приезжала на каникулы. Бедная мисс Мэри. Я нередко вспоминаю про нее. Что-то с ней сталось? Вышла, конечно, в Канаде замуж. Говорят, красивая страна.

— Да, по всем отзывам, место чудесное. Что ж, хватит мне тут стоять и сплетничать. Не забудьте передать отцу розу. И укладывайте поскорее сынишку, пока он у вас на руках не заснул.

— Непременно, сэр, до свиданья, спасибо вам.

«Напротив, тебе спасибо», — подумал Блэк. Не зря он сюда заехал. Толку от дочки старика Харриса оказалось больше, чем от него самого. Сборщики хмеля и пиво. Почему бы нет? Как выразился бы мистер Джонсон из Сент-Биз, факты не оставляют места для сомнения. И время совпадает. Мальчики из Сент-Биз ни при чем. Но история достаточно скверная.

Блэк отпустил сцепление и двинулся через весь Лонг Коммон на запад. Он чувствовал, что очень важно выяснить, на каком этапе Мэри Уорнер потеряла память. Ясно, что на празднике у сборщиков хмеля она не помнила ничего, что с ней произошло. Головокружение, провал в сознании — и торопливое бегство домой двух девчонок, со страхом ожидающих, что обнаружится их отсутствие.

Мистер Джонсон в пылу защиты своей школы обронил, что Мэри Уорнер, безусловно, находилась в полном неведении относительно своего состояния.

Когда школьная медицинская сестра сделала ужасное открытие и стала осыпать упреками Мэри Уорнер, девочка была ошеломлена. Она думала, та сошла с ума. «Что вы хотите сказать? — спрашивала Мэри. — Я ведь еще не взрослая и не замужем. Вы хотите сказать, что я как дева Мария?» У нее не было ни малейшего представления об отношениях полов.

Школьный врач посоветовал не мучить девочку дальнейшими расспросами. Послали за отцом. И Мэри Уорнер увезли. На том для мистера Джонсона и остального персонала история и закончилась.

Любопытно, думал Блэк, что сказал викарий дочери. Он подозревал, что отец допрашивал несчастную девочку до тех пор, пока у нее не началось воспаление мозга. Такое потрясение вполне могло сделать любого ребенка душевнобольным на всю жизнь. Быть может, он найдет разгадку в Карнлите. Трудность заключалась в том, что Блэк хорошенько сам не знал, в чем должны состоять поиски. Достопочтенный Уорнер наверняка представился под вымышленной фамилией.

Карнлит оказался небольшим рыбачьим портом на южном побережье. Очевидно, он разросся за прошедшие девятнадцать лет: в нем имелись три или четыре довольно большие гостиницы, порядочное количество богатых домов, и было очевидно, что у населения нынче на первом месте уже не ловля рыбы, а ловля туристов.

Семейство Блэка, Филлис и сынишка, вернулись назад в свою мифическую страну — туда, откуда возникли. Теперь Блэк изображал молодожена, чья восемнадцатилетняя жена ожидает первенца. Блэк сомневался в правильности избранной линии, когда начал разузнавать про частные лечебницы. Но расспросы его увенчались успехом. В Карнлите действительно имелась частная лечебница, занимавшаяся исключительно родами. Называлась она Приморская. И стояла на краю отвесных скал, прямо над гаванью.

Он припарковал машину у стены лечебницы, вышел и, подойдя к главному входу, нажал звонок. Он выразил желание видеть старшую сестру. Да, он хочет заранее снять палату для будущих родов.

Его провели в комнату старшей сестры. Она оказалась низенькой веселой толстухой, и он почувствовал уверенность, что свою мифическую жену Перл (так в порыве вдохновения он решил ее назвать) он спокойно препоручит умелым заботам этой женщины.

— И когда ожидается счастливое событие?

Не местная корнуолка, а жизнерадостная громкоголосая жительница Лондона. Блэк сразу почувствовал себя в своей тарелке.

— В мае, — ответил он. — Жена-то сейчас у своих, а я вот решил съездить сам по себе. Вбила себе в голову, что событие должно совершиться у моря, а поскольку мы тут провели медовый месяц, она к вашему городку питает сентиментальные чувства. Да и я тоже.

Блэк состроил, как он рассчитывал, глуповатую улыбку будущего папаши.

Но толстуху это не устрашило, она, должно быть, и не таких дураков видала.

— Ну и правильно, мистер Блэк, — сказала она, — потянуло, значит, на место преступления? — И она громко расхохоталась. — Не все мои пациентки любят оглядываться назад. И сколько таких — вы себе не представляете.

Блэк предложил сестре сигарету. Она взяла и с удовольствием затянулась.

— Надеюсь, вы не разобьете моих иллюзий? — проговорил он.

— Иллюзий? — переспросила сестра. — Иллюзий тут немного. Все выветриваются в родильной палате. Один катается, а другой потом саночки вози.

Блэк пожалел мифическую Перл.

— Ничего, — сказал он, — жена у меня не трусиха. Честно говоря, она много моложе меня. Только-только восемнадцать исполнилось, вот что меня беспокоит. Не слишком ли она молода, чтобы рожать, сестра?

— Что значит «слишком»? — сестра выпустила вверх струю дыма. — Чем моложе, тем лучше. Костяк еще не затвердел, и мышцы не такие жесткие. От немолодых — вот от кого голова болит. Являются сюда, когда им тридцать пять стукнуло, и воображают, будто на пикник приехали. Ну, мы им быстро мозги вправляем. Ваша жена много играет в теннис?

— Совсем не играет.

— Ей же лучше. А то у нас тут на прошлой неделе одна рожала — местная чемпионка по теннису, из Ньюки. До того мускулы жесткие — тридцать шесть часов мучилась. Мы с акушеркой к концу начисто вымотались.

— А она как?

— Что ей сделается — зашили, и все дела.

— Вам уже попадались восемнадцатилетние?

— И моложе бывали. Мы всех обслуживаем — от четырнадцати до сорока пяти. Но далеко не у всех был приятный медовый месяц. Хотите взглянуть на моих карапузов? Один мальчонка час назад родился, акушерка его обрабатывает, чтобы к матери отнести.

Блэк взял себя в руки и приготовился к тяжкому испытанию. Если старшая сестра после одной сигареты так откровенничает, то как же на нее подействуют две порции джина? Он понял, что должен пригласить ее пообедать. Он обошел с ней лечебницу, видел будущих матерей, видел нескольких, чьи иллюзии явно уже разлетелись в прах, и после того, как он произвел осмотр новорожденных, родильного отделения и прачечной, он дал себе зарок остаться бездетным.

Он выбрал палату для Перл с видом на море, определил срок в мае, даже внес задаток, а напоследок пригласил старшую пообедать.

— Очень любезно с вашей стороны, — отозвалась она, — с моим удовольствием. «Приют контрабандистов» с виду ресторанчик неказистый, но бар там лучший в Карнлите.

— Значит, «Приют контрабандистов», — заключил Блэк.

И они условились встретиться в семь вечера.

К половине десятого, после двух двойных порций джина, омара и бутылки шабли,[356] за которой последовал бренди, трудность состояла уже не в том, чтобы заставить старшую сестру разговориться, а чтобы заставить ее замолчать.

Она пустилась в описание тонкостей акушерского дела и обрушила на Блэка такое обилие подробностей, что у него голова буквально пошла кругом. Он сказал, что ей следует писать воспоминания. Она ответила, что напишет, когда уйдет на пенсию.

— Без упоминания фамилий, конечно, — добавил Блэк. — И не говорите мне, будто все ваши пациентки — замужние женщины, все равно не поверю.

Сестра пропустила первую порцию бренди.

— Я же вам говорила, к нам в Приморскую кто только не попадает. Но пусть вас это не пугает, за эти стены ничего не выходит.

— Я не из пугливых, — отозвался Блэк, — и моя Перл тоже.

Старшая сестра улыбнулась.

— Хорошо, вы такой разумный, — заметила она. — Жалко, что не все мужья такие. Меньше бы слез проливалось в Приморской. — Сестра с доверительным видом пригнулась поближе. — Вы бы ахнули, если б знали, сколько иные платят. Само собой, не такие парочки, как вы, венчанные по закону. А те, которые оступились. Приезжают сюда, чтобы разделаться со своей заботой, и делают вид, будто все у них по-честному, все хорошо и как надо. Но меня не обманешь. Я своим делом занимаюсь давно. Бывали у нас и титулованные дамочки, притворялись, будто простые. А мужья ихние думали, что они отдыхают себе на юге Франции. Как бы не так, они в это время в Приморской занимались совсем другим, на что и не рассчитывали.

Блэк заказал еще бренди.

— А что происходит с нежеланными детьми? — поинтересовался он.

— Ну, у меня есть кое-какие связи, — ответила старшая сестра. — В здешних краях найдется сколько угодно женщин, которые не откажутся от двадцати пяти шиллингов в неделю за ребенка, пока он не достигнет школьного возраста. Вопросов они не задают. Иной раз увидишь фото настоящей матери в газете. Покажешь акушерке, и мы с ней посмеемся в кулак. «Когда рожала, так не улыбалась», — скажешь. Да, ужо возьмусь я за воспоминания. Много чего интересного понапишу, нарасхват пойдут.

Сестра угостилась еще одной блэковской сигареткой.

— А все-таки беспокойно мне насчет возраста, — вставил он. — Какие у вас самые молодые были?

Старшая сестра задумалась, пуская дым в воздух.

— Шестнадцать — пятнадцать, — ответила она. — Да, одна была — еле пятнадцать исполнилось, если правильно помню. Печальный был случай. Давно это, правда, было.

— Расскажите-ка, — попросил Блэк.

Старшая отхлебнула бренди.

— Из состоятельной семьи была, — начала она, — отец готов был заплатить мне сколько ни попроси, да я не хапуга. Назвала я ему сумму по справедливости, а он уж так рад был взвалить дочку на мои плечи, что и сверх того дал. Она у нас пять месяцев прожила. Вообще-то так не полагается, но он заявил, что либо так, либо в исправительный дом, ну я и пожалела девчушку.

— Как же это приключилось? — перебил Блэк.

— Совместное обучение виной, так отец объяснял. Только я этой сказке не поверила. И вот ведь что удивительно — сама девчушка знать не знала, как это получилось. Обычно мне всю подноготную у моих пациенток удается вызнать, а от нее так ничего и не добилась. Отец — так она нам говорила — объявил, что это величайший позор для девушки, а ей непонятно почему, ведь ее отец священник и он во всех проповедях учит — то, что случилось с девой Марией, — самое прекрасное чудо на свете.

К столику подошел официант со счетом, но Блэк сделал знак подождать.

— Так, выходит, она думала, будто это сверхъестественные дела?

— Именно так и думала, — подтвердила сестра, — и сбить ее с этого было невозможно. Уж мы ей растолковали, что к чему, а она все равно не поверила. Акушерке она сказала, что, может, с другими и случаются всякие ужасы, но с ней ничего подобного не происходило. Ей, говорит, часто ангелы снятся, вот какой-нибудь ангел и явился к ней во сне, и отец, мол, еще первый признает, что был не прав, когда родится ребеночек: ведь он непременно будет новый мессия.[357] Поверите ли, слушаешь ее и жалость берет, так она была уверена. Она нам сказала, что детей любит и ни капельки не боится и одно ее смущает: достойна ли она быть его матерью, ведь она твердо знает — именно ему суждено спасти мир.

— Ужасная история, — заметил Блэк, заказывая кофе.

Старшая сестра делалась все человечнее и отзывчивее. И даже перестала причмокивать губами.

— Уж так мы с акушеркой к ней привязались, — продолжала она. — Да и невозможно было ее не полюбить, кроткая, как овечка. Мы и сами чуть не поверили в ее ангелов. Она напомнила нам, что дева Мария была еще годом моложе, когда родила Иисуса, и Иосиф тоже старался спрятать ее от людских глаз, стыдясь, что у нее ребенок.[358] «Вот увидите, — говорила она нам, — в ту ночь, когда родится мой мальчик, в небе будет большая звезда».[359] И так оно и вышло. Правда, то была просто Венера, но мы с сиделкой радовались, что звезда видна. Девочке полегче было, отвлекало от происходящего.

Старшая сестра допила кофе и посмотрела на часы.

— Пора, — сказала она, — у нас в восемь утра кесарево, выспаться надо.

— Сперва докончите историю, — остановил ее Блэк. — Чем она завершилась?

— Родился мальчишка, и я в жизни не видела картинки милее, когда эта крошка сидела на кровати со своим малышом на руках, точь-в-точь будто ей куклу подарили на день рождения. И уж такая довольная, прямо слов не находила. Знай повторяет «ах, сестра» да «ох, сестра». Знает бог, меня разжалобить трудно, но и меня чуть слеза не прошибла, и сиделку тоже.

Одно я вам могу сказать точно: кто ей это устроил, был рыжий. Помню, я сказала девчушке: «Ну, чистый Рыжик, вот он кто». И так мы все и звали его Рыжиком, и бедняжка тоже его так звала. А уж про то, как их потом разлучили, так и рассказывать неохота.

— Разлучили? — переспросил Блэк.

— Пришлось. Отец хотел увезти ее куда-то, чтоб начать новую жизнь, а с младенцем на руках какая новая жизнь, тем более она и сама еще дите была. Мы ее с Рыжиком продержали у себя четыре недели, и то лишку получилось — она успела накрепко к нему привязаться. Но так заранее было обговорено: отец заберет ее, а ребенка отдадим в какой-нибудь приют. Мы с акушеркой потолковали и решили, что единственный способ — сказать бедняжке, будто Рыжик ночью умер. Так мы и сделали. И тут все вышло еще хуже, чем мы думали. Она вся как побелеет да как закричит… До самой смерти, наверно, у меня в ушах будет стоять тот крик. Жуткий, пронзительный, странный такой. После того потеряла она сознание, и так надолго, что мы думали, так и помрет и в себя не придет. Доктора позвали, а обыкновенно мы сами пациенток выхаживаем, и доктор сказал, что все это чудовищно и что она от потрясения может помешаться. В конце концов она пришла в себя. Но что бы вы думали? У нее начисто память отшибло. Не узнавала нас, родного отца, вообще никого. И не помнила ничего, что с нею случилось. Память как умерла. А так-то она была здорова и во всем остальном нормальная. Доктор тогда сказал, что это самое милосердное, что могло произойти. Но уж коли память вдруг вернется, так он сказал, то тут для бедной девчушки начнется ад.

Блэк подозвал официанта и расплатился.

— Жаль, конечно, что вечер наш закончился на такой трагической ноте, — проговорил он, — но все равно спасибо вам за рассказ. Непременно включите его в ваши воспоминания, когда соберетесь писать. А что, кстати, было с ребенком?

Сестра взяла со стола перчатки и сумочку.

— Его приняли в приют святого Эдмунда в Ньюки. У меня там был знакомый в совете попечителей. Я все устроила, хотя трудов это стоило немалых. Дали мы ему имя Том Смит — хорошее имя, добропорядочное, но для меня он до сих пор Рыжик. Бедный парень, так и проживет — не узнает, что в материнских глазах он был будущим спасителем человечества.

Блэк проводил старшую сестру назад, в лечебницу, и пообещал написать сразу по возвращении домой, подтвердить заказ на палату. Затем он вычеркнул ее и Карнлит из записной книжки и приписал ниже: «Приют св. Эдмунда, Ньюки». Досадно, что он забрался так далеко на юг, когда можно было проехать всего несколько миль и установить простой факт. Установить простой факт оказалось, однако, труднее, чем он предполагал.

В приютах, где живут дети незамужних матерей, обычно не слишком склонны открывать местопребывание своих бывших подопечных, и заведующий приютом св. Эдмунда не был исключением из правила.

— Это не годится, — объяснил он Блэку. — Дети знают один дом — тот, в котором они выросли. Течение их жизни нарушилось бы, если бы родители впоследствии пытались завязать с ними отношения. Могли бы возникнуть разного рода осложнения.

— Вполне вас понимаю, — согласился Блэк, — но в данном случае осложнений не предвидится. Отец неизвестен, мать умерла.

— Я это знаю лишь с ваших слов, — возразил заведующий. — Извините, но у нас строго запрещено давать какие-либо сведения. Могу сказать вам только одно. Последнее, что мы о нем слышали, это что он крепко стоит на ногах, нашел работу, он теперь коммивояжер. К сожалению, больше я ничего сказать не имею права.

— Вы сказали совершенно достаточно, — ответил Блэк.

Он вернулся к машине и заглянул в свои записи.

Записи подтвердили то, о чем смутно напомнили ему слова заведующего. Теперь все совпало.

Последним, если не считать дворецкого, кто видел леди Фаррен в живых, был агент, собирающий заказы на садовую мебель.

Блэк повернул на север, к Лондону.


Контора фирмы, производившей садовую мебель, помещалась в Норвуде, Миддлсекс. Блэк добыл адрес, позвонив по междугородному телефону сэру Джону. Каталог лежал среди других бумаг и писем леди Фаррен.

— А в чем дело? Вы напали на что-то? — спросил по телефону сэр Джон.

— Просто заключительная проверка, — ответил Блэк уклончиво. — Моя всегдашняя дотошность. Я свяжусь с вами в самое ближайшее время.

Он отправился на свидание с управляющим фирмой и на этот раз не стал маскироваться. Он вручил управляющему свою карточку и объяснил, что нанят сэром Джоном Фарреном для выяснения всех обстоятельств, предшествовавших смерти леди Фаррен, сообщение о которой управляющий, несомненно, видел в газетах. Она застрелилась неделю назад. Утром перед смертью она сделала заказ на садовые кресла торговому агенту их фирмы. Нельзя ли, спросил Блэк, повидаться с этим человеком?

Управляющий выразил крайнее сожаление, но все три его агента были в отъезде, а когда они в пути, с ними нет никакой связи. Они проделывают большие расстояния. Не сообщит ли ему мистер Блэк, кого именно из агентов он хотел бы расспросить? Ах, Тома Смита. Управляющий сверился с учетной книгой. Том Смит совсем еще молодой человек. Это его первая поездка. В Норвуде он ожидается не раньше чем через пять дней. Если мистер Блэк хочет видеть Смита как можно скорее, управляющий советует зайти к Смиту прямо домой к концу четвертого дня, когда тот должен возвратиться. Он дал Блэку адрес.

— Скажите, будьте добры, — спросил Блэк, — у этого молодого человека, случайно, не рыжие волосы?

Управляющий улыбнулся.

— Шерлок Холмс? Да, у Тома Смита копна огненно-рыжих волос. Так и хочется погреть об них руки.

Блэк поблагодарил его и покинул контору.

Не поехать ли сейчас прямо к сэру Джону, размышлял он. Есть ли смысл ждать еще пять дней и допрашивать юного Смита? Все кусочки головоломки легли на свои места. История выстроилась убедительным образом. Леди Фаррен, очевидно, узнала сына — и точка. И все же… Узнала ли она его? Дворецкий принес леди Фаррен в гостиную стакан молока после того, как коммивояжер ушел, и леди Фаррен была совершенно такой, как всегда. Все затейливой формы кусочки головоломки легли на свои места — все, кроме одного. Блэк решил подождать.

На четвертый день примерно в половине восьмого вечера он отправился в Норвуд в надежде, что Том Смит вернулся. Ему опять повезло. Хозяйка, отворившая дверь, сообщила, что мистер Смит как раз ужинает, и не пройдет ли он туда сам. Она провела Блэка в тесноватую гостиную, где за столом сидел юноша, почти мальчик, и уплетал копченую селедку.

— К вам джентльмен, мистер Смит, — произнесла хозяйка и удалилась.

Смит отложил нож и вилку и обтер губы.

У негобыло узкое, заостренное, как мордочка у хорька, лицо и бледно-голубые близко сидящие глаза. Рыжие волосы торчали, как на щетке. Роста он был небольшого и довольно тщедушен.

— В чем дело? — Держался он настороженно, хотя Блэк еще не успел рта раскрыть.

— Моя фамилия Блэк, — с любезным видом представился детектив. — Я из частного сыскного агентства, хочу задать несколько вопросов, если вы не против.

Том Смит встал. Глазки его превратились в острые точки.

— Куда вы гнете? — сказал он. — Я ничего такого не сделал.

Блэк закурил и уселся на стул.

— Я и не говорю, что вы что-то сделали. Я даже не заглядываю в вашу книгу заказов, если вы этого боитесь. Но мне случайно стало известно, что вы недавно посещали леди Фаррен и она заказала два садовых кресла.

— Ну и что?

— Ничего. Расскажите, как прошло свидание.

Том Смит продолжал с подозрением смотреть на Блэка.

— Ладно, — произнес он наконец, — предположим, был я у этой леди Фаррен, предположим, сделала она парочку заказов. Я сам все улажу с фирмой, когда там буду, если они чего учуяли. Скажу, мол, по ошибке попросил выписать чек на предъявителя, больше этого не повторится.

Блэку пришла на память мисс Марш, а также достопочтенный Генри Уорнер. И даже мистер Джонсон с его обидчивостью и оборонительной позицией. Почему люди неизменно лгут, когда спрашиваешь их совсем о другом?

— Думаю, — проговорил Блэк, — было бы гораздо проще для вас и ваших отношений с фирмой, если бы вы рассказали мне все начистоту. Расскажите — и я не стану сообщать ни фирме, ни заведующему приютом.

Юнец смущенно переминался с ноги на ногу.

— Так вы от них? — спросил он. — Самому бы мне догадаться. Вечно они ко мне придираются, с самого детства так. Шагу ступить не дают.

В голосе у него зазвучала жалость к себе, он почти хныкал. «Дитя, призванное спасти человечество, — подумал Блэк, — явно пока не преуспело на этом поприще».

— Меня интересует не твое детство, — прервал он, — а только самое непосредственное прошлое — посещение дома леди Фаррен. Может, ты не знаешь, — леди умерла.

Парень кивнул.

— Видел в вечерней газете, потому и решился проделать эту штуку. Ведь она не могла на меня накапать.

— Какую штуку? — спросил Блэк.

— Потратить деньги, — ответил Том Смит, — вычеркнуть заказ из книги и никому ничего об этом не докладывать. Куда проще.

Блэку, курившему сигарету, вдруг представились теснящиеся палатки, грузовики, тюфяки, сваленные на поле, где по высоким шестам вился хмель, взрывы смеха, запах пива и хитрый рыжий малый с бегающими глазками, похожий на этого, прячущийся за грузовиком.

— Да, — сказал Блэк, — куда проще, как ты говоришь. Расскажи-ка поподробней.

Том Смит расслабился. Сыщик не собирался выдавать его. При условии, что он расскажет правду. Пожалуйста, расскажет.

— Леди Фаррен была в списке богачей в том районе, — начал он. — Мне сказали, денег куры не клюют, наверняка она заказ сделает. Я и заявился туда, дворецкий провел меня в комнату, я дал леди каталог, и она выбрала два кресла, а я попросил чек. Она его выписала, а я его взял. И всех делов.

— Погоди, — прервал его Блэк. — Была ли с тобой леди Фаррен любезна? Проявила к тебе внимание?

— Внимание? — удивился Том. — С чего это? Кто я такой? Просто парень, который старается всучить ей садовые кресла.

— Что она тебе сказала? — не отставал Блэк.

— Ничего, смотрела каталог, а я стоял рядом и ждал, потом отметила в двух местах карандашом, а я спросил, не выпишет ли она чек на предъявителя. Просто почву прощупывал, понимаете. Уж очень у нее лицо было несмышленое, таких легко обманывать. А она глазом не моргнула, пошла к столу и выписала чек на двадцать фунтов. По десятке за кресло. Я сказал «до свиданья», она позвонила дворецкому, и он меня выпустил. Я тут же пошел и получил деньги по чеку. Положил денежки в бумажник, но тратить их сразу или нет — сомнения брали. А как увидел в газете, что леди померла, так и сказал себе: «Вот оно». Ну разве я чем виноват? Первый раз в жизни подвернулся случай заработать немного денег, про которые ни одна душа не знает.

Блэк потушил окурок.

— Первый случай в жизни — и ты смошенничал, — проговорил он. — Какую дорожку выбрал — по такой и покатишься. И не стыдно тебе?

— Стыдно, когда за руку схватят, — ответил Том Смит и неожиданно улыбнулся. Улыбка осветила бледную хищную мордочку, сделала ярче светло-голубые глаза. Исчезло хитрое настороженное выражение, и на лице подкупающе засияла неизвестно откуда взявшаяся невинность.

— Теперь, вижу, номер не прошел, — проговорил он. — В другой раз попробую что-нибудь другое.

— Попробуй спасти человечество, — сказал Блэк.

— Чего? — не понял Том Смит.

Блэк попрощался, пожелал ему удачи и зашагал по улице, спиной ощущая, что малый стоит на пороге и смотрит ему вслед.

В тот же вечер Блэк отправился отчитываться перед сэром Джоном, но прежде, чем проследовать за дворецким в библиотеку, он высказал желание перемолвиться с ним наедине. Они зашли в гостиную.

— Вы провели коммивояжера в эту комнату и оставили одного с леди Фаррен, затем минут через десять леди Фаррен позвонила, и вы проводили молодого человека к выходу. После чего принесли для леди Фаррен стакан молока. Правильно?

— Абсолютно правильно, сэр.

— Когда вы вошли с молоком, что делала ее светлость?

— Стояла, сэр, вот примерно где вы стоите, и просматривала каталог.

— Она выглядела как обычно?

— Да, сэр.

— А потом что? Я уже спрашивал вас прежде, но хочу еще раз все проверить, прежде чем докладывать сэру Джону.

Дворецкий задумался.

— Я отдал ее светлости стакан. Спросил, есть ли распоряжения для шофера, она ответила, что нет, она поедет кататься позже с сэром Джоном. Упомянула, что выбрала два садовых кресла, и показала мне их в каталоге. Я сказал, что они пригодятся. Потом она положила каталог на стол, отошла к окну и, стоя, выпила молоко.

— И больше она ничего не говорила? Ни слова о коммивояжере, который доставил ей каталог?

— Нет, сэр. Она не сделала никакого замечания. Но, помнится, я сделал замечание, когда выходил из комнаты. Но я уверен, что ее светлость не расслышала, она ничего не ответила.

— Какое замечание?

— В шутку — ее светлость любила посмеяться — я сказал, что, мол, если агент явится еще раз, я сразу его узнаю по волосам. «Чистый Рыжик, вот он кто», — сказал я. Потом затворил дверь и пошел в буфетную.

— Спасибо, — поблагодарил его Блэк, — больше вопросов нет.

Он постоял у окна, выходившего в сад. Вскоре вошел сэр Джон.

— Я ждал вас в библиотеке. Вы здесь давно?

— Да нет, пару минут, — ответил Блэк.

— Итак, каков ваш вердикт?

— Тот же, что и был, сэр.

— То есть мы вернулись к тому, с чего начали? Вы не отыскали никаких причин, по которым моя жена могла покончить с собой?

— Ровно никаких. Я пришел к выводу, что доктор прав. Внезапный импульс, обусловленный ее состоянием, побудил леди Фаррен пойти в оружейную комнату, взять ваш револьвер и застрелиться. Она была счастлива, спокойна и, как известно вам, сэр, и всем окружающим, прожила безупречную жизнь. Не было никаких видимых причин.

— Слава богу, — произнес сэр Джон.

До сих пор Блэк не считал себя сентиментальным. Теперь у него такой уверенности не было.

Дафна дю Морье Доля секунды ~~~

Миссис Эллис отличалась методичностью и аккуратностью. Если она замечала беспорядок на письменном столе, если там валялись вперемешку неотвеченные письма, неоплаченные счета и какие-то лишние, случайные бумажки, это совершенно выводило ее из себя. В тот день на нее с особенной силой «накатил», как выразился бы ее покойный муж, «уборочный стих». В таком активном, деловом настроении она проснулась с самого утра и продолжала пребывать в нем всю первую половину дня. Уже за завтраком ей не терпелось приняться за дело и навести везде полный порядок. Вдобавок было первое число, и, когда она сорвала с настенного календаря вчерашний листок и увидела стройную, ровненькую единицу, она восприняла это как символ начала чего-то нового, нового отрезка жизни.

И предстоящие часы ей захотелось провести так, чтобы они были достойны этой еще ничем не омраченной даты: надо сделать в доме полную ревизию, ничего не забыть, не упустить.

Первым делом она открыла бельевой шкаф. Отглаженное, накрахмаленное постельное белье лежало на полках в идеальном порядке — простыни на своем месте, пододеяльники на своем, наволочки отдельно, а один комплект, совершенно новый, еще не распакованный и перевязанный голубой ленточкой — так, как его принесли из магазина, — предназначался на случай, если кто-нибудь приедет погостить. Но гостей пока не предвиделось.

Затем миссис Эллис произвела смотр запасам, которые хранились в особом стенном шкафу. Сперва она проверила стройные ряды банок с домашним вареньем и повидлом. На каждой банке имелась этикетка с аккуратно вписанной ее собственной рукой датой изготовления — приятно было поглядеть. Кроме варенья там стояли и другие заготовки — консервированные помидоры, фруктовые компоты, кисло-сладкая приправа к мясу по рецепту своего изобретения. Все это расходовалось довольно экономно и приберегалось к тому времени, когда Сьюзен приезжала домой на школьные каникулы; и даже тогда, снимая с полок очередную банку и торжественно ставя ее на стол, миссис Эллис чувствовала легкий укол сожаления от пусть мелкой, но невосполнимой утраты: ведь на месте этой банки в шкафу теперь будет зиять пустота.

После того как миссис Эллис заперла стенной шкаф и спрятала ключ (ее прислуга Грейс имела свои бесспорные достоинства, но абсолютным доверием все-таки не пользовалась), она перешла в гостиную и принялась за письменный стол. На сей раз она решила произвести самую беспощадную чистку. Она опорожнила все выдвижные ящики, большие и маленькие, и выкинула вон все старые конверты, которые когда-то отложила на всякий случай — они были еще вполне целые, годные к употреблению, конечно не для писем друзьям, а для деловой корреспонденции.

На глаза ей попались оплаченные квитанции двухгодичной давности. Срок их хранения уже истек, держать их больше не к чему. Все квитанции за прошлый и нынешний год она рассортировала, аккуратно сложила и перевязала тесемкой.

Один ящичек еле открылся — так он был забит. В нем оказалась куча старых корешков от чековой книжки. Совершенно бесполезные бумажки, только место занимают. Она освободила ящичек и прикрепила к нему карточку, на которой написала своим четким, разборчивым почерком: «Для важных писем». Сюда она теперь будет складывать письма, которые могут еще понадобиться.

В настольный бювар она положила, расщедрившись, новый запас писчей бумаги. Потом вытерла пыль с подставки для перьев, очинила новый карандаш и скрепя сердце выбросила в корзинку старый огрызок со стертой почти до основания резинкой на конце.

Потом она сложила по порядку журналы на журнальном столике, выдвинула вперед книги на полке рядом с камином — Грейс, вытирая пыль, вечно заталкивала их к самой стенке — и налила свежей воды в вазы для цветов. И когда оставалось всего минут десять до ленча — точнее, до того, как Грейс просунет голову в дверь и объявит, что стол накрыт, — миссис Эллис, слегка запыхавшись, уселась в кресло у камина и улыбнулась удовлетворенной улыбкой. Она потрудилась на совесть. Утро потрачено не зря.

Она еще раз оглядела гостиную (Грейс упорно именовала эту комнату «залой», и миссис Эллис приходилось постоянно ее поправлять) и подумала, как тут хорошо и уютно и как все-таки правильно они поступили, что не стали торопиться с переездом, на котором настаивал ее покойный муж. За несколько месяцев до его смерти они уже присмотрели загородный дом — он считал, что сможет поправить там свое здоровье, и был совершенно помешан на свежих овощах, которые каждый день будут якобы подаваться к столу прямо с грядки; а потом, к счастью — нет, не к счастью, конечно, потому что это был для нее тяжелый удар, невосполнимая потеря, — в общем, не успели они еще подписать договор об аренде, как у Вилфрида случился сердечный приступ, и он скончался. И миссис Эллис смогла остаться в доме, который она знала и любила и куда она впервые вошла десять лет назад — сразу после замужества.

Кругом говорили, что район портится на глазах, все больше и больше теряет свое лицо. Чепуха! Многоквартирные коробки, которые возводились на другом конце улицы, из окон миссис Эллис были не видны, а в ближайшем окружении были только такие дома, как ее собственный — внушительной, солидной постройки, каждый со своим палисадником, так что тут все сохранялось в неприкосновенности.

И жизнь, подчиненная раз и навсегда установившимся привычкам, ее вполне устраивала. По утрам она выходила с корзинкой за покупками. В окрестных магазинах все ее знали, всячески старались услужить. Если утро выдавалось холодное, то в одиннадцать часов она не отказывала себе в удовольствии выпить чашечку кофе в кафе «Уют» напротив книжной лавки — от Грейс приличного кофе добиться было нельзя, — а летом в том же кафе торговали мороженым, и она часто покупала его и в бумажном фунтике несла домой, торопясь, как маленькая, пока оно не растаяло. Очень удобно — не надо думать о десерте.

После ленча она ежедневно выходила на прогулку — пройтись бодрым шагом полезно для здоровья, к тому же Хампстедский лесопарк[360] под рукой: там ничуть не хуже, чем за городом. А по вечерам она читала, или что-нибудь шила, или писала Сьюзен.

Жизнь, если задуматься поглубже — а миссис Эллис предпочитала не задумываться, потому что это выводило ее из равновесия, — в сущности вращалась вокруг Сьюзен. Девятилетняя Сьюзен была ее единственным ребенком.

Из-за болезни Вилфрида и, надо признаться, в неменьшей степени из-за его раздражительного характера Сьюзен в довольно раннем возрасте определили в пансион. Прежде чем на это решиться, миссис Эллис провела много бессонных ночей, но в конце концов рассудила, что для ребенка так лучше. Девочка была здоровая, живая, непоседливая, и невозможно было ее все время ограничивать, заставлять сидеть тихо и не шуметь, чтобы не беспокоить больного и капризного отца. Из комнаты в комнату все было слышно — значит, надо было отправлять ее на кухню и оставлять в обществе Грейс, а это, по мнению миссис Эллис, была для девочки неподходящая компания.

С тяжелым сердцем она выбрала для дочки пансион поприличнее — не слишком далеко, всего милях в тридцати от дома. Туда можно было доехать за полтора часа пригородным автобусом. Школа произвела на нее хорошее впечатление: дети присмотрены, довольны, начальница немолодая, симпатичная, и вообще этот пансион рекламировался в проспекте как «школа, которая станет для детей вторым домом».

В первый день учебного года миссис Эллис отвезла туда Сьюзен и уехала в полном расстройстве, но всю первую неделю она созванивалась с директрисой и пришла к выводу, что Сьюзен вполне спокойно и без происшествий приспособилась к новой обстановке.

Когда у миссис Эллис умер муж, она ждала, что Сьюзен попросится домой и станет посещать обычную школу, но, к ее немалому удивлению и разочарованию, Сьюзен ничуть не обрадовалась этой идее, а, наоборот, расплакалась.

— Мне тут нравится! — заявила она. — У нас всегда весело, у меня тут подруги.

— И в другой школе появятся подруги, — уговаривала ее мать, — а потом, подумай только, все вечера мы будем проводить вместе.

— Да-а, — протянула Сьюзен с сомнением, — а что мы будем делать?

Миссис Эллис немного обиделась, но не подала виду.

— Ну что ж, может быть, ты и права, — сказала она. — Тебе тут хорошо, ты всем довольна… А на каникулы ты в любом случае будешь приезжать домой.

Школьные каникулы… Они были как островки цветного бисера на сером полотне, натянутом на пяльцы. Время каникул всегда особо отмечалось в еженедельнике у миссис Эллис, а промежутки между ними складывались в безликий, однообразный фон.

Как тоскливо тянулся февраль — такой долгий, хотя в нем было только двадцать восемь дней, как бесконечно длился март — его не скрашивали ни чашечки кофе в «Уюте», ни регулярный обмен книг в библиотеке, ни развлечения в виде походов в ближайшее кино или даже в театр в центре Лондона, куда она выбиралась иногда на дневное представление — кутить так кутить! — с какой-нибудь знакомой.

А потом наступал апрель: он начинал свое победное шествие по календарю, и путь его был усыпан цветами. Вот уже и пасха, под окном распустились нарциссы, и Сьюзен, разрумянившаяся от весеннего воздуха, кидается к ней на шею; и к чаю мед и горячие пышки, которые Грейс испекла специально для Сьюзен («Смотри-ка, да ты опять выросла!»), и теперь они выходят гулять вдвоем, и кругом солнечно и весело, потому что впереди бежит вприпрыжку дочка.

Май обычно проходил незаметно; июнь был тоже приятный месяц — окна уже можно было открывать настежь, в палисаднике зацветал львиный зев; жизнь текла спокойно, неторопливо. А еще в июне устраивали родительский день, в школе по этому случаю готовился спектакль, и хотя Сьюзен досталась роль без слов — она изображала одну из фей, — но играла она великолепно, глаза у нее блестели, и была она, конечно, лучше всех.

Июль был особенно мучителен, тянулся еле-еле — до заветного двадцать четвертого числа, когда наступали долгожданные каникулы, — и после этого, до конца сентября, недели и дни неслись непрерывным праздничным потоком. Сьюзен у моря… Сьюзен на ферме… Сьюзен в Дартмуре…[361] Сьюзен просто дома — смотрит в окно, лижет мороженое из вафельной трубочки…

— Для своего возраста она неплохо плавает, — это миссис Эллис говорит небрежным тоном случайным соседям по пляжу. — И так любит купаться — из воды ее просто не вытащить, даже когда прохладно.

Исцарапанные голые ноги в сандалиях, все летние платьица безнадежно коротки; выгоревшая соломенная шляпа на полу. Страшно подумать, что скоро октябрь… Но, конечно, и домашних дел всегда достаточно. Лучше забыть про ноябрь, осенние дожди, туманы, белой пеленой встающие над парком. Задернуть шторы, поворошить в камине кочергой, заняться чем-нибудь… Перелистать еженедельный «Спутник домоводства», посмотреть, что нового в разделе детской моды. Есть кое-что интересное. Только не розовое, а вот это — зеленое, с присобранным верхом, с широким поясом. Сьюзен очень пойдет — как раз то, что нужно для детских праздников во время рождественских каникул. Декабрь… Рождество…

Самое счастливое время — что может быть лучше Рождества? Что может сравниться с мирными радостями домашнего очага? Стоило миссис Эллис увидеть выставленные на улицу перед цветочным магазином крошечные елочки, а в витрине овощной лавки ярко-желтые коробки с финиками, сердце у нее начинало радостно биться. Еще три недели — и Сьюзен отпустят на каникулы. И в доме зазвучит ее смех, ее беззаботный щебет. А у миссис Эллис молчаливая конспирация с Грейс: таинственные кивки, только им понятные улыбки. Шелест бумаги — это украдкой, по секрету от Сьюзен, заворачиваются подарки…

Столько приготовлений, столько радостных ожиданий — и все кончается в один день, словно лопается надутый к празднику шарик. Обертка рвется, летит на пол — скорей, скорей, что там внутри? Все раскидывается как попало — хлопушки с сюрпризами, цветные ленточки, даже сами подарки, которые выбирались так любовно, так тщательно. Но все равно усилия потрачены не зря: какая радость для ребенка! Миссис Эллис долго смотрит на Сьюзен, которая сладко спит в обнимку с новой куклой, потом гасит в детской свет и еле-еле добирается до собственной постели — так она устала, так вымоталась за день. На ее ночном столике красуется подарок от Сьюзен — стеганый колпачок, которым накрывают вареное яйцо, чтоб не остыло. Миссис Эллис не ест вареных яиц, но от дочкиного рукоделья в восторге — прострочено, конечно, неумело, зато вышитая курочка просто прелесть, а глазик, глазик какой, правда, Грейс?

Лихорадочный темп новогодних дней. Цирк, пантомима. Миссис Эллис смотрит на Сьюзен, а не на артистов.

— Вы бы видели, как она хохотала, когда морской лев затрубил в трубу! Удивительно, как этот ребенок от всего умеет получать удовольствие!

Детские праздники… Конечно, Сьюзен красивее всех, она сразу выделяется в толпе. Как идет ей зеленое платьице! Золотистые волосы, голубые глаза… Другие дети по сравнению с ней все какие-то неуклюжие, большеротые.

— Когда мы прощались, она так вежливо сказала хозяйке: «Большое спасибо, мне у вас очень понравилось!» Никому из детей и в голову не пришло сказать что-нибудь в этом духе! А когда играли в музыкальные стулья,[362] она была самая проворная, угадывала раньше всех.

Были, конечно, и тяжелые моменты. Беспокойная ночь, нездоровый румянец на щеках, воспаленное горло, температура под сорок… Телефонная трубка дрожит в руке. Мягкий, успокаивающий голос доктора, его уверенные шаги на лестнице — опытный, надежный человек… «На всякий случай возьмем мазок». Мазок? Что же это — дифтерит, скарлатина?.. И она уже видит, как девочку, закутанную в одеяло, несут вниз… У дверей карета «скорой помощи»… больница…

Слава богу, оказалась просто ангина. Рыхлые миндалины. Обычное явление в это время года, все дети кругом болеют. Слишком много праздников подряд. Надо сделать перерыв, выдержите ее несколько дней в постели. И полный покой. Хорошо, доктор, разумеется.

Какое облегчение после долгих часов мучительной тревоги! Выхаживать Сьюзен, безотлучно сидеть у ее постели, читать ей подряд все сказки из детского альманаха, одна скучнее и банальнее другой: «И вот, дети, так Никки-лежебока потерял свой клад и остался ни с чем — и поделом ему, лентяю!»

«Все проходит, — размышляла миссис Эллис, — и радости, и боль, и счастье, и невзгоды; кому-то моя жизнь может показаться скучной, монотонной — в ней и правда не происходит ничего необычного, — однако я довольна этой жизнью и благодарна, что живу спокойно; и наверно, я отчасти виновата перед бедным Вилфридом, я сама это сознаю — видит бог, он был нелегкий человек, по счастью, Сьюзен не в него, — но я могу утешаться тем, что создала для дочери настоящий, полноценный дом». И сегодня — первого числа — миссис Эллис с особым удовлетворением обвела взглядом знакомую до последних мелочей обстановку гостиной: старательно, по крохам собранную мебель, картины на стенах, украшения и статуэтки на камине — все, что скопилось вокруг нее за десять лет ее замужней жизни, что составляло ее дом и что была в немалой степени она сама.

Диван и два кресла — часть стильного гарнитура — уже не новые, но прочные, удобные. Пуфик у камина — она перетянула его собственноручно. Каминные щипцы — начищены не так, как следует, надо сделать замечание Грейс. Портрет покойного Вилфрида в темноватом простенке за книжной полкой — выражение, как всегда, несколько унылое, но с виду вполне джентльмен. И не только с виду, конечно, мысленно поправилась она. Над камином — натюрморт с цветами: смотрится очень эффектно; на каминной полке, по обе стороны от часов, две стаффордширские статуэтки[363] — кавалер и дама; зелень на картине так красиво гармонирует с зеленым кафтаном кавалера.

«Чехлы пора бы обновить, — подумала миссис Эллис, — и занавеси тоже, но это подождет. Сьюзен так выросла за последние месяцы. Важнее одеть ребенка как следует. Для своих лет девочка высокая».

Грейс просунула голову в дверь.

— Кушать подано, — объявила она.

«Неужели так трудно открыть дверь по-человечески, войти и сказать? — подумала с досадой миссис Эллис. — Сколько можно повторять одно и то же? А так я всякий раз вздрагиваю, да и вообще неудобно — вдруг у меня в гостях кто-нибудь из знакомых…»

Она села к столу. Грейс приготовила цесарку и яблочную шарлотку, и миссис Эллис подумала с беспокойством, не забывают ли в пансионе давать Сьюзен дополнительное молоко и витамины, как она просила; школьная медицинская сестра показалась ей не слишком обязательной.

Внезапно, без всякой причины, она положила ложку на тарелку. На нее накатила волна какого-то тяжелого, щемящего предчувствия. Сердце у нее сжалось, горло перехватило. Она не могла больше есть.

«Что-то случилось, — подумала она. — У Сьюзен что-то не в порядке, она зовет меня, я ей нужна…»

Она позвонила, чтобы подали кофе, и перешла в гостиную. Стоя у окна, она машинально смотрела на дом напротив. Одно окно было открыто — оттуда торчал кусок грубой красной занавески; на гвозде болталась щетка, которой прочищают унитаз.

«Да, район и вправду теряет свое лицо, — подумала миссис Эллис. — Чего доброго, и на моем конце улицы начнут строить многоквартирные дома, и тогда тут поселится бог знает кто».

Она выпила кофе, но беспокойство и неясное предчувствие беды ее не покидали. В конце концов она подошла к телефону и позвонила в школу.

Ответила школьная секретарша — с удивлением и даже с некоторым неудовольствием, судя по голосу. Сьюзен в полном порядке. Только что с аппетитом пообедала. Никакой простуды у нее нет. И в школе никто не болеет. Может быть, миссис Эллис хочет с ней поговорить? Она сейчас на улице, играет с другими детьми, но ее можно позвать, это нетрудно.

— Нет, нет, не беспокойтесь, — сказала миссис Эллис, — просто мне в голову пришла такая глупость — я подумала, вдруг девочка больна. Извините, что зря вас потревожила.

Она повесила трубку и поднялась к себе в спальню — одеться перед выходом на улицу. Надо пойти прогуляться. Она бросила взгляд на фотографию Сьюзен, которая стояла на туалетном столике, и, как всегда, порадовалась: на редкость удачный снимок. Фотограф удивительно схватил выражение глаз. И так умело выбрал позу, ракурс. Волосы прямо светятся на солнце.

Миссис Эллис на секунду замешкалась. А стоит ли сейчас выходить? Может быть, необъяснимое чувство тревоги — просто-напросто признак усталости, и лучше прилечь отдохнуть? Она с тайным вожделением посмотрела на кровать, на пуховое одеяло, на грелку, висевшую рядом с умывальником… Грелку ничего не стоит наполнить… А потом можно расстегнуть пояс, сбросить туфли и полежать часок в постели, с грелочкой, под мягким одеялом… Нет, нет, это не годится. Нельзя себя распускать. Она открыла шифоньер, сняла с вешалки свое светлое пальто из верблюжьей шерсти, повязала голову шарфом, натянула длинные перчатки и пошла по лестнице вниз.

В гостиной она задержалась у камина, подложила дров и пододвинула к очагу экран. На Грейс в этом отношении надеяться не приходилось. Потом она открыла верхнюю часть окна — пока она гуляет, комната проветрится. Сегодняшние газеты она собрала и сложила в аккуратную стопку, чтобы просмотреть их после прогулки, и поправила закладку в библиотечной книге.

— Я выйду немного пройтись, скоро вернусь! — крикнула она из холла вниз.

— Хорошо, мэм! — отозвалась из кухни Грейс.

Миссис Эллис уловила в воздухе слабый запах табачного дыма и нахмурилась. Конечно, в помещении для прислуги Грейс вольна делать все что угодно, но курящая кухарка в доме — это все-таки не очень приятно.

Она захлопнула за собой входную дверь, спустилась по ступенькам на улицу и сразу повернула налево, к лесопарку. День был пасмурный, серый. Довольно теплый для этого времени года, даже, пожалуй, душноватый. Наверно, ближе к вечеру надо ожидать тумана — в такие дни он докатывался до Хампстеда из центра, заволакивая все вокруг непроницаемой стеной, насквозь пропитывая воздух, так что становилось трудно дышать.

Сегодня миссис Эллис выбрала «короткий маршрут», как она сама его называла. Сперва на восток, к прудам у виадука, потом небольшой круг и обратно, к Долине Здоровья.

Погода была неважная, и прогулка не доставила ей удовольствия. Ей хотелось поскорее очутиться снова дома и улечься с грелкой в постель или согреться в гостиной у камина — и сразу же задернуть шторы, чтобы не видеть из окон хмурое, промозглое небо.

Она шла быстрым шагом, обгоняя нянек с колясками; няньки с детьми постарше, собравшись по двое — по трое, болтали друг с дружкой, пока их подопечные носились вокруг. У прудов лаяли собаки. Пожилые мужчины в макинтошах стояли на берегу, глядя в пространство. Какая-то старушка кидала крошки драчливым воробьям. Небо на глазах потемнело, стало изжелта-зеленоватым. Та часть парка у Долины Здоровья, где обычно устраивались ярмарки, сейчас выглядела уныло и заброшенно; карусели были укрыты на зиму брезентовыми чехлами; две тощие кошки опасливо следили друг за другом по обе стороны ограды.

Молочник, насвистывая, взвалил на тележку полный ящик бутылок и пустил своего пони рысцой.

«Надо, пожалуй, купить Сьюзен ко дню рождения велосипед, — ни с того ни с сего подумала миссис Эллис. — Ей будет десять — самый подходящий возраст для первого велосипеда».

Она представила себе, как будет его выбирать, советоваться, проверять руль, тормоза. Какого цвета? Лучше красный. Или синий, красивого оттенка. На передней раме корзинка, к седлу пристегнут кожаный футлярчик с инструментами. Тормозить он должен быстро, но не резко, иначе Сьюзен может перелететь через руль и проехаться лицом по дороге.

Жаль, что обручи вышли из моды. Когда она была маленькая, ей доставляло такое удовольствие катить перед собой весело подпрыгивающий, упругий обруч, время от времени подстегивая его палочкой. Хорошенько разогнать обруч и не дать ему упасть не так-то просто, это целое искусство! Но Сьюзен научилась бы без всякого труда.

Миссис Эллис дошла до перекрестка, где ей надо было перейти на другую сторону и свернуть на свою улицу: ее дом был последний, угловой.

Но едва она ступила с тротуара на мостовую, как неизвестно откуда на большой скорости вывернул фургон, принадлежащий местной прачечной. Раздался громкий скрежет тормозов. Фургон вильнул в сторону; перед ней мелькнуло растерянное, бледное лицо мальчишки-рассыльного в кабине.

«Безобразие! — возмутилась про себя миссис Эллис. — Придется сделать замечание шоферу, когда он в следующий раз привезет белье. В один прекрасный день он на кого-нибудь наедет». Она представила себе Сьюзен на велосипеде и мысленно содрогнулась. Пожалуй, еще лучше прямо написать управляющему: «Буду вам чрезвычайно признательна, если вы возьмете на себя труд предупредить шофера о возможных последствиях его неосмотрительности. Он недопустимо превышает скорость на поворотах». Только надо попросить, чтобы управляющий не называл ее фамилию, а то еще шофер, чего доброго, поднимет шум, начнет кричать, что не обязан помогать рассыльному таскать тяжелые корзины с бельем из дома до машины.

С этими мыслями она дошла до своей калитки, открыла ее и с неудовольствием заметила, что калитка еле держится на петлях. По-видимому, люди, привозившие белье, что-то с ней сделали. Придется и на это пожаловаться. Она напишет управляющему сегодня же, после чая. Пока все еще свежо в памяти.

Она вынула из кармана ключ и вставила его во французский замок. К ее досаде, ключ почему-то застрял и не желал поворачиваться. Вот невезение! Она позвонила в звонок. Придется Грейс подняться наверх из кухни и отпереть входную дверь. А Грейс не очень любит, чтобы ее беспокоили. Пожалуй, надо окликнуть ее с улицы и объяснить ситуацию.

Стоя на крыльце, она наклонилась к окну цокольного этажа и крикнула:

— Грейс, это я! У меня ключ застрял в замке. Поднимитесь, пожалуйста, впустите меня!

Она подождала несколько секунд, но из кухни не донеслось в ответ ни звука. Вероятно, Грейс куда-то ушла. А вот это уж просто бессовестно. Миссис Эллис предупредила ее раз навсегда, что если хозяйки нет, то прислуга должна быть дома. Оставлять дом без присмотра нельзя ни под каким видом. И миссис Эллис полагала, что Грейс честно соблюдает этот уговор. Иногда, правда, в ее душу закрадывалось сомнение. И вот пожалуйста — факт налицо.

Она еще раз крикнула, погромче:

— Грейс!

Внизу со скрипом открылось окно, и миссис Эллис с изумлением увидела, как из кухни на улицу выглянул какой-то неизвестный мужчина. Он был без пиджака, в подтяжках, и к тому же с небритой физиономией.

— Ну, чего вы орете? — спросил он грубо.

Миссис Эллис остолбенела и не могла произнести ни слова. Так вот что творится у нее за спиной! Грейс, такая вроде бы порядочная девушка, к тому же не первой молодости — за тридцать, — принимает в доме мужчин! Миссис Эллис судорожно сглотнула слюну, но постаралась сохранить самообладание.

— Будьте настолько любезны, скажите Грейс, чтобы она поднялась и открыла мне дверь, — произнесла она подчеркнуто сухо.

Ее сарказм, конечно, пропал зря. Мужчина посмотрел на нее с недоумением и спросил:

— Грейс? Какая такая Грейс?

Это было уже слишком! Значит, Грейс вдобавок имела наглость назваться не своим именем! Придумала что-нибудь помоднее: Шерли, например, или Марлен. Понемногу миссис Эллис начала догадываться, что случилось. Грейс пригласила этого типа в гости, а сама побежала ему за пивом в ближайший бар. И гость остался на кухне один и мог там творить что заблагорассудится. Вполне мог забраться в кладовку в поисках съестного. Теперь понятно, почему на бараньей ножке, приготовленной два дня назад, осталось так подозрительно мало мяса.

— Если Грейс вышла, — сказала миссис Эллис ледяным тоном, — будьте добры, откройте мне дверь. Я не привыкла пользоваться кухонным входом.

Это должно поставить его на место. Миссис Эллис вся кипела от ярости. Она редко выходила из себя: характер у нее был мягкий, сдержанный. Но застать в собственном доме неотесанного, полуодетого мужлана, да еще выслушивать грубости, — это было выше ее сил.

И конечно, впереди малоприятный разговор с прислугой. Грейс, скорее всего, попросит расчет. Однако есть вещи, которые нельзя спускать, в частности то, что она себе позволила сегодня.

Из холла донеслись шаркающие шаги. Непрошеный гость все же соблаговолил подняться. Он отпер дверь и с порога бесцеремонно уставился на миссис Эллис.

— Кого вам надо-то? — спросил он.

Тут из гостиной послышался пронзительный, визгливый лай. Собака! Гости!.. Только этого не хватало! Какой ужас, какое неудачное стечение обстоятельств! Кто-то пришел с визитом, Грейс их впустила, а может быть, и не сама Грейс, а этот неопрятный, небритый тип… Позор! Что подумают люди?

— Не знаете, кто там в гостиной? — спросила она быстрым шепотом.

— Мистер Болтон с женой, наверно, дома, точно вам не скажу, — ответил он. — Слышите, собачонка ихняя заливается? А вы что, к ним, что ли?

Никакого мистера Болтона миссис Эллис не знала. Она направилась к дверям в гостиную, на ходу снимая пальто и засовывая в карман перчатки.

— Можете вернуться вниз, на кухню, — бросила она через плечо впустившему ее субъекту, который, выпучив глаза, смотрел ей вслед. — И скажите Грейс, чтобы чай она пока не подавала. Если надо будет, я позвоню. Я не знаю, останутся гости к чаю или нет.

— Ладно, — отозвался мужчина с явным замешательством, — вернуться-то я могу, только в другой раз, когда идете к Болтонам, давайте два звонка.

И он зашаркал вниз по лестнице. Пьян, разумеется. И этот наглый, оскорбительный тон! Если он вздумает затеять скандал, не захочет убраться по доброй воле, придется вызывать по телефону полицию…

Из холла миссис Эллис свернула в боковой коридорчик, чтобы повесить там пальто. Подниматься наверх времени уже не было — в гостиной ждали люди. Она нащупала выключатель, повернула его, но лампочка не загоралась. Очередная неприятность! Теперь она не сможет посмотреться в зеркало.

Она обо что-то споткнулась и наклонилась посмотреть, что там такое. Это оказался мужской ботинок. И рядом с ним другой, и пара туфель, и еще чемодан, и какой-то старый ковер. Если все это дело рук Грейс, если она позволила своему ухажеру перенести сюда и сгрузить в коридоре какие-то пожитки, значит, Грейс надо будет рассчитать сегодня же. Это уже последняя капля. Такое терпеть нельзя.

Миссис Эллис отворила дверь в гостиную, заранее придав своему лицу в меру, но не чересчур радушное выражение. Тут же с яростным лаем к ней под ноги кинулась комнатная собачонка.

— Джуди, на место! — сказал мужской голос, и миссис Эллис увидела в комнате еще одного незнакомого мужчину, с проседью, в роговых очках. Он сидел перед камином и печатал на машинке.

А с комнатой что-то случилось. Откуда-то взялась масса книг и бумаг; на полу валялись бумажные обрезки, мусор, всякий хлам. Был даже попугай в клетке — он запрыгал по жердочке и проскрипел что-то вроде приветствия.

Миссис Эллис попыталась заговорить, но не смогла. Грейс совершенно обезумела! Напустила полный дом посторонних людей — мало было того типа снизу, так в придачу еще и этот, и они учинили полнейший разгром. Перевернули все вверх дном, с каким-то тайным злым умыслом уничтожили все, что стояло у нее в гостиной.

Нет, хуже. По-видимому, тут действовал преступный заговор. Ей уже приходилось слышать о вооруженных воровских бандах, которые врываются в дома, совершают кражи со взломом. И может быть, Грейс ни при чем. Может быть, она сама сейчас лежит где-то в подвале, связанная по рукам и ногам, с кляпом во рту. Сердце у миссис Эллис забилось чаще обычного; она почувствовала дурноту.

«Надо сохранить спокойствие, — сказала она себе, — во что бы то ни стало сохранить спокойствие. И надо как-нибудь добраться до телефона, сообщить в полицию. Только бы этот человек не догадался, что я задумала…»

Собачонка все еще обнюхивала ей ноги.

— Извините, — сказал незнакомец, сдвигая очки на лоб, — вам что-нибудь нужно? Моя жена наверху.

Да, это, конечно, заговор — дьявольски хитрый заговор! И этот пришелец надеется ее перехитрить — расположился словно у себя дома, да еще имеет наглость как ни в чем не бывало стучать на машинке! Должно быть, все, что появилось в комнате, они втащили через задний двор — миссис Эллис заметила, что выходящая туда застекленная дверь чуть приоткрыта. Она кинула взгляд на камин. Так и есть! Стаффордширские статуэтки исчезли, натюрморт над камином тоже. Наверно, все ее имущество в спешном порядке вынесли, покидали на грузовик — он, по-видимому, дожидается где-то поблизости… Мысль ее работала с необычайной быстротой. По-видимому, этот наглец еще не понял, что она и есть хозяйка дома. Тогда и она может разыграть комедию. Играла ведь она когда-то в любительских спектаклях! Надо постараться как-то отвлечь этих людей, задержать их до прибытия полиции. Как проворно они все это проделали! Успели вынести и письменный стол, и книжные полки, и кресло… Однако незнакомец не должен заметить, что она оглядывает комнату. Она снова посмотрела на него, внимательно, сосредоточенно.

— Вы говорите, ваша супруга наверху? — переспросила она напряженным, но ровным голосом.

— Да, — ответил мужчина, — если вам назначено, она вас примет. Она принимает только по предварительной записи. Вы можете подняться в студию. Наверх и направо, окна на улицу.

Спокойно, без шума миссис Эллис вышла из гостиной; мерзкая собачонка увязалась за ней.

Ясно только одно. Преступник еще не догадался, кто она такая. Они думают, что хозяева ушли или уехали на целый день, а ее, вероятно, сочли за визитершу, которой можно задурить голову болтовней насчет назначений и предварительных записей… Она постояла в холле, у дверей гостиной, молча прислушиваясь; сердце у нее колотилось.

Человек в гостиной снова принялся печатать на машинке. Она подивилась его хладнокровию, тому, как последовательно он выдерживает роль. В газетах за последнее время сообщений о крупных квартирных кражах ей не попадалось. Это явно что-то новое, неслыханное по своему масштабу. И почему грабители выбрали именно ее дом? Наверно, пронюхали, что она вдова, живет одиноко, держит всего одну служанку… Телефона на подзеркальнике в холле не было — его успели куда-то унести. Вместо этого там лежал хлеб и что-то завернутое в газету — кажется, мясо. Уже запасаются едой… Оставалась надежда на то, что аппарат в спальне еще цел, что провода не перерезаны. Этот тип сказал, что его жена наверху. Может быть, это такое же вранье, как и все остальное, а может, он и правда работает на пару с сообщницей. И вполне вероятно, что эта особа сейчас роется у нее в шифоньере, вытаскивает меховую шубку, сует к себе в карман ее единственную драгоценность — нитку жемчуга…

Миссис Эллис прислушалась — да, так и есть, в спальне наверху кто-то ходит. Она так возмутилась, что забыла про страх. Конечно, она не может справиться с мужчиной, но перед женщиной не станет пасовать. И если уж дойдет до крайности, то можно подбежать к окну, выглянуть, позвать на помощь. Соседи непременно услышат. Или кто-нибудь из прохожих.

Стараясь ступать как можно тише, миссис Эллис стала подниматься по лестнице. Впереди с уверенным видом бежала собачонка. Перед дверью в свою спальню миссис Эллис остановилась. Внутри действительно слышались шаги. Собачка уселась и ждала, довольно смышлеными глазами поглядывая на миссис Эллис.

В этот момент открылась дверь напротив, которая вела в спальню Сьюзен, и оттуда выглянула пожилая, неряшливо одетая толстая женщина с красным, отечным лицом. Под мышкой она держала полосатую кошку. При виде кошки собачонка подняла яростный лай.

— Здрасьте пожалуйста! — сказала толстуха. — Еще чего выдумали — пускать собаку наверх! Как будто не знаете, что они друг дружку не выносят! Почта уже была? Ах, извините, милочка, я обозналась, приняла вас за миссис Болтон.

Она прошла к лестнице и поставила на площадку пустую молочную бутылку.

— Я сегодня что-то не в форме, не могу вверх-вниз бегать. Кто-нибудь будет спускаться, прихватит мою бутылочку. Как там на улице, туман?

— Нет, — машинально сказала миссис Эллис — вопрос застал ее врасплох. Между тем толстуха продолжала ее разглядывать, и миссис Эллис не знала, что делать — то ли войти к себе в спальню, то ли вернуться вниз. Эта отвратительная старуха наверняка была из той же банды и могла подать сигнал своему сообщнику.

— Вы к ней записаны? — спросила старуха. — Если без записи, так она и не примет.

Миссис Эллис храбро изобразила на лице подобие улыбки.

— Благодарю вас, — сказала она, — да, я по предварительной записи.

Произнеся эти слова, она поразилась собственному самообладанию: как-никак она не растерялась, сумела овладеть ситуацией! И вполне убедительно сыграла роль — не хуже столичной актрисы!

Толстуха подмигнула, подошла к миссис Эллис вплотную и, взяв ее за рукав, доверительно зашептала:

— Вы на простую хотите или на художественную? Скажу вам по секрету: мужчинам больше нравятся художественные! Понимаете,о чем я говорю? — Она ткнула миссис Эллис локтем в бок и снова заговорщически подмигнула. — Я по колечку вижу, что вы замужем. Так вот, милочка, послушайте меня: все мужья, даже самые что ни на есть положительные, с ума сходят по таким фотокарточкам. Я сама бывшая артистка, я в таких делах разбираюсь. Обязательно снимайтесь на художественную!

Переваливаясь с боку на бок, она скрылась в комнате Сьюзен, по-прежнему с кошкой под мышкой, и с шумом захлопнула дверь.

«А ведь может быть, — подумала миссис Эллис, чувствуя, как к горлу снова подступает дурнота, — может быть, они не злоумышленники, а душевнобольные, которые сбежали из лечебницы и в припадке безумия вломились в дом. Вполне возможно, что они и не помышляли о грабеже, просто потом у них в голове все перемешалось, и они каким-то образом уверились, что находятся у себя дома…»

Да, если все откроется, скандал неизбежен. Газеты напечатают эту историю под броскими заголовками. И ее фотографию, конечно, поместят. На Сьюзен это может отразиться самым нежелательным образом. Страшно даже подумать, что в комнатке Сьюзен хозяйничает какая-то отвратительная старая ведьма!

Эта мысль придала ей решимости, и она рывком открыла дверь в спальню. Одного взгляда оказалось достаточно: ее худшие предположения подтвердились. Все ее вещи исчезли. Комната была почти пуста, если не считать нескольких ламп на длинных шнурах и фотоаппарата на треножнике. Посреди комнаты стояла на коленях молодая женщина с копной густых курчавых волос; она разбирала на полу какие-то бумаги.

— Кто там? — спросила она, не поднимая головы. — Посторонним сюда нельзя. Я никого не принимаю без записи.

Миссис Эллис, сохраняя спокойствие и решительность, не ответила ей ни слова. Она успела заметить, что телефонный аппарат цел, хотя, как и все остальное в доме, он стоял не там, где раньше. Она двинулась прямо к нему и сняла трубку.

— Не смейте трогать мой телефон! — крикнула молодая особа и стала подниматься с колен.

Услышав ответ коммутатора, миссис Эллис произнесла твердым голосом:

— Соединитесь с полицией. Пусть приезжают по адресу: Элмхерст-роуд, семнадцать. Мне угрожает серьезная опасность. Прошу передать мой вызов немедленно.

Девица подскочила к миссис Эллис и вырвала у нее из рук трубку. Лицо у нее вблизи оказалось изжелта-бледное, какого-то нездорового цвета.

— Кто вас прислал? — возмущенно начала она. — Нечего тут шпионить и вынюхивать! Думаете что-нибудь найти? Не надейтесь! И полиция вам не поможет. Я работаю на законных основаниях, у меня есть лицензия!

К концу этой тирады она перешла почти на крик, и собачонка поддержала ее визгливым лаем. Девица открыла дверь и крикнула вниз:

— Гарри! Сейчас же поднимись, выкинь эту нахалку на улицу!

Миссис Эллис продолжала хранить спокойствие. Она стояла, прислонившись к стене и сложив на груди руки. Телефонистка на коммутаторе успела принять вызов. С минуты на минуту прибудет полиция.

Она услышала, как внизу отворилась дверь гостиной, и мужчина, который печатал на машинке, отозвался недовольным, ворчливым голосом:

— Ну, что там у тебя? Ты же знаешь, я занят. Что ты, не можешь с ней сама договориться? Может, она желает сняться ху-до-жественно!

Молодая женщина прищурилась и пристальнее, чем раньше, взглянула на миссис Эллис.

— Что вам сказал мой муж? — спросила она.

«Ага! — с торжеством подумала миссис Эллис. — Начинают паниковать! Не так-то просто меня одурачить, мои милые!»

— Я с вашим мужем вообще не разговаривала, — ответила она невозмутимо, — он только послал меня наверх, сказал, что вы тут. Так что нечего морочить мне голову. Я отлично вижу все ваши махинации.

И она обвела рукой комнату.

Девица посмотрела на нее вызывающе.

— Вы меня ни в чем не можете обвинить! — заявила она. — У моей фотостудии солидная репутация. Я делаю кабинетные портреты, снимаю детей. Любой клиент вам это подтвердит. А если у вас другие сведения, покажите мне хоть один негатив — тогда я еще подумаю, верить вам или нет.

Миссис Эллис попыталась прикинуть в уме, скоро ли приедет полиция. Надо выиграть время. При других обстоятельствах можно было бы даже пожалеть эту несчастную молодую женщину, которая в своем безумии учинила в спальне весь этот погром, вообразив себя фотографом; но сейчас, сию минуту важнее всего хранить спокойствие.

— Так как же? — не унималась самозванка. — Что вы скажете полицейским, когда они появятся? В чем будете меня обвинять?

С сумасшедшими надо держаться крайне осторожно, ни в коем случае не вступать с ними в спор, не провоцировать на агрессивные действия. Это миссис Эллис понимала. Их необходимо как-то задобрить, расположить к себе. И с этой особой надо быть как можно мягче, постараться ее успокоить. Главное — протянуть время до полиции.

— Что я им скажу? — переспросила она почти ласково. — Скажу, что я здесь живу, — вот и все. Этого будет достаточно.

Девица посмотрела на нее с сомнением и закурила сигарету.

— И все-таки что вам нужно? — сказала она после паузы. — Сфотографироваться в интересной позе? Тогда для чего было затевать эту комедию? Почему не сказать все как есть?

На шум голосов из комнаты напротив вышла краснолицая толстуха. Она демонстративно постучала в полуоткрытую дверь и остановилась на пороге.

— Что-нибудь не в порядке, лапочка? — ехидно поинтересовалась она.

— Не вмешивайтесь не в свое дело, — раздраженно отрезала девица. — Это вас не касается. Я к вам не лезу, и вы ко мне не лезьте.

— А я и не лезу, лапочка, — сладким голосом пропела толстуха. — Просто хотела узнать, не надо ли помочь. Клиентка-то, видно, с фокусами? Сама не знает, чего хочет?

— Ох, помолчите ради бога, — сказала девица.

И в этот момент ее муж — Болтон, если миссис Эллис правильно запомнила фамилию, в общем, тот самый очкастый субъект из гостиной, — поднялся наверх и вошел в спальню со словами:

— Ну, что тут у вас происходит?

Девица пожала плечами и бросила взгляд в сторону миссис Эллис.

— Не могу понять. По-моему, шантаж.

— Негативы у нее есть? — быстро спросил очкастый.

— Не знаю. Первый раз ее вижу.

— Может, она их у других клиентов раздобыла, — вмешалась старая толстуха.

Теперь все трое не сводили глаз с миссис Эллис. Но та держалась стойко и не дрогнула. Она чувствовала себя на высоте положения.

— Мне кажется, мы все немножечко погорячились, — начала она, — и самое лучшее будет спуститься вниз, посидеть спокойно у камина и потолковать по душам. Вы мне расскажете о своей работе. Вы тут все занимаетесь фотографией?

Говоря это, она в то же время пыталась сообразить, куда они девали всю мебель из спальни. Кровать, наверно, перетащили напротив, в комнатку Сьюзен; шифоньер разбирается на две части, его, конечно, перенести недолго; но где вся ее одежда, украшения, безделушки? Наверно, как попало свалены на грузовик… Да, грузовик безусловно стоит где-то поблизости, со всем ее добром. Может быть, на соседней улице, а может, еще один сообщник уже успел его куда-то угнать. Но миссис Эллис утешила себя тем, что полиция работает четко и, как правило, находит украденное; к тому же вещи у нее застрахованы — правда, никакая страховка не сможет компенсировать непоправимый урон, который нанесен дому в целом. Страховой полис на случай пожара тоже мало чем поможет — разве что в условиях договора отыщется пункт, который предусматривает возмещение ущерба, причиненного психически больными людьми, — впрочем, вряд ли такой пункт есть… А под категорию стихийных бедствий этот случай тоже не подведешь — страховая компания тут сразу встанет на дыбы… Такие мысли проносились в голове миссис Эллис, пока она еще и еще раз пыталась осознать масштабы бедствия, прикинуть, сколько дней и недель потребуется ей для того, чтобы с помощью Грейс привести все в порядок, вернуть дому его прежний вид…

А Грейс?! Бедная Грейс! Она совсем про нее забыла! Лежит, наверно, взаперти где-то внизу, и ее стережет этот ужасный тип в подтяжках — вовсе не ухажер, а такой же бандит, как остальные!

— Ну так как же? — сказала миссис Эллис вслух — ее сознание как бы раздвоилось, и эти слова произнесла находчивая, актерская половина. — Я предлагаю сойти вниз, поговорить спокойно. Вы согласны?

Она вышла из спальни и стала спускаться по лестнице, и, к ее удивлению, супруги последовали за ней. Мерзкая старая толстуха осталась наверху. Она стояла и глядела им вслед, облокотившись на перила.

— Если я вам понадоблюсь — крикните! — сказала она.

Миссис Эллис представила себе, как она сейчас вернется в детскую, начнет хватать руками вещи Сьюзен, и ее передернуло от отвращения.

— А вы к нам не хотите присоединиться? — спросила она, изо всех сил стараясь говорить светски-вежливым тоном. — Внизу гораздо уютнее.

Толстуха ухмыльнулась:

— Это уж как мистер и миссис Болтон скажут. Я сама никому не навязываюсь.

«Если мне удастся заманить всех троих в гостиную, — думала миссис Эллис, — и каким-то образом запереть дверь, и отвлечь их внимание разговором, может быть, я смогу задержать их до прихода полиции. Правда, они могут улизнуть через дверь, которая ведет на задний двор, но тогда им придется перелезать через забор, прыгать на крышу соседского сарая… Молодые еще могут рискнуть, а толстуха вряд ли на такое способна…»

— Ну вот и отлично, — сказала вслух миссис Эллис, хотя сердце у нее снова сжалось при виде разоренной гостиной, — давайте присядем и соберемся с мыслями, и вы мне подробно расскажете про свою фотографию.

Но едва она успела договорить, как послышался звонок и одновременно стук в дверь — громкий и властный. Она с облегчением перевела дух: полиция! Голова у нее закружилась, и она прислонилась к дверному косяку. Мужчина в очках вопросительно посмотрел на жену.

— Надо их впустить, — сказал он, — у нее нет никаких доказательств.

Он прошел через холл и открыл входную дверь.

— Заходите, констебль. А, вас тут, оказывается, двое.

— Поступил телефонный вызов, — раздался голос полицейского, — что-то не в порядке, как я понял?

— По-видимому, чистейшей воды недоразумение, — ответил Болтон. — К нам в дом явилась неизвестная посетительница и ни с того ни с сего устроила истерику.

Миссис Эллис вышла навстречу полицейским. Констебля она видела впервые, и сопровождавший его участковый полисмен был ей тоже незнаком. Жаль, конечно, но ничего не поделаешь. На вид оба были вполне надежные, рослые, крепкого сложения.

— Никакой истерики я тут не устраивала, — возразила она спокойно, но твердо. — Мои нервы в полном порядке. Я действительно позвонила на коммутатор и попросила вызвать полицию.

Констебль вынул блокнот и карандаш.

— Изложите, в чем дело, — сказал он, — но для начала назовите свою фамилию и адрес.

Миссис Эллис кротко улыбнулась. Только бы этот полицейский не оказался полным болваном!

— Вряд ли в этом есть необходимость, — ответила она, — но пожалуйста: миссис Вилфрид Эллис, проживаю по этому адресу.

— Снимаете тут комнату? — спросил констебль.

Миссис Эллис досадливо нахмурилась.

— Да нет же. Это мой собственный дом, я здесь живу. — И, увидев, как Болтон метнул красноречивый взгляд на жену, она поняла, что надо безотлагательно объяснить все как есть. — Я должна поговорить с вами с глазу на глаз, констебль, немедленно, — добавила она, — я должна вам все рассказать; вы, как я вижу, не вполне понимаете, что тут произошло.

— Если у вас имеются жалобы, миссис Эллис, — сказал констебль, — вы можете заявить в полицию в установленном порядке. Нас информировали, что в доме номер семнадцать кому-то из жильцов угрожает опасность. Поэтому я хочу знать, кто передал на коммутатор это сообщение: вы или не вы?

Миссис Эллис почувствовала, что начинает терять терпение.

— Разумеется, я, — сказала она. — Я вернулась домой с прогулки и обнаружила, что в мой дом проникли грабители — вот они здесь перед вами, — целая шайка злоумышленников или помешанных, не знаю, кто они такие, — и они похитили все мое имущество, весь дом перевернули вверх дном, все разорили, устроили настоящий погром…

Она говорила торопливо и сбивчиво, так что одни слова наскакивали на другие.

В это время снизу поднялся небритый тип в подтяжках; выпучив глаза, он уставился на полицейских.

— Я видел, как она подошла, — заявил он. — Сразу подумал: ненормальная. Знал бы — ни за что бы ее не впустил.

Констебль с некоторым неудовольствием повернулся к нему.

— А вы кто? — спросил он.

— Апшоу моя фамилия, — ответил небритый, — Вильям Апшоу. Мы с женой снимаем тут цокольный этаж.

— Этот человек нагло лжет, — сказала миссис Эллис, — он здесь не живет и никогда не жил — он из этой же шайки грабителей. Внизу никто не живет, кроме моей прислуги — точнее, кухарки — Грейс Джексон, и, если вы обыщете помещение, вы наверняка обнаружите, что она лежит где-то связанная, с кляпом во рту — и это, может быть, дело рук негодяя, который перед вами!

Она потеряла всякий контроль над собой. Ее голос, обычно выдержанный и спокойный, поднялся до истерического крика.

— Ясно, ненормальная, — заметил небритый, — вон у нее даже солома в волосах.

— Помолчите, пожалуйста, — приказал констебль и повернулся к своему спутнику, который что-то зашептал ему на ухо.

— Да, да, — сказал он, выслушав. — Справочник есть. Сейчас проверим.

Он раскрыл и стал листать какую-то книгу. Миссис Эллис лихорадочно следила за ним. До чего несносный тупица! И почему только прислали именно его, явного дурака и тугодума?

Тут констебль повернулся к мужчине в роговых очках и спросил:

— Это вы Генри Болтон?

— Совершенно верно, — с готовностью подтвердил тот, — а это моя жена. Мы занимаем первый этаж и дополнительно одну комнату наверху — у жены там студия. Фотостудия, художественная съемка.

На лестнице послышались шаркающие шаги, и в холл спустилась мерзкая старуха сверху.

— Моя фамилия Бакстер, — представилась она. — Я бывшая артистка — Билли Бакстер, может, слыхали? Снимаю тут комнату на втором этаже. А эта особа наверняка шпионка. Я сама лично видела, как она стояла наверху под дверью и подглядывала в замочную скважину. Можете меня записать в свидетели.

— Значит, она здесь не проживает? — спросил констебль. — Я так и предполагал — под этим номером ее фамилия не значится.

— Мы ее первый раз видим! — сказал Болтон. — Мистер Апшоу ее впустил чисто случайно; сперва она вошла без стука ко мне в кабинет, потом ворвалась к моей жене в студию, осыпала ее угрозами и в истерическом состоянии вызвала полицию.

Констебль взглянул на миссис Эллис:

— Желаете что-нибудь заявить?

Миссис Эллис сглотнула слюну. Только бы сохранить самообладание, только бы сердце не стучало с такой бешеной скоростью, только бы подавить слезы, уже подступавшие к горлу…

— Констебль, — сказала она, — произошло ужасное недоразумение. Вы, по-видимому, на этом участке человек новый, и ваш помощник тоже — его лицо мне незнакомо, — но если бы вы связались со своим непосредственным начальством, все бы мгновенно выяснилось. Там меня наверняка знают — я живу здесь уже давно. Моя кухарка, Грейс, служит у меня много лет. Я вдова; мой муж, Вилфрид Эллис, скончался два года назад; у меня девятилетняя дочка, сейчас она в школе. Сегодня днем я вышла погулять, и за время моего отсутствия эти люди вломились ко мне в дом; все мое имущество они вывезли или уничтожили — не могу вам точно сказать — и учинили полнейший разгром. Если вы сейчас же созвонитесь со своим начальством…

— Тише, тише, не волнуйтесь, — остановил ее констебль, пряча в карман блокнот, — никакой спешки нет; сейчас поедем в участок и там спокойно выясним все подробности. Есть у кого-нибудь претензии к миссис Эллис? Желаете привлечь ее к ответственности за нарушение права владения?

Наступило молчание. Все притихли. Потом Болтон нерешительно произнес:

— Пожалуй, не стоит. Зла мы ей не хотим. Мы с женой согласны оставить это без последствий.

— И пожалуйста, имейте в виду, — вмешалась его эксцентричная супруга, — что эта женщина может наговорить о нас в полиции бог знает что, но все это будет неправда!

— Я понял, — сказал констебль. — В случае необходимости вас обоих вызовут, но думаю, что это не потребуется. — Он повернулся к миссис Эллис и добавил твердым, хотя и достаточно вежливым, тоном: — Итак, миссис Эллис, дело за вами. Мы на машине и можем быстренько доставить вас в полицию, и вы там расскажете все по порядку. Пальто у вас было?

Миссис Эллис, точно оглушенная, сделала несколько шагов — пальто там, в коридорчике. Она знала, что полицейский участок недалеко, в пяти минутах езды. Надо добраться дотуда не мешкая. Поговорить с компетентным лицом, в чьих руках реальная власть, — только не с этим тупицей, не с этим безнадежным болваном. Весь ужас в том, что, пока тянется все это разбирательство, преступники могут чувствовать себя в безопасности и думать, что легко отделались! К тому времени как полиция вернется сюда с подкреплением, бандиты безусловно успеют скрыться! Она принялась шарить руками по стенке в поисках пальто, снова спотыкаясь о чужие чемоданы и ботинки.

— Констебль, — вполголоса позвала она, — на минутку.

Он подошел к ней поближе:

— Слушаю вас?

— Они вывернули электрическую лампочку, — заговорила она быстрым шепотом, — еще днем она прекрасно горела, а всю эту обувь и чемоданы они откуда-то принесли и свалили здесь; и чемоданы наверняка набиты моими вещами. Я прошу вас, настоятельно прошу оставить в доме вашего помощника, пусть он их стережет, иначе эти воры сбегут!

— Не волнуйтесь, миссис Эллис, все будет в порядке, — ответил полицейский. — Вы готовы? Можем ехать?

Она увидела, как констебль и второй полицейский переглянулись, и заметила, что молодой с трудом скрывает улыбку. Она поняла, что никого они не собираются тут оставлять. И в ее мозгу зародилось новое подозрение. Что если констебль и его подчиненный не настоящие полицейские? Что если они переодетые сообщники бандитов? Тогда понятно, почему она их не знает в лицо, почему в такой очевидной ситуации они проявляют равнодушие, преступную халатность. Но если это так, то ни в какой участок они и не подумают ехать, а завезут ее в воровской притон, одурманят, может быть, убьют…

— Я с вами не поеду, — быстро сказала она.

— Ну, ну, миссис Эллис, — возразил констебль, — зачем же так? Давайте по-хорошему. Выпьете чашечку чаю, успокоитесь, никто вас там не обидит.

Он схватил ее за руку. Она попыталась вырваться. Второй полицейский подскочил и встал рядом.

— На помощь! — слабо крикнула миссис Эллис. — Помогите! Помогите!

Кто-нибудь должен услышать! Есть же люди в соседнем доме… Она их мало знает, но это неважно — если она закричит погромче, изо всех сил…

— Бедняга, — сказал небритый в подтяжках, — надо же, прямо жалко ее. И с чего это она сбрендила?

Его выпученные глаза смотрели на нее с сочувствием, и миссис Эллис чуть не задохнулась от возмущения.

— Негодяй! — крикнула она. — Как вы смеете, как вы…

Но ее уже тащили вниз по ступенькам, волокли по тротуару к машине; за рулем сидел еще один полицейский, и ее затолкнули на заднее сиденье, и констебль уселся рядом, не выпуская ее руку.

Машина тронулась, свернула вбок и покатила под гору, мимо лесопарка; она силилась разглядеть, в каком направлении они едут, но широкие плечи констебля загораживали чуть ли не все окно. Еще несколько резких поворотов — и машина, к немалому удивлению миссис Эллис, затормозила у входа в участок. Значит, полицейские все же настоящие. Не переодетые бандиты. И на том спасибо! Растерявшаяся и перепуганная, миссис Эллис впервые облегченно вздохнула. Констебль помог ей выбраться из машины и, по-прежнему держа за руку, ввел внутрь.

Помещение — что-то вроде приемной — показалось ей смутно знакомым: она была тут несколько лет назад, когда пропал ее любимый рыжий кот. С того раза ей запомнилась общая обстановка, вполне деловая; за барьером находился какой-то ответственный дежурный — она думала, что к нему ее и подведут, но вместо этого констебль прошел с ней дальше, в другое помещение, и там за широким письменным столом тоже сидел полицейский, явно выше чином и вообще производивший более солидное впечатление. И лицо у него, слава богу, было как будто неглупое.

Она решила сама все объяснить, пока констебль ее не опередил, и почти с порога начала:

— Произошло ужасное недоразумение! Я миссис Эллис, проживаю в доме семнадцать по Элмхерст-роуд. В мой дом проникли грабители, и грабеж идет полным ходом; эта шайка ни перед чем не остановится, бандиты чрезвычайно хитры и изобретательны, им удалось ввести в заблуждение обоих ваших подчиненных…

К негодованию миссис Эллис, важный чин на нее даже не взглянул. Он вскинул брови и повернулся к констеблю; тот снял фуражку, откашлялся и подошел к столу. А рядом с миссис Эллис неизвестно откуда возникла женщина в полицейской форме — по-видимому, надзирательница, которая крепко взяла ее за локоть.

Констебль между тем о чем-то тихо переговаривался с начальником. О чем, миссис Эллис не слышала. Ноги у нее дрожали от волнения, голова кружилась. Она с готовностью опустилась на стул, который пододвинула надзирательница, и ей сразу же подали чашку чаю. Чашку она взяла, но пить не стала. До чая ли тут? Время, драгоценное время утекает впустую!

— Я требую, чтобы вы меня выслушали! — громко сказала миссис Эллис, и женщина в форме еще крепче сжала ей руку. Но полицейский за столом сделал ей знак подойти, и ее пересадили на другой стул, поближе; надзирательница по-прежнему не отходила ни на шаг.

— Слушаю вас, — сказал он. — Что вы имеете сообщить?

Миссис Эллис судорожно сжала руки. У нее появилось предчувствие, что этот начальник, несмотря на свой интеллигентный вид, окажется не лучше подчиненных.

— Моя фамилия Эллис, — начала она снова. — Миссис Вилфрид Эллис, проживаю на Элмхерст-роуд, дом семнадцать. Вы меня легко найдете в телефонной книге. И в адресной тоже. Меня в этом районе все знают, я здесь живу уже больше десяти лет. Я вдова, у меня есть девятилетняя девочка, дочка, она сейчас в пансионе. Я держу прислугу, Грейс Джексон, — она готовит и помогает по дому. Сегодня около часу дня я вышла погулять — прошлась по парку и вернулась обратно мимо виадука и мимо прудов у Долины Здоровья. И когда я пришла домой, я обнаружила, что в мое отсутствие ко мне вломились грабители, вломились самым наглым образом. Моя служанка исчезла, все мое имущество успели вывезти, и воры обманом захватили дом. При этом они разыграли целое представление и сумели сбить с толку даже ваших сотрудников. Вызвала полицию я, я позвонила на коммутатор и держала всю шайку в гостиной, пока не приехали ваши люди.

Миссис Эллис остановилась перевести дух. Она заметила, что полицейский начальник не спускает с нее глаз и слушает внимательно.

— Благодарю вас, — сказал он, — вы все очень толково рассказали, миссис Эллис. А есть у вас при себе что-нибудь, что могло бы удостоверить вашу личность?

Она растерянно взглянула на него. Удостоверить личность? Разумеется, но только не здесь, не при себе. Она вышла из дому без сумочки, визитные карточки лежат у нее в письменном столе, а заграничный паспорт — они с Вилфридом когда-то ездили в Дьепп — заперт, если она правильно помнит, в левом верхнем ящичке бюро, в спальне.

Но тут она вспомнила, в каком состоянии дом. Там теперь ничего не найти…

— Видите ли, — принялась она объяснять, — все складывается крайне неудачно. Я сегодня вышла без сумочки — она осталась в спальне на комоде. Визитные карточки у меня хранятся в письменном столе, в гостиной. Есть еще паспорт — боюсь, что он несколько просрочен, мы с мужем редко ездили за границу; паспорт лежит в бюро, в спальне. Но сейчас в доме все разграблено, все перевернуто вверх дном…

Начальник сделал какую-то пометку в блокноте и спросил:

— Значит, вы не можете предъявить удостоверение личности или продовольственные карточки?

— Я же вам объясняю, — сказала миссис Эллис, с трудом сдерживая досаду, — визитные карточки у меня дома, в столе. Что касается продовольственных карточек — так, кажется, вы сказали? — то я вообще не знаю, что это такое.

Полицейский за столом снова записал что-то в блокнот и сделал знак надзирательнице, которая принялась деловито ощупывать ее карманы. От этой фамильярности миссис Эллис всю передернуло. Она старалась сообразить, кому можно позвонить, кто из знакомых мог бы за нее поручиться, кто бы сразу приехал за ней на машине и прочистил бы мозги этим идиотам, этим твердолобым болванам. «Я должна сохранять спокойствие, — снова повторила она себе, — спокойствие!» Коллинзы сейчас за границей; лучше всего было бы обратиться к ним, но в крайнем случае можно позвонить Нетте Дрейкотт: она в это время обычно дома, поджидает детей из школы.

— Я просила вас, — сказала миссис Эллис, — проверить мои данные по телефонному справочнику или по местной адресной книге. Если вам этого мало, справьтесь на почте или обратитесь к управляющему отделением моего банка, оно помещается на Хай-стрит,[364] я последний раз заходила туда в субботу. Наконец, вы можете позвонить моей знакомой, миссис Дрейкотт — она живет в Чарлтон-корте, дом двадцать один по Чарлтон-авеню, такой большой многоэтажный дом. Она будет рада за меня поручиться.

Миссис Эллис в изнеможении прислонилась к спинке стула. Никакой страшный сон, мысленно твердила она себе, не может сравниться с кошмаром, с ужасающей безнадежностью ее теперешнего положения. Одна неудача за другой! Как можно было оставить дома сумочку — там всегда лежит пачка визитных карточек! А грабители, эти злодеи, между тем продолжают хозяйничать в доме — и, наверно, уже успели прибрать к рукам все ее ценности, распорядиться всем ее имуществом…

— Ну что ж, миссис Эллис, — сказал начальник, — мы выслушали ваши заявления и сейчас навели необходимые справки. К сожалению, ваши слова не соответствуют истине. Ваша фамилия в телефонной книге не значится, и в местном справочнике ее тоже нет.

— То есть как это нет?! — возмущенно возразила миссис Эллис. — Дайте мне сюда обе книги, я вам сейчас все найду.

Констебль подошел и положил их перед ней на стол. Она отыскала в телефонной книге свою букву и провела по странице пальцем, помня, что ее фамилия напечатана в левой колонке, в середине. Фамилия Эллис повторялась несколько раз, но все это были какие-то другие Эллисы, живущие по другим адресам. Она открыла адресный справочник и под номером семнадцать по Элмхерст-роуд обнаружила фамилии Болтон, Апшоу, Бакстер… Она отодвинула от себя книги и, ничего не понимая, посмотрела на сидящего напротив полицейского.

— Эти справочники у вас неверные, — растерянно произнесла она, — какие-то устаревшие или поддельные — не те, что у меня дома.

Полицейский захлопнул обе книги и, помолчав, сказал:

— Ну что ж, миссис Эллис, я вижу, вы переутомились, и вам нужно первым делом отдохнуть. Мы постараемся связаться с вашими знакомыми. Обещаю вам сделать это в самое ближайшее время. А пока вас проводят в спокойное место, я пошлю к вам врача, он с вами побеседует, даст успокоительное, вы поспите, соберетесь с силами, а утром будет видно. Может быть, к тому времени вам станет получше, да и мы успеем что-нибудь для вас выяснить.

Женщина в полицейской форме помогла миссис Эллис подняться со стула и сказала:

— Пройдемте.

— А как же мой дом? — торопливо заговорила миссис Эллис. — Там ведь остались грабители! И Грейс, моя прислуга, — они ее, наверно, связали, где-то спрятали… Это ведь бандиты, преступники! Вы должны немедленно что-то предпринять, иначе они скроются, уйдут от наказания! Мы и так потеряли здесь уже полчаса…

— Не волнуйтесь, миссис Эллис, — сказал начальник, — предоставьте все нам, мы знаем, что делать.

Миссис Эллис продолжала возмущаться, продолжала что-то доказывать, но надзирательница вывела ее в коридор и куда-то повела, увещевая на ходу: «Спокойненько, не надо шуметь, не надо скандалить — никто вам ничего худого не сделает», — и не успела миссис Эллис оглянуться, как она оказалась в какой-то комнатушке с железной койкой — боже! да это же камера, тут содержатся арестанты! Между тем надзирательница уже помогала ей снять пальто, откалывала булавки с шарфа у нее на голове; заметив, что миссис Эллис от слабости еле стоит на ногах, она проворно уложила ее на кровать, прикрыла грубым серым одеялом и подсунула под голову жесткую казенную подушку.

Миссис Эллис вцепилась в женщину обеими руками и не отпускала. Все-таки лицо у нее не злое.

— Я вас умоляю, — сказала она, — позвоните моей приятельнице, миссис Дрейкотт, в Чарлтон-корт, и попросите ее приехать. Ее номер — Хампстед 40–72. Ваш начальник не желает меня слушать. Он мне не верит.

— Хорошо, хорошо, вы только не волнуйтесь, — сказала надзирательница.

И тут в эту комнату, в эту камеру вошел еще кто-то. Какой-то энергичный, чисто выбритый господин с чемоданчиком. Он поздоровался с тюремщицей и, раскрыв чемоданчик, вынул оттуда стетоскоп и термометр. Потом с ободряющей улыбкой повернулся к миссис Эллис.

— Так, так, — сказал он, — вы, я слышу, немножко расклеились? Ничего, мы вас быстро приведем в порядок. Дайте руку, пожалуйста.

Миссис Эллис поднялась и села на узкой железной кровати, натянув на себя одеяло.

— Доктор, — начала она, — я ничем не больна. Просто у меня страшные неприятности, и из-за этого я в таком нервном состоянии. Тут чьи угодно нервы не выдержат. Дело в том, что я стала жертвой грабежа, мой дом захватили посторонние люди, а здесь никто не хочет до конца меня выслушать. Моя фамилия Эллис, миссис Вилфрид Эллис, я живу на Элмхерст-роуд, дом семнадцать; если бы вы сумели растолковать здешнему начальству…

Но врач ее не слушал. С помощью надзирательницы он сначала измерил ей температуру — при этом градусник ей сунули под мышку и руку плотно прижали, в общем, обращались с ней, как с ребенком, — а потом стал считать ей пульс, оттянул книзу веки, приставил к груди стетоскоп… А миссис Эллис все говорила:

— Я понимаю, вы исполняете свои обязанности. Как вам сказали, так вы и делаете. Но я считаю нужным официально заявить, что и здесь, в участке, и до этого у меня дома, куда полиция приехала по моему вызову, я столкнулась с самым безобразным и безответственным обращением. Я не знакома лично с депутатом от нашего округа, но я убеждена, что, когда он услышит мою историю, он этого так не оставит, и виновные понесут ответственность. К сожалению, я вдова, близких родственников у меня нет, моя дочка в пансионе для девочек, мои друзья, мистер и миссис Коллинз, сейчас в отъезде, за границей, но управляющий отделением моего банка…

Тем временем доктор протирал ей руку ваткой со спиртом, потом взял шприц и ввел ей в вену иглу — и миссис Эллис, охнув от боли, упала головой на подушку. Доктор не отпускал ее руку, следил за пульсом; голова у нее кружилась все сильнее и сильнее, и она чувствовала, как по телу разливается странное оцепенение — по-видимому, начинало действовать лекарство. По щекам у миссис Эллис текли слезы. Она уже не могла сопротивляться. Она была без сил.

— Ну, как теперь? — спросил доктор. — Чуточку лучше?

Во рту и в горле у нее пересохло. Наверно, ей впрыснули что-то такое, что парализует человека, делает его абсолютно беспомощным. Но от сердца у нее немного отлегло. Ярость, страх и отчаяние, которые только что кипели в ней, как будто отступили; судорожное нервное напряжение спало. Она, конечно, плохо все объяснила. И вообще сама виновата: забыла дома сумочку. Да, если бы не сумочка… и если бы эти злоумышленники были не такие изворотливые, не такие коварные… «Тихо, — приказала она себе, — успокойся. Хватит».

Наконец доктор отпустил ее руку и произнес:

— Что если мы еще разок послушаем вашу историю? Значит, вы говорите, что вы миссис Эллис?

Миссис Эллис вздохнула и закрыла глаза. Неужели начинать все сначала? Ведь у них, наверно, и так все подробно записано. Что толку повторять одно и то же, если дело в полиции поставлено из рук вон плохо — это ясно с первого взгляда! Даже справочники, даже телефонные книги у них не те, все адреса и фамилии перепутаны. Ничего удивительного, что вокруг творятся безобразия — убийства, кражи и еще бог весть какие преступления; чего еще ждать, если вся система прогнила насквозь? Депутат… как же его фамилия? Вертится на языке… Очень симпатичный, положительный на вид, светлые волосы, так серьезно смотрит с предвыборных афиш. Конечно, баллотироваться от Хампстеда всякому лестно. Он непременно сам займется ее вопросом…

— Как вы думаете, — прервал ее мысли доктор, — вы могли бы теперь припомнить свой настоящий адрес?

Миссис Эллис открыла глаза. Устало и равнодушно она взглянула на доктора.

— Элмхерст-роуд, семнадцать, — механически повторила она. — Я вдова, мой муж умер два года назад, дочке девять лет, она в пансионе. Сегодня днем я вышла погулять, а когда вернулась…

— Да, да, это мы знаем, — перебил ее доктор. — Все, что было с вами после прогулки, мы знаем. Постарайтесь припомнить, что происходило перед этим.

— Перед этим мне подали ленч, — сказала миссис Эллис. — Отлично помню, что я ела цесарку, потом яблочную шарлотку. Потом выпила кофе. После этого я поднялась наверх, хотела даже прилечь немного отдохнуть, потому что неважно себя чувствовала, но решила, что лучше все-таки выйти на свежий воздух.

Не успели эти слова слететь с ее губ, как она о них пожалела. Доктор кинул на нее испытующий взгляд.

— Ага! — сказал он. — Значит, вы себя неважно чувствовали? А не могли бы вы уточнить, что именно вас беспокоило?

Миссис Эллис сразу поняла, куда он клонит. Врач и полиция, конечно, заодно. Они хотят признать ее психически больной, объявить невменяемой, представить все так, будто она страдает каким-то мозговым расстройством, будто вся ее история — выдумки, бред.

— Да ничего особенного, — быстро ответила она. — Просто я немного устала. Я утром занималась уборкой — проверяла белье, наводила порядок в столе. И на это ушло довольно много времени.

— Вы могли бы подробно описать свой дом? — спросил доктор. — Дать перечень всего, что находится в спальне, в гостиной?

— Конечно, это совсем нетрудно, — сказала миссис Эллис, — только имейте в виду, что сейчас там все не так. Люди, которые проникли в дом, нанесли ему огромный и, боюсь, непоправимый ущерб. Все мое они вывезли и где-то спрятали. В комнатах не прибрано, везде грязь, а в моей спальне, вы только себе представьте, я застала молодую особу, которая притворялась, будто занимается фотографией!

— Понятно, — сказал доктор, — но вы об этом пока не думайте. Просто опишите обстановку — где какая мебель стояла и так далее.

Спрашивал он как будто даже сочувственно. Миссис Эллис, успокоенная его дружелюбным тоном, начала описывать все комнаты по очереди. Она не забыла ничего — ни картин, ни многочисленных безделушек, точно указала, где стоит каждый стол, каждый стул.

— А вашу кухарку, вы говорите, зовут Грейс Джексон?

— Да, доктор, она служит у меня уже несколько лет. Когда я днем выходила, она была внизу, на кухне, и я отчетливо помню, как окликнула ее и предупредила, что иду немного пройтись и скоро вернусь. Я крайне обеспокоена ее участью, доктор. Эти негодяи, вероятно, ее похитили и где-то прячут.

— Мы это выясним, — сказал доктор. — А пока что, миссис Эллис, я хочу вас поблагодарить. Вы прекрасно все рассказали, нарисовали четкую, детальную картину, и я убежден, что нам удастся в самом скором времени разыскать ваш дом и ваших родных. Сегодня вам придется здесь переночевать, а утром, я надеюсь, у нас будут для вас какие-то известия. Кстати, вы сказали, что ваша дочка учится в пансионе. Вы его адрес помните?

— Разумеется, помню, — сказала миссис Эллис, — и адрес, и телефон. Школа называется Хай-Клоус и находится в Хэчворте, на Бишопс-лейн; телефон там — Хэчворт 202. Но я не совсем понимаю, почему вы собираетесь разыскивать мой дом. Я же вам сказала, что живу на Элмхерст-роуд, дом семнадцать.

— Не волнуйтесь, прошу вас, — сказал доктор, — вы не больны, и вы безусловно говорите правду. Я ни секунды в этом не сомневаюсь. У вас просто кратковременная амнезия, потеря памяти — такое бывает с самыми разными людьми и потом проходит без последствий. Мне неоднократно приходилось с этим сталкиваться.

Он улыбнулся, встал и взял свой чемоданчик.

— Неправда! — запротестовала миссис Эллис, силясь поднять голову от подушки. — Никакой потери памяти у меня нет! Я же вам так подробно, до последней мелочи все рассказала, назвала свою фамилию, адрес, полностью описала свой дом, дала вам адрес школы…

— Да, да, — подтвердил доктор, — главное, вы не волнуйтесь. Постарайтесь расслабиться и немножко поспать. А мы попробуем отыскать кого-нибудь, кто вас знает.

Он что-то шепнул надзирательнице и вышел вон. Та подошла к кровати и подоткнула с боков одеяло.

— Не надо расстраиваться, — сказала она, — лучше послушайтесь доктора. Отдохните, поспите. Вот увидите, все образуется.

Отдохнуть… но до того ли ей? Расслабиться… но как? Может быть, как раз сейчас преступники довершают свое грязное дело, выносят из дому ее последнее добро, оставляя только голые стены. И со всем награбленным отбывают в неизвестном направлении, не оставив ни следов, ни улик. Они и Грейс наверняка увезут с собой, и она, бедняжка, не сможет явиться в полицейский участок и удостоверить личность хозяйки… Правда, есть еще соседи, Ферберы, к ним ведь тоже можно обратиться, не такое уж это для них беспокойство. Надо было, конечно, в свое время быть с ними полюбезнее, сойтись покороче, время от времени наносить им визиты, приглашать к чаю… Но в городе ведь мало кто общается с соседями, сейчас это как-то не принято, считается старомодным. И если полиция не дозвонилась до Нетты Дрейкотт, придется обратиться к Ферберам — и немедленно!

Миссис Эллис потянула надзирательницу за рукав.

— У меня есть соседи — Ферберы, дом девятнадцать; они тоже могут за меня поручиться. Мы не то чтобы близко знакомы, но в лицо они меня знают хорошо. Мы живем рядом уже лет шесть. Запомните фамилию? Ферберы.

— Да, да, — сказала надзирательница, — постарайтесь пока что уснуть.

Ах, Сьюзен, Сьюзен! Какое счастье, что все это случилось не во время каникул! Тогда все было бы еще невыносимее. Что бы мы делали, если бы вернулись с прогулки вдвоем и застали бы в доме эту банду? Да еще, чего доброго, Сьюзен — она ведь миловидная, приятная девочка — приглянулась бы этой подозрительной паре, очкастому и его жене, и они бы задумали ее украсть! Какой был бы ужас, какой кошмар… А сейчас девочка по крайней мере в безопасности и в счастливом неведении — и, даст бог, вообще ничего не узнает, если только эта история не попадет в газеты. Так стыдно, так унизительно — провести ночь в камере для арестантов, и все из-за непроходимой тупости полиции, из-за непростительных, чудовищных ошибок!

— Ну вот и поспали немножко, — сказала вдруг у нее над ухом надзирательница, протягивая ей чашку чаю.

— Не знаю, о чем вы, — возразила миссис Эллис, — я и не думала спать.

— Поспали, поспали, — добродушно улыбнулась женщина. — Все вы так говорите!

Миссис Эллис, моргая глазами, села на жесткой кровати. Ведь она только сию минуту разговаривала с надзирательницей! Голова у нее раскалывалась от боли. Она отпила из чашки несколько глотков — разве это чай? Безвкусный, жидкий… Как ей хотелось очутиться снова дома, в своей постели, чтобы Грейс, как всегда по утрам, неслышно вошла в комнату, раздвинула шторы…

— Теперь вам надо умыться, — сказала надзирательница, — я вас причешу, а потом отведу к доктору, он ждет.

Умываться на глазах у постороннего человека, чувствовать, как чужие руки прикасаются к твоим волосам, было мучительно, но миссис Эллис вытерпела все, сжав зубы. Потом надзирательница подала ей пальто и шарф, выпустила из камеры и провела по коридору во вчерашнюю приемную, а оттуда снова в помещение, где ее допрашивали накануне. Сегодня за столом сидел другой полицейский, но тут же были знакомый ей констебль и доктор.

Доктор пошел ей навстречу, улыбаясь своей самодовольной улыбкой.

— Ну-с, как вы себя сегодня чувствуете? — спросил он. — Получше? Пришли в себя?

— Как раз напротив! — сказала миссис Эллис. — Я чувствую себя очень плохо, и лучше мне не станет, пока я не узнаю, что делается у меня дома, на Элмхерст-роуд, номер семнадцать. Может мне наконец кто-нибудь сообщить, что там происходит со вчерашнего вечера? Приняты ли хоть какие-нибудь меры, чтобы оградить мой дом от посягательств шайки грабителей?

На это доктор ничего не ответил, а взял миссис Эллис под локоть и подвел к стулу, на котором она сидела вчера.

— Вам сейчас покажут фотографию в газете — посмотрите на нее внимательно.

Миссис Эллис села, и новый полицейский протянул ей через стол газету — воскресную газету, которую всегда покупала Грейс, сама миссис Эллис никогда в нее не заглядывала, — и там действительно была фотография, фотография женщины с довольно пухлыми щеками, в светлом пальто, с шарфом на голове. Фотография была обведена красным кружком, а под ней стояла подпись: «Ушла из дома и не вернулась: Ада Льюис, 36 лет, вдова, прож. Альберт Билдингс, 105, Кентиш-таун». Миссис Эллис посмотрела и вернула газету полицейскому.

— Боюсь, что не смогу вам помочь, — сказала она. — Я эту особу не знаю.

— Имя Ада Льюис ничего вам не говорит? И адрес этот вам не знаком?

— Нет, разумеется, — сказала миссис Эллис.

И вдруг она поняла цель всех этих расспросов. Полицейские думают, не она ли эта самая Ада Льюис из Кентиш-тауна, которая ушла из дома и не вернулась! Наверно, они обратили внимание на светлое пальто, шарф вместо шляпы… Она встала со стула.

— Это просто возмутительно! — почти выкрикнула она. — Я сотый раз вам повторяю, что я миссис Эллис, миссис Вилфрид Эллис, мой адрес Элмхерст-роуд, семнадцать, а вы упорно продолжаете мне не верить! Вы задерживаете меня в полиции без всяких юридических оснований! Я требую, чтобы ко мне вызвали адвоката, моего адвоката!

Впрочем, постойте, она в последний раз обращалась к своему адвокату сразу после смерти Вилфрида, а с тех пор его контора то ли куда-то переехала, то ли сменила вывеску… нет, фамилию лучше не называть, а то они опять скажут, что она выдумывает; лучше отослать их снова к управляющему банком…

— Минуточку, — сказал полицейский чин, перебив ее мысли, и тут в помещение вошел еще один человек — довольно простецкого и неряшливого вида мужчина, одетыйв потрепанный клетчатый костюм; в руках он мял фетровую шляпу.

— Узнаете ли вы эту женщину? — обратился к нему полицейский за столом. — Можете ли вы подтвердить, что это ваша сестра, Ада Льюис?

Мужчина подошел поближе и бесцеремонно заглянул в лицо миссис Эллис, которую прямо кинуло в жар от ярости.

— Нет, сэр, — произнес он, — это не Ада. Эта пополнее будет, да и зубы у нее вроде свои. А у Ады протезы. Нет, эту я первый раз вижу.

— Благодарю вас, — сказал полицейский, — пока все. Можете идти. Если ваша сестра найдется, мы вас известим.

Мужчина со шляпой ушел, а миссис Эллис торжествующе повернулась к начальнику и сказала:

— Ну, теперь вы убедились? Теперь-то вы мне верите?

Тот на секунду задержал на ней внимательный взгляд, потом перевел глаза на доктора и наконец посмотрел в блокнот, который лежал перед ним.

— С удовольствием бы поверил вам, — сказал он, — это всех нас избавило бы от лишних хлопот; к сожалению, поверить никак не могу. Все, что вы до сих пор сообщали, пока не подтвердилось.

— То есть как?! — воскликнула миссис Эллис.

— Начнем с адреса. Вы не проживаете в доме семнадцать по Элмхерст-роуд. Этот дом занимают другие жильцы; мы их знаем, они там живут не первый день. Каждый этаж в этом доме сдается отдельно, и вы в числе съемщиков не значитесь.

Миссис Эллис судорожно схватилась за стул, на котором сидела. Она ничего не видела, кроме этого высокомерного, упрямого, совершенно равнодушного лица.

— Вы заблуждаетесь, — возразила она, стараясь говорить спокойно. — В доме семнадцать ничего никому не сдается. Это мой собственный дом. Я живу в нем сама.

Полицейский опять заглянул в блокнот.

— Пойдем дальше. В соседнем доме, номер девятнадцать, Ферберы не проживают. Этот дом тоже занимают несколько семей. Ваша фамилия не фигурирует ни в местном адресном справочнике, ни в телефонной книге. Там есть другие Эллисы, но не вы. В списке клиентов банка, который вы нам вчера назвали, фамилия Эллис не значится. Наконец, среди жителей района нам не удалось обнаружить никакой Грейс Джексон.

Миссис Эллис в растерянности посмотрела на доктора, на вчерашнего констебля, на женщину в полицейской форме, которая по-прежнему стояла рядом с ней.

— Что это, заговор? — еле вымолвила она. — Почему вы все против меня? Я не понимаю, что я такое сделала…

Голос у нее дрогнул. Только бы не сорваться! Надо держаться твердо, не уступать им; надо думать о Сьюзен…

— А моей знакомой вы позвонили? — спросила она. — Миссис Дрейкотт, которая живет в Чарлтон-корте, в этом высоком многоквартирном доме?

— Миссис Дрейкотт не живет в Чарлтон-корте, — ответил новый начальник, — по той простой причине, что этот дом уже не существует. Он сгорел. В него попала зажигательная бомба.

Глаза у миссис Эллис расширились от ужаса. Бомба? Зажигательная? Какая неслыханная катастрофа! Как это могло случиться? И когда? Вчера ночью?.. Несчастье за несчастьем… Кто бросил бомбу? Какие-нибудь анархисты, забастовщики, безработные… А может быть, преступники — да, да, те же бандиты, которые разграбили ее собственный дом! Бедная Нетта, бедный ее муж, бедные дети… У миссис Эллис закружилась голова.

— Простите, пожалуйста, — произнесла она, собрав все силы, все свое достоинство, — я не знала, что произошла такая ужасная беда. Это, без сомнения, дело рук тех же негодяев, которые вломились в мой дом…

И тут она внезапно умолкла — она поняла, что все они лгут, что все кругом сплошная ложь, притворство: никакие они не полицейские — они просто обманом захватили помещение; они враги, шпионы; они готовятся свергнуть правительство… Только чего ради они так долго возятся с ней, рядовой обывательницей? Почему не начинают гражданскую войну, не выкатывают на улицы пулеметы, не идут штурмом на Букингемский дворец?[365] Почему сидят здесь и тратят время, разыгрывая перед ней какую-то бессмысленную комедию?

В комнату вошел еще один полицейский и, щелкнув каблуками, остановился перед начальником.

— Все больницы проверены, сэр, — доложил он, — в том числе психиатрические, в радиусе пяти миль. Все пациенты на месте.

— Благодарю вас, — сказал начальник и, не обращая внимания на миссис Эллис, повернулся к доктору: — Здесь мы ее держать не можем. Попытайтесь договориться, чтобы ее взяли в Мортон-хилл. Пусть старшая сестра подыщет место. Объясните им, что это временная мера. Потеря памяти.

— Попробую, — ответил доктор.

Мортон-хилл! Это слово было знакомо миссис Эллис. Так называлась психиатрическая лечебница в южной части Хампстеда, ближе к Хайгейту. В округе она пользовалась дурной славой: говорили, что порядки там просто ужасные.

— В Мортон-хилл? — сказала миссис Эллис. — Почему в Мортон-хилл? У этого заведения отвратительная репутация! Там ни одна сиделка не задерживается! Я категорически возражаю против того, чтобы меня отправляли в Мортон-хилл. Я требую, чтобы вызвали адвоката — нет, лучше моего врача, доктора Годбера, он живет на Парквелл-гарденс.

Полицейский начальник вскинул на нее глаза и задумчиво произнес:

— Все-таки, по-видимому, она здешняя — все время называет людей, которые так или иначе связаны с нашим районом. Но ведь Годбер, кажется, уехал в Портсмут? Годбера я помню.

— Если он и уехал в Портсмут, — сказала миссис Эллис, — то не больше чем на несколько дней. Он очень добросовестный врач и никогда не оставляет своих больных надолго. В любом случае меня знает его секретарша. Я обращалась к нему по поводу болезни дочери во время последних школьных каникул.

Но никто ее как будто не слушал, а начальник снова углубился в блокнот.

— Да, вот еще что, — сказал он. — Школу вы мне назвали правильно. Телефон не тот, но название совпадает. Есть такая школа, обучение совместное. Мы до них вчера дозвонились.

— Боюсь, что на этот раз ошиблись вы, — сказала миссис Эллис. — Какое совместное обучение? Моя дочь учится в пансионе для девочек. Иначе я бы ее туда никогда не отправила.

Полицейский покачал головой и прочел по бумажке:

— Хай-Клоус, школа совместного обучения, директор мистер Фостер.

— Нет, директриса там мисс Слейтер, — поправила его миссис Эллис, — мисс Хильда Слейтер.

— Вы хотите сказать — бывшая директриса, — возразил полицейский. — Действительно, раньше школу возглавляла некая мисс Слейтер, которая ушла на пенсию, и ее сменили мистер Фостер и его жена. Ученицы по имени Сьюзен Эллис у них нет.

Миссис Эллис не шевельнулась; она замерла на стуле. Потом обвела взглядом всех, кто был в комнате. Ни на одном лице она не увидела враждебности. На каждом было написано сочувствие. Надзирательница даже улыбалась ободряющей улыбкой. И все внимательно смотрели на нее. Наконец она проговорила:

— Вы не шутите? Вы меня не разыгрываете? Ведь я должна узнать, должна понять, что случилось! Если вы намеренно ввели меня в заблуждение, если вы затеяли какую-то игру, изобрели какой-то новый способ пыток, скажите прямо! Скажите, не мучайте меня!

Доктор мягко взял ее за руку, а полицейский перегнулся через стол.

— Мы пытаемся вам помочь, — сказал он, — поверьте, мы делаем все что можем, чтобы разыскать кого-то из ваших близких.

Миссис Эллис сжала руку доктора, цепляясь за нее, как за последнее прибежище.

— Я не понимаю, что случилось, — сказала она. — Если у меня потеря памяти, то почему же я так ясно все помню? И свою фамилию, и адрес, и название школы… Где Сьюзен? Где моя дочь? — От внезапного страха у миссис Эллис потемнело в глазах. Она попыталась встать со стула. — Если Сьюзен в школе нет, где же она?

Кто-то пробовал ее успокоить, похлопывая по плечу; кто-то подал ей стакан воды.

— Если мисс Слейтер оставила свой пост и вместо нее теперь какие-то Фостеры, я должна была об этом знать, мне бы непременно сообщили, — без конца повторяла миссис Эллис. — А я только вчера туда звонила, и мне ответили, что Сьюзен совершенно здорова, играет на улице.

— Вы хотите сказать, что разговаривали с самой мисс Слейтер? — спросил начальник.

— Нет, я говорила со школьной секретаршей. Я позвонила туда, потому что мне показалось… у меня было какое-то предчувствие, что у Сьюзен что-то не в порядке. Но секретарша меня заверила, что она здорова, только что пообедала и играет с другими детьми. Я говорю вам чистую правду. Это было не далее как вчера. И если бы в школе намечались перемены, секретарша меня бы известила.

Теперь на лицах всех присутствующих читалось явное сомнение. Миссис Эллис в растерянности огляделась вокруг, и тут ее внимание привлекла крупная цифра 2 на листке календаря, который стоял на столе у начальника.

— Конечно, это было вчера, — воскликнула она, — сегодня ведь второе число, правда? А вчера было первое — я хорошо помню, как вырвала из календаря предыдущий листок и по случаю начала месяца решила навести порядок — разобрать свой стол, избавиться от лишних бумаг. И все утро этим занималась.

Полицейский начальник вздохнул и улыбнулся.

— То, что вы говорите, звучит убедительно, — сказал он, — и по вашему виду, по тому, что у вас нет с собой денег, что ваши туфли начищены, и по ряду других мелких признаков можно с уверенностью заключить, что вы живете где-то поблизости. Скорее всего, вы из этого района. Но ясно одно: к дому семнадцать по Элмхерст-роуд вы никакого отношения не имеете. Этот адрес, в силу каких-то неизвестных причин, накрепко засел у вас в сознании — вместе с другими адресами, которые вы здесь называли. Обещаю вам, что мы сделаем все возможное для того, чтобы вам помочь. Пройдет какое-то время, вы поправитесь, память ваша восстановится, а пока что я вам не советую отказываться от Мортон-хилла: я хорошо знаю эту лечебницу, там вам обеспечат надлежащий уход, и у вас нет ни малейших оснований для беспокойства.

Миссис Эллис живо представила себя узницей этого мрачного заведения — его унылые серые стены портили весь пейзаж за прудами, в дальнем конце парка. Во время прогулок она всегда обходила их стороной, от души сочувствуя бедным больным. У посыльного, который доставлял ей на дом продукты из ближайшего магазина, сошла с ума жена — миссис Эллис помнила, как Грейс принесла однажды утром эту ошеломляющую новость: «…представляете, ее забрали в Мортон-хилл!» Если и ее туда увезут, ей оттуда не выбраться. Полицейские хотят любой ценой сбыть ее с рук. А тут еще дополнительные осложнения — непонятно, куда делась Сьюзен, и к тому же в школе новый директор — какой-то неизвестный ей мистер Фостер…

Миссис Эллис сжала руки и умоляюще обратилась к начальнику:

— Поймите, пожалуйста, я не против лечения, я не хочу доставлять вам лишние хлопоты. Я от природы человек уравновешенный, покладистый, меня очень трудно вывести из себя, я никогда не вступаю в пререкания, и, если я действительно потеряла память, я согласна следовать указаниям врача, согласна принимать любые лекарства, буду делать все, что скажут, — ведь это для моей же пользы. Но я безумно обеспокоена и озабочена судьбой моей дочери. Я не знала, что в школе такие перемены, не знала, что мисс Слейтер ушла. Не могли бы вы сделать мне такое одолжение — еще раз позвонить в школу и узнать, как связаться с мисс Слейтер? Может быть, она переехала куда-то неподалеку и забрала с собой нескольких детей, в том числе Сьюзен, а тот, кто давал вам сведения, в школе человек новый и не совсем в курсе дела.

Она говорила размеренно, спокойно, стараясь подавить волнение, не показаться истеричкой: они должны понять, что это не фантазия, не прихоть, а обоснованная просьба, должны пойти ей навстречу.

Полицейский взглянул на доктора, секунду подумал и, по-видимому, принял решение.

— Хорошо, — сказал он, — мы так и сделаем. Мы попробуем добраться до мисс Слейтер, но это займет какое-то время. А пока мы тут будем наводить справки, вам лучше подождать в другой комнате.

Миссис Эллис встала, на этот раз без помощи надзирательницы. Она хотела показать, что она в полном порядке — и физически, и умственно, — совершенно не нуждается в посторонней помощи и в состоянии позаботиться о себе сама, если только ей это разрешат. Она еще раз пожалела, что вчера вместо шляпы надела шарф, который, как она инстинктивно чувствовала, ее простит, и что оставила дома сумочку — ей было некуда девать руки. Хорошо хоть, что есть перчатки. Но перчатки — это еще не все… Она бодро кивнула доктору и полицейскому за столом — о вежливости не следует забывать ни при каких обстоятельствах — и пошла следом за надзирательницей. Та отвела ее в какую-то пустую комнату, где стояли скамейки, — к счастью, не в камеру, от этого унижения ее на сей раз избавили. Ей снова принесли чашку чаю.

«Только и знают, что чаи распивать, — подумала с досадой миссис Эллис. — Лучше бы дело делали как следует!»

И тут она вспомнила о бедной Нетте Дрейкотт и об этом ужасном происшествии с бомбой. Может быть, Нетте с семейством удалось спастись и теперь их приютили друзья, но подробнее узнать об их судьбе сейчас не было никакой возможности.

— Наверно, в утренних газетах уже есть сообщения об этом несчастье? — спросила она у надзирательницы.

— О каком несчастье? — не поняла та.

— О пожаре в Чарлтон-корте — ваш начальник о нем говорил.

Надзирательница посмотрела на нее с недоумением:

— Я не помню, чтобы он говорил о пожаре.

— Ну как же вы не помните? Он сказал, что Чарлтон-корт сгорел от какой-то бомбы. И я пришла в ужас, потому что в этом доме живут мои друзья. Безусловно, во всех утренних газетах об этом должно что-то быть.

Надзирательница улыбнулась.

— Ах, вот вы про что! Я думаю, он имел в виду, что этот дом пострадал от бомбы во время войны.

— При чем тут война? — раздраженно сказала миссис Эллис. — Этот дом был построен много лет спустя после войны. Весь квартал застраивался у нас на глазах — мы с мужем тогда как раз переехали в Хампстед. Нет, нет, это произошло совсем недавно, по-видимому, вчера вечером или ночью — страшно подумать!

Надзирательница пожала плечами.

— Да нет, вы что-то путаете. Я не слыхала, чтобы тут недавно что-нибудь такое было.

Невежественная, глупая женщина, подумала миссис Эллис. И как только ее взяли в полицию? Там ведь строгий отбор, специальные тесты; казалось бы, на службу должны принимать самых толковых, сообразительных. Она молча стала допивать свой чай. С такой говорить бесполезно.

Прошло довольно много времени, но наконец дверь открылась и на пороге появился доктор с широкой улыбкой на лице.

— Ну-с, — произнес он, — дела как будто начинают проясняться. Мы дозвонились до мисс Слейтер.

Миссис Эллис встала со скамейки, вся сияя от радости.

— Ах, доктор, наконец-то… Слава богу! Вы узнали что-нибудь о моей дочке?

— Минуточку, минуточку. Вы только не волнуйтесь, а то снова начнется вчерашняя история — нам ведь это ни к чему, правда? Итак, верно ли я вас понял, что, когда вы говорите о своей дочери, вы имеете в виду некую молодую леди, которую зовут — или звали — Сьюзен Эллис?

— Да, разумеется, — подтвердила миссис Эллис. — Она в порядке? Она у мисс Слейтер?

— Нет, у мисс Слейтер ее нет, но она в полном порядке, и я сам с ней говорил по телефону, и вот тут у меня записано, где она сейчас находится.

Доктор похлопал себя по карману и опять довольно улыбнулся.

— У мисс Слейтер ее нет? — растерянно повторила миссис Эллис. — Значит, школа действительно перешла в другие руки и вы говорили с этими Фостерами… Но помещение осталось прежнее? Или они куда-то переехали? Куда? Да говорите же!

Доктор взял ее за локоть и снова подвел к скамейке.

— Сначала, — сказал он, — я хочу, чтобы вы подумали — подумали не торопясь и совершенно спокойно, без волнения, без паники, — и тогда со всеми недоразумениями будет покончено, и путаница в вашем сознании прояснится раз навсегда. Помнится, вчера вы сказали, что у вас служила кухарка по фамилии Джексон?

— Да, доктор.

— Так вот, сосредоточьтесь, соберитесь и расскажите поподробнее о Грейс Джексон.

— Вы нашли ее? Она дома? Что с ней?

— Пока не задавайте вопросов. Опишите Грейс Джексон.

Миссис Эллис перепугалась не на шутку. Она решила, что Грейс обнаружена убитой и полиция предложит ей опознать труп.

— Она довольно плотная, коренастая девушка, — начала миссис Эллис, — собственно, не такая уж молоденькая — примерно моего возраста, но, знаете, прислугу как-то привыкаешь называть девушкой; у нее большая грудь, толстоватые щиколотки, она шатенка, глаза серые; одета… да, пожалуй, до прихода грабителей она вряд ли успела переодеться — скорее всего, она была в рабочем халате; она вообще полдня ходит в халате, вместо того чтобы сразу надеть платье с передничком и наколку, как полагается горничной, — я ей по этому поводу неоднократно делала замечания: так неприятно, когда на звонок в дверь прислуга является в халате, словно это не порядочный дом, а какие-нибудь меблированные комнаты, — это производит неряшливое впечатление. У Грейс хорошие зубы, приятная улыбка; хотя, разумеется, если с ней что-то случилось, то вряд ли она…

Миссис Эллис запнулась. Если Грейс задушена или зарезана… какая уж тут улыбка?

Доктор не обратил внимания на эту заминку. Он изучающе смотрел на миссис Эллис.

— Вот как забавно получается, — заметил он. — Вы очень точно нарисовали свой собственный портрет.

— Свой?!

— Именно. Фигура, волосы, глаза и прочее. Видите ли, мы предполагаем, что ваша амнезия приняла форму так называемого ложного отождествления, что вы на самом деле Грейс Джексон и только думаете, что вы миссис Эллис. Так что сейчас мы предпринимаем шаги для того, чтобы отыскать родных Грейс Джексон.

Это было уже чересчур! Миссис Эллис сглотнула слюну. В ней заговорила оскорбленная гордость.

— Доктор, — запротестовала она, — вы себе слишком много позволяете. Что за нелепая идея? Я ничуть не похожа на свою кухарку, и, когда вы ее разыщете — вернее, если разыщете, — она первая со мной согласится. Грейс Джексон служит у меня семь лет; она сама из Шотландии — родители, по-моему, шотландцы — во всяком случае, в отпуск она всегда ездит в Абердин.[366] Грейс хорошая, работящая девушка и, насколько я могу судить, честная; конечно, бывает, что я ее и побраню, а она надуется, но это все по пустякам, ничего серьезного; характер у нее достаточно упрямый, но ведь и я не ангел — что ж тут такого?..

И почему этот доктор так на нее глядит, почему так покровительственно улыбается? Просто невыносимо!

— Вот видите, — сказал он, — вы практически все знаете о Грейс Джексон.

Миссис Эллис готова была дать ему пощечину. Какая самоуверенность, какая наглость! «Я должна держать себя в руках, — твердила она мысленно. — Только не распускаться…» А вслух она сказала:

— Доктор, я все знаю о Грейс потому, что она, как я уже упоминала, служит у меня семь лет. Если, когда ее разыщут, окажется, что она ранена или еще как-то пострадала, ответственность за это будет нести здешняя полиция, и я сама им предъявлю такое обвинение, потому что, несмотря на мои настойчивые просьбы, полиция не обеспечила дом охраной, и за ночь бандиты могли натворить там еще бог знает что. А теперь будьте любезны сообщить мне местонахождение моей дочери. Надо думать, она уж меня узнает.

Миссис Эллис осталась довольна тем, как отчитала доктора, проявив при этом спокойствие и сдержанность. Невзирая на бессовестные провокации, она не утратила контроля над собой.

— Вы продолжаете утверждать, что вам тридцать пять лет? — спросил доктор, решив переменить тему. — И Грейс Джексон приблизительно столько же?

— Мне исполнилось тридцать пять в августе, — ответила миссис Эллис. — Грейс, по-моему, на год моложе, точно сказать не берусь.

— На вид вам, безусловно, больше не дашь, — заметил доктор, улыбнувшись. (Неужели в такой момент он еще пытается усыпить ее бдительность с помощью дешевых комплиментов?!) — Но если судить по тому, что я узнал из телефонного разговора, то Грейс Джексон на сегодняшний день должно быть лет пятьдесят пять или шесть.

— По-видимому, — возразила миссис Эллис ледяным тоном, — среди местной прислуги могут найтись и другие девушки, носящие то же имя и фамилию. Если вы задались целью установить личность каждой Грейс Джексон, то у вас и у полиции уйдет на это много времени. Простите, если я кажусь вам назойливой, но мне хотелось бы первым делом узнать, где моя дочь.

Он смягчился — миссис Эллис поняла это по выражению его лица.

— Обстоятельства в целом складываются удачно. Мисс Слейтер дала нам сведения об интересующей нас всех молодой особе, и мы с ней, как я вам уже говорил, созвонились по телефону. Она находится недалеко отсюда — знаете Сент-Джонз-Вуд?[367] — и полагает, что вспомнит Грейс Джексон.

На секунду миссис Эллис потеряла дар речи. Каким образом Сьюзен попала в Сент-Джонз-Вуд? И как бесчеловечно пугать бедную девочку, тащить ее к телефону, задавать вопросы о Грейс Джексон! Конечно, ребенка сбили с толку или доктор сам что-то перепутал — как она может «полагать, что вспомнит» Грейс Джексон, если видела ее каких-нибудь два месяца назад, когда Грейс провожала ее в школу после летних каникул?..

Внезапно ее осенило: ведь там же близко зоопарк! Конечно, если в школе такие перемены, если там готовятся к переезду, детей собрали и отправили с какой-нибудь молоденькой учительницей в Лондон, в зоопарк, чтобы они не путались под ногами. В зоопарк или в Музей мадам Тюссо.[368]

— Вы выяснили, откуда она говорила? — строго спросила миссис Эллис. — Она не одна? Кто-то за ней там присматривает?

— Говорила она из дома 2-а по Галифакс-авеню, — ответил доктор, — и в присмотре она вряд ли нуждается — скоро вы в этом, надеюсь, убедитесь. Судя по голосу, она вполне дееспособна. Кстати, во время нашего разговора она окликнула маленького мальчика по имени Кийт и велела ему не шуметь, иначе ничего не слышно.

По лицу у миссис Эллис скользнула слабая улыбка. Умница Сьюзен! Произвела такое благоприятное впечатление на совершенно постороннего человека… Это вполне естественно: она развита не по летам. Настоящий друг матери. Но откуда там мальчик? Выходит, школа и вправду перешла на совместное обучение, раз в этой группе детей оказались и девочки, и мальчики? Да, конечно, их отправили в зоопарк или к мадам Тюссо, а на Галифакс-авеню, должно быть, завезли покормить — по-видимому, к родственникам мисс Слейтер или этих Фостеров; но разве можно так делать, разве можно все сворачивать в один день и тащить детей из школы в Лондон и обратно, не подумав даже поставить в известность родителей? Придется написать мисс Слейтер и откровенно высказать свое мнение об этом безобразии, а если в школе действительно сменилось руководство и она переходит на совместное обучение, не остается ничего, как после Рождества забрать оттуда Сьюзен.

— Доктор, — сказала она, — если здешнее начальство не против, то я готова сразу же, прямо сейчас ехать на Галифакс-авеню.

— Превосходно, — отозвался доктор. — Боюсь, что не смогу вас туда сопровождать, но мы вот как сделаем: с вами поедет сестра Гендерсон — она полностью в курсе событий.

Он кивнул надзирательнице, которая вышла за дверь и сразу же вернулась в сопровождении сурового вида особы средних лет, одетой в форму медицинской сестры. Миссис Эллис ничего не сказала, но внутренне вся напряглась. Она не сомневалась, что сестру специально вызвали из Мортон-хилла.

— Ну-с, — сказал доктор бодрым голосом, — вот эта дама, сестра; вы знаете, куда ее отвезти и что там надо выяснить. Думаю, что вы там пробудете буквально несколько минут, и тогда, надо надеяться, все окончательно уладится.

— Понятно, доктор, — сказала сестра и окинула миссис Эллис быстрым профессиональным взглядом.

«Ах, господи, надо же мне было вчера выйти без шляпы! — подумала опять миссис Эллис. — И зачем только я повязала этот дурацкий шарф! А теперь вся прическа растрепалась, я, должно быть, ужасно выгляжу… Ни пудреницы, ни гребешка, ничего нет. Конечно, у меня простецкий вид, я кажусь им неряхой, распустехой…»

Она выпрямилась, расправила плечи и, подавив желание засунуть руки в карманы, деревянной походкой направилась к дверям. Доктор, сестра и надзирательница спустились вместе с ней на улицу. Перед входом в участок их дожидался автомобиль. За рулем сидел не полицейский, а, к счастью, обычный шофер. Они уселись в машину — сперва она, за ней сестра.

В мозгу ее мелькнула вдруг ужасная мысль: может быть, за ночлег в камере, за чай, которым ее поили, полагается кому-то заплатить? Может быть, и надзирательнице надо было что-то дать? Только что?.. Денег все равно нет. На прощанье она дружелюбно кивнула надзирательнице, чтобы показать, что не держит на нее зла. Доктору, напротив, она поклонилась подчеркнуто холодно и официально. Машина тронулась и покатила по улице.

Сестра сидела с каменным, неприступным видом. Что делать? Завести с ней разговор? Нет, пожалуй, не стоит. Любые слова могут быть перетолкованы, восприняты как свидетельство умственного расстройства… Она решила молчать и сидела, глядя прямо перед собой, чинно сложив на коленях руки в перчатках.

Движение вокруг было непривычно интенсивное, они то и дело попадали в пробки. По-видимому, где-то готовится автомобильная выставка. И так много американских машин… Вероятно, какой-нибудь автопробег…

Галифакс-авеню, когда они наконец до нее доехали, произвела на миссис Эллис неважное впечатление. Дома как на подбор неказистые, фасады давно не крашены, во многих окнах выбиты стекла. Машина остановилась у дома, номер которого — 2-а — был написан краской на столбе перед входом. Почему детей понадобилось везти в такое место? Неужели нельзя было их покормить в центре, в приличном, недорогом кафе?

Сестра вылезла из машины и подала руку миссис Эллис.

— Мы ненадолго, — сказала она шоферу.

«Ну, это мы еще посмотрим, голубушка, — мысленно поправила ее миссис Эллис. — Я пробуду со Сьюзен столько, сколько захочу».

Через крохотный палисадник они прошли к крыльцу. Сестра позвонила в звонок, а миссис Эллис тем временем успела заметить в окне женское лицо, которое тут же спряталось за занавеской. О господи! Да это же Дороти, младшая сестра Вилфрида, учительница из Бирмингема. Ну да, разумеется, Дороти… Наконец картина начала проясняться: этот новый директор, Фостер, знаком с Дороти; люди, работающие в системе школьного образования, обычно все друг друга знают. Право, какое неудачное стечение обстоятельств! Миссис Эллис и раньше недолюбливала Дороти, а теперь прекратила с ней даже переписку. Дело в том, что после смерти Вилфрида Дороти показала себя далеко не с лучшей стороны — заявила свои права на бюро красного дерева и на довольно дорогую брошь, которую, как всю жизнь считала миссис Эллис, мать Вилфрида подарила именно ей, своей невестке; весь остаток дня после похорон прошел в весьма неприятных спорах и взаимных попреках, и миссис Эллис была только рада распроститься наконец с Дороти и отдать ей и бюро, и брошку, и еще в придачу ценный ковер, на который она уж точно претендовать не могла. Видеть Дороти, особенно сейчас, при таких тяжелых обстоятельствах, миссис Эллис хотелось меньше всего. Появиться перед ней без шляпы, без сумочки, со сбившейся прической, да еще под конвоем медицинской сестры…

Но приводить себя в порядок было уже некогда, потому что дверь открылась, и на пороге стояла… нет, нет, все-таки, к счастью, не Дороти. Но как странно: сходство бесспорное! Тот же длинный, унылый нос, то же характерное кислое выражение. Пожалуй, только ростом повыше и волосы чуть-чуть посветлее. Но в целом — и это поразительно — она была невероятно похожа на Дороти!

— Вы миссис Дроу? — спросила сестра.

— Да, это я, — ответила молодая женщина и тут же, услышав детский голос, доносившийся откуда-то из дома, раздраженно крикнула через плечо: — Да замолчи же ты в конце концов, Кийт, просто сил никаких нет!

В прихожую вышел мальчуган лет пяти; за собой он тащил какую-то игрушку на колесиках. «Какой славный малыш, — подумала миссис Эллис, — и какая неприятная, ворчливая мать! Но где все остальные дети, где же Сьюзен?»

— Вот женщина, которую вас просят опознать, — сказала сестра.

— Да вы не стойте, заходите в дом, — проговорила миссис Дроу не слишком любезно. — Только уж извините за беспорядок. Прислуги у меня нет, приходится одной крутиться, сами понимаете.

Миссис Эллис, которая снова понемногу начинала терять терпение, осторожно переступила через сломанную детскую игрушку у порога и вместе с сестрой вошла в большую комнату, по всей вероятности гостиную или столовую. Там действительно царил ужасающий беспорядок. Грязная посуда, не убранная после завтрака, а может быть, и ленча; повсюду детские игрушки; на столе у окна приготовленный для раскроя отрез какой-то материи.

Миссис Дроу объяснила с виноватой усмешкой:

— Кийт везде раскидывает свои игрушки, а тут еще мое шитье — я в свободное время подрабатываю, и обед мужу надо успеть приготовить, он приходит с работы голодный, как собака, — в общем, жизнь не сахар, я совсем замоталась.

Голос был точно как у Дороти! Миссис Эллис смотрела на нее во все глаза. Та же нудная, вечно недовольная интонация.

— Мы не будем занимать ваше время, — проговорила сестра, — нам только надо, чтобы вы сказали, кто это — Грейс Джексон или нет.

Молодая женщина в раздумье посмотрела на миссис Эллис.

— Нет, — ответила она наконец, — это не Грейс. Правда, Грейс я не видела уже несколько лет, собственно, с тех пор как вышла замуж. До замужества я ее иногда навещала, ездила в Хампстед. Она внешне совершенно не похожа на эту даму. Грейс гораздо полнее, волосы у нее темные, и к тому же она гораздо старше.

— Благодарю вас, — сказала сестра. — А эту даму вы никогда раньше не видели?

— Нет, никогда.

— Ну что ж, отлично, — сказала сестра, — не будем больше вас задерживать.

И она повернулась к выходу. Но миссис Эллис не могла допустить, чтобы ей опять морочили голову и пытались окончательно сбить ее с толку.

— Извините, пожалуйста, — обратилась она к миссис Дроу, — тут какая-то цепь недоразумений, но, насколько я поняла, вы или кто-то из ваших домашних говорили сегодня утром с доктором из полиции в Хампстеде и в вашем доме находилась тогда группа детей из школы Хай-Клоус, в том числе моя дочь, Сьюзен Эллис. Здесь ли еще эти дети? И кто из учителей сопровождает группу? Я приехала за своей дочерью.

Сестра хотела было вмешаться, но миссис Дроу в этот момент отвлеклась, потому что в комнату вошел ее сын, волоча за собой игрушку.

— Кийт, я же тебе сказала, чтобы ты не смел здесь появляться!

Она произнесла это тем же нудным, плаксивым голосом, а миссис Эллис ласково улыбнулась ребенку. Она так любила детей!

— Какой славненький мальчик, — сказала она и протянула ему руку. Он с готовностью протянул свою и крепко сжал ее пальцы.

— Он обычно дичится, ни к кому не подходит, — заметила миссис Дроу, — страшно застенчивый. Говорить его силой не заставишь — насупится и молчит, как немой.

— Я его понимаю, я в детстве тоже была застенчивая, — сказала миссис Эллис.

Кийт поднял голову и доверчиво взглянул на нее. Миссис Эллис почувствовала к нему мгновенную симпатию. Но надо прежде выяснить все про Сьюзен…

— Я спрашивала у вас насчет Сьюзен Эллис, — напомнила она.

— Да, я слышала, — сказала миссис Дроу, — но этот болван из полиции все перепутал. Дело в том, что я сама Сьюзен Эллис, Эллис моя девичья фамилия, и я тоже когда-то училась в школе Хай-Клоус. Вот откуда вся неразбериха. Никаких детей из этой школы тут нет и не было.

— Какое удивительное совпадение, — улыбнулась миссис Эллис. — Представьте, и моя фамилия Эллис, и дочку мою зовут Сьюзен, и вдобавок вы до странности похожи на сестру моего покойного мужа!

— Вот как? — сказала миссис Дроу. — Ну что ж, фамилия довольно распространенная. У нас тут по соседству мясник тоже Эллис.

Миссис Эллис вспыхнула. Какая бестактность! И тут же ее охватил страх — сестра уже шагнула к ней с явным намерением взять ее за руку и проводить к выходу. Миссис Эллис решила, что никуда отсюда не уйдет — по крайней мере, не уйдет в сопровождении сестры.

— Мне всегда казалось, что в Хай-Клоусе очень приятная, домашняя атмосфера, — быстро заговорила она, — только меня очень беспокоят перемены, которые там происходят, — боюсь, что в скором будущем школа совершенно утратит свой прежний облик.

— Да нет, какие там перемены, — сказала миссис Дроу, — как было, так и есть. И дети в большинстве все те же несносные звереныши. Чем меньше будут цепляться за родителей, чем скорее привыкнут жить среди посторонних людей, тем лучше. По крайней мере, с детства будут знать, что почем.

— Извините, но я никак не могу с вами согласиться, — сказала миссис Эллис. Просто невероятно: этот тон, эта кислая мина… Полное повторение Дороти!

— Что касается меня лично, — продолжала миссис Дроу, — то я Слейти на всю жизнь благодарна. Старушка, конечно, с придурью, но добрая, тут ничего не скажешь, и для меня она много сделала. Заботилась, оставляла в школе во время каникул — у меня мать погибла в уличной катастрофе.

— Ах, боже мой, как ужасно! — воскликнула миссис Эллис.

Миссис Дроу усмехнулась.

— Да, в то время мне было, пожалуй, нелегко, — сказала она. — Впрочем, я уже мало что помню. Помню только, что мать была добрая, ласковая. И красивая. Мне кажется, Кийт в нее.

Все это время мальчик не выпускал руку миссис Эллис.

— Ну что ж, пора прощаться, — сказала сестра. — Миссис Дроу сообщила нам все, что нужно.

— Я никуда не пойду, — проговорила миссис Эллис, — и вы не имеете права уводить меня силой.

Сестра переглянулась с миссис Дроу.

— Вот видите, как получается, — сказала она вполголоса. — Придется идти за шофером. Я говорила, чтобы послали со мной еще сестру, а они меня уверили, что это не понадобится.

— Пустяки, — успокоила ее миссис Дроу. — Сейчас столько развелось чокнутых — одной больше, одной меньше, какая разница. Только я закрою Кийта на кухне, а то неизвестно, что ей взбредет в голову.

И она подхватила ребенка на руки и под его отчаянные вопли унесла вон из комнаты.

Сестра снова посмотрела на миссис Эллис:

— Ну, пойдемте, пойдемте. Не глупите.

— Никуда я не пойду, — сказала миссис Эллис и с проворством, которого сама от себя не ожидала, схватила со стола, где миссис Дроу кроила материал, большие портновские ножницы. — Только посмейте ко мне подойти! Вы горько раскаетесь!

Сестра повернулась, поспешно вышла и с крыльца позвала шофера. Следующие несколько мгновений пролетели с быстротой молнии, однако миссис Эллис успела мысленно порадоваться, что выбрала столь блестящую тактику — все произошло, как в лучшем детективном романе.

Наверху, в спальне, она открыла окно, выходившее на задний двор. Окно на улицу тоже было приоткрыто, и до нее донесся громкий голос шофера:

— Тут есть еще черный ход, дверь настежь. Наверно, она выскочила сюда.

«Вот и хорошо, пусть так и думают, — решила про себя миссис Эллис; она села на пол и прислонилась к кровати. — Пусть побегают поищут. Сестре полезно сбросить лишний жир. В Мортон-хилле они себя особенно не утруждают. Только и знают, что без конца пить чай да лакомиться сладостями, а больных держат на хлебе и воде».

Шум и суета продолжались еще некоторое время. Кто-то звонил по телефону; она слышала чьи-то взволнованные голоса. Наконец, когда глаза у нее стали закрываться от изнеможения, раздался шум отъезжающего автомобиля. Наступила тишина. Миссис Эллис прислушалась. Снизу доносился только слабый однообразный скрип — это ребенок катал свою игрушку по прихожей, взад-вперед, взад-вперед. Потом к этому скрипу присоединился еще один звук — быстрый, мерный стук швейной машинки. Миссис Дроу села за работу.

С того момента, как сестра с шофером уехали, прошло, вероятно, около часа. А может быть, больше? Часы на камине показывали два. Миссис Эллис огляделась вокруг. До чего неопрятная, захламленная комната! Все валяется как попало. Туфли посреди пола, на стуле чье-то пальто, детская кроватка не застлана, одеяло все скомкано…

«Сразу видно, что она не получила настоящего воспитания, — вздохнула про себя миссис Эллис. — И манера говорить такая вульгарная, бесцеремонная… Но что поделаешь, если девочка росла без матери…»

Напоследок она еще раз обвела взглядом комнату, и тут ей на глаза попался настенный календарь. Даже календарь в этом доме какой-то бракованный, с ошибкой — вместо «1932» напечатано «1952»… Во всем вопиющая небрежность!

Она на цыпочках вышла на площадку и перегнулась через перила. Дверь в гостиную была закрыта; только машинка продолжала стучать с невероятной скоростью.

«Да, видимо, материальные обстоятельства у них нелегкие, если она вынуждена подрабатывать шитьем, — подумала миссис Эллис. — Интересно, где служит ее муж…»

Стараясь ступать как можно тише, она спустилась вниз по лестнице. Впрочем, стук швейной машинки все равно заглушил бы любой посторонний звук. Но в ту секунду, когда она проходила мимо двери в гостиную, дверь приоткрылась и оттуда выглянул Кийт. Он стоял и молча смотрел на нее, а потом улыбнулся, и миссис Эллис улыбнулась в ответ. Она не могла пройти мимо него просто так. Почему-то она была уверена, что он ее не выдаст.

— Да закрой же ты дверь наконец! — послышался плаксивый голос матери, и дверь захлопнулась, заглушив стук машинки. Миссис Эллис отворила входную дверь и выскользнула на улицу.

Оказавшись на свободе, она сразу повернула на север и пошла в этом направлении, как зверь, который чутьем определяет дорогу. Она знала, что там ее дом.

Вскоре она смешалась с толпой. Мимо нее, по Финчли-роуд, нескончаемым потоком неслись легковые машины и автобусы. Она устала, ноги у нее ныли, но она все шла и шла, потому что была без денег и не могла ни сесть в автобус, ни взять такси. Никто ее не замечал, никто не обращал на нее внимания — все были заняты своими делами, кто торопился домой, кто из дому, и миссис Эллис, с трудом одолевая подъем неподалеку от Хампстеда, впервые в жизни почувствовала себя одинокой и никому не нужной. Ей так хотелось к себе домой, так хотелось оказаться наконец в своей привычной обстановке, вернуться к повседневной, нормальной жизни, из которой так внезапно, так жестоко ее вышвырнула какая-то сила. Нужно будет столько сделать, чтобы во всем разобраться, привести все в порядок, а она не знала, с чего начать, к кому обратиться за помощью.

«Я хочу, чтобы все вернулось на свои места, — повторяла про себя миссис Эллис, превозмогая боль в ногах и в спине. — Хочу, чтобы все было как прежде, чтобы я была снова дома, чтобы дочка была со мной…»

Вот наконец и лесопарк. Вот перекресток, где она задержалась вчера, прежде чем перейти улицу. Она даже вспомнила, о чем думала в тот момент: о том, что купит Сьюзен красный велосипед. Какой-нибудь хорошей марки — легкий, но прочный.

И мысль об этом детском велосипеде придала ей сил, помогла забыть все невзгоды. Как только распутаются все эти нелепые недоразумения, она купит дочке велосипед — обязательно красный. И она ступила с тротуара на мостовую.

Но откуда опять этот оглушительный скрежет тормозов, почему перед ней во второй раз мелькнуло растерянное, бледное лицо рассыльного из прачечной?

Дафна дю Морье ЭРЦГЕРЦОГИНЯ (cказка)

1
Вот уже многие годы эрцгерцогство Ронда — республика. Расположенная на юге Европы, Ронда стала последней страной, сбросившей оковы монархии, а разразившаяся там революция была на редкость кровавой. Радикальный поворот от абсолютизма эрцгерцогов, державших бразды правления почти семь веков, к просвещенному правительству Народного Фронта иногда его называют «НФ Лтд», ибо Фронт оказался сплавом коммунизма и большого бизнеса — потряс весь западный мир, давно познавший вкус предпринимательства и избавившийся от последних уцелевших кое-где монархов. Их отправили в бессрочный круиз на борту океанского суперлайнера, где они прожигали жизнь в интригах и устройстве династических браков. Никогда больше не суждено было им ступить на сушу, дабы не втянуть в междоусобицу освобожденные народы Европы.

Революция в Ронде повергла всех в шок, ибо долгое время эрцгерцогство было не только посмешищем для демократических государств, но и любимым местом туристов из тех же стран. Своеобразие Ронде придавали ее игрушечные размеры. Но, несмотря на это, здесь было все, чего только ни пожелает душа. Единственная горная вершина Рондерхоф высотой двенадцать тысяч футов была доступна для восхождений со всех четырех сторон, а горнолыжные трассы на склонах считались лучшими в Европе. Судоходная вплоть до столицы река Рондаквивир в низовьях изобиловала островками, каждый из которых мог похвастать собственными казино и пляжем, что привлекало тысячи туристов. Не говоря уже о знаменитых минеральных источниках.

Они находились недалеко от столицы в горах и на протяжении веков составляли главное сокровище правящей династии, ибо славились необычными, даже уникальными свойствами. Эликсир, приготовленный на воде источников, дарил вечную молодость. Рецепт был тайной правящего эрцгерцога и передавался по наследству. Конечно, это средство не помогало победить смерть — ведь даже люди голубой крови должны когда-то умирать. Но благодаря водам Ронды эрцгерцоги лежали в гробу как молодые, без единой морщинки или седого волоска.

Как я уже сказал, рецепт знал лишь правитель и один пользовался его благами, но сами воды источников были доступны любому туристу, и каждый мог почувствовать их животворное воздействие. Неудивительно, что туристы со всего мира устремлялись в страну косяками, в надежде увезти с собой хотя бы капельку живительного эликсира.

Трудно сказать, что же Ронда делала со своими посетителями. Дома их легко узнавали по неповторимому бронзовому загару, по мечтательному, почти отсутствующему выражению глаз, по странному, беззаботному отношению к жизни. «Тот, кто съездил в Ронду, побывал в раю» — гласила поговорка. И действительно, непривычная манера пожимать плечами, беспечный зевок, полуулыбка на лице «побывавшего за границей» выдавали интимное знакомство с миром иным, остающимся тайной для домоседов.

Конечно, со временем все это проходило. Работа брала свое, но иногда, в короткие минуты передышки, мысли всякого, кто побывал в Ронде, возвращались к ледяной воде источников, к островкам на Рондаквивире, к кафе на большой площади столицы, где возвышался дворец эрцгерцога — ныне невыносимо скучный музей, увешанный трофеямиреволюции.

В старые времена, когда дворец охраняла гвардия в великолепных голубых мундирах, расшитых золотом, когда штандарт царствующей семьи с эмблемой животворной воды на белом фоне развевался на флагштоке, а дворцовый оркестр играл любимые мелодии рондийцев — нечто среднее между цыганскими песнями и псалмами, — по вечерам после ужина туристы рассаживались на площади и ждали, когда появится эрцгерцог. Это была кульминация дня. Всякий, кто взбирался на вершину Рондерхофа, купался в Рондаквивире и пил эликсир источников, не мог не участвовать в этом действе, не мог игнорировать эту традицию эрцгерцогства независимо от того, восхищался или же презирал ее. Слегка опьяневший, ибо сухое вино из рондийского винограда довольно крепко, немного располневший, ибо рыба Рондаквивира питательна, чуть-чуть опечаленный, ибо необычная музыка пробуждает воспоминания, рациональный и много повидавший гость Ронды всегда оказывался неподготовленным к живописной развязке дня, и каждый раз она вновь удивляла и трогала его.

Вначале все затихало. Огни на площади тускнели. Затем дворцовый оркестр начинал медленно играть национальный гимн, первые строки которого звучали примерно так: «Я — то, что ты ищешь, я — жизни вода». Тогда распахивались окна дворца и на балконе появлялась фигура в белом мундире. В ту же минуту с дворцовой колокольни выпускали летучих мышей, символизировавших сны, и возникало ощущение чего-то причудливого и прекрасного. Натыкаясь друг на друга, ночные создания кружили вокруг сияющей головы эрцгерцога — а эрцгерцоги Ронды всегда были блондинами.

Он стоял неподвижно, его освещала электрическая дуга, вмонтированная в балюстраду, и лента ордена Справедливости одиноким и ярким пятном алела на белом мундире. Даже на расстоянии эта фигура впечатляла, и даже самый убежденный республиканец не мог не почувствовать, как к горлу подкатывает претящий его демократической натуре «реакционный» ком. Как заявил известный зарубежный журналист, первое же впечатление от эрцгерцога пробуждало в человеке дремлющий где-то в недрах души инстинкт почитания и любви, который для блага человечества лучше было бы уничтожить.

Те, кому посчастливилось занять место поближе к балкону и на кого падал отблеск сияния, говорили, что самым необычным в этих вечерних появлениях было их постоянство и совершенство всех элементов процедуры. Эрцгерцог действительно казался вечно юным. Одинокая лучезарная фигура на балконе, руки, покоящиеся на рукоятке меча… Все это захватывало воображение, и скептикам не имело смысла напоминать окружающим, что эрцгерцогу уже давно за девяносто и что делом этим он занимается бог знает сколько лет, — к ним просто никто не прислушивался. Каждое такое появление как бы возвращало того первородного правителя, который объявился перед народом Ронды в средние века после великого наводнения. Тогда разлившийся Рондаквивир уничтожил две трети населения страны, и, как повествует хроника, вдруг «спали воды, и остались лишь источники в горах, и вышел принц с сосудом бессмертия, и стал править ими».

Конечно, историки теперь заявляют, что все это чепуха и что первый эрцгерцог был обычным пастухом. Просто после катастрофы ему удалось собрать и повести за собой тех немногих истощенных и отчаявшихся, коим удалось спастись. Пусть так, но легенды умирают с трудом, и даже сегодня, после многих лет республиканского правления, старики все еще хранят маленькие иконы, которые, как уверяют они шепотом, успела благословить рука эрцгерцога, вскоре повешенного революционерами на дворцовой площади. Однако я забегаю вперед.

Как вы уже знаете, Ронда была страной наслаждений, исцеления и спокойствия. Здесь находили все, чего только душа ни пожелает. О женщинах Ронды написаны тома. Пугливые, как белки, прекрасные, как газели, они обладали изяществом этрусских статуэток. Никому не удавалось привезти жену из Ронды — браки с иностранцами запрещали. Но за любовными связями уследить трудно, и те из туристов, кто не убоялся отпора и не погиб от рук свирепых отцов, мужей и братьев, вернувшись в свои просвещенные страны, клялись, что до самой смерти не забудут объятий рондийки, ее пьянящих ласк.

В Ронде не было религии как таковой. Под этим я подразумеваю официальное вероисповедание. Правда, рондийцы верили в исцеляющую воду источников и секретный рецепт вечной юности, известный эрцгерцогу. Но — ни храмов, ни священнослужителей. В языке рондийцев, который напоминает смесь французского и греческого, даже нет слова «бог».

Многое, к сожалению, изменилось. Сегодня Ронда республика, и в ее язык пробрались привычные западные словечки, такие, как «уик-энд» и «кока-кола». Запрет на браки с иностранцами снят, вы можете увидеть рондийку на Бродвее и Пиккадилли и вряд ли выделите ее среди других европейских женщин. Обычаи, те, что во времена эрцгерцога были солью рондийского характера — ловля рыбы острогой, прыжки в источники или танцы на снегу, — все исчезли. Единственное, чего не удалось в Ронде испортить, так это очертания страны — извивающейся реки и высокой горы. И, конечно же, — света, этой чистой лучезарности, на которую никогда не упадет тень, которая никогда не потускнеет и которую можно сравнить разве что с радужным сиянием аквамарина. Свет Ронды виден с самолета — да, в Ронде сейчас есть аэропорт, построенный вскоре после революции, далеко за границами республики.

Даже сегодня, когда многое изменилось, турист покидает Ронду с сожалением и зарождающейся ностальгией. Он потягивает последний бокал ритцо, сладкого и коварного ликера, в последний раз вдыхает терпкий запах цветков ровлвулы — их золотые лепестки покрывают улицы в конце лета, в последний раз машет рукой бронзовой фигуре, плещущейся в водах Рондаквивира, и вот уже одиноко стоит в холле аэропорта, чтобы через полчаса лететь на запад или на восток, к своему делу, к труду на благо сограждан, прочь от земли несбывшихся надежд, прочь от Ронды.

Помимо дворца, превращенного в музей, вероятно, самое щемящее чувство боли в сегодняшней столице вызывает единственный оставшийся в живых член правящей семьи. Они все еще называют ее эрцгерцогиней. По причинам, которых мы коснемся позже, они не прирезали ее вместе с братом. Только одна эрцгерцогиня владеет секретом вечной юности. Она никогда не открывала его и унесет тайну в могилу. Конечно же, они испробовали все средства: заточили ее в тюрьму, пытали, отправили в ссылку, заставляли принимать наркотики, после которых человек выбалтывает все, что знает, и даже перевоспитывали. Однако ничто не сломило ее.

Эрцгерцогине, должно быть, за восемьдесят, и вот уже несколько месяцев ей нездоровится. Врачи говорят, что вряд ли она протянет еще одну зиму. Хотя порода у нее редкая и она вполне еще может утереть нос любителям мрачных прогнозов. Она по-прежнему самая красивая девушка республики; я не случайно сказал «девушка», ибо, несмотря на свои годы, эрцгерцогиня все еще девушка — и внешне, и по своим манерам. Все такими же остаются ее влажные и блестящие глаза, все та же грация, восхищавшая в свое время современников, большая часть которых погибла в Ночь Длинных Ножей. Она и теперь станцует вам под звуки народных мелодий, если вы бросите ей рондип — монету стоимостью в один доллар. Но для тех, кто помнит ее во цвете лет, помнит ее популярность в народе, ее покровительство искусствам, ее знаменитый роман со своим кузеном графом Антоном… Для тех, кто помнит все это, вид нынешней эрцгерцогини Паулы Рондийской, зарабатывающей танцами на ужин, вызывает тошноту и заставляет сжиматься сердце. Так никогда не было. Мы помним вечерние выходы на балкон и кружащих в воздухе летучих мышей.

Итак, если это не слишком утомит вас — ведь подробности все еще отсутствуют в учебниках истории, которые пока что пишут для будущих поколений, — я расскажу вам вкратце, как пала последняя монархия в Европе, как Ронда стала республикой и как робкие чувства беспокойства переросли в восстание народа, не понявшего ту самую эрцгерцогиню, которая сегодня подпрыгивает и кланяется на дворцовой площади.

2
Часть предков современных рондийцев приплыла морем с Крита, часть пришла из Галлии, а позже с ними смешались римляне. Затем, как уже было сказано, в начале четырнадцатого века разлившийся Рондаквивир сгубил по меньшей мере три четверти населения. Первый эрцгерцог восстановил порядок, перестроил столицу, способствовал хлебопашеству, земледелию и виноградарству — словом, вернул несчастному народу желание жить.

Нести тяжелую ношу ему помогали воды источников, которые под воздействием тайной формулы превращались в эликсир, доступный одному эрцгерцогу. Но и сами по себе они обладали замечательными качествами. Всякому, кто пил их, они даровали чувство благополучия, какое обычно переживает просыпающийся ребенок в канун половой зрелости, а точнее ощущение чудесного обновления. У проснувшегося ребенка, который не боится ни родителей, ни учителей, есть лишь одно желание — выпрыгнуть из своей кроватки и пробежаться босиком под яркими лучами солнца. И все его мечты сбудутся, ибо начавшийся день наступил для него. Вот какое чувство дарила вода Ронды.

Нет, это не было всего лишь иллюзией, как иногда утверждают скептики. Сегодня ученые уже нашли химические вещества, стимулирующие эндокринные железы. Вот почему основа промышленности Ронды — разлив и экспорт воды из источников. Соединенные Штаты закупают свыше восьмидесяти процентов годовой продукции. Однако прежде, когда дело это было в руках эрцгерцога, воду продавали только гостям страны. Можно представить, сколько ее, низвергавшейся водопадом из пещеры с высоты девять тысяч футов и стекавшей по склонам Рондерхофа, пропадало даром. Энергия, которую можно было бы закупорить в бутылки и потом закачать в усталых американцев, просто падала с голых скал и опускалась в долину, где питала и без того жирную землю и давала жизнь золотым цветкам ровлвулы.

Разумеется, народ Ронды впитывал воду вместе с материнским молоком. Отсюда его красота, радость бытия и веселый нрав, несовместимые с враждебностью и амбициозностью. Это, насколько я понимаю историков, всегда было сущностью рондийского характера, причиной его непритязательности. «К чему убивать, — спрашивал Олдо, знаменитый поэт Ронды, — если мы любим? К чему плакать, если нам хорошо? К чему рондийцам устремляться в страны, где царят болезни и мор, бедность и война, зачем отправляться туда, где люди теснятся в трущобах, ютятся в крошечных квартирках огромных домов и горят лишь одним желанием — обскакать соседа? Для рондийцев все это не имеет смысла. У них уже был свой потоп, погубивший предков. Возможно, когда-нибудь Рондаквивир вновь разольется; но пока этого не случилось, пусть они живут, танцуют и мечтают. Пусть они бьют острогой рыбу, прыгают в источники Рондерхофа, пусть собирают золотые цветы ровлвулы, давят лепестки и виноград, собирают зерно, выращивают скот — пусть живут под недремлющим и заботливым взором вечно юного монарха, который умирает и рождается вновь».

Примерно так говорил Олдо, хотя рондийский с трудом поддается переводу: уж слишком он отличается от всех европейских языков.

Сотни лет после потопа жизнь в Ронде мало менялась. Один эрцгерцог сменял другого, и никто точно не знал возраст правителя и его наследника. О болезни монарха или постигшем его несчастье извещала молва — из этого никогда не делали тайну: то, что случалось, принимали как неизбежное. А потом на воротах дворца появлялось воззвание и все узнавали: эрцгерцог умер, эрцгерцог жив! Эрцгерцог символизировал весну, и теософы утверждают, что это и было религией. А может быть, традицией? Впрочем, неважно, как это называется. Просто рондийцам нравилось верить в то, что монарх передает секрет юности своему преемнику. Они любили монарха, его белый мундир и сверкающие ножны дворцовой гвардии.

Монарх не вмешивался ни в их занятия, ни в их жизнь. Пока возделывали землю и собирали урожай, пока было достаточно пищи, чтобы прокормить народ (а нужды его невелики — рыба, дичь, овощи, фрукты и вино), законы были не нужны, а столь очевидные матримониальные традиции никто и не помышлял нарушать. Кто же пожелает жениться на иностранке? Какая женщина согласится качать на руках дитя от какогонибудь чужеземца: ведь дитя наверняка родится с коротенькими конечностями и отвисшей кожей?

Часто говорят, что в Ронде допускали браки между родственниками и что маленькую страну населяли люди, связанные кровными узами. Отрицать не буду, хотя об этом ничего не говорили вслух. Но знатоки Ронды не сомневались, что многие мужчины частенько брали в жены своих сестер. Судя по всему, на здоровье потомства это сказывалось благоприятно, да и умственным способностям никак не вредило. В Ронде рождалось очень мало идиотов. Но именно благодаря близкородственным бракам, заявляют историки, характер рондийцев был лишен амбициозности и воинственности, в нем преобладала ленивая умиротворенность.

«К чему сражаться, — говорил Олдо, — если нам ничего не нужно? К чему красть, когда мой кошелек полон? К чему похищать чужеземку, когда невестой мне моя сестра?» Без сомнения, такие необычные взгляды шокировали туристов. Они попадали в страну, настолько же изобилующую чувственными чарами, насколько лишенную моральных устоев! Но каким бы возмущенным и въедливым ни был турист, к концу своего пребывания он сдавался — не мог противостоять красоте. Аргументы отступали, и в конце концов, причастившись водой источников, турист обращался в новую веру, открывая для себя гедонистическое отношение к жизни, гармонию души и тела.

В этом-то и заключалась трагедия. Человек с Запада устроен так, что не может пребывать в состоянии удовлетворенности. Это — непростительный грех. Он постоянно стремится к невидимой цели, будь то материальный достаток, более истинный бог или же оружие, которое превратит его в хозяина Вселенной. И чем больше он знает, тем беспокойнее и алчнее становится, неустанно отыскивая изъяны того тлена, из которого вышел и в который должен вернуться, вечно желая улучшения и тем самым порабощения окружающих его людей. Именно этот яд неудовлетворенности просочился в Ронду и распространился с помощью двух революционеров-вождей — Маркуа и Грандоса.

Что сделало их революционерами, спросите вы? Другие рондийцы тоже выезжали за границу, но возвращались прежними. Что же привело Маркуа и Грандоса к мысли уничтожить Ронду, остававшуюся неизменной в течение семи веков?

Все объясняется просто. Маркуа, подобно Эдипу, родился хромым, с вывихнутой ногой, поэтому он ненавидел родителей, не мог простить им этого. А ребенок, который не прощает своих родителей, не способен простить взрастившей его страны. И Маркуа рос с мечтой покалечить ее, хотя и был калекой сам. Грандос родился жадным. Поговаривали о его нечистокровности, о том, что его мать встречалась с чужеземцем, позже хваставшим одержанной победой. Правда это или нет, но Грандос унаследовал предприимчивый характер и острый ум. В школе, где все, кроме правящей семьи, получали одинаковое образование, Грандос всегда был первым в классе. Он часто знал правильный ответ раньше учителя. Это сделало его самодовольным. Мальчик, знающий больше своего учителя, знает больше своего правителя и в конечном счете начинает чувствовать свое превосходство над обществом, в котором ему пришлось родиться.

Оба мальчика подружились Они вместе уехали за границу и путешествовали по Европе. Через полгода вернулись, и недовольство, до сих пор скрытое в подсознании, созрело в их душах и было готово вырваться на поверхность. Грандос занялся рыбной промышленностью и быстро сообразил, что рыба Рондаквивира — основное блюдо рондийского стола, столь ценимое знатоками, может послужить и для иных целей. Расщепленный рыбий хребет в точности повторял форму бюстгальтера, а рыбий жир, сконцентрированный в пасту и смешанный с благоухающим экстрактом ровлвулы, превращался в крем, способный облагородить огрубевшую кожу.

Грандос открыл свое дело, экспортируя продукцию во все страны западного мира, и вскоре стал самым богатым человеком Ронды. Его соотечественники, до того не знавшие ни бюстгальтеров, ни кремов для кожи, под напором газетной рекламы начали всерьез подумывать, не будет ли их жизнь счастливее от употребления этих товаров?

Маркуа не стал бизнесменом. Презирая виноградник родителей, он выбрал карьеру журналиста и очень скоро был назначен редактором «Рондийских новостей». Прежде газета сообщала события дня, состояние дел в сельском хозяйстве и торговле, а три раза в неделю выходила с приложением, посвященным культурной жизни. В деревенском или городском кафе рондиец просматривал «Рондийские новости» во время послеобеденной сиесты. Маркуа все изменил. Читатели по-прежнему узнавали новости из газеты, но теперь их преподносили под определенным ракурсом. В заметках стала сквозить насмешка над вековыми традициями, виноделием (конечно же, укол в адрес родителей и их виноградника), ловлей рыбы (помощь Грандосу, ибо острога повреждала рыбий хребет), сбором цветов ровлвулы (еще одна косвенная услуга Грандосу, ибо для крема нужна растолченная сердцевина цветка, а для этого требовалось его распотрошить). Маркуа одобрял уродование цветка — ему нравилось видеть, как уничтожают прекрасное. К тому же это причиняло боль старшему поколению. Ведь из года в год весной они собирали цветы ровлвулы и украшали ими дома, столицу и дворец. Маркуа не выносил этой простодушной забавы и был полон решимости покончить как с ней, так и с прочими традициями, которых не одобрял. Грандос оказался его союзником не потому, что испытывал ненависть к обычаям и нравам Ронды. Но, разрушая их, он увеличивал экспорт своих товаров и становился еще богаче и могущественнее.

Понемногу молодежь Ронды усваивала новые ценности, ежедневно преподносимые газетой. К тому же Маркуа хитроумно изменил и время ее появления. Газету уже не выпускали к обеду, когда читатели могли подремать с ней в руках и к исходу сиесты забыть о прочитанном. Теперь ее продавали на закате, перед наступлением темноты, когда рондиец потягивает свой ритцо и потому более восприимчив и более уязвим. Эффект превзошел все ожидания. Рондийская молодежь, недавно еще интересовавшаяся только радостями двух лучших времен года — зимы и лета — и, конечно же, любовью, для которой хорош любой сезон, вдруг стала задаваться вопросами своего воспитания.

«Окончились ли семь столетий нашего сна? — писал Маркуа. — Превратилась ли наша страна в рай для дураков? Всякий, кто бывал за границей, знает, что настоящий мир лежит там, за пределами нашей страны, — это мир достижений, мир прогресса. Рондийцев слишком долго пичкали баснями. Мы уникальны лишь тем, что выглядим идиотами, презираемыми всеми умными людьми».

Никто не любит, когда его называют дураком. Насмешка пробуждает стыд и порождает сомнения. Самая передовая молодежь почувствовала себя не в своей тарелке. И каковы бы ни были ее занятия, целесообразность их стала внушать сомнения.

«Каждый, кто давит виноград голыми пятками, попирает ногами собственное достоинство, — говорил Маркуа. — А тот, кто копает землю лопатой, сам роет себе могилу».

Маркуа был немного поэт и умел ловко приспособить философию Олдо, облекая ее в оскорбительные фразы. «Почему мы, — спрашивал он, — молодые и сильные, вынуждены подчиняться системе управления, лишающей нас собственности? Мы все могли бы править. Но нами управляют, потому что бессмертие в руках одного притворщика, хитростью завладевшего тайной формулы».

Маркуа написал это ко дню весенних празднеств и проследил, чтобы каждая семья получила свой экземпляр газеты. Теперь у жителей Ронды уже не оставалось никаких сомнений, их маленький мирок требует перемен.

«Знаете, в этом что-то есть, — говорил рондиец соседу. — Мы всегда были слишком беспечны. Столетиями сидели сиднем да жевали то, что нам совали в рот».

«Посмотри-ка, что здесь пишут, — шептала женщина своему приятелю. — Воду источников можно разделить, и никто из нас не будет стареть. Воды хватит на всех женщин Ронды, да еще останется!»

Никто не решался обвинять самого эрцгерцога, однако во всем ощущалась скрытая критика, нарастающее убеждение в том, что народ Ронды обманули, лишили прав, и посему он действительно превратился в посмешище мировой общественности. Впервые за несколько столетий весенние празднества прошли без присущего им веселья.

«Эти бестолковые цветы, — писал Маркуа, — собираемые трудящимися массами Ронды только для того, чтобы притуплять чувства старшего поколения и утолять тщеславие одного человека, могли бы перерабатываться для нашей пользы, для нашего обогащения. Природные ресурсы Ронды должны разрабатываться и продаваться ради нашего благосостояния».

В его аргументах была логика. «Сколько же всего пропадает, — шептался народ. — И золотистых цветков, и падающих из источников вод, и непойманной рыбы, спускающейся по Рондаквивиру и исчезающей в открытом море, той самой рыбы, позвонки которой могли бы облегать груди и бедра незнакомых с такой подпругой рондиек, над которыми, без сомнений, потешается весь западный мир». Так писала газета.

В тот же вечер, когда эрцгерцог показался на балконе, впервые в истории его появление было встречено молчанием.

«Какое имеет он право властвовать над нами? — шептал юноша. — Он тоже сделан из плоти и крови, чем он лучше нас? Только эликсир сохраняет ему молодость».

«Говорят, — продолжала девушка, — что у него есть и другие тайны. Весь дворец полон ими. Он знает, как продлевать не только молодость, но и любовь».

Так родилась зависть, поощряемая Маркуа и Грандосом, и приезжающие в Ронду туристы почувствовали новое настроение, раздражительность и нетерпеливость, столь несовместимые с прекрасной натурой рондийцев. Вместо того чтобы с искренним удовольствием демонстрировать национальные обычаи, традиции, рондийцы впервые принялись просить прощения за их несовершенство. Стыдливо пожимая плечами, они произносили заимствованные словечки, «порабощенный», «отсталый», «непрогрессивный», а туристы, начисто лишенные интуиции, только подливали масла в огонь недовольства, называя рондийцев «колоритными» и «чудаковатыми».

Говорят, что Маркуа принадлежат слова: «Дайте мне год, и я опрокину правительство одними насмешками».

Это вполне устраивало Грандоса. У него были большие планы: через год иметь соглашение с каждым рыбаком Рондаквивира, по которому тот обязывался поставлять Грандосу хребты и жир пойманной рыбы, и контракт со сборщиками цветов моложе семнадцати, чтобы добывали для него истолченную сердцевину ровлвулы, из которой Грандос будет производить духи на экспорт. Грандос и Маркуа, промышленник и журналист, смогут вместе решать судьбу Ронды.

— Запомни, — говорил Грандос, — пока мы едины, нас не одолеть, пойдем порознь — пропадем. Если в твоей газете появятся нападки на меня, я найду подходящего покупателя за границей и продам ему свое дело. А когда он появится здесь и Ронду просто присоединят к Европе, ты потеряешь свое могущество.

— И ты не забывай, — отвечал Маркуа, — что если не станешь поддерживать мою политику и не поделишься рыбьим жиром и кремом, то я напущу на тебя всю молодежь в республике.

— В республике? — переспросил Грандос.

— В республике, — кивнул Маркуа.

— Эрцгерцогство продержалось семь веков, — осторожно заметил Грандос.

— Я могу уничтожить его в семь дней, — парировал Маркуа.

Этот разговор не зафиксирован в документах революции, но молва донесла его до нас.

— А эрцгерцог? — размышлял Грандос вслух — Как нам избавиться от бессмертного?

— Так же, как я избавляюсь от цветка ровлвулы, — отвечал Маркуа. — Разорвав его на части.

— Он может ускользнуть от нас, сбежать из страны и присоединиться к другим на борту того забавного лайнера.

— Только не эрцгерцог, — заметил Маркуа. — Ты забываешь историю. Все монархи, верящие в вечную молодость, приносят себя в жертву.

— Это только миф, — произнес Грандос.

— Верно, — согласился Маркуа, — но большинство мифов основано на достоверных фактах.

— В этом случае ни один член правящей семьи не должен остаться в живых. Даже один будет способствовать реставрации.

— Нет, — произнес Маркуа, — один должен остаться. Не для того, чтобы служить объектом преклонения, как ты этого боишься, а чтобы быть пародией. Рондийцев надо научить отрекаться.

На следующий день Маркуа начал кампанию, рассчитанную на год, как раз до очередных весенних праздников. Он задумал бичевать эрцгерцога на страницах «Рондийских новостей», но в такой ненавязчивой и хитроумной форме, чтобы народ впитал отраву подсознательно. Идол должен превратиться в мишень, в голого короля у позорного столба. Главное направление удара проходило через его сестру эрцгерцогиню — прекраснейшую из женщин, у которой не было ни одного врага и которую в народе называли цветком Ронды. Маркуа намеревался уничтожить ее морально и физически. Со временем вы узнаете, насколько он в этом преуспел.

Вот злодей, можете сказать вы. Чепуха. Просто он был идеологом.

3
Эрцгерцог был немного старше своей сестры. Никто не может сказать на сколько: все записи сожгли в Ночь Длинных Ножей. Может, даже лет на тридцать. Даты рождения членов правящей семьи хранились в архивах дворца и простых людей не интересовали. Они знали только, что эрцгерцог Ронды был, в сущности, бессмертен и что душа его переходила преемнику. По сути дела, все семь столетий царствовал один и тот же монарх. Возможно, эрцгерцогиня Паула и не приходилась эрцгерцогу сестрой. Возможно, она была его правнучкой. Но в ее жилах текла голубая кровь, и все называли ее сестрой.

Правящая семья всегда озадачивала туристов. «Как они веками живут за этими дворцовыми стенами? — спрашивали иностранцы. — Чем они занимаются в особняке на Рондерхофе в лыжный сезон или на островке Квивир, когда рыба идет на нерест? Что они делают весь день? Неужели им никогда не бывает скучно? А браки между близкими родственниками это ведь не только ужасная скука, но и просто кошмар, не правда ли?»

Когда рондийцам задавали эти вопросы, они лишь улыбались: «Честно говоря, мы не знаем. А почему они не могут быть счастливы так же, как и мы?» Люди других национальностей, к которым я в первую очередь отношу европейцев и американцев, все так называемые «цивилизованные» народы просто не понимают, что такое счастье. Они не могли поверить, что рондиец — будь то владелец кафе в столице, виноградарь на склонах Рондерхофа, рыбак на берегах Рондаквивира или принц, живущий во дворце, — был доволен своей судьбой и любил жизнь. Да, они любили жизнь. «Это неестественно жить так, как рондийцы, — говорили туристы. — Если бы они только знали, с чем приходится иметь дело остальному миру каждый божий день. Какое-то странное недовольство, если подумать.» А рондийцы ничего не знали и не желали знать. Они были счастливы. Если остальному миру нравится тесниться в небоскребах и лачугах, это его личное дело. Tandos pisos, говорили рондийцы, что в переводе означает «Ну и что?»

Но вернемся к правящей семье. Конечно, между ее членами тоже заключались родственные браки: кузен женился на кузине, да и не только на кузине. Однако эти браки придавали эмоциональной жизни такую деликатность, что тривиальные способы так называемого соития использовались очень редко, исключительно для того, чтобы произвести на свет наследника. Перенаселенности во дворце не наблюдалось, ибо особой нужды плодиться не было. Что же касается скуки, о которой так беспокоились туристы, то невозможно скучать, когда счастлив.

Правящий род Ронды был представлен поэтами, художниками, музыкантами, спортсменами и садоводами — каждый выбирал себе занятие по вкусу и получал от него удовольствие. Среди них не было конкуренции, а значит, и зависти. Что же касается протокола церемонии, то, насколько я знаю, его просто не существовало. Каждый вечер эрцгерцог появлялся на балконе, и этим все кончалось. Естественно, он распоряжался не только эликсиром собственной рецептуры, но и самими источниками. Пещера, откуда била вода, была собственностью монарха, следил за нею сам эрцгерцог и группа его экспертов, которые росли в горах и перенимали свое ремесло у отцов. Конечно же, Грандос мечтал захватить пещеры.

Никто не смог бы назвать членов правящей семьи недалекими и ограниченными. Дворцовую библиотеку — каким преступлением было сжечь все, в большинстве уникальные, книги! — пополнял каждый новый эрцгерцог. А уровень образования будущих монархов мог бы перепугать даже французского профессора.

Эрцгерцогиня Паула была чрезвычайно одарена. Она говорила на пяти языках, играла на фортепьяно, замечательно пела. Знаменитый английский коллекционер, что купил одну бронзовую головку, пережившую Ночь Длинных Ножей, сказал: «Она сделана рукой гения». Считали, что это была работа эрцгерцогини. Разумеется, как и все рондийцы, она плавала, занималась горнолыжным спортом и верховой ездой, но с самого рождения было в ней что-то такое, что разжигало воображение людей, делало ее всеми любимой. Говорили, что мать ее скончалась при родах и отец ненамного пережил ее. Что эрцгерцог, ее брат, не был женат, и девочка, рождение которой совпало с восхождением на трон, стала его любимицей. В то время во дворце не было маленьких детей. Предшествующее поколение выросло и переженилось, и Паула дитя покойного эрцгерцога и одной из его племянниц — была первым ребенком во дворце за последние пятнадцать лет.

Постепенно народ ощутил ее присутствие. Нянька, несшая младенца, выглянула из высокого дворцового окна. Мальчик, собиравший цветы, заметил детскую коляску в дворцовом саду. Один случай сменял другой. Видели ребенка с золотистыми волосами, катающегося на лыжах со склонов Рондерхофа, ныряющего в Рондаквивир и — что более отрадно — державшего за руку эрцгерцога накануне его вечернего выхода на дворцовый балкон. Стало известно, что девочка и вправду последний ребенок династии, сестра нынешнего эрцгерцога.

Годы шли, она росла, а легенды множились. Всегда благожелательные, всегда забавные, они передавались из уст в уста: как эрцгерцогиня Паула прыгнула в рондерхофские водопады с самой высокой и опасной точки — так называемый «прыжок Ронды», на который решаются только лучшие атлеты; как эрцгерцогиня завернула стадо овец, которое паслось на склонах у столицы, и загнала его в виноградники; как Паула перегородила верховья Рондаквивира сетью, и рыба выпрыгивала на прибрежные луга, где ее и нашли утром удивленные фермеры: как эрцгерцогиня украсила венками из цветов ровлвулы священные статуи в картинной галерее дворца; как она проникла в спальню эрцгерцога, спрятала его белый мундир и ни в какую не хотела вернуть его, пока он не дал ей глоток эликсира.

Все эти легенды могли быть сплошной выдумкой, но они нравились рондийцам. В каждом доме висела медаль с женским профилем. «Это наша эрцгерцогиня», — гордо пояснял рондиец иностранцу. Он никогда не сказал бы просто «эрцгерцогиня», всегда добавлял «наша».

Она стала патроном, то есть крестной, почти всех новорожденных в Ронде. Каждый из ее подопечных получал в свой день рождения воду источников и праздничные пожелания, а к свадьбе — кристаллы, наполненные стимулирующей росой. Туристы из Штатов и Англии находили этот обычай отталкивающим, южноевропейцы — занимательным.

Поскольку эрцгерцог и его сестра симпатизировали друг другу, рондийцы считали вполне естественным, что когда-нибудь придет день и их свадьбы. Туристы были от этого в шоке, а церкви Америки и Европы пытались запретить поездки в Ронду, но безуспешно. И к тому же, если бы революция не произошла, то эрцгерцогиня наверняка вышла бы замуж за своего кузена Антона, поэта и чемпиона Ронды по горным лыжам. Один слуга, умудрившийся пережить Ночь Длинных Ножей, сказал, что они уже давно любили друг друга.

Маркуа знал все это. У журналиста есть осведомители везде, даже во дворце. Он хорошо понимал, что бракосочетание эрцгерцогини и Антона (или же эрцгерцогини и эрцгерцога) позволит семье править по меньшей мере еще одно поколение. Но рондийцам нравился этот роман. Поэтому Маркуа должен был действовать осторожно и распространить слухи среди молодежи до свадьбы.

В первые недели своей кампании он организовал в газете колонку светской хроники, посвященную эрцгерцогине. Колонка была достаточно безобидна и не содержала прямой критики в адрес эрцгерцога, лишь туманные намеки на то, что с любимицей рондийцев что-то происходит. Она выглядела задумчивой и бледной. Говорили, что из окон дворца она тоскливо всматривалась в беспечную толпу гуляющих. Не могло ли произойти отчуждение между эрцгерцогом и его сестрой, не искала ли она избавления от надвигающегося брака, которого требовали обычаи двора?

«Цветок Ронды, — писал Маркуа, — часть нашего народа. Если бы она поступала так, как ей хочется, то могла бы выйти замуж за простого рондийца, однако устаревшая традиция запрещает ей сделать это. Прекраснейшая девушка страны никогда не сможет быть свободной».

В тот самый вечер, когда в «Рондийских новостях» появилось это утверждение, эрцгерцогиня и ее кузен Антон находились в особняке на Рондерхофе. Они оказались наедине и воочию убедились, сколь сильна их любовь. Но за пределами дворца этого не знали. Поэтому в глаза бросилось отсутствие эрцгерцогини в столице, ведь она обычно приветствовала народ из окна. Не впала ли она в немилость? А может быть, она в заточении?

Маркуа распустил слух, будто эрцгерцогиня действительно содержится под стражей высоко в горах и будет оставаться там до тех пор, пока не покорится воле эрцгерцога и не согласится стать его супругой. Непреклонная любимица рондийцев должна получить урок и уступить. В течение последующих дней горячо обсуждались все «за» и «против» этого дела и зачинщиками споров выступали сторонники Маркуа и Грандоса.

«Так было всегда и так будет, — говорили старые, наиболее консервативные рондийцы, как правило, горцы и жители деревень. — Ничего хорошего из смешанных браков не выходит. Посмотрите хоть на европейцев или американцев. Пусть эрцгерцогиня перебесится и родит хорошенького бессмертного».

«Но для чего лишать ее счастья? — спорила интеллигенция в столице. — Почему она не может выбрать сама? Неужели большинство из нас менее образованны и развиты, нежели ее родственники? Если эрцгерцогиня хочет выйти за кого-то из нас, то почему ей этого не сделать?»

«Кто говорит, что она хочет кого-то из вас?» — спрашивали горцы.

«Все», — отвечали горячие головы.

Вечерний ритцо, разжигающий кровь, превращал вероятное в очевидное. В теплой ночи, опускавшейся на столицу, молодые люди глазели друг на друга, пытаясь догадаться, кто же тот счастливчик, что заставил влюбиться в себя Цветок Ронды. Слухи называли то одного, то другого. На заснеженных скалах Рондерхофа нашли носовой платок, в котором была записка со словами «Спаси меня!». В цветке, переброшенном через стену дворца, обнаружили запрятанную серьгу. К ногам молодых охотников, возвращавшихся в город на рассвете, упала медаль с профилем эрцгерцогини и словами «Я тебя люблю», и никто не знал, кому она предназначалась и откуда свалилась.

Как можем мы спасти ее? Кто из нас ее возлюбленный? Довольно легко представить, как разгорелись страсти и как были посеяны семена будущей революции. Выход эрцгерцога на балкон был опять встречен молчанием. Даже старики держались в стороне, а некоторые и вовсе ушли.

Тогда Маркуа сменил тактику. На неделю эрцгерцогиню оставили в покое, и предметом дискуссий стали воды источников. «Ученые из Северной Европы, — гласила передовица, — которые недавно исследовали воду рондийских источников, утверждают, что она содержит ценные минералы, до сего момента неведомые нашему народу. Мы не можем с уверенностью сказать, известны ли эти свойства воды эрцгерцогу. Но все свидетельства говорят в пользу этого. Данные минералы, заявляют ученые, продлевают не только жизнь, но и любовь, и к тому же обеспечивают иммунитет против болезней. Ученые выразили удивление по поводу того, что столь ценные воды остаются собственностью одного человека». Далее статья подробно рассматривала химические свойства минералов и завершалась перечнем благ, которые они могут принести всему миру.

И вновь за вечерним бокалом ритцо мнения молодежи и стариков разделились.

«Во всем этом деле с водой есть одна штука, — говорили осторожные, повидавшие жизнь фермеры и виноградари. — Можно быть спокойным, пока источники принадлежат эрцгерцогу. Кто знает, что случится, попади они в другие руки? С этими минералами шутки плохи, будь они твердыми или жидкими. А вдруг в источниках есть и что-то такое, что всех нас в куски разнести может!»

«Вот именно! — говорили горячие головы в столице. — И вся эта сила зависит от прихоти одного человека. Вся эта мощь может быть использована на благо и во вред. Эрцгерцог остается вечно юным, разве не так? А мы проживаем обычную жизнь, стареем и умираем. Для нас бессмертия нет».

«Эрцгерцог умирает во плоти, как и все мы, — отвечали старики. — Когда болезнь поражает его, он уходит из жизни».

«Но только после того, как урвет от жизни все, что может, в том числе и свою сестру, если она его сестра, а не правнучка, — возражала молодежь. — Почему мы не можем жить по сто лет и не стареть?»

«Потому что вам это ни к чему, — спокойно отвечали старцы. — Вы не будете знать, как употребить дар вечной юности».

«Почему?! — кричала молодежь. — Почему не будем знать? А он знает?»

Молодые тщательно пережевывали эту тему. В конце концов, что особенного в этом эрцгерцоге? Каждый вечер он всего лишь выходит на балкон, вот и все. Чем он занимается во дворце — никто не знает. Он мог быть тираном, заставляющим молодых родственников повиноваться своим приказам. Он мог быть чудовищем, убивающим старших родственников, дабы никто не мог поведать о его возрасте. Кто когда-либо видел во дворце кладбище? Какие тайные дела творились здесь? Какие заговоры плелись? Какие яды смешивались?

Слухи могут превратить храбрецов в трусов и посеять панику среди самых невозмутимых. Маркуа наблюдал плоды своей пропаганды, а сам держался в стороне, отвечая при случае, что он просто обязан обнародовать общественное мнение. Что касается его самого, то никаких взглядов на эту проблему у него нет.

В следующем номере передовица гласила. «Тревожные чувства возникают при мысли, что свойства минералов рондийских вод могли бы — мы намеренно используем выражение „могли бы“, поскольку не говорим, что данное событие уже произошло, — быть проданы какой-то другой державе за спиной народа и в конечном счете использованы против него. Что помешает эрцгерцогу при желании покинуть Ронду вместе с секретной формулой или же передать источники какой-то другой державе, во власти которой мы сразу же окажемся? Народ Ронды не имеет права определять собственную судьбу! Мы все живем на краю пропасти, которая может в любой момент разверзнуться и поглотить всех нас. Пришло время передать источники народу. Завтра будет уже поздно».

Как раз в этот момент в кампанию включился Грандос. Он направил в «Рондийские новости» письмо, бившее тревогу, ибо одного из его лучших мастеров с завода в низовьях Рондаквивира, где предварительно обрабатывали рыбьи хребты, нашли в реке мертвым. Его тело с привязанным камнем обнаружили в устье Рондаквивира. Семейному человеку, довольному своей жизнью, незачем кончать самоубийством. Не была ли это грязная игра, и если да, то кто мог ее инспирировать? Днем раньше видели, как он разговаривал со слугой из дворца, после чего слуга исчез. Может быть, власть имущие (слово «эрцгерцог» не упоминалось) пожелали заполучить секреты новой, прогрессивной рыбной промышленности, принесшей столько благ живущим у реки, и контролировать эту промышленность? Как должен поступить Грандос? Не говоря ни слова передать свою промышленность монарху или же отказаться, позволяя тем самым убивать своих рабочих? Одно дело, когда власть контролирует источники, что, возможно, несправедливо и даже опасно. Но это — не дело Грандоса. Его заботит собственный бизнес — рыбная торговля, которую он организовал сам, без помощи каких-либо традиций. И он хотел бы посоветоваться с рондийским народом, как ему следует поступить.

Трудно было выбрать более взрывоопасный момент. Воды источников. Да, это серьезная тема, о ней можно долго говорить. Но вот найден утопленник, которого, возможно, убили. Это уже совсем другой поворот событий.

В «Рондийские новости» посыпались письма со всех концов страны. Если под угрозой рыбная промышленность, то что же будет с виноградниками? А с торговлей вином? С кафе? Неужели отныне люди перестанут чувствовать себя в безопасности?

Грандос отвечал на письма, благодарил всех корреспондентов за поддержку и добавлял, что выставил охрану вокруг своего завода на Рондаквивире.

Охрана вокруг рыбного завода… В Ронде, кроме дворца, никогда ничего не охраняли! Старики сильно встревожились, но молодые ликовали. «Пусть они видят, — говорила молодежь. — Они не посмеют лишить нас прав. Да здравствует Грандос и право человека работать на себя!»

«Они», конечно же, означало «эрцгерцог». Люди, растревоженные прочитанным в «Рондийских новостях», были сбиты с толку и уже не могли понять, что эрцгерцог никогда никому не угрожал, никого не топил и не проявлял никакого интереса к переработке рыбных костей, разве только в тех случаях, когда отпускал шуточки в адрес женщин, нуждающихся в бюстгальтерах.

Подоспело время делегировать депутацию во дворец, и после маневров, подготовленных Маркуа и Грандосом (сами они воздержались от участия в депутации), группа молодых людей собралась у ворот дворца и вручила протест, подписанный детьми лучших граждан Ронды, с требованием прояснить политику двора. «Дает ли эрцгерцог торжественное обещание, что права и свободы рондийцев не будут нарушены и что не будет предпринято никаких попыток установить контроль над новыми отраслями промышленности, делающими прогрессивную Ронду самой передовой страной Европы?» — вопрошала петиция.

На следующий день люди нашли записку, прикрепленную к воротам дворца: «Если и будет сделана попытка установить контроль над промышленностью или нарушить вековые традиции, права и свободы рондийцев, то она не будет исходить от эрцгерцога».

Ответ был столь лаконичен, столь двусмыслен, что звучал почти как насмешка. И кроме того, что он подразумевал? Ктоеще, кроме эрцгерцога, мог стремиться к узурпации промышленности и прав народа? Всего лишь одно предложение в ответ на петицию в дюжину страниц! Рондийская молодежь, намекнули «Рондийские новости», получила звонкую пощечину.

«Привилегированные цепляются за обветшалые символы, как за средство самозащиты, — поясняла статья на первой странице газеты. — Теперь ясны мистика мундира, вечерних выходов к народу, ритуал родственных браков. Молодежь Ронды больше не обманешь. Свобода действия в ее руках. Тот, кто желает сохранить юность и передать ее секрет будущим поколениям, знает, что ответ — в пещерах Рондерхофа, а ключи от них — в лабораториях дворца».

Это была уже прямая атака на эрцгерцога. Но на следующий день газета ее не возобновила, и всеобщее внимание привлек материал, посвященный цветку ровлвулы. Оказывается, он находится в опасности — может потерять свой цвет и аромат из-за воздействия радиоактивных частиц, попадающих в долину вместе со снегами Рондерхофа. Дело в том, что снежные лавины всегда проходили по западному склону горы и никогда по восточному. На восточной стороне его счищали, ибо здесь члены правящей семьи прыгали с трамплина и купались в водопадах.

«Естественный путь лавин пролегает по восточному склону, — писал ботаник, — но, поскольку он может помешать забавам привилегированных, охрана в горах (это обнаружили недавно) получила приказ направлять угрожающие лыжным трассам лавины по западному склону. Видимо, правителю Ронды безразлично, что лавины губительны для цветоводства на западном склоне, что радиоактивный снег вреден здоровью самих цветоводов».

Вслед за этой статьей газета быстро опубликовала отклик читателя, одного из ведущих сборщиков цветов. Он признавался, что всегда связывал редкостную ткань бутонов ровлвулы с влиянием снега. «Именно поэтому, — писал он, — мои предки придавали большое значение снежным лавинам. Неужели все они ошибались?»

«Боимся, что наш корреспондент был неправильно информирован, а его предки оказались в плену ложных представлений, — отвечала газета. — Недавние исследования подтвердили, что снег пагубен для бутонов ровлвулы. Кроме того, у нескольких рабочих с фабрики Грандоса, занятых измельчением цветов, ладони рук поражены какой-то разъедающей субстанцией, которая, как полагают, содержит частицы радиоактивной пыли».

Газета поместила впечатляющую фотографию руки, покрытой экземой. Она появилась у рабочего, измельчавшего цветы со склонов Рондерхофа. Писали, что он теперь серьезно болен и не может работать.

Грандос тотчас объявил, что выдает каждому рабочему перчатки, чтобы они смогли защититься от заражения, случись цветкам ровлвулы и в самом деле быть радиоактивными. «Народ Ронды может гордиться, — писала газета, — что по крайней мере одному человеку в этой стране не безразлично здоровье простых соотечественников. Мы, используя возможность, благодарим Грандоса».

Что все это время делала эрцгерцогиня? Неужели про нее забыли? Один из слуг особняка, переживший Ночь Длинных Ножей и сбежавший в Восточную Европу, рассказывал приютившим его людям, что ему выпала честь обслуживать эрцгерцогиню и ее кузена Антона во время их недолгого уединения. «Ни одна пара не была так счастлива, — говорил он, — никогда двое не были так влюблены. Они катались на лыжах с крутых склонов, купались в горных озерах, а по вечерам я и мой помощник, которого потом убили, подавали им молодую рыбу, запеченную в листьях ровлвулы, и забродивший сок винограда. Эрцгерцог предоставил в их распоряжение свои апартаменты, окна и балконы которых выходили на запад и восток. Они могли наслаждаться восходом и заходом солнца, но, как призналась мне эрцгерцогиня, не замечали ни того ни другого».

После революции эта история попала в американские газеты. Ее считали насквозь лживой, но многие старики верили ей.

В начале марта эрцгерцогиня и Антон вернулись во дворец и занялись приготовлениями к свадьбе. И здесь она совершила ошибку. Им следовало бы остаться в горах. Но счастливая эрцгерцогиня пожелала поделиться своей радостью с рондийцами. Она не верила, что за такой короткий промежуток времени отношение народа могло измениться. Потом говорили, что эрцгерцог предупреждал ее, но она не захотела и слушать. «Я всегда любила народ и народ любил меня». Она так и сказала.

Под влиянием переполнявших чувств, ибо любила и была счастлива, она взяла за руку Антона, подошла вместе с ним к окну и, улыбаясь, стала махать рукой. Перед дворцом, как всегда, собралось много народу, и неожиданно все увидели эрцгерцогиню Паулу, которая, как им говорили, была в немилости или даже в заточении. Рядом с ней стоял Антон. Паула быстро отошла от окна, возможно, ее позвал сам эрцгерцог. Все разом заговорили, стали задавать друг другу вопросы.

«Получается, она не пленница? — недоумевали некоторые. — Она здесь, улыбается, возле нее Антон, тот самый, поэт и чемпион по лыжам. Что все это значит? Выходит, они любят друг друга?»

Этот эпизод мог обернуться катастрофой для замыслов Маркуа, который в тот самый вечер случайно оказался на площади вместе со своими друзьями. Он потягивал чай рийви за столиком (он никогда не пил ритцо и вообще воздерживался от алкоголя, а рийви, будучи концентратом трав, полезен для печени), и ему хватило ума улыбнуться и воздержаться от пространных комментариев. «Все это — часть задуманного, — только и заметил он. — Завтра они сделают заявление. Вот увидите».

Утром на воротах дворца появилось коротенькое объявление, что приготовления завершены и вскоре состоится бракосочетание между эрцгерцогиней Паулой, любимой сестрой эрцгерцога, и ее кузеном Антоном. Маркуа же организовал дневной выпуск «Рондийских новостей». «Предсказанное нашей газетой свершилось! — кричали ее тексты. — Цветок Ронды сдался и вопреки собственному желанию согласился на брак по расчету с кровным родственником. Недели одиночного заточения сломили дух отважной красавицы. Ее желание выйти замуж за простого рондийца было грубо попрано. Кто может сказать, какие методы использовали во дворце, чтобы заставить эрцгерцогиню подчиниться? Возможно, цепляющиеся за власть фанатики применяли подобные методы веками… Антон, будущий муж и с детства любимчик эрцгерцога, без сомнения, пришел к тайному соглашению с монархом, по которому обязался разделить с ним свою невесту в обмен на право престолонаследия. Народ Ронды потерял свою эрцгерцогиню. У народа украли его любимицу».

В ту ночь в столице вспыхнули первые мятежи. Поджигали дома. Били витрины кафе, избивали стариков, умолявших о спокойствии и порядке. Нападений на дворец не было. Дворцовая гвардия оставалась на своих местах, но оркестр не играл национального гимна, и впервые эрцгерцог не вышел на балкон.

Утром угрюмая толпа, собравшаяся перед дворцовыми воротами, прочитала записку, которую прикрепил гвардеец. Записка была написана рукой эрцгерцогини: «Я хочу, чтобы народ Ронды знал — я люблю своего кузена Антона, мы провели вместе радостный для нас предсвадебный медовый месяц, и в наш союз я вступаю по доброй воле».

Толпа уставилась на записку. Люди не знали, чему верить. Но агитаторы, появлявшиеся по приказам Маркуа и Грандоса то здесь то там, вскоре вновь распустили слухи. «Они заставили ее написать записку. Стояли подле нее и угрожали. Предсвадебный медовый месяц, как же. Невольная пленница этого лыжника Антона. Давно пора сжечь особняк в горах».

Дневной выпуск «Рондийских новостей» не вышел. Вечерний как бы и не заметил записки эрцгерцогини. Только маленький абзац, набранный мелким шрифтом, сообщал читателям: «Эрцгерцогиня Паула выразила свое согласие стать супругой Антона, близкого друга эрцгерцога. Свадьба состоится немедленно, если уже не состоялась. Народ Ронды сделает выводы сам».

Центральная страница была полностью отведена описанию новых вспышек экземы у рабочих, занятых измельчением лепестков. Как сообщала газета, экзема появилась и у рабочих рыбоперерабатывающих предприятий. Дирекция выразила серьезную озабоченность и распорядилась немедленно закрыть заводы до окончания расследования. Газеты поместили снимок: Грандос гладит по головке сына одного из своих рабочих и протягивает ребенку пару крошечных перчаток.

Туристы начали покидать страну на следующий же день, и отели на островках в низовьях Рондаквивира быстро опустели.

«Мы не хотим подхватить эту экзему, — жаловались многие. — Говорят, она заразна. Одному рыбаку власти сказали, что пойманная в реке рыба отравлена. Что-то связанное со снежными лавинами».

«Бедная эрцгерцогиня, — говорили романтически настроенные туристы. — Подумать только, заставляют выйти замуж за нелюбимого. А правда, что она ужасно влюблена в хозяина кафе? В Штатах ей разрешили бы выйти за него».

В аэропорту и на границе друзья Маркуа и Грандоса смешивались с толпами отъезжающих. «Хорошо, что вы нас покидаете, — намекали они. — Что-нибудь может произойти, уж мы-то понимаем. Эрцгерцог плохо настроен. Еще неизвестно, что он может сделать, если люди покажут, что этот брак по принуждению им не по душе».

«Но что же он может сделать? — возражали самые благодушные. — У него нет даже армии, разве что гвардейцы для церемоний». Агитаторы озабоченно замечали: «Вы забываете, что в его руках источники. Если бы он захотел пустить воду, то затопил бы всю страну. Завтра же вся Ронда оказалась бы под водой».

Желающих покинуть страну было так много, что некоторым европейским авиакомпаниям пришлось изменить привычное расписание и направить в Ронду дополнительные самолеты. Соединенные Штаты послали к устью Рондаквивира пассажирский лайнер, взявший на борт тех многочисленных сограждан, которым уже никакие взятки не помогли заполучить билеты на самолет. Сами рондийцы оставались на местах, но чувствовали себя неспокойно, и вскоре слухи о возможном наводнении проникли во все уголки маленького эрцгерцогства. «Неужели он сделает это? — спрашивали они друг у друга. — Неужто эрцгерцог выпустит воды?»

Жители долин пристально смотрели на молчаливый Рондерхоф, нависший над их головами и казавшийся таким далеким. Горцы выходили из домов и прислушивались к шуму воды, каскадами ниспадавшей из больших пещер. «Если это случится… куда нам податься? Кто сегодня в безопасности?»

Ронда, этот рай дураков, впервые познала страх.

4
Следует понять, что революция случилась отнюдь не благодаря усилиям какой-либо партии. Конечно, ее тайно организовали Маркуа и Грандос. Сам же народ Ронды был удобно раздроблен на группы разными условиями жизни и интересами.

Юные романтики — а они, как правило, все жили в столице — уверовали в то, что эрцгерцогиню Паулу, Цветок Ронды, насильственно отдают замуж и что в действительности она влюблена в одного из них. Заметьте, никто не знал имени этого возлюбленного, однако говорили, что он — сын одного из выдающихся граждан. И ни один юноша в городе не соглашался даже мысленно уступать пальму первенства кому-то другому. Стало модным напускать на себя меланхоличный и таинственный вид, вставлять в петлицу цветок ровлвулы и по вечерам часами торчать на площади, потягивая ритцо и задумчиво тараща глаза на дворцовые окна.

Более практичных — а они в основном работали в промышленности — волновали утопленник с рыбного завода и экзема на ладонях товарищей по работе. Экзема действительно распространилась среди тех, кто обрабатывал рыбьи кости и измельчал цветы, причина ее была довольно простой. Рыбьи кости остры и содержат вещество, раздражающее чувствительную кожу, а раздавленная сердцевина ровлвулы выделяет ядовитый сок. Получилось так, что Грандос выбрал для промышленного использования непригодное природное сырье. Если бы рондийцы поняли это, то, пожав плечами, только сказали бы «Tandos pisos» и перестали бы работать у Грандоса. Грандос подозревал, если не знал наверняка, истинную причину экземы. Но промышленники склонны игнорировать проблемы, мешающие им делать деньги.

Прогрессивные рондийцы роптали, ибо прочитали в «Рондийских новостях», что эгоизм эрцгерцога, пожелавшего лично контролировать новые отрасли промышленности, не даст им двигаться вперед, а свободолюбивые соотечественники усвоили из той же газеты, что их свободы под угрозой. Что же касается простаков, то достаточно было подкинуть им мыслишку о надвигающемся потопе, неурожае, падеже скота и угрозе для их жизни, чтобы они примкнули к любой партии, обещавшей безопасность и стабильность.

Страх перед потопом, страх перед рассерженным эрцгерцогом сделал старшее поколение революционерами. Возможность обладать секретом вечной юности воспламенила и сделала революционерами молодежь. Эрцгерцогиня была символом — красавица в когтях у зверя. Нетрудно догадаться, куда вели все пути и кого надлежало свергнуть и уничтожить. Эрцгерцога!

Приближались весенние празднества. В глубине души каждый ждал: что-то должно случиться. Зимние снега Рондерхофа сойдут лавинами в марте, но не принесут ли они в этом году чего-то еще? Неужели эрцгерцогу, казалось, не интересующемуся происходящим, удастся застать рондийцев врасплох и вызвать катастрофу?

По Ронде покатилась волна митингов и собраний. В горах и долинах, у берегов Рондаквивира и на склонах Рондерхофа и, конечно же, в самой столице люди, собравшиеся в толпы шушукались и перешептывались. Испуганные старики, подавляя укоры совести, прятались по домам. «Если что-то должно произойти, пусть уж происходит поскорее, — говорили они между собой. — Закроем глаза и заткнем уши…»

Приходилось ли вам наблюдать, как беспокойство природы сливается с тревогой в обществе и порождает кризис?

Последние дни перед праздником были необычайно холодными, а в последний вечер начал падать снег. Утром рондийцы увидели вокруг белый мир. Небо укрывало огромное влажное одеяло облаков, ронявших хлопья снега размером с ладонь. Казалось, что снег послан на землю специально — укрыть готовящееся зло.

«За все годы, — говорили старики, — не бывало такого на весенний праздник». Может быть, спрашивали они себя, и права молодежь, которая намекает, будто во власти эрцгерцога не только воды, но и погода? Не предвещает ли необычный снегопад нашу судьбу?

Ни цветов, ни игр, ни танцев… И тогда, спотыкаясь и падая, в горную деревушку прибежал пастух, искавший на Рондерхофе заплутавшую овцу. «Идет лавина, — возбужденно кричал он. — Ослепленный снегом, я остановился в лесу и вдруг услышал ее шум. Нельзя тратить ни минуты!»

На Рондерхофе и прежде случались лавины, они повторялись каждую зиму, веками, но эта была совсем иной. Эту подгоняла волна накопившихся за год слухов.

Крестьяне бросились к безопасной столице, а за ними покатилась молва; она опережала их, вновь встречала и окружала всех рондийцев, отрешенно смотревших на серое небо, на то, как гибнет национальный праздник. «Эрцгерцог пустил воду! Эрцгерцог трясет гору!» Первобытный страх крестьян передался горожанам. «Эрцгерцог сбежал. Он напустил снежную бурю и ослепил нас, чтобы незаметно удрать. Когда он и его двор будут в безопасности, Ронда исчезнет под водой».

Больше всех испугались рабочие с фабрик Грандоса. «Не трогайте снег, он заражен, отравлен, не прикасайтесь к нему!» — кричали они. Женщины и мужчины, старики и дети из деревень, из долин — кто откуда — все бежали к столице. «Помогите, спасите, снег отравлен!»

А в редакции «Рондийских новостей» Маркуа выдавал своим сотрудникам длинные ножи, какими рондийцы обрезают виноград. В детстве, на родительском винограднике, Маркуа пришлось поработать таким ножом, и он хорошо запомнил остроту его лезвия. Уже несколько недель собирал он ножи со всех виноградников страны. «Сегодня „Рондийские новости“ не выйдут, — сказал он. — Выходите на улицы».

Затем в порыве самоотречения он заперся в маленькой комнате на задворках редакции, отключил телефон и не принимал никакого участия в происходящем. В тот день он ничего не ел, а только сидел и смотрел, как падает снег. Маркуа был пурист.

Грандос тоже держался в сторонке. Правда, он открыл двери своего дома беженцам с гор. Он поил их бульоном и вином, раздавал теплую одежду. Потом говорили, что он был удивительно собран и спокоен перед лицом надвигавшейся беды: безукоризненная внимательность, готовность помочь и успокоить, раздать лекарства и бинты. Переходя от одной жертвы паники к другой, он повторял: «Успокойтесь. С вами плохо обошлись, вас ужасно обманули. Но я обещаю, что скоро все устроится». Он ни словом не обмолвился о дворце эрцгерцога и всего лишь раз позвонил Маркуа, перед тем как тот отключил телефон: «Пусть народу говорят, что трубопровод, соединяющий дворец с источниками Рондерхофа, наполнен радиоактивной водой и что по сигналу эрцгерцога эту воду пустят на людей, когда те соберутся на площади. Первые же струи обожгут, ослепят и изувечат». Повесив трубку, он вновь принялся раздавать пищу и одежду беженцам.

Да, так это было. Никто не может сказать, что революция произошла по воле одного какого-то человека, хотя Маркуа и Грандос сыграли в ней немаловажную роль. Революция в Ронде — это стремительное прорастание семян, веками ждавших своего часа. Вот эти вечные семена — боязнь снега и наводнений, страх перед смертью и потому понятная неприязнь к эрцгерцогу, якобы повелевающему этими стихиями, и, конечно, зависть к вечно юным.

Можно ли обвинить рондийцев в безнравственности? Нет, конечно, нет. То, что они чувствовали, было вполне естественным. И что возразить, если эрцгерцог действительно владел источниками. Я не говорю, что он имел какое-то отношение к лавинам. Но лыжные трассы дворца и вправду находились на восточном склоне, а лавины всегда спускались по западному. Хотя это говорит лишь о предусмотрительности в выборе подходящего места. Не было подтверждений тому, будто направление лавин кто-то намеренно изменял. Разумеется, нельзя исключать и такую возможность.

Стоит лишь начать в чем-то сомневаться… Сомнение рождает часто меняющиеся настроения, недоверие и боязливость. Тот, кто теряет веру, расстается с собственной душой. Да, да, да!

Я знаю, что вы хотите сказать. После революции многие иностранцы тоже твердили, мол, у рондийцев нет моральных норм, нет вероисповедания, нет системы этических взглядов. Поэтому, как только их поразит страх или сомнение, они станут одержимыми. Позвольте заметить, что вы, как и те туристы, несете чепуху. Рондийцы веками пребывали в совершенной гармонии именно потому, что были свободны от норм, вероучений и этики. Им нужна была только жизнь, а с ней и счастье, что приходит с жизнью. Да, один из них Маркуа — родился хромым, а другой — Грандос — жадным, но этого оказалось достаточно. Увечья, поразившие этих людей (именно увечья, ибо жадность рождается голодом, а хромота неправильной анатомией), заразили и других. Неутолимый голод и неправильная анатомия, в сущности, одно и то же, ибо вызывает к жизни силу, сметающую все на своем пути, подобно разлившемуся Рондаквивиру.

Итак, падал снег, день подходил к концу, на город опускалась ночь, а рондийцы стекались к столице. Что же происходило во дворце? Полного единодушия на сей счет нет и не будет. Горячие головы и поныне утверждают, что эрцгерцог в лаборатории заканчивал последние приготовления адской машины, способной выпустить воды Рондерхофа в долину. Говорят также, что он налаживал мощный водомет для радиоактивной воды. И будто бы в этот момент эрцгерцог и Антон готовили изощренную пытку для эрцгерцогини, которая умоляла пощадить народ. Другие считают, что ничего подобного не происходило: эрцгерцог играл на скрипке — он был отличным музыкантом, а эрцгерцогиня и ее избранник предавались любовным утехам. Третьи же настаивают на том, что дворец охватила паника и все торопливо собирали вещи к отъезду.

Все могло быть. Когда грабили дворец, то в лаборатории действительно нашли подземный водопровод, ведущий к пещерам на Рондерхофе. К тому же налицо были все признаки планировавшегося отъезда. Другой вопрос — куда? Может быть, готовилась обычная поездка в особняк на Рондерхоф. Конечно же, никто не обнаружил следов пыток, но когда нашли эрцгерцогиню, то все увидели ее потускневшие то ли от слез, то ли от усталости глаза. Но что это могло означать?

Могу лишь поведать вам одну историю, рассказанную под присягой слугой-шпионом. (Как он попал во дворец? Не знаю. У каждой революции есть свои слуги-шпионы.) В полночь он впустил революционеров во дворец. Вот что он потом поведал.

«Сильный ночной снегопад накануне весенних празднеств наводил на мысль, что праздник отменят. И вскоре после обеда лакеи у дверей сказали, что сбор цветов и спортивные игры отменили. Не могу сказать, готовился ли отъезд в особняк, поскольку меня не допускали в апартаменты эрцгерцога.

В одиннадцать часов эрцгерцог провел совещание с членами правящей семьи. Не знаю, сколько человек при этом присутствовало. За те три месяца, что служил во дворце, я так и не узнал число членов семейства. Присутствовали Антон и эрцгерцогиня Паула. Я узнал в лицо еще четверых, но не припомню их имен. Они спустились из апартаментов в белую комнату, ту самую, с балконом, выходившим на площадь. Мы, слуги, называли ее белой. Я стоял у подножия лестницы и наблюдал. Антон шутил и смеялся, но я ничего не расслышал, к тому же они говорили на особом диалекте двора, напоминающем староиндийский. Помню, что эрцгерцог был бледен. Двери в комнату закрыли, и они оставались там около часа.

В двенадцать двери открыли, и все, за исключением эрцгерцога и эрцгерцогини, вышли. Затем меня сменили, и вскоре после часа случилось нечто необыкновенное. Всех слуг пригласили по очереди пройти в белую комнату — нас пожелал увидеть эрцгерцог. Я подумал о возможной ловушке и встревожился, но сбежать уже не мог. Кроме того, революционное руководство приказало мне в назначенный час впустить во дворец нужных людей. Я старался не выдать волнения и ждал своей очереди.

Первым в комнате я заметил эрцгерцога в белом мундире с орденом Справедливости. Я сразу же понял, что он собирается выйти на балкон, несмотря на падающий снег, отмененный праздник и враждебно настроенную толпу. Должно быть, он уже приготовил водомет, подумал я про себя, и где-то здесь, в комнате, у него спрятан вентиль. У меня не было времени осмотреться. Я только увидел, что эрцгерцогиня сидела на стуле поодаль от окна. Она что-то читала и не обращала на меня никакого внимания. Судя по ее виду, нельзя было сказать, что с ней плохо обращались, правда, она была очень бледна. Больше в комнате никого не было.

Эрцгерцог подошел ко мне и протянул руку. „Прощайте, — сказал он, — будьте счастливы“.

Ага, подумал я. Это означает одно из двух. Либо он собрался бежать и покинет дворец еще до полуночи, либо это высшее проявление жестокости правителя, собирающегося затопить город и уничтожить всех нас. Как ни посмотри, а слова его были ложью.

— Что-нибудь случилось, сэр? — спросил я и сделал подобающее лицо.

— Это будет зависеть от вас, — ответил он и хладнокровно улыбнулся. — В конце концов, наше будущее в ваших руках. Я прощаюсь, поскольку вряд ли мы с вами еще увидимся.

Я лихорадочно соображал ничего ведь не случится, если я задам ему вопрос.

— Вы уезжаете, сэр? — спросил я, чувствуя, что внутри у меня все сжимается от страха, ведь он в любую секунду мог включить водомет.

— Нет, я не уеду, — сказал он, — но мы больше не встретимся.

Он решил нашу судьбу. Это безошибочно угадывалось в его голосе. По моей спине побежали мурашки. Я не знал, выйду ли отсюда живым.

— Эрцгерцогиня тоже желает попрощаться с вами, — продолжал он. Потом повернулся — вы даже представить себе не можете более надменного, хладнокровного человека — и произнес: — Паула, позвольте представить вам вашего слугу.

Я не знал, что делать. Эрцгерцогиня поднялась, отложила, что читала, подошла ко мне и протянула руку.

— Будьте счастливы, — сказала она не на дворцовом диалекте, а на языке столицы.

Уверен, что ее загипнотизировали, накачали наркотиками или же этот эрцдьявол как-то повлиял на нее. В глазах эрцгерцогини отражалась вся скорбь мира. Раньше, до планов насильственного брака с Антоном, она была беспечна и весела.

Тогда, в белой комнате, я не смог заставить себя посмотреть ей в глаза и лишь что-то пробормотал. Я хотел сказать: „Все хорошо, не беспокойтесь, мы спасем вас“, но не посмел.

— Вот и все, — произнес эрцгерцог, и я поймал на себе его странный взгляд.

Честно говоря, мне это не понравилось. Казалось, он прочел мои мысли и понял мое беспокойство. Все-таки он был настоящий дьявол. Я повернулся и вышел из комнаты.

Он был прав, как всегда. Я больше никогда не видел его, живого. Как настоящий революционер, я отдал должное эрцгерцогу, когда его повесили вниз головой на площади.

Подошла моя очередь занять свое место у ворот вместе с другим слугой. Я никому ничего не говорил и каждый момент ожидал своего ареста. Но ничего не случилось. Без десяти двенадцать я находился на своем обычном посту — у двери, ведущей во двор. Я должен был открыть дверь, как только в нее три раза постучат. Я не знал, кто постучит и как они пройдут посты гвардейцев. Время шло, и мне уже стало казаться, что план провалился. Музыка наверху затихла, и неожиданно дворец окутала тишина. Без трех минут двенадцать в дверь три раза постучали. В тот же самый момент лакей, стоявший наверху лестницы, распахнул дверь белой комнаты и сказал мне: „Эрцгерцог выходит на балкон“. „Струи воды из водомета сейчас ударят по народу“, — подумал я и отпер дверь. Мимо меня быстро проскочили люди с длинными ножами. Дальше я уже ни в чем участия не принимал. Я сделал только то, что мне приказали».

На этом показания кончаются. Сегодня они хранятся в музее революции под стеклом. Там же, на стене, висит несколько длинных ножей. Зал с этими экспонатами занимает бывшую белую комнату, правда, теперь ее не узнать.

Спрашиваете, как революционеры проникли через посты гвардии? Эрцгерцог не давал гвардии никаких приказов кого-либо останавливать. Так было все семь веков. Просто гвардейцы позволили перебить себя без сопротивления. Страшная была бойня. Перебили все живое во дворце — слуг, членов семьи, животных. Всех, за исключением эрцгерцогини…

Революционеры проникли через боковую дверь. Должно быть, их было семь сотен. Во всяком случае, так постоянно говорят, потому что Маркуа непременно хотелось, чтобы их число символизировало семь веков застоя. Убивать обитателей дворца, не оказывающих никакого сопротивления, было проще, чем обрезать виноград. В каком-то смысле погибшие сами приносили себя в жертву. И надо добавить, хотя это и неприятно, что первый удар ножом, первое впечатление от обнажившейся плоти и кровь опьяняли не меньше ритцо. Молодые люди потом признавались, что не могли остановиться, и поражали, резали, кромсали. Все живое, попадавшееся на пути — лакеи и гвардейцы, принцы и канарейки, собачки и ящерицы, — все должно было погибнуть.

А эрцгерцог? Да, он вышел на балкон. Без водомета. Он стоял в белом мундире с орденом Справедливости и ждал, когда рвавшиеся на штурм взберутся по спинам и головам своих товарищей на балкон, он ждал, когда они объединятся с Отрядом Длинных Ножей, проникшим во дворец. Старики, попрятавшиеся в своих домах, потом рассказывали, что крики злобы, ненависти и зависти, рвавшиеся из глоток революционеров, бросившихся на эрцгерцога, были слышны высоко в горах и далеко у берегов Рондаквивира. И все это время шел снег. Да, шел снег.

Когда во дворце все было кончено и по лестницам стекала кровь, молодые революционеры послали донесение Маркуа, все еще сидевшему в своей редакции. Донесение было лаконичным: «Справедливость восторжествовала!».

На улице шел снег, и Маркуа направился во дворец. Встретившие его по пути соратники, чуть поотстав, шли в ногу с ним. Маркуа постучал в комнату эрцгерцогини, и она позволила ему войти. Эрцгерцогиня стояла у открытого окна Маркуа подошел к ней и сказал. «Вам нечего больше бояться, мадам. Мы освободили вас. Вы свободны».

Уж не знаю, чего ожидали от нее Маркуа и революционеры слез благодарности или горя, страха или доброжелательности. Никто не представлял себе, что чувствовала эрцгерцогиня. Только вот что вышло. Она надела белый мундир с орденом Справедливости, пояс с мечом и сказала Маркуа и революционерам: «Будьте счастливы. Я — ваша эрцгерцогиня. Я унаследовала воду источников и секрет вечной юности. Делайте со мной что хотите».

Они вывели ее на балкон и показали народу, а ей — тело эрцгерцога. Это было жестоко, могут сказать некоторые. Как на это посмотреть. Все зависит от того, что же считать погибшим в ночь весеннего праздника, в ночь Длинных Ножей. Невинность или зло?

Вот так-то. Кое-кто говорит, что Ронда испорчена до неузнаваемости и что, если бы не ее природный ландшафт и, конечно же, климат, она была бы рядовым туристическим раем, где люди только о деньгах и думают. Многие с этим не согласны и считают, что Ронда прогрессивна, в ней процветает промышленность и в городах, растущих как грибы на берегах Рондаквивира, полно энергичной молодежи, желающей заявить о себе миру. Они даже выдвинули лозунг: «Ронда говорит — мир повторяет». И во всем этом есть доля истины. Сегодня молодых рондийцев можно встретить в любой столице Европы и в Соединенных Штатах. Они наверстывают упущенное за время «апатии» и твердо намерены вывести страну на передовые рубежи.

С точки зрения психологии они представляют собой интересный случай. Видите ли, несмотря на сильный национальный дух, на прогресс, лозунги и упование на особую миссию Ронды, им так и не удалось заполучить секрет вечной юности. А ведь именно в этом состояла цель революции. Правда, они экспортируют воду, Грандос об этом позаботился. Но это не та вода, что готовили раньше по секретному рецепту. Тайну рецепта все еще хранит эрцгерцогиня.

Я уже рассказывал вам, что они пошли на все — действовали на нее лестью, потом изнасиловали, пытали, бросили в тюрьму, морили голодом и болезнями. Но тщетно. Они не сломили ее до сих пор. Все, что она испытала, должно было как-то сказаться на ней. Однако лицо эрцгерцогини по-прежнему прекрасно, как цветок ровлвулы. И все же, если вам случится увидеть ее вблизи, когда она танцует во дворце, извините, в музее или на площади, загляните в ее глаза. И вы увидите в них боль всего мира и сострадание к нему.

Никто не знает, что произойдет, когда она умрет. Недолго уж осталось ждать. И никому она не может передать рецепт вечной юности — весь ее род уничтожен. Иногда кажется, что им и не стоило владеть. Ей-то он ничего, кроме страданий, не принес. Ирония ситуации заключается в том, что те двое, кто так хотел завладеть тайной рецепта, уже мертвы. Грандос скончался от болезни желудка во время поездки в Штаты (все эти годы его дела шли в гору), а Маркуа долгое время страдал какой-то изнуряющей болезнью. Он буквально высох и превратился в ходячую тень. Старики поговаривали, будто бы его сглодала зависть к эрцгерцогине и то, что его план опрокинуть власть одной лишь насмешкой не удался. Может быть, все это — только болтовня стариков.

Тайна умрет вместе с эрцгерцогиней. В Ронде, да и во всем мире больше не будет ни одного бессмертного. Так что стоит посетить Ронду — билеты продаются в любом туристическом агентстве, а то, как говорит молодежь, еще неизвестно, чем все это кончится. Вдруг эрцгерцогиня откроет тайну завтра или на следующей неделе, и тогда будет на что посмотреть. Но, скорее всего, она просто умрет, и вместе с ней из мира уйдет то, что никогда-никогда не повторится. Может быть, вы уже опоздали.

Дафна дю Морье ГАНИМЕД

Они называют его Маленькая Венеция. Именно это прежде всего меня сюда и привлекло. Вы должны признать, что действительно есть странное сходство, по крайней мере для таких людей, как я, — с воображением. Например, один уголок, где канал делает поворот, украшен рядами домов с террасами, сама вода там удивительно спокойна и тиха, особенно по ночам; вопиющие несоответствия, заметные днем, такие как шум маневренного движения с Паддингтонского вокзала, грохот поездов, уродство — все это, кажется, исчезает. И вместо них… желтый свет уличных ламп, подобный таинственному сиянию старинных фонарей, вставленных в кронштейны на углу какого-нибудь разрушающегося палаццо, чьи закрытые ставнями окна слепо глядят вниз на застывшее очарование бокового канала.

Необходимо — и я должен повторить это — иметь воображение, и жилищные агенты достаточно умны — они составляют свои объявления так, чтобы те сразу привлекли внимание людей нерешительных, вроде меня. «Двухкомнатная квартира с балконом, выходящим на канал, в спокойной заводи, известной под названием Маленькая Венеция», и в то же мгновение изголодавшейся душе и страждущему сердцу является видение другой двухкомнатной квартиры, другого балкона, где в час пробуждения солнце рисует узоры на потрескавшемся потолке, водяные узоры, а в окно доносится болотистый венецианский запах, бормотанье венецианских голосов и пронзительное «ойэ!», когда гондола сворачивает за угол и исчезает.

У нас в Маленькой Венеции тоже есть транспорт. Разумеется, не остроносые гондолы, слегка раскачивающиеся из стороны в сторону, — мимо моего окна проходят баржи с грузом кирпича, а иногда угля; уголь пачкает балкон; и если вдруг, когда раздается гудок, я закрываю глаза и прислушиваюсь к быстрому постукиванию мотора баржи, то в своем воображении могу видеть, как я на одном из причалов ожидаю vaporetto.[369] Я стою на деревянном настиле, стиснутый шумной толпой. Когда судно начинает причаливать, поднимается невообразимая суета и неразбериха. Но вот оно застыло у причала, и я вместе с шумной толпой всхожу на борт, мы снова отчаливаем, вспенивая воду за кормой, и я стараюсь принять решение — ехать ли прямо до Сан-Марко или сойти с vaporetto выше по течению Большого канала и тем продлить восхитительное ожидание.

Гудки прекращаются, баржа проходит. Не могу вам сказать, куда она плывет. Ближе к Паддингтону, в том месте, где канал разделяется на два, есть железнодорожный узел. Меня это не интересует, меня интересуют только гудки, эхо мотора и — если я гуляю — след от баржи на воде канала, когда, глядя с берега вниз, я могу видеть среди пузырей нефтяную пленку, затем нефть расплывается, пузыри тоже, и вода вновь становится спокойной.

Пойдемте со мной, и я кое-что покажу вам. На противоположной стороне канала вы видите улицу, вон ту, с магазинами, которая идет к Паддингтонскому вокзалу; еще вы видите автобусную остановку и вывеску с надписью синими буквами. С такого расстояния буквы не разглядеть, но я могу вам сказать, что там написано «МАРИО», это название маленького ресторана, итальянского ресторана, он едва ли больше бара. Там меня знают. Я каждый день туда хожу. Видите ли, там есть мальчик — он учится у них на официанта, — который напоминает мне Ганимеда…

2
Я филолог-классик. Полагаю, в этом и была главная беда. Если бы мои интересы лежали в области науки, географии или даже истории — хотя, видит Бог, в истории найдется достаточно ассоциаций, — я мог бы поехать в Венецию, насладиться отдыхом и вернуться обратно, не забывшись до такой степени, что… Так вот, то, что там произошло, означало полный разрыв со всей моей прошлой жизнью.

Видите ли, я ушел с работы. Мой начальник был чрезвычайно мил, проявил полное понимание и даже сочувствие, но, как он сказал, они не могут рисковать, не могут позволить, чтобы один из их работников — это, естественно, относилось ко мне — продолжал работать у них, если он был связан… он употребил именно это слово, не впутан, а связан… с тем, что он назвал неблаговидными делами.

«Неблаговидный» — нечистый — ужасное слово. Самое ужасное слово в словаре. По-моему, оно вызывает в памяти все, что есть уродливого в жизни, да и в смерти тоже. «Чистый» — это радость, веселье, порыв, страсть, пронизывающие душу и тело, которые звучат в унисон; «неблаговидный» — это зловонное разложение растительной жизни, сгнившая плоть, грязь под водой канала. И еще одно. Слово «неблаговидный» предполагает отсутствие личной чистоплотности: несвежее постельное белье, сохнущие простыни, расчески с недостающими зубцами, рваные пакеты в корзинах для бумаг. Все это мне претит. Я человек утонченный. Прежде всего — утонченный. Поэтому, когда мой начальник употребил слово «неблаговидный», я сразу понял, что должен уйти. Понял, что никогда не позволю ни ему, ни кому бы то ни было настолько превратно истолковывать мои поступки, чтобы рассматривать случившееся как, грубо говоря, нечто тошнотворное. Итак, я ушел в отставку. Да, я ушел в отставку. Ничего другого не оставалось. Я просто порвал все связи. В колонке жилищного агента увидел объявление, и вот я здесь, в Маленькой Венеции…

В тот год я поздно ушел в отпуск, потому что у моей сестры, которая живет в Девоне и с которой я обычно провожу несколько недель в августе, случилась домашняя неприятность. Ушла любимая кухарка, проработавшая у нее почти всю жизнь, и хозяйство пришло в полное расстройство. Сестра написала мне, что мои племянницы хотят взять напрокат автофургон, поскольку твердо решили отправиться с палаткой в Уэллс, и хоть я могу поехать вместе с ними, она уверена, что такой отдых вряд ли придется мне по вкусу. Она была права. Сама мысль о том, как я на пронизывающем ветру буду вколачивать в землю колышки для палатки или сгорбившись сидеть с ними тремя в крошечном помещении, пока моя сестра и ее дочери извлекают завтрак из консервных банок, пробуждала во мне дурные предчувствия. Я проклинал кухарку, чей уход положил конец такой привычной и приятной череде длинных, ленивых дней, когда я в течение многих лет, сидя в шезлонге с книгой в руках и прекрасно питаясь, самым праздным образом проводил август.

Когда после нескольких разговоров по телефону я в очередной раз заявил сестре, что вообще никуда не поеду, она сказала, точнее, прокричала с другого конца перегруженной линии:

— Тогда для разнообразия поезжай за границу. Тебе это пойдет только на пользу, надо менять привычки. Попробуй поехать во Францию или в Италию. — Она даже предложила мне отправиться в круиз, что пугало меня еще больше, чем автофургон.

— Очень хорошо, — холодно сказал я, поскольку в известном смысле именно на нее возлагал вину за уход кухарки, лишившей меня привычного комфорта. — Я поеду в Венецию.

При этом я думал, что коль скоро мне пришлось выбиться из привычной колеи, то по крайней мере я не стану придумывать ничего оригинального и с путеводителем в руках поеду в туристический рай. Но не в августе. Определенно не в августе. Я подожду, пока мои соотечественники и друзья по ту сторону Атлантики не отправятся восвояси. Я отважусь отправиться лишь тогда, когда спадет дневная жара и прекрасное, по моим представлениям, место вновь обретет хоть малую толику тишины и покоя.

Я прибыл в первую неделю октября… Вы знаете, как порой отдых, даже такой краткий, как визит к друзьям на выходные, с самого начала не задается. Или отправляешься под дождем, или опаздываешь на пересадку, или просыпаешься простуженным, и досадные невезения продолжают сплетаться в непрерывную цепочку, омрачая каждый час. Но только не в Венеции. Сам факт, что я поздно выехал, что стоял октябрь, что люди, с которыми я был знаком, уже вернулись за свои рабочие столы, на каждом шагу напоминал, насколько мне повезло.

Я прибыл на место назначения перед самыми сумерками. В дороге не произошло никаких неприятностей. Я прекрасно выспался в своем спальном вагоне. Меня не беспокоили и не раздражали попутчики. Я благополучно переварил обед первого и завтрак второго дня пути. Мне не пришлось переплачивать чаевые. И вот предо мной Венеция во всей своей красе. Я забрал багаж, вышел из поезда и у своих ног увидел Большой канал, скопившиеся гондолы, плещущуюся воду, золотистые palazzi,[370] бледнеющее небо.

Жирный носильщик из моего отеля, который пришел встречать поезд и был так похож на одного покойного члена королевской фамилии, что я тут же окрестил его принцем Холом, выхватил у меня из рук мою поклажу. Как и столь многие путешественники до меня, из прозаического грохота туристического поезда я в мгновение ока перенесся через годы и столетия в сказочный мир мечты и романтики.

Подойти к ожидающей тебя лодке, путешествовать по воде, слегка покачиваясь из стороны в сторону, лениво сидеть на подушках, даже при том, что принц Хол на ужасающем английском выкрикивает тебе в ухо названия достопримечательностей, мимо которых ты проплываешь, — есть от чего потерять самообладание. Я расстегнул воротник. Сбросил шляпу. Отвел взгляд от трости, зонта и непромокаемого плаща, засунутых в вещевой мешок, — я неизменно путешествую с вещевым мешком. Закурив сигарету, я испытал, разумеется впервые в жизни, необъяснимое чувство, будто все былое исчезло и я принадлежу — конечно, не настоящему, не будущему, ни даже прошлому, но тому застывшему в своей неизменности периоду времени, времени венецианскому, которое было вне Европы и даже вне мира и словно по волшебству существовало лишь для меня одного.

Заметьте, я отдавал себе отчет в том, что есть и другие. В этой темной, проплывающей мимо гондоле, за этим широким окном, даже на этом мосту — когда мы выплыли из-под него, какая-то фигура неожиданно отпрянула от парапета, — я знал, что должны быть и другие, кто, подобно мне, мгновенно подпал под власть очарования не той Венеции, которую они видят, но Венеции, которая в них живет. Города, которого нет под небесами, города, из которого не возвращается ни один путешественник…

Впрочем, что я говорю? Разумеется, подобные мысли не могли посетить меня в первые полчаса поездки от вокзала до отеля. Только сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что, конечно же, были и другие, с первого взгляда очарованные и проклятые. Что же до остальных — да, о них нам все известно, они слишком бросаются в глаза. Люди, непрестанно щелкающие фотоаппаратами, пестрая смесь национальностей, студенты, школьные учительницы, художники. И сами венецианцы — например, принц Хол и малый, который правил гондолой и думал о макаронах на ужин, о своей жене и детях, да еще о лирах, что я ему дам, или горожане, возвращающиеся домой на vaporetto, ничем не отличающиеся от горожан, которые в Лондоне возвращаются домой на автобусах или метро, — эти люди такая же часть сегодняшней Венеции, как их предки были частью Венеции былой: герцоги, купцы, влюбленные и похищенные девы. Нет, у нас есть другой ключ, другая тайна. И это, как я ужесказал, Венеция, которая живет в нас самих.

— Направо, — прокричал принц Хол, — знаменитый palazzo, который теперь принадлежит американскому джентльмену.

При всей глупости и бесполезности, его сообщение по крайней мере предполагало, что какому-то магнату наскучило сколачивать деньги, он сотворил себе иллюзию и, сходя в быстроходный катер, который я заметил у ступеней лестницы, почитает себя бессмертным.

Видите ли, именно такие чувства испытывал и я. В то же мгновение, как я вышел из вокзала и услышал плеск воды, меня охватило ощущение бессмертия, знания, ощущение того, что время окружило меня своим магическим кругом. Но если я и стал его пленником, то пленником добровольным. Мы вышли из Большого канала, принц Хол умолк, и, пока гондола плыла по узкому потоку, я слышал лишь легкий плеск и размеренные удары длинного весла о воду. Я помню, что думал тогда — странно, не правда ли? — о водах, которые вводят нас в эту жизнь при рождении, водах, которые окружают нас в утробе матери. Наверное, им присущ такой же покой и такая же сила.

Стремительно проскочив под аркой моста, мы вырвались из тьмы к свету — только позднее я понял, что то был мост Вздохов — и перед нами открылась лагуна, сотни пронзительных мерцающих огней и пребывающая в вечном движении толпа на набережной. Прежде всего мне пришлось заняться непривычными для меня лирами, гондольером, принцем Холом и уже затем ввергнуться в отель и пройти через обычную в таких случаях процедуру: портье, ключи, мальчик-слуга, провожающий меня в мой номер. Мой отель был одним из самых маленьких и располагался по соседству с более знаменитыми, однако, на первый взгляд, в нем было достаточно комфортабельно, хоть и несколько душно, — странно, почему до прибытия постояльца они держат комнату наглухо закрытой. Я распахнул ставни, и теплый воздух с лагуны стал медленно просачиваться в комнату; пока я распаковывал вещи, до меня долетали смех и шаги гуляющих. Я переоделся и спустился вниз, но одного взгляда на полупустую столовую оказалось достаточно, чтобы я решил не обедать здесь, хотя это предполагалось условиями моего пребывания в отеле. Я вышел из отеля и присоединился к толпе гуляющих по берегу лагуны.

Я переживал странное, неведомое дотоле чувство. То не было радостное ожидание путешественника, который в первый вечер отдыха предвкушает близкий обед и удовольствие от нового окружения. В конце концов, несмотря на издевку сестры, я не Джон Булль.[371] Я достаточно хорошо знаю Париж. Я бывал в Германии. До войны я путешествовал по скандинавским странам. Одну Пасху провел в Риме. В праздности, не проявляя предприимчивости и находчивости, я проводил только последние годы и, каждый август отдыхая в Девоне, экономил энергию, необходимую для составления планов, а заодно и деньги.

Нет, чувство, которое мною владело, когда я проходил мимо Дворца дожей — который узнал по открыткам, — через площадь Сан-Марко, было чувством… я даже не знаю, как его определить… узнавания. Я не имею в виду нечто из области «я здесь уже бывал». Не имею в виду романтическую мечту «это перевоплощение». Ни то ни другое. Я словно интуитивно чувствовал, что стал наконец самим собой. Я прибыл. Меня ждал именно этот момент во времени, а я ждал его. Странно, но это чем-то походило на первую волну опьянения, но более сильную, более острую. И глубоко потаенную. Последнее очень важно помнить: глубоко потаенную. Это чувство было буквально осязаемым, оно переполняло все мое существо, ладони рук, череп. Во рту у меня пересохло. Я физически ощущал в себе электрические заряды, будто я стал своего рода электростанцией, излучающей ток в сырую атмосферу той Венеции, которую я никогда не видел, и эти электрические потоки, заряжаясь от других электрических потоков, вновь возвращались в меня. Мое волнение было столь велико, что я с трудом выносил его. Но, взглянув на меня, никто бы ни о чем не догадался. Я был просто еще одним англичанином, который под занавес туристического сезона с прогулочной тростью в руке бродит по Венеции в вечер своего приезда.

Было уже около девяти часов, но толпа на площади не поредела. Я задавался вопросом, многие ли из них ощущают в себе тот же электрический заряд, переживают те же чувства. Однако надо пообедать, и, чтобы уйти от толпы, я свернул с площади направо, вышел на один из боковых каналов, очень темный и спокойный, и вскоре мне повезло найти ресторан.

Я хорошо пообедал с отличным вином и за вдвое меньшую плату, чем опасался, затем закурил сигару — по-настоящему хорошая сигара одна из моих небольших причуд — и не спеша пошел на площадь, по-прежнему ощущая в себе все тот же электрический заряд.

Толпа поредела и уже не бродила по площади, а разбилась на две группы, которые сконцентрировались перед двумя оркестрами. Оркестры — по всей видимости соперники — расположились перед двумя кафе, тоже соперниками. Разделенные расстоянием ярдов в семьдесят, они играли с видом веселого безразличия. Вокруг оркестров были расставлены столики и стулья, и завсегдатаи одного кафе пили, разговаривали и слушали музыку, обратив спины к соперничающему оркестру, чей темп и ритм неприятно раздражал слух. Оказавшись ближе к оркестру в середине одной стороны площади, я нашел свободный столик и сел. Взрыв аплодисментов слушателей второго оркестра, расположившегося ближе к собору, означал, что соперник сделал небольшую передышку в программе. Это послужило своеобразным сигналом, и наши музыканты заиграли громче прежнего. Конечно, Пуччини. Потом, ближе к концу вечера, пришла очередь популярных песен дня, какое-то время пользующихся шумным успехом и вскоре забываемых, но пока я сидел, ища глазами официанта, чтобы тот принес мне ликер, и принимал — за плату — розу, которую мне предложила древняя старуха в черной шали, оркестр играл мелодии из «Мадам Баттерфляй». Мое напряжение спало, и я чувствовал себя вполне довольным. И тогда я увидел его.

Я филолог-классик, о чем уже говорил вам. Поэтому вы поймете — должны понять, — что случившееся в ту секунду было преображением. Заряжавшее меня весь вечер электричество сфокусировалось в одной-единственной точке моего мозга, за исключением которой все остальное мое существо превратилось в аморфную массу. Я отдавал себе отчет в том, что мой сосед по столику поднимает руку и подзывает мальчика в белой куртке и с подносом в руках, но сам я был выше него, не существовал в его времени; это мое несуществующее «я» каждым нервом, каждой клеткой мозга, каждой частицей крови сознавало себя Зевсом, распорядителем жизни и смерти, Зевсом бессмертным, Зевсом-любовником; а приближавшийся к нему мальчик был его возлюбленным, его виночерпием, его Ганимедом. Дух мой парил не в теле, не в мире; я подозвал мальчика. Он узнал меня, он подошел.

Затем все исчезло. Слезы текли у меня по лицу, и я услышал голос:

— Что-то не так, signore?

Мальчик смотрел на меня с некоторым участием. Никто ничего не заметил: все были заняты выпивкой, друзьями или оркестром. Я вынул носовой платок, высморкался и сказал:

— Принеси мне кюрасо.

3
Помню, как я сидел, уставившись взглядом в стол, куря сигару, не смея поднять головы, и рядом с собой слышал его шаги. Он поставил передо мной ликер и снова ушел; а у меня в голове стучал один, главный, единственный вопрос: «Знает ли он?»

Видите ли, вспышка узнавания была столь мгновенной, столь потрясающей — я словно внезапно пробудился ото сна, длившегося всю жизнь. Как Святой Павел на дороге в Дамаск,[372] я был одержим неколебимой верой в то, кто я есть, где нахожусь и что нас связывают нерасторжимые узы. Благодарение небесам, я не был ослеплен своими видениями; никому не пришлось отводить меня в отель. Нет, я был одним из многих приехавших в Венецию туристов, который слушал небольшой струнный оркестр и курил сигару.

Я подождал минут пять, затем поднял голову и небрежно, очень небрежно посмотрел через головы в сторону кафе. Он стоял один и, заложив руки за спину, смотрел на оркестр. Мне показалось, что ему лет пятнадцать, не больше; для своего возраста он был невысок и слишком легок, и его белая служебная куртка и темные брюки напомнили мне офицерскую форму на средиземноморском флоте ее величества. Он не был похож на итальянца. У него был высокий лоб и светло-каштановые волосы en brosse.[373] Глаза не карие, не синие, цвет лица не белый и не оливковый. Над столиками склонялись еще двое официантов, оба типичные итальянцы, один из них на вид лет восемнадцати — смуглый и толстый. С одного взгляда на них можно было определить, что они рождены, чтобы сделаться официантами, они никогда не достигнут большего, но мой мальчик, мой Ганимед… сама посадка его гордой головы, выражение лица, снисходительность и терпимость, сквозившие в его позе, пока он смотрел на оркестр, говорили о том, что он другой чеканки… моей чеканки, чеканки бессмертных.

Я исподтишка наблюдал за ним: маленькие сжатые ладони, нога в черном ботинке, постукивающая в такт музыке. Если он меня узнал, сказал я себе, то посмотрит на меня. Эта уклончивость, эта игра, будто он смотрит на оркестр, только предлог, ведь то, что мы оба почувствовали в то вырванное из времени мгновение, слишком сильно и значительно для нас обоих. Неожиданно — испытывая восторг и одновременно чувство опасения — я понял, что должно произойти. Он принял решение. Отвел глаза от оркестра, посмотрел прямо на мой столик, все с такой же серьезной задумчивостью подошел ко мне и сказал:

— Signore желает чего-нибудь еще?

Это было глупо с моей стороны, но, видите ли, я не мог произнести ни слова. Я смог только покачать головой. Тогда он унес пепельницу и заменил ее чистой. В самом этом жесте было нечто заботливое, любовное, у меня сдавило горло, и я вспомнил одну цитату из Библии, — разумеется, слова, сказанные Иосифом про Вениамина. Контекст я забыл, но они откуда-то из Ветхого Завета: «…он всеми внутренностями тосковал по брату». Именно такие чувства я испытывал.

Я продолжал сидеть там до самой полуночи, когда звук огромных колоколов поплыл в воздухе, музыканты — обоих оркестров — убрали свои инструменты и слушатели неспешно разошлись. Я опустил глаза на обрывок бумаги — счет, который он положил рядом с пепельницей, и, пока я смотрел на написанные на нем цифры и расплачивался, мне казалось, что его улыбка и уважительный поклон были ответом на вопрос, который я все время задавал себе. Он знал. Ганимед знал.

В полном одиночестве я пересек опустевшую площадь и прошел под колоннадой Дворца дожей, где, скрючившись, спал какой-то старик. Яркие огни потускнели, сырой ветер волновал воду и раскачивал ряды гондол на черной лагуне, но дух моего мальчика был со мной и его тень тоже.

Я пробудился навстречу радости и блеску. Предстояло заполнить длинный день, и какой день! Столько пережить и увидеть — от тривиальных интерьеров Сан-Марко и Дворца дожей до посещения Академии и экскурсии вниз и вверх по Большому каналу. Я делал все, что надлежит делать туристу, кроме кормления голубей: они были слишком жирными, слишком лоснящимися, и я брезгливо обходил их клюющие зерна стайки. У «Флориана» я съел мороженое. Купил открытки для племянниц. Облокотившись о парапет, постоял на мосту Риальто. Счастливый день, каждая минута которого доставила мне истинное наслаждение, был только прелюдией к вечеру. Я специально избегал кафе на правой стороне площади. Я проходил только по противоположной стороне.

Помню, что в отель я вернулся около шести вечера, лег на кровать и примерно с час читал Чосера — «Кентерберийские рассказы» в издании «Пингвин». Затем я принял ванну и переоделся. Обедать я пошел в тот же ресторан, в котором обедал накануне. Обед был столь же хорош и столь же дешев. Я закурил сигару и не спеша направился к площади. Оркестры уже играли. Я выбрал столик у самого края толпы и, на секунду положив сигару в пепельницу, заметил, что у меня дрожат руки. Я с трудом переносил охватившие меня волнение и тревогу ожидания. Мне казалось просто невероятным, что семья, сидевшая за соседним столиком, не догадывается о моих чувствах. К счастью, при мне была вечерняя газета. Я раскрыл ее и сделал вид, будто читаю. Кто-то набросил на мой столик скатерть, как оказалось — смуглый официант, неуклюжий юноша, который тут же захотел взять у меня заказ. Я жестом отослал его.

— Не сейчас, — сказал я и продолжал читать, точнее, изображать чтение. Оркестр заиграл легкую танцевальную мелодию, и, подняв глаза, я увидел, что Ганимед смотрит на меня. Он стоял рядом с оркестром, сжав руки за спиной. Я ничего не сделал, даже головой не шелохнул, но через мгновение он был рядом со мной.

— Кюрасо, signore? — спросил он.

В тот вечер узнавание не ограничилось мгновенной вспышкой. Я так и чувствовал, что сижу на золотом кресле, что над головой у меня тучи и предо мной стоит на коленях мальчик, подносящий мне чашу из чистого золота. Его смиренность — не постыдная смиренность раба, но почтительность возлюбленного к своему господину, к своему богу. Затем это чувство прошло, и я, хвала Всевышнему, овладел собой.

Я кивнул и сказал:

— Да, пожалуйста, — и кроме кюрасо заказал полбутылки эвианской воды.

Наблюдая, как он проскальзывает между столиками в сторону кафе, я увидел крупного мужчину в белом макинтоше и широкополой фетровой шляпе, который выступил из-под тени колоннады и похлопал его по плечу. Мой мальчик поднял голову и улыбнулся. За краткое мгновение я испытал все муки ада. Предчувствие беды. Мужчина, как огромный белый слизняк, улыбнулся Ганимеду и отдал ему какое-то распоряжение. Мальчик еще раз улыбнулся и исчез.

Под гром аплодисментов оркестр эффектно закончил танцевальную мелодию и умолк. Скрипач отер пот со лба и рассмеялся, глядя на пианиста. Смуглый официант принес им выпить. Старуха в шали, как и прошлым вечером, подошла к моему столику и предложила мне розу. На сей раз я был мудрее: я отказался. И тут я заметил, что мужчина в белом макинтоше наблюдает за мной из-за колонны…

Вы знакомы с греческой мифологией? Я вспоминаю об этом лишь потому, что Посейдон, брат Зевса, был к тому же и его соперником. Прежде всего он ассоциировался с конем, а конь — если он не крылатый — символизирует развращенность. Мужчина в белом макинтоше был развратником. Это подсказывал мне мой инстинкт. Интуиция говорила: «Берегись». Когда Ганимед вернулся с кюрасо и эвианской водой, я даже не поднял глаз и продолжал читать газету. Воздух вновь наполнился звуками отдохнувшего оркестра. Мелодия «Мое сердце нежно разбуди» изо всех сил старалась одержать верх над ритмами «Полковника Боуги», несущимися от собора. Женщина в шали, так и не продав ни одной розы, в полном отчаянии вернулась к моему столику. Проявляя предельную жестокость, я отрицательно покачал головой и тут же увидел, что мужчина в макинтоше и фетровой шляпе успел отойти от колонны и стоит рядом с моим стулом.

Аромат зла смертельно опасен. Он проникает вам в поры, душит, но вместе с тем бросает вызов. Я испугался. Я определенно испугался, но при этом твердо решил дать бой, доказать, что я сильнее. Я расслабился на своем стуле и, прежде чем положить остатки сигары в пепельницу, выпустил струю дыма прямо ему в лицо. Случилось невероятное. Не знаю, быть может последняя затяжка вызвала головокружение, но перед глазами у меня все поплыло и я увидел, что омерзительное ухмыляющееся лицо исчезает в чем-то похожем на покрытую пеной морскую впадину. Я даже ощущал брызги на своем лице. Когда я оправился от вызванного сигарой приступа кашля, то увидел, что мужчина в белом макинтоше исчез, а на столике лежит разбитая мною бутылка из-под эвианской воды. Не кто иной, как сам Ганимед собрал осколки, не кто иной, как Ганимед вытер стол тряпкой и не кто иной, как Ганимед, без всякой просьбы с моей стороны, предложил принести свежей воды.

— Signore не порезался? — спросил он.

— Нет.

— Signore получит другой кюрасо. В этом могут быть осколки стекла. Дополнительная плата не потребуется.

Он говорил веско, со спокойной уверенностью — этот пятнадцатилетний ребенок, наделенный грацией принца, — затем с восхитительной надменностью обратился к смуглому юноше, своему товарищу по оружию, и передал ему осколки, сопровождая свои действия быстрым потоком итальянских слов. После чего он принес мне полбутылки эвианской воды и второй стакан кюрасо.

— Un sedativo,[374] — сказал он и улыбнулся.

Он не был дерзок. Он не был фамильярен. Он знал, ибо знал всегда, что у меня дрожат руки, сердце учащенно бьется и что я хочу успокоиться, хочу покоя и тишины.

— Piove,[375] — сказал он, посмотрев на небо и подняв руку.

И действительно, упали первые капли дождя, неожиданно, ни с того ни с сего, с затканного звездами неба. Но пока он говорил, черная косматая туча, подобно гигантской руке, закрыла звезды и на площадь обрушились потоки дождя. Зонты, как грибы, взметнулись вверх, а те, у кого их не было, рассыпались по площади, стремясь поскорее добраться до дому, как тараканы, спешащие в свои щели.

Все вокруг мгновенно опустело. Столы без скатертей с опрокинутыми на них стульями. Покрытое чехлом пианино, сложенные пюпитры, тусклые огни за окнами кафе. Все рассеялись, исчезли. Словно и не было никогда оркестра, не было аплодирующих слушателей, словно, все это был сон.

И, однако, я не спал. Я просто как дурак вышел без зонта. Я ждал под колоннадой рядом с опустевшим кафе, и вода из ближайшего желоба прямо у моих ног изливалась на каменные плиты. Просто не верилось, что там, где сейчас разлит зимний мрак, всего каких-то пять минут назад царило веселое оживление и бродили толпы народа.

Я поднял воротник, стараясь решить, стоит ли мне рисковать и идти через залитую водой площадь, как вдруг услышал быстрые, четкие шаги, удалявшиеся от кафе по направлению к концу колоннады. Это был Ганимед, его стройную фигуру все еще облекала форменная куртка, зонт в его руке походил на знамя.

Мой путь лежал налево, в сторону собора. Он шел направо. Мгновение-другое — и он исчезнет. Настал момент принимать решение. Вы скажете, что я принял неправильное. Я повернул направо и пошел за ним.

То было странное, безумное преследование. Никогда в жизни я не делал ничего подобного. Я не мог удержаться. Он быстро шел вперед, и его четкие шаги громко неслись по узким извилистым проходам вдоль безмолвных, темных каналов, и не было вокруг иных звуков, кроме его шагов да шума дождя. Он ни разу не оглянулся, чтобы посмотреть, кто идет за ним следом. Раза два я поскользнулся: должно быть, он это слышал. Он шел все вперед и вперед, переходил мосты, скрывался в тени зданий, зонт подскакивал у него над головой, и по мельканию его белой куртки было видно, когда он поднимал его выше. А дождь все струился с крыш безмолвных домов на булыжные мостовые, на неподвижные, как воды Стикса, каналы.

Затем я потерял его. Он резко свернул за угол. Я бросился бежать. Я вбежал в узкий проход, где высокие дома почти касались своих соседей на противоположной стороне. Он стоял перед огромной дверью с железной решеткой и тянул ручку колокольчика. Дверь открылась, он сложил зонт и вошел внутрь. Дверь с лязгом захлопнулась за ним. Наверное, он слышал, как я бежал, наверное, видел меня, когда я сворачивал за угол. Я немного постоял, бессмысленно глядя на железную решетку перед тяжелой дубовой дверью. Я посмотрел на часы: до полуночи оставалось пять минут. Внезапно я поразительно остро осознал всю нелепость этого преследования. Я ничего не добился кроме того, что промок, вполне возможно, схватил простуду и в довершение всего заблудился.

Я уже повернулся, чтобы уйти, когда из дверного проема напротив дома с железной решеткой вышла какая-то фигура и направилась ко мне. Это был мужчина в белом макинтоше и широкополой фетровой шляпе. С ужасающим американским акцентом он спросил:

— Вы кого-то ищете, signore?

4
Я спрашиваю, что бы вы сделали в моем положении? В Венеции я был человек посторонний, турист. В переулке ни души. Каждому доводилось слышать истории про итальянцев и вендетту, про ножи и убийства ножом в спину. Один неверный шаг — и такое могло бы случиться со мной.

— Я гулял, — ответил я, — но, кажется, сбился с пути.

Он стоял очень близко ко мне, слишком близко, чтобы я мог чувствовать себя спокойно.

— Ах! Вы сбились с пути, — повторил он, и теперь американский акцент смешивался с мюзикхольным итальянским. — В Венеции такое случается постоянно. Я провожу вас домой.

Свет фонаря у него над головой окрашивал лицо под широкополой шляпой в желтый цвет. Разговаривая, он улыбался, обнажая усеянные золотыми коронками зубы. Улыбка у него была зловещая.

— Благодарю вас, — сказал я, — но я сам отлично справлюсь.

Я повернулся и направился к углу. Он последовал за мной.

— Никакого беспокойства, — сказал он, — во-овсе никакого беспокойства.

Он держал руки в карманах своего белого макинтоша, и, поскольку мы шли рядом, его плечо терлось о мое плечо. Из переулка мы вышли на узкую улицу, идущую вдоль бокового канала. Было темно. С водосточных желобов на крышах в канал капала вода.

— Вам нравится Венеция? — спросил он.

— Очень, — ответил я и затем — возможно, это прозвучало глупо — добавил: — Я здесь впервые.

Я чувствовал себя пленником под конвоем. Звук наших шагов будил глухое эхо. Не было никого, кто бы нас мог услышать. Вся Венеция спала. Он удовлетворенно хрюкнул.

— Венеция очень дорогая, — сказал он. — В отелях вас всегда обдирают. Где вы остановились?

Я не сразу решился ответить. Мне не хотелось давать ему свой адрес, но раз он так настаивал, чтобы идти со мной, что я мог поделать?

— Отель «Байрон», — сказал я.

Он презрительно рассмеялся.

— Они добавляют двадцать процентов к счету. Вы просите чашку кофе — двадцать процентов. Всегда одно и то же. Они грабят туриста.

— Мои условия вполне приемлемы. Я не могу жаловаться.

— Что вы им платите? — спросил он.

Меня поражала наглость этого человека. Но дорожка вдоль канала была очень узкой, и, пока мы шли, его плечо по-прежнему касалось моего. Я назвал ему цену номера в отеле и условия оплаты питания. Он присвистнул.

— Да они сдирают с вас шкуру, — сказал он. — Завтра же пошлите их к черту. Я найду вам маленькую квартиру. Очень дешевую, очень о'кей.

Я вовсе не хотел снимать маленькую квартиру. Единственно, чего я хотел, так это избавиться от этого человека и вернуться в сравнительную цивилизацию площади Сан-Марко.

— Благодарю вас, — сказал я, — но в отеле «Байрон» мне вполне удобно.

Он подступил ко мне еще плотнее, и я оказался совсем близко от черных вод канала.

— В маленькой квартире, — сказал он, — вы делаете, что вам нравится. Приглашаете друзей. Никто вас не беспокоит.

— В отеле «Байрон» меня тоже никто не беспокоит, — сказал я.

Я пошел быстрее, но он, идя со мною в ногу, вынул руку из кармана, и сердце у меня пропустило один удар. Я подумал, что у него есть нож. Но он всего-навсего предложил мне мятую пачку «лакки страйк». Я отрицательно покачал головой. Он закурил.

— Я таки найду вам маленькую квартиру, — упорствовал он.

Мы перешли мост и углубились в еще одну улицу, безмолвную, плохо освещенную. Пока мы шли, он называл мне имена людей, для которых нашел квартиры.

— Вы англичанин? — спросил он. — Я та-ак и думал. В прошлом году я нашел квартиру для сэра Джонсона. Вы знаете сэра Джонсона? Очень милый человек, очень осторожный. А еще я нашел квартиру для кинозвезды Берти Пула. Вы знаете Берти Пула? Я сэкономил ему пятьсот тысяч лир.

Я никогда не слышал ни про сэра Джонсона, ни про Берти Пула. С каждой секундой мой гнев возрастал, но я ничего не мог поделать. Мы перешли второй мост, и я с облегчением узнал угол недалеко от ресторана, где я обедал. В этом месте канал сворачивал и на причале борт к борту стояло несколько гондол.

— Не трудитесь идти дальше, — сказал я, — теперь я знаю дорогу.

И тут случилось невероятное. Мы свернули за угол, и, поскольку узкая дорожка не позволяла идти рядом, он на шаг отстал от меня и споткнулся. Я услышал тяжелое дыхание, и через секунду он был в канале, белый макинтош всплывал над ним как купол парашюта; от падения огромного тела гондолы стали слегка покачиваться на воде. Какое-то мгновение я смотрел на него, не в силах ничего предпринять от удивления. Затем я совершил ужасный поступок. Я убежал. Убежал в переулок, который, как мне было известно, в конце концов выведет меня на площадь Сан-Марко; я быстро перешел площадь и, миновав Дворец дожей, вернулся в отель. Я никого не встретил. Как я уже говорил, вся Венеция спала. В отеле «Байрон» за конторкой портье зевал принц Хол. Протирая заспанные глаза, он поднял меня на лифте. Оказавшись в своем номере, я тут же подошел к умывальнику, взял маленькую бутылочку медицинского бренди, с каковым неизменно путешествую, и залпом выпил ее содержимое.

5
Спал я плохо и видел кошмарные сны, что, впрочем, меня нисколько не удивило. Я видел, как Посейдон, бог Посейдон, поднимается из разгневанного моря и грозит мне своим трезубцем, а море становится каналом, и сам Посейдон садится на бронзового коня, бронзового коня Коллеони, и уезжает, держа перед собой на седле обмякшее тело Ганимеда.

Я проглотил с кофе пару таблеток аспирина. Не знаю, что я ожидал увидеть, выйдя из отеля. Кучки людей, читающих газеты, или полицию — указание на случившееся. Но нет, стоял яркий октябрьский день, и жизнь Венеции шла своим чередом.

На небольшом пароходике я доплыл до Лидо и там позавтракал. На случай возможных неприятностей я специально провел день в Лидо. Меня беспокоило вот что: если человек в белом макинтоше уцелел после ныряния минувшей ночью и затаил на меня зло за то, что я бросил его в трудном положении, то он мог сообщить в полицию и, чего доброго, намекнуть, что я еще и толкнул его в воду. И когда я вернусь в отель, меня встретят полицейские.

Я подождал до шести часов. Затем, незадолго до заката, вернулся обратно. Никаких туч вечером. Небо нежно-золотистого цвета, и Венеция, до боли прекрасная, купается в мягком сиянии.

Я вошел в отель и спросил ключ. Портье протянул мне его с веселым «buona sera, signore»,[376] и письмом от моей сестры. Обо мне никто не спрашивал. Я поднялся к себе, переоделся, снова спустился и пообедал в ресторане отеля. Обед был хуже, чем в ресторане, куда я ходил в предыдущие вечера, но я не возражал. Я не очень проголодался. И даже не захотел своей обычной сигары. Вместо нее я закурил сигарету. Минут десять я постоял перед отелем, куря и рассматривая огни на лагуне. Вечер был напоен благоуханиями. Я подумал: играет ли на площади оркестр, подает ли напитки Ганимед. Мысль о нем пробудила во мне беспокойство. Если он тем или иным образом связан с человеком в белом макинтоше, то может пострадать из-за случившегося. Мой сон вполне мог служить предупреждением — я очень верю снам. Посейдон, увозящий Ганимеда верхом на коне… Я пошел к площади Сан-Марко. Я сказал себе, что просто постою у собора и посмотрю, играют ли оба оркестра.

Когда я пришел на площадь, то увидел, что все обстоит как обычно. Те же толпы, те же оркестры-соперники, тот же репертуар, та же очередность номеров. Я медленно пошел через площадь ко второму оркестру, надев в виде своего рода защиты темные очки. Да, он был там. Ганимед был там. Я почти сразу увидел его светлые волосы и белую форменную куртку. Он и его смуглый сотоварищ были очень заняты. По причине теплого вечера толпа перед оркестром была гуще, чем накануне. Я внимательно обвел взглядом слушателей и тени под колоннадой. Мужчины в белом макинтоше нигде не было видно. Я знал, что разумней всего уйти отсюда, вернуться в отель, лечь в кровать и почитать Чосера. И тем не менее медлил. Старуха, продающая розы, совершала свои обходы. Я подошел ближе. Оркестр играл тему из фильма Чаплина «Огни рампы». Я точно не помнил. Но мелодия завораживала, и скрипач извлекал из нее всю сентиментальность до последней капли. Я решил подождать, пока она не закончится, и затем вернуться в отель.

Кто-то щелкнул пальцами, желая сделать заказ, и Ганимед обернулся, чтобы его принять. При этом через головы сидящей толпы он посмотрел прямо на меня. На мне были темные очки и шляпа. И все же он узнал меня. Он радостно улыбнулся мне и, забыв про клиента, схватил стул и поставил его перед свободным столиком.

— Сегодня вечером никакого дождя, — сказал он. — Сегодня вечером все счастливы. Кюрасо, signore?

Как мог я отказать ему, этой улыбке, этому умоляющему жесту? Если что-то не так, подумал я, если он беспокоится о мужчине в белом макинтоше, то как-нибудь намекнет, предупредит взглядом? Я сел. Через секунду он вернулся с моим кюрасо. Возможно, ликер был крепче, чем накануне вечером, или мое возбужденное состояние было причиной того, что он подействовал сильнее. Как бы то ни было, кюрасо ударил мне в голову. Моя нервозность прошла. Человек в белом макинтоше и его злобное влияние меня больше не тревожили. Возможно, он мертв. Что из того? Ганимед не пострадал. Чтобы показать мне свое расположение, он стоял в нескольких футах от моего столика, заложив руки за спину, готовый исполнить мое малейшее желание.

— Ты когда-нибудь устаешь? — смело спросил я.

Он быстро взял пепельницу и вытер стол.

— Нет, signore, — ответил он, — ведь работа для меня удовольствие. Такая работа. — Он слегка поклонился мне.

— Разве ты не ходишь в школу?

— В школу? Finito,[377] школа. Я мужчина. Я зарабатываю на жизнь. Чтобы содержать мать и сестру.

Я был тронут. Он считал себя мужчиной. Я сразу представил себе его мать, грустную, вечно жалующуюся женщину, и маленькую сестренку. Все они жили за дверью с решеткой.

— Тебе хорошо здесь платят? — спросил я.

Он пожал плечами.

— Во время сезона не так плохо, — сказал он, — но сезон закончился. Еще две недели, и все уедут.

— И что ты будешь делать?

Он снова пожал плечами.

— Придется искать работу где-нибудь в другом месте. Может быть, поеду в Рим. В Риме у меня есть друзья.

Мне не понравилась эта мысль, он в Риме — такой ребенок в таком городе. Кроме того, что это за друзья?

— Чем бы ты хотел заняться? — поинтересовался я.

Он закусил губы и на какое-то мгновение погрустнел.

— Я бы хотел поехать в Лондон, — сказал он. — Я бы хотел поступить на работу в один из ваших отелей. Но это невозможно. У меня нет друзей в Лондоне.

Я подумал о моем непосредственном начальнике, который помимо всего прочего был директором отеля «Маджестик» в Парк-лейн.

— Это можно было бы устроить, — сказал я, — использовав некоторые связи.

Он улыбнулся и сделал забавный жест обеими руками.

— Все просто, если знаешь, как это сделать, а если не знаешь, то лучше… — Он чмокнул губами и поднял глаза. Выражение его лица означало поражение. Забудьте об этом.

— Что ж, посмотрим, — сказал я. — У меня есть влиятельные друзья.

Он не сделал ни малейшей попытки ухватиться за мое предложение.

— Вы очень добры ко мне, signore, — пробормотал он, — очень добры.

В этот момент оркестр перестал играть, и толпа зааплодировала. Он хлопал вместе со всеми, проявляя при этом поразительную снисходительность.

— Браво… браво… — сказал он.

Я едва сдерживал слезы.

Когда несколько позднее я расплачивался по счету, у меня возникли некоторые сомнения, стоит ли давать ему чаевые больше принятого, а что, если он обидится, оскорбится. Кроме всего прочего, я вовсе не хотел, чтобы он смотрел на меня как на обыкновенного туриста, обыкновенного клиента. Наши взаимоотношения были гораздо более глубокими.

— Твоей матери и твоей сестренке, — сказал я, кладя ему в руку пятьсот лир и видя очами души своей, как они втроем чуть не на цыпочках идут к мессе в Сан-Марко: массивная мать, Ганимед в черной воскресной одежде и маленькая сестренка под вуалью, словно ведомая на первое причастие.

— Спасибо, спасибо, signore, — сказал он и добавил: — A domani.[378]

— A domani, — словно эхо повторил я, тронутый тем, что он уже предвкушает следующую встречу. Что же до мерзавца в белом макинтоше, то он уже кормит собой рыб Адриатики.

На следующее утро меня ожидало подлинное потрясение. Мне позвонил портье и спросил, не освобожу ли я номер к полудню. Я не знал, что он имеет в виду. Номер был снят на две недели. Портье буквально рассыпался в извинениях. Произошло недоразумение, сказал он, номер был предварительно снят на несколько недель, и он полагает, что туристический агент поставил меня об этом в известность. Очень хорошо, сказал я, окончательно выходя из себя, переселите меня в другой номер. Он принес тысячу сожалений. Отель переполнен. Но он может порекомендовать очень удобную маленькую квартиру, которой руководство отеля пользуется в качестве запасного варианта. Дополнительной платы не потребуется. Завтрак мне будут подавать в то же время, и у меня даже будет собственная ванная.

— Все это крайне неудобно, — раздраженно сказал я, — у меня все вещи распакованы.

Снова тысяча извинений. Носильщик перенесет мой багаж. Мне не придется пошевелить ни рукой, ни ногой. В конце концов я согласился на новое помещение, но, разумеется, и речи не могло быть, чтобы кто-то кроме меня прикасался к моим вещам. Затем я спустился и увидел, что внизу меня ожидает принц Хол с тележкой для моих вещей. Я был в прескверном расположении духа и настроен с одного взгляда отказаться от предлагаемой мне квартиры и потребовать другую.

Мы шли по берегу лагуны. Принц Хол катил тележку с багажом, я шагал рядом с ним, время от времени натыкаясь на гуляющих и проклиная туристического агента, который, скорее всего, и устроил всю эту путаницу с номером в отеле.

Однако, когда мы прибыли на место, я был вынужден сменить тон. Принц Хол вошел в дом с приятным, даже красивым фасадом и просторной, безупречно чистой лестницей. Лифта не было, и он понес мой багаж на плече. Он остановился на втором этаже, достал ключ, вставил его в замочную скважину и открыл дверь.

— Пожалуйста, входите, — сказал он.

Это было очаровательное помещение, когда-то оно, должно быть, представляло собой салон частного palazzo. Окна и ставни, не в пример окнам в отеле «Байрон», были широко раскрыты и выходили на балкон, с которого, к моему восторгу, открывался вид на Большой канал. О лучшем месте я не мог и мечтать.

— Вы уверены, — спросил я, — что эта квартира стоит столько же, сколько комната в отеле?

Принц Хол уставился на меня. Он явно не понял моего вопроса.

— Что? — спросил он.

Я оставил эту тему. В конце концов, портье в отеле сказал именно так. Я огляделся. Одна из дверей вела в ванную комнату. Даже цветы стояли рядом с моей кроватью.

— Как я буду завтракать? — спросил я.

Принц Хол показал рукой на телефон.

— Вы позвонить, — сказал он, — внизу ответить. Они принести. — Затем он протянул мне ключ.

Когда он ушел, я еще раз вышел на балкон. На канале кипела жизнь. Подо мной была вся Венеция. Катера и vaporetti меня не беспокоили, я чувствовал, что вечно меняющаяся оживленная сцена мне никогда не наскучит. Если я захочу, то, сидя здесь, могу в праздности проводить целые дни. Мне невероятно повезло. Во второй раз за три дня я распаковал вещи, но теперь не как постоялец комнаты на четвертом этаже отеля «Байрон», а как господин и хозяин своего собственного крошечного palazzo. Я чувствовал себя королем. Колокол большой колокольни пробил полдень, и поскольку я рано позавтракал, то был в настроении выпить кофе. Я взял трубку. В ответ услышал гудок, затем щелчок. Чей-то голос сказал:

— Да?

— Cafe complet,[379] — заказал я.

— Сию ми-инуту, — ответил голос. Неужели… возможно ли… этот слишком хорошо знакомый американский акцент?

Я пошел в ванную вымыть руки, и, когда вернулся, в дверь постучали. Я крикнул: «Avanti».[380] На человеке, который нес поднос, не было белого макинтоша и фетровой шляпы. Светло-серый костюм тщательно отутюжен. Ужасные замшевые туфли желтого цвета. На лбу кусочек пластыря.

— Что я вам говорил? — сказал он. — Я все-о устроил. Очень мило. Очень о'кей.

6
Он поставил поднос на стол у окна и широким жестом показал на балкон и Большой канал.

— Сэр Джонсон про-оводил здесь целый день, — сказал он. — Целый день он лежал на балконе со своим, как вы его называете?

Он поднял руки, словно поднося к глазам бинокль, и покачался из стороны в сторону. Улыбка вновь обнажила зубы с золотыми коронками.

— Мистер Берти Пул совсем другое дело, — добавил он. — Катером до Лидо и обратно затемно. Маленькие обеды, маленькие вече-еринки с друзьями. Он любил весели-иться.

Он понимающе подмигнул, чем вызвал у меня нескрываемое отвращение, и навязчиво стал наливать мне кофе. Это было уже слишком.

— Послушайте, — сказал я, — я не знаю, как вас зовут, и не знаю, как все это вышло. Если вы сговорились с портье из отеля «Байрон», то я здесь абсолютно ни при чем.

Он с удивлением поднял глаза.

— Вам не нра-авится комната? — спросил он.

— Конечно, нравится, — ответил я. — Не в том дело. Дело в том, что я сам заранее обо всем договорился, а теперь…

Но он прервал меня.

— Не беспокойтесь, не беспокойтесь, — сказал он, маша рукой. — Вы платите здесь меньше, чем в отеле «Байрон». Я за этим прослежу. И никто не приходит, чтобы вам мешать. Со-овсем никто. — Он снова подмигнул мне и тяжелой походкой направился к двери. — Если вам что-то понадобится, — сказал он, — просто по-озвоните в колокольчик. О'кей?

Он вышел из комнаты. Я вылил кофе в Большой канал. Не исключено, что он был отравлен. Потом я сел и стал обдумывать положение, в котором оказался.

В Венеции я был три дня. Как я полагал, комната в отеле «Байрон» была мною заказана на две недели. Таким образом, у меня оставалось еще десять дней отдыха. Готов ли я провести десять дней в этих восхитительных апартаментах, за что, как меня уверили, мне не придется вносить дополнительную плату, под эгидой этого назойливого типа? Очевидно, он не держал на меня зла за свое падение в канал. Пластырь был явным свидетельством этого досадного случая, но он даже не упомянул о нем. В светло-сером костюме вид у него был не такой зловещий, как в белом макинтоше. Возможно, тогда я позволил слишком разгуляться своему воображению. И все же… Я окунул палец в кофейник, затем поднес его к губам. У него был приятный вкус. Я взглянул на телефон. Если я сниму трубку, ответит его голос с гнусным американским акцентом. Пожалуй, лучше позвонить в отель «Байрон» из другого места, а еще лучше выяснить все лично.

Я запер шкафы, комод и свои чемоданы и положил ключи в карман. Я вышел из комнаты и запер дверь. У него, без сомнения, есть запасные ключи, но уж тут ничего не поделаешь. Затем, держа трость наготове на случай возможного нападения, я спустился по лестнице и вышел на улицу. Внизу не было заметно никаких признаков моего врага. Дом казался необитаемым. Я вернулся в отель «Байрон», рассчитывая получить там необходимую информацию, но удача мне изменила. За конторкой стоял не тот портье, который утром сообщил мне о моем переселении. Несколько новых постояльцев ждали очереди на регистрацию, и портье проявлял заметное нетерпение. Я уже не жил под их крышей и потому не интересовал его.

— Да, да, — сказал он, — все в порядке, когда у нас нет свободных номеров, мы действительно расселяем своих клиентов в других местах. Жалоб никогда не поступало.

Стоявшая у конторки пара тяжело вздохнула, я их задерживал.

Так ничего и не добившись, я вышел из отеля. Казалось, делать нечего. Ярко сияло солнце, легкий ветерок покрывал рябью воду Большого канала, гуляющие без пальто и шляп не спеша ходили по набережной, полной грудью вдыхая морской воздух. Я подумал, что могу к ним присоединиться. В конце концов, ничего страшного не произошло. Я был временным владельцем комнаты с видом на Большой канал, одного этого было достаточно, чтобы пробудить зависть во всех этих туристах. О чем мне беспокоиться? Я немного проплыл на vaporetto, затем дошел до церкви рядом с Академией, вошел в нее, сел и стал рассматривать беллиниевскую «Мадонну с младенцем». Созерцание картины успокоило мои нервы.

Днем я спал и читал газету на балконе — в отличие от сэра Джонсона, кем бы он ни был, — не прибегая к помощи полевого бинокля, и никто не подходил ко мне близко. Насколько я мог судить, к моим вещам не прикасались. Небольшая ловушка, которую я расставил — купюра в сто лир между двумя галстуками, — лежала на месте. Я вздохнул с облегчением. В конце концов, возможно, оно и к лучшему.

Прежде чем идти обедать, я написал письмо моему начальнику. Он проявлял склонность относиться ко мне покровительственно, и мне доставило удовольствие уколоть его, сообщив, что я нашел квартиру с прекраснейшим во всей Венеции видом. «Между прочим, — писал я, — каковы в отеле „Маджестик“ возможности для молодых официантов повышать свою квалификацию? Здесь есть один очень славный мальчик с прекрасной внешностью и манерами, как раз то, что нужно для вашего отеля. Могу я дать ему хоть слабую надежду? Он — единственная опора матери-вдовы и сестры-сироты».

Я пообедал в моем любимом ресторане — несмотря на пропуск вчерашнего вечера, я уже стал там persona grata[381] — и не спеша пошел на площадь Сан-Марко, не испытывая ни малейшего беспокойства. Этот тип, конечно, мог появиться, белый макинтош и прочее, но я слишком хорошо пообедал, чтобы думать о нем. Оркестр окружали матросы с эсминца, ставшего на якорь в лагуне. Кругом шел обмен бескозырками, раздавался смех, требования исполнить ту или иную популярную мелодию, и слушатели, увлеченные общим весельем, аплодировали матросу, который сделал вид, будто выхватывает у скрипача его скрипку. Я громко смеялся вместе со всеми, и Ганимед стоял рядом со мной. Как права оказалась сестра, поддержав мое решение отправиться в Венецию вместо Девона. Как благословлял я выходку ее кухарки!

В самом разгаре веселья мой дух покинул тело. Надо мной и подо мной плыли облака, моя правая рука, вытянутая на спинке свободного стула рядом с моим, была крылом. Обе мои руки были крыльями, и я парил над землей. Но у меня были и когти. Когти держали безжизненное тело мальчика. Его глаза были закрыты. Потоки ветра увлекали меня вверх сквозь тучи, и я испытывал такое торжество, что тело мальчика казалось еще более драгоценным, будто принадлежало оно не ему, а мне. Затем я вновь услышал звуки оркестра, смех, аплодисменты и увидел, что в своей вытянутой руке сжимаю руку Ганимеда, который не делал ни малейшей попыткивысвободиться.

Я смутился. Отдернул руку и стал аплодировать вместе с другими. Затем я поспешно взял стакан кюрасо.

— За удачу, — сказал я, поднимая бокал за толпу, за оркестр, за весь мир. Негоже было особо выделять ребенка.

Ганимед улыбнулся.

— Signore доволен, — сказал он.

И только, ничего больше. Но я почувствовал, что он разделяет мое настроение. Я импульсивно подался вперед.

— Я написал другу в Лондон, — сказал я, — директору большого отеля. Надеюсь через несколько дней получить от него ответ.

Он не выказал удивления. Он наклонил голову, затем сжал руки за спиной и посмотрел над головами толпы.

— Это очень любезно с вашей стороны, signore, — сказал он.

Интересно, подумал я, насколько велика его вера в меня, превышает ли она веру в его римских друзей.

— Тебе придется сообщить мне свое имя и другие данные, — сказал я ему, — и полагаю, взять рекомендацию от владельца этого кафе.

Короткий кивок головы показал, что он меня понял.

— У меня есть документы. — Он произнес эти слова с такой гордостью, что я не смог сдержать улыбки и представил себе досье со школьной характеристикой и рекомендацией тем, кто, возможно, примет его на работу. — За меня будет говорить мой дядя, — добавил он. — Signore должен только спросить моего дядю.

— А кто твой дядя? — поинтересовался я.

Он повернулся ко мне, и на его лице впервые появилось немного скромное, немного застенчивое выражение.

— Signore, кажется, переехал в его квартиру на виа Гольдони, — сказал он. — Мой дядя большой деловой человек в Венеции.

Его дядя… этот отвратительный тип был его дядей. Все объяснилось. То была родственная связь. Мне не стоило беспокоиться. Я тут же определил этого человека братом его ворчливой матери и решил, что оба играют на чувствах моего Ганимеда, который, стремясь к независимости, делает все возможное, чтобы избавиться от их опеки. И все же положение у меня было не из завидных. Я вполне мог смертельно оскорбить этого человека, когда он споткнулся и упал в канал.

— Конечно, конечно, — сказал я, делая вид, будто обо всем знаю, в чем он, по всей видимости, не сомневался. К тому же я вовсе не хотел предстать перед ним в глупом виде. — Очень комфортабельная квартира. Ты ее знаешь?

— Естественно, знаю, signore, — улыбаясь ответил он. — Ведь это я буду каждое утро приносить вам завтрак.

Я едва не лишился чувств. Ганимед приносит мне завтрак… В одно мгновение такое невозможно постигнуть. Я скрыл свои чувства, заказав еще кюрасо, и он бросился выполнять заказ. Я пребывал в том состоянии, которое французы, кажется, называют bouleverse.[382] Одно дело снимать восхитительную квартиру — к тому же без дополнительных затрат, — но видеть в ней Ганимеда с завтраком на подносе… перед таким человеку живому почти невозможно устоять. Я всеми силами старался вернуть самообладание, прежде чем он вернется, но его заявление привело меня в такое возбуждение, что я с трудом мог усидеть на месте. Он вернулся со стаканом кюрасо.

— Приятных сновидений, signore, — сказал он.

Приятных сновидений, поистине да… У меня не хватило смелости посмотреть на него. Я проглотил кюрасо и, воспользовавшись тем, что его позвал другой клиент, незаметно ушел, хоть до полуночи было еще далеко. Я вернулся к себе на квартиру, движимый скорее инстинктом, нежели сознанием — я не видел, куда иду, — и вдруг заметил на столе все еще неотправленное письмо в Лондон. Я мог бы поклясться, что, уходя обедать, взял его с собой. Но его можно отправить и утром. Я был слишком взволнован, чтобы снова выходить на улицу.

Я постоял на балконе и выкурил сигару — неслыханное излишество, — затем просмотрел те немногие книги, что привез с собой, с мыслью одну из них подарить Ганимеду, когда он принесет мне завтрак. Его английский был так хорош, что заслуживал награды, а в мысли поощрить его чаевыми было нечто безвкусное. Троллоп для него не подходил, Чосер тоже. Том мемуаров из времен короля Эдуарда был бы ему непонятен. Смогу ли я расстаться с моим изрядно потрепанным томиком сонетов Шекспира? Как трудно принять решение. Я положу его под подушку и буду на нем спать, если сумею заснуть, что казалось весьма сомнительным. Я принял две таблетки сонерила и заснул.

Проснулся я около десяти утра. По движению на Большом канале можно было подумать, что день в полном разгаре. Утро было ослепительно прекрасным. Я вскочил с кровати, бросился в ванную и побрился — обычно я делаю это после завтрака, — сунул ноги в комнатные туфли и выставил на балкон стол и стул. Затем с трепетом подошел к телефону и снял трубку. Послышалось гудение, щелчок, и, чувствуя, как кровь приливает к сердцу, я узнал его голос.

— Buon giorno, signore.[383] Вы хорошо спали?

— Очень хорошо, — ответил я. — Принеси мне, пожалуйста, cafe complet.

— Cafe complet, — повторил он.

Я повесил трубку, вышел на балкон и сел. Затем вспомнил, что не отпер дверь. Я исправил оплошность и вернулся на балкон. Я очень волновался, хоть и понимал, что это глупо. Меня даже слегка подташнивало. Через пять минут, показавшихся мне целой вечностью, в дверь постучали. Он вошел, держа поднос на уровне плеча, его манеры были столь царственны, осанка столь горделива, словно он подносил мне не кофе и булочки с маслом, а амброзию и лебедя. На нем была утренняя куртка в тонкую черную полоску, вроде тех, какие носят лакеи в клубах.

— Приятного аппетита, signore, — сказал он.

— Благодарю, — ответил я.

На колене я держал свой небольшой подарок. Сонетами Шекспира придется пожертвовать. Они незаменимы именно в этом издании, но не важно. Ничто другое не подошло бы. Однако, прежде чем вручить свой подарок, я обратился к нему.

— Я хочу сделать тебе небольшой подарок, сказал я.

Он вежливо поклонился.

— Signore слишком добры, — пробормотал он.

— Ты так хорошо говоришь по-английски, — продолжал я, — что должен слышать только самое лучшее. Скажи мне, кто, по-твоему, был самым великим англичанином?

Он задумался. Он стоял совсем как на площади Сан-Марко, сжав руки за спиной.

— Уинстон Черчилль, — сказал он.

Мне следовало бы знать это. Естественно, мальчик жил в настоящем или, что правильнее, в данное мгновение, в самом недавнем прошлом.

— Хороший ответ, — сказал я улыбаясь, — но я хочу, чтобы ты подумал еще. Нет, я задам вопрос немного иначе. Если бы у тебя были деньги и ты бы хотел истратить их на что-нибудь связанное с английским языком, что бы ты купил прежде всего?

На сей раз он ответил без малейшего колебания.

— Я бы купил долгоиграющую пластинку. Долгоиграющую пластинку Элвиса Пресли или Джонни Рея.

Я был разочарован. Не на такой ответ я надеялся. Кто они такие? Эстрадные певцы! Ганимеда надо воспитывать на более достойных вещах. По зрелом размышлении я решил не расставаться с сонетами Шекспира.

— Очень хорошо, — сказал я, надеясь, что мои слова не прозвучали слишком грубо. Я сунул руку в карман и достал купюру в тысячу лир: — Но я советую тебе лучше купить Моцарта.

Смятая купюра исчезла в его руке. Он сделал это очень скромно, и я полюбопытствовал в душе, успел ли он взглянуть на цифры. В конце концов, тысяча лир есть тысяча лир. Я спросил, как ему удается уклоняться от своих обязанностей в кафе, чтобы приносить мне завтрак, и он ответил, что его работа там начинается не раньше полудня. К тому же владелец кафе был в хороших отношениях с его дядей.

— Похоже, — сказал я, — твой дядя в хороших отношениях со многими людьми. — Я имел в виду портье из отеля «Байрон».

Ганимед улыбнулся.

— В Венеции, — сказал он, — все знают всех.

Я заметил, что он бросает восхищенные взгляды на мой халат; когда я купил его специально для путешествий, он казался мне несколько ярковатым. Вспомнив пластинки, я мысленно сказал себе, что, в конце концов, он всего-навсего ребенок и от него нельзя многого ожидать.

— У тебя бывает выходной? — спросил я.

— По воскресеньям. Я беру его по очереди с Беппо.

Беппо… наверное, этим крайне неподходящим ему именем зовут смуглого юношу из кафе.

— А что ты делаешь по выходным? — поинтересовался я.

— Гуляю с друзьями, — ответил он.

Я налил себе еще кофе и подумал, хватит ли у меня храбрости. Получить отпор было бы досадно и обидно.

— Если у тебя не будет ничего лучшего, — сказал я, — и в следующее воскресенье ты будешь свободен, я возьму тебя проехаться в Лидо.

— На катере? — поспешно спросил он.

Я растерялся. Я рисовал в воображении обычный vaporetto. Катер стоил бы слишком дорого.

— Это будет зависеть от обстоятельств, — уклончиво ответил я. — Я почти уверен, что на воскресенье все катера уже заказаны.

Он энергично затряс головой.

— Моя дядя знает одного человека, который дает катера напрокат, — сказал он. — Их можно нанять на целый день.

Силы небесные, да это будет стоить целое состояние! Не к чему связывать себя такими обязательствами.

— Мы посмотрим, — сказал я. — Это будет зависеть от погоды.

— Погода будет отличной, — сказал он улыбаясь. — Всю неделю продержится хорошая погода.

Его энтузиазм был заразителен. Бедный ребенок, должно быть, у него не много развлечений. Весь день и полночи на ногах, обслуживает туристов. Глоток воздуха на катере покажется ему раем.

— Ладно, хорошо. Если погода будет хорошей, мы поедем.

Я встал, смахивая крошки с халата. Он решил, что я его отпускаю, и схватил поднос.

— Могу я сделать для вас еще что-нибудь, signore? — спросил он.

— Ты можешь отослать мое письмо, — сказал я. — То, о котором я тебе говорил, моему другу директору отеля.

Он скромно потупил глаза и ждал, когда я дам ему письмо.

— Вечером я тебя увижу? — спросил я.

— Конечно, signore, — сказал он. — В обычное время я оставлю для вас столик.

Я отпустил его и пошел принять ванну. Лишь когда я лежал в горячей воде, в голову мне пришла неприятная мысль. Что, если Ганимед также приносил завтрак сэру Джонсону и ездил на катере в Лидо с Берти Пулом? Я отогнал эту мысль. Она была слишком оскорбительной…

Как он и предсказывал, всю неделю простояла хорошая погода, и с каждым днем меня все больше завораживало то, что я видел вокруг себя. В моих апартаментах ни следа чьего-либо присутствия. Моя кровать убиралась словно по волшебству. Дядя оставался perdu.[384] А утром, стоило мне прикоснуться к телефону, как я слышал голос Ганимеда и он приносил мне завтрак. В кафе меня каждый вечер ждал столик с опрокинутым на него стулом, стакан кюрасо и полбутылки эвианской воды. Пусть меня больше не посещали странные видения и сны, зато не покидало настроение радостного возбуждения, ничто в мире не заботило, и между мной и Ганимедом окрепла связь, для которой я не нахожу иного названия, кроме как «телепатическое взаимопонимание» и «поразительное родство душ». Для него не существовал ни один клиент, кроме меня. Он выполнял свои обязанности, но всегда являлся по первому моему зову. А завтраки на балконе являлись кульминацией дня.

Воскресенье началось как нельзя лучше. Сильный ветер, из-за которого нам пришлось бы отправиться на vaporetto, не предвиделся, и, когда он принес мне кофе и булочки, выражение его лица выдавало волнение.

— Signore поедет в Лидо? — спросил он.

Я кивнул.

— Конечно, — сказал я. — Я всегда исполняю свои обещания.

— Я все устрою, — сказал он, — если signore к половине двенадцатого подойдет к первому причалу отсюда.

Он так спешил, что впервые за все время, что приносил мне завтрак, исчез без дальнейших разговоров. Я немного забеспокоился. Ведь я даже не спросил его о цене.

Я присутствовал на мессе в соборе Сан-Марко — трогающее душу зрелище пробудило во мне самые возвышенные чувства. Величественная обстановка, безупречное пение. Я искал глазами Ганимеда, почти надеясь увидеть, как он входит, держа за руку свою маленькую сестренку, но в заполнившей собор толпе его не было. Ну конечно же, он так волновался перед поездкой на катере.

Я вышел из собора на ослепительный солнечный свет и надел темные очки. Лагуну покрывала едва заметная зыбь. Как бы я хотел, чтобы он выбрал гондолу. В гондоле я смог бы беззаботно лечь, вытянувшись во весь рост, и мы бы поплыли в Торчелло. Я даже мог бы взять с собой сонеты Шекспира и один или два прочесть ему вслух. Вместо этого мне приходится потворствовать его юношеским прихотям и вступать в век скорости. Ладно, забудем о тратах! Но больше такое не повторится.

Я увидел его стоящим у самой воды, он переоделся в шорты и синюю рубашку. Он выглядел гораздо младше, совершенным ребенком. Я помахал ему прогулочной тростью и улыбнулся.

— Посадка окончена? — весело крикнул я.

— Посадка окончена, signore, — ответил он.

Я подошел к причалу и увидел перед ним великолепный, выкрашенный лаком катер с кабиной, маленьким вымпелом на носу и большим мотором на корме. У мотора в ярко-оранжевой рубашке с расстегнутым воротом, обнажавшим волосатую грудь, стояла громадная, неуклюжая фигура, вид которой поверг меня в смятение. При моем появлении он нажал на клаксон и мотор издал оглушительный рев.

— Мы отправляемся, — сказал он. — О нас будут пи-исать все газеты. Повеселимся.

7
Со свинцовой тяжестью на сердце я взошел на борт и тут же чуть не потерял равновесие — наш отвратительный механик завел мотор на полную мощность. Чтобы не упасть, я ухватился за его обезьянью руку и он усадил меня рядом с собой, одновременно настолько открыв дроссель, что я испугался за свои барабанные перепонки. Мы с устрашающей скоростью неслись через лагуну, каждое мгновение с таким грохотом ударяясь днищем о поверхность воды, что всякий раз наше судно едва не разваливалось пополам; водяные стены, вздымавшиеся у обоих бортов, не оставляли ни малейшей надежды увидеть изящество и краски Венеции.

— Нам обязательно надо ехать так быстро? — изо всех сил крикнул я, чтобы быть услышанным через оглушительный рев мотора.

Мерзкий тип осклабился, обнажив золотые коронки, и крикнул в ответ:

— Мы поби-иваем все рекорды. Это самый мощный катер в Венеции.

Я покорился судьбе. Я не только не был готов к подобному испытанию, но и не оделся соответствующим образом. Мой темно-синий пиджак был уже весь забрызган соленой водой, а штанины перепачканы машинным маслом. От шляпы, которую я купил, чтобы защититься от солнца, не было никакой пользы. В чем я нуждался, так это в авиационном шлеме и защитных очках. Покинуть мое ничем не защищенное место и проползти в кабину означало бы подвергнуть немалому риску мои конечности. Помимо прочего, у меня развилась бы клаустрофобия, а шум в замкнутом пространстве был бы еще сильнее. Мы все неслись вперед и вперед, в направлении Адриатического моря, раскачивая на оставляемых нами волнах каждое судно в пределах видимости, когда, дабы продемонстрировать свое мастерство рулевого, сидевший рядом со мной монстр принялся выписывать огромные круги, стараясь попасть на нами же оставленный след.

— Смотрите, как он по-однимается, — гаркнул он мне в самое ухо, и мы действительно поднялись, да на такую высоту, что при мысли о грохоте, с которым мы низвергнемся вниз, в животе у меня все перевернулось, а водяная пыль, из которой мы не успели выскочить, попала мне за воротник и потекла по спине. На носу катера, с развевающимися на ветру волосами и наслаждаясь каждым мгновением этого безумного полета, стоял Ганимед, морской дух, радостный и свободный. Он был моим единственным утешением, и лишь то, что я видел, как он стоит там, время от времени оборачиваясь и улыбаясь, помешало мне приказать немедленно возвращаться в Венецию.

Когда мы прибыли в Лидо — поездка туда на vaporetto довольно приятна, — я не только промок, но и оглох в придачу: объединенные усилия воды и рева мотора успешно заблокировали мое правое ухо.

Весь дрожа, я молча ступил на берег и почувствовал острое отвращение, когда этот тип фамильярно взял меня за руку и повел к ожидавшему нас такси; Ганимед скользнул на переднее сиденье рядом с водителем. Куда теперь, спросил я себя. Как пагубно рисовать в фантазии картину дня. В соборе, во время мессы, я видел, как вместе с Ганимедом схожу с небольшого, покойного судна, управляемого кем-то незаметным, и мы не спеша идем в маленький ресторан, который я присмотрел в мой прошлый приезд. Как восхитительно, думал я, сидеть с ним за угловым столиком, выбирать меню, смотреть на его счастливое лицо, видеть, как оно постепенно розовеет, возможно от вина, слушать, как он рассказывает о себе, о своей жизни, о ворчливой матери, о маленькой сестренке. Потом, за ликером, он будет строить планы на будущее в случае, если письмо моему лондонскому начальнику возымеет последствия.

Ничего подобного не произошло. Такси резко затормозило перед современным отелем, выходившем на купальный пляж Лидо. Несмотря на поздний сезон, везде кишел народ, и мерзкий тип, очевидно знакомый с метрдотелем, стал через говорливую толпу прокладывать путь в душный ресторан. Идти за ним по пятам было само по себе достаточно неприятно, из-за пылающей оранжевой рубашки он сразу бросался в глаза, но худшее было впереди. Вокруг большого стола в центре зала сидела куча жизнерадостных итальянцев, разговаривавших на пределе своих голосовых связок; при моем появлении они все как один поднялись и отодвинули стулья, освобождая место. Крашеная блондинка с огромными серьгами в ушах, источая запах духов, обрушила на меня поток итальянских слов.

— Моя сестра, signore, — сказал тип. — Она вас приветствует. Она не говорит по-английски.

Неужели это мать Ганимеда? А полногрудая молодая женщина с ярко-красными ногтями и звенящими браслетами — его маленькая сестренка? У меня закружилась голова.

— Это великая честь, signore, — пробормотал Ганимед, — что вы приглашаете мою семью на ленч.

Я сел, чувствуя, что потерпел поражение. Я никого не приглашал. Но от меня уже ничего не зависело. Дядя — если он действительно дядя, этот тип, этот монстр, — раздавал всем меню размером с плакат. Метрдотель угодливо согнулся перед ним пополам. А Ганимед… Ганимед улыбался в глаза какому-то отвратительному кузену с волосами «ежиком» и подстриженными усами, который пухлой смуглой рукой изображал движение катера по воде.

Я в отчаянии повернулся к типу.

— Я не ожидал такого количества гостей, — сказал я. — Боюсь, я не взял с собой достаточно денег.

Он прервал разговор с метрдотелем.

— Не беспокойтесь… не беспокойтесь… — сказал он, беззаботно махнув рукой. — Предоставьте счет мне. Потом мы все уладим.

Потом уладим… Прекрасно. К концу этого дня я уже ничего не смогу уладить. Передо мной поставили огромную тарелку лапши, залитой густым мясным соусом, и я увидел, что мой бокал наполняется тем особым сортом бароло, которое, будучи принято днем, означает верную смерть.

— Вам весело? — спросила сестра Ганимеда, прижимая мою ногу туфлей.

Через несколько часов я оказался на пляже, по-прежнему между ней и ее матерью; переодевшись в бикини, они, как две морские свиньи, лежали по обеим сторонам от меня, а тем временем кузены, дядюшки и тетушки, крича и смеясь, плескались в море, снова возвращались на пляж, а Ганимед, прекрасный как ангел небесный, восседал перед невесть откуда взявшимся проигрывателем, бесконечно прокручивая долгоиграющую пластинку, которую он купил на мою тысячу лир.

— Мама очень хочет поблагодарить вас, — сказал Ганимед, — за то, что вы написали в Лондон. Если я поеду, то она тоже приедет туда с моей сестрой.

— Мы все поедем, — заявил его дядя. — У нас будет одна большая компания. Мы поедем в Лондон и подожжем Темзу.

Наконец это закончилось. Последнее купание в море, последний удар красной туфли сестры, последняя бутылка вина. Голова у меня раскалывалась, и меня буквально выворачивало. Родственники по одному подходили пожать мне руку. Мать обняла меня, рассыпаясь в благодарностях. Никто из них не собирался сопровождать нас на катере в Венецию и продолжать веселье там — вот единственное утешение, которое мне оставалось под конец этого злополучного дня.

Мы вошли на катер. Заработал мотор. Мы отчалили. Не такое возвращение рисовал я в своем воображении — спокойное, беспечное возвращение по гладкой воде, Ганимед около меня, за время, проведенное в обществе друг друга, нас уже связывает иная, новая близость, солнце склоняется к горизонту и превращает остров — Венецию — в сплошной розовый фасад.

Примерно на полпути я увидел, что Ганимед возится с веревкой, сложенной на корме нашего судна, а его дядя, снизив скорость, оставил управление и помогает ему. Нас стало покачивать из стороны в сторону, что вызвало у меня легкую тошноту.

— Что сейчас будет? — крикнул я.

Ганимед откинул волосы с глаз и улыбнулся.

— Я встану на водные лыжи, — сказал он. — Я последую за вами в Венецию на водных лыжах.

Он юркнул в кабину и тут же вышел из нее с лыжами. Дядя и племянник приладили веревку, затем Ганимед сбросил рубашку и шорты. Он стоял выпрямившись — маленькая бронзовая фигурка в плавках.

Его дядя кивком подозвал меня.

— Вы сядете здесь, — сказал он. — Вы травить веревку вот так.

Он закрепил веревку на швартовой тумбе и сунул ее конец мне в руки, затем бросился к месту водителя и включил мотор. Раздался оглушительный рев.

— Что вы имеете в виду? — крикнул я. — Что я должен делать?

Ганимед был уже в воде и закреплял лыжи на голых ступнях, как вдруг — совершенно невероятно — он рывком выпрямился и катер двинулся. Дядя нажал на клаксон, и судно, набирая скорость, помчалось вперед. Веревка, закрепленная на швартовой тумбе, натянулась, я крепко держал ее конец, а за кормой на фоне исчезающего вдали Лидо четко вырисовывалась маленькая фигурка Ганимеда, неколебимо, как скала, стоявшего на своих танцующих лыжах.

Я сидел на корме и наблюдал за ним. Он вполне мог бы быть возничим колесницы, а его лыжи беговыми конями. Его вытянутые вперед руки держали путеводную веревку, как руки возничего держали бы вожжи; когда мы свернули раз, другой, он, изгибаясь всем корпусом, повторял наш курс, поднимал руку в знак приветствия и на лице его играла улыбка торжества.

Море было небом, водная зыбь — клочьями облаков, одному Богу известно, какие метеоры мы разогнали и рассеяли — этот мальчик и я, — взмывая к солнцу. Я знаю, что иногда нес его на плечах, иногда он ускользал, а однажды мы оба словно ворвались в жидкий туман и был он ни морем, ни небом, но светящимися кольцами, окружающими звезду.

Когда катер снова лег на курс, он сделал мне знак рукой и показал на веревку, укрепленную на швартовой тумбе. Я не знал, что он имел в виду: надо ли мне укрепить веревку или, наоборот, ослабить, и я сделал совершенно не то — я резко дернул ее, он тут же потерял равновесие и упал в воду. Он, наверное, поранился, поскольку я видел, что он даже не пытается плыть.

— Остановите мотор! Дайте задний ход! — взволнованно крикнул я его дяде.

Конечно же, надо было совсем остановить катер. Дядя вздрогнул и, не видя ничего, кроме моего испуганного лица, дал задний ход. От резкого толчка я упал, а когда снова поднялся на ноги, мы были почти над самым мальчиком. Под кормой была мешанина из бурлящей воды, перепутанной веревки, расщепленного дерева, и, наклонившись за борт, я увидел стройное тело Ганимеда, затянутое лопастями винта, и его ноги, превратившиеся в сплошное месиво; я наклонился, чтобы вытащить его. Я вытянул руки, чтобы схватить его за плечи.

— Следите за веревкой, — крикнул его дядя, — вытащите ее!

Он не знал, что мальчик был рядом с нами, под нами, что он уже выскользнул из моих рук, которые всеми силами старались его удержать, что уже… О Боже, уже… вода начинала окрашиваться в красный цвет от его крови.

8
Да, да, сказал я дяде. Да, я выплачу компенсацию. Оплачу все, о чем они меня попросят. Это была моя вина, ошибочное суждение. Я не понял. Да, я оплачу каждый пункт, который он сочтет нужным включить в список. Я телеграфирую в мой лондонский банк, возможно, мне поможет британский консул, что-нибудь посоветует. Если я не сумею сразу собрать деньги, то буду выплачивать столько-то в неделю, столько-то в месяц, столько-то в год. Да, всю оставшуюся жизнь я буду продолжать выплачивать, буду поддерживать лишившихся близкого человека, ибо то была моя вина, я согласен, это была только моя вина.

Допущенная мною ошибка была причиной несчастного случая. Британский консул сидел рядом со мной и слушал объяснения дяди, который держал в руках записную книжку и пачку счетов.

— Этот джентльмен уже две недели снимает у меня квартиру, и мой племянник каждый день приносит ему завтрак. Он приносит цветы. Приносит кофе и булочки. Он настаивает, чтобы мой племянник ухаживал только за ним и ни за кем другим. Этот джентльмен очень привязан к моему мальчику.

— Это правда?

— Да, это правда.

Похоже, что за освещение полагалась дополнительная плата. И за отопление ванной. Ванну надо было особым способом отапливать снизу. Мужчине требовалось время на то, чтобы прийти и починить ставню. Мальчику, сказал он консулу, чтобы приносить мне завтрак и до полудня не ходить в кафе. А время, на которое он взял отгул в воскресенье? Он не знал, готов ли джентльмен оплатить эти пункты.

— Я уже сказал, что за все заплачу.

Вновь справились с записной книжкой, и всплыли поломка мотора на катере, цена водных лыж, которые невозможно починить, оплата судна, которое отбуксировало нас в Венецию, отбуксировало с Ганимедом, лежавшим без сознания у меня на руках, и вызов по телефону машины скорой помощи. Один за другим он прочел все эти пункты по записной книжке. Оплата медицинских услуг, гонорар врача, гонорар хирурга.

— Джентльмен утверждает, он за все заплатит.

— Это правда?

— Это правда.

Желтое лицо над темным костюмом казалось еще более жирным, чем раньше, распухшие от слез глаза косо смотрели на консула.

— Этот джентльмен, он пишет своему другу в Лондон про моего племянника. Может быть, там его уже ждет работа, работа, которую он не может принять. У меня есть сын, Беппо, мой сын тоже очень хороший мальчик, этот джентльмен его знает. Джентльмен так любит этих мальчиков, он следует за ними до дома. Да, я вижу это собственными глазами, он следует за ними до дома. Беппо хотел бы поехать в Лондон вместо своего несчастного брата. Может быть, джентльмен это устроит? Он снова писать своему другу в Лондон?

Консул осторожно кашлянул.

— Это правда? Вы следовали за ними до их дома?

— Да, это правда.

Дядя вытащил большой носовой платок и высморкался.

— Мой племянник очень хорошо воспитанный мальчик. Мой сын тоже. Никогда никаких неприятностей. Все деньги, какие они зарабатывают, они отдают семье. Мой племянник, он очень верит этому джентльмену, и он говорит мне, говорит всей семье, своей матери, что этот джентльмен возьмет его с собой в Лондон. Его мать, она покупает новые платья, и сестра тоже, они покупают для мальчика новую одежду, чтобы ехать в Лондон. Теперь она спрашивает себя, что будет с одеждой, ее нельзя носить, она бесполезна.

Я сказал консулу, что за все заплачу.

— Его бедная мать, у нее разбито сердце, — продолжал голос, — и его сестра тоже, она потеряла всякий интерес к работе, она стала нервной. Кто заплатит за похороны моего мальчика? Тогда этот джентльмен, он любезно говорит, что не остановится перед затратами.

Не остановится перед затратами, так пусть же они пойдут и на траур, и на покровы, и на венки, и на музыку, и на рыдания, и на процессию, бесконечно длинную процессию. Я оплачу и туристов, щелкающих фотоаппаратами и кормящих голубей, которые ничего не знают о случившемся, и за влюбленных, обнимающихся в гондолах, и за эхо ангела, звучащее с колокольни, и за плеск воды в лагуне, и за пыхтение vaporetto, отходящего от причала, которое превращается в пыхтение угольной баржи на Паддингтонском канале.

Они, конечно, проходят — не баржи там на канале, я имею в виду приступы ужаса. Ужаса перед несчастным случаем, перед внезапной смертью. Видите ли, потом я сказал себе, что если бы не это несчастье, то была бы война. Или он приехал бы в Лондон, повзрослел, располнел и превратился в типа вроде своего дяди, уродливого, старого. Я не хочу ни в чем оправдываться. Я не хочу абсолютно ни в чем оправдываться. Но из-за случившегося моя жизнь стала совсем иной. Как я уже говорил, я сменил квартиру и переехал в этот район Лондона. Я бросил работу, я порвал с друзьями, словом… я изменился. Я по-прежнему вижусь с сестрой и племянницами, время от времени. Нет, у меня нет другой семьи. Был младший брат, но он умер, когда мне было пять лет, и я его совсем не помню; никогда о нем даже не думал. В течение многих лет сестра была моим единственным оставшимся в живых родственником.

А теперь, прошу меня извинить, мои часы говорят, что уже почти семь вечера. Ресторан на дороге скоро откроется. Я люблю приходить туда вовремя. Дело в том, что мальчик, который учится там на официанта, сегодня празднует свое пятнадцатилетие и у меня есть для него небольшой подарок. Нет-нет, ничего особенного — я не сторонник того, чтобы баловать этих ребят, — кажется, певец по имени Перри Комо очень популярен среди молодежи. меня есть его последняя пластинка. К тому же он любит яркие цвета — вот я и подумал: возможно, синий с золотом галстук придется ему по вкусу…

Послесловие

Н. Тихонов

Дафна дю Морье Красавцы

1

Все считали, что Бен недоразвитый. Он не умел говорить. Вместо слов у него получались какие-то хриплые, резкие звуки, и он не знал, куда девать собственный язык. Если ему что-то было нужно, он показывал пальцем или шел и брал сам. Говорили, что он не совсем немой, просто косноязычный, и что, когда он подрастет, его положат в больницу и будут лечить. Мать уверяла, что он вовсе не глуп: все понимает с первого раза, соображает, что хорошо, что плохо, только очень упрямый и слова «нельзя» вообще не признает. Из-за того что он всегда молчал, взрослые забывали, что с ним тоже нужно разговаривать — объяснять причины приездов и отъездов и разных других перемен, поэтому ему казалось, что мир целиком подчинен непонятным прихотям взрослых. То его почему-то заставляли переодеваться, то велели идти играть на улицу, а то вдруг запрещали прикасаться к игрушке, которую сами же дали ему час назад.

И наконец наступал предел, когда он уже не мог выносить всей этой бессмыслицы: он раскрывал рот и оттуда вырывался такой надрывный звук, что он пугался сам, — пугался, пожалуй, даже больше родителей. Почему он так кричал? Откуда брался этот звук?.. Когда это случалось, кто-нибудь из взрослых, чаще мать, хватал его и тащил в чулан под лестницей, и там его запирали одного среди старых дождевиков и корзин, и он слышал, как мать, наклонившись к замочной скважине, говорила с угрозой: «Будешь тут сидеть, пока не замолчишь, так и знай!» Но крик не прекращался. Он словно существовал сам по себе. Ярость, с которой невозможно было совладать, искала выхода.

Потом, скорчившись, он сидел под дверью, вконец опустошенный и обессиленный, оглохший от собственного крика. Мало-помалу гул в ушах замирал, и чулан наполнялся тишиной. Тогда он пугался, что мать уйдет куда-нибудь и забудет его выпустить, и начинал дергать дверную ручку, чтобы напомнить о себе. И только когда ему удавалось сквозь замочную скважину увидеть, как мелькает за дверью ее юбка, он успокаивался, садился на пол и терпеливо ждал, зная, что скоро загремят ключи и его выпустят на свободу. Он выходил наружу и, щурясь от яркого света, заглядывал снизу вверх в лицо матери, стараясь угадать, какое у нее настроение. Если она в эту минуту прибирала в доме — стирала пыль с мебели или подметала полы, — ей было не до него. И все шло хорошо, пока на него не накатывал очередной приступ бешенства и отчаяния, и тогда все, как по нотам, проигрывалось заново — его снова сажали в чулан или отбирали игрушки и отправляли спать без ужина. У него был только один способ избежать наказания — не раздражать родителей и стараться им угодить, но это требовало постоянного напряжения, которое было ему не под силу. Увлекшись игрой, он начисто забывал наставления взрослых.

Как-то раз он обнаружил, что все вещи уложены в чемоданы, а сам он одет как зимой, хотя на дворе уже была весна; в этот день они навсегда покинули дом в Эксетере, где он родился и жил до сих пор, и отправились в чужие края — туда, где верещатники.[385] Последние несколько недель он не раз слышал в разговорах родителей это загадочное слово.

— Там все по-другому, ничего похожего, — наперебой повторяли отец и мать. Вообще они вели себя странно: то расписывали, как ему там будет хорошо, а то строго-настрого предупреждали, чтобы он не вздумал никуда исчезать без спросу, когда они прибудут на новое место. Само слово «верещатники» обдавало зловещим холодом, оно словно таило в себе неясную угрозу.

Предотъездная суматоха только усиливала страх. Знакомые комнаты, непривычно пустые, вдруг сделались чужими и неузнаваемыми, а тут еще мать без конца сердилась и бранила его. И она сама выглядела не как всегда — на ней была какая-то незнакомая одежда и уродливая шляпка на голове. Шляпа закрывала уши, и от этого лицо ее тоже казалось чужим. Когда они втроем вышли из дома, мать схватила его за руку и потянула за собой, и он в растерянности смотрел, как родители, необычайно возбужденные, усаживаются среди своих сундуков и чемоданов. Неужели, думал он, они сами чего-то боятся? Сами не знают, что их ждет впереди?

Поезд уносил их все дальше от знакомых мест, но Бен не мог как следует рассмотреть, где они едут. Он сидел на среднем сиденье, между родителями, и видел только мелькавшие за окном верхушки деревьев; он понял, что они выехали за город. Мать сунула ему в руку апельсин, но он совсем не хотел есть и кинул апельсин на пол. Это был неосторожный поступок. Мать больно шлепнула его по спине. В тот же миг, по странному совпадению, поезд резко дернулся и въехал в черноту туннеля. В голове мгновенно возникла знакомая картина: темный чулан, наказание… Он открыл рот, и на весь вагон раздался крик.

Как всегда, никто не знал, что с ним делать. Мать тряхнула его так, что он прикусил язык. Вокруг было полно чужих людей. Старик с газетой недовольно сдвинул брови. Какая-то женщина, оскалив в улыбке зубы, протянула ему зеленый леденец. Он знал — все против него. Его истошный крик становился все громче, и мать, с пунцовым от стыда лицом, схватила его в охапку и вытащила в грохочущий тамбур.

— Да замолчишь ты наконец?! — крикнула она.

Он перестал понимать, что происходит. Его вдруг оставили силы, в голове все перепуталось, и он повис у нее на руках. Но от страха и ярости он заколотил пополу ногами, обутыми в новенькие башмаки с коричневыми шнурками, и грохот в тамбуре еще усилился. Душераздирающий звук, подымавшийся откуда-то из его нутра, наконец замер, и только шумное, прерывистое дыхание и судорожные всхлипывания напоминали, что боль все еще не прошла, но почему ему так больно, он не знал.

— Ребенок просто устал, — сказал кто-то.

Они снова вернулись в вагон, и его пересадили к окну. Снаружи проплывал незнакомый мир. Мелькали островки лепившихся друг к другу домиков. Он видел дорогу и на ней машины; видел поля, а потом одни только откосы, которые тянулись вдоль окон и, как волны, то вдруг вздымались, то падали вниз. Поезд стал медленно тормозить, и родители поднялись со своих мест и начали доставать с полок вещи. Снова все засобирались, засуетились. Поезд со скрежетом остановился. Захлопали двери, где-то закричал носильщик. Они выгрузились на платформу.

Мать стиснула его руку в своей, и он снизу вверх заглянул в лицо ей, потом отцу, стараясь по их выражению понять, все ли идет как надо, все ли так, как они ожидали, и знают ли они, что будет дальше. Они все забрались в машину и кое-как разместились там со своими вещами; и когда он вгляделся в сгущающиеся сумерки, то вдруг осознал, что это не тот город, откуда они выехали утром, да и вообще не город, а какая-то сельская местность. Воздух был прохладный, покалывал кожу и пах как-то по-особому терпко. Отец обернулся к нему и со смехом сказал:

— Чуешь? Верещатниками повеяло.

Верещатники… какие они? Он пытался разглядеть их, но почти все окно загораживал чемодан. Мать и отец о чем-то говорили между собой.

— Уж чайку-то она согреет к нашему приезду, да и с вещами, наверно, разобраться поможет, — сказала мать и добавила: — Не будем до конца сегодня распаковываться, все равно тут работы не на день и не на два.

— Да… дела, — сказал отец. — Как-то там все будет, в этой глуши…

Дорога без конца петляла, и машину заносило на поворотах. Бен почувствовал, что его начинает тошнить. Еще немного, и он окончательно опозорится. Он ощутил противный кислый привкус и зажал рот рукой. Но на этот раз так подкатило, что он не удержался, и рвота фонтаном хлынула изо рта, забрызгав всю машину.

— Этого еще не хватало! — воскликнула мать и так резко столкнула его с колен, что он рассадил себе щеку об острый угол чемодана. Отец постучал в стекло шоферу.

— Остановите… мальчика вырвало.

Стыд, позор, неизбежная в таких случаях сумятица и вдобавок озноб — его трясло как в лихорадке. Следы позора были повсюду, и шофер вытащил откуда-то вонючую старую тряпку, чтобы вытереть ему рот.

Машина снова покатила по дороге, правда медленнее, и он уже не сидел, а стоял, зажатый отцовскими коленями; наконец мучительная тряска по ухабам и рытвинам кончилась — впереди замаячил огонек.

— Ладно хоть дождя нет, и то слава богу, — сказала мать. — А ну как зарядит? Что хочешь тогда, то и делай.

Домик, возле которого они остановились, стоял одиноко, на отшибе, в окнах горел свет. Бен, моргая в темноте и все еще дрожа, выбрался из машины. Пока выгружали вещи, он осматривался кругом. На время о нем все забыли. Перед домом был зеленый луг — в вечерней темноте казалось, что на земле расстелили большой мягкий ковер; дом был покрыт соломой, а за ним, вдалеке, горбатились черные спины холмов. Сладковато-терпкий запах, который он почувствовал еще на станции, был здесь намного сильнее. Он задрал голову и так стоял, принюхиваясь к воздуху. А где же верещатники? И ему представилась веселая ватага братьев-силачей, могучих, но добрых.

— Иди скорей сюда, мой хороший, — позвала его вышедшая из дома женщина; и он не стал упираться, когда она, большая и уютная, притянула его к себе и повела в кухню. Там она придвинула к столу табуретку и поставила перед ним стакан молока. Потихоньку прихлебывая, он внимательно разглядывал кухню — выложенный плитками пол, водяной насос в мойке, маленькие окна с решетками.

— Он что, всегда у вас такой застенчивый? — спросила женщина, и тут взрослые начали шептаться — говорили что-то про его язык. У родителей был сконфуженный вид. Женщина снова, на этот раз жалостливо, посмотрела на него, и Бен поскорее уткнулся в свой стакан с молоком. Потом его оставили в покое, он перестал вслушиваться в скучный разговор и, зная, что никто за ним не наблюдает, вволю наелся хлеба с маслом и угостился печеньем — тошнота уже совсем прошла, и он почувствовал голод.

— Вы еще их не знаете! Где что плохо лежит — они тут как тут, — говорила женщина. — Главное, не забывайте запирать кладовую, а то эти красавцы как придут ночью — сразу туда наведаются. Особенно если холода начнутся. А уж снег выпадет — точно объявятся. Известные воришки!

Бен сразу понял, о ком идет речь: значит, верещатники — это просто разбойники. Ватага грабителей, которые промышляют по ночам. Бен вспомнил картинки из детской книжки, которую купил ему отец, со страшным людоедом на обложке. Неужели и они такие же? Не может быть: ведь толстая женщина сама назвала их красавцами.

— Да вы не бойтесь, — сказала она. — Они у нас смирные.

Это она добавила специально для Бена, заметив, что он слушает ее раскрыв рот. Она рассмеялась, и все принялись убирать со стола остатки ужина, распаковывать вещи, устраиваться.

— Ты тут не очень-то разгуливай, слышишь? — сказала ему мать. — Не будешь вести себя как положено — отправлю спать, и весь разговор.

— Да ничего ему не сделается, — вступилась женщина. — Калитку я заперла.

Улучив момент, когда на него никто не смотрел, Бен выскользнул в открытую дверь и остановился на пороге. Машина, которая привезла их сюда, уже уехала. Было непривычно тихо — в городе он всегда слышал уличный шум; так тихо бывало еще дома в те редкие дни, когда отец и мать на него не сердились. Тишина мягко обволакивала его со всех сторон. Где-то там, за лугом, приветливо мерцали огоньки других домов, и казалось, что они далеко-далеко от него, как звезды в небе. Он подошел к калитке, оперся подбородком на верхнюю перекладину и стал смотреть в темноту — просто так, ни о чем не думая. На душе было хорошо, покойно. Не хотелось идти в дом, вынимать из коробки игрушки.

Должно быть, поблизости была ферма — в холодном воздухе пахло навозом. Потом он услышал, как где-то в стойле замычала корова. Все это было ему внове, все очень нравилось. Но больше всего его занимали верещатники — таинственные ночные воры, только теперь он их уже не боялся: его успокаивало то, что женщина говорила о них с улыбкой и родители тоже смеялись — значит, не такие уж они страшные и злые, эти воры. И потом, родители ведь нарочно перебрались сюда, поближе к верещатникам. Ведь только о верещатниках и шел разговор все последние дни и недели.

— Вот увидите, мальчугану там понравится, — говорили их городские знакомые. — Он у вас там окрепнет, аппетит нагуляет. Известное дело — верещатники!

И правда — Бен съел целых пять кусков хлеба с маслом и еще три печенины. Так что дружная ватага братьев уже показала, на что способна. Интересно, думал он, далеко они отсюда или нет; наверно, прячутся за теми черными холмами и улыбаются ему, как сообщники, — мол, держись, мы с тобой.

Внезапно ему в голову пришла мысль: что если оставить для них что-нибудь съестное на улице? Тогда им не придется воровать. Они будут благодарны за угощение и ничего не тронут в доме. Он вернулся в кухню. Сверху доносились голоса родителей и женщины, которая помогала им распаковывать вещи. Значит, путь свободен. Со стола уже убрали, и вся грязная посуда была составлена в мойку. Бен нашел буханку хлеба, целый, нетронутый пирог и оставшееся от ужина печенье. Он рассовал печенье по карманам, а хлеб и пирог взял в руки. Потом открыл дверь и по дорожке пошел к ограде. Там он положил еду на землю и принялся отпирать калитку. Оказалось, что это совсем легко: он только поднял щеколду и калитка сама отворилась. Взяв с земли хлеб и пирог, он вышел за ограду на луг. Женщина говорила, что воришки первым делом наведываются на луг — рыщут взад-вперед, высматривают, не перепадет ли им чего съедобного, и если ничего интересного там не окажется и никто их вовремя не спугнет и не прогонит, то могут и к домам подойти.

Пройдя несколько ярдов, Бен остановился и разложил на траве свои дары. Если воры и впрямь придут, то наверняка заметят угощение. Они, конечно, обрадуются, мигом все съедят и уйдут в свое логово за черные холмы, сытые и довольные. За его спиной, в освещенных окнах спален наверху, двигались фигуры родителей. Он подпрыгнул, чтобы лучше почувствовать пружинистую траву под ногами; ему понравилось — трава была гораздо приятнее, чем мостовая. Он снова задрал голову, вдыхая ночной воздух, холодный и чистый, который шел со стороны черных холмов, точно воры-верещатники давали понять, что знают, какой славный пир им приготовлен. У Бена стало легко на душе.

Он побежал назад, к дому, — и вовремя, потому что в эту минуту мать как раз спустилась вниз.

— Марш в кровать, — сказала она.

В кровать? Уже? На его лице ясно читался протест, но мать была непреклонна.

— Без тебя забот по горло, нечего вертеться под ногами, — сказала она усталым голосом.

Она взяла его за руку и потащила за собой вверх по узкой крутой лестнице, и там, в комнатушке, при свете свечи он увидел свою прежнюю кровать, которая непонятно как тут очутилась. Кровать стояла в углу, рядом с окном, и он сразу подумал, что сможет не вставая смотреть на улицу и следить за воришками, когда они придут. Поэтому он не сопротивлялся и покорно дал матери раздеть себя. Но сегодня руки ее были грубее, чем обычно, — расстегивая какую-то упрямую пуговицу, она царапнула его ногтем и, когда он жалобно захныкал, резко оборвала:

— Да помолчи ты, не ной!

Метнулся огонек свечи, наспех укрепленной на блюдце, и на потолке шевельнулась страшная тень, в которой нельзя было узнать фигуру матери — так причудливо она вдруг исказилась.

— Сегодня не буду тебя мыть, устала, — сказала мать. — Ничего, разок и так поспишь.

Снизу раздался голос отца.

— Послушай, куда ты дела пирог и хлеб? — крикнул он. — Не могу найти.

— Посмотри на кухонном столе, — отозвалась она. — Сейчас спущусь.

Бен понял, что родители станут искать еду, чтобы убрать ее до завтра. Почувствовав опасность, он сделал вид, что его все это не касается. Мать кончила его раздевать, и он не мешкая улегся в постель.

— И чтоб я до утра тебя не слышала, — предупредила она. — Только пикни — будешь иметь дело с отцом.

Она ушла и унесла с собой свечу.

Бен привык оставаться в темноте один и вообще-то не боялся; но здесь, в незнакомой комнате, ему было не по себе. Он не успел как следует рассмотреть ее и освоиться, не заметил, был ли в этой комнате стул, стол, какой она формы — длинная или квадратная. Он лежал на спине и, сам того не замечая, покусывал край одеяла. Потом он услышал под окном шаги. Он привстал, выглянул в щелку между занавесками и увидел женщину, которая сегодня их встречала; она прошла от дома к калитке. Перед собой она держала фонарь. Он видел, что она не пошла через луг, а свернула в сторону, к дороге. Фонарь мерно раскачивался в такт ее шагам. Вскоре она растворилась в темноте, и только пляшущий вдали огонек обозначал ее путь.

Бен снова улегся на спину, но заснуть не мог — перед глазами все еще прыгал огонек фонаря и снизу доносились голоса родителей, которые о чем-то громко спорили. Потом он услышал на лестнице шаги матери. Она распахнула дверь и встала на пороге, держа перед собой свечу, а за ее спиной снова шевельнулась страшная тень.

— Ты что-нибудь брал на кухне? — спросила она.

Бен издал звук, который родители привыкли понимать как отрицание, но это, по-видимому, ее не убедило. Она приблизилась к кровати и, прикрывая рукой глаза от свечи, испытующе посмотрела на него.

— Пирог и хлеб куда-то пропали, — сказала она. — И печенье тоже. Это ты взял? Да? Куда ты их дел?

Как всегда, когда на него повышали голос, в мальчике проснулось упрямое сопротивление. Он вжался в подушку и закрыл глаза. Нет, не так надо спрашивать. Что ей стоило улыбнуться, обратить все в шутку — это было бы совсем другое дело.

— Что ж, как знаешь, — сказала она, — раз не понимаешь по-хорошему, придется иначе с тобой говорить.

Она кликнула отца. Бен застыл от ужаса — будут бить. Он заплакал. Что ему еще оставалось? Он ведь ничего не мог объяснить. Лестница заскрипела под тяжелыми шагами отца; он появился на пороге, и за ним тоже маячила тень. Теперь родители и их огромные тени заполнили всю эту маленькую, еще незнакомую комнату.

— Что, давно не пороли? — сказал отец. — Последний раз спрашиваю, куда дел хлеб?

У отца было осунувшееся, измученное лицо. Все эти сборы, возня с вещами, переезд, волнения и, наконец, новое место и новая жизнь впереди — все это, видимо, далось нелегко. Бен смутно чувствовал это, но уже ничего не мог с собой поделать. Он открыл рот и зашелся в истошном крике. От этого крика вся усталость и раздражение, скопившиеся за день, волной вскипели в отце. Но сильнее всего была досада: ну почему, почему его сын какой-то немой выродок?

— Ну все, хватит, — сказал он.

Одним движением он сорвал с Бена одеяло и стянул с него пижамные штанишки. Затем он схватил ребенка, который отчаянно извивался и корчился, и кинул ничком к себе на колени. Рука нащупала голое тело, ударила — больно, со всей силы. Бен завизжал еще громче. Большая, сильная, не знающая жалости рука опускалась опять и опять.

— Ладно, будет тебе, довольно, — сказала мать. — Еще соседи услышат. Разговоры пойдут.

— Пусть знает свое место, — сказал отец, и, только когда у него самого заныла рука, он остановился и сбросил Бена с колен.

— Поори у меня еще, попробуй, — сказал он, резко выпрямляясь, а Бен остался лежать на кровати лицом вниз. Рыдания его стихли, но он не подымал головы. Он слышал, как ушли родители, и почувствовал, что в комнате опять стало темно, — он остался один. Все тело у него болело. Он попробовал шевельнуть ногами, но тут же в мозгу вспыхнул предупреждающий сигнал: не двигаться. Боль поднималась от ягодиц вверх, вдоль позвоночника, и отдавалась в темени. Теперь он молчал, только слезы тихо катились из глаз. Может быть, если лежать совсем неподвижно, боль пройдет. Он не мог переменить положение и укрыться одеялом, и холодный воздух скоро добрался до него, и он уже не знал, от чего больше страдает — от боли или от холода.

Постепенно боль улеглась. Слезы на щеках высохли. Он лежал по-прежнему лицом вниз. Он забыл, за что его выпороли. Он забыл о воровской ватаге, о братьях-верещатниках. Все мысли куда-то ушли… И если скоро не будет ничего — и пусть не будет ничего.

2

Проснулся он внезапно — сна не было ни в одном глазу. В щель между занавесками светила луна. Вокруг как будто все было тихо, но затем со стороны луга ему почудилось какое-то движение; значит, они уже здесь. Они пришли. Он знал, это они. Медленно, морщась от боли, он начал подтягиваться к изголовью кровати, поближе к окну. Он раздвинул занавески и там, в светлой лунной ночи, увидел чудо. Вот они — ночные воры… И правда красавцы! В сто раз красивее, чем говорила женщина. Их было немного, и они все вместе с интересом изучали его дары. В маленькой группке он приметил мамашу с двумя ребятишками и рядом с ней еще одну, ее малыш был повыше ростом и уже играл сам. Двое младших кругами носились друг за другом, радуясь снегу, потому что с их приходом выпал снег и луг из зеленого стал белым. А вот этот, конечно, отец: стоит и внимательно смотрит вокруг. И совсем не сердитый, не то что его собственный отец, и очень-очень красивый — такой же, как мамаши и дети, красивый и мудрый. Он смотрел как будто прямо на окно: наверно, заметил Бена. В благодарность за угощение он дотронулся до пирога, а потом отошел в сторону, и с пирогом стал играть его сын.

Была самая середина ночи — то время, когда все вокруг погружается в глубокий сон. Бен, конечно, не знал, который час, но интуитивно чувствовал, что родители давно уже спят и что утро настанет еще не скоро. Он не мог оторвать глаз от красавцев верещатников. И никакие они не воры — разве воры могут держаться так независимо? Угощение Бена они приняли с достоинством и, поев, не собирались приближаться и тем более «рыскать» вокруг, как выразилась женщина. Как и Бен, они обходились без слов. Вместо слов у них были разные сигналы. Вот отец повелительно вскинул голову, и мамаши тотчас прекратили есть и стали собирать детей, и вскоре они все улеглись прямо в снег с явным намерением дождаться рассвета. Им не было никакого дела до спящих по соседству людей, и Бен воспринял это как презрение к власти. Видно, они жили по каким-то своим законам и чужих правил не признавали.

Бен осторожно спустился с кровати на пол. Зад и спина у него ныли от боли. Кроме того, он долго лежал без одеяла и насквозь продрог. И все же он начал одеваться. Это получалось у него медленно: он еще не привык обходиться без помощи; наконец он решил, что готов, — правда, свитер почему-то наделся задом наперед. Он помнил, что его резиновые сапоги стоят в кухне рядом с мойкой — по счастью, их вынули сразу, как только принялись распаковывать вещи.

От луны в комнате было светло, почти как днем, и он впервые смог как следует оглядеться вокруг. Пугавшие его в темноте странные выступы и тени исчезли, и оказалось, что это просто комната, самая что ни на есть обыкновенная. Дверная защелка была высоко, и, чтобы отпереть дверь, ему пришлось подставить стул и забраться на него.

Крадучись он спустился вниз по узкой лестнице. В кухне было по-прежнему темно, но он, повинуясь какому-то инстинкту, безошибочно направился к мойке, где в углу, словно дожидаясь его, стояли резиновые сапоги. Он надел их. За мойкой находилась кладовая, или, точнее сказать, стенной шкаф, и его дверца была приоткрыта. Должно быть, мать в сердцах забыла его запереть. Прекрасно сознавая, чем ему это грозит, Бен взял с полки последнюю, припасенную на завтрак буханку хлеба и затем повторил всю операцию со стулом и защелкой у наружной двери, только тут еще надо было отодвинуть засовы. Если родители услышат, все пропало. Он слез со стула. Дверь открыта, можно идти. За порогом его встретила светлая, лунная ночь, и сама луна, большая и круглая, ласково смотрела на него с высоты, а на лугу, который теперь был не зеленый, а серебристо-белый, его дожидались самые прекрасные и гордые существа на свете.

Тихонько, на цыпочках — только снег чуть похрустывал под сапогами — Бен прошмыгнул по дорожке к уже знакомой калитке и поднял щеколду. Она звякнула, и этот звук, видимо, встревожил ночных гостей. Одна мамаша подняла голову, прислушиваясь, и, хотя она ничего не сказала, ее тревога, наверно, передалась отцу, и он тоже беспокойно повел головой. Они смотрели на Бена и ждали, что он будет делать. Бен догадался: они надеются, что он принес им еще что-нибудь; у них ведь не было с собой никакой еды, а того, что он им оставил, конечно, не хватило, чтобы наесться досыта.

Он медленно стал приближаться к ним, держа в протянутых руках буханку хлеба. Наблюдавшая за ним мамаша поднялась на ноги, за ней встали и дети. Глядя на них, один за другим начали подниматься остальные, и скоро вся небольшая компания была на ногах; сна как не бывало — казалось, они ждали только команды, чтобы снова тронуться в путь. Никто не стал брать у Бена хлеб. Наверно, им было неудобно попрошайничать. Они не знали, что он угощает их от чистого сердца, а заодно хочет досадить родителям. Разломив хлеб пополам, он подошел к самому младшему, ростом разве чуть повыше его самого, и протянул ему полхлеба. Он был уверен, что теперь-то они поймут.

Малыш верещатник шагнул вперед, взял хлеб и, съев все до последней крошки, с любопытством посмотрел на Бена. Потом он мотнул головой, откидывая челку, которая падала ему на глаза — маленький дикарь был страшно лохматый и нечесаный, — и оглянулся на мать. Она ничего не сказала, даже не шелохнулась, и Бен, осмелев, протянул ей оставшиеся полхлеба. Она взяла. Бену нравилось, что они молчат — так ему было спокойнее и проще: что-что, а молчание он понимал, ведь он и сам всегда молчал.

Мамаша была золотисто-рыжая, ее лохматый сынишка тоже; другой малыш, постарше, был темный. Бен не мог разобрать, кто кому кем приходится: похоже, была там еще одна мамаша, а может быть, тетка, она стояла рядом с отцом; а чуть поодаль он обнаружил бабку — тощая, седая, она ни на кого не обращала внимания и обреченно смотрела на снег; видно было, что она предпочла бы погреться у жаркого огня. Бен задумался: отчего они ведут бродячую жизнь? Почему мотаются по белу свету, а не сидят себе спокойно дома? Ведь они не воры, в этом он был теперь абсолютно уверен. Какие же они воры!..

Тут отец подал какой-то сигнал и, ни на кого не глядя, медленно, величественно направился к дальнему концу луга. За ним двинулись все остальные: малыши бежали вприпрыжку, радуясь, что можно еще поиграть; старая бабка ковыляла в хвосте каравана. Некоторое время Бен смотрел им вслед, затем обернулся на спящий дом позади — и решение было принято. Он не хотел оставаться с родителями, которые его не любили. Он хотел уйти с красавцами верещатниками.

Бен кинулся бежать по хрустящему снегу вдогонку за теми, с кем он отныне решил жить одной жизнью. Старая бабка оглянулась на шум, но, похоже, она ничего не имела против его присутствия. И Бен побежал дальше, пока не нагнал ту золотисто-рыжую мамашу с растрепышем-сынком, которая понравилась ему больше других. Когда он поравнялся с ней, она приветливо кивнула ему головой, словно подтверждая, что теперь он принят в их компанию. Бен то шел, то бежал по снегу, стараясь не отставать от нее. Отец был по-прежнему впереди всех и вел их прямо к холмам; он умел каким-то чутьем выбирать дорогу, обходя самый глубокий снег стороной. Он держался вдоль наезженной колеи, которая шла между снежных наносов, и вскоре вывел их на гребень холма, откуда открывались широкие вольные просторы. Знакомый луг остался далеко внизу и уже был едва различим. Вскоре он и вовсе скрылся из виду. Здесь было пустынно и дико — ни домов, ни людей, только ярко светила луна. От быстрого подъема в гору Бен согрелся, да и спутники его разгорячились: изо рта у всех шел пар, словно струйки дыма в морозном воздухе.

Куда теперь? Все вопрошающе смотрели на отца, ожидая его решения. По-видимому, он сам раздумывал, куда направить путь. Он посмотрел направо, затем налево и решил пройти дальше вдоль гребня. Он снова первым тронулся с места, и все семейство послушно потянулось за ним.

Дети начали понемногу отставать — сказывалась усталость, — и, желая ободрить их, Бен принялся скакать и прыгать, позабыв о синяках на спине. От внезапной боли он вскрикнул, и, услышав его крик, рыжеволосая мамаша вздрогнула, повернулась и, обеспокоенно глядя на него, заговорила. Наверно, она спрашивала, что с ним. Бен не понимал ее языка. Но, должно быть, по звукам, вырывавшимся из его горла, она догадалась, что ему больно идти, потому что она молча отвернулась и слегка замедлила ход, приноравливаясь к его шагам. Бен с облегчением перевел дух. Ему не хотелось ковылять позади всех, со старой бабкой.

Гребень холма вывел их на заброшенную проселочную дорогу, по бокам которой высились снежные сугробы, и тут отец остановился, словно прикидывая, не пора ли сделать привал. Он устремил взгляд на белые дали и цепочку холмов на горизонте и долго стоял не двигаясь. Бен видел, что он сосредоточенно думает о чем-то — сам, ни с кем не советуясь. Мамаши, немного потоптавшись вокруг, выбрали удобное местечко, где можно было устроить детей, — прямо на земле, с подветренной стороны обледеневшего сугроба. Только бабка беспокойно переминалась с ноги на ногу и все никак не могла угомониться. Видно, ей было холодно — ночь выдалась морозная. Бен тоже не знал, что делать. Ноги у него гудели, и он чувствовал, что устал не меньше, чем старая бабка. Он смотрел, как дети один за другим укладываются спать на утоптанном снежном пятачке. Если они могут так спать, подумал он про себя, то и я, наверно, смогу. Правда, они привыкли спать на земле, а я еще нет.

Одна из мамаш — как раз та, что ему нравилась, — решила улечься рядом с сыном. Широкая, уютная, она напоминала Бену женщину, встретившую их прошлым вечером на пороге крытого соломой дома; та женщина была такая добрая. Но эта мамаша была, конечно, красивее, даже гораздо красивее его собственной матери. Он секунду помедлил, потом быстро юркнул к ней под бок и, свернувшись калачиком, тесно прижался к ее телу. Только бы она не рассердилась, не оттолкнула его от себя.

Она даже не взглянула на него, не произнесла ни звука. Она молча дала ему понять, что разрешает лежать возле нее и согреваться ее теплом. Ему было приятно вдыхать ее густой запах, и понемногу он стал успокаиваться. Он примостился поудобнее, прижался к ней еще теснее и, уткнувшись головой в ее плечо, положил руку ей на волосы. Она чуть качнула головой и вздохнула. Бен закрыл глаза, отдаваясь приятному ощущению тепла и покоя, — теперь у него есть ласковая, все понимающая мать и заботливый отец, который, не смыкая глаз, всматривается в далекие холмы. Такой отец не даст в обиду своих детей, никогда не станет их бить и наказывать. Они все были заодно, эти загадочные верещатники, только это были не братья-разбойники, которых он раньше рисовал в воображении, а члены одной семьи, единого племени, где каждый заботился о каждом. И теперь ничто на свете не смогло бы заставить его покинуть своих прекрасных, благородных покровителей.

3

Над холмами взошло по-весеннему яркое солнце, и Бен открыл глаза. Еще немного — и стало совсем светло. Старая бабка поднялась раньше других и уже ковыляла на негнущихся ногах, как немой укор соням. Словно устыдившись, остальные тоже начали вставать. Дети поднимались неохотно — они не прочь были поспать еще часок-другой. Завтракать было нечем, а Бену очень хотелось есть. Где раздобыть еды? Хлеб, который он взял из дому, съели еще ночью на лугу. Невольно он припомнил, что толстая женщина назвала их воришками. Может, они и правда промышляют воровством? Тогда они дождутся вечера, а там отправятся вниз, в деревню, добывать хлеба: выпросят или украдут где-нибудь. Ну хорошо, подумал Бен, а дети как же? Неужели и дети будут голодать до вечера?

Бен встал и начал притопывать на месте, чтобы немного согреться после сна. Внезапно он остановился, пораженный: сынок-растрепыш сосал мать. Но ведь так кормятся только грудные дети, а этот был не такой уж маленький — не моложе Бена. Может быть, у этих загадочных красавцев сохранились какие-то дикие нравы? Ведь они живут бродячей жизнью, не как все… И мамаша даже не пыталась отойти куда-нибудь в укромное место. Бен вспомнил, что когда у его матери бывала в гостях знакомая с маленьким ребенком, то она уходила кормить его в самую дальнюю комнату и закрывала дверь. А тут мамаша преспокойно устроилась у всех на виду и никого это не удивляло. Внезапно она оттолкнула сына — решила, наверно, что с него уже хватит. Она пошла догонять отца, и опять все потянулись один за другим, и Бен опять зашагал рядом с ней. Ну что ж, если у них так принято…

Чем дольше они шли, тем сильнее ему хотелось, чтобы мамаша и его накормила. Но тут маленький растрепыш, сытый и веселый, подскочил к нему, приглашая его поиграть, и Бен, мгновенно забыв про голод, с хохотом помчался за ним и ухватил его за космы. Они начали кругами гоняться друг за другом. Потом растрепыш, будто угадав тайное желание Бена, кинулся назад, к старухе бабке, и начал ее задирать. Он скакал перед ней взад-вперед, передразнивая ее колченогую походку, и Бен удивился, что никто из старших не одернул его, никто не сказал, что он невоспитанный грубиян.

Солнце стояло уже высоко, и снег под теплыми лучами стал подтаивать; Бен снова почувствовал мучительный голод, но есть было нечего, никто ничего ему не давал. Не в силах больше терпеть, он поборол робость и, подойдя к мамаше, издал хриплый звук, который должен был означать, что он просит покормить его. Но она отошла в сторону, она не хотела его подпускать. Он понял: она бережет пищу для сына.

Так они шли и шли: отец впереди, остальные за ним. Внезапно отец замер и, обернувшись, что-то крикнул мамашам. Все остановились, и мамаши тоже что-то крикнули ему в ответ. Все ждали. Наверно, отец приказал им не двигаться. Послышался звук быстро приближающихся шагов, и на вершине холма появился еще один верещатник, но совсем незнакомый, чужой. Увидев отца, он остановился, и некоторое время они настороженно смотрели друг на друга. Ближняя к Бену мамаша что-то сказала вполголоса соседке, и семейство сбилось в тесный кружок. Теперь все зависело от отца.

Бен, затаив дыхание, наблюдал за происходящим, и ему было страшно: чужак ему не понравился, у него был угрожающий вид. Пришелец сделал несколько шагов вперед и вдруг, безо всякого предупреждения, налетел на отца, и они сшиблись и закружились на месте, меся снег под ногами; и, хотя оба были без оружия, схватка велась не на жизнь, а на смерть. Сдержанный, спокойный отец превратился вдруг в свирепого дикаря. Слепая ярость охватила дерущихся; слышался только топот ног и прерывистое, хриплое дыхание. Мамаши с детьми, испуганно следя за дракой, еще теснее сбились в кучу, и Бен оказался зажатым в самой середине. Их испуг передался ему, и он заплакал, вспомнив искаженное злобой лицо собственного отца. Скорей бы они перестали драться!.. И вдруг все кончилось. Но как ужасно кончилось! Их мудрый вожак, их заботливый, добрый отец побежал. Он бежал не к своему семейству, не к мамашам с детьми, а прочь от них; он убегал все дальше и дальше, держа путь к холмам на горизонте. Он испугался чужака. Чужак победил его. И Бен заметил, что по снегу за ним тянется тоненький кровавый след.

Бен протянул руку и дотронулся до матери. Он хотел сказать ей, что надо пойти за раненым отцом, за своим вожаком, но она недовольно дернулась и стряхнула его руку. Ее глаза были устремлены на победителя. А тот не спеша приближался к ним. Бен отпрянул назад и прижался к своему лохматому приятелю, уверенный, что тому тоже страшно. Старая бабка презрительно отвернулась. Она не желала принимать в этом участия. Тогда одна мамаша — та самая, золотисто-рыжая, возле которой Бен спал этой ночью, — медленно пошла навстречу чужаку, и, когда она прикоснулась к нему, Бен понял: она признала, что отныне он их повелитель. Теперь он будет главой семьи. А что если бы такое случилось у Бена в доме? Что если бы какой-нибудь сосед повздорил бы с отцом, поколотил его и выгнал вон? Как повела бы себя его мать — неужели ей было бы все равно и она согласилась бы остаться с соседом?

Бен смотрел во все глаза и ждал, что будет дальше. Наконец он увидел, как чужак — темный, ширококостный, не такой стройный, как побежденный отец, но зато моложе его — властно вскинул голову, давая знак мамашам следовать за ним, и те покорно, без звука, подчинились; за ними двинулись дети. И только старая бабка обернулась и посмотрела назад — туда, где далеко-далеко на белом снегу еще виднелся силуэт отца, побитого, одинокого, никому не нужного.

Схватка была позади. День продолжался, будто ничего не случилось. Бен снова шагал по снегу бок о бок с остальными и постепенно привыкал к мысли, что у них новый отец, новый вожак. И уже к середине дня стало казаться, что он всегда вел их за собой и никакого другого вожака у них не было. Да и как знать, убеждал себя Бен, может, он не совсем чужой в этой семье, может, какой-нибудь дальний родственник, например дядя или еще кто-нибудь — попробуй разберись в обычаях этих верещатников.

Солнце, прочертив привычную дугу на небосклоне, стало опускаться за холмы. И опять, как накануне, все остановились, и новый отец стал кругами приближаться к одной из мамаш, но не к той, которую выбрал себе в матери Бен, а к другой, к тетке, — видимо, она больше ему приглянулась. Он не собирался стоять на страже, чтобы охранять их сон, как это делал прежний отец. Они с теткой на пару о чем-то секретничали, и, когда кто-то из детей подбежал к ним, новый отец отогнал его. Он был, наверно, не такой покладистый, как прежний.

Бен совсем ослаб от голода: еще немного — и он упал бы в обморок. Он подошел к знакомой мамаше, матери сынка-растрепыша, и на этот раз она не оттолкнула его, а терпеливо ждала, пока он пытался как-то пристроиться к ней, чтобы сосать молоко. Бену удалось немного поесть, но оказалось, что это не так-то просто. Он побаивался, и его движения были неумелыми и неловкими. Выдержав минуту-другую, мать отошла на несколько шагов и, как и прошлой ночью, улеглась прямо в снег рядом со своим сыном, а Бен опять примостился у нее под боком. Остальные еще топтались вокруг, но Бен сразу закрыл глаза, уткнулся уже по привычке головой в ее плечо и зарылся рукой в ее волосы, так что он даже не видел, легли наконец остальные или нет. Да ему это было и неважно — важно было только чувствовать себя в тепле и безопасности и знать, что его пожалеет и приласкает та, кого он любит.

Их разбудили грозные крики. Все вскочили. Ничего не понимая спросонья, Бен тер руками глаза. В небе висела круглая луна. А по снежной равнине, приближаясь к ним, бежала толпа людей, и среди них он узнал своего собственного отца. Люди страшно кричали и размахивали на бегу дубинками.

На этот раз обошлось без сражения. Первым обратился в бегство вожак. Вслед за ним кинулись наутек мамаши, и дети, и даже старая бабка. Они галопом скакали прочь под луной по заледенелому снегу, они предали, бросили его — все, даже та, которую он выбрал в матери, красавица гнедая кобыла, все его братья, благородные и гордые, — все, все… И тогда Бен закричал им вслед так, что от крика все готово было разорваться у него внутри, закричал так, как еще никогда не кричал.

— Нет!.. Нет!.. Нет!.. — закричал он, в первый и последний раз в своей жизни сумев произнести слово, и упал лицом в колючий снег.

Дафна дю Морье Крестный путь

~~~

Преподобный Эдуард Бэбкок стоял у окна в холле отеля на Елеонской горе[386] и смотрел в сторону Иерусалима, раскинувшегося на склонах холма за Кедронской долиной.[387] После того как его небольшая группа прибыла в отель, ночь опустилась неожиданно быстро; времени едва хватило, чтобы распределить номера, распаковать вещи, наскоро умыться. И уже некогда собраться с мыслями, просмотреть записи, заглянуть в путеводитель. С минуты на минуту его подопечные будут здесь, и каждый из них, претендуя на свою долю внимания со стороны пастора, обрушит на него целый град вопросов.

Не по своей воле Бэбкок принял на себя столь ответственную миссию. Нет, он всего лишь замещал викария[388] Литтл-Блетфорда, который из-за гриппа не смог покинуть теплоход «Вентура» в Хайфе[389] и оставил группу из семи прихожан своей церкви без пастыря. Брошенная на произвол судьбы паства была единодушна в том, что коль скоро их собственный викарий не в состоянии предводительствовать ими в намеченной экскурсии по Иерусалиму, то должным образом заменить его сможет только лицо духовного звания, и выбор, естественно, пал на Эдуарда Бэбкока, что не доставило ему ни малейшего удовольствия. Одно дело — впервые посетить Иерусалим среди многочисленных паломников или даже туристов, и совсем другое — оказаться во главе группы совершенно незнакомых людей, которые непременно будут сожалеть о своем викарии и при этом требовать от его заместителя такого же умения повести их за собой, обо всем договориться, все уладить, а то и общительности — иными словами, достоинств и талантов, столь щедро отпущенных природой заболевшему. Бэбкок слишком хорошо знал людей этой породы. От его внимания не ускользнуло, что неизменно выдержанный и благодушный викарий на теплоходе постоянно вился около пассажиров побогаче и не упускал случая вступить в беседу с обладателем какого-нибудь громкого титула. Некоторые из них называли его просто по имени. Особенно часто подобным обращением удостаивала викария леди Алтея Мейсон[390] — в группе из Литтл-Блетфорда лицо самое значительное и, по всей вероятности, глава Блетфорд-Холла. Бэбкок, привыкший к обычаям своего бедного прихода на окраине Хаддерсфилда, в самом обращении по имени не видел ничего предосудительного. Ребята из молодежного клуба зачастую называли его просто Кокки: так бывало за игрой в дротики[391] или во время разговоров по душам, которые и подросткам, и ему самому доставляли одинаковое удовольствие. Но снобизма он не выносил; и если занемогший литтл-блетфордский викарий полагает, что он, Бэбкок, станет раболепствовать перед титулованной дамой и ее семейством, то он глубоко заблуждается.

В супруге леди Алтеи, отставном армейском офицере, полковнике Мейсоне, Бэбкок без труда разглядел представителя старой школы военных. Что же касается вконец избалованного внука этой четы, маленького Робина, то ему было бы гораздо полезнее ходить не в частную подготовительную школу, а в обыкновенную муниципальную и побольше играть со своими сверстниками из простых семей.

Мистер и миссис Фостер — птицы иного калибра, но и они вызывали у Бэбкока недоверие не меньшее, чем Мейсоны. Мистер Фостер был директором-распорядителем некоей преуспевающей фирмы по производству пластмасс, и из его разговоров в автобусе по пути из Хайфы в Иерусалим явствовало, что его занимает не столько посещение святых мест, сколько возможность наладить деловые контакты с израильтянами. Миссис Фостер перебивала деловую болтовню супруга пространными рассуждениями о страданиях голодающих арабских беженцев, ответственность за которые, по ее глубокому убеждению, несет весь мир. Слушая разглагольствования миссис Фостер, Бэбкок подумал, что она вполне могла бы принять на себя часть этой ноши: стоит лишь заменить роскошный меховой жакет чем-нибудь поскромнее и разницу в цене отдать беженцам.

Мистер и миссис Смит были молодожены и проводили в путешествии свой медовый месяц. Это обстоятельство объясняло повышенный интерес к ним со стороны их спутников и давало повод для обычных в подобных случаях благожелательных взглядов, улыбок и даже двусмысленных шуток мистера Фостера. Бэбкок поймал себя на мысли, что Смитам следовало бы остаться в отеле на берегах Галилеи[392] и получше узнать друг друга, а не бродить по Иерусалиму, историческое и религиозное значение которого в их теперешнем настроении они не сумеют по-настоящему оценить и прочувствовать.

Восьмой и старшей в группе была мисс Дин, старая дева. Она сразу же сообщила своим спутникам, что ей около семидесяти лет и что посетить Иерусалим под опекай викария Литтл-Блетфорда было мечтой всей ее жизни. Все заметили, что, когда любезного ее сердцу викария — мисс Дин называла его не иначе как Пастырь — заменил преподобный Бэбкок, она испытала глубокое разочарование.

«Итак, положение не из завидных, — подумал пастырь сего небольшого стада, — это, конечно же, испытание, но и честь, ибо оно ниспослано свыше».

Народа в холле становилось все больше. Рядом в ресторане туристы и паломники занимали места за столиками. Обрывки разговоров, шарканье ног, звук отодвигаемых стульев сливались в нестройный гул. Эдуард Бэбкок еще раз взглянул на огни Иерусалима на противоположном холме. Ему было холодно и одиноко среди этих людей. Жгучая тоска по родному Хаддерсфилду охватила его, и вдруг нестерпимо захотелось, чтобы рядом оказалась ватага пусть буйных, но зато преданных ему ребят из молодежного клуба.


Леди Алтея Мейсон сидела за туалетным столиком, прикидывая, как бы поэффектнее расположить складки голубого шифонового шарфа, который лежал на ее плечах. Она выбрала именно этот шарф, потому что голубое больше всего шло к ее глазам. Кроме того, это был ее любимый цвет, и всегда, при любых обстоятельствах, она умудрялась сделать так, чтобы в ее туалете было что-нибудь голубое.

Но сейчас, на фоне более темного платья, голубой шарф выглядел особенно эффектно. Нитка жемчуга и маленькие жемчужные серьги дополняли впечатление непринужденной изысканности… Конечно, Кэт Фостер, как всегда, разоденется. Нацепит свои вульгарные драгоценности. И как она не понимает, что подсиненные волосы старят ее. Вот уж поистине — никакие деньги не помогут женщине, как, впрочем, и мужчине, скрыть недостаток воспитания. В общем, Фостеры очень милы, и все говорят, что в ближайшее время Джим Фостер выставит свою кандидатуру в парламент. Что ж — в добрый час, в конце концов, ни для кого не секрет, что его фирма переводит значительные суммы на счет консерваторов. И тем не менее едва уловимое бахвальство и вульгарность выдают его происхождение. Леди Алтея улыбнулась: недаром друзья всегда считали ее тонким знатоком человеческой натуры.

— Фил, — окликнула она мужа. — Ты готов?

Полковник Мейсон в ванной комнате подпиливал ногти. Ему никак не удавалось извлечь крупинку угля из-под ногтя большого пальца.

Полковник сходился с женой только в одном: мужчина должен следить за собой. Плохо вычищенная обувь, пылинки на пиджаке, неухоженные ногти — на всем этом лежало табу. Кроме того, если он и Алтея всегда хорошо одеты и подтянуты, это служит примером остальным членам группы, и прежде всего их внуку Робину. Правда, ему всего девять лет, но чем раньше мальчик начнет учиться — тем лучше, а Робин, видит бог, так смышлен и восприимчив. Со временем из него выйдет отличный солдат, конечно, если его папаша-ученый — кстати, неряха, каких поискать, — разрешит ему стать военным. Но раз дедушка с бабушкой оплачивают образование внука, то не мешало бы прислушаться к их мнению относительно его будущего. Просто поразительно, с какой легкостью нынешние молодые люди, достаточно речистые, когда заявляют о своих правах и призывают идти в ногу со временем, чуть что — предоставляют старшему поколению оплачивать их счета. Вот хотя бы этот круиз. Они взяли с собой Робина прежде всего потому, что так было удобно его родителям. И никто не спросил, удобно ли это ему и Алтее. Положим, да, — они очень привязаны к мальчику. Но не в том же дело! В школьные каникулы такие «совпадения» случаются слишком уж часто.

— Иду! — отозвался полковник и, поправляя галстук, вошел в спальню. — Должен заметить, номер очень удобный. Интересно, наши спутники устроились так же хорошо? Когда я был здесь двадцать лет назад, ничего подобного, конечно, и в помине не было.

«О боже, — подумала леди Алтея, — неужели нам придется все время выслушивать воспоминания о его службе и британской оккупации?[393]Сегодня за обедом Фил настолько забылся, что стал объяснять Джиму Фостеру расположение английских позиций при помощи солонки и перечницы».

— Я поставила непременным условием, чтобы всем нам отвели номера с видом на Иерусалим, — сказала она, — но я отнюдь не уверена, что наши спутники отдают себе отчет в том, что благодарить за это надо именно меня. Они всё приняли как нечто само собой разумеющееся. Поистине прискорбно, что милому Артуру пришлось остаться на теплоходе, — он бы так оживил нашу поездку. Откровенно говоря, молодой Бэбкок мне не очень по душе.

— Не знаю, — ответил полковник, — по-моему, он славный малый. Не очень-то сладко, когда на тебя ни с того ни с сего взваливают такое дело. Надо быть снисходительными.

— Если он не может справиться, следовало отказаться. Никак не могу понять, что за молодые люди принимают нынче духовный сан. Во всяком случае, не самого высокого полета. Ты заметил, как он говорит? Впрочем, в наше время ничему не приходится удивляться.

Она встала, чтобы в последний раз посмотреться в зеркало. Полковник откашлялся и взглянул на часы. Он надеялся, что со злополучным пастором Алтея все же воздержится от своего обычного высокомерия.

— А где Робин? — спросил он.

— Я здесь, дедушка.

Все это время мальчик стоял за портьерой и смотрел из окна на панораму города. Забавный малыш. Всегда появляется из ниоткуда. Жаль, что ему надо носить очки, — в них он вылитый отец.

— Ну, мой мальчик, — спросил полковник Мейсон, — что ты там увидел? Не скрою, двадцать лет назад в Иерусалиме не было такого освещения.

— Полагаю, что нет, — ответил внук. — И две тысячи лет назад тоже не было. Электричество поразительно изменило мир. Когда мы ехали в автобусе, я говорил мисс Дин, что Иисус очень бы удивился.

М-да… что на это скажешь? И чего только не услышишь от детей. Полковник и его жена переглянулись. Леди Алтея снисходительно улыбнулась и потрепала Робина по плечу. Ей было приятно думать, что никто, кроме нее, не понимает «его штучек», как она с нежностью называла неожиданные заявления внука.

— Надеюсь, мисс Дин не была шокирована?

— Шокирована? — Робин склонил голову набок и задумался. — Разумеется, нет. Зато я был весьма шокирован, когда мы увидели машину, попавшую в аварию, и даже не остановились.

Полковник Мейсон закрыл дверь номера, и они пошли по коридору.

— Машину? — спросил он. — Какую машину? Я что-то не помню.

— Ты смотрел в другую сторону, дедушка, — ответил Робин, — и объяснял мистеру Фостеру, где в твое время стояли пулеметы. Наверное, никто, кроме меня, не видел разбитую машину. Гид показывал нам место, где когда-то был постоялый двор Доброго Самаритянина.[394] А машина стояла немного дальше.

— Вероятно, шоферу не хватило бензина, — заметила леди Алтея. — Думаю, на такой оживленной дороге ему не пришлось долго ждать помощи.

Проходя мимо высокого зеркала в конце коридора, она поймала свое отражение и поправила голубой шарф.


Джим Фостер спустился в бар пропустить рюмочку. Точнее, две. Потом, когда появятся остальные, он угостит и их, а Кэт придется с этим примириться. Вряд ли она решится при всех стращать его сердечным приступом и напоминать, сколько калорий содержится в двойной порции джина. Он обвел взглядом гудящую в баре толпу. Боже, что за сборище! Избранный народ в дому своем. Ну что ж, удачи им, особенно женщинам, хотя в Хайфе молодые женщины куда симпатичнее. Здесь нет ни одной, которая бы стоила внимания. А вон та компания не из местных, вероятно из Нью-Йорка, к тому же еще и с Ист-Сайда.[395] В отеле до черта туристов, а завтра в самом Иерусалиме будет еще больше.

Джим с радостью отказался бы от этой экскурсии, нанял бы машину и вместе с Кэт отправился к Мертвому морю, где собираются строить пластмассовый завод, о котором было столько разговоров. Израильтяне разработали новую технологию, и можно биться об заклад — если они за что берутся, считай дело прибыльным. Ужасно глупо — проделать такой путь и не иметь возможности по возвращении домой высказать свое компетентное мнение о месте строительства. Пустая трата денег. А вот и молодожены! Излишне спрашивать, чем они занимались после того, как вышли из автобуса. Хотя, если поразмыслить, ни за что нельзя ручаться. Кажется, Боб Смит немного не в своей тарелке. Верно, молодая ненасытна, как все рыжие. Глоток вина придаст им новые силы.

— Эй, молодожены, сюда! — позвал Джим. — Выбор ваш, убыток мой. Давайте расслабимся.

Он галантно уступил Джил свой табурет и, задержав руку на сиденье, пока та занимала предложенное ей место, ощутил легкое прикосновение маленьких ягодиц молодой женщины.

— Весьма признательна, мистер Фостер, — сказала новобрачная и, давая понять, что не утратила самообладания и расценивает медлительность Джима как комплимент в свой адрес, добавила: — Не знаю, как Боб, а я бы выпила шампанского.

В ее голосе прозвучал такой вызов, что молодой супруг залился краской. «О дьявол, — подумал он, — мистер Фостер вообразит, что… По тону Джил он наверняка догадался, что у нас… что у меня… ничего не выходит. Какой ужас! Ума не приложу, в чем дело. Я должен обратиться к врачу. Я…»

— Пожалуйста, виски, сэр, — сказал он.

— Виски так виски, — улыбнулся Джим Фостер. — И ради бога, не называйте вы меня «мистер Фостер». Просто Джим.

Он заказал коктейль с шампанским для Джил, двойной виски для Боба и весьма внушительную порцию джина для себя. В этот момент его жена Кэт сквозь заполнявшую бар толпу с трудом протиснулась к стойке и услышала, что именно он заказывает.


Так я и знала, подумала Кэт, он специально не стал ждать, пока я переоденусь, чтобы спуститься в бар раньше меня. Более того, он положил глаз на эту девчонку. Хоть бы о приличиях подумал — ведь у нее медовый месяц. Но разве Джим пропустит хоть одну юбку! Слава богу, его удалось отговорить от намерения поехать по делам в Тель-Авив, отправив ее в Иерусалим одну. Этот номер не пройдет. Благодарю покорно. Если бы полковник Мейсон не был таким занудой, а леди Алтея не мнила о себе бог весть что, посещение Иерусалима могло бы стать весьма поучительным, особенно для тех, кто интересуется событиями в мире и имеет хоть проблеск интеллекта. Но куда там! Они не удосужились посетить даже беседу о проблеме беженцев, которую она проводила в Литтл-Блетфорде несколько недель назад. Они, видите ли, не выходят из дома по вечерам. Ложь! Если бы леди Алтея побольше думала о других и поменьше о том, что является единственной ныне здравствующей дочерью пэра, который и в палате лордов ни разу не поднялся со своего места, — правда, поговаривали, что он вообще не очень твердо держался на ногах, — то заслуживала бы большего уважения. Но сейчас… Кэт огляделась, и ее негодование возросло. Ей стало стыдно, что она находится среди туристов, которые пьют, веселятся, сорят деньгами вместо того, чтобы отдать их на нужды Оксфама[396] или на другие благотворительные цели. Ну что ж, раз она не может сделать ничего поистине значительного для всеобщего блага, то по крайней мере сумеет поставить на место Джима и расстроить его теплую компанию. Кэт решительно подошла к стойке, и ее жаркий румянец был под стать ее ярко-красной блузке.

— Прошу вас, мистер Смит, — начала она, — не подбивайте моего мужа. Врачи давно рекомендуют ему поменьше пить и курить. Иначе ему грозит стенокардия. Не делай такого лица, Джим. Ты знаешь, что это правда. В сущности, нам всем неплохо бы отказаться от алкоголя. По статистике, вред для печени даже от самого умеренного употребления спиртного неизмерим.

Боб Смит поставил стакан обратно на стойку. Он уже начинал чувствовать себя увереннее, но вот пришла миссис Фостер и все испортила.

— О, конечно, вы можете меня не слушать, — продолжала Кэт. — Разве меня кто-нибудь слушает? Но недалек тот день, когда мир одумается: люди поймут, что одни натуральные фруктовые соки помогут им выдержать стрессы и бешеный ритм современной жизни. Тогда мы и жить будем дольше, и выглядеть моложе, и достигнем гораздо большего. Да, да, будьте любезны, грейпфрутовый сок и побольше льда.

Уф, душно. Она чувствовала, как кровь приливает к шее, поднимается к вискам и вновь отливает медленными волнами. До чего глупо… Забыть принять гормональные таблетки…

Поверх ободка бокала Джил Смит разглядывала Кэт Фостер. Должно быть, она старше мужа. Во всяком случае, выглядит старше. Внешность людей среднего возраста, особенно мужчин, так обманчива. Она где-то читала, что мужчины продолжают заниматься «этим» чуть ли не до девяноста лет, а вот женщины после определенных перемен теряют интерес. Возможно, миссис Фостер права, и фруктовые соки действительно полезны. И зачем Боб повязал галстук в крапинку! У него теперь такой провинциальный вид. Рядом с мистером Фостером он кажется совсем мальчишкой… Подумать только, предложил называть его просто Джимом… снова коснулся ее руки… Вот уж в самом деле! Похоже, что ее медовый месяц вовсе не сдерживает мужчин, а наоборот, распаляет, если судить по его поведению.

Фостер предложил Джил второй бокал шампанского, и та согласно кивнула.

— Говорите тише, — шепотом сказала она, — иначе миссис Фостер услышит и скажет, что спиртное повредит моей печени.

— Милая девочка, — также шепотом ответил Джим, — ваша молоденькая печень выдержит многие годы такого обращения, ну а моя уже и так проспиртована.

Джил хихикнула — что он говорит! После второго бокала она забыла злополучную сцену в спальне, когда Боб, бледный и взволнованный, заявлял, что она не так отвечает на его ласки и не его вина, если у них ничего не получается. С вызовом взглянув на Боба, который вежливо кивал головой, слушая рассуждения миссис Фостер о голоде на Ближнем Востоке, в Азии и Индии, она демонстративно оперлась на руку Джима Фостера.

— Не понимаю, — сказала она, — почему леди Алтея выбрала именно этот отель. Тот, что рекомендовали нам на теплоходе, находится в самом Иерусалиме: там организуют ночные прогулки по городу, которые заканчиваются в ночном клубе, где выпивка уже оплачена.


Мисс Дин близоруко оглядывалась по сторонам… Как ей отыскать своих спутников в толпе совершенно незнакомых людей? Милый отец Гарфилд не бросил бы ее на произвол судьбы. Молодой священник, что заменил его, с ней почти не разговаривает. Он, вероятно, не принадлежит к англиканской церкви, не одобряет традиционного облачения и за всю свою жизнь не спел ни одного псалма. Увидеть хотя бы леди Алтею или полковника, и то стало бы легче на душе. Правда, леди Алтея, благослови ее господь, иногда склонна к некоторому высокомерию, но у нее столько забот. Как мило, что она приняла на себя хлопоты, связанные с этим путешествием.

Иерусалим… Иерусалим… Как рыдали бы дщери иерусалимские, доведись им увидеть эти толпы нехристей на горе Елеонской. Что за кощунство — строить современный отель на благословенном месте, где так часто проходил Спаситель, возвращаясь с учениками из Вифании[397] в Иерусалим. Как недоставало ей отца Гарфилда, когда автобус на несколько минут задержался в Вифании и гид стал показывать развалины церкви, построенной там, где — как он сказал — две тысячи лет назад стоял дом Марфы, Марии и Лазаря. Какую яркую и трогательную картину изобразил бы милый Пастырь! Она увидела бы скромное, но уютное жилище, чисто подметенную кухню; Марфа ведет хозяйство, от Марии помощь по дому невелика и сводится, вероятно, к мытью посуды. Читая это место в Евангелии, она всегда вспоминала свою младшую сестру Дору — та тоже палец о палец не ударит, если по телевизору идет что-нибудь интересное. О, боже упаси сравнивать Марию, которая слушала в Вифании чудесные проповеди Спасителя, с каким-нибудь Малькольмом Маггериджем и его вечным «почему»: но ведь милый Пастырь всегда говорит, что надо стараться соотнести прошлое с настоящим и тогда станет понятней смысл вещей.

Слава богу, вот и леди Алтея. Какой у нее представительный вид, сразу видно — англичанка; как она выделяется среди всей этой толпы в отеле — кажется, большинство из них иностранцы. Да и полковник рядом с ней — джентльмен и солдат до кончиков ногтей. А малыш Робин… такой оригинальный ребенок. Как он сказал? «Господь очень бы удивился, увидев электрическое освещение?» — «Но, милый, ведь Он же его и изобрел, — ответила она. — Все, что когда-либо было изобретено или открыто, деяние Господне». Жаль, если эта истина не удержится в его маленькой головке. Но ничего, еще будет возможность оказать на него благотворное влияние.

— Ну, мисс Дин, — сказал полковник, подходя к ней, — надеюсь, вы отдохнули после автобуса и за обедом не станете жаловаться на отсутствие аппетита.

— Благодарю вас, полковник, я действительно отдохнула. И тем не менее я в некотором замешательстве. Как вы думаете, у них есть английская еда или нас будут кормить жирной иностранной пищей? Мне надо беречь желудок.

— Ну что ж, если мое знание Ближнего Востока что-нибудь да значит, то воздержитесь от свежих фруктов и дыни, а также от салата. Овощи и фрукты здесь никогда как следует не моют. В свое время расстройство желудка из-за овощей и фруктов случалось у солдат чаще других болезней.

— Ах, Фил, что за вздор, — улыбнулась леди Алтея, — ты живешь прошлым. Разумеется, в таком отеле, как наш, все моют очень тщательно. Не слушайте его, мисс Дин, нам подадут обед из пяти блюд, и вы обязаны воздать должное всему, что положат вам на тарелку. Вы только представьте себе, как дома ваша сестра Дора ужинает яйцом всмятку. Как, должно быть, она вам завидует.

Этого только не хватало, подумала мисс Дин, леди Алтея сказала так из лучших побуждений, но кто ее за язык тянул? С чего она вдруг вообразила, будто у них с Дорой на ужин бывает только по яйцу всмятку? Они действительно мало едят по вечерам, но отнюдь не потому, что стеснены в средствах, — просто у них аппетит умеренный. Ах, если бы здесь был милый Пастырь, он бы знал, как ответить леди Алтее. Он бы заметил, разумеется шутя, — он так обходителен, — что нигде в Литтл-Блетфорде его так вкусно не кормили, как у сестер Дин в их очаровательном домике.

— Благодарю вас, полковник, — проговорила мисс Дин, всем своим видом давая понять, что обращается только к нему. — Я последую вашему совету относительно фруктов и салата. Что же касается меню из пяти блюд, то я повременю с суждением, пока не увижу своими глазами, что нам предложат.

За обедом она надеялась сидеть рядом с полковником. Он так внимателен, хорошо знает Иерусалим былых времен, на его суждение можно положиться.

— Ваш внук, полковник, — сказала мисс Дин, — дружелюбный и общительный мальчик, а ведь дети часто бывают застенчивыми.

— Да, — ответил полковник, — Робин компанейский малый, и мне приятно думать, что это результат моего воспитания. Он и читает много. Большинство детей вообще не заглядывает в книгу.

— Ваш зять — ученый, не так ли? — спросила мисс Дин. — Возможно, мальчик пошел в отца — ведь ученые такие умные люди.

— Чего не знаю, того не знаю, — буркнул полковник.

«Старая идиотка, — подумал он, — ничего не понимает, а берется судить. Робин — вылитый Мейсон, очень напоминает его самого в этом возрасте: так же любит читать и фантазировать».

— Робин, — позвал он, — пойдем ужинать. Твоя бабушка хочет есть.

— Право, Фил, — леди Алтея нашла замечание мужа не слишком забавным, — можно подумать, я волк из «Красной шапочки».

Она неторопливо направилась в другой конец холла. От ее внимания не укрылось, что многие оборачиваются и провожают ее взглядом. По глубокому убеждению леди Алтеи, такой интерес к ней был вызван отнюдь не замечанием полковника, которого почти никто не услышал, а тем, что, несмотря на свои шестьдесят с лишним лет, она — самая элегантная и привлекательная из всех присутствующих женщин. Оглядывая собравшихся в холле туристов в поисках остальных членов своей группы, леди Алтея мысленно прикидывала, как рассадить их за обедом. Ах, вот они где, в баре. Все, кроме Бэбкока, разумеется. Отрядив полковника на поиски пастора, она прошествовала в ресторан и повелительным жестом подозвала метрдотеля.

План леди Алтеи удался на славу, и каждый остался доволен своим местом за столом. Мисс Дин воздала должное всем пяти блюдам обеда, а также вину, хотя, возможно, она и допустила некоторую бестактность, когда, подняв бокал, только что налитый ей, и повернувшись к своему соседу слева, которым оказался преподобный Бэбкок, провозгласила: «Пожелаем нашему милому Пастырю скорейшего выздоровления. Я уверена, что он знает, как нам его не хватает». Истинный смысл тоста дошел до нее не раньше, чем вся компания принялась за третье блюдо из пяти. Она вдруг вспомнила, что молодой человек, с которым она разговаривает, не какой-нибудь инспектор приютов из провинции, а тоже духовное лицо и замещает ее возлюбленного викария. От стаканчика хереса, выпитого в баре, мысли мисс Дин пребывали в некотором рассеянии, а отсутствие у Бэбкока пасторского воротничка окончательно сбило ее с толку.

— Советую вам быть осторожнее, — обратилась она к пастору, надеясь хоть немного исправить положение. — Полковник считает, что от салата и фруктов лучше воздержаться. Туземцы их плохо моют. Я бы выбрала жареную баранину.

Услышав слово «туземцы», пастор удивленно взглянул на мисс Дин. Интересно, подумал он, уж не воображает ли она, что находится в пустынях Африки? До какой степени можно утратить всякое представление о современном мире, живя в маленьком городишке Южной Англии!

— Извините за резкость, — сказал он, накладывая себе рагу из цыпленка, — но я убежден, что, знакомясь с тем, как живет вторая половина человечества, мы несем в мир больше добра, чем цепляясь за устаревшие представления. В нашем молодежном клубе много выходцев из Пакистана и с Ямайки, и они по очереди с местными стряпают для клубного буфета. Не скрою — бывают и сюрпризы. И все же это пример равенства: у нас все делится поровну, и молодые люди довольны.

— Совершенно верно, падре,[398] совершенно верно, — заявил полковник, поймав последнюю фразу Бэбкока. — Главное — развивать дух доброй воли за нашим, так сказать, общим столом. Иначе нравственность полетит ко всем чертям.

Носком ботинка Джим Фостер нажал под столом на туфлю Джил Смит. Старый шалун опять разыгрался. Уж не полагает ли он, что они в Пуне? В ответ Джил толкнула Фостера коленом.

Они уже достигли той степени взаимного влечения — на безрыбье и рак рыба, — когда малейший физический контакт возбуждает, а в самом безобидном замечании окружающих слышится двусмысленность и скрытый намек.

— Все зависит от того, что делить поровну и с кем. Вы согласны? — вполголоса спросил Фостер.

— Выйдя замуж, девушка теряет право выбора, — шепотом ответила Джил. — Ей приходится довольствоваться тем, что предлагает муж.

Заметив, что миссис Фостер внимательно смотрит на нее с другого конца стола, Джил широко раскрыла глаза и, придав им самое невинное выражение, еще раз толкнула Джима Фостера коленом — лицемерить так лицемерить.

Леди Алтея скользнула взглядом по залу ресторана и посетителям за соседними столиками, и в душу ее закралось сомнение. Так ли правильно они поступили, решив посетить Иерусалим? Здесь не видно никого, кто бы представлял хоть какой-то интерес. Возможно, в Ливане общество было бы более изысканное. Впрочем, сутки — не такой большой срок. Затем они вернутся на корабль и отправятся на Кипр. Но разумеется, она довольна хотя бы тем, что поездка доставляет удовольствие Филу и ее милому Робину. Надо сказать ему, чтобы он не сидел с раскрытым ртом: такой хорошенький мальчик, а из-за этого похож на дурачка. Очевидно, Кэт Фостер страдает от жары. Она просто пунцовая.

— Но вы обязаны были подписать петицию против производства нервно-паралитического газа! — убеждала Кэт Боба Смита. — Я собрала более тысячи подписей под своим воззванием. Мы все должны бороться против этого яда. Вам понравится, — она повысила голос и хлопнула ладонью по столу, — если ваши дети родятся слепыми, глухими, а то и вовсе калеками? И все из-за этих ужасных химикатов, которые отравят все будущие поколения, если мы не объединимся в борьбе за прекращение их производства.

— Полно вам, — возражал полковник. — Все находится под контролем властей. Кроме того, этот препарат не смертелен, и нам необходимо иметь некоторые запасы на случай беспорядков. Кто-то же должен оградить нас от злонамеренных элементов; их во всем мире еще более чем достаточно. Так что, по моему скромному мнению…

— Фил, дорогой, оставьте ваше скромное мнение при себе, — вмешалась его супруга. — Мне кажется, мы становимся слишком серьезными. Мы ведь не за тем приехали в Иерусалим, чтобы обсуждать нервно-паралитический газ, беспорядки и тому подобное. Нет, мы хотим увезти с собой приятные воспоминания об этом городе, одном из самых знаменитых в мире.

За столом сразу наступило молчание. Леди Алтея одарила всех улыбкой: хорошая хозяйка знает, как создать нужное настроение. Даже Джим Фостер на мгновение успокоился и убрал руку с колена Джил Смит. Все ждали, кто заговорит первым и направит беседу по новому руслу. И тут Робин понял, что его час настал. Весь обед он ждал этой возможности. Отец учил его вводить и развивать тему лишь в том случае, когда ты полностью уверен в фактах, которыми располагаешь. На этот раз Робин заранее позаботился о том, чтобы быть на высоте. Перед обедом он просмотрел в фойе туристский справочник и был абсолютно уверен в своих фактах. Взрослым придется выслушать его. Одна мысль об этом приводила его в восторг, придавая вес в собственных глазах. Склонив голову набок, в очках, съехавших на сторону, Робин подался вперед.

— Интересно, — начал он, — знает ли кто-нибудь из вас, что сегодня тринадцатый день нисана?[399]

Он откинулся на спинку стула, ожидая, какое впечатление произведут его слова. Взрослые смотрели на Робина в явном замешательстве. О чем он? О чем говорит этот ребенок? Полковник нашелся первым — долгая тренировка приучила его быть готовым к любым неожиданностям.

— Тринадцатый день нисана… — повторил он. — Послушай, мальчуган, перестань умничать и объясни нам, что ты имеешь в виду.

— Я не умничаю, дедушка, — возразил Робин, — а просто констатирую факт. Я считаю по древнееврейскому календарю. В четырнадцатый день нисана, то есть завтра, на закате начнется пейсах,[400] или праздник опресноков.[401] Мне гид сказал. Поэтому здесь и народа так много. Сюда приехали паломники со всего мира. Ведь все знают — по крайней мере, мистер Бэбкок, как мне кажется, — что, по Иоанну[402] и другим авторитетным источникам, Иисус и ученики собрались на Тайную вечерю[403] в тринадцатый день нисана, то есть за сутки до праздника опресноков. Именно поэтому просто замечательно, что и мы заканчиваем нашу вечерю, хотя она и не тайная. В это время две тысячи лет назад Иисус делал то же самое, что и мы.

Робин поднял очки на лоб и улыбнулся. Его слова не произвели того ошеломляющего впечатления, на которое он рассчитывал; познания его не были вознаграждены ни аплодисментами, ни восторженными восклицаниями. Напротив, казалось, все почему-то рассердились.

— М-да… — сказал полковник. — Это по вашей части, падре.

Бэбкок что-то поспешно высчитывал. В своем молодежном клубе раз в три месяца он проводил вечера вопросов и ответов, на которых ему приходилось решать довольно сложные задачи. Однако задача, предложенная Робином, застала его врасплох.

— Ты, видимо, внимательно читал Евангелие, Робин, — сказал он, — и знаешь, что Матфей, Марк и Лука[404] расходятся с Иоанном в определении точной даты. Однако должен признаться, я не уточнял, действительно ли завтра четырнадцатый день нисана и, следовательно, на закате начнется иудейский праздник. Мне, конечно, следовало поговорить с гидом и уточнить это обстоятельство. Досадное упущение с моей стороны.

Нельзя сказать, что заявление пастора хоть немного прояснило ситуацию. Мисс Дин не скрывала своего недоумения.

— Но как же это возможно? — спросила она. — Тайная вечеря, и вдруг сегодня. Нынче мы праздновали пасху очень рано. Ну да, — двадцать девятого марта.

— Иудейский календарь расходится с нашим, — объяснил Бэбкок. — Пейсах, или, как мы его называем, еврейская пасха, не всегда совпадает с христианской пасхой.

Неужели от него ожидают, чтобы он углубился в богословские тонкости только потому, что какому-то мальчишке доставляет удовольствие покрасоваться перед взрослыми?

Джим Фостер щелкнул пальцами в воздухе.

— Теперь понятно, почему я не смог дозвониться до Рубина, — сказал он жене. — Мне ответили, что его контора в Тель-Авиве будет закрыта до двадцать первого. Праздники.

— Надеюсь, магазины и базары все же будут открыты, — воскликнула Джил Смит. — Я хочу купить кое-какие сувениры для родных и друзей.

Немного подумав, Робин кивнул:

— Думаю, что да, по крайней мере до заката. А что, если вы привезете своим друзьям мацы? — Неожиданно ему в голову пришла блестящая мысль, и, сияя, он повернулся к Бэбкоку. — Поскольку сейчас вечер тринадцатого дня нисана, — сказал он, — не стоит ли нам спуститься в Гефсиманский сад?[405] Здесь недалеко, я спрашивал гида. Для того чтобы попасть в сад, Иисус с учениками прошел через долину; нам же этого делать не надо. Мы можем представить себе, что перенеслись на две тысячи лет назад и что Иисус уже в саду.

Даже леди Алтея, которая обычно умилялась любой выходке внука, почувствовала себя неловко.

— Право, Робин, — сказала она, — не думаю, что кто-нибудь из нас решится выйти в эту кромешную тьму и отправиться неизвестно куда. Ты, вероятно, забыл, что мы не дети, с которыми ты ставил пьесу в своей школе на рождество. В зимние каникулы, — продолжала она, обращаясь к Бэбкоку, — они разыграли премилую пьеску на сюжет Рождества Христова. Робин был волхвом.[406]

— Вы знаете, — подхватил Бэбкок, — мои ребята в Хаддерсфилде тоже поставили этот эпизод на сцене нашего клуба. Они перенесли действие во Вьетнам. Я долго ходил под впечатлением.

Робин так выразительно смотрел на пастора, что тот, сделав над собой немалое усилие, уступил.

— Знаешь что, — сказал он, — если ты действительно хочешь прогуляться к Гефсиманскому саду, я готов идти с тобой.

— Прекрасно, — заявил полковник, — я с вами. Глоток свежего воздуха нам всем не повредит. Я знаю местность, так что под моим началом вы не заблудитесь.

— А как вы? — шепнул Джим Фостер своей соседке Джил. — Только будьте подобрее, а то я вас не отпущу.

Робин радостно улыбнулся. Все складывается, как он хотел. Теперь можно не бояться, что его рано отправят спать.

— А знаете, — сказал он, дотрагиваясь до руки Бэбкока, причем голос его звучал удивительно звонко, — если бы мы действительно были учениками, а вы Иисусом, вам бы пришлось выстроить нас у стены и омыть нам ноги.[407] Правда, бабушка, вероятно, сказала бы, что это уж слишком.

Он посторонился и с вежливым поклоном пропустил взрослых. Робина готовили к поступлению в Винчестер,[408] и он прекрасно усвоил девиз — хорошие манеры делают человека.

Неподвижный воздух был чист и пронзительно свеж. От вечерней прохлады перехватывало дыхание.

Вниз вела крутая каменистая тропа, с обеих сторон стиснутая каменными стенами. Справа от нее, за мрачным островком кипарисов и пиний, едва виднелись семь глав православного собора и небольшой покосившийся купол церкви Dominus Flevit.[409] Днем, когда луковицы церкви Марии Магдалины[410] горят золотом в ярких лучах солнца, городские стены,[411] там, за Кедронской долиной, опоясывающие Иерусалим, парящий над ним Купол Скалы[412] и сам город, широко раскинувшийся на холме, производят ошеломляющее впечатление, и сердце каждого паломника невольно начинает биться сильнее. Так было всегда. Но сейчас, вечером… Сейчас, подумал Эдуард Бэбкок, под этим черным небом и бледно-желтой луной, что светит нам в спину, кажется, что даже глухой шум, доносящийся снизу, с дороги на Иерихон,[413] сливается с царящей здесь тишиной и растворяется в ней. Чем ниже сбегала крутая тропа, тем выше поднимался город, и долина между ним и Елеонской горой становилась все более темной и мрачной, напоминая извивающееся русло пересохшей реки. Минареты, купола, шпили, крыши мириадов человеческих жилищ сливались в гигантское пятно, очертания которого неясно вырисовывались на фоне неба. Оставались лишь городские стены: неколебимо высились они на противоположном холме, тая угрозу и вызов.

Я не готов, думал Бэбкок, все это слишком значительно, мне не объяснить им истинного смысла того, с чем мы соприкоснулись. Надо было остаться в отеле, просмотреть записи, изучить карту, чтобы завтра говорить более или менее убедительно. Но лучше всего было бы прийти сюда одному.

Словоохотливость шагавшего рядом полковника раздражала пастора, хотя он и понимал, что подобная черствость не пристала его сану. Кому интересно, что в 1948 году здесь стоял его полк? Какое это имеет отношение к раскинувшейся перед ними картине?

— И вот, — говорил полковник, — в мае мандат передали ООН, и к первому июля мы покинули Израиль. По-моему, нам следовало остаться. С тех пор здесь творится черт знает что. В этой части света никогда не успокоятся: наши кости уже истлеют в земле, а они все еще будут драться за Иерусалим. Красивое, знаете ли, место, когда смотришь отсюда. Ну и пылища же была в Старом городе.

Ни ветерка, ни шороха. Справа от них застыла в неподвижности купа пиний. Слева поднимался совершенно голый склон холма: вероятно, эту землю давно не обрабатывали. Но Бэбкок мог ошибаться: лунный свет обманчив, и неясные очертания, белевшие слева и похожие на валуны или обломки скал, могли оказаться надгробными памятниками. Когда-то здесь не было ни этих мрачных пиний, ни кипарисов, ни православного собора — лишь оливковые деревца, серебристые ветви которых ласкали каменистую почву, да журчание ручья, весело бегущего через долину.

— Странное дело, — сказал полковник. — Покинув эти места, я стал забывать запах пороха. Вернувшись домой, служил какое-то время в своем полку в Олдершоте.[414] Но тут началась реорганизация армии, то, другое; жена часто болела… Так что я решил все бросить и подал в отставку. Останься я в армии, я бы получил полк и отправился в Германию. Но Алтея не захотела, да это было бы и несправедливо по отношению к ней. Видите ли, отец оставил ей их родовое поместье в Литтл-Блетфорде. В этом городе она выросла, в нем была сосредоточена вся ее жизнь. Собственно, так оно и есть. Она много делает для местных жителей.

— Вы жалеете, что ушли из армии? — спросил Бэбкок, стремясь показать полковнику, что слушает его с интересом. Однако вопрос этот стоил ему определенного усилия.

Полковник ответил не сразу, и в тоне его вместо обычной жизнерадостной самоуверенности сквозили недоумение и растерянность.

— Вся моя жизнь была в армии. И вот что интересно, падре, — до сегодняшнего вечера я не отдавал себе в этом отчета. А сейчас я стою здесь, смотрю на город, и многое приходит мне на память.

Впереди что-то зашевелилось в темноте. Вдоль стены крался Робин с картой и карманным фонариком в руках.

— Мистер Бэбкок, — обратился он к пастору, — они, наверное, прошли вон через те ворота налево. Их отсюда не видно, но на карте они отмечены. Я говорю об Иисусе с учениками, ну, понимаете, тогда, после вечери. Вероятно, в то время сад занимал весь холм до самой вершины, а не только подножие, где сейчас стоит церковь. Между прочим, если мы спустимся немного ниже и сядем у стены, то сможем представить себе всю картину: как воины и слуги первосвященников выходили из ворот с факелами, возможно как раз там, где только что проехала машина. Ну пойдемте же!

Светя фонариком в разные стороны, Робин побежал вниз по тропе и вскоре скрылся за поворотом стены.

— Смотри под ноги! — крикнул ему вдогонку дед. — Здесь очень круто, не упади! — Полковник снова обратился к своему спутнику: — Читает карту не хуже меня. В девять-то лет!

— Я пойду за ним, — сказал Бэбкок. — Как бы чего не случилось. Подождите меня здесь.

— Не беспокойтесь, падре, — возразил полковник, — малыш знает, что делает.

Бэбкок притворился, будто не слышит полковника, — удобный предлог хоть ненадолго остаться одному. Иначе картина, открывающаяся его взору, не произведет того впечатления, к которому он стремился, и по возвращении он не сможет описать ее своим ребятам.

Полковник Мейсон остался стоять у стены. Вскоре у него за спиной послышались медленные осторожные шаги его жены и мисс Дин, и в неподвижном холодном воздухе зазвучал голос леди Алтеи.

— Если мы их не встретим, то вернемся в отель, — говорила она. — Я как-никак знаю, что бывает, когда Фил берет бразды правления в свои руки. Он всегда уверен, что знает дорогу, но слишком часто обнаруживается совершенно обратное.

— В это трудно поверить, — заметила мисс Дин, — ведь он военный.

— Милый Фил! — смеясь, сказала леди Алтея. — Ему так хочется, чтобы все думали, что он мог стать генералом. Но увы, до генерала он бы все равно не дослужился. Такова истина. Я это знаю из верного источника, от одного из сослуживцев Фила. О, безусловно, его очень любили, но дальше он, бедняжка, никогда бы не продвинулся, тем более — в современной армии. Вот мы и уговорили его подать в отставку. Он так и сделал. Порой мне очень хочется, чтобы Фил проявлял побольше активности в делах нашего города и прихода. Сейчас я должна действовать за двоих. А в какое чудо он превратил наш сад!

— О да, ваш цветочный бордюр.

— А альпийская клумба? В любое время года от нее просто глаз не оторвать.

Шаги стали стихать. Женщины шли, не глядя по сторонам, — рытвины и ухабы на дороге поглощали все их внимание. На мгновение их силуэты четко обозначились на фоне деревьев, затем они свернули следом за Робином и Бэбкоком и исчезли.

Не обнаруживая своего присутствия, полковник дал им пройти. Затем он поднял воротник пальто — ему показалось, что вдруг похолодало, — и медленно пошел назад, к отелю. Он уже был почти наверху, когда неожиданно столкнулся с двумя членами их группы, спускавшимися вниз.

— Эй, полковник! — окликнул его Джим Фостер. — Вы даете отбой? А я-то думал, вы уже в Иерусалиме.

— Очень похолодало, — сухо ответил полковник, — не вижу смысла спускаться в долину. Остальные разбрелись по склону.

Коротко попрощавшись, он снова стал подниматься к отелю.

— М-да, если он наскочит на мою жену и скажет ей, что видел нас вместе, будут крупные неприятности, — сказал Джим Фостер. — Вы не боитесь рискованных ситуаций?

— А чего мне бояться? — удивилась Джил Смит. — Мы не делаем ничего плохого.

— Так вот, милая девочка, я не привык ходить вокруг да около — да или нет? Не беспокойтесь, Кэт сумеет утешить вашего мужа в баре. Осторожно, дорожка крутая. Этот скользкий склон прямо-таки создан нам на погибель. Держитесь за мою руку.

Резким движением Джил сорвала с головы шарф, вдохнула полной грудью и тесно прижалась к своему спутнику:

— Вы только посмотрите на все эти огни. Пари держу — в городе столько интересного. А мы должны торчать в этой дыре.

— Не беспокойтесь, завтра преподобный Бэбкок поведет нас в город, и вы все увидите. Хотя если вы имеете в виду дискотеку, то сомневаюсь, чтобы он вас туда сводил.

— Конечно, сперва мы должны осмотреть историческую часть города — для того мы сюда и приехали. Но я хочу пойти и в торговый центр.

— Саки, моя девочка, саки. Узкие грязные переулки и бесконечные лавчонки со всякими безделушками, где молодые черноглазые торговцы обязательно попытаются ущипнуть вас за мягкое место.

— И вы, конечно, уверены, что я им позволю?

— Не знаю, но я бы не стал их осуждать.

Он быстро оглянулся. Нет, Кэт не видно. В конце концов, вполне возможно, что она решила остаться в отеле. В последний раз он мельком видел жену, когда та направлялась к лифту, собираясь подняться в номер. Ну а Боб Смит пусть пеняет на себя, раз не может уследить за молодой женой. Вон та купа деревьев за стеной, чуть ниже по склону, так и манит к себе — лучшего места для легкого безобидного развлечения нельзя и придумать.

— Что вы думаете о брачной жизни? — спросил он.

— Еще рано судить, — насторожилась она.

— Да, да, вы правы. Глупый вопрос. Медовый месяц чаще всего бывает неудачным. У меня было именно так. На то, чтобы притереться друг к другу, у нас с Кэт ушло несколько месяцев. Ваш Боб — прекрасный парень, но он еще слишком молод. Видите ли, даже в наше просвещенное время все молодые мужья слишком волнуются. Они думают, что все знают, — ан черта с два, а в результате страдают бедные жены.

Джил не ответила, и он повлек ее к той самой купе деревьев, которую недавно присмотрел.

— Далеко не сразу после свадьбы мужчина узнает, что именно доставляет удовольствие его жене. Как и все в жизни, это вопрос техники. Тут нельзя ждать, пока природа возьмет свое. Кроме того, женщины так не похожи одна на другую… всякие там настроения, что-то нравится, что-то не нравится… Я вас шокирую?

— Нет, — ответила она, — вовсе нет.

— Вот и хорошо. Я ни за что не хотел бы шокировать такую милую, такую очаровательную женщину. Не вижу никаких признаков наших спутников, а вы?

— Я тоже не вижу.

— Спустимся немного ниже, там у стены мы отдохнем и полюбуемся огнями города. Чудесное место! Чудесный вечер! Боб, наверное, не раз говорил вам, как вы прелестны. И знаете, это действительно так.


Кэт Фостер поднялась в номер, приняла гормональные таблетки и вновь спустилась в холл в надежде отыскать там мужа. Не найдя его, она пошла в бар и увидела Боба Смита, который сидел в одиночестве за двойной порцией виски.

— А где все? — спросила она и, поскольку в баре было много народа, добавила: — Я имею в виду нашу компанию.

— Ушли, наверное, — ответил Боб.

— А ваша жена?

— Что? Ах да — она тоже ушла. Следом за леди Алтеей и мисс Дин. И ваш муж вместе с ней.

— Ясно. — Кэт действительно все было ясно. Джим специально улизнул, пока она поднималась в номер. — Послушайте, что проку сидеть здесь одному и сосать эту отраву, — сказала она. — Надевайте-ка пальто и пойдем искать остальных.

Может быть, она и права. Может быть, и впрямь глупо так раскисать и пить в одиночестве, чего этим добьешься? Если на то пошло, он вправе требовать от Джил, чтобы она была рядом с ним. Но как она улыбалась Джиму Фостеру — разве мог он стерпеть это? Он-то думал, что, оставшись в баре, хоть немного проучит Джил, а на самом деле если он кого и наказывает, то лишь самого себя. Скорее всего, Джил это совершенно безразлично.

— Ладно, — сказал он, сползая с высокого табурета, — идемте за ними.

Они пошли по тропе, которая спускалась в долину. Странная это была пара: Боб Смит — долговязый, сухопарый, грива темных волос почти по самые плечи, руки глубоко засунуты в карманы пальто — и Кэт Фостер — в норковом жакете и золотых серьгах, видневшихся из-под слегка подсиненных волос.

— Если вас интересует мое мнение, — говорила Кэт, осторожно ступая по тропе, ее туфли совершенно не подходили для подобных прогулок, — то вся эта затея с Иерусалимом была ошибкой. По-настоящему он никого не интересует, разве что мисс Дин. Здесь дело в леди Алтее. Они с викарием все и устроили. Вы же знаете, что это за особа — ей непременно надо играть роль владетельной дамы, где бы она ни находилась: в Англии, на пароходе или на Ближнем Востоке. Что касается Бэбкока, так с него толку — как с козла молока. Без него было бы гораздо лучше. Ну а что до вас двоих… Так вот — всегда позволять жене делать все, что ей заблагорассудится, не лучшее начало для семейной жизни. Вы должны проявить хоть немного твердости.

— Джил очень молода, — заметил Боб, — ей всего двадцать лет.

— Ах, молодость… Не говорите мне о молодости. Нынешняя молодежь слишком беспечна, во всяком случае у нас в Англии. Вам не о чем заботиться, не то что некоторым молодым людям в этой части света — я говорю об арабских странах, — здесь мужья строго следят, чтобы с их молодыми женами что-нибудь не стряслось.

«Пустая трата слов, — вдруг подумала она, — до него все равно не дойдет. Все они думают только о себе. Ах, если бы я умела иначе ко всему относиться, зачем принимать все так близко к сердцу! До добра это не доведет. Меня доконают бесконечные тревоги о судьбах мира, о будущем, о Джиме. Куда же он, в конце концов, отправился с этой девчонкой? Ну вот — начались перебои в сердце. Может быть, гормональные препараты мне вредны?..»

— Не бегите так быстро, — попросила она. — Мне за вами не поспеть.

— Извините, миссис Фостер, мне показалось, что впереди, вон у тех деревьев, я видел две фигуры.

«Даже если это они, — подумал Боб, — что из того? То есть что я-то могу сделать? Не устраивать же сцену только потому, что Джил захотелось прогуляться с одним из членов нашей группы. Мне придется молча плестись за ними и ждать, пока мы вернемся в отель. Там я, конечно, устрою ей взбучку. Неужели эта несносная баба не может помолчать хоть минуту?..»

Тем временем они приблизились к деревьям, о которых говорил Боб, и увидели леди Алтею и мисс Дин.

— Вы не видели Джима? — громко спросила Кэт еще издали.

— Нет, — ответила леди Алтея. — А я хотела бы знать, что случилось с Филом. Наши мужчины могли бы не бросать нас подобным образом. Не слишком-то они внимательны. Уж мистер Бэбкок, во всяком случае, должен был подождать нас.

— Разве можно сравнить его с нашим милым Пастырем, — пробормотала мисс Дин. — Он бы все так прекрасно организовал, он бы знал, что именно следует нам показать. Ведь сейчас мы даже не знаем, где Гефсиманский сад — дальше по дороге или мы стоим в самой середине.

За стеной мрачно чернели деревья, и казалось, что дорога становится еще более каменистой. Будь здесь милый Пастырь, она могла бы опереться на его руку. О, конечно, леди Алтея так любезна, но ведь это совсем не то.

— Я пойду дальше, а вы оставайтесь здесь, — заявил Боб.

Он зашагал по тропе. Если остальные члены группы держатся вместе, то они должныбыть где-то поблизости. Пасет их, конечно, полковник, а раз так — он присмотрит за Джил. Впереди между деревьями был просвет, в котором виднелся каменистый склон, лишь кое-где поросший невысокими оливковыми деревцами, — ничего похожего на сад. Что ни говори — идиотская вылазка, и только ради того, чтобы завтра снова проделать весь этот путь.

И тут Боб увидел какую-то фигуру. Правда, только одну; человек стоял, прислонившись к валуну. Это был Бэбкок. Сперва Бобу показалось, что пастор молится, но вскоре он разглядел, что тот склонился над записной книжкой и при свете карманного фонарика делает в ней какие-то записи. Услышав шаги, Бэбкок поднял голову и помахал фонариком.

— А где остальные? — крикнул Боб.

— Полковник — на той дороге, откуда вы пришли, а мальчик спустился ниже, получше рассмотреть Гефсиманский сад. Сад сейчас закрыт, но это, в сущности, неважно — настроение можно почувствовать и здесь.

Когда Боб подошел к пастору, тот смущенно улыбнулся.

— Если я не запишу все увиденное, то ничего не запомню. Робин одолжил мне свой фонарик. Я хочу прочитать лекцию о Иерусалиме, когда мы вернемся домой. Не то чтобы настоящую лекцию — просто поделюсь впечатлениями от поездки со своими ребятами.

— Вы не видели Джил? — спросил Боб.

Пастор растерянно смотрел на него. Джил… Ах да, его молодая жена.

— Нет, — ответил он, — а разве она не с вами?

— Вы же видите, что нет! — Боб почти кричал от переполнявших его чувств. — А наверху только миссис Фостер, леди Алтея и мисс Дин.

— Боюсь, я ничем не смогу вам помочь. Полковник где-то недалеко, а сюда мы пришли вдвоем с Робином.

Боб задыхался от гнева:

— Послушайте, я вовсе не хочу грубить, но кто все-таки устроил эту идиотскую вылазку?

Преподобный Бэбкок вспыхнул. Он не давал Бобу ни малейшего повода разговаривать в таком тоне.

— Устроил? Что значит «устроил»? Мы с полковником вышли из отеля вдвоем и взяли с собой Робина, а если вы все решили идти за нами и потеряли друг друга, то это уж ваше дело!

Бэбкок привык к грубоватой речи своих ребят, но сейчас… Можно подумать — он платный гид.

— Извините, — сказал Боб, — но дело в том… (А дело было в том, что никогда еще он не чувствовал себя таким одиноким, таким беспомощным. Разве священники существуют не для того, чтобы помогать попавшим в беду?) …дело в том, что я ужасно беспокоюсь. Перед обедом мы здорово поругались с Джил, и я еще не пришел в себя.

Бэбкок положил записную книжку в карман и выключил фонарик — с впечатлениями о Гефсиманском саде на сегодня покончено. Что ж, ничего не поделаешь.

— Мне очень жаль, — сказал он, — но так бывает сплошь и рядом: молодые поссорятся, и им уже кажется, что все кончено. Утром вы все увидите в другом свете.

— Нет, — возразил Боб, — все кончено. Именно так. Вряд ли завтра что-нибудь изменится. Я все думаю, может быть, поженившись, мы совершили роковую ошибку?

Собеседник Боба молчал… Вероятно, бедняга Смит переутомился. Он слишком много взвалил на себя. Не зная как следует ни его, ни его жену, трудно что-либо посоветовать. Если их отношения и раньше не ладились, викарий должен был обратить на это внимание и поговорить с обоими. Вероятно, будь он сейчас здесь, а не на теплоходе в Хайфе, он бы так и сделал.

— Видите ли, — сказал пастор, — в семейной жизни надо уметь уступать друг другу. Супружество… Как бы лучше сказать? Это не только физическая близость.

— Но как раз физическая сторона у нас и не ладится.

— Понимаю.

Может быть, посоветовать юноше обратиться к врачу, когда они вернутся домой, размышлял Бэбкок. Сейчас ему вряд ли чем-нибудь поможешь.

— Послушайте, — сказал он, — не стоит так огорчаться. Не унывайте, постарайтесь быть поласковей с женой, и, возможно…

Он не закончил, так как в эту минуту от деревьев отделилась маленькая фигурка и метнулась к ним. Это был Робин.

— А ведь настоящий Гефсиманский сад совсем небольшой. Я уверен, что Иисус и ученики там вовсе и не сидели. Скорее всего, они поднялись через оливковую рощу, которая росла здесь в то время, прямо сюда. Одного я никак не могу понять, мистер Бэбкок, — если в тот вечер было так же холодно, как сейчас, то почему ученики все время засыпали? Вы допускаете, что за две тысячи лет климат мог измениться? Или, может быть, во время вечери ученики выпили слишком много вина?

Бэбкок вернул Робину фонарик и слегка подтолкнул его в сторону отеля.

— Мы не знаем, Робин, но не следует забывать, что они провели долгий и очень утомительный день.

«Не так надо было ответить, — подумал пастор. — Но ничего лучшего не приходит на ум. И Бобу Смиту я не сумел помочь, и к полковнику не проявил должного сочувствия. Я слишком мало всех их знаю — вот в чем беда. Викарий нашел бы к ним нужный подход. Что бы он ни говорил, пусть даже чистейший вздор, они все равно остались бы довольны».

— Смотрите, вон они, — сказал Робин, — сбились в кучу и притопывают ногами. Самый надежный способ не заснуть.

Леди Алтея действительно переминалась с ноги на ногу. Перед выходом из отеля она предусмотрительно переобулась. Кэт Фостер вышла в довольно легких туфлях, однако норковый жакет, в который она укуталась, давал ей известное преимущество перед леди Алтеей.

Мисс Дин держалась несколько поодаль. Она нашла пролом в стене и сидела на груде осыпавшихся камней. Ей наскучило слушать разговоры своих спутниц — ведь единственное, что их волнует, это возможное местонахождение соответствующих мужей… «Я рада, что не замужем», — размышляла она. Пожалуй, невозможно найти семью, где бы обходилось без вечных споров и выяснений отношений между супругами. Возможно, и бывают идеальные браки, но так редко. Ведь, как ни тяжело было милому Пастырю потерять жену, он так и не женился снова. Мисс Дин ласково улыбнулась, вспомнив истинно мужской запах в кабинете викария — он курил трубку. Всякий раз, когда она заходила его навестить — как правило, два раза в неделю, принести цветы, чтобы украсить его холостяцкое жилище, специально испеченный кекс или баночку домашнего варенья, — она обязательно бросала взгляд в открытую дверь кабинета, проверить, насколько добросовестно его экономка убирает и приводит в порядок обычно разбросанные по всей комнате книги и бумаги. Ведь мужчины — такие дети. За ними нужен глаз да глаз. Именно поэтому Марфа и Мария так часто приглашали Спасителя в Вифанию. Вероятно, они сытно кормили его после долгого пути, чинили его одежду… она чуть было не добавила — штопали носки, но, конечно же, в те времена мужчины носков не носили, только сандалии. Что за неслыханная честь — опускать в лохань с водой одежды Христа, покрытые грязью и пылью странствий…

За спиной мисс Дин среди деревьев послышалась какая-то возня. Неужели их мужчины перелезли через каменную ограду и проникли на участок, который, по всей видимости, является частным владением? Затем она услышала мужской смех и женский шепот:

— Ш-ш-ш…

— Ничего страшного, — приглушенным голосом произнес мужчина. — Это всего-навсего мисс Дин. Сидит в одиночестве и оплакивает отсутствие своего любезного викария.

— Если бы она только знала, — прошептали в ответ, — стоит викарию завидеть ее на дорожке у своего дома, как он тут же прячется. Однажды он сказал маме, что она ему как бельмо на глазу. Уже не первый год она буквально преследует его. В ее-то возрасте! — Снова раздался приглушенный смех, за ним неожиданно громкий кашель, и из покрытых мраком деревьев появились Джим Фостер и Джил Смит.

— Да ведь это мисс Дин, — сказал Джим Фостер. — Какой сюрприз! А мы ищем нашу компанию. Там, выше, кажется, Кэт и леди Алтея. И с другой стороны кто-то поднимается. Сплошные рандеву. — Он протянул руку и помог Джил перешагнуть через камни. — А вы, мисс Дин? Не угодно ли вам опереться на мою руку?

— Благодарю вас, мистер Фостер, — в голосе мисс Дин звучало странное спокойствие, — я сама.

Быстро взглянув вниз, Джил увидела преподобного Бэбкока, Боба и юного Робина, который трещал как сорока и размахивал фонариком. Пожалуй, ей лучше остаться с мисс Дин — так будет приличнее. Она подтолкнула Джима Фостера локтем. Тот сразу все понял и стал подниматься туда, где стояли Кэт и леди Алтея.

— Эй, там, наверху! — крикнул он. — Похоже, мы все ходим кругами. Ума не приложу, как я мог разминуться с вами.

Заметив поджатые губы Кэт, он немного помедлил, потом улыбнулся и легкой, уверенной походкой направился к ней.

— Извини, старушка. Давно здесь? — Он обнял жену за плечи и нежно поцеловал в щеку.

— Минут двадцать, по меньшей мере, — ответила она, — нет, пожалуй, с полчаса.

И тут всем троим пришлось отвернуться от слепящего луча фонарика, которым Робин светил им прямо в лицо.

— Ах, мистер Фостер, — мальчик просто задыхался от восторга, — когда вы целовали миссис Фостер, у вас был такой зловещий вид! Вас можно было принять за Иуду.[415] Мы с мистером Бэбкоком потрясающе провели время. Вдвоем дошли до самого Гефсиманского сада и обратно.

— В таком случае, где же был ты? — Кэт повернулась к мужу.

— Мистер Фостер и миссис Смит были под деревьями, вон там, за проломом в стене, — доложил Робин, — но, боюсь, им не удалось как следует рассмотреть Иерусалим. Один раз, мистер Фостер, я посветил на вас фонариком, но вы стояли спиной.

«Слава богу, — подумал Джим Фостер, — ведь если бы я стоял не спиной…»

— А я все же хочу знать, что случилось с Филом, — вступила леди Алтея.

— О, полковник вернулся в отель, — поспешил ответить Фостер, чувствуя облегчение от того, что общее внимание переключилось на другой объект. — Я встретил его, когда спускался сюда. Он сказал, что замерз и с него довольно.

— Замерз? — удивилась леди Алтея. — Фил никогда не мерзнет. Очень странно.

Извивающейся лентой маленькое общество пустилось в обратный путь. Шли парами. Впереди леди Алтея и Робин, за ними Фостеры в полном молчании, несколько отставшие Смиты замыкали шествие, о чем-то оживленно споря.

— Естественно, я предпочла прогуляться, а не сидеть с тобой в баре и смотреть, как ты набираешься, — говорила Джил. — Мне было ужасно стыдно за тебя.

— Стыдно, тебе? — взорвался Боб. — Прекрасно! А каково было мне, когда миссис Фостер попросила меня помочь найти ее мужа? Я очень хорошо знал, где он. И ты тоже.

Преподобный Бэбкок и мисс Дин медленно брели позади, на довольно значительном расстоянии от Смитов. Пастор полагал, что мисс Дин будет неприятно слышать, как ссорятся молодые. Конечно же, они сами должны разобраться в своих отношениях. Здесь он бессилен помочь. Да и мисс Дин, обычно такая разговорчивая, сейчас на удивление молчалива.

— Мне очень жаль, — в голосе пастора звучала неловкость, — что все вышло не совсем так, как вам хотелось бы. Я знаю, что не могу заменить вашего викария. Но ничего, вы сумеете все описать ему, когда мы вернемся на корабль. Пройтись вечером над Гефсиманским садом — незабываемое впечатление для каждого из нас.

Мисс Дин не слышала его. Она была далеко. С корзинкой в руке шла она по дорожке, ведущей к дому викария, и вдруг увидела через окно кабинета, как кто-то отскочил от шторы и прижался к стене. Когда она позвонила в дверь, никто не ответил…

— Мисс Дин, вам нехорошо? — спросил преподобный Бэбкок.

— Благодарю вас, — ответила она. — Я совершенно здорова. Просто очень устала.

Голос у нее дрожал. Только не осрамиться. Только не заплакать. Ее охватила жгучая боль, ощущение утраты, сознание того, что предал близкий и дорогой человек.

— Не понимаю, — говорила Робину леди Алтея, — почему твой дед вернулся в отель. Он не говорил тебе, что замерз?

— Нет, — ответил Робин. — Он рассказывал мистеру Бэбкоку о былых временах, о том, как его могли бы сделать командиром полка, но ему пришлось уйти из армии, потому что ты тогда часто болела и вся твоя жизнь была сосредоточена в Литтл-Блетфорде. А что замерз, он не говорил.

Из-за нее ушел из армии? Как мог Фил сказать это совершенно постороннему человеку, какому-то Бэбкоку? Все было совсем не так. Какая несправедливость! Но ведь тогда — господи, как летит время! — он ни словом не намекнул… А может быть, и намекал? Может быть, что-то и говорил, а она не слушала, отмахнулась? Но Фил всегда казался таким довольным, увлекался садом, разбирал военные книги и газеты в библиотеке… Сомнение, чувство вины, замешательство сменяли друг друга в душе леди Алтеи. Столько лет прошло. Почему же именно сегодня Фил вдруг вспомнил свои обиды, вернулся в отель и даже не попытался ее найти? Наверное, Бэбкок чего-нибудь ему наговорил, допустил какую-нибудь бестактность.

Один за другим они поднялись на гору, вошли в отель и на минуту задержались в холле, чтобы попрощаться на ночь. Все выглядели усталыми и недовольными. Робин не мог понять, в чем дело. Несмотря на холод, лично он был в восторге от прогулки. Почему же у остальных настроение вдруг испортилось? Поцеловав бабушку и пообещав ей не читать допоздна, Робин остановился у двери своей спальни и подождал мистера Бэбкока, занимавшего соседний номер.

— Благодарю вас за чудесный вечер, — сказал он. — Надеюсь, вы, как и я, довольны нашей прогулкой.

Бэбкок улыбнулся. А мальчик не такой уж плохой. Просто он слишком много времени проводит со взрослыми, потому и ведет себя не по возрасту. Иначе и быть не может.

— Спасибо, Робин, — ответил он, — но ведь идея была твоя. Мне бы она никогда не пришла в голову. — И вдруг, неожиданно для себя, добавил: — Моя вина, что я не сумел сделать нашу прогулку более интересной для остальных. Они как-то растерялись без вашего викария.

Робин склонил голову набок и задумался над словами пастора. Ему нравилось, когда с ним разговаривали, как со взрослым, такое обращение придавало ему вес. Надо что-нибудь сказать и успокоить бедного мистера Бэбкока. И тут он вспомнил разговор леди Алтеи с полковником перед обедом.

— Должно быть, в наше время довольно трудно быть священником? Сущее наказание, не так ли?

— Да, трудно, по крайней мере — иногда.

Робин с серьезным видом кивнул.

— Дедушка говорил, что надо быть снисходительными, а бабушка — что в наши дни среди священнослужителей слишком мало людей высокого полета. Мне не совсем понятно, что она имела в виду, полагаю — здесь есть какая-то связь с экзаменами. Доброй ночи, мистер Бэбкок.

Помня наставления бабушки, Робин щелкнул каблуками и поклонился, затем вошел в спальню и закрыл за собой дверь. Он подошел к окну и отдернул штору. В Иерусалиме все еще горели огни. В тринадцатый день того, другого нисана все ученики к этому времени уже, конечно, рассеялись.[416] Остался один Петр; он бродил около костра во дворе первосвященника, притопывая ногами, чтобы не замерзнуть.[417] Значит, в ту ночь было все-таки холодно.

Робин разделся, лег в кровать и, включив лампу, разложил на коленях карту современного Иерусалима. Он принялся сравнивать ее с картой Иерусалима тридцатых годов первого века по Рождеству Христову, которую специально для него у кого-то одолжил отец.

С полчаса он изучал обе карты, после чего, как и обещал бабушке, погасил свет. «Священники и ученые все неправильно вычислили, — подумал Робин, — они перепутали ворота, через которые вышел Иисус. Завтра я сам отыщу Голгофу».[418]


— Прибывших в святой Иерусалим просим проходить в ворота.

— Желаете гида? Какой язык — английский? немецкий? американский?

— Справа от вас — церковь святой Анны,[419] место рождения девы Марии.

— Желающих посетить несравненную Харам эш-Шариф,[420] осмотреть Купол Скалы, часовню Каменных Уз[421] — просим пройти налево.

— К Еврейскому кварталу, к бывшему храму,[422] к Стене Плача[423] — сюда, пожалуйста.

— Паломники ко Гробу Господню следуют прямо по Via Dolorosa.[424]

— Прямо — Via Dolorosa… Крестный путь…

Эдуард Бэбкок и его группа стояли под аркой ворот святого Стефана.[425] Со всех сторон их осаждали гиды всевозможных национальностей, и Бэбкок жестами отказывался от их назойливых предложений. В руках он держал свой собственный план городских улиц и листок с инструкциями, который ему сунул курьер перед самым выходом из отеля.

— Постараемся держаться вместе, — говорил он, поворачиваясь то в ту, то в другую сторону, чтобы в напирающей толпе не потерять своих подопечных. — Иначе мы ничего не увидим. Прежде всего надо помнить, что Иерусалим, который мы собираемся посетить, построен на камнях Иерусалима времен Спасителя. Мы будем ходить и стоять на много футов выше той земли, по которой ступала нога Христа. То есть…

Пастор снова заглянул в свои записи, но тут полковник схватил его за руку.

— Перво-наперво, — оживленно сказал он, — разверните свои войска там, где они будут контролировать территорию. Предлагаю начать с церкви святой Анны. За мной.

Повинуясь сигналу, маленькое стадо повлеклось за своим временным пастырем и вскоре оказалось на большом дворе у левого придела церкви святой Анны.

— Построена крестоносцами, — тоном оратора возвестил полковник. — Закончена в двенадцатом веке. В те времена люди знали, что делают. Один из прекраснейших образцов архитектуры крестоносцев, какие вам доведется увидеть, — и, обратившись к Бэбкоку, добавил: — Знаю эту церковь с прежних времен, падре.

— Понимаю, полковник.

Бэбкок с облегчением вздохнул и засунул свои записи в карман. По крайней мере, на время в них не будет необходимости. Полковник, который за завтраком выглядел несколько подавленным, почти обрел свой всегдашний пыл и самоуверенность. Послушно следуя за своим предводителем, группа обошла полупустую церковь. До того они уже осмотрели францисканскую церковь Всех Народов[426] в Гефсиманском саду; церковь святой Анны совсем не походила на первую, и тем не менее тягостная необходимость соблюдать тишину, шаркающие шаги, рассеянные взгляды, неспособность разобраться в смешении стилей и, наконец, чувство облегчения, когда после окончания осмотра можно выйти на солнце, — все было то же самое.

— Увидел одну, считай, что видел все, — шепнул Джим Фостер Джил Смит, но та лишь пожала плечами и, не взглянув на него, отвернулась.

Нечистая совесть? Ну что ж, коль у нас теперь такое настроение, пусть будет так. Вчера вечером мы пели по-другому…

Поправляя на голове голубой шифоновый шарф, чтобы он свободно спадал на плечи, леди Алтея внимательно наблюдала за мужем. Кажется, он снова стал самим собой. Когда вчера вечером она вошла в спальню и увидела, что он спит, то вздохнула с облегчением. Нет, она его ни о чем не расспрашивала. Лучше не трогать эту тему. Утром в машине, отъезжавшей от церкви Всех Народов, леди Алтея заметила своих друзей, лорда и леди Чейзборо, — разумеется, они остановились в отеле «Царь Давид» — и договорилась встретиться с ними у Купола Скалы в одиннадцать часов. Какой сюрприз! Если бы знать, что лорд и леди Чейзборо собираются в Иерусалим, то можно было заказать номера в том же отеле. Но ничего — обменяться новостями про общих знакомых времени хватит.

— В конце двора что-то происходит, — сказал Робин. — Дедушка, посмотри, там настоящая очередь. Мы тоже встанем в нее? Похоже, там ведутся какие-то раскопки.

— Купальня Вифезда,[427] — ответил полковник. — С тех пор как я был здесь, они многое сделали. По-моему, там особенно нечего смотреть. Часть городского водостока, тогдашняя канализация.

Но Робин уже бежал к очереди. Его внимание привлекла плачущая девочка, отец которой, неся ее на руках, проталкивался к началу очереди.

— Интересно знать, что они делают с ребенком? — спросила Кэт Фостер.

Бэбкок снова принялся за свои записи:

— Место бывшего Овечьего рынка. Вы, миссис Фостер, помните в пятой главе Евангелия от Иоанна купальню Вифезду, где расслабленный ждал исцеления? И как ангел господень по временам сходил в купальню и возмущал воду? Спаситель исцелил человека, который тридцать восемь лет был хромым.[428] — Бэбкок обратился к полковнику: — Я думаю, нам следует хотя бы взглянуть на нее.

— В таком случае — за мной и вперед, — заявил полковник. — Но предупреждаю — это всего лишь часть старой городской канализации. Ну и хлопот было у нас с ней в сорок восьмом году!

Тем временем мисс Дин все еще стояла на паперти церкви Святой Анны. От царящих кругом шума и суматохи мысли у нее в голове путались. Интересно, что имел в виду преподобный Бэбкок, когда говорил, что они будут ходить на несколько футов выше той земли, по которой ступал Спаситель? Без сомнения, эта церковь очень красива, но, по словам полковника, и она построена на фундаменте более древней церкви, а ту, в свою очередь, возвели над скромным жилищем святых Иоахима и Анны. Неужели преподобный хотел сказать, что родители богоматери жили в подземелье? В том самом чудном гроте, куда они заглянули перед тем, как выйти из церкви? Она так надеялась, что созерцание грота вдохновит ее, но, напротив, — иллюзии рассеялись. На той безмятежной картине, что всегда рисовалась ее воображению, святой Иоахим и святая Анна жили в прелестном беленьком домике с маленьким, утопающим в цветах садом, а их благословенная дочь, сидя рядом с матерью, училась шить и штопать. Когда-то у нее висел календарь именно с такой картинкой: этот календарь она хранила долгие годы, пока Дора не сняла его со стены и не выбросила.

Мисс Дин огляделась, пытаясь хоть в воображении своем вызвать видение того, давно исчезнувшего, сада. Но вокруг было слишком много людей, и в их поведении не чувствовалось ни малейшего благочестия. Одна молодая женщина даже ела апельсин и давала по дольке малышу, который ковылял рядом, держась за ее юбку, а кожуру бросала прямо на землю. О боже, вздохнула мисс Дин, богоматерь пришла бы в ужас от такого хлева.[429]

На том месте, где начинался спуск к Вифезде, давка усилилась. У ограды стоял служитель и по одному пропускал желающих к купальне. Девочка на руках у отца плакала громче прежнего.

— Почему она так кричит? — спросил Робин.

— Наверное, не хочет спускаться к воде, — ответил Бэбкок.

Он отвел глаза. У девочки, очевидно, паралич; и отчаявшиеся родители, вероятно, собираются окунуть ее в купальню, надеясь на чудо.

— Я думаю, — оценив обстановку, сказал полковник, — нам лучше всего двинуться в преторию,[430] ведь толпа все прибывает.

— Нет, давайте немного подождем, — попросил Робин. — Я хочу посмотреть, что будет с девочкой.

Он перегнулся через перила и впился глазами в купальню. Место действительно неприглядное. Скользкие на вид ступени, темная, подернутая маслянистой пленкой вода. Дедушка, должно быть, прав, что это всего-навсего часть городского водостока, все равно что наша канализация. Человеку, который тридцать восемь лет был хромым, повезло, когда проходивший мимо Иисус исцелил его сразу, на месте. Это куда лучше, чем дожидаться, пока кто-нибудь поможет тебе спуститься в купальню. Возможно, Иисус догадался, что вода никуда не годится. «А вот и они», — сказал он про себя, когда отец, не обращая внимания на вопли испуганного ребенка, стал медленно спускаться по ступеням. Держа дочь одной рукой, он погрузил другую в купальню и трижды окропил ребенка водой, смочив лицо, руки и шею, после чего, победоносно улыбаясь любопытным зрителям, начал подниматься наверх. Его жена тоже улыбалась и вытирала лицо девочки полотенцем. А тем временем сама малышка, ничего не понимая, испуганно поглядывала на людей. Робин ожидал, что отец поставит исцеленную девочку на ноги. Но этого не произошло. Она снова начала громко плакать, и отец, шепча слова утешения, все так же нес ее на руках и, миновав ограду, скрылся в толпе.

Робин повернулся к преподобному Бэбкоку:

— Боюсь, их постигла неудача, и чудо не свершилось. Откровенно говоря, я и не ждал его, но, право, никогда не знаешь, что может случиться.

Остальные члены группы уже отошли от купальни. Всем было неприятно, что они стали невольными свидетелями того, как слепо некоторые люди верят в чудо. Всем, кроме мисс Дин, которая так и стояла перед церковью святой Анны и не видела случившегося.

Робин побежал к ней.

— Мисс Дин! — позвал он. — Вы еще не видели купальню Вифезду.

— Купальню Вифезду?

— Ну да. Вы же знаете. Она упоминается в Евангелии от Иоанна. Купальня, в которой ангел возмущал воду и где исцелился хромой. Правда, его исцелил Иисус, а не купальня.

— Ах да, разумеется, — сказала мисс Дин. — Прекрасно помню. Беднягу некому было снести вниз, а он все ждал и ждал.

— Так вот, — с гордостью объявил Робин, — купальня Вифезда вон там. Я только что видел, как к ней подносили маленькую девочку. Но она не исцелилась.

Купальня Вифезда… Какое странное, какое любопытное совпадение. Вчера вечером, возвратившись в отель, она открыла Евангелие именно на этой главе, и вся сцена у купальни до сих пор, как живая, стояла у нее перед глазами. Она напоминала ей о Лурде,[431] о тех несчастных больных, что каждый год приезжают туда. Кое-кто действительно исцеляется, чем ставит в тупик врачей и священников — ведь объяснить эти случаи научно невозможно. Конечно, некоторые возвращаются, так и не исцелившись: но уж тут, видно, виноват недостаток веры.

— Робин, — сказала она, — я бы хотела посмотреть на купальню. Ты меня проводишь?

— Вообще-то смотреть там не на что, — ответил Робин. — Дедушка говорит, что это городская канализация. Он помнит ее по сорок восьмому году. К тому же мы все идем в преторию, где воины бичевали Иисуса.

— Пожалуй, мне будет слишком тяжело туда идти, — сказала мисс Дин, — тем более если претория находится под землей, как и все в этом городе.

Робин уже настроился на следующее приключение и вовсе не собирался попусту тратить время, показывая мисс Дин купальню.

— Купальня вон там, — сказал он. — У спуска к ней стоит служитель. До встречи.

Леди Алтея издали махнула Робину рукой. Она с нетерпением ждала встречи с друзьями, назначенной у Купола Скалы.

— Робин, быстренько вернись и поторопи мисс Дин, — крикнула она внуку.

— Она не хочет идти в преторию, — ответил Робин.

— Я тоже не хочу, — заявила его бабушка. — Мне надо встретиться с лордом Чейзборо и его женой. Так что пусть мисс Дин обходится собственными силами. Беги, дорогой, и догони дедушку. Он только что вошел под арку.

Этот недотепа Бэбкок ничего не сумел организовать, значит, каждый из нас вправе поступать, как ему заблагорассудится, решила леди Алтея. Если мисс Дин отстанет, она в любую минуту может сесть в автобус нашего отеля, он стоит у самых ворот святого Стефана. Не будь кругом такого столпотворения, лорд и леди Чейзборо могли бы пригласить их с Филом и Робина позавтракать с ними в отеле «Царь Давид». Леди Алтея подождала, пока Робин не догнал деда и оба они не слились с толпой паломников, и пошла, сверяясь со стрелками-указателями, к Куполу Скалы.


Via Dolorosa… Крестный путь…

Не обращая внимания на бесцеремонных гидов, полковник решительно шел вперед. Узкая улочка пролегала между высокими стенами, которые были перекрыты арками, увитыми виноградом. Идти становилось все труднее. Кое-кто из паломников уже опустился на колени.

— Зачем они становятся на колени? — спросил Робин.

— Первая Станция Страстного пути,[432] — ответил полковник. — Фактически, падре, мы уже находимся на месте бывшей претории. Все, что вы видите, часть древней Антониевой крепости.[433] Но еще лучше представляешь себе, что такое претория, в стенах бывшего женского монастыря Ecce Homo.[434]

Неожиданно полковника охватило сомнение. Кажется, с сорок восьмого года здесь и впрямь многое изменилось.

За столом сидело несколько мужчин, которые отбирали у посетителей билеты. Полковник шепотом посовещался с Бэбкоком.

— Сколько здесь наших? — спросил он, вглядываясь в лица незнакомых людей. Одни посторонние, и никого из их группы, за исключением падре, Робина и его самого… Очень много монахинь. А вот и паломников стали делить на группы. — Будем делать, что велят, — прошептал он Бэбкоку. — Так будет спокойнее. Называют себя Soeurs de Sion.[435] Ни слова не пойму, что они говорят.

Они стали спускаться вниз. «Должно быть, этого-то мисс Дин и не хотела, — подумал Робин, — но, право, тут нет ничего страшного — поезд призраков[436] на ярмарке куда страшнее».

Монахиня, которая сопровождала их группу, объяснила, что они спускаются в Лифостратон, по-еврейски — в Гаввафу, — вымощенное камнем судилище Пилата. Далее она сообщила, что сам пол обнаружили недавно, а затейливая разметка на каменных плитах в виде перекрещивающихся линий и маленьких ячеек, которая, как сказали монахиням эксперты, служила римским воинам для игры в азартные игры, является, пожалуй, самым неопровержимым доказательством того, что именно здесь по приказанию Пилата держали Господа, подвергая его бичеванию и оскорблениям.

— Вот здесь, — продолжала она, — в том углу, они и сидели, сторожа узника и играя в кости. Сейчас мы знаем также и то, что у римлян существовала игра под названием «царь». По правилам игры приготовленного к смерти на несколько часов, оставшихся до казни, объявляли царем. На него надевали венец и обращались к нему издевательски почтительно.

Разинув рты, паломники во все глаза смотрели по сторонам. Низкое помещение со сводчатым потолком и грубым каменным полом напоминало погреб. Шепот замер. Монахиня смолкла.

«Возможно, — размышлял Робин, — воины вовсе и не насмехались над Иисусом. Просто они приняли его в свою игру. Может быть, он даже бросал вместе с ними кости, а венец и багряница были всего лишь маскарадным костюмом; так уж римляне понимали веселье. Я не думаю, что люди, которые сторожат приговоренного к смерти, могут так жестоко с ним обращаться. Им жаль осужденного, и они стараются помочь ему скоротать время». Он представил себе воинов, сидящих на каменных плитах на корточках, и рядом с ними улыбающегося молодого человека, прикованного цепью к вору, его собрату по заключению. Молодой человек бросал кости с большей сноровкой, чем его тюремщики. Он победил, и его избрали царем. Смех, встретивший его выигрыш, — не насмешка, а знак одобрения. Целые века люди преподносят все это совершенно неправильно. Обязательно надо сказать мистеру Бэбкоку.

Робин осмотрелся, но не увидел никого из их группы, кроме деда, который неподвижно стоял, устремив взор в дальний конец сводчатого помещения. Посетители начали медленно расходиться, но полковник не двигался, и Робин в ожидании деда самозабвенно ползал на четвереньках, водя пальцем вдоль причудливых линий и ощупывая выбоины в каменных плитах.

«Мы лишь выполняли приказы, — говорил про себя полковник. — Они поступали непосредственно от верховного командования. В то время терроризм набирал силу; палестинская полиция не могла справиться с ним — вот нам и пришлось взять контроль в свои руки. Израильтяне подбрасывали на улицах мины. Ситуация осложнялась день ото дня. В июле они взорвали отель „Царь Давид“, и нам пришлось вооружить войска, чтобы они могли постоять за себя и защитить мирное население от террористов. Беда в том, что и в Англии у нас не было четкой политической линии — у власти стояли лейбористы.[437] Нас призывали действовать осторожно, но как можно действовать осторожно, когда людей убивают прямо на улице? Израильская печать упорно заявляла, что они борются с терроризмом, но слова оставались словами. Тут-то мы и схватили этого еврейского парня и выпороли его плетьми. Он был самым настоящим террористом — пойман на месте преступления. Кому нравится причинять боль? Естественно, вскоре начались репрессалии:[438] похитили и выпороли одного нашего офицера и троих сержантов. Дома, в Англии, подняли страшный шум… Но почему именно здесь я так живо вспомнил всю эту сцену? С тех пор я ни разу не думал о ней». Внезапно перед ним всплыло лицо того юноши: ужас, застывший в его глазах, рот, искривившийся при первом же ударе плети… Он был очень молод. И сейчас этот юноша, почти мальчик, вновь стоял перед полковником; и глаза его были глазами Робина. Они не обвиняли, нет, — лишь смотрели на него с немой мольбой. Боже, подумал полковник, боже, прости мне! И долгие годы его службы растаяли как дым; они показались ему бессмысленными, ничтожными, растраченными впустую.

— Пойдем отсюда, — отрывисто сказал он Робину.

Он круто повернулся и зашагал по каменным плитам, но в ушах его все еще звучал свист плети и он видел, как юноша-еврей, корчась от боли, падает на пол. Полковник с трудом пробился сквозь толпу, выбрался наверх, на свежий воздух, и пошел дальше, не оглядываясь по сторонам, на улицу. Робин ни на шаг не отставал от него.

— Дедушка, подожди, — попросил мальчик. — Я хочу знать, где именно стоял Пилат.

— Не могу тебе сказать, — ответил полковник. — Какое это имеет значение.

Новая очередь выстраивалась в ожидании спуска в Гаввафу, и паломников на улице стало еще больше. Рядом с полковником стоял очередной гид и, дергая его за рукав, говорил: «Via Dolorosa… Крестный путь…»


Прогуливаясь в районе храма, леди Алтея всеми силами пыталась отделаться от Кэт Фостер, прежде чем они встретят супругов Чейзборо.

— Да, да, очень впечатляюще, — рассеянно повторяла она, когда Кэт указывала на очередной купол и принималась читать по путеводителю что-то о султане из мамелюков Каит Бее,[439] который соорудил фонтан над Святая Святых.[440] Они переходили от одного здания к другому, поднимались по бесчисленным ступеням, снова спускались, осмотрели скалу, на которой Авраам едва не принес в жертву Исаака[441] и с которой Мухаммед[442] вознесся на небеса, а ее друзья все не шли.

— С меня, кажется, хватит, — сказала леди Алтея. — Пожалуй, я вовсе не хочу осматривать мечеть внутри.

— Но вы пропустите самое замечательное во всем Иерусалиме, — возразила Кэт. — Витражи мечети аль-Акса[443] знамениты на весь мир. Я очень надеюсь, что их не повредили взрывы, о которых столько писали.

Леди Алтея вздохнула. Ближневосточная политика всегда наводила на нее скуку, разве что какой-нибудь член парламента заводил о ней разговор на званом обеде. В сущности, какая разница — арабы, израильтяне… И те, и другие бросают бомбы.

— Идите смотрите вашу мечеть, — сказала она Кэт. — А я побуду здесь.

Подождав, пока ее спутница не скроется из виду, леди Алтея легкой походкой, на ходу поправляя шифоновый шарф, чтобы он лежал свободнее, направилась к лестнице, ведущей к Куполу Скалы. По сравнению с узкой, забитой народом Via Dolorosa район храма обладал одним неоспоримым преимуществом — здесь не было таких толп. «Интересно, как оденется Бетти Чейзборо, — подумала леди Алтея, в окно машины она успела разглядеть только белую шляпу своей подруги, — жаль, что последние годы она совсем не следит за фигурой».

Приняв изысканную позу, леди Алтея встала у одной из тройных колонн на верхней площадке лестницы. Здесь они ее обязательно заметят. Почувствовав довольно настойчивое посасывание под ложечкой — казалось, завтрак и утренний кофе были давным-давно, — она вспомнила о колечке из печеного теста, которое Робин уговорил ее купить у уличного торговца, стоявшего со своим осликом у церкви Всех Народов. Робин еще сказал тогда, что это не маца, но почти так же вкусно. Она улыбнулась — как забавно он выражается — и открыла сумочку.

Едва леди Алтея надкусила колечко — оно было гораздо тверже, чем казалось на вид, — как увидела, что Эрик Чейзборо и его жена выходят из здания, где, как ей сказала Кэт Фостер, когда-то размещались конюшни царя Соломона.[444] Желая привлечь их внимание, она помахала рукой, и Эрик Чейзборо помахал в ответ шляпой. Леди Алтея бросила хлебец обратно в сумку и в ту же секунду по несколько странному ощущению во рту поняла, что случилось нечто ужасное. Она подняла язык к верхним зубам и накололась на два острых шпенька. Она посмотрела вниз, в сумочку: там, вонзившись в хлебец, лежали два ее передних зуба, те самые, что она вставила у дантиста перед отъездом из Лондона. Леди Алтея в ужасе схватила зеркальце и увидела в нем совершенно чужое лицо. У женщины, что смотрела на нее, из верхней десны вместо зубов торчали два жалких опиленных осколка, похожие на обгоревшие спички. От былой красоты не осталось и следа. Ее вполне можно было принять за какую-нибудь крестьянку, которая, постарев до срока, просит милостыню на городских перекрестках.

Боже мой! Нет… нет, только не здесь, не сейчас! Не помня себя от стыда и унижения, она пыталась прикрыть рот голубым шифоновым шарфом; а тем временем супруги Чейзборо, приветливо улыбаясь, подходили все ближе.

— Наконец-то мы вас разыскали! — крикнул Эрик Чейзборо, но леди Алтея лишь трясла головой и жестами старалась дать им понять, чтобы они уходили.

— Что с Алтеей? — спросила леди Чейзборо мужа. — Она нездорова?

Леди Алтея, высокая, элегантная, пятилась от них, судорожно вцепившись в шарф. Когда же они почти бегом настигли ее, шарф упал, обнаружив всю трагедию, а его обладательница, пытаясь что-то промычать сквозь плотно сжатые губы, показала на сумочку, где лежали застрявшие в хлебце зубы.

— Вот это да! — пробормотал Эрик Чейзборо. — Какая беда!

Он беспомощно огляделся, как будто надеялся отыскать среди людей, поднимающихся по лестнице, того, кто сможет дать адрес какого-нибудь иерусалимского дантиста.

Леди Чейзборо, понимая всю унизительность положения, в котором оказалась ее подруга, поддерживала ее под руку.

— Не расстраивайтесь, — говорила она, — ничего не заметно. Во всяком случае, когда вы прикрываете рот шарфом. Вам не больно?

Леди Алтея покачала головой. Она бы стерпела любую боль, но не могла перенести столь жестокий удар по самолюбию, этот мучительный стыд и сознание того, что из-за какого-то куска хлеба в одно мгновение утратила всю свою привлекательность, все достоинство.

— Израильтяне идут в ногу с прогрессом, — сказал Эрик Чейзборо. — Здесь наверняка найдется хороший врач, который в два счета вам все починит. Портье в отеле «Царь Давид» нам что-нибудь посоветует.

Леди Алтея вновь, покачала головой — она слишком хорошо помнила бесчисленные визиты к дантисту на Харли-стрит,[445] утомительные примерки, скоростные бормашины, все, что ей пришлось вытерпеть, чтобы сохранить свою увядающую красоту. Она представила себе обед с супругами Чейзборо, где она не сможет съесть ни кусочка, а ее друзья постараются сделать вид, будто ничего не произошло; напрасные поиски дантиста, который, в лучшем случае, на скорую руку залатает следы катастрофы; удивленное лицо Фила; горящие любопытством глаза Робина; косые взгляды остальной компании… весь кошмар дальнейшего путешествия.

— Сюда идет какая-то дама, она, по-видимому, вас знает, — тихо сказал Эрик Чейзборо.

Обследовав мечеть аль-Акса, Кэт Фостер решительно повернулась спиной к Стене Плача. Слишком много правоверных иудеев толпилось на той огромной площади, где по приказанию их обнаглевшего правительства срыли сотни иорданских жилищ, в результате чего их несчастные обитатели умножили собой число иорданцев, живущих в палатках в пустыне. Итак, она направилась назад. Подходя к Куполу Скалы, Кэт увидела, что леди Алтею поддерживают под руки двое незнакомых людей, и поспешила к ней на выручку.

— Что здесь происходит? — осведомилась она.

Лорд Чейзборо представился и рассказал о случившемся.

— Бедная Алтея очень расстроена, — шепотом добавил он, — прямо не знаю, что делать.

— Потеряла верхние зубы? — громко переспросила Кэт Фостер. — Но ведь это еще не конец света, верно? — И она с нескрываемым любопытством посмотрела на поникшую женщину, которая буквально несколько минут назад, надменная и самоуверенная, шла рядом с ней. — Позвольте-ка взглянуть.

Дрожащей рукой леди Алтея отвела от губ шифоновый шарф и, призвав всю свою волю, попыталась улыбнуться. И тут, к невообразимому ужасу леди Алтеи и ее исполненных искреннего сочувствия друзей, Кэт Фостер расхохоталась.

— Ничего себе, — воскликнула она, — чистая работа! Даже на ринге вас бы так не обработали!

Леди Алтея стояла на верхней площадке лестницы, и ей казалось, что все вокруг смотрят не на Купол Скалы, а на нее, на нее одну; они подталкивают друг друга локтями, перешептываются, улыбаются. Сама она редко упускала случай посмеяться над другими и по собственному опыту знала — ничто не вызывает у толпы столь дружного смеха, как вид того, кто, утратив былое величие, внезапно превращается в жалкое посмешище.


Via Dolorosa… Крестный путь…

Джим Фостер, держа Джил Смит за руку, буквально тащил ее по улице. На каждом перекрестке путь им преграждали коленопреклоненные паломники. Раз Джил пожелала посетить базары, саки, или как там они называются, так тому и быть. Заодно и он сможет купить что-нибудь для Кэт, чтобы помириться с ней.

— Наверное, я должна подождать Боба, — сказала Джил, замедляя шаги.

Но Боба не было видно. Он вместе с Бэбкоком пошел в преторию.

— Вчера вечером вы и не думали его дожидаться, — заметил Джим Фостер.

Поразительно, как легко у женщин все меняется — еще и суток не прошло, а уж едет совсем в другую сторону. Сегодня Джил словно подменили. Вчера, под деревьями, она сперва не соглашалась, а потом при каждом его прикосновении просто стонала от удовольствия. А сейчас строит из себя недотрогу. Похоже, она больше не хочет иметь с ним дела. Прекрасно! Пусть будет так. И все-таки обидно. Уколы совести — одно, отставка — другое. Она, чего доброго, вчера все выболтала своему балбесу-мужу; она, видите ли, жертва насилия. У Боба все равно не хватит духу что-нибудь сделать. Что ж, возможно, для бедной девочки это будет самым сильным сексуальным впечатлением. Память на всю жизнь.

— Идемте же, — убеждал он, — если вы хотите купить свой медный браслет.

— Нельзя, — прошептала Джил. — Слышите? Священник молится.

— Мы поклоняемся тебе, Христос, и славим тебя…

Впереди, в нескольких шагах от них, стоял на коленях священник, низко склонив голову.

— …Ибо святым крестом ты спас мир.

Группа коленопреклоненных паломников за спиной священника подхватила молитву.

«Как я могла, — думала Джил, — как я могла допустить… Я не должна была позволять ему… Это ужасно. Страшно вспомнить. Ведь мы приехали в святые места… а эти люди, что молятся вокруг нас… а Иисус Христос, умерший за наши грехи… Я готова сквозь землю провалиться. В свой медовый месяц я… Что сказали бы люди, если бы знали? Что я дрянь, потаскушка? Ну, будь я влюблена в него, так нет же — я люблю Боба. Просто не знаю, что на меня нашло. Как я могла ему позволить…»

Паломники поднялись с колен и пошли вверх по Via Dolorosa. С их уходом атмосфера благочестия, слава богу, рассеялась. Улицу заполнили самые обыкновенные люди. Женщины с корзинами на голове спешили к лоткам, заваленным грудами овощей, и к мясным лавкам с подвешенными на крюках бараньими тушами. Торговцы, зазывая покупателей, громко расхваливали свой товар. Кругом царила такая толчея и суматоха, что с трудом удавалось не только двигаться, но и дышать.

Но вот улица разделилась на две; по обеим сторонам каждой из них тянулись сплошные ряды лотков и лавок. Правая поднималась вверх по горе, и ее ступени вились между прилавками с апельсинами, грейпфрутами, луком, фасолью и огромными кочнами капусты.

— Мы не туда попали, — с раздражением сказал Джим Фостер. — Здесь только эта дурацкая жратва.

За одним из сводчатых проходов он разглядел ряды киосков, увешанных поясами, шарфами и косынками, а рядом с ними прилавок, на котором старик торговец раскладывал дешевые украшения.

— Кажется, вот то, что нам надо, — сказал Джим.

Но тут дорогу ему преградил осел, нагруженный дынями, и в тот же момент женщина с корзиной на голове споткнулась о его правую ногу.

— Пойдем обратно, — сказала Джил. — Иначе мы окончательно заблудимся.

Неожиданно рядом с ней оказался какой-то молодой человек с пачкой брошюр в руке.

— Не желаете ли посетить Святой холм[446] и насладиться чудесным зрелищем? — осведомился он. — Или, может быть, поселок художников? Или ночной клуб?

— Уходите, пожалуйста, — ответила Джил, — ничего я не хочу.

Джил выпустила руку Фостера, и теперь он стоял на другой стороне улицы и жестами звал ее к себе. Самый подходящий момент улизнуть, попробовать вернуться назад и найти Боба. Но она боялась остаться одна на этих узких, запутанных улицах.

Стоя у киоска с украшениями, Джим Фостер брал одну вещь за другой и тут же бросал обратно. Сплошной хлам. Ничего стоящего. Медальоны с изображением Купола Скалы, головные платки с нарисованными на них ослами.[447] Вряд ли стоит покупать их для Кэт — примет за шутку, да еще дурного вкуса. Забыв, что он все еще держит в руке один из этих безобразных медальонов, Джим Фостер обернулся поискать Джил и увидел, как она исчезает в толпе. Противная девчонка, что ей взбрело в голову? Джим двинулся за ней и, уже почти перейдя улицу, услышал разъяренный голос торговца из киоска:

— Три доллара! Вы должны мне три доллара!

Он оглянулся. Торговец стоял за прилавком, весь красный от гнева.

— Вот, забирайте! Мне не нужна ваша дрянь, — сказал Джим и бросил медальон на прилавок.

— Ты взял, ты купил! — крикнул старик и что-то залопотал, обернувшись к соседу.

Оба принялись размахивать кулаками, привлекая внимание собравшихся на базаре торговцев и покупателей.

Какую-то секунду Джим стоял в нерешительности, и вдруг его охватила паника — на Ближнем Востоке никогда не знаешь, чего ждать от толпы. Он быстро пошел прочь, ускоряя шаг по мере того, как нарастал шум у него за спиной и все больше прохожих оборачивалось в его сторону. Наконец он пустился бежать, пригнув голову и расталкивая толпу локтями. Люди, которые делали покупки или просто слонялись по базару, расступались, теснили друг друга и еще больше увеличивали общую неразбериху.

— Что случилось? Он что-то украл? Подложил бомбу?

Гул голосов становился все громче. Взбежав по первому лестничному маршу, Джим увидел, что ему навстречу спускаются двое израильских полицейских; он снова бросился вниз и стал пробиваться сквозь толпу, запрудившую узкую улочку. Задыхаясь, чувствуя резкую, как от удара ножом, боль под ребрами слева, он все больше впадал в отчаяние: вероятно, полицейские уже расспросили кого-нибудь из толпы и теперь преследуют его. Они уверены, что он вор, анархист или что-то в этом роде. Что сказать в свое оправдание? Как объяснить?

Не владея собой, утратив всякое представление о направлении, Джим пробился через толпу и, выбежав на более широкую улицу, понял, что спасения нет. Дорогу преграждало целое скопище паломников, которые шли, взявшись за руки, так, что ему пришлось прижаться к стене. Казалось, толпа состояла из одних мужчин, одетых в темные брюки и белые рубашки. Они смеялись, пели и вовсе не походили на паломников. Толпа повлекла Джима за собой, как волны влекут обломки кораблекрушения; не в силах совладать с этим мощным потоком, он вскоре оказался в центре огромного открытого пространства, в самой середине которого танцевали, плечом к плечу, взявшись за руки, одинаково одетые молодые люди.

Боль в левой стороне груди усилилась. Джим не мог ступить ни шагу. Посидеть бы хоть минуту, но негде. Прислониться бы к чему-нибудь, хотя бы к той огромной желтой стене, но до нее не добраться. Дорогу загораживал строй курчавых мужчин в черных шляпах. Они молились, бия себя кулаками в грудь. «Здесь одни евреи, — подумал Джим, — я им чужой». Его вновь охватили отчаяние и страх. Что, если те двое полицейских уже где-то рядом и пробираются к нему сквозь толпу? Что, если все эти люди перестанут молиться, перестанут отвешивать поклоны перед Стеной Плача, обернутся и обратят на него свои обвиняющие взоры и голоса всех собравшихся сольются в общем возгласе: «Вор! Вор!»?


Джил Смит думала только об одном — поскорее оказаться как можно дальше от Джима Фостера. Она не хотела иметь с ним ничего общего. Конечно, пока все они в одной группе, ей придется соблюдать вежливость, но через несколько часов они уезжают из Иерусалима, а на теплоходе им вовсе не обязательно поддерживать знакомство. Слава богу, они с Бобом будут жить в нескольких милях от Литтл-Блетфорда.

Джил быстро шла по узкой, забитой людьми улице все дальше от базара с его лавками, обгоняя бесчисленных туристов, паломников, священников, однако ни Боба, ни других членов их группы она не увидела. На каждом шагу попадались указатели к храму Гроба Господня, но Джил не обращала на них внимания. Она не хотела входить внутрь этой святыни. Ей казалось, что этого нельзя делать. Если она окажется среди людей, погруженных в молитву, в этом будет какая-то фальшь, лицемерие. Что-то нечистое.

Ей хотелось побыть одной, посидеть, собраться с мыслями. Джил казалось, будто стены Старого города постепенно наступают на нее, и она подумала, что если идти вперед, возможно, из них и удастся вырваться туда, где нет такого шума и толчеи, где наконец можно будет вдохнуть полной грудью.

Вдали показались ворота, но не ворота святого Стефана, через которые они вошли в город. На одном указателе стояло слово «Шеком», на другом — «Дамаск». Джил совершенно не интересовало, что это за ворота, — лишь бы они вывели ее из города.

Она прошла под огромной аркой; здесь, как и у ворот святого Стефана, рядами выстроились машины и автобусы и еще большая толпа туристов переходила широкую улицу, направляясь в город. В самой гуще толпы стояла Кэт Фостер с тем же потерянным и озадаченным видом, какой, вероятно, был у нее самой. Повернуть назад поздно — Кэт ее заметила. И Джил неохотно пошла ей навстречу.

— Вы не видели Джима? — спросила Кэт.

— Нет, — ответила Джил. — Я потеряла его в этих закоулках. Я ищу Боба.

— Ну, так вы его не найдете, — заявила Кэт. — Никогда не сталкивалась с подобной неорганизованностью. От здешних толп можно просто сойти с ума. Вся наша группа разбрелась кто куда. Леди Алтея отправилась в отель. У нее настоящее нервное расстройство — потеряла зубы.

— Потеряла… что? — переспросила Джил.

— Передние зубы. Она откусила кусок хлеба, и они сломались. Посмотреть на нее, так жуть берет.

— Боже мой, для нее это настоящая трагедия, — сказала Джил. — Как я ей сочувствую!

Услышав гудок автомобиля, они посторонились и, выбравшись из потока машин, пошли по тротуару, не думая о том, куда направляются.

— С ней были ее друзья. Они все говорили, что надо найти дантиста. Да где его найдешь в таком бедламе? К счастью, у ворот святого Стефана мы наскочили на полковника и он взял бразды правления в свои руки.

— И что он сделал?

— Тут же нашел такси и посадил ее туда. Она чуть не плакала. Полковник спровадил ее друзей и сел в машину рядом с ней. Должна вам сказать, что никогда леди Алтея так не радовалась присутствию полковника, при всем том, что всю жизнь только и делает, что унижает его. Ну как же мне отыскать Джима?! Что он делал, когда вы видели его в последний раз?

— Точно не помню, — неуверенно ответила Джил. — Кажется, хотел купить вам подарок.

— Знаю я его подарки, — сказала Кэт. — Я их получаю всякий раз, когда у него нечиста совесть. Господи! Чашечку бы чаю сейчас или хотя бы посидеть где-нибудь, чтобы ноги отдохнули.

Они продолжали идти, рассеянно глядя по сторонам, и увидели вывеску с надписью: «Сад Воскресения».[448]

— Сомневаюсь, что здесь нам дадут чаю, — сказала Джил.

— Кто знает. Во всех туристических центрах названия довольно нелепые, — возразила Кэт. — Как в Стратфорде-на-Эйвоне[449] — там везде либо Шекспир, либо Анна Хатауэй.[450] Ну а здесь — Иисус Христос.

Они спустились к небольшой, выдолбленной в скале площадке, к которой с разных сторон вели мощеные дорожки. Служитель, стоявший в центре, протянул им тонкую брошюру. В ней рассказывалось о саде Иосифа Аримафейского.[451]

— Чаем здесь и не пахнет, — сказала Кэт. — Нет, нет, благодарю вас, гид нам не нужен.

— По крайней мере, можно посидеть на парапете, — прошептала Джил. — За это нас, надеюсь, не заставят платить.

Служитель отошел, пожимая плечами. Скоро сад заполнят паломники. Они народ более любознательный.

Кэт принялась изучать брошюру.

— Это место не менее популярно, чем храм Гроба Господня, — сказала она. — Я полагаю, что они распределяют туристов по разным точкам. А вон та развалина, прилепившаяся к стене, должно быть, и есть гробница.

Они перешли на другую сторону площадки и заглянули в отверстие в стене.

— Там пусто, — сказала Джил.

— Так и должно быть, а как же иначе? — ответила Кэт.

Здесь по крайней мере царил покой, они могли посидеть и отдохнуть. Сад был почти пуст, и Кэт решила, что для орд, которые обычно толкутся в нем, еще слишком рано. Она искоса посмотрела на свою спутницу: у Джил был усталый, расстроенный вид. В конце концов, может быть, она к ней несправедлива. Вероятно, Джим сам устроил вчерашние бега.

— Послушайте моего совета, — вдруг сказала Кэт, — сразу заводите детей. Мы слишком долго ждали, и вот результат — остались без потомства. О да, я все испробовала. Продували трубы — чего только не делали. Не помогло. Врачи говорили, что, может быть, дело в Джиме, но он ни в какую не хотел обследоваться. Теперь, конечно, слишком поздно. У меня сейчас тот самый период…

Джил не знала, что ответить. После рассказа Кэт Фостер она почувствовала себя еще более виноватой.

— Мне очень жаль, — проговорила она.

— Что толку жалеть. Пришлось смириться. Будьте благодарны, что вы молоды и у вас вся жизнь впереди. А вот мне так иногда кажется, умри я завтра — Джиму будет наплевать.

К полному смятению Кэт, Джил вдруг разрыдалась.

— Что с вами такое? — спросила Кэт.

Джил покачала головой — говорить она не могла. Не рассказывать же Кэт о своей вине и раскаянии, которое вдруг охватило ее.

— Пожалуйста, простите меня. Дело в том, что я неважно себя чувствую. Я очень устала, мне как-то не по себе.

— У вас дела?

— Нет… нет… Просто иногда я спрашиваю себя — любит ли меня Боб, подходим ли мы друг другу? У нас все как-то не ладится.

«Что я говорю! Можно подумать, Кэт Фостер это волнует».

— Возможно, вы слишком рано вышли замуж, — заметила Кэт. — Я тоже. Все выходят замуж слишком рано. Порой мне кажется, что одиноким женщинам живется куда лучше.

А что проку об этом говорить? Вот уже больше двадцати лет, как она замужем. За эти годы Джим доставил ей немало тревог и беспокойства, но она и в мыслях не допускала, что может расстаться с ним. Она любит его, да и ему без нее не обойтись. Если он заболеет, то прежде всего придет к ней.

— Надеюсь, с ним ничего не случилось, — вдруг сказала она.

Джил высморкалась и подняла глаза на Кэт. Кого она имеет в виду — Боба или Джима?

— Вы о ком?

— Джим не выносит толпу. Всегда не выносил. Поэтому, когда я увидела, что улица запружена паломниками, я и хотела, чтобы он пошел со мной к мечети. Я знала, что там меньше всего народа. Но он помчался с вами совсем в другую сторону. В толпе Джима охватывает паника. У него клаустрофобия.

— Я не знала. Он мне не говорил.

Может быть, и Боба в толпе охватывает паника? Может быть, Боб — ну и Джим тоже — в это самое время пытается пробиться сквозь толпу и уйти подальше от зазывных криков торговцев, от паломников, распевающих свои молитвы.

Джил оглядела притихший сад, беспорядочно посаженные кусты, пустой, наводящий тоску склеп. Кругом ни души, даже служитель скрылся.

— Здесь оставаться бесполезно, — сказала она.

— Знаю, — ответила Кэт. — Но что нам делать? Куда идти?

Одна мысль о том, чтобы вновь ввергнуться в пучину этого ненавистного города, приводила в ужас. Но выхода не было. Итак, все вперед и вперед, пристально вглядываясь в лица прохожих в тщетной надежде увидеть своих мужей, неизменно встречая равнодушные взгляды тех, кто не знает об их тревогах, кого не заботят их волнения и страхи.


Мисс Дин дождалась, когда поток посетителей, направлявшихся в церковь святой Анны и к купальне Вифезде, иссяк, и медленно пошла к спуску. Необыкновенная, просто замечательная идея пришла ей в голову. То, что она случайно услышала накануне вечером, жестоко оскорбило ее. Бельмо на глазу! Джил Смит сообщила мистеру Фостеру, что в разговоре с ее матерью Пастырь назвал ее, Мэри Дин, бельмом на глазу!.. И еще сказал, что все эти годы она преследует его. Разумеется, это самая настоящая ложь, милый Пастырь не мог сказать ничего подобного. Однако, раз кто-то выдумал столь чудовищную нелепость, не исключено, что разговоры ходят по всему Литтл-Блетфорду. Эта мысль привела мисс Дин в такое отчаяние, что она почти всю ночь не спала. И надо же услышать такое не где-нибудь, а именно в Гефсиманском саду!

Затем милый малыш Робин — кажется, он единственный из всей группы читал Евангелие — сообщил ей, что она стоит в нескольких шагах от купальни Вифезды, куда при нем приносили маленькую девочку, чтобы исцелить ее от какой-то болезни. Сама мисс Дин не страдала никакими болезнями. Она абсолютно здорова. Но если бы ей удалось набрать во флакон из-под одеколона воды из купальни, привезти в Литтл-Блетфорд и дать Пастырю, чтобы тот вылил ее в чашу для святой воды, что стоит при входе в церковь, то он бы не устоял перед таким проявлением внимания и благочестия. Мисс Дин представила себе, каким будет выражение лица викария в ту минуту, когда она протянет ему свой флакон… «Дорогой Пастырь, я привезла вам воду из купальни Вифезды». — «Ах, мисс Дин, как это трогательно, как замечательно…»

Но вот беда — наверное, власти не разрешают брать воду из купальни. Неизвестно, что это за власти, но человек, который стоит у ограды, без сомнения, является их представителем. Но ради столь благого, нет — святого дела она непременно дождется, когда он отойдет, спустится к купальне и наберет воды. Возможно, это обман, но обман во имя божие.

Мисс Дин терпеливо ждала, и вот — должно быть, сам бог на ее стороне — служитель отошел к группе туристов. Они, очевидно, спрашивали его о раскопках. Только не упустить случай!

Мисс Дин с опаской подошла к лестнице, осторожно взялась за перила и стала спускаться. Пожалуй, Робин прав: действительно похоже на сточную канаву. Но воды здесь много, и она заполняет что-то вроде глубокой впадины. А раз мистер Бэбкок говорит, что в этом городе все находится под землей, значит, место несомненно подлинное. Поистине, мисс Дин испытывала прилив вдохновения. Вокруг было пусто. Она одна спускалась к купальне. Мисс Дин ступила на плиту у основания лестницы и, убедившись, что за ней никто не наблюдает, подстелила носовой платок, встала на него коленями и вылила содержимое флакона на каменные плиты. Конечно, это расточительство, но в какой-то степени и жертвоприношение. Мисс Дин наклонилась и набрала воды, затем поднялась с колен и стала завинчивать пробку. Но тут ее нога заскользила по влажной плите и флакон, выпав у нее из рук, оказался в воде. Мисс Дин слабо вскрикнула от испуга и попыталась достать его, но он был уже далеко, а сама она — о ужас! — падала в неподвижные глубины купальни.

— Боже милосердный! — воззвала она. — Боже милосердный, помоги мне!

Беспомощно барахтаясь, она попыталась дотянуться до скользкой влажной плиты, на которой только что стояла, но вода заливала рот, душила, а вокруг не было никого и ничего, кроме зловонной воды, высоких мощных стен да клочка голубого неба над головой.


Каменный пол в подвале монастыря Ecce Homo привел преподобного Бэбкока почти в такое же волнение, как и полковника. Однако по менее личным соображениям. Бэбкок тоже увидел, как бичевали узника. Но то происходило две тысячи лет назад, и страстоприимцем был Бог. Картина, явившаяся пастору, вызвала в нем противоречивые чувства собственного ничтожества и избранности — ведь только избранник может ступить под эти благословенные своды. И ему захотелось доказать, что он достоин сей высокой чести. Выйдя из претории и наблюдая, как поток паломников медленно движется вверх по Via Dolorosa, задерживаясь у очередной Станции Страстного пути, он с горечью думал, что ни одно его деяние ни сейчас, ни в будущем не сможет искупить того, что случилось в далеком первом веке по Рождеству Христову. Он мог лишь склонить голову и, исполнясь смирения, следовать за паломниками.

«Господи, — молил он, — дай мне испить чашу, испитую тобой, дай мне разделить твои страдания…»

Бэбкок почувствовал, что кто-то схватил его за руку. Это был полковник.

— Могу я оставить всех на ваше попечение? — спросил он. — Я собираюсь отвезти леди Алтею в отель. У нее небольшая неприятность.

Бэбкок выразил беспокойство.

— О нет, ничего страшного, — успокоил его полковник. — Она сломала коронки на передних зубах и очень расстроена. Я хочу увезти ее из этого столпотворения.

— Да, конечно. Пожалуйста, передайте леди Алтее, что я очень ей сочувствую. А где остальные?

Полковник огляделся:

— Вижу только двоих — нашего Робина и молодого Смита. Я уже велел им не терять вас из виду.

Он зашагал обратно к воротам святого Стефана и скрылся.

В толпе благоговейных верующих Бэбкок возобновил медленное продвижение к Голгофе. «Воистину, — размышлял он, — мы средоточие христианского мира. Все мы — представители разных народов, мужчины, женщины, дети — идем по пути, которым шел Учитель. И тогда, в тот день, прервав вседневные дела, любопытные так же глазели, как ведут осужденных; и тогда, в тот день, лавочники и уличные торговцы так же продавали свои товары, женщины с корзинами на голове так же спешили мимо или останавливались у дверей, юноши что-то кричали, собаки гонялись за кошками, старики спорили, дети плакали…»

Via Dolorosa… Крестный путь…

Налево, затем снова направо, и вот на повороте улицы группа паломников, рядом с которой шел Бэбкок, слилась с другой, идущей впереди, потом к ним присоединилась третья, четвертая… Бэбкок обернулся и посмотрел назад, но ни одной овцы своего стада не обнаружил. Боба и Робина тоже не было видно. Теперь спутниками Бэбкока в его паломничестве был отряд монахинь впереди и группа бородатых, облаченных в черные рясы православных священников позади. О том, чтобы сделать хотя бы один шаг направо или налево, не могло быть и речи. Бэбкок надеялся, что его одинокая фигура, вклинившаяся между поющими монахинями и священниками, нараспев читающими молитвы, не слишком бросается в глаза.

Монахини пели «Богородице, дево, радуйся» по-голландски — по крайней мере, так показалось Бэбкоку, впрочем, возможно, и по-немецки. На пятой и шестой Станции Страстного пути монахини опускались на колени, и он, с трудом вытаскивая из кармана справочник паломника, восстанавливал в памяти, что на пятой Станции крест возложили на Симона Кирениянина,[452] а на шестой Вероника отерла лицо Спасителя своим платком.[453] Он не сразу решил — становиться ему на колени, как то делали монахини, или оставаться стоять вместе с православными священниками. После некоторого раздумья пастор склонился к тому, чтобы присоединиться к монахиням и стать на колени, — так он проявит большее благоговение перед святыней, большее смирение.

Все вперед и вперед, все время вверх в гору; все ближе и ближе храм Гроба Господня, и вот он уже возносит над Бэбкоком свой величественный купол. И наконец, последняя задержка — они во дворе базилики;[454] минута-другая — и монахини, и он сам, и православные священники через высокую дверь пройдут к месту последних Станций уже в пределах самого храма.

Именно здесь Бэбкок убедился — еще в монастыре Ecce Homo он испытал легкий приступ тошноты, — что с желудком у него происходит что-то неладное. Его пронзила резкая боль. Отпустила и вернулась вновь. Обливаясь потом, Бэбкок посмотрел направо, налево… и понял, что выбраться из толпы паломников невозможно. Пение не стихало, перед ним высилась дверь храма, и, несмотря на все усилия, он не мог вернуться назад — священники преграждали путь. Он должен идти дальше, должен войти в храм. Иного пути нет.

Храм Гроба Господня поглотил Бэбкока. Как сквозь сон различил он в полумраке уходящие ввысь своды, ступени лестницы, вдохнул запах множества человеческих тел и ладана. «Что мне делать? — в панике спрашивал он себя. — Куда идти?» А тем временем, усугубляя мучения Бэбкока, к его горлу подступал навязчивый вкус вчерашнего рагу из цыпленка. Спотыкаясь, пастор поднимался вслед за монахинями в часовню Голгофы.[455] По обеим сторонам от него высились алтари, его окружали огни бесчисленных свечей, кресты, обетные приношения — он ничего не видел, ничего не слышал. Он чувствовал только давление, распирающее изнутри его тело, и властный призыв кишечника, совладать с которым не могли ни молитва, ни воля, ни само милосердие господне.


Боб Смит вместе с Робином оказался позади православных священников и первым заметил признаки страдания на лице Бэбкока. Когда пастор, перед тем как его увлекли в храм, в последний раз опустился на колени, он был очень бледен и вытирал лоб платком.

«Ему, кажется, плохо, — подумал Боб. — Вот-вот потеряет сознание».

— Послушай, — сказал он Робину, — я немного беспокоюсь за нашего пастора. Пожалуй, нам не стоит терять его из вида.

— Правильно, — ответил Робин. — Почему бы вам не пойти за ним? Ему, наверное, неловко среди всех этих монахинь.

— Думаю, не в том дело, — сказал Боб, — по-моему, он заболел.

— Вероятно, — заметил Робин, — ему нужно в туалет. Откровенно говоря, я бы и сам не прочь.

Он огляделся в поисках места, где мог бы осуществить свое желание.

Боб Смит не знал, на что решиться.

— Может быть, тебе постоять здесь и подождать, пока мы вернемся? Конечно, если ты не горишь желанием осмотреть храм Гроба Господня.

— Совсем не горю, — сказал Робин. — Что там ни говори, я все равно не верю, что это то самое место.

— Хорошо. Тогда я попробую добраться до пастора.

Боб протолкался к двери и вошел в храм. Как и Бэбкока, его встретил полумрак, своды, поющие паломники, ступени и часовни в боковых приделах. Большинство паломников уже спустилось вниз, в том числе и монахини, за которыми по-прежнему неотступно следовали священники. Но Бэбкок, чья фигура так бросалась в глаза, когда он шествовал между ними по Via Dolorosa, исчез. Вскоре Боб разыскал его во втором приделе: пастор сидел на корточках, привалившись к стене и закрыв лицо руками. Над ним склонился ризничий, какой он национальности — грек, копт, армянин. — Боб не мог определить. Когда Боб подошел к ним, ризничий поднял голову.

— Английский паломник, — сказал он шепотом, — ему плохо. Пойду позову кого-нибудь на помощь.

— Не надо, — сказал Боб. — Я знаю его. Он из нашей группы. Я сам о нем позабочусь.

Он наклонился и коснулся плеча Бэбкока:

— Не беспокойтесь. Я с вами.

Бэбкок знаком попросил его нагнуться.

— Скажите, чтобы он ушел, — прошептал он. — Со мной случилась ужасная вещь.

— Да, — сказал Боб. — Понимаю.

Он сделал знак ризничему; тот кивнул и направился в другой конец придела задержать группу паломников, направляющихся в их сторону. Тем временем Боб помог Бэбкоку подняться на ноги.

— Такое могло случиться с каждым из нас. Эка невидаль! Помню, как-то раз на розыгрыше Кубка финала…

Боб не закончил — его несчастный спутник был слишком расстроен, он сгибался от слабости и стыда. Боб взял пастора под руку и помог ему спуститься по ступеням и выйти из храма.

— На свежем воздухе вам станет лучше, — сказал он.

Бэбкок шел, крепко вцепившись в Боба.

— Во всем виноват цыпленок, которого я съел вчера за обедом, — объяснял он. — Я специально не притронулся к фруктам и салату, как меня предупреждала мисс Дин. Решил, что цыпленок будет безопаснее.

— Не волнуйтесь, — утешал его Боб. — Это же от вас не зависело. Как вы думаете… худшее уже позади?

— Да… да, позади.

Боб огляделся. Робина нигде не было. Должно быть, он все же решил зайти в храм. Что же делать, черт возьми? Мальчишку нельзя оставлять одного, но и Бэбкока не бросишь. Ему снова может стать плохо. Его обязательно надо проводить до ворот святого Стефана и посадить в автобус. А за Робином придется вернуться.

— Послушайте, — сказал он, — мне кажется, вам необходимо поскорее вернуться в отель, переодеться и лечь.

— Как я вам благодарен, — пробормотал его спутник. — Ужасно благодарен.

Бэбкока уже не заботило, бросается он в глаза или нет. Даже если люди и оборачиваются и провожают его взглядами — какое это имеет значение? Когда они с Бобом возвращались по Via Dolorosa мимо тех же поющих паломников, туристов, крикливых торговцев овощами, луком, бараньими тушами, он уже знал, что воистину низвергся в самые глубины унижения, что через акт, свидетельствующий о слабости нашей плоти, претерпел такой стыд, какого не испытывал ни один смертный. Как знать, не стал ли жертвой подобного и Спаситель, терзаемый страхом, без помощи и сочувствия, перед тем как его пригвоздили к позорному кресту?

Первое, что они увидели, подойдя к воротам святого Стефана, была санитарная машина, которая стояла рядом с их автобусом. Вокруг машины толпились незнакомые люди, и бледный от волнения служитель уговаривал их разойтись. Боб сразу подумал о Джил. С Джил что-то случилось… Но тут из толпы, окружавшей машину, появился Джим Фостер; он был растрепан и слегка хромал.

— Несчастный случай, — сказал Джим.

— Вы сильно пострадали? — спросил Боб.

— Нет, нет, я-то в порядке. Попал в какую-то демонстрацию, но мне удалось выбраться. В машине мисс Дин. Она упала в сточную канаву, которую здесь называют купальней Вифездой.

— Боже мой! — воскликнул Бэбкок, глядя попеременно то на Боба, то на Джима. — Это я виноват. Бросил ее одну в толпе. Я не знал… Я думал, что она с кем-нибудь из вас. — Он было направился к машине, но, вспомнив о своем собственном состоянии, в отчаянии развел руками. — Я не могу к ней подойти. Я не способен встречаться сейчас с кем бы то ни было.

Джим Фостер, который все это время внимательно разглядывал Бэбкока, вопросительно посмотрел на Боба.

— Он не совсем в форме, — тихо сказал Боб. — Недавно там, наверху, в храме, ему стало плохо. Сильное расстройство желудка. Ему нужно немедленно вернуться в отель.

— Бедный малый, — вполголоса ответил Джим Фостер. — Какая неприятность.

Он повернулся к Бэбкоку:

— Послушайте, садитесь-ка в автобус. Я скажу шоферу, чтобы он отвез вас прямо в отель, а сам поеду с мисс Дин.

— В каком она состоянии? — спросил Бэбкок.

— Похоже, они не знают. Думаю, у нее просто шок. Когда тот парень-гид вытащил ее из воды, она была без сознания. К счастью, он оказался недалеко — на верхней площадке лестницы. Между прочим, ума не приложу, что случилось с нашими женами — Боба и моей. Они где-то в этом проклятом городе.

Джим решительно обхватил Бэбкока рукой и повел к автобусу. Просто удивительно, до чего чужая беда заставляет забывать о собственных невзгодах. Как только он, прихрамывая на правую ногу, вышел из ворот святого Стефана и увидел санитарную машину, то мгновенно забыл о своих страхах — он решил, что на носилках, которые несут санитары, лежит его жена Кэт. Но то была всего лишь мисс Дин. Бедная, жалкая мисс Дин. Слава богу, не Кэт!

Автобус с шумом тронулся с места, и в одном из окон проплыло бледное лицо несчастного Бэбкока, провожавшего Боба и Джима грустным взглядом.

— Ну, пастора отправили, значит, одно дело сделано, — сказал Джим Фостер. — Что за напасть, ничего себе положение! Как жаль, что с нами нет полковника. Его энергия нам бы не помешала.

— Меня очень беспокоит Робин, — сказал Боб. — Я велел ему дождаться нас с пастором у храма Гроба Господня, но, когда мы вышли, он куда-то делся.

— Делся? В этом столпотворении? — Джим в ужасе смотрел на Боба.

И тут, к своему несказанному облегчению, он увидел, что из ворот святого Стефана выходят его жена и Джил Смит. Он бросился к Кэт.

— Слава богу, ты пришла, — выпалил он. — Нужно отвезти мисс Дин в больницу. Она уже в машине. По дороге я все объясню. Кругом сплошные неприятности: Бэбкок заболел, Робин пропал. Не день, а черт знает что.

Кэт схватила его за руку:

— А ты? С тобой все в порядке?

— Да, да, я в полном порядке. — И, даже не взглянув на Джил, он потянул Кэт к санитарной машине.

Какое-то время Боб раздумывал, как ему поступить, затем повернул голову и увидел, что Джил стоит рядом с ним.

— Где ты была? — спросил он.

— Не знаю, — устало ответила она. — Кажется, в каком-то саду. Я искала тебя, но не могла найти. Со мной была Кэт. Она очень беспокоилась за мужа. Он не выносит толпы.

— Как и все мы, — заметил Боб, — но мне придется туда вернуться. Потерялся малыш Робин, и я должен его найти. Больше некому.

— Я пойду с тобой.

— Правда? Ты же совсем измучена.

Фостеры садились в санитарную машину. Загудела сирена, зеваки разошлись. Джил подумала о бесконечно длинной, извилистой улице под названием Via Dolorosa, о поющих паломниках, кричащих торговцах; представила себе повторение сцены, увидеть которую еще раз она не хотела бы ни за что на свете, шум, суету…

— Я выдержу, — сказала она. — Раз мы вместе, дорога не покажется такой долгой.


Робин блаженствовал. Будучи предоставлен самому себе, он всегда испытывал радость свободы и прилив сил. К тому же ему порядком надоело тащиться за паломниками, которые то и дело опускаются на колени. Да и шли они совсем не туда. Город столько раз сносили и перестраивали, что он теперь совершенно не похож на тот, каким был две тысячи лет назад. Единственный способ восстановить его в прежнем виде — это снести снова, после чего копать и копать, пока не обнаружатся все старые фундаменты.

Может быть, он станет археологом, когда вырастет, если не ученым, как его отец. Эти две профессии очень похожи, решил Робин. Во всяком случае священником, как мистер Бэбкок, он не станет. Нет, нет — это не для нашего времени. Сколько еще они пробудут в храме? — размышлял он. Возможно, несколько часов. Храм битком набит священниками и паломниками. Все они хотят молиться и, конечно, натыкаются друг на друга. Представив себе такую картину, он рассмеялся, а рассмеявшись, захотел в туалет. Бабушка не выносит слова «туалет», но в школе все так говорят. И поскольку настоящего туалета поблизости не было, Робин облегчился, встав у стены храма. Затем сел на ступеньку, вынул карты и разложил их на коленях. Дело в том, что Иисуса содержали либо в Антониевой крепости, либо в Цитадели. Возможно, и там, и там. Но которое из двух мест было последним, откуда он с двумя другими осужденными отправился на Голгофу, неся на спине свой крест? Из Евангелия это неясно. Его привели к Пилату, но Пилат с одинаковым успехом мог пребывать как в одном, так и в другом месте. Пилат передал Иисуса первосвященникам на распятие. Но где они ожидали его? Вот в чем суть! Они могли ждать его во дворце Ирода, там, где сейчас стоит Цитадель. Тогда Иисус и два разбойника вышли из города через Генафские ворота. Робин заглянул в другую карту. Генафские ворота теперь называются Яффскими, или по-еврейски Yafo — все зависит от того, на каком языке говорить.

Робин посмотрел на дверь храма. «Они еще долго пробудут там», — подумал он и решил пойти к Яффским воротам проверить правильность своей догадки. Это не очень далеко, и с современной картой он не заблудится. Минут через десять Робин подошел к воротам и остановился, чтобы осмотреть местность. Снаружи стояли машины, входили и выходили люди — совсем как у ворот святого Стефана в противоположном конце обнесенного стенами города.

Конечно, главная сложность заключалась в том, что вместо голого склона и садов, как две тысячи лет назад, здесь пролегала оживленная магистраль и широко раскинулся современный город. Робин снова заглянул в карту древнего Иерусалима. В былые времена у северо-восточного угла города высилась могучая Псефинская башня — та самая, которую приезжал осматривать император Тит,[456] когда в семидесятом году по Рождеству Христову стоял с легионами римлян под Иерусалимом, перед тем как захватить его и предать разграблению. На ее месте построили какой-то Collège des Frèrès. Хотя подождите… Collège des Frèrès,[457] или отель «Рыцарский дворец»? Впрочем, неважно: все равно это в Старом городе. Значит, опять какая-то путаница — ведь городские стены и те перестроены. «Я воображу, — сказал про себя Робин, — будто я — Иисус Христос и только что вышел из Генафских ворот. Вместо улиц — голый склон и террасы садов. В саду людей не распинают,[458] выбирают место где-нибудь подальше, тем более перед пасхой. Иначе начнутся беспорядки, а возмущений и без того хватало. Так что Иисусу и двум другим осужденным пришлось проделать немалый путь. Поэтому Симона Пахаря — наш директор сказал мне, что Киринеянин по-арамейски значит „пахарь“, — и заставили нести крест. Он как раз возвращался с работы в поле. Сам Иисус не мог нести крест, он слишком ослабел. Иисуса и двух других привели на каменистую пустошь, поросшую кустарником: она хорошо просматривалась с Псефинской башни, где воины выставили сторожевые посты. Таким образом, если бы кто-нибудь попытался освободить осужденных, из этого ничего бы не вышло».

Довольный своими выводами, Робин повернул направо от Яффских ворот и шел по широкой улице, пока ему не показалось, что от давно исчезнувшей Псефинской башни его отделяет нужное расстояние. Он обнаружил, что стоит на оживленной площади; от нее в разных направлениях расходились широкие магистрали, по которым с шумом неслись потоки машин. На противоположной стороне площади высилось огромное здание — городская ратуша, как значилось на современной карте.

«Вот она, — подумал Робин, — та самая пустошь. Там, где теперь ратуша, — поля. Пахарь обливается потом, Иисус и все остальные тоже. И солнце палит, и на небе ни облачка, совсем как сейчас. Когда воздвигнут кресты, поля окажутся за спиной у распятых, а их лица будут обращены к городу».

Робин на секунду зажмурился, обернулся и посмотрел на обнесенный стенами город, невыразимо прекрасный в окутывающей его золотой дымке. Конечно, Иисусу, который почти всю жизнь странствовал по горам, долинам и бедным селениям, этот город казался самым прекрасным в мире. Но если смотреть на него три часа подряд, да еще испытывая такие мучения, он, разумеется, перестанет казаться столь прекрасным. Одна смерть принесет избавление.

Раздался гудок автомобиля, и Робин отскочил в сторону. Если он не поостережется, то тоже может умереть, а это уж совсем бессмысленно.

Он решил возвратиться в город через Новые ворота; они были совсем недалеко справа. Какие-то люди ремонтировали участок дороги, по которой шел Робин, и, когда он подходил к раскопанному месту, рабочие что-то кричали ему и показывали на проносящиеся мимо машины. Робин не понял ни слова, но догадался, что они имели в виду, и, быстро отпрыгнув в сторону, оказался в безопасности рядом с ними. Возможно, они говорили на идише, не исключено, что на древнееврейском, но ему, конечно, очень хотелось услышать арамейский. Дождавшись, когда рабочий выключил бур и оглушительный грохот стих, Робин обратился к ним:

— Кто-нибудь из вас говорит по-английски? — спросил он.

Рабочий с буром улыбнулся и покачал головой, потом окликнул своего товарища, который стоял в яме, склонившись над какими-то трубами. Тот поднял голову и посмотрел наверх. Он был молод, как и все остальные; у него были ослепительно белые зубы и черные курчавые волосы.

— Я говорю по-английски, — сказал он.

Робин пристально разглядывал яму у себя под ногами.

— В таком случае скажите, пожалуйста, вы нашли там что-нибудь интересное?

Молодой человек рассмеялся и поднял за хвост маленькое животное, похожее на дохлую крысу.

— Туристский сувенир, — предложил он.

— Может быть, какие-нибудь черепа, кости? — с надеждой спрашивал Робин.

— Нет, — улыбнулся рабочий. — Для этого надо бурить очень глубоко под каменной толщей. На, лови! — И он бросил Робину камешек со дна ямы. — Осколок иерусалимской скалы. Храни его, он принесет тебе счастье.

— Большое спасибо, — сказал Робин.

«А не сказать ли им, — размышлял Робин, — что, возможно, они стоят в каких-нибудь ста ярдах от места, где две тысячи лет назад были распяты три человека?» Однако после недолгого раздумья он решил, что либо ему не поверят, либо его сообщение не произведет должного впечатления. Какое им дело до Иисуса, ведь он не Авраам и не Давид.[459] Кроме того, с тех пор в Иерусалиме убили и замучили столько народа, что молодой человек может просто пожать плечами — и будет прав. Более тактично — поздравить их с наступающим праздником. Сегодня четырнадцатый день нисана, и на закате все работы прекратятся. Робин положил камень в карман.

— Желаю вам счастливого пейсаха, — сказал он.

— Ты иудей? — спросил молодой человек, удивленно взглянув на Робина.

— Нет, — ответил Робин.

Он не мог определить, к чему относится вопрос — к его национальности или религии. Если к последней, то надо бы ответить, что его отец атеист, а мать ходит в церковь лишь раз в году — на Рождество.

— Нет, я приехал из Англии, из Литтл-Блетфорда. Но я прекрасно знаю, что сегодня — четырнадцатый день нисана и что завтра у вас праздник.

«Именно из-за праздника, — подумал Робин, — и на дорогах такое движение, и в городе настоящее столпотворение». Он надеялся, что его осведомленность произвела на молодого человека достаточно сильное впечатление.

— Завтра ваш праздник опресноков, — сказал он ему.

Молодой человек снова улыбнулся, обнажив ряд белых зубов, и, смеясь, сказал несколько слов своему товарищу. Тот крикнул что-то в ответ и врубился буром в дорожное покрытие. Вновь поднялся страшный грохот, а молодой человек сложил ладони рупором и прокричал Робину из ямы:

— Это еще и праздник нашей свободы. Ты тоже молодой. Радуйся вместе с нами.

Робин помахал рабочим рукой и пошел по направлению к Новым воротам. Его рука в кармане крепко сжимала кусочек гранита.

Праздник нашей свободы… звучит лучше, чем еврейская пасха — не так старомодно, более современно. Больше соответствует нашему времени, как сказала бы бабушка. И о какой бы свободе ни шла речь: свободе от рабства, как в Ветхом завете, свободе от владычества Римской империи, о которой так мечтали евреи в то время, когда распяли Иисуса Христа, свободе от голода, нищеты, бездомности, свободе, которую завоевали для себя молодые люди, чинившие дорогу, — все это одна Свобода. Везде и всюду хотят люди свободы от чего-нибудь; и было бы совсем неплохо, решил Робин, если бы во всем мире можно было объединить пейсах и пасху, и тогда мы все вместе могли бы радоваться празднику нашей Свободы.


На закате автобус выехал на дорогу, ведущую на север от Елеонской горы. Никаких драматических событий больше не произошло. Боб и Джил Смиты после безуспешных поисков в районе храма Гроба Господня направились в сторону Новых ворот и там встретили Робина, который как ни в чем не бывало входил в город вслед за группой поющих паломников с побережья.

Из-за мисс Дин отправление автобуса задержалось. Санитарная машина доставила ее в больницу в шоковом состоянии. К счастью, никаких внутренних или внешних повреждений у нее не обнаружили, и все же ей пришлось пробыть там несколько часов. После того как мисс Дин сделали укол и дали успокаивающего, врач объявил, что она в состоянии продолжить путешествие, и строго наказал, чтобы по прибытии в Хайфу пострадавшую немедленно уложили в кровать. Ухаживать за больной вызвалась Кэт Фостер. «Как это мило с вашей стороны, — пролепетала мисс Дин, — как мило». О ее злополучном приключении решили не упоминать, да и сама мисс Дин не касалась этой темы. С пледом на коленях в полном молчании сидела она между Фостерами.

Леди Алтея тоже была молчалива. Голубой шифоновый шарф служил теперь для того, чтобы скрывать нижнюю часть ее лица, что придавало ей сходство с мусульманкой, которая все еще прячет лицо под покрывалом. Впрочем, это лишь подчеркивало ее величавость и грацию. На коленях леди Алтеи тоже лежал плед, и рука полковника нежно поглаживала под ним пальцы супруги.

Молодые Смиты держались за руки более открыто, причем Джил не упускала случая как бы невзначай показать новый— довольно дешевый — браслет, который Боб купил ей в одной из лавок, когда они с Робином возвращались в отель.

Бэбкок сидел рядом с Робином. Как и мисс Дин, он переоделся: на нем были брюки, одолженные у Джима Фостера и несколько ему великоватые. По этому поводу никто не сказал ни единого слова, за что Бэбкок был несказанно признателен.

Когда автобус огибал гору Скопус, никто даже не оглянулся на Иерусалим. Никто, кроме Робина. Наступил и миновал девятый час четырнадцатого дня нисана; воров или мятежников — как узнать, кем они были на самом деле, — уже сняли с крестов. Сняли и Иисуса, и тело его, возможно, уже покоится в глубокой могиле в скале там, внизу, где сегодня трудились молодые рабочие. Теперь они могут отправиться домой, умыться и вместе со своими близкими готовиться к празднику. Робин повернулся к Бэбкоку.

— Как жаль, — сказал он, — что мы не смогли остаться еще на два дня.

Бэбкоку, который желал только одного — поскорее оказаться на пароходе, запереться в своей каюте и постараться забыть позор, пережитый им в храме Гроба Господня, оставалось лишь поражаться выносливости юности. Ведь мальчик целый день носился по городу и к тому же чуть не потерялся.

— Почему же, Робин? — спросил он.

— Право, трудно сказать наперед, — ответил Робин. — Конечно, подобные вещи маловероятны в наше время, и все же… возможно, мы бы и стали свидетелями Воскресения?


Греции. — Здесь и далее комментарии Н. Тихонова.


Вполголоса (итал.). — Здесь и далее перевод иностранных слов дан переводчиком.


Дафна дю Морье Маленький фотограф ~~~

Маркиза сидела в своем кресле на балконе отеля. На ней был один капот, а ее блестящие золотистые волосы, только что уложенные и заколотые шпильками, перехвачены широкой бирюзовой лентой того же тона, что и глаза. Возле кресла стоял маленький столик, а на нем три флакончика с лаком для ногтей, разных оттенков. Из каждой бутылочки она нанесла тонкий слой на три пальца и теперь, вытянув руку, изучала полученный эффект. Нет, лак на большом пальце слишком яркий, слишком красный, он придает ее тонкой смуглой руке неспокойный, несколько возбужденный вид, словно на нее упала капелька крови из свежей раны.

Лак на указательном пальце был розовый, резкого оттенка, он тоже казался ей неверным, не соответствующим ее нынешнему настроению. Это был красивый сочный розовый цвет, уместный в гостиной или в бальном зале, на приеме, когда стоишь, медленно обмахиваясь веером из страусовых перьев, а вдали раздаются звуки скрипок.

Средний палец покрывала тончайшая шелковистая пленка, цвет которой трудно было определить. Не малиновый и не алый, а какой-то более тонкий, мягкий оттенок. В нем виделся блеск пиона, который еще не совсем распустился навстречу утреннему солнцу, он еще в бутоне и покрыт капельками утренней росы. Прохладный и тугой, он глядит на пышную зелень лужайки с высоты бордюра на террасе и раскроет свои нежные лепестки только под лучами полуденного солнца.

Да, этот оттенок — именно то, что нужно. Она взяла кусочек ваты и стерла неподходящий лак с двух ногтей, а затем обмакнула кисточку в выбранный флакон и быстрыми уверенными мазками, словно художник-профессионал, стала наносить лак на ногти.

Закончив, она устало откинулась на спинку кресла, помахивая перед собой руками, чтобы высох лак, — странные жесты, напоминающие движения жрицы. Потом наклонилась, рассматривая ногти на ногах, видные сквозь сандалии, и решила, что вот сейчас, через минуту, она их тоже покрасит; смуглые руки, смуглые ноги, спокойные и незаметные, вдруг наполнятся жизнью.

Но сначала нужно отдохнуть, перевести дух. Слишком жарко, не хочется отрывать спину от уютного кресла и наклоняться вперед, словно мусульманин на молитве, ради того, чтобы покрасить ногти на ногах. Времени для этого сколько угодно. В сущности говоря, у нее впереди целый день, целый томительный длинный день, так похожий на все остальные.

Она закрыла глаза.

Отдаленные звуки гостиничной жизни доносились до нее как бы сквозь сон; звуки были приглушенные, приятные, ибо она была частью этой жизни и в то же время свободна, не связана неумолимыми требованиями домашнего уклада. На верхнем балконе кто-то с шумом отодвинул стул. Внизу, на террасе, официанты устанавливали яркие полосатые зонтики над маленькими столиками, готовясь к обеду. Было слышно, как в зале ресторана отдает распоряжения maître d'hôtel.[460] В соседнем номере femme de chambre[461] убирала комнаты. Передвигали мебель, скрипнула кровать. Этажом выше valet de chambre[462] сметал метелкой пыль с широких перил балкона. Слышались их приглушенные голоса, иногда недовольное ворчанье. Потом они ушли. Наступила тишина. Ничего, кроме ленивого плеска волн, ласкающих горячий песок; а где-то вдали, достаточно далеко, чтобы это не мешало, смех и голоса играющих детей, в том числе и ее собственных.

Внизу на террасе кто-то из гостей заказал кофе. Дым от его сигареты, поднимаясь вверх, долетел до ее балкона. Маркиза вздохнула, и ее прелестные руки упали, словно две лилии, по обе стороны шезлонга. Вот он, покой, полное умиротворение. Если бы можно было удержать этот миг еще хотя бы на один час… Однако что-то говорило ей, что, когда минует этот час, к ней снова вернется демон неудовлетворенности и скуки, будет терзать ее даже теперь, когда она наконец свободна, отдыхает от домашней рутины.

На балкон залетел шмель, покружился возле бутылочки с лаком и, сев на распустившийся цветок, принесенный кем-то из детей, заполз внутрь. Когда он оказался внутри цветка, жужжанье прекратилось. Маркиза открыла глаза и увидела, что опьяненное запахом насекомое заползает все глубже внутрь цветка. Потом шмель снова взмыл в воздух и полетел своей дорогой. Очарованье было нарушено. Маркиза подобрала с пола письмо, которое получила от Эдуара, своего мужа.

«…Итак, моя драгоценная, как выяснилось, я не сумею к вам приехать. Дома слишком много дел, которые я не могу никому доверить. Конечно, я сделаю все возможное, чтобы забрать вас отсюда в конце концов. А пока купайтесь, отдыхайте и старайтесь не скучать. Я уверен, что морской воздух принесет вам большую пользу. Вчера я ездил навестить maman[463] и Мадлен, и у меня такое впечатление, что старый кюре…»

Крохотная морщинка, единственный предательский знак, портивший прелестное гладкое лицо маркизы, обозначилась возле уголка ее губ. Опять та же история. Вечно у него дела. Именье, леса, арендаторы, коммерсанты, с которыми он должен встречаться, неожиданные поездки, которые никак невозможно отложить. Вот и получается, что у Эдуара, ее мужа, несмотря на всю его любовь, никогда не остается времени для жены.

Еще до свадьбы ее предупредили, как все это будет. «C'est un homme très serieux, Monsieur le Marquis, vous comprenez».[464] Как мало ее это смущало, как охотно она согласилась — ведь что может быть лучше, чем маркиз, да еще к тому же серьезный человек? Что может быть прекраснее, чем это шато и огромные поместья? Или дом в Париже и целый штат покорных почтительных слуг, которые называют ее Madame la Marquise?[465] Сказочный мир для такой девушки, как она, выросшей в Лионе, дочери вечно занятого врача и больной матери. Если бы не появился вдруг маркиз, она бы вышла за молодого доктора, помощника своего отца, и была бы обречена на такую же монотонную жизнь в Лионе.

Романтический брак, ничего не скажешь. Конечно же, его родня отнеслась поначалу к этому событию неодобрительно. Однако Господин Маркиз, человек немолодой и serieux[466] — ему было уже за сорок, — знал, чего хочет. А она была красавица, так что и рассуждать было не о чем. Они поженились. У них родились две дочери. Они были счастливы. И все-таки иногда… Маркиза поднялась с кресла и, пройдя в спальню, села перед зеркалом и вынула шпильки из волос. Даже это усилие ее утомило. Она сбросила капот и осталась безо всего. Иногда она ловила себя на мысли, что жалеет об этой однообразной жизни в Лионе. Вспоминала, как они смеялись и шутили с подругами, как хихикали тайком, когда случайный прохожий на улице бросал в их сторону взгляд, вспоминала, как писали записочки и шептались в спальне, когда подруги приходили в гости пить чай.

А теперь она — Госпожа Маркиза, и ей не с кем ни посмеяться, ни поговорить по душам. Все ее окружение составляют скучные немолодые люди, накрепко привязанные к прошлой, давно прожитой жизни, которая никогда не меняется. Эти бесконечные визиты в их шато родственников Эдуара. Мать, сестры, братья, их жены. Зимой в Париже — то же самое. Ни одного нового лица, никогда не появится незнакомый человек. Раз только было интересно, когда пришел, кажется к обеду, кто-то из деловых знакомых Эдуара. Пораженный ее красотой, когда она вошла в гостиную, он бросил на нее дерзкий восхищенный взгляд и, поклонившись, поцеловал ей руку.

Глядя на него во время обеда, она рисовала в своем воображении тайные встречи с этим человеком, как она едет в такси к нему, в его квартиру, входит в тесный, темный ascenseur,[467] звонит и попадает в чужую незнакомую комнату. Однако по окончании обеда гость откланялся и отправился по своим делам. Потом, после его ухода, она вспомнила, что он далеко не красавец, что даже зубы у него не свои, а вставные. Но этот восхищенный взгляд, мгновенно отведенный, — вот чего ей не хватало.

Сейчас она причесывалась, сидя перед зеркалом. Сделав пробор сбоку, внимательно смотрела, как это будет выглядеть. Нужно просто повязать ленту в тон лаку на ногтях, она будет отлично гармонировать с золотом волос. Да, да… А потом белое платье и тот шифоновый шарф, небрежно накинутый на плечи, так что когда она выйдет на террасу вместе с детьми и гувернанткой и maitre d'hôtel[468] с поклонами поведет их к столику под пестрым полосатым зонтиком, люди станут шептаться между собой, следить восхищенным взглядом, как она, нарочно, нагнется к одной из дочерей и ласковым материнским жестом оправит локоны на детской головке, — очаровательная картинка, полная изящества и грации.

Однако сейчас, когда она сидела перед зеркалом, в нем отражалось только ее обнаженное тело и капризный печальный рот. У других женщин бывают любовники. Рассказанные шепотом скандальные истории доходили до ее ушей даже во время тех бесконечно утомительных обедов, когда на другом конце стола сидел Эдуар. Скандалы случались не только среди блестящего общества нуворишей — знаться с ними ей не дозволялось, — но и в том узком кружке старой noblesse,[469] к которому она теперь принадлежала. «Вы знаете, говорят, что…», а потом шептали друг другу на ухо, удивленно поднимали брови, пожимали плечами.

Иногда какая-нибудь гостья уходила после чая, не дожидаясь шести часов, извинившись и объяснив, что ей нужно побывать еще в одном месте, и маркиза, выражая в свою очередь сожаление и прощаясь с гостьей, спрашивала себя: а может быть, она спешит на свиданье? Может, через двадцать минут, а то и раньше эта смуглая маленькая графиня — ничего в ней нет особенного, — дрожа и тайно улыбаясь, будет сбрасывать с себя одежды?

Даже у Луизы, ее подруги по Лионскому лицею, которая уже шесть лет была замужем, был любовник. В своих письмах она никогда не упоминала его имени. Всегда называла его mon ami.[470] Между тем они встречались два раза в неделю, в понедельник и в четверг. У него был автомобиль, и они отправлялись за город, даже зимой. И Элиза писала своей подруге: «Воображаю, какой плебейской кажется тебе моя интрижка. У тебя-то, наверное, толпы любовников. Какие, должно быть, интересные истории! Расскажи мне о Париже, о балах, на которых ты бываешь. Кто твой избранник в нынешнем сезоне?» Ответные письма маркизы были полны намеков и многозначительных умолчаний. В ответ на некоторые вопросы она отделывалась шуткой и углублялась в описание платья, в котором была на последнем приеме. Однако ничего не писала о том, что это был официальный, невероятно скучный прием, который кончился уже к полуночи. Не писала она и о том, что Париж она знает лишь постольку, поскольку видит его из окна автомобиля на прогулке с детьми или по дороге к couturier,[471] когда едет примерять очередное платье, или к coiffeur,[472] чтобы попробовать новую прическу. Что касается жизни в имении, то она описывала комнаты, да, да, и многочисленных гостей, длинные тенистые аллеи парка, бесконечные гектары леса и ни слова не писала о затяжных дождях по весне или о том, как тяжело переносится летний зной, когда кажется, что все вокруг — леса и долины — окутано саваном молчания. «Ah! Pardon, je croyais que madame était sortie…».[473]

Он вошел в комнату без стука, этот valet de chambre,[474] держа в руках свою метелку, и тут же скромно ретировался, успев, однако, увидеть, как она сидит перед зеркалом совершенно нагая. Конечно же, он знал, что она никуда не выходила, ведь буквально минуту назад он видел ее на балконе. А что за выражение мелькнуло у него в глазах, прежде чем он выскочил из комнаты? Неужели в его восхищенном взгляде сквозила жалость? Словно он хотел сказать: «Такая красавица и совсем одна? У нас в отеле не часто такое встретишь, сюда приезжают, чтобы приятно провести время».

Боже мой, какая жара! Даже от моря никакой прохлады. Капельки пота собрались под мышками, струйками побежали по бокам.

Лениво, неспешно она оделась, надела прохладное белое платье и вышла на балкон; дернув за шнурок, откинула тент над балконом и стояла так, под лучами знойного полуденного солнца. Яркими пятнами выделялись подкрашенные губы, ногти на руках и на ногах и шарф, накинутый на плечи. Темные очки придавали особую глубину всему, на что падал глаз. Море, нежно-голубое, если смотреть без очков, приобретало лиловый оттенок, а белый песок становился зеленовато-коричневым. Яркие, кричащие цветы в кадках напоминали о тропиках. Маркиза оперлась о перила, и нагретое дерево обожгло ей руки. Снова донесся запах дыма от сигары неизвестного курильщика. Внизу на террасе звякнула рюмка, официант принес кому-то аперитив. Заговорила женщина, ей ответил мужской голос, потом оба засмеялись.

Эльзасская овчарка, высунув язык, с которого капала слюна, побрела через террасу к стенке, в поисках прохладного местечка. Группа молодых людей прибежала с пляжа — на их бронзовых обнаженных спинах все еще блестели капельки теплой морской воды; официанту крикнули, чтобы он принес мартини. Американцы, конечно. Полотенца они побросали на стулья. Один из них свистнул собаке, однако та не пошевелилась. Маркиза смотрела на них с презрением, к которому, однако, примешивалась зависть. Они были свободны, могли приехать и уехать, сесть в машину и двинуться дальше, в какое-нибудь другое место. Вся их жизнь — бурное бездумное веселье, и ничего больше. Они всегда в компании, человек шесть — восемь. Конечно же, разбиваются на пары, сидят рядом друг с дружкой, обнимаются. Однако в их веселье — именно это казалось маркизе достойным презренья — не было ничего таинственного. Не было в их жизни, открытой для всех, этих минут, полных тревожной неизвестности. Никому из них не приходилось ждать, замирая от страха, у полузатворенной двери.

Прелесть любви совсем не в этом, подумала маркиза и, сорвав розу со шпалеры на балконе, приколола ее к вырезу платья. Любовное приключение должно быть безгласным, исполненным нежности и невысказанных признаний. В нем не должны звучать грубые слова или внезапный смех, в нем должно быть робкое любопытство, смешанное со страхом, а когда исчезнет страх, приходит полное доверие, в котором нет места стыду. Любовь — это не доброе согласие друзей, это страсть, которая вспыхивает внезапно, охватывая двух чужих друг другу людей.

Один за другим обитатели отеля возвращались с пляжа. Столики начинали заполняться. Знойная терраса, пустовавшая все утро, снова ожила. Гости, приехавшие в автомобилях для того, чтобы пообедать, смешались с привычными лицами постоянных обитателей. Компания из шести человек в правом углу. Внизу еще трое. И вот уже общее движение, разговоры, звон бокалов, стук расставляемой посуды, так что плеск волн — доминирующий звук раннего утра — как бы отодвинулся на второй план, слышался как бы издалека. Начинался отлив, море отступало, оставляя на песке журчащие ручейки.

Внизу показались ее дети со своей гувернанткой мисс Клей. Охорашиваясь, словно маленькие птички, они шли по каменным плитам веранды, а мисс Клей, одетая в простое полосатое платье, с непричесанными, развившимися после купания волосами, следовала за ними. Они посмотрели вверх на балкон и стали приветственно махать руками.

— Maman… Maman…[475]

Она облокотилась на перила, улыбаясь детям, и вот, как всегда, возник легкий гул голосов, привлекший всеобщее внимание. Кто-то взглянул вверх вслед за девочками, господин за столиком слева улыбнулся, засмеялся, показал соседу, и поднялась первая волна восхищения, которая вернется снова, выше и полнее, когда она спустится вниз, красавица маркиза и ее ангелочки-дети, шепот, доносившийся до нее, как дымок от сигареты, как обрывки разговора людей, сидящих за столиками на террасе. Вот все, что сулит ей обед на террасе отеля сегодня, завтра и так день за днем. Шепот восхищения, почтительные взгляды, а потом забвение. Все после обеда отправятся по своим делам — на пляж, играть в теннис или гольф, кто-то поедет кататься, а она останется одна, прелестная и безмятежная, в обществе детей и гувернантки.

— Посмотрите, маман, что я нашла в песке. Это морская звезда. Я возьму ее с собой, когда мы будем уезжать.

— Нет, так нечестно, это я нашла, я первая увидела, значит, она моя.

Девочки ссорились между собой, личики у них покраснели.

— Элен, Селеста, перестаньте, у меня голова болит от вашего шума.

— Мадам устала? Надо отдохнуть после обеда, и станет легче. Сейчас такая жара. — Мисс Клей унимала детей. — Все устали, всем нужно отдохнуть, — сочувственно говорила она.

Отдохнуть… Но ведь я только и делаю, что отдыхаю, думала маркиза. Вся моя жизнь — один сплошной отдых. «Il faut reposer. Repose-toi, ma chérie, tu as mauvaise mine».[476]

И зимой и летом она постоянно слышала эти слова. От мужа, от гувернантки, от золовок, от всех этих скучных старух, бывавших в доме. Прилечь отдохнуть, встать, снова прилечь — вся жизнь проходит в чередовании этих нескончаемых «отдыхов». Она была бледна, сдержанна в проявлении чувств, и поэтому считалось, что у нее хрупкое здоровье.

Подумать только, сколько часов своей замужней жизни она провела, отдыхая в раскрытой постели, с задернутыми шторами, в их доме в Париже или в деревне, в шато. От двух до четырех — обязательный отдых.

— Я ничуть не устала, — сказала она мисс Клей, и в голосе ее, обычно таком мягком и мелодичном, вдруг появились резкие раздраженные нотки. — После обеда я хочу погулять. Схожу в город.

Дети смотрели на нее, широко раскрыв глаза, а мисс Клей, похожая на испуганную козу, так изумилась, что осмелилась возразить:

— Вы убьете себя, если выйдете в такую жару. К тому же магазины от часа до трех закрыты. Почему бы вам не пойти после чая? Гораздо благоразумнее подождать. Вы могли бы взять с собой детей, а я бы в это время погладила.

Маркиза ничего не ответила. Она встала из-за стола. Дети замешкались за обедом — Селеста всегда медленно ела, и терраса почти опустела. Некому будет смотреть на то, как они поднимаются наверх, к себе в номер.

Маркиза прошла в свою комнату, еще раз провела пуховкой по лицу, подкрасила губы и чуть-чуть надушилась. Из соседней комнаты доносились голоса детей, мисс Клей укладывала их спать и закрывала ставни. Маркиза взяла сумочку из плетеной соломки, положила туда фотопленку и еще кое-какие мелочи и, пройдя на цыпочках мимо комнаты дочерей, спустилась вниз и вышла с территории отеля на пыльную дорогу.

В ту же минуту в ее сандалии набились мелкие камушки, солнце немилосердно пекло голову, и ее эскапада, которая под влиянием минуты казалась увлекательной и необычной, представлялась теперь глупой и бессмысленной. Дорога была пустынна, на пляже — ни души, постояльцы отеля, в том числе ее собственные дети и мисс Клей, которые утром купались, играли или гуляли, в то время как она праздно сидела на балконе, теперь отдыхали. Только одна маркиза шагала в город по раскаленной дороге.

К тому же все получилось именно так, как предсказывала мисс Клей. Все магазины были закрыты, жалюзи спущены, час сиесты,[477] священный и нерушимый, властвовал над всем городком и его обитателями.

Маркиза шла по улице, размахивая своей соломенной сумочкой, — все, кроме нее, было неподвижно в этом сонном зевающем мире. Даже кафе на углу было пусто, и возле дверей, уткнув морду в вытянутые лапы, лежала собака желтовато-серой масти; ее одолевали мухи, и время от времени, не открывая глаз, она пыталась схватить особенно назойливую из них. Мухи были повсюду. Они жужжали в витрине pharmacie,[478] где темные бутылки с таинственными снадобьями стояли бок о бок с баночками крема, губками и косметикой. Мухи кружились и за стеклами другой лавки, где были выставлены зонты, детские лопатки, розовые куклы и туфли на веревочной подошве. Ползали по запачканной кровью колоде в лавке мясника за железными ставнями. Из комнат над лавкой доносились резкие раздражающие звуки радио, его вдруг выключили, и кто-то облегченно вздохнул, потому что ему хотелось спать, а радио мешало. Даже bureau de poste[479] было закрыто. Маркизе нужно было купить марок, но она так и не смогла туда достучаться.

Она чувствовала, как у нее по телу течет пот, ноги в тонких сандалиях отчаянно болели, хотя прошла она совсем немного. Солнце палило немилосердно, и, когда она смотрела на пустынную улицу, на дома и лавки, в которые ей не было доступа, где все было погружено в блаженный покой сиесты, ей безумно захотелось очутиться где-нибудь в прохладном месте — все равно где, лишь бы не было жарко и не слепило солнце, в каком-нибудь подвале, например, где из крана капает вода. Капли, падающие на каменный пол, — этот звук успокоил бы ее нервы, истерзанные зноем.

Измученная, чуть не плача, она свернула в проулочек между двумя лавками. Перед ней оказались ступеньки, ведущие вниз, в защищенный от солнца дворик, и она постояла там, касаясь рукой твердой прохладной стены. Рядом было окно, прикрытое ставней. Маркиза прислонилась к этой ставне, и вдруг, к ее великому смущению, ставня приоткрылась и там внутри, в темной комнате, показалось человеческое лицо.

— Je regrette…[480] — проговорила она, вдруг осознав всю неловкость ситуации: как могла она оказаться в таком положении? Словно она подсматривала, словно непрошено вторглась в эту нищую жизнь на задах убогой лавчонки. И вдруг ее голос дрогнул, и она осеклась самым глупым образом, ибо у человека, смотревшего на нее из открытого окна, было такое необычное, такое кроткое лицо, лик святого, сошедшего с витража старинного собора. Облако темных вьющихся волос обрамляло лицо этого незнакомца. У него был небольшой прямой нос, хорошо очерченный рот и глаза, нежные серьезные карие глаза, такие бывают у газели.

— Vous désirez, Madame la Marquise?[481] — спросил он в ответ на ее попытку извиниться.

Он меня знает, с удивлением подумала она, он меня где-то видел; однако и это было не так удивительно, как его голос, не грубый и резкий, как можно было бы ожидать от человека из подвала какой-то жалкой лавчонки, это был голос человека воспитанного, мягкий и льющийся, голос под стать глазам газели.

— Там, на улице, так жарко, — проговорила она, — магазины все закрыты, а я почувствовала себя дурно и спустилась сюда, вниз. Прошу извинить меня, ведь здесь, наверное, частное владение?

Лицо в окне исчезло. Человек открыл какую-то невидимую ей дверь, и тут же появился стул, и она уже сидела в комнате возле этой двери, там было тихо и прохладно, совсем как в том подвале, который она рисовала в своем воображении, и он протягивал ей воду в кружке.

— Благодарю вас, — сказала она, — большое спасибо.

Подняв глаза, она увидела, что он стоит перед ней с кувшином в руке, смотрит на нее с благоговейной робостью.

— Не могу ли я еще что-нибудь для вас сделать, Госпожа Маркиза?

Она отрицательно покачала головой, однако в глубине души у нее шевельнулось хорошо знакомое чувство, тайная радость, которую приносит восхищение, и, вспомнив о себе впервые после того, как он открыл окно, слегка поправила шарф на плечах, так, чтобы обратить на себя его внимание, и тут же отметила, что прекрасные глаза газели остановились на розе, приколотой к корсажу ее платья.

— Откуда вы знаете, кто я? — спросила она.

— Вы заходили к нам в магазин три дня тому назад. С вами были ваши дети. Вы купили пленку для своего аппарата.

Она смотрела на него в недоумении. Припомнила, что действительно покупала пленку в маленьком магазинчике, где в витрине были выставлены аппараты фирмы Кодак, вспомнила и то, что за прилавком стояла некрасивая хромая женщина. Она так безобразно и смешно хромала, что маркиза опасалась, как бы дети не рассмеялись, да и у нее самой это зрелище могло вызвать нервный смех, что было бы жестоко по отношению к калеке. Поэтому она наспех купила какие-то мелочи, велела доставить их в отель и ушла из магазина.

— Вас обслуживала моя сестра, — пояснил он. — А я видел вас из комнаты. Сам я редко стою за прилавком. Я фотографирую людей, делаю пейзажные снимки, а потом они продаются, их покупают люди, приезжающие сюда летом.

— Вот как? — сказала она. — Понимаю.

Она снова пила из глиняной кружки и снова впивала восхищение, льющееся из его глаз.

— Я принесла проявить пленку, — сказала маркиза. — Она у меня в сумочке. Вы можете это сделать для меня?

— Конечно, Госпожа Маркиза, — живо отозвался он. — Я могу сделать для вас все что угодно, все, что вы только попросите. С того самого дня, как вы вошли к нам в магазин, я…

Тут он замолчал, лицо его залилось краской, и он отвернулся в глубоком смущении.

Маркиза едва не рассмеялась. Как нелепо его восхищение. И забавно, однако… оно давало ей ощущение власти.

— Итак, что же произошло с тех пор, как я в первый раз вошла в ваш магазин? — спросила маркиза.

Он снова посмотрел на нее.

— Я не мог думать ни о чем другом, решительно ни о чем, — ответил он. В его словах чувствовалась такая страсть, такая сила, что маркизе стало страшновато.

Она улыбнулась, возвращая ему кружку с водой.

— Я самая обыкновенная женщина, — сказала она. — Если вы узнаете меня получше, вы будете разочарованы.

Как странно, думала она про себя, чувствовать себя до такой степени хозяйкой положения. Я нисколько не возмущена и не шокирована. Сижу здесь, в подвале, и спокойно беседую с фотографом, который только что объяснился мне в любви. Все это очень забавно, только вот он, бедняжка, так серьезен, так искренне верит тому, что говорит.

— Так как же, — спросила она, — вы проявите мою пленку?

Казалось, он не мог отвести глаз от ее лица, и она, нисколько не стесняясь, тоже смотрела прямо в глаза, словно в состязании: кто кого переглядит, так что он не выдержал — отвернулся и снова покраснел.

— Если вы вернетесь тем же путем, что и вошли, — сказал он, — я открою для вас магазин.

Теперь она, в свою очередь, позволила себе его рассмотреть: расстегнутая жилетка, надетая на голое тело, обнаженные руки и шея, шапка курчавых волос.

— А почему вы не можете взять пленку сейчас? — спросила она.

— Так не принято, Госпожа Маркиза, — пояснил фотограф.

Она рассмеялась и пошла вверх по лестнице, снова оказавшись на раскаленной зноем улице. Стоя на тротуаре, она услышала, как повернулся ключ в замке и отворилась внутренняя дверь. Постояв некоторое время у входа, чтобы заставить его подождать, она вошла в магазин, где было жарко и душно, совсем не так, как в тихом и прохладном подвальчике внизу.

Теперь он стоял за прилавком, и она с огорчением увидела, что он оделся: надел дешевый серый пиджак, который можно увидеть на любом приказчике, и грубую рубашку пронзительно-голубого цвета.

Все в нем было обыкновенно: приказчик, протянувший через прилавок руку, чтобы взять пленку.

— Когда будет готово? — спросила она.

— Завтра, — ответил фотограф и снова посмотрел на маркизу. Его карие глаза, светящиеся немою мольбой, заставили ее забыть простецкий пиджак и грубую рубашку, под ними она снова увидела распахнутую жилетку и обнаженные руки.

— Если вы фотограф, — сказала маркиза, — почему бы вам не прийти как-нибудь в отель? Снимите меня и моих детей.

— Вы хотите, чтобы я это сделал? — спросил он.

— А почему бы нет?

Какой-то тайный блеск мелькнул на секунду в его глазах и тут же исчез, он нагнулся над прилавком, делая вид, что ищет бечевку. Как он волнуется, думала она, улыбаясь про себя, у него даже руки дрожат; однако и ее собственное сердце забилось чуть быстрее обычного.

— Хорошо, Госпожа Маркиза, — сказал он, — я приду в отель, в любое время, когда вам будет угодно.

— Лучше всего, наверное, утром, — сказала она. — Часов около одиннадцати.

Она спокойно повернулась и вышла из магазина, даже не сказав ему «до свидания». Перешла через улицу и, взглянув ненароком на какую-то витрину, увидела в стекле, что он подошел к дверям своего магазина и смотрит ей вслед. Он опять был без пиджака и рубашки. Магазин снова закроется, сиеста еще не кончилась. И тут она впервые заметила, что он тоже калека, так же как и его сестра. На правой ноге он носил высокий ортопедический ботинок. Однако, как ни странно, вид этого ботинка, не вызвал у нее ни отвращения, ни желания рассмеяться, как это случилось раньше, когда она увидела его сестру. Его уродство имело какую-то притягательную силу, своеобразное очарование, неведомое и странное.

Маркиза пошла по пыльной и жаркой дороге к себе в отель.


В одиннадцать часов на следующее утро консьерж отеля прислал сказать, что мосье Поль, фотограф, находится внизу, в холле, и ожидает распоряжения Госпожи Маркизы. Ему было велено передать, что Госпоже Маркизе угодно, чтобы мосье Поль поднялся наверх, в ее апартаменты. Через некоторое время она услышала стук в дверь, робкий и нерешительный.

— Entrez,[482] — крикнула маркиза. Она стояла на балконе между своими дочерьми, обнимая их за плечи, — готовая живая картина, которой ему предлагали полюбоваться.

Сегодня на ней было платье из чесучи цвета шартрез, и причесана она была не так, как вчера, с лентой в волосах, как у маленькой девочки; волосы были разделены на прямой пробор и забраны назад, оставляя открытыми уши с золотыми клипсами.

Он остановился в дверях на пороге, стоял и не шевелился. Дети робко и удивленно смотрели на его высокий ботинок, однако не сказали ни слова. Мать предупредила их, что о таких вещах говорить не принято.

— Вот мои крошки, — сказала маркиза. — А теперь вы должны нам сказать, где и как нам поместиться.

Девочки не сделали своего обычного книксена, обязательного приветствия, когда приходили гости. Мать сказала им, что в этом нет необходимости. Мосье Поль — просто фотограф, у него ателье в соседнем городке.

— Если позволите, Госпожа Маркиза, — сказал он, — один снимок мы сделаем прямо так, вот как вы сейчас стоите. Прелестная поза, живая и непринужденная — воплощенное изящество.

— Ну, конечно, пожалуйста. Стой смирно, Элен.

— Прошу прощенья, мне понадобится несколько минут, чтобы наладить аппарат.

Его смущение прошло. Сейчас он работал, делал свое привычное дело. Наблюдая за тем, как он устанавливает штатив, набрасывает черное бархатное покрывало, укрепляет аппарат, она обратила внимание на его руки, ловкие и умелые; эти руки не могли принадлежать ремесленнику или лавочнику, это были руки артиста.

Ее взгляд остановился на ботинке. У мосье Поля хромота была не так резко выражена, как у сестры, которая ходила сильно припадая на одну ногу и подскакивая — нелепые судорожные движения, вызывающие мучительное желание рассмеяться. Он же двигался медленно, скорее подтягивая свою хромую ногу, и его уродство вызывало у маркизы сочувствие. Как, должно быть, невыносимо больно ему ходить, как жжет и натирает ногу этот ужасный сапог, особенно в жаркую погоду.

— Готово, Госпожа Маркиза, — сказал он, и маркиза виновато отвела глаза от ботинка и снова встала в позу, очаровательно улыбаясь и обнимая за плечи детей.

— Да, да, именно то, что нужно, — сказал он. — Прелестно!

Его выразительные карие глаза неотрывно смотрели на нее, голос у него был мягкий и приятный, и маркизу вновь охватило ощущение радости и довольства, которые она испытала накануне, у него в ателье. Он нажал грушу затвора, раздался легкий щелчок.

— Еще раз, пожалуйста, — сказал он.

Она оставалась в том же положении, с улыбкой на губах, и знала, что на этот раз он не спешит нажать грушу не потому, что в этом есть необходимость, не потому, что она или дети недостаточно спокойны, просто ему приятно на нее смотреть.

— Ну, всё, — сказала она и, разрушив позу и тем самым нарушив очарование, вышла на балкон, мурлыкая песенку.

Через полчаса дети устали, начали капризничать.

— Здесь слишком жарко, — сказала маркиза, — вы должны их извинить. Элен, Селеста, возьмите игрушки и поиграйте там, в уголке на балконе.

Девочки, весело болтая, побежали в свою комнату. Маркиза повернулась спиной к фотографу, который снова заряжал аппарат.

— Вы знаете, как трудно с детьми, — сказала она. — Сначала им интересно, а потом, через несколько минут, уже надоедает, и они хотят чего-то нового. Вы были очень терпеливы, мосье Поль.

Она сорвала розу, растущую на балконе, и, держа ее в ладонях, прижалась к ней губами.

— У меня к вам просьба, — умоляюще произнес фотограф. — Если вы позволите… я, право, не смею вас просить…

— В чем дело? — спросила она.

— Нельзя ли мне сделать один-два снимка… Я бы хотел сфотографировать вас одну, без детей.

Она рассмеялась и бросила розу вниз, на террасу.

— Ну конечно, — сказала она. — Я в вашем распоряжении. У меня сейчас нет других дел.

Она присела на край шезлонга и, откинувшись на мягкую спинку, положила голову на вытянутую руку.

— Так? — спросила она.

Он нырнул под свое бархатное покрывало, а потом, проделав какие-то манипуляции с наводкой и видоискателем, подошел, хромая, к тому месту, где она сидела.

— Если вы позволите, — сказал он, — руку нужно чуточку приподнять, вот так… а голову повернуть.

Он взял ее руку и придал ей желаемое положение, а потом, очень осторожно и нерешительно коснувшись подбородка, слегка приподнял ей голову. Маркиза закрыла глаза. Его рука оставалась все на том же месте. Большой палец легко, почти неощутимо, скользнул вдоль длинной линии шеи, остальные пальцы повторили его движение. Ощущение было почти неуловимое, словно это птица коснулась ее шеи краешком своего крыла.

— Вот так, — сказал он. — Само совершенство.

Она открыла глаза. Фотограф, хромая, шел назад, к своему аппарату.

Маркиза в отличие от детей совсем не устала. Она разрешила мосье Полю сделать еще один снимок, потом еще и еще. Дети вернулись и, как им было сказано, играли в дальнем конце балкона, и их болтовня служила прекрасным фоном процессу фотографирования. Фотограф и маркиза оба улыбались, слушая эти детские разговоры, так что между ними возникла некая интимность, объединяющая взрослых в присутствии детей, и атмосфера стала менее напряженной.

Он стал смелее, увереннее в себе. Предлагал различные позы, она ему подчинялась, раз или два она села неудачно, и он указал ей на это.

— Нет, нет, Госпожа Маркиза, — это не годится, надо вот так.

Он подходил к креслу, становился возле нее на колени, менял положение ее ноги или поворот плеч, и с каждым разом его прикосновения становились более отчетливыми, более уверенными. Однако, когда их взгляды встречались и она смотрела ему прямо в глаза, он отворачивался робко и застенчиво, словно стыдясь того, что делает, словно его кроткий взгляд, зеркало его души, отрекался от того, что делали руки. Она догадывалась, какая борьба в нем происходит, и это доставляло ей удовольствие.

Наконец, после того как он во второй раз расположил по своему вкусу складки ее платья, она заметила, что он бледен как полотно и на лбу выступили капельки пота.

— Какая жара, — проговорила она. — Может быть, уже довольно?

— Как вам угодно, Госпожа Маркиза, — ответил он… — Нынче действительно очень тепло. Я думаю, на сегодня можно закончить.

Маркиза поднялась со своего кресла, спокойная и невозмутимая. Она нисколько не устала и не испытывала ни малейшего беспокойства. Напротив, все ее существо было исполнено какой-то новой силы и бодрости. Как только он уйдет, она спустится к морю и выкупается. С фотографом дело обстояло иначе. Она видела, как он вытирает пот со лба, какой у него измученный вид, с каким трудом он волочит свою хромую ногу, складывая и убирая в чемоданчик штатив и прочие принадлежности.

Она сделала вид, что рассматривает карточки, которые он отпечатал с ее пленки.

— Очень неважно получилось, — заметила она небрежным тоном. — Я, наверное, не умею обращаться с аппаратом. Мне следует взять у вас несколько уроков.

— Вам просто не хватает практики, Госпожа Маркиза, — сказал он. — Когда я начинал, у меня был примерно такой же аппарат, как у вас. Даже и сейчас, когда я работаю на натуре, я пользуюсь маленьким аппаратом, и результат получается ничуть не хуже, чем при работе с этим, большим.

Она положила снимки на стол. Он собирался уходить. Чемоданчик он держал в руке.

— У вас, наверное, очень много работы во время сезона, — сказала она. — Как вы находите время на натурные съемки?

— Как-то выкраиваю, Госпожа Маркиза. Это значительно интереснее, чем работать в студии, делать портреты. Очень редко случается, что портретные съемки приносят настоящее удовлетворение. Такое, как, например, сегодня.

Маркиза взглянула на него и снова прочла в его глазах покорную преданность. Она продолжала смотреть до тех пор, пока он не отвернулся в полном смущении.

— Здесь очень красивая местность, — сказал он. — Вы, наверное, обратили внимание, когда гуляли около моря. Я почти каждый день беру маленький аппарат и взбираюсь на скалы — знаете, тот большой мыс, что выступает в море справа от пляжа? — Он подошел к перилам и показал. Посмотрев в указанном направлении, маркиза увидела зеленый мыс, смутно мерцающий в раскаленном воздухе.

— Вчера вы чисто случайно застали меня дома, — сказал он. — Я печатал в подвале фотографии для заказчиков, которые сегодня уезжают. Обычно в это время я брожу где-нибудь среди скал.

— Но ведь там, должно быть, очень жарко, — сказала она.

— Это верно, однако над морем всегда дует ветерок. Но самое приятное, что от часа до четырех там почти никого нет. Все отдыхают — сиеста. И вся эта красота принадлежит мне одному.

— Да, — сказала маркиза, — я понимаю.

С минуту оба молчали. Как будто бы без всяких слов они сказали друг другу что-то важное. Маркиза вертела в руках шифоновый носовой платочек, потом небрежным ленивым движением повязала его вокруг кисти.

— Мне как-нибудь тоже надо будет попробовать, — сказала она наконец. — Прогуляться по дневной жаре.

На балконе появилась мисс Клей, она пришла звать детей умываться перед обедом. Фотограф, извинившись, почтительно посторонился. Маркиза взглянула на часы и обнаружила, что уже полдень, столики внизу, на террасе, заполняются: там царит обычная предобеденная суета, слышатся разговоры, стук тарелок, звон рюмок, а она всего этого даже не заметила.

Она отвернулась от фотографа, давая понять, что он может идти; теперь, когда сеанс фотографирования окончился и мисс Клей пришла за детьми, она держалась подчеркнуто холодно и неприступно.

— Благодарю вас, — сказала она. — Я как-нибудь загляну в ателье посмотреть пробные снимки. До свиданья.

Он поклонился и вышел — наемный слуга, исполнивший то, что ему было приказано.

— Надеюсь, фотографии окажутся удачными, — сказала мисс Клей. — Господину Маркизу будет приятно увидеть результат.

Маркиза ничего не ответила. Она снимала золотые клипсы, которые почему-то больше не подходили к ее настроению. Она спустится вниз к обеду без всяких украшений, даже без колец; сегодня, считала она, вполне достаточно ее собственной красоты.


Прошло три дня, и маркиза ни разу не ходила в город. В первый день она купалась, а вечером смотрела, как играют в теннис. Второй день провела с дочерьми, предоставив мисс Клей возможность принять участие в автобусной экскурсии: осматривали старинные, обнесенные стенами города, расположенные дальше от побережья. На третий день она послала мисс Клей вместе с девочками за пробными снимками. Они принесли целую пачку фотографий, аккуратно завернутых в бумагу. Маркиза просмотрела карточки. Они действительно были очень хороши, а ее собственные портреты просто великолепны, ничего подобного она никогда не видела.

Мисс Клей была в полном восторге. Она попросила подарить ей некоторые карточки, чтобы она могла послать их своим родным.

— Никто не поверит, что какой-то жалкий курортный фотограф мог сделать такие отличные фотографии, — сказала она. — А ведь сколько приходится платить настоящему фотографу в Париже!

— Да, недурно, — зевая, сказала маркиза. — Он действительно постарался. А мои фотографии получились лучше, чем детские.

Она снова завернула карточки и сунула их в ящик стола.

— А как мосье Поль, доволен тем, что у него получилось? — спросила она у гувернантки.

— Он ничего не сказал, — ответила мисс Клей. — По-моему, он был разочарован тем, что не вы сами пришли за фотографиями, сказал, что все было готово еще вчера. Спросил, здоровы ли вы, и девочки рассказали ему, что вы ходили купаться. Они разговаривали с ним, как со старым приятелем.

— Слишком жарко в городе, да и пыльно, — сказала маркиза.

На следующий день, когда дети и мисс Клей отдыхали и весь отель, казалось, погрузился в сон под знойными лучами солнца, маркиза переоделась в легкое платье без рукавов, гладкое и очень простое, захватила свой простенький фотоаппарат и тихонько, чтобы не потревожить детей, спустилась вниз. Она прошла через сад, спускавшийся к песчаному берегу, и свернула на узкую тропинку, которая шла наверх, к заросшему травой склону. Солнце пекло немилосердно,однако это ее не смущало. Здесь на мягкой пружинистой траве не было пыли, а дальше, вдоль края скалы, густо рос папоротник, который приятно щекотал голые ноги.

Узкая тропинка петляла в зарослях, приближаясь порой так близко к краю, что неверный, неосторожный шаг грозил серьезной опасностью. Но маркиза шла не торопясь, своей ленивой плавной походкой, и не чувствовала ни страха, ни усталости. Она просто шла к своей цели, к тому месту, откуда открывался вид на большую скалу, выступающую в море в центре береговой дуги залива. Она была совершенно одна в этой части побережья — ни души вокруг. Далеко внизу у нее за спиной виднелись белые стены отеля и ряды купальных кабинок на пляже, похожих на кубики, которыми играют дети. Море было спокойное и абсолютно гладкое. Даже там, где вода касалась прибрежных скал, не было ни единой морщинки.

Вдруг она заметила, как впереди, в папоротниках, что-то блеснуло. Линза фотоаппарата. Маркиза никак на это не реагировала. Повернувшись спиной, занялась своим собственным аппаратом, стала наводить его на разные точки, делая вид, что снимает. Щелкнула затвором раз, другой и вскоре услышала шелест травы — кто-то шел в ее сторону через папоротники.

Она удивленно обернулась.

— Ах, это вы, мосье Поль, добрый день, — сказала она.

На сей раз на нем не было этого ужасного дешевого пиджака и голубой рубашки. Он был не на работе. В этот час сиесты он был сам по себе, так сказать, инкогнито, и на нем были только синие брюки и жилетка. Серая фетровая шляпа, которая так огорчила маркизу, когда он приходил в отель, тоже отсутствовала. Густые темные волосы свободно падали на плечи, обрамляя его тонкое, нежное лицо. Глаза засветились таким восторгом, когда он ее увидел, что маркизе пришлось отвернуться, чтобы скрыть улыбку.

— Я, как видите, воспользовалась вашим советом, — сказала она, — и пришла сюда, чтобы полюбоваться видом. Однако мне кажется, что я не совсем правильно держу аппарат. Покажите мне, как это делается.

Он подошел к ней и, взяв ее руки, державшие аппарат, придал ему нужное положение.

— Ну да, конечно, — сказала она и, смеясь, отодвинулась от него; ей казалось, что, когда он стоял возле нее, направляя ее руки, она слышала, как бьется его сердце, и этот звук вызывал в ней волнение, которое она не хотела показать.

— А вы взяли с собой аппарат? — спросила она.

— Да, Госпожа Маркиза, — ответил фотограф. — Я оставил его в папоротниках вместе с курткой. Там у меня есть любимое местечко, у самого обрыва. Весной я прихожу туда и наблюдаю за птицами. Иногда фотографирую их.

— Покажите мне, — велела она.

Он пошел впереди, пробормотав «пардон», и тропинка, проложенная, вероятно, им самим, привела к уютной полянке, окруженной с трех сторон высоким, по пояс, папоротником; четвертой стороной этого гнездышка служил край обрыва, и оттуда открывался широкий вид на море.

— О, какой прелестный уголок! — воскликнула маркиза, выбираясь сквозь папоротники на поляну. Оглядевшись вокруг, она опустилась на траву изящно и непринужденно, словно это пикник и она, девочка, пришла сюда вместе с другими детьми. Возле аппарата, на куртке, лежала книга, маркиза взяла ее в руки и раскрыла.

— Вы много читаете? — спросила она.

— Да, Госпожа Маркиза. Я очень люблю читать.

Маркиза взглянула на название. Это был сентиментальный роман. Такие романы маркиза и ее подруги тайком носили в своих ранцах в лицее. Ей давно уже не приходилось читать ничего подобного. Положив книгу на место, она снова украдкой улыбнулась.

— Интересный роман? — спросила она.

Он серьезно посмотрел на нее своими большими глазами, похожими на глаза газели.

— Там описываются нежные чувства, Госпожа Маркиза, — ответил он.

Нежные чувства… Как странно он говорит. Маркиза принялась болтать о пробных снимках, о том, какие ей нравятся больше и какие меньше, и все это время ее не покидало ощущение торжества, ибо она была полной хозяйкой положения — совершенно точно знала, что нужно делать, и что говорить, и когда улыбнуться, и когда снова стать серьезной. Это странным образом напоминало ей детство, когда они с подругами наряжались во взрослые платья и шляпки и начинали играть: «Давайте как будто бы мы важные дамы». Сейчас она тоже играла, представляла, только не даму, как в те времена, — а кого же? Она не знала точно, только это было нечто совсем иное, ведь настоящей дамой она была столько лет в своем поместье, среди старинной мебели, за чайным столом в гостиной в обществе важных стариков и старух, от которых пахнет смертью.

Фотограф говорил мало. Он слушал маркизу. Соглашался, кивал головой или просто молчал, а она с удивлением слышала, как льется поток ее собственной речи. Он же был просто манекен, на него можно было не обращать никакого внимания, он был никто, и только для нее самой предназначалось то, что говорила очаровательная блестящая женщина, в которую она превратилась совершенно неожиданно для себя.

Наконец в этой односторонней беседе наступила пауза, и он робко сказал:

— Могу я осмелиться вас о чем-то попросить?

— Ну конечно.

— Можно, я сниму вас здесь, одну, на фоне этого пейзажа?

И только-то? Как он робок, как неподатлив. Она рассмеялась.

— Снимайте сколько хотите, — сказала она. — Здесь так хорошо. Я, может быть, даже вздремну.

— La belle au bois dormant,[483] — быстро проговорил он, но потом, словно устыдившись своей фамильярности, еще раз пробормотал «пардон» и потянулся за аппаратом, который лежал у него за спиной.

На этот раз он не делал никаких указаний, не просил ее принять позу или переменить положение. Он фотографировал ее так, как она сидела, лениво покусывая стебелек цветка. Теперь двигался он сам, заходя то с одной стороны, то с другой, делая снимки во всех ракурсах — анфас, профиль, три четверти.

Ее клонило в сон. Солнце пекло ее непокрытую голову, вокруг вились стрекозы, золотистые и зеленые, невероятно яркие. Она зевнула и прилегла, откинувшись на ложе из папоротника.

— Позвольте, я положу вам под голову мою куртку, Госпожа Маркиза, — сказал он.

Прежде чем она успела ответить, он взял куртку, аккуратно свернул ее так, что получился небольшой валик, и положил на траву. Она опустила голову, и презренная серая куртка вдруг оказалась мягким и приятным изголовьем.

Он стоял возле нее на коленях, делая что-то с аппаратом — должно быть, вставлял пленку, — а она, позевывая, наблюдала за ним сквозь полузакрытые веки и вдруг обратила внимание, что стоит он фактически на одном колене, откинув вторую, короткую ногу в сторону. Она лениво подумала, что ему, наверное, больно на нее опираться. Ботинок был начищен до яркого блеска. Значительно лучше, чем кожаный туфель на другой ноге, и она представила себе, как он по утрам, одеваясь, старательно начищает его сначала щеткой, а потом, наверное, еще и бархоткой.

На руку ей уселась стрекоза. Тельце насекомого изогнулось, словно в ожидании, крылышки ярко блестели. Чего она ждет? Маркиза дунула, и стрекоза улетела, но тут же вернулась опять, настойчиво кружась над лицом.

Мосье Поль отложил аппарат, но все еще стоял возле нее на коленях. Она ощущала его пристальный взгляд, устремленный на нее, и подумала про себя: если я пошевельнусь, он поднимется с колен, и все будет кончено.

Она продолжала смотреть на стрекозу, на то, как трепещут яркие крылышки, но прекрасно понимала, что еще минута-другая и придется переменить положение, что стрекоза может улететь или молчание сделается слишком напряженным, невыносимым и она нарушит его, и все будет испорчено.

Неохотно, против своей воли, она обернулась к фотографу и увидела его огромные глаза, робкие и полные нежности, глядящие на нее с покорностью раба.

— Почему вы меня не поцелуете? — спросила она, и вдруг сама испугалась своих слов, словно они разбудили в ней какое-то страшное предчувствие.

Он не ответил. Он не шевельнулся. Он продолжал на нее смотреть. Она закрыла глаза, и стрекоза улетела с ее руки.

Когда фотограф наконец склонился над ней, это было совсем не то, чего она ожидала. Она думала, что он схватит ее и начнет душить в своих объятиях, но ничего подобного не случилось. Было такое впечатление, что снова вернулась стрекоза и гладит, щекочет своими крылышками ее нежную кожу.


Он ушел, проявив при этом необычайный такт и деликатность. Просто исчез, оставив ее наедине с самой собой, так что не было никакой неловкости, смущения или принужденного молчания.

Маркиза лежала на траве, прикрыв рукой глаза и размышляя о том, что с ней произошло, и не испытывала ни малейшего стыда. Мысль ее работала четко и совершенно спокойно. Она обдумывала, как будет возвращаться в отель, не сразу, а через некоторое время, чтобы дать ему возможность дойти прежде нее до пляжа, так что, если кто-нибудь случайно увидит его из отеля, им не придет в голову связать его появление с ней, поскольку она вернется значительно позже, скажем, через полчаса.

Она встала, оправила платье, достала из кармана пудреницу с помадой, попудрилась, пытаясь сделать это аккуратно без помощи зеркала. Солнце уже не жгло, как прежде, и с моря дул прохладный ветерок.

Если погода продержится, думала маркиза, я смогу приходить сюда каждый день в это же время. И никто ничего не узнает. Мисс Клей и девочки днем всегда отдыхают. Если мы будем приходить порознь и так же возвращаться, как, например, сегодня, и встречаться на этой полянке, так хорошо укрытой папоротником, никто нас не увидит. До конца отдыха еще три недели. Самое главное, надо молить бога, чтобы не испортилась погода. Ведь если только пойдут дожди…

Возвращаясь в отель, она пыталась придумать, как им быть, если погода изменится. Не может же она отправиться гулять на скалы в плаще, а потом лежать на траве под ветром и дождем. Есть, конечно, подвальчик у него в ателье. Но в деревне ее могут увидеть. Это опасно. Нет-нет, лучше всего этот мыс, разве что будет лить как из ведра.

Вечером она села и написала своей подруге Элиз: «…Здесь просто прелестно, и я развлекаюсь как обычно, и без мужа, bien entendu!»[484] Однако она не сообщила никаких подробностей касательно своей победы, упомянула только папоротник и жаркий день. Она думала, что, если не вдаваться в детали, Элиз вообразит себе какого-нибудь богатого американца, который бродит по свету, не связанный делами или семьей.

На следующее утро, одевшись с большой тщательностью — перед этим она долго перебирала весь свой гардероб и наконец остановилась на платье, несколько более нарядном, чем те, которые обычно носят на курорте, что было, однако, сделано с определенной целью — маркиза отправилась в город, взяв с собой детей и гувернантку. Был базарный день, площадь и мощенные булыжником улицы были запружены народом. В основном это были местные жители из окрестных деревень, но немало было и приезжих, англичан и американцев, которые осматривали достопримечательности, покупали сувениры и открытки или сидели в кафе на углу, наблюдая за толпой.

Маркиза выглядела весьма картинно. Она шла своей неторопливой ленивой походкой, в прелестном платье, без шляпы, но под зонтиком, в сопровождении двух маленьких девочек, которые чинно выступали рядом с ней. Многие оборачивались ей вслед и даже уступали дорогу, отдавая невольную дань ее красоте. Она немного задержалась на рыночной площади, купила какие-то мелочи, которые мисс Клей сложила в свою сумку, а потом, все той же скучающей походкой, лениво отшучиваясь в ответ на вопросы детей, она как бы ненароком направилась к магазину, где были выставлены в витрине фотографии и аппараты фирмы «Кодак».

Там было полно покупателей, ожидающих своей очереди у прилавка, и маркиза, которой некуда было спешить, сделала вид, что рассматривает альбомы местных пейзажей; это, однако, не мешало ей наблюдать за тем, что происходит в лавке. Оба они были здесь, мосье Поль, в грубой рубашке, на сей раз розовой, которая была еще хуже голубой, и в своем дешевом сером пиджаке, и его сестра, одетая, как и все продавщицы, в черное шерстяное платье и шаль.

Он, должно быть, видел, как она вошла в магазин, так как почти сразу же вышел из-за прилавка, оставив очередь на попечение сестры, подошел к ней и осведомился, робко и почтительно, чем он может служить. В его обращении не было ни малейшей фамильярности, а во взгляде — ни намека на то, что у них есть общая тайна, и маркиза пристально смотрела ему в глаза, желая удостовериться, что это именно так. Затем она стала с ним обсуждать присланные ей пробные снимки, вовлекая в это обсуждение детей и гувернантку, предлагая последней выбрать те, которые она хотела бы послать в Англию. Она держала его возле себя, обращаясь с ним высокомерно-снисходительно, выразила неудовольствие по поводу некоторых фотографий, на которых, по ее мнению, дети были недостаточно хороши и которые она никак не могла послать маркизу, своему мужу. Фотограф извинялся. Конечно же, эти фотографии недостойны ее детей. Он охотно придет еще раз и сделает сколько угодно пробных снимков, конечно же без всякого дополнительного вознаграждения. Быть может, на террасе или в саду снимки выйдут более удачными.

Кое-кто из покупателей обернулся в ту сторону, где стояла маркиза. Она чувствовала их взгляды, выражающие восхищение ее красотой, и тем же покровительственным тоном, холодно и даже резко, она велела ему принести какие-то предметы, выставленные для продажи, и он тут же бросился исполнять ее приказание, полный желания ей угодить.

Другие покупатели стали проявлять нетерпение, они переминались с ноги на ногу, ожидая, пока их обслужит его сестра, а она металась в этой толпе от полки к полке, поглядывая время от времени на брата, который так внезапно ее покинул, и ожидая, что он придет наконец к ней на помощь.

Наконец маркиза сжалилась над ним, насладившись досыта. Упоительное возбуждение, которое поднялось в ней при входе в магазин, улеглось, тайная жажда была наконец утолена, и она успокоилась.

— Я как-нибудь извещу вас, — сказала она мосье Полю, — и вы придете пораньше утром и поработаете, поснимаете детей. А пока позвольте с вами расплатиться. Сколько я вам должна? Мисс Клей, позаботьтесь, пожалуйста.

И она вышла, дав девочкам знак следовать за собой и даже не сказав ему «до свидания».

К обеду она не переодевалась. Спустилась в ресторан в том же очаровательном платье, и ей казалось, что на террасе, где обедающих было больше, чем обычно, из-за того, что в этот день было много экскурсантов, все говорили и говорили только о ней, о ее красоте, о том, как она прелестно выглядит, сидя за своим столиком в уголке террасы. Maître d'hôtel,[485] официанты, даже сам хозяин то и дело подходили к ней, угодливо кланяясь, и она слышала, как из уст в уста передается ее имя.

Все окружающее, казалось, способствовало ее триумфу: толпа людей, запах еды, вина и сигарет, аромат ярких тропических цветов в кадках, палящие лучи летнего солнца, плеск морской волны. Когда она наконец встала из-за стола и отправилась наверх в сопровождении своих детей, она испытывала счастье, которое, как ей казалось, должна испытывать примадонна после бури оваций.

Девочки вместе с гувернанткой пошли в свою комнату отдыхать, а маркиза, быстро скинув платье и туфли, оделась попроще, на цыпочках спустилась по лестнице, вышла из отеля, пробежала по горячему песку и в миг оказалась на тропинке, ведущей к заросшему папоротником мысу.

Он уже ждал ее, как она и предполагала, однако ни он, ни она ни словом не обмолвились ни о ее утреннем визите в магазин, ни о том, что привело ее сегодня в эти края. Они сразу направились на вчерашнюю полянку у обрыва, оба одновременно опустились на траву, и маркиза начала болтать, остроумно высмеивая курортную толпу, жалуясь на то, какой шум и суета царили в ресторане от этого обилия людей, как все это было утомительно и беспокойно и как чудесно было сбежать от всех и сидеть здесь, над самым морем, наслаждаясь свежим, чистым воздухом.

Он робко кивал в знак согласия и слушал, как она говорит об этих пустых, незначительных предметах с таким видом, как если бы все красноречие мира изливалось из ее уст, а потом, так же как и накануне, попросил разрешения сделать несколько снимков, и она согласилась, а потом откинулась на траву и закрыла глаза.

В этот жаркий, томительный день маркиза утратила ощущение времени. Как и вчера, вокруг нее вились в папоротнике стрекозы, жаркие лучи солнца падали на ее тело, и, наслаждаясь всем, что с ней происходило, она в то же время испытывала своеобразное удовлетворение — в том, что она делала, не было и тени эмоций. Чувства и мысли не принимали в происходящем никакого участия. С тем же успехом она могла бы сидеть в удобном кресле в косметическом салоне в Париже, где искусные руки разглаживали первые предательские морщинки на лице или мыли ей волосы, хотя надо признать, что такого наслаждения те процедуры не давали, вызывая лишь ощущение ленивого довольства.

Снова он ушел, не сказав ни единого слова, тактично и ненавязчиво, чтобы она могла привести себя в порядок, никого не стесняясь. И снова, рассчитав, что он уже скрылся из виду, она поднялась и не спеша направилась в сторону отеля.

С погодой ей везло, дни по-прежнему стояли безоблачные. Каждый день после обеда, когда дети шли наверх отдыхать, маркиза отправлялась гулять и возвращалась около половины пятого, как раз к чаю. Мисс Клей, которая поначалу ахала по поводу ее неутомимости, смирилась с тем, что эти прогулки вошли в распорядок дня. Если маркизе нравится гулять в самую жару, это ее личное дело; похоже, этот ежедневный моцион действительно идет ей на пользу. По крайней мере, она стала по-человечески относиться к ней, гувернантке, да и детей меньше дергает.

Постоянные головные боли и мигрени были забыты, и маркиза, казалось, действительно получает большое удовольствие от этого простенького курортного городка, в обществе гувернантки и двух маленьких девочек.

Прошло две недели, и маркиза стала замечать, что первые восторги и упоение ее романа начинают терять свою прелесть. Не то чтобы мосье Поль разочаровал ее в каком-либо смысле, просто для нее самой этот ежедневный ритуал становился привычным делом. Так же как оспа в первый раз прививается очень активно и дает разительный эффект, который при многократном повторении заметно снижается, так и здесь маркиза поняла, что, если она по-прежнему хочет получать удовольствие, она уже не может смотреть на фотографа как на манекен, человека, лишенного какой бы то ни было индивидуальности или как на coiffeur,[486] который причесывает ей волосы. Теперь для достижения желательного эффекта ей непременно нужно было ранить его самолюбие. Она стала отпускать критические замечания по поводу его наружности — зачем у него такие длинные волосы, почему так плохо одевается. Доставалось даже деловым качествам — он, оказывается, неспособен сделать свой магазин доходным, недаром фотографии печатаются на такой дрянной бумаге.

Высказывая подобные замечания, она всматривалась в его лицо и видела, как в его огромных глазах вспыхивают боль и тревога, замечала, как бледнеет лицо, как его охватывает уныние при мысли о том, насколько он ниже ее во всех отношениях, как он ее недостоин. Только после этого в ней разгорался прежний огонь.

Она стала намеренно сокращать часы свиданий. Приходила на папоротниковую поляну с опозданием, и он дожидался ее все с тем же выражением тревоги на лице, и, если в ней к тому времени не возникало желание, готовность к тому, что должно было произойти, она проделывала всю привычную процедуру быстро и неохотно, а затем отправляла его в обратный путь и мысленно видела, как он бредет, хромая, в свою лавку, усталый и расстроенный.

Она по-прежнему разрешала себя фотографировать. Это было непременной частью ритуала, и она видела, что он вкладывает в свое дело много труда, стремится в каждой фотографии достигнуть совершенства, и она обращала это себе на пользу, заставляя его приходить по утрам в отель, где он снимал ее в парке, и она, прелестно одетая, принимала различные позы, то одна, то с детьми, под восхищенными взорами мисс Клей и других обитателей отеля, которые смотрели на нее с террасы или из окон своих номеров.

Контраст между этими утренними сеансами, когда он, наемный служащий, бегал, хромая, взад и вперед, выполняя ее приказания, переставляя штатив то так, то эдак, и неожиданной интимностью дневных свиданий в папоротнике под палящими лучами солнца, был для нее единственным стимулом продолжения свиданий в течение третьей недели.

И наконец наступил день, когда погода переменилась, с моря подул холодный ветер, и маркиза не пошла, как обычно, на свидание, а осталась сидеть на балконе, читая роман. Это нарушение привычного распорядка она восприняла с явным облегчением.

На следующий день погода исправилась, и она снова решила пойти на мыс, и в первый раз с тех пор, как они встретились в темном прохладном подвальчике под магазином, он стал ее упрекать, причем голос его от пережитого волнения и беспокойства звучал достаточно резко.

— Я ждал вас вчера весь день, — сказал он. — Что случилось?

Она посмотрела на него с крайним удивлением.

— Погода была скверная, — ответила она. — Мне приятнее было посидеть дома и почитать книжку на балконе.

— Я боялся, что вы заболели, — продолжал он, — я чуть было не пошел в отель, чтобы справиться о вашем здоровье. Я так волновался, что всю ночь не сомкнул глаз.

Он пошел следом за ней в их укромное местечко в папоротниках, встревоженный и огорченный, и, хотя его расстроенный вид оказал на нее возбуждающее действие, ее рассмешило, что он до такой степени забылся, что позволяет себе критиковать ее поступки. Как если бы ее coiffeur[487] в Париже или ее массажистка посмели бы рассердиться, когда она опаздывала к назначенному времени.

— Если вы воображаете, что я считаю себя обязанной являться сюда каждый день, — сказала она, — вы серьезно ошибаетесь. У меня вполне достаточно других дел.

Он немедленно извинился, был так несчастен, униженно просил простить его.

— Вы просто не понимаете, что это для меня значит, — говорил он. — С тех пор как я вас увидел, жизнь моя совершенно переменилась. Я живу исключительно ради этих встреч.

Эта его покорность доставила ей удовольствие, подстегнув ее интерес к происходящему; к тому же, когда он лежал рядом с ней, она почувствовала жалость к этому несчастному, который так самозабвенно ей предан, зависит от нее, как ребенок. Она гладила его волосы, испытывая при этом чисто материнское сострадание. Бедняжка, тащился вчера ради нее в такую даль, а потом сидел здесь на холодном ветру, такой печальный и одинокий. Она мысленно описывала все это в письме, которое отошлет завтра своей подруге Элиз. «Я очень опасаюсь, что разбила сердце моего Поля. Он слишком серьезно относится к этой affaire de vacance.[488] Но что же мне делать? Ведь рано или поздно такие вещи надо кончать. Не могу же я ради него изменить всю свою жизнь? В конце концов, он мужчина, как-нибудь он это переживет». Элиз вообразит себе, как этот американец, красавец и баловень судьбы, печально садится в свою роскошную машину и едет куда глаза глядят, с отчаянием в душе.

В тот день, после дневного сеанса, фотограф не ушел от нее, как обычно. Он сидел на траве, устремив взор на огромную скалу, выступающую далеко в море.

— Я принял решение относительно того, что делать дальше, — спокойно сказал он.

Маркиза почувствовала, что назревают драматические события. Неужели он собирается покончить с собой? Как это ужасно! Но он, конечно, подождет, пока она отсюда уедет и вернется домой. Ей совсем необязательно об этом знать.

— Расскажите мне, — ласково попросила она.

— Моя сестра возьмет на себя заботу о магазине, — говорил он. — Я все передам ей, она вполне справится. А я последую за вами, куда бы вы ни поехали, — в Париже или в вашем имении я всегда буду возле вас; когда бы вы ни захотели меня видеть, я всегда буду рядом.

Маркиза похолодела, сердце у нее остановилось.

— Это невозможно, — сказала она. — Вы не можете этого сделать. На что вы будете жить?

— Я человек не гордый, — сказал он. — Я думаю, что вы по доброте душевной уделите мне какую-нибудь малость. Мне много не надо. Я только знаю, что жить без вас я не могу, и, значит, единственное, что мне остается, это следовать за вами везде и повсюду. Я найду себе комнатку в Париже недалеко от вашего дома и в деревне тоже. Так или иначе, мы найдем возможность бывать вместе. Если любовь так сильна, как наша, трудностей для нее не существует.

Он говорил с обычным своим смирением, однако в его словах чувствовалась неожиданная сила, и она поняла, что для него это не игра, не спектакль, столь неуместный в данный момент, что говорит он совершенно серьезно. Он ведь действительно бросит свой магазин, поедет за ней в Париж, а потом и в имение, когда она туда отправится.

— Вы с ума сошли, — в бешенстве проговорила она, садясь на траве и нисколько не заботясь о том, как она выглядит и в порядке ли у нее волосы. — Как только я отсюда уеду, я уже не буду свободна. Я никак и никогда не смогу с вами встречаться, это было бы слишком опасно — все может открыться. Вы отдаете себе отчет, какое я занимаю положение? И что со мною будет, если узнают?

Он утвердительно кивнул головой. Лицо его было печально, но в то же время хранило решительное выражение.

— Я все это обдумал, — отозвался он. — Но вы же знаете, я очень осмотрителен. Вам никогда не придется тревожиться на этот счет. Мне подумалось, что, может быть, я мог бы получить какое-нибудь место в вашем доме, скажем лакея. То, что пострадает мое достоинство, не играет для меня никакой роли. Я человек не гордый. А наша жизнь могла бы при этом идти примерно так же, как сейчас. Господин маркиз, ваш супруг, верно, человек занятой, днем часто отсутствует, а дети гуляют со своей англичанкой. Как видите, все очень просто, надо только решиться.

Маркиза была настолько потрясена, что не могла вымолвить ни слова. Нельзя себе представить ничего более ужасного, более губительного и позорного, чем его пребывание в доме в качестве лакея. Не говоря уже о его хромоте — ее бросило в дрожь, когда она представила себе, как он ковыляет вокруг стола в их громадной salle a mànger,[489] какие муки она будет испытывать при мысли о том, что он находится здесь, в доме, что он ждет, когда она поднимется после обеда к себе в комнату, а потом робкий стук в дверь, приглушенный шепот. Как низко нужно пасть, чтобы терпеть это существо — другого слова и не придумаешь — у себя в доме, знать, что он все время чего-то ждет, на что-то надеется.

— Боюсь, что ваши предложения абсолютно неприемлемы, — твердо сказала она. — И не только ваше пребывание в доме в качестве слуги, но и то, что мы вообще сможем встречаться после моего возвращения домой. Здравый смысл вам должен это подсказать. Наши встречи были… были приятны, однако срок моего пребывания здесь подходит к концу. Через несколько дней за мной и детьми приедет мой муж, он отвезет нас домой, и все будет кончено.

Маркиза встала, как бы подчеркивая окончательность принятого решения, отряхнула смятое платье, пригладила волосы, попудрила нос и, протянув руку за сумочкой, стала искать там бумажник.

Она достала несколько купюр по десять тысяч франков.

— Это для вашего магазина, — сказала она. — Может быть, нужно что-то отремонтировать, усовершенствовать. И купите что-нибудь вашей сестре. А главное, помните, я всегда буду вспоминать о вас с нежностью.

Взглянув на него, она с ужасом увидела, что он бледен как полотно. Губы его судорожно двигались, он поднялся на ноги.

— Нет-нет, — говорил он. — Я никогда их не возьму. Это дурно, жестоко, как вы могли об этом подумать?

Он вдруг заплакал, закрыв лицо руками, все тело его содрогалось от рыданий.

Маркиза стояла и смотрела на него в полной беспомощности. Она не знала, уйти ли ей или остаться. Он так отчаянно рыдал, что она опасалась истерического припадка и не знала, к чему это может привести. Ей было жаль его, безумно жаль, но еще больше она жалела себя, ибо сейчас, когда они расставались, он предстал перед ней в таком смешном, нелепом виде. Мужчина, который не может совладать со своими чувствами, всегда жалок. Даже эта поляна среди папоротников, которая прежде казалась такой уютной и ласковой, приобрела какой-то грязный, постыдный вид. Там валялась его рубашка, зацепившись за стебли папоротника — можно было подумать, что это прачка разложила на солнце старое белье для просушки; рядом лежали галстук и дешевая фетровая шляпа. Для полноты картины не хватало только апельсиновых корок и серебряных оберток от шоколада.

— Прекратите немедленно, — сказала она вдруг, придя в ярость. — Возьмите себя в руки, ради бога.

Рыдания прекратились. Он отнял руки от залитого слезами лица и смотрел на нее, весь дрожа, глазами, полными муки.

— Я в вас ошибся, — сказал он. — Теперь я знаю, кто вы такая на самом деле. Вы дурная женщина, вы губите ни в чем не повинных людей, таких, как я. Я все расскажу вашему мужу.

Маркиза ничего не сказала. Он просто сошел с ума, он не в себе…

— Да-да, — продолжал фотограф, все еще всхлипывая. — Именно это я и сделаю. Как только ваш муж приедет за вами, я все ему расскажу. Покажу фотографии, которые были сделаны здесь, на этой поляне. У него не останется никаких сомнений в том, что вы ему неверны, что вы испорченная женщина. И он мне поверит. Не может не поверить. Неважно, что он после этого сделает со мной. Невозможно страдать больше, чем я страдаю сейчас. А вот ваша жизнь, она будет кончена, это я вам обещаю. Узнает ваш муж, узнает английская мисс, хозяин отеля — я всем расскажу, как вы здесь проводили время.

Он потянулся за своей курткой, накинул на плечо ремешок от фотоаппарата, и маркизу охватила паника. Сердце заколотилось, перехватило горло. Он ведь и в самом деле выполнит свои угрозы, будет торчать в отеле, в холле, возле конторки портье, дожидаясь, когда приедет Эдуар.

— Послушайте меня, — начала она, — мы с вами что-нибудь придумаем, может быть, удастся что-то устроить.

Но он не обращал на нее никакого внимания. Его бледное лицо выражало решимость. Он нагнулся, чтобы подобрать свою палку, которая лежала у края скалы, и в этот момент в самой глубине ее души возникло ужасное, непреодолимое желание, оно захлестнуло все ее существо, из него родился импульс, с которым она уже не могла совладать. Она подалась вперед, вытянула руки и подтолкнула это склоненное неустойчивое тело. Фотограф не проронил ни звука. Рухнул вниз и исчез.

Маркиза бессильно опустилась на колени. Она не шевелилась. Она ждала. Чувствовала, что пот заливает ей лицо, стекает по шее, струится по всему телу. Ладони тоже были мокрые. Она ждала, стоя на коленях на поляне, и, наконец, немного остынув, достала платок и вытерла мокрый лоб, лицо и руки.

Потом ей вдруг стало холодно, она начала дрожать. Она встала и почувствовала, что ноги держат, не подгибаются, как она опасалась. Огляделась вокруг поверх папоротника — никого не было видно. Как обычно, она была одна на всем мысу. Минут через пять она заставила себя подойти к краю обрыва и заглянуть вниз. Было время прилива. Море спокойно плескалось у основания утеса. Оно вскипало, заливало прибрежные камни, потом отступало и вновь кидалось на утес. На скале тела не было видно, да это было и невозможно, скала уходила в море почти отвесно. Не было видно его и в воде. Если бы он всплыл, на гладкой поверхности спокойного моря это сразу было бы заметно. Упав в воду, он, очевидно, сразу же пошел ко дну.

Маркиза отвернулась и стала собирать свои вещи. Она попыталась расправить примятый папоротник, чтобы скрыть следы их посещений, однако тайником пользовались слишком долго, и вернуть ему прежний девственный вид было невозможно. Впрочем, может быть, это и не имеет значения. Может, сочтут это вполне естественным — люди часто приходят сюда на мыс посидеть на покое.

Вдруг у нее задрожали колени, и ей пришлось сесть на землю. Она подождала несколько минут, потом взглянула на часы. Она понимала, что важно запомнить время, это могло пригодиться. Самое начало четвертого. Если ее спросят, она сможет сказать: «Да, я была на мысе в половине четвертого, но ничего не слышала». То, что она скажет, будет правдой. Лгать ей не придется. Она скажет правду.

Она вспомнила, что сегодня, слава богу, не забыла положить в сумочку зеркальце. Достала его и со страхом взглянула на свое лицо, белое как мел, покрытое пятнами, — чужое лицо. Она тщательно напудрилась — никакого впечатления. Мисс Клей сразу почует неладное. Попробовала слегка нарумянить щеки, но румяна резко выступили на бледной коже, словно красные кружки на щеках у клоуна.

«Единственное, что можно сделать, — подумала она, — это пойти и выкупаться в море. Купальник можно надеть в кабине на пляже. Тогда, если я вернусь в отель с мокрыми волосами и влажным лицом, это будет выглядеть естественно — я просто выкупалась. И это тоже не будет ложью».

Она пошла в обратный путь вдоль обрыва, чувствуя слабость в ногах, словно много дней провела в постели, и когда наконец дошла до пляжа, то так дрожала, что боялась: вот-вот упадет. Больше всего на свете ей хотелось лечь в кровать в своей комнате в отеле, закрыть ставни, даже окна и спрятаться, укрыться от всех в темноте. Но нужно заставить себя сыграть роль до конца, так, как было задумано.

Маркиза зашла в кабину и разделась. Сиеста подходила к концу, и на пляже уже были люди, кто-то читал, другие просто дремали на солнце. Она скинула свои туфли на веревочной подошве, натянула шапочку и вошла в воду. Плавая в спокойном теплом море, она пыталась себе представить, кто на пляже обратил на нее внимание, наблюдал за ней, а потом может сказать: «Разве вы не помните, мы же видели, как часа в четыре одна женщина пришла на пляж со стороны мыса?»

Она сильно замерзла, однако продолжала плавать, взад-вперед, взад-вперед, напряженно двигая руками, как вдруг увидела, как мальчуган, игравший с собакой, указал на какую-то точку вдалеке, и пес с отчаянным лаем бросился к этой точке — скорее всего, это была доска. Маркизу охватил безумный, тошнотворный страх, от которого она чуть не потеряла сознание, и она выбралась на песок, с трудом добрела до кабины и легла там на деревянном полу, закрыв лицо руками. Она подумала, что если бы она оставалась в воде, то непременно заплыла бы подальше и вдруг коснулась бы ногой его тела — его вполне могло отнести к пляжу.


Через пять дней должен был приехать на автомобиле маркиз, забрать жену и детей с гувернанткой и отвезти их домой. Маркиза заказала телефонный разговор с château[490] и спросила мужа, не может ли он приехать пораньше. Да, погода все еще держится, сказала она, но ей что-то надоел этот городишко. Здесь слишком много народа, шумно, да и кухня оставляет желать много лучшего. Все ей тут опротивело, так хочется оказаться снова дома, говорила она мужу, она соскучилась без своих вещей; и в саду сейчас, наверное, так красиво.

Маркиз выразил сожаление по поводу того, что она так скучает, но все-таки ей придется потерпеть денька три. У него все время рассчитано, и он никак не может приехать раньше. Тем более что надо будет заехать в Париж, там у него деловое свидание. Обещает быть у нее в четверг утром, и после обеда они двинутся в обратный путь.

— Я надеялся, — сказал он, — что вам захочется провести там со мною конец недели, чтобы я тоже мог раз-другой окунуться в море. Ведь номер остается за нами до понедельника, разве не так?

Нет, нет, она уже сказала хозяину, что в четверг они уезжают, и он уже сдал их апартаменты кому-то другому. Здесь такая масса народа, что, право же, все очарование этого местечка пропало, уверяла она мужа. А в выходные дни просто невыносимо, Эдуару совсем не понравится. Пожалуйста, пусть он постарается приехать в четверг с утра, так, чтобы можно было пораньше пообедать и сразу ехать.

Маркиза повесила трубку и вышла на балкон. Она сидела в шезлонге и делала вид, что читает, но на самом деле прислушивалась, ожидая, что послышатся шаги, а потом в комнате зазвонит телефон, это будет хозяин, он станет страшно извиняться и попросит ее спуститься вниз, в контору. Дело, видите ли, очень деликатное, но к нему тут пришли из полиции. Они почему-то считают, что Госпожа Маркиза может им помочь. Телефон не звонил, и голосов тоже не было. Жизнь шла своим привычным путем. Долгие часы складывались в нескончаемый день. Обед на террасе, суетливые угодливые официанты, привычные лица за столиками или, напротив, новые люди, болтовня детей и нотации мисс Клей, которая учит их манерам. И все это время маркиза ждет, прислушивается… Она заставляла себя есть, но это было трудно, ей казалось, что она жует опилки. После обеда она поднималась к себе и, пока дети отдыхали, сидела в шезлонге на балконе; потом все спускались на террасу к чаю, но когда наступало время второго купанья и дети отправлялись на пляж, она оставалась в отеле. Она немного простудилась, объясняла она мисс Клей, ей не хочется лезть в воду. И она по-прежнему сидела у себя на балконе и читала книгу.

Ночью, закрывая глаза и пытаясь уснуть, она снова ощущала под руками его плечи, снова чувствовала, как его склоненное тело подалось и рухнуло вниз, когда она его толкнула. Как легко он упал и скрылся из виду. Вот был здесь, а через секунду — пустота. И ни малейшего движения, ни единого звука.

Днем она подолгу смотрела на утес, пытаясь разглядеть, нет ли там какого движения, не ходят ли люди — кажется, это называется «полицейский патруль»? Но утес безмятежно поблескивал под палящим солнцем, в папоротниках никого не было.

Два раза мисс Клей предлагала отправиться в город и пройтись по магазинам, но маркиза каждый раз находила какие-то отговорки.

— Там всегда такая толкотня, — говорила она. — И так жарко. Это совсем не полезно детям. В саду возле отеля гораздо приятнее, там есть такая прекрасная тенистая лужайка, где всегда тихо и спокойно.

Сама она не выходила из отеля. При мысли о пляже у нее сразу же появлялась боль в желудке и тошнота. Гулять она тоже не ходила.

— Пройдет эта досадная простуда, — говорила она мисс Клей, — и опять все будет хорошо.

Она все сидела на балконе, перелистывая страницы журнала, который читала уже десятки раз.

Наутро третьего дня, перед самым обедом, девочки прибежали на балкон, размахивая флажками-вертушками.

— Посмотрите, maman,[491] — кричала Элен, — у меня красный, а у Селесты синий. После чая мы будем строить башни на пляже, а флажки воткнем сверху.

— Где вы их взяли? — спросила маркиза.

— На площади, — ответили девочки. — Сегодня утром мы ходили в город, вместо того чтобы играть в саду. Мисс Клей хотела получить свои фотографии, они сегодня должны были быть готовы.

Маркиза сидела не шевелясь. Она была в состоянии шока.

— Бегите в свою комнату, — наконец проговорила она. — Приведите себя в порядок перед обедом.

Она слышала, как дети болтали с гувернанткой в ванной. Через минуту мисс Клей вышла на балкон. Она плотно прикрыла за собой дверь. Маркиза заставила себя посмотреть на вошедшую гувернантку. Длинное, несколько глуповатое лицо мисс Клей было серьезно и взволнованно.

— Случилась ужасная вещь, — сказала она. — Я не хотела говорить при детях. Я уверена, вы будете очень расстроены. Бедный мосье Поль.

— Мосье Поль? — отозвалась маркиза. Голос ее был совершенно спокоен, однако в нем была нужная доля заинтересованности.

— Я пошла к нему в ателье за своими карточками, — говорила мисс Клей, — и увидела, что там закрыто. Двери заперты, и жалюзи спущены. Мне это показалось странным, я зашла в pharmacie[492] по соседству и спросила, откроется ли магазин после чая. Мне сказали, что не откроется, мадемуазель Поль слишком расстроена, она сейчас находится у своих родных, которые о ней заботятся. Я спросила, в чем дело, и мне ответили, что случилось несчастье, мосье Поль утонул, рыбаки нашли его тело на берегу, в трех милях отсюда.

Рассказывая о том, что произошло, мисс Клей все больше бледнела. Это известие, видимо, глубоко ее поразило. Глядя на ее испуганное лицо, маркиза почувствовала себя увереннее.

— Как это ужасно, — сказала она. — А кто-нибудь знает, когда это случилось?

— Я не могла расспрашивать, в аптеке со мной были дети, — сказала мисс Клей, — но мне кажется, что тело обнаружили вчера. Оно сильно обезображено. Прежде чем упасть в воду, бедняжка разбился о камни. Ужасно, ужасно, я просто не могу об этом думать. А бедная его сестра, что она станет без него делать?

Маркиза сделала ей знак замолчать, так как в комнату входили дети.

Они пошли на террасу обедать, и впервые за эти три дня маркиза немного поела. К ней, как это ни странно, вернулся аппетит. Она сама не понимала, в чем тут дело. Быть может, в том, подумала она, что тайная тяжесть на душе перестала давить с такой силой. Он умер. Тело его нашли на берегу. Об этом уже все знают. После обеда она велела мисс Клей пойти к хозяину отеля и узнать, что ему известно об этом несчастье. Ей было велено сказать, что маркиза очень огорчена и расстроена. Пока она ходила, маркиза отвела девочек наверх, в номер.

Вдруг зазвонил телефон. Вот оно. Вот то, чего она так боялась. Сердце у нее замерло. Она сняла трубку и стала слушать.

Звонил хозяин отеля. Он сказал, что к нему только что заходила мисс Клей. Сказал, что со стороны маркизы весьма любезно проявить сочувствие в связи с ужасным несчастьем, которое постигло мосье Поля. Он, конечно, сообщил бы вчера об этом, но его остановило опасение, что это известие слишком расстроит его гостей. Люди начинают чувствовать себя неуютно, когда на морском курорте кто-то тонет. Да, конечно, полицию вызвали немедленно, как только нашли тело. Они пришли к заключению, что мосье Поль сорвался и упал, гуляя по прибрежным склонам. Он, по-видимому, очень любил фотографировать морские пейзажи. И конечно, при его физическом недостатке очень легко мог оступиться. Сестра постоянно предупреждала его, чтобы он был осторожнее. Очень, очень печальная история. Такой был приятный молодой человек. Все его любили. И врагов у него никогда не было. А какой художник! Ведь Госпожа Маркиза осталась довольна его работой? Такие прелестные этюды — и она сама, и дети. Да, очень приятно. Он непременно доведет это до сведения мадемуазель Поль, а также и то, как была расстроена Госпожа Маркиза. Да, конечно, она будет благодарна, если будут присланы цветы, а может быть, и записочка с выражением соболезнования. Бедная женщина, она в полном отчаянии. Нет, деньпохорон еще не назначен…

Когда он повесил трубку, маркиза позвала мисс Клей и велела ей нанять такси и поехать в соседний город, расположенный в семи милях от отеля, где было больше магазинов и где, как ей помнится, была отличная цветочная лавка. Мисс Клей должна купить цветов — самые лучшие лилии, которые найдутся, — сколько бы это ни стоило, а маркиза напишет записку.

А когда вернется, пусть оставит цветы и записку хозяину отеля, а уж он позаботится о том, чтобы их доставили мадемуазель Поль.

Маркиза написала записку, которую мисс Клей должна была прикрепить к цветам. «С глубоким сочувствием по поводу вашей утраты». Она дала гувернантке денег, и та отправилась за такси.

Немного позже она пошла с детьми на пляж.

— Ваша простуда уже прошла, мама? — спросила Селеста.

— Да, моя крошка, теперь мама снова может купаться.

И она вошла в теплую податливую воду и плескалась, там вместе с детьми.

Завтра приедет Эдуар. Завтра он приедет сюда на своей машине и увезет их, и длинные бесконечные мили белых пыльных дорог пролягут между ней и этим отелем. Она никогда больше не увидит ни отеля, ни этого городишка, ни мыса, и этот месяц на морском курорте изгладится из ее памяти, словно его никогда не было.

Когда я умру, думала маркиза, устремив взгляд в сторону горизонта, бог меня накажет. Я прекрасно все понимаю. Я виновата, я лишила человека жизни. Когда я умру, меня будет судить бог. А пока я буду хорошей женой Эдуару, хорошей матерью Селесте и Элен. С этого дня я постараюсь стать хорошей женщиной. Буду стараться искупить свою вину — стану добрее к родным, друзьям, слугам, ко всем людям.

Впервые за четыре дня она провела спокойную ночь.

На следующее утро приехал муж, она в это время еще завтракала. Она была так рада его видеть, что вскочила с кровати и обвила его шею руками. Маркиз был тронут.

— Кажется, моя девочка все-таки скучала без меня? — сказал он.

— Скучала? Ну конечно, скучала. Поэтому и звонила. Я так хотела, чтобы вы поскорее приехали.

— И вы твердо решили ехать сегодня после обеда?

— О да! Я не могу здесь больше оставаться. Вещи уже уложены, осталось положить только то, что еще в ходу.

Он сидел на балконе, пил кофе и смеялся тому, что говорили ему дети, пока она одевалась и складывала в чемодан свои личные вещи. Комната, которую она считала своей в течение целого месяца, опустела, приобрела безличный нежилой вид. Она торопливо убирала мелочи, что лежали на туалетном столике, на каминной полке, на тумбочке у кровати. Скоро придет femme de chambre,[493] принесет чистое белье и будет заново готовить номер для следующих постояльцев. А ее, маркизы, здесь уже не будет.

— Послушайте, Эдуар, — обратилась она к мужу, — зачем нам дожидаться обеда? Гораздо интереснее было бы пообедать где-нибудь по дороге. Мне почему-то всегда грустно оставаться в отеле, да еще обедать, после того как уплачено по счету. Терпеть не могу это состояние: ждать как будто уже нечего, а все равно ждешь. Раз уж все кончено, даже чаевые розданы, — хочется поскорее уехать.

— Как вам угодно, — согласился муж. Его глубоко тронула бурная радость, с которой она его встретила, и теперь он готов был удовлетворить любой ее каприз. Бедная девочка, как ей было одиноко без него. Он должен ее за это вознаградить.

Когда зазвонил телефон, маркиза была в ванной, она стояла перед зеркалом и подкрашивала губы.

— Будьте добры, поговорите, пожалуйста, — крикнула она мужу. — Это, наверное, консьерж по поводу багажа.

Маркиз взял трубку и через минуту позвал жену.

— Это вас, дорогая. Тут пришла какая-то мадемуазель Поль, она просит позволения повидать вас и поблагодарить за цветы, пока вы еще не уехали.

Маркиза ответила не сразу, и, когда она вошла в спальню, ее мужу показалось, что эта помада отнюдь не делает ее привлекательнее. Она словно осунулась, постарела. Как странно. Наверное, она поменяла помаду. Этот цвет ей совсем не идет.

— Ну, что ей сказать? — спросил он. — Вам, наверное, совсем не хочется сейчас разговаривать с этой особой — кто она, кстати, такая? Хотите, я спущусь вниз и отделаюсь от нее?

Маркиза колебалась, казалась обеспокоенной.

— Нет, — сказала она, — не надо, пожалуй, я поговорю с ней сама. Дело в том, что это трагическая история. Она и ее брат держали в городе небольшой магазинчик, фотоателье. Они делали для меня кое-какие работы — несколько моих портретов, детские фотографии, — а потом случилась ужасная вещь, брат утонул. Я сочла себя обязанной послать цветы.

— Это было очень любезно с вашей стороны оказать ей такое внимание. Показывает, как вы добры. Однако стоит ли еще себя утруждать? У нас ведь все готово к отъезду.

— Вы ей так и передайте. Скажите, что мы буквально через минуту уезжаем.

Маркиз снова повернулся к телефону, однако, сказав буквально несколько слов, закрыл трубку рукой и обратился к жене.

— Она очень настаивает, — сказал он. — Говорит, что у нее остались какие-то ваши фотографии, которые она хочет отдать вам лично.

Маркизу охватила паника. Фотографии? Какие фотографии?

— Но я уже за все расплатилась, — шепотом, чтобы не было слышно, проговорила она в ответ. — Я не понимаю, чего она хочет.

Маркиз пожал плечами.

— Что же ей сказать? Она, кажется, плачет.

Маркиза вернулась в ванную и еще раз провела пуховкой по лицу.

— Скажите ей, чтобы она поднялась сюда в номер, — велела она. — Но предупредите еще раз, что мы через пять минут уезжаем. А вы возьмите детей и отведите их в машину. И мисс Клей пусть тоже идет. Я поговорю с этой женщиной наедине.

Когда муж вышел, она еще раз окинула взглядом комнату. Там ничего не осталось, кроме ее перчаток и сумочки. Еще одно движение, а потом закрыть дверь, спуститься в лифте вниз, кивнуть на прощание хозяину отеля, и все — она свободна.

В дверь постучали. Маркиза ждала у входа на балкон, плотно сцепив на груди руки.

— Entrez,[494] — сказала она.

Мадемуазель Поль открыла дверь. Лицо ее опухло от слез и было покрыто пятнами; длинное старомодное траурное платье едва не касалось пола. Она постояла в нерешительности на пороге, а потом двинулась вперед — в ее хромоте было что-то гротескное — с таким трудом, словно каждый шаг причинял ей мучительную боль.

— Госпожа Маркиза, — начала она, но губы у нее задрожали, и она расплакалась.

— Пожалуйста, успокойтесь, — мягко сказала маркиза. — Я ужасно сожалею о том, что произошло.

Мадемуазель Поль достала платок и высморкалась.

— У меня никого и ничего не было в жизни, — проговорила она. — Только он один. Он был так добр ко мне. Что я теперь стану делать? Как мне жить?

— Но ведь у вас есть родные?

— Они бедные люди, Госпожа Маркиза. Я не могу рассчитывать на их помощь. И с магазином я одна, без брата, не справлюсь. Сил не хватит. У меня всегда было слабое здоровье.

Маркиза пошарила в своей сумочке и достала оттуда ассигнацию в двадцать тысяч франков.

— Я понимаю, что это не так уж много, — сказала она, — но для начала, может быть, поможет. К сожалению, у моего мужа нет особых связей в этих краях, но я попрошу его, — может быть, он что-нибудь придумает.

Мадемуазель Поль взяла деньги. Странно, она не поблагодарила маркизу.

— Этого мне хватит до конца месяца, — сказала она, — и на то, чтобы оплатить расходы на похороны.

Она открыла сумочку и достала оттуда три фотографии.

— Дома у меня есть еще такие же, — сказала она. — Мне подумалось, что вы так спешили отсюда уехать, что совсем про них забыли. Я нашла их среди других фотографий и негативов моего бедного брата в подвале, где он их проявлял и печатал.

Она протянула снимки. Взглянув на них, маркиза похолодела. Да, она совсем забыла. Собственно говоря, она даже и не знала об их существовании. Это были фотографии, снятые в папоротниках. Да, да, там, на поляне, забыв обо всем на свете, полная страстной неги, она частенько дремала, положив под голову его куртку, и слышала сквозь сон, как щелкает камера. Это придавало их встречам особую пикантность. Некоторые снимки он ей показывал. Но этих она не видела.

Она взяла фотографии и положила их в сумочку.

— Вы говорите, что у вас есть и другие? — спросила она безразличным тоном.

— Да, Госпожа Маркиза.

Она заставила себя посмотреть женщине в глаза. Они распухли от слез, однако в самой глубине несомненно поблескивали.

— Чего вы от меня хотите? — спросила маркиза.

Мадемуазель Поль оглядела гостиничный номер.

Оберточная бумага на полу, корзина, полная мусора, скомканные простыни на незаправленной кровати.

— Я потеряла брата, — говорила женщина, — мою единственную опору, смысл всей моей жизни. Госпожа Маркиза приятно провела время на курорте и теперь возвращается домой. Думаю, Госпоже Маркизе не захочется, чтобы ее муж или родные увидели эти фотографии?

— Вы правы, — сказала маркиза. — Я и сама не желаю их видеть.

— В таком случае, — продолжала мадемуазель Поль, — двадцать тысяч франков — это слишком ничтожная плата за столь приятный отдых.

Маркиза снова заглянула в сумочку. Там было две банкноты по тысяче франков и несколько сотенных.

— Вот все, что у меня есть, — сказала она. — Пожалуйста, возьмите.

Мадемуазель Поль снова высморкалась.

— Я считаю, что и меня и вас гораздо больше устроит, если мы придем к более долгосрочному соглашению, — сказала она. — Теперь, когда мой бедный брат меня покинул, будущее для меня так неверно, так неопределенно. Мне, может быть, даже не захочется жить здесь, где все наполнено печальными воспоминаниями. Я все задаю себе вопрос, как, каким образом встретил свою смерть мой несчастный брат. Накануне того дня, как ему исчезнуть, он ходил на этот папоротниковый мыс и вернулся ужасно расстроенным. Я видела, что его что-то огорчило, но не спросила, в чем дело. Быть может, он собирался кого-то встретить, подружку например, а она не пришла. На следующий день брат снова туда отправился и больше уже не вернулся. Дали знать в полицию, а потом, через три дня, нашли его тело. Я ничего не сказала в полиции о том, что можно предполагать самоубийство, они считают, что это несчастный случай, и я с ними согласилась. Но у моего брата было такое чувствительное сердце, Госпожа Маркиза. В расстройстве он был способен сотворить все что угодно. Если мне станет слишком грустно от всех этих мыслей, мне, возможно, захочется пойти в полицию. Быть может, я даже выскажу предположение, что мой несчастный брат покончил с собой из-за несчастной любви. А то и разрешу им поискать в его вещах — вдруг найдутся какие фотографии.

В полной панике маркиза услышала за дверью шаги мужа.

— Вы идете, дорогая? — позвал он, распахивая дверь и входя в комнату. — Вещи уже все погружены, и дети капризничают, им хочется поскорее ехать.

Он поздоровался с мадемуазель Поль, та в ответ сделала книксен.

— Я вам дам свой адрес, — говорила маркиза, — и в Париже и в деревне. — Маркиза лихорадочно шарила в сумочке в поисках визитной карточки. — Надеюсь, через неделю-другую вы дадите о себе знать.

— Возможно, что и раньше, Госпожа Маркиза, — сказала мадемуазель Поль. — Если я уеду отсюда и окажусь в ваших краях, я непременно засвидетельствую мое нижайшее почтенье вам и вашим деткам и английской мисс, их гувернантке. У меня есть друзья, которые живут неподалеку от вас. И в Париже у меня есть тоже друзья. Мне всегда хотелось побывать в Париже.

Маркиза обернулась к мужу с сияющей, страшной улыбкой.

— Я тут говорила мадемуазель Поль, что, если ей что-нибудь понадобится, пусть она сразу же обращается ко мне.

— Разумеется, — подтвердил ее муж. — Я искренне сожалею о вашем несчастье. Хозяин отеля все мне рассказал.

Мадемуазель Поль снова присела, переводя взгляд с маркиза на его жену.

— Мой брат — это все, что у меня было в жизни, Господин Маркиз, — сказала она. — Госпожа Маркиза знает, что он для меня значил. Мне очень приятно сознавать, что я могу написать ей письмецо, она мне ответит, и тогда я не буду чувствовать себя такой одинокой и покинутой. Жизнь порою очень неласкова к человеку, когда он один на свете. Могу я пожелать вам счастливого пути, Госпожа Маркиза, и приятных воспоминаний о том, как вы здесь отдыхали? А главное, чтобы у вас не было никаких сожалений.

Мадемуазель Поль снова сделала книксен и, хромая, вышла из комнаты.

— Как она безобразна, бедняжка, — сказал маркиз. — Насколько я понял со слов хозяина, брат ее тоже был калека.

— Да…

Маркиза защелкнула сумочку. Взяла перчатки. Протянула руку за темными очками.

— Любопытная вещь, — говорил маркиз, пока они шли по коридору. — Такое часто передается по наследству. — Он остановился, на минуту замолчал, нажимая кнопку, чтобы вызвать лифт. — У меня есть один старинный друг, Ришар дю Буле, вы никогда с ним не встречались? Он был калека, такой же, каким, по-видимому, был и этот несчастный фотограф, однако, несмотря на это, его полюбила прелестная молодая девушка, абсолютно нормальная, и они поженились. У них родился сын, и у него оказалась такая же изуродованная ступня, как и у отца. Дурная кровь, никуда от этого не денешься.

Они вошли в кабину лифта, и дверца за ними захлопнулась.

— Вы уверены, что не хотите изменить свое решение и остаться здесь пообедать? Вы бледны, а путь нам предстоит неблизкий.

— Нет-нет, лучше поедем.

В холле собрались служащие отеля, чтобы попрощаться с маркизой, — хозяин, портье, консьерж, метрдотель.

— Приезжайте еще, Госпожа Маркиза, здесь вам всегда будут рады. Так было приятно вам служить. Без вас отель много потеряет.

— До свиданья… до свиданья.

Маркиза села в машину рядом с мужем. Они выехали с территории отеля и свернули на шоссе. Мыс, горячий песок пляжа, море — все это оставалось позади. А перед ней лежала длинная прямая дорога к дому, где она будет наконец в безопасности, где ее ждет покой. Покой?..

Монте Верита Monte Verita 1952

Уже потом они говорили мне, что никого там не нашли, ни живых, ни мертвых, вообще никаких следов. Обезумев от ярости, а скорее всего от страха, они наконец прорвались за эти запретные стены, бессчетные годы для них неприступные и зловещие, и были встречены гробовой тишиной. Сбитые с толку, разочарованные, испуганные, жители долины при виде пустых келий и безлюдья двора дали выход накопившейся злобе, прибегнув, как многие и многие поколения крестьян до них, к самому простому, испытанному средству — спалить дотла и разорить.

Мне кажется, это была естественная реакция на нечто непостижимое. И только спустя какое-то время, когда гнев отбушевал, они осознали всю тщетность и бессмысленность содеянного. Глядя на почерневшие дымящиеся стены на фоне усыпанного звездами холодного предрассветного неба, они поняли, что в конце концов их провели.

Сразу же, конечно, несколько отрядов было отправлено на поиски. Самые умелые скалолазы, которые не убоялись отвесной вершины горы, прочесали весь кряж, с севера на юг и с запада на восток, но все напрасно.

И на этом кончается мой рассказ. Это все, что мне довелось узнать.

Два деревенских парня помогли мне перенести тело Виктора в долину, где он и был похоронен у подножия Монте Верита. Сознаюсь, я завидовал ему, упокоенному там навеки. По крайней мере он не расстался со своей призрачной мечтой.

Я же вернулся к прежней жизни. Второй раз на нашем веку война перетряхнула мир. И сегодня, накануне моего семидесятилетия, у меня сохранилось мало иллюзий. Однако я часто думаю о Монте Верита и все ищу ответа на вопрос — какой же должна быть окончательная разгадка.

У меня есть три гипотезы, но вполне может быть, что ни одна из них не верна.

Первая и самая невероятная состоит в том, что Виктор был прав, продолжая упорно верить в то, будто обитатели Монте Верита достигли какой-то необычайной стадии бессмертия, которая дала им сверхъестественную силу. И когда настал час, они, как древние пророки, укрылись в небесах. Греки верили в бессмертие своих богов, иудеи — в бессмертие Илии, а христиане — в вознесение Спасителя. Через всю долгую историю религиозных предрассудков и легковерия проходит вечно живое убеждение, будто некоторые люди достигают таких высот святости и чудодейственной силы, что могут победить смерть. Эта вера особенно сильна в странах Востока и в Африке, и только нашему изощренному европейскому сознанию исчезновение осязаемых предметов и человеческих существ из плоти и крови представляется невероятным.

Религиозные наставники расходятся во мнениях, когда пытаются показать нам разницу между добром и злом: то, что кажется чудом для одного, оборачивается черной магией для другого. Хороших пророков побивают каменьями, но та же участь постигает и колдунов. Богохульство в одном столетии — святое речение в следующем, а сегодняшняя ересь завтра становится непреложной истиной.

Я далеко не философ, да и никогда им не был, но я твердо знаю еще с поры моей альпинистской юности, что в горах мы ближе, чем где бы то ни было, к той высшей Сущности — как бы ее ни называть, — которая вершит наши судьбы. Все великие откровения были провозглашены с горных вершин, и в горы поднимались пророки. Святые, мессии высоко в облаках встречались с праотцами. В минуты торжественного настроения я верю, что магическая рука опустилась в ту ночь на Монте Верита и перенесла ее обитателей туда, где они обрели мир и защиту.

Не забывайте, что я сам видел полную луну над вершиной, и в полдень я видел солнце. И все, что я видел, слышал и чувствовал, принадлежало не нашему миру. Я помню освещенный луной каменный лик, я слышу пение за неприступными стенами, я вижу бездну, лежащую, как чаша, между двумя пиками, я слышу смех и вижу бронзовые от загара руки, простертые к солнцу.

Когда я вспоминаю все это, я верю в бессмертие…

Тогда — может быть, потому, что дни моих прогулок по горам остались в прошлом и магия гор утратила магнетическую власть над стареющей памятью и дряхлеющим телом, — я говорю себе, что глаза, в которые я глядел в тот последний день на Монте Верита, были глазами живого, дышащего существа, и руки, которых я касался, были из плоти.

И даже все сказанные тогда слова были произнесены реальным человеком: «Прошу тебя, не заботься о нас. Мы знаем, что мы должны делать». Как и последнее трагическое напутствие: «Пусть Виктор сохранит свою мечту».

И вот здесь возникает вторая гипотеза, и я вижу, как опускается на горы ночь, вижу звезды и мужество этой души, которая выбрала самый мудрый путь для себя и остальных. И в то время, пока я шел обратно к Виктору, а жители долины собирались, чтобы двинуться на монастырь, горстка верующих, небольшая колония искателей истины, поднялась к расщелине между пиками и там бесследно исчезла.

Третья версия приходит на ум, когда мною овладевает скептическое неверие, и, возвращаясь в свою пустую нью-йоркскую квартиру после шумного обеда с друзьями, которые мало что для меня значат, я особенно остро ощущаю свое одиночество.

Глядя из окна вниз на фантастические огни и краски моего ослепительного мира реальности, в котором нет места ни нежности, ни спокойствию, я неожиданно начинаю тосковать по тихим радостям и пониманию. И тогда я убеждаю себя, что обитатели Монте Верита не хотели никуда уходить, когда пробьет их час, и заранее готовились — но не к бессмертию или смерти, а к возвращению в обычный мир мужчин и женщин. Тайком, украдкой они незамеченными спустились в долину, и там, растворившись среди людей, каждый пошел своим путем. Глядя вниз на людскую суету и столпотворение, я гадаю, не бродит ли кто из них сейчас по этим переполненным улицам и станциям метро. И думаю, что, если я вдруг спущусь и стану всматриваться в лица прохожих, мне повезет и я встречу кого-нибудь и, быть может, получу ответ на свой вечный вопрос.

Иногда во время путешествий при виде случайного человека даешь волю воображению, и тебе уже кажется, что у него необычный поворот головы, а в глазах есть что-то властное, но при этом и странное. Мне сразу же хочется заговорить с ним, вовлечь его в беседу, но тут — я не исключаю, что это все та же игра моего воображения, — их всех будто предупреждает инстинкт. Пауза, минута колебания, и их больше нет. Это может произойти в поезде, на людной улице, и какое-то короткое мгновение я вижу перед собой редкую грацию, почти неземную красоту, и мне хочется протянуть руку и спросить очень тихо, скороговоркой: «А вас случайно не было среди тех, кого я видел на Монте Верита?» Но времени уже нет. Они уходят, исчезают, и я снова остаюсь один со своей недоказанной третьей гипотезой.

Я старею, мне почти семьдесят, а с годами, как я уже говорил, память слабеет, и история, связанная с Монте Верита, уходит в туман и кажется все менее вероятной. Именно поэтому у меня все настойчивей потребность написать о ней до того, как мне окончательно откажет память. И может быть, у того, кто будет читать мои строки, пробудится любовь к горам, какая была в молодости у меня, и у него появится собственное понимание и свое толкование происшедшего.

Хочу сразу предупредить. В Европе огромное число горных пиков, и наверняка многие из них носят название Монте Верита. Думаю, они есть в Швейцарии, во Франции, в Италии, Испании, Тироле. Я предпочел бы не указывать точного места, где находится моя Монте Верита. В наши дни, после двух мировых войн, очевидно, уже не осталось неприступных гор. Нынче можно подняться на любую вершину. Это даже не представляет опасности, если соблюдать должную осторожность. Несмотря на трудность восхождения, снежные заносы и лед, моя Монте Верита была всегда досягаема. Тропу, ведущую к вершине, мог одолеть даже поздней осенью любой физически крепкий человек, уверенный, что нога у него не соскользнет с уступа на горной дороге. От подъема на эту вершину любителей прогулок по горам удерживал не столько страх перед опасностью, сколько суеверный трепет и ужас.

Я нисколько не сомневаюсь, что сегодня моя Монте Верита нанесена на карту наряду с другими одноименными пиками. Под самой вершиной, должно быть, разбили туристские лагеря, а в деревушке на западном склоне есть даже отель, и к пикам-близнецам туристов поднимает фуникулер. Но как бы то ни было, я хочу надеяться, что людям не удалось осквернить все до конца и что в полночь, когда появляется луна, лик горы предстает нетронутым, таким же, как прежде, и что зимой, когда снег и лед, сильные ветры и непостоянство облаков делают невозможным восхождения, Монте Верита и два ее пика, обращенных к солнцу, безмолвно и с состраданием смотрят вниз на ослепленный мир.


Мы росли вместе, Виктор и я. Вместе учились в Мальборо и в один год поступили в Кембридж. В те дни я был его ближайшим другом, и если после окончания университета мы виделись не часто, это происходило только потому, что жизнь наша сложилась по-разному: моя работа требовала постоянных поездок за границу, а Виктор был занят своим поместьем в Шропшире. Но когда мы встречались, дружба наша продолжалась, и никогда не возникало ощущения, что разлука отдаляет нас друг от друга.

Работа поглощала все мое время, и то же можно сказать и о Викторе, но все же у нас было достаточно денег и досуга, и мы могли отдавать его нашему любимому занятию — хождению в горы. Современный альпинист, прекрасно оснащенный и подготовленный по всем правилам науки, счел бы наши экспедиции любительскими от начала до конца — я говорю о поистине идиллической поре до Первой мировой войны, — и, оглядываясь назад в прошлое, не могу не признать, что, очевидно, таковыми они и были. И конечно же, нельзя назвать альпинистами-профессионалами двух молодых людей, которые цепляются ногами и руками за выступы скал где-нибудь в Кэмберленде или Южном Уэльсе, а потом, набравшись опыта, решаются на более рискованный подъем в Южной Европе.

С годами мы стали менее безрассудными, научились считаться с погодой и уважать горы — обращаться с ними не как с врагом, которого надо одолеть, а как с союзником, чье доброе отношение нужно завоевать. Мы с Виктором ходили в горы не из любви к опасным приключениям и не потому, что нам хотелось добавить очередную вершину к списку наших достижений. Мы ходили в горы потому, что нам этого хотелось, и потому, что мы их любили.

Настроение у гор бывает еще капризнее, еще переменчивее, чем у женщины, и приносит нам то радость, то страх, то вдруг несказанное отдохновение. Зов гор невозможно объяснить. В былые времена, вероятнее всего, это было стремление достичь звезд. Но возымей человек подобное желание в наши дни, он может купить билет на самолет и почувствовать себя хозяином неба. Хотя при этом под ногой у него не будет уступа скалы, не будет ветра в лицо и он не услышит тишины, какая приходит только в высоких горах.

Лучшие часы моей молодости я провел в горах. Эту жажду растратить, расплескать всю энергию, выкинуть из головы все мысли, слиться с горами и стать ничем, просто пятнышком в небе мы с Виктором называли горной лихорадкой. Виктор после нее восстанавливал силы гораздо быстрее, чем я.

Прежде чем решиться на спуск, он тщательно и педантично осматривался вокруг, пока я, еще завороженный чудом, грезил, сам не понимая о чем. Испытание на выносливость мы выдержали, вершина была взята, но оставалось нечто не поддающееся определению, что еще предстояло завоевать. Мне всегда в этом было отказано, в опыте, который, как я надеялся, когда-нибудь придет, хотя какой-то голос твердил, что во всем виноват я сам. Но, несмотря ни на что, это было самое прекрасное время, лучшее в моей жизни…

Как-то летом, вскоре после моего возвращения из поездки по делам в Канаду, пришло крайне взволнованное письмо от Виктора. Он писал, что помолвлен и что в ближайшее время состоится бракосочетание. Его невеста — самая очаровательная девушка на свете. Он спрашивал, не соглашусь ли я быть шафером на их свадьбе. Я сразу же ответил и, как принято в таких случаях, выразил свою искреннюю радость, поздравил его и от всей души пожелал счастья. Однако сам я, убежденный холостяк, с грустью подумал, что потерял еще одного друга, притом лучшего, который теперь увязнет в семейном болоте.

Невеста — валлийка и живет в Уэльсе, через границу от его поместья в Шропшире. «Ты не поверишь, — писал он в следующем письме, — она ни разу не была на Сноудоне. Придется мне взять ее воспитание в свои руки». Я с трудом мог представить себе долю более тяжкую, чем тащить в горы совершенно нетренированную девицу, где бы эти горы ни находились.

В третьем письме Виктор сообщил, что они с невестой приезжают в Лондон — они готовятся к свадьбе, и многое еще предстоит купить и сделать. Даже не знаю, что я ожидал увидеть — скорее всего маленькое крепенькое существо, черноволосое, с живыми глазами, и, уж конечно, не ослепительную красавицу, которая сделала шаг мне навстречу и, протянув руку, сказала: «Я — Анна».

В годы перед Первой мировой войной молодые женщины не употребляли косметики. На губах Анны не было помады, и низко спущенные золотые волосы закрывали уши. Помню, я уставился на нее, не в силах отвести глаз от прелестного лица. Виктор, довольный произведенным эффектом, рассмеялся.

— Что я тебе говорил? — сказал он.

Мы сели за столик и сразу же все трое стали непринужденно и весело болтать. Сдержанность, несомненно, была одной из главных сторон обаяния Анны, но так как она знала, что я ближайший друг Виктора, она приняла меня с первой минуты, и, кроме того, мне показалось, я ей понравился.

Я подумал, что Виктору невероятно повезло. Все мои сомнения насчет его брака рассеялись, как только я увидел Анну. Примерно в середине завтрака разговор зашел о горах и горных походах, что случалось всякий раз, стоило нам с Виктором встретиться.

— Итак, вы выходите замуж за человека, обуреваемого страстью лазать по горам, а сами никогда не поднимались на Сноудон, который у вас под боком, — сказал я.

— Нет, никогда там не была.

Меня удивило какое-то едва заметное колебание в ее голосе, и морщинка легла на переносицу между ее прекрасными очами.

— Но почему? Родиться валлийкой и не побывать на самой высокой вершине Уэльса — это граничит с преступлением.

Виктор прервал меня.

— Анна боится, — сказал он. — Каждый раз, когда я предлагаю ей прогулку в горы, она отыскивает предлог, чтобы не пойти.

Анна мгновенно повернулась к нему:

— Нет, Виктор, это не так. Ты просто не понимаешь. Я не боюсь ходить в горы.

— Что же это тогда?

Протянув руку, он с нежностью сжал руку Анны, лежащую на столе. Я увидел, как он предан ей и какое счастье, очевидно, ждет их впереди. Анна поглядела на меня через стол, как бы прощупывая взглядом, и я каким-то шестым чувством вдруг догадался, что она скажет.

— Горы очень требовательны, — ответила она. — Им нужно отдать все до последнего. И для такой, как я, разумнее держаться от них подальше.

Я понял, о чем она говорит; тогда во всяком случае считал, что понял. Но Виктор был влюблен в нее, а она в Виктора, и было бы замечательно, если бы она разделила с ним его увлечение, преодолев свой мистический страх перед горами.

— Я восхищен тем, как тонко вы чувствуете, какую опасность таит восхождение, — помню, воскликнул я тогда. — Горы, безусловно, требуют полной отдачи, но вместе вы всего можете добиться. Виктор удержит вас от любого безрассудства. Он много осторожнее меня.

Анна улыбнулась и высвободила руку из-под руки Виктора.

— Вы оба очень упрямы, — сказала она. — И оба не понимаете. Я родилась в горах, и я знаю, о чем говорю.

К столу подошел наш общий с Виктором приятель, мы представили его Анне, и разговор о горах больше не возобновился.

Свадьба состоялась через шесть недель, и должен сказать, я никогда не видел невесты очаровательнее Анны. Виктор был бледен от нервного напряжения, и я хорошо помню, как подумал тогда, что на нем лежит великая ответственность — сделать счастливой жизнь этой девушки.

Я часто видел ее, пока они были помолвлены, пока они жили шесть недель в Лондоне, и хотя Виктор никогда ни о чем не подозревал, я полюбил ее так же горячо, как и он. Причем влекли меня к ней не столько ее очарование и красота, сколько необычное сочетание того и другого, какая-то внутренняя эманация, исходящая от нее. Я боялся только того, что Виктор, простой и открытый по натуре, иногда бывал слишком шумным и беспечным, и это могло заставить Анну, как улитку, замкнуться в себе. Они, несомненно, были очень красивой парой, когда садились в экипаж после приема в честь их бракосочетания, устроенного пожилой теткой Анны, заменившей ей умерших родителей, и я, растроганный, представил себе, как я буду гостить у них в Шропшире и стану крестным отцом их первенца.

Однако вскоре после их свадьбы дела службы потребовали моего безотлагательного присутствия, и лишь в декабре я получил первую весточку от Виктора, который звал приехать к ним на Рождество. Я охотно принял приглашение.

Они были женаты уже восемь месяцев. Виктор выглядел здоровым и очень счастливым, а Анна показалась мне красивее, чем когда-либо, — невозможно было оторвать от нее взгляда. Они радостно встретили меня, и я провел блаженную неделю в прекрасном старинном доме Виктора, хорошо мне знакомом по прежним посещениям. Их брак оказался, судя по всему, удачным, это бросалось в глаза с первой минуты. А то, что еще не было в перспективе наследника, ничего не меняло — впереди у них была масса времени.

Мы совершали прогулки по владениям Виктора, немного охотились, вечерами читали, и наше трио было вполне гармоничным.

Я заметил, что Виктор приспособился к более спокойному темпераменту Анны, хотя слово «спокойствие» вряд ли правильно определяет ее дар тихости. Эта тихость — другого слова для этого нет — шла из глубины ее естества и заколдовала весь дом. Мне всегда нравился этот дом с его высокими, беспорядочно расположенными комнатами, и я любил сюда приезжать, но теперь атмосфера умиротворяющего покоя стала еще ощутимее, еще глубже, как будто все комнаты были наполнены какой-то странной медлительной тишиной, как мне казалось, необычной и приносящей больше отдыха душе, чем это было прежде.

Поразительно и то, что я, пытаясь восстановить в памяти эту рождественскую неделю, не могу вспомнить никаких традиционных торжеств, связанных именно с Рождеством. Я не помню, что мы ели, что пили, ходили ли мы на службу в церковь, хотя, наверное, ходили, поскольку Виктор был местным эсквайром. Я помню только невообразимый покой наших вечеров, когда запирали ставни и мы садились перед камином в большом зале. Деловая поездка, должно быть, вымотала меня больше, чем я мог себе представить, и сидя здесь, у огня, в доме Виктора и Анны, мне хотелось только одного — расслабиться и отдаться этой благословенной целебной тишине. Я не сразу заметил еще одну перемену и лишь через несколько дней увидел, что дом какой-то пустой и свободный. Исчезли многочисленные безделушки, разные мелочи, коллекции мебели, доставшейся Виктору по наследству от предков. Большие комнаты стояли теперь полупустые, а в большом зале, где мы сидели, не было ничего, кроме длинного обеденного стола и стульев перед камином.

Все было сделано правильно, и дом только выиграл от этих перемен. Однако я невольно подумал, что есть странность в том, что эти перемены задуманы женщиной. Обычно невеста первым делом покупает новые портьеры и ковры для того, чтобы внести элемент женственности в холостяцкий дом. Я решил поделиться своими мыслями с Виктором.

Он поглядел на меня отсутствующим взглядом.

— Да, мы избавились от лишнего хлама, — сказал он. — Это была идея Анны. У нас нет культа собственности. Никакой распродажи мы не устраивали. Просто все раздали.

Мне отвели ту же просторную комнату, где я жил раньше, но в ней ничего не изменилось и осталось в том же виде, как было прежде. Даже привычный комфорт: горячая вода, ящичек с сигаретами, утром на тумбочке у постели чай с печеньем — во всем я чувствовал руку заботливой хозяйки дома.

Однажды, когда я шел по длинному коридору к лестничной площадке на верхнем этаже, я заметил, что дверь в комнату Анны, всегда закрытая, была приотворена. Я знал, что прежде в этой комнате находилась спальня матери Виктора. Там стояла великолепная старинная кровать под пологом на четырех колоннах и еще какая-то тяжелая добротная мебель, все это в стиле общего убранства дома. Простое любопытство заставило меня, оглянувшись через плечо, бросить взгляд внутрь спальни. Мебели там не было. Не было ни занавесей на окнах, ни ковра на полу. На голых досках стояли стол, стул и длинный матрац на ножках, застеленный ничем не прикрытым сверху одеялом. Окна были распахнуты в надвигающиеся сумерки. Я отвернулся. Спускаясь по лестнице, я столкнулся с Виктором, который шел наверх. Он, несомненно, заметил, как я остановился возле двери и заглянул в комнату, и мне не захотелось лукавить и что-то скрывать.

— Прости мое вторжение, — сказал я. — Но я случайно увидел, что комната сейчас совсем не похожа на ту, что была, когда здесь жила твоя матушка.

— Да. Анна ненавидит финтифлюшки, — сказал он резко и добавил: — Ты готов идти обедать? Анна послала меня за тобой.

Мы вместе спустились вниз и больше не возвращались к этому разговору. Однако я почему-то не мог забыть пустую, без мебели, спальню Анны и все сравнивал ее со своей, уютной, с мягким светом и множеством дорогих мелочей, и, как это ни странно, ощущал свою ущербность, дающую право Анне считать, что я не могу обойтись без удобств и изящных красивых вещей, без чего она по какой-то причине обходилась с легкостью.

В тот день вечером я внимательно наблюдал за ней, пока мы сидели возле камина. Виктора вызвали по каким-то делам, и мы с Анной на короткое время остались вдвоем. Как всегда в ее присутствии, на меня вместе с тишиной снизошел умиротворяющий покой, я был окутан им с головы до ног, как бы взят им в плен. Я никогда ничего подобного не испытывал в моей однообразной, скучной жизни. Эта удивительная тихость исходила от Анны, но она была порождена каким-то совсем иным, нездешним миром. Мне хотелось сказать об этом Анне, но я не находил подходящих слов. Наконец я решился.

— Вы что-то сотворили с этим домом. Не пойму только что, — сказал я.

— Неужели не поняли? — В голосе звучало удивление. — Я думала, вы понимаете. Мы оба ведь ищем одно и то же.

Не знаю почему, но мне вдруг стало страшно. Тишина по-прежнему обволакивала нас, но теперь она все сильнее нагнеталась и давила.

— Мне трудно сказать, ищу ли вообще я что-либо…

Мои слова нелепо повисли в воздухе и пропали. Некая властная сила оторвала меня от созерцания огня и приковала мои глаза к ее лицу.

— Неужели трудно? — спросила она.

Помню, как меня охватило чувство безысходной тоски. Я впервые увидел себя со стороны — абсолютно никчемное, тривиальное существо, которое только и знает, что бессмысленно мечется взад и вперед по свету и делает дела с такими же ничтожными личностями, как оно само, лишь для того, чтобы быть сытым, одетым и жить до конца своих дней в комфортабельном доме.

Я подумал о своем маленьком домишке в Вестминстере, который я так долго выбирал, а потом обставил с такой тщательностью. Я увидел свои книги, картины, коллекцию фарфора, двух преданных слуг, которые заботились обо мне, поддерживали идеальную чистоту и порядок в доме, дожидаясь моего возвращения. До сих пор мой дом со всем, что в нем было, всегда радовал меня, но сейчас я не был уверен, имеет ли он хоть какую-нибудь ценность.

— А что вы предлагаете? — услышал я свой вопрошающий голос. — Может, мне следует продать все, что у меня есть, и отказаться от работы? А что потом?

Вспоминая наш короткий разговор, я понимал, что в словах Анны не было ничего, что могло спровоцировать мой вопрос. Она считала, что я ищу что-то, и вместо того, чтобы ответить прямо «да» или «нет», я спросил ее, не лучше ли мне расстаться со всем, что я имею. Тогда я даже не задумался над смыслом сказанного. Я помню только, что в тот момент вопрос Анны лишил меня равновесия, и я был полон смятения, хотя еще минуту назад в душе моей царил покой.

— Ваш ответ может не совпадать с моим, — сказала Анна. — На самом деле в своем я еще не уверена. Придет время, когда я буду знать наверняка.

Про себя я подумал, глядя на нее, что ей, с ее красотой, безоблачным спокойствием, душевной тонкостью, ответа долго искать не придется. Что может она еще желать? Разве что, пока у нее нет детей, она чувствует неудовлетворенность?

Вернулся Виктор и, как мне показалось, принес в зал тепло и ощущение стабильности: что-то очень привычное и уютное было в его старом смокинге, который он носил с элегантными вечерними брюками.

— Морозит по-настоящему, — сказал он. — Я выходил поглядеть. Термометр упал до тридцати. А ночь удивительная. Полная луна. — Он придвинул кресло поближе к огню и, нежно улыбнувшись Анне, добавил: — Холод, как в ту ночь на Сноудоне. — И вдруг, как бы спохватившись, воскликнул: — Боже праведный, как мог я забыть?! Это наша вечная спешка. — Он повернулся ко мне и со смехом сказал: — Я ведь ничего тебе не рассказывал. Анна наконец снизошла, и мы поднялись на Сноудон.

Я взглянул на Анну и увидел отрешенные пустые глаза, без всякого выражения. Каким-то внутренним чутьем я угадал, что ей неприятен этот разговор и что сама она никогда не начала бы его.

— Анна темная лошадка. И по горам умеет ходить не хуже нас с тобой. Ты не поверишь, но она все время шла впереди меня, и я ее потерял из виду.

Полушутливо-полусерьезно он продолжал во всех подробностях описывать их подъем на Сноудон, крайне рискованный, учитывая позднее время года.

Судя но всему, утром, когда они вышли, погода обещала ясный день, но после полудня, через несколько часов, она вдруг резко переменилась — загрохотал гром, засверкали молнии, и поднялась снежная буря. Темнота застигла их на спуске, и они вынуждены были провести ночь под открытым небом.

— Для меня навсегда останется загадкой, каким образом я ее потерял, — сказал Виктор. — Она была рядом со мной все время, а потом раз — и мгновенно исчезла. Можешь представить себе, каким кошмаром были для меня эти три часа, в кромешной тьме, при порывах ветра почти штормовой силы.

Анна не проронила ни слова на протяжении всего рассказа Виктора. Она сидела в своем кресле совершенно неподвижно, и у меня было ощущение, будто она целиком ушла в себя и замкнулась в своей скорлупе. Мне было неловко, я нервничал и хотел, чтобы Виктор замолчал.

— Тем не менее, несмотря ни на какие препятствия, вы благополучно спустились, — сказал я в надежде закончить этот разговор.

— Да, — уныло откликнулся Виктор. — Около пяти утра, насквозь промокшие и изрядно напуганные. Анна явилась предо мной из тумана в сухой одежде, будто не было ни дождя, ни снега, и удивилась, что я в ярости. Сказала, что укрылась за выступом скалы. До сих пор диву даюсь, как она не сломала себе шею. Когда мы в следующий раз пойдем в горы, вести будет она.

— Может, и не будет следующего раза, — возразил я, взглянув на Анну. — Хватит одного.

— Ну что ты, — рассмеялся Виктор. — Мы уже все решили — летом отправляемся в поход. В Альпы, а может даже в Пиренеи, пока точно не выбрали места. Как было бы здорово, если бы ты тоже поехал с нами. Была бы настоящая альпинистская экспедиция.

Я с сожалением покачал головой:

— Об этом я могу лишь мечтать, но это невозможно. В начале мая я должен быть в Нью-Йорке и обратно вернусь только в сентябре.

— Впереди еще масса времени, — утешил меня Виктор. — До мая всякое может случиться. Поговорим об этом ближе к весне.

Анна по-прежнему хранила молчание, а я не понимал, почему Виктор не замечает всей странности происходящего. Неожиданно она встала и, пожелав нам спокойной ночи, поднялась к себе наверх. Для меня было очевидно, что наша непрестанная болтовня о походах в горы ей не по нутру. И поэтому мне не терпелось все это довести до сознания Виктора.

— Подумай хорошенько, прежде чем пускаться в путешествие по горам. Я убежден, что Анне это не по душе, — сказал я ему.

— Не по душе? — Виктор был искренне изумлен. — Почему ты так считаешь? Это ведь целиком ее идея.

Я уставился на него:

— Ты в этом уверен?

— Ну конечно уверен. Анна помешана на горах. Горы у нее какой-то фетиш. Мне кажется, это все ее валлийская кровь. Я понимаю, я слишком несерьезно только что говорил о той ночи на Сноудоне, но должен тебе признаться, меня поразили ее смелость и упорство. Не скрою, после снежной бури, волнений и страха за Анну утром я был едва живой, а она явилась из тумана, как дух из другого мира. Я никогда ее такой не видел. Она спускалась с этой проклятой горы так, словно провела ночь на Олимпе, а я плелся за ней сзади, как ноющий ребенок за матерью. Анна — необыкновенныйчеловек, ты-то хоть это понимаешь?

— Да, — сказал я, задумавшись. — Я с тобой согласен. Анна — человек необыкновенный.

Вскоре после нашего разговора мы отправились спать, и, когда я разделся и стал натягивать пижаму, заботливо оставленную перед камином, чтобы согреть ее, я увидел термос с горячим молоком на тумбочке возле кровати, оставленный на случай, если я сразу не засну. Неслышно ступая в мягких домашних туфлях по ворсистому ковру, я не переставал думать о странной пустой комнате, где на узкой кровати на козлах спит Анна. Непроизвольным жестом, неизвестно для чего, я отбросил в сторону тяжелое атласное одеяло, положенное поверх двух шерстяных, и, перед тем как забраться в постель, распахнул окно.

На душе было беспокойно, и я так и не заснул. Огонь в камине почти погас, а в комнату проник холодный воздух. Я слышал, как тикают в ночной тиши мои старые дорожные часы, отсчитывая час за часом. В четыре утра лежать без сна сделалось невмоготу, и я с благодарностью вспомнил про термос с горячим молоком. Но прежде чем налить себе молока, я все же решил еще немного понежиться в постели, а потом закрыть окно.

Усилием воли я наконец заставил себя встать и, дрожа от холода, пробежался по комнате. Взглянув в окно, я вспомнил, что говорил Виктор, — земля была покрыта инеем, а в небе сияла полная луна. Я постоял минуту у окна и неожиданно увидел, как в тени деревьев скользнула какая-то фигура и остановилась на газоне прямо подо мной. Кто бы ни был этот человек, но он стоял открыто, не пригибаясь по-воровски, как это сделал бы тот, кто хотел бы нарушить границу владения. Он застыл совершенно неподвижно, словно в медитации, обратив лицо к луне.

И тут меня осенило — это же Анна! На ней был халат, подпоясанный шнурком, волосы свободно падали на плечи. Она стояла молча на заснеженном газоне, и я с ужасом увидел, что она босая. Комкая в руке портьеру, я не сводил глаз с застывшей фигуры и вдруг неожиданно понял, что совершаю святотатство — подсматриваю исподтишка за каким-то очень личным таинством, не предназначенным для посторонних глаз. Я закрыл окно и вернулся в постель. Инстинкт говорил мне, что я ни словом не должен обмолвиться о том, что видел, ни Виктору, ни тем более самой Анне; но все это вызывало у меня беспокойство. И даже страх.

Утро выдалось солнечное, и мы с собаками отправились побродить по владениям Виктора. Оба они — и он, и Анна, были в прекрасном настроении и вели себя как ни в чем не бывало. Глядя на них, я подумал, что был, очевидно, слишком перевозбужден в прошлую ночь. И если Анне вздумалось гулять босиком на рассвете, никто не мог ей этого запретить, и с моей стороны было недостойно шпионить за ней.

Оставшиеся дни прошли без каких-либо примечательных событий; нам было тепло и радостно вместе, и я с глубоким сожалением покинул их дом.

Я снова свиделся с ними на короткое мгновение несколько месяцев спустя, перед самым отъездом в Америку. Я забежал в магазин географической книги на Сент-Джеймс купить себе полдюжины книг на долгий путь через Атлантику — надо сказать, что в те дни, когда в памяти еще свежа была трагедия «Титаника», люди не без колебаний решались на такое путешествие, — и там я увидел Виктора и Анну: они склонились над разложенными картами, которыми заняли все свободное пространство вокруг.

Нереально было даже думать о том, чтобы продлить нашу встречу. У меня был расписан весь день до вечера, у них тоже, и поэтому нам ничего не оставалось, как порадоваться тому, что судьба свела нас еще раз, и распрощаться.

— Ты застал нас за подготовкой к летнему походу, — сказал Виктор. — Маршрут намечен. Перемени решение и присоединяйся к нам.

— Исключено. В лучшем случае я вернусь в самом конце августа и сразу же свяжусь с вами. И куда в итоге вы направляетесь?

— Выбирала Анна. Она думала несколько недель и остановила свой выбор на вершине, на мой взгляд, абсолютно неприступной. Мы с тобой до этих мест никогда не добирались.

Он указал на крупномасштабную карту, расстеленную перед ними, я проследил за движением его пальца к точке, которую Анна уже отметила крестиком.

— Монте Верита, — прочел я.

Подняв голову, я встретился взглядом с Анной.

— Насколько я могу судить, место это совершенно неизвестное, — сказал я. — Прежде чем двинуться в путь, постарайтесь разузнать о нем как можно больше и заручиться советами знающих людей, наймите проводников из местных; сделайте все необходимое. Почему вы выбрали именно эту гряду?

Анна улыбнулась, и я вдруг устыдился своей приземленности.

— Гора Истины, — ответила она. — Поехали с нами, это было бы замечательно.

Я лишь покачал головой и отправился в поход по своим делам.

В те месяцы, что я провел в Америке, я часто думал о них обоих и всякий раз им завидовал. Они поднимались вверх на вершины, в то время как я был зажат со всех сторон, но не горами, которые я так любил, а грудой бесконечных трудных дел. Нередко мне хотелось набраться мужества, пустить побоку работу и, повернувшись спиной к цивилизованному миру с его сомнительными радостями, отправиться вместе с друзьями на поиски Истины. От этого меня удерживали лишь общепринятые каноны, сознание того, что у меня удачно складывается карьера, и было бы чистым безумием все это бросить. Мой жизненный путь был предрешен, и менять его было поздно.

Я возвратился в Англию в середине сентября и был удивлен, не найдя среди огромного вороха ожидающей меня корреспонденции ни одной весточки от Виктора. Он обещал написать и рассказать о том, что они видели и как прошло их путешествие. Дома у них по телефону никто не отвечал, и я никак не мог связаться с ними. Поэтому я дал себе зарок написать Виктору, как только немного разгребу кипу деловой почты.

Через несколько дней, выходя из своего клуба, я столкнулся с нашим с Виктором старым приятелем, который остановил меня на минуту, чтобы задать несколько вопросов о моей поездке, а потом вдруг, когда я уже сбегал по ступеням, обернулся и окликнул меня:

— Какая ужасная трагедия с беднягой Виктором. Ты собираешься навестить его?

— О чем ты говоришь? Какая трагедия? — воскликнул я. — Несчастный случай?

— Он в тяжелом состоянии в частной лечебнице здесь, в Лондоне. Нервный срыв. Его ведь покинула жена.

— Бог мой, быть того не может!

— Но тем не менее это так. В этом вся беда. Он ведь был очень к ней привязан.

Я был в шоке. Стоял и тупо смотрел на приятеля.

— Ты хочешь сказать, что она ушла от него к кому-то другому?

— Не знаю. Полагаю, что да. От Виктора ничего невозможно добиться. Как бы то ни было, он здесь, в клинике, в тяжелом нервном расстройстве уже несколько недель.

Я попросил его дать мне адрес лечебницы и сразу же, без минуты промедления, вскочил в такси и поехал туда.

Сначала мне сказали, что Виктор никого не желает видеть, и тогда я достал визитную карточку и написал на оборотной стороне несколько строк. Я заверил сестру, что меня он не откажется принять. Сестра вернулась и отвела меня наверх, в комнату на втором этаже.

Когда она открыла дверь, я испугался, увидев осунувшееся, изможденное лицо Виктора, сидящего в кресле у газового камина. Его трудно было узнать, так он исхудал и изменился.

— Старик, дорогой мой, — сказал я, подойдя к нему. — Я только что узнал, что ты здесь.

Сестра затворила дверь и оставила нас вдвоем.

К моему великому огорчению, глаза Виктора при виде меня наполнились слезами.

— Все хорошо. Не обращай на меня внимания. Ты ведь знаешь, я все пойму.

Мне показалось, он не в состоянии произнести ни слова, он сидел сгорбившись, в халате, и слезы текли у него по щекам. Я ни разу в жизни не чувствовал себя таким беспомощным. Он указал мне рукой на стул, и я, пододвинув его поближе к нему, сел. Я решил, если он не захочет говорить со мной о том, что случилось, я не буду давить на него. Мне лишь хотелось утешить его, чем-нибудь помочь.

Наконец он заговорил, и я с трудом узнал его голос.

— Анна ушла, — сказал он. — Ты слышал об этом? Она ушла от меня.

Я кивнул и положил руку ему на колено, будто передо мной был мальчишка, а не мужчина тридцати с лишним лет, мой ровесник.

— Я знаю, — сказал я как можно мягче. — Все образуется. Она вернется. Я уверен, ты вернешь ее.

Он покачал головой. Я никогда не видел такого отчаяния. И при этом такой глубокой убежденности.

— Нет, она никогда не вернется. Я слишком хорошо знаю ее. Она нашла то, что искала.

Без жалости невозможно было смотреть, как он погружается в свое горе. И это был Виктор, всегда такой сильный и уравновешенный.

— Кто он? Где она его встретила?

Виктор уставился на меня в недоумении:

— О чем ты говоришь? Она никого не встретила. Это совсем не то, о чем ты думаешь. Будь так, все было бы много проще…

Он замолчал и беспомощным жестом уронил руки на стол. И вдруг в нем снова что-то надломилось, но на этот раз не от слабости, а от симптома более опасного — он задрожал от ярости, бессильной, бесплодной ярости человека, который сражается, заведомо зная, что ему не одолеть какую-то более мощную силу.

— Ее увела гора, — сказал он. — Эта проклятая Богом гора Монте Верита. Там есть секта, тайный орден, они закрылись от всех там навеки — на этой горе. Мне никогда не приходила в голову мысль, что такое может существовать, я ничего об этом не знал. И теперь она там, на этой проклятой горе… на Монте Верита.


Я просидел у него в лечебнице до вечера, всю вторую половину дня, и постепенно мне удалось услышать его историю с начала до конца.

Само путешествие, по его словам, было приятным и прошло без приключений. В конце концов они добрались до туристского центра, откуда предполагали начать знакомство с местностью непосредственно под Монте Верита. И тут они столкнулись с трудностями. Край был Виктору не знаком, жители показались угрюмыми и недружелюбными.

— Они совсем не похожи на горцев, которые так приветливо встречали нас с тобой в прошлые годы, — продолжал он свой рассказ. — Они говорят на непонятном патуа[495] и производят впечатление умственно отсталых. Меня они поразили именно этой своей тупостью. Они грубые и какие-то недоразвитые, как из каменного века. Ты ведь помнишь, когда мы с тобой ходили в горы, местные жители старались помочь нам и мы всегда находили проводников. А тут все было иначе. Когда мы с Анной пытались узнать, с какой стороны легче подойти к Монте Верита, парни, к которым мы обращались, так нам и не ответили — они тупо смотрели на нас и пожимали плечами. Один из них сказал: «Проводников у нас нет — гора дикая и малоизученная».

Виктор умолк на мгновение и взглянул на меня все с тем же отчаянием в глазах.

— Вот тут я и совершил роковую ошибку, — сказал он. — Я должен был понять, что поход нам не удался, в эти горы во всяком случае, и нужно было предложить Анне вернуться обратно, а потом придумать что-то другое, поближе к цивилизации, там, где места привычные и от людей можно ждать помощи. Но ты сам знаешь, как это бывает в горах. Появляется упрямое чувство, и любое препятствие его только подогревает. И сама Монте Верита… — Он вдруг осекся и уставился в одну точку так, будто глядел в глубину своей памяти. — Ты же знаешь, лирические описания не моя стихия. Во времена наших самых славных походов я был прагматиком, а ты поэтом. Но я не видел красоты более совершенной, чем Монте Верита. Мы с тобой поднимались на вершины повыше и куда опаснее, но этот пик… Он такой величавый…

После короткой паузы он продолжал:

— Я спросил Анну, что будем делать. И она ответила без колебаний: «Мы должны подняться на пик». Я не спорил с ней, так как знал, что ей этого хочется. Это место заколдовало нас обоих.

Они покинули долину и начали подъем.

— День был великолепный, — продолжал Виктор. — Ни ветерка, на небе ни облачка. Ты сам знаешь, как бывает в горах — солнце палит вовсю, а воздух чистый и холодный. Я слегка подтрунивал над Анной, напомнив про наш поход на Сноудон, и взял с нее слово, что она не убежит вперед, бросив меня. На ней была блузка с открытым воротом и шотландская короткая юбка, волосы распущены по плечам. Она была… такая красивая.

Говорил он медленно и тихо. И у меня создалось впечатление, что произошел какой-то несчастный случай. Трагедия повредила его рассудок, и он отказывался верить, что Анна погибла. Должно быть, она сорвалась и упала, он это видел и не мог спасти ее. И вот он вернулся, тронувшись умом и сломленный духом, и теперь старается убедить себя, что Анна все еще жива и осталась там, на Монте Верита.

— Мы пришли в деревню за час до захода солнца, — продолжал свой рассказ Виктор. — Подъем занял весь день. По моим расчетам, до самой вершины оставалось примерно часа три ходу. Вся деревня состояла из нескольких десятков лепившихся друг к другу хижин. Когда мы подошли к первому дому, случилось нечто совсем непредвиденное.

Он умолк и снова уставился в одну точку, затем опять заговорил:

— Анна шла немного впереди меня, быстро, своим широким шагом. Ты ведь помнишь, как она ходит? Справа от нас, со стороны пастбища, на дорогу вышли двое или трое мужчин, а за ними несколько ребятишек с козами. Анна подняла руку и помахала им в знак приветствия, но, завидев ее, мужчины пришли в панику и, схватив за руки детей, бросились что было духу к хижинам, словно за ними гнались бесы. Я слышал, как они запирали двери на засовы изнутри и затворяли ставни. Все это было необъяснимо. Козы, тоже перепуганные, разбрелись по дороге.

Виктор сказал, что он даже пошутил насчет теплого приема, но Анна явно была расстроена — она не могла понять, чем она их так напугала. Виктор подошел к ближайшей хижине и постучал в дверь.

Им никто не открыл, хотя за дверью перешептывались и плакал ребенок. Потеряв терпение, Виктор стал громко кричать. Это возымело действие, одну из ставен отодвинули, и в просвете появилось лицо мужчины. Чтобы хоть как-то расположить его к себе, Виктор кивнул и улыбнулся ему. Человек в окне не спеша убрал всю ставню, и Виктор теперь мог заговорить с ним. Сначала мужчина в ответ только качал головой, затем, очевидно передумав, пошел к двери и снял засов. Он стоял на пороге, нервно озираясь, и, не замечая Виктора, смотрел на Анну. Яростно встряхивая головой, он что-то говорил, торопливо и очень невнятно, и все время показывал пальцем на вершину Монте Верита. Затем откуда-то из глубины темной маленькой комнаты вышел пожилой мужчина, опираясь на две палки. Он шуганул с дороги перепуганных детей и прошел мимо них к двери. К великому облегчению Виктора и Анны, он говорил не только на патуа, хотя речь его была пересыпана словами из местного говора.

— Кто эта женщина? — спросил он. — Что ей от нас надо?

Виктор объяснил, что Анна его жена, что они пришли из долины и хотят подняться на вершину горы. Они туристы и были бы рады устроиться тут, в деревне, на одну ночь. Виктор сказал мне, что старик, пока он говорил, тоже глядел не на него, а на Анну.

— Это ваша жена? — спросил он. — Она не с Монте Верита?

— Она моя жена, — ответил Виктор. — Мы приехали из Англии походить по горам. Мы никогда раньше здесь не бывали.

Старик повернулся к молодому мужчине, и они о чем-то пошептались. Затем мужчина вернулся в дом, и голос его донесся из комнаты. К двери подошла женщина, еще более перепуганная, чем мужчина. Она буквально тряслась от страха, когда, стоя на пороге, глядела на Анну. Больше всего их беспокоила Анна.

— Она моя жена, — снова повторил Виктор. — Мы пришли из долины.

Наконец старик жестом дал понять, что согласен впустить их.

— Я верю вам, — сказал он. — Добро пожаловать, заходите в дом. Если вы пришли из долины, тогда все в порядке. Нам приходится соблюдать осторожность.

Виктор, помахав рукой, подозвал Анну. Она не спеша подошла и встала рядом с ним в дверях. Старик жестом поманил их в дом.

В жилой комнате, куда они вошли, совсем не было мебели, но зато она была чистая, и в очаге горел огонь.

Виктор сбросил с плеч рюкзак.

— У нас есть с собой еда, — сказал он. — И матрацы. Мы не хотели бы причинять вам беспокойство, но если вы разрешите нам здесь поесть и переночевать на полу, мы будем вам очень благодарны.

Старик кивнул в знак согласия.

— Теперь я успокоился. Я вам верю, — заявил он, после чего удалился вслед за всем семейством.

По словам Виктора, они с Анной были озадачены тем, как их встретили в деревне; они не могли понять, почему после странного приступа ужаса их впустили в дом, только когда узнали, что они муж и жена и пришли из долины. Они поели и распаковали постели, потом из каких-то внутренних комнат снова появился старик — он принес им сыру и молока. Старика сопровождал молодой мужчина, скорее всего из любопытства; женщины на этот раз с ними не было.

Виктор поблагодарил старика за гостеприимство и сказал, что они собираются лечь спать, с тем чтобы рано утром, как только встанет солнце, отправиться к вершине.

— Подъем этот не очень сложный? — спросил он у старика.

— Сама дорога не трудная, — сказал старик. — Я бы даже послал кого-нибудь вас проводить, но ведь никто не пойдет.

Виктор сказал, что вид у старика был смущенный и что он снова уставился на Анну.

— Вашей жене будет хорошо здесь у нас в доме, — сказал он. — Мы позаботимся о ней.

— Моя жена пойдет со мной. Она не захочет остаться.

В лице старика появилась тревога.

— Вашей жене лучше не ходить на Монте Верита. Это опасно, — сказал он.

— Чем же так опасна для меня Монте Верита? — спросила Анна.

Старик снова поглядел на нее, и беспокойство его усилилось.

— Для девушек и для женщин это опасно, — сказал он.

— Но почему? Вы же говорили мужу, что дорога туда не тяжелая.

— Опасна не дорога. Мой сын может вывести вас на тропу. Все дело в… — Виктор сказал, что ни он, ни Анна не поняли, что означает слово, которое произнес старик, что-то вроде «sacerdotesse» или «sacerdozio».

— Смысл его — «жрица» или «жречество».

Я перестал что-либо понимать. Во всем этом была какая-то несуразица. Старик, вконец расстроившись, переводил с Анны на меня взгляд, полный тревоги.

— Один вы можете спокойно подняться в горы. Для вас это не опасно. Опасно только для вашей жены. Они обладают большой властью, эти sacerdotesse. Здесь, в деревне, мы живем в постоянном страхе за наших девушек и женщин.

Для Виктора это звучало, словно туристская байка в устах путешественников по Африке, рассказывающая о том, как из джунглей выскакивает племя дикарей и утаскивает в плен всех женщин.

— Я, конечно, не знаю, о чем он толкует, — сказал Виктор Анне, — но здесь все во власти суеверий. Впрочем, тебе, с твоей валлийской кровью, они, может быть, даже и близки. — Тут он, как потом говорил мне, рассмеялся, обратив все в шутку. Глаза у обоих закрывались от усталости. Виктор пододвинул матрацы поближе к очагу, и, пожелав старику доброй ночи, они с Анной стали готовиться ко сну.

Он спал глубоким крепким сном, какой приходит после целого дня в горах, и разбудил его неожиданно перед самым рассветом петух.

Он перевернулся на другую сторону поглядеть, не проснулась ли Анна.

Матрац, свернутый пополам, был пуст. Анна ушла…

В доме все еще спали, и крик петуха в деревне был единственным звуком, нарушившим тишину. Виктор поднялся, надел куртку и вышел за порог.

Веяло холодом, и все вокруг на мгновение застыло, как бывает перед восходом солнца. В небе гасли последние звезды. Облака скрывали долину, лежащую внизу на глубине нескольких тысяч футов. И только здесь, у вершины горы, было ясно.

Сначала у Виктора не было дурного предчувствия. Он знал, что Анна способна хорошо ориентироваться в горах и что ступает она по горным тропам не менее уверенно, чем он сам, возможно, даже и тверже. Она не станет зря рисковать, и, помимо всего прочего, старик ведь сказал им, что подъем не опасен. Он чувствовал себя обиженным из-за того, что Анна ушла, не подождав его. Она нарушила данное ему слово — всегда ходить в горы вместе. Он не знал, как давно она ушла. Все, что ему оставалось, — это как можно скорее пойти вслед за ней.

Он вернулся обратно в комнату, чтобы взять с собой еду, их дневной рацион, о чем Анна, конечно, не подумала. За рюкзаками, он решил, они зайдут потом, перед тем как спуститься в долину, и скорее всего еще раз воспользуются гостеприимством хозяев и проведут здесь ночь.

Его шаги, должно быть, подняли обитателей дома, так как из задних комнат неожиданно вышел старик. Он сразу же заметил пустой матрац, и его взгляд с явным осуждением остановился на Викторе.

— Жена ушла раньше меня, — сказал Виктор. — Я теперь должен догнать ее.

Старик нахмурился. Он подошел к открытой двери и, встав на пороге, долго глядел на гору.

— Вы напрасно отпустили ее, — сказал он. — Вы не должны были позволять ей уйти.

Он был очень удручен, сказал Виктор, качал головой и что-то бормотал себе под нос.

— Все в порядке, — попытался утешить его Виктор. — Я скоро догоню ее, и мы вместе вернемся, очевидно, постараемся возвратиться сразу после полудня.

Он дотронулся до руки старика, чтобы хоть немного его успокоить.

— Боюсь, уже поздно, — сказал старик. — Она уйдет к ним. А если уж попадет туда, то не вернется.

Он снова повторил «sacerdotesse», «во власти sacerdotesse». Его волнение, ожидание надвигающегося ужаса передалось Виктору, и его тоже охватил страх, появилось паническое ощущение, что надо немедленно что-то предпринять.

— Вы думаете, что на вершине Монте Верита живут люди? — спросил он. — И эти люди могут напасть на нее и нанести ей увечья?

Старик заговорил торопливо, сбивчиво, и Виктору трудно было уловить смысл в потоке его слов. Нет, сказал он, sacerdotesse не тронут ее; физически они никому не причинят вреда; но в том и беда — они все сделают, чтобы она стала как они, одной из них. Анна сама пойдет к ним, ей будет с собой не совладать, такая у них власть над людьми. Двадцать или тридцать лет назад, продолжал старик, к ним ушла его дочь, и он с тех пор ее никогда не видел. И другие молодые женщины из деревни и из долины там, внизу, ушли по зову sacerdotesse. Коли они услыхали этот зов, их ничто не удержит. Их больше никто не видел. Никогда, ни разу. И так было с давних пор, во времена его отца, и отца его отца, и даже еще раньше.

Теперь уже никто не знает, когда sacerdotesse впервые появились на Монте Верита. Ни один человек их не видел. Они живут там, замкнувшись в своих стенах, но при этом владеют силой, которую старик упорно называл колдовской. Одни говорят, что этот дар от Бога, а другие считают, что от дьявола. Но что об этом могут сказать они, деревенские жители? Ходят слухи, что эти sacerdotesse на Монте Верита никогда не стареют и навсегда остаются молодыми и прекрасными и что силу свою они берут от луны. Они поклоняются луне и солнцу.

Виктор мало что понял из полубредовой речи старика. Все это было не что иное, как россказни и суеверия.

Старик грустно покачал головой и поглядел на дорогу, ведущую на Монте Верита.

— Я видел вчера вечером ее глаза, — сказал он. — И мне стало страшно. Такие глаза бывают у тех, кто услыхал их зов. Я не раз это видел. Глаза моей дочери и других женщин.

Теперь проснулись остальные члены семьи и друг за дружкой пришли в комнату. Виктору казалось, что все они знают о случившемся. Мужчина, женщина, даже дети смотрели на него с нескрываемой тревогой, к которой примешивалось что-то похожее на сострадание. Вся эта нервозная атмосфера вызывала у него не столько беспокойство, сколько злость и раздражение. Невольно вспомнились кошки, ведьминское помело и черная магия шестнадцатого века.

Туман медленно рассеивался, внизу в долине непрерывным потоком шли облака. Мягкое свечение в небе на востоке за горной грядой возвещало близкий восход солнца.

Старик сказал что-то мужчине, указав пальцем на горы.

— Мой сын проводит вас до тропы, — сказал он. — Но это только часть пути. Дальше он идти не желает.

Когда они уходили с сыном старика, им вслед смотрела вся деревня, не только обитатели первой хижины. Он знал, что на него устремлены все глаза в просветах неплотно прикрытых ставен и полуотворенных дверей. Вся горная деревушка была взбудоражена и как зачарованная, с затаенным страхом следила за ним.

Его проводник даже не пытался заговорить с ним. Он шел впереди, опустив плечи и не поднимая головы. Виктор понимал, что тот пошел с ним только по настоянию старика, его отца.

Тропа, неровная и каменистая, то и дело обрывалась. Виктор догадался, что она проходит по старому высохшему руслу и, когда идут дожди, этот путь закрыт. Сейчас, в разгар лета, они поднимались, почти не затрачивая усилий. Зеленая растительность, колючки, кустарники — все осталось позади после размеренного часового подъема, и прямо над ними пик горы, расколотый надвое, как два пальца, прорезал небо. Снизу, из глубины долины и даже из деревни, эта раздвоенность была не видна, две вершины как бы сливались воедино.

Пока они шли, солнце поднялось и теперь ярко освещало юго-восточный склон, окрасив его в карминно-красные тона. Плавно скользящие кучевые облака скрывали весь обзор внизу. Проводник Виктора внезапно остановился и указал рукой вперед, где выступ скалы вытягивался, заострялся и потом, свернув, пропадал где-то на юге.

— Монте Верита, — сказал он и повторил еще раз: — Монте Верита.

Затем он резко повернулся и стал осторожно спускаться вниз по тропе, которой они пришли.

Виктор окликнул его, но тот не ответил, даже не удосужился повернуть головы. Еще мгновение — и он исчез из виду. Виктору ничего не оставалось, как одному двинуться вдоль выступа отвесной скалы, за которым, он не сомневался, его ждет Анна.

Прошло еще полчаса, пока он обогнул уступ, и с каждым шагом росло его беспокойство — южный склон был совершенно отвесным, и нигде не было пологого спуска. А это означало, что подъем скоро станет невозможным.

Он тогда решил пройти по узкой лощинке над кряжем, примерно в трехстах футах от вершины. И тут он увидел его, монастырь, высеченный прямо в скалах между двумя пиками, суровый, лишенный каких-либо декоративных деталей, голый, как скала. Его окружала скалистая стена, за которой был крутой обрыв до следующего хребта внизу, глубиной в тысячу футов, а наверху одно лишь небо да две, будто сестры-близнецы, вершины Монте Верита.


Так значит все это правда. И значит, Виктор не потерял рассудка. Это место существовало. И не было никакого несчастного случая. И вот сейчас Виктор сидит в кресле у газового камина здесь, в лечебнице. Все это произошло на самом деле, и это вовсе не была его фантазия, порожденная трагедией.

Теперь, когда он мне почти все рассказал, он, казалось, успокоился. Напряжение почти совсем спало, руки перестали дрожать. И он сразу сделался похож на прежнего Виктора, голос был ровный и спокойный.

— Ему, должно быть, много веков, — продолжал он после короткой паузы. — Одному богу известно, сколько понадобилось времени, чтобы его построить, высечь из скалы. Я никогда не видел ничего более сурового и дикого и, странным образом, ничего более прекрасного. Казалось, он висит, подвешенный между горой и небом. В стене я заметил множество узких щелей для света и воздуха. Это не настоящие окна в нашем понимании. Там есть башня, обращенная на восток, а под ней глубокий крутой обрыв. Мощная стена опоясывает территорию монастыря, делая его неприступным, как крепость. Я так и не понял, как туда проникают. Нигде не было никаких признаков жизни. Я не видел ни одного живого существа. Я смотрел и смотрел на монастырь, а узкие оконные прорези глядели на меня. Мне ничего другого не оставалось, как только ждать, пока не покажется Анна. Ибо теперь я верил, что старик был прав, и уже знал, как все могло случиться. Обитатели монастыря увидели Анну и позвали ее. И сейчас она у них там, внутри. Она, должно быть, видит, как я стою за стеной, и скоро выйдет ко мне. И так я прождал весь день…

Слова были обыденные, простая констатация факта. Любой муж мог бы вот так прождать жену, которая во время их путешествия утром исчезла, так как ей внезапно пришло в голову навестить друзей. Он уселся на землю, потом, немного погодя, съел завтрак, не переставая все время следить, как, скрывая мир внизу, бегут облака, гряда за грядой, рассеиваются и вновь собираются вместе. Он смотрел, как солнце, вобравшее весь жар лета, нещадно палит, обжигая беззащитный склон Монте Верита, башню и узкие прорези окон, и высокую опоясывающую стену, из-за которой не доносилось ни шороха, ни звука.

— Я просидел там весь день, — сказал Виктор. — Но она так и не пришла. Солнце жгло и слепило глаза с такой силой, что я вынужден был вернуться в ложбину, чтобы спрятаться от него. Там, лежа под сенью уступа, я продолжал следить за башней и окнами-прорезями. Мы-то с тобой знаем но нашим прошлым походам, что такое тишина в горах, но это все не идет ни в какое сравнение с тем безмолвием под двойной вершиной Монте Верита.

Часы тянулись ужасно медленно, а я все ждал и ждал. Постепенно стало холодать, и когда начала расти тревога, время вдруг побежало быстро. Солнце как-то слишком мгновенно ушло за горизонт на западе, и цвет склона горы менялся на глазах. Исчез даже отсвет. Меня охватила паника. Подойдя к стене, я начал кричать. Я ощупывал стену руками, ища вход, но входа не было нигде, вообще ничего не было. Мой голос эхом возвращался ко мне, снова и снова. Я взглянул наверх и увидел лишь слепые щели окон. Я вдруг стал сомневаться во всем — в рассказе старика, в том, что он говорил мне. Это место необитаемо, здесь уже тысячу лет никто не живет. Это здание построили в какие-то незапамятные времена, и теперь оно заброшено. Анна сюда не приходила. Она не удержалась и упала на том узком уступе скалы, где обрывается тропа и где меня покинул проводник. Скорее всего она сорвалась и упала в пропасть там, где у южного отрога горы начинается хребет. И то же самое произошло и с другими женщинами, которые шли этой дорогой, с дочерью старика и с девушками из долины. Все они свалились с обрыва, погибли, и ни одна так и не добралась до цели, до этого скалистого склона между двумя пиками.

Постепенно нагнетающееся напряжение было бы легче вынести, если бы в голосе Виктора я вновь почувствовал прежнюю скованность или какие-то симптомы его первоначального нервного срыва. Но он спокойно сидел здесь, в лондонской лечебнице, в простой безликой комнате с традиционным набором пузырьков и пилюль на столике возле его кресла, куда беспрерывно доносился шум с Уигмор-стрит, и говорил, говорил голосом монотонным и размеренным, как тиканье часов. Для меня было бы естественней, если бы он вдруг обернулся и закричал.

— Я боялся уйти, пока она не появится, — продолжал он рассказывать. — Я был вынужден ждать там, у стены. Облака сгустились и нависли надо мной, теперь они были темно-серые. Все зловещие вечерние тени, которые я слишком хорошо знаю, заползли в небо. На какое-то мгновение все вокруг — и скала, и стена, и прорези окон — окрасилось золотом, а затем, так же внезапно, солнце исчезло. Сумерек не было вовсе. Вдруг начало резко холодать, и наступила ночь.

Виктор ждал у стены до рассвета. Он не спал и, чтобы хоть немного согреться, беспрерывно ходил взад и вперед. К тому времени, когда наступил рассвет, он совсем продрог, закоченел и едва держался на ногах от голода. С собой он взял запас еды им двоим только на полдня.

Здравый смысл твердил ему, что ждать еще день было бы чистейшим безумием. Ему следовало вернуться в деревню за едой и питьем и, если будет возможность, нанять людей и с их помощью собрать поисковую партию. Против своего желания, когда встало солнце, он покинул склон. Повсюду вокруг по-прежнему царило безмолвие. Теперь он не сомневался, что за этими стенами нет живой жизни.

Он обогнул склон, вышел на тропу и в сплошном тумане спустился в деревню.

По словам Виктора, его там ждали и будто знали, что он вот-вот вернется. Старик стоял у входа в дом, а вокруг собрались соседи, большей частью женщины и дети.

Первое, что спросил Виктор, было, не вернулась ли Анна. Даже непонятно почему, но когда он спускался с вершины, вновь вернулась надежда — а что, если она отправилась каким-то другим путем и вовсе не поднималась по горной тропе, и теперь уже вернулась в деревню иной дорогой. Но когда он взглянул на лица вокруг, надежда исчезла.

— Она сюда не вернется, — сказал старик. — Мы же вам говорили, что назад она не придет. Она ушла к ним туда, на Монте Верита.

У Виктора хватило мудрости не ввязываться в спор, прежде чем он не поест. Ему принесли и еду, и питье. Пока он ел, все стояли вокруг и смотрели на него с сожалением. Виктор сказал, что самым мучительным для него было видеть вещи Анны: ее рюкзак, матрац, фляжку для воды, нож — принадлежавшие ей мелочи, которые она не взяла с собой.

Они продолжали стоять возле него и после того, как он закончил завтрак, ожидая, когда он начнет говорить. Он все рассказал старику — как ждал весь день и всю ночь и не слышал ни звука, не видел никаких признаков жизни за узкими оконными прорезями на скалистом склоне Монте Верита. Время от времени старик переводил соседям то, что говорил Виктор.

Когда Виктор умолк, старик сказал:

— Все так, как я говорил. Ваша жена там. Она с ними.

Нервы Виктора не выдержали, и он закричал:

— Как она может быть там? Там нет ни одной живой души. Это мертвое, пустое место. Мертвое уже много столетий.

Старик слегка наклонился и положил руку на плечо Виктора.

— Оно не мертвое. Многие так говорили. Они поднимались туда и ждали, как ждали и вы. Двадцать пять лет назад я тоже ждал там. Вот этот человек, мой сосед, ждал три месяца, день за днем, ночь за ночью, когда много лет назад они позвали его жену. Она так и не вернулась. Никто из тех, кого позвали на Монте Верита, не возвращается назад.

Тогда, значит, она где-то упала и погибла. Все именно так и случилось. Виктор сказал им об этом, доказывал, настаивал на своей правоте и умолял пойти с ним и помочь найти ее тело.

Старик мягко, с сочувствием покачал головой.

— В прошлом мы через все это прошли, — сказал он. — Среди нас есть такие, которые хорошо ходят по горам, знают горы, знают здесь каждый дюйм; они спускались даже но южному склону к самому краю большого ледника, за которым никто не живет. Они не нашли ни одного трупа. Никто из наших женщин не провалился в пропасть. Они не были в горах. Все они на Монте Верита у sacerdotesse.

Убеждать их было бесполезно, сказал Виктор. Бессмысленно приводить какие-либо доводы. Он понял, что надо идти в долину, и если он и там не добьется помощи, отправиться дальше, в какую-нибудь знакомую ему часть страны, где он найдет проводников, которые охотно вернутся сюда с ним.

— Тело моей жены где-то здесь в горах, — сказал он. — Я должен его найти. И если ваши люди не помогут, я найду других.

Старик повернул голову и через плечо назвал какое-то имя. От небольшой группы молчаливых зрителей отделилась девочка лет девяти. Старик положил руку ей на голову.

— Этот ребенок, — сказал он Виктору, — видел sacerdotesse и разговаривал с ними. Прежде и другие дети тоже их видели. Они показываются только детям, да и то очень редко. Она тебе расскажет, что она видела.

Девочка заговорила высоким тоненьким голоском, не отрывая глаз от лица Виктора. Он был уверен, что эту историю она повторяла далеко не в первый раз в присутствии тех же слушателей и теперь уже декламировала ее, как затверженный наизусть урок. Говорила она на патуа, и Виктор не понимал ни слова.

Когда она закончила, старик выступил в роли толмача и по привычке тоже стал декламировать с пафосом и заговорил нараспев, как и она:

— Я была с подружками на Монте Верита. Поднялась буря, и подружки убежали. Я шла, шла и заблудилась, а потом пришла на такое место, где стена и окошки. Я заплакала, мне стало страшно. Она вышла из-за стены, такая высокая и прекрасная, а с ней еще одна, тоже молодая и красивая. Они начали утешать меня, и мне захотелось пойти вместе с ними за стену, когда я услыхала, что там на башне поют, но они сказали, что туда нельзя. Когда мне будет тринадцать лет, я смогу к ним вернуться и жить с ними. На них были белые одежды до колен, руки и ноги голые, а волосы совсем короткие. Они красивее, чем все люди у нас тут. Они проводили меня от Монте Верита до тропы, откуда я уже могла найти дорогу. А потом они ушли. Я рассказала все, что знаю.

Старик, когда закончил, перевел взгляд на лицо Виктора, стараясь угадать его реакцию. Виктор сказал мне, что его поразила искренняя вера, которая, должно быть, звучала в рассказе девочки. Она, очевидно, заснула, и ей приснился сон, а она приняла этот сон за явь.

— Мне жаль, но я не могу поверить рассказу девочки. Она все это вообразила, — сказал Виктор старику.

Девочку снова позвали, что-то ей велели сделать, и она тут же выбежала из дома.

— Там, на Монте Верита, ей подарили поясок из камней, — сказал старик. — Ее родители спрятали его, подальше от беды. Девочка пошла попросить их дать его ей, чтобы показать вам.

Через несколько минут девочка вернулась и положила на ладонь Виктора поясок, довольно короткий, которым можно было опоясать лишь очень тонкую девичью талию или же повесить его как украшение на шею. Камни, похожие на кварц, были вырезаны и обточены вручную и благодаря полым бороздкам плотно входили один в другой. Работа была тончайшая, даже, можно сказать, изысканная, и ее никак нельзя было принять за грубые ручные поделки крестьян, над которыми трудились в деревнях зимними вечерами. Виктор молча вернул его девочке.

— Она могла найти его где-нибудь в горах, — сказал он.

— У нас такие украшения не делают, — ответил старик. — Ни в долине, ни даже в наших городах, где я бывал. Девочке подарили этот поясок, как она тебе сказала, обитательницы Монте Верита.

Виктор понимал, что спор ни к чему не приведет. Упорство этих людей было неодолимо, а суеверия не поддавались человеческой логике. Он только спросил, может ли он остаться в деревне еще на сутки.

— Ты можешь жить здесь сколько захочешь, — сказал старик и добавил: — Пока не узнаешь правду.

Постепенно соседи стали расходиться, настал обычный спокойный день со всеми его заботами, словно ничего и не случилось. Виктор снова отправился в горы, на этот раз к северному склону. Он прошел совсем немного и вскоре понял, что хребет неприступен и на него не подняться без помощи опытного проводника и соответствующей экипировки во всяком случае. И если Анна пошла этим путем, здесь ее ждала верная смерть.

Он вернулся в деревню, которая находилась на восточном склоне, когда солнце уже оттуда ушло. Войдя в комнату, он увидел, что ему оставлен ужин и его матрац заботливо расстелен на полу перед очагом.

Он был измучен и так устал, что не мог есть. Он бросился на матрац и тут же заснул. Наутро он встал рано, снова поднялся на Монте Верита и просидел там весь день. Он ждал, напряженно вглядываясь в прорези окон, пока яростное солнце много часов подряд нещадно жгло скалу, а потом закатилось на западе; и по-прежнему ничто не зашевелилось за стеной, никто не вышел к нему. Он вспомнил о человеке из деревни, который несколько лет назад сидел и ждал здесь три месяца, день за днем, ночь за ночью. Виктор не знал, на сколько хватит его и достанет ли у него сил и терпения, как у этого человека.

На третий день в полдень, когда солнце припекает всего сильней, он почувствовал, что больше не в силах переносить эту сумасшедшую жару, спустился в лощину и лег там в блаженной прохладе под уступом скалы. Изнуренный напряженным ожиданием и отчаянием, которое теперь захлестнуло его всего, он уснул.

Проснулся он как от толчка. Стрелки ручных часов показывали пять вечера, в лощине уже было прохладно. Он выбрался наверх и поглядел на скалу, золотую в лучах закатного солнца. И вдруг он увидел ее. Она стояла у стены, на выступе окружностью всего в несколько футов, а под ней отвесная скала обрывалась в бездну на тысячу футов глубиной или того глубже.

Она ждала там, глядя на него, и он бросился к ней с криком: «Анна… Анна!» Он сказал мне, что услышал свои рыдания и подумал, что у него вот-вот разорвется сердце.

Когда он наконец подошел ближе, то понял, что ему не дотянуться до нее. Их разделяла глубокая пропасть, крутой обрыв. Анна находилась от него в каких-то двенадцати футах, а он не мог до нее дотронуться.

— Я застыл на месте и смотрел на нее не отрываясь, — сказал Виктор. — Говорить я не мог. Что-то сдавило мне горло. И я чувствовал, как слезы текут у меня по щекам. Я плакал. Я считал, что она погибла, поскользнулась где-нибудь на горной тропе и разбилась, а теперь она живая стояла передо мной. Обычные слова не приходили. Я попытался спросить: «Что случилось? Где ты была?» — сознавая бессмысленность этих расспросов. Глядя на нее, я вдруг понял с убийственной, жестокой ясностью, что все это правда, все, что говорили старик и девочка, что это вовсе не их фантазии, не суеверия. И хотя в тот момент я не видел никого, кроме Анны, монастырь вдруг ожил. Сверху из оконных щелей на меня смотрело бог знает сколько глаз, все они следили за мной. Я ощущал их близость даже сквозь стены. Это была какая-то потусторонняя жуть, но я знал, что все со мной происходит в реальном мире.

Голос Виктора стал срываться от напряжения, руки снова дрожали. Он взял со столика стакан с водой и всю ее с жадностью выпил.

— На Анне было незнакомое мне платье, — сказал он. — Что-то вроде рубашки, как туника до колен, подпоясанная пояском из камешков, точно таким же, как тот, что показывала мне девочка. Ноги босые, руки обнаженные. Но что меня больше всего испугало, так это ее волосы, коротко обрезанные, как у меня или у тебя. Это странным образом изменило ее лицо, оно выглядело моложе, но почему-то сделалось ужасно строгим. Затем она заговорила со мной. Сказала так естественно, будто ничего не произошло: «Виктор, милый, я хочу, чтобы ты вернулся домой. Не нужно больше обо мне беспокоиться».

Виктор говорил мне, что он вначале не поверил, что она могла вот так просто это ему сказать. Ему на память пришли послания из другого мира, которые во время спиритических сеансов через медиумов получают родственники умерших. Виктор был в нерешительности, не зная, что и как он должен ответить. Он думал, что ее, может быть, загипнотизировали и она говорит то, что ей внушили.

— Почему ты хочешь, чтобы я вернулся домой? — спросил он как можно мягче, так как боялся травмировать ее сознание, которое, видимо, и так уже было повреждено.

— Это единственный выход, — ответила Анна.

И вдруг улыбнулась, совсем как обычно, так радостно и светло, что Виктору на мгновение почудилось, будто они дома, в Шропшире, вместе обсуждают дела и строят планы.

— У меня все хорошо, дорогой, — сказала она. — Поверь, это не сумасшествие и не гипноз, ничего похожего на то, что ты воображаешь. Тебя запугали в деревне, и это все понятно. Но этосильнее, чем все людские увещевания. Я, наверное, всегда знала, что такое место существует. И ждала все эти годы. Когда мужчины уходят в монастырь, а женщины затворяются от мира в обители, их близкие очень страдают, я это знаю, но проходит время, и они свыкаются. Я хочу, чтобы ты тоже свыкся. Виктор, прошу тебя, постарайся меня понять, если можешь.

Она стояла и спокойно улыбалась ему какой-то умиротворенной улыбкой.

— Ты хочешь сказать, что навсегда останешься здесь?

— Да, отныне для меня нет другой жизни, кроме этой. Ты должен поверить мне. Я хочу, чтобы ты вернулся домой и продолжал жить, как ты всегда жил, — заботиться о доме, об имении. А может быть, ты даже встретишь кого-нибудь, влюбишься и захочешь жениться. И будешь счастлив. Благослови тебя Бог за твою любовь, доброту и преданность, мой родной. Этого я никогда не забуду. Если бы я умерла, ты бы думал, что я упокоилась в раю. А это место для меня все равно что рай. Я скорее брошусь в бездонную пропасть и разобьюсь о скалы, но не вернусь в мир с Монте Верита.

Виктор сказал, что смотрел на нее, пока она говорила, и что от ее лица исходило сияние, чего он никогда не видел прежде, даже в их самые благополучные времена.

— Мы оба с тобой читали в Библии о Преображении. Я не нахожу другого подходящего слова для описания ее лица. И это не была истерика или же сильное эмоциональное возбуждение. Это было именно Преображение — что-то не из здешнего мира коснулось ее своей рукой. Умолять ее было бесполезно, применить силу невозможно. Ей легче было броситься со скалы, чем вернуться в этот мир.

Виктор сказал, что им овладело чувство полной своей беспомощности, сознание, что он ничего не может сделать, как если бы он стоял на пристани, а она, поднявшись по трапу, должна была ступить на корабль, отплывающий неизвестно куда, и осталось всего несколько минут до того, как загудит сирена, предупреждая их, что сейчас уберут трап и они разлучатся навсегда.

Он спросил, все ли у нее есть, достаточно ли продуктов, постельных принадлежностей, и есть ли там необходимая врачебная помощь и лекарства, если она вдруг заболеет. Ему хотелось знать, что бы он мог ей прислать и в чем она нуждается. В ответ она только улыбнулась и сказала, что за этими стенами есть абсолютно все, что ей может понадобиться.

— Я буду возвращаться сюда каждый год в это же время и умолять тебя вернуться, — сказал он. — Я никогда не смогу тебя забыть.

— Но тебе от этого будет только тяжелее, — ответила она. — Это все равно что приносить цветы на могилу. Тебе лучше не приезжать совсем.

— Я не могу не приезжать, зная, что ты здесь, за этими стенами.

— Но я больше к тебе не выйду. Ты меня видишь в последний раз. Но хотя бы помни о том, что я всегда буду выглядеть так, как сейчас. Это одно из положений нашей веры. Такой ты меня и запомни.

Потом, сказал Виктор, она попросила его уйти. Она не могла вернуться назад, за стену, пока он не уйдет. На небе солнце уже опустилось, и скала была в тени.

Виктор долго смотрел на Анну, стоящую у выступа скалы, потом повернулся и направился к лощине, ни разу не оглянувшись. Дойдя до лощины, он постоял несколько минут, а затем снова взглянул на скалы. Анны уже не было. Не было ни одной души, никого и ничего, кроме стены, оконных прорезей и наверху пока еще не скрытых тенью двух пиков Монте Верита.


Каждый день я урывал хотя бы полчаса, чтобы навестить Виктора в лечебнице. Ото дня ко дню сил у него прибавлялось, и он все больше стал походить на прежнего Виктора. Я говорил с его лечащим врачом, со старшей сестрой, с сиделками, и все они меня заверили, что ни о каком органическом расстройстве психики даже нет речи и что поступил он к ним в состоянии тяжелейшего шока и нервного срыва. Встречи и беседы со мной, сказали они, повлияли на него благотворным образом. Через две недели он настолько окреп, что его выписали из лечебницы, и какое-то время он прожил у меня в Вестминстере.

В те далекие осенние вечера все наши разговоры неизменно возвращались к тому, что случилось в горах. Теперь я расспрашивал Виктора обо всем более подробно. Он отрицал, что в характере Анны были странности. Их брак был совершенно нормальным и счастливым. Он, правда, согласился со мной, что ее нелюбовь к вещам, ее аскетический образ жизни могли показаться несколько необычными, но сам он не находил в этом ничего особенного — это была просто Анна. Я рассказал ему о той ночи, когда я увидел ее в саду, как она босая стояла на покрытом инеем газоне. Он не удивился и ответил, что это вполне могло быть в ее привычках. Но она обладала редкой душевной тонкостью и поразительной, присущей только ей одной деликатностью. И он не мог этого не ценить. Он никогда не позволил бы себе вторгнуться в ее мир.

Я спросил его, что он знает о ее жизни до их женитьбы. Он сказал, что и знать тут почти что нечего. Родители умерли, когда она была совсем девочкой, и вырастила ее тетка в Уэльсе. Никаких тайн в семейных анналах, никаких скелетов в шкафу. И воспитание было самым обыкновенным во всех отношениях.

— Бесполезно пытаться объяснить Анну, — сказал он. — Она такая, какая есть, единственная в своем роде. Это явление почти так же трудно объяснимо, как, например, неожиданное рождение у самых заурядных родителей выдающегося музыканта, поэта или святого. Это не поддается логике. Они появляются на свет, и все. Я благодарен Богу за то, что мне выпало счастье и я нашел Анну, а теперь, когда я ее потерял, я должен сам справляться с адом в моей душе. Придется продолжать жить, как она того хотела. Но раз в году я буду возвращаться к подножию Монте Верита.

Меня удивило его смирение перед полным крушением всей его жизни. Случись трагедия со мной, я не мог бы справиться с отчаянием. Мне казалось чудовищным, что какая-то никому не ведомая секта на склоне горы могла за несколько дней возыметь такую власть над женщиной, женщиной интеллигентной, яркой личностью. Я понимаю, можно было задурить головы темным деревенским девушкам, а их родители, ослепленные суевериями, боялись что-либо предпринять. Я сказал об этом Виктору. Я сказал, что, быть может, следует по каналам нашего посольства найти ход к правительству этой страны, добиться широкого расследования на национальном уровне, привлечь прессу и привести всю эту махину в движение. Мы живем в двадцатом столетии, а не в Средневековье. Нельзя, чтобы существовало место, подобное Монте Верита. Я бы поднял на ноги всю страну, предав гласности эту историю, сделал бы ее событием международным.

— Для чего? — спросил тихо Виктор. — Цель какая?

— Вернуть Анну и освободить остальных. Прекратить калечить людские судьбы.

— Но мы ведь не можем начать крушить монастыри и обители. Их сотни по всему миру.

— Это не одно и то же, — возразил я ему. — Монастыри — хорошо организованные объединения религиозных людей. Они существуют много веков.

— Монте Верита, вероятно, тоже. Так во всяком случае мне кажется.

— Но как они живут? Что едят? Как с ними поступают, когда они болеют или умирают?

— Не знаю. Я стараюсь об этом не думать. Цепляюсь за то, что сказала Анна, за ее слова о том, что она наконец нашла то, что искала, и что она счастлива. И я не собираюсь разрушить ее счастье.

Виктор посмотрел на меня слегка озадаченно.

— Мне странно все это слышать именно от тебя, — сказал он. — Ты, как никто, должен был понимать Анну много лучше, чем я. Тебя ведь всегда одолевала горная лихорадка, и не кто иной, как ты, в пору наших горных прогулок витал высоко в облаках и читал мне:

Чрезмерен мир для нас:
Приход-расход впустую наши расточает силы.[496]
Глаза его глядели на меня с каким-то мудрым проникновением.

Помню, как я поднялся, подошел к окну и стал смотреть вниз сквозь окутанную туманом улицу на набережную. Я ничего ему не сказал. Его слова затронули меня слишком больно. И я не мог ему ответить. В глубине души я знал, почему мне была так ненавистна вся история с Монте Верита и почему я хотел бы стереть с лица земли эту обитель. А все это было потому, что Анна нашла свою Истину, а я нет…

Разговор этот между мной и Виктором стал если не водоразделом, то уж во всяком случае поворотным пунктом в нашей дружбе. Наши жизни достигли срединной отметки. Виктор вернулся домой в Шропшир и позже написал мне, что намерен передать все свое состояние племяннику, который пока еще учится в школе, но следующие несколько лет будет проводить каникулы у него в имении, чтобы получше ознакомиться с местными условиями. Сам Виктор не знает, что будет потом. Он не хочет связывать себя определенными планами. Мое будущее тоже должно было резко перемениться в тот год. Работа вынуждала меня переселиться на два года в Америку. Вскоре, однако, весь привычный уклад жизни полетел вверх тормашками. Шел 1914 год.

Виктор записался в армию одним из первых. Может быть, он думал, что наконец нашел выход. И может быть, надеялся, что его убьют. Я смог последовать его примеру, только когда истек срок моего контракта в Америке. Для меня это не было выходом, и я считал минуты до конца ненавистной службы в армии. Всю войну я не видел Виктора. Мы сражались на разных фронтах и не встречались даже во время отпусков. Однажды я все же получил от него весточку. Он писал:

Наперекор всему я сумел сделать так, чтобы каждый год попадать на Монте Верита, как и обещал. Я ночую у старика в деревне и на следующий день поднимаюсь на вершину горы. Она не изменилась — по-прежнему мертвая и безмолвная. Я оставлял каждый раз письмо под стеной и сидел там весь день, глядя на монастырь, и чувствовал, что она рядом. Я знал, что она не выйдет ко мне. На следующий день я приходил снова и, к моей радости, находил ответное письмо. Едва ли это можно назвать письмом. Оно обычно выбито на плоском камне, и мне кажется, что это их единственный способ коммуникации. Она писала, что здорова, полна сил и очень счастлива. Она передала мне свое благословение, и тебе тоже. Она просила никогда о ней не беспокоиться. И это все. Помнишь, как я тебе говорил в лечебнице, что это будто весть от духа умершего. Я должен этим довольствоваться, что я и делаю. Если уцелею на войне, то скорее всего уеду из Англии, поселюсь где-нибудь в той стране, где она, чтобы быть поближе к ней, даже если я никогда ее больше не увижу и ничего о ней не услышу, кроме нескольких слов раз в год, процарапанных на камне.

Всего доброго тебе, дружище. Хорошо бы знать, где ты.

Виктор
Как только было заключено перемирие, я сразу же демобилизовался и попытался вернуться к нормальной жизни. Первым делом я навел справки о Викторе. Я написал ему в Шропшир и в ответ получил любезное письмо от его племянника. Он вступил во владение домом и имением. Виктор был ранен, но не опасно. В данный момент он уехал из Англии и находился где-то за границей, то ли в Италии, то ли в Испании, где точно — племянник не знал. Он полагал, что дядя надумал там остаться навсегда. Если ему станет что-нибудь известно, он мне непременно сообщит. Больше я не получил никаких вестей. Решив, что мне разонравился послевоенный Лондон и его обитатели, я тоже разорвал узы, привязывавшие меня к дому, и уехал в Америку.

Виктора я не видел почти двадцать лет.


Я твердо верю, что не простая случайность снова свела меня с Виктором. Такие вещи предопределены. У меня есть теория, что жизнь каждого отдельного человека подобна карточной колоде, и те, кого мы встречаем на пути, а иногда и привязываемся к ним душой, перетасованы вместе с нами. Мы оказываемся в руке Судьбы, держащей карты одной масти. Нас сбрасывают из колоды, и игра продолжается.

Стечение обстоятельств, которое снова привело меня в Европу в возрасте пятидесяти пяти лет, за два или три года до Второй мировой войны, не имеет никакого отношения к данной истории. Все так сложилось, и я попал в Европу.

Я летел из одной столицы в другую — названия их не имеют значения, — когда наш самолет вынужден был совершить посадку в глухой горной местности. К счастью, обошлось без жертв. Двое суток экипаж и пассажиры, среди них и я, прожили без всякой связи с внешним миром. Мы устроили бивуак в частично поврежденной машине и ждали помощи. Известие о нашем приключении потом обошло мировую печать и появилось всюду в заголовках газет, потеснив даже на несколько дней сообщения о бурлящей событиями Европе.

Трудности, которые мы пережили в первые сорок восемь часов, оказались не такими уж непереносимыми. Нам повезло, среди пассажиров не было ни женщин, ни детей, а мы, как и подобает мужчинам, держались стойко и ждали спасателей. Никто не сомневался, что помощь вот-вот придет. Рация продолжала действовать до момента посадки, и радист успел сообщить наши координаты. Оставалось набраться терпения и не замерзнуть.

В Европе дела свои я закончил, а нити, связывающие меня со Штатами, были не настолько крепки, чтобы я мог думать, что там ждут с нетерпением. Поэтому неожиданное погружение в мир, похожий на тот, который когда-то я так страстно любил, явилось для меня неким странным испытанием. За эти годы я сделался сугубо городским человеком, рабом комфорта. Лихорадочный пульс американской жизни, ее сумасшедший темп, витальность, не переводящая дух энергия Нового Света сговорились, чтобы заставить забыть все, что привязывало меня к Старому.

Теперь, глядя на пустынное великолепие вокруг, я понимал, чего мне не хватало все эти годы. Я забыл о своих попутчиках, забыл о сером фюзеляже покалеченного самолета, казавшегося анахронизмом в этом древнем заброшенном краю, забыл о своей седой голове, о давно утратившем легкость теле и тяжком грузе своих пятидесяти пяти годов. Я снова был мальчиком, полным надежд, горячим, нетерпеливым, ищущим ответа у вечности. Это он был здесь, ждал за теми пиками впереди. А теперь стою здесь я, нелепый в своей городской одежде, а горная лихорадка уже клокочет у меня в крови.

Мне вдруг захотелось уйти от разбитого самолета, от унылых лиц моих спутников, захотелось забыть годы, растраченные впустую. Я бы все отдал, чтобы снова стать молодым, бесшабашным и, не заботясь о том, что может случиться, отправиться навстречу горным пикам и подняться к вершинам славы. Я знаю, что ощущает человек высоко в горах: воздух там резче и холоднее, а тишина глубже. И этот странный обжигающий лед. И всепроникающее солнце. А как замирает сердце, когда вдруг нога соскользнет с узкого уступа и ищет опоры, а руки до боли цепляются за веревку.

Я глядел на них, на горы, которые так любил, и чувствовал себя предателем. Я предал их ради низменных благ — комфорта, покоя, безопасности. Но теперь, когда прибудут спасатели, я постараюсь наверстать упущенное время. Я отложу возвращение в Штаты — никакой особой спешки нет. Я могу устроить себе каникулы здесь, в Европе, и снова пойти в горы. Куплю необходимую одежду, всю экипировку, этим я сейчас займусь. Приняв решение, я почувствовал, как стало легко на душе, словно тяжкий груз свалился с плеч. Все остальное уже не имело значения. Я вернулся к нашей маленькой колонии, расположившейся возле самолета, и оставшиеся часы весело шутил и смеялся.

Помощь пришла на второй день. Завидев на рассвете кружащий над нами самолет, мы поняли, что наши мытарства позади. В отряде спасателей были опытнейшие альпинисты и проводники, парни грубоватые, но вполне дружелюбные. Они привезли с собой теплую одежду, рюкзаки, провиант, и были удивлены, что все пригодилось и всем этим мы в состоянии пользоваться. По их признанию, они не надеялись застать кого-либо в живых.

Они сильно облегчили нам спуск, помогая на горных тропах и заставляя нас останавливаться и отдыхать. Ночь мы провели, разбив лагерь на северной стороне огромного кряжа, который казался еще совсем недавно, с места падения нашего теперь уже бесполезного самолета, таким недосягаемо далеким. Чуть рассвело, мы снова тронулись в путь — день был великолепный, и вся долина внизу под нашим лагерем лежала как на ладони. К востоку горная гряда делалась все отвеснее и, как я понимал, была непроходимой вплоть до увенчанного снежной шапкой пика или даже двух, пронзающих ослепительное небо, словно торчащие костяшки стиснутых в кулак пальцев.

— Прежде, в молодости, я много ходил в горы, но здешних гор я совсем не знаю. Часто тут бывают туристские группы? — спросил я начальника спасателей, когда мы только стали спускаться.

В ответ он покачал головой и сказал, что условия здесь трудные. Все его люди не из этих мест. Народ в долине у подножия восточного хребта темный и невежественный, для туристов и приезжих удобств нет никаких. Если я надумал пойти в горы, они отвезут меня в другие места, где я могу полазать в свое удовольствие. Хотя для горных походов время уже позднее.

Я все смотрел на восточную гряду, далекую и такую красивую какой-то особенной, своеобразной красотой.

— Как называются эти пики-двойняшки на востоке? — спросил я.

— Монте Верита.

Теперь я знал, что привело меня назад в Европу…

Я простился со своими спутниками в маленьком городке примерно в двадцати милях от места, где потерпел аварию наш самолет. Наземный транспорт должен был доставить их до ближайшей железной дороги, обратно в цивилизацию. Расставшись с ними, я заказал номер в небольшом отеле и перенес туда вещи. Затем я купил себе крепкие туристские ботинки, бриджи, куртку, пару рубашек и, оставив позади городок, двинулся вверх в горы.

Как сказал мне проводник, сезон туристских походов прошел. Но меня почему-то это ничуть не тревожило. Я был снова один и в горах. Я забыл, каким целительным может быть одиночество. Ноги и легкие вновь обрели силу, холодный воздух проник во все поры моего существа. В свои пятьдесят пять лет я готов был кричать от переполнявшей меня радости. Ушли суета и треволнения, ушли бесконечные людские толпы, вечно несущиеся куда-то, ушли огни и неаппетитные запахи огромного города. Каким безумием было терпеть все это столько лет.

В таком возвышенном состоянии духа я прошел в долину, лежащую у восточного склона Монте Верита. Она мало изменилась, судя по тому, как ее описал мне Виктор в ту нашу давнюю предвоенную встречу. Городишко был маленький и почти первобытный, а люди скучные и хмурые. Я там нашел нечто вроде гостиницы, где, впрочем, был встречен довольно неприветливо.

После ужина я попытался узнать, открыта ли еще тропа, ведущая на Монте Верита. Мой собеседник, стоящий за стойкой бара, который служил одновременно и в кафе, где я, единственный посетитель, ужинал, поглядел на меня безучастным взглядом, отхлебывая из стакана вино, предложенное мною.

— Пройти можно, до деревни всяко, а там дальше — не знаю.

— Много ваших ходит в деревню? А оттуда люди здесь бывают?

— Иногда бывают. И наши, случается, ходят, но не в это время года.

— А туристы добираются сюда?

— Мало. Они ездят на север. На севере-то лучше.

— А вы не знаете, где в деревне можно переночевать?

— Не знаю.

Я глядел на его тяжелое, угрюмое лицо и, немного выждав, спросил:

— A sacerdotesse, они по-прежнему живут на вершине Монте Верита?

Он встрепенулся. Глаза впились в меня, он даже перегнулся через стойку бара.

— Кто вы такой? Что вы о них знаете?

— Значит, они все-таки существуют?

Он не сводил с меня испытующих, недоверчивых глаз. Немало пришлось пережить его стране за прошедшие годы — насилие, революцию, вражду отцов и сыновей, — все это не могло не коснуться и этого заброшенного далекого уголка. Отсюда угрюмость и замкнутость здешних жителей.

— Разное болтают, — медленно произнес он. — А я считаю, лучше не соваться в такие дела. Это опасно. Беды все равно не миновать.

— Кому не миновать?

— Тем, кто наверху в деревне, и тем, кто, может быть, живет на Монте Верита, — про них я ничего не знаю. Да и нам тут в долине тоже. А если не знаешь, тебя и не тронут.

Он допил вино, вымыл стакан и протер стойку бара тряпкой. Я видел, что ему не терпится спровадить меня.

— В котором часу утром велите приготовить завтрак? — спросил он.

Я ответил, что в семь, и ушел к себе в комнату. Распахнув двустворчатую дверь, я вышел на узкий балкон. Городок уже затих, и только кое-где в темноте мигали огоньки. Ночь была ясная и холодная. Взошла луна, но еще не полная — до полнолуния оставался день или два. Луна освещала теснящуюся перед моим взором темную громаду гор. Меня охватило странное, неизъяснимое волнение, словно я ступил в свое прошлое. Эта комната, где я собирался провести ночь, может быть, та же, где спали Виктор и Анна много лет назад, летом 1913 года. Возможно, Анна стояла здесь на балконе и глядела на Монте Верита, а Виктор, еще не ведавший о трагедии, которая случится всего через несколько часов, звал Анну из комнаты.

Теперь, по их следам, я пришел к Монте Верита.

Утром я позавтракал в баре-кафе, однако хозяин, мой вчерашний собеседник, больше не появлялся. Кофе и хлеб мне принесла девушка, очевидно, его дочь. Разговаривала она спокойно и любезно. Поздоровавшись, она пожелала мне удачного дня.

— Я собираюсь идти в горы, — сказал я ей. — Погода, кажется, подходящая. Скажите, вы сами когда-нибудь поднимались на Монте Верита?

Она сразу же отвела глаза.

— Нет. Я ни разу не отлучалась из долины.

Стараясь, чтобы голос мой звучал как можно непринужденнее и даже слегка небрежно, я упомянул о друзьях, которые когда-то были здесь (как давно, я не сказал) и поднялись на вершину. Там они обнаружили обитель между двумя пиками. Их очень заинтересовала живущая за стенами секта, и им бы хотелось узнать о ней подробнее.

— Вы не слышали, они все еще там, на вершине? — спросил я и зажег сигарету, чтобы придать разговору большую естественность.

Девушка бросила нервный взгляд через плечо, будто боялась, что нас могут подслушать.

— Так говорят, — ответила она. — Отец никогда при мне этого не обсуждает. Для молодых это запретная тема.

Я продолжал курить.

— Я живу в Америке, — сказал я, — и мне кажется, что у нас, как и во многих других странах, когда молодежь собирается, больше всего на свете она любит обсуждать именно запретные темы.

Едва заметная улыбка тронула ее губы, но она промолчала.

— Я даже подозреваю, что вы с подружками нередко шепчетесь о том, что происходит там, на Монте Верита.

Мне было стыдно за свое двуличие, но я чувствовал, что в этой ситуации избранная мною наступательная тактика была единственным верным способом добыть хоть какие-то сведения.

— Да, это правда, — сказала она. — Но мы вслух об этом не говорим. Но вот недавно… — Она снова оглянулась через плечо и, понизив голос, продолжала: — Одна девушка, я хорошо ее знаю, скоро должна была выйти замуж, но вдруг ушла и больше не вернулась, и теперь говорят, что ее позвали на Монте Верита.

— И никто не видел, как она ушла?

— Нет. Она ушла ночью. И не оставила даже записки, ничего.

— А не могла она уйти совсем в другое место, например куда-нибудь в большой туристский центр?

— Считается, что нет. Кроме того, она перед тем, как исчезла, вела себя странно. Слышали, как она во сне все говорила про Монте Верита.

Помолчав минуту, я возобновил допрос, по-прежнему небрежным тоном, не выказывая своей заинтересованности:

— Что так привлекает на Монте Верита? Ведь жизнь там, наверное, невыносимо трудная, а даже, может быть, и жестокая?

— Но не для тех, кто призван. Они навсегда остаются молодыми и никогда не стареют.

— Но если их никто не видел, как вы можете об этом судить?

— Так было всегда. И люди в это верят. Вот поэтому у нас в долине их ненавидят и боятся и, конечно же, завидуют. Там, на Монте Верита, они знают секрет жизни.

Она поглядела в окно на горы, и глаза ее вдруг затуманились.

— А вот вы? Вы не думаете о том, что и вас когда-нибудь позовут?

— Я недостойна, — ответила она. — А еще я боюсь.

Она забрала пустую кофейную чашку и поставила передо мной фрукты.

— А теперь, после того как исчезла эта последняя девушка, будет беда. — Она еще сильнее понизила голос. — Народ здесь, в долине, обозлен. Несколько наших мужчин ушли наверх в деревню, хотят поднять там людей и уговорить их собрать побольше отряд, а потом всем вместе отправиться штурмовать стены. Наши люди совсем озвереют от бешенства. Они постараются убить всех, кто там живет, и навлекут беду на нас — явятся войска, начнутся разбирательства, приговоры, стрельба, и все кончится плохо. Да и сейчас уже хорошего мало. Все дрожат, открыто говорить боятся и только перешептываются.

Услыхав шаги за дверью, она быстро скользнула за стойку. Когда вошел отец, она что-то сосредоточенно делала, низко опустив голову.

Он с подозрением оглядел нас обоих. Я затушил сигарету и встал из-за стола.

— Вы все еще намерены идти в горы? — спросил он.

— Да. Вернусь сюда послезавтра или же через два дня.

— Дольше там оставаться было бы неблагоразумно.

— Вы хотите сказать, что погода переменится?

— Погода переменится, само собой. Но, кроме того, это может быть и небезопасно.

— В каком смысле небезопасно?

— Может выйти большая заваруха. Сейчас мы тут как на пороховой бочке. У людей терпение лопнуло. А когда лопается терпение, они теряют голову. Не приведи господь попасться им в это время под горячую руку — им все равно, что иностранцы, что туристы. И лучше бы вам отказаться от намерения идти на Монте Верита и повернуть к северу. На севере спокойно.

— Благодарю вас. Но я уже настроился подняться на Монте Верита.

Он пожал плечами и отвернулся от меня.

— Как хотите, — сказал он. — Дело ваше.

Я вышел из гостиницы, прошел до конца улицы и, перейдя мостик над горным ручьем, оказался на дороге, ведущей из долины к восточному склону Монте Верита. Сначала я отчетливо различал звуки, доносившиеся снизу, — лай собак, позвякивание коровьих колокольчиков, перекликающиеся мужские голоса, — все они ясно слышались в неподвижном воздухе. Потом синий дымок из труб перемешался, превратившись в сплошное туманное облако, и городок с его домишками казался игрушечным.

Тропа вилась надо мной и уходила все дальше, все глубже, в самое сердце горы, пока, ближе к полудню, долина совсем не пропала из виду. Теперь мною владела только одна мысль — карабкаться вверх, все выше, выше, одолеть подъем за той первой грядой слева, потом, оставив ее позади, одолеть второй и, начисто забыв о первых двух, начать третий, уже более отвесный, скрытый густой тенью. Продвигался я медленно, мешали нетренированные мышцы и не всегда благоприятствующий ветер, но мною двигало радостное возбуждение, и я совсем не устал, скорее наоборот, был полон сил и мог идти вечно.

Я глазам своим не поверил, когда увидел перед собой деревню, поскольку считал, что до нее идти не меньше часа. Должно быть, я поднялся очень быстро, так как еще не было четырех. Деревня показалась мне убогой и почти заброшенной, и у меня сложилось впечатление, что на сегодняшний день там осталось всего несколько жителей. Часть домов была заколочена досками, а часть провалилась и разрушилась. Только из двух или трех труб шел дым, а на выгонах вокруг не было ни единой души. Несколько коров, тощих и неухоженных, щипали траву у самой дороги, и колокольчики на их шеях глухо позвякивали в неподвижном воздухе. Все это произвело на меня мрачное, гнетущее впечатление после радостного одушевления во время подъема, и мысль провести здесь ночь меня не вдохновляла.

Я подошел к двери ближайшего дома, где над кровлей вилась струйка дыма, и постучал в дверь. Мне не сразу открыл паренек лет четырнадцати, который, завидев меня, обернулся и позвал кого-то из глубины комнат. Оттуда вышел мужчина примерно одних лет со мной, тяжелый, грузный, с туповатым лицом. Он сказал мне что-то на патуа, а потом, осознав свою ошибку, заговорил на родном языке, языке страны, где я находился, но знал он его не намного лучше, чем я, без конца запинался и подбирал слова.

— Ты доктор из долины? — спросил он.

— Нет. Я приезжий. У меня отпуск, и я собираюсь полазить по горам. Мне нужно где-нибудь переночевать, и если бы вы согласились дать мне ночлег, я был бы благодарен.

Лицо у него вытянулось, и он не ответил прямо на мою просьбу.

— У нас здесь тяжелобольной, — сказал он. — Я не знаю, что делать. Обещали, что придет доктор из долины. Ты никого не встретил?

— Боюсь, что нет. Кроме меня, никто не поднимался по дороге. А кто болен? Ребенок?

Мужчина покачал головой:

— Нет, здесь нет детей.

Он продолжал растерянно смотреть на меня в надежде, что я что-то сделаю, а я мог только ему посочувствовать и даже не представлял себе, как ему помочь. У меня с собой не было никаких лекарств, кроме пакета первой помощи и флакончика с аспирином. Аспирин мог пригодиться, если больного лихорадило. Я вынул его из пакета и отсыпал горстку.

— Это может помочь, если вы попробуете ему дать, — сказал я.

Он знаками поманил меня в дом.

— Послушай, дай ему сам.

Откровенно говоря, у меня не было большого желания заходить в дом, чтобы наблюдать печальное зрелище — умирающего родственника, но простая человечность не позволила мне отказаться. Я последовал за хозяином в гостиную. У стены стояла кровать на козлах, а на ней лежал укрытый двумя одеялами какой-то человек, глаза его были закрыты. Он был бледен и небрит, черты лица заострились, как бывает у людей, которым жить осталось недолго. Я подошел к кровати и взглянул на него. Он открыл глаза. Какое-то мгновение мы, не веря себе, смотрели друг на друга. Потом он улыбнулся и протянул мне раскрытую ладонь. Это был Виктор…

— Благодарю тебя, Господи, — сказал он.

От волнения я не мог вымолвить ни слова. Виктор жестом подозвал хозяина дома, который стоял поодаль, и стал что-то говорить ему на патуа, должно быть, сказал, что мы старые друзья, так как лицо хозяина едва заметно посветлело, и он вышел из комнаты, оставив нас наедине, а я все так же молча стоял у кровати на козлах, держа руку Виктора в своей.

— И давно ты в таком состоянии? — спросил я наконец.

— Почти пять суток. Вспышка плеврита. У меня это и раньше случалось. На этот раз дело серьезнее. Старею.

Он снова улыбнулся, и, хотя я понимал, что он смертельно болен, мне подумалось, что он мало изменился — это был все еще прежний Виктор.

— А ты, судя по всему, преуспеваешь, — сказал он, все так же улыбаясь. — Вид у тебя вполне сытый, гладкий.

Я спросил его, почему он никогда не писал мне и как он прожил эти двадцать лет.

— Я поплыл по течению. Как, впрочем, и ты, но несколько иначе. Я так ни разу и не был в Англии после того, как уехал оттуда. Что у тебя там? — спросил он.

Я показал ему флакончик с аспирином:

— Боюсь, тебе это не поможет. Лучшее из того, что я могу предложить, — остаться здесь с тобой на ночь, а утром первым делом договориться с хозяином дома или же с какими-нибудь другими парнями, с одним-двумя, чтобы они помогли мне перенести тебя в долину.

Он покачал головой:

— Пустая трата времени. На мне можно поставить крест. Я знаю.

— Какая ерунда. Тебе необходим врач и нормальный уход. Здесь организовать это невозможно. — Я оглядел комнату, темную, со спертым воздухом.

— Не занимайся мной. У нас есть о ком позаботиться. Это гораздо важнее.

— О ком же?

— Об Анне. — И затем, когда я не ответил, растерявшись настолько, что не мог подыскать слов, добавил: — Она ведь еще там, на Монте Верита.

— Ты хочешь сказать, что она все еще взаперти, в том месте, о котором ты мне рассказывал? И никогда его не покидала?

— Поэтому-то я и здесь. Я приезжаю сюда каждый год, ни разу не пропустил. Разве я не писал тебе об этом после войны? Я круглый год живу в маленьком рыболовецком порту, уединенном и тихом, и раз в году поднимаюсь сюда. На этот раз я запоздал из-за болезни.

Все это было невероятно. Что за существование все эти годы — без друзей, без интересов? Ждать долгие месяцы, пока не придет время для этого безнадежного ежегодного паломничества.

— Ты ее хоть раз видел? — спросил я.

— Ни разу.

— Ты пишешь ей?

— Каждый год я приношу письмо. Беру его с собой и оставляю у стены, а на следующий день возвращаюсь.

— И твое письмо кто-нибудь берет?

— Всегда. На его месте лежит каменная табличка с процарапанным текстом. Всего несколько слов. Я уношу эти камни с собой. Они все хранятся в моем доме на побережье, где я живу.

Все это было невероятно. Эта надрывающая душу верность ей, преданность, пронесенная через все долгие годы.

— Я пытался изучать их религию, их веру, — сказал он. — Она очень древняя, древнее христианства. В старых книгах есть упоминания о ней, какие-то намеки. Иногда мне удавалось кое-что откопать, я говорил со знакомыми людьми, с учеными, которые занимаются мистицизмом и старинными обрядами древней Галлии и друидов. Между горными народами того времени прослеживается тесная связь. И что бы я ни читал, повсюду особо подчеркивается влияние луны и вера в то, что последователи этой религии навсегда остаются юными и прекрасными.

— Ты так говоришь об этом, Виктор, словно ты сам веришь, — сказал я.

— Я верю. И дети здесь в деревне тоже верят, те немногие, что остались.

Наш разговор явно утомил его. Он потянулся за кувшином с водой, который стоял возле кровати.

— Послушай, дружище, я думаю, эти таблетки аспирина тебе не повредят, — сказал я. — Даже могут помочь, если у тебя жар. И ты уснешь.

Я заставил его проглотить три таблетки и потом подоткнул под него одеяло.

— В доме есть женщины? — спросил я.

— Нет. Меня это озадачило. Деревня почти пустая. Всех женщин и детей переправили в долину. Здесь осталось в общей сложности двенадцать мужчин и мальчиков.

— Тебе известно, когда ушли женщины и дети?

— Похоже, что они ушли за несколько дней до моего прихода. Этот человек, которого ты видел, сын старика, что жил здесь раньше. Он умер уже много лет назад. Сын дурак и никогда ничего не знает толком. Если ты задаешь ему вопрос, он смотрит на тебя, будто не понимает. Но в каких-то практических вещах он кое-что смыслит — принесет тебе еды, найдет постельное белье, а вот парень его довольно смышленый малый.

Виктор закрыл глаза, и у меня появилась надежда, что он уснет. Мне казалось, я знаю, почему женщины и дети покинули деревню. Это произошло после того, как исчезла девушка из долины. Их предупредили, что непредвиденные события могут случиться на Монте Верита. Я не посмел сказать об этом Виктору. Мне очень хотелось, чтобы он согласился на мою просьбу и позволил перенести его в долину.

К этому времени совсем стемнело, и я почувствовал, что проголодался. Я прошел через какие-то темные клетушки и оказался на задворках дома. Там никого не было, кроме мальчика. Я попросил его принести мне какой-нибудь еды. Он сразу же понял и принес хлеба, масла и сыра. Пока я ел в гостиной, он стоял и смотрел на меня. Виктор все еще лежал с закрытыми глазами, и я думал, что он спит.

— Он поправится? — спросил мальчик. Слава богу, он говорил не на патуа.

— Думаю, да. Если мне удастся найти кого-то, кто поможет отнести его к доктору в долине.

— Я помогу вам, — сказал мальчик. — Я и два моих друга. Мы должны успеть сделать все завтра. Потом будет трудно.

— Почему?

— Да тут целый день будут уходить, приходить, люди из долины придут. Начнется заваруха. Мы с друзьями тоже пойдем с остальными.

— А что должно произойти?

Он колебался, не зная, что ответить, потом взглянул на меня быстрыми умными глазами.

— Не знаю, — сказал он и скользнул на темные задворки.

С кровати донесся голос Виктора.

— Что сказал мальчишка? Кто придет сюда из долины? — спросил он.

— Не знаю, — ответил я беспечно. — Может, какая-нибудь экспедиция. Но он предложил помочь снести тебя вниз в долину.

— Здесь никогда не бывает экспедиций, — сказал Виктор. — Должно быть, это какая-то ошибка.

Напрягая голос, он позвал мальчика и, когда тот появился, заговорил с ним на патуа. Мальчику было явно не по себе: он был скован и нехотя отвечал на вопросы. Несколько раз в разговоре оба они упоминали Монте Верита. Потом мальчик ушел обратно внутрь дома, и мы с Виктором остались вдвоем.

— Ты что-нибудь понял из нашего разговора? — спросил он.

— Нет.

— Мне все это очень не нравится. В этом есть что-то странное. Я это чувствую все время, с тех пор как я свалился здесь. Люди что-то скрывают, недоговаривают. Мальчишка сказал, что люди рассердились из-за того, что произошло в долине. Ты слышал что-нибудь об этом?

Я не знал, что сказать. Виктор не сводил с меня пристального взгляда.

— Хозяин гостиницы в долине не очень-то был словоохотлив. Но он почему-то усиленно отговаривал меня от похода на Монте Верита.

— И какие он приводил доводы?

— Никаких особых доводов. Просто сказал, что могут быть какие-то беспорядки.

Виктор молчал. Я чувствовал, что он размышляет над моими словами.

— Ты не знаешь, в долине случайно не исчезла женщина? — спросил он.

Лгать было бесполезно.

— Я слышал, что пропала девушка. Но не знаю, правда ли это.

— Это все равно окажется правдой. В этом-то все дело.

Он долго молчал, а я не видел его лица — оно оставалось в тени. В комнате горела всего одна лампа, светившая тусклым бледным светом.

— Тебе необходимо завтра же подняться на Монте Верита и предупредить Анну, — наконец вымолвил он.

Мне кажется, я этого ждал. Я только спросил, как это сделать.

— Я могу нарисовать тебе дорогу, — предложил он. — Но ты и так не заблудишься. Иди прямо по старому руслу все время на юг. Дождей еще не было, и ты легко пройдешь. Если ты выйдешь до рассвета, впереди у тебя будет целый день.

— Что я должен делать, если попаду туда?

— Ты должен оставить письмо, как я это делаю, а потом уйти. Они не придут за ним, пока ты там. Я тоже напишу. Я расскажу Анне, что болен и лежу здесь и что неожиданно появился ты после двадцатилетнего отсутствия. Знаешь, пока ты разговаривал с мальчиком, я все думал, что это какое-то чудо. У меня странное чувство, будто тебя прислала сюда Анна.

Глаза его сияли прежней мальчишеской верой, которую я хорошо помнил.

— Может быть, — сказал я. — Либо Анна, либо то, что ты называл моей горной лихорадкой.

— А это разве не одно и то же?

Мы долго глядели друг на друга в тишине маленькой темной комнаты. Потом я отвел глаза, позвал мальчика и попросил его принести мне постель и подушку.

Устроился я на полу возле кровати Виктора.

Во сне он метался и тяжело дышал. Я несколько раз подходил к нему, дал ему еще аспирина и воды. Он сильно потел, а я не знал, хорошо это или плохо. Ночь мне казалась бесконечной, я почти не спал. Мы оба бодрствовали, когда начал бледнеть ночной мрак.

— Тебе пора двигаться, — сказал он.

Подойдя к нему, я со страхом увидел, что кожа его покрыта испариной. Ему явно стало хуже, и он еще больше ослабел.

— Передай Анне, что ей и всем им грозит большая опасность, если придут люди из долины, я в этом уверен, — сказал он.

— Я это все ей напишу.

— Она знает, что я люблю ее. Я говорю ей об этом во всех моих письмах, но ты скажи еще раз. И подожди в лощине. Тебе, может быть, придется ждать часа два или три, а то и дольше. Затем ты вернись к стене и поищи ответ на каменной табличке. Она непременно будет там лежать.

Я дотронулся до его холодной руки и вышел в студеное предрассветное утро. Когда я поглядел на небо, сердце впервые сжалось от какого-то недоброго предчувствия — все вокруг было обложено облаками. Они были не только подо мной и скрывали дорогу, которой я поднимался из долины накануне вечером, они были прямо здесь, в тихой деревушке, окутывая туманом крыши хижин, они были и надо мной, там, где тропа вьется через кустарник и пропадает на склоне горы.

Тихо, нежно облака коснулись моего лица и проплыли мимо, так и не растаяв, не рассеявшись. Влага клеилась к волосам и рукам, я ощущал ее во рту. В этой полумгле я стоял, озираясь, всматривался то в одну сторону, то в другую, не зная, на что решиться. Привычный инстинкт самосохранения говорил, что я должен вернуться. По правилам горной науки, еще не полностью забытым, пускаться в путь в ненастную погоду, когда вокруг сплошной туман, было безумием. Но и остаться здесь, в деревне, и видеть глаза Виктора, полные терпеливого ожидания, было бы просто невыносимо. Он умирал, и мы оба это знали. А у меня в нагрудном кармане лежало его последнее письмо к жене.

Я повернулся лицом к югу, а облака все еще плыли мимо, медленно, упорно сползая вниз с вершины Монте Верита.

Я начал подниматься…


Виктор сказал, что я доберусь до вершины за два часа. А если встающее солнце будет у меня за спиной, времени понадобится даже меньше. С собой у меня был путеводитель — очень приблизительный набросок местности, сделанный накануне Виктором.

Не прошло и часа, как я понял, что совершил оплошность — в такую погоду мне вообще не следовало ориентироваться по солнцу. Облака неслись мимо, холодный туман лип к лицу. И они, эти облака и туман, скрыли от меня извилистое русло, по которому я шел еще каких-нибудь пять минут назад, а сейчас там повсюду уже забили горные ручьи, выворачивая со дна комья земли и камни.

Когда переменился абрис ландшафта, исчезли торчащие корни, кустарники, и ноги осторожно нащупывали путь среди голых скал, оказалось, что время перевалило за полдень. Значит, все усилия были впустую и произошло худшее — я сбился с дороги. Я повернул обратно, но не мог найти русла, которое завело меня так далеко. Я вышел к другому ложу ручья, но оно уходило на северо-восток и было уже размыто осенними дождями. Стремительный поток низвергался со склона горы. Одно неверное движение — и он бы смыл и унес меня, в клочья разодрав руки, судорожно цепляющиеся за выступы в камнях.

Куда ушла ликующая радость, владевшая мной накануне?! Я не был больше в плену горной лихорадки, и теперь меня сковало хорошо знакомое чувство страха. Случилось то, что не раз случалось прежде, — все вокруг заволокло облаком. Ничто не делает человека таким беспомощным в горах, как невозможность восстановить в памяти, дюйм за дюймом, весь пройденный путь и быть уверенным, что в любой момент ты можешь спуститься. Но в те далекие дни я был молод, тренирован, находился в отличной альпинистской форме, а сейчас, с грузом лет за плечами, городской житель, я очутился один на вершине, на которую никогда не поднимался до этого. И мною овладел страх.

Я устроился под защитой огромного валуна, подальше от медленно плывущего облака, доел завтрак — остатки бутербродов, упакованных в рюкзак в гостинице, — и стал ждать. Через какое-то время, все еще не переставая ждать, я встал и прошелся, притоптывая, чтобы немного согреться. Хотя воздух не был пронизывающим, холод доставал до костей, противный влажный холод, который всегда приносят с собой облака.

У меня была одна лишь надежда, что снаступлением темноты, когда понизится температура, облако поднимется. Я помнил, что вечером будет полная луна, весьма благоприятное для меня обстоятельство, так как облако редко надолго задерживается в это время, оно чаще всего раскалывается и рассеивается. Я поэтому обрадовался нагнетанию холода в атмосфере. Воздух становился все прозрачнее, и, поглядев на юг, откуда облако плыло целый день, я мог уже что-то различать на расстоянии десяти футов. Однако подо мной воздух был по-прежнему густой и плотный. Стена непроходимого тумана скрывала спуск. Я продолжал ждать. Надо мной, опять же к югу, видимость увеличилась сначала с двенадцати до пятнадцати футов, а затем и до двадцати. Облако не было больше облаком, оно превратилось в пар, сильно разреженный, тающий на глазах. И вдруг неожиданно проявился весь контур горы, пока еще не вершина, но огромный уступ, клонящийся к югу, и за ним первый проблеск неба.

Я снова взглянул на часы. Без четверти шесть. На Монте Верита опустилась ночь.

Снова появился туман и затемнился кусочек ясного неба, которое я видел, а потом туман уплыл, и небо опять открылось. Я покинул свое убежище, где провел весь день. Второй раз я стоял перед выбором — идти наверх или спуститься обратно. Путь надо мной был чист. Я видел уступ горы, который описал Виктор, видел даже хребет, идущий вдоль него на юг. Это был путь, которым я должен был двинуться двенадцать часов назад. Через два-три часа луна уже взойдет и принесет достаточно света, чтобы я мог добраться до скалы Монте Верита. Я поглядел на восток, где была тропа, ведущая вниз. Она все еще пряталась за стеной облаков. И пока облака не растают, я буду в том же положении, что и весь день, не зная, какое принять решение, теряясь от страха перед плохой видимостью — невозможностью разглядеть дорогу впереди на расстоянии больше чем три фута.

В конце концов я решил не отступать, дойти до вершины и передать послание Виктора.

Теперь, когда облако было подо мной, я воспрял духом. Я еще раз внимательно изучил черновой набросок карты, начерченной Виктором, и направился к южному уступу. Я был голоден и многое отдал бы за бутерброды, которые съел в полдень. Остался всего лишь один кусочек хлеба. И еще пачка сигарет. Курить на ветру было почти невозможно, но сигареты хотя бы перебивали чувство голода.

Впереди я уже видел два пика-близнеца, застывших на фоне чистого неба. Я почувствовал глубокое волнение, когда смотрел на них, так как знал, что, стоит мне обогнуть уступ и выйти к южному склону, настанет конец моего путешествия.

Я карабкался вверх и видел, как постепенно сужается кряж и становится все круче скала — она делалась все отвесней по мере того, как перед моим взором открывались южные отроги. Прямо у меня над плечом из туманного марева выплыл край огромного лика луны, обращенного на восток. Вид ее вызвал у меня новый отчаянный приступ одиночества. Мне казалось, я один шагаю по краю земли, а подо мной и надо мной Вселенная. И никто, кроме меня, не идет следом за этим пустым диском, который движется своим путем сквозь космос в конечную тьму.

И пока вставала луна, человек, поднимающийся в горы одновременно с ней, превращался в ничто. Он больше не ощущал себя как личность. Оболочка, в которой была заключена моя сущность, двигалась, лишенная всех чувств, влекомая на горную вершину какой-то безымянной силой, которая, очевидно, получала импульс от луны. Я был движим ею, подобно приливам и отливам в водном пространстве. Я не мог ослушаться закона, властно подчинившего меня себе, как не мог не дышать. И в крови у меня бушевала уже не горная лихорадка, а какая-то горная магия. Вверх влекла меня сейчас не нервная энергия, а притяжение полной луны.

Скала сузилась и сомкнулась над моей головой, образовав арку, так что я вынужден был пригнуться и идти ощупью, но скоро я вышел из темноты на свет, и теперь передо мной сияли два серебристо-белых пика и скала Монте Верита.

Впервые в жизни я созерцал такую совершенную красоту. Я забыл о своей миссии, о своей тревоге за Виктора, забыл об облаках, державших в страхе меня весь день. Это был поистине конец пути. Его завершение. Время потеряло значение, и я о нем больше не думал. Я стоял неподвижно, глядя на скалу, озаренную луной.

Не знаю, сколько я так простоял, не помню, когда вдруг на стенах появились фигуры, которых раньше не было. Они стояли одна за другой. И их силуэты четко вырисовывались на фоне неба. Их можно было принять за каменные изваяния, так неподвижно они застыли.

Я находился слишком далеко от них и не мог разглядеть лиц и даже очертаний. Одна из них стояла поодаль от остальных, в открытых дверях башни, и на ней одной было покрывало, окутывавшее ее с головы до ног. Мне неожиданно вспомнились древние предания о друидах, кровавых закланиях, жертвоприношениях. Эти люди поклоняются луне, а сегодня — полнолуние. Какую-то жертву сбросят вниз в пропасть, и я стану свидетелем этого ритуального убийства.

Не раз в жизни я знавал чувство страха, но ужаса я не испытывал никогда. А сейчас я был скован ужасом. Я опустился на колени в тени лощины из опасения, что они могли меня увидеть, пока я стоял там на лунной дорожке. Я видел, как они воздели руки, и до меня донеслось медленное бормотание, сначала глухое, невнятное, но постепенно оно ширилось, делалось все громче, взорвав дотоле казавшуюся вечной глубокую тишину. Звуки, подхваченные эхом со скалы, высоко воспарили, а потом, опустившись, рассыпались в воздухе, и я увидел, как фигуры на стенах, все как одна, повернулись, обратив лица навстречу полной луне. Жертвоприношений так и не было. Не было и ритуальных закланий. Был только хвалебный гимн луне.

Я по-прежнему таился в тени, терзаясь своим невежеством и мучимый стыдом, как человек, который вторгся в священное место чуждой ему религии, в которой он полный профан, а в ушах звучало пение, неземное, пугающее и вместе с тем какое-то невыносимо прекрасное.

Я стиснул руки над головой, закрыл глаза, сгибаясь все ниже и ниже, пока лоб не коснулся земли.

Медленно, очень медленно великий гимн начал стихать. Он перешел в бормотание, потом в едва слышный вздох, прошелестел и замер. Тишина снова вернулась на Монте Верита.

Но я все еще не смел пошевелиться. Мои руки были прижаты к голове, лицом я касался земли. Я не стыдился своего страха. Я был затерян меж двух миров — мой ушел, а к их миру я не принадлежал. И больше всего мне сейчас хотелось вновь укрыться под бегущими облаками.

Я ждал, так и не поднявшись с колен. Затем, боязливо прижимаясь к земле, я пополз и, откинув назад голову, поглядел на скалу. Стены и башня были пусты. Фигуры исчезли. Темное косматое облако скрыло луну.

Я ждал, пока облако не ушло, и только тогда, собрав все свое мужество, нащупал в кармане письма. Я не знаю, что было в послании Виктора, но в моем письме я писал:

Дорогая Анна,

по какой-то странной прихоти Провидения я оказался в деревне у Монте Верита. Там я нашел Виктора. Он безнадежно болен, думаю, что он умирает. Если Вы хотите что-нибудь ему сказать, оставьте письмо у стены. Я его передам. Кроме того, хочу предупредить Вас, что Вашей общине, по моим наблюдениям, грозит большая опасность. Люди из долины напуганы и злы из-за того, что исчезла одна из местных женщин. Вполне вероятно, что они придут на Монте Верита и наделают много бед.

На прощание хочу сказать Вам, что Виктор всегда Вас любил и постоянно о Вас думал!

Внизу, в конце страницы, я поставил свою подпись.

Затем я двинулся вдоль стены. Подойдя ближе, я увидел узкие щели окон, о которых когда-то рассказывал мне Виктор, и подумал, что, может быть, оттуда за мной следят чьи-то глаза и за каждой узкой прорезью притаилась белая фигура.

Я нагнулся и положил письма на землю возле стены. И в это мгновение стена внезапно закачалась и раздвинулась. Из зияющего пролома протянулись руки и схватили меня — я был брошен на землю, и чьи-то пальцы сдавили мне горло. Последнее, что я слышал, теряя сознание, был задиристый мальчишеский смех.


Я очнулся, как от удара, будто рывком меня выдернули из глубины сна в реальность, но почему-то осталось ощущение, что перед самым моим пробуждением я был не один. Кто-то стоял рядом на коленях, всматриваясь в мое спящее лицо.

Я сел и огляделся, от холода я весь закоченел. Находился я в келье длиной около десяти футов, и дневной свет, бледный, призрачный, просачивался сквозь узенький просвет в каменной стене. Я взглянул на часы. Стрелки показывали без четверти пять. Должно быть, я пролежал без сознания более четырех часов, а свет, пробивающийся сквозь щель, был неестественно мертвенным, какой бывает перед рассветом.

Первое, что я почувствовал, когда открыл глаза, была ярость. Меня просто одурачили. Люди из деревни у подножия Монте Верита мне лгали, и мне, и Виктору. И руки, грубо схватившие меня, и смех мальчишки, который я явственно слышал, принадлежали самим деревенским жителям. Этот человек, хозяин дома, и его сын опередили меня на горной тропе, а потом поджидали в засаде. Они знали секрет, как проникнуть за стены. Они много лет водили за нос Виктора и думали одурачить и меня тоже. Одному богу известно, какую они преследовали цель. Вряд ли грабеж. Ведь у нас ничего не было, кроме одежды. Келья, в которую они засунули меня, была абсолютно пустая. Никаких следов обитания, не было даже доски, на которой можно было бы лежать. Странно, что они не связали меня. Двери в келье не было. Проход был открыт — длинная щель, такая же, как окошко, но все же достаточная для того, чтобы сквозь нее мог протиснуться один человек.

Я сидел и ждал, пока станет светлее и успокоятся нервы — ноги и руки вновь обретут уверенность. Чувство осторожности говорило мне, что это самое мудрое решение. Если бы я все же попытался уйти из кельи через дверной проем, я мог бы споткнуться и упасть в полумраке и не найти выхода из запутанного лабиринта коридоров и лестниц.

Злость не прошла, даже еще усилилась, когда совсем рассвело, но вместе с ней росло и отчаяние. Как хотелось, чтобы в руки мне попалась эта тупая деревенщина и его сын — я бы их застращал до смерти и, если бы понадобилось, вступил с ними в драку, но уж второй раз не дал бы швырнуть себя на землю, как котенка. А что, если они ушли и бросили меня здесь без малейшей надежды выбраться отсюда? Допустим, это их отработанный трюк, который они проделывают с чужаками долгие, долгие годы, — и старик до них, и другие до него тоже заманивали женщин из долины и, как только их жертвы оказывались за этими стенами, бросали их умирать голодной смертью. Тревога, поднявшаяся в моей душе, грозила перейти в панику, если я не перестану думать об этом, и, чтобы успокоиться, я нащупал в кармане портсигар. Несколько затяжек привели меня в равновесие, запах и вкус табачного дыма — все это было из привычного мне мира.

И тут я увидел фрески. Их высветил постепенно набирающий яркость свет. Они покрывали все стены кельи и даже потолок. Это не была грубая примитивная мазня невежественных крестьян, но они не походили и на небрежно исполненные изображения святых, сделанные религиозными художниками. В этих фресках ощущались жизнь и энергия, яркость красок и глубина. Не знаю, был ли там в основе какой-либо определенный сюжет, но мотив повсюду был явно один — поклонение луне. Часть фигур была изображена коленопреклоненными, другие стояли, но все они простирали руки к полной луне, нарисованной на потолке. Каким-то непостижимым образом глаза их, выписанные с необыкновенным мастерством, смотрели вниз, на меня, а не на луну. Я докурил сигарету, стараясь не глядеть на фрески, но уже при ярком дневном освещении мне все равно было не скрыться от прикованных к моему лицу глаз, и мне казалось, что я снова стою снаружи перед стеной и сквозь просветы окон за мной следят молчаливые соглядатаи.

Я поднялся, затоптал ногой сигарету, чувствуя, что готов на что угодно, только бы не оставаться наедине с этими фигурами на разрисованных стенах. Я направился к дверному проему и в ту же минуту услышал смех, на сей раз не такой резкий, будто даже слегка приглушенный, но все такой же дерзкий и молодой. Проклятый мальчишка…

С криком и проклятиями я нырнул в проем. У мальчишки мог быть при себе нож, но мне было плевать. А вот и он, ждет меня, прижался к стене. Я видел, как заблестели у него глаза, и еще заметил, что он коротко острижен. Я хотел дать ему пощечину, но промахнулся. Я слышал его смех, когда он пригнулся, увернувшись от меня. Но теперь он не был в одиночестве. Кто-то стоял позади него, а за тем вторым еще третий. Они набросились на меня и повалили на землю, будто я был неживой предмет, неспособный дать им отпор. Первый придавил мне коленом грудь и стиснул руками горло, с улыбкой глядя в лицо.

Я начал задыхаться, и он расслабил пальцы на горле, при этом все трое не сводили с меня внимательных глаз и все время издевательски улыбались. Теперь я их разглядел — среди них не было ни мальчишки из деревни, ни его отца. Они не были похожи на местных жителей — у них были те же лица, что и на фресках.

Глаза с тяжелыми веками, раскосые, безжалостные, напоминали глаза, которые я когда-то видел на гробнице в Египте и на вазе, спрятанной и забытой под прахом и щебнем погребенного города. Все трое в туниках до колен, с обнаженными руками и ногами, коротко остриженные, они поразили меня своей странной, строгой красотой и дьявольской грацией. Я попытался подняться, но мой мучитель еще сильнее придавил меня к земле, и я понял, что тягаться с ними мне не под силу и, захоти они, им ничего не стоит сбросить меня со стены в пропасть под Монте Верита. Значит, это конец, и сейчас дело только во времени, и Виктор умрет без меня там, в хижине на склоне горы.

— Ну, давайте, кончайте со мной, — сказал я им, чувствуя, что больше не выдержу. Я ожидал снова услышать смех, звонкий, молодой, издевательский, ожидал, что они подхватят меня за руки и за ноги и в дикарском раже швырнут через узкий проем в темноту, прямо на смерть. Я закрыл глаза и, собрав все мужество, приготовился к самому страшному. Но ничего не произошло. Я почувствовал, как пальцы мальчика коснулись моих губ. Открыв глаза, я увидел его улыбающееся лицо. В руках он держал чашу с молоком и знаком предлагал мне его выпить. Однако при этом он не произнес ни слова. Я замотал головой, но его товарищи тут же подскочили ко мне, встали на колени и, взяв за плечи, слегка приподняли, и я начал пить, жадно, благодарно, как малый ребенок. И пока они держали меня таким образом, положив руки мне под спину, страх ушел, а с ним и кошмары, и мне почудилось, будто их сила передалась мне и теперь не только руки, а все тело исполнено этой силы.

Едва я кончил пить, как первый юнец забрал у меня чашу, поставил на землю и приложил обе ладони к моему сердцу, легко постукивая пальцами. Я никогда ничего подобного не испытывал. Словно божественный покой снизошел на меня, тихий и животворный, прикосновение пальцев сняло тревогу и страх, усталость и ужасы прошлой ночи. Воспоминания об облаке и тумане на вершине горы, о Викторе, умирающем в своей одинокой постели, неожиданно утратили смысл, сузились до бесконечной малости по сравнению с этим дивным ощущением силы и красоты, которое я испытывал. Если Виктор даже и умрет, это уже не имело значения: от тела его останется лишь оболочка, лежащая в крестьянской хижине, а сердце будет биться здесь, как бьется мое, а скоро и душа явится сюда к нам.

Я говорю «к нам» потому, что тогда, в той тесной келье, где я лежал на полу, мне казалось, что они меня приняли в свое братство. Теперь, приобщившись, я стал одним из них. Это ведь, думал я, все еще не веря, растерявшийся, счастливый, это и есть смерть, такая, какой, я всегда надеялся, она и должна быть, — утоление всех болей, всей печалей, и источник жизни истекает не из изнуренного мозга, а из самой середины сердца.

Мальчик убрал руки с моей груди, все продолжая улыбаться, однако ощущение силы, приливающей энергии осталось. Он поднялся на ноги. И я тоже встал и вслед за ним и двумя его товарищами направился к бреши в стене. Вопреки моим ожиданиям, за стеной кельи не оказалось ни лабиринта извилистых коридоров, ни темных монастырских помещений, и мы вышли в большой открытый двор, куда на три стороны выходили все кельи, а одна, четвертая сторона вела наверх к двум пикам Монте Верита, увенчанным снежными шапками, ослепительно красивым в розовых лучах встающего солнца. Ступени, прорубленные во льду, шли до самой вершины, и теперь я понял причину молчания за стенами обители и во внутреннем дворе — на ступенях, застыв неподвижно, цепочкой выстроились люди, одетые в те же туники, с обнаженными руками и ногами, опоясанные поясами из камешков и очень коротко остриженные.

Мы прошли через двор и поднялись по ступеням. Нигде не было слышно ни звука: никто не разговаривал ни со мной, ни друг с другом, только улыбались той же улыбкой, что и три моих первых знакомца, улыбкой, которую в нашем мире мы не назвали бы ни любезной, ни теплой. Это была странная, какая-то ликующая улыбка, словно в ней одновременно смешались мудрость, торжество и страстность. Трудно было угадать их пол или возраст, мужчины это или женщины, но красота их лиц, их тел поразила, пронзила меня до глубины души — я ничего подобного не видел за всю мою жизнь, и мне вдруг захотелось стать таким, как они, носить такую же одежду, любить, как они, должно быть, любили, вместе с ними смеяться, поклоняться солнцу и молчать.

Я поглядел на свою одежду — куртку, рубашку, бриджи для горного спорта, толстые носки, туристские ботинки — и вдруг почувствовал ненависть и презрение ко всей этой мрачной амуниции, годной разве что убрать покойника. Я стянул с себя все и, свернув вещи комом, швырнул через плечо вниз, во двор, чтобы поскорее от них избавиться. Я стоял обнаженный под лучами солнца и не испытывал неловкости или же стыда. Меня не заботило, как я выгляжу, мне это было безразлично. Я знал, что хочу покончить со всеми атрибутами мира, в котором до сих пор жил, а моя одежда, мне казалось, как бы символизирует мои прежние сущность и обличье.

Мы поднялись по ступеням до вершины, и теперь перед нами простирался весь мир: на небе не было ни облачка, ни тумана, белые низкие вершины гор растворялись где-то в бесконечности, а далеко внизу, уже вне поля нашего зрения, подернутые дымкой, лежали зеленые и безмолвные долины, и реки, и маленькие спящие города. Оторвав взгляд от мира внизу, я увидел, что пики-близнецы разделяет глубокая расселина, хотя и узкая, но непроходимая, и, глядя вниз отсюда с вершины, я с изумлением, но одновременно и с суеверным трепетом понял, что мои глаза не в состоянии проникнуть в глубину бездны. Стены голубого льда, гладкие и отвесные, без единой выбоины, спускались в бездонную пропасть, навеки скрытую в сердце горы. Солнце, поднимающееся в середине дня для того, чтобы искупать в своих лучах пики Монте Верита, никогда не достает до глубины расселины, как не доходит до нее и свет полной луны; мне вдруг подумалось, что эта расселина между двумя вершинами напоминает по форме чашу, лежащую на раскрытых ладонях.

Кто-то, закутанный с ног до головы в белое, стоял там, на самом краю пропасти. И хотя я не видел лица, так как его скрывал капюшон белого плаща, высокая прямая фигура с откинутой назад головой и простертыми навстречу мне руками заставила бешено забиться мое сердце.

Я знал, что это Анна. Никто, кроме нее, не мог стоять именно так, как она стояла. Я забыл о Викторе, забыл о своей миссии, забыл о времени, о том, где я нахожусь, и обо всем, что случилось за эти прошедшие годы. Помнил я только покой, нисходивший на меня всякий раз в ее присутствии, помнил, как тихий голос говорил мне: «Ведь в конце концов мы оба ищем одно и то же». Я знал, что любил ее всегда, и хотя она встретила Виктора раньше, остановила на нем свой выбор и вышла за него замуж, узы и священная церемония брака никогда ничего не значили для нас. Наши души встретились, соприкоснулись и почувствовали свое родство с первой минуты, когда Виктор познакомил нас в моем клубе, и этот странный необъяснимый союз сердец, ломающий любые барьеры, любые препятствия, навсегда сохранил нашу близость, несмотря на немоту, разлуку и долгие годы, проведенные врозь.

С самого начала я допустил ошибку, позволив ей отправиться одной искать свою гору. Если бы я пошел в поход с ними, с ней и с Виктором, когда они звали меня во время нашей последней встречи в картографическом магазине много лет назад, интуиция подсказала бы мне, что она задумала, и ее околдованность передалась бы и мне. Я не заснул бы крепко в ту ночь в хижине, как заснул Виктор, и пробудился бы на рассвете и ушел с ней, и годы, истраченные впустую, бесплодные и пропащие, были бы нашими общими годами, моими и Анны, и мы прожили бы их здесь, на горной вершине вдали от мира.

Я еще раз поглядел вокруг, взглянул на лица стоящих возле меня людей, и со смутным чувством, с ощущением неутолимого голода, граничащего с болью, я представил себе, что здесь они пережили высочайший экстаз любви, какой познать мне было не дано. Их молчание не было обетом, обрекающим их на жизнь в вечном мраке, это был мирный покой, который снисходит на души на этой вершине и настраивает их на единый лад. Речь не нужна, когда улыбка, взгляд передают сигнал, мысль, и в эту минуту смех, всегда ликующий, вырывается из самой глубины сердца, и никто никогда его не подавляет. Это не был закрытый монашеский орден, мрачный как могила, отрицающий все, что дает сердцу природный инстинкт. Здесь Жизнь была полной, яркой, интенсивной, и жар солнца просачивался в вены и, вливаясь в общий кровоток, становился частью живой плоти; и морозный воздух, мешаясь с прямыми солнечными лучами, очищал тело и легкие, заряжал их энергией и силой — энергией, которую я ощутил, когда пальцы мальчика коснулись моего сердца.

За ничтожно короткое время изменились все ценности, и сам я, совсем недавно взбиравшийся на эту гору в сплошном тумане, полный страха, беспокойства и даже злости, казалось, больше не существовал. У меня была седая голова, возраст перевалил за средний, и в глазах всего человечества, взгляни оно на меня сейчас, я, несомненно, был бы безумцем, посмешищем, да и просто дураком; и я стоял обнаженный со всеми прочими на Монте Верита, воздев руки к солнцу. Оно уже поднялось и теперь ярко сияло и обжигало кожу, от чего было и больно, но и радостно, так как жар проходил через сердце и легкие.

Я продолжал не отрываясь смотреть на Анну и любил ее так сильно, что сразу и не услышал, как громко повторяю ее имя: «Анна, Анна…» Она знала, что я здесь, она подняла руку, подав какой-то знак. Но никто не обратил на это внимания. Никому не было дела. Они смеялись вместе со мной, они поняли.

Затем из группы верующих, стоящих возле меня на ступенях, отделилась девушка в простом деревенском платье, в чулках и башмаках, с распущенными волосами. Поначалу я подумал, что она сложила руки для молитвы, но я ошибся. Она прижимала обе руки к сердцу, постукивая кончиками пальцев.

Она подошла к краю пропасти, где стояла Анна. Прошлой ночью при свете луны я бы, наверное, застыл от ужаса, но сейчас страха не было. Меня приняли в братство. Я был теперь одним из них. На мгновение, в своем временном пространстве над нами, солнечный луч коснулся выступа лощины, и голубой лед засверкал. Мы в едином порыве опустились на колени, обратив лица к солнцу, и я услыхал первые звуки хвалебного гимна.

Я подумал, что именно так люди всегда поклонялись встающему солнцу и так же его провожали. И здесь нет ни веры, ни Спасителя, ни божества. Только солнце, которое дает нам свет и жизнь. И так было всегда с незапамятных времен.

Солнечный луч поднялся вверх и скользнул мимо, и тогда девушка, встав с колен, сбросила чулки и туфли, а затем и платье, и Анна ножом обрезала ей волосы коротко, до ушей. Девушка стояла перед ней, прижимая руки к сердцу.

Теперь она свободна, подумал я, она больше не вернется в долину. Родители будут ее оплакивать, жених тоже, и они так никогда и не узнают, что же она нашла здесь, на Монте Верита. В долине ее ждали свадебное пиршество, поздравления, подарки, потом танцы, а после краткого мига радостных романтических треволнений рутина семейной жизни, забота о доме, детях, неприятности, болезни, горести и долгое унылое старение. Теперь она избавлена от всего этого. Здесь не теряется ни одно чувство. Любовь и красота не умирают и не меркнут. Жизнь жестока потому, что жестока Природа, и Природа не знает милосердия. Но об этой жизни она мечтала в долине, ради нее она пришла сюда. Здесь она узнает то, о чем никогда не слыхала прежде и чего так никогда бы и не открыла для себя, оставшись в том мире внизу. Страсть и радость, и ликующий смех, жар солнца и притяжение луны, любовь без эмоций, ночи без пробуждения от пугающих снов. Вот почему они так ненавидят монастырь там, в долине, вот почему они боятся Монте Верита. Потому что здесь, на вершине, есть то, чего нет у них и никогда не будет. И именно поэтому они злятся, завидуют и чувствуют себя обделенными.

Затем Анна повернулась и пошла. И девушка, отрешившаяся от своего пола, отбросившая его вместе с прошлой жизнью и деревенским платьем, последовала за ней, босая, с голыми руками, коротко остриженная, как все остальные. Она сияла от счастья, улыбалась, и я понимал, что прошлое для нее навсегда утратило свое значение.

Все спустились во двор, покинув меня одного на вершине, и я почувствовал себя отверженным перед захлопнувшимися вратами рая. Ощущение братства мелькнуло и исчезло. Они принадлежали этому миру, а я нет. Я был чужаком из мира внизу.

Я снова оделся, и это вернуло меня, вопреки желанию, почти к привычной благоразумности. Вспомнив про Виктора и про поручение, которое мне предстояло выполнить, я тоже спустился по ступеням во двор и, подняв голову, увидел, что Анна ждет меня наверху в башне.

Все стоявшие на лестнице в башне прижались к стене, чтобы я мог пройти; мне сразу бросилось в глаза то, что только на одной Анне был длинный белый плащ с капюшоном. Высокая башня, казалось, уходила прямо в небо, и Анна сидела на верхней ступеньке лестницы, высоко подняв колено и опершись о него локтем, и, что любопытно, в той самой позе — я хорошо это помнил, — в какой она обычно сидела на низком табурете перед камином в большом зале. Сегодня было вчера. Сегодня было двадцать шесть лет назад, и мы снова оказались вдвоем в шропширском поместье Виктора, и, как и тогда, в ее присутствии на меня снизошел умиротворяющий покой. Мне хотелось упасть перед ней на колени, дотронуться до ее руки. А вместо этого я подошел и встал у стены, скрестив на груди руки.

— Наконец-то ты нас нашел, — сказала она. — У тебя это заняло не много времени.

Голос был тихий, спокойный, совсем такой же, как прежде.

— Это ты привела меня сюда? — спросил я. — Ты позвала меня, когда самолет потерпел крушение?

Она засмеялась, и снова ушли все прожитые врозь годы. Время остановилось на Монте Верита.

— Мне так хотелось, чтобы ты пришел намного раньше, — сказала она. — Но ты закрыл от меня свою душу, будто зажал с одной стороны телефонную трубку. Для разговора по телефону всегда нужны двое. Это по-прежнему еще так?

— Да. В новых современных аппаратах для контакта требуются клапаны. Вовсе не души.

— Твоя душа много лет была как закрытая коробочка. Сколько всего мы с тобой могли бы разделить за эти годы. Виктор должен излагать в письмах то, о чем он думает, а нам с тобой этого бы не понадобилось.

Очевидно, именно в эту минуту блеснул для меня впервые лучик надежды. И я должен был очень осторожно пробить ему путь.

— Ты прочла его письмо? — спросил я. — И мое заодно? Ты знаешь, что он умирает?

— Да. Он болен уже много недель. Поэтому я и хотела, чтобы ты был здесь с ним, когда он умрет. И ему будет легче, если ты вернешься и расскажешь, что говорил со мной. Он будет счастлив.

— А почему бы не пойти тебе самой?

— Так будет лучше. Он тогда хотя бы сохранит свою мечту.

Мечту? Что она хочет этим сказать? Значит, они не всесильны здесь, на Монте Верита? И она понимает, какая им грозит опасность.

— Анна, я сделаю все, чего ты ждешь от меня, — сказал я. — Я вернусь к Виктору и буду с ним до конца. Но времени очень мало. И самое главное — то, что тебе и всем остальным грозит большая опасность. Завтра, даже, может быть, сегодня ночью, жители долины собираются подняться сюда, на Монте Верита, они ворвутся за эти стены и убьют вас. Вам необходимо уйти отсюда до их прихода. И если у тебя нет возможности спасти себя и остальных, разреши мне что-нибудь сделать, чтобы вам помочь. Мы находимся не так далеко от цивилизации, и поэтому все это осуществимо. Я мог бы спуститься в долину, найти телефон, связаться с полицией, армией, с какими-нибудь компетентными властями…

Слова оборвались и повисли в воздухе, потому что у меня в голове не было ясного плана, но мне хотелось, чтобы она доверилась мне, почувствовала, что может на меня положиться.

— Дело в том, что жизнь здесь, похоже, станет отныне невозможной. И если мне удастся предотвратить беду в этот раз, в чем я сомневаюсь, она случится на следующей неделе, через месяц. У вас остались считанные дни безопасного существования. Вы жили здесь так долго в изоляции и вряд ли понимаете, в каком состоянии сейчас находится мир. Даже эта страна раздираема надвое подозрительностью, и люди из долины совсем уже не те темные крестьяне, полные предрассудков; они вооружены современным оружием, и они ни перед чем не остановятся. И у тебя, как и у остальных тут, на Монте Верита, нет никакого шанса уцелеть.

Она не отвечала. Только слушала, сидя на ступеньке, молчаливая, далекая, в длинном белом одеянии с капюшоном.

— Анна, Виктор умирает, — сказал я. — Может быть, его уже и нет в живых. Когда вы покинете обитель, он не сможет вам помочь, но смогу я. Я всегда тебя любил. Нет нужды говорить тебе об этом, ты, должно быть, и сама догадалась. Ты разрушила жизни двух мужчин, когда ушла на Монте Верита двадцать шесть лет назад. Но сейчас все это не имеет значения. Я снова нашел тебя. И на свете далеко отсюда все еще есть уголки, недоступные цивилизации, где мы могли бы жить, ты и я… и остальные, которые тут с тобой, если они захотят поехать с нами. У меня достаточно денег, чтобы все это устроить, тебе не придется ни о чем беспокоиться.

Мысленным взором я уже видел, как обсуждаю практические вопросы в консульствах и посольствах, достаю паспорта, нужные бумаги, одежду.

И одновременно перед глазами у меня была карта мира. Я метался по ней с гор в Южной Америке до хребтов в Гималаях и в Африке. Почти совсем неисследованными остались широкие просторы в Северной Канаде, куски Гренландии. И были еще острова, бесчисленное, бесконечное множество островов, куда не ступала нога человека. Туда залетают лишь морские птицы, и волны омывают их одинокие берега. Мне было все равно, что это будет — гора или остров, поросшая кустарником пустошь или пустыня, непроходимая чащоба или арктические просторы, я слишком долго жил вдали от Анны, и теперь мне хотелось быть с ней вечно.

И сейчас это станет возможным, потому что Виктор, имеющий на нее законные права, умирает. Я говорил жестко, без прикрас, я говорил искренне, сказал ей все, ничего не утаив. И теперь ждал, что скажет она.

Она засмеялась тихим ласковым смехом, который я так любил и так хорошо помнил, и мне захотелось подойти и обнять ее — столько в этом смехе было жизни, радости и надежды.

— Ну так как? — спросил я.

Она поднялась, подошла и тихо встала возле меня.

— Жил на свете человек, — сказала она, — и однажды он отправился в кассу на вокзале Ватерлоо и дрожащим от волнения голосом попросил кассира продать ему билет в Рай. Только в один конец. Обратный билет не нужен. И когда кассир объяснил ему, что такого места на земле нет, он схватил чернильницу и швырнул ее кассиру в лицо. Вызвали полицию, буяна увезли и посадили в тюрьму. Тебе не кажется, то, что ты у меня сейчас просишь, — это билет в Рай? А здесь гора Истины, это совсем другое.

Я обиделся и даже рассердился. Она не приняла всерьез ни одного моего слова, а теперь еще и смеялась надо мной.

— А что тогда ты предлагаешь? — спросил я. — Сидеть здесь, за этими стенами, и ждать, когда придут люди из долины и их сломают?

— Не беспокойся за нас, — сказала она. — Мы знаем, что нам делать.

Она говорила так спокойно и равнодушно, будто все это не имело значения, и я с болью в душе видел, как наше с ней будущее, которое я пытался рисовать себе, ускользает от меня.

— Значит, вы владеете каким-то секретом? — сказал я слегка уязвленным тоном. — И ты можешь сотворить чудо и спасти себя и остальных? А я как же? Ты не возьмешь меня с собой?

— Ты сам не согласишься. — Она положила ладонь на мою руку. — Нужно время, чтобы создать Монте Верита. Это гораздо труднее, чем ходить без одежды и поклоняться солнцу.

— Я это сознаю. И готов начать все сначала, учиться понимать новые ценности, начать с азбуки. Я знаю, все, что я делал в этом мире, не стоит и гроша. Талант, изнурительная работа, успех — пустая суета. Но если бы я только мог быть с тобой…

— Но как? Как быть со мной? — спросила она.

Я растерялся и не знал, что ей ответить на этот неожиданный и откровенный вопрос. Но в глубине души я знал, мне хочется всего, что могут дать друг другу мужчина и женщина. Не сразу, конечно, но потом, когда мы найдем для себя другую гору, или пустошь, или любое другое место, где можно спрятаться от мира. Но не стоило распространяться об этом сейчас. Главное, что я готов был следовать за ней куда угодно, если бы она мне позволила.

— Я люблю тебя и всегда любил. Разве этого недостаточно? — спросил я.

— Нет, не на Монте Верита.

Она откинула капюшон, и я увидел ее лицо.

Я смотрел на нее, застыв от ужаса, не в силах пошевелиться, не в силах вымолвить ни слова. Словно меня вдруг парализовало и на сердце навалилась ледяная глыба, заморозив его… Одна сторона ее лица была полностью съедена, чудовищно обезображена. Болезнь не пощадила лоб, щеку, горло, покрыла желтыми пятнами и иссушила кожу. Глаза, которые я так любил, помутнели и глубоко запали в черных глазницах.

— Как видишь, это не Рай, — сказала она.

По-моему, я отвернулся. Не помню. Знаю только, что я прислонился к стене башни и поглядел в пропасть, но ничего не увидел, кроме огромной гряды облаков, застившей мир.

— Это случалось не раз и с другими, — сказала Анна, — но они умерли. Если я и пережила их, то только потому, что я крепче. Проказа может обрушиться на любого, даже на так называемых бессмертных на Монте Верита Но это не так уж важно для меня. Я ни о чем не жалею. Помнишь, я когда-то тебе сказала, что тот, кто решился идти в горы, должен отдать им всего себя до конца? Я отдала все. И я больше не страдаю, и потому не стоит страдать из-за меня.

Я ничего не ответил. Я чувствовал, как слезы катятся по щекам. И я не старался их утереть.

— На Монте Верита нет ни иллюзий, ни грез, — сказала она. — Они достояние другого мира, и сам ты тоже принадлежишь этому земному миру. Если я разрушила фантастический образ, который ты создал, прости меня. Ты потерял ту Анну, которую когда-то знал, но взамен нашел другую. И какую из них ты будешь дальше помнить, зависит от тебя. А теперь возвращайся в свой мир мужчин и женщин и построй себе новую Монте Верита.

Где-то внизу росли кустарники и трава, росли низкорослые деревья; где-то были земля и камни, журчала бегущая вода. Глубоко внизу, в долине, стояли дома, где мужчины жили со своими женами, поднимали детей. В каждом доме был очаг, колечки дыма над крышей и освещенные окна. А где-то далеко во все стороны расходились железные дороги, высились города. Великое множество городов, бесконечное множество улиц. И повсюду большие здания, переполненные людьми, ярко освещенные окна. Все это было далеко внизу, под облаками, под Монте Верита.

— Не волнуйся и не бойся за нас. Что касается людей из долины, они не причинят нам вреда. Только вот одно… — Она помедлила, и хотя я не смотрел на нее, мне показалось, что она улыбается. — Пусть Виктор сохранит свою мечту, — сказала она.

Потом она взяла меня за руку, и мы вместе спустились по лестнице, прошли через двор к стенам скалы. Обитатели Монте Верита в коротких туниках, с обнаженными руками и ногами, все коротко остриженные, внимательно следили за нами, и среди них я увидел девушку из деревни, новенькую, которая отринула мир и теперь стала одной из них. Я видел, как она обернулась и посмотрела на Анну, и я успел заметить выражение ее глаз — в них не было ни ужаса, ни страха, ни отвращения. Все они глядели на Анну с восхищением, они знали и понимали, каково ей. И я догадался, что они, зная, что ей пришлось пережить, сочувствуют ее страданиям и принимают с пониманием все как есть. А это значит, что она не одинока.

Они перевели глаза на меня, и выражение их лиц сразу же переменилось — вместо любви и понимания я прочел в их глазах сострадание.

Она ничего не сказала мне на прощание, только на мгновение положила руку мне на плечо. Стена отодвинулась, и она ушла. Солнце теперь не стояло над головой — оно уже начало свой ежевечерний путь на запад. Белая большая гряда облаков вынырнула откуда-то снизу и катилась наверх. Я повернулся спиной к Монте Верита.


Был вечер, когда я добрался до деревни. Луны еще не было. В течение двух часов, или даже раньше, она должна была взойти на восточный горизонт дальних гор и осветить все небо. Они чего-то ждали, люди из долины. Их собралось около трех сотен, а то и больше. Они группами стояли возле хижин. Все были вооружены, кто чем — у некоторых были ружья и гранаты, а у тех, кто попроще, — пики и топоры.

Они разожгли костры на деревенской улице между хижинами и вынесли приготовленные запасы провианта. Они стояли или же сидели перед кострами, ели, пили, курили и разговаривали. У некоторых были собаки на поводке.

Хозяин крайней хижины стоял у двери с сыном. У них тоже было при себе оружие. У мальчика из-за пояса торчали топор и нож. Хозяин, пока я шел к хижине, смотрел на меня как всегда с выражением тупой угрюмости.

— Твой друг умер, — сказал он. — Несколько часов назад.

Я бросился мимо него в дом. У постели Виктора горели свечи, одна в головах, другая в ногах. Я наклонился и пощупал его руку. Хозяин солгал мне. Виктор еще дышал. Он почувствовал мое прикосновение и открыл глаза.

— Ты видел ее? — спросил он.

— Да.

— Что-то говорило мне, что ты ее увидишь, — сказал он. — Я лежал здесь и чувствовал, что это случится. Она моя жена, и я любил ее все эти годы, но только тебе дано было свидеться с ней. Хотя теперь поздно ревновать, ты как считаешь?

Свечи горели тускло. Он не мог видеть тени за дверью, не мог слышать шорохов и перешептываний за окном.

— Ты отдал ей мое письмо? — спросил он.

— Она его прочла. И просила передать тебе, чтобы ты не беспокоился и не волновался. Она здорова. Все у нее хорошо.

Виктор улыбнулся и отпустил мою руку.

— Значит, все это правда, — сказал он. — Осуществились все мои мечты. Она счастлива и довольна, она никогда не состарится, никогда не утратит своей красоты. Скажи, волосы, глаза, улыбка у нее такие же, как и прежде?

— Точно такие же. Анна навсегда останется самой красивой женщиной из всех, кого я когда-либо знал.

Он не ответил. И, пока я сидел возле него, я услышал звук рога, ему начал вторить другой, потом еще один. Я слышал беспокойную возню, беготню — они вешали на себя оружие, гасили костры, готовясь к подъему на гору. Я слышал, как лаяли собаки, громко смеялись люди. Когда они ушли, я вышел на улицу и долго стоял один в опустевшей деревне, глядя, как полная луна выплывает из темной долины.

Дафна Дюморье На грани

Отец, должно быть, спал около десяти минут. Не больше. Незадолго до этого, чтобы немного его развлечь, Шейла принесла из кабинета альбом со старыми фотографиями, и они довольно долго вдвоем рассматривали их и весело смеялись. Казалось, он чувствует себя гораздо лучше. Сиделка отпросилась на вечер и отправилась погулять, оставив своего пациента на попечение его дочери. А сама госпожа Моней села в машину и уехала в деревню к парикмахеру. Доктор заверил их, что кризис миновал. Больной нуждался лишь в отдыхе и покое.

Шейла стояла у окна и смотрела в сад. Она останется дома и будет здесь жить столько, сколько понадобится отцу. В самом деле, ну разве может она покинуть его, если его состояние вызывает какие-либо сомнения. Только вот вопрос: если сейчас она откажется от предложения Театральной группы сыграть главную роль в серии шекспировских пьес, такой шанс может никогда больше не подвернуться. Розалинда… Порция… Виола – роль Виолы самая интересная. Тоскующее сердце скрыто под покровом притворства, обман, придающий всей интриге особую пикантность.

Она непроизвольно улыбнулась и, подражая Цезарио, заправила волосы за уши и наклонила голову, положив одну руку на бедро. Внезапно ее внимание привлек какой-то шум, раздавшийся со стороны кровати. Обернувшись, она увидела, что ее отец пытается сесть. Он пристально смотрел на нее, в его глазах отражались ужас и недоверие. Он выкрикнул:

– О, нет… О Джинни… О Господи!..

Шейла подбежала к нему и принялась успокаивать:

– В чем дело, дорогой, что случилось?

Но отец пытался оттолкнуть ее, тряс головой. Вдруг он откинулся на подушки, и Шейла поняла, что он мертв. Зовя сиделку, Шейла выскочила из комнаты, но потом вспомнила, что та отправилась гулять. Сиделка могла уйти довольно далеко от дома. Шейла бросилась вниз, надеясь найти мать, но дом был пуст, двери гаража распахнуты настежь – ее мать, должно быть, куда-то уехала. Почему? Зачем? Она не предупреждала, что куда-то собирается. Шейла схватила телефонную трубку и дрожащей рукой стала набирать номер доктора. Раздался щелчок, и записанный на пленку безжизненный механический голос доктора произнес: «Говорит доктор Дрей. Я буду отсутствовать до пяти часов. Оставьте ваше сообщение. Начинайте после…» Тут послышался прерывистый сигнал, точно такой же, как в справочной времени, где похожий механический голос говорит: «Третий сигнал соответствует двум часам, сорока двум минутам и двадцати секундам…»

Шейла швырнула трубку и принялась судорожно перелистывать телефонный справочник, разыскивая номер коллеги доктора Дрея, молодого человека, только недавно начавшего работать на участке. Она еще ни разу с ним не встречалась. Ей повезло: в трубке раздался женский голос. Послышался детский плач, кто-то громко включил радио, и женщина потребовала, чтобы ребенок замолчал.

– Говорит Шейла Моней из Уатгейта, Грэт Марсден. Пожалуйста, попросите доктора побыстрее приехать. Мне кажется, мой отец умер. Сиделка ушла, и я одна в доме. Я не могу найти доктора Дрея.

Ее голос дрогнул. Поспешные и полные сочувствия словаженщины: «Я немедленно сообщу обо всем своему мужу» отняли у нее последние силы, и, повесив трубку, она бросилась наверх, в спальню. Отец лежал в том же положении, выражение ужаса так и не исчезло с его лица. Она подошла и, встав на колени возле кровати, поцеловала его руку. По ее щекам текли слезы. «Почему? – спросила она себя. – Что случилось? Что я сделала?» Наверняка он вскрикнул не от боли – ведь он назвал ее ласкательным детским прозвищем. Скорее, в его возгласе звучало осуждение, как будто она совершила какой-то ужасный поступок, подорвавший его доверие к ней. «О, нет… О Джинни… О Господи!..» А потом, когда она подбежала к нему, он попытался оттолкнуть ее от себя – и умер.

«Я не вынесу этого, не вынесу, – подумала она. – Что же я сделала?» Она поднялась и подошла к открытому окну. Слезы застилали глаза. Она оглянулась на кровать, но теперь там все было иначе. Отец больше не смотрел на нее. Он был недвижим. Он был мертв. Момент истины канул в вечность, и ей никогда не суждено узнать, что же произошло. То, что случилось, было «тогда», оно принадлежало прошлому, другому временному измерению. В настоящем же было «теперь», оно являлось частью будущего, в котором отцу не осталось места. Теперь настоящее и будущее были лишены для него какого-либо смысла – как пустые места в валявшемся рядом с кроватью альбоме с фотографиями. «Даже если он, как это часто случалось, догадался, о чем я размышляла, – подумала Шейла, – это вряд ли могло до такой степени разволновать его. Он знал, что мне хочется сыграть эти роли в Театральной группе. Он всегда поддерживал меня и был рад этому. И я вовсе не выжидала удобного момента, чтобы оставить его… Почему у него на лице отразился такой ужас, недоверие? Почему? Почему?»

Она стояла у окна и наблюдала, как внезапные порывы ветра развеяли покрывавшие ковром всю лужайку осенние листья, и они, подобно птицам, кружась, разлетались в разные стороны, а потом, покачавшись, медленно опускались на землю. Эти листья, бывшие когда-то набухшими почками, а потом – зеленым одеянием деревьев, умерли. Деревья отреклись от них, и они стали игрушкой для бездельника ветра. Когда солнце, которое, освещая лужайку, превращало ее в сверкающий золотом ковер, садилось и наступали сумерки, листья теряли свой блеск и становились сморщенными, тусклыми и сухими.

Шейла услышала, что подъехала машина. Она вышла из комнаты и остановилась на лестничной площадке. Но это был не доктор – вернулась ее мать. Она вошла в холл, снимая на ходу перчатки. Ее волосы были уложены в высокую прическу и обильно политы лаком, от чего стали жесткими и сверкали. Не подозревая о том, что за ней наблюдает дочь, она задержалась возле зеркала и принялась поправлять выбившийся локон. Потом она достала из сумочки помаду и подкрасила губы. Стук, прозвучавший со стороны двери в кухню, заставил ее повернуть голову.

– Это вы, сестра? – позвала она. – Как насчет чая? Мы все вместе могли бы попить чаю наверху.

Она опять взглянула на свое отражение в зеркале, вскинула голову и вытерла излишки губной помады салфеткой.

Из кухни вышла сиделка. Без белого халата она выглядела по-другому. Она была в шерстяном жакете, который одолжила у Шейлы перед тем, как отправиться на прогулку. Ее волосы, обычно собранные в аккуратный пучок, сейчас были растрепаны.

– Какой замечательный вечер, – сказала она. – Я прошлась по полю. Прогулка очень освежает. Я прекрасно проветрилась. Да, давайте выпьем чаю. Как дела у моего пациента?

«Они все еще живут в прошлом, – подумала Шейла, – во времени, которого больше не существует». Еще мгновение и сиделка никогда больше не будет есть ячменные лепешки с маслом, которые были ее любимым лакомством после прогулки, а когда мать в следующий раз посмотрит на себя в зеркало, она увидит перед собой, под той же самой высокой прической, порядком постаревшее и изможденное лицо. Казалось, так неожиданно свалившееся на нее горе обострило ее интуицию, и Шейла увидела, как сиделка ухаживает за своим следующим пациентом, каким-нибудь вечно недовольным калекой, совсем не таким покладистым, как отец, который постоянно поддразнивал ее и шутил. Она увидела свою мать в траурных одеждах (не обязательно в черных – она решит, что черный цвет слишком прост) и то, как она будет отвечать на письма с выражением соболезнования, и в первую очередь напишет тем, кто имеет для нее наибольшее значение.

Наконец мать и сиделка заметили, что она стоит на лестнице.

– Он умер, – проговорила Шейла.

Они недоверчиво, точно так же, как отец, уставились на нее, однако на их лицах не было ни ужаса, ни осуждения. Сиделка первой пришла в себя и бросилась вверх по лестнице, а Шейла продолжала стоять, наблюдая, как ухоженное, все еще красивое лицо матери, подобно пластиковой маске, постепенно расползалось и сморщивалось.

Ты не должна винить себя. Ты ничего не могла сделать. Рано или поздно это должно было случиться… «Да, – подумала Шейла, – но почему именно рано, а не поздно. Когда умирает отец, сразу обнаруживается, что еще много хотелось ему рассказать. Если бы я знала, что тот час, который мы, смеясь и болтая о пустяках, провели вместе, – последний, что к его сердцу, подобно бомбе замедленного действия, готовой взорваться в любую минуту, подкрадывается тромб, я вела бы себя по-другому, попыталась бы подольше побыть с ним, по крайней мере, поблагодарила бы его за подаренные им девятнадцать лет счастья и любви. Я бы не тратила время на разглядывание старых фотографий, не смеялась бы над модой прошлых лет, не зевала бы постоянно. Ведь он, почувствовав, что мне скучно, и не пытаясь удержать съезжавший на пол альбом, пробормотал: „Не тревожь меня, котенок, я немного вздремну“.

– Когда человек оказывается перед лицом смерти, – сказала ей сиделка, – всегда происходит одно и то же: кажется, что можно было бы сделать больше. Этот вопрос очень волновал меня, когда я была еще студенткой. Конечно, родственникам гораздо тяжелее. Это было для вас ударом. Постарайтесь ради матери взять себя в руки.

«Ради матери? Моя мать не возражала бы, если бы сейчас я уехала, – едва не вырвалось у Шейлы, – потому что тогда все внимание досталось бы ей, все соболезнования и выражения сочувствия. Окружающие восхищались бы тем, как она держится, а так ей придется делить все внимание со мной». Даже доктор Дрей, который прибыл вслед за своим коллегой, первым делом выразил свои соболезнования Шейле, погладив ее по плечу и произнеся:

– Он очень гордился тобой, моя дорогая, он не раз говорил мне об этом.

«Значит, смерть, – решила Шейла, – это то время, когда все говорят комплименты, когда все окружающие проявляют исключительную вежливость и заботу по отношению друг к другу. Ведь в другом случае им и в голову не пришло бы сказать о своих знакомых что-нибудь хорошее. Сидите, сидите, я сама сбегаю… Позвольте, я возьму трубку… Вы хотите чаю? Я поставлю чайник… Все учтивы, обходительны, кланяются друг другу, как мандарины в кимоно, – и в то же время пытаются оправдать свое отсутствие в тот момент, когда случилось непоправимое».

Сиделка – коллеге доктора:

– Разве я пошла бы гулять, если бы не была уверена, что его состояние удовлетворительное. К тому же я думала, что в доме остались и госпожа Моней, и ее дочь. Да, я дала ему таблетки… – и так далее.

«Она на суде, на месте для свидетелей, – подумала Шейла, – да и все мы чувствуем себя точно так же». Ее мать, также обращаясь к молодому врачу:

– У меня совершенно вылетело из головы, что сестра собралась на прогулку. За последнее время было столько дел, столько беспокойства, что я решила немного расслабиться и отправилась к парикмахеру. Мне казалось, что моему мужу гораздо лучше, он был таким, как раньше. Мне бы и в голову не пришло уезжать, даже выходить из его комнаты, если бы я хоть на минуту могла представить…

– Разве не в этом все дело? – взорвалась Шейла. – Никто из нас не думал. Ни ты, ни сиделка, ни доктор. Более того, даже я не думала. Я была единственной, кто видел, что произошло, и я до конца дней своих не забуду его лица.

Рыдая, она бросилась в свою комнату. Уже много лет она так не плакала – в последний раз это случилось, когда почтовый фургон врезался в ее первую машину, припаркованную возле ворот дома. Ее любимая игрушка превратилась в груду искореженного металла. «Это послужит для них уроком, – сказала себе Шейла. – Это сведет на нет их попытки выглядеть достойно перед лицом смерти и представить его кончину как избавление от земных страданий. Им придется снять с себя маску вежливости. Ведь на самом деле никого из них не волнует, что человек ушел из жизни навсегда. Навсегда…»

Позже вечером, когда все легли спать – смерть изматывает всех, кроме самого умершего, – Шейла пробралась в комнату отца и нашла альбом с фотографиями, который сиделка подобрала с пола и положила на угол стола. Шейла взяла его и вернулась к себе. Еще днем фотографии ничего для нее не значили, они были все равно что старые рождественские открытки, сваленные в ящике письменного стола. Теперь же они превратились в своего рода некролог, подобно тем фотографиям в траурной рамке, которые появляются на экране телевизора.

На ковре сидит одетый в платьице с оборочками малыш с разинутым ротиком, а рядом его родители играют в крокет. Дядюшка, убитый в первой мировой войне. Опять ее отец, уже не малыш на ковре, а мальчишка в бриджах, в руках у него крокетная бита, слишком тяжелая для него. Дом давно умерших бабушки и дедушки. Дети на пляже. Пикники на вересковой пустоши. Потом Дартмут, фотографии судов. Вытянувшиеся в шеренге мальчики, юноши, мужчины. Когда она была маленькой, она всегда гордилась тем, что сразу же узнавала его в строю. Это он, и вот он – самый последний в шеренге мальчиков; потом, на следующей фотографии, более стройный и изящный, он стоит во втором ряду. Следующая фотография: он внезапно превращается в высокого и даже красивого молодого человека. Дальше шли фотографии тех мест, где он служил, – Мальта, Александрия, Портсмут, Гринвич – и она всегда их пропускала. Его собаки, которых она никогда не видела. А вот старина Панч… (Панч, как часто рассказывал ей отец, всегда знал, когда его корабль направляется к родным берегам. Пес садился возле окна верхнего этажа и ждал.) Морские офицеры катаются на осликах… играют в теннис… бегают наперегонки. Все это происходило еще до войны, и она не раз думала, что «жертва веселится и играет, не ведая своей судьбы», так как следующие страницы был и наполнены грустью: его любимый корабль подорвался на мине, многие из радостно улыбавшихся на предыдущих страницах молоденьких офицеров погибли. Бедняга Манки Уайт, останься он в живых, дослужился бы до адмирала. Она пыталась представить себе изображенного на фотографии хохочущего Манки Уайта адмиралом – лысым, возможно, толстым, – и по какой-то непонятной причине ее охватывала радость, что он не дожил до этого дня, хотя ее отец и говорил, что смерть Уайта была большой потерей для военно-морского флота. Опять офицеры, корабли. Великий день, когда Маунтбаттен посетил корабль, которым командовал отец: Маунтбаттен поднимается на борт, и отец приветствует его. Букингемский дворец. Отец, со сверкающими на мундире медалями, смущенно смотрит в объектив фотоаппарата.

«Очень скоро мы дойдем и до твоих фотографий», – часто повторял ее отец, когда открывал страницу с довольно неинтересной фотографией ее матери в вечернем платье. Однако ему эта фотография очень нравилась. У матери был ужасно сентиментальный вид, который Шейла слишком хорошо знала. Когда она была еще ребенком, ей было странно, что ее отец влюбился в мать. Ей казалось, что та, которой мужчины дарят свою любовь, должна быть темноволосой, таинственной и очень умной, а вовсе не самой обыкновенной женщиной, постоянно, без всякого повода раздраженной и просто исходящей злостью, когда кто-то опаздывал к обеду.

Свадьба: победная улыбка матери – эту улыбку Шейла тоже прекрасно знала, она видела ее на лице матери каждый раз, когда та добивалась своего, что происходило практически всегда, – и совершенно иная улыбка ее отца, не победная, а просто счастливая. Подружки невесты, в давно вышедших из моды платьях, которые делали их еще толще – должно быть, мать специально выбрала именно таких, чтобы никто не мог затмить ее; шафер, друг отца по имени Ник, не такой красивый, как отец. На другой фотографии, где он снят на борту корабля в группе офицеров, он намного привлекательнее, а на этом снимке у него скучающий и высокомерный вид.

Медовый месяц, первый дом, появление на свет Шейлы, ее детские фотографии, ставшие частью ее жизни: она на колене у отца, у него на плечах – вся ее жизнь вплоть до Рождества прошлого года. «Эти фотографии могли бы стать и моим некрологом, – подумала она, – ведь мы вместе составляли этот альбом. В нем – снимки, которые мы сделали, когда в последний раз фотографировали друг друга: на моем – я стою в снегу, а на его – он улыбается мне из окна своего кабинета». Она опять заплакала. Это были слезы жалости к самой себе. Но она должна жалеть не себя, а его. Где этот вечер, когда он, почувствовав, что ей скучно, отодвинул альбом? Они как раз обсуждали их любимые занятия. Он сказал ей, что она слишком мало внимания уделяет физическим упражнениям.

– Мне хватает физических упражнений в театре, – ответила она, – когда я изображаю других.

– Это не одно и то же, – не согласился он. – Иногда ты должна побыть в одиночестве, вдали от вымышленных и настоящих людей. Вот что я тебе скажу. Когда я поправлюсь и встану с постели, мы втроем поедем в Ирландию на рыбалку. Твоей маме это тоже пойдет на пользу, да и я не сидел с удочкой целую вечность.

В Ирландию? На рыбалку? Под воздействием присущего юности эгоизма она отнеслась к этому предложению довольно прохладно: эта поездка нарушит все ее планы, связанные со спектаклями в театре. Надо перевести разговор в шутку и как-то отговорить его.

– Маме твое предложение придется не по вкусу, – сказала Шейла. – Она с большим удовольствием отправилась бы на юг Франции к тете Белле. (Белла – это сестра ее матери. У нее была вилла на мысе Эйль.)

– Позволю себе заметить, – улыбнулся он, – что это не способствовало бы моему выздоровлению. Разве ты забыла, что я наполовину ирландец? Родина твоего дедушки – графство Энтрим.

– Я не забыла, – ответила она, – но дедушка давным-давно умер и похоронен при церкви в Суффолке. Так что хватит про твою ирландскую кровь. У тебя там даже друзей нет, не так ли?

Он ответил не сразу:

– Там есть бедняга Ник.

Бедняга Ник… Бедняга Манки Уайт… Бедняга Панч… Она уже запуталась в этих друзьях и собаках, которых никогда в жизни не видела.

– Ты имеешь в виду своего шафера? – нахмурилась она. – А мне почему-то казалось, что он умер.

– Он похоронил себя в глуши, – коротко ответил он. – Несколько лет назад он попал в страшную автомобильную аварию и лишился одного глаза. С тех пор он живет как отшельник.

– Да, печально. И поэтому он никогда не присылает тебе рождественские открытки?

– Отчасти… Бедняга Ник… Очень храбрый, но не в своем уме. Он на грани помешательства. Я не смог рекомендовать его на повышение, и с тех пор, боюсь, он имеет на меня зуб.

– Тогда ничего удивительного. Я так же отнеслась бы к тому, что мой близкий друг не помог мне.

Он покачал головой.

– Дружба и служба – это совершенно разные вещи, – проговорил он. – Для меня долг всегда был на первом месте. Ты принадлежишь к другому поколению, поэтому тебе трудно понять меня. Уверен, тогда я поступил правильно, однако это не доставило мне удовольствия. Он был ужасным задирой и мог стать причиной очень больших неприятностей. А мне не хотелось взваливать на себя ответственность за то, что с ним могло бы случиться.

– Что ты имеешь в виду? – спросила она.

– Да так, – ответил он, – тебя это не касается. Как бы то ни было, это – дело прошлого. Но иногда мне очень хочется…

– Чего, дорогой?

– Еще раз пожать ему руку и пожелать удачи.

Они перевернули еще несколько страниц, и вскоре после этого Шейла зевнула и лениво обвела глазами комнату, а ее отец, почувствовав ее скуку, сказал, что решил вздремнуть. Выражение скуки на лице дочери не может вызвать сердечный приступ, который приведет к смертельному исходу… А вдруг ему приснился кошмар, и в этом кошмаре была она? Или он вспоминал былые дни, и ему представилось, что он на том тонущем корабле и рядом с ним и бедняга Манки Уайт, и Ник, и все те, кто утонул, и она сама каким-то образом оказалась в воде? Известно, что во сне различные события накладываются друг на друга и, подобно снежному кому, обрастают все новыми и новыми деталями. Это все равно что налить слишком много масла в часовой механизм: в какое-то мгновение стрелки остановятся, и часы перестанут отсчитывать время.

Кто-то постучал в дверь ее спальни.

– Войдите, – крикнула она.

Это была сиделка. Даже в ночной рубашке она продолжала выполнять свои профессиональные обязанности.

– Я хотела узнать, в порядке ли вы, – прошептала она. – Я заметила, что из-под двери пробивается свет.

– Спасибо. Все хорошо.

– Ваша мама спит. Я дала ей снотворное. Она все переживала, что завтра суббота и вряд ли получится до понедельника поместить объявление в «Тайме» и в «Телеграф». Она так хорошо держится.

Не скрывается ли в ее словах упрек за то, что Шейла не додумалась взять на себя все эти хлопоты? Было бы удобнее, если бы отец умер завтра, не правда ли? Вслух Шейла спросила:

– Приснившийся кошмар может убить человека?

– Что вы хотите сказать, дорогая?

– Могло случиться, что отцу приснился ужасный сон и он умер от сердечного приступа?

Сиделка подошла к кровати и расправила пуховое одеяло.

– Я уже говорила вам, и доктор подтвердил мои слова, что так или иначе это бы случилось. Вы не должны все время думать об этом. Это не поможет. Я дам вам снотворное.

– Не нужно мне никакое снотворное.

– Простите меня, дорогая, но вы ведете себя как ребенок. Скорбь – это естественное проявление чувств, но мне кажется, вашему отцу меньше всего хотелось, чтобы вы так переживали. Все кончилось. Он обрел покой.

– Откуда вы знаете, что он обрел покой? – взорвалась Шейла. – Почему вы так уверены, что в эту самую минуту он не находится в комнате, разозленный своей смертью, и не говорит мне: «Эта чертова сиделка впихнула в меня слишком много таблеток»?

«О, нет, – подумала она, – я не хотела этого говорить, люди слишком ранимы, они обнажены». Бедная женщина, выведенная из равновесия этим заявлением, сжалась, опустила глаза под гневным взглядом Шейлы и проговорила дрожащим голосом:

– Ваши слова ужасны! Вы знаете, что я не делала ничего подобного.

Поддавшись порыву, Шейла выскочила из кровати и обняла сиделку за плечи.

– Простите меня, – взмолилась она, – естественно, вы не делали этого. И вы ему очень нравились. Вы так хорошо за ним ухаживали. Я хотела сказать, – она пыталась придумать какое-нибудь объяснение, – я хотела сказать, что мы не знаем что происходит, когда умирает человек. Может, он присоединяется к тем, кто умер в один с ним день, и они все вместе ждут у врат святого Петра. А может, он попадает в то место, где собираются умершие перед тем, как отправиться в ад. Или летает в чем-то вроде тумана до тех пор, пока ветер не разгонит его. Ну ладно, я приму снотворное. И вы тоже примите. А завтра мы обе будем хорошо себя чувствовать. И пожалуйста, забудьте мои слова.

«Дело в том, – думала она, приняв таблетку и устроившись под одеялом, – что слова ранят, и рана, затянувшись, превращается в шрам. Теперь сиделку будут одолевать сомнения, и каждый раз, давая своим пациентам таблетки, она будет спрашивать себя, правильно ли поступает. Так же как совесть отца все время требовала от него ответа на вопрос, почему он не дал рекомендацию бедняге Нику, испортив тем самым их отношения. Плохо, когда человек умирает, так и не успев ответить на все вопросы. Смерть должна предупреждать о своем приближении, чтобы человек успел послать телеграмму со словами „Прости меня“ тем, кому он когда-то причинил зло, и тогда всем неприятностям пришел бы конец. Вот поэтому в давние времена люди собирались вокруг постели умирающего в надежде на взаимное прощение, а вовсе не для того, чтобы о них не забыли при составлении завещания. В эти мгновения забывались все обиды и споры, сглаживались грани между добром и злом. Это тоже своего рода любовь».

Шейла действовала, поддавшись внутреннему порыву. Так было и так будет всегда. Это было частью ее натуры, и ее друзьям и родственникам приходилось с этим мириться. Только когда она была уже в дороге, направляясь к северу от Дублина во взятой напрокат машине, ее путешествие начало обретать свой истинный смысл. Ей поручено очень важное дело, она выполняет свой священный долг. Она должна доставить сообщение, пришедшее из потустороннего мира. Она должна соблюдать секретность, никто не будет знать об этом. У нее не вызывало сомнения то, что, стоит только рассказать о своей миссии, тут же начнутся расспросы, ее станут отговаривать. Поэтому она промолчала о своих планах. Ее мать – Шейла еще раньше догадывалась, что она так поступит, – сразу же после похорон отправилась к тете Белле на мыс Эйль.

– Я чувствую, что мне срочно надо уехать отсюда, – сообщила мать своей дочери. – Вряд ли ты понимаешь, в каком напряжении я находилась за время болезни твоего отца. Я похудела на три килограмма. Единственное, о чем я мечтаю, – это закрыть глаза и лежать на балконе в доме у Беллы, подставляя себя лучам солнца и стараясь забыть весь ужас последних недель.

Ее слова звучали как реклама какого-нибудь дорогого мыла. Доставляйте своему телу радость. Обнаженная женщина в ванне, заполненной нежнейшей белой пеной. На самом деле сейчас, оправившись от первого потрясения, она выглядела довольно хорошо, и Шейла знала, что залитый солнцем балкон вскоре заполнят друзья тети Беллы: видные общественные деятели, молодые люди, мнящие себя художниками, скучные стареющие светские львы, которых ее отец обычно называл «дешевой подделкой». Однако матери нравилось вращаться в обществе этих людей.

– А ты? Почему бы тебе не поехать со мной? – Несмотря на полное отсутствие энтузиазма в ее словах, это предложение все же прозвучало из ее уст.

Шейла покачала головой.

– На следующей неделе начинаются репетиции. Думаю, перед тем как возвращаться в Лондон, я съезжу куда-нибудь на машине. Просто покататься.

– Почему бы тебе не пригласить с собой подругу?

– Сейчас присутствие любого человека будет действовать мне на нервы. Лучше побыть одной.

Их с матерью связывали только практические вопросы, больше они ни о чем не разговаривали. Ни одной из них и в голову не пришло сказать: «Какие же мы с тобой несчастные. Неужели для нас все кончено? Что нас ждет?» Вместо этого они обсуждали садовника, который со своим семейством переедет в их дом на время их отсутствия; решали, можно ли отложить визиты к адвокатам до возвращения матери с мыса Эйль; писали письма и так далее… Абсолютно равнодушные друг к другу, подобно двум секретаршам, они сидели бок о бок за письменным столом и отвечали на письма с выражением соболезнования. Ты возьмешь все, что от «А» до «К». Я возьму от «Л» до «Я». И на каждое письмо они писали примерно один и тот же ответ: «Глубоко тронуты… Ваша поддержка оказала неоценимую…». Точно так же каждый год, в декабре, они писали рождественские открытки, только текст был другим.

Просматривая старую записную книжку отца, она наткнулась на имя Барри. Капитан 3-го ранга Николас Барри, дивизия стратегических ударных сил, королевский ВМФ (в отст.), Боллифейн, Лок Торра, Эйр. И имя, и адрес были зачеркнуты, что значило: человек умер. Она взглянула на мать.

– Интересно, почему старый папин друг, капитан Барри, так нам и не написал? – как бы между прочим спросила она. – Ведь он жив, не так ли?

– Кто? – У матери был отсутствующий вид. – А, ты говоришь о Нике? Думаю, что он жив. Несколько лет назад он попал в автомобильную аварию. Но они с отцом расстались еще до этого. Он уже много лет нам не писал.

– Интересно, почему?

– Не знаю. Они поссорились из-за чего-то. А ты видела, какое трогательное письмо прислал адмирал Арбатнот? Мы с ними жили в Александрии.

– Да, я видела. Каков он из себя? Не адмирал – Ник.

Мать откинулась на спинку стула, обдумывая ответ.

– Честно говоря, я никогда не могла понять, что он за человек, – проговорила она. – Иногда он бывал очень веселым, особенно на вечеринках, а иногда всех игнорировал, делая при этом саркастические замечания. В нем была какая-то дикость. Помню, как однажды вскоре после нашей с отцом свадьбы – ты знаешь, он был шафером – он приехал сюда, перевернул всю мебель в кабинете и напился. Ужасно глупый поступок. Я тогда страшно разозлилась.

– А папа рассердился?

– Кажется, нет, я не помню. Они так хорошо знали друг друга: ведь они служили вместе, еще мальчишками познакомились в Дартмуте. А потом Ник ушел в отставку и вернулся в Ирландию, и они в некоторой степени отдалились друг от друга. У меня создалось впечатление, что Ника уволили, но я никогда об этом не спрашивала. Ты же знаешь, что папа не любил обсуждать то, что касалось его службы.

– Да…

«Бедняга Ник. Задира. Мне хотелось бы пожать ему руку и пожелать удачи…»

Несколько дней спустя она проводила мать в аэропорт и начала собираться в Дублин. За день до отъезда, роясь в отцовских бумагах, она нашла листок, на котором были записаны какие-то даты и имя Ника с вопросительным знаком. И никаких пояснений. Пятое июня, 1951. Двадцать пятое июня, 1953. Двенадцатое июня, 1954. Семнадцатое октября, 1954. Двадцать четвертое апреля, 1955. Тринадцатое августа, 1955. Этот список не имел никакого отношения к другим бумагам отца. Должно быть, он попал сюда случайно. Взяв чистый лист, она списала все даты и положила его в конверт, который засунула между страницами туристского путеводителя.

Итак, она собралась в дорогу – и вот она едет к нему, для того, чтобы… что? Извиниться от имени покойного отца перед отставным капитаном? В юности был настоящим дикарем?

Был заводилой на вечеринках? Образ, возникший в ее воображении, не привел ее в особый восторг, и она стала рисовать помощника боцмана средних лет, улыбка которого походила на оскал гиены. Она представила, как над каждой дверью он устанавливает мины-ловушки. Возможно, он уже успел опробовать их действие на начальнике морского штаба, и за это его уволили. Автомобильная авария превратила его в отшельника, в озлобленного шута, ушедшего в отставку (однако, галантного, как говорил ее отец, только что же это значило – что он нырял в покрытую пленкой мазута воду, чтобы спасать тонувших моряков с подбитого судна?). Она представила, как он сидит в старом особняке григорианского стиля или в каком-нибудь замке, грызет ногти, пьет ирландское виски и горюет по ушедшей юности, которую он провел в интернатах и училищах, где приходилось спать на таких коротких кроватях, что невозможно было вытянуть ноги.

Около семидесяти миль отделяли ее от Дублина. Теплым погожим октябрьским днем она ехала по малонаселенной местности, и с каждой милей растительность по обочинам дороги становилась все гуще и обильнее. Все чаще на западе она замечала слепящий глаза блеск воды, и внезапно ее взору предстало несметное количество крохотных озер, разделенных полосками суши. Однако ее надежда позвонить в дверь григорианского особняка таяла с каждой минутой: вокруг не было ни одной стены, подходящей для того, чтобы огораживать величественное поместье, – только поля, и никаких дорог, ведущих к озерам.

Описание Боллифейна, содержащееся в путеводителе, было кратким. «Расположен к западу от озера Торра, имеет множество небольших озер, расположенных в непосредственной близости от поселения». Как сообщал путеводитель, в гостинице «Килмор Армз» было шесть спален, но ничего не говорилось обо «вс. удобст.». Если будет совсем плохо, она может позвонить Нику: дочь его старого друга оказалась поблизости, не будет ли он так любезен порекомендовать ей приличный отель в пределах десяти миль, она обязательно перезвонит ему утром. К телефону подойдет дворецкий, тоже старый отставник, прошедший переподготовку. «Капитан будет счастлив, если вы соизволите воспользоваться его гостеприимством и остановитесь в замке Боллифейн». Будут лаять ирландские овчарки, на ступеньках, опираясь на трость, появится сам хозяин…

Впереди показалась церковная колокольня, и взору Шейлы открылся сам Боллифейн: небольшой поселок, единственная улица которого взбиралась на холм и по обеим сторонам которой стояло несколько почтенного вида домов и магазинов. Над дверями краской были выписаны названия типа «Дрисколл» и «Мерфи». Здание «Килмор Армз» нуждалось в побелке, однако прохожий вряд ли заметил бы этот недостаток, так как в прикрепленных на окнах ящиках росли цветы, предпринявшие отважную попытку распуститься во второй раз. Этот яркий мазок привлекал к себе все внимание.

Шейла припарковала свой «остин-мини» и огляделась. Двери гостиницы были открыты. Холл, который одновременно служил и комнатой для отдыха, был прибран и пуст. Никого не было видно, однако колокольчик на стойке, расположенной слева от двери, казалось, лежал здесь не случайно. Она позвонила, и из задней комнаты вышел мужчина с грустным лицом. Он прихрамывал, носил очки, и у нее возникло чувство, будто это сам Ник, который вынужден зарабатывать себе на жизнь.

– Добрый вечер, – сказала она. – Могу ли я выпить чаю?

– Можете, – ответил он. – Вам приготовить полдник с чаем или только чай?

– Ну, лучше полдник, – проговорила она и, представив себе горячие ячменные лепешки и вишневое варенье, одарила его лучезарной улыбкой, которую обычно приберегала для тех, кто в театре открывал ей дверь на сцену.

– Через десять минут все будет готово, – сказал он. – Столовая направо, три ступеньки вниз. Вы приехали издалека?

– Из Дублина, – ответила она.

– Приятная поездка. Неделю назад я сам ездил в Дублин, – сообщил он. – У моей жены, госпожи Доэрти, там родственники. Сейчас она неважно себя чувствует.

Она спросила себя, должна ли она извиниться за то, что причиняет им беспокойство, но он уже скрылся за дверью. Она направилась в столовую. Шесть накрытых столов, но у нее создалось впечатление, что за ними никто не обедал уже много дней. На стене, нарушая царившую тишину, громко тикали часы. Откуда-то появилась невысокая горничная. Она тяжело дышала, так как несла в руках огромный поднос, на котором стоял чайник и вовсе не ожидаемые Шейлой ячменные лепешки с вареньем, а тарелка с глазуньей из двух яиц с тремя огромными ломтями ветчины, а также с целой горой жареной картошки. Да, полдник с чаем… ей придется все это съесть, в противном случае госпожа Доэрти может обидеться. Горничная исчезла, а рядом с Шейлой появился черный с белым кот, который, выгнув дугой спину, принялся тереться о ее ногу и урчать. Скормив ему украдкой ветчину и одно яйцо, она принялась ковырять вилкой остальное. Чай был горячим и крепким, и она чувствовала, как с каждым глотком тепло разливается по телу.

Опять появилась маленькая горничная.

– Вам понравился чай? – обеспокоенно спросила она. – Я могу поджарить еще одно яйцо, если вы голодны.

– Нет, – ответила Шейла, – все очень вкусно, спасибо большое. Можно мне посмотреть ваш телефонный справочник? Мне нужно найти телефон одного знакомого.

На ее столе появился справочник, и она принялась перелистывать страницы. Всяких Барри было в избытке, но никто из них не жил в этом районе. Никаких капитанов 3-го ранга. Никаких Николасов Барри, королевский ВМФ (в отст.). Ее поездка оказалась бесполезной. Приподнятое настроение, ожидание чего-то нового и сознание собственной дерзости сменились отчаянием.

– Сколько я вам должна за чай? – спросила она. Маленькая горничная еле слышно назвала какую-то на удивление скромную сумму. Шейла поблагодарила ее, расплатилась и через холл вышла на улицу. На противоположной стороне она увидела почту. Еще одна попытка – и, в случае неудачи, она разворачивает машину и отправляется в сторону Дублина, на поиски гостиницы, где она могла бы принять ванну и переночевать со всеми удобствами. Она терпеливо ждала, пока пожилая женщина покупала марки, а мужчина выяснял насчет посылки из Америки. Наконец настала ее очередь обратиться к почтмейстеру, сидевшему за стеклянной перегородкой.

– Простите меня, – проговорила она, – не могли бы вы мне помочь? Скажите, живет ли здесь поблизости капитан Барри?

Мужчина удивленно взглянул на нее.

– Да, – ответил он. – Он живет здесь более двадцати лет.

Какая радость! Слава Богу! Она продолжает действовать.

Не все еще потеряно.

– Дело в том, – начала объяснять Шейла – что я не нашла его телефона в справочнике.

– Ничего удивительного, – сказал почтмейстер. – На Лэм Айленде нет телефона.

– На Лэм Айленде? – переспросила Шейла. – Вы хотите сказать, что он живет на острове?

Мужчина изумленно уставился на нее, как будто она задала глупейший вопрос.

– Остров находится в южной части озера Торра, – ответил он, – в четырех милях от берега. До острова можно добраться только на лодке. Если вам нужно увидеться с капитаном Барри, напишите ему записку. Он редко принимает гостей.

Задира… Отшельник…

– Ясно, – проговорила Шейла. – Я сразу не поняла. А можно увидеть остров с дороги?

Мужчина пожал плечами.

– Там, внизу, в миле от Боллифейна есть поворот к озеру, – ответил он, – но спуск очень каменистый. На машине не проедешь. Если у вас ботинки на толстой подошве, вы легко пройдете. Но лучше идти туда днем. В сумерках вы можете заблудиться, к тому же с озера поднимается туман.

– Спасибо, – сказала Шейла, – большое спасибо.

Когда она уходила, у нее было такое чувство, будто почтмейстер внимательно смотрит ей вслед. Что теперь? Лучше не рисковать, воспользоваться сомнительными удобствами «Килмор Армз» и перетерпеть несварение желудка от слишком обильного «полдника». Она вернулась в гостиницу и встретилась лицом к лицу с господином Доэрти.

– Надеюсь, – сказала она, – у вас найдется для меня комната на ночь?

– Конечно, добро пожаловать, – ответил он. – Сейчас здесь затишье, но во время туристского сезона – может, вам это покажется удивительным – у нас нет ни одного свободного места. Я принесу ваши вещи. С вашей машиной ничего не случится на улице.

Горя желанием услужить ей, он подскочил к багажнику, вытащил ее чемодан и проводил ее наверх, где показал выходивший окнами на улицу крохотный номер с двумя кроватями.

– Я возьму с вас только за одну кровать, – пояснил он. – Двадцать два шиллинга и завтрак. Ванная – по коридору.

Да, вполне прилично, и даже имеются «вс. удобст.» Чуть позже в бар придут завсегдатаи и начнут петь. А она будет потягивать пиво из огромной кружки с крышкой и наблюдать за ними, а потом, возможно, присоединится к ним.

Она обследовала ванную, напомнившую ей о тех гостиницах, в которых они останавливались во время гастролей. Из первого крана вода еле текла, оставляя за собой ржавый след. Когда она открыла второй, из крана обрушился самый настоящий Ниагарский водопад. Однако вода была горячей. Она достала из чемодана ночную рубашку, помылась, затем вновь оделась и спустилась вниз. Направляясь на шум голосов, она вошла в бар. За стойкой был сам господин Доэрти. Как только она вошла, голоса стихли, и все уставились на нее. В баре было человек пять мужчин, и среди них она узнала почтмейстера.

– Добрый вечер, – весело проговорила она.

В ответ раздалось равнодушное бормотанье. Они продолжили прерванный разговор. Она попросила господина Доэрти налить ей виски. Взобравшись на высокую табуретку, она внезапно почувствовала смущение. Смешно, конечно, – ведь она побывала в стольких самых разнообразных барах, когда ездила на гастроли, и этот бар ничем не отличался от других.

– Вы впервые в Ирландии? – наливая виски, спросил господин Доэрти, стараясь обслужить ее по высшему классу.

– Да, – ответила она. – Стыдно признаться, но я никогда прежде здесь не бывала. Мой дед был ирландцем. Мне кажется, у вас тут очень красиво. Обязательно завтра утром отправлюсь на прогулку к озеру.

Она оглядела бар и заметила, что взгляд почтмейстера устремлен на нее.

– Надеюсь, вы поживете здесь несколько дней? – спросил господин Доэрти. – Если вам нравится удить рыбу, я мог бы это для вас организовать.

– Ну… я еще не знаю. Посмотрим.

Слишком громко прозвучавший собственный голос и чересчур явный английский акцент напомнили ей о ее матери. Она похожа на тех общественных деятелей, которых изображают на ярких обложках журналов. Разговоры мгновенно смолкли. Ирландской простоты, которую она представляла себе, не было и в помине. Никто не собирался играть на скрипке, танцевать джигу и петь песни. По всей видимости, к девушкам, которые вечером в одиночестве приходят в бар, здесь относятся подозрительно.

– Ваш ужин готов, – сообщил господин Доэрти.

Она поняла намек и, соскользнув с табурета, направилась в столовую, чувствуя себя лет на десять старше. Суп, рыба, жареное мясо – зачем же они столько наготовили, когда ей всего-то и надо, что ломтик ветчины. Однако она обязана съесть все до последнего кусочка. Ну, ничего, справимся, а закончим ужин хересом.

Шейла взглянула на часы. Только половина девятого.

– Кофе вам подать в комнату отдыха?

– Да, будьте любезны.

– Там есть телевизор. Я включу его.

Маленькая горничная подвинула кресло поближе к телевизору, и Шейла, усевшись, принялась пить кофе, которого ей совсем не хотелось, а на экране мелькали герои американской комедии урожая 1950 года. Из бара доносился шум голосов. Шейла вылила кофе обратно в кофейник и поднялась в свою комнату, чтобы захватить жакет. Потом, не выключив телевизор, она вышла на улицу. Вокруг никого не было. Все жители Боллифейна или уже спали, или мирно сидели в своих домах. Она села в машину и, проехав через пустой поселок, оказалась на дороге, по которой утром прибыла сюда. Поворот, как сказал ей почтмейстер, находился в миле от Боллифейна.

Он должен быть где-то здесь, слева. Свет фар высветил покосившийся дорожный указатель с надписью: «Спуск к оз. Торра». Вниз вела узкая, петляющая между кустами тропинка. Да, без фонаря тут не обойдешься, а свет неполной луны еле-еле пробивается из-за затянувших небо облаков. Однако… можно все же попытаться пройти немного по тропинке, ну просто ради того, чтобы посмотреть.

Она оставила машину возле указателя и начала спускаться. Под ногами, обутыми в ботинки на плоской подошве, хлюпала грязь. «Как только покажется озеро, – подумала она, – я поверну назад, а завтра рано утром приду сюда опять, захвачу с собой завтрак и буду обдумывать свой план наступления». Склоны по обе стороны тропинки стали более пологими, и внезапно перед собой она увидела мерцающее в слабом лунном свете зеркало воды, в которое врезались полоски суши, а посередине – сам остров, покрытый шапкой деревьев. Казалось, что остров наделен какой-то сверхъестественной силой. Над озером царила атмосфера таинственности. Внезапно вырвавшаяся из-за облаков луна окрасила все вокруг серебром, однако сам остров так и остался темным, похожим на спящего кита.

Лэм Айленд… Почему-то ей вспомнились легенды – нет, не о давно умерших ирландских вождях или феодалах, а о жертвоприношениях древним богам на заре истории. Каменный алтарь на поляне. На нем – ягненок с перерезанным горлом. Ей стало интересно, как далеко от берега находится остров. Ночью расстояния искажаются. Бежавший слева от тропинки ручей, окаймленный зарослями камыша, впадал в озеро. Она направилась к озеру, осторожно ступая по гальке и грязи, и увидела привязанную к пню лодку, а рядом с ней – фигуру мужчины. Он смотрел в ее сторону. Ее охватила паника, и она повернула назад. «Глупо так вести себя», – подумала Шейла. Мужчина быстрыми шагами приблизился к ней и остановился рядом.

– Вы кого-то ищете? – спросил он.

Это был молодой человек, довольно плотного телосложения. Он был одет в вязаный рыбацкий свитер и штаны из грубой бумажной ткани. В его словах звучал резкий местный акцент.

– Нет, – ответила Шейла, – нет, я здесь случайно. Такой приятный вечер, и я решила прогуляться к озеру.

– Не очень подходящее место для прогулок. Откуда вы приехали?

– Всего лишь из Боллифейна, – сказала она. – Я остановилась в «Килмор Армз».

– Понятно, – проговорил он. – Может, вы приехали сюда, чтобы порыбачить? Для этого лучше съездить на другой конец Боллифейна.

– Спасибо. Я учту.

Повисла пауза. Шейла спросила себя, следует ли ей продолжать разговор или лучше просто повернуться и, пожелав ему спокойной ночи, пойти к машине. Он смотрел поверх ее головы на тропинку, и тут Шейла услышала чьи-то шаги. Из тени выступила еще одна фигура и приблизилась к ним. Шейла узнала почтмейстера из Боллифейна. Она никак не могла решить, обрадоваться ли ей при его появлении или огорчиться.

– Еще раз добрый вечер, – чересчур сердечно обратилась она к почтмейстеру. – Как видите, я решила не дожидаться утра. Спасибо вам, вы очень точно рассказали мне, как добраться до озера.

– Вот как, – проговорил почтмейстер. – Я увидел вашу машину возле поворота и решил проверить, все ли у вас в порядке.

– Вы очень любезны, – ответила Шейла. – Жаль, что доставила вам столько хлопот.

– Ничего подобного. Лучше удостовериться, что все в порядке, чем потом горевать. – Он повернулся к молодому человеку в рыбацком свитере. – Какой теплый вечер, Майкл.

– Вы правы, господин О'Рейлли. Эта дама говорит, что она приехала сюда для того, чтобы рыбачить. Я объяснил, что лучше отправиться на другой конец Боллифейна.

– Верно, если она действительно собирается удить рыбу, – заметил почтмейстер и впервые за все время улыбнулся, однако его улыбка была недоброй, слишком многозначительной. – Сегодня вечером молодая дама заходила на почту и расспрашивала про капитана Барри. Она очень удивилась, что его имени нет в телефонном справочнике.

– Очень интересно, – сказал молодой человек и, вытащив фонарь, посветил ей в лицо, приведя ее тем самым в крайнее замешательство. – Простите мою вольность, мисс, но не имел счастья видеть вас раньше. Будьте так любезны, скажите, какое у вас дело к капитану, и я передам ему.

– Майкл живет на Лэм Айленде, – объяснил почтмейстер. – Если можно так сказать, он выполняет функции сторожевого пса при капитане и отгоняет нежелательных посетителей.

Все это он произнес с той же многозначительной улыбкой, которая показалась ей столь недоброй. Ее охватило желаниебыть подальше от этого зловещего озера и двух странных мужчин и оказаться в своей маленькой спальне в гостинице.

– Боюсь, я не смогу вам ничего сообщить, – сказала она. – У меня личное дело. Может, мне лучше вернуться в гостиницу и написать письмо капитану Барри. Понимаете, он не знает о моем приезде. Все довольно сложно.

Наверняка мужчины заметили, что она нервничает. Она увидела, что они переглянулись. Потом молодой человек кивнул почтмейстеру и отвел его в сторону. Они о чем-то говорили, но она не разобрала ни одного слова. Ее тревога возросла.

Молодой человек повернулся к ней.

– Вот что я сделаю, – на этот раз он улыбался, однако его улыбка казалась неестественно радушной, – я отвезу вас на остров, и капитан сам решит, хочет он встретиться с вами или нет.

– О, нет… – проговорила Шейла, – не сегодня. Слишком поздно. Я вернусь завтра утром, и вы отвезете меня.

– Лучше покончить с этим сегодня, – настаивал Майкл.

Покончить с этим? Что он имеет в виду? Несколько месяцев назад, на вечеринке, устроенной после премьеры, она хвасталась своим друзьям, что никогда в жизни ничего не боялась, за исключением смерти. Сейчас же она была страшно напугана.

– Меня будут ждать в гостинице, – быстро сказала она. – Если я скоро не вернусь, господин Доэрти обратится в полицию.

– Не стоит беспокоиться, – заметил почтмейстер. – Там, у дороги, меня ждет приятель. Он отгонит вашу машину к гостинице, и мы предупредим Тима Доэрти.

Не успела она что-либо сказать, как они схватили ее под руки и поволокли к лодке. «Этого не может быть, – подумала она, – этого не может быть», – и зарыдала, подобно охваченному ужасом ребенку.

– Ш-ш, – проговорил Майкл, – не пугайтесь. Ни один волос не упадет с вашей головы. Вы же сами сказали, что сегодня такой прекрасный вечер. А в лодке вы еще лучше это почувствуете. Вы даже сможете увидеть, как играет рыба.

Он помог ей забраться в лодку и, подтолкнув, усадил на скамью. Почтмейстер остался на берегу. «И то хорошо, – подумала она, – по крайней мере, на одного меньше».

– До свидания, господин О'Рейлли, – крикнул Майкл, заводя мотор, и отвязал фалинь.

– До свидания, Майкл, – отозвался почтмейстер. Лодка выбралась из зарослей на чистую воду. Тихо стрекотал мотор. Помахав им на прощание, почтмейстер развернулся и направился вдоль берега к тропинке.

Дорога до острова заняла едва ли пять минут, но берег, от которого они только что отчалили, уже скрылся во мраке и казался далеким, а над ним мрачными громадами нависали холмы. Огни Боллифейна скрылись из виду. Еще никогда в жизни она не чувствовала себя столь беззащитной, столь одинокой. За всю дорогу Майкл не проронил ни слова. Наконец лодка причалила к небольшой пристани, пристроенной к узкой полоске берега. Деревья росли почти у самой воды. Майкл привязал лодку и протянул ей руку.

– А теперь, – сказал он, когда она выбралась на пристань, – я сообщу вам, как обстоит дело: капитан уехал на встречу на другую сторону озера. Он собирается вернуться к полуночи. Я отведу вас в дом и сдам на руки управляющему.

Управляющему… Она уже успела убедиться, что замок Боллифейн и особняк в григорианском стиле – всего лишь плод ее фантазии, однако наличие в доме управляющего напоминало о средних веках. Она представила себе Мальволио со свечой в руке, каменные ступени, ведущие в зал для приемов. Овчарок, стерегущих двери. Она немного приободрилась. Майкл не будет душить ее в тени деревьев.

К ее удивлению, дом оказался всего в сотне ярдов от берега. Он стоял на поляне. Длинное, приземистое, одноэтажное бревенчатое строение, напоминавшее больницы, которые миссионеры строили в джунглях для больных туземцев. Во всю ширину здания тянулась веранда. Майкл поднялся по ступеням и остановился возле двери с надписью: «Вход на мостик». В доме залаяла собака, однако по пронзительному лаю можно было судить, что это не овчарка. Майкл улыбнулся и, повернувшись к ней, заметил:

– Им не нужны никакие сторожевые псы вроде меня, когда в доме есть Скип. Она унюхает чужого за двадцать миль.

Дверь открылась. Перед ними стоял невысокий мужчина средних лет, одетый в форму корабельного стюарда.

– Тут для тебя дело, Боб, – сказал Майкл. – Эта молодая дама бродила в темноте возле озера. Оказалось, что она расспрашивала господина О'Рейлли о капитане Барри.

Лицо стюарда оставалось бесстрастным, однако он оглядел Шейлу с ног до-головы, уделив особое внимание ее одежде, и в частности карманам жакета.

– У нее ничего нет, – сказал Майкл, – а свою сумочку она, должно быть, оставила в машине на дороге. Она остановилась в «Килмор Армз», но мы решили, что лучше привезти ее сюда. Никто не знает, что у нее на уме.

– Пожалуйста, пройдите, – вежливо, но строго проговорил стюард. – Как я понял, вы из Англии.

– Да, – ответила она. – Я сегодня прилетела в Дублин и сразу же приехала сюда. У меня личное дело к капитану Барри, и мне не хотелось бы обсуждать его с посторонними.

– Понимаю, – сказал стюард.

Небольшая собака с острыми ушами и умными глазами обнюхивала ноги Шейлы.

– Вы позволите взять ваш жакет? – спросил стюард. Странная просьба. На Шейле были короткий твидовый жакет и юбка. Она протянула стюарду жакет. Тот обследовал карманы и повесил его на спинку стула. Потом – это уже был верх наглости – он профессиональными движениями ощупал остальную ее одежду, а Майкл с огромным интересом наблюдал за всей этой процедурой.

– Я не понимаю, зачем вы это делаете, – сказала она. – Ведь это вы силой привезли меня сюда, я же не настаивала.

– Мы всегда так встречаем незнакомых людей, – объяснил стюард. – Это избавляет нас от многих проблем. – Он кивнул Майклу. – Ты правильно сделал, что привез ее. Я все расскажу капитану, когда он вернется.

Майкл ухмыльнулся, подмигнув Шейле, отсалютовал рукой и вышел, захлопнув за собой дверь.

– Прошу вас, пройдите со мной, – сказал стюард.

Расстроенная уходом Майкла, который уже начал казаться ей союзником, а не возможным насильником, Шейла последовала за стюардом Бобом (а не Мальволио) по длинному коридору, в конце которого оказалась комната. Стюард открыл дверь и пропустил ее вперед.

– Сигареты на столике возле камина, – предупредил он. – Позвоните, если что-либо понадобится. Вам принести кофе?

– Да, пожалуйста, – ответила Шейла. Если ей придется провести здесь всю ночь, кофе не повредит.

Комната была просторной и уютной. Пол застелен синим ковром. Небольшой диван, пара глубоких кресел, большой письменный стол возле окна. На стенах – картины, изображающие различные корабли. В камине весело горит огонь. Эта комната что-то ей напоминала. Она уже видела подобное, но давно, еще в детстве. И тут она вспомнила. Эта комната была точной копией капитанской каюты на «Экскалибуре», каюты ее отца. Расположение мебели, обстановка – все было точно таким же. Ей стало жутко, у нее возникло ощущение, что она вернулась в прошлое.

Она обошла комнату, пытаясь ощутить ее атмосферу. Подойдя к окну, она раздвинула шторы, готовая увидеть перед собой палубу, а вдали – корабли, стоящие на якоре в портсмутской гавани. Однако никакой палубы, никаких кораблей. Перед ней были только длинная веранда, темная масса деревьев и тропинка, ведущая к залитой серебром поверхности озера. Дверь опять открылась, и вошел стюард с подносом, на котором стоял кофейник.

– Капитан скоро вернется, – сказал он. – Мы получили сообщение, что он отбыл пятнадцать минут назад.

Отбыл… Значит, у них есть не одна только лодка. Получили сообщение. Но она не слышала звонка телефона, да и в справочнике нет их адреса. Стюард вышел и закрыл дверь. Сообразив, что вся ее косметика осталась в сумочке в машине, она запаниковала. Ни расчески, ни губной помады. Последний раз она накладывала грим перед тем, как спуститься в бар в гостинице. Она взглянула на себя в зеркало, висевшее над письменным столом. Чуть слипшиеся влажные волосы, лицо белое, глаза испуганные – она выглядит ужасно. «Интересно, – подумала Шейла, – как лучше его встретить: сесть в кресло с чашкой кофе и притвориться спокойной или встать возле камина, засунув руки в карманы жакета?». Ей нужен совет, хорошо бы рядом был кто-нибудь вроде Эдама Вейна, кто смог бы подсказать ей, что делать, в каком виде предстать перед публикой, когда поднимется занавес.

Она повернулась и увидела фотографию в голубой кожаной рамке. Фотографию ее матери в подвенечном платье, с откинутой вуалью и противной победной улыбкой на лице.

Но чем-то эта фотография отличалась от той, которую Шейла так хорошо знала. Рядом с матерью стоял жених, но это был не отец Шейлы. Это был Ник, шафер, с подстриженными бобриком волосами, надменный, скучающий. Озадаченная, она внимательнее присмотрелась к фотографии и поняла, что это подделка. Голова и плечи Ника были наклеены на фигуру ее отца, в то время как голова отца с приглаженными волосами, с его счастливой улыбкой была переклеена на долговязую фигуру, которая стояла позади молодоженов, среди подружек невесты. Только потому, что Шейла знала эту фотографию – она стояла на письменном столе отца, – она сразу же распознала обман. Любой другой решил бы, что фотография настоящая. Но зачем? Кого пытался ввести в заблуждение Ник, если только не самого себя?

Еще более встревоженная, Шейла отошла от стола. Душевнобольные часто занимаются самообманом. Как говорил отец? Ник всегда был на грани помешательства… Ее очень испугало то, с чем она столкнулась на берегу, когда ее допрашивали двое незнакомых мужчин. Но то был физический страх, естественная реакция на возможную грубость. Сейчас же ее охватило странное беспокойство. Комната, которая только что казалась такой уютной и знакомой, превратилась в нечто странное, загадочное. Ей захотелось поскорее выбраться отсюда.

Она подошла к стеклянной двери и раздвинула шторы. Замок заперт. Нет ключа – нет возможности бежать. Потом она услышала голоса в холле. «Вот и все, – подумала она, – отступать некуда. Придется пройти через это. Я должна врать, выдумывать, импровизировать. Если не считать стюарда, я оказалась один на один с больным, с сумасшедшим». Дверь открылась, и он вошел в комнату.

Удивление было взаимным. Он в буквальном смысле застал ее врасплох, застывшую между креслом и кофейным столиком. Она замерла в неловкой позе, и казалось, что вот-вот потеряет равновесие. Шейла выпрямилась и пристально взглянула на него. Ничто в нем не напоминало того человека, который был шафером на свадьбе отца, за исключением высокого роста. Волосы не были подстрижены ежиком, потому что их почти не осталось. Левый глаз закрывала черная повязка, которая делала его похожим на Моше Даяна. Правый глаз был голубым. Губы – тонкими. Он стоял и смотрел, а у его ног прыгала собака. Он слегка повернул голову и через плечо обратился к стюарду:

– Боб, проследи, чтобы немедленно приступили к плану «Б», – сказал он, не спуская глаз с Шейлы.

– Слушаюсь, сэр, – раздалось уже из коридора. Дверь закрылась, Ник прошел в комнату.

– Я вижу, – проговорил он, – Боб приготовил вам кофе. Он уже остыл?

– Не знаю, – ответила Шейла. – Я еще не пробовала.

– Добавьте в него немного виски, вы почувствуете себя лучше.

Он открыл стенной шкаф и достал поднос с графином, сифоном с содовой и стаканами. Поставив его на столик между креслами, он сел напротив нее. Собака пристроилась у него на коленях. Почувствовав, что ее трясет и бросает в холодный пот, она налила немного виски в кофе. Его голос был громким, даже резким, властным. Этим он напоминал ей директора, который преподавал у них в школе драмы и доводил половину студентов до слез. Всех, кроме нее. Однажды утром она вышла из класса, и потом он извинялся перед ней.

– Ну-ну, расслабьтесь, – проговорил Ник. – Вы натянуты, как струна. Прошу прощения за то, что вас похитили. Но вы сами виноваты: не надо было бродить по берегу озера в столь поздний час.

– На знаке было указано, что спуск ведет к озеру Торра, – ответила она. – Я не заметила там никаких запрещающих знаков. Нужно еще в аэропорту предупреждать людей, что им запрещено бродить по окрестностям после захода солнца. Но думаю, власти Боллифейна на такое не пойдут: это отпугнет всех туристов.

«Итак, поехали», – подумала она и залпом выпила кофе с виски. Поглаживая собаку, он улыбнулся, но эта улыбка была больше похожа на усмешку. Он просто смеялся над Шейлой. Ее очень смущал его единственный глаз. У нее возникло впечатление, что глазница, закрытая черной повязкой, не пустует.

– Как вас зовут?

Она ответила, не раздумывая:

– Джинни, – и добавила: – Блэр.

«Дженнифер Блэр» был ее сценический псевдоним. Шейла Моней звучало неинтересно. Но никто, за исключением отца, никогда не называл ее Джинни. И почему она назвала себя этим именем? Должно быть, сказалось нервное напряжение.

– Гм, – проговорил он. – Джинни. Красивое имя. Зачем вы хотели встретиться со мной, Джинни?

Эдам Вейн всегда говорил: «Импровизируй. Играй по слуху». Сейчас как раз такая ситуация. Ну, начинай…

На столе стояла коробка с сигаретами и зажигалка. Она подалась вперед и взяла сигарету. Он не сделал попытки поднести ей зажигалку.

– Я – журналистка. Редактор хочет, чтобы к весне я подготовила серию новых очерков о том, как отставка подействовала на бывших военнослужащих. Нравится ли им их теперешнее положение, или они изнывают от безделья. Каковы их любимые занятия и так далее. Вы понимаете меня. Подобное задание было дано четверым журналистам. Вы оказались в моей части списка – и вот я здесь.

– Понятно.

Ей ужасно захотелось, чтобы он хоть на мгновение отвел от нее свой глаз. Собака, счастливая, что хозяин уделяет ей так много внимания, разлеглась на спине, подняв вверх лапы.

– А почему вы решили, что я могу представлять какой-то интерес для ваших читателей?

– Не я составляла список, – ответила она. – Этим занимались другие. Мне просто дали краткие сведения о вас. О военной карьере, о послужном списке, о том, когда вы ушли в отставку, что вы живете в Боллифейне. Я должна вернуться со статьей. О том, что вы за человек, ну и так далее…

– Любопытно, – заметил он, – что ваши начальники выбрали меня из огромного списка куда более достойных людей, которые ушли в отставку и живут здесь поблизости. Генералы, контр-адмиралы – да их здесь сотни.

Она пожала плечами.

– Насколько я знаю, – ответила она, – они выбирали наугад. И кто-то – не помню, кто именно, – сказал мне, что вы живете отшельником. А редакторам нравятся такие вещи. «Выясни, чем он интересуется», – сказали мне.

Он наполнил свой стакан и откинулся на спинку стула.

– Как называется ваша газета? – спросил он.

– Это не газета, а журнал. Он стал выходить недавно, но у него хорошая перспектива. Выходит раз в две недели. «Прожектор». Возможно, он вам встречался.

«Прожектор» на самом деле был новым изданием. Он попался ей на глаза, когда она летела в Дублин.

– Нет, не встречался, – сказал он. – Но мне кажется, едва ли кого-то удивит, что человек живет отшельником, не так ли?

– Нет, я с вами не согласна.

Его глаз внимательно наблюдал за ней. Она выпустила клуб дыма.

– Значит, вами руководило только профессиональное любопытство, когда вы ночью, не дождавшись утра, чтобы официально договориться со мной о встрече, отправились к озеру?

– Естественно. И еще тот факт, что вы живете на острове. Острова всегда кажутся загадочными. Особенно ночью.

– Вы ничего не боитесь?

– Я испугалась, когда ваш оруженосец Майкл и этот неприятный почтмейстер подхватили меня и поволокли к лодке.

– И каковы же, по вашему мнению, были их намерения?

– Изнасиловать, убить.

– Вот к чему приводит чтение английских газет и сочинение статей для журналов в ярких обложках. Может, вас это удивит, но в Ирландии очень миролюбивое население. Изнасилования случаются очень редко. У нас не насилуют своих женщин.

На этот раз Шейла невольно улыбнулась. Уверенность постепенно возвращалась к ней. Парировать удар и атаковать. Она может часами вести разговор в подобной манере.

– Могу я процитировать ваши слова?

– Мне бы не хотелось. Это не пойдет на пользу сложившемуся образу ирландца. Нам нравится изображать дьяволов. Этим мы добиваемся большого уважения к себе. Налить вам еще виски?

– Да, спасибо.

«Если бы я была на репетиции, – подумала она, – сейчас режиссер сказал бы, чтобы я изменила позу. Чтобы налила себе виски из графина, встала и оглядела комнату. Нет, лучше оставаться на месте».

– А теперь настала ваша очередь отвечать на вопросы, – сказала она. – Ваш лодочник всегда похищает туристов?

– Нет, вы первая. Вы должны этим гордиться.

– Я сказала и ему, – продолжала она, – и почтмейстеру, что время для визитов слишком позднее и что я вернусь завтра утром. Но они не захотели меня слушать. А когда я вошла в дом, меня обыскал стюард.

– Боб очень тщательно выполняет свои обязанности. Это старый морской обычай. Мы всегда обыскивали всех местных девушек, которые приходили к нам на корабль. Это было и своего рода развлечением.

– Ложь, – сказала она.

– Ничего подобного, уверяю вас. Мне говорили, что сейчас уже так не делают. От этого мы получали такое же удовольствие, как от ежедневной порции рома. В этом-то заключается еще одна причина, почему молодежь не хочет идти во флот. Эти слова можете процитировать, если хотите.

Она пристально взглянула на него.

– Вы сожалеете о том, что оставили военную службу?

– Ни в малейшей степени. Я получил все, что хотел.

– За исключением повышения?

– А, к черту повышение! Кто захочет командовать кораблем в мирное время, когда судно успевает устареть еще до того, как оно спущено на воду? Да и перспектива просиживать штаны в адмиралтействе или в какой-нибудь сухопутной конторе меня не прельщала. Кроме того, у меня здесь было много работы.

– Например?

– Исследовать свою страну. Изучать историю. Нет, не времен Кромвеля, а более древнюю. Это гораздо интереснее. Я написал массу статей на эту тему. Одна или две были опубликованы в журналах. Мне не платят за мои статьи. В отличие от вас, журналистов.

Он опять улыбнулся. На этот раз улыбка была доброй, но не в общепринятом смысле слова, а с точки зрения Шейлы. На самом деле его улыбка была подзадоривающей, даже вызывающей. («Был душой общества на вечеринках».) Ну что, пора? Осмелится ли она?

– Я понимаю, – проговорила она, – что мой вопрос может показаться бестактным, но моих читателей наверняка заинтересует ваша личная жизнь. У вас на письменном столе стоит фотография. Значит, вы женаты?

– Да, – ответил он, – это трагедия моей жизни. Через несколько месяцев после свадьбы она погибла в автомобильной катастрофе. А я, к своему несчастью, остался жив. Именно тогда я лишился глаза.

Она никак не могла придумать, что сказать. Импровизируй… импровизируй.

– Какой ужас, – пробормотала она, – простите меня.

– Ничего, ничего. Это дело прошлого. Естественно, я после этого долго не мог прийти в себя, но потом привык, адаптировался. А что мне оставалось делать? К тому времени я уже ушел в отставку, и это еще больше все осложнило – у меня не было возможности отвлечься от своих переживаний. Но, как я сказал, это дело давно минувших дней.

Значит, он на самом деле во все это верит? Действительно считает, что был женат на ее матери и что она погибла в автомобильной катастрофе? Должно быть, он повредился в рассудке, когда попал в аварию, с ним, наверное, что-то случилось. Интересно, когда он подделал фотографию? После аварии или до? И зачем? Ее вновь охватило сомнение. Он уже совсем было понравился ей, она расслабилась – и тут такое. Если он невменяем, то как ей держать себя, что она должна делать? Она встала и подошла к камину. Как странно, подумала она, ей никто не указывал, что нужно вставать, рядом ведь нет режиссера, и она не играет. Пьеса становится реальностью.

– Послушайте, – сказала она, – кажется, мне не очень хочется писать статью. Это несправедливо по отношению к вам. Вы прошли через такие испытания. Сначала я этого не понимала. Уверена, что редактор согласится со мной. В задачу нашего журнала не входит исследовать чьи-либо страдания. У нашего журнала совершенно другая направленность.

– Да? – проговорил он. – Как жаль. А я-то надеялся почитать про себя. Между прочем, я тщеславен.

Он опять принялся гладить собаку, но его глаз продолжал следить за Шейлой.

– Ну, – начала она, пытаясь подобрать слова, – я могу написать о том, что вы живете на острове, что любите собак, увлекаетесь древней историей… и тому подобное.

– Вы считаете, что этот материал может показаться редактору чересчур скучным, и статью не напечатают?

– Нет, вовсе нет.

Внезапно он рассмеялся, спустил собаку на пол и встал рядом с Шейлой.

– Вам придется придумать что-нибудь получше, чтобы выйти сухой из воды, – сказал он. – Давайте поговорим об этом утром. Если вы решитесь, вы расскажете мне, кто вы на самом деле. Если вы действительно журналистка, в чем я сомневаюсь, то вас сюда послали не для того, чтобы слушать мои рассказы про мои любимые занятия и собак. Как это ни странно, но вы мне кого-то напоминаете – никак не могу вспомнить кого.

Он улыбнулся ей. Такой уверенный в себе и совсем не сумасшедший. Он тоже ей напоминал… о чем? О том, как она сидела в отцовской каюте на «Экскалибуре»? О том, как отец подбрасывал ее под потолок, а у нее дух захватывало от страха и восторга? Или на нее подействовал запах одеколона, которым пользовались и ее отец, и этот человек, одеколона, столь непохожего на современные вонючие лосьоны после бритья…

– Я всем всегда кого-то напоминаю, – ответила она. – У меня нет своей индивидуальности. А вы мне напомнили Моше Даяна.

Он дотронулся до черной повязки.

– Это сделано намеренно: если бы мы с ним носили повязки телесного цвета, никто бы нас не заметил. А черный привлекает внимание. И на женщин действует точно так же, как черные чулки на мужчин.

Он прошел через комнату и открыл дверь.

– Боб, – позвал он.

– Сэр, – послышалось из кухни.

– План «Б» в действии?

– Майкл уже у пристани, сэр.

– Отлично! – он повернулся к Шейле. – Позвольте мне показать вам дом.

Из услышанного она сделала вывод, что Майкл ждет приказа переправить ее на лодке в Боллифейн. Когда она вернется в «Килмор Армз», у нее будет достаточно времени, чтобы решить, возвращаться ли сюда утром и продолжать играть эту комедию или же забыть о своей миссии и поехать домой. Он вел ее по коридору, распахивая перед ней одну дверь за другой. На каждой была табличка с названием. «Центральный пост»… «Сигнальная»… «Судовой лазарет»… «Кубрик»… «Так и есть, – сказала она себе. – Ему кажется, что он живет на борту корабля. Именно таким образом ему удалось справиться с разочарованием, с несправедливостью».

– У нас все очень четко организовано, – говорил он. – Нам не нужен телефон – мы связываемся с материком по радио. Если человек живет на острове, он должен быть независимым в экономическом отношении. Как корабль в море. Я все это построил своими руками. Когда я приехал на Лэм Айленд, здесь не было даже сарая, а теперь это настоящий флагман. Отсюда я могу командовать целым флотом.

Он победно улыбнулся ей. «Он действительно сумасшедший, – подумала она, – самый настоящий помешанный. Однако он довольно привлекателен. И даже очень. И совсем несложно поверить в то, что он говорит».

– Сколько человек здесь живет?

– Десять, включая меня. А вот и мое жилище.

Они подошли к двери, расположенной в самом конце коридора. Она вела в отдельное крыло, в котором были три комнаты и ванная. На одной из дверей была табличка: «Капитан 3-го ранга Барри».

– Вот здесь я и живу, – сказал он и распахнул дверь. Перед Шейлой оказалась самая настоящая капитанская каюта, только не с койкой, а с кроватью. Знакомая до боли обстановка вызвала у нее внезапный приступ тоски.

– Комнаты для гостей – рядом, – сообщил он. – Номера 1 и 2. Номер 1 выходит окнами на озеро.

Он провел ее в комнату и раздвинул шторы. В небе ярко светила луна, освещая озеро и склонившиеся над водой деревья. Все вокруг так и дышало покоем. Лэм Айленд больше не казался зловещим. Ситуация изменилась, и теперь уже берег Боллифейна выглядел мрачным и пугающим.

– Я бы тоже согласилась стать отшельницей и жить здесь, – сказала она и, отвернувшись от окна, добавила: – Я отняла у вас так много времени. И Майкл, наверное, давно ждет, чтобы отвезти меня назад.

Он включил лампу на столике у кровати.

– А вы не вернетесь сегодня домой. План «Б» в действии.

– Что вы имеете в виду?

Единственный глаз, приводивший ее в смущение, весело блеснул.

– Когда мне сказали, что меня хочет видеть молодая дама, я выработал план действий. План «А» значил, что, если посетительница не будет представлять собой ничего интересного, ее отвезут обратно в Боллифейн. А план «Б» предполагал, что посетительница станет моей гостьей, что ее вещи заберут из «Килмор Армз», доставят сюда и предупредят Тима Доэрти. Он не проболтается.

Она изумленно уставилась на него. Ее опять охватило чувство неловкости.

– Вы быстро принимаете решения: ведь вы отдали приказание о плане «Б», как только вошли в комнату.

– Правильно. Мне нравится быстро принимать решения. А вот и Боб с вашими вещами.

Послышался кашель, слабый стук в дверь. Вошел стюард с ее чемоданом. Они, должно быть, все упаковали даже те мелочи, которые она успела вынуть в гостинице. В руках Боб держал карты и ее сумочку, которую она оставила в машине. Они ни о чем не забыли.

– Спасибо, Боб, – сказал Ник. – Мисс Блэр позвонит, когда захочет, чтобы ей подали завтрак.

Стюард поставил ее чемодан, пробормотал: «Спокойной ночи, мисс» – и удалился. «Ну и что же мне делать дальше?» – подумала Шейла. Он внимательно наблюдал за ней, продолжая довольно улыбаться. «Когда сомневаешься, – сказала себе Шейла, – надо зевнуть. Веди себя как ни в чем не бывало. Сделай вид, будто подобные вещи происходят с тобой каждую ночь». Она открыла сумочку, достала расческу и начала причесываться, напевая себе под нос какую-то песенку.

– Не надо было вам уходить в отставку, – заметила она. – Такой организаторский талант пропадает зря. Вам следовало бы командовать Средиземноморским флотом. Составлять планы маневров или что-нибудь в этом роде.

– Именно этим я и занимаюсь. Вы получите приказ, как только этот корабль прибудет на базу. Я вас покидаю, у меня еще есть кое-какие дела. Между прочим… – он помолчал, – вам нет нужды запирать дверь: вы в полной безопасности.

– Я даже не думала об этом, – ответила она. – Так как я журналистка, я привыкла много путешествовать и ночевать в самых неприспособленных местах. Я никогда в темноте не заблужусь в незнакомом коридоре.

«Вот тебе, – подумала она. – Это послужит тебе уроком. А теперь исчезни и отправляйся переворачивать вверх дном всю мебель…».

– Ага, – проговорил он, – так вот вы как. Значит, дверь придется запирать мне, а не вам. Спасибо за предупреждение.

Он вышел из комнаты, и его смех еще долго звучал в коридоре. Занавес. Черт подери: последнее слово осталось за ним.

Она раскрыла чемодан. Одежда, ночная рубашка, косметика – все аккуратно сложено. В сумочке все на месте. К счастью, она оформила машину на свой сценический псевдоним. Не было ничего, что связывало ее с Шейлой Моней. Она заметила, что карта сложена по-другому. Ничего страшного. Она отметила Боллифейн и озеро Торра синим карандашом, но ведь любой журналист сделал бы то же самое на ее месте. Хотя нет, что-то пропало – пропал конверт, который она вложила в путеводитель. Конверт с листком, на который она списала даты из документа, найденного у отца в столе.

Когда Шейла проснулась, комната была залита ярким солнцем. Она взглянула на часы, стоявшие на столике у кровати. Четверть десятого. Она проспала почти десять часов. Она встала и, подойдя к окну, раздвинула шторы. Оказалось, что ее комната – самая крайняя. Прямо под окном была зеленая лужайка, тянувшаяся до деревьев, которые отделяли дом от озера. Сквозь зелень просвечивала сверкающая на солнце вода. Озеро, ночью такое спокойное и тихое, было покрыто рябью. Гонимые ветром небольшие волны с шорохом набегали на берег. Ник предупредил стюарда, что она позвонит, чтобы ей принесли завтрак. Она подняла трубку стоявшего возле кровати телефона. Боб ответил сразу.

– Да, мисс. Апельсиновый сок? Кофе? Булочки? Мед?

– Будьте любезны…

«Вот это обслуживание, – подумала она. – В „Килмор Армз“ такого не было бы». Через четыре минуты вошел Боб. Он поставил поднос на столик, а рядом положил сложенную утреннюю газету.

– Капитан шлет вам свои наилучшие пожелания, мисс, – сказал он. – Он надеется, что вы хорошо спали. Скажите мне, если вам что-нибудь понадобится.

«Мне хотелось бы знать, кто вытащил конверт из моего путеводителя: господин Доэрти в „Килмор Армз“ или господин О'Рейлли с почты, – подумала Шейла. – Или это был ты, Мальволио? Вряд ли кто-нибудь обратил бы на конверт внимание, если бы я не написала на нем: „Н.Барри. Возможно, очень важные даты“.

– Мне ничего не нужно. Спасибо, Боб, – ответила она. Позавтракав, она надела свитер и джинсы и с особой тщательностью подкрасила глаза. Она была готова ко всем сюрпризам Ника. Пройдя по коридору, она толкнула вращающуюся дверь и вошла в гостиную. Дверь была открыта, но комната оказалась пустой. Почему-то она думала, что он будет сидеть за письменным столом. Она подошла к столу и, посмотрев, нет ли кого-нибудь поблизости, принялась внимательно изучать фотографию. «Сейчас Ник намного привлекательнее, чем тогда», – подумала она. В юности он, должно быть, у всех вызывал раздражение своим самодовольным видом. «Все дело в том, – решила она, – что они оба были влюблены в маму, а когда папа победил в этом поединке, Ник скис. И начал искать повод к ссоре. Странно, что мама об этом не упомянула. Ведь она всегда так много рассказывала о старых поклонниках». Шейла знала, что это несправедливо по отношению к матери, но она никак не могла понять, что нашли в ней эти двое мужчин, если не считать самого банального хорошенького личика. Она слишком ярко красит губы, хотя эта мода давным-давно прошла. Чересчур много снобизма, так любит небрежно упомянуть в разговоре какое-нибудь известное имя. Шейла с отцом всегда переглядывались и подмигивали друг другу, когда мать начинала хвастаться своим знакомством со знаменитостями перед чужими людьми.

Тихое покашливание предупредило ее, что за ней из коридора наблюдает стюард.

– Если вы ищете капитана, мисс, то он на вырубке. Позвольте я провожу вас.

– Спасибо, Боб.

Они вышли, и он сказал:

– Капитан работает на площадке. Это всего в десяти минутах ходьбы.

На площадке… Должно быть, валит деревья. Она пошла по тропинке, петлявшей в густом лесу, через который не было видно озера. «Стоит только сойти с дорожки, – подумала она, – и заблудишься. Будешь кружить между стволов и так и не выйдешь к озеру». Ветер качал вершины деревьев над ее головой. Не было слышно ни птиц, ни плеска воды, все вокруг замерло. Заблудишься – и тебя никогда не найдут. Может, лучше повернуть назад, по следам дойти до дома и сказать стюарду, что она предпочитает дожидаться капитана Барри в гостиной. Она заколебалась, но было уже поздно: к ней направлялся Майкл. В руках у него была лопата.

– Капитан ждет вас, мисс. Он хочет показать вам могилу. Мы только что выкопали ее.

О Боже, какую могилу, для кого? Кровь отхлынула от лица. Майкл не улыбался. Он кивнул головой в сторону вырубки. Там она увидела остальных. Ника и еще двоих мужчин, склонившихся над чем-то. Она почувствовала, как подгибаются ноги и сердце выскакивает из груди.

– Мисс Блэр здесь, сэр, – сообщил Майкл.

Ник повернулся и выпрямился. Он был одет так же, как и остальные: в фуфайку и джинсы. Но в руках у него была не лопата, а топор.

– Итак, – объявил он, – час настал. Подойдите сюда и станьте на колени.

Он опустил руку ей на плечо и подтолкнул ее к разверзшейся перед ней широкой яме. Она была не в силах вымолвить хотя бы слово. Она только смотрела на высокую кучу земли, сваленной на противоположном краю ямы, на медленно падающие листья, качающиеся ветви деревьев. Бессознательно повинуясь его приказу, она встала на колени и закрыла руками лицо.

– Что вы делаете? – В вопросе Ника звучало изумление. – Ведь вы не можете смотреть с закрытыми глазами. Вам выпала огромная честь. Вы, наверное, единственная англичанка, которая когда-либо присутствовала при раскопках ирландского захоронения периода мегалита. Мы называем их «каменными пирамидами». Мы с ребятами вели раскопки много недель.

Придя в себя, Шейла обнаружила, что сидит под деревом, склонив голову на колени. Сознание постепенно прояснялось, голова переставала кружиться. Шейла была вся в холодном поту.

– Кажется, меня сейчас стошнит, – сказала она.

– Не стесняйтесь, – ответил он. – Не обращайте на меня внимания.

Она открыла глаза. Мужчины ушли. Над ней склонился Ник.

– Вот что бывает, когда на завтрак пьешь только кофе, – заметил он. – Нельзя начинать день с пустым желудком.

Он направился к яме.

– Я связываю большие надежды с этой находкой. Захоронение в отличном состоянии по сравнению с другими. Я случайно наткнулся на него несколько недель назад. Мы откопали внешний двор и часть галереи, которая относится к захоронению как таковому. Его никто не тревожил, начиная с 1500 года до нашей эры. Нельзя, чтобы кто-нибудь проведал о нашей находке, иначе сюда сбегутся все археологи мира и начнут фотографировать, а это только подольет масла в огонь. Вам лучше?

– Не знаю, – слабым голосом проговорила она. – Кажется, да.

– Ну, тогда пойдем, посмотрим.

Она заставила себя приблизиться к яме и заглянула вглубь. Куча камней, что-то вроде арки, часть стены. Она была слишком напугана и ошарашена собственной ошибкой, чтобы проявить свой восторг.

– Очень интересно, – сказала она – и вдруг разрыдалась, что привело ее в еще большее смущение, чем тошнота.

Он удивленно взглянул на нее, потом взял под руку и повел через лес, насвистывая какой-то мотив. Вскоре лес закончился, и они оказались перед озером.

– Боллифейн расположен к западу. Отсюда его не видно. К северу озеро расширяется и лоскутами врезается в материк. Зимой в камыши прилетают утки. Я никогда не стреляю их. А летом я всегда плаваю перед завтраком.

Наконец Шейла успокоилась. Он дал ей время, чтобы взять себя в руки, а так как в настоящий момент именно это имело для нее наибольшее значение, она была ему безмерно благодарна.

– Простите меня, – сказала она. – Честно говоря, когда я увидела Майкла с лопатой в руках и когда он упомянул про какую-то могилу, я решила, что настал мой смертный час.

Он изумленно уставился на нее. Потом улыбнулся.

– Вы не так стойки, как пытаетесь казаться. Ваша хвастливая болтовня – самый настоящий блеф.

– Частично, – призналась она, – но я никогда еще не оказывалась на острове наедине с отшельником. Теперь я понимаю, почему меня похитили. Вы не хотите, чтобы в прессу просочились сведения о вашей находке, относящейся к мегалиту. Ну ладно, так и быть. Обещаю, я не буду ничего писать.

Он не ответил. Он стоял и поглаживал подбородок.

– Гм, – проговорил он. – Это довольно смелое решение. А теперь я расскажу, что мы будем делать. Мы вернемся в дом, попросим Боба собрать нам еду, и я покажу вам озеро. Обещаю, что не выброшу вас за борт.

«Он всего-навсего сумасброд, – подумала она, – норд-норд-вест. Судя по его поступкам – если не считать фотографии, он вполне нормален». Если бы… если бы не фотография, она сразу рассказала бы ему всю правду о себе и о цели своего приезда в Боллифейн. Однако подождем еще.

Несколько часов спустя Шейла пришла к выводу, что Ник, о котором рассказывал ей отец, – задира, озлобленный на весь белый свет, разочарованный, – не мог быть тем человеком, который уделял ей столько внимания, прилагая все усилия, чтобы она не скучала в его обществе. Моторный катер с крохотной каютой – не та посудина, на которой Майкл привез ее на остров, – мягко скользил по воде, огибая далеко выступающие полоски суши, в то время как сидевший на месте рулевого Ник рассказывал ей о местных достопримечательностях. О поднимавшихся на западе холмах, о разрушенном замке, о башне старого аббатства. Он ни разу не коснулся причин ее визита, не задал ни одного вопроса о ней самой. Они бок о бок сидели в крохотной каюте и ели яйца вкрутую и холодного цыпленка, а она продолжала размышлять над тем, что ее отцу очень понравилось бы здесь и как бы он проводил свой день, если бы приехал сюда в отпуск. Она представила его рядом с Ником, как они поддразнивали бы друг друга, шутили и рисовались перед ней. Перед ней, а не перед ее матерью, та только все бы испортила.

– Знаете, – проговорила она, внезапно почувствовав к нему доверие, возможно, на нее подействовало виски, которое она выпила перед пивом, – я представляла капитана Барри совсем другим.

– И каким же вы его себе представляли?

– Ну, зная, что живете отшельником, я думала, что вы с такими же отставниками поселились в каком-нибудь старом замке, в котором бродят овчарки. Я рисовала себе какого-нибудь старикашку, который или постоянно кричит на всех, или, наоборот, очень радушен и любит розыгрыши.

Он улыбнулся.

– Я могу быть очень грубым и часто кричу на Боба. А что касается розыгрышей… Было время, когда я ими очень увлекался. Да и сейчас нередко вспоминаю о них. Еще пива? – Она покачала головой и откинулась на переборку. – Дело в том, – продолжал он, – что почти все розыгрыши я устраиваю только ради своего собственного удовольствия. Однако развлечения такого рода давно вышли из моды. Вот вы, например, вряд ли подкладывали белую мышь редактору на стол, не так ли?

«Не редактору на стол, а шефу под кровать», – подумала она.

– Я устраивала розыгрыш не с белой мышью, – ответила она, – я подложила дымовушку под кровать шефа. Он так резко вскочил. Видите, я ничего не скрываю от вас.

Это было в Манчестере, и Брюс так и не простил ее. То, что, по его мнению, должно было перерасти в постоянную любовную связь, растаяло в клубах удушливого дыма.

– Вот я и говорю, – сказал он, – что самые хорошие розыгрыши устраиваются только для собственного развлечения. Хотя несколько рискованного для вашего шефа.

– Это была самозащита, – пояснила она. – Мне было противно от мысли, что надо лечь с ним в постель.

Он расхохотался.

– Простите. Это одно из проявлений радушия. А что, у вас так много проблем с вашими редакторами?

Она сделала вид, что пытается вспомнить.

– По-разному. Некоторые из них чересчур требовательны. Если человек честолюбив, как я, то таким способом он может получить повышение. Хотя подобные связи случались у меня нечасто. Я не настолько доступна.

– Что вы под этим подразумеваете?

– Ну, что я не начну срывать с себя одежду, как только мужчина мне улыбнется. Главное, он должен мне нравиться. Я вас шокирую?

– Ни в коей мере. Старикашке, вроде меня, интересно узнать, как живет сегодняшняя молодежь.

Она потянулась за сигаретой. На этот раз он поднес ей зажигалку.

– Дело в том, – сказала она, подумав, что могла бы точно так же разговаривать со своим отцом за ужином каким-нибудь воскресным вечером, когда матери не было бы рядом. Но с Ником говорить намного интереснее. – Дело в том, что, как мне кажется, сексу уделяют слишком большое внимание. Когда мужчины занимаются сексом, они так волнуются, тяжело дышат, стонут. Некоторые даже кричат. И все только ради того, чтобы набрать побольше скальпов, как в игре в индейцев. По-моему, секс – это сплошные убытки. Однако мне всего девятнадцать. У меня масса времени впереди.

– Вы ошибаетесь. Девятнадцать – это не так уж мало. И даже поздно, в некотором смысле. – Он поднялся с рундука, сел за руль и запустил двигатель. – Я испытал огромное удовлетворение, – добавил он, – при мысли, что вы сняли так много скальпов и слышали так много стонов. Мне следует предупредить моих друзей-журналистов, чтобы они держались от вас подальше.

Она изумленно взглянула на него.

– Каких друзей? Он улыбнулся.

– У меня есть кое-какие связи. – Он развернул катер в направлении Лэм Айленда. «Это всего лишь вопрос времени, – подумала она, – когда он наведет обо мне справки и выяснит, что такой журналистки не существует. А что касается Дженнифер Блэр, ему пришлось бы переговорить со многими театральными агентами, прежде чем один из них сказал бы: „А, эта та блистательная молодая актриса, с которой все театры хотят заключить контракт на следующий сезон?“

Он подвел катер к спрятанной в густых прибрежных зарослях пристани, где их ждал Майкл. Она вспомнила о своих утренних страхах, о захоронении, найденном в глубине лесистого острова.

– Я испортила вам день, – сказала она Нику. – Если бы не я, вы продолжали бы раскопки.

– Совсем не обязательно. Отдых может выражаться в любой форме. А раскопки подождут. Какие новости, Майкл?

– Получил кое-какие сигналы, сэр. Все в порядке.

К тому времени, когда они подошли к дому, он успел полностью преобразиться: стал резким, настороженным, все его внимание переключилось с нее на другие проблемы. Даже собаку, которая, заслышав голос хозяина, радостно вскочила ему на руки, он сразу же опустил на землю.

– Боб, собери всех на центральный пост для пятиминутного инструктажа, – сказал он.

– Слушаюсь, сэр.

Ник повернулся к Шейле.

– Я вынужден вас покинуть. Найдите себе какое-нибудь занятие. Книги, радио, телевизор, записи – все находится в той комнате, где мы с вами сидели вчера вечером. Я буду занят в течение нескольких часов.

Нескольких часов… А сейчас только начало седьмого. Неужели он будет работать – чем бы он там ни занимался – до десяти? А она-то надеялась, что они проведут вечер вдвоем, у камина, в интимной обстановке, когда что-то могло бы произойти.

– Хорошо, – пожав плечами, ответила она. – Вы тут хозяин. Между прочим, мне хотелось бы узнать, как долго вы собираетесь держать меня здесь. У меня остались кое-какие дела в Лондоне.

– Не сомневайтесь в этом. Но охота за скальпами может подождать. Боб, приготовь чай для мисс Блэр.

И он ушел. Рассердившись, она села на диван. Какая скука. Особенно после так интересно проведенного дня. У нее не было ни малейшего желания слушать записи или читать. Наверняка у него такой же вкус, как у ее отца, который сотни раз перечитывал Питера Чейни и Джона Букана. Да и записи в том же духе: какая-нибудь легкая музыка, возможно, группа «Саут Пасифик».

Стюард принес чай. На этот раз ееждали только что вынутые из духовки ячменные лепешки и вишневое варенье. Она с жадностью набросилась на еду. Потом прошлась по комнате, рассматривая расставленные на полках книги. Ни Питера Чейни, ни Джона Букана – бесконечное количество книг об Ирландии, Йато, Синдж, книга о монастырском театре. Вот это, должно быть, интересно, но это не ее сфера деятельности, напомнила она себе. На пленках была в основном классика: Моцарт, Гайдн, Бах – целая куча этой мути. Ну ладно, она согласилась бы послушать эту музыку вместе с ним. На фотографию на столе она не обращала внимания. Стоило ей только взглянуть на нее, как ее охватило бешенство. Как он посмел? Чем она привлекла его? Ну ладно, отец что-то нашел в ее матери. Но вот чтобы Ник, более образованный, чем ее отец, мог обратить свое внимание на такую женщину – даже если допустить, что в те годы она была красива, – было выше ее понимания.

«Вот чем я займусь, – подумала Шейла. – Я вымою голову».

Она часто использовала это средство в качестве лекарства, когда ничто другое уже не помогало. Проходя по коридору, она поравнялась с комнатой, на двери которой висела табличка: «Центральный пост». Она услышала шум голосов. Потом раздался смех Ника, и она поспешила отойти от двери, испугавшись, что ее могут увидеть и заподозрить в подслушивании. Предосторожность оказалась не лишней: действительно, дверь распахнулась, и, оглянувшись, она увидела выходившего из комнаты юношу, который утром участвовал в раскопках. Тогда ей запомнилась копна его светлых волос. Едва ли ему больше восемнадцати. «Тут одна молодежь, – вдруг подумала она. – Все, кроме Ника и Боба». Она прошла через вращающуюся дверь в свою комнату и села на кровать. Столь внезапно пришедшая ей в голову мысль озадачила ее.

Значит, Ник – гомосексуалист. Они все гомосексуалисты. Поэтому Ника уволили из флота. И поэтому ее отец, узнав о склонностях Ника, не смог рекомендовать его на повышение, а Ник обиделся на него. Возможно, даты, которые она нашла в документах отца, относились к тем случаям, когда Ник попадал в беду. А фотография была лишь для отвода глаз – гомосексуалисты, пытаясь скрыть свою неполноценность, часто делают вид, что женаты. О, только не Ник… Тогда это конец. Она этого не вынесет. Почему единственный мужчина, который ей действительно понравился, оказался гомосексуалистом? Черт бы их всех побрал, чтоб они провалились – все эти мужики, раскапывавшие древнее захоронение! Очевидно, сейчас на центральном посту они как раз этим и занимаются. Все бессмысленно. Ее важная миссия потеряла свое значение. Чем скорее она покинет остров и отправится домой, тем лучше.

Она отвернула краны в ванной и яростно сунула голову под воду. Даже мыло – «Ижен Блю» – было слишком экзотично для нормального мужчины. Она вытерла волосы, замотала голову полотенцем и надела другие джинсы. Однако ее вид ей не понравился. Она стянула джинсы и облачилась в юбку, в которой путешествовала. «Этим я покажу ему, что у меня нет желания общаться с жалкими подобиями мужчин».

Раздался стук в дверь.

– Войдите, – раздраженно сказала она. Это был Боб.

– Простите, мисс, но капитан Барри просит вас явиться на центральный пост.

– Мне очень жаль, но ему придется подождать. Я только что вымыла голову.

Стюард кашлянул.

– Я бы не советовал вам, мисс, заставлять капитана ждать.

Его слова звучали так вежливо, и все же… В его широкоплечей, коренастой фигуре была какая-то жесткость и непримиримость.

– Хорошо, – сказала Шейла. – Тогда капитану придется смириться с моим видом.

Похожая в своем тюрбане на бедуина, она шла за Бобом по коридору.

– Прошу прощения, – пробормотал Боб и постучал в дверь центрального поста. – Мисс Блэр явилась, сэр, – объявил он.

Она была готова ко всему. К тому, что на диванах будут возлежать обнаженные мужчины. Что везде будут гореть пахучие свечи. А сам Ник, как церемониймейстер, будет руководить отвратительной оргией. Но вместо этого она увидела семерых молодых людей, собравшихся за столом, во главе которого был Ник. Восьмой сидел в углу. На голове у него были надеты наушники. Когда она вошла, мужчины приподнялись и отвели глаза. Ник приподнял бровь и взял лежавший на столе листок. Она узнала список дат, который перед отъездом из дома вложила в путеводитель.

– Прошу прощения за то, что был вынужден прервать ваше столь важное занятие, – сказал Ник, – но вот эти джентльмены и я хотели бы знать, что значат эти даты, которые мы обнаружили в вашем путеводителе.

Действуй в соответствии с проверенным принципом: нападение – лучший способ защиты.

– Именно это я и хотела выяснить у вас, капитан Барри, если бы вы соизволили дать мне интервью. Но, осмелюсь заметить, вы всячески уклонялись от расспросов. Очевидно, эти даты имеют для вас большое значение – в противном случае ваши друзья-джентльмены никогда не посмели бы вытащить листок из моего путеводителя.

– Честный ответ, – признал он. – Кто дал вам этот список?

– Он был среди тех бумаг, которые я получила в редакции. Мне дали задание выяснить, что они значат.

– Вы хотите сказать, что такое задание вам дала редакция «Прожектора»?

– Да.

– Ваше задание заключалось в том, чтобы написать статью об отставном офицере ВМФ – то есть обо мне – и о том, как он проводит свое время, чем занимается, правильно?

– Правильно.

– А другим журналистам было поручено написать точно такие же статьи еще о нескольких отставниках?

– Да. Идея написать такие статьи всех очень заинтересовала. Новая тематика.

– Мне жаль, что приходится разрушать такую хорошую легенду, но мы переговорили с редактором «Прожектора», и он сообщил нам, что, во-первых, в их намерения не входило публиковать серию подобных статей, а во-вторых, в их штате нет никакой мисс Дженнифер Блэр.

Она должна была это учесть. Ей следовало бы подумать о том, что у него могут быть связи среди издателей. Жаль, что она на самом деле не журналистка. Что бы он там ни пытался скрыть, но если бы она опубликовала статью о нем в каком-нибудь воскресном выпуске, она могла бы заработать целое состояние.

– Послушайте, – сказала она, – это очень щепетильный вопрос. Могла бы я поговорить с вами наедине?

– Хорошо, – ответил Ник.

Мужчины встали. Все они на вид были крепкими и выносливыми. Она решила, что именно это качество и привлекает Ника.

– Если вы не против, – добавил он, – здесь останется радист. Ко мне постоянно поступают сообщения.

– Я не против, – проговорила она.

Мужчины вышли, и Ник откинулся на спинку стула. Сверкающий голубой глаз внимательно следил за каждым ее движением.

– Садитесь и рассказывайте, – сказал он.

Шейла села на стул, но тут она вспомнила, что на голове у нее тюрбан из полотенца. Да, не очень-то достойный вид. Ну и ладно. Сейчас главная цель – поколебать его чувство собственного достоинства. Она ему расскажет правду, но не всю, а только часть, потом немного поимпровизирует и посмотрит, какова будет реакция.

– Редактор «Прожектора» сказал вам правду, – набрав полную грудь воздуха, начала она. – Я никогда не работала ни в этом журнале, ни в каком-то другом. Я не журналистка, я актриса, и довольно известная в определенных кругах. Я работаю в молодой театральной труппе. Мы много путешествуем, у нас даже есть свой театр в Лондоне. Можете проверять. Он называется «Театр Нового Света». И все знают, кто такая Дженнифер Блэр. Я собираюсь играть главные роли в готовящейся серии шекспировских комедий.

Ник улыбнулся.

– Вот это больше похоже на правду. Примите мои поздравления.

– Оставьте их до премьеры, – ответила она, – поздравите меня через три недели. Ни режиссер, ни остальные члены труппы ничего не знают о моей поездке, они даже не знают, что я в Ирландии. А оказалась я здесь из-за пари. – Она замолчала. Теперь начинался обман. – У моего приятеля, который не имеет никакого отношения к театру, есть много знакомых среди моряков. Ему в руки попал этот список, в котором рядом с датами стояло ваше имя. Он понимал, что эти даты имеют какое-то значение, но не знал, какое именно. Однажды вечером после ужина мы с ним немного выпили, и он предложил мне пари на двадцать пять фунтов плюс дорожные издержки, что я не смогу сыграть роль журналистки и вытянуть из вас интервью. Я приняла пари. И поэтому я здесь. Признаюсь, я не предполагала, что меня силой привезут на остров. Вчера, когда я обнаружила пропажу списка из путеводителя, мне стало немного страшно. «Значит, – сказала я себе, – эти даты действительно обозначают что-то такое, о чем мне не хотят рассказывать». Все они относятся к пятидесятым годам – к тому времени, когда вы ушли в отставку, как следует из сведений, полученных мною в библиотеке. Честное слово, я не имею ни малейшего представления, что означают эти чертовы даты, но, как я уже говорила, они наверняка очень важны для вас и связаны – я готова поспорить – с какими-то сомнительными, если не сказать противозаконными, делами.

Ник раскачивался на стуле. Его глаз был устремлен в потолок. По всей видимости, он не мог придумать, как ответить, и она пришла к выводу, что ее стрела попала в цель.

– Это зависит от того, какой смысл вкладывать в слово «сомнительные», – тихо проговорил он. – И «противозаконные». Возможно, те действия, которые мне и моим молодым друзьям кажутся справедливыми, возмутили бы и шокировали вас до глубины души.

– Меня не так легко шокировать, – сказала Шейла.

– Я догадался об этом. Но проблема заключается в том, что мне надо в этом убедить и моих друзей. То, что происходило в пятидесятых, их не касается – в те годы они были еще детьми, I – но то, чем мы занимаемся в настоящее время, имеет к ним самое непосредственное отношение. Если хоть какая-то информация о нас станет известна за пределами острова, мы мгновенно – вы правильно предположили – будем объявлены вне закона.

Он встал и принялся складывать бумаги. «Значит, – подумала Шейла, – отец подозревал, что Ник замешан в каких-то темных делах. И продолжает заниматься этим здесь, в Ирландии». Контрабандой вывозит в США археологические редкости? Или она оказалась права в своих догадках: Ник и его друзья – гомосексуалисты? Ведь ирландцы столько шума поднимают вокруг моральных устоев, поэтому любое отклонение от нормы может оказаться противозаконным. Очевидно, если дело обстоит именно так, он ей ничего не расскажет.

Ник подошел к радисту, который что-то писал. Пришло сообщение, решила Шейла. Ник прочитал и написал ответ. Потом повернулся к Шейле.

– Вам хотелось бы посмотреть на нас в действии? – спросил он.

Она была поражена. Она была готова к чему угодно, когда входила на центральный пост, но чтобы ей так прямо предложили…

– Что вы имеете в виду? – ощетинилась она.

Ее тюрбан свалился на пол. Он поднял полотенце и подал ей.

– Такой случай выпадает раз в жизни, – сказал он. – Вы не будете принимать непосредственного участия. Вы будете издали наблюдать за представлением. Вас ожидает очень впечатляющее зрелище.

Он улыбался, однако его улыбка смущала ее. Она начала отступать к двери, представляя себе такую картину: она сидит возле дерева, рядом с той доисторической могилой, а Ник и его молодые друзья исполняют какой-нибудь древний отвратительный обряд.

– Честно говоря… – начала она, но он, продолжая улыбаться, перебил ее.

– Честно говоря, я настаиваю. Представление обогатит ваш кругозор и послужит вам на пользу. Часть пути мы проделаем по озеру, а дальше поедем по дороге.

Он распахнул дверь. В коридоре выстроились мужчины. Боб был среди них.

– Все в порядке, – сообщил Ник. – У нас не будет проблем с мисс Блэр. Мы выступаем.

И они строем двинулись к выходу. Ник взял Шейлу под руку и повел ее к вращающейся двери.

– Возьмите с собой жакет. Может похолодать. Поторопитесь.

Он скрылся в своей комнате. Выйдя в коридор, она увидела, что он уже ждет ее. На нем были надеты вязаный свитер с высоким воротом и куртка. Он смотрел на часы.

– Пошли, – бросил он.

Все мужчины, за исключением стюарда, куда-то исчезли. Боб стоял возле двери, ведущей на мостик, и держал на руках собаку.

– Удачи вам, сэр, – сказал он.

– Спасибо, Боб. Не давай Скипу больше двух кусочков сахара.

Он пошел по тропинке, которая вела к сараю для лодок. Тихо стрекотал мотор катера. На борту было только двое – Майкл и юноша с копной светлых волос.

– Идите в каюту и не выходите оттуда, – приказал Ник Шейле.

Он сел за руль. Катер быстро удалялся от берега, оставляя остров позади себя. Сидя в каюте, Шейла смотрела в крохотный иллюминатор. Она не могла определить, в каком направлении они двигаются. Они то приближались к материку, то отдалялись, и тогда берег превращался в расплывшееся пятно с неясными очертаниями. Временами они так близко подходили к берегу, что катер подминал под себя заросли камыша, но через минуту они оказывались на чистой воде, темной и спокойной. Катер стремительно несся вперед, оставляя за собой белый пенный след. Шум мотора был едва слышен. Все молчали. Внезапно слабая вибрация катера прекратилась: должно быть, Ник направил катер к берегу, на мелководье. Он заглянул в каюту и протянул ей руку.

– Идите сюда. Постарайтесь не промочить ноги.

Вокруг нее были только камыши, вода и небо. Поскользнувшись на сырой земле, она ухватилась за его руку. Впереди шел юноша со светлыми волосами. В ботинках Шейлы хлюпала вода. Они направлялись к какой-то машине, которая была спрятана в тени деревьев. Это было что-то вроде фургона. Рядом с машиной стоял мужчина, которого Шейла еще ни разу не видела. Он открыл дверцу. Первым забравшись в фургон, Ник повернулся к Шейле и подал ей руку. Светловолосый юноша сел рядом с водителем, и, тронувшись, фургон начал взбираться на холм. Наконец они выехали на дорогу. Шейла выпрямилась и стукнулась головой о полку, закрепленную на стенке. Раздался странный грохот.

– Сидите спокойно, – сказал Ник. – Я не хочу, чтобы все продукты посыпались нам на голову.

– Продукты?

Это было первое слово, которое она произнесла за всю дорогу от острова. Он чиркнул зажигалкой, и она увидела, что между ними и водителем установлена перегородка. Весь салон фургона был заставлен полками, на которых лежали буханки хлеба, пирожные, пирожки и прочие кондитерские изделия, а также консервы.

– Ешьте, – сказал Ник. – Сегодня у вас уже не будет такой возможности.

Он протянул руку, взял с полки буханку и разломил ее пополам. Ник погасил зажигалку, и все опять погрузилось в кромешный мрак. «Я так же беспомощна, – подумала она, – как если бы меня везли в гробу на катафалке».

– Где вы украли этот фургон? – спросила она.

– Украл? А зачем мне его красть? Мы одолжили его у булочника из Маллдонаха. Он сам сидит за рулем. Возьмите сыра. И хлебните вот этого. – Он поднес к ее губам фляжку. Чистый спирт обжег ей горло, но, закашлявшись, она почувствовала, как по телу разливается приятное тепло и сердце наполняется отвагой.

– У вас наверняка промокли ноги. Снимите ботинки. Сверните жакет и положите себе под голову. И. давайте переходить к делу.

– К какому делу?

– Ну, до границы еще около тридцати шести миль. Дорога здесь ровная. Я предлагаю снять с вас скальп.

Она сидела в купе спального вагона, направляясь в школу-интернат, расположенную на севере Англии. Поезд тронулся, и стоявший на платформе отец помахал ей вслед.

– Не уходи! – крикнула она. – Не оставляй меня!

Купе растворилось, превратившись в театральную гримерную. Шейла в костюме Цезарио из «Двенадцатой ночи» стояла перед зеркалом. Спальный вагон и театральная гримерная исчезли…

Она резко села, стукнувшись о полку. Ника рядом не было. Фургон стоял на месте. Что-то разбудило ее, вытащило из какого-то странного забытья – должно быть, лопнуло колесо.

В фургоне была такая тьма, что она не могла разглядеть циферблат часов. Время не существовало. «Все дело в химических процессах, происходящих в нашем организме, – сказала она себе. – В нашей оболочке. Она либо исчезает, либо нет. Оболочки двух людей либо проникают друг в друга, растворяются и обновляются, либо ничего не происходит, как если бы вилку воткнули в испорченную розетку, или стреляли бы холостыми патронами, или ввинтили бы перегоревшие пробки. Когда с человеком происходит то, что было со мной сегодня вечером, молнии начинают расщеплять небо, леса тонут в огне, наступает конец света. Пусть я проживу до девяноста девяти лет, выйду замуж за хорошего человека, рожу пятнадцать детей, завоюю все театральные призы и Оскары – но больше никогда в жизни небо не будет раскалываться над моей головой и гореть в огне. И ведь это на самом деле происходило…»

Дверь фургона открылась, и Шейлу обдало холодным воздухом. На нее с улыбкой смотрел светловолосый юноша.

– Капитан говорит, что вам нравятся фейерверки. Идите посмотрите. Великолепное зрелище.

Она вылезла из фургона и, протирая глаза, последовала за ним. Машина стояла возле канавы, за которой простиралось поле, разделенное на две части небольшой речкой. Вдали она различила смутные очертания какого-то строения – должно быть, там, за поворотом, ферма. У самого горизонта она увидела оранжевое зарево – как будто солнце, всего несколько часов назад скрывшееся за холмами на западе Боллифейна, решило взойти на севере и нарушить мерное течение времени. Взметавшиеся к небу языки пламени исчезали в густом черном дыме. Ник и водитель стояли возле машины и смотрели в небо. Из радио на приборном щитке раздавался приглушенный голос.

– Что это? – спросила Шейла. – Что произошло?

К ней повернулся водитель, мужчина средних лет с морщинистым лицом. Он улыбался.

– Это горит Армах или, надеюсь, лучшая его часть. Но с собором ничего не случится. Св. Патрик будет стоять среди дымящихся развалин.

Светловолосый юноша склонился к радио. Выпрямившись, он тронул Ника за рукав.

– Первый взрыв в Омахе прошел удачно, сэр, – сказал он. – Через три минуты должно прийти сообщение из Страбана. Из Эннискиллена – через пять.

– Отлично, – ответил Ник. – Поехали.

Он подсадил Шейлу в фургон и сел рядом с ней. Фургон тронулся с места, развернулся и покатил по дороге.

– Как же я раньше не понимала этого, – проговорила Шейла. – Мне следовало бы догадаться. Но вы одурачили меня своими каменными пирамидами, которые используете для прикрытия.

– Это не прикрытие. Это страсть копаться в земле. Но мне также нравится устраивать взрывы.

Он налил спирт в колпачок от фляжки и предложил ей, но она покачала головой.

– Вы убийца. Там же сотни совершенно беззащитных людей – женщин и детей, – которые мирно спали в своих кроватях, когда произошел взрыв и начался пожар. Ведь они сгорят.

– Ничего они не сгорят, – ответил он. – Они выскочат на улицы и будут аплодировать. Не верьте Мерфи. Он живет в мире мечты. Город не пострадал. Ну, снесло пару складов, может, затронуло казармы.

– Но ведь мальчик говорил и о других городах?

– Это всего лишь фейерверки. Зато производит ошеломительный эффект.

Теперь, вспоминая последний разговор с отцом, она все поняла. Он правильно рассудил. Долг важнее дружбы. Верность своей стране – на первом месте. Неудивительно, что они перестали обмениваться рождественскими открытками.

Ник взял с полки яблоко.

– Значит… – проговорил он, – вы актриса, которая подает большие надежды.

– Слишком громко сказано.

– Ну, не надо, не скромничайте. Вы далеко пойдете. Вам удалось одурачить меня почти так же ловко, как мне вас. И не думайте, что вам удалось скормить мне эту сказочку про приятеля, у которого куча знакомых среди моряков. Как зовут вашего парня?

– Не скажу. Хоть убейте.

Слава Богу, что она назвалась Дженнифер Блэр. Имя Шейлы Моней не дало бы ей ни единого шанса хоть что-нибудь выяснить.

– Ну ладно, – проговорил он, – неважно. Все эти события – дело прошлого.

– Следовательно, эти даты действительно имеют для вас какое-то значение?

– И даже очень большое, но в те дни мы были всего лишь любителями. Пятое июня 1951-го – нападение на казармы в Эбринггоне, в графстве Дерри. Большой успех. Двадцать пятое июня 1953-го – офицерский учебный корпус школы в Фелстеде, Эссекс. Хорошая получилась потасовка. Двенадцатое июня 1954-го – казармы в Гоухе, Армах. Ничего особенного не добились, но им пошло на пользу. Семнадцатое октября 1954-го – казармы в Омахе. У нас появилось пополнение. Двадцать четвертое апреля 1955-го – военно-воздушная база ВМФ в Эглингтоне, Дерри. Гм… Никаких комментариев. Тринадцатое августа 1955-го – склад в Арборфилде, Беркшир. Сначала все шло успешно, но потом нам здорово намяли бока. После этой операции мы долго зализывали раны.

В одной из опер Пуччини есть ария со словами: «О мой любимый отец». В этом месте Шейла всегда плакала. «Как бы то ни было, дорогой мой, – подумала она, – где бы ты ни был, не осуждай меня за то, что я сделала и на что, возможно, решусь еще раз до наступления рассвета. Это был единственный способ выполнить твое последнее пожелание, хотя, уверена, ты не одобряешь меня. Ведь у тебя всегда были высокие идеалы, а у меня – никаких. Все, что произошло в те годы, меня не касается. У меня более простая и понятная проблема. Я попалась, меня поймал на крючок твой сверстник».

– Политика оставляет меня равнодушной, – сказала она. – Не понимаю, зачем бросать бомбы и портить людям жизнь? Вы надеетесь на объединение Ирландии?

– Да, – ответил он, – мы все на это надеемся. И это обязательно произойдет, хотя для многих из нас тогда настанут скучные времена. Возьмите, к примеру, Мерфи. Ну что интересного в том, чтобы колесить по окрестным деревушкам в своем фургоне с булочками и в девять часов укладываться спать. Но участие в боевых действиях возвращает ему молодость. Если в объединенной Ирландии его будет ждать только его фургон с булочками, он скончается еще до того, как ему исполнится семьдесят. На прошлой неделе, когда он прибыл на остров для инструктажа, я сказал ему: «Джонни слишком мал». Джонни, его сын, сидит сейчас рядом с ним. «Джонни слишком мал, – сказал я. – Может, не стоит рисковать его жизнью?» «Причем тут риск, – ответил мне Мерфи, – это единственный способ уберечь мальчика от беды, особенно сейчас, когда в мире такая обстановка».

– Вы все помешанные, – сказала Шейла. – Я буду чувствовать себя в большей безопасности, когда мы окажемся по вашу сторону границы.

– По мою сторону границы? – переспросил он. – Но мы не пересекали границу. За кого вы меня принимаете? Было время, когда я совершал необдуманные поступки, но сейчас мне и в голову не придет разъезжать в фургоне по вражеской территории. Мне хотелось, чтобы вы немного развлеклись, вот и все. В настоящее время я всего лишь консультант. «Посоветуйтесь с капитаном Барри, – говорит кто-либо из них, – у него могут быть дельные предложения». И я прерываю раскопки и сочинение статей по истории и сажусь к радиоприемнику. И в эти минуты я чувствую себя молодым и полным сил, как Мерфи. – Он взял с полки несколько буханок и положил их себе под голову. – Так удобнее. Шея не провисает. Однажды я занимался любовью с одной девушкой на сваленных грудой ручных гранатах, но тогда я был намного моложе. А девушка так ни о чем и не догадалась: думала, что это куча репы.

«О, нет, – подумала Шейла. – Не надо. Я еще не готова. Сражение закончилось твоей победой, и я хочу покоя. Единственное, о чем я мечтаю, – это сидеть вот так, положив ноги ему на колени и прислонившись к его плечу. Чувствовать себя в полной безопасности».

– Не надо, – проговорила она.

– Почему? Выдохлись?

– Нет. Просто я еще в состоянии шока. Я еще долго буду тлеть, как ваши казармы в Армахе. Между прочим, у меня есть все права, чтобы считать своей родиной протестантский север. Там родился мой дед.

– Серьезно? Этим-то все и объясняется. Нас с вами связывают отношения любви и ненависти. Так всегда было у тех народов, которые разделяла общая граница. Влечение и антагонизм одновременно. Очень своеобразные отношения.

– Осмелюсь заметить, что вы правы.

– Естественно, я прав. Когда я попал в аварию и лишился глаза, я получил множество писем с выражением сочувствия от тех, кто, живя по другую сторону границы, с радостью воспринял бы известие о моей кончине.

– И долго вы находились в госпитале?

– Шесть недель. Достаточно долго, чтобы все обдумать. И составить план.

«Пора, – подумала она. – Очень удобный момент. Только осторожно, следи за каждым своим шагом».

– Фотография, – сказала она, – та фотография, которая стоит на вашем письменном столе. Это подделка, не так ли?

Он рассмеялся.

– Надо быть действительно хорошей актрисой, чтобы заметить обман. Эта фотография относится к тем временам, когда я занимался розыгрышами. Каждый раз, когда я смотрю на нее, я улыбаюсь – поэтому я и держу ее на своем столе. Я никогда не был женат и выдумал эту сказку только ради вас.

– Расскажите мне об этом.

Он устроился поудобнее.

– На самом деле женихом был Джек Моней, мой близкий друг. На днях я увидел сообщение о его смерти и очень расстроился. Мы уже много лет с ним не общались. Однако я был шафером на его свадьбе. Когда они прислали мне эту фотографию, я все переклеил, снял копию и отправил ее Джеку. Он страшно хохотал, но Пэм, его жене, это не понравилось. Она пришла в бешенство. Он сказал мне, что она разорвала мой снимок и выбросила куски в мусорное ведро. «Так и было, – подумала Шейла, – наверняка так и было. Голову даю на отсечение – она даже не улыбнулась».

– Однако мне все-таки удалось отомстить ей, – продолжал он, поправив буханку под головой. – Однажды вечером я заявился к ним в дом. Они меня не ждали. Джек был на каком-то официальном приеме. Пэм приняла меня крайне нелюбезно, поэтому я приготовил нам очень крепкий мартини, а потом у нас началась свалка на диване. Сначала она хихикала, потом превратилась в статую. Я раскидал всю мебель – у дома был такой вид, как будто по нему прошелся ураган, – подхватил ее на руки, отнес в спальню и трахнул. Добавлю, что она не сопротивлялась. К утру она уже обо всем забыла.

Шейла облокотилась на его плечо и уставилась в крышу фургона.

– Я так и знала, – проговорила она.

– Что?

– Что ваше поколение было способно на отвратительные поступки. Вы поступали более мерзко, чем мы. В доме вашего ближайшего друга. Меня тошнит от этого.

– Какое удивительное заявление, – изумленно сказал он. – Но ведь никто ничего не узнал. Что вы взъерепенились? Я был предан Джеку Монею, хотя вскоре после этого, но совсем по другой причине он навсегда лишил меня шанса получить повышение. Он сделал все, что от него зависело. Полагаю, он считал, что я буду вставлять палки в колеса этому тихоходу под названием «морская разведка». И он был абсолютно прав.

«Теперь я уже ничего не могу рассказать ему. Мне остается либо как побитой собаке вернуться в Англию и принять свое поражение, либо не возвращаться вовсе. Он обманул моего отца, обманул мать (так ей и надо), обманул Англию, за которую воевал столько лет, опорочил свой мундир, свое звание и уже двадцать лет пытается отхватить еще кусок земли для своей страны. А меня это не волнует. Пусть себе спорят. Пусть хоть раздерут друг друга в клочья. Пусть весь мир катится в преисподнюю. Когда я приеду в Лондон, я напишу ему письмо, в котором выражу свою благодарность за гостеприимство и под словами „Спасибо за поездку“ подпишусь именем Шейлы Моней. А может… а может, я встану перед ним на четвереньки и завиляю хвостом, как его собака, которая следует за ним по пятам и вскакивает к нему на колени, и буду умолять его, чтобы он разрешил мне остаться с ним навсегда…»

– Через несколько дней я начинаю репетировать роль Виолы, – сказала она. – «Дочь моего отца любила так…»

– Вы великолепно сыграете эту роль. Особенно Цезарио. Но тайна эта, словно червь в бутоне, будет точить румянец на ваших щеках. Может, вы будете «безмолвно таять от печали черной», однако я в этом сомневаюсь, и при этой мысли меня охватывает смертельная тоска.

Мерфи развернулся, и на них посыпались буханки. Сколько еще ехать до озера Торра? Пусть дорога будет бесконечной.

– Дело в том, – сказала она, – что я не хочу возвращаться домой. Дом потерял для меня всякое значение. Да и Театральная группа со своей «Двенадцатой ночью» меня ни капли не волнует. У вас может быть свой собственный Цезарио.

– Естественно.

– Нет… Я хочу сказать, что я собираюсь бросить сцену, сжечь за собой мосты и, забыв, о том, что я англичанка, устраивать вместе с вами взрывы.

– Что, хотите стать отшельницей?

– Да, очень.

– Глупости. Через пять дней у вас челюсть будет сводить от скуки.

– Не будет… Не будет…

– Я думаю о том, что всего через несколько дней вам зааплодирует весь театр. Вы правильно сделали, что решили сыграть Виолу-Цезарио. Вот как я поступлю: к премьере я пришлю вам не цветы, а мою повязку. Вы повесите ее в своей гримерной как талисман.

«Я хочу слишком многого, – подумала она. – Я хочу всего. Я хочу, чтобы мне принадлежали и день, и ночь, я хочу, чтобы молнии расщепляли небо и чтобы наступил конец света, я хочу засыпать и просыпаться рядом с тобой – и так до бесконечности. Аминь». Кто-то сказал ей, что нельзя говорить мужчине о своей любви к нему: он тут же вышвырнет тебя из своей постели. Возможно, Ник и выкинет ее из фургона Мерфи.

– В глубине души, – проговорила она, – я мечтаю о спокойной, мирной жизни. И чтобы вы были рядом. Я люблю вас. Думаю, я любила вас всю жизнь, не сознавая этого.

– О! – сказал он. – Кто у нас тут стонет?

Фургон остановился. Ник открыл дверь. В проеме показался Мерфи, морщинистое лицо которого расплылось в улыбке.

– Надеюсь, я вел машину осторожно и вас не очень трясло, – сказал он. – Капитану известно, что не все проселочные дороги в хорошем состоянии. Главное, чтобы молодой даме поездка понравилась.

Ник спрыгнул на дорогу. Мерфи протянул руку и помог Шейле выйти.

– Всегда будем рады вам, моя дорогая, приезжайте в любое время. Именно эти слова я говорю английским туристам, когда они заезжают к нам. Мы здесь ведем более активный образ жизни, чем те, кто обитает на острове.

Шейла огляделась вокруг, ожидая, что увидит озеро и ведущую к нему ухабистую дорогу, в конце которой они оставили Майкла с катером. Но вместо этого она обнаружила, что стоит на улице Боллифейна. Фургон был припаркован возле «Килмор Армз». Она повернулась к Нику, в ее глазах был немой вопрос. Мерфи уже стучал в дверь гостиницы.

– Мы сделали небольшой крюк, но ничего страшного, – сказал Ник. – По крайней мере, для меня. Надеюсь, и для вас. Прощание должно быть кратким и доставлять удовольствие, вы согласны? А вот и Доэрти, идите. А мне пора возвращаться на базу.

Ей стало жутко от своего одиночества. Этого не может быть. Не может же он так запросто попрощаться с ней: посреди улицы, когда рядом стоят Мерфи и его сын, а от двери гостиницы за ними наблюдает Доэрти?

– Мои вещи, – проговорила она. – Мой чемодан. Все осталось на острове, в спальне.

– Вовсе нет, – ответил Ник. – В соответствии с планом «С», пока мы были на увеселительной прогулке возле границы, их переправили в «Килмор Армз».

Забыв о гордости, она с отчаянием пыталась протянуть время.

– Почему? – спросила она. – Почему?

– Потому что так надо, Цезарио. «Я погублю тебя, ягненок хрупкий, мстя своему прожорливому сердцу» – я немного перефразировал.

Он подтолкнул ее к двери гостиницы.

– Присмотри за мисс Блэр, Тим. Все прошло хорошо. Мисс Блэр – единственный пострадавший.

Он ушел, дверь за ним закрылась. Господин Доэрти сочувственно взглянул на нее.

– Капитан очень энергичный человек. Он всегда такой. Я знаю, каково быть в его обществе: он никого не оставляет в покое. Я поставил термос с горячим молоком возле вашей кровати.

Он повел Шейлу вверх по лестнице и распахнул дверь в ее номер, который она покинула всего две ночи назад. Ее чемодан лежал на стуле. Сумка и карты – на туалетном столике. Как будто она и не уезжала отсюда.

– Вашу машину помыли и залили бензин, – продолжал он. – Она стоит в гараже у моего друга. Завтра утром он ее пригонит. И я не возьму с вас никакой платы. Капитан сам все уладит. Ложитесь в кровать и спите спокойно.

«Спите спокойно…» Ей предстоит долгая тоскливая ночь. «Поспеши ко мне, смерть, поспеши и в дубовом гробу успокой». Она распахнула окно и выглянула на улицу. Опущенные шторы, закрытые окна. Черный с белым кот мяучит в канаве. Ни озера, ни лунного света.

«Твоя беда, Джинни, в том, что ты никогда не повзрослеешь. Ты живешь в вымышленном мире, в мире мечты. Поэтому ты и выбрала театр. – Ей слышался снисходительный и твердый голос отца. – Однажды, – добавил он, – тебе придется пережить сильное потрясение».

Утро было дождливым, туманным, хмурым. «Лучше пусть льет дождь, – подумала она, – чем светит солнце, как это было вчера. Лучше ехать во взятом напрокат „остине“ с работающими „дворниками“ и надеяться, что случится авария и меня, потерявшую сознание, отвезут в больницу. И он будет вынужден приехать». Ник стоит на коленях возле ее кровати и держит ее за руку. «Я виноват. Я не должен был отпускать тебя».

В столовой ее ждала маленькая горничная. Яичница с ветчиной. Чайник с чаем. Кот, вылезший из канавы, урчал у ее ног. А вдруг сейчас зазвонит телефон и передадут сообщение с острова: «Задействован план „Д“. Лодка ждет вас». Возможно, что-нибудь произойдет, если она подольше послоняется по холлу. Появится Мерфи со своим фургоном, или почтмейстер О'Рейлли принесет ей записку. Ее вещи вынесли в холл, возле гостиницы ее ждал «остин». Господин Доэрти стоял возле двери, чтобы пожелать ей счастливого пути.

– Надеюсь, вы не лишите меня удовольствия еще раз принимать вас в Боллифейне, – сказал он. – Вы получите истинное наслаждение от рыбной ловли.

Подъехав к указателю, она остановила машину и начала спускаться по размытой дождем тропинке. Кто знает, вдруг там ее ждет лодка. Она остановилась и взглянула на озеро. Оно было скрыто густым туманом. Шейла с трудом разглядела очертания острова. Из камышей вылетела цапля и взмыла над водой. «Я могла бы раздеться и поплыть, – подумала она. – Измученная, я добралась бы до берега, шатаясь, прошла бы через лес и рухнула бы на ступеньках веранды. „Боб! Иди скорее сюда! Это мисс Блэр. Она, кажется, умирает…“

Повернувшись, она направилась к дороге и села в машину. Завела двигатель. Перед глазами замелькали «дворники».

«Когда я был глуп и мал – И дождь, и град, и ветер, – Я всех смешил и развлекал, А дождь лил каждый вечер».

Когда она подъехала к дублинскому аэропорту, все еще шел дождь. Сначала нужно вернуть машину, а потом заказать билет на ближайший рейс до Лондона. Ей не пришлось долго ждать: до отлета оставалось полчаса. Она сидела в накопителе и неотрывно наблюдала за дверью, ведущей в зал регистрации, все еще надеясь, что случится чудо, дверь откроется, и она увидит долговязую фигуру с повязкой на глазу. Он пройдет мимо представителей службы безопасности аэропорта и направится к ней. «Больше никаких розыгрышей. Это был последний. Поехали на Лэм Айленд».

Объявили ее рейс, и Шейла двинулась к выходу, продолжая глазами искать Ника среди своих попутчиков. Выйдя на летное поле, она оглянулась и посмотрела на провожающих, которые махали руками. Какой-то высокий мужчина в плаще держал в руке платок. Нет, ошибка – мужчина поднял ребенка… Мужчины в плащах снимали шляпы, клали на полки свои портфели, и одним из них мог бы оказаться – но не оказался – Ник. «А вдруг, – подумала она, застегивая ремень безопасности, – из-за переднего сиденья или через проход протянется рука, и она узнает перстень с печатью, который он носит на мизинце? А что, если мужчина на переднем сиденье – ей была видна его лысеющая макушка – внезапно обернется, и она увидит черную повязку? Он посмотрит в ее сторону и улыбнется».

– Прошу прощения.

Мимо нее, наступая ей на ноги, пробирался опоздавший пассажир. Он сел рядом с ней. Она подняла на него глаза. Мятая черная шляпа, потное бледное лицо, окурок сигары во рту. Где-то есть женщина, которая любит эту отвратительную скотину. Шейлу чуть не вывернуло. Мужчина принялся разворачивать газету, толкая ее при этом локтем. В глаза бросился заголовок: «Взрывы на границе. Сколько будет еще?»

Ее охватило теплое чувство удовлетворения. «Множество, – подумала она, – и пусть им сопутствует удача. Я видела их, я была там. Я участвовала в спектакле. А этот идиот рядом со мной ничего не знает».

Лондонский аэропорт. Таможня. «Вы были в отпуске, надолго ездили?» Ей почудилось или таможенник на самом деле внимательно оглядел ее? Он проверил ее чемодан и перешел к следующему пассажиру.

Автобус медленно тащился к вокзалу, мимо неслись автомобили. Над головой ревели самолеты, увозившие людей из Лондона. Возле переходов в ожидании, когда загорится зеленый свет, стояли мужчины и женщины с изможденными лицами. У Шейлы было такое ощущение, будто она возвращается в школу. Да, ей не придется проталкиваться через толпу хихикающих приятелей к доске объявлений в продуваемом всеми ветрами вестибюле – но стенд, который она будет внимательно изучать, очень похож на школьную доску объявлений, и расположен он рядом с выходом на сцену. Ей не придется восклицать: «Неужели в этом семестре мне суждено жить в комнате с Кэти Метьюз? Кошмар, у меня нет слов», – а потом выдавливать из себя фальшивую улыбку и говорить: «Привет, Кэти, да, великолепно провела время», – но в расположенной под лестницей обшарпанной комнатенке, которую все называют гримерной, ей придется встретиться с доводящей ее до бешенства Ольгой Бретт, которая, вертясь перед зеркалом и подкрашивая губы чужой помадой, скажет, растягивая слова: «Привет, дорогая, ты опоздала на репетицию, Эдам рвет на себе волосы. Нет, серьезно…»

Нет смысла звонить домой с вокзала и просить госпожу Уоррен, жену садовника, приготовить ей постель. Она потеряла всякий интерес к дому, без отца он пуст. Наверняка его вещи не трогали, книги так и лежат возле кровати. Это уже воспоминание, тень – они не принадлежат настоящему, в котором она живет. Лучше прямиком ехать на квартиру, подобно собаке, которая стремится в свою конуру, на подстилку, не тронутую руками хозяина.

В понедельник утром Шейла не опоздала на репетицию – она пришла раньше.

– Есть для меня письма?

– Да, мисс Блэр, почтовая открытка.

Только открытка? Она взяла ее. Мать писала с мыса Эйль.

«Погода великолепная. Чувствую себя намного лучше, отдохнувшей. Надеюсь, и ты отдохнула, дорогая, и хорошо провела время. Не утомляй себя репетициями. Тетя Белла шлет тебе привет, а также Регги и Мей Хиллборо, у которых яхта в Монте-Карло. Твоя любящая мама».

(Регги был пятым виконтом Хиллборо).

Шейла выбросила открытку в корзину и отправилась на сцену к остальным членам труппы. Прошла неделя, две недели, но никакого письма. Она уже перестала надеяться. Она больше ничего от него не получит. Она должна отдать всю себя театру, добиться того, чтобы он стал для нее единственной любовью и поддержкой. Она не Шейла, не Джинни, она – Виола-Цезарио, и поэтому она должна думать и мечтать так, как ее героиня. Она пыталась поймать «Радио Эйра», но у нее ничего не получилось. Голос диктора показался ей похожим на голос и Майкла, и Мерфи, и внутри у нее возникло странное чувство, так не похожее на царившую в ее душе пустоту. Пора кончать с этой чепухой и выбираться из отчаяния.

«Оливия: Куда, Цезарио?

Виола: Иду за ним,

Кого люблю, кто стал мне жизнью, светом…»

Эдам Вейн, расположившийся в углу сцены, точно черный кот, выгнул спину, сдвинутые на лоб очки в роговой оправе чуть не падали.

– Не останавливайся, дорогая, отлично, действительно отлично.

В тот день, когда у них была назначена генеральная репетиция, Шейла вовремя вышла из дома и поймала такси. На углу Белгрей-сквер была пробка: машины гудели, люди толпились на тротуаре, всюду сновали конные полицейские. Шейла откинула перегородку, отделяющую ее от водителя.

– Что происходит? – спросила она. – Я спешу, я не могу опаздывать.

Он ухмыльнулся через, плечо.

– Демонстрация, – ответил он, – возле Ирландского посольства. Разве вы не слышали новости в час дня? Опять взрывы на границе. Это еще больше обострит вражду между Лондоном и Ольстером. Демонстранты бьют стекла в посольстве.

«Дураки, – подумала она. – Зря теряете время. Значит, Ник хорошо поработал, раз возле посольства собралось столько демонстрантов, что их пришлось разгонять конной полицией». Она никогда не слушала новости в час дня, она даже не читала утренние газеты. «Взрывы на границе, Ник на центральном посту, молодой человек с наушниками за столом, Мерфи в фургоне – а я здесь в такси, направляюсь на свое собственное представление, где буду устраивать свой фейерверк, после которого вокруг меня будут толпиться мои друзья и говорить: „Замечательно, дорогая, замечательно!“

Из-за пробки Шейла опоздала. Приехав в театр, она ощутила царившую в нем атмосферу возбуждения, замешательства и паники, которая всегда наступает в последнюю минуту. Ничего страшного, она справится. Когда закончилась первая сцена, в которой Шейла играла роль Виолы, она ворвалась в гримерную, чтобы переодеться в костюм Цезарио.

– Выкатывайтесь! Мне мало места! – «Отлично, – подумала она, – все под моим контролем. Я здесь главная, во всяком случае, скоро стану таковой». Так, снять парик Виолы и расчесать свои коротко подстриженные волосы. Теперь бриджи, штаны. Пелерину на плечи. Прицепить кинжал к поясу. Раздался стук в дверь. Какого черта им надо?

– Кто там? – крикнула она.

– Вам пакет, мисс Блэр. Его прислали экспресс-почтой.

– Положите на стол.

Последний мазок грима, теперь отойти и бросить последний взгляд в зеркало – ты сможешь, ты сможешь. Завтра на премьере они сорвут себе глотки. Она посмотрела на лежавший на столе пакет. Плотный конверт. Марка с почтовым штемпелем Эйра. Ее сердце замерло. Несколько мгновений она неподвижно стояла с пакетом в руке, потом разорвала конверт. Из него выпало письмо и еще что-то, проложенное плотным картоном. Первым делом она схватила письмо.

«Дорогая Джинни, сегодня утром я отправляюсь в США, чтобы повидаться с одним издателем, который наконец заинтересовался моими научными трудами о каменных кругах, круглых фортах, раннем бронзовом веке в Ирландии и так далее, но я не буду утомлять вас подробностями… Возможно, я уезжаю на несколько месяцев, и вы вскоре сможете прочитать в одном из журналов в яркой обложке о бывшем отшельнике, который разъезжает по университетам и читает лекции американским студентам. По некоторым причинамменя вполне устраивает, что я на некоторое время уеду из страны.

Перед отъездом я разбирал свои бумаги, чтобы сжечь их, и в самом дальнем ящике стола нашел эту фотографию. Думаю, она вам понравится. Если вы не забыли, я сказал вам, что в первый вечер вы мне кого-то напомнили. Теперь я понял кого – меня! В этом мне помогла «Двенадцатая ночь». Успеха, Цезарио, и удачи, когда будете снимать скальпы.

С любовью, Ник».

Америка… Для нее это равносильно полету на Марс. Она вытащила из картона фотографию и, нахмурившись, принялась ее разглядывать. Еще один розыгрыш? Но ее никогда не фотографировали в костюме Виолы-Цезарио, откуда у него взялся этот снимок? Может, он тайком сфотографировал ее, а потом приклеил ее голову на другую фотографию? Да нет, это невозможно. Она перевернула фотографию. На обратной стороне было написано: «Ник Барри в роли Цезарио в „Двенадцатой ночи“, Дартмут, 1929».

Она опять взглянула на снимок. Ее поза, ее подбородок, дерзкий взгляд, вскинутая голова. И рука на бедре. Густые короткие волосы. И внезапно она мысленно перенеслась из гримерной в спальню отца. Она стоит у окна, слышит шум и поворачивается к нему. А он пристально смотрит на нее, и на его лице написаны ужас и недоверие. И не осуждение она увидела в его глазах. Он узнал. Он проснулся не от кошмара, он пробудился от сна, длившегося двадцать лет. Перед смертью ему открылась истина.

В дверь опять постучали,

– Через четыре минуты начинается третья сцена, мисс Блэр.

Она лежала в фургоне, его руки обнимали ее. «Пэм сначала хихикала, потом превратилась в статую. К утру она обо всем забыла».

Шейла подняла глаза от фотографии, которую все еще держала в руке, и взглянула на себя в зеркало.

– О, нет… – проговорила она. – О Ник… О Господи!

И тут она схватила пристегнутый к поясу кинжал и пронзила им лицо юноши, изображенного на фотографии, которая распалась на части. Потом она порвала ее и выбросила в корзину. Когда же Шейла вновь вышла на сцену, это был уже не дворец герцога в Иллирии, не размалеванный задник и не раскрашенные подмостки – это была улица, самая обычная городская улица, на которой стояли дома, которые можно было жечь; где были камни и кирпичи, чтобы бить стекла, и бензин; где были вещи, которые можно было ненавидеть, и мужчины, которых можно было презирать, потому что только ненавистью можно очиститься от любви, только огнем и мечом.

Не оглядывайся Don't Look Now 1971

— Не оглядывайся, — сказал Джон жене, — но две старые девы, которые сидят через два столика от нас, пытаются меня гипнотизировать.

Лора тут же поняла намек, искусно изобразила зевоту и закинула голову, словно разыскивая в небе несуществующий самолет.

— Сразу за тобой, — добавил он. — Поэтому тебе и не следует оглядываться — это будет слишком очевидно.

Лора прибегла к древнейшей в мире уловке — уронила салфетку и, наклонившись, чтобы ее поднять, бросила молниеносный взгляд через левое плечо, а потом снова выпрямилась. Она прикусила зубами щеки, что всегда служило первым признаком едва сдерживаемого истерического смеха, и наклонила голову.

— Это вовсе не старые девы, — сказала она. — Это переодетые братья-близнецы.

Ее голос зловеще оборвался, и Джон быстро долил в ее стакан кьянти.

— Притворись, что кашляешь, — сказал он, — тогда они не заметят. Знаешь что, это преступники, они разъезжают по Европе, присматриваются и на каждой остановке меняют свой пол. Здесь, в Торчелло, — сестры-близнецы. Завтра или даже сегодня вечером — братья-близнецы, переходящие в Венеции площадь Сан Марко, взявшись под руку. Стоит лишь сменить костюм и парик.

— Похитители драгоценностей или убийцы? — спросила Лора.

— Определенно убийцы. Но почему, спрашиваю я себя, они выбрали именно меня?

Их внимание отвлек официант, который принес кофе и убрал фрукты, что дало Лоре возможность справиться с собой и побороть приступ смеха.

— Не понимаю, — сказала она, — почему мы не заметили их, как только они появились. Они сразу бросаются в глаза. Ошибиться невозможно.

— Их заслоняли группа американцев, — сказал Джон, — и бородач с моноклем, очень похожий на шпиона. Как только они прошли, я сразу увидел близнецов. О Господи, тот, что с копной седых волос, снова уставился на меня.

Лора вынула из сумочки пудреницу и поднесла ее к лицу так, чтобы видеть их отражение.

— По-моему, они смотрят на меня, а не на тебя, — сказала она. — Слава богу, я оставила свой жемчуг у управляющего отеля. — Она немного помолчала, пудря нос. — Дело в том, — снова заговорила она, — что мы не за тех их приняли. Это не убийцы и не воры. Это две старые трогательные пенсионерки-учительницы, которые всю жизнь копили деньги на поездку в Венецию. Они приехали из какой-нибудь богом забытой Уалабанды в Австралии. И зовут их Тилли и Тайни.

С тех пор как они уехали из Лондона, в ее голосе впервые вновь зазвучали журчащие нотки, которые он так любил, а тревожная складка между бровями разгладилась. Наконец-то, подумал он, наконец-то она начинает приходить в себя. Если мне удастся помочь ей не сорваться, если мы сможем снова шутить, как обычно шутили на отдыхе и дома, придумывая смешные, фантастические истории про людей за другими столиками, остановившихся в отеле, бродящих по художественным галереям и церквам, то все образуется. Жизнь станет такой, как прежде, рана затянется, она забудет.

— Знаешь, — сказала Лора, — ленч был действительно очень хорош, мне он очень понравился.

Слава богу, подумал он, слава богу… Затем он подался вперед и заговорил шепотом.

— Один из них собирается в туалет, — сказал он. — Как по-твоему, он или она будет менять парик?

— Ничего не говори, — прошептала Лора. — Я пойду за ней и выясню. Может быть, у нее спрятан там чемодан и она намерена сменить одежду.

Она стала напевать вполголоса — утешительный знак для ее мужа. Призрак на время растаял, и все из-за привычной игры, давно забытой игры, к которой они вернулись по чистой случайности.

— Она уже идет? — спросила Лора.

— Сейчас пройдет мимо нашего столика.

Сама по себе эта женщина была ничем не примечательна. Высокая, худая, с орлиными чертами лица и коротко подстриженными волосами; такую прическу во времена его матери называли «итонской стрижкой», — и на всем ее облике лежал отпечаток именно этого поколения. Он предположил, что ей лет шестьдесят пять: мужская рубашка с галстуком, спортивная куртка, серая твидовая юбка до середины икры. Серые чулки и черные туфли на шнуровке. Он видел женщин этого типа на площадках для игры в гольф и собачьих выставках, неизменно выводивших не собак спортивных пород, а мопсов, и если встречался с ними у кого-нибудь в гостях, они закуривали от зажигалки быстрее, чем он успевал вынуть из кармана спички. Широко распространенное мнение, что они, как правило, живут с более женственной, мягкой компаньонкой, не всегда соответствует истине. Очень часто они хвастаются своими играющими в гольф, обожаемыми мужьями. Самое поразительное заключалось в том, что их было две. Как две капли воды похожие близнецы, отлитые по одной модели. Единственное различие состояло в том, что у одной были более седые волосы.

— А если, — прошептала Лора, — оказавшись рядом со мной в туалете, она начнет раздеваться?

— Все зависит от того, что окажется под одеждой, — ответил Джон. — Если она гермафродит, удирай со всех ног. Возможно, у нее припрятан шприц для подкожных впрыскиваний и, чего доброго, она захочет испробовать его на тебе, прежде чем ты доберешься до двери.

Лора снова прикусила щеки и вся затряслась. Затем она распрямила плечи и встала.

— Мне нельзя смеяться, — сказала она, — и не смотри на меня, когда я вернусь, особенно если мы выйдем вместе. — Она взяла сумочку и неуверенно пошла вслед за своей добычей.

Джон вылил в стакан остатки кьянти и закурил сигарету. Ослепительные лучи солнца заливали маленький сад ресторана. Американцы уже ушли, ушли и бородач с моноклем, и семья, сидевшая в дальнем конце сада. Кругом царил покой. Одна из сестер сидела, закрыв глаза и откинувшись на спинку стула. Надо благодарить небеса, подумал он, хотя бы за эти минуты, за то, что можно немного расслабиться, за то, что Лора увлеклась своей глупой, безобидной игрой. Возможно, отдых послужит лекарством, которое ей так необходимо, притупит, пусть ненадолго, глухое отчаяние, которое не оставляет ее с того дня, когда умер их ребенок.

— У нее это пройдет, — сказал врач. — У всех проходит со временем. К тому же у вас есть еще мальчик.

— Я понимаю, — сказал Джон, — но девочка для нее значила все. Так было всегда, с самого начала, не знаю почему. Возможно, это объяснялось разницей в возрасте. Мальчик школьного возраста, к тому же довольно своенравный, уже стремится к самостоятельности. Это не пятилетняя малышка. Лора буквально обожала ее, Джонни и меня могло бы и не существовать.

— Дайте ей время, — повторил врач, — дайте время. Во всяком случае, оба вы еще молоды. Будут другие дети. Другая дочь.

Легко говорить… Как заменить горячо любимого потерянного ребенка мечтой? Он слишком хорошо знал Лору. У другого ребенка, другой девочки будут другие качества, своя индивидуальность, и это может вызвать враждебное к ней отношение. В колыбели, в кроватке, которые когда-то принадлежали Кристине, — узурпатор. Круглолицая, русая копия Джонни вместо покинувшей их маленькой черноволосой феи.

Он поднял глаза и посмотрел поверх стакана с вином. Женщина снова пристально глядела на него. Это не был безразличный, ленивый взгляд человека, который, сидя за соседним столом, ожидает возвращения своей спутницы, это было нечто более глубокое, более напряженное, более значительное; проницательный взгляд светло-голубых глаз внезапно пробудил в нем чувство неудобства, неловкости. Черт бы побрал эту особу! Ну да ладно, пялься, если тебе так хочется. В эту игру можно играть и вдвоем. Он выпустил в воздух облачко сигаретного дыма и улыбнулся ей, как он надеялся, довольно оскорбительно. На ее лице не дрогнул ни один мускул. Голубые глаза продолжали упорно смотреть на него; наконец он не выдержал и отвел взгляд. Он погасил сигарету, оглянулся через плечо на официанта и знаком попросил принести счет. Расплатившись, получив сдачу и небрежно похвалив ресторанную кухню, он несколько успокоился, но покалывание в голове и ощущение странной тревоги не проходили. Затем все прекратилось так же внезапно, как началось, и, украдкой взглянув на другой столик, он увидел, что глаза женщины снова закрыты и она, как и прежде, спит или дремлет. Официант исчез. Все было тихо.

Взглянув на часы, он подумал, что Лора слишком задерживается. Прошло по меньшей мере десять минут. Так или иначе, надо ее поддразнить. Он начал придумывать шутливую историю. Как старая куколка разделась до трусов, предлагая Лоре сделать то же самое. Затем внезапно появился управляющий с воплями, что репутации ресторана нанесен непоправимый ущерб — явный намек на неприятные последствия в случае, если не… Оказывается, все это было подстроено с целью шантажа. Его, Лору и близнецов на полицейском катере отвозят обратно в Венецию для допроса. Пятнадцать минут… Ну, возвращайся же, возвращайся…

На дорожке послышался скрип гравия. Мимо прошла сестра-близнец, одна. Она подошла к своему столику и немного помедлила. Высокая, тощая фигура заслонила от Джона ее сестру. Она что-то говорила, но слов он не мог разобрать. Какой акцент — шотландский? Затем она наклонилась, подала руку своей сидевшей сестре, и они вместе пошли через сад к проходу в низкой живой изгороди; смотревшая на Джона сестра опиралась на руку своей спутницы. Он заметил еще одно различие. Она была ниже ростом и больше сутулилась — возможно, по причине подагры. Когда они скрылись из виду, Джон нетерпеливо поднялся, собираясь вернуться в отель, но тут появилась Лора.

— Однако ты не торопишься, — начал он, но, увидев выражение ее лица, замолчал. — В чем дело? Что случилось? — спросил он.

Он сразу понял — что-то не ладно. Она была почти в состоянии шока. Она, пошатываясь, подошла к столику, из-за которого он только что встал, и села. Он подвинул стул поближе к ней и взял ее за руку.

— Дорогая, в чем дело? Скажи мне — тебе нехорошо?

Она покачала головой, повернулась и посмотрела на него. Потрясение, которое он сперва заметил в ее лице, сменилось выражением уверенности, почти экзальтации.

— Это просто замечательно, — медленно проговорила она. — Самое замечательное, что только может быть. Знаешь, она не умерла, она по-прежнему с нами. Поэтому они и смотрели на нас так пристально, эти две сестры. Они видели Кристину.

О Боже, подумал он. То, чего я так боялся. Она сходит с ума. Что мне делать? Как справиться?

— Лора, милая, — начал он, с трудом заставив себя улыбнуться, — послушай, может быть, мы пойдем? Я расплатился по счету, мы можем осмотреть собор, немного пройтись, а там уже будет пора возвращаться на катере в Венецию.

Она не слушала, или, по крайней мере, смысл его слов не доходил до нее.

— Джон, любимый, — сказала она, — мне надо рассказать тебе о том, что произошло. Как мы и придумали, я пошла за ней в этот самый toilette.[497] Она причесывала волосы, я вошла в кабину, потом вышла и стала мыть руки. Она мыла руки в соседней раковине. Вдруг она повернулась ко мне и сказала с сильным шотландским акцентом: «Забудьте про свое горе. Моя сестра видела вашу маленькую девочку. Она сидела между вами и вашим мужем и смеялась». Дорогой, я подумала, что потеряю сознание. Почти так и случилось. К счастью, там был стул, я села, а эта женщина наклонилась надо мной и погладила меня по голове. Не помню точно ее слов, но она сказала про то, что момент правды и радости — такой же острый, как лезвие шпаги, но его не надо бояться, все хорошо, видение, представшее перед ее сестрой, было очень отчетливым, поэтому они и решили, что надо обязательно сказать об этом мне и что Кристина хочет того же. О Джон, не смотри на меня так. Клянусь, я ничего не придумала, именно так она мне и сказала, все это правда.

В ее голосе звучала такая отчаянная настойчивость, что у него защемило сердце. Он должен был продолжать эту игру, соглашаться, утешать, делать все что угодно, лишь бы вернуть ей хоть частицу покоя.

— Лора, дорогая, конечно же, я тебе верю, — сказал он, — только это что-то вроде шока, я расстроен, потому что расстроена ты…

— Но я не расстроена, — перебила она. — Я счастлива, так счастлива, что не могу выразить свои чувства словами. Ты знаешь, каково мне было все эти недели дома и везде, где мы отдыхали, хоть я и старалась скрывать это от тебя. Сейчас все прошло, потому что я знаю, точно знаю, что эта женщина права. О господи, как ужасно с моей стороны — я забыла ее имя, а ведь она мне его назвала. Видишь ли, она в прошлом врач, они приехали из Эдинбурга, а та, которая видела Кристину, ослепла несколько лет назад. Хоть она всю жизнь изучала оккультные науки и всегда обладала очень тонкой психикой, только ослепнув, она стала видеть то, чего не видят другие. У них было множество удивительных случаев. Но описать Кристину, как это сделала ее слепая сестра, вплоть до синего с белым платьица, которое было на ней в день ее рождения, и сказать, что она улыбается… О дорогой, я так счастлива, что вот-вот заплачу.

Никакой истерики. Никакого буйства. Она вынула из сумочки носовой платок, высморкалась и улыбнулась ему.

— Ты же видишь, со мной все в порядке, тебе незачем беспокоиться. Нам обоим больше не о чем беспокоиться. Дай мне сигарету.

Он вынул из пачки сигарету и дал ей прикурить. Ее голос звучал нормально, она вновь стала такой, как прежде. Она не дрожала. И если эта неожиданная вера принесет ей счастье, он не может ее разрушить. Но… но… он все равно жалел о случившемся. В чтении мыслей, в телепатии было что-то жуткое. Ученые не могли дать этому объяснение, никто не мог, а ведь именно это, должно быть, и произошло только что между Лорой и сестрами. Значит, та, которая пристально смотрела на него, слепа. Этим и объяснялся ее неподвижный, застывший взгляд, что само по себе неприятно, просто мороз по коже продирает. Черт возьми, подумал он, и зачем только мы пришли именно сюда. Простая случайность, от Торчелло до Падуи рукой подать, и надо же нам было выбрать Торчелло.

— Ты не договорилась встретиться с ними снова или что-нибудь в этом роде? — спросил он с напускным безразличием.

— Нет, дорогой, к чему? — ответила Лора. — Я имею в виду, что им больше нечего мне сказать. У ее сестры было видение, вот и все. К тому же они уезжают. Даже странно, это так похоже на нашу игру, с которой все началось. До возвращения в Шотландию они действительно объедут весь мир. Только я, кажется, назвала Австралию? Милые старушки… меньше всего они похожи на убийц и похитителей драгоценностей!

Она уже полностью оправилась от потрясения. Она встала и огляделась.

— Пойдем, — сказала она. — Раз мы приехали в Торчелло, надо увидеть собор.

Из ресторана они вышли на площадь, уставленную лотками с шарфами, безделушками, дешевыми украшениями, почтовыми открытками, и, перейдя ее, по узкой дороге направились к собору. С парома только что высадилась толпа туристов, но многие из них уже нашли дорогу к Санта Мария Ассунта. Неустрашимая Лора попросила мужа дать ей путеводитель и по привычке, которой она никогда не изменяла в более счастливые дни, стала медленно обходить собор слева направо, изучая мозаики, колонны, панели, тем временем как занятый мыслями о случившемся Джон проявлял к ним гораздо меньший интерес и, идя за ней следом, внимательно смотрел, не появятся ли сестры-близнецы. Но среди экскурсантов их не было. Вероятно, они пошли в расположенную неподалеку церковь Санта Фоска. Неожиданная встреча с ними поставила бы его в неловкое положение, не говоря уж о впечатлении, какое она могла бы произвести на Лору. Безымянные, шаркающие ногами, жадные до культуры туристы не могли причинить ей вреда, хотя, с его точки зрения, их присутствие не позволяло оценить художественные достоинства собора. Он не мог сосредоточиться, холодная красота того, что он видел, оставляла его равнодушным, и, когда Лора дотронулась до его рукава и показала на мозаичное изображение Мадонны с младенцем, стоявшей над фризом с апостолами, он кивнул, но ничего не сказал — длинное грустное лицо Мадонны казалось ему бесконечно далеким. Повинуясь внезапному порыву, он посмотрел через головы туристов в сторону двери, где помещались фрески с изображениями праведников и грешников.

Близнецы стояли там, слепая опиралась на руку сестры, и ее невидящий взгляд был прикован к нему. Словно окаменев, он чувствовал, что не может сдвинуться с места, ощущение рокового исхода, надвигающейся трагедии охватило его. И со странным равнодушием он подумал: «Это конец, нет спасения, нет будущего». Затем обе сестры повернулись, вышли из собора, и только что владевшее всем его существом чувство пропало, оставив после себя негодование и все возрастающий гнев. Как смеют эти две старые дуры делать его предметом своих спиритических опытов? Это мошенничество, которое приносит вред; возможно, тем они и живут — путешествуют по свету и выводят из равновесия всех, с кем встречаются. Дай им малейшую возможность, они получат от Лоры деньги, получат все, чего захотят.

Он почувствовал, что она дергает его за рукав.

— Разве она не прекрасна? Такая счастливая, такая безмятежная.

— Кто? Что? — спросил он.

— Мадонна, — ответила она. — В ней есть что-то магическое. То, что проникает в душу. Разве ты этого не чувствуешь?

— Пожалуй, да. Не знаю. Вокруг слишком много народа.

Она с удивлением подняла на него глаза.

— Разве это имеет значение? Какой ты смешной. Ну ладно, давай уйдем от них. К тому же мне надо купить несколько открыток.

Разочарованная тем, что он не проявляет никакого интереса, она стала пробираться через толпу туристов к двери.

— Послушай, — отрывисто сказал он, когда они вышли наружу, — на открытки у нас еще уйма времени, давай немного обследуем окрестности.

И он свернул с пути, который привел бы их обратно в центр с небольшими домами, киосками и неугомонной толпой, на узкую полоску почти не возделанной земли, за которой виднелось что-то вроде глубокой выемки или канала. В контрасте с яростным солнцем вид светлой прозрачной воды навевал покой и умиротворение.

— Не думаю, чтобы эта дорога вела к чему-нибудь особенному, — сказала Лора. — К тому же здесь довольно грязно, не посидишь. Есть еще много мест, которые, как сказано в путеводителе, нам надо увидеть.

— Ах, забудь про книгу, — нетерпеливо сказал он и, обняв ее за талию, потянул к берегу канала.

— Это время дня не подходит для осмотра достопримечательностей. Посмотри, к тому берегу плывет крыса. — Он поднял камень и бросил его в воду; животное погрузилось в глубину или просто скрылось, и на том месте, где оно плыло, остались одни пузыри.

— Не надо, — сказала Лора. — Это жестоко. Бедняжка. — И, положив руку ему на колено, вдруг спросила: — Как ты думаешь, Кристина сидит здесь рядом с нами?

Он ответил не сразу. Что было сказать? Неужели так будет всегда?

— Думаю, да, — медленно проговорил он, — раз у тебя такое чувство.

Он помнил, как Кристина до появления первых признаков рокового менингита, сбросив туфельки, взволнованно бегала по берегу и просила, чтобы ей разрешили покупаться; все это вызывало у Лоры приступы страха и беспокойства. «Дорогая, осторожно, вернись назад…»

— Эта женщина сказала, что, сидя рядом с нами, она улыбалась и выглядела очень счастливой, — сказала Лора. Она встала, словно почувствовав внезапное беспокойство, и отряхнула платье. — Пойдем, давай вернемся, — сказала она.

Он шел следом за ней с упавшим сердцем. Он знал, что она вовсе не хотела покупать открытки или осматривать то, что еще осталось осмотреть; она хотела снова отправиться на поиски этих женщин, необязательно с тем, чтобы поговорить, а просто быть рядом с ними. Когда они дошли до площади с киосками, он заметил, что толпа туристов поредела, остались лишь несколько человек, и сестер среди них не было. Наверное, они присоединились к основной группе, прибывшей в Торчелло на пароме. Он вздохнул свободнее.

— Посмотри, во втором киоске масса открыток, — поспешно сказал он, — и очень привлекательные шарфы. Позволь мне купить тебе шарф.

— Дорогой, у меня их и так много, — запротестовала она. — Не трать попусту лиры.

— Это не пустая трата. У меня такое настроение, мне обязательно надо что-нибудь купить. Как насчет корзинки, ты же знаешь, нам всегда не хватает корзинок. Или кружева. Как насчет кружев?

Смеясь, она позволила ему подвести себя к киоску. Он рылся в разложенных перед ними товарах, болтал с улыбающейся женщиной, стоявшей за прилавком, ее улыбка становилась все шире от его устрашающе плохого итальянского, но его не оставляла мысль, что тем самым он дает группе туристов больше времени, чтобы дойти до причала и сесть на паром, и тогда сестры-близнецы исчезнут из вида, исчезнут из их жизни.

— Никогда, — сказала Лора минут через двадцать, — так много барахла не вмещалось в такой маленькой корзинке.

Ее журчащий смех ободрил его, он вновь поверил, что все хорошо, что ему больше не о чем тревожиться, что час зла истек. Катер от Чиприани, который привез их из Венеции, ждал у причала. Приехавшие с ними пассажиры, американцы и человек с моноклем, уже собрались. Раньше, перед тем как отправиться в эту поездку, он думал, что цена за ленч и дорогу туда и обратно слишком завышена. Теперь он не вспоминал о ней и жалел лишь об одном — экскурсия в Торчелло была самой большой ошибкой, которую он допустил за время их нынешнего пребывания в Венеции. Они взошли на палубу, выбрали удобное место, и катер, пыхтя, поплыл по каналу и вскоре вошел в лагуну. Паром отошел раньше и поплыл в сторону Мурано, тогда как их судно, пройдя мимо Сан Франческо дель Дезерто, взяло курс прямо на Венецию.

Он снова обнял ее и крепко прижал к себе; на этот раз она ответила на его ласку, улыбнулась и положила голову ему на плечо.

— Это был прекрасный день, — сказала она. — Я никогда его не забуду, никогда. Знаешь, дорогой, я наконец-то начинаю получать удовольствие от нашего отдыха.

Ему захотелось закричать от облегчения. Все будет хорошо, решил он. Пусть она верит во все, что хочет, если эта вера делает ее счастливой. Четким контуром на фоне сияющего неба во всей своей красе высилась перед ними Венеция, ведь там еще многое надо увидеть, бродя по ней вдвоем; теперь, когда у нее изменилось настроение, мрак рассеялся, это будет просто великолепно, и он вслух принялся обсуждать предстоящий вечер, место, где они будут обедать, — не в ресторане по соседству с «Ла Фениче», куда они обычно ходили, а в каком-нибудь другом, новом месте.

— Да, но только чтобы недорого, — сказала она, словно ей передалось его настроение, — сегодня мы и так много потратили.

В их отеле на Большом канале была приветливая, умиротворяющая обстановка. Портье улыбался, протягивая им ключ. В спальне все было знакомо, как дома — Лорины вещи аккуратно расставлены на туалетном столике, — но при этом в ней царила едва уловимая атмосфера праздника, новизны, волнения, какой дышат только комнаты, в которых мы останавливаемся на краткие дни отдыха. Они наши лишь на мгновение, не более. Пока мы там, они живут. Когда мы уезжаем, они больше не существуют, они растворяются в безликости. В ванной комнате он отвернул оба крана, вода хлынула мощным потоком, клубы пара поднялись к потолку. Теперь, подумал он, теперь наконец-то самое время заняться любовью; он вернулся в спальню, она поняла, протянула к нему руки и улыбнулась. Какое благостное облегчение после долгих недель воздержания!

— Дело в том, — сказала она некоторое время спустя, надевая перед зеркалом серьги, — что я действительно ужасно проголодалась. Давай не будем ничего придумывать и просто поедим здесь в столовой?

— Нет, боже упаси! — воскликнул он. — Со всеми этими унылыми парочками за соседними столами? Я умираю с голоду, а еще мне очень весело. Я хочу изрядно набраться.

— Только не яркий свет и музыка, ладно?

— Нет, нет… какой-нибудь маленький темный интимный грот, мрачноватый и полный влюбленных с чужими женами.

— Хм, — фыркнула Лора, — нам известно, что это значит. Ты заприметишь какую-нибудь итальянскую красотку лет шестнадцати и весь обед будешь глупо ей улыбаться.

Смеясь, они вышли в теплую, мягкую ночь и попали в волшебную сказку.

— Давай пройдемся, — сказал он, — пройдемся и нагуляем аппетит, чтобы съесть целую гору еды.

Разумеется, они оказались возле Моло, где гондолы с легким плеском танцевали на воде и свет повсюду сливался с тьмой… Другие пары, как и они, без определенной цели, удовольствия ради бродили взад-вперед; шумели и размахивали руками вездесущие матросы, ходившие небольшими компаниями; стуча каблучками, перешептывались черноглазые девушки.

— Беда в том, — сказала Лора, — что, отправившись гулять по Венеции, невозможно остановиться. Ну только через вон тот мост, говорите вы, а затем вас манит другой. Я уверена, что дальше нет никаких ресторанов, мы почти дошли до сада, где проводятся биеннале. Повернем назад. Я знаю, где-то недалеко от церкви Сан Дзаккариа есть ресторан, к нему ведет небольшой переулок.

— Послушай, — сказал Джон, — если мы пройдем немного дальше за Арсенал, потом перейдем мост и повернем налево, то подойдем к Сан Дзаккариа с другой стороны. Как-то утром мы так уже ходили.

— Да, но ведь тогда было утро. Сейчас плохое освещение, и мы можем заблудиться.

— Не суетись. У меня инстинкт на такие дела…

Они свернули за Фондамента дель Арсенале, перешли через мостик почти у самого Арсенала и, пройдя еще немного, оказались у церкви Сан Мартино. Перед ними расходились два канала, один сворачивал направо, другой налево, вдоль каждого тянулись узкие улочки. Джон остановился в нерешительности. По какому они шли накануне днем?

— Вот видишь, — запротестовала Лора, — я же говорила, мы заблудимся.

— Чепуха, — твердым голосом возразил Джон, — надо идти по правому, я помню этот мостик.

Канал был узкий, по обеим его сторонам дома подступали почти к самому берегу, и днем, когда солнечные лучи отражались в воде, когда окна домов были открыты, на балконных перилах проветривалось постельное белье и в клетках пели канарейки, там все дышало теплом и говорило о затворничестве и уединении. Но во тьме, с кое-где светящимися фонарями, с закрытыми ставнями окнами домов и монотонно бьющейся о камни набережной водой, картина до неузнаваемости менялась и производила впечатление заброшенности, нищеты и убогости, а длинные, узкие лодки, стоявшие у скользких ступеней лестниц, напоминали фобы.

— Клянусь, что не помню этого моста, — сказала Лора. Она остановилась и взялась рукой за перила. — И мне не нравится вид переулка за ним.

— Немного дальше там есть фонарь, — сказал ей Джон. — Я точно знаю, где мы, — недалеко от греческого квартала.

Они перешли мост и собирались нырнуть в переулок, когда услышали крик. Он явно донесся от одного из домов на другой стороне канала, но из какого именно, определить было невозможно. С закрытыми ставнями каждый из них казался мертвым. Они обернулись и посмотрели туда, откуда донесся звук.

— Что это? — прошептала Лора.

— Какой-нибудь пьяный, — коротко сказал Джон. — Пойдем.

Нет, это не был крик пьяного, скорее это был крик человека, которого душат, хрипение, оборванное железной хваткой.

— Надо вызвать полицию, — сказала Лора.

— О, ради всего святого, — сказал Джон. Уж не думает ли она, что стоит на Пиккадилли?

— Ну, я пошла, здесь просто жутко, — сказала она и торопливо пошла по извилистому переулку.

Джон в нерешительности помедлил, его взгляд уловил маленькую фигуру, которая вдруг выползла из двери подвала одного из домов на противоположной стороне канала и прыгнула в узкую лодку. Это был ребенок, маленькая девочка — не старше пяти или шести лет — в короткой куртке над едва прикрывавшей колени юбочкой, на голове у нее был капор в форме гриба. На канале стояли четыре лодки, пришвартованные друг к другу; с удивительным проворством, с явным намерением убежать, она из первой перепрыгнула во вторую, затем в третью. Когда при очередном прыжке девочка поскользнулась и едва не потеряла равновесие, у него перехватило дыхание — она была всего в нескольких футах от воды; затем она выровнялась и прыгнула в последнюю лодку. Наклонившись, она изо всех сил дернула веревку, лодка развернулась и стала поперек канала, почти касаясь кормой противоположного берега и входа в другой подвал футах в тридцати от того места, где стоял Джон. Затем ребенок сделал еще один прыжок, приземлился на ступенях подвала и скрылся в доме, а лодка сделала полуразворот и встала на прежнее место посередине канала. Весь тот эпизод занял не более четырех минут. Затем он услышал торопливые шаги. Лора вернулась. Слава богу, она ничего этого не видела. Вид ребенка, маленькой девочки, которой грозила почти неминуемая опасность, страх, что сцена, свидетелем которой он только что был, тем или иным образом связана с услышанным ими тревожным криком, могли бы катастрофически подействовать на ее и без того взвинченные нервы.

— Что ты делаешь? — крикнула она. — У меня не хватает смелости идти дальше без тебя. Проклятый переулок расходится в две стороны.

— Извини, — сказал он. — Я иду.

Он взял ее под руку, и они быстро пошли по переулку.

— Больше не было никаких криков? — спросила она.

— Нет, — ответил он, — нет, никаких. Я же сказал тебе, что это какой-то пьяный.

Переулок привел их на безлюдную площадь за церковью, но не той, которую он знал; они пересекли ее, пошли по другой улице и перешли еще один мост.

— Подожди минуту, — сказал он. — Думаю, нам надо повернуть направо. Так мы дойдем до греческого квартала, а там до церкви Сан Джорджо совсем рукой подать.

Она не ответила. Она начала терять веру. Это место было похоже на лабиринт. Они могли до бесконечности кружить по нему и в результате оказаться там, откуда пришли, около моста, где услышали крик. Он упрямо вел ее за собой, и вот, к их обоюдному удивлению и облегчению, они увидели впереди гуляющих по освещенной улице людей, шпиль церкви и знакомые здания.

— Вот видишь, я же говорил, — сказал он, — это Сан Дзаккариа, мы нашли ее, все в порядке. Твой ресторан, должно быть, недалеко.

Впрочем, были и другие рестораны, где можно поесть, по крайней мере здесь — веселое сверкание огней, движение, каналы, вдоль которых прогуливается народ, атмосфера туризма. В конце левого переулка, подобно маяку, синими огнями сияло слово «Ristorante».

— Это и есть твое место? — спросил он.

— Одному богу известно, — сказала она. — Какая разница. Давай поедим там.

Итак, неожиданный порыв горячего воздуха, гудение голосов, запах макарон, вино, официанты, толкающиеся посетители, смех. «На двоих? Сюда, пожалуйста». Почему, подумал он, принадлежность к британской национальности сразу бросается в глаза? Стиснутый со всех сторон маленький столик, огромное меню, неразборчиво исписанное бурыми чернилами, и согнувшийся в ожидании заказа официант.

— Два очень больших кампари с содовой, — сказал Джон. — Потом мы изучим меню.

Он не хотел, чтобы его торопили. Он протянул меню Лоре и огляделся по сторонам. В основном итальянцы — значит, еда будет хорошей. Затем он увидел их. В другом конце комнаты. Сестер-близнецов. Должно быть, они вошли в ресторан почти сразу за ними — они только что сняли куртки и усаживались за столик, над которым склонился официант. Джону пришла на ум безрассудная мысль, что это вовсе не совпадение. Сестры заметили их на улице и пошли за ними. Почему, черт возьми, подумал он, во всей Венеции они выбрали именно это место, разве только…. разве только Лора предложила им встретиться еще раз или сами сестры предложили ей это? Небольшой ресторанчик рядом с церковью Сан Дзаккариа, иногда мы ходим туда обедать. Ведь именно Лора еще до прогулки упомянула Сан Дзаккариа…

Она все еще внимательно изучала меню и не видела сестер. Но она вот-вот закончит выбирать, что бы ей хотелось съесть, поднимет голову и посмотрит в противоположный конец зала. Если бы скорее принесли напитки! Если бы официант скорее принес напитки, Лоре было бы чем заняться.

— Знаешь, о чем я думала, — быстро сказала она, — завтра нам обязательно надо пойти в гараж, взять машину и съездить в Падую. В Падуе мы могли бы позавтракать, осмотреть собор, прикоснуться к могиле Святого Антония, взглянуть на фрески Джотто и вернуться по берегу Бренты, где расположены все эти разнообразные виллы, которые так расхваливают в путеводителе.

Бесполезно. Она смотрела в другой конец ресторана и вдруг чуть не вскрикнула от удивления.

— Посмотри, — сказала она, — как странно! Просто поразительно!

— Что? — резко спросил он.

— Как что? Вон они. Мои чудесные старые близнецы. Более того, они нас увидели. Они смотрят в нашу сторону.

Она помахала рукой, сияющая, радостная. Сестра, с которой она разговаривала в Торчелло, поклонилась и улыбнулась. Лживая старая шлюха, подумал он. Я уверен, что они шли за нами.

— Ах, дорогой. Мне надо пойти и поговорить с ними, — порывисто сказала она, — просто сказать, как я была счастлива весь день благодаря им.

— О, ради всего святого, — сказал он. — Смотри, вот и наша выпивка. И мы еще не сделали заказ. Уверяю тебя, ты вполне можешь немного подождать, пока мы не поедим.

— Я только на минуту, — сказала она, — к тому же до скампи я ничего не хочу. Я ведь говорила тебе, что не голодна.

Она встала из-за стола и, быстро пройдя мимо официанта, несущего напитки, пересекла зал. Казалось, она встретила старых добрых друзей. Он видел, как она наклонилась над столом, пожала руки обеим сестрам и, поскольку там был один свободный стул, подвинула его к столу и села, что-то говоря и улыбаясь. Казалось, сестры нисколько не удивились, во всяком случае та, с которой Лора была знакома, она кивала и отвечала ей, тогда как слепая сестра хранила полную невозмутимость.

Ну ладно, подумал Джон, тогда я действительно наберусь. Он допил кампари с содовой, заказал еще и, помня про скампи для Лоры, показал пальцем на нечто неразборчивое в меню.

— И бутылку соаве, — добавил он, — со льдом.

Так или иначе, вечер был испорчен. Вместо интимного, веселого праздника — спиритические видения и бедная маленькая мертвая Кристина за одним столом с ними, что чертовски глупо, если в своей земной жизни в это время она уже лежала в кровати. Горьковатый вкус кампари соответствовал вдруг проснувшейся в нем жалости к самому себе. Все это время он смотрел на группу за столиком в противоположном углу; Лора, видимо, слушала, тем временем как более деятельная сестра о чем-то разглагольствовала, а слепая сидела молча, устремив в его сторону невидящий взгляд.

Она обманщица, подумал он, она вовсе не слепая. Обе они мошенницы; в конце концов, вполне возможно, что это переодетые мужчины, как мы придумали в Торчелло, и они положили глаз на Лору.

Он начал второй бокал кампари с содовой. Две порции спиртного, вылитые на голодный желудок, не замедлили сказаться. А Лора все сидела за другим столиком и, пока деятельная сестра говорила, время от времени вставляла вопросы. Появился официант со скампи и второй с заказом Джона, чем-то непонятным, залитым лиловато-серым соусом.

— Синьора не приходит? — спросил официант.

Джон мрачно покачал головой и слегка дрожащим пальцем показал через зал.

— Скажите синьоре, что скампи остынет, — сказал он, тщательно выговаривая каждое слово.

Он опустил глаза на стоявшее перед ним блюдо и осторожно ткнул его вилкой. Сероватый соус растекся, под ним оказались два огромных круглых куска, по виду похожих на вареную свинину, гарнированную чесноком. Он положил первый кусок в рот и стал жевать — да, это была свинина, дымящаяся, сочная, а острый соус оказался, как ни странно, очень сладким. Он положил вилку, отодвинул тарелку и увидел, что Лора, пройдя через зал, садится рядом с ним. Она ничего не сказала; оно и лучше, подумал он, его начало тошнить, и он не смог бы ответить. Виной тому было не только спиртное, но и весь этот кошмарный день. Не сказав ни слова, она начала есть скампи. Казалось, она не замечает, что он не ест. Склонившийся над его локтем встревоженный официант, видимо, решил, что Джон ошибся с выбором, и осторожно убрал тарелку.

— Принесите мне зеленый салат, — пробормотал он.

Лора вновь не выказала удивления, не упрекнула его за то, что он слишком много выпил, что непременно сделала бы при более нормальных обстоятельствах. Покончив со скампи и потягивая вино, от которого Джон жестом отказался, — он ел салат маленькими порциями, как больной кролик, — она наконец заговорила.

— Дорогой, — сказала она, — я знаю, ты не поверишь, в чем-то это даже странно, но, выйдя из ресторана в Торчелло, сестры пошли в собор, хоть мы их и не видели в толпе, и у слепой сестры было еще одно видение. Она сказала, что Кристина пыталась сказать ей, что нам опасно оставаться в Венеции. Кристина хочет, чтобы мы как можно скорее уехали.

Ах, вот оно что, подумал он. Они считают, что могут управлять нашей жизнью. Отныне это будет нашей проблемой. Можно ли нам поесть? Можно ли встать? Можно ли лечь спать? Мы должны связываться с сестрами-близнецами. Они будут нас направлять.

— Ну, — сказала она, — почему ты молчишь?

— Потому что, — ответил он, — ты абсолютно права, я не верю. Откровенно говоря, я считаю твоих престарелых сестриц парой шарлатанок, ни больше ни меньше. У них явно не в порядке с психикой. Извини, если я делаю тебе больно, но дело в том, что они нашли в тебе дурочку.

— Ты несправедлив, — сказала Лора, — они говорят совершенно искренно, я знаю. Я просто уверена.

— Ладно. Допустим. Они искренни. Но из этого не следует, что у них в порядке с психикой. Действительно, дорогая, ты на десять минут встречаешься с этой старой девой в уборной, она говорит тебе, что видит рядом с нами Кристину; так ведь любой человек, наделенный телепатическими способностями, мог бы прочесть твои подсознательные мысли. Затем, довольная успехом, как был бы доволен им всякий психолог, она впадает в очередной экстаз и желает выгнать нас из Венеции. Ну уж нет, извините, к черту.

Комната перестала плыть у него перед глазами. Гнев протрезвил его. Если бы это не поставило Лору в неловкое положение, он бы поднялся, подошел к столику этих старых дур и сказал бы, куда им следует убираться.

— Я знала, что именно так ты к этому и отнесешься, — сказала Лора. — Я им сказала об этом. Они сказали, чтобы я не беспокоилась. Как только завтра мы уедем из Венеции, все будет в порядке.

— О, ради Бога, — сказал Джон и налил себе вина.

— В конце концов, — продолжала Лора, — мы уже видели в Венеции все самое лучшее. Я бы не против поехать куда-нибудь еще. А если мы останемся — я знаю, это звучит глупо, — но у меня будет тяжело на душе, я буду постоянно думать о том, что дорогая Кристина очень несчастна и пытается уговорить нас уехать.

— Хорошо, — сказал он зловеще спокойно. — Это решает дело. Мы уедем. Я предлагаю сейчас же пойти в отель и предупредить, что завтра утром мы уезжаем. Ты сыта?

— Ах, дорогой. — Лора вздохнула. — Не надо так относиться к этому. Послушай, почему бы нам не подойти к ним, тогда они могли бы объяснить тебе свое видение, возможно, тогда ты бы отнесся к нему серьезно. Тем более что оно касается прежде всего тебя. Кристина больше беспокоится о тебе, чем обо мне. И самое удивительное — слепая сестра говорит, что ты медиум, хоть и не знаешь об этом. Ты каким-то образом связан с неведомым, а я нет.

— Вот те на, приехали, — сказал Джон. — Значит, я медиум? Отлично. Моя интуиция медиума говорит мне, что надо немедленно убираться из этого ресторана, а все, что касается отъезда из Венеции, можно решить, когда вернемся в отель.

Он жестом попросил официанта принести счет, и они стали ждать в полном молчании; огорченная Лора вертела в руках свою сумочку, а Джон, украдкой взглянув на столик близнецов, заметил, что они без всякой духовности уплетают целые горы спагетти. Расплатившись по счету, Джон отодвинул свой стул.

— Все в порядке, ты готова? — спросил он.

— Сперва я схожу попрощаться с ними, — сказала Лора, надутое выражение ее лица болезненно напомнило ему их бедную умершую малышку.

— Как хочешь, — ответил он и, не оглядываясь, пошел перед ней к выходу из ресторана.

Мягкая вечерняя влажность, при которой так приятно гулять, превратилась в дождь. Толпа прогуливавшихся туристов растаяла. Мимо него прошли два илитри человека под зонтиками. Вот что видят местные жители, подумал он. Вот подлинная жизнь. Пустые по ночам улицы и спокойная влага застывшего канала под домами с закрытыми ставнями окнами. Остальное — не более чем выставленный напоказ блестящий фасад, сверкающий под солнечными лучами.

К нему присоединилась Лора, они пошли в сторону от ресторана и, вскоре оказавшись за Дворцом дожей, вышли на площадь Сан Марко. Дождь перешел в ливень, и они вместе с несколькими оставшимися гуляющими укрылись под колоннадой. Оркестры уже смолкли, музыканты ушли. Столики стояли без скатертей. Стулья были перевернуты.

Эксперты правы, подумал он. Венеция тонет. Весь город медленно умирает. Настанет день, когда туристы будут приезжать сюда на лодках и, вглядываясь в воду, глубоко, глубоко под собой увидят пилястры, колонны, мрамор; на краткие мгновения ил и грязь откроют для них преисподнюю из камня.

Их каблуки звонко стучали по тротуару, дождь хлестал из водосточных труб. Отличный конец для вечера, который начался с отважной надежды, с беззаботности.

Когда они пришли в отель, Лора сразу направилась к лифту, а Джон свернул к конторке портье взять у ночного дежурного ключ. Тот вместе с ключом протянул ему телеграмму. Какое-то мгновение он смотрел на нее. Лора уже вошла в лифт. Затем он вскрыл конверт и прочел телеграмму. Она была от директора приготовительной школы, в которой учился Джонни.

Джонни в городской больнице с подозрением на аппендицит. Никаких причин для беспокойства, но хирург счел необходимым сообщить вам.

Чарльз Хилл
Он дважды прочел телеграмму, после чего пошел к лифту, где его ждала Лора. Он протянул ей телеграмму.

— Пришла, пока нас не было, — сказал он. — Не слишком хорошие новости.

Он нажал кнопку лифта, она тем временем читала телеграмму. Лифт остановился на третьем этаже, и они вышли.

— Ну что же, это все решает, не так ли? — сказал он. — Вот и доказательство. Мы должны покинуть Венецию, поскольку едем домой. Опасность угрожает Джонни, а вовсе не нам. Это и старалась сказать близнецам Кристина.


На следующее утро Джон первым делом заказал разговор с директором приготовительной школы. Затем он сообщил об их отъезде управляющему, после чего в ожидании телефонного звонка они стали упаковывать вещи. Ни один из них не упоминал о событиях минувшего дня, в этом не было необходимости. Джон знал, что телеграмма и предчувствие опасности сестрами не более чем совпадение, но ни к чему опять затевать спор. Лора была уверена в обратном, но интуиция подсказывала ей, что лучше держать свои чувства про себя. За завтраком они обсуждали, как будут возвращаться домой. Поскольку сезон только начинался, можно было бы с машиной погрузиться в специальный вагон поезда, который шел из Милана через Кале. Во всяком случае, директор школы пишет, что нет никакой срочности.

Из Англии позвонили, когда Джон был в ванной. К телефону подошла Лора. Он вошел в спальню через несколько минут. Она еще разговаривала, но по выражению ее глаз он понял, что она очень встревожена.

— Это миссис Хилл, — сказала она, — мистер Хилл в классе. Она говорит, из больницы сообщили, что Джонни провел беспокойную ночь, возможно, потребуется операция, но хирург хочет делать ее только в случае крайней необходимости. Они сделали рентгеновский снимок, аппендикс в нормальном положении, так что особой срочности нет.

— Дай мне трубку, — сказал он.

До него долетел успокаивающий, но слегка настороженный голос жены директора школы.

— Мне жаль, что это может нарушить ваши планы, — сказала она, — но мы с Чарльзом решили, что надо сообщить вам, наверное, рядом с ним вы бы не так волновались. Джонни отлично держится, но, конечно, у него небольшой жар. Хирург говорит, что при таких обстоятельствах в этом нет ничего необычного, иногда аппендикс смещается и это приводит к осложнениям. Относительно операции он решит сегодня вечером.

— Да, разумеется, мы понимаем, — сказал Джон.

— Пожалуйста, обязательно скажите жене, чтобы она не слишком волновалась, — продолжала она. — Больница прекрасная, доброжелательный персонал, и мы полностью доверяем хирургу.

— Да, — сказал Джон, — да, — и прервался, видя, что Лора делает ему знаки.

— Если нам не удастся погрузить машину в поезд, я могу лететь самолетом, — сказала она. — Они наверняка смогут достать мне билет. Тогда хоть один из нас сегодня же вечером будет дома.

Он кивнул в знак согласия.

— Благодарю вас, миссис Хилл, — сказал он. — Мы непременно вернемся. Да, я уверен, что Джонни в хороших руках. Поблагодарите за нас вашего мужа. До свидания.

Он положил трубку и огляделся: неубранные кровати, чемоданы на полу, разбросанная оберточная бумага. Корзины, карты, книги, плащи, пиджаки, куртки — все, что они привезли с собой в машине.

— О Господи, — сказал он, — какой жуткий беспорядок. Все это барахло.

Снова зазвонил телефон. Это был портье, который сообщил, что им удалось заказать спальные места для них обоих и место для машины на следующий вечер.

— Послушайте, — сказала Лора, которая схватила трубку, — вы не можете заказать для меня одно место на самолет, вылетающий сегодня днем из Венеции в Лондон? Мой муж с машиной может поехать завтра.

— Стой, положи трубку, — сказал Джон. — К чему такая паника? Двадцать четыре часа ничего не решают.

Беспокойство согнало краску с ее лица. Она в смятении повернулась к нему.

— Для тебя, возможно, и так, но для меня решают, — сказала она. — Я уже потеряла одного ребенка и не собираюсь терять второго.

— Хорошо, дорогая, хорошо…

Он протянул к ней руку, но она нетерпеливо отбросила ее и продолжала давать указания портье. Он снова принялся упаковывать вещи. Говорить что бы то ни было совершенно бесполезно. Пусть будет так, как она хочет. Конечно, они могли бы лететь вместе, а потом, когда с Джонни все образуется, он мог бы вернуться за машиной и отправиться домой через Францию, как они и собирались. Правда, тогда придется попотеть, да и расходов уйма. Все-таки плохо, что Лора летит самолетом, а он с машиной возвращается поездом из Милана.

— Если хочешь, мы могли бы лететь вместе, — задумчиво начал он, объясняя внезапно пришедшую ему в голову мысль, но она и слушать не хотела.

— Вот это было бы действительно нелепо, — нетерпеливо сказала она. — Важно лишь то, что я буду там сегодня вечером, а ты поедешь за мной поездом. Кроме того, машина нам понадобится, чтобы ездить в больницу. А наш багаж? Мы ведь не можем все здесь бросить и уехать.

Разумеется, нет, он принял ее доводы. Глупая идея. Она пришла ему в голову только потому, что он не меньше ее беспокоился за Джонни, хоть и не говорил этого.

— Спущусь вниз и потороплю портье, — сказала Лора. — Они всегда больше стараются, когда над ними стоишь. Все, что мне понадобится вечером, уже упаковано. Я возьму с собой только мой чемодан. Остальное ты можешь привезти в машине.

После ее ухода не прошло и пяти минут, как снова зазвонил телефон. Это была Лора.

— Дорогой, — сказала она, — все получилось как нельзя лучше. Портье достал мне билет на чартерный рейс, самолет вылетает из Венеции меньше чем через час. Специальный катер минут через десять прямо от Сан Марко. Какой-то пассажир отказался от билета. Я буду в Гатвике раньше чем через четыре часа.

— Сейчас я спущусь, — сказал он ей.

Он застал ее у конторки портье. Она уже не выглядела такой встревоженной, теперь она была полна решимости. Он по-прежнему хотел бы ехать вместе с ней. Ему было нестерпимо тяжело оставаться одному в Венеции, к тому же одна мысль о том, что ему предстоит ехать на машине в Милан, провести безотрадную ночь в отеле, весь следующий день слоняться по городу, а потом всю ночь трястись в вагоне поезда, приводила его в подавленное состояние, не говоря уже о беспокойстве за Джонни. Они пошли к причалу у Сан Марко. Моло сверкал после дождя, дул легкий бриз, почтовые открытки, шарфы и прочие туристские сувениры покачивались над прилавками киосков, а сами туристы прогуливались с довольным видом, уверенные в том, что впереди их ждет счастливый день.

— Я позвоню тебе завтра вечером из Милана, — сказал он ей. — Думаю, Хиллы дадут тебе переночевать. А если ты будешь в это время в больнице, то сообщат мне последние новости. Это, наверно, и есть твоя чартерная группа. Добро пожаловать к ним!

Пассажиры, спускавшиеся с причала в ожидающий катер, несли ручной багаж, помеченный бирками с изображением британского флага. Группа состояла в основном из пожилых людей, и, похоже, возглавляли ее два методистских священника. Один из них подошел к Лоре, протянул ей руку и, улыбнувшись, обнажил два сияющих ряда вставных зубов.

— Наверное, вы и есть та дама, которая присоединяется к нам, чтобы вернуться домой, — сказал он. — Добро пожаловать на борт и в наш братский союз. Все мы очень рады с вами познакомиться. Сожалеем, что не нашлось места и для вашего муженька.

Лора быстро повернулась и поцеловала Джона, дрожащие уголки ее губ выдавали сдерживаемый смех.

— Думаешь, они затянут гимн? — шепотом сказала она. — Будь осторожен, муженек. Завтра позвони мне.

Капитан извлек из своего гудка странный отрывистый звук, и через мгновение Лора уже спустилась по трапу в катер и, стоя в толпе пассажиров, махала рукой. Ее красный плащ веселой заплатой выделялся на фоне более спокойных одежд ее спутников.

Катер дал еще один гудок и отвалил от причала, а Джон смотрел на его отплытие, и ощущение огромной утраты гнело его сердце. Потом он отвернулся и пошел обратно в отель; яркий день опустел и погас для него. Нет ничего более грустного, подумал он, оглядываясь, чем пустая комната, особенно когда еще заметны следы недавнего в ней пребывания. На кровати чемоданы Лоры и еще один плащ, который она не взяла с собой. На туалетном столике следы пудры. Брошенный в корзину обрывок мягкой бумаги, испачканный губной помадой. Старый тюбик засохшей зубной пасты, лежащий на стеклянной полке над раковиной. В открытое окно доносился непрерывный шум движения по Большому каналу, но Лоры уже нет здесь, чтобы слушать его или смотреть вниз с маленького балкона. Ушло удовольствие. Ушло чувство.

Джон закончил укладывать вещи и, подготовив багаж к отправке, спустился оплатить счет. Портье принимал вновь прибывших постояльцев. На террасе, с которой открывался вид на Большой канал, сидели люди с проспектами в руках, чтобы составить план, как приятно провести день.

Джон решил, что рано позавтракает, прямо здесь на террасе, в знакомой обстановке, потом распорядится, чтобы носильщик отнес его багаж на один из паромов, которые ходят между Сан Марко и Порта Рома, где в гараже стояла его машина. Из-за событий во время последнего ужина у него было пусто в желудке, и, когда около полудня к нему подкатили тележку с закусками, он был готов съесть их все. Однако даже здесь были перемены. Старший официант, их добрый знакомый, работал в другую смену, а столик, за которым они обычно сидели, занимали новые постояльцы — молодожены, проводящие здесь медовый месяц, подумал он с горечью, заметив их радостные улыбки, пока его вели к столику на одну персону за кадкой с цветами.

Сейчас она в воздухе, подумал Джон, она уже в пути, и попытался представить себе, как Лора сидит между методистскими священниками и, вне всякого сомнения, рассказывает им о Джонни, о том, что он в больнице, и бог весть о чем еще. Ну что же, сестры-близнецы могут теперь вкушать покой и мир. Их желания исполнились.

Закончив ленч, не имело смысла задерживаться на террасе за чашкой кофе. Он хотел как можно скорее уехать, взять машину и оказаться на пути в Милан. Он простился с управляющим и портье и в сопровождении носильщика вновь направился к причалу на площади Сан Марко. Когда он ступил на vaporetto,[498] где вокруг него шумела и толкалась толпа пассажиров, и остановился рядом с грудой своего багажа, его на какое-то мгновение пронзила острая боль от расставания с Венецией. Когда, подумал он, они вновь приедут сюда, да и приедут ли вообще… В следующем году… через три года… Первые мимолетные, обрывочные впечатления во время их медового месяца почти десять лет назад, второй приезд en passant,[499] перед круизом, и, наконец, эти не удавшиеся десять дней, оборвавшиеся так внезапно. Вода сверкала в солнечных лучах, здания сияли, туристы в темных очках с важным видом ходили по быстро удаляющемуся Моло; с того места, где сейчас паром пенил воды Большого канала, уже не видна была терраса их отеля. Сколько впечатлений надо увезти с собой и сохранить в памяти: знакомые, любимые фасады, балконы, окна, вода, плещущаяся о ступени подвалов ветшающих дворцов, маленький красный домик с садом, где жил Д'Аннунцио — наш дом, называла его Лора, представляя себе, будто он действительно их, — и уже скоро, досадно скоро vaporetto повернет налево и прямым ходом двинется к Пьяццале Рома, пропустив лучшую часть канала, Риальто, дальние дворцы…

Им навстречу вниз по течению шел другой vaporetto, переполненный пассажирами, на мгновение у него мелькнула глупая мысль, что хорошо бы поменяться с ними местами, вновь оказаться среди веселых, счастливых туристов, направляющихся в Венецию, ко всему тому, что осталось у него за спиной. Потом он увидел ее, Лору, в ее красном плаще, сестры-близнецы рядом с ней, деятельная сестра, держа ее за локоть, что-то говорит с серьезным выражением лица, а сама Лора с развевающимися на ветру волосами жестикулирует, и лицо ее искажено страданием. Он смотрел, застыв от изумления, его изумление было столь велико, что он был не в состоянии ни крикнуть, ни махнуть рукой, да они бы и не услышали, vaporetti уже разошлись и двигались в противоположном направлении.

Что, черт возьми, произошло? Должно быть, чартерный рейс задержали и самолет не взлетел, но почему в таком случае Лора не позвонила ему в отель? И что там делают эти проклятые сестры? Она встретилась с ними в аэропорту? Совпадение ли это? И чем она так взволнована? Он не мог придумать никакого объяснения. Возможно, рейс вообще отменили и Лора поехала прямо в отель, рассчитывая застать его там, разумеется с тем, чтобы вместе с ним отправиться на машине в Милан и завтра вечером сесть в поезд. Ему оставалось одно — как только паром причалит у Пьяццале Рома, позвонить в отель, сказать ей, чтобы она его ждала, что он приедет и заберет ее. А что до этих проклятых сестер, то пусть они лучше заткнутся.

Когда vaporetto подошел к причалу, началась обычная сутолока. Ему пришлось искать носильщика, чтобы забрать багаж, затем терять время в поисках телефона. Возня со сдачей, поиск номера заняли еще некоторое время. Наконец ему удалось дозвониться, его знакомый портье, к счастью, еще был на своем месте.

— Послушайте, вышла полнейшая неразбериха, — начал он и объяснил, что Лора в это самое время возвращается в отель — он видел ее с двумя приятельницами на vaporetto. Не попросит ли портье, чтобы она подождала? Он вернется на ближайшем пароме и заберет ее. — Так или иначе, задержите ее, — сказал он. — Я приеду, как только смогу.

Портье все прекрасно понял, и Джон повесил трубку.

Слава богу, Лора не вернулась до того, как он сумел дозвониться, иначе ей сказали бы, что он уже на пути в Милан. Носильщик по-прежнему ждал с багажом, и самым простым представлялось дойти с ним до гаража, передать все малому, который там распоряжается, и попросить его подержать вещи у себя примерно с час, пока он не вернется с женой и не заберет свою машину. Затем он вернулся к причалу и стал дожидаться следующего парома в Венецию. Минуты тянулись мучительно медленно, и все это время он не уставал задавать себе вопрос — что же стряслось в аэропорту и почему, ради всего святого, Лора не позвонила ему. Что толку строить догадки. В отеле она ему все расскажет. Одно он знал совершенно определенно: он не позволит сестрам верховодить над ними и впутывать их в свои делишки. Он ясно представил себе, как Лора говорит, что они тоже пропустили рейс и нельзя ли подвезти их до Милана.

Наконец vaporetto, вспенивая воду, подошел к причалу, и он поднялся на борт. Какое облегчение плыть в обратном направлении, мимо тех самых знакомых достопримечательностей, которым он совсем недавно сказал ностальгическое последнее прости! На этот раз он даже не смотрел на них, он был поглощен одной мыслью — поскорее добраться до места. На Сан Марко народу было много как никогда, в толпе люди двигались плечом к плечу, и каждый пребывал в состоянии приятного возбуждения.

Проходя через вращающиеся двери отеля, он ожидал увидеть Лору, а возможно, и сестер, сидящих в холле слева от входа. Ее там не было. Он направился к конторке. Портье, с которым он говорил по телефону, беседовал с управляющим.

— Моя жена приехала? — спросил Джон.

— Нет, сэр, еще нет.

— Как странно. Вы уверены?

— Абсолютно уверен, сэр. Я не отходил отсюда с тех самых пор, как вы позвонили мне без четверти два. Я все время был здесь.

— Я просто не понимаю. Она была на vaporetto, когда он проходил мимо Академии. Минут через пять она должна была сойти на Сан Марко и прийти сюда.

У портье был совершенно невозмутимый вид.

— Не знаю, что и сказать. Вы говорили, синьора была с друзьями?

— Да, со знакомыми. С двумя дамами, которых мы встретили вчера в Торчелло. Я очень удивился, увидев ее с ними на vaporetto, и предположил, что рейс отменили, они каким-то образом столкнулись в аэропорту и она решила вернуться вместе с ними, чтобы застать меня, пока я не уехал.

Дьявольщина, где же Лора? Что она делает? Уже больше трех часов. От Сан Марко до отеля минута ходьбы.

— Может быть, синьора пошла не сюда, а со своими друзьями в их отель? Вы знаете, где они остановились?

— Нет, — сказал Джон, — не имею ни малейшего представления. Более того, я не знаю даже имен этих двух дам. Они сестры, близнецы, похожи как две капли воды. Но зачем же идти в их отель, а не сюда?

Вращающаяся дверь закрутилась, но это была не Лора. Два человека, остановившиеся в отеле.

В разговор вмешался управляющий.

— Вот что я сейчас сделаю, — сказал он, — я позвоню в аэропорт и выясню относительно рейса. Тогда, по крайней мере, нам хоть что-то будет известно. — Он улыбнулся с извиняющимся видом. Нарушение обязательств перед клиентом — дело нешуточное.

— Да, позвоните, — сказал Джон. — Узнаем, что там случилось.

Он закурил сигарету и стал мерить шагами холл. Что за чертовщина. И как непохоже на Лору, ведь она знала, что сразу после ленча он выезжает в Милан — правда, насколько ей было известно, он мог уехать и до ленча. Но в таком случае, прибыв в аэропорт и узнав, что рейс отменен, она наверняка сразу же позвонила бы. Управляющий звонил целую вечность, его должны были переключить на другую линию, к тому же он так быстро говорил по-итальянски, что Джон не мог следить за разговором. Наконец он положил трубку.

— Все стало еще более таинственным, чем прежде, сэр, — сказал он. — Чартерный рейс не задерживали, самолет взлетел по расписанию с полным комплектом пассажиров. Насколько они знают, не было никаких задержек. Должно быть, синьора просто передумала. — Его улыбка стала еще более извиняющейся.

— Передумала, — повторил Джон. — Но зачем, черт побери, ей это делать? Она так рвалась быть дома сегодня вечером.

Управляющий пожал плечами.

— Вы же знаете женщин, сэр, — сказал он. — Ваша жена могла подумать, что, в конце концов, она предпочтет сесть вместе с вами на поезд в Милане. Хотя, уверяю вас, эта чартерная группа была чрезвычайно респектабельной, а «Каравеллы» совершенно безопасные самолеты.

— Да, да, — нетерпеливо сказал Джон. — Я вас нисколько не виню. Просто я не могу понять, что заставило ее передумать, разве что встреча с теми двумя дамами.

Управляющий промолчал. Он не знал, что сказать. Портье проявил такую же сочувственную озабоченность.

— Возможно, — отважился он, — вы обознались и на vaporetto видели вовсе не синьору?

— О нет, — ответил Джон, — она была в том же красном плаще и без шляпы, как вышла отсюда. Я видел ее так же ясно, как вижу вас. Готов поклясться перед судом.

— К несчастью, — сказал управляющий, — мы не знаем имен тех двух дам, не знаем, в каком отеле они останавливались. Вы говорите, что встречались с ними вчера в Торчелло?

— Да… но лишь мельком. И они не там останавливались. Это я по крайней мере знаю точно. Вышло так, что позднее мы встретили их за обедом в Венеции.

— Прошу прощения…

К портье подошли зарегистрироваться вновь прибывшие постояльцы, и ему пришлось заняться ими. Джон в отчаянии повернулся к управляющему:

— Как вы думаете, может быть, имеет смысл позвонить в отель в Торчелло на случай, если там кто-нибудь знает имена этих дам или где они останавливались в Венеции?

— Можно попробовать, — ответил управляющий. — Надежды мало, но мы попробуем.

Джон вновь принялся вышагивать по холлу, не спуская глаз с вращающейся двери, молясь и надеясь на то, что он вдруг увидит красный плащ и Лора войдет в отель. И вновь последовало то, что уже казалось ему бесконечным, — телефонный разговор управляющего с кем-то из отеля в Торчелло.

— Скажите им, две сестры, — сказал Джон, — две пожилые дамы, одетые в серое и абсолютно похожие. Одна из них слепая, — добавил он.

Управляющий кивнул. Было понятно, что он дает подробное описание. И все же, положив трубку, он покачал головой.

— Управляющий в Торчелло говорит, что хорошо помнит этих дам, — сказал он Джону, — но они заходили туда только на ленч. Их имена ему неизвестны.

— Ну, раз так, теперь остается только ждать.

Джон закурил третью сигарету, вышел на террасу и принялся расхаживать по ней. Он смотрел на канал, впиваясь горящим взглядом в лица людей на проходящих пароходиках, в моторных лодках и даже в плывущих по воле течения гондолах. Под мерное тиканье часов минута проходила за минутой, но по-прежнему никаких признаков Лоры. Его томило ужасное предчувствие — что это было заранее условлено, что Лора вовсе не собиралась садиться на самолет, что накануне вечером, в ресторане, она договорилась с сестрами о встрече. О боже, подумал он, я становлюсь параноиком… И все же, почему, почему? Нет, скорее всего, встреча в аэропорту была случайной и, выдумав какую-то невероятную причину, они убедили Лору не садиться в самолет, даже помешали ей сделать это, щегольнув одним из своих спиритических видений, — самолет-де потерпит крушение и ей надо вернуться с ними в Венецию. И Лора, с ее впечатлительностью, почувствовала, что они, должно быть, правы, и все проглотила без дальнейших вопросов.

Но даже если допустить, что все так и было, почему она не пришла в отель? Что она сейчас делает? Четыре часа, половина пятого, солнце уже не играет на воде, он вернулся к конторке портье.

— Я больше не могу слоняться без дела, — сказал он. — Даже если она и объявится, сегодня вечером мы уже не доберемся до Милана. Я, может быть, увижу ее с этими дамами на площади Сан Марко, где угодно. Если она придет, пока меня не будет, вы ей объясните?

— Конечно да, — в голосе портье звучало сочувствие. — Я понимаю, сэр, вас это очень тревожит. Не благоразумнее ли вам остановиться на ночь здесь, в отеле?

Джон безнадежно махнул рукой.

— Возможно, да, я не знаю. Может быть…

Он вышел через вращающуюся дверь и медленно пошел к площади Сан Марко. Он заглядывал в каждый магазинчик под колоннадами, раз пятнадцать переходил через площадь, пробирался между столиками, расставленными перед «Флорианом» и перед «Квадри», зная, что красный плащ Лоры и характерная внешность сестер-близнецов даже в этой бурлящей толпе сразу привлекут его внимание, но их нигде не было. На Мерчерии он смешался с толпой покупателей и шел плечом к плечу с праздношатающимися любителями поглазеть на витрины, мелкими торговцами, навязывающими туристам свой товар, инстинктивно понимая, что здесь их не будет. Ради этого Лора не стала бы пропускать самолет и возвращаться в Венецию. Но если она и поступила так по какой-то недоступной его воображению причине, она обязательно зашла бы сперва в отель, чтобы найти его.

Ему оставалось одно — попробовать напасть на след сестер. Их отель мог быть где угодно среди сотен отелей и пансионатов, разбросанных по Венеции или даже на другой стороне лагуны, на Дзаттере или еще дальше — на Джудекке. Последнее было маловероятно. Скорее всего, они остановились где-нибудь неподалеку от Сан Дзаккариа, поближе к ресторану, в котором обедали вчера вечером. Слепая вряд ли стала бы ходить далеко по вечерам. Как глупо, что он не подумал об этом раньше; и он повернул назад и быстро пошел от ярко освещенного торгового района в направлении более узкого и тесного квартала, где они обедали накануне вечером. Он без труда отыскал ресторан, но его еще не открыли для обеда, и накрывавший столики официант оказался не тем, который их обслуживал. Джон спросил, не может ли он поговорить с patrone,[500] официант скрылся в задних помещениях и через пару мгновений вернулся с довольно растрепанным владельцем, который, будучи застигнут в минуты отдыха, явился в рубашке с закатанными рукавами, а не при полном tenue.[501]

— Я обедал у вас вчера вечером, — объяснил Джон. — Вон за тем столиком в углу сидели две дамы. — Он показал рукой на столик.

— Вы желаете заказать этот столик на вечер? — спросил владелец ресторана.

— Нет, — сказал Джон. — Нет, вчера вечером там сидели две дамы, две сестры, due sorelle,[502] близнецы, gemelle.[503] По-итальянски это ведь и есть «близнецы»? Вы помните? Две дамы, sorelle, vecchil…[504]

— Ах, — сказал мужчина, — si, si, signore, la povera signorina.[505] — Он приложил руки к глазам, изображая слепоту. — Да, я помню.

— Вы не знаете, как их зовут? — спросил Джон. — Где они остановились? Мне очень надо их разыскать.

Владелец ресторана в знак сожаления развел руками:

— Мне очень жаль, синьор, я не знаю, как зовут этих синьорин, они приходили сюда обедать только один, может быть два раза, они не говорили, где остановились. Возможно, если вы придете снова вечером, они будут здесь? Вы не желаете заказать столик?

Он обвел зал рукой, как бы предлагая на выбор любой столик, который привлечет внимание предполагаемого посетителя, но Джон покачал головой.

— Нет, благодарю вас. Я еще не знаю, где буду обедать. Извините за беспокойство. Если синьорины все-таки придут… — он помедлил, — возможно, я вернусь попозже, — добавил он. — Я не уверен.

Владелец ресторана поклонился и проводил его к выходу.

— В Венеции встречаются люди со всего света, — сказал он улыбаясь. — Вполне возможно, что синьор сегодня вечером найдет своих друзей. Arrivederci, signore.[506]

Друзей? Джон вышел на улицу. Скорее, похитителей людей. Беспокойство перешло в страх, в панику. Случилась какая-то страшная беда. Эти женщины завладели Лорой, сыграли на ее внушаемости, склонили пойти с ними в их отель или куда-нибудь еще. Может быть, имеет смысл разыскать консульство? Где оно находится? Что сказать, придя туда? Он бесцельно пошел вперед и оказался, как это случилось с ними прошлым вечером, на совершенно незнакомых улицах и вдруг подошел к высокому зданию со словом Questura[507] над крышей. Вот то, что мне нужно, подумал он. Я войду, и будь что будет. Внутри сновали полицейские в форме, по крайней мере здесь не сидели без дела, и, обратившись к одному из них, стоявшему за стеклянной перегородкой, он спросил, говорит ли здесь кто-нибудь по-английски. Полицейский показал на лестницу. Джон поднялся по ней и, войдя в правую дверь, увидел сидящую пару, в которой с облегчением признал своих соотечественников, туристов, очевидно мужа и жену, попавших в затруднительное положение.

— Входите и садитесь, — сказал мужчина. — Мы ждем уже целых полчаса, а им и дела нет. Что за страна! Дома все было бы иначе.

Джон взял предложенную ему сигарету и сел рядом с ними.

— Что с вами произошло?

— У моей жены стащили сумку в одном из этих магазинов на Мерчерии, — сказал мужчина. — Она на секунду поставила ее, чтобы на что-то взглянуть, и, просто не верится, ее тут же как не было. Я говорю, что это мелкий воришка, а она утверждает, что девушка за прилавком. Эти итальяшки все одним миром мазаны. Как бы то ни было, я уверен, что назад мы ее не получим. А что потеряли вы?

— Чемодан украли, — поспешно ответил Джон. — А в нем важные бумаги.

Разве мог он сказать, что потерял жену?

Мужчина сочувственно кивнул.

— Я же сказал, все итальяшки одним миром мазаны. Старик Муссо знал, как с ними обращаться. Нынче кругом слишком много коммунистов. Беда в том, что они не очень-то хотят утруждать себя нашими неприятностями, сейчас они все заняты этим убийцей. Все брошены на его поиски.

— Убийцей? Каким убийцей? — спросил Джон.

— Только не говорите мне, что вы ничего не слышали! — Мужчина с нескрываемым удивлением уставился на Джона. — Вся Венеция ни о чем другом не говорит. Это было во всех газетах, по радио, даже в английских газетах. Жуткое дело. Одну женщину на прошлой неделе нашли с перерезанным горлом — тоже туристку, — а сегодня утром обнаружили какого-то старого бедолагу с такой же ножевой раной. Похоже, они считают, что это просто маньяк — для убийства нет никаких видимых причин. Скверно, что такое происходит в Венеции именно в туристический сезон.

— Во время отдыха мы с женой никогда не читаем газет.

— Очень мудро с вашей стороны, — мужчина рассмеялся, — это испортило бы вам отдых, особенно если у вашей жены слабые нервы. Ну да ладно, как бы то ни было, завтра мы уезжаем. Не скажу, чтобы нам этого не хотелось, ведь так, дорогая? — Он обернулся к жене. — Венеция стала гораздо хуже с тех пор, как мы были здесь последний раз. А потеря сумки так и вообще последняя капля, куда уж дальше.

Дверь внутренней комнаты открылась, и старший офицер полиции попросил собеседника Джона и его жену войти.

— Держу пари, мы ничего не добьемся, — прошептал турист, подмигнув Джону, и вместе с женой вошел во внутреннюю комнату.

Дверь за ними закрылась. Джон погасил сигарету и закурил другую. Им овладело странное чувство нереальности. Что он здесь делает, какой в этом смысл? Лоры уже нет в Венеции, она исчезла, возможно навсегда, с этими дьявольскими сестрами. Ее след никогда не отыщется. И подобно тому, как они вдвоем придумали фантастическую историю про близнецов, когда впервые увидели их в Торчелло, вымысел с устрашающей логичностью обретет основание в реальном факте: эти женщины были переодетыми мошенниками, мужчинами с преступными намерениями, которые завлекали слишком доверчивых и простодушных и обрекали их на страшную участь. Возможно, это и были те самые убийцы, которых разыскивает полиция. Кто заподозрит двух пожилых, респектабельного вида женщин, живущих в каком-нибудь второразрядном пансионате или отеле? Он, не докурив, погасил сигарету.

Да, подумал он, так и начинается паранойя. Так люди и сходят с ума. Он бросил взгляд на часы. Половина седьмого. Лучше отказаться, отказаться от бесполезных поисков здесь, в полицейском управлении, и сделать то единственное, что остается в пределах здравого смысла. Вернуться в отель, позвонить в приготовительную школу в Англии и узнать последние новости о Джонни. Он ни разу не вспомнил про бедного Джонни, с тех пор как увидел Лору на vaporetto.

Слишком поздно. Дверь внутренней комнаты открылась, и из нее вышла супружеская пара.

— Обычная дешевая трескотня, — вполголоса сказал Джону муж. — Они сделают все, что смогут. Надежды мало. В Венеции так много иностранцев и все они воры! Все местные безупречны. Им невыгодно обворовывать посетителей. Ну, желаю, чтобы вам больше повезло.

Он кивнул, его жена улыбнулась, слегка поклонилась, и они ушли. Джон проследовал за полицейским офицером во внутреннюю комнату.

Начались формальности. Имя, адрес, паспорт. Длительность пребывания в Венеции и прочее, и прочее. Затем вопросы, и Джон, чувствуя, как лоб его покрывается испариной, пустился в бесконечное повествование. Первая случайная встреча с сестрами, встреча в ресторане, внушаемость Лоры в связи со смертью их ребенка, телеграмма о Джонни, решение вылететь чартерным рейсом, ее отъезд и внезапное необъяснимое возвращение. Когда он закончил, то чувствовал себя таким изможденным, как если бы после приступа лихорадки проехал на машине несколько сотен миль без остановки. Опрашивавший его полицейский говорил на отличном английском с сильным итальянским акцентом.

— Вы говорите, — начал он, — она еще не оправилась от потрясения. Это как-нибудь проявлялось во время вашего пребывания здесь, в Венеции?

— Ну да, — ответил Джон, — она действительно была очень больна. Отдых, казалось, не шел ей на пользу. Ее настроение изменилось лишь вчера, когда мы встретили в Торчелло этих двух женщин. Напряжение прошло. Полагаю, она была готова ухватиться за любую соломинку, и вера в то, что наша маленькая девочка смотрит на нее, так или иначе вернула ее в нормальное состояние.

— Что было бы вполне естественно в таких обстоятельствах, — сказал полицейский. — Но я не сомневаюсь, что телеграмма была новым потрясением для вас обоих?

— Да, действительно. Поэтому мы и решили вернуться домой.

— Никаких споров? Расхождений во мнениях?

— Никаких. Мы во всем были абсолютно согласны. Я жалел только о том, что не могу лететь вместе с женой чартерным рейсом.

Полицейский кивнул.

— Вполне могло случиться так, что ваша жена внезапно потеряла память, встреча с этими двумя дамами служила единственной связующей нитью и она обратилась к ним за поддержкой. Вы очень точно их описали, и я думаю, их нетрудно будет разыскать. А пока я советую вам возвратиться в отель, мы свяжемся с вами, как только у нас появятся какие-нибудь новости.

По крайней мере, подумал Джон, они поверили его рассказу. Не приняли его за чудака, который придумал всю эту историю и отнимает у них время.

— Вы понимаете, — сказал он, — я очень беспокоюсь. У этих женщин могут быть преступные намерения в отношении моей жены. Приходилось слышать о таких вещах…

Полицейский еще раз улыбнулся.

— Прошу вас, не волнуйтесь, — сказал он. — Я уверен, что все объяснится.

Очень хорошо, подумал Джон, но, ради всего святого, как?

— Извините, — сказал он, — что я отнял у вас столько времени. Тем более, насколько мне известно, у полиции дел хоть отбавляй в связи с поисками убийцы, который все еще разгуливает на свободе.

Он сказал это намеренно. Не повредит дать понять этому малому, что при всем том между исчезновением Лоры и последними жуткими событиями может существовать прямая связь.

— Ах это, — сказал полицейский, поднимаясь из-за стола. — Мы надеемся, что в самое ближайшее время убийца будет сидеть под замком.

Его голос звучал уверенно и твердо. Убийцы, пропавшие жены, украденные сумки у них под контролем. Они пожали друг другу руки, и Джона проводили за дверь и далее вниз по лестнице. Возможно, размышлял он, возвращаясь в отель, этот малый прав. У Лоры случился внезапный приступ амнезии, и оказавшиеся в аэропорту сестры привезли ее обратно в Венецию, и поскольку Лора не могла вспомнить, где они остановились, доставили в свой отель. Возможно, они и сейчас пытаются разыскать их отель. Во всяком случае, больше он ничего не мог сделать. Полиция все держит под наблюдением, и с божьей помощью все устроится. Теперь же ему хотелось одного — свалиться на кровать со стаканом крепкого виски, а потом позвонить в школу Джонни.

Мальчик-слуга поднял его на лифте в скромную комнату на пятом этаже в задней части отеля. Голую, безликую, с закрытыми ставнями и запахом кухни, поднимавшимся со двора…

— Пожалуйста, попроси, чтобы мне прислали двойной виски, — сказал Джон, — и имбирное пиво.

Оставшись один, он подставил лицо под холодную струю в раковине и почувствовал облегчение, заметив такой признак относительного комфорта, как крошечный кусочек бесплатного мыла. Он скинул туфли, повесил пиджак на спинку стула и бросился на кровать. Из чьего-то радио громко доносилась старая популярная песня, вот уже несколько лет как вышедшая из моды; года два назад Лоре она очень нравилась. «Я люблю тебя, крошка…» Они записали ее на магнитофон и часто проигрывали в машине. Он дотянулся до телефона и попросил соединить его с Англией. Затем закрыл глаза, а настойчивый голос упорно повторял: «Я люблю тебя, крошка… я не смогу тебя забыть».

Вскоре в дверь постучали. Это был официант с заказанными напитками. Слишком мало льда; какое ничтожно слабое утешение, но как оно необходимо. Виски он выпил залпом, без пива, и через несколько мгновений неотвязная боль утихла, притупилась, и ее сменило, пусть ненадолго, ощущение покоя. Зазвонил телефон. Теперь, подумал он, собираясь с силами перед окончательной катастрофой, последний удар, Джонни умирает или уже умер. Тогда все кончено. Да погребет Венецию пучина вод…

На коммутаторе сказали, что его соединили, и через секунду с другого конца провода он услышал голос миссис Хилл. Она сразу узнала, кто говорит, должно быть, ее предупредили, что звонят из Венеции.

— Алло! — крикнула она. — Ах, я так рада, что вы позвонили. Все хорошо. Джонни прооперировали, хирург решил не ждать и сделал операцию днем, она прошла очень успешно. Скоро Джонни окончательно поправится. Вам больше не о чем беспокоиться, он проведет ночь спокойно.

— Слава богу, — ответил он.

— О да, — сказала она. — Мы все вздохнули с облегчением. А сейчас я передаю трубку вашей жене.

Джон сел на кровати, его словно оглушили. Что она имеет в виду, черт возьми? Затем он услышал голос Лоры, холодный, чистый.

— Дорогой! Дорогой, ты слышишь?

Он не мог ответить. Он почувствовал, как рука, в которой он держит трубку, холодеет и покрывается липким потом.

— Я слышу, — прошептал он.

— Не очень хорошая связь, — сказала она, — ну да ладно. Как сказала тебе миссис Хилл, все хорошо. В отделении Джонни такой прекрасный хирург, такая милая медсестра, и я просто счастлива, что все так вышло. Из Гатвика я приехала прямо сюда — между прочим, полет прошел отлично, но что за странное сборище, когда я расскажу тебе про них все, с тобой случится истерика, — потом поехала в больницу, Джонни только отходил после операции. Конечно, он был вялым, полусонным, но так мне обрадовался. А Хиллы, они просто чудесные, дали мне свободную комнату, и от них рукой подать до города и больницы. После обеда я сразу пойду спать, после полета и всех этих волнений меня просто качает. Как ты добрался до Милана? Где остановился?

Отвечая, Джон не узнал собственный голос. Он походил на автоматический ответ компьютера.

— Я не в Милане, — сказал он. — Я все еще в Венеции.

— Все еще в Венеции? Но почему? Не заводилась машина?

— Я не могу объяснить, — сказал он. — Произошла какая-то путаница…

Его вдруг охватила такая усталость, что он чуть не уронил трубку, и, к своему стыду, почувствовал, как из глаз текут слезы.

— Какая путаница? — В ее голосе звучало подозрение, почти враждебность. — Ты не попал в аварию?

— Нет… нет… ничего такого.

Непродолжительное молчание, затем она сказала:

— Ты чего-то не договариваешь.

О господи… если бы она только знала! Он был готов в любую минуту отключиться, но только не из-за виски.

— Я думал, — медленно проговорил он, — я думал, что видел тебя на vaporetto с теми двумя сестрами.

Какой смысл продолжать? Объяснять бесполезно.

— Как ты мог видеть меня с сестрами? — сказала она. — Ты же знал, что я поехала в аэропорт. Дорогой, ты действительно просто идиот. Ты вбил себе в голову этих бедных милых старушек. Надеюсь, ты ничего не сказал об этом миссис Хилл?

— Нет.

— Так что ты намерен делать? Завтра в Милане ты сядешь на поезд, так ведь?

— Да, конечно.

— Я все же не понимаю, что держит тебя в Венеции, — сказала она. — Все это кажется мне довольно странным. Однако с Джонни все будет в порядке, и я здесь.

— Да, — сказал он, — да.

Он расслышал отдаленный звук гонга, прозвучавшего в холле директора школы.

— Тебе, пожалуй, пора идти, — сказал он. — Мой привет Хиллам и поцелуй Джонни.

— Ах, береги себя, дорогой, бога ради не опоздай завтра на поезд и машину веди осторожно.

В трубке щелкнуло, и ее голос пропал. Он вылил в пустой стакан капли оставшегося виски, смешал их с имбирным пивом и залпом выпил. Он встал, прошел через комнату, распахнул ставни и высунулся из окна. Голова у него слегка кружилась. Камень спал с его души, но облегчение, огромное, невыразимое, странным образом смешивалось с ощущением нереальности, словно голос, говоривший из Англии, не был голосом Лоры, а мистификацией, сама же Лора все еще в Венеции, в каком-нибудь потаенном пансионате с двумя сестрами.

Суть в том, что он видел всех троих на vaporetto. Это не была другая женщина в красном плаще. И женщины эти были рядом с Лорой. Так чем же это объяснить? Тем, что он сходит с ума? Или чем-то еще более зловещим? Когда их vaporetti поравнялись, сестры, обладающие огромной силой внушения, увидели его и каким-то необъяснимым образом заставили поверить, что Лора стоит рядом с ними? Но зачем, с какой целью? Нет, это совершенная бессмыслица. Есть лишь одно объяснение — он ошибся, у него была галлюцинация. И значит, ему необходим психоаналитик, как Джонни был необходим хирург.

А что ему делать сейчас? Спуститься вниз и сообщить администрации отеля, что он ошибся, что его жена благополучно прибыла в Англию чартерным рейсом и он только что разговаривал с ней по телефону? Он надел туфли и пригладил рукой волосы. Посмотрел на часы. Было без десяти восемь. Если заглянуть в бар и немного выпить, будет проще посмотреть в лицо управляющему и рассказать ему о случившемся. Затем они, возможно, свяжутся с полицией. Россыпи извинений за то, что всем досталось столько хлопот.

Он спустился на первый этаж и сразу пошел в бар. Ему было неловко, так и казалось, что все будут смотреть на него и думать: «Вот малый, у которого пропала жена». К счастью, в баре было много народа и он не увидел ни одного знакомого лица. Даже за стойкой стоял помощник бармена, который раньше никогда его не обслуживал. Он выпил виски и через плечо бросил взгляд в сторону холла. За конторкой никого не было, но это не надолго. В дверном проеме, ведущем во внутреннюю комнату, он видел спину управляющего, который с кем-то разговаривал. Повинуясь внезапному порыву, он, как трус, быстро пересек холл и через вращающуюся дверь вышел на улицу.

Я пообедаю, решил он, а потом вернусь и встречусь с ними. На сытый желудок мне будет проще это сделать.

Он пошел в ближайший ресторан, где они с Лорой пару раз обедали. Она жива, она в безопасности, остальное не имело значения. Кошмар остался позади. Несмотря на ее отсутствие, он мог насладиться обедом и думать, что она спокойно проведет вечер в тоскливой компании супругов Хилл, рано ляжет спать, а завтра утром поедет в больницу, сидеть с Джонни. Джонни тоже ничто не угрожает. Не о чем больше беспокоиться, вот только неловкие объяснения и извинения перед управляющим отеля.

Как приятно было сидеть одному за угловым столиком маленького ресторана, заказав vitello alia marsaale[508] и полбутылки мерло. Он не спеша наслаждался едой, но ел словно в тумане, ощущение нереальности не покидало его, а разговор ближайших соседей навевал такой же умиротворяющий покой, как отдаленные звуки музыки.

Когда они встали и ушли, он увидел, что часы на стене показывают почти половину десятого. Нельзя больше откладывать и тянуть время. Он допил кофе, закурил сигарету и расплатился по счету. В конце концов, думал он, возвращаясь в отель, управляющий почувствует облегчение и успокоится, узнав, что все в порядке.

Войдя через вращающуюся дверь, он сразу увидел человека в полицейской форме, который стоя разговаривал с управляющим. Портье тоже был там. Когда Джон подошел ближе, они обернулись, и он заметил, что лицо управляющего засияло от облегчения.

— Eccolo![509] — воскликнул он. — Я был уверен, что signore где-то недалеко. Дела идут, signore. Двух дам нашли, и они любезно согласились сопровождать полицейских в Questura. Если вы немедленно пойдете туда, agente di polizia[510] вас проводит.

Джон покраснел.

— Я доставил вам столько беспокойства, — сказал он. — Я собирался вам сказать перед тем, как идти обедать, но вас здесь не было. Дело в том, что я связался с женой. Она действительно улетела тем рейсом в Лондон, и я разговаривал с ней по телефону. Вышло большое недоразумение.

На лице управляющего появилось озадаченное выражение.

— Signora в Лондоне? — спросил он и быстро обменялся с полицейским несколькими фразами по-итальянски. — Кажется, те дамы утверждают, что днем они никуда не выходили, только утром сделать кое-какие покупки, — сказал он, снова повернувшись к Джону. — Кого же тогда синьор видел на vaporetto?

Джон покачал головой.

— Странная ошибка с моей стороны, — сказал он. — До сих пор не понимаю, как это могло получиться. Совершенно очевидно, что я не видел ни свою жену, ни этих дам. Мне действительно очень жаль.

Еще один обмен фразами на быстром итальянском. Джон заметил, что портье как-то странно на него смотрит. Видимо, управляющий извинялся за Джона перед полицейским, который был явно раздражен и на повышенных тонах доводил свое неудовольствие до сведения управляющего. Все это дело, несомненно, причинило массу беспокойства очень многим людям, не говоря уже о несчастных сестрах.

— Послушайте, — прерывая поток итальянских слов, сказал Джон, — пожалуйста, скажите agente, что я пойду с ним в управление полиции и лично принесу свои извинения как офицеру полиции, так и этим дамам.

По лицу управляющего было видно, что он несколько успокоился.

— Если только signore возьмет на себя такой труд, — сказал он. — Естественно, дамы были очень встревожены, когда полицейский задавал им вопросы в их отеле, они предложили пойти с ним в Questura только потому, что очень беспокоятся за signora.

Джон испытывал все большую и большую неловкость. Лора никогда не должна узнать об этом. Она будет возмущена. Интересно, подумал он, существует ли какое-нибудь наказание за дачу полиции ложной информации, затрагивающей третью сторону? В ретроспективе его ошибка начала принимать криминальную окраску.

Он пересек площадь Сан Марко, заполненную толпой прогуливающихся после обеда туристов и собравшимися перед кафе зрителями, — музыкальное состязание всех трех оркестров было в полном разгаре. Его спутник шел слева от него, скромно держась на расстоянии двух шагов и не произнося ни слова.

Они прибыли в отделение полиции, поднялись по лестнице и вошли в ту самую внутреннюю комнату, где он недавно побывал.

Он сразу увидел, что за столом сидит не тот офицер, с которым он разговаривал, а некая кислая личность с желтоватым лицом, а две сестры, явно встревоженные — особенно активная, — сидели на стульях немного поодаль, и за спиной у них стоял какой-то младший полицейский чин. Сопровождающий Джона тут же подошел к офицеру и быстро заговорил по-итальянски, а сам он, после некоторого колебания, приблизился к сестрам.

— Произошла ужасная ошибка, — сказал он. — Я даже не знаю, как мне извиниться перед вами. Это моя вина, только моя, полиция здесь ни при чем.

Активная сестра сделала движение, словно пыталась встать, ее рот нервно подергивался, но он остановил ее.

— Мы не понимаем, — сказала она с сильным шотландским акцентом. — Вчера вечером во время обеда мы попрощались с вашей женой и с тех пор ее больше не видели. Более часа назад в наш пансионат пришел полицейский, сказал, что ваша жена пропала и что вы подали на нас жалобу. Моя сестра не очень здорова. Она очень встревожилась.

— Ошибка. Страшная ошибка, — повторил он.

Он повернулся к столу. В английском, на котором офицер обратился к Джону, он во многом уступал своему предшественнику. На столе перед ним лежало заявление Джона, и он постукивал по нему карандашом.

— Значит, — с сомнением в голосе спросил он, — этот документ одна ложь? Вы не сказать правда?

— В то время я думал, что это правда, — сказал Джон. — Я мог бы поклясться перед судом, что сегодня днем видел свою жену и обеих этих дам на vaporetto на Большом канале. Сейчас я понимаю, что ошибся.

— Мы весь день и близко не были от Большого канала, — запротестовала деятельная сестра, — даже пешком. Утром мы сделали кое-какие покупки на Мерчерии и весь день оставались дома. Моя сестра была немного нездорова. Я уже раз десять повторила это офицеру полиции, в пансионате все подтвердят мои слова. Он отказался слушать.

— А синьора? — сердито выкрикнул офицер. — Что стало с синьорой?

— Синьора, моя жена, в Англии, с ней все в порядке, — терпеливо объяснил Джон. — Сразу после семи я говорил с ней по телефону. Она вылетела из аэропорта чартерным рейсом и сейчас находится у друзей.

— Тогда кого вы видеть на vaporetto в красном плаще? — спросил разъяренный полицейский. — И если не этих синьорина, то каких синьорина?

— Мои глаза обманули меня, — сказал Джон, сознавая, что его английский тоже начинает хромать. — Я думал, что вижу мою жену и этих дам, но нет, это было не так. Моя жена в это время была в самолете, а эти дамы в пансионате.

Казалось, он говорит на театральном китайском. Еще минута — и он начнет кланяться и засовывать руки в рукава.

Полицейский возвел глаза к небесам и принялся барабанить пальцами по столу.

— Значит, вся работа ни к чему, — сказал он. — Отели и пансионаты, обысканные за синьоринами, и пропавшая синьора inglese,[511] когда у нас здесь много, много другого делать. Вы сделать ошибку. Вы, может быть, иметь много вино mezzo giorno[512] и видеть сто синьор в красных плащах на сто vaporetti. — Он встал, комкая бумаги на столе. — А вы, синьорины, — сказал он, — вы хотеть подать жалобу на это лицо? — Он обращался к активной сестре.

— О нет, — сказала она, — вовсе нет. Я отлично понимаю, что это была ошибка. Единственное, чего мы хотим, так это немедленно вернуться в наш пансионат.

Что-то проворчав себе под нос, офицер указал пальцем на Джона.

— Вы очень счастливый человек, — сказал он. — Эти синьорины могли подать на вас жалобу — очень серьезное дело.

— Я уверен, — начал Джон, — я сделаю все, что в моих силах…

— Даже не думайте об этом, прошу вас! — воскликнула активная сестра. — Мы и слышать об этом не хотим. — Пришла ее очередь извиниться перед офицером. — Надеюсь, нам больше нет необходимости отнимать ваше драгоценное время, — сказала она.

Он махнул рукой, давая понять, что они свободны, и по-итальянски обратился к младшему полицейскому.

— Этот человек пойти с вами в пансионат, — сказал он. — Buona sera,[513] синьорины. — И, полностью игнорируя Джона, снова сел за стол.

— Я пойду с вами, — сказал Джон, — я хочу объяснить, что именно произошло.

Они вместе спустились по лестнице и вышли из здания; слепая оперлась на руку сестры и обратила на Джона свой невидящий взгляд.

— Вы видели нас, — сказала она, — и вашу жену тоже. Но не сегодня. Вы видели нас в будущем.

— Я вас не понимаю, — в полном недоумении проговорил Джон.

Он повернулся к активной сестре, но та покачала головой, нахмурилась и приложила пальцы к губам.

— Пойдем, дорогая, — сказала она, обращаясь к сестре. — Знаешь, ты очень устала, и я хочу поскорее привести тебя в пансионат. — Затем полушепотом она сказала Джону: — Она медиум, полагаю, ваша жена вам говорила, но я не хочу, чтобы она впала в транс здесь, на улице.

Боже упаси, подумал Джон, и маленькая процессия медленно двинулась по улице от управления полиции, затем, свернув налево, вдоль канала. Из-за слепой сестры шли медленно, и впереди им еще предстояло перейти мосты через два канала. После первого же поворота Джон потерял всякое представление о том, где они находятся, но едва ли это имело значение. Их сопровождал полицейский, да и сами сестры знали, куда идти.

— Я должен объяснить, — мягко сказал он. — Если я этого не сделаю, жена никогда не простит мне.

И пока они шли, он вновь пересказал всю загадочную историю, начиная с телеграммы, полученной накануне вечером, и далее про разговор с миссис Хилл, решение на следующий же день вернуться в Англию — Лоре самолетом, а ему самому на машине, а затем поездом. Она уже не звучала так драматично, как в первый раз, когда он делал заявление офицеру полиции. Возможно, тогда, уверенный в том, что произошло что-то ужасное, он описал встречу двух vaporetti посреди Большого канала в зловещих тонах, явно намекая на похищение Лоры сестрами, которые держат ее своей пленницей. Теперь же, когда ни одна из этих женщин не представляла для него никакой угрозы, он говорил более естественно и вместе с тем очень искренно, впервые почувствовав, что между ними существует своеобразное родство душ, что они поймут.

— Видите ли, — сказал он, предпринимая последнюю попытку объяснить, почему он сперва пошел в полицию, и стараясь хоть как-то загладить свою вину, — я искренно верил, что видел вас с Лорой, и думал… — он помолчал в нерешительности, ведь то было не его предположение, а офицера полиции, — думал, что у Лоры случилась внезапная потеря памяти, что она встретилась с вами в аэропорту и вы привезли ее обратно в Венецию, туда, где вы остановились.

Они пересекли большую площадь и приближались к дому, стоявшему на одной из ее сторон, с вывеской PENSIONE[514] над дверью.

— Это здесь? — спросил Джон.

— Да, — ответила активная сестра. — Я знаю, снаружи он выглядит не слишком презентабельно, но внутри чисто, удобно, и мы рекомендуем его всем нашим друзьям. — Она повернулась к сопровождавшему их полицейскому: — Grazie,[515] — сказала она ему, — grazie tanto.[516]

Полицейский коротко кивнул, пожелал им «buona notte»[517] и, перейдя площадь, исчез.

— Может быть, вы зайдете? — спросила активная сестра. — Уверена, что у нас найдется кофе, или вы предпочитаете чай?

— Нет, благодарю вас, — сказал Джон. — Мне пора возвращаться в отель. Я выезжаю рано утром. Я только хочу окончательно убедиться, что вы понимаете, что произошло, и прощаете меня.

— Нам не за что вас прощать, — ответила она. — Это один из многих примеров второго зрения, которое время от времени появляется у моей сестры и у меня, и, если вы позволите, мне бы очень хотелось внести его в нашу картотеку.

— Ну разумеется, — сказал он, — но мне самому это трудно понять. Раньше со мной ничего подобного не случалось.

— Возможно, разумом этого и не понять, — сказала она. — Но с нами случается многое такое, чего мы не осознаем. Моя сестра почувствовала, что вы обладаете даром медиума. Она сказала об этом вашей жене. Вчера вечером, в ресторане, она также сказала ей, что вам грозит опасность и вы должны уехать из Венеции. Неужели вы не верите, что телеграмма была прямым тому подтверждением? Ваш сын был болен, возможно опасно болен, и вам было необходимо немедленно вернуться. Слава богу, ваша жена улетела домой и сейчас она рядом с ним.

— Да, действительно, — сказал Джон. — Но почему же я видел ее на vaporetto рядом с вами и вашей сестрой, когда в действительности она была на пути в Англию?

— Возможно, передача мысли на расстоянии, — ответила она. — Наверное, ваша жена думала о вас. Мы дали ей наш адрес на тот случай, если бы вы захотели связаться с нами. Мы пробудем здесь еще десять дней. И она знает, что мы передадим любое послание, которое моя сестра может получить от вашей малышки из мира духов.

— Да, — неуверенно сказал Джон, — да, понимаю. Это очень мило с вашей стороны. — Ему вдруг представилась весьма нелестная для его собеседницы картина, как обе сестры в своей спальне, с наушниками на голове, принимают кодированное послание от бедной Кристины. — Послушайте, вот наш лондонский адрес, — сказал он. — Я знаю, что Лора будет рада получить от вас весточку.

На листке, вырванном из карманного дневника, он написал их адрес и, в качестве бесплатного приложения, номер телефона и протянул его ей. Он хорошо представлял себе последствия. Однажды вечером Лора обрушивает на него сообщение о том, что «милые старушки» на пути в Шотландию проездом в Лондоне, и самое меньшее, что они могут для них сделать, так это предложить свое гостеприимство и даже свободную комнату на ночь. Затем сеанс в гостиной и появляющиеся из воздуха тамбурины.

— Ну, мне надо идти, — сказал он, — спокойной ночи и еще раз извините за то, что произошло сегодня. — Он пожал руку первой сестре, затем повернулся к ее слепому близнецу. — Надеюсь, — сказал он, — вы не слишком устали.

Невидящий взгляд приводил в замешательство. Она крепко сжала его руку и долго не выпускала из своей.

— Ребенок, — сказала она, и голос ее звучал странным стаккато, — ребенок… я вижу ребенка… — Затем, к немалому его смятению, в уголке ее рта выступила пена, голова запрокинулась и она почти рухнула на руки сестры.

— Мы должны внести ее в дом, — поспешно сказала та. — Все в порядке, она не больна, это начало транса.

Вдвоем они помогли слепой, которая словно застыла, войти в дом и посадили на ближайший стул. Из внутренней комнаты выбежала женщина. Откуда-то издалека доносился сильный запах спагетти.

— Не беспокойтесь, — сказала деятельная сестра, — мы с синьориной справимся. Я думаю, вам лучше идти. Иногда после транса ее тошнит.

— Мне ужасно жаль… — начал Джон, но она уже повернулась к нему спиной и вместе с синьориной склонилась над сестрой, издававшей странные, похожие на хрип звуки. Он явно был лишним и после последнего жеста вежливости: «Не могу ли я чем-нибудь помочь?», оставшегося без ответа, повернулся и пошел через площадь. Один раз он оглянулся и увидел, что они уже закрыли дверь.

Хорош финал вечера! Бедные старые девы! Сперва их тащат в управление полиции, допрашивают, и вот венец всему — припадок. Похоже на эпилепсию. Не сладкая жизнь у деятельной сестры, но она, похоже, не жалуется. А если это случится в ресторане или на улице? Да и под их с Лорой крышей не слишком желательно, если сестры окажутся под ней, чего, как он очень надеялся, все-таки не произойдет.

Однако где он? Площадь с обязательной церковью в одном конце была безлюдна. Он не помнил, какой дорогой они пришли из управления полиции, кажется, там было много поворотов. Минуту, в самой церкви есть что-то знакомое. Он подошел ближе, ища название, которое иногда указывается на доске объявлений при входе. Вспомнил, Сан Джованни ин Брагора. Однажды утром они с Лорой заходили в нее посмотреть картину Чима да Конельяно. Конечно же, отсюда рукой подать до Рива дельи Скьявони и широких открытых вод лагуны Сан Марко с яркими огнями цивилизации и гуляющими туристами. Он помнил, что, свернув со Скьявони, они чуть ли не сразу оказались перед этой церковью. Нет ли там дальше переулка? Он пошел по нему, но на полпути засомневался. Похоже, не то, хотя место это почему-то казалось ему знакомым.

Затем он понял: это не тот переулок, по которому они шли в то утро, когда заходили в церковь, а тот, по которому они гуляли накануне вечером, только он подошел к нему с противоположной стороны. Да, значит, именно так и надо идти по нему дальше, перейти мост через узкий канал, и тогда слева от себя он увидит Арсенал, а справа улицу, которая ведет к Рива дельи Скьявони. Так гораздо проще, чем идти назад по своим следам и снова заблудиться в лабиринте боковых улочек.

Он дошел почти до конца переулка, и перед ним вырисовывался мост, когда он увидел ребенка. Это была та же маленькая девочка, которая прошлой ночью прыгала между лодками и скрылась в подвале одного из домов. На этот раз она бежала к церкви с другой стороны, направляясь к мосту. Она бежала так, словно от этого зависела ее жизнь, и через мгновение он увидел почему. Ее преследовал мужчина, и, когда она оглянулась на бегу, он прижался к стене, думая, что его не заметят. Ребенок промчался через мост, и Джон, боясь еще больше напугать его, через открытый дверной проем отступил в маленький дворик.

Он вспомнил пьяный вопль вчерашней ночью, который донесся из дома неподалеку оттуда, где сейчас прятался мужчина. Так вот оно что, подумал он, этот малый опять гонится за ней, и интуитивно объединил эти два события: ужас ребенка тогда и сейчас и убийства, о которых писали все газеты, совершаемые, как предполагали, сумасшедшим. Это могло быть совпадением, ребенок просто убегал от пьяного родственника, и все же, все же…

Сердце стало бешено стучать у него в груди, инстинкт подсказывал, что ему самому надо убегать, сейчас, немедленно, бежать по переулку туда, откуда он пришел, но как же ребенок? Что будет с ребенком?

Затем он услышал шаги бегущей девочки. Через открытый проход она влетела во двор, где он стоял, и, не видя его, бросилась к дальнему концу двора — наверное, там находилась черная лестница. Она рыдала на бегу, и это был не плач испуганного ребенка, но панические вздохи беззащитного отчаявшегося существа. Есть ли в доме родители, которые могли бы защитить ее, которых она могла бы предупредить? После секундного колебания он последовал за ней вниз по ступеням и проскочил в подвальную дверь, распахнувшуюся после того, как она всем телом налегла на нее.

— Все хорошо! — крикнул Джон. — Я не позволю ему обижать тебя.

Он проклинал свое плохое знание итальянского, но, возможно, английская речь успокоила бы ее. Но бесполезно — рыдая, она уже взбегала по лестнице, которая спиралью поднималась вверх, и отступать ему было слишком поздно. Со двора до него доносился шум преследования, кто-то кричал по-итальянски, лаяла собака. Вот так-то, подумал он, мы оба в ловушке, ребенок и я. Если мы не сможем закрыть на засов какую-нибудь внутреннюю дверь, он доберется до нас обоих.

Он побежал вверх по лестнице за ребенком, который метнулся в выходившую на маленькую площадку комнату, и захлопнул за собой дверь; на ней, слава богу, имелся засов, и он до отказа задвинул его. Ребенок, скорчившись, сидел у окна. Если позвать на помощь, кто-нибудь обязательно услышит, кто-нибудь обязательно придет, прежде чем преследователь начнет взламывать дверь и та поддастся под его напором, ведь кроме них здесь никого нет, никаких родителей, комната абсолютно пуста, только старая кровать с матрацем да кипа тряпья в углу.

— Все в порядке, — задыхаясь, сказал он, — все в порядке, — и, стараясь улыбнуться, протянул руку.

Девочка поднялась на ноги и стояла перед ним, капор упал с ее головы на пол. Он смотрел на нее и не верил своим глазам, затем удивление сменилось страхом, ужасом. Это был вовсе не ребенок, а маленькая, плотная женщина-карлица около трех футов ростом, с огромной квадратной головой взрослого человека, слишком большой для ее тела, седые локоны спадали на плечи, и она ухмылялась, кивая головой.

Затем он услышал на площадке шаги, собачий лай и крики не одного, а нескольких голосов: «Откройте! Полиция!» Существо пошарило в рукаве, вытащило нож и с ужасающей силой пронзило им его горло; он упал, липкая жижа текла по рукам, которыми он инстинктивно сжимал рану. И он увидел vaporetto с Лорой и двумя сестрами, плывущий вниз по Большому каналу, не сегодня, не завтра, но в день после этого, и он знал, почему они вместе, с какой грустной целью они приехали. Существо по-кошачьи свернулось в углу. Удары в дверь, голоса, собачий лай постепенно замирали, словно отступая вдаль, и — о Боже, подумал он, какая чертовски глупая смерть…

Дафна дю Морье Не позже полуночи ~~~

По профессии я учитель. Или был им. Я подал директору заявление об уходе до окончания летнего семестра, чтобы предупредить неминуемое увольнение. Причины мне придумывать не пришлось: самочувствие мое и в самом деле было хуже некуда. Болезнь, которую я подхватил во время отпуска на Крите,[518] грозила мне неделями пребывания в больнице, разными инъекциями и так далее. Я не уточнял, что со мной. Однако и он, и мои коллеги, и мальчики знали, что мой недуг универсален и был таким во все времена — с давних пор предлог для острот и веселья, пока не переступишь черту и не станешь угрозой для общества. Тогда нас увольняют. И все, отворачиваясь, проходят мимо, предоставляя нам самим выкарабкиваться из этой ямы или оставаться в ней умирать.

Особенно досадно, что я и понятия не имею, отчего это случилось со мной. Другие могут сослаться на предрасположение, плохую наследственность, семейные неурядицы, пресыщенность жизнью и, бросившись на кушетку психоаналитика, выболтать свой отвратительный секрет и таким образом излечиться. Я же ничего подобного сделать не могу. Врач, которому я попытался объяснить, что со мной произошло, выслушал меня с надменной улыбкой, потом пробормотал что-то о вреде мнительности в сочетании с подавленным состоянием и прописал курс пилюль. Возможно, они бы и помогли, если б я принимал их. Вместо этого я бросил их в канализационную трубу и еще больше пропитывался не дававшей мне покоя отравой. Это ухудшило дело. Особенно губительным оказалось то, что мальчишки, которых я считал своими друзьями, почувствовали мое состояние, они подталкивали друг друга локтями, когда я входил в класс; давясь от смеха, склоняли над партами свои маленькие противные головы, — пока не наступил момент, когда я понял, что больше так не могу, и решился постучать в дверь к директору.

Ну все, кончено, довольно об этом. Передо мной альтернатива: отправиться в больницу или стереть все из памяти. Но прежде я хочу установить, с чего это началось. Тогда, что бы ни произошло со мной, мои записки будут найдены, и прочитавший их сможет сам решить, согласиться ли ему с мнением врача, что некоторый недостаток внутренней уравновешенности сделал меня жертвой суеверного страха, или принять мою точку зрения, что мое падение было вызвано вековой магией, коварным злом, корни которого теряются в глубине истории. Можно даже сказать, что тот, кто первым сотворил эту магию и с бесовской радостью заражал других, сея в своих наследниках по всему миру семена саморазрушения, — обессмертил себя.

Обратимся к началу. Стоял апрель, пасхальные каникулы. В Греции я уже бывал до этого дважды, но ни разу на Крите. Я стремился посетить Крит не ради изучения достопримечательностей Кносса[519] и Феста,[520] а ради удовольствия заняться своим хобби. Я немного увлекаюсь живописью, и в выходные дни или в школьные каникулы это для меня все. Мои работы хвалят знакомые из мира искусств, и я поставил себе цель — набрать картин для небольшой выставки. Даже если ни одна из них и не будет продана, персональная выставка была бы большим достижением.

А теперь коротко, в двух словах о себе. Я холостяк. Возраст — сорок девять. Родители умерли. Образование получил в Шерборне,[521] Брейзноз-колледже в Оксфорде.[522] Профессия, как вы уже знаете, школьный учитель. Играю в крокет, гольф, бадминтон и, довольно плохо, в бридж. Интересы — помимо преподавания, как я уже говорил, искусство и иногда, когда могу себе позволить, путешествия. И никаких пороков — до сих пор буквально никаких. Это не бахвальство, просто моя жизнь во всех отношениях не богата событиями. И это меня ничуть не тревожило. Наверное, я скучный человек. На избыток эмоций не жалуюсь. В двадцать пять лет был обручен с хорошенькой девушкой, соседкой, но она вышла замуж за другого. Было больно, но рана зажила меньше чем за год. Один недостаток, если это только недостаток, у меня есть, и, возможно, им-то и объясняется моя до сего времени монотонная жизнь. Это — нежелание общаться с людьми. Друзья у меня есть, но неблизкие. Сблизишься, начнутся всякие трения, только и жди неприятностей.

Я отправился на Крит в пасхальные каникулы, не взяв с собой ничего, кроме внушительных размеров чемодана и принадлежностей для живописи. Агент бюро путешествий, узнав, что меня не интересуют археологические достопримечательности, а я собираюсь порисовать, порекомендовал отель с видом на залив Мерабелон, на восточном его берегу. Мне показали буклет, и это вроде отвечало моим запросам. Привлекательно расположенное на морском берегу здание и отдельные шале ближе к воде, где спали и завтракали. Клиентура солидная: я, хоть и не считаю себя снобом, тоже не переношу бумажных пакетов и апельсинных корок. Две картины, написанные предыдущей зимой, — вид собора святого Павла[523] под снегом и еще один — Хампстед-Хит,[524] — обе проданные любезной кузине, — окупали мою поездку, и я позволил себе маленькую слабость, хотя, по существу, это было необходимо, — по прибытии в аэропорт Ираклиона[525] взял напрокат маленький «фольксваген».

Рейс, с ночной остановкой в Афинах, прошел приятно и без приключений. Путь в сорок с лишним миль несколько утомил меня, так как, будучи водителем осторожным, я ехал не торопясь, а извилистая дорога, когда я добрался до гор, стала довольно опасной. Машины обгоняли меня, а встречные отворачивали в сторону и громко сигналили. Кроме того, было очень жарко, и я проголодался. Вид синего залива Мерабелон и великолепных гор на востоке приподнял мое настроение. А когда я приехал в отель, красиво вписавшийся в окружающий пейзаж, и мне подали на террасу второй завтрак, несмотря на то что было уже более двух часов дня — как не похоже на Англию! — захотелось отдохнуть и посмотреть свое жилище. Последовало разочарование. Молодой портье провел меня по садовой дорожке, обсаженной с обеих сторон яркими геранями, к маленькому домику, стиснутому с боков другими и с видом не на море, а на участок сада с площадкой для мини-гольфа. Мои ближайшие соседи — явно английская мамаша со своим выводком — приветствовали меня улыбками с балкона, увешанного сохнущими на солнце купальниками. Двое мужчин средних лет были заняты игрой в гольф. Я мог бы с таким же успехом отдохнуть в Мейденхеде.[526]

— Это мне не подходит, — сказал я, поворачиваясь к своему сопровождающему. — Я приехал сюда рисовать. Мне нужен вид на море.

Он пожал плечами, пробормотал, что, мол, домики у моря все заняты и это, конечно, не его вина.

Я заставил его отправиться со мной назад, в отель, и сам обратился к клерку, ведающему приемом.

— Здесь какая-то ошибка, — сказал я. — Я просил шале с видом на море, и прежде всего уединенное.

Клерк улыбнулся, извинился, принялся перебирать бумаги, и последовали обычные отговорки: мой агент бюро путешествий не сделал специального заказа на шале с видом на море. Они пользуются большим спросом и уже все забронированы. Может быть, через несколько дней придут отказы, кто знает. При этом он уверял, что я прекрасно устроюсь в отведенном мне домике. Обстановка такая же, завтрак будет подаваться, и так далее, и тому подобное.

Я стоял на своем. Нет, меня не соблазнят ни английское семейство, ни мини-гольф. Не для того я летел за тысячу миль и выложил кучу денег. В общем, мне надоело все это, утомило и порядочно взвинтило.

— Я художник, профессор, — заявил я клерку. — За время пребывания здесь мне надо выполнить несколько заказов, и очень важно, чтобы у меня был вид на море и соседи, которые бы не мешали.

(В паспорте, где обозначается род занятий, у меня стоит: профессор. Это звучит лучше, чем педагог или учитель, и обычно вызывает уважение администрации.)

Клерк, казалось, был искренне огорчен. Продолжая оправдываться, он снова повернулся к полке с бумагами. Вконец раздраженный, я пересек просторный вестибюль и выглянул из дверей на склон, на море.

— Не могу поверить, — сказал я, — чтобы все они были заняты. Еще только начало сезона. Летом — может быть, но не сейчас. — Я махнул рукой в сторону западной части залива. — Вон те, — сказал я. — У самой воды. Вы хотите сказать, что все до единого сданы?

Он покачал головой и улыбнулся.

— Мы обычно не открываем их до середины сезона. К тому же они гораздо дороже. Там есть и ванна и душ.

— Насколько дороже? — не отступался я.

Он сказал. Я быстро прикинул, что могу себе это позволить, если сокращу все остальные расходы. Вечером питаться в отеле и обходиться без ленча. И — ничего в баре, даже никакой минеральной воды.

— Тогда нет проблем, — важно произнес я. — С удовольствием переплачу за покой. И если вы не возражаете, мне бы хотелось выбрать домик самому. Я прогуляюсь пока к морю, а потом вернусь за ключом, и носильщик отнесет вещи.

Я не дал ему времени для ответа, повернулся и вышел. Напористость была вознаграждена. Замешкайся я на минуту, и он бы всучил мне этот дурацкий домик с окнами на мини-гольф. Представляю себе последствия. Крики детей на соседнем балконе, наверное, несдержанная мамаша, мужчины, упрашивающие сыграть в гольф. Я бы этого не выдержал.

Я прошел вниз через сад к морю, и, как только это сделал, настроение у меня поднялось: это, конечно, было то, что столь красочно описывалось в брошюре агента, то, ради чего я летел за тысячу миль. Без преувеличения. Маленькие побеленные домики, предусмотрительно расставленные далеко друг от друга, ниже — море, омывающее скалы. Был и пляж, и, несомненно, люди купались тут в разгар сезона, но сейчас на нем никого не было, но даже если бы кто-то и вторгся, то сами шале располагались далеко влево, в спокойствии и уединении. Клерк, должно быть, говорил правду, что они сдаются лишь в разгар сезона: окна во всех были закрыты ставнями. Во всех, кроме одного. Тотчас, поднявшись по ступенькам на балкон, я понял — это как раз для меня. Тот самый вид, что я и представлял себе. Подо мной — море, зажатое скалами, бухта, переходящая в залив, и вдали — горы. Место идеальное. Шале, что располагались восточнее отеля, не в счет: их не было видно. Лишь одно, с причалом внизу, одиноко стояло на узком мысу, как аванпост, но оно только обогатило бы картину, если его писать. Остальные милостиво скрывала возвышенность. Я повернулся и заглянул в открытые окна спальни. Простые побеленные стены, каменный пол, удобная кушетка с пледами на ней. Прикроватный столик с лампой и телефоном. Если бы не последнее, это была бы простота монашеской кельи, а большего мне и не требовалось.

Недоумевая, почему не закрыто именно это шале, а не какое-нибудь из соседних, я шагнул внутрь и услышал, что где-то далеко в ванной бежит вода. Неужели и тут неудача, занято? Я просунул голову в открытую дверь и увидел, что горничная, маленькая гречанка, моет в ванной пол. Мне показалось, она вздрогнула, увидев меня. Я, соответственно жестикулируя, спросил:

— И это занято?

Она не поняла, но ответила что-то по-гречески. Потом схватила тряпку и ведро и, прямо в ужасе, прошмыгнула мимо меня к выходу, оставив работу незаконченной.

Я вернулся в спальню, поднял телефонную трубку, и тут же услышал спокойный голос дежурного клерка.

— Говорит мистер Грей, — сказал я. — Мистер Тимоти Грей. Я только что разговаривал с вами о замене домика.

— Да, мистер Грей, — ответил он, и в голосе его слышалось удивление. — А откуда же вы говорите?

— Минутку, — сказал я и, положив трубку, прошел через комнату на балкон. Над открытой дверью был номер. Шестьдесят два. — Я говорю из домика, который себе выбрал, — сказал я. — Он случайно оказался открытым: одна из горничных убирала ванную, боюсь, что я ее напугал. Этот домик для меня идеален. Номер шестьдесят два.

Он ответил не сразу, а когда ответил, голос его прозвучал неуверенно.

— Номер шестьдесят два? — повторил он. И после минутного колебания: — Не уверен, что он свободен.

— О, бога ради… — начал я нетерпеливо и услышал, как он по-гречески говорит с кем-то рядом за столом. Разговор шел долго: видно, было какое-то препятствие, но это, однако, не убавило моей решимости.

— Вы слышите меня? — сказал я. — Какие там еще затруднения?

Более торопливое перешептывание, и наконец ко мне:

— Ничего страшного, мистер Грей. Просто мы считаем, что вам, наверное, намного удобнее будет в номере пятьдесят семь, который к тому же ближе к отелю.

— Ерунда, — сказал я. — Мне нравится вид отсюда. А что с номером шестьдесят два? Неисправен водопровод?

— Водопровод, разумеется, работает, — заверил он, и снова послышался шепот. — Вообще с домиком все в порядке. И если уж вы решили, я посылаю носильщика с багажом и ключом.

Он повесил трубку, — вероятно, чтобы закончить дискуссию с тем, с кем шептался. Может быть, они хотели повысить цену? Если так, я бы нашел, что им сказать. Шале не отличалось от своих пустовавших соседей, но его расположение, — и море, и горы, — это было то, о чем я мечтал, даже более. Я стоял на балконе, смотрел на море и улыбался. Какой вид, какое место! Я распакую вещи и искупаюсь. А потом поставлю мольберт и сделаю первый эскиз, а уж утром примусь как следует за работу.

Послышались голоса, и я увидел маленькую горничную, уставившуюся на меня с садовой дорожки, по-прежнему с ведром и тряпкой в руках. Потом, когда молодой носильщик спускался со склона, неся мой чемодан и этюдник, она, должно быть, поняла, что я собираюсь поселиться в шестьдесят втором номере, потому что остановила его на полпути, и начался еще один разговор шепотом. Очевидно, я нарушил размеренную жизнь отеля. Через несколько минут они вместе поднялись в дом: носильщик, чтобы внести мой багаж, горничная, наверное, чтобы закончить мытье пола в ванной. Я не собирался портить с ними отношения и, бодро улыбаясь, сунул каждому в руку по монете.

— Прекрасный вид, — сказал я, показывая на море. — Надо пойти поплавать. — Я изобразил движения брасса, демонстрируя свои намерения, и ожидал получить в ответ благосклонную улыбку: ведь греки так отзывчивы на доброту.

Носильщик отвел глаза и церемонно поклонился, приняв, однако, мои чаевые. Что же до маленькой горничной, то мучение совершенно явно отразилось на ее лице, и, позабыв домыть пол, она шмыгнула за ним. Было слышно, как они разговаривают, шагая по садовой дорожке к отелю.

Ну, это уж не моя забота. Пусть служащие и начальство сами разбираются в своих делах. Я получил, что хотел, а остальное меня не касается.

Я распаковал вещи и устроился как у себя дома. Потом я натянул плавки, спустился на край скалы под балконом и, вытянув ногу, отважился коснуться воды кончиками пальцев. Несмотря на яркое солнце, сиявшее целый день, вода была удивительно холодной. Пустяки. Нужно доказать свою храбрость, хотя бы только самому себе. Я нырнул, отдышался и, будучи осторожным пловцом и в лучшие времена, особенно в незнакомых водах, быстро-быстро поплыл кругами, словно морской львенок в бассейне зоопарка.

Освежающе — несомненно, но нескольких минут было достаточно. А когда я снова выбрался на скалы, я увидел, что носильщик и маленькая горничная все время наблюдали за мной сверху, с садовой дорожки, из-за цветущего куста. Надеюсь, лицо меня не выдало. И отчего все-таки такой интерес? Ведь, наверное, люди из других домиков тоже плавают каждый день. Во всяком случае, купальники на балконах висят.

Я обсыхал на балконе, наблюдая, как солнце, теперь с запада, из-за моего шале, покрывало воду сверкающими кольцами. Рыбачьи лодки возвращались в маленькую гавань, расположенную в нескольких милях; приятно попыхивали моторы: пуф-пуф-пуф.

Я принял из предосторожности горячую ванну: первое в сезоне купание всегда вызывает некоторое окоченение, — оделся, потом установил мольберт и ушел в работу. Для этого я ведь и приехал сюда, а все остальное не имело значения. Когда свет ослаб и море потемнело, горы стали пурпурно-синими, я с радостью подумал, что завтра смогу вместо рисунка углем запечатлеть эту вечернюю зарю в цвете, и пейзаж оживет.

Пора было остановиться. Я сложил свои принадлежности и, собираясь переодеться и закрыть ставни — москиты безусловно были, а мне не хотелось быть искусанным, — увидел моторную лодку с мягко урчащим двигателем, двигающуюся к расположенному восточнее от меня, справа, мысу с причалом. На борту трое, несомненно рыболовы-любители, в том числе женщина. Один из мужчин, вероятно местный, пришвартовал лодку, ступил на причал и помог женщине выйти. Затем все трое стали смотреть в мою сторону, а второй мужчина, на корме, взял бинокль и направил его на меня. Он неподвижно держал его несколько минут, фокусируя, и, несомненно, рассматривая каждую деталь моей внешности, в которой нет ничего примечательного. Бог знает, сколько бы это продолжалось, если бы мне вдруг не надоело и я не удалился в спальню, захлопнув ставни. Ну можно ли быть таким невоспитанным? — спросил я себя. И тут же вспомнил, что все западные шале еще не заняты и мое обживается первым. Не исключено, что это вызвало такое внимание ко мне сначала персонала отеля, а теперь и постояльцев тоже. Интерес, вероятно, скоро пропадет. Я не миллионер и не поп-звезда. А мои живописные потуги, как ни приятны они для меня, вряд ли могут интересовать публику.

Ровно в восемь я поднялся по садовой дорожке в отель и явился в столовую на обед. Посетителей здесь было немного, и меня, в соответствии с моим статусом одиночки, определили за столик в углу, неподалеку от перегородки, прикрывающей служебный вход из кухонь. Ну, ничего. Здесь мне было даже лучше, чем в середине зала, где бы я сразу понял, что клиентура отеля отвечала принципу, который моя мама обычно определяла выражением: «Все детки с одной ветки».

Я наслаждался обедом, угощался, несмотря на свой дорогостоящий домик, полубутылкой домашнего вина и чистил апельсин, и вдруг всех нас привел в смятение ужасный грохот в дальнем углу. Официанты поспешили к месту происшествия. Все головы повернулись. Повернулся и я. Раздался хриплый голос американца, уроженца крайнего юга:

— Когда же будет порядок в этой проклятой столовой!

Это был мужчина средних лет с квадратными плечами и лицом, покрытым волдырями от ожогов солнца и настолько опухшим, что, казалось, его искусали пчелы, миллионы пчел. Глаза прямо утонули в нем, а розовая кожа на лысой макушке, обрамленной густыми поседевшими волосами, натянулась, как на готовой лопнуть сосиске. Уши, похожие на огромных устриц, усиливали диспропорцию. Клочки усов не могли скрыть выступающей нижней губы, пухлой, словно медуза, и такой же влажной. Редко мне случалось видеть более неприятную личность. Женщина, неподвижно и совершенно прямо сидевшая рядом с ним — видимо, его жена, — не обращала никакого внимания на осколки на полу, — кажется, в основном от бутылок. На вид она была средних лет, с копной начинающих седеть волос цвета пакли и лицом таким же загорелым, как и у ее супруга, только с коричневатым, а не с красным оттенком.

— К черту эту столовую! — прохрипел он на весь зал. — Идем в бар.

Постояльцы благоразумно принялись за свои обеды, и я, вероятно, был единственный, кто наблюдал за двигающимся нетвердой походкой, покусанным пчелами супругом и его женой. Я успел еще заметить беруши у нее в ушах — вероятно, защита от скрежещущего голоса мужа, — как он — кренящийся корабль в кильватере своего устойчивого партнера — буквально выкатился мимо меня в бар. Я про себя оценил расторопность гостиничного персонала, в два счета справившегося с уборкой обломков кораблекрушения.

Столовая опустела.

— Кофе в баре, сэр, — пробормотал мой официант.

Опасаясь шумного сборища и громкой болтовни, я колебался, перед тем как зайти: компании в гостиничных барах всегда утомляли меня, но терпеть не могу уходить без послеобеденного кофе. Мне не стоило волноваться. В баре было пусто. Только бармен в белом пиджаке за стойкой и американец за столом со своей женой. Перед ним уже три пустые бутылки. Оба молчали. Откуда-то из-за стойки мягко звучала греческая музыка. Я уселся на табурет и заказал кофе.

Бармен, прекрасно говоривший по-английски, поинтересовался, хорошо ли я провел день. Я ответил утвердительно — полет прошел неплохо, дорогу из Ираклиона я нашел опасной, первое купание слишком освежающим. Он заметил, что еще не сезон.

— Во всяком случае, — сказал я, — я приехал писать, а уж потом плавать. Домик мой номер шестьдесят два у самой воды, и вид с балкона великолепный.

И странное дело: он протирал стакан и вдруг переменился в лице. Показалось даже, он что-то хотел сказать, потом, видно, раздумал и продолжил свое занятие.

— Сними, черт возьми, эту пластинку! — гулко раздалось в пустом помещении.

Бармен тотчас направился к проигрывателю и выключил его. И тут же снова:

— Принеси еще бутылку пива!

Ну уж будь я на месте бармена, я бы повернулся к этому человеку и по-родительски потребовал: скажи «пожалуйста». Но это животное тут же обслужили. И когда я уже допивал свой кофе, из-за стола донеслось:

— Эй вы, шале шестьдесят два, вы не суеверны?

Я повернулся на табурете. Он уставился на меня со стаканом в руке. Его жена смотрела прямо перед собой. Может быть, она даже вытащила свои беруши. Памятуя, что к сумасшедшим и пьяницам следует относиться с юмором, я ответил достаточно вежливо:

— Нет, я не суеверен. А с чего бы?

Он принялся хохотать, и на его ярко-красном лице образовалось с сотню складок.

— Черт бы меня побрал. Да малый из этого шале утонул всего лишь две недели назад. Два дня не появлялся, а потом тело его, наполовину съеденноеосьминогами, вытащили в сетях местные рыбаки.

Он затрясся от смеха, хлопая рукой по колену, а я отвернулся в сторону от омерзения и вопрошающе поднял брови, обращаясь к бармену.

— Несчастный случай, — пробормотал тот. — Мистер Гордон был такой приятный джентльмен. Интересовался археологией. Было очень тепло в ту ночь, когда он исчез; он, должно быть, после обеда ушел купаться. Конечно, вызвали полицию. Мы здесь, в гостинице, расстроились больше всего. Понимаете, сэр, мы об этом особенно не рассказываем. Может повредить делу. Но, смею вас заверить, что купаться совершенно безопасно. Это первый случай за все время.

— Ну и ну, — сказал я.

И все же… Не очень-то приятно, что бедняга был последним, кто жил тут до меня. Однако он ведь умер не в кровати. И я не суеверен. Теперь я понял, почему с такой неохотой сдавали домик, понял, почему испугалась маленькая горничная.

— И вот что я вам скажу, — продолжал греметь отвратительный голос, — не ходите купаться после полуночи, а то осьминоги съедят и вас. — За этим предостережением последовал новый взрыв хохота. Затем он сказал: — Идем, Мод. Пора отправляться спать, — и он с шумом отпихнул в сторону стол.

Я с облегчением вздохнул, когда мы остались одни.

— Что за ужасный человек, — сказал я. — Неужели администрация не в состоянии от него избавиться?

Бармен пожал плечами.

— Бизнес есть бизнес. Что они могут сделать? У Столлов полно денег. Они здесь вот уже второй сезон, приехали, когда мы только что открылись, в марте. Кажется, они без ума от этого места. И только теперь вот мистер Столл так сильно пьет, раньше он пьяницей не был. Он погубит себя, если будет продолжать подобным образом. И так все время, из вечера в вечер. Днем-то еще ничего. В море на рыбалке с раннего утра до захода солнца.

— Я полагаю, бутылок летит за борт больше, чем он наловит рыбы, — заметил я.

— Возможно, — согласился бармен. — Он никогда не приносит в гостиницу свой улов. Наверное, забирает лодочник.

— Жену его жалко.

Бармен пожал плечами.

— Она не из бедных, — ответил он sotto voce,[527] потому что тут в бар вошло двое посетителей. — Я не думаю, что мистер Столл — хозяин положения. Быть глухой, может быть, для нее удобнее. Она — ни на шаг от него. Ловит рыбу с ним целыми днями. Да, джентльмены, что вам угодно?

Он повернулся к новым клиентам, а я ушел. Каких только людей на свете не бывает, промелькнула у меня избитая мысль. По мне, так пусть себе мистер Столл и его глухая супруга хоть целыми днями дочерна коптятся в море на солнце и по вечерам дуют свое пиво. Они даже не соседи. А последний обитатель номера шестьдесят два, скорее всего, утонул случайно, и тому, кто живет в нем сейчас, теперь по крайней мере обеспечено спокойствие.

Я прошел по садовой дорожке к своему жилищу. Стояла ясная звездная ночь. Воздух был ароматен и сладок от запаха цветущего кустарника, густо посаженного на красной земле. Я посмотрел с балкона на море, в сторону далеких окутанных дымкой гор, посмотрел на огни гавани маленького рыбачьего порта. Справа от меня мерцали огни других шале, создавая приятное, почти сказочное впечатление, как искусный задник на сцене. Поистине замечательное место, и я благословил агента по туризму за рекомендацию.

Я вошел в дом через прикрытую ставнями дверь балкона и включил лампу у изголовья кровати. Комната выглядела приветливо и уютно; лучше и быть не могло. Я разделся и уже хотел улечься в постель, как вспомнил, что оставил на балконе книгу, которую хотел посмотреть. Открыл ставни, забрал ее из шезлонга и еще раз, прежде чем улечься спать, взглянул в открытое море. Большинство волшебных огней потухло, но в шале, которое стояло на отшибе, на самой крайней точке, еще горел на балконе свет. На лодке, привязанной к причалу, светился фонарь. Секунда-другая, и я увидел, как что-то движется недалеко от моих скал. Это был шноркель подводного пловца. Тонкая трубка, словно крошечный перископ, спокойно двигалась по неподвижной темной поверхности моря. Затем далеко слева она исчезла из виду. Я закрыл ставни и отошел от окна.

Не знаю почему, но при появлении этого предмета мне стало несколько не по себе. У меня возникли мысли о несчастном, утонувшем во время полуночного купания. О моем предшественнике. Он тоже, наверное, отправился таким же благоухающим вечером поплавать под водой и… расстался с жизнью. Можно было думать, что этот несчастный случай отвадил обитателей отеля плавать в одиночку по ночам. Я твердо решил купаться только среди бела дня и — пусть это трусость — не заплывать далеко.

Я пробежал несколько страниц своей книжки, потом, почувствовав, что засыпаю, повернулся выключить свет. И сделал это так неловко, что задел телефон, и он свалился на пол. Наклонился, поднял его — к счастью, никаких повреждений, — но маленький ящичек, часть подставки, раскрылся. В нем — клочок бумаги или, вернее, карточки с именем Чарлз Гордон и адресом в Блумсбери.[528] Гордон — это же фамилия моего предшественника? Маленькая горничная, убирая комнату, и не подумала открыть ящичек. Я перевернул карточку. На обороте было что-то нацарапано: слова «Не позже полуночи». А дальше, видно, пришедшее в голову потом число 38. Я положил карточку обратно в ящичек и выключил свет. Дорога меня утомила, но уснул я, когда было уже почти половина третьего. Я лежал не засыпая и слушал, как плещется о скалы вода у меня под балконом.


Я безостановочно писал три дня, ни разу не покидая своего жилища, только выбегал окунуться по утрам да вечером обедал в отеле. Никто не мешал мне. Услужливый официант приносил завтрак, от которого я откладывал булочки на полуденный ленч, маленькая горничная убирала постель и делала домашнюю работу, не отвлекая меня, и, когда я закончил свое импрессионистическое полотно к середине третьего дня, я вполне определенно осознавал, что это одна из лучших сделанных мною когда-либо работ. Она займет почетное место на моей будущей персональной выставке. Очень довольный, я мог бы теперь отдохнуть и решил на следующий день обследовать побережье, отыскать еще какой-нибудь вид и, быть может, снова обрести вдохновение. Погода была великолепная. Тепло, как в хорошем английском июне. И самое главное — отсутствие поблизости соседей. Остальные постояльцы держались своей территории и не пытались завязывать знакомств, если не считать обмена поклонами и кивками при входе в столовую на обед. Я старался выпивать свой кофе в баре до того, как там появится мистер Столл.

Теперь я понял, что это его лодка причаливала у мыса. Они отправлялись очень рано, и я не видел, как они уходили, но, бывало, замечал, когда возвращались в конце дня: легко узнавалась его квадратная сутулая фигура, а иногда, когда они подходили к причалу, слышался и хриплый голос человека, управлявшего лодкой. Уединенное шале на косе занимали они, и я подумал, а не специально ли он выбрал это шале, чтобы напиваться до умопомрачения подальше от соседей? Что ж, вольному воля, лишь бы он не навязывал мне своего отвратительного общества.

Чувствуя необходимость немного поразмяться, я решил потом прогуляться на восток от отеля. Еще раз поздравил себя с тем, что не оказался в скоплении домиков на населенном участке. Мини-гольф и теннис были в разгаре, а на маленьком пляже каждый клочок песка был покрыт телами с неуклюже раскинутыми руками и ногами. Но скоро гомон публики остался позади, и меня надежно защитил от него цветущий кустарник. Я оказался на мысе около причала. Лодки еще не было видно ни тут, ни в заливе.

Меня охватило неожиданное искушение заглянуть в шале неприятного мистера Столла. Я прокрался по небольшой тропке, словно грабитель, рыщущий в поисках добычи, и посмотрел сквозь закрытые ставнями окна. Дом ни от моего, ни от своих собратьев ничем существенным не отличался, если бы не предательская куча бутылок в углу на балконе. Скотина… Потом кое-что еще задержало мой взгляд: пара ласт, трубка. Вряд ли при таком количестве в нем этой жидкости он отваживался погружать свою тушу в воду. Может быть, он снаряжал для ловли крабов местного грека, нанятого в качестве «команды»? И я вспомнил мой первый вечер, трубку рядом со скалами и фонарь на лодке.

Я пошел прочь, потому что послышались шаги на дорожке, а мне не хотелось, чтобы видели, как я шпионю. Уходя, я взглянул на номер домика. Тридцать восемь. Число это не произвело на меня тогда никакого впечатления, но позже, переодеваясь к обеду и доставая булавку для галстука, которую я положил на прикроватную тумбочку, я машинально открыл ящичек под телефоном, чтобы еще раз взглянуть на карточку своего предшественника. Да, так и есть. Небрежно написанное число было 38. Чистое совпадение, конечно, и все же… «Не позже полуночи». Слова неожиданно приобрели смысл. Столл в первый же вечер предупредил меня в отношении поздних купаний. Может быть, он предупреждал и Гордона? А Гордон написал это предупреждение на своей карточке, а на обороте — номер домика Столла? В этом был смысл, но, очевидно, бедняга Гордон пренебрег советом. Так же, по-видимому, поступает и один из обитателей шале 38.

Я закончил переодеваться и, вместо того чтобы положить карточку на место, положил ее в бумажник. У меня было смутное чувство, что при случае ее надо вручить дежурному, что она прольет какой-то свет на кончину моего несчастного предшественника. Я не расставался с этой мыслью в течение обеда, но ни к какому решению не пришел. Ведь и меня бы впутали, да и полиция стала бы задавать вопросы. А насколько я знал, дело было закрыто. Нет, не стоило вдруг появляться с забытой визитной карточкой, которая, вероятно, не имела абсолютно никакого значения.

Так случилось, что люди, сидевшие в столовой справа от меня, по-видимому, уехали, и место Столлов в углу было теперь у меня на виду. Я мог, не вытягивая шею, наблюдать за ними незаметно и был поражен тем, что он ни разу, ни единым словом не обмолвился с ней. Они составляли странный контраст. Она словно аршин проглотила, чопорная, строгая, орудующая вилкой, как учительница воскресной школы на пикнике; он еще краснее, чем всегда, словно большая раздутая сосиска; отпихивающий от себя после первой пробы большую часть того, что ставил перед ним официант, и протягивающий короткую волосатую руку за все время пустеющим стаканом.

Я кончил обедать и прошел в бар выпить кофе. Было еще рано, и я нашел себе место. Мы с барменом обменялись обычными любезностями; затем, поговорив о погоде, я кивнул в сторону столовой:

— Я заметил, наш друг мистер Столл и его жена, как и обычно, провели весь день в море.

Бармен пожал плечами.

— Каждый день так, никаких изменений, — ответил он. — И большей частью одно и то же направление — на запад из бухты в залив. К тому же погода бывает шквалистой, а им будто все нипочем.

— Не знаю, как она его терпит, — сказал я. — Наблюдал за ними во время обеда, так он с ней даже не разговаривает. Интересно, другие постояльцы какого мнения о нем?

— Они держатся в стороне, сэр. Вы помните, как было с вами? Если он раскрывает рот, то только чтобы хамить. Вот и с прислугой. Девочки не осмеливаются делать уборку в доме, пока он не уйдет. А запах! — Он поморщился, наклонился ко мне и доверительно произнес: — Девочки говорят, он варит свое пиво. Он жжет в камине огонь, у него стоит там горшок с гниющим зерном, что-то вроде помоев для свиней! Ну да, он и выпивает все тут же. Вообразите состояние его печени, да еще при том, что он употребляет за обедом и потом здесь, в баре!

— Я думаю, поэтому у него и горит на балконе до поздней ночи свет, — сказал я. — Пьет эти свиные помои до рассвета. Скажите, а кто тут из обитателей в отеле занимается подводным плаванием?

Бармен заметно удивился.

— Никто, насколько мне известно, после несчастного случая, по крайней мере. Бедный мистер Гордон любил по ночам купаться, вернее, мы так полагали. Он был одним из немногих постояльцев, кто хоть иногда разговаривал с мистером Столлом, я теперь припоминаю это. Раз вечером они серьезно поговорили здесь, в баре.

— В самом деле?

— Не о купании, однако, и не по поводу рыбной ловли. Они говорили о старинных вещах. Здесь, знаете, в деревне, прекрасный маленький музей, но он сейчас закрыт на ремонт. Мистер Гордон имел какое-то отношение к Британскому музею в Лондоне.

— Кто бы мог подумать, что такие интересы у этого Столла, — сказал я.

— Ничего удивительного, — сказал бармен. — Мистер Столл вовсе не глуп. В прошлом году, бывало, он и миссис Столл брали машину и посещали все достопримечательности: Кносс, Маллию и некоторые малоизвестные места. В этом году все иначе. Каждый день лодка и рыбалка.

— А мистер Гордон? — не отступал я. — Он когда-нибудь ловил с ним рыбу?

— Нет, сэр. Насколько я знаю — нет. Он нанимал машину, как и вы, и изучал окрестности. Он написал книгу, он говорил мне об археологических находках на восточном Крите и об их связи с греческой мифологией.

— Мифологией?

— Да, я понял, что они с мистером Столлом говорили о мифологии, но слышал я их разговор, как вы понимаете, краем уха, — мы были очень заняты в тот вечер в баре. Мистер Гордон был из спокойных джентльменов, если позволите, сэр, пожалуй, в вашем стиле, он, кажется, был очень заинтересован разговором, речь шла о каких-то древних богах. И проговорили они так больше часа.

— Хм…

Я подумал о карточке в бумажнике. Передать или не передать ее дежурному клерку? Пожелав бармену спокойной ночи, я пошел через столовую в холл. Столлы только что вышли из-за стола и шли передо мной. Я отстал, пока дорога была свободна, удивленный тем, что они не пошли в бар. Сделав вид, что меня интересуют открытки, я остановился у витрины. Потом увидел, что миссис Столл снимает свое пальто с вешалки в вестибюле у входа, тем временем ее неприятный супруг посетил туалет, а затем они вышли через переднюю дверь, которая вела прямо на стоянку машин. Наверное, собрались на автомобильную прогулку. И Столл за рулем в таком состоянии?

Я все колебался. Дежурный клерк говорил по телефону. Передавать карточку было не время. Какой-то порыв, как у мальчишки, изображающего детектива, заставил меня подойти к своей машине, и, когда габаритные огни Столлов исчезли из вида — это был «мерседес», — я последовал за ними. Дорога была одна-единственная, и он поехал по ней на восток в направлении деревни и огней гавани. Доехав до маленького порта, я, как и следовало ожидать, потерял его. Инстинктивно направился к пристани. Подумал, что он сделал то же самое. Напротив находилось большое кафе. Припарковал «фольксваген» и посмотрел вокруг. Никаких признаков «мерседеса». Только туристы, такие же, как я, и местные жители, прогуливающиеся перед кафе или пьющие кофе.

Ну ладно, ничего страшного, посижу, поглазею тут на них, выпью лимонада. Я просидел, должно быть, больше получаса, смакуя так называемый «местный колорит», развлекаясь проходящей толпой. Шествовали греческие семьи, вышедшие подышать воздухом, хорошенькие, застенчивые девушки поглядывали на юношей, которые держались особняком, как бы подчиняясь своеобразной сегрегации; бородатый православный священник за столом рядом с моим беспрестанно курил, играя в кости с двумя очень пожилыми людьми, и, конечно, бесцеремонная компания хиппи из моей собственной страны — самые длинноволосые, самые грязные из всех и создающие больше всех шума. Как только они включили транзистор и расселись на булыжнике позади меня, я понял, что пора уходить.

Я заплатил за лимонад и прогулялся до конца набережной и обратно — бесконечные ряды рыболовных лодок, наверное, были колоритны днем, и, возможно, их бы стоило написать. Затем я перешел через улицу, и мой взгляд уловил блеск водной поверхности там, где боковая дорога, казалось, оканчивается тупиком. Это, видимо, была местная достопримечательность, упоминавшееся в путеводителе озеро Боттомлесс Пулл,[529] которое в разгар сезона часто посещают и фотографируют туристы. Оно было довольно велико, гораздо больше, чем я думал; в воде его плавал всякий мусор, и я не завидовал тем, кто днем безрассудно прыгал в воду с трамплина, виднеющегося на его дальнем конце.

Тут я увидел «мерседес». Он стоял напротив слабо освещенного кафе, и — ошибки не было — за столом сгорбленная фигура, перед ней пивные бутылки, рядом — «несгибаемая» дама. Но к моему удивлению и, могу добавить, отвращению, он пил не в одиночестве, а, по-видимому, разделял свою послеобеденную пьянку с компанией хрипатых рыбаков за соседним столом.

Крики и смех висели в воздухе. Они, очевидно, дразнили его, греческая учтивость осталась в их стаканах. Один из молодых участников попойки вдруг запел, потом протянул руку и смахнул с его стола на тротуар пустые бутылки. Раздался грохот бьющегося стекла, сопровождающийся криками его приятелей. И я ждал, что явится местная полиция и прекратит безобразие.

Но никаких признаков властей. Меня не волновало, что случится со Столлом — ночь в тюрьме отрезвила бы его, — но для жены его все это было бы ужасно. Впрочем — не мое дело, и я уже повернулся, собираясь возвратиться на набережную, когда он под дикие овации рыбаков, шатаясь, поднялся на ноги, схватил со своего стола уцелевшую бутылку, замахнулся ею над головой и с поразительной для его состояния ловкостью, как дискобол, запустил ее в воду. Она пролетела мимо меня в каких-нибудь двух футах, и он видел, как я пригнул голову. Это было уже слишком. Я шагнул к нему.

— Ну что вы тут разыгрались? — заорал я.

Он, пошатываясь, стоял передо мной. Смех в кафе прекратился: его друзья с интересом наблюдали. Я ожидал потока брани, но опухшее лицо Столла скривилось в усмешке. Он, пошатываясь, шагнул вперед и похлопал меня по плечу.

— Знаешь, — сказал он. — Если бы не ты, я бы, черт побери, забросил ее на середину этой лужи. Подальше, чем кто-нибудь из этих парней. Среди них — ни одного чистокровного критца. Все это чертовы турки.

Я попытался избавиться от него, но он прицепился ко мне с навязчивостью привычного пьяницы, который вдруг нашел или думает, что нашел друга на всю жизнь.

— Ты ведь из отеля? — Он икнул. — Не отказывайся, приятель. У меня хорошая память на лица. Это же ты, черт побери, рисуешь целыми днями на своем дурацком крыльце. Ты меня восхищаешь. Я ведь кое-что понимаю в искусстве. Я бы мог даже купить твою картину.

Его bonhomie[530] была отвратительна, попытка покровительствовать — невыносима.

— Извините, — сказал я жестко, — картина не продается.

— Да бросьте! — возразил он. — Все вы, художники, одинаковы. К вам не подступишься, пока не предложишь хорошенькие денежки. Вот Чарли Гордон… — Он замолчал и хитро взглянул на меня. — Постойте, вы ведь не знали Чарли Гордона?

— Нет, — сухо ответил я. — Он был до меня.

— Верно, верно, — согласился он. — Бедняга умер. Утонул здесь, в бухте, прямо под вашими скалами. Во всяком случае, его там нашли.

Маленькие глазки-щели были не видны на его заплывшем лице, но я знал: он наблюдает за мной.

— Да, — сказал я. — Об этом я слышал. Но он не был художником.

— Не был художником? — повторил Столл за мной и расхохотался. — Да он был знатоком! Ну и особого счастья ему это, в конце концов, не принесло, так ведь?

— Да, — сказал я. — Очевидно, не принесло.

Он попытался взять себя в руки; покачиваясь, нащупал зажигалку, извлек пачку сигарет. Закурил, протянул пачку мне. Я помотал головой и сказал, что не курю. Потом, набравшись храбрости, заметил:

— И не пью тоже.

— Вот это да! — удивленно сказал он. — И я тоже. Тем более что пиво, которым они тут вас угощают, — настоящая моча, а вино — отрава. — Он взглянул через плечо на группу у кафе и, заговорщически подмигивая, потащил меня к стене, ближе к воде. — Я вам говорил, что все эти ублюдки — турки, — сказал он. — А турки, они же пьяницы и кофеманы. За пять с лишним тысяч лет они не наварили тут ничего стоящего. А раньше тут знали, как это делается.

Я вспомнил, что говорил бармен о помоях у него в шале.

— В самом деле? — спросил я.

Он опять подмигнул, и тогда его сощуренные глаза приоткрылись, и я заметил, что они у него грязно-карие, с налитыми кровью белками и слегка навыкате.

— Знаете что? — хрипло зашептал он. — Ученые тут ничего не понимают. Именно пиво пили критяне здесь в горах, пиво, сваренное из ели и плюща. Вино было изобретено века спустя чертовыми греками.

Он встал поустойчивее: одна рука на стене, вторая у меня на плече. Потом наклонился вперед и его стошнило в воду. Меня самого чуть не вывернуло.

— Ну вот и полегчало, — сказал он. — Избавился от отравы. Плохо отравлять организм. Вот что я скажу, вернемся в отель, и вы с нами, и выпьем на сон грядущий у нас в шале. Вы мне нравитесь, мистер, как вас там! Вы правильно соображаете. Не пьете, не курите и пишете картины. Кто же вы?

Отказываться сразу было невозможно, и мне пришлось позволить потащить себя через дорогу. К счастью, группа у кафе разошлась, несомненно недовольная тем, что дело до рукоприкладства не дошло, и миссис Столл забралась в «мерседес» и заняла место впереди рядом с местом шофера.

— Не обращайте на нее внимание, — сказал Столл. — Она как пень глуха. Если не орать в ухо, она ничего не услышит. Сзади места хватает.

— Спасибо, — сказал я. — У меня своя машина на берегу.

— Как знаете, — ответил он. — Так скажите же, господин Художник, кто вы? Академик?

Я мог бы и не уточнять, но некоторая склонность к помпезности и наивная надежда, что он сочтет меня занудой и не станет больше привязываться, заставили меня сказать правду.

— Я учитель, — сказал я. — В приготовительной школе[531] для мальчиков.

Он словно споткнулся на ходу, в довольной ухмылке широко раскрыл мокрый рот.

— Бог мой! — заорал он. — Вот забавно, вот уж в самом деле забавно! Наставник, черт побери! Нянька для младенцев. Ты наш человек, приятель, наш человек! И у него-то еще хватило наглости говорить, что не варил елки с плющом!

Он прямо как помешался. Но эта неожиданная вспышка шумного веселья заставила его освободить мое плечо, и он пошел вперед к своей машине, покачивая головой из стороны в сторону; ноги несли его тело забавной трусцой: трюх-трюх… трюх-трюх… как неуклюжую лошадь.

Я посмотрел, как он быстро уселся рядом с женой в машине, и поскорее улизнул прочь, но он с удивительной ловкостью развернул машину и, не успел я дойти до перекрестка, догнал меня. Он высунул голову из окна и продолжал улыбаться:

— Заходите же к нам, мистер Наставник, заходите когда хотите. Всегда будем рады. Скажи ему это ты, Мод. Ты что, не видишь, парень стеснительный?

Эта зычная команда раздалась на всю улицу. Прохожие повернулись в нашу сторону. Деревянное, невозмутимое лицо миссис Столл показалось из-за плеча мужа. Она выглядела совершенно спокойной, как будто все было как надо, как будто ехать по незнакомой деревне с пьяным мужем было самым обычным делом.

— Добрый вечер, — сказала она без всякого выражения. — Рада познакомиться, мистер Наставник. Пожалуйста, заходите к нам. Только не позже полуночи. Шале тридцать восемь…

Столл помахал рукой, и машина с воем рванулась по улице отмерить несколько километров до отеля. Я отправился следом, твердя себе, что, если мне дорога жизнь, не следует принимать это предложение.


Сказать, что эта неожиданная встреча испортила мне отдых и выбила из колеи, было бы неправдой. Но половиной правды — наверное. Я злился и негодовал, но только на Столлов. Спал ночь крепко и проснулся посвежевшим, готовым встретить новый прекрасный день, и ничто уже не казалось таким скверным в это утро. Передо мной стояла одна-единственная задача: избегать Столла и его не менее сумасбродную жену. Весь день они проводили в своей лодке, и это не представляло труда. Обедая пораньше, я мог не повстречаться с ними в столовой. Они никогда не гуляли поблизости, и маловероятно, что я столкнусь с ними нос к носу в парке. Случись мне быть на балконе, когда они вернутся вечером с рыбной ловли и он направит в мою сторону бинокль, я тотчас исчезну у себя в шале. В общем, если повезет, он может и совсем забыть о моем существовании или, хотя это уж слишком хорошо, чтобы на это надеяться, воспоминания о нашем вечернем разговоре могут просто выпасть у него из памяти. Эпизод был неприятный, даже в некотором смысле тревожный, но я не собирался позволить ему отравить мне оставшиеся дни.

К тому времени, как я вышел на балкон позавтракать, лодка уже отошла от причала, и я вознамерился осуществить свой план исследования берега с этюдником. Погружусь в свое любимое занятие, совершенно забуду о них. И не стану передавать администрации карточку с каракулями бедняги Гордона. Жуткое сходство записанного на карточке и слов, сказанных миссис Столл, все же мучило меня. Я догадывался теперь, что произошло. Несчастный малый и подумать не мог, к чему приведет разговор в баре, его заинтриговало, что Столл знал кое-что из мифологии и разные глупости о древних критянах. Как археолог, он надеялся, что беседа со Столлом будет полезной. Он принял приглашение посетить шале 38.

Однако почему он решил переплыть залив, вместо того чтобы пройти пешком, правда сделав крюк, по горной тропке, оставалось загадкой. Может быть, своего рода бравада? Кто знает! Бедняга! Раз уж он оказался в шале Столлов, ему пришлось выпить предложенного хозяином адского варева, от которого он, должно быть, потерял всякий рассудок. И когда он снова отправился в воду после попойки, произошло то, что и должно было произойти. Остается надеяться, что он был настолько хорош, что не успел и понять, в чем дело, как утонул. И что интересно: Столл так и не пожелал дать свидетельских показаний. Конечно, моя теория случившегося основывалась на интуиции, совпадениях, которые представлялись не случайными, предубеждении, и только. Но пора было выбросить все это из головы и заняться предстоящим днем. Или, скорее, днями.

Моя разведка в западном, противоположном от гавани направлении оказалась даже успешнее, чем я ожидал. Я отправился по кружащей слева от отеля дороге и, проехав километров семь в гору, снова спустился к морю, где суша справа от меня неожиданно оказалась совершенно плоской, похожей на большое цвета шпаклевки высохшее и затвердевшее на солнце болото; ослепительно голубое море, омывавшее с двух сторон эту полоску суши, великолепно контрастировало с ней. Подъехав поближе, я увидел, что это и не болото вовсе, а отложения соли с проложенными по ним узкими дорожками, прорезанные перегородками и канавками для дренирования и испарения морской воды. Повсюду развалины брошенных ветряных мельниц: их круглые стены напоминали башни замков. А на взгорбленном клочке земли в нескольких сотнях ярдов от моря торчала маленькая церквушка — можно было даже рассмотреть на крыше блестевший на солнце крошечный крест. Потом соляные отмели резко обрывались, и, снова поднимаясь, суша образовывала длинный узкий перешеек Спиналонга.

Я съехал на «фольксвагене» по ухабистой дорожке к отмелям. Местность была довольно пустынная. После обстоятельного знакомства с ней я решил, что тут-то и поработаю следующие дни. Разрушенная церковь на переднем плане, чуть поодаль — брошенные ветряные мельницы, слева — соляные отмели и голубая вода, накатывающаяся на перешеек справа.

Я установил мольберт, напялил на голову свою потрепанную фетровую шляпу и забыл обо всем, кроме вида передо мной. Три дня на соляных отмелях, — я трижды повторял свои экспедиции сюда, — были лучшим временем моего отпуска. Абсолютное уединение и покой. Я так и не увидел тут ни души. Случалось, машина проезжала по дороге вдоль побережья и исчезала. Я прерывался, чтобы съесть бутерброды с лимонадом, которые привозил с собой, потом, когда солнце особенно палило, отдыхал у разрушенной мельницы. Возвращался в отель, обедал пораньше и отправлялся к себе в шале почитать перед сном. Богомолец-отшельник не мог пожелать большего уединения.

На четвертый день я завершил две отдельные картины с разных точек и, несмотря на это, не склонен был покидать избранную мной территорию, ставшую как бы моим собственным и уже часто посещаемым местом. Я уложил свое имущество в машину и отправился пешком по поднимающейся поверхности перешейка с намерением подобрать новую площадку для следующего дня. Высота могла дать кое-какие преимущества. Обмахиваясь шляпой, потому что было очень жарко, я с трудом поднимался в гору и, достигнув вершины, был поражен, насколько узок оказался перешеек — всего лишь полосочка суши, и прямо подо мной — море. И не спокойная вода, что омывала оставленные позади соляные отмели, а завивающиеся гребешки открытого залива, подгоняемые северным ветром, который чуть не сдул с меня шляпу. Гений, может быть, и передал бы эти изменяющиеся тона на полотне — бирюзовый, незаметно переходящий в эгейскую синь с глубокими винными оттенками, — гений, но не такой любитель, как я. К тому же я едва держался на ногах. Мольберт с полотном мгновенно бы сдуло.

Я спустился вниз, к островку ракитника, образующего укрытие, в котором бы можно было несколько минут отдохнуть и понаблюдать за пенящимся морем. И тут я увидел лодку. Она стояла на якоре в маленькой бухте, где берег изгибался и вода была сравнительно спокойной. Ошибки быть не могло, лодка несомненно их. Нанятый ими грек расположился на носу с лесой, заброшенной через борт. Судя по его ленивой позе, ловля не была для него серьезным занятием, и я понял, что он задремал. Он был один в лодке. Я взглянул прямо перед собой, на песчаную косу, тянущуюся вдоль берега, и увидел грубое каменное строение, сооруженное у торца скалы и частично разрушенное: когда-то оно, наверное, использовалось как укрытие для овец или коз. У входа лежал мешок для провизии, корзина, какие обычно берут на пикники, и пальто. Столлы, должно быть, высадились из лодки раньше, хотя удар бортом о берег при неспокойном море был чреват опасностью, и теперь отдыхают где-нибудь за ветром. Возможно, Столл даже варит свою микстуру из ели и плюща вместе с хорошей порцией козлиного помета, и это уединенное местечко на перешейке Спиналонга является его «натурой».

Вдруг грек на лодке встрепенулся и стал наматывать лесу. Он перебрался на корму и встал там, пристально вглядываясь в воду. Я заметил какое-то шевеление, стала видна фигура под водой, а вот она появилась и над поверхностью: шлем, маска, резиновый костюм, акваланг и прочее. Потом ее заслонил от меня грек, наклонившийся помочь пловцу снять верхнюю часть снаряжения, и мое внимание привлекло полуразрушенное укрытие на берегу. Что-то стояло там у входа. Я говорю «что-то», потому что вначале, несомненно из-за игры света, оно показалось мне стоящим на задних ногах косматым жеребенком. Ноги и даже вся спина были покрыты волосами. Потом я догадался, что это собственной персоной голый Столл, с такими же волосатыми руками и грудью. Только опухшее ярко-красное лицо да огромные, как блюдца, уши, торчащие по сторонам его лысой головы, свидетельствовали, что это человек. Никогда в жизни не видел более отвратительного существа. Он вышел на солнце и посмотрел в сторону лодки, затем, как бы довольный собой и окружающим миром, принялся расхаживать взад и вперед перед руинами укрытия, и движения его были такие же странные, как и тогда в поселке — не раскачивающаяся походка пьяного человека, а тяжелая поступь рысцой: руки в боки, выпяченная грудь, далеко выдающийся зад.

Пловец, уже без маски и акваланга, теперь направлялся к пляжу длинными неторопливыми шагами. Еще в ластах — мне было видно, как они бьют по воде, словно большая рыба. Затем ласты были сброшены на песок, пловец остановился, и, несмотря на обманчивость резинового костюма, я с удивлением узнал в нем миссис Столл. На шее у нее было что-то вроде мешка, подойдя к своему вышагивающему мужу, она сняла мешок через голову и подала ему. Я не заметил, чтобы они обменялись хоть словом, оба направились к хижине и исчезли внутри. Что касается грека, он снова перешел на нос лодки и принялся за свою ленивую ловлю рыбы.

Я лег под прикрытием ракитника и стал ждать. Я готов был потратить на них минут двадцать, даже полчаса, а потом отправиться в обратный путь к солевым отмелям, к своей машине. Но так долго ждать не пришлось. И десяти минут не прошло, как я услышал подо мной на пляже крик. Всматриваясь сквозь ракитник, я увидел, что оба стоят на песчаной косе, мешок с провизией, корзина и ласты — в руках. Грек завел мотор и принялся выбирать якорь. Потом он медленно вырулил к берегу и вплотную подошел к уступу скалы, где уже ждали Столлы. Они влезли в лодку, грек моментально развернул ее, и они направились вон из защищенной бухты, в залив. Потом лодка обогнула мыс и исчезла из виду.

Меня одолело любопытство. Я сполз по скале на песок и прямиком двинулся к развалинам. Как я и предполагал, это было укрытие для коз: загаженный пол издавал неприятный запах, козий помет был повсюду. Один угол все-таки был расчищен, и деревянные планки образовывали какое-то подобие полки. Под ней была свалена груда неизменных пивных бутылок, но была ли в них местная бурда или собственная отрава Столла, я разобрать не мог. На самой полке — остатки керамики, будто кто-то рылся в груде мусора и выбирал оттуда осколки посуды. На них, однако, не было земли, они были вычищены морскими уточками, а некоторые еще влажные. И тут мне пришло в голову, что это то, что археологи называют «черепками», и попали они сюда с морского дна. Миссис Столл исследовала дно и искала то ли раковины, то ли что-то еще более интересное — неизвестно, а осколки, разбросанные здесь, им не нужны, и потому ни муж, ни она сама не потрудились убрать их. Я в этих вещах не разбираюсь и, осмотрев все и не найдя ничего особенно интересного, ушел из развалин.

Выход все испортил. Едва я стал забираться на скалу, послышался стук мотора. Лодка вернулась. Они решили пройти вдоль берега, — так я определил по ее направлению. Все три головы повернулись в мою сторону. Короткая толстая фигура на корме, конечно, направила бинокль. Я догадывался, что он хочет выяснить, кто это вышел из развалин и с трудом поднимается в гору.

Я не оборачивался и продолжал карабкаться, надвинув на самые брови шляпу, надеясь, что она послужит хоть какой-нибудь маскировкой. В конце концов, любой турист мог оказаться на этом месте в это время. Тем не менее я опасался, что буду обязательно узнан. Я дотащился до машины на соляных отмелях, усталый, задыхающийся, вконец измотанный. Я даже пожалел, что принялся обследовать другую сторону перешейка. Столлы подумают, что я шпионил за ними, что, впрочем, было правдой. День был испорчен. Я решил покончить с этим и возвращаться в отель. Мне, однако, не везло: едва я выехал с отмели на дорогу, ведущую к шоссе, как заметил, что спустило колесо. Пока я ставил запасное, — я ведь совершенно ничего не смыслю в технике, — прошло минут сорок.

Мое скверное настроение не улучшилось, когда я наконец доехал до отеля и увидел, что Столлы обогнали меня. Их лодка была уже на цепи у причала, а сам Столл сидел на балконе с полевым биноклем, направленным на мое шале. Я тяжело поднялся по ступенькам, ощущая неловкость, как перед телекамерой, вошел в комнату и закрыл ставни. Я принимал ванну, когда зазвонил телефон.

— Да! — Полотенце вокруг талии, с рук течет, более неподходящего момента для звонка не выбрать.

— Это вы, мистер Наставник?

Хриплый голос с одышкой — ошибиться невозможно. Однако, судя по голосу, пьян он не был.

— Тимоти Грей, — холодно сказал я.

— Грей или Блэк[532] — мне все одно, — сказал он; тон был неприятный, враждебный. — Вы ведь были сегодня днем на Спиналонге? Верно?

— Я гулял на полуострове, — ответил я. — Не знаю, что это вас так интересует.

— Не прикидывайтесь, — ответил он. — Вы меня не проведете. Вы прямо как тот парень. Вы всего-навсего проклятый шпион. Так я вам прямо скажу: крушение начисто выбрано несколько веков назад.

— Не знаю, о чем это вы? Какое крушение? — сказал я.

Наступила минутная пауза. Он что-то пробормотал едва слышно, не то сам себе, не то жене — было не разобрать. Когда он снова заговорил, тон его смягчился, в нем снова зазвучало притворное добродушие.

— О'кэй, о'кэй, старина Наставник, — сказал он. — Не будем спорить по этому поводу. Скажем так, у нас с вами нашлись общие интересы. Учителя, университетские профессора, преподаватели колледжей, все мы похожи под кожей и даже внешне иногда. — Его дурацкое хихиканье было обидно. — И не бойтесь, я вам не причиню вреда, — продолжал он. — Вы мне нравитесь, как я недавно сказал. Вы ведь хотите что-нибудь для вашего несчастного школьного музея, верно? Чтобы можно было показать славным парнишкам да и коллегам тоже? Прекрасно. Договорились. У меня есть как раз то, что вам подойдет. Заходите к нам попозже вечерком, и я сделаю вам презент. Денег мне ваших, черт побери, не надо… — Он замолчал, снова хихикнул, а миссис Столл, видимо, сделала какое-то замечание, потому что он добавил: — Ладно, ладно. Будет маленькая дружеская вечеринка, только мы втроем. Моей жене вы тоже очень понравились.

Полотенце с талии соскользнуло на пол, я остался голым. Я ощутил какое-то необъяснимое чувство беззащитности. А снисходительный тон и эти намеки просто взбесили меня.

— Мистер Столл, — сказал я. — Я не собираю ничего ни для школ, ни для колледжей, ни для музеев. Я не интересуюсь древностями. Я приехал сюда, чтобы ради собственного удовольствия заниматься живописью, и, откровенно скажу, не имею ни малейшего желания заходить ни к вам, ни к кому бы то ни было еще. Спокойной ночи.

Я швырнул трубку и снова пошел в ванную. Неслыханная наглость! Отвратительный человек. Хотел бы я знать, оставит он теперь меня в покое или направит бинокль на мой балкон и будет ждать, когда я пойду в отель обедать, и тогда, вместе с женой последует за мной в столовую? Несомненно, он не посмеет возобновить разговор в присутствии официантов и отдыхающих. Если я верно угадал его намерения, он собирался купить мое молчание, отделавшись каким-нибудь подарком. А эти его ежедневные рыболовные экспедиции были не чем иным, как маскировкой подводных поисков, отсюда его слова о крушении. Он надеялся обнаружить, а возможно, уже и обнаружил ценные предметы и собирался вывезти их контрабандой с Крита. Наверняка ему удалось это в прошлом году. А греку-лодочнику хорошо заплатят, чтобы он придержал язык.

Планы этого сезона, что ни говори, у него рушились. Мой несчастный предшественник Чарлз Гордон, сам специалист по древностям, видно, что-то заподозрил. Слова Столла: «Вы, как тот парень, всего-навсего проклятый шпион» — сомнений не оставляли. А что, если Гордон получил приглашение в шале 38 не только, чтобы угоститься его пивом, но и посмотреть коллекцию Столла и получить взятку за молчание? Может быть, он отказался, угрожая разоблачить Столла? Случайно он утонул, или жена Столла, может быть, последовала за ним в резиновом костюме, маске и ластах, а потом, под водой…

Воображение мое разыгралось. Но доказательств не было. Одно я знал: никто меня и палкой не загонит к Столлу в шале, а если он попытается снова приставать ко мне, я вынужден буду рассказать администрации всю эту историю.

Я переоделся к обеду, потом чуть-чуть приоткрыл ставни и встал за ними, наблюдая за шале. Поскольку уже смеркалось, на балконе был зажжен свет, но сам Столл исчез. Я вышел, закрыл ставни и пошел по саду к отелю.

И только я собрался шагнуть с террасы в зал регистрации, как увидел, что Столл и его жена восседают там на стульях, так сказать охраняя проход в столовую и в холл. И пройти поесть, не миновав их, нельзя. Хорошо, подумал я, можете сидеть здесь и ждать весь вечер. Я прошел назад по террасе и, обойдя отель, через кухни вышел на стоянку машин и сел в «фольксваген». Пообедаю в поселке, черт с ними, с дополнительными расходами. В бешенстве я отъехал, нашел ничем не примечательную таверну в порядочном отдалении от гавани. Но хотя я и был голоден, проведя целый день на соляных отмелях с жалкими сандвичами, мне пришлось вместо положенного по пансиону обеда из трех блюд довольствоваться омлетом, апельсиновым соком и чашкой кофе.

Только после десяти я возвратился в отель. Я припарковал машину; еще раз пройдя через кухни, крадучись добрался по садовой дорожке к своему шале, словно вор; осторожно открыл ставни и вошел. Огонь еще светился на балконе Столла, он был наверняка уже хорош. Если с ним что-нибудь случится на следующий день, я определенно пойду к администрации.

Я разделся, лег в кровать и решил до полуночи почитать, затем, чувствуя, что меня одолевает сон, выключил свет и прошел по комнате открыть ставни — было слишком душно. Я остановился на минуту посмотреть на залив. Огни во всех шале потушены, кроме одного. Столла, конечно. Свет с его балкона бросал желтую полосу у причала. Вдруг по воде прошла рябь, хотя не было ни ветерка. Потом я увидел шноркель. Маленькая трубка на миг попала в желтую полоску света, но, до того как она скрылась из виду, я понял, что она движется прямым курсом к скалам под моим шале. Я подождал. Не слышалось ни звука, и ряби тоже не было на воде. Может быть, такое происходило каждый вечер. Возможно, это определенный режим, и, пока я лежал и читал, забыв обо всем на свете, жена Столла вовсю плавала около скал? Значит, она регулярно после полуночи оставляет своего одурманенного супруга дремать над его адским варевом из ели и плюща, а сама — его подводный помощник в черном как ночь костюме, маске и ластах — отправляется шпионить за шале 62? Мягко говоря, от этой мысли мне было не по себе. В особенности в эту ночь, после приглашения по телефону и моего отказа прийти, после разработанной мной версии судьбы моего предшественника. Словом, ее непосредственная близость от меня была не просто неприятной, она была угрожающей. Это свидетельствовало о нависшей опасности.

Вдруг в темной неподвижности справа от меня в луче света с палец толщиной, падающем с моего собственного балкона, промелькнул шноркель. Теперь это было прямо подо мной. Я испугался, накрепко закрыл ставни, выключил свет на балконе и встал к стене между кроватью и ванной. Прислушался. Теплый воздух струился сквозь ставни мимо меня. Казалось, прошла вечность, прежде чем звуки, которых я ждал и боялся, донеслись до моих ушей. Сначала похожие на удары кнута по балкону, потом шлепанье ладоней, что-то нащупывающих, тяжелое дыхание. Мне ничего не было видно с моего места у стены, но звуки доходили через щели в ставнях, и я знал, что это она там. Слышал, как она возится с задвижкой, слышал, как с резинового костюма капает вода. Знал, что, если я даже крикну: «Что вам надо?», она не услышит. Какие уж под водой слуховые аппараты, какие устройства длянеслышащих ушей. Как бы там ни было, ей приходилось сейчас обходиться только с помощью зрения или осязания.

Она стала барабанить по ставням. Я не обращал внимания. Она снова принялась стучать. Потом нашла кнопку, и раздались настойчивые звонки прямо над моей головой, заставляя меня содрогаться, как от бормашины у дантиста. Она трижды звонила. Потом унялась. Больше не стучала. И дыхания не было слышно. Может быть, она еще отсиживается на балконе… вода стекает с черного резинового костюма… Может быть, ждет, что я не выдержу, появлюсь?..

Я потихоньку отошел от стены и сел на кровать. С балкона ни звука. Я, не таясь, включил прикроватную лампу и ждал: не раздастся ли снова стук в ставню, не затрезвонит ли звонок. Однако тишина не нарушалась. Взглянул на часы. Половина первого. Я сидел ссутулясь на кровати, и голова, только что клонившаяся ото сна, была до ужаса ясной, полной предчувствий. Страх перед черной гладкой фигурой нарастал с каждой минутой, казалось, не остается во мне ни капли здравого смысла. И особенно усиливало страх то, что эта фигура в резиновом костюме — женская. Что ей от меня нужно?

Так просидел я час или больше, пока разум не вернулся ко мне. Должно быть, она ушла. Я встал с кровати, подошел к ставням, прислушался. Ни звука. Только плеск воды о скалы. Я тихо-тихо снял крюк, выглянул через ставни. Никого нет. Я открыл их шире и вышел на балкон. Посмотрел на залив. Огня на балконе тридцать восьмого шале не было. Маленькая лужица воды под ставнями свидетельствовала о том, что фигура в резиновом костюме стояла здесь час назад, а мокрые следы, ведущие вниз по ступенькам к скале, говорили о том, что она ушла тем же путем, что и пришла. Я вздохнул с облегчением. Теперь можно спокойно спать.

И только тут я заметил у своих ног небольшой предмет, лежащий у основания ставней. Я нагнулся и поднял его. Пакет, завернутый в какой-то непромокаемый материал. Я взял его и вошел в дом, осмотрел его, сидя на кровати. В голову пришли дурацкие мысли о пластиковых бомбах, но, может быть, после путешествия под водой бомба не взорвется? Пакет был перевязан крест-накрест бечевкой. По весу довольно легкий. Я вспомнил древнюю классическую поговорку: «Бойся данайцев, дары приносящих».[533] Но Столлы — не греки. И какую бы затерянную Атлантиду они ни раскопали, что бы ни награбили, взрывчатые вещества не содержатся в кладах этого исчезнувшего континента.

Я перерезал бечевку маникюрными ножницами, размотал ее и развернул водонепроницаемую обертку. Далее следовала упаковка из тонкой сетки. Развернул и ее. И вот содержимое пакета у меня в руке. Это маленький красноватый сосуд с двумя ручками по сторонам для удобства. Я видел подобные предметы раньше в музейных витринах. Правильное его название, кажется, ритон.[534] Тело сосуда искусно сделано в виде человеческой головы с торчащими, как створки раковины, ушами. Над жадно раскрытым ртом — похожий на луковицу нос, выпученные глаза, усы опускаются к круглой бороде, которая служит основанием. Наверху, между ручками, по краю, прямые шагающие фигуры с лицами такими же, что и у самого сосуда. Но этим сходство с людьми и заканчивалось, поскольку ни рук ни ног у них не было, а только копыта, и у каждого сзади хвост.

Я повернул вещицу. То же лицо с другой стороны поедало меня глазами. Те же три фигуры шагали по краю. Не было заметно ни трещины, ни изъяна, за исключением легкой царапины на губе. Я заглянул внутрь сосуда и увидел на дне записку. Горлышко было слишком узким для моей руки, и я ее вытряхнул. Это была обыкновенная белая карточка с напечатанным на ней текстом: «Силен,[535] рожденный землею сатир, полуконь-получеловек, неспособный отличить истину от лжи, воспитывал Диониса,[536] бога опьянения, словно девицу, в пещере Крита, а потом стал его наставником в пьянстве и спутником».

И это всё. Ни слова больше. Я снова положил записку внутрь сосуда, а сосуд поставил на столик в дальний угол комнаты. Но и оттуда уродливое лицо не сводило с меня издевательского взгляда, а три шагающие фигуры полулюдей-полуконей рельефно выделялись по краям сосуда. Я бросил на него куртку и опять забрался в кровать. Утром займусь этой трудной задачей: упакую и отправлю официанта отнести в шале 38. Столл может забрать свой ритон обратно — бог знает, сколько он может стоить, — успехов ему. А мне ни черепка не нужно от этого человека.

Измученный, я уснул, но, о господи, не забылся, нет. Одолевшие меня сны, от которых я изо всех сил пытался безуспешно отбиться, переносили меня в какой-то другой непонятный мир, жутко перемешанный с моим собственным. Семестр начался, но школа, в которой я преподавал, находилась на вершине горы, окруженная лесом, хотя здания школы были те же самые и класс был моим. Мальчики — все знакомые мне лица, мальчуганы, которых я знаю, — отличались необычной красотой, несколько вызывающей, и в то же время было в них что-то милое, подкупающее, а на головах у них — виноградные листья. Они бегут ко мне, улыбаются, я обнимаю их, и это доставляет мне радость, таинственную и сладкую, невообразимую, до того не испытанную. Человек, находящийся среди них, играющий и резвящийся с ними, — это не тот я, которого я знаю, это демонический призрак, сошедший с сосуда, самодовольно вышагивающий, как Столл на песчаной косе Спиналонги.

Мне показалось, что прошла вечность, прежде чем я проснулся, и, конечно, день вовсю сиял сквозь ставни — было без четверти десять. В голове у меня стучало. Мутило, — я чувствовал себя совершенно разбитым. Я заказал кофе и посмотрел на залив. Лодка была у причала. Столлы не отправились на рыбалку. Обычно уже в девять их нет. Я извлек сосуд из-под куртки и неловкими руками стал заворачивать его в сетку и непромокаемую упаковку. Я закончил свою неумелую работу, когда на балкон вошел официант с завтраком на подносе. Со своей обычной улыбкой он пожелал мне доброго утра.

— Простите, — сказал я, — не могу ли я попросить вас об одолжении?

— Чем могу служить, сэр? — откликнулся он.

— Это касается мистера Столла, — начал я. — Кажется, шале тридцать восемь у залива… Он обычно каждый день отправляется ловить рыбу, но я вижу, его лодка еще на месте…

— Ничего удивительного, — улыбнулся официант. — Мистер и миссис Столл уехали сегодня на машине.

— Ах вот что. И когда же вернутся?

— Они не вернутся, сэр. Они уехали совсем. Они поехали в аэропорт, направились в Афины. Лодка теперь, наверное, свободна; если вы хотите ее взять…

Он спустился по ступенькам в сад; сосуд в непромокаемой упаковке так и остался у подноса с завтраком.

Солнце уже палило мой балкон. День обещал быть знойным, пожалуй, будет слишком жарко, чтобы писать. Во всяком случае, настроения у меня все равно не было. Ночные приключения не выходили из головы, оставили у меня непонятное чувство опустошения. И виной тому была не столько гостья на моем балконе, сколько эти бесконечные сны. Можно освободиться от самих Столлов, но не от их наследия.

Я снова развернул пакет, повертел сосуд в руках. Хитрое, насмешливое лицо оттолкнуло меня: его сходство с живым Столлом не было чистой игрой воображения, оно бросалось в глаза и, несомненно, было единственной причиной избавиться от этого предмета — я вспомнил дурацкое хихиканье на другом конце провода. А уж если он располагает сокровищами не менее, а может быть, даже и более ценными, предметом меньше, предметом больше — какое это имеет значение. Конечно, провезти их через таможню, особенно в Афинах, — проблема. Штрафы за подобного рода дела огромны. Но, без сомнения, у него есть там связи, и он знает, что делает.

Я пристально всмотрелся в фигурки по краям сосуда и еще раз был поражен их сходством с шагающим по берегу Спиналонги Столлом, с его волосатым телом, сильно выпирающим задом. Получеловек-полуконь, сатир… «Силен, наставник в пьянстве бога Диониса…»

Сосуд был отвратителен, зловещ. И неудивительно, что я оказался во власти снов, совершенно чуждых моей натуре. Моей, но, вероятно, не натуре Столла? Не могло ли случиться так, что он тоже осознал свое скотство, но не слишком ли поздно? Бармен говорил, что он спился и дошел только в этом году. Возможно, существует связь между его алкоголизмом и находкой сосуда? Одно было совершенно очевидно, мне нужно от него избавиться, но как? Если отнести администрации, станут задавать вопросы, могут не поверить, что мне его ночью подбросили на балкон, могут заподозрить, что я взял его с какой-нибудь археологической площадки. Потом пришла мысль попробовать вывезти его контрабандой. Или еще: избавиться от него где-нибудь на острове. Ну например, ехать вдоль побережья и выбросить, вероятно, бесценный тысячелетний ритон?..

Я сунул его к себе в куртку и пошел по саду к отелю. В баре было пусто. Бармен за стойкой протирал стаканы. Я сел на табурет перед ним и заказал минеральной воды.

— Никуда не отправляетесь сегодня, сэр? — спросил он.

— Нет еще, — сказал я. — Может быть, пойду позже.

— Купание в море и сиеста на балконе, — порекомендовал он. — Между прочим, сэр, у меня для вас кое-что есть. — Он нагнулся и достал маленькую бутылку с завинчивающейся пробкой, наполненную чем-то, по цвету похожим на горький лимон.[537] — Оставили вчера вечером, — сказал он. — И привет вам от мистера Столла. Он ждал вас в баре чуть ли не до полуночи, а вы так и не пришли. Я пообещал передать, когда вы придете.

Я посмотрел на бутылку с недоверием.

— Что это? — спросил я.

Бармен улыбнулся.

— Его варево из шале, — сказал он. — Попробуйте немного. Совершенно безобидное. Он дал нам с женой тоже бутылку. Жена сказала — просто лимонад. Настоящий-то его запах, должно быть, выветрился. Попробуйте.

Он плеснул мне немного в минеральную воду, остановить его я не успел. Колеблясь, я осторожно опустил в стакан палец, попробовал. Похоже на ячменную воду, которую, бывало, готовила мать, когда я был ребенком. И такая же безвкусная. Нет, все же… все же что-то остается на языке и нёбе. Не то чтобы сладость меда и не кислота винограда, скорее, что-то напоминающее запах изюма в сочетании с запахом колосящейся пшеницы.

— Что же, — сказал я, — за здоровье мистера Столла! — и, покорившись неизбежности, мужественно выпил.

— Знаю одно, — сказал бармен, — я потерял лучшего клиента. Они уехали сегодня рано утром.

— Да, официант говорил мне.

— Лучшее, что может сделать миссис Столл, — это положить его в больницу, — сказал бармен. — Муж у нее больной человек. И дело не только в пьянстве.

— Что вы имеете в виду?

Он постучал себя по лбу.

— Что-то здесь не в порядке, — сказал он. — Вы сами могли заметить, как он ведет себя. Мысли странные. Своего рода навязчивая идея. Я сильно сомневаюсь, что мы увидим их здесь на будущий год.

Я маленькими глотками потягивал свою минералку, которая явно стала приятнее от ячменного привкуса.

— А кто он такой?

— Мистер Столл-то? Он говорил мне, что был профессором в каком-то американском университете, античную литературу будто преподавал, но разве поймешь, где у него правда, а где нет. Миссис Столл платила здесь по счетам, нанимала лодочника, словом, все устраивала она. И хотя он на людях поносил ее, — кажется, он от нее зависел. Однако я иногда удивлялся… — Он замолк.

— Удивлялся? Чему же? — поинтересовался я.

— Ну… Вот ей со многим приходилось мириться. Я видел, как она на него иногда смотрит. Совсем не с любовью. Женщины ее возраста обычно стремятся к какому-то удовлетворению в жизни. Может быть, она и находила его где-то на стороне, в то время как он удовлетворял свою страсть к спиртному и антиквариату. Он насобирал немало предметов в Греции, на островах вокруг и здесь, на Крите. Это не так трудно, если разбираться в этом деле. — Он подмигнул.

Я кивнул и заказал еще минеральной воды. От духоты в баре хотелось пить.

— На побережье тут есть мало известные места? — спросил я. — Я имею в виду места, где бы они могли высаживаться с лодки?

Может быть, это моя фантазия, но мне показалось, что он избегает моего взгляда.

— Едва ли, — сказал он. — Может быть, и есть, но наверняка они каким-то образом охраняются. Сомневаюсь, что есть места, о которых не знают власти.

— А как насчет крушений? — не отступал я. — Кораблей, которые затонули много веков назад и сейчас покоятся на дне?

Он пожал плечами.

— Всегда существуют какие-нибудь местные легенды, — небрежно обронил он, — истории, которые передаются из поколения в поколение. Но в основном-то это разные суеверия. Я сам никогда в них не верил и не знаю образованного человека, который бы верил.

Он с минуту помолчал, протирая стакан. А я задумался, не слишком ли много наговорил?

— Всем известно, что кое-какие небольшие предметы время от времени находят, — пробормотал он. — Они могут быть очень ценными. Их вывозят контрабандой из страны или, если риск слишком велик, сбывают за хорошие деньги знатокам на месте. У меня в деревне есть двоюродный брат, он связан с местным музеем. У него кафе напротив Боттомлесс Пулл. Мистер Столл часто хаживал к нему. Папитос его зовут. Собственно говоря, и лодка, которую нанимал мистер Столл, принадлежит моему брату, он сдает ее напрокат туристам.

— Понимаю.

— Но тут… Впрочем, сэр, вы не коллекционер и не интересуетесь древностями.

— Да, — сказал я. — Я не коллекционер.

Я слез с табурета и на прощание пожелал ему доброго утра. Интересно, сильно ли оттопыривается мой карман от пакета?

Я вышел из бара и побрел по террасе. Не дающее покоя любопытство заставило меня подойти к причалу у шале Столла. В самом шале, очевидно, шла уборка, балкон был вычищен, ставни закрыты. От последних постояльцев не осталось и следа. Не пройдет и дня, как оно, наверное, примет какую-нибудь английскую семью, которая все завесит купальниками.

У причала стояла лодка, и грек начищал ее борта. Я посмотрел через залив на свое собственное шале на другой стороне и в первый раз увидел его с места Столла, откуда он смотрел на меня в полевой бинокль. Мне теперь стало как никогда ясно, что он вполне мог принять меня за человека, сующегося не в свои дела, за шпиона, — возможно, даже за человека, специально присланного из Англии установить истинные обстоятельства гибели Чарлза Гордона. Был ли дар в виде сосуда знаком вызова? Взяткой? Или проклятием?

Грек в лодке поднялся и повернулся в мою сторону. Это был не тот, прежний их лодочник, — другой. Я это понял, только когда он повернулся ко мне. Мужчина, обычно отправлявшийся со Столлами, был моложе и более загорелый, а этот — совсем старик. Да, бармен говорил, что лодка принадлежит его двоюродному брату, Папитосу, который держит кафе в деревне у этой лужи.

— Простите, вы хозяин лодки? — громко спросил я.

Грек выбрался на пристань и встал передо мной.

— Николай Папитос, — сказал он, — мой брат. Хотите совершить прогулку по заливу? Много хорошей рыбы в море. Ветра нет сегодня. Море совсем спокойное.

— Я не собираюсь ловить рыбу. А вот прогуляться часок-другой… Сколько это стоит?

Он назвал мне цену в драхмах, и я быстро пересчитал. Получилось не больше двух фунтов за час. Однако, если обогнуть мыс и выйти к песчаной косе перешейка Спиналонга, это обойдется в два раза дороже. Я вытащил бумажник посмотреть, хватит ли у меня наличных, или придется возвратиться к столу регистрации и получить туристский чек.

— Вы поручите отелю, — быстро сказал он, прямо читая мои мысли. — Они включат расходы в ваш счет.

Решено. К черту все, и так я был достаточно скромен.

— Хорошо, — сказал я. — Беру лодку на пару часов.

Необычное это ощущение — с тарахтением двигаться по заливу, как много раз делали Столлы; позади — цепочка шале, немного правее — гавань и синие воды простора залива впереди. У меня не было четкого плана. Просто так, по какой-то необъяснимой причине я чувствовал, что меня притягивает эта бухта, где вчера днем стояла на якоре лодка. «Крушение начисто выбрано несколько веков назад…» Это были слова Столла. Он лгал? Или, может, изо дня в день он охотился здесь прошедшие недели и его жена ныряла и приносила мокрые сокровища с морского дна в его жадные руки? Мы обогнули мыс, и, разумеется, вдали от до сих пор спасавшего нас укрытия ветер посвежел, лодка оживилась, зарываясь временами носом в крутые бурлящие волны.

Длинный перешеек Спиналонга лежал впереди слева, и я с трудом объяснил своему рулевому, что не хочу направляться в сравнительно спокойные воды у солевых отмелей, а хочу идти дальше вдоль перешейка.

— Вы хотите ловить рыбу? — кричал он, перекрывая рев двигателя. — Вы найдете очень хорошую рыбу здесь, — указывал он на мои вчерашние отмели.

— Нет, нет, — крикнул я в ответ. — Дальше вдоль берега.

Он пожал плечами. Он не мог поверить, что у меня нет желания ловить рыбу, а я думал, когда мы достигли места назначения, какую вескую причину привести, чтобы попросить его направить лодку к берегу и встать на якорь, и не нашел ничего лучшего, — и это оказалось достаточно убедительным, — как пожаловаться, что меня сильно укачивает.

Горы, на которые я вчера забирался, показались прямо по носу, а когда мы обогнули косу, то открылась и сама бухта с развалинами пастушьей хижины на берегу.

— Вот, — показал я. — Здесь у самого берега бросайте якорь.

Он озадаченно посмотрел на меня и покачал головой.

— Никакого толку, — крикнул он. — Слишком много скал.

— Глупости! — завопил я. — Я видел, какие-то люди из отеля бросали здесь вчера якорь.

Он вдруг приглушил двигатель, и мой голос по-дурацки раздался в воздухе. Лодка заплясала вверх-вниз на крутых волнах.

— Плохое место бросать якорь, — упрямо повторил он. — Крушение здесь, запутаемся.

Ага, здесь было крушение… Я чувствовал, что волнение мое нарастает, меня уже было не остановить.

— Ничего об этом не слышал, но лодка здесь и бросала якорь, прямо в бухте, я сам видел, — с таким же упрямством ответил я.

Он что-то невнятно проворчал себе под нос и перекрестился.

— А если я потеряю якорь, — сказал он, — что я скажу своему брату, Николаю?

Он медленно, очень осторожно продвигался вперед к бухте, потом, вполголоса ругаясь, прошел вперед на нос и бросил за борт якорь, подождал, пока он зацепится, повернулся и выключил двигатель.

— Если хотите подойти близко, вам надо сесть в резиновую лодку, — недовольно сказал он. — Я надую вам, да?

Он снова прошел вперед, вытащил этакую надувную штуковину, которыми пользуются на спасательных судах «воздух — море».

— Хорошо, — сказал я. — Сяду в резиновую лодку.

По правде говоря, это очень подходило для моей цели.

Я мог подгрести к берегу, и он не будет дышать мне в затылок. В то же время мне не хотелось ни в малейшей степени задевать его гордости.

— Человек, который вчера правил лодкой, стал на якорь гораздо ближе и без всяких приключений, — сказал я.

Рулевой перестал надувать лодку.

— Если ему нравится рисковать лодкой брата — это его дело, — сказал он резко. — Сегодня я за нее отвечаю. Тот парень не явился сегодня утром, так что он теряет работу. Я не хочу ее терять.

Я ничего не ответил. Если тот бросил свою работу, то, наверное, потому, что неплохо заработал у Столла.

Лодка надута и на воде. Я забрался в нее осторожно и принялся грести к берегу. К счастью, на песчаной косе никого не было, и я мог спокойно сойти на берег и вытащить за собой лодку. Я заметил, что грек с интересом наблюдал за моими действиями со своей безопасной стоянки. Потом, как только он убедился, что лодке ничто не угрожает, он, демонстрируя свое неодобрение, повернулся ко мне спиной и, ссутулившись, присел на носу лодки на корточки, несомненно размышляя о причудах английских туристов.

Причиной моей высадки было намерение с берега определить поточнее место, где лодка вчера стояла на якоре. Ну да, так и думал. Примерно на сотню ярдов левее, чем сегодня бросили якорь мы, и ближе к берегу. Море было довольно спокойным, и я прекрасно мог путешествовать в резиновой лодке. Я посмотрел в сторону пастушьей хижины и увидел свои вчерашние следы. Были и другие следы. Свежие. Песок перед самой хижиной был основательно потоптан. Как будто что-то лежало здесь, а потом его поволокли к воде, к тому месту, где я теперь стоял. Может быть, это пастух побывал здесь поутру со стадом коз?

Я подошел к хижине и заглянул внутрь. Интересно!.. Небольшая кучка камушков и осколки керамики исчезли. Пустые бутылки продолжали стоять в дальнем углу, к ним добавились еще три, одна наполовину наполненная. Внутри хижины было жарко, и я вспотел. Солнце почти час пекло мне голову, а шляпу я, как идиот, оставил в шале, не собираясь на подобную экскурсию. Меня охватила нестерпимая жажда. Я действовал тогда импульсивно, и вот — расплата за это. Только теперь понимаю, какую я совершил глупость. Мой организм мог оказаться совершенно обезвоженным, и я бы погиб от теплового удара.

Полбутылки пива лучше, чем ничего. Но мне не хотелось пить из горлышка после пастуха, — ведь это, наверное, действительно он принес ее сюда, — эти парни не отличаются чистоплотностью. И тут я вспомнил о пакете в кармане. Во всяком случае, можно употребить по назначению. Я развернул пакет и налил в сосуд пива. Уже после первого глотка я понял, что это и не пиво вовсе. Это была ячменная вода. Тот же самый домашнего приготовления напиток, что Столл оставил для меня в баре. Выходит, местные его тоже пьют. Он вполне безобиден. Я слышал об этом: бармен сам пробовал, пробовала и его жена.

Прикончив бутылку, я осмотрел сосуд еще раз. Не знаю отчего, но лицо уже перестало казаться мне таким нахальным. В нем можно было даже заметить какое-то чувство собственного достоинства, которого я не отмечал раньше. Вот, например, борода. Она незаметно переходила в основание. Кто бы ни приложил здесь свою руку — это был мастер своего дела. Хотел бы я знать, не так ли выглядел Сократ,[538] прогуливаясь со своими учениками по афинской агоре[539] и рассуждая о жизни. Этот мог бы сойти за него. А его учениками необязательно могли быть юноши, как утверждал Платон, они могли быть и помоложе, ну вот как мои мальчуганы в школе, подростки одиннадцати-двенадцати лет, что улыбались мне во сне прошлой ночью.

Я потрогал оттопыренные уши, курносый нос, полные добрые губы наставника Силена на сосуде, глаза у него больше не выпучивались, а просто вопрошали или умоляли, и даже обнаженные кони-люди по краям стали величественнее. Мне казалось теперь, что они не вышагивают, а танцуют, взявшись за руки, полные самозабвенного буйного веселья. Должно быть, страх перед незваной ночной гостьей заставил меня видеть сосуд в ином, в неприглядном свете.

Я сунул его обратно в карман, вышел из хижины и пошел по пляжу к резиновой лодке. Предположим, я заявлюсь к этому Папитосу, у которого связи с местным музеем, и попрошу оценить сосуд? Предположим, он стоит сотни, может быть, тысячи, и он поможет мне его продать или скажет, к кому обратиться в Лондоне? Столл, должно быть, все время так поступал и выходил сухим из воды. Не на это ли намекал бармен… Я забрался в лодку и принялся грести от берега, раздумывая о разнице между таким человеком, как Столл, при всем его состоянии, и мной. Вот, скажем, он — хам хамом, и кожа такая, что копьем не проткнешь, а полки у него дома в Штатах ломятся от награбленного. В то время как я… ну что — учу мальчишек за мизерное жалованье, и ради чего все это? Моралисты говорят, что не в деньгах счастье, но они не правы. Если бы мне хоть четверть состояния Столла, я бы вышел на пенсию, уехал за границу, поселился бы на каком-нибудь греческом острове, зимой, может быть, работал в мастерской в Афинах или в Риме. Совершенно иной образ жизни открылся бы передо мной, и самое время, пока я еще не стал стариком.

Я удалился от берега и достиг места, где, как мне казалось, накануне стояла на якоре лодка. Я перестал грести и стал всматриваться в воду. Она была бледно-зеленой и довольно прозрачной, глубина — определенно несколько саженей, и, когда я смотрел на золотой песок в глубине, полное спокойствия дно представлялось мне совершенно иным миром, далеким от известного мне. Яркие, блещущие серебром стайки рыб продвигались в сторону длинного локона коралловых волос, который мог бы украсить Афродиту, но был морской водорослью, и прибрежное течение плавно колыхало его. Галька, которая на берегу не более чем круглые камешки, блистала здесь как драгоценные камни. Бриз слегка рябил воды залива за стоящей на якоре лодкой, но не касался этой глубины. Моя лодка медленно кружилась то ли от ветра, то ли от течения, и я задавал себе вопрос: не само ли движение это привлекло тугую на ухо миссис Столл, приобщило к подводному плаванию? Быть может, сокровища были только предлогом для утоления жадности супруга, а туда, вниз, на глубину, она бежала от того образа жизни, который, наверное, был ей невыносим.

Потом я взглянул вверх, на горы вдоль тянущейся вдаль песчаной косы, и увидел, как что-то блеснуло там. Это был зайчик от стекла, и стекло двигалось. Кто-то наблюдал за мной в бинокль. Я оперся на весла и всмотрелся. Две фигуры крадучись пробирались через гребень горы. Но я их сразу узнал. Одна — это была миссис Столл, другая — молодой грек, нанятый ими. Я взглянул через плечо на стоящую на якоре лодку. Мой кормчий продолжал смотреть в море. Он ничего не видел.

Теперь ясно, чьи следы были около хижины. Миссис Столл и с ней лодочник пришли попрощаться с лачугой, убрать все обломки. И вот их миссия выполнена, и они отправляются в аэропорт, чтобы попасть дневным самолетом в Афины. Их поездка удлинилась на несколько миль из-за объезда по прибрежной дороге. А сам Столл? Спит, конечно, у машины на соляных отмелях. Ждет их возвращения.

Увидев эту женщину еще раз, я вдруг почувствовал полное отвращение к своей экскурсии. Лучше бы уж не ездил. А грек мой говорил правду. Лодка сейчас плавала над подводной скалой. Гребень горы, должно быть, продолжался сюда от берега как одно целое. Песок стал темнее, изменился по структуре, приобрел серый оттенок. Я всмотрелся получше, прикрыв по сторонам глаза ладонями, и вдруг увидел громадный ржавый якорь, обросший ракушками и морскими уточками, значит, я плавал над останками давно похороненного судна. Вот показались его разломанные палубы, если эти палубы существовали когда-либо.

Столл был прав. Всякая мелочь, видимо, начисто подобрана. Ничего сколько-нибудь ценного нельзя было заметить на этом скелете. Ни сосудов каких-нибудь, ни кружек, ни сверкающих монет. Налетевший на миг ветерок взрябил воду, и, когда рябь улеглась и вода стала снова ясной, я увидел второй якорь у носа остова и тело — руки раскинуты, ноги прижаты лапами якоря. Движение воды как бы оживило тело, оно зашевелилось, как будто в каком-то отчаянии еще пыталось освободиться, но ловушка не выпускала. Спасение так и не наступило. Дни пройдут, ночи, месяцы протекут и годы, и постепенно плоть растворится и исчезнет, оставив скелет на остриях.

Это было тело Столла — голова, туловище, конечности, особенно нелепые, нечеловеческие, когда их туда-сюда шевелило течением.

Я еще раз посмотрел на гребень горы, но две фигуры, бывшие там, уже давно исчезли, и меня осенила догадка, живо предстало то, что произошло.

Столл шагает по песчаной косе, бутылка поднесена ко рту. Тут они ударяют его и волокут к воде, и именно жена отбуксировывает его, захлебывающегося, на подводную могилу, тут, подо мной, придавливает заржавленным якорем. Я единственный свидетель его участи, и пусть она как угодно лжет, объясняя его исчезновение, — я буду молчать: это меня не касается. И пусть мучит меня чувство вины — я никогда, ни за что не впутаюсь в это дело.

Я услышал, как кто-то тяжело дышит рядом, и тут же понял, что это я сам — от ужаса и страха. Я ударил веслами по воде и стал удаляться от места крушения. Когда я задвигался, рука наткнулась на сосуд в кармане. Охваченный внезапным страхом, я вытащил его и швырнул за борт. Напрасно, это не помогло. Он и не потонул сразу, а еще покачался на поверхности и лишь потом медленно наполнился этим зеленым полупрозрачным морем, бледным, как ячменная жидкость, настоянная на ели и плюще. Не безобидное, а губительное, подавляющее сознание, притупляющее интеллект адское варево веселого бога Диониса, превращающее своих поклонников в горьких пьяниц. И черед следующей жертвы недалек.

Глаза на опухшем лице пристально смотрят на меня, и это не только глаза сатира Силена, не только глаза утопленного Столла, но это также и мои глаза, которые вскоре глянут на меня из зеркала. И кажется, столько таится в их глубинах — само отчаяние.

Дафна дю Морье Опасный мужчина ~~~

Бэрри Джинз — которого поклонники называли иногда просто Бэрри — был известен еще и как Опасный мужчина (если требовалось имя более значительное). На жаргоне киношников, а еще чаще у женщин, «опасный мужчина» значит сердцеед, любовник, человек с широкими плечами и вообще без бедер. У опасного мужчины не бывает длинных ресниц или профиля; он всегда некрасив; как правило, имеет нос с горбинкой и, желательно, шрам. Голос у него глубокий, и говорит он мало. Если же говорит, то сценаристы отводят ему короткие, отрывистые реплики вроде: «Осторожней, детка!», или «Довольно!», или даже просто «Посмотрим». Его некрасивое лицо всегда непроницаемо; оно не выдает ничего, так что ни внезапная смерть, ни женские страсти никак на нем не отражаются. Только худые скулы напрягаются, и тогда поклонники знают, что сейчас Бэрри ударит, и ударит больно, или что ему предстоит продираться — в изодранной рубахе — сквозь джунгли, или — потерпев кораблекрушение — лежать в шлюпке рядом с любимой женщиной, прикоснуться к которой ему мешает благородство.

Пожалуй, никто не заработал для мира кино денег больше, чем Бэрри Джинз, Опасный мужчина. Он родился в Англии в семье священника. Его отец долгие годы был викарием в Херн-Бэй. Старики утверждают, будто помнят, как Бэрри мальчиком пел в церковном хоре, но это неправда. Мать его была наполовину ирландка, поэтому его и назвали Бэрри. Он учился в классической школе[540] и по возрасту не мог участвовать в первой мировой войне, то есть принадлежал к поколению людей за пятьдесят. Все это знают и принимают как должное. Для Опасного мужчины такой возраст — самый подходящий. Поклонникам не нужно, чтобы сквозь джунгли продирался какой-то юнец или чтобы он лежал в лодке после кораблекрушения. Это не смотрится.

Отец Бэрри был человеком достаточно широких взглядов и позволил сыну поступить на сцену. Некоторое время он работал в репертуарном театре,[541] а потом его взяли во второй состав в одну лондонскую постановку. Начав со статиста, он поднялся до маленьких ролей в салонных комедиях, модных в первые послевоенные годы, но особого успеха в них не имел. Режиссеры находили Бэрри слишком зажатым, и он приобрел репутацию актера, который на театральном жаргоне называется «бревно». Сейчас режиссеры — и те, что давно отошли от дел, и те, которые еще работают, хотя и впали в детство, — утверждают, будто они всегда предсказывали Бэрри большое будущее. Но, по правде говоря, только его жена Мэй всегда в него верила, и, возможно, лишь благодаря этой вере они и не расстались, и сейчас, через тридцать лет, все еще вместе. Мэй знают все. Она не из тех жен, которые всегда держатся в тени и появляются — прелестные и застенчивые — лишь на гала-представлениях. Мэй всегда при нем: в артистической уборной, а порою и на съемочной площадке. Бэрри считает, что без Мэй он бы пропал.

Именно Мэй выпихнула Бэрри на пробу в лонсдейловской пьесе, которая ставилась в Нью-Йорке в конце двадцатых годов. Там была маленькая роль, и у актера, которого наметили режиссер с Лонсдейлом, в последний момент случился аппендицит; пришлось взять Бэрри. После этого дела его пошли в гору. Забавно, как актеры, у которых ничего не выходит в Лондоне, вдруг начинают блистать в Нью-Йорке. Как неудачники в Австралии. Уезжает такой человек палубным пассажиром, а потом вдруг узнаешь, что у него миллион овец и ранчо размером с Корнуолл.

Женщины были без ума от Бэрри. Когда он в своем английском костюме стоял, сцепив руки, на сцене, они прямо боготворили его. Странно, как мало все это значило для английских женщин.

После лонсдейловской комедии Бэрри предложили роль в американской пьесе. И хотя она продержалась на сцене совсем недолго, все газеты трубили о Бэрри. Он не делал ничего особенного, только во втором действии произносил под занавес: «Все, крошка… Кончено!» Но то, как он это произносил, действовало на американок. Будущее Бэрри было обеспечено: сразу после премьеры его пригласили в Голливуд. Мэй велела ему соглашаться, и, спустя три недели, они уже были на Тихоокеанском побережье. Бэрри Джинз. Опасный мужчина.

Всего через несколько месяцев женщины всего мира знали его лицо лучше, чем лица собственных мужей. Тех это, впрочем, нисколько не задевало. В каком-то смысле мужчине даже льстило, если девушка вообще соглашалась выйти за него замуж. Это значило, что ее избранник — этакий супер-Бэрри. Его мягкая фетровая шляпа, примятая посредине, сигарета, которую он никогда не мусолил во рту, но всегда небрежно держал в руке, небольшой шрам на виске, наводивший на мысль о столкновении с носорогом или о ноже, брошенном в шанхайском притоне (на самом деле он неловко поскользнулся на молу в Херн-Бэй), — все это источало неизъяснимые, трудно уловимые чары, так что все прочие знаменитости отодвигались на задний план. Но самое главное — у Бэрри был рот твердый и решительный, а под ним квадратная челюсть с ямкой на подбородке, сводившей с ума миллионы людей. Рот этот никогда не улыбался, никогда не расслаблялся; вообще-то говоря, этот рот не делал ровным счетом ничего. Это на них и действовало. Женщинам надоели крупные планы их любимых актеров, слившихся в поцелуе. От Бэрри они ничего подобного и не получали. Наоборот, он отворачивался от партнерши. Или смотрел поверх нее. Или просто произносил негромко: «Ты…» И всё. Затем — наплыв и новая сцена, а поклонницы пусть терзаются.

По сути дела, Бэрри Джинз, Опасный мужчина, ввел моду, напрочь отменившую всякие ухаживания, и эта мода господствовала в период между двумя войнами по обе стороны Атлантического океана. Не стало вовсе того, что в просторечии называется «приударить». Если молодой человек вез девушку в машине и притормаживал возле ее дома, речи не было о том, чтобы зайти и побыть у нее полчаса. Ведь Бэрри Джинз так не делал. Бэрри еще глубже надвигал на глаза свою шляпу, рот его делался еще тверже, и он произносил что-нибудь вроде: «Пока…» В следующем кадре зрители видели, как девушка, стоя перед дверью, вставляет ключ в замочную скважину и плачет, а Бэрри Джинз в своем «кадиллаке» заворачивает за угол. То же самое происходило в горах или в пустыне. Если Бэрри Джинз оказывался у пропасти где-нибудь в Андах или в Альпах, если он лежал на краю оазиса с грязной лужей и тремя пальмами, в пятистах милях от ближайшего поста легионеров, рядом с ним, конечно же, была женщина; но он не прикасался к ней. У него не было даже веревки, чтобы вытащить ее из пропасти, или жестянки, чтобы набрать грязной воды из лужи. Он лишь произносил: «Вот так» — и уходил прочь. Или умирал.

Благодаря этой своей манере Опасный мужчина приобрел популярность не только у женщин, но и у мужчин. Им больше не приходилось особенно затрудняться. Необязательными стали поцелуи. Необязательными — ласки. А уж вся эта утомительная белиберда с заказыванием столика в ресторане, беседой с метрдотелем и обсуждением карточки вин воспринималась просто как нечто допотопное. Ведь Бэрри Джинз так не делает. Стоило ему войти в ресторан со своей дамой и лишь поднять палец, и все как будто тут же знали, что ему нужно. Официанты лезли вон из кожи: людям, которые уже сидели за столиками, говорили, что мест нет, а Опасный мужчина садился за стол вместе со своей женщиной, которая смотрела только на него, и, отодвинув меню, произносил одно лишь слово: «Устриц».

Бэрри Джинз ввел моду на бифштексы, такие сырые, что было неясно, жарили ли их вообще, на то, чтобы ходить зимой без пальто, спать нагим (это поклонники заключили из того, что ни в одном фильме не было показано, как он надевает пижаму), а также любить вещи больше, чем людей. Так, в самых своих знаменитых фильмах, тех, что вошли в его «золотой фонд», в последних кадрах Опасный мужчина обычно поглаживал свой старенький «форд» или держал румпель яхты, а то еще стоял с топором в руке перед гигантским дубом, произнося: «Придется тебя срубить». Люди выходили из кино, ощущая комок в горле. Какими заурядными казались после этого обычные любовные истории! Единственная картина с Бэрри Джинзом, которая не получилась, — это грандиозная экранизация библейской «Книги Бытия», где он играл Адама. Там была сцена, где он поглаживал по спине динозавра, говоря: «А у меня ребра нет». В этом не было правды. Но тут уж вина сценариста.

Когда началась вторая мировая война, Опасный мужчина хотел записаться в добровольцы. Однако Пентагон счел, что его роль в увеселении армии и поддержании таким образом ее морального духа слишком высока, Бэрри не взяли, и он продолжал сниматься в кино. Правда, свое неучастие в войне он компенсировал тем, что послал в Европу больше продуктовых посылок, чем все британцы, живущие в США, вместе взятые. Его колбасный фарш помог многим семьям свести концы с концами, и тысячи домохозяек не клюнули на геббельсовские измышления относительно голодающей Британии лишь потому, что у них была возможность готовить еду на комбижире из посылок Бэрри.

Когда война закончилась и Опасный мужчина впервые за десять лет приехал в Европу с намерением навестить отца (тот уже был на покое, хотя все еще жил в Херн-Бэй), толпа на Вокзале Ватерлоо собралась такая, что она растянулась до самой Темзы. Пришлось вызвать конную полицию, и люди, которые не знали, в чем дело, решили, что наконец-то коммунисты устроили свою революцию.

Бэрри растерялся, а Мэй эта демонстрация очень понравилась. За годы, проведенные в Штатах, она в отличие от Бэрри научилась говорить с американским акцентом и нахваталась словечек типа «о'кэй». Когда они приехали, то Мэй в основном и выступала перед микрофоном, а Бэрри велела не высовываться и совсем надвинуть шляпу на глаза. Так он казался еще недоступнее, и толпе это понравилось. Шумиха была такая, что им пришлось отказаться от поездки в Херн-Бэй, а вместо этого пригласить отца в Кейп-Рот, где они скрывались от поклонников. Там были сделаны фотографии: Бэрри вместе с отцом смотрит на море и произносит: «Как хорошо дома!» Поговаривали, что они получили приглашение в Бэлморал,[542] но так это или нет — неизвестно.

Новые имена, эстрадные звезды, кумиры молодежи никак не повлияли на популярность Опасного мужчины. Его слава слишком глубоко укоренилась в сердцах мужчин и женщин старше тридцати пяти. Они родились и выросли с верой в Бэрри Джинза; с верой в Бэрри Джинза они умрут. Да и молодежь любила его. Седеющие волосы (только на висках, заметьте), едва различимый намек на мешки под глазами и складки у рта — все это действовало на дочерей так же, как двадцать лет назад на их матерей: они начинали мечтать. Кому нужны поцелуи соседского мальчишки или молодого человека из дома напротив, если можно сидеть — совсем одной — в темном зале, а Бэрри Джинз скажет тебе с экрана: «Жди», а потом повернется и уйдет? Его чарующий голос, смысл, которым он его наделяет… И ничего в глазах, ни тени улыбки. Только: «Жди». О боже!

Опасный мужчина никогда не брался за Шекспира. Против этого возражала Мэй. Каждый может наклеить бороду и болтать без умолку, говорила она. Господь дал тебе образ, вот и не выходи из него. Бэрри был разочарован. Он бы с удовольствием попробовался в «Лире» — «Гамлета» и «Ричарда Третьего» уже застолбили.

— Мэй права, — соглашались люди из его окружения. — За этот материал не берись. И в Токио он не пойдет. Ты держись за роли, на которых пошел вверх, тогда наверху и останешься.

Его окружение (иначе — «ребята») состояло из личного менеджера, импресарио, пресс-агента, личного секретаря, гримера и дублера. Секретаршу Мэй не потерпела бы: секретарша в летах захотела бы вертеть Бэрри, а молодая — еще чего-нибудь. С ребятами было спокойнее. Все они отбирались ею лично, и у всех были жены, которых можно было не принимать в расчет.

Без ребят и без Мэй Бэрри не мог ступить и шагу. Даже уик-энды ребята проводили в Беверли-Хиллз,[543] в специально выстроенном для него доме — очаровательной имитации старой кентской хмелесушилки. На всякий случай. Вдруг подвернется новый сценарий или миллионер, которому некуда девать деньги, а то вдруг бухгалтер придумает новый финт с налогами. Для улаживания таких дел Мэй и нужны были ребята, чтобы не беспокоить Бэрри.

У Опасного мужчины не было детей. Только Мэй. Когда-то их это огорчало. Можно было бы печатать фотографии Бэрри с сынишкой на плечах или как Бэрри учит его плавать в бассейне или пускать воздушного змея. Но годы шли, и Мэй с ребятами решили, что лучше оставить все, как есть. Долговязый парень или здоровая гогочущая деваха могли бы сильно подпортить легенду об Опасном мужчине. И Бэрри Джинз остался загадочным и недоступным, каждой женщине он был любовником и ни одной девушке не был отцом. Когда знаменитый актер начинает играть отцов — это начало конца. Когда же он играет дедушек — это конец.

— Солнышко мое, — говорила Мэй. — Ты нужен людям такой, как ты есть: руки в карманах и в надвинутой шляпе. Ты только ничего не меняй. И после съемки тоже.

Так и было. Бэрри почти всегда молчал. Даже дома. Люди, его знавшие — в основном публика из Голливуда или как-то связанная с кино, — смотрели, как этот высокий поджарый человек тянет через соломинку апельсиновый сок (Бэрри не употреблял спиртного), и поражались, как это — черт возьми! — ему удается. У его сверстников были животы и складки на шее. У большинства. Только не у Бэрри Джинза. О, у Опасного мужчины не было ничего подобного! Каждый день, если не было съемок, Мэй поднимала его в шесть утра, и он делал шведскую гимнастику. И если вечером не было приема, то в девять он уже спал.

За все те годы, что Опасный мужчина правил миром, имя его не было замешано ни в одной истории. Он не разрушил ни одной семьи. Красавицы, игравшие с Бэрри, не могли даже принести домой фотографию, где они сняты вместе с ним в студии. Мэй не позволяла. Снимок можно было опубликовать. Он мог появиться в газете, и начались бы разговоры. Пылкие итальянки, томные французские«vedettes»,[544] красотки из южных штатов, смуглые пуэрториканки — какую бы из звезд дня ни наняли играть с Бэрри, ни одной не удавалось и словом с ним перемолвиться за пределами съемочной площадки. Мэй с ребятами всегда были начеку. А если какому-то репортеру, более шустрому, чем его коллеги, удавалось застать Бэрри врасплох во время ленча — когда ребята отлучались в туалет, а Мэй пудрила носик — и спросить: «Что вы думаете о Мици Сульва?» или еще о какой-нибудь красавице, чье имя шло на афише вслед за ним, Бэрри отвечал только: «Она великолепна». Такой ответ ни к чему не обязывал и был абсолютно безопасен. Он никак не ущемлял ни эту женщину, ни Мэй. Никакой, даже самый изощренный репортер не мог бы извратить его или придать ему какой-то иной смысл. Что даст заголовок вроде: «Бэрри Джинз считает Мици Сульва великолепной актрисой»? А пока репортер готовил свой следующий вопрос, из туалета уже появлялись ребята.

Лишь во время подготовки первой сенсорной программы[545] сотрудникам Бэрри пришлось задуматься, годятся ли и теперь их прежние методы. Все знают, что сенсорные программы, или «сенси», появились в конце осени 59-го. Это была подлинная революция в кино, приведшая к хаосу, который продолжался до тех пор, пока технари не взяли дело в свои руки, а крупные концерны не опутали все свои залы сенсопроводкой. Однако настоящая паника началась на киностудиях. Что будет со «звездами»? Выстоят ли в новой обстановке великие, и самый великий из великих — Бэрри Джинз, Опасный мужчина? Дело в том, что эффект достигался не только сенсофикацией зала: во время передачи актера тоже подключали к сети (специальное устройство было спрятано в его одежде), и чувственная энергия актера подавалась на «мяукалку» — так называли устройство, которое, в свою очередь, передавало энергию на энергомашины, установленные в залах. Если ток был ниже уровня «А», «мяукалка» просто не включалась. И весь ужас заключался в том, что «мотивация» (то есть уровень сенсоэнергии актера) была величиной неизвестной и определялась лишь опытным путем.

Бэрри уже находился на площадке и репетировал с Вандой Грэй, когда техники вдруг оповестили режиссера, что уровень актера едва дотягивает до «G». Это самый низкий уровень на шкале, и его недостаточно для питания «мяукалки». Режиссер объявил перерыв и начал совещаться с группой.

Ситуация была деликатная. Даже у режиссера, давно знавшего Бэрри, не хватало смелости сказать ему, что уровень, который он выдает, — всего-навсего «G». Но инженер, специалист по сенсоустройству, настаивал. Он единственный разбирался в работе прибора и потому находился в выигрышном положении.

— Давайте рассуждать здраво, — говорил он. — Ни к черту ваш мужик не годится. Я понимаю — звезда. Мировая величина. Ну и что? Мы вступили в новую эпоху. «Сенси» выпихнут Джинза из дела.

Директор картины проглотил две таблетки транквилизатора.

— Дело серьезное, — сказал он. — Все, о чем мы здесь говорим, должно остаться в этих стенах. Если по студии пойдут разговоры, что Бэрри Джинз не выдает выше уровня «Джи», компании «Джигентик Энтерпрайзис Лимитед» — конец. Лично мне уже будет не подняться. И я не шучу, когда говорю вам, что это серьезный удар для всей кинопромышленности.

Инженер пожевал резинку и пожал плечами.

— Вам решать, — сказал он. — Я сделал все, что мог. Я поднимал энергетический уровень, так что фидер чуть не полетел к чертям. Если эти игры не прекратить, прибор совсем загнется, а это обойдется «Джигентик Энтерпрайзис» в добрый миллион.

Режиссер что-то говорил о том, что надо показать Бэрри психиатру, на что директор группы задумчиво кивал головой.

— Есть тут один швед в «Интернейшнл», — сказал он. — Он вроде бы прямо чудо сотворил, когда у Лейлы Монтана сел голос.

— Точно, — сказал режиссер. — Лейла тогда вполне оправилась, хотя в «Голден Герл» ее все равно пришлось дублировать. Стойте-ка…

Он повернулся к инженеру и поинтересовался, нет ли и в сенсоаппаратуре чего-нибудь вроде дубляжа.

— Нельзя тут сделать подмену? — спросил он. — Взять чей-нибудь уровень и подать его на «мяукалку»?

Инженер покачал головой.

— Не пойдет, — сказал он. — Запись идет впрямую.

И он пустился в технические подробности, которые были выше их понимания. Режиссер внимательно слушал. И ему и всей группе предстояло овладеть этим жаргоном. Мало толку от режиссера, который не представляет, что происходит на площадке. Он выходит в тираж. А «сенси» — это надолго.

— Надо было проверить, — сказал он. — Это идиотизм — не проверить все заранее. Я как чувствовал, — что-то мы не то делаем.

— Ну, проверили бы, и что? — спросил директор. — Или ты считаешь, что я должен был пойти и сообщить Бэрри Джинзу результат? Да он бы от ярости лопнул.

— Бэрри бы не лопнул, — сказал режиссер. — Бэрри — парень что надо. С ним без проблем. Только вот…

Он огляделся беспомощно.

— И что, никак нельзя скомбинировать уровни? — спросил он инженера в последней надежде. — Никак нельзя взять энергии у Ванды, когда они заняты в одной сцене? Я хочу сказать, у нее ведь уровень «Эй», так?

— У нее-то «Эй», тут все в порядке, — ответил инженер, продолжая жевать резинку.

— Ну, так как же? — спросил директор с надеждой.

— У женщин коэффициент другой, — объяснил инженер. — Разные уровни не соединяются. Сегодня, по крайней мере, это невозможно. Может быть, лет через десять, когда технику усовершенствуют.

Режиссер беспомощно развел руками.

— Всё, — проговорил он. — Сдаюсь. Мне этой картины не сделать.

Директор, бледный как смерть, обошел по очереди всех сотрудников, призывая их хранить молчание.

— Только не проговоритесь, — просил он. — Ни одному человеку. Узнаю, что болтаете, всех уволю.

Затем он пригласил ребят, сказав, что нужно посоветоваться совершенно конфиденциально. Даже без Мэй. Ей пока что ничего не следовало говорить.

Ребята пришли, и директор закрыл двери своего кабинета и выставил в коридоре охрану.

— В чем дело? — спросил Элф Бернелл, менеджер Бэрри.

Директор картины компании «Джигентик Энтерпрайзис» надел свои роговые очки. Ему хотелось, чтобы они ощутили все значение известия, которое он собирался им сообщить.

— Возникла чрезвычайная ситуация, — сказал он. — Сегодня утром на съемочной площадке обнаружилось, что у Бэрри — уровень «Джи».

Ребята молчали, онемев. Затем Боб Элдер вытер испарину со лба.

— Боже! — проговорил он. Боб был пресс-агентом Бэрри.

— Думаю, мне не нужно говорить вам, — продолжал директор, — что я взял со всех слово держать это в строжайшей тайне. И конечно, сам Бэрри ничего не знает. Ему сказали, что произошла техническая неполадка.

Кен Дори, импресарио Бэрри, задал два вопроса, которые до него уже задавал режиссер, — о дублировании и о наложении уровней партнеров. Директор просветил его на этот счет.

— Техника тут не поможет, — сказал он. — Нужно действовать в другом направлении. Я предлагаю психиатрию. Зовите шведа из «Интернейшнл».

Ребята разом присвистнули.

— Мэй этого не потерпит, — сказал Элф Бернелл. — Психиатра она к Бэрри и на сто миль не подпустит.

— Ну и что же тогда делать? — спросил директор картины. — Не забывайте, что я отвечаю перед «Джигентик Энтерпрайзис» за каждую задержку и сегодня же вечером должен обо всем доложить.

Слип Джуит, гример Бэрри, подался вперед.

— Можно сказать, что Бэрри заболел, — предложил он. — Я могу над ним поработать. Я ему такую желтуху организую, только скажите.

— Надолго ее не хватит, — сказал Кен, привыкший мыслить реалистично. — С желтухой Бэрри потянет несколько дней, ну несколько недель, а дальше что?

— Да, что дальше? — спросил Боб Элдер. — Что я скажу прессе? Что у Опасного мужчины уровень «Джи»? И мы все отправимся в богадельню?

Директор снял очки и стал протирать их.

— Боюсь, — сказал он, — что, несмотря на все то сочувствие, с которым я отношусь к долговременным прожектам — вашим и Бэрри Джинза, — я не смогу в них участвовать. Компания «Джигентик Энтерпрайзис» прибегла к его услугам для данной картины, предполагая, несомненно, что он обладает энергией уровня «Эй», «Би» или в крайнем случае «Си». Сомневаюсь, чтобы компания согласилась использовать актера с более низкими показателями. Весьма сомневаюсь.

Дублер Бим Спунер деликатно кашлянул.

— Я тут на днях околачивался на площадке, — сказал он. — Ну и разговорился с инженером. Попросил меня попробовать. У меня уровень «Эй».

Никто не отреагировал на его слова. Бим славный парень, но очень уж наивен. Пэт Прайс, секретарь, затушил сигарету.

— Без Мэй в этом деле не обойтись, — сказал он. — Придется ей сказать. Трудно, но ничего не поделаешь.

Боб Элдер тоже затушил сигарету.

— Я согласен с Пэтом, — сказал он. — Мэй — самый близкий Бэрри человек. Надо включать ее в игру.

Совещание окончилось. Директор картины принял еще две таблетки транквилизатора и отправился обедать. Ребята скопом двинулись в актерскую уборную. Там Мэй делала сандвичи, а Бэрри спал.

— Что стряслось? — спросила Мэй. — Бэрри говорит, сенсоприбор испортился. Как им не стыдно! Заставили человека гримироваться, выпустили на площадку, а потом — пожалуйста, что-то у них там не включается!

— Не в этом дело, — сказал Элф и кивком указал на спящего Бэрри. — Выйдем отсюда.

Элф условился с Кеном и Бобом, что они втроем будут говорить с Мэй, а остальные тем временем побудут с Бэрри. Они вышли из здания и стали прогуливаться по садику позади студии. Ребята ничего не смягчали. Рассказали все, как есть. Мэй отреагировала нормально. И, как истинная женщина, она сразу расставила все по местам.

— Это все Ванда, — мгновенно заявила Мэй. — Бэрри никогда не относился к ней всерьез. Конечно, когда он с ней играет, у него и будет «Джи». Она на него давит.

— Ладно, — сказал Кен. — Пусть так. Но ему придется играть с ней. Верно? Это оговаривалось при обсуждении картины. А то, что Бэрри на дух не переносит Ванду Грей, никак не касается «Джигентик Энтерпрайзис». Им нужен результат. Бэрри должен выдать уровень «Эй», или его уволят.

— Не посмеют! — вскричала Мэй. — Уволить Бэрри? Опасного мужчину?

— Они самого господа бога уволят, — сказал Кен. — Если он не справится. Пойми, Мэй, «сенси» — это дело новое. Они затопчут все, что было раньше. И если Бэрри не выстоит, ему конец.

— Нам всем конец, — сказал Боб.

Они смотрели на Мэй, которая за время разговора постарела лет на десять. Она понимала, что ребята правы. Мэй тоже привыкла мыслить реалистически.

— Мы должны повысить уровень, — произнесла она, как будто говоря сама с собой. — Мы просто обязаны его повысить.

— Ты думаешь, тебе это удастся, Мэй? — спросил Кен. — То есть…

Он не договорил. В конце концов, положение и впрямь было деликатнейшее.

— Попробую, — ответила Мэй. — Если и у меня не получится…

Она тоже не закончила фразу.

— Молодчина, — сказал Элф, потрепав ее по плечу. — Начни, а там посмотрим. Не будем пороть горячку.

— Сколько у нас времени? — спросил Кен с намеком, когда они возвращались в актерскую уборную. — Мэй ни за что не сумеет поднять уровень к завтрашнему утру.

— Я попрошу отсрочку на сутки, — сказал Элф. — Свалим на «мяукалку». С ребятами из «Джи-Эн» я договорюсь.


Бэрри уже проснулся и ел овсянку. Бифштексы с кровью были всего-навсего рекламным трюком, который давным-давно придумал Боб Элдер. На самом деле Бэрри жил практически на одной овсянке. Мэй знаком показала ребятам, что хочет остаться с мужем наедине.

— Скажи, милый, — спросила она, — как ты смотришь на то, чтобы немножечко отдохнуть?

Бэрри ответил не сразу. Ему всегда требовалось время, чтобы сообразить, о чем его спрашивают.

— Гм… Мм… — проговорил он.

Затем нахмурился и вытер с подбородка овсянку.

— Я думал, мы уже отдыхали, — сказал он. — Мне казалось, мы уже снова работаем.

— Работаем, солнышко, — сказала Мэй. — Но работа откладывается на сутки. Какие-то неполадки с новым оборудованием. Я подумала, может, нам сходить вечерком куда-нибудь поужинать?

Бэрри взглянул на нее с удивлением.

— Куда-нибудь поужинать? — спросил он.

— Да, милый, — улыбнулась Мэй. — Мы с ребятами подумали, что ты недостаточно отдохнул. Ты нервничаешь из-за картины.

— Нет, — сказал Бэрри. — Я никогда не нервничаю.

Он положил себе еще каши. Мэй нахмурилась. Вполне возможно, что из-за этих новых «сенси» диету и образ жизни придется менять самым коренным образом.

— Довольно, — сказала она, забирая тарелку. — Тебе не полезно есть так много овсянки. Знаешь, что я подумала? Давай сходим в этот ресторан, куда все сейчас ломятся. В «Серебряную туфельку». Поужинаем по-настоящему, выпьем немножечко и побудем вдвоем. Как ты на это смотришь, милый?

Бэрри наблюдал, как его тарелка с овсянкой исчезает в окошечке кухонного лифта. Мэй закрыла дверцу лифта, и тарелка пропала.

— Не знаю, дорогая, — сказал Бэрри. — Я бы лучше остался дома.

— Как скажешь, — с улыбкой согласилась Мэй, целуя его в макушку. — Как скажешь.

На следующий день Элф Бернелл был разбужен в половине седьмого: звонил телефон у изголовья кровати.

— Да, — сказал он.

— Это Мэй, — прозвучало в трубке. — Боюсь, ничего хорошего.

— Ничего не выходит? — спросил Элф.

— Абсолютно. Весь вечер он раскладывал пасьянс, а в десять уже крепко спал. Он и сейчас спит.

— Я бужу ребят, — сказал Элф. — Не дергайся. Мы скоро будем.

В восемь он созвал ребят на совещание. Встретившись и выяснив, что все они единодушны в отношении следующего шага, ребята сели в машину и проехали пятьсот ярдов, которые отделяли их от дома Бэрри. Мэй поджидала их на террасе.

— Я все испробовала, — сказала она. Вид у нее был утомленный.

Она впустила их в дом и провела в гостиную. Все сели. Элф откашлялся. Он был среди них главный, и начинать предстояло ему.

— Слушай, Мэй, — сказал он. — Ты замечательная женщина. Мы все тебя уважаем. Понимаем, как тебе тяжело. Но нельзя, чтобы сантименты сломали жизнь Бэрри. Мы все так считаем.

— Естественно, мы так считаем, — сказала Мэй.

— Ну так вот, мы с ребятами думаем, что лучше будет, если ты поживешь пару дней в загородном клубе, а мы займемся Бэрри.

Ребята опустили глаза. Они не знали, как Мэй отнесется к такому предложению. Но у Мэй были крепкие нервы.

— Элф, — сказала она. — Я сама об этом думала сегодня в полчетвертого утра. Только вряд ли из этого что-нибудь выйдет.

— Надо попробовать, — сказал Кен.

— В конце концов, — сказал Боб, — есть же вещи, о которых мужчина не может рассказать жене. Возможно, с нами старина Бэрри будет пооткровеннее.

Мэй предложила всем сигареты и налила кофе.

— Он не расскажет вам ничего такого, о чем я бы не знала, — сказала она. — Тридцать лет я опекаю его день и ночь.

— Может, в этом и дело, — сказал Боб.

Наступило молчание. Положение было не из легких, это понятно. Весь вопрос в том, что делать дальше. Еще раньше, чем они что-нибудь придумают, из «Джигентик Энтерпрайзис» уже станут названивать и спрашивать, как дела.

— Ладно, — неожиданно согласилась Мэй. — Я исчезаю на пару дней. Берите его. Делайте что угодно, только чтоб хуже не было.

— Вот это молодчина! — обрадовался Элф.

У ребят отлегло от сердца.

Когда около десяти утра Бэрри проснулся и попросил, чтобы ему принесли его апельсиновый сок, он увидел, что на стуле у окна сидит его секретарь Пэт, с ним рядом — гример Слип. Остальные находились внизу и названивали по телефону, улаживая на ближайшие сутки дела с кинокомпанией.

— Где Мэй? — спросил Бэрри.

— Ей нездоровится, — ответил Пэт. — Встала с головной болью, мы позвали врача, и он посоветовал ей съездить на денек-другой за город и поделать массаж.

Бэрри отхлебнул сок.

— Не помню, чтобы у нее когда-нибудь болела голова, — сказал он и снова лег с намерением это обдумать.

— Возраст, — сказал Слип. — У них он так проявляется.

Он подошел к кровати, усадил Бэрри, подперев его подушками и валиком, и принялся щелкать ножницами.

Бэрри посмотрел на часы.

— Уже одиннадцатый час, — сказал он.

— Точно, — подтвердил Пэт. — Мы не стали тебя будить. Работы нет. Все никак не отладят «мяукалку».

— А-а, — протянул Бэрри.

Они приготовили ему ванну, накормили завтраком, помогли одеться и отвели его к машине. Машина стояла около дома, и все ребята уже сидели в ней.

— Бэрри, привет, — поздоровались они.

За рулем сидел Кен.

— Забирайтесь, — пригласил он. — Едем на Пончо-Бич.

Все ждали реакции Бэрри. Этот пляж находился в десяти милях от города, и другого такого места не было на всем Американском континенте, от Лос-Анджелеса до Перу. То еще было место. Если актера или служащего «Джигентик Энтерпрайзис» или какой-то другой крупной кинокомпании заставали там, его увольняли. Эту поездку Элф Бернелл обговаривал лично с главой компании.

— Пончо-Бич? На пляж? — спросил Бэрри. — Здорово! А можно я выкупаюсь?

— Конечно, можно, — сказал Элф. — Сегодняшний день — твой.

Они приехали на пляж примерно в половине двенадцатого, то есть как раз к тому времени, когда цветные подростки — парни и девушки — начинали свой ежедневный «парад» голышом, прежде чем броситься в воду. Кен поставил машину прямо на пляже, рядом с кабинками. Пэт, Слип и Бим извлекли из нее корзину с едой и бутылками и установили ее среди подушек и надувных матрацев.

— Выпить хочешь, Бэрри? — спросил Кен.

Он что-то сбивал в шейкере и теперь вылил содержимое его в стакан.

— Попробуй, старик, — предложил он. — Вкусно.

Бэрри подозрительно понюхал.

— Что это? — спросил он. — Пахнет как-то странно.

Ребята — все, как один, — принялись смотреть в другую сторону. Как-то неловко было уж так обманывать Опасного мужчину. Впрочем, для его же пользы.

— Витаминный сок, — сказал Дон. — Только недавно поступил в продажу.

Бэрри отпил немного и скорчил гримасу.

— Кислый, — сказал он. — Я это должен выпить?

— И это и еще, — сказал Кен. — Давай залпом.

Как раз в этот момент на пляж вышли парни и девушки. Это было нечто! Все они были не старше семнадцати, и всех тщательнейшим образом отбирал синдикат от нью-йоркского Рокфеллеровского центра,[546] владевший пляжем. Двигаться их, конечно же, учили специально, причем обучение было весьма суровым и длилось полгода. Синдикат прибегал к консультациям целого ряда специалистов из Танжера и Порт-Саида, так что по сравнению с этими «детьми» все прочее выглядело просто убого.

Первый танец был исполнен непосредственно перед Бэрри. Танец был только для затравки, но Биму вполне хватило и этого. Он вскочил и куда-то исчез. Остальные усидели; они наблюдали за выражением лица Бэрри. Тот, казалось, был озадачен.

— Нам, что, обязательно смотреть на этих черномазых? — спросил он. — Я хочу купаться.

Элф цыкнул на него, а Дон подлил ему витаминного сока из шейкера.

— Подожди, сейчас начнется «Танец с перьями», — шепнул Элф.

Это и впрямь было необыкновенное зрелище. Танец, который ловкие юноши и девушки исполняли необыкновенно изящно и с большим искусством — да к тому же под утренним солнцем, — был серьезным испытанием для зрителей. В середине танца Боб Элдер, Пэт Прайс и даже Слип не выдержали и исчезли, как до этого — Бим.

— Куда это они? — поинтересовался Бэрри. — Им что, нехорошо?

— Нет, нет, — ответил Кен с раздражением. — Ты смотри… Смотри…

«Танец с перьями» окончился, и исполнители — те, которым удалось дойти до конца, — радостно захлопали в ладоши и устремились к воде. Зрители, те, кто не сумел себя перебороть, разбредались по кабинкам, выбрав себе пару. Элф и Кен взглянули на Бэрри. Он приоткрыл корзинку с провизией и смотрел внутрь.

— Эти болваны забыли положить мою овсянку, — сказал он.

Элф и Кен поняли, что ничего не выходит. Уж если девочки и мальчики на Пончо-Бич не сумели его расшевелить, это безнадежно. Может, и правда надо идти к шведскому психиатру? Они послонялись по пляжу, ожидая, пока Бэрри выкупается. Он ни за что не шел в воду, покуда все танцоры не вышли на берег, потом долго плавал кролем круг за кругом. Кто может такое выдержать?

— Ну как, Бэрри, нравится? — спросил Элф.

— Здорово! — ответил Бэрри. — Просто здорово.

Кен отправился в ресторан заказывать бифштексы и шампанское, и остальные потянулись за ним, пристыженные и одураченные.

— Слушайте, — сказал Боб. — Его ничем не проймешь.

— Ерунда, — сказал Кен. — Просто мы на неверном пути.

Днем, после того как Бэрри поспал, все отправились на шоу, билеты на которое можно было получить лишь непосредственно в Рокфеллеровском центре. Элф предъявил билеты, и они втиснулись в отдельную ложу. После представления ребята заявили, что, несмотря на все выкрутасы, это шоу и в подметки не годится тому, что выделывали на пляже, хотя Элф считал, что это дело вкуса.

— Смотря что вы хотите, — говорил он. — Мне это — в самый раз.

После представления Бэрри снова пошел купаться. Он плавал, решительно выбрасывая руки перед собой — круг, другой, — а ребята бросали в воду камешки и обсуждали создавшееся положение.

— Элф обещал сегодня вечером позвонить в «Джи-Эн», — сказал Боб. — Если мы не позвоним, будет скандал. Завтра в восемь утра Бэрри должен быть на площадке.

— У нас еще шестнадцать часов, — сказал Кен.

Бэрри вышел из воды. Он выглядел великолепно. Никогда не скажешь, что уже больше тридцати лет он был кумиром всех домохозяек.

— Чего ты все лезешь в море? — спросил Кен с кислой миной.

Бэрри сел и принялся вычищать песок между пальцами на ногах.

— Оно напоминает мне о прошлом, — сказал он. — Как будто я снова в Херн-Бэй.

Ребята упаковали провизию и собрали подушки и матрасы. Стоило ехать на Пончо-Бич, если ему только и нужно, что в Херн-Бэй. Мэй права — ничего они о нем не знают.

— Выкинули почти тысячу долларов, — сказал Кен, снова усаживаясь за руль.

— Не своих, — сказал Элф. — За этот пикник платит компания.

Они свезли Бэрри домой, надели на него вечерний костюм, потом все отправились ужинать в «Серебряную туфельку». Элф договорился от имени «Дж. Э.», что три прелестные девицы будут наготове и подсядут за их столик. Бим изумительно провел время, равно как и Пэт; Кен и Боб подкатывались — хотя и без особого успеха — к очаровательной японочке, которая только утром приехала в Голливуд. Бэрри же все время ныл, что ему не дают овсянки, и рвался позвонить Мэй спросить, что делать.

— О'кэй, — сказал Элф. — Валяй, иди звони.

Он был сыт по горло. Время близилось к полуночи. От девиц проку не было. Не было проку и от ямайских борцов. И от корейских акробатов, которые в свое время зажгли искорку в погасших мертвых глазах Гарри Фитча, годами мотавшегося по миру и испробовавшего все, что только было под солнцем, — от них тоже не было проку. Наступил последний час. Возможности ребят иссякли.

— Завтра, — сказал Элф, когда Бэрри ушел звонить, — все мы, сидящие за этим столом, будем безработными.

Тем временем Бэрри позвал официанта и попросил показать ему, где телефон, а также дать взаймы доллар. Телефон находился прямо против дамского туалета, в дверях которого стояла уборщица с вязаньем в руках. Из ресторана еще никто не выходил, и делать ей пока что было нечего. Увидев Бэрри, она чуть-чуть улыбнулась и продолжала вязать. Это была полноватая женщина средних лет, старомодно седая — только прямо посередине виднелась прядь рыжих волос. Бэрри не обратил на нее никакого внимания. Он легко дозвонился до Мэй и услышал ее голос.

— Это ты, дорогая? — сказал он. — Я что-то плохо тебя слышу.

— У меня подвязан подбородок, — пояснила она. — Косметическая маска. А как у тебя дела, милый?

— Прекрасно, — сказал он. — Все великолепно.

— Откуда ты звонишь? Ты с ребятами? — спросила она.

— Мы в каком-то ночном клубе, — ответил он. — Нас тут много.

— Что значит «много»? Кто там с вами? — спросила она.

— Не знаю, как их зовут, дорогая, — сказал он. — Какая-то японка, прямо с самолета, акробат с сестрой и две такие смуглые, с Ямайки…

И тут с телефоном произошло что-то странное, и Бэрри не мог докричаться до Мэй, хотя сам отчетливо слышал ее голос, который повторял:

— Что вы там делаете? — как-то странно и очень возбужденно.

Бэрри решил, что говорить ей мешает подвязанный подбородок. Затем телефон вновь заработал нормально.

— У нас все хорошо, — сказал Бэрри. — Мне только одно не нравится. Меня тут кормят бифштексами, а я хочу овсянки.

Мэй молчала. Наверное, она думала, как ему помочь.

— Ты завтра работаешь? — спросила она.

— Наверное, — ответил Бэрри. — Я точно не знаю.

— Что вы делали целый день?

— Мы были на Пончо-Бич.

— На Пончо-Бич?.. — Голос Мэй звучал так, как будто ее душили.

— Дорогая, сними повязку, — попросил Бэрри. — Я ни черта не слышу.

Наверное, он чем-то рассердил Мэй, потому что ему послышалось, что она говорит, чтобы он шел есть свой идиотский бифштекс, а это было нехорошо с ее стороны. А еще она говорила что-то про свои лучшие годы, и как она его любит, и неужели все это должно полететь из-за его карьеры и спрашивала, что было на Пончо-Бич.

— Ну что ты дергаешься, — сказал он. — Я далеко не заплывал. У ребят там животы расстроились, а я ничего. Абсолютно ничего. Все было прекрасно.

Тут телефон совсем смолк, и телефонист сказал, что там повесили трубку. Это уже никуда не годилось. Видимо, Мэй не понравился косметический кабинет в клубе. Бэрри вышел из будки.

Перед туалетом он увидел уборщицу. Она улыбалась и, кажется, хотела что-то сказать. Бэрри полез в верхний карман за ручкой. Ребята научили его держать ручку наготове для автографов. Он снял с ручки колпачок и ждал. Но в руках у женщины не было ни книжки, ни меню, чтобы он расписался на обороте. Бэрри ждал.

— Где мне написать? — спросил он наконец.

— Что написать? — спросила женщина.

— Автограф, — сказал Бэрри.

— Я не просила автографа, — сказала женщина.

— О, прошу прощения, — сказал Бэрри.

Он закрыл ручку и спрятал ее в карман.

— Совсем не изменился, — сказала женщина.

Бэрри почесал в затылке. Когда-то ребята научили этому естественному жесту, и Бэрри пользовался им в ответ на комплименты поклонников. Слова при этом не нужны.

— Помнишь Уинди-Гэп? — не отставала женщина.

Бэрри взглянул на нее пристально. Уинди-Гэп… Забавно, не далее как сегодня он вспоминал Уинди-Гэп. Как раз, когда выходил из воды после второго купания и выскочил на мелкое место, он наступил на маленькую ракушку — это-то ощущение ракушки под ногой и заставило его вспомнить пляж в Херн-Бэй и место недалеко от мола, где он обычно скидывал штаны и рубашку. Там была такая щель в молу, из нее прямо на него тянуло восточным ветром, и Бэрри боялся простудиться и торопился поскорее раздеться и натянуть плавки. Кто еще в целом мире мог знать о Уинди-Гэп? Только он сам… и… Бэрри еще пристальнее взглянул на женщину, и тут все вокруг как будто куда-то ушло, и ему снова стало семнадцать лет, и он стоял длинный, худой и дрожащий в синих плавках, а рядом была Пинки Браун в ситцевом платьице — она смеялась и щекотала ему голые пятки сачком для креветок.

— Ну, — говорила Пинки, — давай ныряй же!

— Я не хочу мочить голову, — говорил Бэрри.

Тогда она спихнула его с мола, и он навсегда запомнил это жуткое ощущение бурлящей воды и поющего шума в ушах и как он захлебнулся и начал задыхаться и чуть не вдохнул. Он вырвался на поверхность и, бешено работая руками, устремился к берегу и вылез, а Пинки бежала по молу, удирая от него. Он пустился вдогонку, поскользнулся, упал, ударился лбом о пень, весь покрытый ракушками, и лоб начал кровить. Он закричал:

— Пинки!.. Эй, Пинки, не уходи!

Она обернулась и увидела, как он стоит, дрожа от холода и пытаясь зажать рану непослушными пальцами. И она побежала к нему, на ходу доставая платок из кармашка трусиков.

— На вот, возьми, — сказала она презрительно, а потом, видя, что кровь все идет, обмотала ему платком голову и стояла, прижимая его пальцами. Когда кровь прекратилась, она взяла платок, и они спустились на берег и сидели на одежде Бэрри неподалеку от Уинди-Гэп, и Бэрри накинул на плечи куртку, чтобы не простудиться. А потом он начал целовать Пинки и целовал, пока ей не надоело и она не отпихнула его. После этого они сидели и жевали херн-бэйские леденцы. Он и сейчас слышал, как они хрустят во рту.

Уборщица из дамского туалета смотрела на него и улыбалась, и впервые за тридцать лет Бэрри Джинз вдруг почувствовал, что щека у него дрогнула и мышцы подбородка чуть-чуть расслабились.

— Да, — сказала женщина. — Пинки Браун. Она самая.

Если бы рядом находились газетчики, они увидели бы такое выражение лица Опасного мужчины, какого никогда прежде не видел ни один из его поклонников. Можно было бы сказать, что он переживает. Или, как теперь говорят, «его достало».

— Черт, — произнес Бэрри. — Вот черт! Как я рад, Пинки.

Он протянул руку, и женщина, сунув вязанье под мышку, пожала ее.

— Я тоже рада тебя видеть, Бэрри, — сказала она.

Бэрри посмотрел вокруг себя, пытаясь осознать происходящее, потом сказал:

— Пойдем к нам. У нас там столик.

Женщина покачала головой.

— Не могу. Мне нельзя уходить, пока мы не закроемся. А это будет только около трех.

Бэрри посмотрел на табличку над дверью: «Дамская комната», потом увидел туалетные столики и высокие зеркала внутри.

— Ты здесь работаешь, Пинки? — спросил он.

— Да, — ответила она. — Я здесь с самого начала. Меня устраивает. Дети выросли, переженились, дома сидеть скучно.

Она снова принялась вязать. Что-то длинное и широкое. Он протянул руку и потрогал вязанье.

— Когда-то ты связала мне шарф, — сказал он. — Я тогда болел гриппом. Тот шарф тоже был белый, и на нем были веселые красные собачки.

— Точно, — поразилась она. — Ну и память у тебя. А сейчас я вяжу одеяльце для очередного внука. У меня их уже двое.

Бэрри на минутку задумался, потом взглянул на часы.

— Жаль, что ты работаешь, — сказал он. — Нам бы посидеть, поболтать.

Уборщица из дамского туалета была в некоторой нерешительности.

— У вас там что, какое-то сборище? — спросила она, кивком указав на ресторан.

— Да, — сказал Бэрри. — Но ничего особенного. Только мои ребята и их друзья. Они как-нибудь перебьются.

Женщина быстро огляделась. Затем сделала ему знак, чтобы он входил.

— У меня тут каморка за вешалкой, — сказала она, ведя его по коридорчику, идущему от гардероба, где раздевались посетительницы ресторана.

— Конура, конечно, — продолжала она, — но есть табуретка, можно посидеть, и никто тебя не видит. Вот, смотри…

Она задернула занавеску, закрывая проход. Стало немного душно, но Бэрри было все равно. Он увидел электрический чайник, включенный в розетку на стене, и чашку с блюдцем.

— Чаю хочешь? — спросила Пинки.

— Лучше бы горячего молока, — сказал Бэрри.

— Это можно, — сказала она. — Тут у меня в шкафчике есть молоко, я его разогрею в чайнике.

Она выглянула в коридор убедиться, что все спокойно.

— Еще рано, — сказала она. — Обычно сюда начинают заходить около часа. Тогда мне придется время от времени выскакивать, но в перерывах можно поговорить. Садись, будь как дома.

Бэрри присел на табурет, облокотясь о стенку. Его длинным ногам было неудобно, но он не мог их вытянуть, так как боялся, что они вылезут за занавеску и женщины, входящие в туалет, их увидят.

— Давно ты здесь живешь, Пинки? — спросил он.

— Двадцать лет, — ответила женщина. — Я там у нас в Херн-Бэй получила первый приз на конкурсе красоты — пробу в Голливуде. Приехала на пробу, но ничего не вышло. Зато вышла замуж и с тех пор живу здесь. Мой бедняга помер два года назад от язвы, но у меня три прелестные дочки и сын в Канаде.

— Хорошо тебе, Пинки, — сказал Бэрри. — А у нас с Мэй детей нет.

— Нету? — сказала она. — Жалко. Я всегда считала, что с детьми дольше не состаришься.

Молоко уже согрелось, и она налила его в чашку.

— А помнишь, как мы ловили креветок в Херн-Бэй, Пинки? — спросил Бэрри.

— Еще бы, — сказала она. — А как они трепыхались в сетке! У меня лучше получалось их ловить. Ты боялся лезть на глубину из-за крабов.

— Так меня краб цапнул однажды, — сказал он. — Прямо за палец ущипнул, зараза. У тебя сахар есть, Пинки? Я люблю молоко с сахаром.

— Вот, пожалуйста, — сказала она, кладя ему в чашку три куска.

— Что мне здесь нравится, — продолжала Пинки, — так это еда. Но жизнь ужасно дорогая.

— Я знаю, — согласился Бэрри. — Это из-за налогов. Меня они погубят. А ты тоже большие налоги платишь?

— Не слишком, — сказала она. — Как-то оборачиваюсь. У меня хорошая квартира. Все в ней механизировано.

— У нас в доме тоже все механизировано, — сказал он. — И отличный вид с террасы. А у вас был славный дом в Херн-Бэй, Пинки. Вы ведь жили на Леонард-Террас, в последнем доме, да?

— Да, — подтвердила Пинки. — Папы бедного давно уже нет. Он тебя почти и не ругал, когда ты суп пролил у нас за обедом. Только и сказал: «Отец — священник, а сын вести себя не умеет». Он очень удивился, когда ты пошел в гору. Но фильмов твоих он, по-моему, не видел. А жаль.

— А ты ходишь на мои фильмы, Пинки? — спросил он.

— Раньше ходила, — сказала она. — А в последнее время нет. Они, мне кажется, выдохлись. Последний был такой дурацкий. Хотя девушка ничего.

Она выглянула за занавеску и сделала ему знак замолчать.

— Кто-то идет, — сказала она. — Я сейчас приду. Допивай свое молоко. Оно не свернулось? Здесь нет холодильника.

— Нет, очень вкусно, — сказал он. — Просто очень.

Пинки пошла в дамскую комнату, к девушке, которой понадобились булавки подколоть комбинацию. Бэрри надеялся, что долго она там не пробудет. Ему так хотелось поговорить с Пинки. Он вспомнил, как они гуляли на утесе и началась гроза. И они заспорили — спрятаться под куст или бежать домой. Бэрри напомнил Пинки, что в грозу опасно находиться около деревьев, потому что может ударить молния. А она сказала, что если не прятаться, то пусть он даст ей куртку закрыть голову.

— Но на мне только сеточка. Если я отдам тебе куртку, я вымокну до костей.

Наконец они договорились поделить куртку на двоих, и всю дорогу, пока они шли, спотыкаясь вдоль утеса, Пинки жаловалась, что он перетягивает ее на себя.

Бэрри выглянул в щелочку в занавеске и посмотрел, не ушла ли девушка. Но оказалось, что пришла еще одна и красится перед зеркалом. Она просыпала пудру в раковину, и теперь Пинки вытирала раковину тряпкой. Наконец обе девушки удалились, оставив на подносе на туалетном столике двадцать пять центов.

Пинки не взяла деньги с подноса, и Бэрри поинтересовался, почему она не спрячет их в сумочку. Она объяснила, что так лучше: пусть клиенты знают, что ей полагаются чаевые. А если поднос пустой, они и не подумают что-нибудь туда положить.

— Сколько у тебя получается за вечер? — спросил он.

— По-разному, — ответила она. — В субботу немало. Иногда целых двадцать пять долларов в субботу.

— Жаль, у меня нет двадцати пяти долларов, — посетовал Бэрри. — Ребята никогда не дают мне денег.

— Ну, ты сыт, одет, так ведь? — сказала Пинки. — Это, в конце концов, главное.

Он отдал ей чашку и блюдце, и она поставила их на полочку рядом с чайником. Затем снова взялась за вязанье.

— Я бы с удовольствием показала тебе моих внуков, — продолжала Пинки. — Очень славные мальчишки. Дома у меня фотографии всего семейства. Дочки — слава богу — замужем, а у Дэвида — это сын — большая бензоколонка в Виннипеге.

— Значит, из них никто не пошел в актеры? — спросил Бэрри.

— Ой нет, — сказала Пинки. — Они все хорошо устроились.

А в ресторане ребята уже начали беспокоиться. Японочка все смотрела на часы и зевала; корейские акробаты выпили все шампанское.

— Чего-то там Бэрри долго треплется с Мэй, — сказал Элф. — Пэт, сходи-ка, вытащи его из будки.

Пэт отпихнул блондинку, заснувшую у него на плече, и через вращающуюся дверь пошел к телефонной будке. Несколько минут спустя он вернулся, и вид у него был озабоченный.

— Бэрри там нет, — сказал он. — Телефонист говорит, что уже минут пятнадцать, как они кончили разговаривать. И в уборной его тоже нет.

— Может, в машине? — предположил Кен. — Спорю на что угодно, что он устроился там на заднем сиденье и спит.

Пэт пошел на стоянку, и Слип отправился с ним. Нельзя же, чтобы у Бэрри растрепались волосы или помялся костюм, если рядом с ним нет Слипа, который тут же все и исправит. Не прошло и пяти минут, как они вернулись в ресторан; оба были какие-то встопорщенные.

— Нет там Бэрри, — сказал Пэт. — Ни в нашей машине, ни в какой другой. Сторож на стоянке его не видел. И швейцар тоже не видел.

У японки на лице впервые проявился какой-то интерес. Она взяла сигарету, предложенную одним из ямайских борцов.

— Знаете что, мистер Бернелл, — сказала она Элфу. — Бэрри Джинз от вас просто сбежал.

— Точно, — согласился борец. — А звонок — для отвода глаз. Пойдемте его искать все вместе. Надо прочесать город.

Элф встал, и все ребята поднялись вслед за ним. Метрдотель ринулся к их столику, но Элф отмахнулся.

— Нет, шампанского нам больше не нужно, — сказал он. — Мы уходим. Счет пошлете в «Джигентик Энтерпрайзис». Спасибо… да, мистер Джинз прекрасно провел время. Двинулись, ребята.

Все направились к машине, а девицы вместе с борцами и акробатами остались стоять на ступеньках «Серебряной туфельки». Их вечер или то, что от него осталось, тоже оплатила фирма. А ребята мчались по шоссе к дому, где — как утверждал Кен — они наверняка найдут Опасного мужчину.

— Знаете что, — сказал Боб. — Мэй нас ему заложила. Она по телефону сказала, чтобы он ехал домой спатеньки.

— А как он доберется до дому? — спросил Элф. — У него же нет денег на такси.

— Может, пешком, — предложил Боб. — Точно, пешком.

— Бэрри за всю жизнь не прошел и пяти ярдов, — сказал Слип. — Пройдет пять ярдов, и у него тут же колет в боку.

— А вдруг его похитили! — сказал Кен. — Господи, а если какие-нибудь подонки украли Опасного мужчину!

— Ну что ж, — сказал Бим, — тогда ему не придется завтра выходить на площадку. А я могу выйти вместо него.

Кен велел Биму заткнуться. Положение было слишком серьезным. Если Бэрри Джинза похитили — гореть всему Голливуду синим пламенем. Нужно будет звонить в Госдепартамент, в Вашингтон, фэбээровцам придется задержать все рейсы.

— Погодите, погодите, — сказал Элф. — Посмотрим, может, он спит себе дома преспокойненько.

Они влетели на подъездную аллею, подкатили к дому и разбудили перепуганного управляющего. Все комнаты обшарили, но никаких следов Опасного мужчины не обнаружилось. Тогда Пэт позвонил в загородный клуб Мэй. Говорил он осторожно, чтобы не растревожить ее. Просто сказал, что они уже дома, и что Бэрри как-то притих, и что они с ребятами подумали, может, это она его чем-то расстроила.

Голос у Мэй был какой-то странный, приглушенный, как будто она только что плакала.

— Я вам поверила, — говорила она. — Думала, вы за ним присмотрите. А вы взяли и повезли его на Пончо-Бич.

— Мэй, подожди… — начал Пэт, но Мэй уже повесила трубку, а потом к ней было не прозвониться.

— Есть что-нибудь новое? — начали спрашивать ребята, когда он швырнул трубку на рычаг.

— Обиделась Мэй, вот и все новости, — сказал Пэт.

— На что это она обиделась? — спросил Кен.

— Да на то, что мы возили Бэрри на Пончо-Бич.

Они вернулись к машине, каждый со своей идеей, что делать дальше. Боб считал, что нужно сейчас же звонить в ФБР, но Элф возразил, что, если ФБР хоть что-нибудь пронюхает, сразу же пойдет звон по всему побережью про уровень «G».

— Разве эти типы хоть что-нибудь могут держать в секрете? — говорил он. — Вот если убедимся, что не сможем доставить Бэрри завтра в восемь на студию, тогда и обратимся к ним.

— Завтра? — сказал Слип. — Сейчас половина второго. У нас всего семь часов.

Они сели в машину и двинулись по направлению к городу.

— У меня идея, — сказал Боб. — Я думаю, он сел на попутку и поехал на Пончо-Бич. Ясно, что он придуривался, будто ему все это неинтересно. Пари держу, что он поехал еще раз взглянуть, что там ребятишки выделывают.

— Боб прав, — сказал Пэт. — В два часа весь пляж освещают, и они танцуют «Танец с перьями» при неоновом свете. Без нас там Бэрри небезопасно находиться.

Кен развернулся и выехал на дорогу, ведущую на Пончо-Бич.

— Не знаю, — засомневался Элф. — Что-то мне не верится. Ни черта эти штучки на него не подействовали. А вот когда мы смотрели шоу, тут мне показалось, что он забеспокоился. Я почувствовал, как он заерзал. Я ведь сидел рядом с ним в ложе. Если он где и есть, так это в казино на Пончо-Бич смотрит представление.

— Сходим и туда и туда, — предложил Кен. — Сначала на пляж, потом в казино. Сколько на это уйдет времени?

— По-моему, они закрываются в пять, — сказал Слип. — У них там столько всего, что раньше пяти не управиться.

Кен прибавил газу, и машина понеслась по направлению к Пончо-Бич.

После того как компания Бэрри Джинза покинула «Серебряную туфельку», веселье в ней кончилось. Что за интерес танцевать или просто сидеть в ресторане, когда все знаменитости ушли? Люди поэнергичнее отправились домой спать, а те, что вечно без сил, поехали на Пончо-Бич. В половине третьего оркестр свернулся, со столов прибрали, часть люстр погасили. Телефонист тоже уснул. И никто не обратил внимания, что в дамской комнате еще горит свет. Все уже разошлись по домам, и вход в туалет был закрыт портьерами, поэтому Бэрри смог выйти из каморки уборщицы. Он сидел возле туалетного столика, положив на него ноги, и пил горячее молоко. Пинки ходила с тряпкой в руках, прибираясь и приводя все в порядок к завтрашнему вечеру.

— А эту историю с булочками я забыла, — говорила она. — Помню только, что ты всегда выковыривал из моих булочек цукаты, а вот как мы спорили, что ты съешь десять штук за раз, не помню.

— Я съел двенадцать, — сказал он. — И меня тошнило.

— Жалко, что ты от них не потолстел, — сказала Пинки. — Ты всегда был тощий. И сейчас тоже.

Она отжала тряпку, расставила швабры и веники, потом подошла к вешалке, прикрытой занавеской, и достала пальто и косынку.

— Который час? — спросил Бэрри.

— Почти четыре, — сказала она. — Мы столько проболтали. Утром я с ног буду валиться.

— Извини, — сказал Бэрри. — Это я тебя продержал. Извини.

Он спустил ноги со стола и поднялся.

— Я тебя провожу, — сказал он. — Как раньше.

Пинки надевала косынку перед зеркалом. Завязала ее под подбородком и взяла сумочку.

— Прямо не знаю, — сказала она. — Хорошо ли будет, если увидят, как я выхожу с тобой из служебного помещения. Меня могут прогнать.

— А ты выйдешь первая, — предложил он. — Ты выйдешь, а я подожду здесь и потом тихонечко выйду следом.

Она, казалось, была в нерешительности и бормотала что-то насчет своей репутации.

— Я не хочу, чтобы у меня были неприятности, — сказала она. — Меня здесь очень ценят.

Пинки выглянула в пустой коридор и увидела в конце его телефониста, который крепко спал за коммутатором.

— Ну ладно, — сказала она. — Рискнем. Тут направо дверь. Я выйду и буду ждать тебя на улице. А ты выходи минуты через три.

Бэрри обождал три минуты и потом, решив, что все спокойно, сделал, как велела Пинки, и, выскользнув на улицу, присоединился к ней. Возможно, виной всему был сквозняк, который подул из открывшейся двери и разбудил телефониста на коммутаторе, но он ощутил дуновение на лице как раз в тот момент, когда Пинки только что прошла мимо него. Он выпрямился, зевнул, протер глаза, и тут взгляд его упал на фигуру мужчины, который, крадучись, вышел из дамского туалета и на цыпочках направился по коридору к выходу. Телефонист так растерялся, что сразу не нажал кнопку сигнала тревоги, на который должен был бы прибежать привратник от главного входа. Когда же человек миновал его и вышел на улицу, телефонист решил тревоги не поднимать. Это был женатый человек; он много лет проработал на коммутаторе в «Серебряной туфельке», но за все это время ни там, ни в других ресторанах и ночных клубах ему ни разу не случилось видеть мужчину, выходящего из дамского туалета. Случай и сам по себе скандальный, но это еще не все. Скандальный его характер усугублялся тем, что в этом человеке телефонист узнал Бэрри Джинза.

Когда Бэрри вышел на улицу, Пинки уже дошла до угла и остановилась, поджидая его.

— У тебя, наверное, нет машины? И моя вроде уехала. Ребята, наверное, устали и поехали домой.

— Обычно я езжу на трамвае, — сказала она. — Но я никогда так поздно не задерживалась. Поймаем такси, если повезет.

Повезло им минут через пять. Пинки остановила такси, и они с Бэрри сели в машину.

— У меня денег нет, — сказал Бэрри. — Ты уж извини.

— Ничего, — сказала она. — Я ведь всегда платила за тебя.

Когда они подъехали к дому, где жила Пинки, она вышла из машины, расплатилась, потом сказала, обращаясь к Бэрри:

— Я, пожалуй, скажу, чтобы он вез тебя домой.

Пока они ехали, Бэрри думал о том, как ему влетит от ребят за то, что он гуляет так поздно, и что, как только он войдет, Слип наверняка вызовет массажиста, и тот примется его обрабатывать. Кроме того, они запихнут его под душ Шарко, потом Слип начнет причесывать его электрогребнем для укрепления волос — еще того хуже, — они заставят его лечь и станут мять и щипать ему руки и ноги для улучшения мышечного тонуса. Забавнее всего было, что он не устал. Он вообще не чувствовал усталости. И только не хотел ехать домой.

— Пинки, — сказал он. — Пинки, а нельзя мне пойти с тобой, посмотреть, как ты живешь?

Пинки задумалась.

— Поздновато, — сказала она.

— Совсем не поздно, — взмолился он. — Наоборот, рано. Уже не вчерашняя ночь, а сегодняшнее утро. В начале восьмого мне надо быть на студии. Пригласи меня позавтракать.

— Ну хорошо, — сказала она. — Только чтобы никто тебя не увидел. А то соседи решат, что ко мне ходят завтракать мужчины.

Они вошли в дом и поднялись на шестой этаж. Это был новый дом, и у Пинки была прелестная маленькая трехкомнатная квартирка. Пинки провела Бэрри по комнатам, познакомила его с канарейкой, а затем уложила на кушетку в гостиной и велела отдыхать. Она подложила ему под ноги кусок газеты, чтобы не запачкалось покрывало, а сама отправилась на кухню готовить завтрак.

— А ты не можешь сварить овсяную кашу, Пинки? — спросил Бэрри.

— Нет, у меня нет овсяных хлопьев, — ответила она. — Зато есть рис. Могу сделать рисовый пудинг.

— О, это прекрасно, — сказал Бэрри. — Даже лучше овсянки. Нужно будет сказать Мэй, пусть распорядится, чтобы иногда на завтрак давали что-нибудь другое, скажем рисовый пудинг вместо овсянки. — Он вытянулся на кушетке и смотрел, как в клетке скачет канарейка, и слушал, как в кухне Пинки ставит на плиту молоко и гремит посудой, и размышлял. Интересно, что подумали ребята, когда он не вернулся за стол. Беспокоились, наверное. Лучше всего, если Пинки посадит его в такси часов в семь, и он поедет прямо на студию, не заезжая домой. Тогда у Слипа только и будет времени загримировать его перед съемкой. И некогда будет выговаривать ему или посылать его на массаж. Он поудобнее устроился на подушке и посмотрел на часы. Оставалось около двух с половиной часов.

— Пинки! — позвал он.

— Да?

Она появилась из кухни. Пальто она сняла, а платье сменила на цветастый халатик с огромными роскошными розами на бежевом фоне и с пуговицами до самого пола.

— Я тебя хочу попросить, — сказал Бэрри.

— О чем?

— Можно мне взглянуть на фотографии, о которых ты говорила? Те, где ты и твоя семья, дети, внуки. Я бы хотел полежать, посмотреть фотографии, а ты бы пока готовила пудинг.

В это время на Пончо-Бич выстраивалась вереница машин, направляющихся в обратный путь — все те же десять миль — к городу. Лишь после половины шестого Кену удалось собрать всех ребят. Сначала их задержали Боб, Пэт и Слип. Они остались на берегу, после того как окончился «Танец с перьями» и все пошли на представление в казино. А после представления Элф отправился за кулисы побеседовать кое с кем из девушек. По его словам, он хотел спросить, не видели ли они Бэрри. Потом Боб, Пэт, Слип вернулись с пляжа и сказали, что цветные и слыхом не слыхивали про Бэрри. Прямо удивительно. Они не слышали про Опасного мужчину. Ребятам чуть не час пришлось их убеждать, что Опасный мужчина и впрямь существует и что в тот самый день он приезжал на Пончо-Бич смотреть танцы. Тяжелое это было дело искать Бэрри по всему пляжу. Ребята еле держались на ногах. Им всем пришлось зайти в бар и как следует выпить, чтобы как-то прийти в себя. И Элфу тоже пришлось выпить как следует. Только Кен и Бим еще вроде как-то держались.

— Кто-нибудь здесь способен сесть за руль и отвезти нас в город? — спросил Кен. — Потом надо будет еще поехать на студию улаживать дела с «Джигентик Энтерпрайзис».

— Все в порядке, — сказал Бим. — Я поэтому и не пил. Если Бэрри не объявится, я его заменю.

Десять миль до города Бим ехал медленно. За это время ребята успели прийти в себя. Сначала надо заехать домой, посмотреть, не вернулся ли Бэрри, потом принять душ, побриться, переодеться и к семи быть на студии. Нужно как следует обдумать, что они будут говорить. Элф считал, что, если Бэрри не обнаружится, надо обращаться в ФБР. Значит, Бэрри похитили, и им самим уже ничего не сделать. Все это, конечно, станет достоянием гласности, но тут уж ничего не поделаешь. Кен согласился с Элфом, и, пока они ехали к городу, все ребята мало-помалу склонились к тому же решению. Придется обращаться в ФБР.

Когда они подъехали к дому, их опасения подтвердились: никаких известий о Бэрри. Ребята разъехались по домам, помылись, переоделись, а затем снова собрались в гостиной дома Бэрри, и Пэт позвонил Мэй и велел ей срочно ехать в город.

— Это не телефонный разговор, — сказал он. — Дело серьезное.

Аппетита ни у кого не было. Управляющий сварил кофе — этим они и удовольствовались. Ребята сидели, посматривая на часы; вот стрелки подползли к без четверти семь.

— Ну? — сказал Элф. — Я звоню в ФБР?

Ребята посмотрели друг на друга. Решение, которое им предстояло принять, могло иметь чрезвычайные последствия. Как только они это сделают, Опасный мужчина сразу же перестанет принадлежать им и перейдет в собственность правительства Соединенных Штатов.

— Подождите, — сказал Пэт. — Давайте еще раз позвоним в «Серебряную туфельку». Проверим, а вдруг швейцар или еще кто-нибудь видел, как он уходил.

— Проверяли уже, — сказал Кен нетерпеливо. — Нечего время терять.

— Не знаю, не знаю, — сказал Боб. — Можно попробовать.

Хотя звонки были обязанностью Пэта, но на телефоне уже сидел Элф, поскольку решено было, что в ФБР должен звонить именно он. Он снял трубку и попросил соединить его с «Серебряной туфелькой». Ребята замерли в ожидании, следя за выражением его лица. Когда «Серебряная туфелька» ответила и Элф спросил, известно ли им что-нибудь о мистере Бэрри Джинзе, реакция была мгновенной.

— Что? — переспросил Элф в крайнем волнении и, кивнув ребятам, продолжал слушать то, что ему говорил телефонист. Ребята видели, как у него отвисла челюсть, и на лице отразилось сначала недоверие, потом смятение, а потом тихая отрешенность и отчаяние.

— О'кэй, — сказал он мрачно. — Не уходите. Мы еще позвоним.

Он бросил трубку и откинулся на спинку стула.

— Погиб? — спросил Кен.

— Хуже.

Элф достал платок и высморкался. Затем он залпом выпил кофе и вместе со стулом отъехал от телефона.

— Бэрри свихнулся, — сказал он отрывисто. — Нам все-таки придется звонить психиатру. Выясни телефон шведа, Пэт; только не через «Интернейшнл». Если они что пронюхают, нам конец.

— Господи Иисусе, Элф, — сказал Боб. — Да в чем дело?

Элф уставился на пол. Затем выпрямился и посмотрел на ребят.

— Бэрри весь вечер был в «Серебряной туфельке», — сказал он. — Телефонист видел, как в начале пятого он выходил из женского туалета.

А в гостиной у Пинки Опасный мужчина только что прикончил вторую тарелку рисового пудинга и облизывал ложку. Левой рукой он перелистывал альбом фотографий.

— Этот просто великолепен, — говорил он. — Потрясающий парень.

Он разглядывал фотографию второго внука Пинки: мальчик в пестрых штанишках склонился над крепостью из песка и ковырял ее лопаткой.

— Сколько лет этому карапузу? — спросил Бэрри.

Пинки заглянула ему через плечо и надела очки.

— Это Ронни, — сказала она. — В тот день ему исполнилось два годика. Он не в нашу породу: вылитый Мак Коу. Переверни страницу, там мистер и миссис Мак Коу — свекор и свекровь моей Вивиан — у себя на веранде. Вот они. Видишь, какие у мистера Мак Коу большие уши? У Ронни точно такие же. А девчушка на коленях у мистера Мак Коу — это его внучка, Сью. Она дочка Тома Мак Коу, того, который попал в автомобильную катастрофу. Я тебе рассказывала.

— Да, — сказал Бэрри. — Помню. А это кто?

— Это просто наши знакомые, Гаррисоны. Чудесные люди. У них сын погиб в Корее. А эта девушка — их дочь. Она замужем. Слушай, я не хочу тебя торопить, но время идет. Если ты хочешь поспеть на студию к семи, пора подумать о такси.

— Черт, — сказал Бэрри.

Он захлопнул альбом и посмотрел на часы. Пинки была права. Времени — только-только, чтобы привести себя в порядок, хватать такси и ехать на студию. Он спустил свои длинные ноги на пол и сел на кушетке.

— Я просто не могу тебе передать, Пинки, — сказал он, — как много все это для меня значит.

— Я рада, — сказала она. — Приятно встретить старого друга.

Бэрри вымыл руки, причесался, провел рукой по подбородку, на котором уже показалась щетина. Когда он приедет на студию, придется Слипу им заняться. Потом он наклонился и поцеловал Пинки.

— Все было замечательно, — сказал он. — Просто замечательно.

Она открыла дверь квартиры и выглянула на лестницу.

— Да, вот еще что, — сказала она ему. — Не говори никому, где ты был и с кем. Когда женщина живет одна, ей надо быть осторожной. Если пойдут разговоры, как я буду людям в глаза смотреть?

— Я никому не скажу, Пинки, — заверил ее Бэрри.

— Я всегда считала, что незачем рассказывать детям, что мы знали друг друга в Херн-Бэй, — продолжала Пинки. — Пару раз чуть было не рассказала, потом сочла — ни к чему. Они бы решили, что я выдумываю. Так ничего и не сказала. Но если ты, конечно, захочешь как-нибудь зайти, я всегда буду рада тебя видеть.

— Спасибо, Пинки, — сказал он.

— В «Серебряной туфельке» нас никто не видел, — сказала Пинки. — Телефонист спал. У меня там хорошая работа, не хотелось бы ее терять.

— Да нет, зачем же? — сказал он. — Что за ерунда! Послушай, ты мне не дашь на такси?

— Я тебе дам пять долларов, — сказала она. — Тут больше не будет. Если останется, сдачу оставь себе.

Пинки вызвала такси со стоянки рядом с домом, и, когда Бэрри спустился, машина уже ждала. Узнав Опасного мужчину, шофер улыбнулся, открыл дверцу, и Бэрри забрался в машину.

— Впервые выпало вас везти, мистер Джинз, — сказал шофер.

— Да, — сказал Бэрри, — я редко езжу в такси.

Через окошечко в перегородке, отделяющей водителя от пассажира, шофер подал Бэрри блокнот для автографов.

— Порадовать жену, — сказал он.

Бэрри достал ручку и расписался.

— Не говорите, где я к вам сел, — сказал он. — Я сегодня всю ночь не был дома.

Подмигнув, шофер потянулся за блокнотом.

— Хорошо, что вы ко мне сели, — сказал он. — Некоторые, если что пронюхают, все продают в «Светскую хронику».

Не доезжая до студии, Бэрри отпустил машину. Потом прошел через ворота и направился в свою уборную. Часы как раз били семь. Ребята пришли еще раньше и были уже на месте. Открывая дверь, он услышал их разговор; Пэт, кажется, говорил по телефону. На массаж времени всяко не остается.

— Привет, — сказал он. — Кайфуете?

Он никогда прежде не употреблял таких слов, но помнил смутно, что слышал однажды, как кто-то из техников обратился таким образом к ассистенту режиссера. Ребята молча уставились на него. Как будто дух стоял перед ними. Потом Пэт положил трубку. Элф метнул на него предупреждающий взгляд и медленно поднялся на ноги.

— Привет, Бэрри, — сказал он.

Остальные сидели прямо и молчали. Никто ему не улыбнулся, Бэрри это напомнило, как его отец, викарий, позвал его однажды в свой кабинет в их старом доме в Херн-Бэй и спросил, почему он опоздал на автобус из Рэмсгейта. Уже не было времени ни на массаж, ни на причесывание, не было времени на душ Шарко. Только на то, чтобы побрить Бэрри и дать Слипу возможность подготовить его к съемке.

— Ну что, ребята, как вчера погуляли? — спросил Бэрри, подходя к зеркалу и разглядывая синеву на подбородке.

Ребята ничего не ответили. Либо Бэрри и впрямь свихнулся и надо остерегаться, как бы он не начал буйствовать, либо все эти годы он их просто дурачил.

— Ты-то как, Бэрри? — осторожно спросил Кен.

Бэрри начал снимать пиджак, потом развязал галстук и расстегнул ворот рубахи.

— Прекрасно, — ответил он. — Просто прекрасно.

И он говорил правду. Он по-прежнему не чувствовал усталости. А рисовый пудинг, который дала ему на завтрак Пинки, был гораздо лучше овсянки. Основательнее как-то. Плотнее.

— Ты поспал? — спросил Боб.

Бэрри скинул галстук и расстегнул рубашку. Легкое подергивание, которое он ощутил в своем лице, когда узнал Пинки, вдруг снова возникло в уголках его рта. Увидев это, ребята ахнули. Опасный мужчина улыбался. Он и вправду улыбался!

— Нет, сэр! — сказал Бэрри. — Сегодня ночью у меня было кое-что поинтереснее.

Это было жестоко. Ребят охватила тоска. Подумать только! Они знали Бэрри чуть не четверть века — знали его, уважали, служили ему. И все кончилось так. Выглядел он прекрасно, и это было хуже всего. Если бы он вошел, едва волоча ноги, больной и несчастный, они тут же вызвали бы «скорую», позвонили в больницу, чтобы там его встречали, созвали бы консилиум — шведа и других специалистов. Но поступь Бэрри была абсолютно твердой. Он даже посвистывал, подходя к двери. Кошмар!

— Мэй еще не появлялась? — спросил Бэрри. — Как ее мигрень?

Вопрос был задан таким равнодушным тоном. Бим не мог этого вынести. Слезы хлынули у него из глаз, и ему пришлось отойти к окну и отвернуться. Остальные не позволили себе раскиснуть. Они испытали потрясение, отвращение, но раскиснуть они себе не позволили. Стало ясно, что Бэрри вовсе не болен. Человек, которого они выпестовали и вознесли к славе, оказался коварным и твердым как гранит. Тридцать лет он всех их обманывал.

— Слушай, Бэрри, — сказал Элф, и в голосе его прозвучала угроза, а лицо исказилось. — Так просто это тебе не пройдет. Мы, между прочим, знаем, где ты был вчера вечером.

— Ну и что? — спросил Бэрри.

Он пришел и сел, ожидая, чтобы Слип подошел побрить его. Тот взглянул на Элфа, спрашивая указаний, и Элф кивнул, чтобы Слип начинал. Зазвонил телефон. Пэт снял трубку. Звонил директор картины, желая выяснить, как обстоят дела. Всю ночь он не сомкнул глаз, успокаивая «Джигентик Энтерпрайзис» по поводу двадцатичетырехчасовой задержки. Сейчас отсрочка кончилась, он должен что-то сказать им. Бригада ждет. Техники наготове. Смогут они привести Бэрри на пробу к восьми часам? Пэт шепотом объяснил положение Элфу.

— Надо потянуть время, — сказал Элф. — Мы должны просить отсрочку.

У Слипа так дрожали руки, что мыльная пена попала Бэрри в глаза. Он потянулся за полотенцем и услышал слово «отсрочка».

— Что такое? — спросил он. — Они что, так и не отладили этот свой прибор?

Пэт возвел глаза к небу, потом взглянул на Боба. Из трубки по-прежнему доносился голос директора картины. В этот момент открылась дверь и вошла Мэй. Безумным взглядом оглядела она комнату и, увидев Бэрри, сидящего в кресле, с остатками мыла на лице, разрыдалась.

— Бедный мой мальчик! — вскричала она. — Что они с тобой сделали?

Бэрри посмотрел на нее, потом на ребят, и до него медленно начало доходить, что происходит нечто такое, чего он не понимает. Мигрень Мэй, ее отъезд в загородный клуб и то, что ребята не позволили ему остаться дома раскладывать пасьянсы, а потащили его на этот пляж жариться на солнце, потом этот обед с борцами, японками и акробатами. А теперь пытаются его в чем-то обвинить только потому, что он пил горячее молоко у Пинки в дамской комнате, а потом поехал к ней посмотреть фотографии ее внуков. Если из-за них у Пинки будут неприятности, он никогда им этого не простит.

Бэрри поднялся во весь рост — на полторы головы выше всех в этой комнате. Он был великолепен! Кроме того, после целого дня, проведенного на пляже, лицо его покрылось бронзовым загаром, а после долгой беседы с Пинки и рисового пудинга на завтрак он чувствовал себя поздоровевшим и отдохнувшим. Если бы поклонники увидели его в этот момент, они сказали бы, что пройдет не меньше десяти лет, прежде чем он уступит кому-то первое место в списке знаменитостей, а если он и дальше будет так выглядеть, то молодежи, идущей ему на смену, нечего с ним и тягаться. Даже ребята были поражены. Никогда еще Бэрри не выглядел так здорово.

— Слушайте, вы все, — заговорил он. — Я здесь хозяин. К тебе, Мэй, это тоже относится. Пусть только кто-нибудь попробует спросить, где я был ночью. Я хорошо провел время — и всё. Такого у меня еще не было с тех пор, как я сюда приехал. И чувствую я себя великолепно, великолепно, и всё. А если эти болваны в студии не наладят свои сенсоприборы к восьми утра, я разорву контракт с «Джи-Эн» и выйду из игры. Если же кто из вас посмеет открыть рот, я его уволю.

После этого он скинул подтяжки и велел Слипу принести ему брюки.

Было без минуты восемь, когда Бэрри в сопровождении Мэй и ребят появился в студии. В гримуборной никто не сказал ему ни слова, а у Мэй глаза все еще были красны от слез. Подошел режиссер. Он взглянул сначала на Элфа, потом на Кена, но оба они отвели глаза. Около съемочной площадки стоял директор картины. Он тоже не сказал ни слова. Только его рука в кармане поигрывала коробочкой с успокаивающим.

— Все — о'кэй? — спросил режиссер.

— У меня — да, — ответил Бэрри. — Ребята немного устали. И у Мэй болит голова.

Он подошел прямо к инженеру и протянул ему руки.

— Прилаживай, — сказал он. — И так из-за этой вашей машины кучу времени потеряли.

Инженер выплюнул жвачку и закрепил провода на запястьях у Бэрри. Его помощник настроил «мяукалку». Затем инженер повернул выключатель и уставился на шкалу. Со своего стула за ними наблюдала Ванда Грей. Она, конечно, не верила, но кто-то из «Интернейшнл» позвонил ей и сказал, что накануне Бэрри видели на Пончо-Бич. Прежде она не слышала никаких сплетен о нем. Но выглядел он здорово. Может, и правда? Если так, то через три недели, когда они поедут на натуру в Аризону, глядишь — не скучно будет.

Инженер отключил прибор и что-то шепнул своему помощнику. Тот быстро записал несколько цифр в своем блокноте. Инженер взял блокнот и передал его режиссеру. Режиссер глянул и направился туда, где стоял директор, ребята и Мэй.

— Все в порядке, — сказал он.

Опасный мужчина выдавал уровень «А».

Дафна дю Морье Отец The Old Man 1952

Мне показалось, вы спросили про отца? Или я ослышался? Вы ведь первый раз в наших краях? Наверное, приехали на каникулы? Нынче в летние месяцы здесь полно приезжих. И все они в конце концов тем или иным путем добираются до берега, а потом непременно тут останавливаются и смотрят на озеро. Вот как вы сейчас.

Славное местечко, не правда ли? Неудивительно, что отец надумал поселиться именно здесь.

Не помню, когда он впервые появился. Никто не помнит. Должно быть, много лет назад. Он был уже здесь, когда я приехал, задолго до войны. Может, он, как и я, бежал от цивилизации? А может, там, где он жил раньше, он не поладил с людьми и они сделали его жизнь невыносимой? Трудно сказать. Но у меня с самого начала было чувство, что либо он совершил что-то дурное, либо с ним поступили как-то не так, и после этого он озлобился на весь белый свет. Помню, как только его увидел, я еще подумал: «Ну и адов характер!»

Да, вот тут у озера он и жил со своей половиной. У них был какой-то немыслимый шалаш, открытый всем непогодам, но, мне кажется, это их мало трогало.

Меня, спасибо, предостерег парень с фермы, один из тамошних работников. Ухмыльнувшись, он предупредил меня, что от отца лучше держаться подальше, сказал, что он не очень-то любит чужих. Поэтому я вел себя осторожно и даже не оставался у озера на весь день. Да и что толку? Я ведь все равно по-ихнему не понимаю. Когда я впервые увидел его, он стоял у самой кромки воды и глядел на море. И я, чтобы не потревожить его, не пошел по переброшенному через речку дощатому мосту, так как мне пришлось бы пройти совсем близко от него; вместо этого я по пляжу вышел к озеру с другой стороны. Я испытывал неловкость от того, что вторгаюсь в чужие владения, не имея на то права, и поэтому присел на корточки за кустом дрока, вынул полевой бинокль и стал разглядывать отца.

Он был большой, широкий и сильный — я говорю о том, как он выглядел тогда, несколько лет назад. Потом он, конечно, постарел, но даже и потом можно было представить себе, каким он был когда-то. Какая это была мощь и силища! А как царственно он нес свою великолепную голову! Уверен, все это неспроста — за этим явно что-то кроется. Нет, я не шучу. Может, в нем течет царская кровь какого-то предка? И временами — вины его тут нет — кровь эта бунтует и одолевает его. И тогда он как одержимый бросается драться. В ту пору я об этом не думал. Я просто смотрел на него, пригибаясь пониже за кустом дрока всякий раз, когда он поворачивался; я гадал, что происходит в его голове и знает ли он, что я здесь и наблюдаю за ним.

И если бы он вдруг захотел добраться до меня, я оказался бы в дурацком положении. Но он, должно быть, решил иначе, хотя, думаю, даже почти уверен, что ему просто дела до меня не было. Он продолжал смотреть на море, следя за чайками и надвигающимся приливом, а затем быстро и легко двинулся прочь от берега, домой к своей хозяйке, где его, быть может, ждал ужин.

Мне не удалось взглянуть на нее в тот первый день — она так и не появилась. Поскольку жили они у озера, неподалеку от левого берега, куда не было проторенной тропки, я не осмелился подойти поближе из страха столкнуться с ней лицом к лицу. Когда же все-таки я ее увидел, то испытал глубокое разочарование; честно говоря, и смотреть-то там было не на что — ничего от его мятежного норова. Тихое покладистое создание, решил я тогда.

Я их увидел вместе, когда они после рыбной ловли возвращались с пляжа на озеро. Он, естественно, был впереди, а она плелась сзади. Ни он, ни она не обратили на меня ни малейшего внимания, чему я был рад, так как он вполне мог бы остановиться и, дождавшись ее, велеть ей идти домой, а сам ринулся бы к скалам, где я сидел. Вам, наверное, интересно, что бы я ему сказал, явись он таким образом? Честно признаюсь — не знаю. Скорее всего, поднялся бы с независимым видом, насвистывая какой-нибудь веселый мотивчик, улыбнулся и кивнул ему — все это, правда, впустую, но вроде бы и естественно. Вы же понимаете, о чем я говорю? А затем, пожелав ему всех благ, преспокойно удалился. Не думаю, что он причинил бы мне какое-нибудь зло. Скорее всего, он посмотрел бы мне вслед своими странными узкими глазами и дал спокойно уйти.

После этого и зимой, и летом я постоянно бывал на скалах, а они продолжали вести свое необычное, далекое от меня существование и ловили рыбу иногда в озере, а иногда в море. Время от времени я натыкался на них в гавани, где-нибудь в устье реки — они глядели на стоящие на якоре яхты и суда. И каждый раз я задавал себе вопрос — чья это была инициатива? Быть может, его внезапно охватывала тоска по оживленной сутолоке и многолюдству гавани и по той жизни, которую он либо отринул ни с того ни с сего, либо никогда не знал, и тогда он объявлял: «Мы сегодня идем в город». И она, радуясь, что может угодить ему, отправлялась вместе с ним.

Знаете, что мне с самого начала бросилось в глаза — этого нельзя было не заметить, — привязанность этой пары друг к другу. Я видел, как она его встречала, когда он возвращался после целого дня на море, где ловил рыбу, пока она оставалась дома. К вечеру она шла на озеро и оттуда по пляжу к морю. Она так же, как и я, видела издалека, как он огибает угол залива. Он держал путь прямо на пляж, а она шла ему навстречу, и они обнимались, не обращая внимания ни на кого вокруг. Это было трогательно, хотя не знаю, понятно ли вам, о чем я говорю. Чувствовалось, что в нем есть какое-то особое обаяние, если между ними все было так, как я себе представлял. С чужими он мог быть сущим дьяволом, и только она одна для него была как свет в окошке. У меня даже появилось к нему теплое чувство, когда я увидел их вот так вместе.

Вы спрашиваете, были ли у них дети? Как раз к этому я веду разговор. Именно о детях я хотел вам рассказать. Потому что все это обернулось трагедией. И никто, кроме меня, об этом не знает. Я, конечно, должен был кому-то сказать, но если бы я это сделал… Словом, не знаю… Они забрали бы отца, и это разбило бы ее сердце. Я понимаю, улики против отца были серьезные, но прямых доказательств у меня не было. Это мог быть просто несчастный случай, и, кроме того, никакого расследования никто не вел тогда, когда мальчик исчез. Да и вообще, кто я такой, чтобы совать нос во все дыры и наушничать?

Попытаюсь объяснить вам, как это случилось. Но вы должны помнить, что произошло это не в одно мгновение, до этого прошел порядочный отрезок времени, и я иногда уезжал из дому или просто был занят и не добирался до озера. Никого, кроме меня, не интересовала эта пара, что жила здесь, и поэтому мой рассказ только о том, что я видел собственными глазами, а не слышал от кого-то; в нем нет ни тени сплетен или же историй, которые рассказывают у вас за спиной.

Ну так вот, они не всегда были одиноки, как сейчас. У них было четверо детей — три девочки и мальчик. И всех четверых они вырастили в этой старой развалюхе у озера, но для меня всегда было загадкой, как они ухитрились это сделать. Я помню, бывали дни, когда дождь хлестал озеро, взбивая мелкие волны, которые взрывались и раскалывались на глинистом берегу у самого их жилья, превращая топкую почву в настоящее болото, где свободно гулял шквальный ветер. Вы, конечно, думаете, что любой, у кого осталась хоть крупица здравого смысла, в этих обстоятельствах забрал бы жену и детей и нашел бы место, где у них был бы хоть какой-нибудь комфорт. Любой, но не отец. Мне кажется, он считал, что, коли он терпит, жена тоже может терпеть, не говоря уже о детях. Он, очевидно, придерживался суровых методов воспитания.

Ребятня их, надо сказать, была просто очаровательная, особенно младшая девочка. Я так никогда и не узнал ее имени и про себя называл ее Крошка. Хотя и крошечная, она была точный сколок со старого пня. Я как сейчас вижу ее совсем малюткой, когда она в одно прекрасное утро первая храбро отправилась порезвиться и поплавать в озере, оставив позади сестер и брата.

Мальчика я прозвал Сын. Он был самый старший и, между нами говоря, немного глуповатый. Да и внешне он был не так хорош, как сестры, скорее неуклюжий парень. Девочки играли сами по себе, ловили рыбу, а он вечно болтался где-то сзади, не зная, куда себя деть. Думаю, если бы он мог, то охотно оставался бы дома, возле мамочки. Типичный маменькин сынок. Поэтому я так и окрестил его. И не то чтобы мать пеклась о нем больше, чем об остальных детях. Она обращалась со всеми одинаково, насколько я успел заметить. Все ее помыслы и заботы были прежде всего направлены на мужа. Но Сын был большой младенец и, как мне казалось, еще и дурачок.

Подобно родителям, молодняк держался особняком, ни с кем из посторонних не знаясь. Им это — смею думать — крепко вбил в головы отец. Они никогда не приходили поиграть на пляж без взрослых. Могу себе представить, какой это был для них соблазн — в разгар лета, когда народ спускается через скалы на пляж, купается, устраивает пикники. Не сомневаюсь, что отец по какой-то одному ему ведомой причине строго-настрого запретил детям иметь дело с незнакомыми людьми.

Они привыкли к тому, что я постоянно что-то делаю на берегу, собираю выброшенные на берег обломки бревен для топки, то исчезаю на день, то снова появляюсь. Я часто останавливался полюбоваться детьми, играющими у озера. Я нарочно не заговаривал с ними, так как боялся, что, вернувшись домой, они могли рассказать обо мне отцу. Они смотрели на меня, когда я проходил мимо, и тут же отводили взгляд, будто в смущении. Все, кроме Крошки. Крошка при встрече делала кувырок, чтобы покрасоваться.

Иногда я наблюдал, как все шестеро — отец, мать, Сын и три девочки — направляются на целый день ловить в море рыбу. Отец, конечно, во главе, Крошка, горя желанием быть полезной, старается держаться поближе к папочке, мать беспрестанно смотрит по сторонам, пытаясь угадать, будет ли погода; рядом с ней две девочки, а Сын, бедный глупый Сын, как всегда, последним выходит из дому. Я никогда не мог узнать, удачный ли был у них улов. Они обычно оставались в море допоздна, а я уходил с пляжа до того, как они возвращались. Думаю, однако, что они трудились не зря. Они, должно быть, кормились почти целиком тем, что ловили. Но ведь говорят же, в рыбе очень много витаминов. И может, у отца был своего рода заскок в отношении рыбы.

Время шло, и дети подрастали. Крошка частично утратила свою неповторимость, во всяком случае так мне тогда казалось. Она стала все больше походить на сестер. Но все равно это трио было очаровательное: девочки тихие и — можете себе представить? — хорошо воспитанные.

Что до Сына, он вырос невероятно и был огромный. Почти как отец. Но разве их можно было сравнить? В нем не было ничего от отцовской стати, его силы, характера. Он был большой неуклюжий мужлан. И беда, как мне кажется, была в том, что отец его стыдился. Я твердо убежден, что по дому он ничего не делал и во время рыбной ловли проку от него тоже не было никакого. Девочки трудились как пчелки, а он маячил где-то на заднем плане, вечно на что-то натыкался, что-то портил, крушил. Когда с ним на море бывала мать, он торчал возле нее.

Я видел, что отца злит такой дурень-сын. Вдобавок его еще раздражало и то, что он вымахал такой большой. Это, очевидно, никак не укладывалось в его не терпящем противоречий сознании: сила и глупость не должны сочетаться. В любой нормальной семье сын к этому времени уже покинул бы отчий дом и нашел себе где-нибудь работу. Я все гадал, обсуждают ли вечерами отец и мать эту наболевшую тему или же они никогда не говорят об этом, раз и навсегда молча согласившись, что мальчик не в порядке.

Да, но в конце концов дети все же покинули родной кров. Девочки по крайней мере.

Я расскажу вам, как все это происходило.

Как-то поздней осенью я делал покупки в маленьком городишке над гаванью, всего в трех милях отсюда, когда вдруг неожиданно увидел отца, мать, трех девочек и Сына — они направлялись в Понт у истока речки, которая от гавани течет на восток. В Понте всего несколько коттеджей, а за ними ферма и церковь. Дети выглядели чистенькими и даже нарядными, отец и мать тоже, и я подумал, что они собрались в гости. Если действительно так, событие это для них было совсем необычное. Впрочем, возможно, что у них в Понте жили друзья или же знакомые. Так или иначе, в тот погожий субботний день последний раз я видел их на дороге, ведущей в Понт.

Все выходные бушевал сильнейший ветер, настоящий восточный шквал, и я вообще не выходил из дому. Я знал, как беснуется море на пляже, и гадал, удалось ли семейству вернуться обратно. Разумнее всего было бы остаться у друзей в Понте, если у них там действительно были друзья.

Ветер стих только во вторник, и я наконец отправился на пляж. Куда ни глянь, повсюду были водоросли, выброшенные на берег обломки сплавного леса, смола, мазутные пятна. После бесчинства восточного ветра картина всегда одна и та же. Я взглянул на озеро, туда, где был их шалаш, и вдруг увидел отца с матерью у самого края воды. Молодой поросли, однако, нигде не было видно.

Это заинтриговало меня, и я стал ждать в надежде, что кто-нибудь из детей покажется. Но они так и не появились. Я обошел озеро — с берега напротив хорошо были видны их владения. И я даже достал бинокль, чтобы получше все разглядеть. Детей не было ни в шалаше, ни на берегу. Отец праздно слонялся возле дома, как это нередко случалось, когда он не был занят рыбной ловлей, а супруга его тем временем, устроившись поудобней, грелась на солнышке. Объяснение могло быть только одно: они оставили детей в Понте у друзей. Как бы на каникулы. Должен признаться, я почувствовал облегчение: еще совсем недавно в какой-то отчаянный момент я решил, что они могли отправиться обратно в тот же вечер в субботу и в дороге их застигла буря; отец с матерью благополучно добрались домой, а детям не повезло. Хотя я не уверен, что все было именно так. Я бы уже знал об этом. Кто-нибудь непременно где-то что-то рассказал бы. Случись что, и отец не слонялся бы, как всегда, с видом, будто его ничего не касается, а уж о матери и говорить нечего — вряд ли она нежилась бы на солнце. Нет, такого просто быть не могло. Они скорее всего оставили детей на попечении друзей. А может быть, девочки и Сын отправились внутрь страны наконец поискать себе работу.

И все же была во всей этой истории какая-то неувязка. На душе было тяжело. Я привык их постоянно видеть вокруг, Крошку и остальных детей. Однако меня не покидало какое-то непонятное чувство, что они ушли из моей жизни навсегда. Я понимаю, это глупо с моей стороны. Глупо принимать все так близко к сердцу. Но был отец, была мать и четыре юных существа, и они, можно сказать, выросли на моих глазах, и вот теперь вдруг исчезли неизвестно по какой причине.

Как я жалел, что не знаю хотя бы несколько слов на их языке, чтобы окликнуть отца по-соседски и сказать: «Я вижу, что теперь вы остались вдвоем. Надеюсь, ничего дурного не случилось?»

Я понимаю, все это было бы бесполезно. Он посмотрел бы на меня своим странным взглядом и посоветовал убраться ко всем чертям.

Девочек я больше так никогда и не видел. Ни разу. Они не вернулись. Однажды мне показалось, что я видел Крошку в устье реки со стайкой подружек, но я не был уверен, что это она. А если даже это была Крошка, то какая-то незнакомая — так она выросла и изменилась.

Расскажу вам, что я обо всем этом думаю. А думаю вот что: отец с матерью взяли их с собой в прошедший уик-энд с определенной целью — либо поселить у друзей, либо пустить в самостоятельную жизнь.

Я понимаю, это звучит жестоко, — вряд ли вы поступили бы таким образом с сыном или дочерьми, но не забывайте, нрав у отца был крутой и законы ему не писаны. Не иначе, он думал, что все это к лучшему, и, очевидно, оно так и есть, и если бы знать точно, что случилось с девочками, а главное — с Крошкой, я бы не волновался.

Но я до сих пор не могу не беспокоиться, зная, что произошло с Сыном.

Вся беда в том, что у Сына хватило глупости вернуться. Он вернулся недели через три. Я шел к озеру, но не своей обычной дорогой, а через лес вдоль речки, которая берет начало от истока, лежащего на более высоком уровне, и впадает в озеро. Обойдя его, я по болотам вышел к северному берегу, где в некотором отдалении находился шалаш, и первое, что я увидел, был Сын.

Он ничего не делал. Просто стоял у болота в растерянности и недоумении. Он был не очень близко от меня, и я не решился его окликнуть. Кроме всего прочего, у меня не хватило духу. Я неотступно следил за ним, пока он маячил возле болота, неуклюжий, в обычной своей нелепой позе, и я заметил, что он смотрит в конец озера, где был отец.

Отец с матерью не видели его. Они стояли на берегу у мостков, и было непонятно, то ли они собрались ловить рыбу, то ли возвращались домой. А здесь на болоте стоял Сын с растерянным глупым лицом, в котором помимо глупости был страх. Мне хотелось крикнуть: «Что случилось?» — но я не знал, как это сказать. Я стоял молча и, как и он, смотрел на отца.

Потом произошло то, чего мы так оба боялись.

Отец поднял голову и увидел Сына.

Он, должно быть, что-то сказал жене, потому что она вдруг застыла неподвижно там, где они стояли у мостков, затем отец развернулся с молниеносной быстротой и бросился в сторону болота, к Сыну. В эту минуту он был просто страшен. До конца своих дней не забуду ощущения ужаса от его вида. Великолепная голова, которой я так всегда восхищался, теперь была гневная, полная злобы; он изрыгал проклятия — поверьте мне, я слышал своими ушами.

Сын, растерянный, испуганный, беспомощно озирался, ища, куда бы спрятаться. Но прятаться было негде. Разве что за редким тростником, который рос по краю болота. Увы, бедняга был так туп: он кинулся к тростникам и, весь съежившись, пригнулся за ними, считая, что отныне он в безопасности. Смотреть на это было невыносимо.

Я только собрал все свое мужество, готовясь вмешаться, как вдруг отец внезапно остановился, будто на ходу сдержал бег, затем повернул обратно и возвратился к мосткам, продолжая на пути что-то ворчать и проклинать Сына. Сын следил за ним из своего тростникового укрытия, потом снова двинулся на болота. Судя по всему, в его дурацкой башке была навязчивая мысль — вернуться домой.

Я поглядел вокруг. Ни души. Некого позвать на помощь. Но если бы даже я и пошел на ферму и уговорил кого-нибудь из рабочих пойти со мной, мне посоветовали бы не встревать, сказали бы, что отца сейчас в его состоянии лучше оставить в покое и что Сын достаточно взрослый и в любом случае может постоять за себя. Он сейчас почти как отец. Вполне может дать сдачи. Но я-то понимал, что на деле все гораздо сложнее. Сын был не боец. Он не умел драться, даже не знал, как это делается.

Я еще довольно долго ждал у озера, но ничего не случилось. Стало темнеть. Оставаться дольше было бессмысленно. Отец с матерью ушли с мостков домой. А Сын все еще стоял на болоте, на самом краю озера.

Я тихо окликнул его: «Все без толку. Он все равно тебя не пустит. Возвращайся в Понт — или же туда, откуда ты пришел. В любое место, куда угодно, но только уходи отсюда».

Он поглядел на меня все с тем же странным растерянным выражением, и я видел, что он ни слова не понял из того, что я сказал.

Больше я ничего не мог сделать и поэтому пошел домой. Однако весь вечер мысль о Сыне не давала мне покоя. И утром я снова отправился на озеро, прихватив с собой для храбрости палку. Не то чтобы я всерьез думал, что можно пустить ее в ход. И уж во всяком случае не против отца.

Все же я надеялся, что за ночь они придут к какому-то согласию. Сын теперь находился дома, под боком у матери, а отец бродил вокруг в одиночестве.

Должен признаться, когда я думал об этом, я испытывал облегчение. В конце концов, что я мог сказать им или сделать? И если отец не хотел, чтобы Сын вернулся, это было его дело. А если Сын был настолько глуп, что пошел туда, это опять же было частное дело Сына.

Но я во многом винил мать. Кто, как не она, должна была сказать Сыну, что он мешает отцу и что отец не в том настроении, и поэтому ему лучше держаться от него подальше, пока все не образуется и не встанет на свои места. Я никогда не был высокого мнения о ее уме. Мне всегда казалось, она не способна проявить характер ни при каких обстоятельствах.

И все-таки я думал, раз они пришли к соглашению, они будут его придерживаться хотя бы какое-то время. Сын крепко прилепился к матери — полагаю, он помогал ей по хозяйству, хотя и не уверен… Отец оставил их в покое и все больше проводил время в одиночестве.

Он теперь часто сидел у мостков, сгорбившись, и глядел на море каким-то странным и, я бы даже сказал, зловещим взглядом. Он более чем когда-либо выглядел одиноким и неприкаянным. И мне это не нравилось. Я не знаю, какие мысли зрели в его голове, но уверен, что они были недобрые. Мне вдруг стало казаться, что целая вечность прошла с той поры, когда он, мать, дети ходили удить рыбу, — счастливая дружная семья. Сейчас в этой жизни все для него переменилось. Его бросили одного, так как мать с Сыном были вместе.

Мне было его жаль, но одновременно меня не покидал страх. Я чувствовал, что такая неопределенность не может длиться долго и что-то должно произойти.

Как-то раз я пошел на пляж собрать дрова, выброшенные бушевавшим всю ночь ветром, и когда по привычке поглядел на озеро, то обнаружил, что Сына возле матери нет. Он стоял там, где я его увидел в тот первый день, — у самого края болота. Он был такой же огромный, как отец, и если бы только он понимал, как употребить свою силу, то мог бы пустить ее в ход и потягаться с отцом в любой момент, но у него не было мозгов. И вот теперь он снова торчал на болоте, этот здоровенный, насмерть перепуганный дурачок, а на другом берегу стоял отец и в упор глядел на Сына, и по глазам его было видно, что он замыслил убийство.

Он убьет его, сказал я себе. Не знаю только где, как и когда — может быть, ночью во сне или же днем во время рыбной ловли. Мать — пустое место, она не может ничему помешать. Бесполезно взывать к ней. Если бы у Сына была хоть капля здравого смысла, он бы ушел…

Я следил за ним и ждал до наступления темноты. Но все было спокойно.

Ночью шел дождь. Утро было серое, холодное, туманное. Декабрь повсюду вступил в свои права — деревья стояли голые, беззащитные. Ятолько во второй половине дня попал на озеро — небо прояснилось, и солнце сияло в водянистом мареве, как это бывает зимой, вспыхивая, перед тем как опуститься за море.

Я сразу увидел отца и мать. Они стояли рядышком возле своей развалюхи и смотрели, как я иду. Сына с ними не было. Не было его и на болоте, не было у озера.

Я перешел через мост и двинулся вдоль правого берега озера; у меня с собой был бинокль, но Сына я не нашел.

А потом я его увидел. Цепляясь руками и ногами, я спустился по крутому склону к воде, пересек болото и дошел до места, где он лежал за тростниками.

Он был мертв. На теле была большая рана, а на спине запекшаяся кровь. Он пролежал здесь всю ночь, и тело намокло от дождя.

Вы, наверно, подумаете, что я совсем спятил, но я не выдержал и разревелся, как последний идиот, а потом крикнул через озеро отцу: «Ты убийца, ты кровавый, проклятый Богом убийца!» Он не ответил. Даже не шелохнулся. Так и стоял со своей половиной возле шалаша и, не отрываясь, следил за мной.

Вам, наверное, любопытно будет узнать, что сделал я. Я вернулся домой, принес лопату и выкопал могилу для Сына в тростниках за болотом, а потом произнес молитву, которую сам сочинил, так как не очень хорошо представлял, какую религию он исповедовал. Когда я кончил, я поглядел через озеро на отца.

И что же, вы думаете, я увидел?

Я увидел, как он склонил свою большую голову, нагнулся к жене и обнял ее. Она протянула к нему голову и тоже обняла его. Это был реквием и одновременно благословение, искупление и воздаяние хвалы. Каким-то непонятным образом они знали, что сотворили зло, но теперь все было кончено, потому что я предал земле Сына и он ушел. Они теперь были свободны и снова вместе, больше не было третьего, который стоял бы между ними.

Они двинулись на середину озера, и вдруг я увидел, как отец вытянул шею и забил крыльями, потом сильным мощным движением оторвался от воды, а мать последовала за ним. Я смотрел, как два лебедя летят к морю навстречу закатному солнцу, и, поверьте мне, никогда в жизни я не видел зрелища прекраснее: два лебедя, летящие в пустынном небе среди зимы.

Дафна дю Морье Пиявка

Никто не станет спорить, что я женщина чувствительная.

Но как дорого мне это обходится! Если бы я не принимала так близко к сердцу чужие судьбы, все у меня сложилось бы иначе. А теперь, увы, жизнь моя разбита, и не по моей вине, — просто я не в силах причинить боль людям, которых люблю.

Как жить дальше? По сто раз в день задаю себе этот вопрос. Мне уже под сорок, красоты возраст не прибавляет, а если и здоровье пошатнется — что вполне вероятно, ведь мне столько пришлось пережить, — тогда я вынуждена буду оставить работу и существовать на смехотворное пособие, которое выплачивает мне Кеннет. Веселенькая перспектива, нечего сказать.

Лишь одно выручает меня. Я пока еще умудряюсь сохранять чувство юмора. Во всяком случае, мои немногочисленные друзья не могут мне в нем отказать. Еще они говорят, что у меня сильный характер. Видели бы они меня в иные минуты. Например, когда я под вечер возвращаюсь домой (обычно это бывает не раньше семи — мой шеф, между прочим, не страдает излишней чуткостью). Дома я должна приготовить себе хоть какой-нибудь ужин. Потом — вытереть пыль в комнатах и привести все в порядок: прислуга приходит убирать два раза в неделю, и после нее вечно что-нибудь остается не на месте. К концу дня я чувствую себя такой разбитой, что мечтаю рухнуть в постель и покончить с этим раз и навсегда.

Но тут раздается телефонный звонок, и я собираю все свои силы, чтобы отвечать бодрым голосом. Иногда краем глаза ловлю свое отражение в зеркале: шестьдесят пять, никак не меньше, — унылые морщины, бесцветные волосы. Обычно это звонит какая-нибудь знакомая, чтобы отказаться от назначенного на воскресенье ленча, так как ей подвернулся вариант поинтереснее, или это свекровь со своими вечными жалобами на бронхит или на очередное письмо от Кеннета — можно подумать, это все еще имеет для меня значение. Просто никто не способен понять меня, как я понимаю других.

Мой папа говорил, я из тех, на кого все шишки валятся, и, сколько себя помню, так было всегда — раньше они с мамой поцапаются, как кошка с собакой, а мне приходится их мирить. Не то чтобы у меня была ума палата — чего нет, того нет. Но во всех житейских вопросах мне не изменяет здравый смысл — меня и с работы ни разу не увольняли, я сама всегда ухожу. А вот если надо просить что-нибудь для себя или защищать свои права, как мне следовало поступить в истории с Кеннетом, — тут я совершенно теряюсь. Сразу замолкаю и сдаюсь. Меня столько обманывали в жизни, столько раз выезжали за мой счет и причиняли мне боль, что просто непонятно, как могла выдержать все это одинокая женщина. Назовите это злым роком, невезением, назовите как угодно, но это правда.

А все из-за того, что я никогда не думаю о себе, хоть и неловко самой об этом говорить. За примерами далеко ходить не надо. Три года я имела возможность в любой момент выйти замуж за Эдварда, но, щадя его, ни разу не прибегала к решительным мерам. У тебя жена, карьера, говорила я ему, и твой долг думать прежде всего об этом. Глупо, конечно, с моей стороны. Разве другая женщина повела бы себя так? Но у меня есть принципы, и я знаю, что хорошо, а что дурно. Это у меня от папы.

Когда от меня ушел Кеннет — а ведь я шесть лет с ним промучилась, — я не бегала плакаться его друзьям. Я только сказала, что мы не сошлись характерами, он непоседа, а я создана для тихой семейной жизни. К тому же его пристрастие к виски не способствовало созданию настоящей семьи. И он слишком много требовал от женщины с хрупким здоровьем: я должна была ухаживать за ним, пока он беспробудно пил, готовить для него, убирать в доме, а я сама валилась с ног от усталости. Нет, сказала я его друзьям, все-таки я правильно сделала, что согласилась на развод. Потом, конечно, у меня сдали нервы. Вынести такое было выше человеческих сил. Но винить Кеннета?.. Нет. Гораздо достойнее молчать, когда тебя терзают.

Впервые я поняла, что людям трудно без меня обойтись, когда папа с мамой стали по очереди обращаться ко мне за советом. Мне тогда было всего четырнадцать лет. Мы жили в Истборне.[547] Папа служил в юридической конторе, компаньоном в деле он не был, но занимал довольно приличную должность, повыше старшего клерка. Мама вела хозяйство. У нас был неплохой дом с собственным садом, мы занимали весь дом целиком, а не половину, как некоторые, и держали прислугу.

Я была единственным ребенком в семье и привыкла слышать разговоры взрослых. Хорошо помню, как однажды я пришла после уроков домой, на мне был школьный костюмчик с белой шерстяной блузкой, за спиной болталась эта жуткая школьная шляпа. Я стояла в прихожей и стягивала уличные туфли у входа в столовую — зимой мы всегда собирались в столовой, потому что гостиная выходила окнами на север, — и тут я услышала, как папа говорит: «Ну что мы скажем Дилли?» Дилис — такое красивое имя, но они всегда звали меня Дилли.

Что-то произошло, я это сразу поняла по голосу папы и по тому, как он особенно нажал на слово «что», будто искал выход из крайне затруднительного положения. Конечно, другая девочка пропустила бы все это мимо ушей или тут же вошла бы в комнату и спросила: «Вы это о чем?» Но я была слишком чувствительной. Я стояла у дверей и старалась уловить, что отвечала мама, однако до меня донеслось только что-то вроде: «Она скоро успокоится». Затем послышался звук отодвигаемого стула, я поняла, что мама встает, и пулей взлетела по лестнице к себе. Затевались какие-то перемены, они могли изменить всю нашу жизнь, и по тону, которым мама произнесла: «Она скоро успокоится», я догадалась — родители не знают, как я к этому отнесусь.

Надо сказать, я никогда не отличалась крепким здоровьем и в детстве часто сильно простужалась. Ко времени, о котором идет речь, я еще не оправилась после очередной болезни и, услышав в тот вечер разговор родителей, вдруг снова почувствовала себя хуже. Я долго сморкалась у себя в маленькой холодной комнатке, и, когда наконец спустилась вниз, глаза и нос у меня покраснели и опухли, и вид стал, должно быть, весьма плачевный.

— Боже мой, Дилли! — всполошилась мама. — Что с тобой? Ты опять простудилась?

Папа тоже смотрел на меня с беспокойством.

— Ничего страшного, — ответила я. — Просто мне целый день чуть-чуть нездоровилось, и еще я слишком много занималась, ведь скоро экзамены.

И вдруг — никак не могла сдержаться — я расплакалась. Папа с мамой молчали, но было видно, что им не по себе, они с тревогой переглянулись.

— Тебе лучше лечь, дорогая, — сказала мама. — Поднимайся в свою комнату, а я принесу тебе ужин, хорошо?

Тогда — вот она, моя обостренная чувствительность, — я бросилась к ней, обняла ее и произнесла:

— Если с тобой или с папой что-нибудь случится, я умру!

Только и всего. Потом я улыбнулась, вытерла слезы и сказала:

— На этот раз я сама для вас все сделаю. Я сама накрою на стол.

Я и слышать не хотела о том, чтобы мама мне помогала, и решила показать, какой могу быть полезной.

Поздно вечером в мою комнату пришел папа, сел ко мне на кровать и рассказал, что ему предложили работу в Австралии и что, если он согласится, меня придется оставить на год одну, пока они с мамой не обоснуются на новом месте и не подыщут дом для нас троих. Я не стала спорить, не заплакала. Просто кивнула со словами:

— Делайте то, что считаете нужным. Обо мне не думайте.

— Все это так, — отвечал папа, — но не можем же мы уехать и оставить тебя, если не убедимся, что ты всем довольна и что тебе будет хорошо с тетей Мэдж.

Тетя Мэдж, папина сестра, жила в Лондоне.

— Конечно, мне будет хорошо, — сказала я. — Я скоро привыкну к одиночеству. Поначалу, наверное, поскучаю немного, ведь тете Мэдж никогда не было до меня дела, и я знаю, что у нее миллион друзей и она редко сидит дома по вечерам, а значит, придется мне оставаться одной в ее старом доме, где дует из каждой щели. Зато на каникулах я каждый день смогу писать вам с мамой и тогда не буду чувствовать себя такой заброшенной. К тому же я начну так усердно заниматься в школе, что тосковать будет некогда.

Помню, вид у папы был довольно удрученный — бедненький, он тоже был чувствительный, как и я.

— Чем тебя так обидела тетя? — спросил он.

— Ничем, — отвечала я. — Но она всегда так держится, как будто недолюбливает меня. Только ты, пожалуйста, не беспокойся. Я ведь смогу взять с собой дорогие для меня мелочи, когда перееду к тете? Они будут напоминать мне все, что я так люблю.

Папа встал и прошелся по комнате. Потом сказал:

— Знаешь, ничего еще не решено окончательно. Я обещал фирме подумать.

Я не хотела, чтобы он видел, как мне тяжело, поэтому спрятала лицо под одеяло и произнесла:

— Если ты в самом деле уверен, что вам с мамой будет лучше в Австралии, то, конечно, поезжайте.

Из-под одеяла мне было видно его лицо. Как сейчас помню этот растерянный горестный взгляд, по которому я поняла, что, если папа и правда поедет в Австралию, это будет большая ошибка.

На следующее утро я почувствовала себя хуже, и мама уговаривала меня остаться в постели, но я решила, несмотря ни на что, как обычно пойти в школу.

— Нельзя же поднимать такой переполох из-за какого-то насморка, — объяснила я ей. — Теперь мне нужно закаляться и забыть, как вы с папой меня избаловали. Что скажет тетя Мэдж, если при каждой простуде я вздумаю валяться в постели? А из-за этих лондонских туманов я, наверное, всю зиму от насморка не отделаюсь, так что лучше уж заранее привыкнуть.

И я весело рассмеялась, чтобы успокоить маму, и в шутку напомнила ей, как чудесно им будет греться на солнышке в теплой Австралии, не то что мне сидеть одной в своей комнате у тети Мэдж.

— Ты же знаешь, мы взяли бы тебя с собой, если бы могли, — сказала мама. — Но ведь билет стоит так дорого, и, кроме того, еще неизвестно, что нас там ждет.

— Понимаю, — отвечала я, — именно неизвестность и беспокоит папу, правда? Ведь надо начать все заново, порвать связи с прежним миром.

— Он что, говорил тебе об этом? — спросила мама.

— Нет, но я почувствовала, что для него отъезд — настоящая травма, хоть он и не хочет признаться.

Папа уже ушел в контору, и мы с мамой были одни. Прислуга наводила порядок наверху, я собирала ранец.

— А мне казалось, он очень увлекся этой идеей, — сказала мама. — Он был в таком восторге, когда мы первый раз ее обсуждали.

— Конечно, тебе виднее, — отозвалась я, — но ты же знаешь, папа всегда так — сначала чем-нибудь увлечется, а потом остынет, да уже поздно. Помнишь, как он купил механическую косилку и ты осталась без зимнего пальто? Было бы ужасно, если бы вы уехали туда, а потом в конце концов оказалось, что ему там не нравится.

— Да, — согласилась мама, — да, ты права… Признаться, я и сама поначалу сомневалась, но он меня переубедил.

Пора было в школу, я опаздывала на автобус, поэтому не стала продолжать разговор, но крепко обняла маму, чтобы показать, как я ее понимаю, и добавила:

— Мне ужасно хочется, чтобы тебе было хорошо. Надеюсь, ты будешь с удовольствием бегать в поисках дома и сама вести все хозяйство. Хотя на первых порах тебе, конечно, будет не хватать Флоренс (так звали нашу служанку, она была у нас уже давно). Я слышала, в Австралии трудно найти прислугу. У нас одна учительница — австралийка, она говорит, что там большие возможности для молодежи, не то что для людей среднего возраста. Но ведь в этом тоже есть своя прелесть — правда? — быть первопроходцем и бороться с трудностями.

Я еще раз высморкалась — эта ужасная простуда все не проходила — и вышла, а мама осталась сидеть за столом, однако мне было ясно, что ее уже совсем не тянет в Австралию.

Кончилось дело тем, что они так никуда и не поехали. До сих пор не понимаю почему. Должно быть, чувствовали, что не смогут без меня обойтись, и не решились расстаться со мной даже на год.

Как ни странно, после этого, то есть после того, как они передумали ехать в Австралию, папа с мамой стали все больше отдаляться друг от друга, а у папы пропал вкус к жизни и к работе. Он постоянно ворчал на маму, та — на него, а мне доставалась роль миротворца.

Папа теперь часто задерживался по вечерам, как он говорил, в клубе, и мама, помню, со вздохом жаловалась мне:

— Опять отца нет дома. Не понимаю, где он пропадает.

Я поднимала голову от тетрадей и говорила — просто так, в шутку:

— А не надо было выходить за мужчину моложе тебя. Он любит бывать среди молодых, в этом все дело, ему веселее с девицами из конторы, а они, между прочим, чуть ли не мне ровесницы.

Надо признаться, мама совсем за собой не следила. Она была такая домоседка, вечно суетилась на кухне, что-нибудь пекла, и это, кстати, выходило у нее гораздо лучше, чем у Флоренс. Могу похвастаться, умение вкусно готовить я унаследовала от мамы: кулинария — мой конек. Когда папа наконец-то возвращался, я прокрадывалась в переднюю ему навстречу и, делая страшное лицо, прижимала палец к губам.

— Ну и попадет же тебе, — шептала я. — Мама просто вне себя. Как войдешь, сядь и читай газету, только не говори ничего.

Бедный папочка, у него в этот момент был такой виноватый вид, и нам предстояло приятно провести вечер: мама с плотно сжатыми губами сидит за одним концом стола, папа как в воду опущенный — за другим, а между ними я — стараюсь, как могу, их развлечь.

Когда я закончила школу, встал вопрос о моем будущем. Я уже говорила, что большим умом не отличалась, но я была сообразительна и быстро схватывала несложные вещи, поэтому поступила на курсы машинописи и стенографии, за что потом благодарила судьбу. Правда, тогда я не думала, что мне это пригодится. Мне было восемнадцать лет, и, как все девушки моего возраста, я бредила сценой. Еще ученицей я сыграла одну из главных ролей в «Школе злословия»[548] — роль леди Тизл — и с тех пор думала только о театре. Между прочим, наша директриса была знакома с одним репортером, и он упомянул обо мне в местной газете. Но когда я дома заикнулась о карьере актрисы, родители встали на дыбы.

— Ты же не представляешь, с какого конца за это взяться, — сказал мне папа. — Я уж не говорю о плате за обучение.

— И, кроме того, — подхватила мама, — тебе пришлось бы жить в Лондоне — совсем одной. А это никуда не годится!

Курсы я посещала, чтобы иметь профессию секретарши про запас, но продолжала мечтать о сцене. Мне было ясно, что в Истборне нам больше нечего ждать от будущего. Папа по-прежнему тянул лямку в конторе, мама возилась по хозяйству. Это так сужало их кругозор, что, судя по всему, они ничего не получали от жизни. А вот если бы им переехать в Лондон, сколько бы интересного перед ними открылось! Папа зимой ходил бы на футбол, летом — на крикет, а мама посещала бы концерты и картинные галереи. Да и тете Мэдж с возрастом наверняка стало одиноко в ее пустом доме в Виктории.[549] Наша семья могла бы с ней объединиться, конечно взяв на себя часть расходов, и тете было бы легче.

— Послушай, — сказала я маме как-то вечером, — папе ведь скоро на пенсию, и я беспокоюсь, как ты будешь одна справляться с таким большим домом. Флоренс придется рассчитать, я стану целыми днями пропадать на работе, сбивая пальцы за машинкой, а вы будете сидеть в четырех стенах, вам только и останется, что с Принцем гулять.

Принцем звали нашего пса, он старел, как и папа.

— Даже не знаю, — отвечала мама. — Папе пока рано на пенсию. Время терпит, можно обо всем подумать через год или два.

— Как бы кто-нибудь другой не подумал за него, — сказала я. — Я бы не очень-то доверяла этой Бетти из конторы (не помню ее фамилию). Уж больно она шустрая.

Папа плохо выглядел в последнее время, и меня тревожило, что он совсем не следит за своим здоровьем. На следующий день я упрекнула его в этом.

— Как ты себя чувствуешь, папа? — спросила я.

— Хорошо, — отвечал он, — а что?

— По-моему, ты похудел за зиму, — сказала я. — Да и цвет лица у тебя неважный.

Помню, он подошел к зеркалу и посмотрел на себя.

— Пожалуй, — согласился он, — действительно похудел. А я и не замечал.

— Ты мне давно уже не нравишься, — продолжала я. — Обязательно сходи к врачу. У тебя ведь иногда колет под левым ребром, правда?

— Я думал, это от несварения, — сказал он.

— Не исключено, — отвечала я с сомнением, — но, когда человек уже не молод, можно ожидать чего угодно.

Короче говоря, папа прошел обследование, и, хотя ничего серьезного не обнаружилось, ему сказали, что есть подозрение на язву и что давление повышено. А не обратился бы он к врачам, ему бы это и в голову не пришло. Папа очень расстроился, мама — тоже, и я объяснила папе, что если он будет продолжать работать, то ничего хорошего ни для него, ни для мамы из этого не выйдет. В один прекрасный день он по-настоящему заболеет, у него случится в конторе сердечный приступ, и одному богу известно, чем все это кончится. Да и рак на ранней стадии распознать трудно, сказала я, а кто знает, вдруг у папы еще и это.

Тем временем я съездила в Лондон навестить тетю Мэдж, она по-прежнему жила одна в своем доме у Вестминстерского собора.[550]

— А вы не боитесь грабителей, тетя? — спросила я.

Она ответила, что никогда об этом не думала. Я сделала удивленное лицо.

— Давно пора подумать, — сказала я. — У меня волосы на голове шевелятся, когда я читаю в газетах о грабежах. Преступники всегда выбирают большие старые дома, где живут одинокие пожилые женщины. Надеюсь, вы держите дверь на цепочке и, как стемнеет, никому не открываете?

Тут она припомнила, что в доме на соседней улице и правда кого-то обокрали.

— Ну вот, видите? — подхватила я. — Эти негодяи уже орудуют в вашем районе. А если бы у вас поселились жильцы, и в доме появился мужчина, вам нечего было бы бояться. Кроме того, вдруг вы упадете и сломаете ногу, а рядом никого? Неизвестно, сколько времени пройдет, пока вас обнаружат.

Месяца три потратила я на то, чтобы убедить моих дорогих родных — папу, маму и тетю Мэдж, — насколько им было бы лучше, если бы они жили все вместе на общие средства в тетином доме в Лондоне. Для папы это был идеальный вариант — если он заболеет, первоклассные клиники под рукой. Так и произошло: он заболел, но прежде я успела поступить дублершей в один из театров Вест-энда.

Да, признаюсь, я бредила сценой. Помните довоенного кумира публики Вернона Майлса? У нашего поколения он вызывал такой же безудержный восторг, как звезды поп-эстрады у нынешних подростков, и я, как и все, сходила по нему с ума. Наша семья обживалась на новом месте у тети Мэдж — мне отвели две верхние комнаты, — и я каждый вечер ходила к театру и подолгу простаивала у служебного входа. В конце концов Вернон Майлс заметил меня. У меня тогда были пышные белокурые волосы, еще не крашенные, и вообще я была очень хорошенькая, хоть самой об этом говорить не принято. В любую погоду каждый вечер я стояла у театра, и постепенно Вернона это стало забавлять. Началось с того, что он расписался в моем блокноте для автографов, потом стал здороваться и махать мне и, наконец, пригласил меня в свою гримерную выпить вместе с другими актерами.

— Познакомьтесь, мой Верный Паж, — представил он меня (у него было незаурядное чувство юмора), все засмеялись и пожали мне руку, и тут я сказала ему, что мне нужна работа.

— Вы что же, хотите играть? — спросил он.

— Мне все равно, что делать, — отвечала я, — лишь бы работать в театре. Если надо, могу поднимать и опускать занавес.

Думаю, именно эта напористость все и решила — было ясно, что от меня просто так не отделаешься, и Вернон Майлс в самом деле устроил меня помощницей ассистента режиссера. Фактически, почетный вариант девочки на побегушках, но это уже было кое-что. Я летела домой как на крыльях, еще бы — такая новость: я буду работать в театре с самим Верноном Майлсом!

В театре я не только помогала ассистенту режиссера, но и дублировала дублерш. Какое счастливое беззаботное было время! Главное, каждый день я видела Вернона Майлса. Я всегда уходила из театра одной из последних, причем старалась выйти одновременно с ним.

Он перестал называть меня своим Верным Пажом и вместо этого окрестил Фиделией,[551] что было еще более лестно, и я позаботилась о том, чтобы избавить его от домогательств поклонниц, толпившихся у служебного входа. Такую же помощь я оказывала и другим актерам, и представьте, из-за этого нажила немало врагов. В театре бывает столько всяких закулисных дрязг, о которых сами звезды даже не подозревают!

— Не хотела бы я быть на вашем месте, — сказала я как-то Вернону Майлсу.

— Почему? — удивился он.

— Вы даже не представляете, — отвечала я, — что про вас говорят за вашей спиной! Люди льстят вам в глаза, но стоит вам отвернуться, как они поют совсем другое.

Должна же я была предостеречь его. Больно видеть, как обманывают такого доброго благородного человека.

К тому же он был немножко влюблен в меня, самую чуточку. На рождественской вечеринке он даже поцеловал меня под веточкой омелы,[552] а на следующий день был так смущен, что выскользнул из театра, не пожелав мне доброй ночи.

Целую неделю каждый вечер я ждала его в коридоре, но он все время выходил не один. Наконец в субботу, улучив момент, когда у него никого не было, я постучала. Увидев меня, он растерялся.

— Здравствуй, Фиделька, — произнес он — теперь он звал меня Фиделькой. — А я думал, ты уже ушла.

— Нет, — сказала я. — Может быть, вам что-нибудь нужно?

— Как это мило с твоей стороны, — откликнулся он. — Нет, спасибо, ничего не надо.

Я стояла и ждала. Если бы ему захотелось еще раз поцеловать меня, я бы не возражала. Кроме того, он мог бы подвезти меня до дому, это было по пути. Он жил в Челси.[553] Немного помедлив, я предложила ему это, но он как-то принужденно улыбнулся и ответил, что очень жаль, но он приглашен на ужин в «Савой»,[554] а это в другую сторону.

И тут он сильно закашлялся, схватился за сердце и сказал, что, кажется, у него начинается приступ — вы ведь помните, он страдал астмой, — и не позову ли я его гримера, он знает, что делать в таких случаях. Я не на шутку перепугалась и позвала гримера, тот сразу пришел, вывел меня в коридор и сказал, что мистеру Майлсу необходимо отдохнуть минут двадцать перед тем, как ехать на ужин в «Савой». Думаю, этот тип завидовал моей дружбе с Верноном Майлсом, потому что отныне был все время настороже и, когда я пыталась прохаживаться невдалеке от двери гримерной, вел себя просто оскорбительно. Все это было так мелочно и глупо! Атмосфера в театре совсем изменилась, по углам то и дело шептались, со мной не разговаривали и отворачивались, стоило мне появиться.

Так моей театральной карьере пришел конец, тут сыграла свою роль папина смерть (ему сделали операцию из-за болей в желудке, и, хотя ничего не нашли, он умер под наркозом), мама, конечно, очень переживала — она любила папу, несмотря на все их раздоры. Так вот, мне пришлось некоторое время сидеть дома, чтобы мама и тетя Мэдж не ссорились.

Я считаю, власти обязаны как-то заботиться о пожилых людях. Ну разве не ужасно, все время повторяла я, что ничего не предусмотрено для поддержки стариков со слабым здоровьем? В любой момент, говорила я, мама или тетя Мэдж могут почувствовать себя плохо, как папа, и тогда человека упекут в больницу и продержат там не одну неделю, а потом окажется, что никакой болезни вовсе не было. Должны же существовать специальные пансионы с хорошим питанием, штатом медсестер, с горячей и холодной водой в каждом номере, чтобы там старики могли жить на покое без всяких забот. Конечно, я могу пожертвовать театральной карьерой и посвятить свою жизнь маме и тете, но где взять денег, чтобы обеспечить маму, когда тети Мэдж не станет?

Шел 1939 год, уже тогда нервы у них обеих никуда не годились, так что можете представить себе их состояние, когда началась война и поднялась паника из-за бомбежек.

— Наш район станут бомбить в первую очередь, — сказала я. — Здесь же вокзал.

Не теряя ни минуты, я собрала их вещи и отправила обеих в Девоншир.[555] И тут случилось самое страшное: пансион в Эксетере,[556] куда я их поместила, был разрушен прямым попаданием. Они погибли на месте, а наш дом в Лондоне совсем не пострадал. Такова жизнь, не правда ли? А точнее, смерть.

Я была так потрясена этой трагедией, что у меня началось нервное расстройство, и потому, когда на военную службу стали призывать девушек и молодых женщин, меня это не коснулось. В медсестры я тоже не годилась. Чтобы восстановить силы, я устроилась секретаршей к одному милому слепому старичку миллионеру. Он жил в огромном доме в Шропшире.[557] Вы не поверите, он не завещал мне ни пенни, хотя перед смертью ужасно ко мне привязался.

А потом приехал его сын, жене которого я не понравилась, вернее, это она мне не понравилась, и, поскольку война в Европе закончилась, я решила вернуться в Лондон и стала работать секретаршей у одного журналиста с Флит-стрит.[558]

Эта работа свела меня со многими репортерами и газетчиками. Если вы вращаетесь в таких кругах, вы поневоле слышите множество сплетен и всяческих россказней, пусть даже сами вы совсем не болтливы — а я, например, никогда лишнего не говорю. Как бы ни были вы щепетильны, вам не удастся в одиночку остановить всякие кривотолки, да и не мое это было дело, у меня и времени не было докапываться до истоков каждой сплетни и выяснять, так ли все обстояло в действительности. Лучшее, что я могла предпринять, — это назвать слухи слухами и заявить, что распространять их не следует ни в коем случае.

Работая у журналиста, я познакомилась с Кеннетом. Часть его имени входит в название фирмы «Розкен». Все знают, «Розкен» — модельер или haut couturier.[559] Насколько мне известно, эта фирма занимает третье место в десятке лучших. До сих пор многие думают, будто ее возглавляет один человек, этакий затворник, скрывающийся в башне из слоновой кости, на самом же деле «Розкен» — это Роза и Кеннет Ступор, которые являются или, вернее, являлись совладельцами фирмы. Так они объединили свои имена — удачно получилось, согласитесь.

Роза и Кеннет — брат и сестра, я вышла замуж за Кеннета. Надо признать, творческой стороной дела занималась Роза. Она придумывала эскизы и полностью создавала модели, а Кеннет ведал финансами. Мой шеф-журналист имел небольшую долю в «Розкен» — всего несколько акций, ему было выгодно упоминать фирму в светской хронике, что он и делал с немалой пользой для себя. Всем надоела однообразная одежда военных лет, и Роза проявляла находчивость, придавая своим моделям женственность, она подчеркивала линию бедер, груди, то есть предлагала облегающий силуэт. «Розкен» быстро пошла в гору, но, безусловно, толчок этому дала пресса.

Я познакомилась с Кеннетом на демонстрации моделей «Розкен» — у меня, конечно, был билет от редакции. Знакомый журналист указал мне на Кеннета:

— Это кен от «Розкен», — сказал он. — Вот уж кто действительно стоит в хвосте. Всему голова Роза. Кеннет только складывает цифры и выдает сестричке чеки.

Кеннет был ужасно симпатичный. Знаете, тип Джека Бьюкенена или Рекса Харрисона.[560] Высокий, светловолосый — море обаяния. Первым делом я спросила, женат ли он, и мой знакомый ответил, что он еще не попался на эту удочку. Он представил меня Кеннету и Розе — они были ни капельки не похожи друг на друга, хоть и брат с сестрой, — и я рассказала Розе, что мой шеф собирается написать о них в газете. Она, конечно, обрадовалась, и я получила приглашение к ним на ужин. Дальше — больше. Название фирмы мелькало в газетах, ее популярность росла день ото дня.

— Улыбнитесь прессе — и пресса улыбнется вам, — сказала я Кеннету, — а если она на вашей стороне, успех вам обеспечен.

Наш разговор происходил на небольшом ужине, который я устроила специально для Розы и Кеннета, пообещав, что будет приглашен также Вернон Майлс и они с ним познакомятся. Я рассказала, как мы с ним дружны, и они надеялись договориться об оформлении его следующей пьесы. К сожалению, Вернон Майлс так и не смог прийти — из-за очередного приступа астмы, как сообщил его секретарь.

— Какая вы предприимчивая девушка, — обратился ко мне Кеннет. — Таких я еще не встречал, — и осушил пятый бокал мартини. Он уже тогда слишком много пил.

— Вот что я вам скажу, — отвечала я. — Не давайте сестре оттирать вас в сторону. «Розкен» надо произносить по-другому. Ударение должно падать на кен.

При этих моих словах с него чуть весь хмель не слетел. Он опустил бокал и уставился на меня.

— Почему вы так думаете? — спросил он.

Я пожала плечами:

— Не могу спокойно смотреть, как мужчина позволяет женщине верховодить. Особенно если мужчина с головой. Значит, он лентяй, и больше ничего. В один прекрасный день кен вообще отпадет от «Розкен», и виноваты будете только вы сами.

Представьте себе, после этого он пригласил меня обедать, и я услышала подробный рассказ о его детстве и о том, как Роза и мать всегда мучили его. Конечно, они были привязаны к нему, но я сразу сказала, что в том-то вся и беда. На него смотрели как на собственность.

— Послушайте, вы должны проявить характер и стать наконец хозяином положения, — посоветовала я ему.

Этот обед имел неожиданные последствия. Между Кеннетом и Розой вскоре произошел крупный разговор. Такое случилось у них впервые, как потом признался мне Кеннет, но зато в результате атмосфера явно разрядилась, потому что с тех пор их деловые отношения стали несколько иными, и Роза поняла, что ей следует считаться не только с собой. Манекенщицы начали поговаривать, что обстановка в фирме изменилась к худшему, на самом же деле просто дисциплина стала строже и им теперь приходилось больше работать.

Кеннет сделал мне предложение, когда мы застряли в автомобильной пробке. Он отвозил меня домой после вечеринки — я по-прежнему жила в Виктории в доме, доставшемся мне по завещанию тети. Затор образовался на перекрестке — светофор, как видно, заело.

— Красный свет означает опасность, — сказал Кеннет. — Это про вас.

— Вы мне льстите, — отвечала я. — Разве я похожа на femme fatale?[561]

— Как насчет fatale, не знаю, — сказал он, — но то, что мы застряли, о чем-то говорит.

Тут, конечно, он не мог не поцеловать меня, ничего другого ему не оставалось. Потом светофор переключился, — наверное, на главном пульте устранили неисправность. Я первая это заметила.

— А что значит зеленый, вы знаете? — спросила я.

— Да, — ответил он. — Путь свободен. Вперед!

— Ну что ж, я тоже свободна, — сказала я. — У вас нет никаких препятствий.

Признаться, я не уверена, что мои слова не застали его немножко врасплох. Вы же знаете, как нерешительны в таких вопросах многие мужчины; ему наверняка понадобился бы еще денек-другой, чтобы созреть. Как бы то ни было, вскоре после этого пошли разговоры о нашей помолвке, а когда такие вещи попадают в печать, опровергать их не имеет смысла. Я объяснила Кеннету, что в таком случае мужчину можно заподозрить в непорядочности, а это грозит подорвать престиж фирмы. И вообще, мало ли что могут подумать про неженатого модельера. Короче говоря, мы обвенчались, и у меня был великолепный свадебный наряд — подарок фирмы. Все вышло очень романтично, жаль только, что отныне мне пришлось называться миссис Ступор.

Мы с Кеннетом обожали друг друга, хотя у меня почему-то с самого начала появилось предчувствие, что семейная жизнь у нас не сложится. Во-первых, у него был слишком непоседливый характер, его все время тянуло переезжать с места на место. После свадьбы мы вылетели в Париж с намерением провести там неделю-другую, но не прошло и дня, как он сказал: «Дилли, я больше не могу. Давай поедем в Рим». И мы отправились в Рим. Через два дня он уже собрался в Неаполь. Потом ему взбрело в голову телеграммой вызвать к нам Розу и мать. В медовый-то месяц! Естественно, меня это оскорбило, и я сказала, что, если в газетах напишут, что в свой медовый месяц он не может обойтись без мамочки и сестрички, «Розкен» станет посмешищем всего Лондона. Думаю, это его убедило, так как больше он к этой мысли не возвращался. И все же в Италии мы пробыли недолго — Кеннет не переносил жирную пищу.

Семейная жизнь… Что я могу сказать, испытав ее на себе? За шесть лет я не помню ни одного вечера, чтобы Кеннет не пил. Доходило до того, что он не мог ни стоять, ни говорить. Трижды он лечился, но все безрезультатно. Пока он был в клинике — а каждый раз он выбирал новую, — дело как будто шло на поправку, но стоило ему вернуться ко мне — он снова тянулся к бутылке. Как я страдала!

На делах фирмы «Розкен» это не отразилось, потому что, как только у Кеннета начались запои, Роза отстранила его от дел и наняла на его место управляющего. Она назначила брату содержание — тут ей некуда было деваться, — но доверять ему деньги фирмы стало рискованно.

Выйдя замуж, я, естественно, ушла с работы, но Кеннет постоянно лечился в клиниках, и мне не хватало денег на все расходы, поэтому я возобновила связи со старыми знакомыми с Флит-стрит. Не официально, а так — подбрасывала им время от времени разную информацию. Это для меня было несложно, я же теперь состояла в родстве с Розой. Вы не представляете себе, сколько новостей просачивается в мир моды. Заказчикам ведь многое известно, да и манекенщицам тоже. Если бы только посетители догадывались, что каждое их неосторожное слово потом будет использовано, они бы залепляли рты пластырем, приближаясь к дому моделей. Ну а я была знакома кое с кем из заказчиков Розы и с большинством ее манекенщиц. Да и сама Роза не очень-то стеснялась, когда обсуждала своих клиентов в кругу семьи, и до меня так или иначе доходило немало историй, которые потом попадали в газеты под скандальными заголовками. Сплетни я ненавижу, но если люди о чем-то шепчутся, значит, для этого есть основания. Дыма без огня не бывает.

— Ты же просто святая, — говорили мне друзья. — Столько делаешь для этого алкоголика Кеннета — весь дом на тебе. Почему ты с ним не разведешься?

— Он мой муж, — отвечала я, — и я его люблю.

Возможно, мне и удалось бы удержать Кеннета от пьянства, если бы у нас была настоящая семья. Господь знает, как я старалась. Каждый раз, когда Кеннет возвращался из клиники, я делала все, что могла. Но ничего у нас не получалось…

В конце концов, и это была развязка трагедии, он написал мне из клиники, уже четвертой по счету — она находилась в Йоркшире,[562] часто навещать его я не могла, мне было не поспеть туда и обратно за один день, — и сообщил, что полюбил там одну медсестру, она уже ждет от него ребенка, и просил дать ему развод.

Я тут же отправилась с этим известием к Розе и его матери, но они нисколько не удивились. Они сказали, что в конце концов этого следовало ожидать. Кеннет, увы, не отвечает за свои поступки, и для всех будет лучше, если я отпущу его.

— А на что же мне жить? — спросила я их. У меня просто голова шла кругом. — Шесть лет я была рабой Кеннета, и вот как он меня отблагодарил.

— Мы понимаем, Дилли, — сказала Роза, — тебе пришлось нелегко, но ведь жизнь вообще тяжелая штука. Не волнуйся, ты будешь получать положенную сумму от Кеннета, да и я тоже тебя не оставлю.

Конечно, она боялась портить со мной отношения. Я слишком много знала о ее личных делах и о делах фирмы.

— Что ж, — сказала я, вытирая слезы, — попробую вынести этот удар, но слишком тяжело получать от жизни одни пинки и никаких радостей.

Хорошо было говорить этой Розе — у нее было богатство, известность, все с ней носились, а я была всего лишь Дилли Ступор, которая помогла выдвинуться ей и Кеннету. Верно, жизнь — тяжелая штука, но самой-то Розе вполне удалось в ней преуспеть. Шикарные апартаменты в Мейфэре,[563] куча любовников — вот что значило быть первой половиной «Розкен». Второй половине, вернее, тому, что от нее осталось, приходилось ютиться в нескольких комнатенках в Виктории.

Разумеется, после развода я уже не так часто виделась с Розой, правда, она сдержала слово и выплатила мне небольшую сумму, которой как раз хватило, чтобы привести в порядок мой старенький домик. И одежду я всегда заказывала у нее бесплатно. Ведь все знали, что я бывшая жена Кеннета и он возмутительно со мной обращался, так что, если бы я ходила в лохмотьях, фирме это бы чести не делало.

Все-таки у Розы тоже были свои слабости, как и у Кеннета, а это рано или поздно проявляется. И хотя я всегда следила за тем, чтобы не сказать о ней ничего компрометирующего, популярность Розы стала падать, в прессе в это время появились кое-какие колкости по ее адресу, и пошли разговоры, что фирма «Розкен» уже не та, что время ее расцвета прошло.

Я, конечно, вынуждена была подыскивать себе работу. Денег, полученных от Розы, и пособия, которое выплачивал мне Кеннет, не хватало. Я использовала старые связи и вскоре стала работать на партию консерваторов перед всеобщими парламентскими выборами. Если бы не я, кандидат от округа Саут-Финчли вряд ли одержал бы победу. Просто мне были известны кое-какие факты о его сопернике, тот встречался с одной из манекенщиц «Розкен», а избиратели Саут-Финчли больше всего осуждают в кандидате безнравственность. Я сочла своим долгом намекать о манекенщице при каждом удобном случае, и с небольшим преимуществом прошел кандидат нашей партии. Я ведь ужасная патриотка — для меня интересы королевы и страны превыше всяких сантиментов и личных соображений.

Что ни говори, напряженная работа у консерваторов помогла мне как-то пережить потерю Кеннета, и вот тут на одном из собраний я встретила лорда Чичестера.

— Кто этот чопорный человек с моноклем? — спросила я. Мне объяснили, что это Эдвард Фэрли-Гор, у него недавно умер отец и он стал членом палаты лордов.

— Один из способнейших деятелей партии, — продолжал мой собеседник. — Кандидат в премьер-министры в случае смерти всех остальных членов кабинета.

Мне удалось протиснуться к кружку лорда Чичестера, и я была представлена его супруге, седеющей даме, с виду несколькими годами старше его. Оказалось, она большая любительница охоты и практически не слезает с лошади. Поэтому я выразила опасение, что ей трудно поспевать за модой, когда она наезжает в Лондон, и что, должно быть, это ужасно — все время сомневаться, так ли ты одета. Леди Чичестер выслушала меня с недоумением и призналась, что платье на ней двухлетней давности.

— Вам надо одеваться у «Розкен», — посоветовала я ей. — Глава фирмы — моя золовка. Если она возьмется за ваши туалеты, не о чем будет беспокоиться.

— Я, собственно говоря, и не беспокоюсь, — ответила леди Чичестер.

— А что об этом думает ваш муж? — спросила я и удивленно вскинула брови. Больше я ничего не сказала и вскоре отошла от нее, но мои слова наверняка подействовали, так как я заметила, что леди Чичестер несколько раз взглянула на себя в зеркало — не хочу злословить, но это, как видно, случалось с ней нечасто.

Потом я попросила Розу послать ей приглашение на ближайшую демонстрацию моделей. Рыбка клюнула — леди Чичестер пришла. Я, конечно, тоже была там. Сидела с ней рядом и давала советы, что лучше заказать, — у нее самой не было никакого вкуса.

После этого две недели подряд я каждый день ей звонила, и в конце концов она пригласила меня на обед. Лорд Чичестер пришел поздно, и я успела перемолвиться с ним всего несколькими словами, пока мы пили кофе в гостиной, но мне явно удалось произвести на него впечатление.

— Вы читали о себе в последнем «Курьере»? — спросила я.

— Боюсь, что нет, — ответил он. — Я не читаю сплетен.

— Это не сплетни, — возразила я. — Это истина или, если хотите, пророчество. «Есть только один человек, способный превратить партию консерваторов в реальную политическую силу, и его имя — лорд Чичестер».

Как ни странно, даже самые умные мужчины поддаются на лесть. Пусть это лесть ничем не прикрытая, они упиваются ею. Лорд Чичестер улыбнулся и махнул рукой, словно говоря, что все это глупости, но я вынула из сумочки газетную вырезку и протянула ему.

Так начался наш роман. Лорду Чичестеру понадобился год, чтобы признать, что без меня он бы пропал. Сказав мне об этом, он не выдержал и разрыдался — он был явно не в форме, так как еще не оправился после сильнейшего приступа опоясывающего лишая.

— Сейчас вам необходимо хорошее питание, — сказала я ему.

Мы были вдвоем у меня вВиктории. Леди Чичестер упала с лошади во время охоты, сломала ногу и лежала в Уорикшире,[564] поэтому Эдвард — я уже называла его Эдвардом, а он меня — Дилли — жил один в их лондонском доме. Я беспокоилась, что он не сможет регулярно питаться, и объяснила ему, что это самое страшное для его здоровья, особенно после того, как он перенес такое тяжелое заболевание. И вот однажды я дождалась его в такси у палаты лордов и настояла, чтобы он поехал ко мне и как следует поел. Так он впервые провел у меня ночь.

— Не беспокойся, — сказала я ему на другое утро. — Никто ничего не узнает. Все останется между нами. Конечно, если эти газетные шакалы что-нибудь пронюхают, твоей карьере — конец, — добавила я со смехом. Никогда не видала, чтобы человек так перепугался, — чувством юмора он ведь никогда не блистал.

Бедняжка Эдвард… Оглядываясь на годы, проведенные рядом с ним, могу сказать, что я была его единственной настоящей любовью. Я убедила его, что Мэри Чичестер не самая подходящая жена для политического деятеля; с таким же успехом можно быть женатым на лошади.

— Все эти конюшенные разговоры — не для тебя, — говорила я ему. — Так ты никогда не станешь премьер-министром.

— Не уверен, что я вообще хочу быть премьер-министром, — отвечал он. — Иногда я мечтаю только об одном — уехать в Уорикшир и умереть.

— Тогда придется взять меня с собой, — говорила я.

Не знаю почему, но он так и не стал видной фигурой в консервативной партии, а ведь мог бы. Временами он напоминал мне папу в те далекие дни, когда мы еще жили в Истборне. У Эдварда был такой же загнанный вид. А когда я пыталась вызвать его на разговор о закулисных делах в палате лордов — я ведь, конечно, не теряла связей с прессой и время от времени снабжала своих друзей новостями, — он старался переменить тему и начинал рассказывать о лошадях жены.

— Видела бы ты Искорку, — говорил он. — Замечательная кобыла. У Мэри такая легкая рука, она удивительная женщина.

— Вся беда в том, что ты напрочь лишен честолюбия, — отвечала я. Бывали минуты, когда уже невозможно было сдержаться. Я тут готовлю ему разные вкусности, из сил выбиваюсь — ухаживаю за ним, а он только и знает, что жаловаться на несварение желудка и разглагольствовать о жениных лошадях!

Никогда я не отзывалась плохо о его жене. В конце концов, все деньги принадлежали ей, рано или поздно она свернула бы себе шею на охоте и мой любимый Эдвард стал бы свободен. Меня только беспокоило, что он готов был молиться на этот Уорикшир и совсем забросил свою деятельность в палате лордов.

— Пусть фермеры в Уорикшире сделают ограды повыше, — говорила я ему. — Если лошади твоей жены так хороши, как ты расписываешь, они наверняка и через стог сена перемахнут.

А затем я старалась перевести разговор на другую тему, чтобы отвлечь Эдварда от мыслей об Уорикшире и кое-что разузнать о его собратьях-пэрах или, еще лучше, о тех членах кабинета, кто занят большой политикой. Обидно было проводить с ним время без всякого толку. Если бы он обсуждал со мной внешнюю политику, планы правительства на Ближнем Востоке, я могла бы быть ему полезной, раз у него самого голова не варила, а так, кажется, и было на самом деле. Достаточно было мне обронить в некоторых кругах словечко-другое по любому из этих вопросов, и политический резонанс получился бы потрясающий.

— Если бы ты познакомился со мной лет десять назад, — часто говорила я ему, — мы бы с тобой сейчас здесь не сидели.

— Ты совершенно права, — соглашался он. — Я бы уже давно был где-нибудь на острове в Тихом океане.

Ему, видите ли, нравилось притворяться, что его ничего не привлекает, кроме спокойной жизни.

— Нет, — возражала я, — ты бы уже давно был премьер-министром. А я бы устраивала приемы на Даунинг-стрит, 10.[565] Мне просто локти кусать хочется, когда я вижу, как ты упускаешь всякую возможность выдвинуться. Нужно, чтобы кто-то все время тебя подталкивал, а женщина, на которой лежит эта обязанность, проводит время за пустопорожней болтовней в компании конюхов.

Я даже начала сомневаться, можно ли вверять будущее Великобритании такому человеку. Я знала некоторых лейбористов, у кого, как видно, было гораздо больше и твердости духа и денег. От Эдварда я за все время не получила ни пенни — да я бы и не взяла, если бы он предложил, — но мне порядком надоели фотографии лошадей в рамках, которые он каждый раз присылал мне из Уорикшира на Рождество.

Нет, у любовных историй не бывает счастливого конца. По крайней мере, в реальной жизни. Мой роман закончился крахом, именно крахом, я не преувеличиваю.

Все произошло, когда парламент распустили на летние каникулы и я, как обычно, ждала Эдварда в такси на площади, чтобы забрать его. Я забыла сказать, что в последнее время он стал очень рассеянным и нередко отправлялся прямо к себе домой, если я не успевала перехватить его по дороге. К моему ужасу, я увидела, как он вышел из палаты лордов и тут же нырнул в какую-то машину, стоящую у тротуара. Машина рванула с места и скрылась из виду прежде, чем я могла заметить номер или сказать шоферу, чтобы он ехал следом. На заднем сиденье была какая-то женщина — я разглядела ее через стекло.

Ах вот оно что, сказала я себе. Подумать только! Я сразу же отправилась домой и стала звонить его жене в Уорикшир. Должна же я была раскрыть ей глаза на то, что ее муж встречается с другой.

Но знаете, что оказалось? Их слуга объяснил мне по телефону, что леди Чичестер продала дом в Уорикшире, уехала в Лондон и вместе с лордом Чичестером собирается в Кению на полгода или на год. Вполне вероятно, они и совсем поселятся в Африке. Лорд Чичестер устал от политики, и они с леди Чичестер намерены поохотиться на крупную дичь. Насколько слуге известно, они уезжают немедленно, возможно в этот же вечер.

Я позвонила по их лондонскому телефону. Никто не ответил. Позвонила во все известные мне отели. Безрезультатно. Позвонила в аэропорт — опять ничего.

А потом все выяснилось. Лорд и леди Чичестер отбыли в Кению под вымышленными именами. Об этом я прочитала в утренней газете. Причина, как писала газета, состояла в том, что лорд Чичестер перенес рецидив опоясывающего лишая и ему необходима полная смена обстановки. Бедный мой — ему наверняка ввели наркотик. Может быть, даже в наручниках увезли. Такое случается в наше время в свободной стране. А ведь это бросает тень на консерваторов, так что на следующих выборах я собираюсь работать на лейбористов. Они по крайней мере честнее.

И вот я осталась одна, с разбитым сердцем. Я столько сделала для Эдварда Чичестера, как в свое время для Кеннета, и чем же они мне отплатили? Черной неблагодарностью. Вряд ли я когда-нибудь снова получу весточку от Эдварда — его жена этого ни за что не допустит. А если и получу, то наверняка рождественскую открытку с изображением морды буйвола вместо гнедой кобылы.

Никак не могу понять: где я ошиблась в жизни? Почему, какой бы отзывчивой я ни была, как бы искренне ни желала людям добра, все это всегда впустую. Сколько живу, вечно забываю о себе и забочусь только о других. И теперь, когда я сижу вечерами одна, мне мерещатся лица — папа, мама, тетя Мэдж, Кеннет, Эдвард, даже бедняжка Вернон Майлс, но они смотрят на меня не ласково, а как-то затравленно. Как будто стремятся избавиться от меня. Для них невыносимо быть тенями. Они хотят вырваться из моей памяти и из моей жизни. А может быть, это я хочу избавиться от них? Честное слово, не знаю. Какая-то путаница в голове.

Мой доктор говорит, я не берегу нервы, он прописал мне снотворное. Эти таблетки я держу на столике у кровати. Но представьте, мне кажется, доктору самому не мешало бы подлечить нервы. Вчера я позвонила ему, чтобы узнать, когда он сможет принять меня, и в ответ услышала: «К сожалению, доктор Ярдли уехал в отпуск». Но это неправда. Я узнала его, это был он сам, просто он изменил голос.

Ну почему я такая несчастная и невезучая?

За что мне все это?

Дафна Дю Морье Поцелуй меня еще, незнакомец

Уйдя с военной службы, я сначала немного поогляделся и лишь потом начал подыскивать работу. Место нашлось в гараже на Хапстед Уэй, что меня здорово устраивало. Мне и раньше нравилось копаться в моторах, а в инженерных войсках, где пришлось служить, я в этом деле порядком наловчился, да и любая другая механика мне всегда давалась легко.

И не было для меня лучшего занятия, чем лежать в засаленном комбинезоне под днищем какой-нибудь легковушки или грузовика и откручивать ключом заржавевшую гайку или старый болт, и чтоб вокруг пахло смазкой, а кто-нибудь из парней пробовал запустить двигатель, а другие гремели инструментами и насвистывали. И плевать я хотел, что вокруг вонь и грязь. Ведь моя старуха говорила, бывало, когда я еще мальчонкой изгваздывался, играя какой-нибудь банкой из-под смазки: «Ничего с ним не случится. Эта грязь чистая». Вот так оно и с моторами.

Хозяин гаража был славный малый, добродушный и веселый. Он сразу увидел, что от дела я не бегаю. Сам он мало что смыслил в механике и поэтому свалил на меня все ремонтные работы. А по мне лучшего и не надо.

Поселился я отдельно от матери — моя старуха живет далеко, за Шеппертон Уэй, и не было никакого резона тратить полдня на дорогу в гараж и обратно. К тому же мне нравится, когда работа близко и я, так сказать, всегда под рукой. Комнату я себе подыскал у четы по фамилии Томпсон, минутах в десяти ходьбы от гаража. Хорошие они были люди. Муж держал сапожную мастерскую на первом этаже, а на втором миссис Томпсон возилась по хозяйству и занималась готовкой. Питался я с ними — завтрак и ужин, и на ужин непременно горячее. А так как я был единственным жильцом, то и обращались со мной как с членом семьи.

Я из тех, для кого главное, чтобы все шло по заведенному порядку. Я люблю от души повкалывать, а после работы посидеть с газетой, покурить, поймать по радио музыку, эстраду или что-нибудь в этом роде, а потом пораньше отправиться на боковую. За девчонками я никогда особо не приударял, даже в армии. А был я и на Ближнем Востоке, и в Порт-Саиде, и во всяких других местах.

И скажу вам, хорошо жилось мне у Томпсонов, когда каждый день был похож на предыдущий. И так было до тех пор, пока однажды вечером не приключилась со мной одна история. И теперь все стало иначе. И никогда уже не будет прежним. Не могу взять в толк…

Как-то Томпсоны поехали навестить свою замужнюю дочь, которая жила в Хайгейте. Они и меня приглашали с собой, но мне не хотелось чувствовать себя лишним, и, выйдя из гаража после работы, я решил, чтобы не сидеть одному дома, отправиться в кино. Было ясно, что крутят фильм про ковбоев и индейцев — на афише намалевали парня, который выпускал кишки из какого-то краснокожего. А я большой охотник до вестернов — прямо как пацан. Так что заплатил я свои денежки, вошел, протянул билет контролерше и попросил: «Последний ряд, пожалуйста», — потому что люблю сидеть подальше и головой прислоняться к барьеру.

Ну, вот. Тогда я ее и увидел. Обычно девчонок, которые там работают, наряжают не пойми как: вельветовые шотландские береты и все прочее, — так что выглядят они, как настоящие пугала. Но вот из этой пугало им сделать не удалось. У нее были медные волосы, подстриженные под пажа, — по-моему это так называется, — и голубые глаза. Знаете, такие, которые кажутся близорукими, а видят куда лучше, чем вы думаете. Ночью такие глаза темнеют и становятся почти черными. Губы сложены в какую-то обиженную гримаску, будто ей все до смерти надоело, и, наверное, мудрено заставить ее улыбнуться. У нее не было веснушек, а цвет лица был не молочно-белый, а какой-то теплый, как персик, и без всякой краски. И была она маленькой и тоненькой, а вельветовое платье голубого цвета плотно облегало фигурку, и кепчонка сидела так, что виделись волосы цвета меди.

Я купил программку, хоть и не нужна она была мне вовсе, а просто чтобы не входить сразу в зал, и спросил девушку:

— Ну и как фильм?

Она даже не взглянула на меня, а по-прежнему смотрела куда-то в пустоту, на противоположную стену.

— Для любителей резни, — ответила она. — Но вздремнуть можно.

Я не удержался от смеха. Правда, я видел, что девушка не шутит. Она и не думала меня обманывать.

— Ничего себе, рекламка, — сказал я. — А что если управляющий услышит?

И тут она на меня посмотрела. Просто перевела на меня взгляд своих голубых глаз. И не было в них никакого любопытства, и смотрели они так, будто ей все опротивело. Но все же я заметил что-то такое, чего никогда ни до, ни после не встречал. Какая-то истома что ли, как бывает у людей, которые очнулись от долгого сна и рады увидеть вас перед собой. Иногда, когда вы гладите кошку, у нее в глазах появляется такой отблеск, и тогда она мурлыкает и сворачивается в клубок, и вы можете делать с ней, что хотите. Вот именно так она на меня тогда посмотрела. И, казалось, что она вот-вот улыбнется, будто я и вправду ее чем-то насмешил. Разрывая пополам мой билет, девушка сказала:

— А мне платят не за рекламу. Мне платят за то, чтобы я стояла здесь и своим видом заманивала вас в зал.

Она раздвинула занавеси на двери и посветила в темноту фонариком. Я ничего не видел. Тьма стояла кромешная, как всегда, пока не привыкнешь и не начнешь различать очертания людей, сидящих в зале. На экране какой-то парень говорил другому: «Если не сознаешься, я продырявлю тебя насквозь», — после чего послышался звук разбиваемого стекла и визг женщины.

— Подходяще, — проговорил я и начал нащупывать, куда бы сесть.

— Это еще не фильм, а анонс на следующую неделю, — ответила она и, посветив фонариком, показала мне место в заднем ряду через одно от прохода.

Я посмотрел и рекламу, и ролик новостей, а потом явился какой-то парень и начал играть на органе, и занавес над экраном освещался то красным, то золотым, то зеленым. Забавно это было. Наверное, они решили выдать нам на полную катушку, на все наши деньги. Оглядевшись, я увидел, что зал наполовину пуст, и подумал, что девушка, наверное, права. Картина, видно, не высший класс, поэтому народу и маловато.

Перед тем, как свет опять погас, по проходу медленно прошла девушка. В руках у нее был поднос с мороженым, но она даже и не подумала предлагать его зрителям и не делала никаких попыток продать его. Как будто шагала во сне. Когда девушка проходила мимо меня, я ее подозвал:

— Одно за шесть пенсов, — попросил я.

Она взглянула на меня так, будто я был грязью у нее под ногами. Но потом, должно быть, узнала, потому что на губах у нее появилась прежняя полуулыбка, а в глазах то же выражение. Она подошла ко мне.

— Рожок или в вафлях? — спросила девушка.

Сказать по правде, я не хотел ни того, ни другого. Я просто хотел что-нибудь у нее купить, чтобы послушать, как она будет говорить.

— А вы как думаете, какое лучше? — поинтересовался я.

Она пожала плечами.

— Рожки медленнее тают, — ответила она и сунула его мне в руку, даже не дав выбрать самому.

— А что, если я и вам предложу такой же? — спросил я.

— Спасибо, — ответила она. — Я видела, как их готовят.

И отошла. В зале погас свет, а я сидел, как дурак, со здоровущим шестипенсовым рожком в руках. Проклятая штука начала таять и течь на рубашку, так что пришлось побыстрее запихивать в рот это замороженное месиво, потому что я испугался, что все оно будет у меня на коленях. Для этого я отвернулся в сторону, потому что кто-то пришел и уселся рядом, на крайнее к проходу место.

Наконец я покончил с мороженым, утерся носовым платком и начал смотреть на экран. Это был настоящий вестерн. Все как полагается: по прерии с грохотом катились повозки, за караван с золотыми слитками требовали выкуп, героиня появлялась то в бриджах, то — через минуту — в вечернем платье. Словом, все, как и должно быть в картинах, — ничего общего с всамделишней жизнью. Я смотрел фильм и вдруг почувствовал, что в воздухе пахнуло чем-то приятным. Я не знал, что это было и откуда шел запах, но все время ощущал его. Справа от меня сидел мужчина, слева было два пустых кресла, а уж от тех, кто сидел передо мной, точно — духами не пахло. Но не мог же я все время крутиться да принюхиваться.

Вообще скажу, что я не большой любитель духов. Чаще всего встречаются дешевые и мерзкие, но этот запах был совсем другой. В нем не было удушающей затхлости или резкости. Это было как аромат цветов, которые продают в больших цветочных магазинах Уэст-Энда, по три шиллинга за один цветочек. Те, у кого карманы набиты деньгами, покупают их для актрис и всяких прочих. И как чертовски хорош был этот запах в старой мрачной киношке, где не продохнуть от сигаретного дыма, что я сделался почти как сумасшедший.

Наконец я повернулся назад и увидел, откуда это. Духами пахло от девчонки, билетерши. Она стояла позади меня, облокотившись о барьер.

— Не вертитесь, — прошептала она. — Смотрите на экран, а то выйдет, что зря потратили деньги.

Тихонько так прошептала, никто, кроме меня, и не слышал. Я не мог удержаться от смеха. Вот дает! Теперь, когда я знал, откуда это так приятно пахнет, картина стала нравиться мне еще больше. Будто мы пришли в кино вместе, она сидит рядом и смотрит картину со мной.

А потом, когда все кончилось и зажегся свет, я увидел, что просидел до конца показа, и что уже почти десять часов. Публика начала расходиться. А девушка со своим фонариком обходила ряды и заглядывала под кресла, ища, не оставил ли кто перчатки или кошелек. Такое часто случается с людьми, потом приходят домой и вспоминают. На меня она обращала внимания не больше, чем на какой-нибудь клочок, который и подбирать не стоит.

Я все стоял у последнего ряда, в зале уже никого не осталось. Когда она подошла ко мне, то сказала:

— Подвиньтесь. Мешаете пройти, — и опять посветила своим фонариком. Но там ничего не было, кроме пустой пачки из-под сигарет, которую утром подберут уборщики. Потом она распрямилась и осмотрела меня с ног до головы. Сняв свою смешную кепчонку, которая так ей шла, она постояла, обмахиваясь ею, и спросила:

— Ночевать здесь собрался? — а потом, потихоньку насвистывая, пошла дальше и скрылась за занавеской.

Я будто помешался. Ни одна девушка в жизни еще так мне не нравилась. Я вышел за ней следом в вестибюль, но она, должно быть, скрылась за той дверью, что рядом с билетной кассой. Швейцар уже собирался запирать кинотеатр на ночь. Я вышел и стоял, поджидая ее на улице. Чувствовал я себя, как последний дурак. Вероятнее всего, она выйдет с другими девчонками, как обычно это у них бывает. Ведь там есть еще та, что продавала мне билет, и, наверное, другие билетерши на балконе, и служительница в туалете. И все выйдут, хихикая, вместе. А у меня не хватит смелости подойти к ней.

Однако через несколько минут девушка показалась из крутящихся дверей кинотеатра одна. Она была без шляпы, в плаще с поясом, руки засунуты в карманы. Направилась прямо по улице, не глядя по сторонам. Я шел за ней, дрожа, что она сейчас обернется и заметит меня. Но девушка продолжала быстро идти вперед, а ее подстриженные под пажа медные волосы в такт шагам подпрыгивали на плечах.

Потом она, поколебавшись, перешла улицу и встала у автобусной остановки. Там собралась очередь человек из пяти, поэтому она не видела, что я встал тоже. Когда автобус подошел, девушка вошла туда одной из первых, а я за ней, не имея ни малейшего представления, куда он идет, да и надо сказать, нимало этим не интересуясь. Она поднялась наверх и я следом. Села на заднее сиденье и, зевнув, закрыла глаза.

Я уселся рядом с ней, испуганный, как котенок. Дело в том, что раньше я никогда ничего такого не делал и боялся, что мне тут же дадут отлуп. Наверх взобрался кондуктор и стал собирать плату за проезд.

— Два по шесть пенсов, — сказал я ему, полагая, что вряд ли ей ехать до конца и что этой суммы хватит за нас обоих.

Он поднял брови — все эти парни думают, что шибко умные — и сказал:

— Когда водила будет переключать скорости, не набейте шишек. Он у нас только что на права сдал, — и, давясь от смеха, направился вниз, как пить дать радуясь тому, какой он мировой шутник.

Его голос разбудил девушку, и она посмотрела сонными глазами сначала на меня, а потом на билеты — по цвету она поняла, что билеты по шесть пенсов, и вдруг улыбнулась. Это была первая настоящая улыбка за вечер.

— Привет, незнакомец, — без всякого удивления произнесла она.

Чтобы немного прийти в себя, я вытащил сигареты, закурил и предложил ей, но она не взяла. Видя, что на втором этаже автобуса никого нет, кроме какого-то парня в форме военно-воздушных сил, по уши ушедшего в газету, я протянул руку, положил голову девушки к себе на плечо и обнял ее, чтобы ей было удобно и уютно. Я ждал, что она сейчас же вырвется и пошлет меня к черту. Но, коротко хмыкнув про себя, она устроилась, как если бы усаживалась в кресло, и сказала:

— Не каждый вечер у меня случается бесплатный проезд и бесплатная подушка. Разбуди меня у кладбища, когда спустимся с холма.

Я не понял, какой холм она имеет в виду и какое кладбище. Но уж я-то ее будить не собирался, будьте покойны. Я заплатил свои два шестипенсовика и черта с два, если не проеду на всю катушку.

И так сидели мы рядышком, трясясь в автобусе, так близко друг к другу и так удобно. И я подумал, что это куда приятнее, чем сидеть дома в кровати и читать футбольные новости или провести вечер у замужней дочери мистера и миссис Томпсон.

Потом я малость осмелел и прислонился щекой к ее волосам и прижал ее к себе крепче, не так чтоб уж очень заметно, а нежно. Если б кто поднялся сюда, то принял бы нас за влюбленную парочку.

Потом, когда уж проехали пенса на четыре, я забеспокоился. Ведь старый автобус не повернет и не повезет нас назад, когда мы доедем до того места, где кончаются наши шестипенсовые билеты. Наверняка мы доедем до конечной остановки, и он там останется на ночь. А мы, девушка и я, так и застрянем где-нибудь на краю света, и обратного автобуса уже не дождаться, а в кармане у меня только шесть шиллингов, не больше. Этого уж точно не хватит расплатиться за такси, да еще вместе с чаевыми. А кроме того, и такси там можно не встретить.

Ну и идиот же я, вышел из дома почти без денег. Глупо, конечно, что меня это стало беспокоить, ведь с самого начала я все делал не задумываясь. Если б я только знал, как обернется вечер, то уж наполнил бы бумажник. Не так часто я выходил с девушками и терпеть не мог парней, которые ведут себя с ними не по высшему классу. Самое шикарное было бы повести ее в Корнер-Хаус — у них теперь с этим самообслуживанием хорошо налажено, а если бы ей захотелось чего-нибудь покрепче, чем кофе или лимонад, то поближе к дому я знаю местечки, хотя ночью с этим и не разбежишься. Мой хозяин ходил в один такой бар. Платите там за бутылку джина, и ее для вас держат, а когда у вас есть охота выпить, то можно зайти и вам из нее нальют. Мне говорили, что также можно гульнуть и в шикарных ночных клубах Уэст-Энда, но там за это надо платить бешеные деньги.

Но я-то ехал теперь в автобусе, Бог весть куда, а рядом сидела моя девушка — я называл ее «моя девушка», будто давно за ней ухаживал, и, честное слово, у меня не было денег даже, чтобы отвести ее домой. И я начал ерзать, просто на нервной почве, и ощупывать карманы в надежде, что повезет и там завалялось полкроны, а то и десятишиллинговая бумажка, о которой я совсем позабыл. Наверное, я ее разбудил, потому что она вдруг дернула меня за ухо и сказала:

— Не раскачивай лодку.

Ну, скажу вам… Меня просто за душу взяло. И не знаю почему. Прежде, чем дернуть, она чуть-чуть подержалась за мое ухо, будто щупала кожу и ей это было приятно, а потом лениво потянула. Знаете, как обычно ведут себя с детьми. А сказала-то так, будто мы сто лет знакомы и возвращаемся с пикника: «Не раскачивай лодку». Дружески так, по-приятельски, но даже лучше.

— Послушай, — сказал я. — Мне ужасно неудобно, но я сделал чертовски глупую штуку. Я купил билеты до конечной, просто потому, что мне захотелось побыть рядом с тобой. Но когда мы туда приедем, нас выгонят из автобуса. Обратно невесть сколько миль, а в кармане у меня всего шесть шиллингов.

— А у тебя что, ног нет? — сказала она.

— Что ты хочешь сказать? Почему ног нет?

— Ноги для того, чтобы ходить. Во всяком случае, мои, — ответила она.

Тогда я понял, что все это ерунда, и что она не сердится, и что у нас получится отличный вечерок. Я сразу приободрился и слегка сжал ей плечи, просто, чтобы показать, что мне нравится, что она такая молодчага, ведь большинство девчонок на ее месте меня бы на куски разорвали. И я сказал:

— Вроде никакого кладбища мы пока не проезжали. Это что-нибудь значит?

— А, будут другие, — ответила она. — Мне все равно.

Я не знал, как это понимать. Я-то думал, что она хочет сойти у какого-то кладбища, потому что это ближайшая остановка к ее дому. Знаете, как просят подвезти до магазина «Вулвортс», если живут где-нибудь поблизости. Я немного над этим поразмышлял, а потом спросил:

— Что ты хочешь сказать, что будут другие? Ведь кладбища не встречаются на каждом шагу по всему автобусному маршруту?

— Я говорила вообще, — пробормотала она. — Сделай милость, помолчи. Ты мне больше нравишься, когда молчишь.

Она это сказала так, что сразу было видно, что она и не думает меня обижать. Я понял, что она подразумевала. Приятно разговаривать с такими людьми, как мистер и миссис Томпсон за ужином, и рассказывать, как прошел день, и один из нас прочитает что-нибудь из газеты, а другой скажет: «Подумайте только!», — и так оно идет, пока один не зевнет и кто-нибудь не скажет: «Пора на боковую». Или приятно потолковать с таким малым, как мой хозяин. Во время утреннего перерыва, за бадейкой чая. Или часа в три, когда нет работы. «Скажу тебе, эти ребята в правительстве заваривают кашу не лучше, чем прежние, а потом нас перебьют, потому что кто-нибудь приедет за бензином». И со своей старухой я люблю покалякать, когда прихожу ее навестить. Правду сказать, это бывает не часто. И она вспоминает, как когда я был мальчонкой, шлепала меня, бывало, по заднице, а я сижу себе за кухонным столом, как когда-то, а старуха печет коржики и дает мне цукатину, говоря: «Ты всегда был охотником до цукатов». Вот это я называю разговор, беседа.

Но с моей девушкой я так говорить не хотел. Я просто хотел по-прежнему обнимать ее за плечи, зарывшись подбородком в ее волосы. И она именно это имела в виду, когда сказала, что ей больше нравится, когда я молчу. Мне тоже так больше нравилось.

Что меня еще немного беспокоило, так это: можно ли будет ее поцеловать здесь, в автобусе, пока он еще не доехал до конечной остановки и нас не выгнали. Я хочу сказать, что обнимать девушку за плечи — это одно, а поцеловать ее — совсем другое дело. Ведь, как правило, требуется время, чтобы к этому подойти. Впереди у вас обычно длинный вечер. Сначала вы идете в кино или на концерт, потом зайдете куда-нибудь перекусить и выпить. К этому времени вы уже пообвыкнетесь, и вполне нормально в конце вечера немного пообниматься и поцеловаться, как девчонка того и ждет. Но, сказать по правде, я не большой мастак целоваться. Когда еще жил до армии дома, там по соседству была одна девчонка. Ничего себе, мне она нравилась. Но беда в том, что зубы у нее выдавались вперед, и даже если целоваться с закрытыми глазами, то все равно будешь знать, с кем целуешься. И ничего с этим нельзя было поделать. Вот такая старушка Дорис, совсем рядом жила. Правда, другие намного хуже. Те, которые хватают вас и чуть ли не съедают. Когда носишь форму, от них прям-таки отбою нет. И такие они нетерпеливые, и вас всего взъерошут, и кажется, что они просто не дождутся, когда парень сам к ним приступится. И не боюсь признаться, меня от них воротило. Можно сказать, я ими брезговал. Не знаю, может, я от рождения такой щепетильный.

Но тогда, в тот вечер, в автобусе все было по-другому. Не знаю я, что было в той девчонке — эти сонные глаза, медные волосы или то, что ей было и безразлично, рядом я или нет, и в то же время приятно. Никогда я такой не встречал. Поэтому я сказал себе: «Ну что, рискнуть или подождать?»

По тому, как ехал шофер, как кондуктор желал спокойной ночи выходящим пассажирам, я понимал, что скоро конечная. Сердце у меня начало сильно биться, а шея под воротничком вспотела. Вот дурак, говорил я себе, ведь только поцеловать, не убьет же она тебя, а тогда… Было похоже на то, как ныряешь в воду с вышки. «Ну, давай», — решился я. Потом нагнулся, взял ее за подбородок, повернул и поцеловал, как следует, по-настоящему.

Что вам сказать? Будь во мне поэтическая жилка, я бы назвал это откровением. Но я не поэт. И скажу только, что она ответила мне на поцелуй, и он был очень долгим, и это совсем не было похоже на Дорис.

Потом автобус, дернувшись, остановился, и кондуктор нараспев прокричал: «На выход, пожалуйста». Честное слово, я готов был свернуть ему шею.

Она стукнула меня ногой по щиколотке.

— Вставай, двигайся, — пробормотала она, и я, спотыкаясь, встал со своего места и загрохотал вниз по ступенькам, а она спускалась за мной.

И вот мы стоим посреди дороги. Начался дождь, не сильный, но такой, что вы его уже чувствуете и вам хочется поднять воротник плаща. Мы стояли в конце какой-то большой и широкой улицы. С двух сторон были расположены пустые неосвещенные магазины и выглядело все это и впрямь как конец света. Левее виднелся холм, а у его подножия расположилось кладбище. Можно было разглядеть ограды и белые могильные камни. И оно поднималось вверх по склону чуть ли не на полмили и занимало, видать, большую площадь.

— Проклятие! — сказал я. — Ты что, этого места дожидалась?

— Не исключено, — ответила она, глядя куда-то через плечо, а потом вдруг взяла меня за руку. — Может, сначала выпьем кофе?

Сначала?.. Интересно, что она имеет в виду: длинную дорогу до дома или сам дом? Ладно, не все ли равно. После одиннадцати уже неважно. Я и сам не откажусь от чашки кофе с сандвичем. На другой стороне улицы была какая-то забегаловка, которая еще не закрылась.

Мы подошли. Шофер автобуса тоже был там, и кондуктор, и тот парень из ВВС, который сидел впереди нас в автобусе. Они заказали себе чай и бутерброды. Мы сделали то же самое, только вместо чая кофе. Обычно в таких местах сандвичи очень аппетитные. Я это сразу заметил, совершенно свежие с отменными ломтями ветчины, вложенными между толстыми кусками белого хлеба. И кофе прямо с пылу — с жару, полные чашки, и на вкус хорош. И я подумал, что шести шиллингов хватит.

Я заметил, что моя девушка поглядывает на этого летчика в форме. Задумчиво так, будто когда-то его встречала. Да и он тоже смотрит на нее. Но я не думал его винить в этом. Сам я не имел ничего против. Когда выходишь куда-нибудь с девушкой, на которую заглядываются другие парни, даже чувствуешь что-то вроде гордости. А уж мою девушку нельзя было не заметить. Только не ее.

Потом она повернулась к нему спиной, умышленно так сделала, облокотилась о стойку и начала потихоньку потягивать горячий кофе. Я стоял рядом и тоже пил. Мы ничуть не задирали нос или что-нибудь в этом роде. Мы вели себя приветливо и вежливо, всем пожелали доброго вечера, но любой сразу сказал бы, что мы вместе, моя девушка и я, что мы отдельно от всех. И мне это было по душе. Смешно, но внутри у меня что-то перевернулось, какое-то чувство защищенности появилось. Они-то ведь вполне могли принять нас за женатую пару, возвращающуюся домой.

Они зубоскалили, эти трое, да еще малый, который резал сандвичи и разливал чай. Но мы к ним не присоединились.

— А тебе в такой форме надо бы поостеречься, — говорил кондуктор парню из ВВС. — А то ведь недолго и кончить, как те другие. К тому же поздновато разгуливать в одиночку.

Все они рассмеялись. Я не совсем понял, но, по-видимому, это была шутка.

— Я слишком долго был настороже, — ответил летчик, — и уж сразу почую опасность.

— Не удивлюсь, если остальные тоже так говорили, — заметил шофер, — а мы знаем, что из этого вышло. Дрожь берет. Вот что мне хотелось бы знать, почему это выбирают ребят из ВВС?

— Просто у нас такой цвет формы, — ответил летчик. — Даже в темноте заметно.

И они продолжали потешаться в том же духе. Я закурил, но моя девушка отказалась.

— Во всем, что творится с женщинами, виновата эта война, — сказал парень за стойкой, вытирая чашку и вешая ее на крючок позади себя. — По-моему, многие просто спятили. Уже не видят разницы между хорошим и дурным.

— Не-е-е, беда не в этом, — возразил кондуктор, — всему виной спорт. Развивает не только мускулы, а и то, что не следовало бы развивать. Возьми для примера моих младших. Девчонка запросто может поколотить мальчишку. Хулиганка какая-то. Тут задумаешься.

— Это так, — согласился шофер. — Это называют равноправием полов, да? А виновато избирательное право. Нечего им было давать избирательные права.

— Скажешь тоже! — вмешался летчик. — Можно подумать, бабы от избирательного права рехнулись. Да они внутри всегда такими были. Вот где знают, как с ними обращаться, так это на Востоке. Держат их взаперти, и все дела. Вот тебе и ответ. Никаких неприятностей.

— Представляю, что устроит моя старуха, если я попытаюсь посадить ее под замок, — сказал шофер, и все опять покатились от смеха.

Моя девушка потянула меня за рукав. Я посмотрел и увидел, что она уже закончила пить кофе и кивает головой в сторону улицы.

— Хочешь домой? — спросил я.

Глупо. Но мне почему-то хотелось, чтобы эти ребята поверили, будто мы идем домой. Она не ответила. Просто зашагала вперед, руки в карманах. Я пожелал всем спокойной ночи и пошел вслед за ней. Но успел-таки заметить, как из-за своей чашки с чаем уставился на нее этот малый из военно-воздушных сил.

Она шла вдоль улицы. Все еще моросил дождь, навевая какую-то безнадежность и заставляя думать о том, как уютно сидеть дома у камина. Она перешла улицу, остановилась у ограды кладбища, взглянула на меня и улыбнулась.

— И что? — спросил я.

— Могильные камни бывают плоские, — ответила она. — Иногда.

— Ну и что из этого? — спросил я, смутившись.

— На них можно лежать, — ответила она и пошла дальше, внимательно глядя на ограду. Потом остановилась у места, где один прут был отогнут в сторону, а соседний выломан, обернулась ко мне и опять улыбнулась.

— Всегда так, — сказала она. — Если поискать подольше, обязательно найдешь щель.

И она проскользнула через эту щель так же быстро, как нож сквозь масло. Ну, скажу, я был поражен.

— Слушай, подожди, — крикнул я. — Я ведь покрупнее тебя буду.

Но она уже ушла и мелькала где-то впереди среди могил. Пыхтя и отдуваясь, я протиснулся через щель и оглянулся. И провались я на этом месте, но девушка лежала на длинной и плоской могильной плите, подложив под голову руки и закрыв глаза.

Признаюсь, я ведь ничего такого от нее и не ждал. Я хотел только проводить ее домой и все. Назначить свидание на следующий вечер. Конечно, из-за того, что мы так поздно встретились. Мы могли бы постоять у ее дома и поболтать. Ей незачем было бы уходить сразу домой. Но лежать здесь, на могильном камне! Это было как-то непонятно.

Я присел и взял ее за руку.

— Ты промокнешь, — заметил я, просто не зная, что сказать еще.

— Я к этому привыкла, — ответила она.

Широко раскрыв глаза, она смотрела на меня. Неподалеку за оградой торчал уличный фонарь, так что нельзя сказать, что было совсем темно, да и ночь, несмотря на дождь, была не такой, когда говорят, хоть глаз выколи, а просто скорее угрюмой. Как бы мне хотелось сказать ей что-нибудь хорошее о ее глазах. Но мне эти любезности никогда не давались. Знаете, как светятся в темноте люминисцентные часы? У меня у самого такие есть. Когда просыпаешься ночью, то чувствуешь, будто рядом друг. Вот у моей девушки глаза лучились так же. Только они еще были и красивы. И больше они не были похожи на глаза разнежившегося котенка. Они были любящие и нежные, и печальные одновременно.

— Привыкла лежать под дождем? — переспросил я.

— Приучили к этому, — ответила она. — В приютах во время войны нас называли «уличные дети».

— Ты не эвакуировалась? — спросил я.

— Нет, это не для меня, — сказала девушка. — Никогда не могла нигде ужиться. Всегда возвращалась назад.

— Родители живы?

— Нет. Оба погибли, когда разбомбили наш дом, — в тоне, которым она это произнесла, не было ничего трагического. Все совершенно обыденно.

— Не повезло, — сказал я.

Она ничего не ответила. И так я сидел там, держа ее за руку и думал, как бы отвести ее домой.

— Ты давно работаешь в этом кинотеатре? — спросил я.

— Недели три, — ответила она. — Я долго нигде не задерживаюсь. Скоро и отсюда уйду.

— Почему?

— Так, неугомонность.

Вдруг она протянула руки и обхватила меня за шею. Не подумайте, сделала она это очень нежно.

— У тебя хорошее и доброе лицо. Мне оно нравится, — сказала она.

Это было странно. От того, как она это сказала, я сделался каким-то чокнутым и придурковатым. И следа не осталось от того возбуждения, которое охватило меня в автобусе. И я подумал, может, наконец, это то самое, может, я нашел девушку, которую искал. Не просто так, на вечер, а навсегда.

— У тебя есть парень? — спросил я.

— Нет.

— Я хочу сказать, постоянный?

— Нет, никогда не было.

Забавно, что мы вели такие разговоры на кладбище, и она лежала, как изваяние, на старом могильном камне.

— У меня тоже нет девушки, — сказал я. — Никогда этим не интересовался, как другие ребята. Наверное, у меня какой-то сдвиг. А потом очень занят работой. Я в гараже работаю, механик, знаешь, ремонт и все прочее. Хорошо платят. Я и старухе своей могу давать и даже немного скопил. У меня отдельная берлога. Хозяева — приятные люди. Мистер и миссис Томпсон. И мой хозяин в гараже тоже отменный парень. Я никогда не чувствовал себя одиноким. И сейчас не одинок. Но с тех пор, как увидел тебя, у меня не идет из головы, что теперь все у меня будет по-другому.

Она не перебивала, и казалось, я просто думаю вслух.

— Очень хорошо и приятно возвращаться домой к Томпсонам, — продолжал я. — И добрее их трудно отыскать людей. И жратва там хорошая, а после ужина мы болтаем или слушаем приемник. Но знаешь, я хочу, чтобы теперь все стало иначе. Я хочу подходить к кинотеатру к концу программы и забирать тебя оттуда. А ты будешь стоять в дверях и поджидать, когда все уйдут из зала, а потом подмигнешь мне, давая понять, что сейчас сбегаешь переодеться и чтобы я тебя подождал. А потом выйдешь на улицу, как сегодня, но теперь ты пойдешь не одна, а возьмешь меня под руку. А если ты захочешь снять пальто, то я понесу его, или какой сверток, или что у тебя там будет. И мы с тобой отправимся поужинать в Корнер-Хаус или куда еще, поблизости. У нас там будет свой столик, а официантки и все другие будут уже нас знать и приберегут что-нибудь вкусненькое.

Я так ясно мог представить себе эту картину. Столик с табличкой «Заказан». Кивающие нам официантки: «Возьмите сегодня яйца под соусом „карри“». И мы пробираемся, чтобы взять свои подносы. И моя девушка делает вид, что не знакома со мной, а я посмеиваюсь про себя.

— Понимаешь, что я хочу? — спросил я. — Не просто быть друзьями, а больше.

Не знаю, слышала она или нет. Она лежала, глядя на меня, и нежно так и странно касалась то моего уха, то подбородка. Вроде ей было меня жаль.

— Мне хотелось бы покупать тебе разные вещи, — продолжал я. — Иногда цветы. Очень приятно видеть девушку с цветком на платье. Так это выглядит свежо и опрятно. Ну, а по таким случаям, как дни рождения, Рождество и прочее, я покупал бы то, что ты приглядишь на витрине и тебе понравится, но сама-то ты побоишься зайти спросить цену. Скажем, брошку или браслет, что-нибудь красивое. А я бы пошел туда один и купил. Пусть бы это стоило недельного жалованья, мне плевать.

И я представил, какое у нее будет выражение лица, когда она развернет пакет. И она бы надела на себя то, что я купил. И мы бы пошли куда-нибудь вместе. И она была бы одета чуть наряднее. Нет, ничего кричащего, но так, чтобы обращали внимание. Знаете, такое модное.

— Вряд ли сейчас стоит говорить о женитьбе, — сказал я. — В наши дни все так ненадежно. Парню это все равно, но девушкам нет. Ютиться в двух комнатенках, и очереди, и продовольственные карточки, и прочее. Девушки, как и мы, хотят быть свободными, работать, а не быть связанными по рукам и ногам. А насчет того, что они стали другими, не то, что в прежние времена, и что в этом виновата война, и то, как с ними обращаются на Востоке — видел я это. Я думаю, что эти ребята просто шутили. Все они большие умники в ВВС. Но мне кажется, что так говорить глупо.

Она вдруг опустила руки и закрыла глаза. Могильная плита была уже совершенно мокрой. Я начал за нее беспокоиться. Правда, на ней был плащ, но на ногах лишь тонкие чулки и легкие туфли.

— А ты разве не летчик? — спросила она.

Странно. Голос ее стал каким-то неприятным. Резким и совсем другим. Как будто она была чем-то взволнована, даже напугана.

— Только не я. Весь положенный срок отслужил в инженерных войсках. Вот там нормальные ребята. Никакого бахвальства, никаких глупостей. С ними всегда полный порядок.

— Я рада, — отозвалась она. — Ты хороший и добрый. Я рада.

Интересно, может, она встречалась с каким-нибудь малым из ВВС, и он ее обидел? Знавал я некоторых из них, это все был народ грубый. И я вспомнил, как она смотрела на парня, который пил чай там, в забегаловке. Как-то задумчиво. Будто что-то припоминала. Я, конечно, не ожидал, что она никогда ни с кем не гуляла. Уж во всяком случае, не с ее внешностью. Да она и сама сказала, что моталась по приютам без родителей. Но мне неприятно было думать, что кто-то мог ее обидеть.

— А в чем дело? — спросил я. — Что ВВС-ники тебе сделали?

— Они разбомбили мой дом.

— Ну, это немцы. Не наши ребята.

— Все равно. Они убийцы, — сказала она.

Я посмотрел на нее. Она все еще лежала на камне. Теперь голос ее не звучал так резко, как тогда, когда она спросила, не служил ли я в ВВС. Но он был такой усталый, печальный и странно-одинокий, что у меня защемило сердце. Так защемило, что захотелось сделать какую-нибудь глупость. Например, взять ее с собой к мистеру и миссис Томпсон и сказать старой миссис Томпсон, а она добрая душа и все поймет: «Вот моя девушка. Приглядите за ней».

И тогда бы я знал, что она в безопасности, что никто больше не сделает ей ничего плохого, а именно этого я вдруг испугался. Что могут прийти и обидеть мою девушку. Я нагнулся, обнял и приподнял ее.

— Послушай, — сказал я, — дождь становится сильнее. Я провожу тебя домой. Ты простудишься до смерти, если будешь лежать здесь, на этом мокром камне.

— Нет, — сказала она, ее руки лежали у меня на плечах. — Никто никогда не провожал меня домой. Ты вернешься к себе, туда, где ты живешь, один.

— Не оставлю я тебя здесь, — возразиля.

— Нет, именно это ты и сделаешь. Я так хочу. Если ты откажешься, я рассержусь. А ты ведь не хочешь, чтобы я рассердилась?

Я смотрел на нее, ничего не понимая. Лицо ее казалось странным в этом жутковато-угрюмом свете, бледнее, чем раньше, но все такое же прекрасное. Господь Всемогущий, оно было просто божественно-прекрасным! Я знаю, что кощунственно так говорить, но иначе я сказать не могу.

— Что мне делать? — спросил я.

— Я хочу, чтобы ты ушел и оставил меня здесь, и не оборачивался, — сказала она. — Ты будешь идти и идти, как во сне, как лунатик. Будешь идти сквозь дождь. Много часов. Но неважно, ты молод и силен, смотри, какие у тебя длинные ноги. Возвращайся к себе, в свою комнату, или где ты там живешь, ложись в постель и усни, а утром проснешься, позавтракаешь и пойдешь на работу, как ты делал всегда.

— А ты?

— Не думай обо мне. Просто уходи.

— А можно, я зайду за тобой завтра вечером в кинотеатр? Может, все-таки будет, как я себе представлял… ну, ты знаешь, навсегда?

Она ничего не ответила. Только улыбнулась. Она сидела совершенно неподвижно, глядя мне прямо в лицо. Потом закрыла глаза, откинула назад голову и проговорила:

— Поцелуй меня еще, незнакомец.

* * *
Я ушел, как она и велела. Я не оборачивался. Я пролез через ограду и вышел на дорогу. Вокруг никого не было. Павильончик у автобусной остановки, где мы пили кофе, был уже закрыт. Я пошел так, как мы ехали на автобусе. Прямой дороге не видно было конца. Должно быть, это была Хай Стрит, где-то на северо-востоке Лондона. По обе стороны располагались магазины. Никогда прежде не бывал я в этом районе. Я плохо представлял, куда идти, но это не имело никакого значения. Как она и сказала, я шел, будто во сне.

Я думал все время о ней. Передо мной стояло только ее лицо. В армии рассказывали, что девчонка может так пронять парня, что тот ничего не видит, не слышит, не понимает, что делает. Я всегда считал это брехней. Если такое и может случиться, то только когда хорошо под градусом. Но теперь я знаю, что это правда, как раз это со мной и случилось. Я уже не волновался, как она доберется домой. Она ведь не велела. Наверное, ее дом был где-то поблизости, иначе зачем ей понадобилось сюда приезжать, хотя, конечно, странно жить так далеко от работы. Но, может, со временем, шаг за шагом она мне расскажет о себе больше. Я не стану из нее тянуть. В голове у меня была одна мысль — встретить ее завтра вечером у кинотеатра. Это было решено твердо, и ничто не могло меня поколебать. И все оставшееся до десяти вечера время казалось пустотой.

Я шел и шел сквозь дождь. Но вскоре меня нагнал грузовик. Я помахал, и шофер подвез меня часть пути, пока ему не надо было сворачивать в сторону. Тогда я слез и пошел опять. И наверное, было часа три, когда я подошел к дому.

Раньше, если бы мне пришлось стучаться в дверь мистера Томпсона в такое время, я чувствовал бы себя последним негодяем, да и не позволял я себе такого никогда. Но теперь у меня нутро горело от любви к моей девушке, и мне было на все наплевать. Я несколько раз позвонил. Наконец он спустился, открыл дверь и стоял в коридоре, бедняга, бледный от сна, в смятой пижаме.

— Что с тобой случилось? — спросил он. — Мы с женой так беспокоились. Мы боялись, вдруг тебя сбила машина или еще что. Мы вернулись домой и увидели, что никого нет, а ужин не тронут.

— Я ходил в кино.

— Какое кино? — он просто вытаращил на меня глаза. — Кино кончилось в десять часов.

— Знаю, — ответил я. — Гулял я. Извините. Спокойной ночи.

И я поднялся по лестнице к себе в комнату. Старикан, что-то бормоча, начал запирать двери. Было слышно, как из спальни крикнула миссис Томпсон:

— Что такое? Это он? Вернулся?

Я заставил их поволноваться. Надо было бы пройти туда и извиниться, но я не мог, у меня это сейчас не получилось бы. Поэтому я закрыл дверь, разделся и лег в постель. И в темноте казалось, что моя девушка здесь, со мной.

Утром мистер и миссис Томпсон были не очень-то разговорчивы и старались на меня не смотреть. Миссис Томпсон, не говоря ни слова, поставила передо мной тарелку с копченой рыбой, а муж не отрывал глаз от газеты.

Я съел завтрак, а потом спросил:

— Надеюсь, вы хорошо скоротали вечерок в Хайгейте?

Миссис Томпсон нехотя ответила:

— Спасибо, неплохо. Мы вернулись домой часов в десять, — слегка фыркнув, она налила мужу вторую чашку чая.

Так мы и продолжали молча сидеть, и никто не говорил ни слова, а потом миссис Томпсон спросила:

— Ты вернешься к ужину?

— Не думаю. У меня встреча с приятелем, — ответил я и заметил, как старикан глядит на меня поверх очков.

— Если думаешь, что вернешься поздно, возьми ключ, — сказал он и опять углубился в газету. Сразу можно было понять, как они разобижены тем, что я не рассказал им, где был.

Я отправился на работу, и в гараже у нас было полно дел. В другое время это бы меня только обрадовало. Я даже любил оставаться работать сверхурочно. Но в тот день я хотел уйти до закрытия магазинов, потому что мне пришла в голову одна мысль и ни о чем другом я думать уже не мог. Было где-то около половины пятого, когда пришел хозяин и сказал:

— Я обещал доктору, что его «Остин» будет готов сегодня вечером. Я сказал ему, что к половине восьмого ты его закончишь. О'кей?

У меня упало сердце. Для того, чтобы успеть сделать, что я задумал, мне надо было уйти с работы пораньше. Но потом меня осенило, что если хозяин отпустит меня сейчас, я смотаюсь до закрытия в магазин, а вернувшись, закончу ремонт «Остина». И я сказал:

— Ладно, я поработаю сверхурочно, но сейчас, если вы никуда не уйдете, я на полчасика улизну. Мне надо кое-что купить до закрытия магазинов.

Он ответил, что ему это подходит, а я снял комбинезон, помылся, надел костюм и отправился к магазинам у Хейверсток Хилл. Я знал там один, который мне и был нужен. Это была ювелирная лавка, куда мистер Томпсон обычно относил в починку свои часы. И торговали здесь не дребеденью, а хорошим товаром, добротными серебряными рамками, столовыми приборами и прочим.

И, конечно, там были кольца и всякие затейливые браслеты, но мне они не нравились. Все продавщицы в войсковых лавках носили такие браслеты с брелоками, они уж глаза намозолили. Я стоял и стоял, рассматривая витрину, пока, наконец, не увидел что-то в дальнем правом углу.

Это была брошка. Совсем малюсенькая, не больше ногтя, но с красивым голубым камнем и на булавке. А сделана она была в виде сердечка. И что мне в ней особенно понравилось, так это форма. Я сперва полюбовался брошкой. Цены на ней не было, значит, не дешевка. Я вошел в магазин и попросил ее показать. Ювелир достал брошку, потер и начал поворачивать то так, то эдак. А я уже видел, как будет красиво, когда моя девушка приколет ее к платью или джемперу. Я знал, это было то, что надо.

— Беру, — сказал я и спросил цену.

Когда ювелир назвал сумму, я чуть не поперхнулся, но вытащил бумажник и отсчитал купюры. Он положил сердечко в коробочку, аккуратно прикрыл ватой, упаковал, завязал красивую ленточку и дал мне. Я понимал, что теперь придется просить аванс у хозяина, но он был хороший малый и не отказал бы мне.

Когда я выходил из ювелирной лавки с подарком для моей девушки, надежно спрятанным в нагрудном кармане, часы на церкви пробили без пятнадцати пять. У меня еще было время, чтобы заскочить в кинотеатр и убедиться, что она верно поняла меня, когда я назначал ей на вечер свидание. Я быстро вернусь в гараж и к тому времени, когда доктор явится за своим «Остином», успею его закончить.

Я шел к кино, и сердце у меня колотилось, как молот, а во рту пересохло. Всю дорогу я представлял себе, как она выглядит, стоя там у входа, в своем вельветовом жакетике и кепочке.

На улице стояла небольшая очередь. Я увидел, что программу они уже сменили. На афише не было ковбоя, всаживающего нож в краснокожего, а были изображены танцующие девушки и выделывающий перед ними курбеты парень с тросточкой в руках. Это был мюзикл.

Я вошел и, не подходя к билетной кассе, направился прямо к тому месту, где она стояла. Там была билетерша, как и полагается, но не моя девушка, а высокая здоровенная девица, выглядевшая смешно в форме и пытавшаяся делать одновременно две вещи: и отрывать билеты, и не выпускать из рук свой фонарь.

Я немного подождал. Может, они поменялись местами, и моя девушка теперь работает на балконе? Когда все прошли в зал и девица на время освободилась, я подошел к ней и спросил:

— Извините, а я не мог бы поговорить с другой девушкой?

Она посмотрела на меня:

— С какой девушкой?

— Той, которая работала вчера, с такими рыжеватыми волосами, — ответил я.

Она взглянула на меня пристальнее и с каким-то подозрением:

— Она сегодня не явилась, вместо нее я.

— Не явилась?

— Нет. Странно, что вы о ней спрашиваете. И вы не первый. Недавно здесь побывала полиция. Они о чем-то толковали с управляющим и швейцаром, мне еще не успели рассказать, но, я думаю, что-то случилось.

Мое сердце забилось совсем по-другому. Без прежнего волнения, а в ожидании несчастья. Как если бы я внезапно заболел и меня забрали в больницу.

— Полиция? — спросил я. — Зачем они приезжали?

— Я же говорю вам, что не знаю, — ответила она, — но что-то связано с ней. Управляющий уехал с ними в полицейский участок и еще не возвращался. Сюда, пожалуйста, балкон — налево, партер — направо.

Я продолжал стоять там, не зная, что делать. У меня будто пол ушел из-под ног.

Высокая девица оторвала еще один билет и, оглянувшись, спросила меня:

— А вы ее приятель?

— Что-то в этом роде, — сказал я, не зная, что ответить.

— Скажу вам, у нее с головой было не все в порядке. И я ничуть не удивлюсь, если она покончила с собой и ее обнаружили где-нибудь мертвой. Нет, мороженое продается в перерывах, после новостей.

Я вышел и остановился на улице. Очередь за билетами на дешевые места стала еще больше. Возбужденно болтая, стояла детвора. Я прошел мимо них и зашагал по улице. На душе у меня было странно тоскливо. Что-то случилось с моей девушкой. Теперь я был уверен в этом. Вот почему она хотела отделаться от меня вчера ночью и не хотела, чтобы я провожал ее домой. Там на кладбище она собиралась покончить с собой. Вот почему она говорила такие странные вещи и была так бледна. И вот теперь ее нашли на могиле за оградой.

Если бы я не ушел и не оставил ее, все было бы в порядке. Если бы только я задержался еще хотя бы на пять минут, я бы уговорил ее, я бы заставил ее передумать, я бы проводил ее домой и не допустил никаких глупостей. И сейчас она стояла бы в кино и показывала зрителям, куда сесть.

Но, может, еще не так все плохо, как я боялся. Может, ее нашли где-нибудь, она брела, потеряв память. И полиция обнаружила и подобрала ее. А потом они выяснили, где она работает, и захотели, чтобы управляющий подтвердил ее личность. Если пойти в полицейский участок и спросить их, может, они сообщат мне, в чем дело. Я мог бы им сказать, что это моя девушка, что мы встречаемся, и даже если она меня не узнает, я буду настаивать на своем. Но я не могу подводить хозяина. Мне надо закончить ремонт этого «Остина», а потом я смогу пойти в полицию.

Душа к работе у меня не лежала и, когда я, плохо понимая, что делаю, вернулся в гараж, первый раз в жизни меня стало воротить от вони, которая там стояла. Мне были противны и бензин, и смазка, и парень, пробующий двигатель, прежде чем забрать свою машину, и огромное облако дыма, выходящее из выхлопной трубы, и весь этот смрад.

Я достал комбинезон, надел его, принес инструменты и начал работать с «Остином». И все время я спрашивал себя, что случилось с моей девушкой, где она, в полицейском участке, одинокая и покинутая, или лежит где-нибудь… мертвая. И все время, как и предыдущей ночью, у меня перед глазами было ее лицо.

Часа через полтора машина была готова, я ее заправил и поставил носом к улице, чтобы владелец мог сразу выехать. Но к тому времени я был совершенно измотан, смертельно устал и пот градом катился по лицу. Я сполоснулся, надел костюм и пощупал коробочку во внутреннем кармане. Потом вытащил ее, взглянул еще раз на аккуратный, завязанный красивой лентой пакет. Когда я убирал его обратно, вошел хозяин — я стоял к нему спиной и не заметил его.

— Ты купил, что хотел? — весело улыбаясь, спросил он.

Хороший он был малый, никогда не сердился, и мы с ним отлично ладили.

— Да, — ответил я.

Но рассказывать ему мне ничего не хотелось. Я сказал лишь, что кончил работу и «Остин» готов. Потом пошел с ним в контору, чтобы он отметил мои сверхурочные. Показав на пачку сигарет, лежащую рядом с вечерней газетой, он предложил закурить.

— Дели Лак выиграла три к тридцати, — сообщил он. — На этой неделе я поставил пару фунтов.

Он заносил в бухгалтерскую книгу мои сверхурочные, чтобы потом учесть при оплате.

— Поздравляю, — отозвался я.

— Ставил на лидера, как последний болван, — сказал он. — Было двадцать пять к одному. Но еще поиграем.

Я ничего не ответил. Я не большой любитель выпивки, но в тот момент мне просто необходимо было опрокинуть стаканчик. Я вытер лоб платком. Скорей бы уж он кончал возиться со своими подсчетами, распрощался и отпустил меня восвояси.

— Еще один бедняга попался, — сказал он. — Уже третий в течение трех недель. И этому вспороли брюхо, как и остальным. Умер сегодня утром в больнице. Как порчу на ВВС напустили.

— А что, самолет грохнулся? — спросил я.

— Какого черта грохнулся! — ответил он. — Убийство, вот что. Всего располосовали, бедолагу. Ты что, газет не читаешь? Уже третий парень за три недели, всех прикончили одинаково, все они из ВВС, и каждый раз их находили на кладбище. Я только что говорил малому, который заправлялся, что не только мужчины свихиваются и становятся сексуальными маньяками, а и женщины тоже. Но эту-то они теперь поймают, в газете сказано, что они уже напали на след и скоро ее арестуют. Давно пора, пока еще одного не укокошила.

Он закрыл свою книгу и сунул за ухо карандаш.

— Хочешь выпить? — спросил он. — У меня здесь есть бутылочка джина.

— Нет, — ответил я. — Нет, большое спасибо. Я… у меня свидание.

— Ну, иди, — сказал он. — Желаю хорошо повеселиться.

Я вышел на улицу и купил вечернюю газету. Об убийстве было написано точно так, как он мне и рассказывал. На первой странице. Там говорилось, что случилось это в два часа утра. Молодой парень из ВВС, в северо-восточном районе Лондона. Ему удалось дотащиться до телефонной будки и позвонить в полицию. Когда они приехали, то нашли его там на полу.

Перед смертью он успел дать показания. Он заявил, что какая-то девушка позвала его с собой. Он думал, что она зовет его, чтобы гульнуть. Незадолго до этого он видел ее в забегаловке, где она пила кофе с другим парнем, и подумал, что того она бросила, потому что он сам приглянулся ей больше. Ну, а потом она выпустила ему кишки.

В газете было сказано, что он дал полиции подробное описание девушки, а также и то, что полиция будет признательна человеку, с которым девушку видели ранее вечером, если он явится и поможет в опознании.

Я выбросил газету. Она больше была мне не нужна. Я бродил по улицам, пока не устал. Домой я вернулся лишь тогда, когда мистер и миссис Томпсон должны были спать. Нащупав ключ, который они повесили на веревочке в почтовом ящике, я открыл дверь и поднялся к себе в комнату.

Миссис Томпсон заботливо разобрала постель, поставила для меня термос с чаем и положила вечернюю газету, самый последний выпуск.

Они ее взяли. Около трех пополудни. Я не стал читать, что там было написано, ни имени, ни остального. Я сидел на кровати, держа в руках газету, а с первой страницы смотрела на меня моя девушка.

Потом я вытащил из кармана пакетик, развернул, выбросил обертку и красивую ленточку и так сидел, глядя на маленькое сердечко, лежащее у меня на ладони.

Дафна дю Морье ПРОРЫВ

Все это началось 18 сентября, когда шеф послал за мной и объявил, что переводит меня в Саксмир на восточное побережье. Конечно, он весьма сожалел об этом, но только у меня оказалась необходимая техническая квалификация для работы, которую там вели. Никаких подробностей он не знал. Там собралась довольно странная компания, и при малейшей попытке сунуть нос в их дела, все они тут же прятались за своей колючей проволокой. Несколько лет назад в Саксмире работала экспериментальная радиолокационная станция, но опыты были завершены, и теперь исследования носили совершенно иной характер: что-то связанное с акустическими колебаниями и частотой звука.

— Буду с вами совершенно откровенен, — заявил мой шеф, снимая очки в роговой оправе и с извиняющимся видом покачивая ими. — Дело в том, что Джеймс Маклин — мой старинный друг. Мы вместе учились в Кембридже и частенько виделись в те годы, да и потом, после окончания университета тоже. Но пути наши разошлись. Он занялся какими-то сомнительными исследованиями, зря потратил кучу правительственных денег, и его репутация от этого, конечно, не стала лучше. Но, думаю, сейчас все забыто. Он снова обосновался в Саксмире с отобранной им командой специалистов и правительственной субсидией. Им не хватает инженера-электронщика, а это ведь по вашей части. Маклин послал мне прямо «SOS», умоляя прислать специалиста, за которого я мог бы поручиться. Короче, ему нужен парень, умеющий держать язык за зубами. Вы окажете мне одолжение, если поедете.

Коль скоро он ставил вопрос таким образом, мне оставалось только принять его предложение. И все-таки было ужасно досадно. Никогда бы мне не пришло в голову пожелать такого — оставить компанию «Ассошиэйтид Электроник Лимитид» с ее уникальными возможностями для исследований и ехать, Бог знает куда, на восточное побережье, чтобы работать там на человека, который уже однажды замарал свою репутацию и, как знать, не запятнает ли себя снова.

— И когда вы хотите, чтобы я отправился? — спросил я.

Шеф выглядел совсем смущенным:

— Как только сможете. Например, послезавтра. Не возражаете? Мне, право, очень неудобно, Сондерс, но если все будет нормально, к Рождеству вы вернетесь обратно. Я заявил Маклину, что уступаю вас только на один проект. Речи не может быть о долговременном переводе — вы слишком нужны здесь.

Вот какую он бросил мне кость. Так по-начальственному похлопал меня по плечу. Уж я-то знал, что АЭЛ преспокойно забудет обо мне на следующие три месяца. Но у меня был еще вопрос.

— Так что же это за тип?

— Маклин? — шеф все еще не надевал очки (так он всегда давал мне понять, что разговор окончен). — Я бы назвал его энтузиастом, своего рода фанатиком. О, с ним не соскучитесь. Помню, в Кембридже он пристрастился наблюдать за птицами — у него была какая-то особенная теория об их миграциях, но к нам он с ней не привязывался. Позже он чуть не забросил физику из-за неврологии. Наверное, девушка, на которой он собирался жениться, склоняла его к этому. А потом произошла трагедия — она умерла через год после свадьбы, — шеф надел очки: он сказал все. А если у него и оставалось еще что-нибудь, это уж, конечно, не относилось к делу. Когда я выходил из комнаты, он обронил мне вслед:

— Об этом помалкивайте. Я имею в виду жену. Его сотрудники там, возможно, ничего и не знают.

Лишь только когда я распрощался с АЭЛ и покинул свое уютное жилище, когда поезд тронулся с вокзала Ливерпуль-стрит,[566] я полностью осознал, в какой оказался передряге. На меня свалилась работа, которая мне вовсе была не нужна, да еще в компании совсем незнакомых людей. И все это, чтобы только угодить начальнику, который, судя по всему, имел веские причины прийти на помощь старому приятелю. Я угрюмо глядел в вагонное окно, и настроение мое портилось с каждой минутой. Я вспомнил выражение лица коллеги, которому сдавал в компании дела, когда объявил, что еду в Саксмир.

— В эту дыру? — удивился он. — Вы шутите! Там ведь годами не вели никаких серьезных исследований. Министерство отдало Саксмир на откуп каким-то ненормальным. Видимо, наверху рассчитывали, что те без посторонней помощи взлетят там на воздух.

Я осторожно навел справки в других местах и получил тот же ответ. Один знакомый посоветовал мне по телефону захватить с собой клюшки для гольфа и побольше книжонок:

— Там и не пахнет никакой организацией. Маклин работает с горсткой ребят, которые смотрят на него как на мессию. И если ты не впишешься в их порядки, он просто не будет тебя замечать. Не даст работы, будешь только штаны просиживать.

— Прекрасно. Это меня устраивает, — солгал я. — Мне хочется отдохнуть, — и бросил трубку, злясь на весь мир.

К поездке я отнесся так же легкомысленно, как и ко всей этой истории не сверился как следует с расписанием, и в результате новая неприятность: пришлось вылезать из экспресса в Ипсвиче и минут сорок ждать поезда до Тирлволла, ближайшей от Саксмира железнодорожной станции. Накрапывал дождь, когда я наконец вышел к пустой, продуваемой ветром платформе. Носильщик принял мой багаж и сообщил, что обычно подъезжающее к этому поезду такси взяли минут пять назад.

— Напротив «Трех петухов» есть гараж, — прибавил он. — Может быть, он еще открыт, и кто-нибудь подбросит вас до Саксмира.

Я прошел мимо касс со своими чемоданами, кляня себя за то, что ничего не продумал заранее. Выйдя из вокзала, я остановился размышляя, не воспользоваться ли сомнительным гостеприимством «Трех петухов». Было уже около семи, и я в любом случае был не прочь промочить горло, даже если не смогу достать машину. В это время в привокзальный двор свернул допотопный «Моррис» и резко затормозил напротив меня. Водитель выскочил из кабины и устремился к чемоданам.

— Вы, надо полагать, Сондерс? — улыбаясь, спросил он. Водитель был молод, не старше девятнадцати лет, с копной светлых волос.

— Верно, — ответил я. — Я тут как раз гадал, где бы, черт побери, взять такси.

— А вы бы его не нашли. В дождливые вечера янки здесь все подчищают. Расхватывают все, что может двигаться, чтобы выбраться из Тирлволла. Ну что же вы, влезайте!

Я совсем забыл, что в Тирлволле располагалась американская база, и сейчас про себя отметил, что в свободное время «Трех петухов» придется обходить стороной: американских солдат в увольнении я никак не мог считать своей излюбленной компанией.

— Вас не слишком беспокоит грохот? — извинился водитель. Мы кружили по городу, а под задним сидением бренчало так, словно там бились друг о друга пустые канистры. — Все хочу их закрепить, но никак не найду времени. Между прочим, моя фамилия Райан. Кен Райан. Но все зовут меня Кен. Мы здесь не любим фамилий.

Я не ответил. Мое имя Стивен еще, пожалуй, никто не сокращал до Стива. Настроение у меня совсем испортилось, и я закурил сигарету. Дома Тирлволла остались позади, и мы ехали полями, засеянными турнепсом. Внезапно дорога превратилась в песчаную колею, проложенную через пустошь. Мы выскочили на нее так, что я чуть не пробил головой крышу. Водитель снова извинился:

— Можно было бы подъехать с главного входа, но так намного короче. Не беспокойтесь, рессоры притерпелись к этой дороге.

Колея забралась на холм. Впереди в бесконечность уходили акры и акры пустоши — топь, поросшая тростником, обрамленная слева песчаными дюнами, за которыми вдали виднелась полоска моря. Болото кое-где пересекали канавы и по их сторонам тянулись угрюмые заросли камыша, склонившегося под дождем и ветром. Канавы расширялись, образовывая лужи и маленькие озерца, по берегам которых рос все тот же тростник.

Появилось что-то вроде покрытия: дорога была присыпана шлаком и щебенкой. Внезапно она нырнула вниз, в самую середину раскинувшейся под нами пустоши и запетляла, будто лента, среди болот. Вдали на фоне неба показалась квадратная башня, серая и приземистая. Когда мы подъехали ближе, я различил над ней скрученную спираль того, что когда-то было радаром, нависшую над равниной, подобно раковине гигантской устрицы. Это и был Саксмир. Даже в кошмарах я не мог бы себе представить более унылого места.

Так как я молчал, мой спутник, видимо, почувствовал, насколько я подавлен, и обратился ко мне.

— В этом освещении все кажется немного мрачным, — заметил он. — Но это из-за дождя. А вообще погода здесь сносная, хотя ветер иногда и досаждает. Но зато бывают потрясающие закаты.

Я хмыкнул. Но он, не почувствовав иронии, принял мой смешок за одобрение:

— Если вы интересуетесь птицами, вы попали туда, куда надо. По весне шилоклювки высиживают здесь птенцов, а прошлым мартом я слышал, как кричит выпь.

Я подавил ехидное замечание, готовое было сорваться с языка — такими наивными показались мне его слова. Сообщив, что равнодушен ко всему, что разгуливает в шерсти или летает в перьях, я все же выразил удивление, что в таком гиблом месте кто-то еще имеет охоту высиживать птенцов. Мой сарказм пропал даром, и он ответил совершенно серьезно:

— Вы будете просто поражены, — и подрулил «Моррис» к воротам в высоком заборе из колючей проволоки. — Сейчас открою, — он выбрался из машины, и я понял, что теперь-то мы уж в самом Саксмире.

Территория была со всех сторон обнесена однообразным забором десяти футов вышиной, что придавало ей вид концентрационного лагеря. Это приятное впечатление еще усилилось, когда из болота слева появилась овчарка и, помахивая хвостом, остановилась, разглядывая, как юный Кен возился с воротами.

— А где автоматчики? — спросил я, когда он вновь плюхнулся на сиденье. — Или проводник этой собачки наблюдает за нами из какого-нибудь скрытого в болоте дота?

На этот раз он соблаговолил рассмеяться.

— Здесь нет охраны и нет проводников, — проговорил он, когда мы проезжали ворота. — Цербер кроток, как агнец. Я, правда, не ожидал встретить его здесь, но ведь Мак может заставить его делать все, что угодно.

Кен снова вылез из машины и закрыл ворота. Собака смотрела в сторону болот, не обращая на нас внимания. Внезапно, навострив уши, она нырнула в камыши и понеслась к башне по узкой грязной тропинке.

— Он будет дома раньше нас, — сказал Кен, отпуская сцепление.

Машина свернула направо и покатила по широкой асфальтовой дороге. Болото кончилось, сменившись кустарником и валунами. Дождь прекратился. В облаках появились просветы, и приземистая черная башня четко выделялась на фоне медного неба. «Это что же, — гадал я, — предвестье одного из знаменитых закатов?» Но если так, что-то не видно коллег, спешащих полюбоваться им.

На дороге и вокруг нас не было никого. Машина миновала развилку и свернула налево к заброшенному радару и башне, которые стояли в окружении навесов и бетонных строений. Место стало еще больше походить на Дахау.[567]

Кен проехал мимо башни и главного корпуса и повернул по узкой дорожке в сторону моря. В конце ее виднелись неказистые типовые домики.

— Ну вот мы и дома, — сказал он. — Что я вам говорил — Цербер нас обставил.

Собака мелькнула на тропинке слева и скрылась за домиками.

— Как умудрились ее так натаскать? — спросил я. — Особый свист?

— Не совсем, — ответил мой спутник.

Я вылез из машины и достал с заднего сиденья чемоданы.

— Здесь спальные корпуса? — я огляделся вокруг.

Домики казались достаточно прочными, по крайней мере, ветро- и водонепроницаемыми.

— Здесь все, — ответил Кен. — Мы здесь спим, едим и работаем.

Не обращая внимания на мой удивленный взгляд, он пошел вперед. Мы вступили в небольшой вестибюль, из которого коридор расходился вправо и влево. Стены вестибюля и коридоров были уныло-серыми, пол покрыт линолеумом. Казалось, мы попали в хирургическое отделение сельской больницы после окончания приема.

— Мы ужинаем в восемь, — сообщил Кен. — Еще уйма времени. Вы, наверное, хотите посмотреть комнату и принять ванну?

О ванне я как-то не думал, но мне очень хотелось выпить. Я последовал за ним по левому коридору. Он открыл дверь, включил свет, пересек комнату и раздвинул шторы.

— Прошу прощения за все это. Но у Януса есть слабость: он всегда, прежде чем заняться ужином, готовит на ночь наши спальни. Зимой ли, летом ли он задергивает шторы и снимает покрывала с кроватей в шесть тридцать. Страшный педант и приверженец заведенного порядка.

Я осмотрелся. Тот, кто проектировал эту комнату, видимо, всю жизнь работал в больнице. Здесь было только самое необходимое: кровать, умывальник, комод, шкаф и один стул. Окно находилось со стороны фасада. Одеяла на кровати сложены на больничный манер, скорее даже, как принято в военном госпитале.

— Все O.K.? — осведомился Кен. Он выглядел озадаченным. Видимо, его смутило выражение моего лица.

— Чудесно, — ответил я. — А как насчет того, чтобы выпить?

Я вновь последовал за ним по коридору через вестибюль и двустворчатую дверь в дальнем конце. Тут я различил слабые удары шарика для пинг-понга и вновь сдержался, чтобы не сказать что-нибудь легкомысленное. В комнате, куда мы вошли, никого не было. Спортсмены, наверное, упражнялись этажом выше. Здесь стояли кресла, один-два столика, электрокамин и в дальнем конце — бар, где тут же обосновался мой юный спутник. С нехорошим предчувствием я заметил два огромных кофейника.

— Кофе или коку? — спросил Кен. — А может быть, что-нибудь прохладительное? Рекомендую апельсиновый сок и немного содовой.

— Я предпочел бы виски, — ответил я.

Кен обескураженно поглядел на меня с видом ошарашенного хозяина, у которого гость в разгар зимы вдруг попросил свежей земляники.

— Очень сожалею, — пробормотал он, — мы здесь не прикасаемся к спиртному. Так хочет Мак. Но, конечно, вы могли взять все с собой и пить в комнате. Какой же я идиот, что не предупредил вас. Мы бы остановились в Тирлволле и прихватили вам бутылку из «Трех петухов».

Он был так искренне расстроен, что я сдержал поток чувств, готовых вот-вот вырваться наружу, и согласился на сок. Он успокоился и плеснул в высокий стакан тошнотворной жидкости, ловко приправив ее содовой.

Я горел желанием узнать хоть что-нибудь не только о нем, послушнике, но и об остальных в этом заведении. Кто они тут бенедиктинцы[568] или францисканцы?[569] И в котором часу их собирает колокол к вечерне?

— Простите меня за неосведомленность, — начал я, — но мой инструктаж в АЭЛ был весьма кратким. Я не знаю о Саксмире самого главного: что вы тут делаете.

— О, не беспокойтесь, — ответил Кен. — Мак вам все объяснит, — он налил сок и в свой стакан. — Будем! — сказал он, но я проигнорировал его тост, продолжая прислушиваться к раздававшемуся в отдалении стуку шарика.

— Так вы сказали, — снова начал я, — что работаете в этом же здании, где мы сейчас находимся?

— Да, это так.

— Но где же тогда все сотрудники? — настаивал я.

— Сотрудники? — он повторил вопрос, словно эхо, и нахмурился. — Здесь нет никаких сотрудников. Только Мак, Робби, Янус, его ведь тоже можно считать за сотрудника, и я. А теперь, конечно, и вы.

Я опустил стакан и уставился на него. Что он, смеялся надо мной? Нет, выглядел он совершенно серьезным. Он поставил свой стакан с соком и смотрел на меня из-за стойки бара, словно виночерпий, наблюдающий, как боги распивают амброзию.

— Здесь все отлично, — сказал он. — Мы великолепная компания.

Я в этом не сомневался. Кока, пинг-понг, крики выпи по вечерам. Да по сравнению с этой компанией спортсменов члены «Женского института»[570] выглядели бы просто злобными троллями. Что-то гаденькое заставило меня зевнуть, чтобы сбить спесь с этого юнца.

— Ну, а каково ваше положение среди сослуживцев? Ганимед[571] при профессоре Зевсе?

К моему изумлению, он рассмеялся. В дальней комнате стихли звуки шарика, и Кен, насторожившись, поставил на стол еще два стакана и наполнил их соком.

— Как мило, что вы догадались. В общем-то в этом суть… забрать меня с земли на сомнительное небо. А если серьезно, я у Мака — морская свинка. Вместе с дочерью Януса и собакой Цербером.

В это время открылась дверь и в комнату вошли двое мужчин.

Интуитивно я узнал Маклина. Он был человеком лет пятидесяти, угловатым, высоким, с блеклыми светло-голубыми глазами, которые напомнили мне глаза и пьяниц, и преступников, и пилотов-истребителей — в этих людях я всегда находил много общего. Светловатые волосы спадали с высокого лба, выступающий подбородок вполне соответствовал крупному носу. На нем были мешковатые вельветовые брюки и тяжелый свитер с высоким воротом.

Его спутник был невысок, желтоват лицом и носил очки. Шорты и вельветовая рубашка делали его похожим на бойскаута, а выступившие под мышками пятна пота обаяния не придавали.

Маклин направился ко мне и протянул руку. Его широкая гостеприимная улыбка говорила о том, что я уже принят в их маленькое братство.

— Рад вас видеть! — воскликнул он. — Надеюсь, Кен хорошо позаботился о вас. Какая мерзкая погода для первого свидания с Саксмиром. Но завтра все будет гораздо лучше, правда, Робби?

Его голос, его манеры напомнили мне старомодного хозяина, будто я приехал поздно вечером в загородный дом поохотиться. Он положил мне руку на плечо и пригласил к бару.

— Кен, налей-ка всем апельсинового сока, — попросил он и, повернувшись ко мне, добавил: — Из АЭЛ мы слышали о вас потрясающие вещи. Я им так благодарен, Джону прежде всего. И, конечно, вам тоже. Мы сделаем все возможное, чтобы вам запомнился этот визит. Робби, Кен, я хочу, чтобы вы выпили за Стивена — ведь вас так зовут? А можем мы вас называть Стивом? И за успех наших общих усилий!

Я вымучил улыбку и почувствовал, что она застыла на лице. Робби-бойскаут прищурился на меня из-за стекол очков.

— За ваше здоровье! Крепкое здоровье! — сказал он. — Я здесь доверенный слуга. Я здесь делаю все: создаю гремучие газы, меряю Кену температуру, дрессирую собаку. В случае нужды всегда посылают за мной.

Я рассмеялся, но вдруг осознал, что этот фальцет, голос шута из мьюзик-холла, был его собственным, а не спародированным к случаю.

Мы пересекли коридор и попали в комнату напротив, такую же простую и голую, как та, что мы только что покинули. В ней был стол, накрытый на четверых. Мрачный малый с длинным лицом и коротко остриженными волосами стоял у буфета.

— Познакомьтесь с Янусом, — обратился ко мне Мак. — Не знаю, как вас кормили в АЭЛ. Здесь за тем, чтобы мы не голодали, присматривает он.

Я удостоил слугу благожелательным кивком, он ответил неопределенным ворчанием, и я усомнился, что он охотно отправится выполнять мое поручение в «Три петуха». Я уже ожидал, что Маклин прочитает молитву, что, пожалуй, было бы в его характере, но этого не случилось. Янус поставил перед ним огромную старомодную супницу, и мой новый шеф принялся черпать оттуда дымящееся шафранового цвета варево. Оно было поразительно вкусным. Дуврская камбала, которую подали следом, оказалась еще лучше, суфле из сыра — удивительно нежным. Вся трапеза заняла минут пятьдесят, и к концу ее я был уже готов примириться с новыми товарищами.

Кен обменивался шуточками с Робби, а Маклин рассуждал о скалолазании на Крите, о красоте летящих фламинго в Камарге,[572] об особенностях композиции Пьеро делла Франческа[573] «Бичевание Христа». Кен первым попросил разрешение выйти из-за стола. Маклин кивнул:

— Не зачитывайся допоздна, а то Робби выключит тебе свет. Не позже половины десятого.

Юноша улыбнулся и пожелал нам спокойной ночи. Я поинтересовался, уж не собирается ли он назавтра бежать с собакой кросс вокруг болот.

— Нет, — резко ответил Маклин. — Но ему нужно выспаться. Ну что ж, пошли. «Давай в шары сыграем…»[574]

Мы снова оказались в так называемом баре. Я уже настроился провести с полчаса в бильярдной и был не против позабавиться с кием, но оказалось, что в дальней комнате стоял лишь стол для пинг-понга и висела доска для метания дротиков. Заметив мое удивление, Робби загудел на ухо:

— Из Шекспира. Цитата. Нильская змейка.[575] Мак хотел сказать, что собирается проинструктировать вас.

Он слегка подтолкнул меня вперед и скрылся. Я последовал за Маком. Мы прошли еще через одну дверь — на этот раз звуконепроницаемую — и очутились в холодной атмосфере то ли лаборатории, то ли клинической палаты, хорошо оборудованной и строгой. Здесь был даже операционный стол под потолочным светильником и за стеклянной панелью — медицинские склянки.

— Хозяйство Робби, — прокомментировал Маклин. — Он может здесь все: вырастить новый вирус или вырезать вам гланды.

Я не ответил. У меня совершенно не возникло желания предложить себя бойскауту в качестве подопытного кролика для его сомнительных упражнений во врачевании. Мы перешли в соседнюю комнату.

— Здесь вы почувствуете себя как дома, — заметил Мак и включил свет.

Это была лаборатория для ведения исследований по электронике. Мы подошли к установке, которая показалась мне схожей с той, что мы собрали несколько лет назад для Главного почтового управления. Она представляла собой компьютер, воспроизводящий человеческую речь, правда, с ограниченным запасом слов и несовершенным голосом. В игрушке Мака были какие-то усовершенствования, и я начал приглядываться, чтобы понять, в чем тут дело.

— Правда, хороша? — спросил Маклин, словно гордый отец, демонстрирующий новорожденного. — Я назвал ее «Харон-1».

Мы всегда давали имена своим изобретениям. «Гермес»[576] мне казался удачным именем для крылатого вестника, разработанного нами для Главного почтового управления. Харон, если я правильно помнил, был легендарным перевозчиком душ умерших через подземную реку Стикс. Наверняка здесь проявился своеобразный юмор Маклина.

— И что же он умеет делать? — поинтересовался я осторожно.

— У него несколько назначений. Я объясню их позже. Вам же в первую очередь надо будет заняться механизмом голоса.

Мак начинал так же, как и мы в АЭЛ, но получил совсем иные результаты. Голос его машины был чистым, без заиканий.

— Компьютер мне нужен для экспериментов в области гипноза. В программу предстоит ввести серию вопросов, но построить их так, чтобы ответы, поступающие в машину, могли изменять содержание последующих вопросов. Что вы на это скажете?

— Фантастика! — ответил я. — Здорово вы всех обставили!

Я был действительно поражен и гадал, как это ему удалось уйти так далеко вперед, сохраняя при этом все в секрете. А мы-то в АЭЛ считали себя самыми передовыми.

— Да, — продолжал Мак, — ваши специалисты вряд ли смогли бы здесь что-нибудь усовершенствовать. «Харон-1» — многоцелевая машина, но особенно она полезна для медицины. Не буду вдаваться в детали. Скажу только, что с ее помощью я собираюсь провести эксперимент, о котором Министерство не имеет ни малейшего представления.

Он улыбнулся. Ну вот, подумал я, мы и подошли к опытам сомнительного характера, о которых предупреждал меня шеф. Я не ответил, и Маклин перешел к другой установке.

— А вот это, — сказал он, — действительно интересует правительство и особенно ребят из военного ведомства. Звуковую волну контролировать трудно. Самолет, проходящий звуковой барьер, может разбить все окна без разбора, а не какое- нибудь конкретное одно. Обычной звуковой волной невозможно поразить определенную цель. Но это может «Харон-2».

Он прошел в кабинет, достал стеклянную колбу и установил ее на рабочий стол у стены. Затем включил установку — колба разлетелась на куски.

— Весьма точно, не правда ли? — заметил он. — И очень продуктивно, если вы хотите уничтожить на расстоянии заданные объекты. Но меня звуковой взрыв не интересует, хотя он может вызвать огромный интерес у определенных служб. Я занимаюсь этим только потому, что разрабатываю новые методы передачи звука на расстояние и особенно — высокочастотного обмена информацией между живыми существами, в том числе, между людьми и животными. Кстати, заметьте, я не посвящаю в это свое начальство, которое предоставило мне субсидию, — он положил пальцы на щиток управления. — Сейчас вы ничего не почувствуете. Этой волной я контролирую Цербера, а люди к такой частоте невосприимчивы. Собака где-то на улице.

Мы помолчали, и через несколько минут я услышал, как Цербер скребется у дальней двери. Маклин впустил его в комнату.

— Молодец! Хороший мальчик. Ложись, — улыбаясь, он повернулся ко мне. — Цербер был рядом, за домом, но мы можем подать ему команду и на большем расстоянии. В случае опасности это будет весьма полезным. — Мак взглянул на часы. — Надеюсь, миссис Я. простит меня, — пробормотал он. — В конце концов, еще только четверть десятого, а я так люблю похвалиться, — его улыбка школьника вдруг сделалась такой заразительной.

— Что вы собираетесь делать? — спросил я.

— Поднять ее маленькую дочь с постели, если та уже спит, и попросить ее подойти к телефону.

Мы подождали две-три минуты, и телефон зазвонил. Мак прошел через комнату и взял трубку:

— Але! Извините, миссис Я. Просто эксперимент. Сожалею, если разбудил ее. Да, да, дайте ей трубку. Але, Ники! Нет, все в порядке. Можешь снова ложиться в кровать. Спокойной ночи, — он повесил трубку и наклонился, чтобы потрепать по шее вскочившего на ноги Цербера. — Детей и собак особенно легко обучать. Шестое чувство, которое взаимодействует с этими сигналами, у них сильно развито. Для девочки своя частота вызова, для Цербера — своя. А то, что Ники страдает запоздалым развитием, делает ее незаменимой для исследований.

Он похлопал ладонью свой ящик чудес, как только что трепал ею собаку, посмотрел на меня и улыбнулся:

— Ну что, есть вопросы?

— Конечно. Прежде всего, что является объектом исследований? Вы хотите доказать, что высокочастотные сигналы способны не только разрушать, но и контролировать в мозгу человека и животных механизм приема информации?

Я старался сохранить хладнокровие, хотя давалось мне это с трудом. Если здешние исследователи вели такие эксперименты, не удивительно, что в Лондоне от них отмахивались, как от ненормальных.

Маклин задумчиво взглянул на меня:

— С помощью «Харона-2» я могу доказать именно это. Но не это является моей задачей. Возможно, в Министерстве будут разочарованы, но я ставлю перед собой другие, куда более дальние цели, — он положил мне руку на плечо. — Ну что же, оставим на сегодня «Харонов». Выйдем подышать воздухом.

Мы прошли в ту дверь, куда скреблась собака. За ней был еще один коридор и выход в задней части здания. Маклин открыл дверь, и я последовал за ним. Дождь прекратился. Воздух был свежий и прозрачный, небо сверкало звездами. Вдали, за линией песчаных дюн, я расслышалрев моря, накатывающего волны на гальку. Маклин глубоко вздохнул и посмотрел в ту сторону. Я закурил и ждал, что он скажет.

— Вы когда-нибудь сталкивались с полтергейстом? — спросил он.

— Это с тем, что стучит по ночам? Нет, не приходилось, — я предложил ему сигарету, но он покачал головой.

— То, что вы недавно видели — колба, разлетающаяся на куски, — явление того же порядка. Освобожденная сила электрического поля. У миссис Я. давно были проблемы с рассыпающимися на глазах вещами. Задолго до того, как я усовершенствовал «Харона». Летающие блюдца и прочее в их домике на берегу.

Я недоверчиво глядел на него:

— Вы говорите о девочке?

— Да, — он заложил руки в карманы и начал вышагивать взад и вперед. — Конечно, она и не подозревает об этом, как и ее родители. Это лишь взрыв психической энергии, которой у нее в избытке из-за того, что мозг недоразвит. К тому же, она единственная выжила из двух близнецов, и ее энергия как бы удвоилась.

Это уж было слишком, и я рассмеялся. Он резко повернулся и посмотрел мне в лицо:

— У вас есть лучшее объяснение?

— Нет, — начал я, — но…

— Конечно, — прервал он меня, — и ни у кого нет. Зарегистрированы сотни, тысячи случаев этого, так называемого, феномена. И каждый раз засвидетельствовано, что всегда рядом с аномалиями находится какой-нибудь ребенок или некто другой с нестандартной психикой, — он снова начал вышагивать, я рядом с ним, и след в след за нами собака.

— Ну и что? — спросил я.

— А вот что, — начал Маклин. — Внутри каждого из нас есть нетронутый источник энергии, которая ждет освобождения. Назовем ее, если угодно, Шестой Силой. Она действует так же, как и высокочастотный импульс, вырабатываемый «Хароном». В этом и заключается объяснение телепатии, ясновидения и прочих тайн, связанных с психикой. Энергия, которую нам удается получить в электронном устройстве, по существу, та же, что заключена в дочери Януса. Разница лишь в том, что первой мы можем управлять, а второй — нет.

Я понимал суть его теории, но не представлял, куда заведет нас дискуссия. Бог мой, жизнь и так очень сложна, чтобы пытаться еще тревожить силы подсознания, дремлющие в человеке, особенно если для этого вначале придется объединить психические возможности животного и слабоумного ребенка.

— Хорошо, — начал я, — допустим, вы научитесь управлять этой, как вы называете, Шестой Силой. Не только в дочери Януса, — в животных, в сотнях недоразвитых детей, наконец, во всем человечестве. Вы заставите людей усилием воли бить стаканы, запускать в полет блюдца, обмениваться информацией при помощи телепатии, заниматься другими фокусами. Но не увеличит ли это наши проблемы настолько, что мы вновь скатимся к хаосу, из которого все как-будто бы и вышли.

На этот раз рассмеялся Маклин. Мы подошли к самому краю высокого склона. Перед нами расстилались песчаные дюны; каменистое побережье, казалось, уходило в бесконечность, тоскливое и безликое, как и болото позади нас. Волны набегали с монотонным шумом, облизывали перекатывающуюся гальку, отступали и разбивались о берег снова.

— Так и будет, — сказал он, — но я желаю не этого. Я уверен, что в свое время человек сумеет правильно использовать Шестую Силу. Я хочу, чтобы она служила ему тогда, когда тело, заключающее энергию, уже мертво.

Я бросил сигарету и глядел, как она мерцала в темноте, прежде чем превратилась в мокрый окурок.

— Не понимаю, что вы хотите сказать.

Он наблюдал за мной, следил, как я реагирую на его слова. А я никак не мог решить, нормальный он или нет. Но в нем было нечто привлекательное: то как он стоял здесь, рассуждая, сгорбившись, похожий на переросшего школьника, в мешковатых брюках и старом свитере с высоким воротом.

— Я говорю совершенно серьезно. Энергия — в человеке, но в момент смерти она покидает тело. Подумайте об ужасных потерях, которые мы понесли за столетия — сила ускользает после смерти, хотя она могла бы служить на благо человечества. Согласно одной из древнейших теорий, душа вылетает из тела через нос или рот. В это верили греки, и сейчас еще в это верят в Африке. Мы с вами не признаем бессмертия души и понимаем, что наш разум погибает вместе с нашим телом. Но не искра жизненной силы. Жизненная сила продолжает существовать в виде неподвластной энергии. Пока никем не обузданной. Она вокруг нас, над нами, в то время, как мы с вами здесь говорим.

Он вновь запрокинул голову и уставился в звездное небо, а я подумал, до какой же степени он должен быть одинок, чтобы пуститься в тщетные поиски недостижимого. Потом я вспомнил, что жена его умерла, и решил, что бегство в теорию не излечит его от тоски.

— Боюсь, что вам потребуется вся жизнь, чтобы доказать это, — заметил я.

— Нет, — ответил он, — самое большее — пара месяцев. Видите ли, «Харон-3», который я вам еще не показал, имеет накопитель и способен улавливать и аккумулировать энергию — Шестую Силу, если она становится свободной, — он помолчал и испытующе посмотрел на меня. Я ждал, когда он снова заговорит.

— Монтажные работы завершены, и мы готовы к грандиозному эксперименту. «Харон-1» и «Харон-3» будут работать в связке. Но мне нужен помощник, хорошо владеющий и той, и другой установкой, чтобы управлять ими, когда наступит нужный момент. Буду с вами совершенно откровенен: ваш предшественник в Саксмире отказался от сотрудничества. Да-да, у вас был предшественник. Я просил вашего шефа в АЭЛ не говорить вам об этом. Предпочитаю рассказать все сам. Он отказался по личным мотивам, и я отношусь к этому с уважением.

Я глядел на Маклина, не отрываясь. Мне не казалось странным, что тот парень отказался сотрудничать, я только не мог взять в толк, каким образом это было связано с этикой.

— Он был католик, — объяснил Маклин, — верил в бессмертную душу и ее переход в чистилище. Он не мог смириться с моей идеей поимки жизненной силы, не мог понять, как можно заставлять ее работать здесь, на Земле. А это, как я вам говорил, и является моей целью.

Он повернулся и пошел прочь от моря тем же путем, каким мы пришли сюда. В низкой веренице домиков свет был уже погашен. В одном из них мне предстояло провести следующие восемь недель: спать, питаться, работать. За домами смутно вырисовывались очертания бывшей радиолокационной станции — памятника человеческому разуму.

— В АЭЛ мне сказали, что в этом вопросе вы не будете столь щепетильны, — вновь начал Маклин. — Мы здесь в Саксмире тоже любим порассуждать о себе как о людях избранных. Юный Кен говорит, что, в конце концов, это то же самое, как если бы вы вознамерились отдать медикам для экспериментов глаза или почки. Каждый решает сам, и медицина здесь не при чем.

Мне внезапно вспомнился юноша за стойкой бара, разливающий апельсиновый сок. Ведь он назвал себя тогда подопытной свинкой.

— А какова роль Кена во всем этом деле? — спросил я.

Маклин остановился и посмотрел на меня в упор:

— У мальчика лейкемия. Робби дает ему самое большое — три месяца. Он не будет страдать. У него потрясающий характер, и он всем сердцем верит в эксперимент. Конечно, опыт может провалиться. Но даже если мы и потерпим неудачу, мы ничего не теряем — Кен все равно обречен. Ну, а если опыт пройдет успешно… — он замолчал, как будто у него перехватило дыхание от порыва внезапного чувства, — …если все пройдет успешно, вы понимаете, что это будет означать? Мы можем, наконец, противостоять невыносимой бессмыслице смерти.

* * *
Когда я проснулся, стоял ослепительный день. Из окна виднелась асфальтовая дорога, старая радарная башня возвышалась, словно часовой, над пустыми бетонными навесами. Дальше к болоту были раскиданы груды ржавого металла. В этот миг решение пришло в голову само собой.

Я побрился, принял ванну и отправился завтракать, намереваясь быть со всеми любезным, а потом, сразу же после еды, попросить Маклина уделить мне несколько минут. Затем я вскочу в первый подходящий поезд и, если повезет, к часу уже буду в Лондоне. Неприятностей в АЭЛ я не опасался: всю эту историю шефу придется взять на себя.

В столовой оказался только Робби, который яростно сражался с полной тарелкой маринованной сельди. Я поздоровался с ним и принялся за бекон. Оглядев комнату в надежде обнаружить утренние газеты, и не найдя их, я понял, что придется беседовать.

— Чудесное утро, — заметил я.

Робби отозвался не сразу. Он был слишком увлечен сельдью, которую разделывал с изяществом знатока. Затем его фальцет донесся до меня через стол:

— Так вы собираетесь увильнуть?

Вопрос застал меня врасплох, и мне не понравились насмешливые нотки в его голосе.

— Я инженер-электронщик, — ответил я, — и меня вовсе не интересуют исследования в области психики.

— Коллеги Листера[577] были тоже равнодушны к открытию антисептики, — возразил Робби. — И какими же они потом выглядели дураками! — он запихнул в рот половину селедки и начал жевать, глядя на меня из-за стекол очков.

— Так вы верите во всю эту чепуху с Шестой Силой? — спросил я.

— А вы — нет? — он явно уклонялся от ответа.

— Ну что ж, я готов принять все, что Маклин проделал со звуком. Он научился воспроизводить человеческий голос, что нам не удалось в АЭЛ. Он разработал систему, благодаря которой животные воспринимают высокочастотные колебания. Они и, кажется, еще один ненормальный ребенок. За первое я его высоко ценю, но сильно сомневаюсь в целесообразности всей этой возни с высокочастотной информацией. Что же до его третьего проекта — улавливания жизненной силы, или как он ее там называет… Если кто-нибудь сболтнет об этом в Министерстве, ваш босс может загреметь в каталажку.

Я вернулся к бекону, чувствуя, что поставил Робби на место. Он покончил с сельдью и принялся за тосты с мармеладом.

— Вы когда-нибудь наблюдали, как умирает человек? — спросил он внезапно.

— Как будто нет.

— Я врач, и это часть моей работы, — продолжал он. — В больницах, в домах, в лагерях беженцев после войны я видел сотни смертей. Не доставляет удовольствия, знаете ли. А здесь в Саксмире мне предстоит наблюдать не только последние часы, — последние недели жизни милого смелого мальчика. И мне бы очень пригодилась чья-нибудь помощь.

Я поднялся и отнес тарелку к буфету. Потом вернулся к столу и налил себе кофе.

— Извините, — произнес я.

Он пододвинул мне поднос с тостами, но я покачал головой. Я всегда ем немного на завтрак, а сегодня у меня и вовсе пропал аппетит. Снаружи по асфальту послышались шаги, и кто-то заглянул в комнату. Это был Кен.

— Хэллоу! — поприветствовал он меня, улыбаясь. — Посмотрите, какое чудесное утро. Если вы не нужны Маку в аппаратной, я могу показать вам окрестности. Мы пойдем к домикам береговой охраны и дальше к саксмирскому утесу, — мое колебание он принял за согласие. — Здорово! Робби нечего и спрашивать. Он запрется в лаборатории до полудня и будет корпеть над пробами моей крови.

Голова исчезла, и я услышал, как Кен зовет Януса через окно кухни. Мы с Робби не сказали ни слова. Хруст пережевываемых тостов становился невыносимым, и я поднялся из-за стола.

— Где можно найти Маклина? — спросил я Робби.

— В аппаратной, — ответил тот, продолжая жевать.

Лучше было покончить со всем этим сразу. Я прошел тем же путем, каким меня провели накануне: через двустворчатую дверь в лабораторию. Операционный стол под потолочным светильником сегодня вызывал совсем иные чувства, и я старался не смотреть в его сторону. Войдя в аппаратную, я заметил Мака, склонившегося у «Харона-1». Кивком он пригласил меня подойти:

— В процессоре небольшая неполадка, — сообщил он. — Я заметил ее еще вечером. Уверен, вы с ней легко справитесь.

В этот момент следовало извиниться и сказать, что я не собираюсь заниматься его делами и тотчас же уезжаю в Лондон. Но я этого не сделал. Я подошел к компьютеру и остался стоять, выслушивая его объяснения электронной схемы. Профессиональная гордость, профессиональная ревность усиливали желание понять, почему его машина превосходит ту, что мы создали в АЭЛ. Это значило для меня слишком много.

— Вон халат на стене, — сказал Маклин. — Надевайте, и мы попробуем устранить неисправность.

В этот момент я проиграл, вернее был побежден. Я оставался равнодушен к его бредовым теориям и предстоящим опытам с жизнью и смертью. Но меня захватила безупречная красота и мощь «Харона-1». Может быть, красота — не слишком подходящее слово для электронной системы, но я эти машины воспринимаю именно так. В них — моя любовь, моя душа. С самого детства я принимал участие в их создании, и это стало делом всей моей жизни. Меня никогда не волновало, для чего предназначены аппараты, которые я разрабатываю и совершенствую. Моя задача состояла в том, чтобы они как можно лучше выполняли функции, для которых были задуманы. До приезда в Саксмир я и не занимался ничем другим, делал только то, на что был способен, и делал неплохо.

«Харон-1» пробудил во мне нечто иное — сознание собственной силы. Стоило мне прикоснуться к клавишам управления, как у меня осталось лишь одно желание — разобраться в работе узлов компьютера, а потом понять всю систему в целом. Внезапно это стало для меня самым главным. К полудню я установил неполадку, кстати, небольшую, и исправил ее. Маклин уже стал для меня Маком, и я перестал раздражаться, когда меня называли Стивом. Да и все их бредовое предприятие уже не нервировало меня. Так незаметно я стал одним из их команды.

Робби вовсе не выразил удивления, когда я появился к обеду. Он даже не намекнул на наш утренний разговор. Потом, с разрешения Мака, мы пошли прогуляться с Кеном. Смерть совершенно не вязалась с этим неугомонным юношей, и я постарался выкинуть из головы печальные мысли. Может быть, и Робби, и Мак ошибаются. Слава Богу, это было не моей заботой.

Кен шел через дюны к морю, смеясь и болтая, и, казалось, совсем не уставал. Солнце сверкало над головой, воздух был свеж и прозрачен. И даже береговая линия, вчера такая угрюмая, днем таила очарование. Крупная галька сменилась песком, и он скрипел под ногами. Цербер, увязавшийся за нами, бежал впереди. Мы швыряли палки, и он доставал их из бесцветного, почти безжизненного, моря, беззлобно и нежно плескавшегося у ног. Мы ни словом не обмолвились о Саксмире и здешних проблемах. Кен потчевал меня байками об американской базе в Тирлволле, где он, судя по всему, состоял в наземной службе, прежде чем Мак устроил его перевод сюда десять месяцев назад. Цербер, точно щенок, требующий лаем еще поиграть с ним, внезапно застыл и, навострив уши, повернул голову по ветру. Затем понесся туда, откуда мы только что пришли, и его гибкое, черное с рыжими подпалинами тело вскоре слилось с темными валунами и песчаными дюнами.

— Сигнал от «Харона», — заметил Кен.

Накануне, когда я наблюдал, как Мак управляет компьютером, и потом услышал скребущегося в дверь пса, это не показалось мне таким уж сверхъестественным. Но сегодня на пустом берегу в трех милях от дома внезапное бегство собаки выглядело жутковато.

— Здорово, да? — спросил Кен.

Я кивнул, но настроение мое испортилось, гулять расхотелось. Может быть, я испытал бы другие чувства, будь я один. Но сейчас, когда рядом со мной стоял этот мальчик, я как бы очутился лицом к лицу с тем, что предстояло мне в ближайшие месяцы — с проектом, который задумал Мак.

— Хотите вернуться? — слова юноши напомнили об утреннем разговоре с Робби, хотя Кен вкладывал в свой вопрос совсем иной смысл.

— Как вы, — ответил я безразлично.

Он круто повернул налево, и мы принялись взбираться, скользя и сползая назад, на высокий косогор над морем. Я задохнулся, когда мы достигли вершины. Кен же выглядел совсем неуставшим. Улыбаясь, он протянул мне руку, чтобы помочь сделать последний рывок. Вокруг нас расстилались заросли вереска, ветер подул в лицо сильнее, чем у моря внизу. В четверти мили на фоне неба застыли в ряд белые домики береговой охраны, их окна пылали в лучах заходящего солнца.

— Зайдем, засвидетельствуем свое почтение миссис Я., — предложил Кен.

Нехотя я согласился — я ненавидел внезапные визиты к людям, да и хозяйство Янусов меня не очень-то интересовало. Когда мы подошли ближе, я заметил, что обитаемым был лишь один коттедж, другие оказались заброшенными, в них, видимо, не жили годами, а в двух были даже выбиты стекла. Неухоженные садики у домов заросли сорняками. Сторожевые вышки пьяно покосились к сырой земле и тянули за собой из гниющих столбов мотки колючей проволоки. К калитке единственного обитаемого коттеджа прислонилась девочка. Темные прямые волосы обрамляли ее худое лицо, глаза были тусклыми, у нее не хватало переднего зуба.

— Здравствуй, Ники, — позвал Кен.

Девочка вытаращилась на меня, потом, оторвавшись от калитки, угрюмо указала на меня пальцем и спросила:

— А это кто?

— Его зовут Стив, — ответил Кен.

— Мне не нравятся его ботинки, — пробормотал ребенок.

Кен засмеялся и открыл калитку. Девочка попыталась забраться к нему на руки, но он мягко отстранил ее и, пройдя по дорожке к полуоткрытой двери, окликнул:

— Вы здесь, миссис Я.?

Появилась женщина, бледная и темноволосая, как дочь. Тревожное выражение на ее лице сменилось улыбкой, когда она узнала Кена. Извинившись за беспорядок, она пригласила нас в дом. Я был представлен Стивом, и мы бессмысленно толкались в комнате, где по всему полу были разбросаны детские игрушки.

— Чай мы только что пили, — запротестовал Кен в ответ на предложение миссис Я. Женщина настаивала: у нее как раз закипел чайник, и она побежала за ним в соседнюю с комнатой кухню. Через минуту она вновь появилась с блюдцами, чашками и большим коричневым чайником. Пришлось проглотить содержимое чашки под бдительным взором хозяйки, в то время как девочка жалась к Кену, косо поглядывая на мои вполне безобидные брезентовые туфли.

Мой юный спутник был на высоте. Он любезничал с миссис Янус, старался развеселить хмурую Ники, я же молча сидел и гадал, почему вставленное в рамку и повешенное на почетном месте над камином изображение девочки казалось настолько милее ребенка в жизни.

— Здесь так холодно зимой, — поддерживала беседу миссис Янус, печально глядя на меня. — Просто сковывающий холод. Я всегда говорила, что предпочитаю мороз здешней сырости.

Я согласился и тут же покачал головой в ответ на предложение подлить горячего чаю. В этот миг девочка вся напряглась и застыла с закрытыми глазами. Я было подумал, что сейчас с ней случится припадок, но она спокойно объявила:

— Мак зовет меня.

Миссис Янус, пробормотав извинения, вышла в прихожую, и я услышал, как она крутит диск телефона. Кен оставался неподвижным, глядя на ребенка, а я почувствовал легкую дурноту. Слова миссис Янус доносились из прихожей, потом она позвала:

— Ники, иди сюда! Мак хочет поговорить с тобой.

Девочка оживилась и, смеясь, бросилась из комнаты. Вернулась миссис Янус и улыбнулась Кену:

— Мак что-то хочет сказать и вам.

Юноша тут же встал и пошел к телефону. Оставшись наедине с хозяйкой, я судорожно размышлял, что бы такое ей сказать. В отчаянии я кивнул на карточку над камином:

— Какая чудесная фотография Ники. Снимали несколько лет назад?

К моему ужасу, глаза женщины наполнились слезами.

— Это не Ники. Это ее близняшка — наша Пенни. Мы потеряли ее, когда им обеим только что исполнилось пять лет.

Я стал неловко извиняться, но был прерван приходом девочки. Она уже не обращала внимания на мои брезентовые туфли. Подойдя ко мне, она положила руку на колено и объявила:

— Цербер уже дома. Мак хочет, чтобы и вы с Кеном возвращались.

— Спасибо, — ответил я.

По дороге обратно, пока мы шли сквозь заросли вереска и срезали путь через болото, я поинтересовался у Кена, всегда ли сигналы «Харона» воздействуют так, как я только что наблюдал — всегда ли они пробуждают спящее сознание ребенка.

— Да, — ответил он. — Но мы не знаем, почему. Робби думает, что ультракороткие волны вообще имеют целебные свойства, но Мак с этим не согласен. Он считает, что сигналы устанавливают связь между Ники и тем, что он называет Шестой Силой, а у девочки она стала вдвое интенсивнее после смерти сестры-близнеца.

Кен рассуждал об этих невероятных теориях, как о самых обыкновенных вещах.

— Так вы полагаете, — спросил я, — что когда девочка принимает сигнал, ее сестра как бы воскресает?

Юноша рассмеялся. Он шел так быстро, что я едва поспевал за ним.

— Вампирчики и привиденьица, — хмыкнул он. — Бог мой, конечно же, нет. От бедной Пенни не осталось ничего, кроме энергии, которая все еще как-то привязана к ее живой сестре. Вот почему Ники — такая ценная морская свинка, — он посмотрел на меня и улыбнулся. — Когда я уйду, Мак хочет перехватить и мою энергию. Не спрашивайте как, — я не знаю. Но я не против — пусть попробует.

Мы продолжали шагать. Прокисший запах стоялой воды поднимался из болот вокруг нас. Ветер усиливался и клонил тростник к земле. Впереди на фоне багровеющего неба неясно чернела башня Саксмира.

В следующие несколько дней к моему большому удовольствию мне поручили заниматься блоком воспроизведения речи: загружать записями с пленок и потом программировать. Мы часто выполняли такую работу и в АЭЛ, но у этой машины словарный запас оказался намного обширнее. Сначала мы записали позывные «Говорит „Харон“», потом последовала серия цифр и, наконец, программа вопросов. Большинство из них оказались совсем простыми: «Хорошо ли вы себя чувствуете?», «Не беспокоит ли вас что-нибудь?» Далее последовали утверждения: «Сейчас вы не с нами. Вы в Тирлволле два года назад». И, наконец — команда: «Расскажите, что вы сейчас видите». Мне досталась наладка системы речи, а с программированием возился Мак. Многие вопросы казались мне нелепыми, и я гадал, какой смысл вкладывал в них мой новый шеф.

В пятницу Мак распорядился, чтобы я подготовил «Харона» к следующему утру, а Робби и Кен были вызваны к 11 часам. Мак сам решил управлять машиной, мне же поручил вести наблюдение. Я думал, что насмотрелся в Саксмире достаточно, и полагал, что отнесусь спокойно к предстоящему опыту. Но вышло совсем не так. Я расположился с приборами в лаборатории, Кен занял место на операционном столе.

— Все в порядке, — подмигнул он мне. — Робби не собирается меня вскрывать.

Над его головой установили микрофон и провода протянули к «Харону-1». Желтый сигнал «Ждите команды» горел на стене. Внезапно он сменился красным, и я увидел, как Кен закрыл глаза. Затем послышался голос компьютера: «Говорит „Харон“, говорит „Харон“. Один, два, три… Один, два, три… Как вы себя чувствуете?»

Кен ответил: «Нормально», — но я заметил, что в его голосе не было обычной живости: он казался невыразительнее и глуше обычного. Я взглянул на Робби, и тот передал мне листок, на котором было написано: «Он под гипнозом».

Только тут я осознал значение блока воспроизведения речи и понял, почему Мак так настойчиво его совершенствовал. Кена ввел в гипнотическое состояние электронный голос компьютера. Вопросы, которые задавала ему машина не были случайными — отбор был проведен специально для него. Эффект этого опыта оказался куда более ошарашивающим, чем фокус с собакой и малолетним ребенком, которые повиновались сигналу на расстоянии. Так вот что имел в виду Кен, когда говорил о «своей работе».

— Вас что-нибудь беспокоит? — спросил электронный голос.

Последовала долгая пауза, прежде чем я услышал ответ. Кен казался встревоженным, почти раздраженным:

— Оно надвигается. Я хочу, чтобы все произошло быстро. Если бы это уже случилось, если бы все было позади, я бы не ныл.

Я присутствовал как бы на исповеди и теперь ясно понимал, почему мой предшественник отказался работать в Саксмире. Робби пристально следил за мной — эксперимент был поставлен не только для того, чтобы выяснить, как Кен ведет себя под гипнозом (без сомнения, это уже было проверено десятки раз). Скорее, они затеяли опыт, чтобы испытать мои нервы. Пытка продолжалась. Многое из того, что говорил тогда Кен, было больно выслушивать, и мне совсем не хочется пересказывать его бессвязные речи. Очевидно, он жил в страшном напряжении, которое не замечали окружающие и, вероятно, не сознавал сам.

С сегодняшней программой я еще не был знаком. Наконец сеанс подошел к концу и машина произнесла:

— Все будет хорошо, Кен. Ты не один. Мы все время будем с тобой. Идет?

Легкая улыбка мелькнула на юношеском лице:

— Идет.

Потом вновь последовала серия чисел, проговоренных, правда, гораздо быстрее, и наконец машина подала команду:

— Просыпайся, Кен.

Юноша напрягся, открыл глаза и приподнялся. Сначала он посмотрел на Робби, потом на меня и ухмыльнулся:

— Ну как, справился старина «Харон»?

— На сто процентов, — ответил я наигранно дружелюбным тоном.

Кен соскользнул со стола: на сегодня его работа была закончена. Я присоединился к Маку у пульта управления.

— Спасибо, Стив, — сказал тот. — Теперь вы понимаете значение «Харона-1»? Электронный голос и хорошо спланированная программа — все это не позволит нашим чувствам помешать работе, когда наступит решающий момент. Вот почему мы так настойчиво приучаем Кена к машине. У него хорошая ответная реакция, но все проходит гораздо лучше, если в эксперименте участвует ребенок.

— Ребенок? — не понял я.

— Да, — ответил он. — Ники — важная составляющая эксперимента. Ее тоже приучили к голосу. Когда они вместе, они стрекочут, как два веселых сверчка, а потом, конечно, все забывают, — он помолчал, испытующе глядя на меня, как только что смотрел Робби. — В конце концов у Кена неизбежно наступит кома, и тогда только с помощью девочки мы сможем поддерживать с ним связь. А теперь берите машину и поезжайте в Тирлволл за выпивкой, — он повернулся и вышел, непробиваемый, невозмутимый, — благожелательный хищник.

В Тирлволл я не поехал, а направился через дюны к морю. В этот день оно было неспокойным. Пенящиеся серые волны образовывали глубокие впадины, прежде чем с ревом разбиться о камни. В нескольких милях от меня, на берегу, курсанты американского летного корпуса разучивали сигналы на горне, и пронзительные диссонирующие звуки долетали ко мне по ветру. Внезапно, без всякой причины, в голове возникла полузабытая строка из американского спиричуэла, которая повторялась и повторялась вновь:

Он целый мир сжимал в своей руке…
Он целый мир сжимал в своей руке…
* * *
Опыты ставили каждые три дня с различными программами. Мы с Маком попеременно управляли машиной, и скоро я к ним привык: необычайные эксперименты превратились для меня в повседневную работу. Они проходили не так тяжело, когда в них участвовала Ники. Отец привозил ее и оставлял с нами в лаборатории. К этому времени Кен уже был под гипнозом. Девочку усаживали рядом на стул и закрепляли над головой микрофон. Ей объясняли, что Кен уснул, и «Харон» подавал сигнал. Следовала серия чисел, и девочка засыпала. Я обнаружил, что программа, рассчитанная на двоих, была совершенно иной. Прежде всего машина внушала Кену, что он перенесся в прошлое и стал ровесником Ники.

— Тебе семь лет, — давал установку компьютер. — Твоя подруга Ники пришла поиграть с тобой.

В то же время и девочка получала сходную команду:

— Кен хочет поиграть с тобой. Он твой ровесник.

Оба принимались без умолку болтать — «Харон» не перебивал — и результат бывал просто фантастическим. Видимо, этот трюк шлифовали не один месяц, потому что Кен и Ники успели сдружиться в «своем времени»: откровенничали, играли в воображаемые игры, рассказывали небылицы. Угрюмая и заторможенная в жизни, под гипнозом Ники становилась живой и веселой.

После сеансов пленку с записью эксперимента тщательно анализировали: нужно было понять, как складываются отношения между юношей и ребенком по ту сторону сознания, чтобы подготовить для них новые программы. В реальном мире Кен не проявлял к Ники особого интереса, просто относился к ней как к несчастному ребенку, неинтересной, полунормальной дочке Януса. Похоже, он даже не догадывался об их дружбе в «своем времени». С девочкой все обстояло сложнее: и наяву ее интуитивно тянуло к Кену, и она бы постоянно висла на нем, если бы ей только позволили.

Я поинтересовался у Робби, как Янус относится ко всем этим экспериментам.

— Он все для Мака сделает, — ответил врач. — К тому же родители Ники верят, что наши опыты могут ей помочь. Ведь вторая-то близняшка была у них вполне нормальной.

— А о Кене они догадываются?

— Что он при смерти? Мы говорили им, но вряд ли они поверили. Да и кто бы поверил, глядя на мальчика.

Мы стояли в баре, наблюдая через открытую дверь, как Кен и Мак играют в пинг-понг.

В начале декабря у нас была просто паника: из Министерства поступил запрос о ходе исследований, и нам сообщили, что в Саксмир собираются направить эксперта для оценки результатов работ. Мы посовещались и решили послать в Лондон гонца. Ехать выпало мне. Я должен был убедить чиновников, что время для подведения итогов еще не пришло. Тогда я уже был полностью на стороне Мака и готов был поддержать любые его замыслы. Мне удалось уломать начальство повременить с визитом, но все же пришлось пообещать показать кое-что интересное к Рождеству. Конечно, их больше всего интересовал «Харон-2» с его возможностями направленного звукового удара, а об истинных планах Мака они и не подозревали.

Когда, воодушевленный успехом, я вышел на платформе в Тирлволле совсем в ином настроении, чем три месяца назад, «Моррис» уже ждал меня у вокзала. Но Кена за рулем не оказалось — за мной приехал Янус. Неразговорчивый малый едва отвечал на мои расспросы и все время пожимал плечами:

— Кен простудился. Робби уложил его в постель из предосторожности, — все же сообщил он.

В Саксмире я тут же бросился к мальчику. Я сразу заметил, что у него жар, но он был в своем обычном настроении и шумно бунтовал против Робби.

— Что за чушь, — возмущался он. — Я просто промочил ноги: гонялся по болоту за птицей.

Я присел рядом, шутливо рассказал о своем визите в Министерство, а потом пошел отчитываться к Маку.

— У Кена температура, — сразу объявил он. — Робби сделал анализ: кровь у мальчика не очень. Может быть, начинается.

Внезапный озноб прошел у меня по спине. Я сообщил шефу о результатах поездки, и он коротко кивнул:

— Что бы ни случилось, чиновники нам здесь сейчас не нужны.

Робби я нашел в лаборатории. Он возился у микроскопа, просматривал снимки и, только закончив дела, обратил на меня внимание:

— Что-то уж слишком рано, но через двое суток все прояснится. У него инфекция в правом легком, а при лейкемии это может оказаться смертельным. Идите-идите, развлекайте Кена.

Я притащил в спальню мальчика проигрыватель, и мы прокрутили с дюжину пластинок. Он был оживлен, потом задремал, а я сидел у его кровати и думал, что же тут можно поделать. У меня пересохло во рту, в горле стоял комок, все кричало во мне: «Не допусти!»

Разговор за ужином не клеился, и мы еле вымучивали темы. Мак вспомнил свои студенческие дни в Кембридже, а Робби рассказал, как он последний раз играл за команду Гая[578] в регби. Я, кажется, вовсе молчал. Вечером я заскочил к Кену пожелать спокойной ночи, но мальчик уже спал. Янус дежурил у его кровати. В своей комнате я попытался читать, но не мог сосредоточиться. На море сгустился туман, и на маяке каждые несколько минут бухал колокол, будто в мире не осталось никаких других звуков.

Следующим утром Мак заглянул ко мне без четверти восемь.

— Кену хуже, — сообщил он. — Робби собирается попробовать переливание крови, Янус будет ассистировать: ведь в прошлом он фельдшер.

— А мне что делать? — спросил я.

— Помогите подготовить к работе «Харон-1» и «Харон-3». Если Кену не станет лучше, может быть, я приму решение начать первую фазу эксперимента «Стикс». Я уже предупредил миссис Я., что может понадобиться девочка.

Одеваясь, я убеждал себя, что наступает важный момент, к которому мы готовились два с половиной месяца. Но на душе от этого легче не становилось. Я наскоро проглотил кофе и поспешил в аппаратную. Дверь в лабораторию была закрыта — там переливали Кену кровь. Мы с Маком занялись машинами, проверили каждую систему, чтобы не было срыва, когда придется с ними работать. Программы, магнитные записи, микрофоны — все было в порядке. Оставалось только ждать, что скажет Робби. Он появился около половины первого.

— Небольшое улучшение, — бросил он.

Кена перенесли в его комнату. Янус оставался с ним, а мы отправились что-нибудь перекусить. На этот раз мы не искали тем для разговора: в этом не было необходимости — все были озабочены предстоящей работой. После утренних занятий с компьютером я почувствовал себя увереннее и принял приглашение Мака сыграть после обеда в пинг-понг. Еще вчера я бы пришел в ужас, если бы кто-нибудь мне сказал, что в такой ситуации я буду способен махать ракеткой, но сегодня я воспринял это как должное. Выглянув из окна между партиями, я заметил во дворе Ники, прогуливающуюся с миссис Янус. Девочка показалась мне необычайно странной и совершенно потерянной: она собирала щепки и камешки и складывала их в старую кукольную коляску, которую толкала перед собой. Девочка находилась здесь с десяти утра.

В половине четвертого появился Робби. По его лицу я сразу понял, что новости у него плохие. Он покачал головой, когда Мак предложил еще одно переливание крови:

— Только потеряем время.

— Он в сознании? — спросил Мак.

— Почти, — отозвался Робби. — Я приведу его в сознание, когда вы будете готовы.

Мы с Маком вернулись в аппаратную. На второй стадии эксперимента операционный стол предполагалось перенести сюда и установить между тремя «Харонами», подключив к кислородной установке, расположенной неподалеку. Микрофоны были изготовлены к работе. Тренируясь, мы проделывали это десятки раз, но сегодня на две минуты побили свой лучший рекорд.

— Отлично! — одобрил Мак.

Мне пришло в голову, что он ждал этого часа месяцы, может быть, годы. Мак включил сигнал, извещающий о нашей готовности, и менее чем через четыре минуты появились Робби и Янус с Кеном на каталке. Они переложили его на стол, и я с трудом узнал мальчика: его глаза, всегда такие лучистые, казались совершенно мертвыми на осунувшемся лице. Он, видимо, не понимал, что с ним происходит. Мак быстро установил датчики у висков, на груди, шее и соединил их проводами с «Хароном-3». Потом он склонился над юношей.

— Все в порядке, — сказал он. — Ты в лаборатории. Сейчас мы сделаем несколько анализов. Расслабься, и все будет хорошо.

Кен поднял на него глаза и улыбнулся. Мы понимали, что это последний проблеск его сознания, — он говорил нам «прощайте». Мак подал мне сигнал, и я включил «Харон-1». Голос машины был чистым и правильным: «Вызывает „Харон“… Вызывает „Харон“…» Кен закрыл глаза: он был под гипнозом. Робби дежурил рядом и следил за пульсом. Я пустил программу — она значилась под индексом «X» и отличалась от всех других.

— Как ты себя чувствуешь, Кен?

Даже через микрофон, установленный у самых губ, слова мальчика были едва различимы:

— Вы прекрасно знаете, как я себя чувствую.

— Где ты, Кен?

— Я в аппаратной. Робби выключил отопление. Теперь я понимаю, что вы задумали. Вы хотите заморозить меня, как тушу в лавке мясника. Скажите Робби, чтобы он включил отопление, — последовала долгая пауза, но наконец Кен заговорил снова: — Я у входа в туннель. Это похоже на туннель, как будто смотришь в обратный окуляр телескопа: все фигурки такие маленькие… Скажите Робби, пусть включит отопление.

Мак внес коррективы в работу компьютера, и машина долго работала, не произнося ни слова, затем вновь включился усилитель и зазвучал электронный голос.

— Тебе пять лет, Кен. Скажи, как ты себя чувствуешь?

Он долго не отвечал. Потом к моему испугу, хотя я и должен был этого ожидать, — захныкал:

— Мне плохо. Мне не хочется играть.

Мак нажал кнопку сигнала. Открылась дверь, и Янус втолкнул в аппаратную дочь, снова прикрыв дверь за собой. Мак тут же включил на «Хароне» ее позывные, и Ники моментально заснула, не заметив лежащего на столе Кена. Она села на стул и закрыла глаза.

— Ники, скажи Кену, что ты здесь.

Я заметил, как девочка вцепилась в подлокотники.

— Кен болен, — сказала она. — Он плачет. Он не хочет играть.

Голос «Харона» безжалостно настаивал:

— Поговори с Кеном, Ники.

— Кен не хочет разговаривать. Он будет молиться.

Голос Кена, усиленный микрофоном, едва раздавался в динамиках. Он неразборчиво выговаривал слова:

Добрый Иисус, ты меня прости,
В свой чертог меня, несчастного, впусти.
Я буду очень рад
Увидеть твой цветущий сад…
Мы замолчали. Ни Кен, ни Ники не произносили ни слова. Я застыл у пульта управления, готовый по кивку Мака внести поправки в программу. Вдруг девочка забила ногами по полу:

— Не пойду за Кеном в туннель! Там очень темно!

Робби, наблюдавший за больным, поднял глаза:

— Он в коме.

Мак подал мне знак снова включить «Харон-1».

— Иди за Кеном, Ники, — раздался голос.

Девочка не хотела.

— Там темно, — на ее глаза навернулись слезы. Она сгорбилась на стуле, стала извиваться, будто пыталась проползти куда-то. — Я не хочу туда. Он слишком длинный, и Кен не будет меня ждать.

Ребенок задрожал. Я взглянул на Мака, тот взглядом спрашивал Робби.

— Он не выйдет из комы. Это может продолжаться часами.

Мак распорядился подключить кислород. Робби укрепил маску на лице Кена, а шеф перешел к «Харону-3». Засветился экран монитора.

— Беру управление на себя, — кивнул мне Маклин.

Девочка плакала, но машина не давала ей передышки.

— Оставайся с Кеном, — вновь прозвучала команда. — Рассказывай обо всем, что там происходит.

Я надеялся, что Мак знает, что делает. А если в кому впадет ребенок? Сможет ли он вернуть девочку к жизни? Ссутулившись, она сидела, такая же неподвижная, как и Кен, и, казалось, такая же безжизненная. Робби велел укутать ее одеялом и следить за пульсом: удары сердца были слабые, но ровные. Прошел час, но ничего не случилось. Только мерцал экран, на котором постепенно затухали импульсы сознания Кена, передаваемые в машину датчиками. Ребенок молчал.

Долго, очень долго мы ждали, прежде чем, шевельнувшись, девочка изогнулась на стуле, сложив руки на груди и подтянув к себе колени. Голова свесилась на грудь. Я гадал, уж не молится ли она по-детски, как Кен. И вдруг меня осенило: это же была поза плода перед родами. Всякие черты исчезли с лица Ники. Она казалась сморщенной и старой.

— Начинается, — процедил Робби.

Мак поманил меня к пульту, а Робби, склонившись над Кеном, сжимал пальцами его запястье. Сигналы на экране стали прерывистыми и едва различимыми. Внезапно они вспыхнули с новой силой, и в тот же миг Робби произнес:

— Все. Он умер.

Синусоида сигнала оставалась неизменной. Мак отсоединил датчики и вернулся к экрану: монитор показывал ровные всполохи, точно биение пульса.

— Получилось! — воскликнул Мак. — Боже мой, получилось!

Мы втроем стояли у экрана и наблюдали сигнал. Его характер нисколько не менялся, и, казалось, в уверенном движении линий билась сама жизнь.

Не знаю, сколько времени мы простояли у машины: несколько минут или часов. Но вдруг Робби повернулся и спросил:

— А что с ребенком?

Мы совсем забыли о Ники, забыли и о застывшем безжизненном теле, которое только что было Кеном. Девочка лежала в необычной скрюченной позе, склонив голову к коленям. Я направился к пульту «Харона-1», чтобы включить электронный голос, но Мак сделал мне знак оставаться на месте.

— Прежде чем мы ее разбудим, попробуем задать ей несколько вопросов.

Он подал сигнал очень слабо, чтобы сразу не разбудить ребенка. Голос тут же повторил последнюю команду:

— Оставайся с Кеном. Рассказывай нам обо всем.

Сначала ответа не было. Потом странным неуклюжим движением девочка распрямилась, ее руки свесились точно плети. Она начала раскачиваться взад и вперед, будто следуя ритму синусоиды на экране. Наконец она заговорила, и ее голос был пронзительным и высоким.

— Он просит, чтобы вы его отпустили, вот что он хочет. Дайте уйти… Дайте уйти… Дайте уйти… — не переставая качаться, она стала судорожно хватать воздух ртом, забила руками.

— Мак, буди ее, — потребовал Робби.

Ритм сигнала на экране изменился, стал быстрее. Девочка начала задыхаться. Не дожидаясь команды Мака, я включил голос машины:

— Говорит «Харон». Говорит «Харон». Просыпайся, Ники.

Девочка задрожала, краска сошла с ее лица, дыхание стало нормальным. Она открыла глаза и оглядела нас, как всегда безразлично, потом принялась ковырять в носу.

— Хочу в туалет, — сказала она угрюмо.

Робби вывел ее из комнаты. Частота сигнала, сбившаяся в то время, когда Ники кричала, снова стала размеренной.

— Почему сигнал изменяет ритм? — спросил я.

— Если бы вы не запаниковали и не разбудили Ники, мы, может быть, и узнали бы это, — голос Мака был грубым, совсем необычным.

— Мак, — возразил я, — ребенок мог задохнуться.

— Нет, не думаю, — ответил он и посмотрел на меня. — Вы заметили, ее движения как бы передавали потрясение при родах? Вы полагаете, она задыхалась? Нет, это больше было похоже на попытку первого вздоха ребенка, борющегося за жизнь. Кен в коме шел от этого мира назад — обратным путем, и до последнего момента Ники была с ним.

Я уже понял, что под гипнозом человек способен на многое, но сейчас его слова меня не убедили:

— Мак, но Ники закричала уже после того, как Кен скончался, — ведь тогда на экране «Харона-3» появился новый сигнал. В этот миг Кен был уже мертв и не мог в своем подсознании никуда идти, даже, как вы говорите, обратно к точке собственного рождения.

Маклин задумался и долго молчал.

— Я просто ничего не могу понять, — наконец ответил он. — Нам надо снова усыпить девочку.

— Нет, — запротестовал Робби, как раз входивший в аппаратную, — хватит с ребенка. Я отослал ее домой и велел миссис Янус уложить девочку в постель.

Я впервые ощутил властные нотки в его голосе. Врач огляделся, бросил взгляд на экран, потом на неподвижное тело на столе:

— А не хватит ли с нас со всех? По-моему, достаточно. Мак, вы доказали свою теорию, и я выпью с вами за это, но только завтра, а не сегодня.

Он был на пределе, как и мы — ведь целый день мы почти ничего не ели. Вернулся Янус и принялся готовить ужин. Он выслушал наш рассказ о смертиКена, как обычно спокойно, и сообщил, что Ники заснула, как только ее уложили в кровать.

Что ж… работа была закончена. Напряжение дня давало себя знать, я почувствовал, что совершенно вымотался, сознание оцепенело. Я мечтал только об одном — лечь и уснуть, как Ники.

Но я не сразу потащился в спальню. Нечто, что было сильнее моей болезненной усталости, заставило меня заглянуть в аппаратную. Там все оставалось по- прежнему: тело Кена лежало на столе, а на экране монитора светилась ровная синусоида сигнала. Я постоял минуту, потом склонился над пультом и перемотал пленку, чтобы снова услышать голос ребенка. Перед глазами возникла ее раскачивающаяся голова, руки, бившие по воздуху, будто в порыве вырваться на свободу. Я включил магнитофон.

— Он просит, чтобы вы его отпустили, — говорил пронзительный голос. Вот что он хочет. Дайте уйти… Дайте уйти… Дайте уйти… — пленка зарегистрировала судорожный вздох и снова: — Дайте уйти… Дайте уйти… Дайте уйти…

Слова не имели смысла, и я выключил магнитофон. Ведь сигнал был только энергией, которую нам удалось уловить в момент смерти Кена. Кто же в таком случае передавал нам через девочку эту просьбу? Кто же хотел, чтобы мы освободили Кена? Если только… Я поднял глаза. В дверях стоял Мак и смотрел на меня. Рядом была собака.

— Цербер очень беспокоен. Он все время мечется по комнате и не дает уснуть.

— Мак, я снова прослушал запись. Здесь что-то не так.

Маклин подошел ко мне и встал рядом.

— Не так? Что вы имеете в виду? Посмотрите на экран: запись не влияет на сигнал — он постоянный. Эксперимент удался на сто процентов, мы добились, чего хотели. Энергия — там.

— Знаю, что она там, — ответил я. — Но все ли это?

Я снова включил магнитофон, и мы вместе слушали судорожное дыхание ребенка и чье-то требование:

— Дайте уйти… Дайте уйти…

— Мак, — начал я, — когда Ники это выкрикивала, Кен был уже мертв. Между ними не могло быть никакого контакта.

— Ну и…

— Девочка никак не могла ощутить себя Кеном. А ведь она от его имени требовала: «Дайте уйти!» Только если…

— Что если?

— Если не случилось невероятное… То, чего никак не должно быть. Все становится на свои места, если то, что мы видим на экране, является сущностью самого Кена.

Изможденный Мак вытаращился на меня, не веря в то, что услышал. Мы снова взглянули на дисплей и по мере того, как осознавали смысл пульсирующего на экране сигнала, в нас нарастал беспредельный ужас.

— Мак, что же нам теперь делать? — спросил я.

Миссис Янус позвонила утром и сообщила, что Ники проснулась среди ночи и повела себя очень странно. Она раскачивалась, бросалась взад и вперед. Мать попыталась успокоить девочку, старалась уговорить ее лечь, но не смогла. Нет, никакой температуры у нее не было, и сейчас ее не лихорадит. Только эти странные движения… Ники не прикоснулась к завтраку и совсем не разговаривает. Может быть, Мак пошлет сигнал, и это поможет ей?

На звонок жены ответил Янус. Мы были в столовой, когда он пришел передать нам их разговор. Робби вскочил, побежал к телефону, но тут же вернулся.

— Это я виноват! — закричал он. — Я виноват в том, что произошло вчера. Я не должен был этого разрешать.

— Вы знали, чем мы рискуем, — ответил Мак. — Мы все с самого начала знали, каков тут риск. Вы же сами уверяли меня, что опыт не принесет ребенку вреда.

— Я ошибался, — в отчаянии признался врач. — О, нет, не по поводу эксперимента. Бог свидетель, вы добились чего хотели. И бедняге Кену это не повредило. Но я не должен был втягивать в это дело ребенка.

— Без нее мы бы ничего не добились, — ответил Мак.

Робби выскочил из комнаты, и мы услышали, как он заводит машину. Мак и я прошли в аппаратную. Оказывается, здесь до нас побывали Робби и Янус: тело Кена исчезло со стола. Мы демонтировали оборудование и привели комнату в обычный порядок. Остался включенным только «Харон-3» с его блоком накопления. Со вчерашнего вечера он работал всю ночь, отмечая на экране размеренные взлеты и падения сигнала. Я поймал себя на том, что украдкой поглядываю на дисплей, неосознанно надеясь, что сигнал пропадет.

Зазвонил телефон, и я поднял трубку. Говорил Робби:

— Мне кажется, надо забрать ребенка, — сразу же начал он. — Это похоже на ступор. Сделается девочка буйной или нет, все равно миссис Я. с ней не справится. Спросите Мака, можно ли мне отвезти ее в психиатрическую палату Гая.

Я объяснил положение Маку и передал трубку.

— Послушайте, Робби, — сказал он, — я хочу рискнуть усыпить Ники еще раз. Может быть, это поможет, а может, и нет.

Начался спор. По отчаянной мимике Мака я понял, что Робби не сдается и, конечно, он был прав. Уже вчерашний эксперимент мог необратимо повлиять на сознание ребенка. Но я не мог представить себе, как Робби объяснит состояние девочки, если повезет ее в больницу.

Мак махнул мне рукой, требуя сменить его у телефона.

— Скажите Робби, чтобы не отключался, — бросил он.

Я был подчиненным Мака и не мог остановить его. Он подошел к передатчику «Харона-2» и включил питание — машина послала сигнал. Я взял трубку, передал Робби, что хотел от него Мак, и остался ждать. Потом я услышал, как Робби кричал миссис Янус: «Что у вас там происходит?» — и различил звук падающей на другом конце линии телефонной трубки. Несколько мгновений я слышал лишь отдаленные голоса, но наконец разобрал мольбы миссис Янус:

— Ну, пожалуйста, дайте попробовать, — упрашивала она Робби.

Мак повернулся к «Харону-1» и что-то подрегулировал. Затем он приказал мне поднести телефон как можно ближе к нему и потянулся за трубкой.

— Это ты, Ники?

Я стоял рядом и ловил шелест из трубки.

— Да, Мак, — голос девочки казался смущенным, даже напуганным.

— Скажи, Ники, что с тобой?

Девочка захныкала:

— Я не знаю. Где-то тикают часы. Мне это не нравится.

— Где эти часы, Ники?

Она не отвечала, и Мак повторил вопрос. Я слышал, как возражал Робби. Должно быть, он стоял где-то рядом у телефона.

— Они везде, — наконец ответила Ники. — Они у меня в голове. Пенни их тоже не любит.

Пенни? Кто такая Пенни? И тут я вспомнил — это ее близняшка, ее умершая сестра.

— А почему Пенни не любит эти часы?

Робби был прав — все это становилось невыносимым. Мы не должны были подвергать ребенка такому испытанию. Я покачал головой, но Мак, не обращая внимания, снова задал вопрос. Я услышал, как Ники заплакала.

— Пенни… Кен… — рыдала она, — Пенни… Кен…

Мак тотчас же включил «Харона-2». Программа воспроизводила вчерашнюю последовательность команд.

— Оставайся с Кеном. Рассказывай обо всем, что там происходит, требовала машина.

Девочка пронзительно закричала и, наверное, упала, потому что я расслышал возгласы Робби и миссис Янус и грохот падающего аппарата. Мы взглянули на экран: ритм сигнала участился, стал судорожным. На том конце провода Робби перехватил телефонную трубку:

— Мак, вы убьете ее, — взмолился он. — Ради Бога…

— Что с ней? — перебил его Мак.

— То же, что и вчера. Качается взад и вперед. Задыхается. Подождите.

Он снова бросил трубку, и Мак повернулся к пульту управления. Всполохи на экране стали ровнее. После долгой паузы Робби заговорил:

— Девочка хочет вам что-то сказать.

Последовало молчание. И наконец мы услышали детский невыразительный монотонный голос:

— Дайте им уйти.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — спросил Мак.

— Дайте им уйти, — повторила Ники.

Мак неторопливо повесил трубку. Мы следили, как сигналы постепенно приобретают свою нормальную частоту.

— Так что же это доказывает? — поинтересовался я.

Внезапно Маклин показался мне старым и безмерно усталым, а в его глазах я различил выражение, которого раньше не замечал: он был обескуражен, сбит с толку, не мог поверить в происходящее, как если бы его мозг, руки, тело протестовали против зреющей в голове мысли.

— Может быть, это доказывает, что вы были правы, — ответил он. — Может быть, это доказывает, что разум все же продолжает существовать, когда физическая жизнь подходит к концу. В таком случае, нам удалось прорваться туда, по ту сторону смерти.

Эта мысль поразила нас настолько, что, онемевшие, мы застыли. Первым оправился Мак. Он подошел к «Харону-3» и уставился в картинку на экране.

— Темп изменялся, когда девочка говорила, — заметил он. — Но сама Ники не способна вызвать колебания частоты сигнала. Это была Шестая Сила Кена и ее умершей близняшки. Ники служит передатчиком чужой энергии — она одна и никто другой. Вы понимаете?.. — Он прервался на полуслове, круто повернулся и посмотрел мне в лицо. В нем снова поднималось возбуждение. — Ники — единственная связь. Нужно привезти ее сюда, снова запрограммировать «Харона» и спрашивать еще и еще. Если и вправду мы сможем контролировать сознание и энергию…

— Мак, — перебил я его, — неужели вы хотите убить ребенка или еще хуже — на всю жизнь упечь ее в сумасшедший дом?

В отчаянии он снова взглянул на экран.

— Я должен знать, Стив, — сказал он. — Я должен это выяснить. Если сознание сохраняется, после того как погибает тело, если Шестая Сила торжествует над материей, значит не один-единственный человек на Земле победил смерть, а все человечество от начала века. Тогда бессмертие становится реальностью, и смысл жизни людей будет другим навсегда.

«Да, — подумал я, — будет другим навсегда. Сначала религия и наука будут дружно идти бок о бок. Но иллюзии неизбежно пройдут. И ученый, и священник поймут, что, обещая человеку вечность по ту сторону существования, они сделают хрупкой, уязвимой саму жизнь на Земле. Почему бы нам не уничтожить тогда калек, больных и обездоленных? Да и к чему влачить эту жизнь на планете, если главное где-то там, впереди?..»

— Мак, — сказал я, — вы слышали, о чем просила девочка? Дайте им уйти.

Телефон снова зазвонил. Но это был не Робби. Нас вызывал Янус по второму аппарату из прихожей. Он извинился за беспокойство и сообщил, что два джентльмена прибыли в Саксмир из Министерства. Он уже говорил им, что мы заняты работой, но они настаивают, утверждают, что дело срочное и им необходимо немедленно встретиться с мистером Маклином.

Я прошел в бар. Там стояли два человека, с одним из которых я уже встречался в Лондоне. Мой знакомый выразил сожаление, что побеспокоил нас. Оказывается, инженер, который отказался до меня работать в Саксмире, побывал у них в Министерстве и признал, что опыты, проводимые здесь Маклином, представляются ему весьма сомнительными. Он предположил, что Министерство располагает не всеми данными об экспериментах на побережье. Именно поэтому они хотели бы немедленно встретиться с мистером Маклином.

— Он скоро придет, — заверил я их. — А пока, если вас что-нибудь интересует, я могу ответить на ваши вопросы.

Они переглянулись. Второй чиновник заговорил:

— Ваша работа связана с вибрацией. Со взрывным эффектом звуковой волны. Ведь так вы утверждали в Лондоне?

— Да, это так. И мы добились некоторых успехов. Но как я вас предупреждал, многое еще следует доработать.

— Мы здесь, — заявил он, — чтобы вы нам продемонстрировали, чего удалось добиться.

— Сожалею, — ответил я, — но после моего возвращения из Лондона работы были приостановлены. Мы потеряли сотрудника и некоторое время не вели экспериментов и связанных с ними исследований. Молодой Кен Райан умер вчера от лейкемии.

Они снова обменялись быстрыми взглядами.

— Мы слышали, что он был нездоров, — сказал первый чиновник. — Ваш предшественник сообщил нам об этом. Более того, он дал нам понять, что опыты, о которых не было извещено Министерство, как-то были связаны с его болезнью.

— Вас ввели в заблуждение, — возразил я. — Опыты не имели ничего общего с болезнью Райана. Скоро вернется доктор. Расспросите его о медицинской стороне дела.

— Нам необходимо видеть Маклина, — настаивал второй чиновник. — И осмотреть электронное оборудование.

Я возвратился в аппаратную. Что бы я ни говорил, теперь чиновники не отступят. Маклин стоял у «Харона-2» и возился с пультом управления. Я бросил взгляд на расположенный рядом «Харон-3»: экран все еще светился, но сигнал исчез. Не вымолвив ни слова, я просто глядел на Мака.

— Да, — сказал он. — Я разобрал схему, рассоединил блоки. Силы там больше нет.

Внезапное чувство облегчения сменилось состраданием. Состраданием к человеку, чей многомесячный, может быть, многолетний труд пропал в одно мгновение, был уничтожен собственными руками.

— Это не конец, — успокоил меня Маклин, когда мы встретились взглядами. — Это только начало. Пройдена первая часть пути. «Харон-3» нам больше не нужен, и обо всем, что здесь случилось, будем знать лишь мы трое — Робби тоже разделит наше знание. Мы стояли на пороге открытия, в которое ни один человек никогда бы не поверил. Но только на пороге. Ведь, быть может, оба мы ошибались, и все, что нам говорил ребенок вчера вечером и снова сегодня утром, было чудовищным заблуждением его спящего разума. Я этого не знаю, просто не знаю. Но Ники просила освободить Кена и Пенни, и я разобрал схему. Они теперь свободны и ушли от нас. Куда? Каково их предназначение? Об этом мы никогда не узнаем. Но даю слово — и это касается не только вас, Стив, но и Робби, если он захочет присоединиться к нам, — я готов работать всю жизнь, чтобы выяснить это.

Я напомнил ему, что в баре ожидают чиновники из Министерства, но он только пожал плечами:

— Я скажу им, что все наши эксперименты провалились, и мы сворачиваем работу. Впредь, Стив, нам предстоит надеяться только на себя. Странно, но сегодня я чувствую себя гораздо ближе к Кену, чем когда бы то ни было. Не только к нему — ко всем, кто ушел до нас, — он замолчал и отвернулся. — С девочкой все будет в порядке, — он снова заговорил. — Идите к ней и пришлите мне Робби. А я займусь этими ищейками из Министерства.

Я выскользнул через заднюю дверь и пошел напрямик по болоту к домику на побережье. За мной выскочил Цербер. Сегодня он не метался, не был беспокоен, как накануне. Он носился опрометью, то и дело поглядывая, иду ли я за ним.

Все чувства, казалось, угасли во мне: я не сожалел о случившемся, не думал о будущем. Мак сам порвал единственную цепь доказательств существования того невероятного, к чему мы только приблизились. Несколько коротких часов с вечера до рассвета мы мечтали обнаружить ответ на вопрос о смысле смерти — о чем лишь грезит каждый ученый. Мы овладели энергией, она подарила нам озарение и перед нами замаячили призраки неоткрытых миров.

Но теперь… теперь я сомневался. Быть может, наши чувства обманули нас, и мы были сбиты с толку видом страдающего, напутанного полунормального ребенка? Ответа мы не найдем, и никто другой нам не даст ответа.

Болото расступилось по сторонам, и я выбрался на поросший кустарником холм и пошел к домику Янусов. Бежавшая впереди собака залаяла. Справа вдали на кромке обрыва вырисовывались силуэты американских курсантов, которые вновь упражнялись с горном. Хриплые диссонирующие звуки разрывали воздух на этот раз они разучивали побудку.

Я увидел, как из дома Янусов вышли Робби и Ники. Девочка бросилась навстречу собаке, но, услышав звуки горна, застыла и подняла руки к небу. Темп сигнала участился и, изогнувшись, пританцовывая и смеясь, Ники стала раскачиваться ему в такт, подбежала к краю обрыва — руки над головой, а у ее ног скакал лающий пес. Курсанты смотрели на нее и тоже смеялись. И в целом мире не осталось ничего, кроме смеха ребенка, собачьего лая и пронзительных сигналов горна.

Дафна дю Морье Птицы ~~~

В ночь на третье декабря ветер переменился и наступила зима. До этого осень стояла на редкость мягкая и теплая: на деревьях все еще держались листья, а живые изгороди так и не пожелтели. Земля там, где ее взрыхлил плуг, была жирная и черная.

Нат Хокен, как инвалид войны, получал пенсию и работал с неполной нагрузкой. Он приходил на ферму три раза в неделю, и ему давали работу полегче — поставить изгородь, подлатать крышу, подремонтировать хозяйственные постройки.

Хотя он был человек семейный, по складу своему он был скорее нелюдим и больше всего любил работать в одиночку. Он бывал доволен, если ему поручали укрепить земляную насыпь или починить калитку в дальнем конце мыса, где море с двух сторон омывало территорию фермы. В полдень он обычно прерывал работу, съедал пирог, испеченный женой, и сидел какое-то время на краю обрывистого берега, наблюдая за птицами. Осень для этого самое благодарное время, лучше, чем весна. Весной птицы улетали на материк, организованно и целеустремленно; они знали, куда летят, ритм и весь ритуал их жизни не допускал промедлений. Осенью птиц, которые не улетали за море и оставались зимовать, обуревала та же безудержная жажда перемещения в пространстве, но, поскольку улетать им не полагалось, они утоляли эту жажду по-своему. Огромными стаями собирались они на полуострове, непоседливые и беспокойные, и растрачивали себя в движении: то кружили и носились в небе, то садились покормиться на жирной свежевспаханной земле, но клевали как-то неохотно, будто не испытывали голода. И тут же беспокойство снова гнало их ввысь.

Черные и белые, галки и чайки, объединившись в этом странном товариществе, они искали какого-то освобождения — но так и не находили его, так и не могли успокоиться. Стаи скворцов с шелковистым шелестом перелетали с места на место, подгоняемые все той же жаждой движения, а птицы помельче, зяблики и жаворонки, как заведенные перепархивали с деревьев на изгородь.

Нат внимательно наблюдал и за ними, и за морскими птицами. Внизу, в заливе, они ждали, когда спадет вода. У этих птиц было больше терпения. Кулики-сороки, песчаники, травники, кроншнепы подолгу сидели у самой кромки воды, но, как только ленивое море отступало, насытив влагой берег и обнажив полосу морской травы и переворошенной гальки, они начинали суетиться и бегать по песку. Потом та же жажда полета толкала их ввысь. С шумом, гомоном, свистом, почти задевая крыльями морскую гладь, они покидали берег. Быстрей, еще быстрей, вперед, вперед — но куда? зачем? Не дающий покоя зов осени, тревожный и печальный, заколдовывал их, заставлял собираться в стаи, кружить и кричать; им надо было растратить весь свой запас энергии до того, как наступит зима.

Сидя у края обрыва и дожевывая пирог, Нат думал о том, что, быть может, осенью птицы получают некий знак, предупреждение. Надвигается зима. Многим из них суждено погибнуть. И они ведут себя совсем как люди, которые в предчувствии близкой смерти с головой уходят в работу или кидаются в разгул.

В эту осень птицы вели себя как никогда беспокойно, их возбуждение было особенно заметно, потому что дни стояли тихие. Когда на западных склонах работал трактор, то по временам он полностью скрывался из виду, вместе с силуэтом фермера за рулем, в туче орущих, кружащихся птиц. Их было непривычно много — Нат не мог этого не заметить. Осенью птицы всегда летали за плугом, но не такими огромными стаями, не с таким гамом.

Нат сказал об этом фермеру, мистеру Тригу, когда управился с изгородью.

— Да, птиц нынче много, я и сам вижу, — отозвался фермер, — некоторые совсем обнаглели, даже трактора не боятся. Сегодня пара чаек пролетела у меня прямо над головой, чуть шапку не сбили! Я вообще работал почти вслепую — над головой чайки, в глаза солнце бьет. Должно быть, к перемене погоды. Зима будет нынче суровая. Вот птицы и сходят с ума.

Шагая домой через поле, а потом вдоль дороги, обсаженной деревьями, Нат видел в догорающих лучах солнца птичьи стаи над западными холмами. Ветра не было; свинцовое море с высокой водой казалось неподвижным. В живых изгородях еще цвел лихонос, воздух был теплый. Но фермер оказался прав: ночью погода переменилась.

Спальня в доме у Ната выходила окнами на восток. Он проснулся в третьем часу ночи и услыхал, как завывает в дымоходе ветер. Это не был порывистый юго-западный ветер, который приносит дождь; это был восточный ветер, сухой и холодный. Он глухо гудел в трубе, и на кровле брякала отставшая шиферная плитка. Нат прислушался, и до него донесся рев волн, бушевавших в заливе. В маленькой спальне стало холодно — на кровать из-под двери дуло. Нат плотнее закутался в одеяло и прижался к спине спящей жены, но не заснул, а лежал, напрягая слух, полный беспричинных тревожных предчувствий.

Вдруг раздался негромкий стук в окно. Было похоже, что по стеклу стучит обломок какого-то засохшего вьющегося растения, но на стенах у них ничего не росло. Он прислушался — стук продолжался. Раздосадованный, он вылез из постели и подошел к окну. Когда он поднял раму, что-то мазнуло его по пальцам, ткнулось в руку, оцарапав кожу. Мелькнули крылья и тут же исчезли, рванувшись через крышу за дом.

Это была птица, но какая, он не разобрал. Должно быть, ветер загнал ее сюда, на подоконник.

Он закрыл окно и снова лег, но почувствовал на пальцах что-то мокрое и, поднеся руку к губам, понял, что это кровь. Это птица поранила его в темноте; наверно, испугалась, сама не знала, что делает. Он улегся поудобнее, пытаясь уснуть.

Вскоре снова раздался стук, на этот раз более энергичный, более настойчивый, и, потревоженная им, проснулась жена.

— Нат, посмотри, что там такое. Окно дребезжит.

— Я уже смотрел. Там птица, просится в дом. Слышишь, какой ветер? Он дует с востока и гонит птиц — вот они и ищут, где бы схорониться.

— Прогони их прочь. Я не могу спать при таком шуме.

Он второй раз подошел к окну и, открыв его, увидел на подоконнике уже не одну птицу, а целых полдюжины, и все они ринулись на него, норовя клюнуть в лицо.

Он вскрикнул и стал отбиваться от них руками. Как и первая птица, они взмыли над крышей и исчезли. Он быстро опустил окно и защелкнул задвижку.

— Смотри, что делается, — сказал он. — Они на меня набросились! Могли глаза выклевать!

Он стоял у окна и всматривался в темноту, но ничего не видел. Жена, еще не совсем проснувшись, что-то недоверчиво пробормотала.

— Я не выдумываю, — сказал он, рассердившись. — Я тебе говорю — птицы сидели на подоконнике, просились в дом.

Неожиданно из комнаты в конце коридора, где спали их двое детей, донесся испуганный крик.

— Это Джил, — сказала жена. От крика она окончательно проснулась и села в постели. — Пойди к ним, узнай, что случилось.

Нат зажег свечу, но, когда он открыл дверь в коридор, сквозняк задул ее.

Снова раздался крик ужаса — на этот раз дети кричали оба, и, вбежав в комнату, Нат услыхал в темноте хлопанье крыльев. Окно было раскрыто. Через него влетали птицы, ударялись с налету о потолок и стены, но тут же поворачивали к детским кроваткам.

— Не бойтесь, я здесь! — крикнул Нат, и дети с плачем кинулись к отцу, а птицы в темноте взлетали к потолку и пикировали вниз, целясь в них.

— Что там, Нат? Что случилось? — услыхал он голос жены из спальни. Он поскорее вытолкнул детей в коридор и захлопнул дверь, оставшись с птицами один на один.

Он сорвал одеяло с ближайшей кровати и начал размахивать им над головой. Он слышал хлопанье крыльев, шмяканье птичьих тел, но птицы не отступали, они нападали снова и снова, они клевали его в руки, в голову, их разящие клювы кололи, как острые вилки. Одеяло теперь превратилось в орудие защиты. Он обмотал им голову и, не видя уже ничего, молотил по птицам голыми руками. Подобраться к двери и открыть ее он не решался из страха, что птицы полетят следом.

Он не знал, сколько времени он бился с ними в темноте, но в конце концов почувствовал, как хлопанье крыльев вокруг постепенно стихает; наконец оно прекратилось совсем, и сквозь одеяло он разглядел, что в комнате стало светлей. Он ждал, слушал — нигде ни звука, только кто-то из детей хныкал в спальне. Свист и шелест крыльев прекратились.

Он стащил с головы одеяло и огляделся. В комнату просачивался холодный, серый утренний свет. Живые птицы улетели через открытое окно, мертвые лежали на полу. Нат глядел на них со стыдом и ужасом: все мелюзга, ни одной крупной птицы, и погибло их не меньше полусотни. Малиновки, зяблики, воробьи, синички, жаворонки, юрки — эти птахи по законам природы всегда держались каждая своей стаи, своих привычных мест, и вот теперь, объединившись в ратном пылу, они нашли свою смерть — разбились о стены или погибли от его руки. Многие во время битвы потеряли перья, у многих клювы были в крови — в его крови.

Чувствуя подступающую дурноту, Нат подошел к окну и поглядел на поля, начинавшиеся сразу за их огородом.

Было очень холодно, и земля почернела и затвердела. Это был не белый мороз, не иней, который так весело сверкает в утренних лучах, а мороз бесснежный, черный, каким сковывает землю восточный ветер. Море, еще сильнее разбушевавшееся с началом прилива, все в гребнях белой пены, яростно билось о берег. Птиц видно не было. Ни один воробьишка не чирикал в садовой изгороди; даже самые ранние птахи, рыжие и черные дрозды, не рылись в земле в поисках червяков. Не было слышно ни звука, кроме шума ветра и моря.

Нат закрыл окно и, затворив за собой дверь детской, пошел в спальню. Жена сидела на кровати, возле нее спала старшая девочка, а младшего, с забинтованным лицом, она держала на руках. Шторы на окнах были плотно задернуты, горели свечи. Лицо жены в желтом свете поразило его своей бледностью. Она сделала ему знак молчать.

— Уснул, — прошептала она, — только что. Он чем-то поранился, под глазом ссадина. Джил говорит, это птицы. Говорит, она проснулась, а в комнате полно птиц.

Жена смотрела на него, ища в его лице подтверждения. Вид у нее был испуганный и растерянный, и ему не хотелось, чтобы она видела, что он тоже потрясен, сбит с толку событиями последних часов.

— Там, в детской, птицы, — сказал он, — мертвые птицы, примерно с полсотни. Малиновки, крапивники, разные мелкие местные птички. Они все будто с ума посходили от этого ветра. — Он опустился на кровать рядом с женой и взял ее за руку. — Дело в погоде. Все, наверно, из-за этой ужасной погоды. Может, и птицы не здешние. Их сюда пригнало откуда-то.

— Погода-то переменилась только ночью, — прошептала жена. — Снега еще нет, что их могло пригнать? И голодать они пока не голодают. В полях хватает корма.

— Да нет, это погода, — повторил Нат. — Поверь мне, это все из-за погоды.

Лицо у него, как и у нее, было утомленное и осунувшееся. Какое-то время они молча глядели друг на друга.

— Пойду вниз, приготовлю чай, — сказал он.

Вид кухни его успокоил. Чашки с блюдцами, аккуратно расставленные на буфетных полках, стол, стулья, вязанье жены на ее плетеном кресле, детские игрушки в угловом шкафчике.

Он опустился на колени, выгреб прогоревшие угли и заново разжег плиту. Зрелище дружно занявшихся щепок вернуло чувство равновесия, а закипающий на огне чайник и другой, коричневый, для заварки — ощущение уюта и надежности. Он напился чаю сам и отнес чашку жене. Потом умылся в закутке за кухней и, натянув сапоги, отворил наружную дверь.

Небо было тяжелое, свинцово-серое, а бурые холмы, еще день назад блестевшие на солнце, теперь казались почти черными и мертвыми. Восточный ветер оголил деревья как бритвой, и каждый его порыв вздымал в воздух опавшую листву, сухую и ломкую. Нат потопал по земле сапогом — земля была скована холодом. Он еще не видывал такой резкой, внезапной перемены. Черная, бесснежная зима сошла на землю в одну ночь.

Наверху проснулись дети. Джил что-то говорила без умолку, а маленький Джонни снова плакал. Нат слышал, как жена их утешает, уговаривает. Вскоре все спустились вниз. У него был готов для них завтрак, день входил в привычную колею.

— Папа, ты прогнал птиц? — спросила Джил. Она совсем успокоилась, увидав огонь в очаге, дневной свет за окном и завтрак на столе.

— Да, да, они все улетели, — ответил Нат. — Их напугал восточный ветер. Они растерялись, сбились с пути, искали, где бы укрыться.

— Они на нас набросились, — сказала Джил, — хотели Джонни глаза выклевать.

— Это они со страху, — сказал Нат. — В комнате было темно, они не понимали, что к чему.

— Хорошо бы они больше не прилетали, — сказала Джил. — А то давай накрошим им хлеба на подоконник, может, они склюют его и улетят.

Она кончила завтракать и пошла за пальто и школьной сумкой. Нат молчал, но жена поглядела на него со значением. Они поняли друг друга без слов.

— Пойду провожу ее до автобуса, — сказал он. — Сегодня на ферму мне не надо.

И пока Джил мыла руки, он сказал жене:

— Держи все окна закрытыми и двери тоже, на всякий случай. Я загляну на ферму. Узнаю, не слыхали ли они там чего ночью.

Он пошел вместе с дочерью к проезжей дороге. Девочка, очевидно, успела забыть о ночном происшествии и бежала вприпрыжку впереди, наперегонки с сухими листьями; личико ее под островерхим капюшоном раскраснелось от холода.

— Пап, а снег скоро пойдет? — спросила она. — Уже ведь холодно!

Он взглянул на бесцветное небо, чувствуя спиной пронизывающий ветер.

— Нет, снега пока не предвидится. Это бесснежная зима, черная.

Пока они шли, он все время искал глазами птиц в живых изгородях, оглядывал поля, высматривал их в лесочке над фермой, где обычно собирались грачи и галки. Птиц нигде не было.

Жившие поблизости дети уже толпились на автобусной остановке, все закутанные, в капюшонах, как Джил, с бледными, закоченевшими лицами.

Джил побежала к ним, выкрикивая на бегу:

— Мой папа говорит — снега не будет! Будет черная зима!

О птицах она не сказала ни слова и сразу же затеяла игру с другой девочкой — обе принялись бороться и толкать друг дружку. Наконец показался автобус, он поднимался в гору, покачиваясь с боку на бок. Нат подождал, пока дочка села, потом повернул обратно и пошел по дороге к ферме. У него был свободный день, но ему хотелось удостовериться, что там все в порядке. Джим, работник, смотревший за коровами, громыхал чем-то во дворе.

— Хозяин дома? — спросил Нат.

— На рынок уехал. Сегодня вторник.

Грохоча сапогами, Джим ушел за сарай. У него не было времени стоять да разговоры разговаривать. Умничает он больно, этот Нат. Все книжки, говорят, читает.

Нат и в самом деле забыл, что сегодня вторник. Да, ночные события порядком выбили его из колеи. Он подошел к заднему крыльцу и сразу же услышал, как миссис Триг что-то напевает на кухне под аккомпанемент радио.

— Вы дома, хозяюшка? — спросил он.

Миссис Триг появилась в дверях — крупная, добродушная, с неизменной улыбкой.

— Добрый день, мистер Хокен. Может, вы мне объясните, откуда этот холод? Из России, что ли? Никогда бы не подумала, что холода могут ударить так внезапно. И дальше будет холодать, по радио сказали. Что-то там делается за Полярным кругом.

— Мы еще сегодня не включали радио, — сказал Нат. — Ночь была беспокойная.

— Что-нибудь с ребятишками?

— Нет, нет. — Он не знал, как ей объяснить. Сейчас, при свете дня, рассказ о ночном сражении с птицами, конечно, должен звучать дико.

Он попытался рассказать, как было дело, но по глазам миссис Триг понял, что она считает его историю плодом дурного сна.

— Вы уверены, что птицы были настоящие, всамделишные? — спросила она, улыбаясь. — С перьями, со всем, что положено? А не такие, какие могут привидеться кой-кому в субботний вечер, когда питейные заведения уже закрыты?

— Миссис Триг, — сказал Нат, — у нас в детской на полу полсотни мертвых птиц. Самых разных — малиновки, крапивники, кого там только нет. Они и на меня напали, и Джонни чуть глаза не выклевали.

Миссис Триг посмотрела на него с сомнением.

— Ну что ж, всякое бывает, — сказала она, — при такой-то погоде. А если уж они залетели в дом, то, наверно, совсем сбились с толку. Может, это птицы откуда-нибудь издалека, из-за этого самого Полярного круга?

— Нет, птицы местные, самые обычные.

— Странное дело, — сказала миссис Триг, — просто не знаю, что и думать. Вам надо все это описать и послать в «Гардиан». Они уж найдут что ответить. Ну, мне пора, дела ждут.

Она кивнула ему, улыбнулась и ушла обратно в кухню.

Нат, не удовлетворенный разговором, пошагал прочь. Если бы не мертвые птицы на полу — их еще надо собрать и закопать где-нибудь, — он и сам бы принял всю историю за выдумку.

У калитки стоял Джим.

— С птицами неприятностей не было? — спросил Нат.

— С птицами? С какими птицами?

— На нас прошлой ночью птицы напали. Целая стая. Залетели в спальню к детям. Странные птицы, прямо кровожадные какие-то.

— Вот как? — До Джима все доходило невероятно медленно. — Никогда не слыхал, чтоб птицы были кровожадные, — наконец сказал он. — Ручные — это да, это бывает. Прямо на окна прилетают за крошками.

— Те птицы были далеко не ручные.

— Вот как? Может, они замерзли? Или голодные были? Вы им крошек насыпьте.

Джима вся эта история интересовала ничуть не больше, чем миссис Триг. Как воздушные налеты во время войны, подумал Нат. Здесь, в этой части Англии, никто и не подозревал, сколько пришлось перевидать и испытать жителям того же Плимута.[579] Чтобы что-то тебя затронуло по-настоящему, нужно самому это пережить.

Он направился к дому — прошел вдоль аллеи, перебрался через перелаз.

На кухне он застал жену и Джонни.

— Ну что, видел кого-нибудь? — спросила жена.

— Говорил с миссис Триг и с Джимом. По-моему, они мне не поверили. Но у них все в порядке.

— Ты бы унес этих птиц, — сказала жена. — Я хотела постели застелить, но я туда войти не могу. Страшно.

— Теперь-то бояться нечего. Они мертвые.

Нат поднялся наверх с мешком и покидал в него, один за другим, все птичьи трупики. Их было ровно пятьдесят. Самые обычные пташки, сплошная мелочь, даже ни одного дрозда. Только страх мог вызвать такую агрессивность. Синички, крапивники — неужели их крохотные клювы вонзались ночью с такой яростью в его лицо и руки? Трудно поверить. Он отнес мешок в сад, и тут встала новая проблема — земля так затвердела от холода, что копать ее было невозможно. Землю намертво сковало стужей, но снега при этом не было; да и вообще за последние часы не произошло ничего особенного — разве что задул восточный ветер. Все это было странно, необъяснимо. Предсказатели погоды, должно быть, правы — похолодание каким-то образом связано с Полярным кругом.

Ветер пронизывал его до костей, пока он стоял в нерешительности с мешком в руках. Внизу, в заливе, бушевали волны — были отчетливо видны их пенистые гребни. Он решил отнести птиц на берег и там закопать.

Когда он добрался до мыса, ветер задул так свирепо, что он едва мог устоять на ногах. Ему было больно дышать, голые руки посинели. Он никогда не испытывал такого холода, не помнил такой стужи — даже в самые суровые зимы. Был отлив. Хрустя галькой, он прошел туда, где песок был порыхлее, повернулся спиной к ветру и стал копать каблуками яму. Но как только он опорожнил мешок, налетевший вихрь подхватил мертвых птиц, поднял их в воздух, понес вдоль пляжа и в считанные секунды разбросал и развеял, как перышки. В этом зрелище было что-то отталкивающее. Ему стало не по себе. «Когда начнется прилив, вода их унесет», — решил он.

Он перевел взгляд на море, всматриваясь в белопенные зеленые буруны. Они вздымались отвесной стеной, закручивались и снова разбивались; грохот волн, ослабленный расстоянием, казался не таким оглушительным, как во время прилива.

И вдруг он увидел их. Чайки! Они качались на волнах вдали от берега.

То, что он поначалу принял за буруны, были белые чайки. Сотни, тысячи, десятки тысяч… Они поднимались и падали вместе с волнами, держа головы по ветру, будто мощная боевая флотилия, бросившая якорь в ожидании прилива. Чайки заполняли все видимое пространство. Они двигались развернутым строем, бесконечными, тесно сомкнутыми рядами, колонна за колонной. Будь на море штиль, они покрыли бы белым облаком весь залив, голова к голове, тело к телу. И только восточный ветер, нагонявший высокие волны, по временам скрывал их от глаз.

Нат повернулся, пошел прочь от берега и по крутой тропке стал подниматься к дому. Надо срочно кому-то сообщить, кого-то предупредить. Погода тому виной или восточный ветер, только творится что-то непонятное. Может, пойти к телефонной будке у автобусной остановки и позвонить в полицию? Но что они могут сделать? Что вообще можно сделать? Ну, он скажет, что в заливе собрались сотни, тысячи чаек, потому что их пригнал туда шторм или голод. В полиции решат, что он пьяный или сумасшедший, или, что еще хуже, выслушают с полнейшим равнодушием: «Спасибо. Нам об этом уже доложили. Действительно, из-за неблагоприятных погодных условий в окрестностях скопилось большое количество птиц». Нат огляделся по сторонам. Других птиц пока видно не было. Может, все они откуда-то из глубины страны, всех гонит холод?

Жена встретила его у порога.

— Нат, объявили по радио! Только что передавали специальный выпуск новостей. Я записала.

— Что объявили по радио?

— Насчет птиц. Они не только у нас, они повсюду. В Лондоне, по всей стране. На птиц что-то нашло.

Они вместе прошли на кухню. Он прочел то, что жена записала на клочке бумаги.

«Сообщение Министерства внутренних дел от 11 часов утра. С начала дня ежечасно поступают сведения о том, что в городах, деревнях и отдаленных районах страны огромными стаями собираются птицы. Они создают помехи движению транспорта, причиняют разрушения и даже нападают на людей. Предполагается, что арктические воздушные потоки, в зоне которых в настоящее время находятся Британские острова, заставляют птиц массами перемещаться на юг; сильный голод, по всей видимости, вынуждает их нападать на людей. Предупреждаем владельцев домов: плотно закройте окна и двери, проверьте дымоходы и примите необходимые меры, с тем чтобы обеспечить безопасность ваших детей. Ждите дальнейших сообщений».

Ната вдруг охватило непонятное возбуждение. Он торжествующе взглянул на жену.

— Ну вот, что я тебе говорил? Надеюсь, на ферме тоже слушают радио. Миссис Триг теперь убедится, что я ничего не сочинил. Все так и есть. Они повсюду. Недаром я с утра себе твержу, что тут что-то неладно. И сейчас, с берега, я видел в море чаек — там тысячи, десятки тысяч чаек, вплотную друг к дружке, булавку между ними не просунуть, — качаются себе на волнах, точно чего-то ждут.

— Чего ждут, Нат? — спросила жена.

Он пристально посмотрел на нее, потом снова на клочок бумаги.

— Не знаю, — выговорил он наконец. — Здесь сказано про сильный голод…

Он подошел к ящику, где хранил молоток и инструменты.

— Что ты хочешь делать, Нат?

— Забить окна, перекрыть дымоходы, как велят.

— Ты думаешь, птицы смогут пробраться в дом, если окна просто закрыть? Воробьи, малиновки и прочая мелочь? Каким образом?

Он не ответил. Сейчас он думал не о воробьях и малиновках. Он думал о чайках…

Он поднялся наверх и работал не покладая рук всю первую половину дня — забил досками окна в спальнях, заделал основание дымоходов. Хорошо еще, что у него выходной и что он не занят на ферме. Работа с молотком и гвоздями напомнила ему давние времена, самое начало войны. Он тогда еще не был женат, жил у матери в Плимуте, и когда ввели затемнение, сколотил для всех окон ставни. И бомбоубежище соорудил. Правда, пользы от него оказалось немного, когда начались налеты. Интересно, примут ли фермер с женой хотя бы такие простые меры предосторожности? Вряд ли, не похоже на них. Беззаботные они люди. Могут просто посмеяться, и все. Уедут на танцы или отправятся к соседям в карты играть.

— Обед готов! — крикнула из кухни жена.

— Слышу, сейчас спущусь!

Он был доволен своей работой — щиты отлично легли на окна, распорки прочно встали в основание дымоходов.

После обеда, когда жена мыла посуду, Нат включил радио, чтобы послушать известия, передающиеся в час дня. Сперва повторили утреннее сообщение — то, которое записала жена, — но в сводке новостей появились дополнительные подробности. «Стаи птиц нарушили привычный распорядок во всех районах страны, — объявил диктор. — В Лондоне в десять часов утра птицы закрыли небо так плотно, что могло показаться, будто над городом нависла гигантская черная туча. Птицы рассаживались на шпилях, на оконных карнизах, на дымоходах. Преобладающие породы — дрозд черный, дрозд обыкновенный, домовый воробей; кроме того, что естественно для столицы, в большом количестве представлены голуби и скворцы и, конечно, завсегдатай лондонской Темзы — чайка черноголовая. Зрелище было столь поразительное, что на главных магистралях остановилось уличное движение, лавки и конторы опустели, а тротуары и мостовые были запружены толпами любопытствующих».

За этим последовало описание имевших место инцидентов; еще раз было сказано, что наиболее вероятная причина этого явления — голод и стужа; напоследок диктор повторил предупреждение владельцам домов. Голос у него был спокойный, слегка надменный. У Ната создалось впечатление, что уж он-то, во всяком случае, излагает все происходящее не всерьез, словно речь идет о каком-то затянувшемся розыгрыше. И таких, как он, много, таких сотни — и никто не в состоянии представить себе, что значит сражаться в кромешной тьме с тучей птиц. Сегодня вечером в Лондоне наверняка устроят народное гулянье, наподобие тех, что бывают в день выборов. Люди будут толпиться на улице, шуметь, хохотать, напиваться. «Птиц-то сколько! Пошли поглядим!»

Он выключил радио и принялся за окна на кухне. Жена молча наблюдала; маленький Джонни вертелся у ее ног.

— Нат, а здесь-то доски зачем? — спросила она. — Теперь придется зажигать свечи чуть ли не в два часа дня. И вообще я не понимаю, какой толк в этих досках.

— Лучше перестраховаться, чем потом локти кусать, — ответил Нат. — Не хочу рисковать.

— Куда смотрят власти? — сказала жена. — Надо было вызвать войска и начать отстреливать птиц. Живо бы их распугали.

— Ну, допустим. А как, по-твоему, это сделать?

— Посылают же войска в доки, когда докеры бастуют. Бросают солдат на разгрузку судов.

— Верно, — сказал Нат, — только в Лондоне восемь миллионов жителей или даже больше. А сколько всяких зданий, жилых домов, особняков! Это сколько же нужно солдат — отстреливать птиц со всех крыш?

— Не знаю, но что-то надо делать. Власти должны что-то предпринять.

Нат подумал про себя, что власти, наверно, как раз сейчас ломают голову в поисках выхода, но как бы они ни решили действовать в Лондоне и других больших городах, здесь, за три сотни миль от столицы, это людям не поможет. Каждый хозяин должен сам побеспокоиться о собственном доме.

— А как у нас со съестным? — спросил он.

— Господи, Нат, что еще тебе придет в голову?

— Не спорь. Какие есть припасы?

— Завтра среда, наш закупочный день, ты сам знаешь. Я не держу ничего лишнего в сыром виде,все ведь портится. Мясник приедет только послезавтра. Но я могу что-нибудь мясное привезти и завтра из города.

Нат не хотел пугать жену понапрасну, но сам подумал, что намеченная на завтра поездка в город вряд ли состоится. Он заглянул в кладовую и заодно в буфет, где жена держала банки с консервами. Хлеба было маловато.

— Ну а с хлебом что?

— И булочник будет завтра.

Муки тоже было немного. Впрочем, хватит испечь буханку хлеба, если булочник завтра не приедет.

— В старое время мы бы забот не знали, — сказал Нат. — Женщины пекли хлеб два раза в неделю, сами рыбу солили, и в доме всегда были запасы еды. Семья могла бы выдержать осаду, если б понадобилось.

— Я пробовала давать детям рыбные консервы, им не понравилось, — сказала жена.

Нат продолжал забивать досками кухонные окна. И вдруг вспомнил: свечи! Свечи тоже были на исходе. Завтра надо бы и свечей докупить. Но ничего не попишешь. Сегодня нужно лечь пораньше. Если, конечно…

Он встал, прошел через заднее крыльцо в огород и поглядел на море. Солнце весь день не показывалось, и теперь, хотя было всего три часа, вокруг сгустилась мгла, небо было тяжелое, мрачное, бесцветное, как соль. Он слышал, как волны злобно барабанят о скалы. Он пошел вниз по тропке к берегу и на полдороге вдруг замер. Был прилив; вода уже стояла высоко. Прибрежные скалы, утром еще обнаженные, теперь полностью скрылись под водой, но Нат смотрел сейчас не на море. Он смотрел на чаек. Чайки все снялись с места. Сотни, тысячи их кружили над водой, напрягая крылья, борясь с ветром. Чайки затмили небо — потому и стемнело вокруг. Они летали молча, не издавая ни звука. Они парили, кружили, взмывали вверх и падали, меряясь силами с ветром.

Нат повернулся и бегом бросился к дому.

— Я пошел за Джил, — сказал он жене. — Хочу встретить ее на остановке.

— Что случилось? — спросила жена. — На тебе лица нет.

— Не выпускай Джонни из дому. И запри дверь. И лучше задерни шторы и зажги свечи.

— Но ведь только три часа дня!

— Неважно. Делай, как я сказал.

Он заглянул под навес у заднего крыльца, где держал огородный инвентарь. Подходящего мало. Лопата слишком тяжелая, вилы не годятся. Он взял мотыгу — ее, по крайней мере, легко нести.

Он обогнул дом и пошел к автобусной остановке, то и дело оглядываясь через плечо на море. Чайки поднялись выше и теперь описывали большие, более широкие круги — их огромные соединения выстраивались в небе в боевом порядке.

Нат прибавил шагу. Он знал, что автобус доберется до вершины холма не раньше четырех, но все равно спешил. На пути он никого, к счастью, не встретил — не то время, чтобы стоять и лясы точить.

Он дошел до остановки и принялся ждать. Конечно, он напрасно спешил — до автобуса оставалось добрых полчаса. Он потопал ногами, чтобы согреться, подул на закоченевшие руки. Вдали перед ним простирались меловые горы, чистые и белые на фоне мрачного блеклого неба. Неожиданно из-за гор поднялось что-то черное, как мазок сажи; потом пятно стало разрастаться, приобрело объем и превратилось в тучу, которая тут же распалась на части, поплывшие на север, на запад, на восток и на юг; и это были вовсе не тучи: это были птицы. Нат следил за их движением по небу, и, когда одна стая пролетала над ним на высоте двух или трех сотен футов, он понял по их скорости, что они направляются от побережья в глубь страны и что им нет дела до людей здесь, на полуострове. Это были грачи, вороны, галки, сороки, сойки — птицы, которые не прочь поживиться другими, более мелкими пташками; но сегодня они имели в виду добычу совсем иного рода.

«Им поручены города, — подумал Нат. — Они четко знают, что им надо делать. Им наплевать на нас. С нами расправятся чайки. А эти летят в города».

Он вошел в телефонную будку и снял трубку. Достаточно, если ему ответит коммутатор. Там уж передадут кому нужно.

— Я звоню с шоссе, от автобусной остановки, — начал он. — Хочу сообщить, что мимо меня летят огромные полчища птиц. Чайки тоже скапливаются в заливе.

— Ясно, — ответил женский голос, усталый, безразличный.

— Могу я быть уверен; что вы передадите мое сообщение куда полагается?

— Да, да, конечно. — На этот раз в голосе явно звучали раздраженные нотки. Затем послышались короткие гудки.

«Такая же, как все, — подумал Нат, — ни до чего нет дела. Может, ей целый день звонят, надоедают. А ей охота вечером пойти в кино. Повиснет на каком-нибудь парне и будет ахать: „Ты только посмотри, сколько птиц!“ Ничем такую не проймешь…»

Автобус, пыхтя, подкатил к остановке. Джил спрыгнула на землю, за ней еще трое или четверо ребят. Автобус тут же двинулся дальше, в сторону города.

— Пап, а это для чего?

Ребятишки со смехом окружили его, показывая пальцами на мотыгу.

— Просто так взял, на всякий случай, — сказал он. — Ну, а теперь по домам. Сегодня холодно, нечего болтаться на улице. Ну-ка, живенько! Я постою, пока вы пробежите через поле, погляжу, кто из вас быстрее бегает.

Он обращался к детям, которые жили в поселке, в муниципальных домах. Наискосок, через поле, туда было ближе.

— Мы хотели немножко поиграть по дороге, — заявил один мальчик.

— Никаких игр. Марш по домам, а не то я вашим мамам нажалуюсь.

Дети пошептались, поглядывая на него круглыми удивленными глазами, а потом стремглав помчались через поле. Джил смотрела на отца, недовольно надув губы.

— Мы всегда играем по дороге из школы, — сказала она.

— Только не сегодня. Сегодня игры отменяются. Идем скорей, не будем время терять.

Он теперь ясно видел чаек — они держали курс на сушу, кружили над полями, все так же молча, так же беззвучно.

— Пап, погляди туда. Смотри, сколько чаек!

— Я вижу. Давай скорее!

— А куда это они? Куда они летят?

— В глубь страны, наверно. Ищут, где теплее.

Он схватил ее за руку и потащил за собой.

— Пап, не так быстро, я не поспеваю.

Чайки проделали то же, что до них грачи и вороны: они развернулись строем по небу, разделились на четыре многотысячных отряда и двинулись на север, юг, восток и запад.

— Пап, что это? Что чайки делают?

В отличие от галок и ворон чайки, разделившись, еще продолжали кружить и не торопились набирать высоту, будто ждали какого-то сигнала. Как будто окончательное решение еще не принято. Еще не сформулирован приказ.

— Хочешь, я тебя понесу, Джил? Давай-ка забирайся ко мне на спину.

Он надеялся, что так будет быстрее, но не рассчитал — Джил была тяжелая, все время сползала вниз. При этом она еще и плакала. Ей передался отцовский страх, предчувствие опасности.

— Противные чайки! Пускай улетают. Смотри, они совсем низко!

Он поставил девочку на землю и перешел на бег, таща ее за собой. На повороте у фермы он увидал, что мистер Триг выкатывает из гаража машину. Нат окликнул его:

— Не подбросите нас до дому?

— Что это вдруг?

Фермер повернулся на сиденье и удивленно уставился на них. Затем его веселая румяная физиономия расплылась в улыбке.

— Похоже, скоро начнется забава, — сказал он. — Видели чаек? Мы с Джимом хотим их немного пощелкать. Все свихнулись на этих птицах, только о них и говорят. Слышал, что они вас ночью навестили. Могу одолжить ружье.

Нат отрицательно покачал головой. Фермерская малолитражка была загружена до предела. Места хватило бы только для Джил, и то если посадить ее на пустые канистры на заднем сиденье.

— Ружья мне не надо, но вы бы меня очень выручили, если б подвезли Джил. Она боится птиц.

Он говорил отрывисто и быстро — не хотел вдаваться в объяснения при ребенке.

— Хорошо, — сказал фермер, — я ее отвезу. Не хотите, значит, участвовать в нашей охоте? А зря! Мы им покажем! Перья полетят — будь здоров!

Джил уселась в машину, и фермер, развернувшись, покатил по дороге. Нат пошел следом. Триг просто спятил! Что значит какое-то ружье против целого неба птиц?

Теперь, когда ему больше не надо было беспокоиться за Джил, он мог как следует оглядеться. Чайки все еще кружили над полями. В основном это были серебристые чайки, но среди них было и немало черноголовых. Обычно эти две породы держатся врозь, но нынче что-то их объединило. Что-то свело их вместе, и свело не случайно. Он слыхал, что черноголовки нападают на птиц помельче, а бывает, и на новорожденных ягнят. Своими глазами ему, правда, ничего такого видеть не приходилось. Но сейчас, глядя на небо, он это вспомнил. Чайки определенно держали курс на ферму. Они кружили гораздо ниже, и черноголовые были впереди. Черноголовые возглавляли атаку. Значит, их цель — ферма. Туда они и летят.

Нат прибавил шагу. Он видел, как фермерская машина отъехала от дома и повернула ему навстречу. Поравнявшись с ним, фермер рывком затормозил.

— Девочка уже на месте, — сказал он. — Мать ее поджидала. Ну, как вам все это нравится? В городе ходят слухи, что это русские виноваты. Окормили птиц какой-то отравой.

— Каким образом?

— Почем я знаю! Кто-то сболтнет — и пошло. Ну что, не надумали присоединиться к нашей охотничьей партии?

— Нет, я домой. Жена будет волноваться.

— Хозяйка моя считает, что в охоте был бы смысл, если б чаек можно было есть, — сказал Триг. — Мы бы их тогда жарили, пекли, мариновали… Вот погодите, выпущу несколько обойм в эту нечисть — только пух и перья полетят.

— А вы окна забили? — спросил Нат.

— Еще чего! Чушь это все. По радио любят запугивать. У меня и так дел невпроворот, не хватало еще с окнами возиться.

— На вашем месте я бы заколотил.

— Да бросьте! Совсем вас застращали. Хотите — приезжайте ночевать.

— Большое спасибо, мы уж как-нибудь дома.

— Ну, тогда пока. Увидимся утром. Зажарим на завтрак пару чаек.

Триг ухмыльнулся и свернул к воротам фермы.

Нат пошел быстрым шагом. Он миновал рощицу, старый амбар; теперь перелаз — и до дома останется пройти последний отрезок поля.

Перебираясь через изгородь, он услыхал свист крыльев: прямо на него спикировала черноголовая чайка, промахнулась, развернулась на лету, взмыла вверх и снова спикировала. В мгновение ока к ней присоединились еще чайки — шесть, семь, двенадцать, серебристые и черноголовые вперемешку. Он бросил мотыгу. Все равно толку от нее никакого. Прикрывая голову руками, он бросился к дому. Чайки не отставали и продолжали атаковать его сверху, по-прежнему молча; в тишине раздавалось только хлопанье крыльев. Свирепых, безжалостных крыльев. Он чувствовал, как кровь течет у него по пальцам, по запястьям, по шее. Твердые клювы били сверху наотмашь, раздирая плоть. Только бы уберечь глаза. Остальное неважно. Только бы спасти от них глаза. Они еще не научились вцепляться намертво, рвать одежду, обрушиваться всем скопом на голову, на спину. Но они смелели с каждой новой атакой. И действовали они отчаянно и безоглядно, не щадя себя. Многие, если им случалось спикировать слишком низко и промахнуться, ударялись об землю, разбивались вдрызг, ломали себе кости. На бегу Нат то и дело спотыкался об искалеченных чаек и отшвыривал их ногой.

Кое-как он добрался до двери и стал барабанить в нее окровавленными руками. Из-за досок на окнах казалось, что в доме темно. Кругом была темнота.

— Открой! — крикнул он. — Это я! Открой!

Он старался перекричать шум хлопающих крыльев.

И в эту секунду он увидел над собой баклана, изготовившегося к броску. Чайки кружили, улетали, боролись с ветром, и только баклан висел в небе неподвижно. Один-единственный баклан — прямо у Ната над головой. Внезапно он прижал крылья к телу и камнем пошел вниз. Нат закричал, и дверь, по счастью, распахнулась. Он едва успел переступить через порог — жена всей тяжестью налегла на дверь.

И тут же они услыхали, как со стуком ударился о землю баклан.


Жена промыла и перевязала ему раны. Они оказались не особенно глубокими. Больше всего пострадали кисти рук и запястья. Не будь на нем шапки, чайки бы добрались и до головы. Ну а баклан… баклан мог бы запросто пробить ему череп.

Дети, как и следовало ожидать, подняли рев, когда увидели, что у отца руки в крови.

Он попытался их успокоить:

— Все в порядке, мне совсем не больно. Ранки пустяковые. Джил, поиграй с Джонни, пока мама промывает мне царапины.

Он притворил дверь из кухни, чтобы не пугать детей. Лицо у жены было пепельно-серое. Она открыла кран над раковиной.

— Я их видела, — прошептала она. — Они как раз стали сбиваться в кучу, когда мистер Триг привез Джил. И я так крепко захлопнула дверь, что ее заклинило. Потому и не могла тебе сразу открыть.

— Слава богу, они караулили меня. С Джил они бы справились в два счета. Тут хватило бы и одной птицы.

Они шептались, как заговорщики, чтобы дети не слышали, пока жена бинтовала ему руки и шею.

— Они летят в глубь страны, — сказал он. — Их тысячи. Грачи, вороны, все крупные птицы. Я видел их, пока ждал на остановке. Они нацелились на города.

— Для чего, Нат?

— Добычи ищут. Сперва будут нападать на людей на улице. Потом попробуют проникнуть в дома через окна и дымоходы.

— Но почему власти ничего не предпринимают? Почему не высылают войска, пулеметы, хоть что-нибудь?

— Еще не успели. Никто ведь к этому не был готов. Послушаем, что скажут в шесть часов, в известиях.

Нат прошел на кухню, за ним следом жена. Джонни мирно играл на полу. Зато Джил была явно встревожена.

— Там птицы, — сказала она. — Пап, послушай!

Нат прислушался. Из-за окон и двери доносились приглушенные звуки. Шорох крыльев, скрип когтей, скребущих по дереву, пытающихся отыскать лазейку в дом. Звук трущихся друг о друга птичьих тел, толкотня на подоконниках. И по временам резкий, отчетливый стук, когда какая-нибудь незадачливая птица со всего маху ударялась об землю.

«Сколько-то их расшибется насмерть, — подумал он. — Но, к сожалению, малая часть. Малая часть».

— Все в порядке, Джил, — произнес он вслух. — Окна я крепко заколотил. Птицам сюда хода нет.

Он снова тщательно проверил окна. Сработано на совесть. Все щели законопачены, но можно попытаться еще кое-что сделать, чтоб была стопроцентная гарантия. Он принес клинышки, полоски старой жести, деревяшки, металлические планки и стал прибивать их по бокам, чтобы доски держались надежнее. Стук молотка немного заглушил птичью возню, все это царапанье, шарканье и самый зловещий звук — больше всего он боялся, что его услышат жена или дети: треск стекла под ударами клювов.

— Включи-ка радио, — сказал он жене. — Послушаем, что там передают.

Радио тоже должно помочь заглушить наружные звуки. Он пошел наверх и принялся тем же способом укреплять окна в спальне и в детской. Теперь он слышал, что творится на крыше, слышал скрежет птичьих когтей, суетливые перебежки.

Он решил, что ночевать всем надо в кухне — матрасы можно снести вниз и положить прямо на полу. И огонь в плите не гасить. Он сомневался в дымоходах верхнего этажа. Доски, которыми он забил основания, могли не выдержать. А в кухне всю ночь будет гореть огонь, так спокойней. Хорошо бы преподнести это в какой-нибудь шутливой форме. Сказать детям, что он придумал разбить походный лагерь, как в лесу. И если случится самое худшее и птицы проникнут в дом через верхние дымоходы, то из спален им не так-то просто будет выбраться. На то, чтобы пробиться сквозь двери, понадобится много часов, а то и дней. Там, наверху, они никому не смогут причинить вреда. Оказавшись взаперти в таком множестве, они неминуемо задохнутся и погибнут.

Он начал перетаскивать вниз матрасы. При виде их глаза жены тревожно расширились: она подумала, что птицы уже наверху.

— Ну вот, полный порядок, — сказал он. — Сегодня будем все спать в кухне. У огня уютней. Кроме того, здесь не слышно, как эти дурацкие птицы скребутся в окна.

Он позвал детей помочь ему переставить мебель и на всякий случай с помощью жены пододвинул к окну кухонный буфет. Буфет встал хорошо. Лишняя гарантия. На освободившееся место у стены теперь можно положить рядком матрасы.

«Мы здесь в относительной безопасности, — подумал он. — Уютно и надежно, как в бомбоубежище. Правда, с едой плоховато. Продуктов и угля для плиты хватит на два-три дня, не больше. А к тому времени…»

Но что толку загадывать наперед? Еще надо послушать, что объявят по радио. Должны они как-то проинструктировать людей. И тут, в довершение всего, он осознал, что в эфире звучит только музыка. Музыка вместо постоянной детской передачи, которая идет в это время. Он взглянул на шкалу приемника. Настроено верно, на лондонское радиовещание. Танцевальные записи! Он щелкнул ручкой и переключился на развлекательную программу. То же самое. И тогда он вдруг понял, в чем дело. Все обычные передачи отменены. Такое бывает только в исключительных случаях. В день всеобщих выборов, например. Он попытался вспомнить, как было в войну, во время массированных налетов на Лондон, и тут же сообразил, что центральная радиостанция находилась тогда не в Лондоне. Передачи транслировались из какого-то временного центра. «Пожалуй, здесь мы в лучшем положении, — подумал он. — Здесь, на кухне, когда окна и двери забиты досками, надежней, чем в городах. Надо благодарить бога, что мы не в городе».

В шесть часов музыка прекратилась. Раздался сигнал точного времени. Он должен послушать известия, даже если они перепугают детей. Сигналы смолкли, наступила пауза. Потом заговорил диктор. Голос у него был торжественный и серьезный. Совсем не то что днем.

«Говорит Лондон. Сегодня в четыре часа дня в стране объявлено чрезвычайное положение. Предпринимаются шаги для спасения жизни и имущества граждан. Однако на их немедленный эффект рассчитывать нельзя ввиду непредвиденного и беспрецедентного характера данного кризиса. Всем домовладельцам предлагается принять срочные меры к тому, чтобы обезопасить свое жилище, а жильцы многоквартирных домов должны объединиться и сделать все от них зависящее, чтобы исключить всякий доступ внутрь. Сегодня вечером категорически воспрещается покидать пределы домов и находиться на улицах, на проезжих дорогах или где бы то ни было вне закрытых помещений. Птицы большими стаями нападают на всех, кто оказывается в их поле зрения, и уже начали осаждать дома. Только при соблюдении должных мер безопасности жилища могут остаться недоступными для птиц. Просьба к населению сохранять спокойствие и не поддаваться панике. Ввиду исключительности создавшегося положения все станции прекращают свои передачи до семи часов утра».

Затем сыграли государственный гимн. Больше ждать было нечего. Нат выключил приемник. Он взглянул на жену, она на него.

— Папа, про что они? — спросила Джил. — Что это они говорили в новостях?

— Говорили, что сегодня больше не будет передач, — сказал Нат. — Там, на радио, какая-то авария.

— Из-за птиц? — спросила Джил. — Это птицы что-то повредили?

— Нет, просто все там очень заняты. А от птиц, конечно, много вреда, особенно в городах, надо поскорей от них избавиться. Ничего, один вечер обойдемся без радио.

— Хорошо бы у нас был патефон, — сказала Джил. — Все-таки лучше, чем совсем ничего.

Она не сводила глаз с буфета, которым были забаррикадированы окна. Несмотря на все старания, невозможно было не слышать непрерывного постукиванья, шуршания, назойливого шелеста и хлопанья крыльев.

— Давайте сегодня поужинаем пораньше, — сказал Нат. — Приготовим что-нибудь вкусненькое. Попросим маму. Пускай сделает что-нибудь, что мы все любим. Гренки с сыром — идет?

Он подмигнул жене, незаметно сделав ей знак. Ему хотелось, чтобы с лица Джил сошло выражение страха и тревожного ожидания.

Он помогал готовить ужин и при этом напевал, насвистывал, нарочно громко гремел посудой, и ему показалось, что шарканье и стук стали тише, звучали не так настойчиво. Потом он поднялся наверх и прислушался, но на этот раз не услышал суеты и толкотни на крыше.

«Тоже небось соображают, — подумал он. — Понимают, что сюда им не пробиться. Наверно, отправились в другое место. Зачем на нас зря тратить время?»

Ужин прошел спокойно, без происшествий, и только потом, когда они убирали со стола, они услышали новый, рокочущий звук, издавна хорошо знакомый.

Жена повернулась к нему, ее лицо вспыхнуло радостью.

— Самолеты! — сказала она. — Они выслали против птиц самолеты. Я все время говорила, что они должны это сделать. Теперь птицам конец. Это ведь стреляют из орудий? Ты слышишь?

Возможно, это и была орудийная пальба — где-то далеко в море. Трудно сказать. Тяжелые морские орудия могли бы дать результат вдали от берега, но сейчас чайки не в море, а на суше. Кто же станет обстреливать берег, рисковать жизнью населения?

— Какое счастье — слышать самолеты, правда? — сказала жена.

Джил, которой передалось радостное возбуждение матери, стала вместе с Джонни подпрыгивать на месте:

— Самолеты прогонят птиц! Самолеты их всех убьют!

И тут они услыхали взрыв — примерно милях в двух, за ним второй, третий. Рокот моторов начал удаляться; самолеты уходили в сторону моря.

— Что это? — спросила жена. — Они сбросили бомбы на птиц?

— Не знаю, — ответил Нат. — Не думаю.

Он не хотел говорить ей, что взрыв, который они слышали, — это крушение самолета. Значит, власти попытались выслать воздушную разведку; неужели там никто не понимает, что эта затея — чистое самоубийство? Что может самолет против птиц, бросающихся, как смертники, на пропеллеры, на фюзеляж? Может только сам рухнуть вниз. И если эти попытки делаются по всей стране, то во сколько жизней они обойдутся? Не иначе, как там, наверху, кто-то окончательно потерял голову.

— А где самолеты, пап? — спросила Джил.

— Улетели обратно на базу. Ну, а теперь живо спать!

Пока жена отвлеклась на свои привычные дела — раздевала детей у огня, стелила им простынки, укладывала, — он еще раз обошел дом и удостоверился, что щели повсюду плотно заделаны. Рокота самолетов не было слышно, орудийная пальба на море тоже прекратилась. «Пустая трата сил, — подумал Нат. — Много ли их можно уничтожить таким путем? Ценой человеческих жизней! Правда, есть еще газ. Может, они попробуют распылять иприт, горчичный газ? Людей, конечно, предупредят заранее. Ясно одно: над этим сегодня бьются лучшие головы страны».

Эта мысль его немного успокоила. Он живо представил себе, как ученых, натуралистов, технических специалистов — словом, всех тех, кого называют «мозговой трест», срочно собирают на совет; наверно, они уже взялись за работу. Решить такую проблему не под силу ни правительству, ни штабным начальникам — тут уж ученым карты в руки, пусть они распоряжаются.

«Только действовать придется без жалости, — подумал он. — Придется рисковать людскими жизнями, если они пустят в ход газ, и там, где всего тяжелее, потерь будет больше. Пострадают и скот, и земля… Все будет заражено. Главное — не началась бы паника. Если люди начнут паниковать, терять голову… Правильно радио предупредило».

Наверху, в спальнях, все было тихо. Ни скрежета, ни стука в окно. Затишье в ходе битвы. Перегруппировка сил. Так это, кажется, называлось в сводках военных лет? Ветер, однако, не успокоился. Нат слышал гул ветра в дымоходах, слышал, как море бьется о берег. Скоро начнется отлив. А может, дело в приливах и отливах? Может, затишье наступило как раз в связи с отливом? Птицы подчиняются какому-то закону — и, наверно, свою роль тут играет восточный ветер и чередование приливов и отливов.

Он поглядел на часы. Было около восьми вечера. Пик последнего прилива миновал час назад. Этим и объяснялось затишье: птицы переходили в наступление только во время прилива. Вдали от моря, в центре страны, такой зависимости могло и не быть, но здесь, на побережье, судя по всему, закон действовал четко. Он мысленно подсчитал, сколько у них в запасе времени. Шесть часов до следующей атаки. Как только начнется новый прилив, примерно в час двадцать ночи, птицы вернутся…

Он мог сделать одно из двух. Первое — дать всем отдых, себе, жене, детям, поспать сколько удастся, до часу, до двух. Второе — сходить посмотреть, как дела на ферме, узнать, работает ли там телефон, и, если да, попробовать еще раз соединиться с коммутатором.

Он тихонько окликнул жену, которая как раз кончила укладывать детей. Она поднялась вверх на несколько ступенек, и он шепотом стал с ней советоваться.

— Ты не должен никуда уходить, — сказала она сразу же. — Ты не можешь уйти и бросить меня тут одну с детьми. Я этого просто не вынесу.

В ее голосе зазвучали истерические нотки. Он стал утихомиривать ее и успокаивать.

— Ну хорошо, не волнуйся, подожду до утра. В семь мы уже будем знать сводку новостей. А утром, во время отлива, я попробую добраться до фермы, раздобуду хлеба, картошки, может, и молока.

Мозг его снова лихорадочно заработал, пытаясь предусмотреть все неожиданности. Коров на ферме вечером наверняка не подоили, и они, бедолаги, сейчас толпятся во дворе, ждут, а хозяева сидят взаперти, с забитыми окнами, как и его семейство. Конечно, если они успели принять необходимые меры. Он вспомнил, как мистер Триг улыбался ему из машины. Да уж, сегодня им не до охоты.

Дети спали. Жена, не раздеваясь, сидела на своем матрасе. Она не сводила с него встревоженных глаз.

— Что ты собираешься делать? — спросила она шепотом.

Он сделал ей знак молчать. Крадучись, стараясь ступать неслышно, он отворил дверь из кухни и выглянул наружу.

Вокруг была кромешная тьма. Ветер с моря дул еще неистовей, налетая ледяными порывами через регулярные промежутки. Он запнулся на первой же ступеньке, шагнув через порог. Там грудой лежали птицы. Мертвые птицы были повсюду — под окнами, у стен. Это были самоубийцы, смертники, сломавшие себе шею. Они были везде, куда ни глянь. Только мертвые — ни признака живых. Живые улетели к морю, как только начался отлив. Сейчас, наверно, чайки снова качаются на волнах, как накануне днем.

Вдали на склоне, где два дня назад работал трактор, что-то горело. Разбитый самолет. Огонь с него перекинулся на соседний стог сена.

Он глядел на трупы птиц, и ему неожиданно пришло в голову, что, если сложить их штабелем на подоконники, они послужат дополнительной защитой. Пусть небольшой, но все-таки. Нападающим птицам придется сперва расклевать и растащить эти трупы, прежде чем они смогут как-то закрепиться на карнизах и подобраться к окнам. В темноте он взялся за работу. Его подташнивало: дотрагиваться до птиц было противно. Они еще не успели остыть и были все в крови. Перья слиплись от крови. Он чувствовал, что его выворачивает, но продолжал трудиться. Он заметил, что ни одно оконное стекло не уцелело. Только доски не давали птицам прорваться в дом. Он стал затыкать кровавыми тушками дыры в разбитых стеклах.

Закончив работу, он вернулся в дом. Затем забаррикадировал дверь в кухне, укрепив ее как только мог. Потом размотал бинты, на этот раз мокрые от птичьей крови, и заново перевязал руки.

Жена приготовила ему какао, и он с жадностью его выпил. Он очень устал.

— Все в порядке, — сказал он, улыбаясь. — Не волнуйся. Все еще обойдется.

Он улегся на матрас, закрыл глаза и сразу же уснул. Ему снились тревожные сны — он все время хотел ухватить какую-то ускользающую ниточку, вспомнить что-то, что упустил. Не доделал какую-то важную работу. Забыл какую-то меру предосторожности — все время о ней помнил, а потом забыл, и во сне пытался вспомнить и не мог. И почему-то все это было связано с горящим самолетом и стогом на холме. Однако он спал и спал, не просыпаясь. И только когда жена стала трясти его за плечо, он открыл глаза.

— Началось, — сказала она, всхлипнув. — Уже час как стучат. Я не могу больше их слушать одна. И еще чем-то ужасно пахнет, чем-то горелым.

И тут он вспомнил: он забыл подкинуть топлива в плиту. Она почти погасла, угли едва тлели. Он вскочил и зажег лампу. Птицы барабанили в окна и в двери, но сейчас его заботило не это. Пахло палеными перьями. Запах наполнил всю кухню. Он сразу сообразил, в чем дело. Птицы залетали в дымоход и пытались протиснуться вниз, к плите.

Он взял щепок, бумаги и сунул их в топку, а затем принес бидон с керосином.

— Отойди! — крикнул он жене. — Придется рискнуть.

Он плеснул керосин в огонь. Пламя с ревом рванулось вверх, и из трубы в топку посыпались обугленные, почерневшие трупы птиц.

Дети с плачем проснулись.

— Что такое? — спросила Джил. — Почему дым?

У него не было времени ей отвечать. Он выгребал птиц, сбрасывая их прямо на пол. Пламя продолжало гудеть; была реальная опасность, что дымоход загорится, но делать было нечего. Пламя должно отогнать птиц от трубы на крыше. Вся беда в том, что нижнее колено трубы было забито тлеющими мертвыми птицами. Нат перестал прислушиваться к яростной атаке на окна и на двери — пусть бьют крыльями сколько угодно, ломают себе клювы, расшибаются насмерть. В дом им все равно не прорваться. Надо бога благодарить, что они живут в старом доме с небольшими окнами, с толстыми стенами — не то что эти новые муниципальные домишки. Как-то там теперь люди, в этих хлипких строеньицах? Да поможет им небо…

— Перестаньте плакать! — прикрикнул он на детей. — Бояться нечего, прекратите реветь!

Он продолжал выгребать из топки обугленных, дымящихся птиц.

«Теперь им крышка, — сказал он себе, — огонь вместе с тягой сделают свое дело. Только бы дымоход не загорелся, тогда все обойдется. Убить меня мало. Я ведь собирался перед сном подкинуть угля в плиту. Знал ведь, что чего-то не доделал».

На фоне скрежета и треска расщепляемых досок вдруг привычно, по-домашнему, пробили кухонные часы. Три часа ночи. Надо вытерпеть еще часа четыре, чуть подольше. Он не мог точно высчитать пик прилива. Пожалуй, вода начнет спадать не раньше полвосьмого, без двадцати восемь.

— Разожги примус, — сказал он жене. — Вскипяти нам чаю, а детям свари какао. Что толку сидеть без дела?

Только так и надо — чем-то ее занять, детей тоже. Надо двигаться, надо есть, пить; нельзя сидеть сложа руки.

Он выжидал, стоя у плиты. Пламя постепенно затухало. Но из дымохода в топку больше ничего не падало. Он пошуровал в нем кочергой, насколько мог достать, и ничего не обнаружил. Дымоход был пуст. Он вытер пот со лба.

— Ну-ка, Джил, — велел он дочке, — собери мне щепочек. Сейчас затопим как полагается.

Но девочка не трогалась с места. Широко раскрытыми глазами она смотрела на груду обугленных птиц.

— Не обращай внимания, — сказал он. — Я их вынесу вон, когда плита разгорится как следует.

Опасность миновала. Больше ничего такого не случится, если поддерживать огонь в плите круглые сутки.

«Надо будет утром на ферме прихватить топлива, — подумал он. — Наше на исходе. Как-нибудь исхитрюсь. Хорошо бы обернуться за время отлива. Вообще надо все стараться делать во время отлива. Просто приноровиться, и все».

Они выпили чай и какао, заедая хлебом, намазанным говяжьей пастой. Нат заметил — хлеба осталось всего полбуханки. Ну, не беда.

— Чего вы стучите? — Маленький Джонни погрозил ложкой окну. — У, противные птицы! Не смейте стучать!

— Верно, сынок, — улыбнулся Нат. — На что они нам, эти негодяйки? Надоели!

Теперь, когда очередная птица-смертник разбивалась за окном, в доме все ликовали.

— Еще одна, пап! — кричала Джил. — Еще одной конец!

— Так ей и надо, — говорил Нат, — одной бандиткой меньше.

Вот так — и только так! Если б сохранить эту бодрость, этот нужный настрой, продержаться до семи часов, когда начнут передавать новости, можно будет считать, что все идет неплохо.

— Дай-ка мне закурить, — сказал он жене. — Не так будет паленым пахнуть.

— В пачке всего две штуки, — ответила жена. — Я собиралась купить тебе сигарет в кооперативе.

— Ну, дай одну. Вторую оставим на черный день.

Укладывать детей снова не имело смысла. Они бы все равно не уснули под этот стук и скрежет. Все сидели на матрасах, сдвинув в сторону одеяла; одной рукой Нат обнимал жену, другой дочку. Джонни мать взяла на колени.

— Надо отдать должное этим тварям, — сказал Нат, — упорство у них есть. Другой на их месте давно бы устал и бросил, а эти и не думают!

Но долго хвалить птиц не пришлось. Среди постукиваний, не прекращающихся ни на минуту, его слух уловил новую резкую ноту — будто на помощь собратьям явился чей-то куда более грозный клюв. Нат попытался вспомнить, каких он знает птиц, представить себе, кто бы это мог быть. Не дятел — у дятла стук более легкий и дробный. Это птица посерьезнее. Если она будет долбить своим клювом достаточно долго, дерево не выдержит и треснет, как треснуло стекло. И тут он вспомнил: ястребы! Может, на смену чайкам прилетели ястребы? Или сарычи? И теперь сидят на карнизах и орудуют и клювом, и когтями? Ястребы, сарычи, кобчики, соколы — он совсем упустил из виду хищных птиц. Забыл, какие они сильные и кровожадные. До отлива еще целых три часа! Надо ждать — и все время слышать хруст дерева под мощными и беспощадными когтями!

Нат оглядел кухню в поисках мебели, которую можно было бы пустить на доски, чтобы дополнительно укрепить дверь. За окна он был спокоен — их загораживал буфет. Его смущала дверь. Он пошел наверх, но на площадке перед спальнями остановился и прислушался. Ему показалось, что из детской доносится постукиванье птичьих лап. Значит, они уже там… Он приложил ухо к двери. Так и есть. Он слышал шелест крыльев и легкий топоток — птицы обшаривали пол. В другой спальне их пока не было. Он зашел туда, стал вытаскивать мебель и громоздить ее в кучу на лестничной площадке на случай, если дверь в детской не выдержит. Это была чистая страховка, может, и не пригодится. К сожалению, забаррикадировать дверь было нельзя — она открывалась вовнутрь. Он мог только устроить вот такое мебельное заграждение.

— Нат, спускайся вниз! Что ты там делаешь? — крикнула из кухни жена.

— Сейчас иду! Навожу порядок, — прокричал он в ответ.

Он не хотел, чтобы она поднималась, не хотел, чтобы слышала стук птичьих когтей в детской, удары крыльев о дверь.

В половине шестого он предложил позавтракать — поджарить хлеба с ветчиной, хотя бы для того, чтоб не видеть в глазах жены выражение растущей паники и успокоить начавших капризничать детей. Жена еще не знала, что наверху птицы. Спальня, к счастью, была не над кухней. Иначе было бы нельзя не услышать, как они там шумят, шуршат, долбят клювами пол. Не услышать, как падают с дурацким бессмысленным стуком птицы-самоубийцы, доблестные смертники, которые пулей влетали в комнату и расшибали голову о стены. И все, наверно, серебристые чайки. Он хорошо знал их повадки. Безмозглые существа! Черноголовки — эти знают, что делают. Как и сарычи, и ястребы…

Он поймал себя на том, что смотрит на часы, следит за стрелками, которые так медленно ползли по циферблату. Если его теория неверна и птичья атака не прекратится со спадом воды, их шансы равны нулю. Не могут они продержаться целый день без воздуха, без передышки, без запаса топлива, без чего там еще… Его мозг лихорадочно работал. Столько всего нужно, чтобы выдержать долгую осаду! Они к ней не подготовились как следует. Им еще требуется время. И в городах, наверно, все же безопаснее. Надо попробовать, когда он будет на ферме, связаться по телефону с двоюродным братом — он живет не так уж далеко. Доехать поездом… А может, удастся взять напрокат машину. Да, так быстрее — взять машину в промежуток между приливами…

Ему вдруг отчаянно захотелось спать, но голос жены, которая громко звала его по имени, вывел его из забытья.

— Что такое? Что еще? — спросил он, встрепенувшись.

— Радио. Я смотрю на часы. Уже почти семь.

— Не трогай ручку, — сказал он, впервые с раздражением. — Настроено на Лондон. Как стоит, так и надо.

Они подождали еще. Кухонные часы пробили семь. Радио молчало. Никаких сигналов времени, никакой музыки. Они ждали до четверти восьмого, потом переключились на развлекательную программу. Результат тот же. Радио молчало.

— Вчера, наверно, объявили перерыв не до семи, а до восьми, — заметил Нат. — Мы могли ослышаться.

Они оставили приемник включенным. Нат подумал о батарейке, на которой работало радио: интересно, на сколько ее хватит. Жена обычно отдавала ее перезарядить, когда ездила в город за покупками. Если батарейка сядет, они не услышат никаких сообщений.

— Уже светает, — прошептала жена. — Хоть и не видно, но я чувствую. И птицы стали потише.

Она была права. Скребущие, скрежещущие звуки становились слабее с каждой минутой. Постепенно стихало шарканье, толкотня, борьба за место на ступеньках, на подоконниках. Начинался отлив. К восьми часам все звуки прекратились. Слышался только вой ветра. Дети, убаюканные наступившей наконец тишиной, уснули. В половине девятого Нат выключил радио.

— Что ты делаешь? Мы пропустим известия! — воскликнула жена.

— Не будет больше никаких известий, — сказал Нат. — Придется надеяться только на себя.

Он подошел к двери и принялся разбирать баррикады. Затем отодвинул засов и, отшвырнув ногой мертвых птиц, жадно вдохнул холодный свежий воздух. В запасе у него было шесть рабочих часов, и он знал, что силы надо беречь для главного и не растрачивать их попусту. Еда, свет, топливо — вот самое необходимое. Если удастся обеспечить это в нужном количестве, они продержатся и следующую ночь.

Он прошел в сад и сразу же увидел птиц. Чайки, должно быть, улетели к морю, как прежде; там во время отлива они могли вволю покормиться и покачаться на волнах, готовясь к новой атаке. Но птицы, живущие на суше, никуда не улетали. Они сидели и ждали. Повсюду — на изгородях, на земле, на деревьях, в поле — Нат видел бесчисленных неподвижно сидящих птиц.

Он дошел до конца огорода. Птицы не двигались. Они молча следили за ним.

«Я должен раздобыть съестного, — сказал он себе. — Я должен добраться до фермы и достать еды».

Он вернулся обратно, проверил все окна и двери. Потом поднялся наверх и прошел в детскую — там было пусто, только на полу валялись мертвые птицы. Живые были снаружи, в полях, на деревьях. Он спустился на кухню.

— Пойду на ферму, — сказал он.

Жена кинулась к нему и обхватила его руками. Через открытую дверь она тоже успела увидеть птиц.

— Возьми и нас, — сказала она умоляюще, — мы не можем оставаться одни. По мне, лучше умереть, чем быть тут без тебя.

Подумав, он кивнул.

— Ладно, собирайтесь. Захвати корзины и коляску Джонни. Мы ее загрузим.

Все хорошенько закутались, чтобы защититься от ледяного ветра, надели шарфы, перчатки. Жена посадила Джонни в коляску. Нат взял за руку Джил.

— Птицы, — захныкала Джил. — Там, в поле, птицы.

— Они нас не тронут, — сказал он, — сейчас светло.

Через поле они направились к перелазу. Птицы по-прежнему сидели неподвижно. Они ждали, повернув головы по ветру.


Дойдя до поворота на ферму, Нат остановился и велел жене с детьми подождать его в укрытии под изгородью.

— Но я хочу повидать миссис Триг, — запротестовала жена. — Столько всего можно у нее попросить, если они вчера ездили на рынок. Не только хлеба…

— Подожди здесь, — прервал ее Нат. — Я через пять минут вернусь.

Коровы мычали и беспокойно бродили по двору. Он заметил дыру в заборе — ее проделали овцы, чтобы проникнуть в сад перед домом; теперь все они толпились там. Ни из одной трубы не шел дым. Ната охватили страшные предчувствия. Брать на ферму жену и детей было нельзя.

— Не спорь, — сказал он жестко жене. — Делай, как тебе говорят.

Она отошла с коляской к изгороди, где можно было спрятаться от ветра.

Он пошел на ферму один. С трудом он пробрался сквозь стадо мычащих коров, которые растерянно ходили взад-вперед с переполненным выменем. У ворот он увидел машину, почему-то она была не в гараже, а на улице. Окна в доме были разбиты. Во дворе и вокруг дома валялись мертвые чайки. Другие птицы сидели на деревьях за домом и на крыше. Они сидели совершенно неподвижно. Они следили за ним.

Тело Джима он нашел во дворе — вернее, то, что от него осталось. После того как над ним поработали птицы, по нему еще прошли копытами коровы. Ружье было брошено рядом. Входная дверь была закрыта на засов, но разбитые стекла позволили ему приподнять раму и забраться внутрь. Тело Трига он обнаружил недалеко от телефона. Должно быть, он пытался соединиться с коммутатором, когда птицы его настигли. Трубка болталась на шнуре, телефонный аппарат был сорван со стены. Никаких следов миссис Триг видно не было. Очевидно, она наверху. Есть ли смысл подниматься? Нат почувствовал дурноту — он заранее знал, какое зрелище его ожидает.

«Слава богу, хоть детей у них нет», — подумал он.

Он все же заставил себя пойти наверх, но, дойдя до середины лестницы, повернулся и стал спускаться. Он успел увидеть ноги миссис Триг. Она лежала на пороге спальни. Рядом он разглядел мертвых чаек и сломанный зонт.

«Я уже ничем не смогу им помочь, — подумал Нат. — У меня пять часов времени, даже меньше. Они меня не осудили бы. Надо еще отыскать все припасы, собрать, увезти…»

Он вернулся к тому месту, где оставил жену и детей.

— Я хочу загрузить машину, — сказал он. — Возьму уголь, запасусь керосином. Потом переправим все это домой и вернемся сюда.

— А что там Триги? — спросила жена.

— Нету их. Наверно, уехали.

— Давай я пойду с тобой и помогу.

— Не надо. Там бог знает что творится. Повсюду коровы, овцы. Подожди здесь, я пригоню машину. Вы все сможете сесть.

Он неумело дал задний ход и вывел машину со двора на дорогу. Отсюда жена и дети не могли увидеть Джима.

— Никуда не двигайтесь, — сказал он. — А коляску брось. Я ее потом привезу. Сейчас загружу машину.

Жена не сводила глаз с его лица. Он решил, что она все поняла — иначе она предложила бы помочь ему поискать у Тригов хлеб и другую провизию.

Они проделали три рейса между своим домом и фермой, прежде чем он наконец решил, что теперь все самое нужное у них есть. Его поразило, какое множество вещей оказалось вдруг необходимым. Но самое главное — обшивка для окон. Он обшарил всю ферму в поисках досок. Он хотел заменить все доски на окнах. Свечи, керосин, гвозди, консервы… список был бесконечный. Кроме того, он успел подоить трех коров. Остальные, бедолаги, продолжали метаться по двору с жалобным мычанием.

Сделав последний рейс, он доехал до автобусной остановки, вылез из машины и зашел в телефонную будку. Он простоял там несколько минут, нетерпеливо нажимая на рычаг. Без толку: телефон не работал, гудка не было. Он выбрал пригорок повыше и оглядел окрестность. Никаких признаков жизни, безлюдные, пустынные поля — одни птицы кругом. Птицы сидели и ждали. Некоторые даже спали, повернув набок голову, уткнувшись клювом в перья.

«Странно как они себя ведут. Хоть бы кормились, что ли, а то сидят как истуканы», — подумал он.

И вдруг его осенило: да они же сыты! Сыты по горло. Ночью наелись до отвала. Поэтому сейчас и сидят…

Над муниципальными домами неподнимался ни единый дымок. Он подумал о детях, которые вчера бежали через поле. «Надо было предвидеть, — подумал он с горечью. — Надо было забрать их с собой».

Он поднял голову к небу. Небо было серое, бесцветное. Восточный ветер оголил и пригнул к земле почерневшие деревья. И только на птиц холод не действовал; птицы сидели и ждали.

«Вот бы когда по ним стрелять, — подумал Нат. — Сейчас они отличная мишень. Взяться бы за них по всей стране! Выслать самолеты, опрыскать их ипритом… Куда они там смотрят, о чем только думают? Они-то должны знать, должны соображать!»

Он вернулся к машине и сел за руль.

— Давай проедем побыстрее, — шепнула ему жена. — Там у калитки лежит почтальон. Я не хочу, чтобы Джил видела.

Он прибавил скорость. Маленький «моррис», дребезжа и подпрыгивая, понесся по дороге. Дети завизжали от радости.

— Прыг-скок, прыг-скок! — выкрикивал со смехом Джонни.

Было без четверти час, когда они добрались до дому. Оставался всего час времени.

— Надо бы наскоро пообедать, — сказал Нат жене. — Себе и детям ты что-нибудь разогрей, может, супу из того, что привезли. У меня на еду уже нет времени. Надо скорей разгружать машину.

Он перенес все в дом. Потом можно будет постепенно разобрать. Чем-то занять руки в долгие томительные часы, которые им предстоят. Но основное сейчас — это окна и двери.

Он обошел дом и тщательнейшим образом осмотрел каждое окно, каждую дверь. Он даже забрался на крышу и забил досками отверстия всех дымоходов, кроме кухонного. Холод был лютый, он едва выдерживал, но дело надо было кончить. Он все время поглядывал на небо — нет ли самолетов. Но самолеты не появлялись. Орудуя молотком, он не переставал проклинать власти за бездействие.

— Вечная история, — бормотал он. — Всегда бросают в беде. Все кувырком, неразбериха с самого начала. Ни плана, ни организации. А мы здесь вообще не в счет. Что им до нашего захолустья? В городах, в центре — там да. Там уже небось и газ в ход пустили, и самолеты нашлись. А нам остается одно — сидеть и ждать, что будет.

Забив дымоходы верхнего этажа, он на минуту остановился и взглянул на море. Там вдали что-то двигалось. Что-то серо-белое мелькало среди бурунов.

— Морской флот! Вот это да! — воскликнул он. — Вот кто никогда не подведет! Они уже подходят, сейчас свернут в залив…

Напрягая до боли слезящиеся глаза, он всматривался в морскую даль. Нет, он ошибся. Это были не корабли. За флотилию он принял чаек. Чайки массами поднимались с моря. И с полей, взъерошив перья, взлетали бесчисленные стаи птиц и разворачивались в небе, крыло к крылу, сомкнутым строем.

Начинался прилив.

Нат спустился по приставной лестнице и вернулся на кухню. Жена и дети сидели за обедом. Было уже начало третьего. Он запер дверь на засов, забаррикадировал ее мебелью и зажег лампу.

— Ночь пришла! Спать пора! — сказал Джонни.

Приемник был включен, но, как и прежде, молчал.

— Я крутила, крутила, пыталась хоть заграницу поймать — нигде ничего, — сказала жена.

— Может, повсюду такое же бедствие, — сказал Нат. — По всей Европе.

Она налила ему тарелку супа, привезенного с фермы, отрезала ломоть хлеба, того же происхождения, и полила его сверху мясной подливкой из собственных запасов.

Ели молча. Подливка с хлеба потекла у маленького Джонни по подбородку прямо на стол.

— Смотри, как ты ешь, Джонни! — сказала Джил. — Когда ты научишься рот вытирать?

И опять этот стук в окна и двери. Шелест, шорох, возня, борьба за место на подоконниках. И звук удара о крыльцо первой чайки-самоубийцы.

— Хоть бы Америка помогла! — сказала жена. — Американцы ведь наши союзники! Может, они что-то сделают?

Нат промолчал. Доски на окнах крепкие, на дымоходах не хуже. В доме есть запас еды, топлива, все необходимое, можно продержаться несколько дней. После обеда он разберет все, что привез, разложит по местам, рассортирует. Жена ему поможет, дети тоже. Это займет их часов до восьми, а без четверти девять начнется отлив, и тогда он велит всем лечь в постель и потеплей укрыться, чтобы спокойно поспать до трех часов утра.

Он придумал, как еще надежней укрепить окна. Надо натянуть поверх наружных досок колючую проволоку. Он захватил на ферме целый моток. Плохо только, что работать придется в темноте, когда наступит затишье, между девятью вечера и тремя часами утра. Жаль, что это пришло ему в голову так поздно. Но ничего, пока жена и дети будут спать, надо постараться это сделать.

Окна осаждали теперь птицы помельче. Он слышал дробное негромкое постукиванье клювов и шелест легких крылышек. Ястребы окнами не интересовались. Их силы сейчас были брошены на дверь. И, прислушиваясь к треску расщепляемого дерева, Нат думал о том, сколько же миллионов лет в этих жалких птичьих мозгах, за разящими наотмашь клювами и острыми глазами, копился всесокрушающий инстинкт ненависти, который теперь прорвался наружу и заставляет птиц истреблять род человеческий с безошибочным автоматизмом умных машин.

— Я, пожалуй, выкурю последнюю сигарету, — сказал он жене. — Такая досада — был ведь на ферме, а про сигареты не подумал.

Он достал сигарету, включил молчащее радио. Потом бросил пустую пачку в огонь и смотрел, как она горит.

Дафна Дю Морье Самоубийство без всяких причин

Было около половины двенадцатого утра, когда Мэри Фаррен прошла, в охотничью комнату, где хранилось оружие, взяла пистолет своего мужа и зарядила его. После этого она поднесла его к виску и нажала на спусковой крючок.

Слуга ее мужа, сэра Джона Фаррена, слышал резкий звук выстрела, находясь в буфетной. Он знал, что сэр Джон отсутствовал и обещал быть дома только к ленчу, посему ни у кого никаких дел в оружейной комнате в этот час не должно было оказаться. Слуга очень удивился и поспешил выяснить, в чем дело, а когда вошел в комнату, увидел леди Фаррен, лежащую на полу в лужице собственной крови. Она была мертва.

Охваченный ужасом, он срочно вызвал экономку, и после непродолжительного разговора они решили, что сначала должны позвонить семейному доктору, затем в полицию и уже после этого самому сэру Джону, который был на заседании совета директоров.

Доктор и полицейские прибыли почти одновременно, с интервалом в несколько минут, и слуга рассказал им, как все произошло, практически повторив то, что он уже говорил им по телефону: с леди случилось несчастье, она лежит на полу в охотничьей комнате с простреленной головой. Похоже, что она уже мертва.

Телефонный разговор, требовавший срочного возвращения домой сэра Джона, был построен иначе. В нем просто спрашивалось, не мог ли бы сэр Джон приехать тотчас же домой, так как с леди произошел несчастный случай. Поэтому, когда сэр Джон прибыл домой, ужасающую новость ему сообщил уже доктор. Для доктора это была мучительная, причиняющая боль обязанность. Ведь он знал Джона Фаррена многие годы: оба они с леди Фаррен были его пациентами и одновременно друзьями. Доктор никогда в жизни не встречал другой более счастливой и любящей пары, с нетерпением ожидавшей появления на свет первенца. Это должно было случиться весной.

Как полагал доктор, все обстояло прекрасно, состояние Мэри Фаррен было хорошим, она с радостью готовилась к тому, чтобы стать матерью, поэтому никаких осложнений не предвиделось.

В этих условиях самоубийство леди Фаррен просто не имело никакого смысла. А то, что это было самоубийство, не вызывало ни у кого сомнений. Корявым почерком на листке блокнота, найденном на столе в оружейной комнате, Мэри Фаррен нацарапала фразу из трех слов: «Прости меня, дорогой».

Пистолет, как это было всегда, лежал незаряженным в дальнем углу ящика стола. Для всех было очевидным, что Мэри Фаррен целенаправленно вынула пистолет, зарядила его и затем застрелилась. Полиция, со своей стороны, согласилась с выводом доктора о том, что рана была нанесена ею собственноручно. Своеобразное облегчение доставила мысль о том, что, скорее всего, она умерла мгновенно.

Сэр Джон Фаррен выглядел совершенно убитым. В течение того получаса, что он обменивался словами с доктором и полицией, он постарел на целых двадцать лет.

– Почему все-таки она сделала это? – повторял он периодически, находясь в состоянии душевной агонии. – Мы были так счастливы. Мы искренне любили друг друга. И ребенок вот-вот должен был родиться. У нее не было никаких мотивов для этого поступка, абсолютно никаких.

Ни у доктора, ни у полицейских на это не было ответа.

Обычные для подобного случая формальности, включая следствие, были закончены довольно быстро. Вывод проведенного дознания был легко предсказуем и не вызывал сомнения: самоубийство без каких-либо свидетельств в отношении состояния разума умершей.

Сэр Джон Фаррен снова и снова консультировался с врачами, но ни один из них не мог прийти к какому-то определенному заключению.

– Да, это вполне возможно, – говорил один из специалистов, – женщины в ее положении могут временно доходить до сумасшествия, но вы бы наверняка заметили признаки наступления такого состояния. Вы говорите, что она была совершенно нормальной накануне вечером, нормальной утром за завтраком. Насколько вам это известно, у нее никогда не было каких-либо мрачных мыслей.

– Да, абсолютно ничего подобного, – произнес сэр Джон. – Мы завтракали вместе, как это бывает обычно, составили план на вторую половину дня. После моего возвращения с заседания совета директоров мы должны были проехаться на машине. Она была весела и вполне счастлива.

Бодрое состояние духа леди Фаррен было также подтверждено прислугой. Горничная, заходившая в ее спальню в половине одиннадцатого, застала хозяйку рассматривавшей пеленки, которые прислали накануне в почтовой посылке. Леди Фаррен, довольная рисунками и работой в целом, показала их служанке и затем сообщила, что возьмет обе, и розовую и голубую – на всякий случай: для мальчика и для девочки.

В одиннадцать пришел коммивояжер фирмы, изготавливающей садовую мебель. Леди приняла его, выбрала из каталога два больших кресла. Слуга сэра Джона также знал об этом, так как леди Фаррен показывала ему каталог после того, как коммивояжер покинул дом.

Слуга же зашел в спальню, чтобы выяснить у нее, не будет ли каких распоряжений для шофера, на что леди Фаррен ответила: «Нет, я не собираюсь выходить из дома до обеда, поскольку сэр Джон сам повезет меня на прогулку».

Слуга вышел из комнаты, оставив свою хозяйку пить молоко. Он был последним, кто видел леди Фаррен живой.

– Таким образом получается, – проговорил сэр Джон, – что в промежуток между этим моментом, который имел место приблизительно в одиннадцать двадцать, и одиннадцатью тридцатью, когда она выстрелила в себя, Мэри потеряла рассудок. Но это просто нонсенс. Здесь что-то не так. Должно же быть что-то, какая-то причина. Я найду ее, я не успокоюсь, пока не добьюсь этого.

Доктор попытался сделать все возможное, чтобы отговорить его, но все старания оказались тщетными. Сам же доктор был убежден в том, что Мэри Фаррен не смогла противостоять внезапному шторму, пронесшемуся в ее мозгу, что явилось следствием ее физического состояния, и, не отдавая себе отчета, она покончила с собой. Пусть это будет так. Пусть эта версия сохраняется. И только время поможет Джону Фаррену пережить и забыть этот мрачный эпизод своей жизни.

Однако Джон Фаррен вовсе не старался забыть эту непонятную трагедию. Он направился в частное детективное агентство и переговорил с одним человеком по имени Блэк, которого рекомендовало руководство фирмы как заслуживающего доверия и умеющего держать язык за зубами. Сэр Джон поведал ему всю историю. Блэк был ловкий и хитрый шотландец. Он не говорил много, он только слушал. Его собственное мнение состояло в том, что версия доктора – правильна; внезапный шторм в мозгу, вызванный беременностью, был мотивом для самоубийства. Тем не менее, будучи человеком, добросовестно относящимся к своим обязанностям, он направился в загородный дом сэра Джона, чтобы провести опрос прислуги.

Он задавал много вопросов, которые не задавала даже полиция; доверительно переговорил с доктором; проверил и просмотрел всю корреспонденцию, пришедшую на имя леди Фаррен в течение последних нескольких недель; расследовал все ее телефонные разговоры и встречи с близкими и друзьями. И тем не менее не нашел ответа, который бы соответствовал запросу его клиента.

Одно очевидное подозрение, которое возникло в его практическом уме – не ждала ли леди Фаррен ребенка от любовника, – также не подтвердилось. Проверка, даже двойная проверка этой версии показала ее полную невозможность. Муж и жена были преданны друг другу и, кроме того, фактически не расставались в течение последних трех лет, то есть с момента их бракосочетания. Слуги в один голос говорили о сильной привязанности и глубоком уважении супругов. Не существовало проблем и финансовых.

Проницательному и хитрому Блэку не удалось проследить и выявить ни одной малейшей неверности и со стороны сэра Джона. Слуги, друзья, соседи – все подчеркивали его высокие моральные качества. Отсюда следовало, что жена не могла застрелиться из-за какой-либо промашки с его стороны, о которой вдруг стало известно.

Можно считать, что Блэк временно потерпел неудачу. Но он, говоря военным языком, не был разбит окончательно. Он считал, что, взявшись однажды за какое-либо дело, нужно довести его до конца. И хотя в данном случае проблема представлялась крепким орешком, ему было больно смотреть на агонию морального духа сэра Джона.

– Знаете, сэр, – обратился Блэк к Джону Фаррену, – в случаях, подобных нашему, мы часто пользуемся приемом, когда прослеживается вся личная жизнь интересующего нас человека, начиная буквально со дня его рождения. Если не идти так глубоко, а ограничиться только анализом недавнего прошлого – это, как правило, к успеху не приводит. Я, с вашего разрешения, обшарил каждый дюйм стола вашей супруги, исследовал все ее бумаги и корреспонденцию, но не нашел ничего такого, что бы дало мне хоть малейший намек на характер беспокойства, возникшего в ее разуме и приведшего к несчастью, если, конечно, что-то подобное вообще имело место. Вы говорили мне, что встретились с леди Фаррен – мисс Марш, таково ее девичье имя – во время поездки в Швейцарию. Она жила со своей больной теткой, мисс Верой Марш, которая воспитала ее, поскольку родители девочки рано умерли.

– Да, это так, – ответил сэр Джон.

– Они жили в Сиерре, а также в Лозанне, и вы познакомились с обеими мисс Марш в доме общей подруги в Сиерре. У вас завязалась дружба с младшей мисс Марш, а к концу вашего отпуска вы уже были от нее без ума, так же как и она полюбила вас, и вы попросили ее быть вашей женой.

– Да.

– У старшей мисс Марш не было возражений; на самом деле она была в восторге. Между вами была достигнута договоренность, что вы будете выделять ей сумму на содержание, достаточную для нее самой, а также ее компаньонки, которая бы заняла место племянницы в уходе за престарелой. Через пару месяцев или около этого вы венчались в Лозанне.

– То, что вы говорите, все точно.

– А не возникал ли вопрос о том, чтобы тетка переехала и жила бы с вами в Англии?

– Нет, – ответил сэр Джон. – Что касается Мэри, она была согласна на переезд тетки, поскольку сильно привязана к ней. Но старая Пети отказалась. Она жила в Швейцарии так долго, что опасалась неблагоприятного воздействия на нее или британского климата, или продуктов. Между прочим, с момента нашей свадьбы мы уже дважды навещали тетку.

Блэк поинтересовался у сэра Джона, не получап ли он письма от тетки после происшедшей трагедии. Да, конечно, он сразу же написал ей. Одновременно она прочитала сообщение в газете. Тетка буквально была в шоке. Она не могла найти ни единой причины, объясняющей решение Мэри покончить с собой. Полное радости письмо, написанное ею неделей раньше, пришло в Сиерру всего лишь за несколько дней до трагедии. Мисс Марш вложила это письмо Мэри в свой конверт и направила сэру Джону, чтобы он прочел его. Сэр Джон дал посмотреть его Блэку.

– Я полагаю, – произнес после короткой паузы Блэк, – что две леди в момент, когда вы впервые познакомились с ними три года назад, жили тихой, размеренной жизнью. Не так ли?

– У них была небольшая вилла, я уже говорил вам об этом, – произнес сэр Джон. – Примерно два раза в год они имели обыкновение приезжать в Лозанну и снимали комнаты в пансионате. Старая леди страдала заболеванием легких, но не настолько серьезно, чтобы лечиться в санатории. Мэри была очень преданная племянница. Кстати, это был один из первых мотивов, заставивших меня приблизиться к ней. Ее мягкость и кротость характера, чуткое отношение к тетке.

– Значит ли, что ваша будущая жена не очень-то уж часто выходила в свет? У нее не было друзей одного с ней возраста и все такое?

– Я полагаю, что это так. Вместе с тем это не очень-то беспокоило ее. Такова была ее натура.

– И такой ритм жизни был у нее с самого детства?

– Да. Мисс Марш была единственной близкой родственницей Мэри. Она удочерила ее, когда родители Мэри умерли. В это время Мэри была еще совсем маленькой.

– А сколько лет было вашей жене в момент вашего бракосочетания?

– Тридцать один год.

– Никаких любовных историй или помолвки до этого?..

– Абсолютно нет. Я обычно подтрунивал над Мэри в связи с этим. Она говорила, что никогда не встречала никого, кто бы вызывал у нее волнение или трепет. Это подтверждала, кстати, и ее тетка. Я помню, как однажды, когда мы уж были обручены, тетка говорила мне: «Очень редко можно встретить еще такую же чистую и порядочную, как Мэри, молодую женщину. У нее прекрасное личико, но она не осознает этого; идеальный характер, в чем она также не отдает себе отчет. Вы самый счастливый на свете человек, сэр Джон». И действительно, я был очень счастлив.

Сэр Джон сел, уставившись на детектива; в глазах его было столько жалости и отчаяния, что даже такой жесткий шотландец, как Блэк, решил прекратить дальнейшие расспросы.

– Да, получается, что сильная любовь была с обеих сторон, – сказал сыщик. – И все же интересно знать, не было ли с ее стороны материальной заинтересованности, учитывая ваши высокое звание и положение? Я имею в виду, что тетка могла сказать племяннице, что у нее появился хороший шанс и она не должна упустить его. Другого такого человека, как вы, можно больше и не встретить. Известно, что женщины думают о таких вещах.

Сэр Джон покачал головой.

– Старая леди, возможно, думала и даже говорила об этом, я не знаю, – произнес он. – Что касается Мэри, это полностью исключается. С самого начала нашего знакомства инициатива исходила от меня, а не от нее. Это я искал возможность продолжения контактов. Если бы Мэри действительно искала мужа, она бы проявила это при нашей первой встрече. Вы же хорошо знаете такого рода кошечек. Моя знакомая, в доме которой я встретил Мэри и ее тетку, предупредила бы меня, что это – женщина, которой за тридцать и которая жаждет выйти замуж. Однако ничего подобного она не сказала. Она просто представила ее мне, проговорив: «Я хочу тебя познакомить с прелестной девушкой, которую мы все обожаем и жалеем лишь о том, что она ведет уединенный образ жизни».

– Вместе с тем вам не показалось, что она одинока?

– Вовсе нет. Она представилась мне вполне удовлетворенной жизнью.

Блэк вернул сэру Джону письмо Мэри.

– Вы все еще настаиваете, чтобы я продолжил расследование этого дела? – спросил он. – Не думаете ли вы, что было бы гораздо проще согласиться раз и навсегда с тем, что ваш доктор прав, говоря о своеобразном затмении разума у леди Фаррен, которое и послужило причиной ее самоубийства?

– Нет, я не согласен с таким заключением, – проговорил сэр Джон. – Я уже говорил вам и считаю, что где-то лежит ключ к разгадке этой трагедии, и я не сдамся до тех пор, пока не найду его. Или, скорее всего, вы найдете его для меня. Вот почему я и нанял вас.

Блэк поднялся с кресла.

– Очень хорошо, – сказал он, – если вы так подходите к этому делу, что ж, я готов продолжить расследование.

– Что собираетесь предпринять конкретно? – спросил сэр Джон.

– Завтра я вылетаю в Швейцарию.

Блэк вручил свою визитную карточку в вилле «Добрый отдых» в Сиерре, и его провели в небольшую гостиную с балконом, откуда открывался прекрасный вид на долину Роны.

Женщина, как он предположил, компаньонка мисс Марш, провела его через гостиную на балкон. Блэк успел заметить, что комната была хорошо и со вкусом меблирована, но вместе с тем ничего особенного – обычная комната пожилой английской старой девы, живущей за границей и не бросающей деньги на ветер.

Над каминной доской висел большой фотопортрет леди Фаррен, сделанный, видимо, совсем недавно, так как точную копию этого портрета он видел в кабинете сэра Джона. Другая фотография леди Фаррен стояла на письменном столе. Как предположил Блэк, Мэри было в то время около двадцати лег. Прелестная, скромная девушка, с длинными, развевающимися волосами, а не с более короткой стрижкой, как на первом снимке.

Блэк прошелся по балкону и представился пожилой леди, сидящей в кресле-коляске, как друг сэра Джона Фаррена.

У мисс Марш были седые, почти белые волосы, голубые глаза и резко очерченный тонкий рог. По короткой фразе, брошенной ею своей компаньонке, которая после этого немедленно вышла из комнаты, оставив их вдвоем, Блэк решил, что старая леди достаточно крута с теми, кто ей прислуживает. Тем не менее казалось, что она рада видеть Блэка. Она сразу же справилась о здоровье сэра Джона и сделала это с неподдельной озабоченностью, а затем поинтересовалась, не найдены ли причины, объясняющие случившуюся трагедию.

– Я сожалею, но пока должен огорчить вас, – ответил Блэк. – Собственно говоря, я приехал сюда, чтобы спросить вас, что вы знаете и что можете сказать обо всем этом деле. Вы ведь знали леди Фаррен лучше, чем кто-либо из нас, даже ее собственный муж. Сэр Джон полагает, что у вас могут быть соображения на этот счет.

Мисс Марш взглянула на него с удивлением.

– Но я же написала и сообщила сэру Джону, что была ошеломлена и полностью поставлена в тупик этим кошмарным событием, – произнесла она. – Я приложила к своему также последнее письмо Мэри. Разве он вам не говорил об этом?

– Да, – сказал Блэк, – я видел это письмо. А у вас есть другие?

– Я храню все ее письма, – запричитала мисс Марш. – Она писала мне регулярно, почти раз в неделю, после того как вышла замуж. Если сэр Джон хочет, чтобы я выслала ему все письма, я с радостью готова это сделать. Нет ни одного письма, в котором бы не выражался ее полный восторг и любовь к мужу, удовлетворенность жизнью в новом доме. Единственное, о чем она сожалела, была моя неспособность заставить себя расшевелиться и навестить ее. Но вы же видите сами, что я почти инвалид.

«Ты выглядишь еще достаточно здоровой и энергичной, – подумал Блэк, – но, может быть, ты просто не хочешь ехать». А вслух произнес:

– Я полагаю, что вы и ваша племянница были сильно привязаны друг к другу?

– Я глубоко любила Мэри и думаю, что то же чувство она испытывала и ко мне, – поспешно ответила старая леди. – Господь знает, что временами я могу быть придирчивой, но казалось, что Мэри на это практически не обращала внимания. Она была такой добродушной и с очень мягким характером.

– Вы очень сожалели, потеряв ее, когда она вышла замуж и уехала?

– Конечно, я сожалела. Я ужасно о ней скучала, да и сейчас скучаю. Но вполне понятно, что главным для меня было ее счастье.

– Сэр Джон сказал мне, что выделил вам деньги на покрытие расходов по содержанию вашей компаньонки.

– Да. Это было очень благородно с его стороны. Как вы думаете, он продолжит выплачивать деньги? Интонация ее голоса, прозвучавшая в этой фразе, была резкой. Блэк подумал, что его первоначальный вывод о том, что мисс Марш не принадлежит к числу тех, кто полностью игнорирует деньги, вероятнее всего, был обоснованным.

– Сэр Джон не говорил об этом. Однако я чувствую, что, если бы были какие-то изменения, он вам сообщил бы сам или же через своего адвоката, – сказал Блэк.

Он взглянул на руки мисс Марш. Ее кисти медленно и ритмично похлопывали по подлокотникам кресла-коляски, выдавая нервозное состояние хозяйки.

– Я хотел бы спросить, не известно ли вам о чем-либо таком в прошлом вашей племянницы, что бы могло привести ее к мысли о самоубийстве? – задал он вопрос старой леди.

Она вздрогнула испуганно.

– Что вы имеете в виду?

– Например, любовная история, закончившаяся разладом, или помолвка…

– Господи спаси, ничего подобного.

Просто любопытно. Казалось, она ожидала чего-то другого и вздохнула с облегчением, когда он задал именно этот вопрос.

– Сэр Джон был единственной любовью Мэри. Она вела довольно уединенную жизнь вместе со мной, должна вам сказать. Не так много молодых людей в округе. Даже в Лозанне она не стремилась войти в круг близких ей по возрасту. Это не потому, что она была исключительно застенчивой или осторожной. Просто по причине природной сдержанности.

– А как насчет школьных друзей?

– Я сама давала ей уроки, когда она была маленькой. Затем она проучилась несколько семестров в Лозанне, когда стала постарше, но посещала занятия только днем. А жили мы совсем рядом, в пансионате. Я припоминаю одну или двух ее подруг, приходивших на чай. Но никаких более близких друзей.

– У вас сохранились какие-нибудь ее фотографии этого периода?

– Конечно, довольно много. Они все в альбоме. Не угодно ли вам посмотреть их?

– Я думаю, да. Сэр Джон показывал мне несколько снимков, но все они были сделаны уже после их бракосочетания.

Мисс Марш указала ему на письменный стол в гостиной, попросила открыть второй ящик и взять там альбом. Затем она надела очки, открыла его, а он пододвинул стул и сел рядом с ней.

Они просмотрели наугад несколько страниц. На них были многочисленные снимки, но ни один не представил особого интереса. Леди Фаррен одна. Мисс Марш одна. Леди Фаррен и мисс Марш в группе с другими. Снимки виллы. Виды в Лозанне. Блэк переворачивал страницы. Похоже, что ключа к тайне в них не содержалось.

– Это все? – спросил он.

– Я думаю, что да, – ответила мисс Марш. – Она была такой прелестной девочкой, не правда ли? Эти теплые карие глаза. Какая ужасная трагедия… Бедный сэр Джон.

– Я заметил, что у вас нет ни одного снимка, сделанного в период, когда она была ребенком. На тех, которые есть у вас, как мне кажется, ей уже больше пятнадцати.

Сначала была заметная пауза, затем мисс Марш ответила:

– Нет… кажется, нет… Я думаю, что у меня раньше не было фотоаппарата.

У Блэка был хорошо тренированный слух. Для него не составляло никакого труда определить фальшь. Определенно мисс Марш почему-то говорила неправду. Почему?

– Жалко, – проговорил он. – Я всегда думал, что интерес состоит в том, какую трансформацию претерпело лицо ребенка в лице взрослого человека. Моя жена и я просто не представляем, чтобы у нас не было альбома снимков нашего первенца.

– Конечно. Это была глупость с моей стороны, не так ли? – согласилась мисс Марш.

Она положила альбом на стол прямо перед собой.

– Я думаю, что у вас есть снимки, сделанные в фотографии? – спросил Блэк.

– Нет, – сказала мисс Марш, – или, вернее, возможно, что я их имела, но, должно быть, потеряла. Вы знаете, это могло случиться во время нашего переезда. Мы перебрались сюда, когда Мэри исполнилось пятнадцать лет. До этого мы жили в Лозанне.

– Мне помнится, сэр Джон говорил, что вы удочерили Мэри, когда ей было пять лет?

– Да. Ей вот-вот должно было исполниться пять.

Блэк опять заметил мимолетное замешательство и какую-то фальшь в ее голосе.

– У вас есть какие-то фотографии родителей леди Фаррен?

– Нет.

– Но, как я понимаю, ее отец был единственным вашим братом?

– Да, моим единственным братом.

– Что заставило вас удочерить леди Фаррен?

– Мать умерла, а брат не знал, как обращаться с ней. Дело в том, что она была довольно чувствительным и своенравным ребенком. Мы с братом оба понимали, что это будет лучшим выходом для всех нас.

– Ваш брат, конечно, выделил сумму на содержание и обучение девочки?

– Естественно. В противном случае я бы не смогла справиться с возложенной на меня задачей.

И тут мисс Марш совершила ошибку. Но благодаря именно этой ошибке Блэку, скорее всего, и удалось сдвинуть с места, казалось, неразрешимую и тупиковую проблему.

– Вы задаете самые отдаленные, прямо не относящиеся к данной ситуации вопросы, мистер Блэк, – сказала она с саркастической улыбкой. – Я вижу, что тема о пособии, выплачивавшемся мне отцом Мэри, едва ли представляет для вас хоть малейший интерес. Все, что вы хотели бы знать, состоит во вскрытии причин, в силу которых бедная Мэри покончила с собой. Но это хочет знать ее муж и я тоже.

– Все, даже, как вы выразились, самое отдаленное, но связанное с прошлым леди Фаррен, представляет для меня исключительный интерес, – твердо и отчетливо произнес Блэк. – Видите ли, именно для этой самой цели и нанял меня сэр Джон. Вероятно, настал момент, когда я должен объяснить вам, что не являюсь его личным другом, я – частный детектив.

Лицо мисс Марш мгновенно помрачнело, самообладание покинуло ее. Она внезапно превратилась в старую, очень испуганную женщину.

– Что вас интересует? – спросила она сухо.

– Все, каждая подробность, – ответил он.

Излюбленная теория, которую хитрый шотландец неоднократно излагал директору своего агентства, гласила, что на свете существует лишь очень незначительное число людей, которым практически нечего скрывать. Раз за разом он наблюдал мужчин и женщин, выступающих в суде в качестве свидетелей при перекрестном допросе, и пришел к выводу, что все они испуганы и чего-то опасаются. Но это не вопросы, на которые они должны отвечать и которые могут пролить свет на обстоятельства рассматриваемого дела. Их пугает то, что, отвечая на них, они в силу непроизвольного промаха, словесной обмолвки могут раскрыть некоторые личные тайны или секреты, которые приведут к их дискредитации.

Блэк был уверен, что в такое положение попала теперь мисс Марш. Вполне возможно, что она не знает ничего, относящегося к самоубийству леди Фаррен или его причинам. Однако сама мисс Марш определенно виновата в чем-то, что она в течение длительного времени старалась тщательно скрывать.

– Если сэр Джон выявил какие-то факты в отношении пособия и считает, что я все эти годы обманывала Мэри, он мог проявить приличие и высказать это мне лично, а не нанимать детектива, – произнесла после некоторой паузы мисс Марш.

«Ого-го, куда мы метим», – подумал Блэк.

– Сэр Джон ни разу не упомянул слово «обман», – отметил он. – Просто считал, что дела складывались странным образом.

Блэк решил использовать случай и немного рискнуть, так как понял, что потенциальный результат заслуживает этого.

– Конечно, их можно считать странными, – ответила мисс Марш. – Я старалась все делать как можно лучше и думаю, это так и было. Могу поклясться вам, мистер Блэк, что на себя я тратила лишь незначительную часть денег, а львиная доля их шла на содержание Мэри, как это и предусматривалось соглашением с ее отцом. Когда Мэри вышла замуж, и это было благополучное со всех точек зрения замужество, я посчитала, что в этом не будет ничего предосудительного, если буду откладывать деньги для себя. Сэр Джон был очень богатым человеком, и Мэри это не нанесло никакого ущерба.

– Я полагаю, – сказал Блэк, – что леди Фаррен ничего не знала о финансовой стороне дела?

– Ровным счетом ничего, – ответила мисс Марш. – Она никогда не интересовалась денежными вопросами и считала, что целиком зависит от меня. Как вы думаете, мистер Блэк, не собирается ли сэр Джон возбудить против меня дело? Если он выиграет его, а я в этом нисколько не сомневаюсь, я буду разорена.

Блэк несколько раз провел рукой по подбородку, изображая глубокое размышление.

– Я не думаю, что сэр Джон имеет такое намерение, мисс Марш, – произнес наконец он. – Но он пожелает узнать всю правду о том, что имело место.

Мисс Марш опустилась глубже в своем кресле. Куда-то исчезли строгость и непреклонность, она выглядела старой уставшей леди.

– Что ж, теперь, когда Мэри нет в живых, открывающаяся свету правда уже не сможет нанести ей ущерб, – тихо произнесла она. – Дело в том, мистер Блэк, что она вовсе не была моей племянницей. Просто мне заплатили большую сумму денег за то, чтобы я воспитывала ее. Деньги должны были быть переданы ей по достижении совершеннолетия, но держала их я. Отец Мэри, с которым я подписала соглашение, некоторое время спустя умер. Здесь, в Швейцарии, никто об этом не имел ни малейшего представления. Не было ничего проще держать это в секрете. Но я, конечно, не намеревалась кому-то причинить вред.

«Это всегда случается именно так, – подумал Блэк. – Соблазн подкрадывается незаметно к мужчине или женщине, и они открывают ему дверь. Они никогда не имеют намерение причинить кому-то вред».

– Понятно, – сказал он. – Ну хорошо, мисс Марш, я не собираюсь углубляться в детали того, что вы сделали или как вы истратили деньги, предназначавшиеся для леди Фаррен. Меня сейчас больше всего интересует следующее: если она не приходилась вам племянницей, кто же в таком случае она?

– Она была единственной дочерью мистера Генри Уорнера. Это все, что я когда-либо знала. Он никогда не называл мне свой адрес или место, где жил. Все, что я знала, – это был адрес его банкира и отделение банка в Лондоне. Из этого адреса на мое имя пришло четыре чека. После того как я взяла Мэри на попечение, мистер Уорнер уехал в Канаду и умер там пятью годами позже. Банк информировал меня об этом, и, так как я больше никогда не имела от них известий, я полагала себя свободной поступать с ее деньгами так, как захочу.

Блэк записал имя Генри Уорнера, а мисс Марш продиктовала ему адрес банка.

– Мистер Уорнер не был вашим личным другом, так ли это? – спросил он.

– О нет. Я с ним встречалась только дважды. Первый раз, когда ответила на его объявление в газете, в котором предлагалось отдать пожизненно на воспитание девочку с деликатным характером. У меня в это время не было денег, так как я буквально пару недель до этого потеряла должность гувернантки в английской семье, собирающейся возвратиться на родину. Я не хотела работать в школе, поэтому газетное объявление было как нельзя кстати, особенно принимая во внимание щедрое денежное вознаграждение на содержание и воспитание дочери, обещанное отцом. Я знала, что в этом случае смогу материально жить более свободно, чем когда-либо раньше. Говорю вам об этом вполне откровенно. Вы едва ли можете осуждать меня.

Она пристально взглянула на Блэка. Что-то от прежней уверенности постепенно возвращалось к ней.

– Я вовсе не осуждаю вас, – ответил он. – Скажите мне лучше, что вы знаете о Генри Уорнере.

– Откровенно говоря, почти ничего, – проговорила мисс Марш. – Он задал всего несколько вопросов, касающихся меня лично и моего образования. Единственное, что он подчеркнул особо при встрече, это то, что Мэри должна будет жить со мной неопределенно долго, пока, став взрослой, не выберет свой собственный путь. Он сообщил также, что не будет поддерживать с ней никакой переписки. Его планы включали переезд в Канаду, с тем чтобы оборвать все имевшиеся у него родственные и дружеские связи. Что касается меня, то я была совершенно свободна воспитывать девочку так, как мне захочется. Образно говоря, он просто умывал руки.

– Да, довольно бессердечный клиент, – закончил Блэк.

– Не совсем так, – ответила мисс Марш. – Он выглядел изможденным и сильно озабоченным, как будто бы ответственность за воспитание дочери была ему не по силам. Его жена, очевидно, умерла. В какой-то момент я его спросила, в чем выражается деликатность характера его дочери, поскольку у меня не было опыта воспитания и к тому же я не испытывала наслаждения от общения с больным ребенком.

Она перевела дух и продолжила:

– Он объяснил мне, что чисто физически у нее не было никаких изъянов, однако несколько месяцев назад она пережила ужасное железнодорожное крушение, и это вызвало шок, в результате которого она потеряла память. Что касается остального, девочка была совершенно нормальной, в здравом уме. Она не помнила всего того, что имело место до шока. Даже не воспринимала его как своего отца. Как он мне сказал, это было основной причиной его желания, чтобы она начала новую жизнь и в другой стране.

Блэк сделал несколько беглых записей в своем блокноте. Дело начало потихоньку представляться не таким уж безнадежным.

– Значит, вы рискнули взять эту девочку, страдающую от последствий шока, практически на всю вашу оставшуюся жизнь? – спросил он.

Блэк не имел никакого намерения придать своему вопросу оттенок циничности, однако мисс Марш приняла его за колкость. Она вспыхнула.

– У меня профессиональный опыт преподавания, общения с детьми, – произнесла она. – Кроме того, независимость мне дорога так же, как и другим людям. Я приняла предложение мистера Уорнера с условием, что я и ребенок должны понравиться друг другу. На нашу вторую встречу он пришел вместе с Мэри. Было просто невозможно не проникнуться к ней любовью с самого начала. Прекрасное личико, большие выразительные глаза и неясные, мягкие манеры. Она воспринималась вполне нормальной девочкой, но выглядела моложе своих лет. Я поболтала с ней немного и спросила, не желает ли она пожить со мной. Девочка ответила согласием, при этом доверительно положила свою ручку в мою. Я сказала мистеру Уорнеру «да», и сделка была завершена. В тот же вечер он оставил Мэри у меня, и ни я, ни Мэри больше никогда его не видели. Самое простое было сказать девочке, что она моя племянница, поскольку она не помнила ничего из своего прошлого. Она принимала за правду все, что я ей говорила о ее детстве. Да, это было очень легко делать.

– И с этого дня у нее ни разу не восстанавливалась память, мисс Марш?

– Никогда. Жизнь началась для нее в тот момент, когда отец передал ее мне в этом маленьком отеле в Лозанне. Кстати, новая жизнь началась и у меня самой. Я бы не смогла ее любить больше, если бы она на самом деле оказалась моей племянницей.

Блэк пробежал глазами свои записи и положил блокнот в карман.

– Итак, – сказал он, – кроме факта, что она была дочерью некоего мистера Генри Уорнера, вам ничего больше не известно.

– Совершенно верно.

– Она была просто маленькой девочкой примерно пяти лет от роду, потерявшей память?

– Пятнадцать, – поправила его мисс Марш.

– Что вы имеете в виду, говоря «пятнадцать»? – спросил Блэк.

– Я совсем забыла, – произнесла она поспешно. – В начале нашего разговора я ввела вас в заблуждение. Я всегда говорила Мэри и всем остальным, что удочерила свою племянницу, когда ей было пять лет. Так было значительно удобнее для меня, так же как и для Мэри. На самом же деле ей было пятнадцать. Теперь вы понимаете, почему у меня нет ее фотографий, когда она была ребенком.

– Да-да, – сказал Блэк, – все ясно. А теперь, мисс Марш, я должен поблагодарить вас за оказанную помощь. Я полагаю, что сэр Джон вряд ли поднимет вопрос о деньгах. Что же касается нашего разговора, по крайней мере в течение некоторого времени я буду держать в секрете рассказанную вами историю. А сейчас меня больше всего интересует, где леди Фаррен – Мэри Марш – проживала в течение первых пятнадцати лет своей жизни и что это была за жизнь. Возможно, это прольет свет на причину самоубийства.

Мисс Марш позвонила своей компаньонке, чтобы та проводила мистера Блэка. Она все еще не обрела присущего ей самообладания. Прежде чем он покинул гостиную, мисс Марш сказала:

– Во всей этой истории есть одна вещь, которая всегда озадачивала меня. Я чувствую, что ее отец, Генри Уорнер, не до конца был правдив. Все это время Мэри ни разу не проявила хотя бы малейшего признака боязни поездов. Кроме того, все мои многочисленные попытки выяснить через друзей, знакомых и просто посторонних людей сведения о каком-то ужасном железнодорожном крушении, имевшем место в Англии или где-либо еще за несколько месяцев до того, как Мэри пришла ко мне, не дали никаких положительных результатов.

Блэк вернулся в Лондон, но не стал беспокоить сэра Джона, считая, что прежде должен получить более детальную информацию обо всем этом деле. Он думал, что нет никакой необходимости раскрывать правду в отношении мисс Марш и ее удочерения. Это бы еще больше расстроило сэра Джона; с другой стороны, было крайне маловероятным, что этот факт стал каким-то образом известным его жене и вынудил ее покончить с собой.

Более интригующей вероятностью представлялась та, в соответствии с которой миссис Фаррен пережила шок. И этот шок, усиленный совпадением по времени с каким-то особым внутренним ее состоянием, сорвал вуаль, которая прикрывала ее память все эти девятнадцать лет.

Задачей Блэка теперь стало вскрыть природу этого шока. Первым делом, которым он занялся, оказавшись в Лондоне, было посещение отделения банка, где Генри Уорнер держал счет. Он повстречался с менеджером и объяснил ему свою проблему.

Оказалось, что Генри Уорнер на самом деле выехал в Канаду, там вторично женился и через некоторое время умер. Его вдова закрыла счет. Менеджер не располагал сведениями в отношении адреса, по которому проживала его вдова в Канаде.

Первая жена Уорнера умерла много лет назад. Да, менеджер знал о существовании дочери от первого брака. Она была удочерена некоей мисс Марш, живущей в Швейцарии. Чеки направлялись на ее имя, но после вторичного брака Уорнера выплата ей содержания прекратилась. Единственной полезной информацией, которую сообщил Блэку банковский работник и которая могла оказать помощь в расследовании, был старый британский адрес Генри Уорнера. И еще одна информация, которую он наверняка утаил от мисс Марш, касалась его профессии – он был церковнослужитель и в момент, когда заключалось соглашение с мисс Марш, занимал пост викария в церкви Всех Святых, приход Лонг Коммон, графство Хэмпшир.

Блэк направился в Хэмпшир с приятным чувством ожидания. Ему всегда доставляла удовольствие стадия расследования, когда мало-помалу начинали распутываться мелкие узелки и выводили на ключ к разгадке всего дела. Это напоминало ему детство, в частности, игры в прятки. Его всегда влекло к чему-то неожиданному, и этот интерес привел в конечном счете к тому, что он стал частным детективом и никогда не жалел об этом выборе.

Хотя Блэк еще не пришел ни к каким выводам в этом деле, трудно было бы отрицать, что преподобный Генри Уорнерявляется главным злодеем разыгравшейся драмы. Внезапная передача умственно больной дочери совершенно незнакомому человеку, тем более живущему за границей, и последующий разрыв всяких связей с ней и отъезд в Канаду, представлялись чрезвычайным бессердечием для любого человека, а тем более священника.

Чутьем Блэк улавливал наличие в прошлом крупного скандала, и, если оставшееся после него облако все еще витает над Лонг Коммон после прошедших девятнадцати лет, будет, наверное, не очень-то трудно разнюхать, что же это был за скандал.

Блэк остановился в местной гостинице, назвав себя исследователем старых церквей в Хэмпшире. Используя этот же предлог, он написал очень вежливую записку теперешнему священнику, спрашивая, может ли он навестить его.

Его просьба была удовлетворена, и викарий, молодой человек и, кроме того, энтузиаст архитектуры, показал ему каждый уголок, каждую мелочь в церкви – от архитектурного оформления входного портала вплоть до колокольной башни, причем продемонстрировал великолепное знание деталей этого строения пятнадцатого века.

Блэк очень внимательно слушал, всячески стараясь замаскировать недостаток своих знаний, а в какой-то момент перевел разговор на тему, касающуюся предшественников нынешнего викария по приходу.

К сожалению, молодой служитель церкви прибыл в Лонг Коммон только шесть лет назад и знает очень мало об Уорнере, так как не он непосредственно за ним наследовал этот пост. Тем не менее он сообщил, что тот действительно прослужил здесь более двенадцати лет, а его жена похоронена на церковном кладбище.

Блэк посмотрел ее могилу; на камне была надпись: «Эмилия-Мэри, беззаветно любящая жена Генри Уорнера, которая оставила сей мир, чтобы покоиться в объятиях Иисуса». Он также обратил внимание на дату. Ее дочери Мэри должно было быть в то время около десяти лет.

Да, сообщил ему викарий, он слышал, что Уорнер покинул свой пост и жительство в сильной спешке и уехал, как ему кажется, в Канаду. Некоторые старые жители деревни должны помнить его. Возможно, что больше всего знает о нем его собственный садовник, который проработал в этой должности более тридцати лет. Насколько знает викарий, Уорнер не был ни историком, ни коллекционером и практически ничего не сделал в исследовательской работе по церкви и религии. Если мистер Блэк пожелает посетить его дом, он может показать много интересных книг по истории Лонг Коммон.

Мистер Блэк извинился. Он уже получил то, что мог, от теперешнего викария и полагал, что вечер, проведенный в баре гостиницы, где он остановился, окажется более плодовитым на информацию.

И его надежды оправдались – он получил предостаточно сведений о преподобном Генри Уорнере. Его уважали в приходе, но никогда по-настоящему не любили из-за резкого характера и нетерпимости. Он не был человеком, к которому шли прихожане в трудную для них минуту; он больше осуждал людей, чем старался утешить их. Он ни разу не переступил порог бара гостиницы, никогда не входил в дружеские отношения с простыми людьми.

Было известно, что у него имелись побочные доходы и он не зависел от прихожан. Уорнер любил, когда его приглашали в некоторые богатые дома в близлежащей округе, так как высоко ценил социальную значимость, но, однако, и в этой среде он не получил популярности.

Короче говоря, преподобный Генри Уорнер был нетерпимым, интеллектуально ограниченным снобом, а это были плохие качества для поста викария, который он занимал. Его жена, напротив, была всеми уважаема и любима, и ее смерть после операции по поводу рака вызвала всеобщее сожаление. Она была мягка, внимательна и заботлива к окружающим. Ее маленькая дочь унаследовала все эти качества.

Может быть, смерть матери так подействовала на девочку? Никто этого не помнил. Полагали, что нет. Она обычно на неделю уезжала в школу и только на выходные возвращалась домой. Несколько человек помнили, что у нее был велосипед, и она любила кататься по деревушке; это было маленькое, прелестное созданье.

Садовник и его жена работали в доме преподобного Генри Уорнера, тот самый садовник, который служит у теперешнего викария, – старый Харрис. Нет, он не пришел в этот вечер в гостиничный ресторанчик. Потому что он вообще был трезвенником. Он занимал один из домиков недалеко от церкви. Жена его умерла, и он жил с замужней дочерью. Харрис был фанатичный любитель выращивания роз и почти каждый год выигрывал призы на местной выставке.

Блэк допил свою кружку пива и вышел. Было самое начало вечера. Он решил отказаться от роли собирателя материалов по старым церквам и превратился в коллекционера роз.

Старого Харриса он нашел рядом с его домом: тот сидел и курил трубку. Вдоль всей ограды росли великолепные розы. Блэк остановился и стал вслух ими восторгаться. Завязался разговор. Ему понадобился почти час, чтобы увести садовника от роз к личности предыдущего викария, а уже от него еще глубже к Уорнеру, его жене и, наконец, к Мэри Уорнер. Перед ним развернулась целая история, но, к сожалению, в ней не было ничего такого, чего бы он уже не слышал в деревне.

Преподобный Уорнер был человеком с трудным характером, недружелюбный и безжалостный по отношению к своим прихожанам. Никакого интереса к саду. Кроме того, высокомерный тип. Но если вы сделаете что-нибудь не так, он навалится на вас словно тонна кирпича. Леди была совершенно иной. Такую жалость все испытывали, когда она умерла. Маленькая мисс Мэри также была очаровательной девочкой. Мать очень любила ее и гордилась ею.

– Я полагаю, что преподобный отец решил внезапно покинуть это место, так как чувствовал себя одиноким после смерти миссис Уорнер? – спросил Блэк, предлагая Харрису свой табак.

– Нет, его отъезд не имел к этому никакого отношения. Причиной явилось слабое здоровье маленькой девочки, поскольку после сильной болезни ей рекомендовалось жить за границей. Она ведь перенесла ревматическую лихорадку. Поэтому они отправились в Канаду, и мы больше ничего о них не слышали.

– Ревматическая лихорадка? – проговорил Блэк. – Хуже не может быть.

– Да, но она заразилась не здесь, – сказал старый Харрис. – Моя жена всегда проветривала помещения и тщательно смотрела за каждой вещью. Точно, она подхватила это в школе, и я помню даже, как сказал своей жене, что викарий должен привлечь к ответственности учителей за небрежность. Ведь девочка чуть не умерла.

Блэк обломал ветку розы, сорванную для него Харрисом, и воткнул ее в петельку лацкана.

– Ну и почему викарий не привлек школу к ответственности? – спросил он.

– Он не сказал нам, сделал он это или нет, – ответил садовник, – он просто попросил нас собрать и упаковать вещи девочки и переслать их в Корнуолл по адресу, который он нам дал. Затем приказал упаковать свои собственные вещи, закрыть чехлами мебель, и, прежде чем мы узнали, что же происходит, подкатил большой автофургон, погрузил мебель и увез ее на склад или в магазин для продажи. Позже мы слышали, что она была продана. Викарий сказал еще, что покидает свой пост и они уезжают в Канаду. Больше всего моя жена переживала за Мэри; мы никогда не услышали и слова от них, а ведь мы служили ему верою и правдою много лет.

Блэк согласился, что это не самая хорошая плата за добро, которое было сделано ими.

– Так что? Школа эта находилась в Корнуолле? – поинтересовался он. – В этом случае я вовсе не удивлен тем фактом, что кто-то подхватил ревматическую лихорадку в Корнуолле. На мой взгляд, это самое сырое место в графстве.

– О нет, сэр, – произнес старый Харрис. – Мисс Мэри была отвезена в Корнуолл с целью выздороветь. Насколько мне помнится, местечко называлось Карнлит. В школе же она была в Хите, графство Кент.

– Так и моя дочь в школе недалеко от Хита, – не моргнув глазом соврал Блэк. – Но я думаю, что это в другом месте. Как называлась школа, которую посещала Мэри?

– Затрудняюсь сказать вам, сэр, – ответил старый Харрис, покачивая головой, – это было так давно. Однако я хорошо помню, что Мэри называла это место прелестным, расположенным прямо на берегу моря, и она была там очень счастлива благодаря играм, забавам и всякое такое.

– А-а, – протянул Блэк, – значит, это не одна и та же школа. Школа моей дочери расположена на материке подальше от моря. Не правда ли, выглядит всегда очень смешно, когда люди хватаются не за тот конец палки. Этим вечером я неоднократно слышал мнения людей, высказываемые в адрес мистера Уорнера, как правило, негативного плана, – сомнительный в целом человек. Так вот, кто-то упомянул, что причиной, заставившей его срочно покинуть вашу деревушку и выехать в Канаду, была сильная травма у его дочери, полученная в результате железнодорожной аварии.

Старый Харрис насмешливо улыбнулся.

– Эти парни в ресторанчике наговорят вам такого, если наберутся изрядно пива, – произнес он. – Что, на самом деле железнодорожное крушение? С какой стати, все в деревне с самого начала знали, что это из-за ревматической лихорадки. Викарий чуть с ума не сошел, беспокоясь за ее состояние, поскольку его срочно вызвали в школу. Я никогда в жизни не видел такого удрученного человека. Должен честно признаться вам, что ни я, ни моя жена до этого случая даже не предполагали, что викарий так сильно любит свою дочь. Мы думали, что он безразличен к ней, так как она была целиком маминой дочкой. Когда он вернулся из школы, его лицо было просто ужасным. Помню, он только сказал моей жене, что Бог должен покарать ее классного руководителя за преступную беспечность. Это были его точные слова: преступная беспечность.

– А может быть, у него самого совесть была нечиста, и он осуждал школу, хотя в душе винил во всем себя? – предположил Блэк.

– Возможно, – согласился задумчиво Харрис, – вполне возможно. Всегда хочется свалить вину на кого-нибудь другого.

Блэк почувствовал, что наступило время снова вернуться к розам, так как больше какой-либо полезной информации здесь, в Лонг Коммон, ему вряд ли удастся выудить. Он задержался еще минут на пять, сделал заметки по сортам, которые рекомендовал выращивать ему, простому любителю, желающему как можно быстрее добиться результата, старый Харрис, пожелал ему доброго вечера, и вернулся в гостиницу. Блэк безмятежно заснул, а следующим утром сел на первый же поезд в Лондон.

После полудня того же дня Блэк поездом прибыл в Хит. Там в отеле он обратился за информацией к управляющей.

– Видите ли, – начал он, – я ищу на побережье школу, подходящую для моей дочери. Насколько мне известно, в этом месте имеется одна или две, заслуживающие внимания. Я подумал, что вы могли бы случайно знать их и, следовательно, дать рекомендации.

– Да, действительно, – ответила управляющая гостиницей, – в Хите имеется две очень хороших школы. Одна, где директором мисс Брэддок, расположена на верху холма. И, конечно, «Святые пчелы» – большая школа с совместным обучением, находящаяся на самом берегу. Здесь, в отеле, как правило, останавливаются родители детей, которые учатся в «Пчелах».

– Совместное обучение? – переспросил Блэк. – И она всегда имела этот профиль?

– Да, с самого основания, то есть более тридцати лет, – ответила управляющая. – Мистер и миссис Джонсон, создавшие эту школу, до сих пор являются ее руководителями, хотя, конечно, теперь это уже довольно пожилые люди. Школа прекрасно управляется и имеет блестящую репутацию. Я знаю, что часто высказываются возражения в отношении совместного обучения, поскольку некоторые родители считают, что девочки становятся мужеподобными и грубыми, а мальчики, наоборот, приобретают женственность и мягкость. Однако сама я ни разу не замечала признаков этого. Дети выглядят очень веселыми, точно так же как и любые другие. Тем не менее дети воспитываются в ней только до пятнадцати лет. Если вы желаете, мне не составит никаких трудностей организовать вам встречу либо с мистером, либо с миссис Джонсон. Я знаю их очень хорошо.

– Большое вам спасибо, – ответил Блэк. – Я был бы вам очень признателен за это.

Свидание было назначено на завтра на половину двенадцатого. Блэк был очень удивлен, узнав о том, что в «Святых пчелах» совместное обучение. Он никогда бы не подумал, что преподобный Генри Уорнер согласится отдать дочь в такую школу. А то, что из двух школ именно «Святые пчелы» была той, где училась Мэри, совершенно определенно следовало из описания старого Харриса, садовника. Это она выходила непосредственно на море, и ее со всех сторон окружала зелень. Другая школа, руководимая миссис Брэддок, располагалась за холмом и таким образом была скрыта от водного простора. Естественно, находясь почти в центре городка, она не имела такого красивого зеленого окружения, да и вид с ее территории открывался не такой красивый. Кроме того, ее спортивные площадки были существенно меньше, чем в «Пчелах». Все эти детали Блэк рассмотрел и проанализировал, специально пройдясь по окрестностям городка, прежде чем явиться на назначенное свидание.

Букет запахов от сверкающего линолеума, начищенных полов и мебели встретили его, как только он переступил порог школьного входа и начал подниматься по лесенке. Служанка ответила на его звонок, открыла дверь и провела в большой кабинет, расположенный справа от холла.

Пожилой мужчина с совершенно лысой головой, в очках в роговой оправе, неестественно улыбнулся, вставая из-за стала и приветствуя гостя.

– Очень рад познакомиться с вами, мистер Блэк, – произнес он. – Итак, вы подыскиваете школу для вашей дочери? Я уверен, что, покидая «Святые пчелы», вы будете считать, что уже нашли ее.

Блэк оценил для себя хозяина одним словом. «Торговец», – сказал он самому себе. Вслух же он продолжил плести нить несуществующей истории о своей дочери Филлис, которая должна вот-вот достичь того щекотливого для родителей возраста, когда детей отдают в школу.

– Щекотливого, вы говорите? – протянул мистер Джонсон. – В таком случае, «Святые пчелы» как раз то самое место, которое необходимо вашей Филлис. У нас нет трудных, проблемных детей. Все их странности у нас как рукой снимаются. Мы очень гордимся нашими веселыми и здоровыми мальчиками и девочками. Пойдите и посмотрите на них сами.

Он похлопал Вязка по плечу и пошел вперед, чтобы показать ему школу. Блэка совсем не интересовала школа с совместным обучением или какая-либо другая; его интересовала история заболевания ревматической лихорадкой Мэри Уорнер девятнадцать лет тому назад. Однако он был терпеливым человеком и позволил провести себя по всем классам, спальням, бассейнам и гимнастическим залам, игровым площадкам и, наконец, столовой.

Затем мистер Джонсон, с выражением триумфатора на лице, привел его снова в кабинет.

– Ну что, мистер Блэк? – спросил он, и довольная улыбка расплылась на его лице; казалось, смеялись даже глаза за роговой оправой очков. – Вы теперь доверите нам воспитание вашей дочери?

Блэк провалился в кресле, сложил руки так, чтобы принять, как ему казалось, позу любящего отца.

– Ваша школа замечательная, – проговорил он, – однако я должен предупредить, что мы беспокоимся за здоровье Филлис. Она не очень крепкий ребенок и легко простужается. Поэтому я опасаюсь, как бы ваш воздух не оказался дня нее слишком суров.

Мистер Джонсон улыбнулся и, выдвинув один из ящиков стола, вытащил журнал для записей.

– Мой дорогой мистер Блэк, – сказал он, – «Святые пчелы» имеют репутацию самой здоровой школы во всей Англии. Да, дети простужаются. Но у нас они сразу же изолируются; это не дает болезни распространиться. В зимние месяцы мы всем мальчикам и девочкам проводим специальные ингаляции носоглотки; это у нас традиционная процедура. Летом каждое утро у открытых окон мы делаем зарядку для развития легких. Благодаря этому уже в течение пяти лет мы не имеем эпидемии гриппа. Всего лишь один случай кори два года назад, одно заболевание коклюшем три года назад. В этом журнале зафиксированы все случаи заболеваний; можно убедиться, что показатель нашей школы самый лучший, и мы очень этим гордимся.

Он протянул журнал Блэку, который взял его с видимым удовольствием. Ведь это как раз то, что он искал.

– Это просто замечательно, – произнес Блэк, перелистывая страницы. – Конечно, вы используете современные методы гигиены, как я полагаю, что и обеспечивает вам хорошие результаты. Всего лишь несколько лет назад такое вряд ли было возможно.

– Что вы? – воскликнул мистер Джонсон. – Так у нас было заведено всегда. Можете просмотреть журналы за любой год, который вам понравится.

Он встал и вытащил из ящика еще несколько томов. Блэк без всяких колебаний взял том за тот год, когда Мэри Уорнер была увезена из школы ее отцом. Он стал переворачивать страницу за страницей, ища случай ревматической лихорадки. Попадались записи простуд, сломанной ноги, кори, растянутого голеностопа, но заболевания, которое он искал, в книге не значилось.

– А был ли у вас когда-нибудь случай заболевания ревматической лихорадкой? – спросил он. – Моя жена очень опасается, как бы это не случилось у Филлис.

– Никогда, – твердо произнес мистер Джонсон. – Мы очень и очень осторожны. После спортивных занятий и мальчики и девочки протираются специальным составом, а одежда самым тщательным образом проветривается и просушивается.

Блэк закрыл журнал. Он решил использовать тактику прямой атаки.

– Мне нравится то, что я увидел в вашей школе, мистер Джонсон, – начал он издалека, – но должен быть откровенным с вами до конца. Моей жене для выбора дали список нескольких школ, в том числе вашей. Но ее она сразу же вычеркнула, поскольку вспомнила, как много лет назад была поражена историей, рассказанной ей одной из подруг. У этой подруги, в свою очередь, был знакомый, – ну, вы знаете, как это бывает, – короче, этот человек был вынужден взять свою дочь из «Святых пчел» и даже хотел привлечь руководство школы за халатность.

Улыбка с лица мистера Джонсона мгновенно исчезла. Глаза за роговыми очками сделались маленькими и злыми.

– Я был бы вам очень признателен, если бы вы назвали имя вашего знакомого, – произнес он холодно.

– Конечно, конечно, – поспешил Блэк. – Вскоре после этого он покинул страну и уехал в Канаду. Он был священнослужитель, и его имя – преподобный Генри Уорнер.

Роговая оправа не смогла скрыть странного и загадочного мерцания глаз мистера Джонсона. Он облизал языком губы.

– Преподобный Генри Уорнер, – произнес он напряженно. – Постойте-постойте, дайте припомнить…

Он откинулся назад в своем кресле и, казалось, усиленно размышлял. Блэк, хорошо знакомый с приемами уверток и отговорок, прекрасно понимал, что директор «Святых пчел» усиленно раздумывал и старался выиграть время.

– Если говорить точно, мистер Джонсон, – продолжил Блэк, – слова, которые этот знакомый употребил, были «преступная халатность». Так случилось, что буквально на днях я встречался с близкими Уорнера, и они мне рассказывали, что Мэри тогда чуть не умерла.

Мистер Джонсон снял очки и стал медленно протирать стекла. Его выражение полностью изменилось. Мягкий и внимательный педагог превратился в твердолобого, упорного бизнесмена.

– Вполне очевидно, – начал он, – что вы знаете эту историю только с позиции родственников. Если там и присутствовала какая-то преступная халатность, то только со стороны отца, Генри Уорнера, а не с нашей.

Блэк пожал плечами.

– Как отец может быть в этом уверен? – произнес он.

Эти слова заставили директора продолжить тему.

– А как вы можете быть уверены? – выкрикнул мистер Джонсон, стуча ладонями по столу. Вся его доброта и радушие разом куда-то канули. – Я должен вам сказать, что случай с Мэри Уорнер был совершенно исключительным, и в нашей школе никогда не происходил ни до того, ни после. Мы тогда были внимательны и осторожны точно так же, как и сейчас. Я сказал отцу, что то, что случилось, случилось, скорее всего, в выходные дни и, почти определенно, не в школе. Он не верил мне и настаивал на том, что винить нужно наших мальчиков. Я побеседовал с каждым из них, кто достиг определенного возраста, в этой вот самой комнате и в очень доверительной манере. Уверен, что все они говорили правду. И за ними не было никакой вины. В то же время было бесполезно пытаться вытащить какую-то информацию из самой девочки, она не понимала, о чем идет речь и какие сведения добиваются получить от нее. Я едва ли должен говорить вам, мистер Блэк, что вся эта история вызвала ужасающий шок у всех нас, у меня, моей жены и у всех сотрудников школы. Слава Богу, мы смогли пережить и даже забыть ее и полагаем, что она больше никогда не повторится вновь.

Его лицо выдавало усталость и напряжение. Конечно, такая история могла быть пережита, но, определенно, никогда не забыта руководителями школы.

– Что же такое случилось? – спросил удивленный Блэк. – Уж не сказал ли вам Уорнер, что собирается взять свою дочь из вашей школы?

– Не сказал ли он это нам? – отпарировал его слова мистер Джонсон. – Нет, это мы сказали ему. Как же мы могли продолжать держать у себя Мэри Уорнер, когда обнаружили, что у нее была пятимесячная беременность?

Беспорядочная мозаика начинает приобретать логические формы, подумал про себя Блэк. Как это замечательно, когда разрозненные и корявые кусочки плотно ложатся один к другому, если твой разум нацелен на достижение цели.

Его особенно вдохновляло выявление правды через посредство лживых заявлений отдельных людей. Начиная с мисс Марш, ему пришлось пробиваться через ее железный занавес. Далее – преподобный Генри Уорнер; он также сделал все от него зависящее, чтобы выстроить фиктивные баррикады. Железнодорожная авария – для одних, ревматическая лихорадка – для других. А с другой стороны, бедный парень, черт возьми, каким же ударом было для него все это! Поэтому ничего удивительного в том, что он быстро упаковал вещи дочери и отправил ее в Корнуолл, чтобы скрыть тайну, а сам следом снялся с насиженного места и попросту исчез. Но вместе с тем и бессердечный – просто умыл руки после того, как дело было сделано.

Хотя потеря памяти представлялась вполне правдоподобной, Блэка, однако, интересовало, какова была настоящая причина этого. Превратился ли однажды мир беспечного детства школьницы четырнадцати или пятнадцати лет в сплошной кошмар и сострадательная к ней природа просто вычеркнула то, что случилось?

Так все это представлялось Блэку. Однако по натуре он был основательный человек, поэтому, будучи в данный момент нанятым и притом хорошо оплачиваемым за проведение расследования, он не имел права прийти к своему клиенту и рассказать ему только половину всей истории. Нужно вскрыть все дело до конца, до мелких деталей. Он вспомнил, что местечко, куда Мэри была отправлена для выздоровления после предполагаемой ревматической лихорадки, называлось Карнлит. Блэк решил поехать туда.

По дороге ему вдруг пришло в голову, что еще пара фраз со старым Харрисом, садовником, была бы очень полезной, и, поскольку он направлялся на запад, решил заехать в Лонг Коммон. На местном рынке Блэк купил маленькое розовое дерево, которое предполагал использовать в качестве причины приезда. Он бы сказал старому Харрису, что дерево – из собственного сада и он хочет преподнести его в качестве подарка как ответный жест.

В полдень он подрулил к коттеджу садовника, полагая, что в этот час тот должен быть дома для обеда. К сожалению, Харрис отсутствовал, уехал на выставку цветов в Альтон. Замужняя дочь с ребенком на руках открыла дверь и сказала, что не имеет никакого представления о том, когда может вернуться отец. Она казалась приятной и добропорядочной женщиной. Блэк закурил, передал ей розовое дерево и стал восхищаться ребенком.

– У меня младший точно такой же, – начал он с обычной для него легкостью ведения разговора, в ходе которого придумывал самые разные факты и обстоятельства.

– На самом деле, сэр? – произнесла женщина с улыбкой. – А у меня еще двое, но Рой – настоящий баловень семьи.

Пока Блэк докуривал сигарету, они успели обменяться последними новостями о воспитании детей.

– Скажите вашему отцу, что я был в Хите пару дней назад, – сказал он. – Ездил навестить дочь, которая учится там в школе. Совершенно случайно встретил директора «Святых пчел», школы, где училась Мэри Уорнер. Ваш отец рассказывал мне об этом, а также о том, как зол был викарий, когда его дочь подхватила ревматическую лихорадку. Директор школы помнит очень хорошо Мэри. Он, правда, утверждает, что это была вовсе не ревматическая лихорадка, а какой-то вирус, которым она заразилась дома.

– Что вы говорите? – удивилась женщина. – Возможно, он считает так, поскольку должен защищать репутацию школы. Да, школа действительно называлась «Святые пчелы». Я помню, что мисс Мэри часто упоминала «Святые пчелы». Мы были почти одного возраста, и когда она приезжала домой, обычно давала мне покататься на своем велосипеде. В то время это было для меня самое большое удовольствие.

– Значит, Мэри относилась к вам более дружелюбно, чем викарий? – спросил Блэк. – Как я понимаю, ваш отец недолюбливал его.

Женщина улыбнулась.

– Нет-нет, – поспешила ответить она. – Я боюсь, что ни у кого не было определенного мнения о нем, хотя я могу сказать, что он был очень хороший человек. А мисс Мэри была просто прелесть, и все ее любили.

– Вы, наверное, очень обиделись, когда она уехала в Корнуолл, не попрощавшись с вами.

– Да, действительно так. Я никогда не могла понять этого. Я ведь даже писала ей туда, но не получала ответа. Это огорчало и меня, и мою мать. Так не похоже на мисс Мэри.

Блэк забавлял ребенка, личико которого искривилось, и он вот-вот готов был заплакать. Ему не хотелось, чтобы из-за этого дочь Харриса ушла в дом.

– Должно быть, ей было скучно и одиноко в доме викария? – спросил Блэк. – Думаю, что дружба с вами доставляла ей много радости.

– Я не считаю, что Мэри была когда-либо одинока, – ответила женщина, – она была такая открытая душа, всегда находила для каждого слово и не гордилась, как сам викарий. Мы обычно играли с ней в разные игры, например, в индейцев, в прятки. Вы же знаете, как это бывает у детей.

– Никаких мальчиков, походов в кино, а?

– О нет, мисс Мэри была совсем другого сорта. В нынешние-то времена девочки просто ужасны, не так ли? Как молодые женщины. Они охотятся за мужчинами.

– Готов поспорить с вами, но вы обе наверняка имели обожателей.

– Нет-нет. Это правда, ничего такого. Мисс Мэри настолько привыкла к мальчикам в «Святых пчелах», что не воспринимала их как что-то необычное. Кроме того, викарий вряд ли позволил бы ей иметь какого-либо воздыхателя.

– Я тоже так думаю. Как вы считаете, она боялась его?

– Я бы так не сказала. Слово «боялась» не подходит. Скорее всего, она была очень осторожной и делала все так, чтобы не вызвать его неудовольствия.

– Уверен, что она всегда возвращалась домой засветло.

– О, конечно. Она никогда не была вне дома с наступлением темноты.

– Хотелось бы и мне, чтобы моя дочь приходила домой вовремя, – произнес Блэк. – Ведь летом темнеет около одиннадцати вечера, и она часто возвращается в это время. Это нехорошо. Особенно когда мы читаем в газетах о всяких разных вещах.

– Иногда новости просто ужасные, – согласилась дочь садовника.

– Но ведь у вас здесь, кажется, тихое место. Я не думаю, чтобы в округе промышляли какие-то злые люди. Так же, как и в те давние времена.

– Нет, конечно, – сказала женщина. – Впрочем, когда здесь появляются сборщики хмеля, ситуация несколько меняется.

Блэк отбросил докуренную сигарету, так как она уже начинала жечь пальцы.

– Сборщики хмеля? – переспросил он.

– Да, сэр. Здесь выращивается хмель. И летом, когда сюда приезжают сборщики и разбивают здесь лагерь, – а они, как вы понимаете, довольно грубый народ, из самых криминальных районов Лондона, – всякое может случиться.

– Как интересно. Я никогда не предполагал, что в Хэмпшире культивируют хмель.

– О да, сэр. Это уже давно приняло промышленные масштабы.

Блэк помахал цветком перед глазами ребенка.

– Когда вы были маленькая и мисс Мэри тоже, я полагаю, вам не разрешалось близко подходить к лагерю сборщиков? – спросил он.

Женщина рассмеялась.

– Да, нам не разрешали родители, но мы тем не менее туда бегали, – лукаво сказала она. – И, если бы нас там нашли, нам был бы сильный нагоняй. Я вспоминаю, как однажды… В чем дело, Рой? Ты хочешь спать? Смотрите, он почти заснул.

– Ну и что, вы помните, как однажды… – сказал он.

– Ах да, сборщики. Я помню один случай. Мы побежали к ним после ужина. Знаете, как это бывает, познакомились и подружились с одной семьей. Так вот, они что-то праздновали, чей-то день рождения, кажется. Нас, меня и Мэри, угостили пивом. До этого мы его никогда не пили, поэтому немножко опьянели.

Она перевела дух и продолжала.

– Мисс Мэри чувствовала себя хуже, чем я. Уже несколько позже она сказала мне, что не помнит ничего, что произошло в тот вечер. Когда мы вернулись домой, наши головы продолжали кружиться и кружиться. Мы сильно испугались. Я часто думала после того случая, что мог бы сделать викарий, если бы узнал обо всем этом. И мой отец тоже. Думаю, что меня бы выпороли, а мисс Мэри ожидала неприятная проповедь.

– Ну что ж, вы этого заслуживали. А сколько же вам обеим было тогда лет? – спросил Блэк.

– Мне было около тринадцати, а мисс Мэри уже исполнилось четырнадцать. Это было последнее воскресенье, которое она провела в доме священника. Бедная мисс Мэри! Я часто думаю о том, что с ней сталось. Конечно, теперь уже замужем, там, в Канаде. Говорят, прелестная страна.

– Да, Канада – чудное место во всех отношениях. Ну что же, хватит болтать. Не забудьте передать дерево вашему отцу. И положите этого малыша в кроватку, прежде чем он заснет у вас на руках.

– Обязательно, сэр. Доброго вам дня и спасибо.

– Наоборот, это я должен вас поблагодарить.

Блэк считал, что визит был очень плодотворным. Дочь старого Харриса оказалась более полезной, чем он сам. Сборщики и пиво. Хорошее сочетание. Мистер Джонсон из «Святых пчел» сделал бы вполне однозначный вывод. И по времени все совпадает. С мальчиков из «Пчел» полностью снимаются всякие подозрения. Какая, однако, дьявольская история.

Блэк отпустил сцепление и покатил вдоль Лонг Коммон по направлению на запад. Он отчетливо понимал, что очень важным является выяснение момента, когда Мэри Уорнер потеряла память. Было совершенно очевидно, что она не помнила ничего из того, что, должно быть, случилось недалеко от лагеря сборщиков хмеля, празднующих день рождения. Мутная голова, темнота и две испуганные девочки, пробирающиеся в сторону дома.

Мистер Джонсон, все еще возбужденный в отчаянном желании защитить школу, говорил Блэку, что у него нет никаких сомнений: Мэри совсем не понимала того, что с ней произошло.

Когда миссис Джонсон, ошеломленная тем, что вскрылось, допрашивала девочку, Мэри Уорнер была попросту сбита с толку. Она подумала, что директриса сошла с ума.

– Что вы имеете в виду? – сказала девочка. – Я еще не достигла необходимого возраста и даже не замужем. Или вы полагаете, что я такая же, как и Мэри из Библии?

Она не имела ни малейшего представления о реальностях жизни. Школьный доктор посоветовал прекратить дальнейшие расспросы девочки. Послали за ее отцом. В результате Мэри Уорнер покинула школу. Что касается мистера Джонсона и персонала школы «Святые пчелы», на этом дело заканчивалось.

Между тем Блэка интересовало, что викарий мог сказать своей дочери. Он подозревал, что разозленный Генри Уорнер продолжал допрос несчастной девочки до тех пор, пока не вызвал лихорадку в ее разуме. Шок, должно быть, оказался настолько сильным, что подействовал на еще хрупкий мозг девочки и мог вызвать в нем пожизненные нарушения. Но полной ясности у него не было. Блэк думал, что, возможно, какие-то важные сведения он сможет найти в Карнлите Однако проблема состояла еще и в том, что он четко не представлял себе, что же он должен найти. Ведь, скорее всего, преподобный Генри Уорнер изменил фамилию дочери.

Карнлит оказался маленьким рыбацким портом на южном побережье. Вполне вероятно, что в последние девятнадцать лет он увеличился в размере, поскольку в нем было три или четыре средних размеров отеля, несколько вилл. Не вызывало сомнения, что теперешнее население городка отдает предпочтение туризму, а не рыболовству.

Семья Блэка, дочь Филлис и еще мальчик, вернулась на мифическую землю, откуда, собственно говоря, они и родом. Блэк недавно женился вторично, и его жена, восемнадцатилетняя девушка, ожидает своего первенца. Когда он наводил справки в отношении частной лечебницы, его мучили сомнения. Но они были напрасны, так как нашлась такая в Карнлите, да еще к тому же специализирующаяся в области акушерства. «Вид на море» – так она называлась. Как раз на краю крутого обрыва, прямо над портом.

Блэк подал машину назад и припарковался к кирпичной стене здания, вышел и направился к центральному входу. Когда на его звонок открылась дверь, он сказал, что хочет видеть сестру-хозяйку. Да-да, речь идет о том, чтобы зарезервировать место будущей роженице.

Его проводили в кабинет сестры-хозяйки. Это была маленькая, полная и веселая женщина, и Блэк уже почувствовал уверенность в том, что она будет настойчиво советовать оставить его воображаемую жену, Перл, – в полете фантазии Блэк так решил назвать ее – на заботливое попечение квалифицированного персонала данного родильного дома.

– А когда вы ожидаете это счастливое событие? – спросила ласково матрона, произнеся это настолько сердечно, что Блэк сразу же почувствовал себя как в домашней обстановке.

– В мае, – ответил он. – Моя жена осталась с тещей, поэтому я совершил это маленькое путешествие один. В этот знаменательный для нас день жена хотела бы быть рядом с морем, и, поскольку мы провели здесь медовый месяц, оба испытываем к этому месту сентиментальную привязанность.

Произнося эти слова, Блэк изобразил, как ему казалось, застенчивую улыбку, характерную для всех потенциальных молодых отцов.

– Прекрасно, просто прекрасно, мистер Блэк, – с хитрецой произнесла хозяйка. – Так сказать, назад, на место преступления, а? – Она искренне рассмеялась. – Однако не все мои пациентки с удовольствием бросают взгляд на недавнее прошлое. Вы даже удивитесь.

Блэк протянул сестре-хозяйке сигарету. Она взяла ее, закурила и с удовольствием выпустила кольцо дыма.

– Я надеюсь, вы не собираетесь развеять мои иллюзии, – произнес он.

– Иллюзии? – громко, с пафосом и нравоучением в голосе сказала матрона. – У нас их здесь очень мало. Они все улетучиваются отсюда в сторону запада, в родильный блок. То, что считается удовольствием, в один миг оборачивается мучительной болью.

Блэк выразил на лице беспокойство за несуществующую Перл.

– Ну ничего, – сказал он, – моя жена довольно отважная женщина, и, я думаю, она не испугается. Я должен сказать, что она значительно моложе меня. Ей только что исполнилось восемнадцать. Это, пожалуй, единственная проблема, которая меня сейчас беспокоит. Как вы полагаете, не слишком ли это рано для женщины?

– Слова «слишком рано» в данном случае неуместны, – произнесла матрона, пуская клубы дыма. – Чем раньше, тем лучше. Кости еще не потеряли подвижность, да физической силы больше, хотя мышцы еще не развиты. Поэтому мне головную боль доставляют именно возрастные роженицы. Приходят, знаете, этак в тридцать пять и изображают, что прибыли на пикник. Но мы их быстро ставим на место. Кстати, ваша жена играет в теннис?

– Совсем не играет.

– Очень хорошо. На прошлой неделе к нам поступила одна девочка, чемпионка Ньюкэя. Ну, у нее и мышцы были! Так вот, пробыла в боксе тридцать шесть часов. Сестра и я были совершенно измотаны к концу родов.

– А что с девочкой?

– О, ничего особенного. Она быстро пришла в себя после того, как мы зашили ее.

– А у вас до этого были пациентки моложе восемнадцати лет? – спросил он.

– Даже еще моложе, – ответила матрона, – в нашей больнице обслуживаются роженицы практически любого возраста, от четырнадцати до сорока пяти. Однако не все они имеют приятные медовые месяцы. Не хотите ли посмотреть некоторых моих детей? Могу показать вам малыша, родившегося всего лишь час назад. Сестра как раз подготавливает его для показа матери.

Блэк как смог ожесточил себя, готовясь к тяжелому испытанию. Если матрона оказалась любезной всего лишь за предложенную сигарету, что же она способна сделать после двух двойных джинов? Он уже знал, что должен пригласить ее на обед. Он прошел с ней почти весь родильный дом, познакомился с одной или двумя будущими мамами, затем видел нескольких матерей, чьи иллюзии наверняка были разбиты, но когда ему показали детей и родильное отделение, он молча, про себя, дал клятву оставаться до конца жизни бездетным.

Блэк зарезервировал комнату для Перл с видом на море, назвал точную дату в мае и даже внес аванс и только после этого пригласил сестру-хозяйку на обед.

– Очень любезно с вашей стороны, – отреагировала она. – Я очень люблю ресторан. «Контрабандист», пожалуй, самый подходящий, небольшой и внешне вроде бы неказист, но бар – лучший в Карнлите.

– Тогда решено, «Контрабандист», – сказал Блэк, и они договорились встретиться в семь вечера.

К половине десятого, после двух двойных джинов, лобстеров и бутылки шаблиса, за которыми последовал бренди, вся трудность для Блэка состояла не в том, чтобы разговорить матрону, но в том, чтобы ограничить ее словоизлияния. Она пустилась в такие дебри акушерства и с такими подробностями, что Блэку попросту стало плохо. Он посоветовал ей написать воспоминания. Матрона сказала, что сделает это обязательно, но уже выйдя на пенсию.

– Не называйте мне конкретных имен, – сказал он, – и не говорите, пожалуйста, что все ваши пациентки – замужние женщины, потому что я вам все равно не поверю.

Матрона улыбнулась и залпом выпила свой первый бренди.

– Я уже говорила вам, что в нашей больнице были всякие, но пусть вас это не пугает. Мы – очень порядочное учреждение.

– Я не из пугливых, – произнес Блэк, – да и моя жена тоже.

Матрона опять улыбнулась.

– Чувствуется, что вы хорошо знаете свою жену, – сказала она. – К сожалению, большинство мужчин не знает. У нас бы тогда было меньше слез. – Она подалась вперед, ближе к нему, что предполагало доверительность того, что она собиралась сказать. – Вы бы были просто ошеломлены, если бы узнали, какие дела у нас творятся. Конечно, я не имею в виду порядочных, состоящих в законном браке людей, подобно вам. А тех, которые однажды поскользнулись. Они приходят сюда, чтобы просто завершить свой неприятный бизнес. А еще претендуют называться людьми из высшего общества, все такие прекрасненькие и порядочные. Но я-то знаю, меня не обманешь. Слишком уж долго я играю в эту игру. У нас были и титулованные пациенты, разные там миссис, и их мужья, которые думали, что они в отпуске на юге Франции. Ничего подобного. В результате они имеют то, на что совершенно не рассчитывали, – «Вид на море», наше заведение.

Блэк заказал еще бренди.

– Что случается с нежелательными детьми? – спросил он.

– О, у меня много контактов, – быстро ответила она, – на этом свете имеется много приемных матерей, которые не откажутся от двадцати пяти шиллингов в неделю до того момента, когда ребенок достигает школьного возраста. И никто не задает никаких вопросов. Иногда я встречала в газетах фотографии настоящих матерей. Обычно я их показывала сестре, и мы вдвоем тихо смеялись. В родильном блоке у них не было таких прелестных улыбок, бывало, говорила я ей. Да, я, пожалуй, напишу мемуары. Осмелюсь сказать, что они чего-нибудь да будут стоить; даже думаю, что будут распродаваться не хуже горячих пирожков.

Матрона взяла еще одну сигарету у Блэка.

– Я все еще продолжаю беспокоиться из-за возраста моей жены, – произнес он. – Какой был самый юный возраст в вашей практике?

Матрона замолчала на некоторое время и задумалась, облака дыма вырывались из ее рта в такт дыханию.

– Шестнадцать, пятнадцать, – произнесла она наконец. – Да, однажды мы имели пятнадцатилетнюю, а точнее, ей едва исполнилось пятнадцать, если меня не подводит память. Это был печальный случай. Прошло уже столько лет.

– Расскажите мне об этом.

Матрона сделала глоток бренди.

– Девочка была из благополучной семьи, – начала она. – Отец готов был заплатить любую названную мной сумму, но вы же знаете, я не хапуга. Я ему назвала цену, которую считала справедливой, и он был настолько доволен свалить свою дочь на меня, что дал мне чуть-чуть больше. Она оставалась со мной в течение пяти месяцев – случай, который в моей практике является редким исключением. Но он сказал: или пять месяцев, или отправка домой. Мне так жалко было бедную девочку, что я решила взять ее.

– Как это случилось? – спросил Блэк.

– Школа с совместным обучением, как сообщил отец девочки. Однако я никогда не верила в это ни на йоту. Самое удивительное заключалось в том, что маленькая девочка не могла никому из нас сказать, что же такое произошло. Обычно я в конечном счете добивалась правды от моих пациенток, но из нее я не выудила и полнамека. Она сказам нам, что ее отец расценил это как величайший позор, который когда-нибудь сваливался на какую-либо девочку. Она сообщила также, что никак этого не могла понять, поскольку ее отец был священником и в своих проповедях всегда отмечал, что то, что случилось с Непорочной Марией, было наиболее удивительным фактом в нашей жизни.

Официант подошел к ним со счетом, но Блэк взмахом руки приказал ему удаляться.

– Вы хотите сказать, что девочка воспринимала все это как явление сверхъестественное? – спросил он.

– Да, это было как раз то, что она думала, – сказала матрона, – и ничто в мире не могло разубедить ее. Мы ей рассказывали о правде жизни, но она не верила никому из нас. Она говорила сестре, что то, ужасное, что мы пытались ей объяснить, действительно может случиться с кем-то еще, но только не с ней. Она как-то заметила, что часто мечтала об ангелах, и, видимо, один из них прилетел к ней ночью, когда она спала. Поэтому ее отец будет первым, кто скажет сразу же после рождения ребенка, что очень сожалеет о грубых словах и поступках, которые он совершил в связи с этой историей, поскольку это будет новый мессия. Вы даже не представляете, как трогательно было слушать ее рассуждения, она была так в этом уверена. Говорила нам, что любит детей и ни капельки не боится предстоящего испытания. Единственное, чего бы она желала, так это быть достойной матерью; она знала, что на этот раз ребенокдействительно спасет весь мир.

– Ужасная история, – произнес Блэк. Он заказал кофе.

С каждым глотком бренди матрона становилась более мягкой, человечной; она даже перестала причмокивать губами.

– Мы так полюбили Мэри, сестра и я, – проговорила она с нежностью в голосе. – Вы даже не можете себе представить. Такая нежная натура. Вы знаете, постепенно и мы стали верить в ее слова. Она напомнила нам, что святая Мария была только на год или около этого моложе, когда она родила Иисуса, и что Иосиф пытался спрятать ее, поскольку был шокирован, как и ее собственный отец, рождением ребенка. Слушайте, говорила она нам, на небе появится огромная звезда в тот день, когда родится мой ребенок. И вы знаете, случилось именно так. Конечно, это всего лишь Венера, но мы обе, сестра и я, были очень довольны этим обстоятельством, считая, что оно в какой-то степени помогло Мэри. Оно отвлекло ее разум от того, что случилось.

Матрона допила свой кофе и взглянула на часы.

– Пожалуй, мне нужно уже уходить, – сказала она. – Завтра в восемь утра нам предстоит сделать кесарево сечение, и я должна хорошо выспаться.

– Но сначала завершите ваш рассказ, – вежливо попросил Блэк. – Чем же все это закончилось?

– Она родила мальчика. Я в жизни не видела более умилительной картины: Мэри, сама почти еще дитя, сидит на кровати и держит на руках малыша. Все равно что девочка с куклой, подаренной ей в день рождения; она была так довольна, что не могла произнести и слова. Всего-то и проговорила: «О матрона, о матрона», – и повторила это много раз. Господь знает, я не из сентиментальных людей, однако я была готова разрыдаться, как и сестра.

Она глубоко вздохнула, как бы вновь переживая этот момент, и продолжила:

– Могу сказать вам только одно. Я не знаю, кто был этот человек, который сделал ее матерью, но он был рыжий. Я даже помню, как в самый первый миг его жизни я сказала малышу: «Эй, да ты настоящая морковка, маленькая красненькая морковка, и никто другой». Для всех нас он стал с тех пор Морковкой, впрочем, как и для бедной девочки. Я даже не хочу вам рассказывать их дальнейшую историю, не хочу переживать это снова, так как в конце концов мы разлучили их.

– Разлучили? – воскликнул, оторопев, Блэк.

– Да, мы вынуждены были сделать это. Отец решил забрать девочку с собой, чтобы начать новую жизнь, и, вполне понятно, она не смогла бы этого сделать при наличии ребенка; во всяком случае, в таком возрасте, как она. Мы продержали их в больнице около месяца, да и это, я считаю, было много, так как она все больше и больше привязывалась к малышу. Однако все уже было устроено, и отец приехал за ней. А ребенка должны были направить в приют. Сестра и я только об этом и говорили. И мы решили, что самым лучшим для бедной Мэри будет сказать, что Морковка ночью умер. Так ей и сказали. Случилось что-то ужасное, чего мы не ожидали. Она стала мертвенно-бледной, а затем закричала, дико закричала… Мне кажется буду помнить этот крик до конца своих дней.

Она посмотрела на Блэка, чувствовалось, что она искренне переживает вновь эту грустную сцену.

– Было ужасно. Она голосила, билась в судорогах. Затем упала как подкошенная. Мы даже опасались, что она умрет. Позвали доктора – обычно это не делается, так как мы сами ухаживали за роженицами, – который нашел ее состояние ужасным и не исключил, что шок, вызванный потерей ребенка, может повлиять на ее мозг. В конце концов она пришла в себя. Но вы знаете, что произошло? Она полностью потеряла память, не узнавала ни нас, ни своего отца, никого. Она не помнила ничего, что произошло. Она была нормальна физически, умственно, но и только. Доктор сказал, что это самый благоприятный исход для такого случая. Однако если такой же шок еще хоть раз повторится, сказал он, для бедной маленькой девочки может наступить горькое пробуждение с непредсказуемыми последствиями.

Блэк подозвал официанта и заплатил по счету.

– Мне жалко, что мы заканчиваем вечер на такой трагической ноте, – сказал он. – Но тем не менее я вас сердечно благодарю за этот рассказ и думаю, что он обязательно должен быть упомянут в ваших мемуарах, когда вы приступите к их написанию. Кстати, а что случилось с ребенком?

Матрона взяла свою сумочку, достала перчатки и стала медленно надевать их.

– Его взяли в приют «Святого Эдмонда» в Ньюкэе, – ответила она. – У меня есть приятель в совете управляющих, и он помог мне все это устроить. Вы знаете, это было не так-то просто. Мы назвали мальчика Том Смит; знаете, безопасное и вместе с тем благозвучное имя. Но я всегда буду думать о нем как о Морковке. Бедный малыш, он никогда не узнает, что в мыслях матери ему предназначалась судьба спасителя мира.

Блэк отвез матрону назад, к больнице «Вид на море», и пообещал написать, как только он вернется домой, чтобы подтвердить резервирование комнаты. После этого он вычеркнул в своем блокноте ее имя и Карнлит, а внизу под этим дописал: «Приют „Святого Эдмонда“, Ньюкэй». Ему представлялось неразумным проехать сюда, на юго– запад, довольно длинное расстояние, и посчитать излишним крюк всего лишь в несколько миль. Он так и сделал, но этот кусок оказался во всем этом деле не только новым трудным испытанием, но и источником новых сведений.

В домах, где содержались отпрыски незамужних матерей, как правило, не очень-то любят обсуждать проблемы, связанные с местонахождением детей, которые в свое время были отданы на их попечение. Заведующий приютом «Святой Эдмонд» не был исключением.

– К чему это? – объяснял он Блэку. – Дети ничего не знают, кроме названия приюта, их воспитавшего. Их просто выбило бы из колеи, если бы родители вдруг решили установить с ними какие-то отношения. Кроме всякого рода осложнений, это ни к чему бы не привело.

– Я очень хорошо вас понимаю, – настаивал Блэк, – но в данном случае не будет никаких осложнений. Отец – неизвестен, а мать умерла.

– Но это только ваши слова, а где официальные документы, подтверждающие это? – заметил управляющий. – Очень сожалею, но это идет вразрез с существующими правилами, которые требуют сохранения тайны. Я могу вам сказать только одну вещь. Последние сведения о мальчике – он встал на ноги и имеет хорошую работу в качестве коммивояжера. К сожалению, это все, что я могу вам открыть.

– Вы и так достаточно мне сказали, – откланялся Блэк.

Он вернулся к машине и взглянул в свои записи. Сведения, сообщенные управляющим, прозвучали своеобразным звонком не только в его сознании – они совпали также с записями, которые были еще раньше сделаны в его блокноте.

Последним человеком, который видел леди Фаррен живой, за исключением, конечно, слуги сэра Джона, был коммивояжер, предлагавший садовую мебель.

Блэк направился на север, в Лондон.

Фирма, занимавшаяся изготовлением садовой мебели, имела штаб-квартиру в Норвуде, графство Миддлсекс. Блэк заполучил ее адрес через сэра Джона, связавшись с ним по телефону. Каталог фирмы сохранялся среди прочих документов и писем леди Фаррен.

– В чем дело? У вас уже есть какие-то соображения? – допытывался сэр Джон в трубку.

Но Блэк был осторожен.

– Остается окончательная проверка фактов, – ответил он. – Полагаю, что мы находимся на завершающей стадии. Я свяжусь с вами тотчас же, как это станет возможным.

Он отправился разыскивать менеджера мебельной фирмы, отбросив на этот раз всякую маскировку. Предъявив свою карточку, он сообщил менеджеру, что нанят сэром Джоном Фарреном с целью расследования последних часов жизни его умершей жены леди Фаррен, которая, как, видимо, читал об этом в газетах сам менеджер, была найдена убитой неделю назад. Утром в день ее смерти она сделала заказ на приобретение садовых кресел коммивояжером из данной фирмы. Возможно ли, спросил Блэк, повидать этого человека?

Менеджер попросил тысячу извинений, но все три коммивояжера, работающие у него, в данный момент отсутствуют, причем нет никакой возможности связаться с ними. Не мог бы мистер Блэк дать ему имя конкретного продавца, с которым желает побеседовать? Да, конечно. Том Смит. Менеджер сверился с книгой. Том Смит был еще совсем молодым человеком. Это его первая коммерческая поездка, и его не ожидали назад, в Норвуд, раньше чем через пять дней. Если у мистера Блэка срочные дела и они требуют как можно быстрее увидеться с продавцом, менеджер посоветовал бы тогда посетить дом молодого человека вечером четвертого дня, так как он к этому времени должен уже вернуться. Он дал Блэку адрес.

– Не могли ли вы сказать мне, – спросил Блэк, – у этого вашего юного коммивояжера случайно не рыжие волосы?

Менеджер улыбнулся.

– А, Шерлок Холмс? – произнес он. – Да, вы правы, у Тома Смита копна огненно– рыжих волос. Вы даже можете погреть о них свои руки.

Блэк поблагодарил менеджера и покинул офис. Он стал размышлять, не стоит ли ему подъехать к сэру Джону немедленно или же имеет смысл подобать четыре или пять дней, чтобы задать вопросы юному Смиту? Все опять совпадало. История практически им была уже понята. Леди Фаррен, должно быть, узнала своего сына, и этим все объясняется. Но так ли это? Ведь слуга принес леди Фаррен в гостиную стакан молока сразу же после того, как ушел коммивояжер, и нашел хозяйку совершенно нормальной. Кусочки совпадали, но все еще имелся один с неровными краями, который отсутствовал. Поэтому Блэк решил подождать.

На четвертый день вечером около половины восьмого он отправился в Норвуд, рассчитывая, что Смит вернулся домой. Удача сопутствовала ему. Владелица дома, отпиравшая дверь, сообщила, что мистер Смит ужинает, и любезно пригласила его войти. Она провела его в маленькую комнату, где молодой человек, почти еще мальчик, сидел за столом и ел копченую селедку.

– Джентльмен хотел бы видеть вас, мистер Смит, – сказала она и сразу же покинула комнату.

Смит положил на стол вилку и нож и вытер рот. У него было тонкое, даже очень, лицо, бледно-голубые, близко посаженные глаза. Ярко-рыжие волосы, словно щетка, торчали на голове в разные стороны. Он был небольшого роста и в целом хрупкого телосложения.

– В чем дело? – спросил Смит. Еще до того как Блэк успел что-либо произнести, он избрал оборонительную тактику.

– Меня зовут Блэк, – произнес мягко детектив, – я из частного сыскного бюро и хотел бы задать вам несколько вопросов, если вы не против.

Том Смит встал из-за стола, глаза его сузились и стали маленькими.

– К чему вы клоните? – сказал он. – Я не сделал ничего противозаконного.

Блэк закурил сигарету и сел.

– Я этого не утверждаю, – спокойно заметил он, – и прибыл сюда не для того, чтобы заглянуть в вашу книгу заказов, если это то, что вас пугает. Но, как мне стало известно, вы недавно посетили леди Фаррен, и она заказала вам два садовых кресла.

– Ну и что?

– Скажите, пожалуйста, что произошло во время вашего разговора с ней.

Том Смит продолжал с подозрением разглядывать Блэка.

– Хорошо, – наконец произнес он, – допустим, я побывал в ее доме, допустим, что она сделала два заказа. Я их выполню, как только появлюсь на фирме, в этом не может быть никакого сомнения. Могу сказать также, что я попросил ее выписать чек на мое имя, хотя не имел на это права. Но это больше никогда не повторится.

Блэк сразу же вспомнил о мисс Марш. Вспомнил он также и о преподобном Генри Уорнере. Даже о мистере Джонсоне с его самообороной. Почему люди лгут, когда их спрашивают совершенно о другом?

– Я полагаю, будет много проще для вас и для ваших взаимоотношений с фирмой, если вы мне скажете всю правду, – сказал Блэк. – Если вы поступите именно так, я не буду докладывать о вас ни руководству фирмы, ни управляющему приютом «Святого Эдмонда».

Молодой человек переминался с ноги на ногу: чувствовалось, что он весь напряжен.

– Вы пришли по их просьбе? – поинтересовался он. – Я должен был предвидеть это. Всегда все наваливается именно на меня, все неприятности. И так с самого начала. Никогда не было счастливого случая.

Нотка сожаления и сострадания к самому себе чувствовалась в его голосе. Он почти скулил. Младенец, предназначенный спасти мир, думал Блэк, видимо, не достиг до сего дня заметного успеха на работе.

– Меня не интересует все ваш детство, – сказал Блэк, – а только самое недавнее прошлое, в частности разговор, который вы имели с леди Фаррен. Возможно, вы не знаете этого, но леди мертва.

Молодой человек кивнул утвердительно.

– Видел в вечерней газете, – проговорил он, – это как раз и заставило меня совершить проступок. Она не смогла бы уже выдать меня.

– Какой проступок? – спросил Блэк.

– Истратить деньги, – ответил Том Смит, – и вычеркнуть заказ из моей книжки, никому не сказав об этом, и дело с концом.

Блэк затянулся сигаретой. Внезапно перед его глазами возникла картина: много тентов, автофургонов и матрацы, разбросанные по полю, где хмель растет, почти в двух шагах от деревенских домов, взрывы смеха и запах пива и паренек с бегающей глазами и рыжими волосами, точно такими же, как у Смита, прячется за грузовиком.

– Да, – произнес Блэк, – и дело с концом, как вы сказали. Что вы еще можете сообщить?

Том Смит немного успокоился. Детектив не собирается ничего предпринимать против него; если, конечно, он скажет правду. Ну что ж, хорошо.

– Леди Фаррен была в списке высокопоставленных особ, проживающих в этом районе, – начал Смит, – много денег, как мне сказали, и наверняка она сделает мне заказ. Итак, я позвонил в дверь, и слуга провел меня в дом. Я предложил леди каталог, и она выбрала два креслам; я попросил выписать чек. Она выписала его и протянула мне. Вот, собственно, и все.

– Подождите минуточку, – произнес Блэк. – Была ли леди Фаррен добра и ласкова с вами? Или как-то по-особому уделяла вам внимание?

Молодой человек, казалось, был удивлен.

– Мне – внимание? – ответил он. – Нет, с какой стати? Я был для нее никто. Просто парнем, пытающимся продать ей пару садовых кресел.

– Что она вам говорила? – настаивал Блэк.

– Она всего лишь просматривала каталог, а я стоял в ожидании. Затем она отметила карандашом две позиции, а я спросил, выпишет ли она мне чек, – видите ли, я все– таки пытался получить деньги сам. По ее лицу я понял, что она принадлежит к категории людей, которых легко обмануть. И она действительно не моргнув глазом подошла к бюро и выписала чек.

Он внимательно посмотрел в глаза Блэка, пытаясь уловить его реакцию, а затем продолжил:

– Чек был на двадцать фунтов, по десять за кресло. Я пожелал ей доброго утра, а она позвонила в колокольчик, чтобы слуга проводил меня. Как только я оказался на улице, сразу же направился в банк и получил по чеку наличные. Положив деньги в свой бумажник, я еще не был уверен в том, истрачу их или нет. Но когда я прочитал в газете, что леди умерла, я сказал себе: «Ну вот, теперь денежки мои». Послушайте, вы не должны осуждать меня. Это был первый шанс, который мне представился в жизни, чтобы получить хоть самую малость.

Блэк затушил сигарету.

– Первый шанс, и вы использовали его бесчестно, – сказал он. – Вам не стыдно за самого себя?

– Никто не может быть осужден, пока его не схватили за руку, – проговорил Том Смит. Неожиданно он улыбнулся. Улыбка как-то осветила это бледное, остроносое, как у хорька, лицо. Сделала более глубокими голубые глаза. Скрытность куда-то улетучилась, и на ее месте засияла странная, привлекательная чистота и невинность. – Я понимаю теперь, что уловка не сработала, – сказал он. – В следующий раз я попытаюсь действовать иначе.

– Попытаетесь спасти мир? – спросил Блэк.

– Да.

Блэк попрощался и пожелал Тому Смиту удачи. Когда он шел по улице к машине, он чувствовал, что молодой человек вышел на крыльцо и наблюдает за ним.

После полудня следующего дня Блэк направился к дому сэра Джона Фаррена, чтобы доложить о результатах своего расследования. Однако прежде чем его провели в библиотеку, он попросил слугу переговорить с ним с глазу на глаз. Они оба вышли в гостиную.

– Вы провели торговца в эту комнату и оставили наедине с леди Фаррен. Затем примерно пять минут спустя леди Фаррен позвонила, и вы проводили гостя из дома. Потом вы снова вошли в гостиную со стаканом молока для леди Фаррен. Я правильно излагаю ход событий?

– Совершенно верно, сэр, – ответил слуга сэра Джона.

– Когда вы вошли с молоком, что делала ваша хозяйка?

– Она стояла, сэр, примерно в том месте, где находитесь сейчас вы, и просматривала каталог.

– Она выглядела как обычно?

– Да, сэр.

– Что произошло после этого? Я уже спрашивал вас об этом раньше, но хочу еще раз удостовериться, прежде чем начать разговор с сэром Джоном.

Слуга на некоторое время задумался.

– Я подал хозяйке молоко и спросил, будут ли какие распоряжения для шофера. Она сказала – нет, так как сам сэр Джон повезет ее после обеда. Сказала мне также, что заказала два садовых кресла, и показала их, отмеченные в каталоге. Я заметил, что они будут очень полезны для сада. После этого она положила каталог на стол и подошла к окну, держа в руках стакан.

– Ничего больше она не говорила? Никак не упомянула торговца, который принес каталог?

– Нет, сэр. Хозяйка в отношении его не сделала никаких замечаний. Насколько я помню, это я высказался на его счет. Как раз в тот момент, когда выходил из гостиной. Но я почти уверен, что леди не слышала моих слов. Во всяком случае, она ничего не ответила.

– А что вы сказали?

– Я сказал… я просто пошутил. Леди очень любила юмор. Так я сказал, что, если этот торговец придет сюда снова, я сразу же узнаю его по рыжим волосам. Этот человек – самая настоящая маленькая морковка, без всяких преувеличений, произнес я. Затем закрыл за собой дверь и направился в буфетную.

– Благодарю вас, – сказал Блэк, – у меня к вам больше нет вопросов.

Он продолжал стоять в гостиной, глядя задумчиво через окно в сад. В комнату вошел сэр Джон.

– Я ждал вас в библиотеке, – сказал он, – вы уже давно здесь?

– Всего лишь несколько минут, – ответил Блэк.

– Ну хорошо. И каков ваш вывод?

– Тот же самый, что и раньше, сэр Джон.

– Как это? Вы имеете в виду, что мы находимся на том же самом месте, с которого начали расследование? Вы не можете назвать мне никаких причин, никаких мотивов, в силу которых моя жена решила покончить с собой?

– Никаких, сэр. Я пришел к заключению, что версия доктора была правильной. Внезапный импульс, вызванный ее физическим состоянием, заставил леди Фаррен пойти в охотничью комнату, взять ваш револьвер и выстрелить в себя. Она была счастлива, полностью удовлетворена всем, и, как вы знаете, сэр Джон, так же как и любой другой, она прожила безупречную жизнь. У нее абсолютно не было никаки мотивов совершить то, что она сделала.

– Спасибо Господу, – тихо проговорил сэр Джон.

До этого момента Блэк никогда не считал себя сентиментальным человеком. Теперь он не был до конца уверен в этом.

Дафна Дюморье Счастливого Рождества

Лоренсы жили в большом доме сразу за городом. Мистер Лоренс был мужчина крупный, полный, круглолицый и улыбчивый. Каждое утро он уезжал на автомобиле в город, к себе в контору, где у него имелись солидный письменный стол и три секретаря. По ходу дня он звонил по телефону, ходил на деловой ланч и снова звонил по телефону. Зарабатывал он очень много.

У миссис Лоренс были светлые волосы и глаза фарфоровой голубизны. Мистер Лоренс называл ее Котенком, но это не значит, что она была не приспособлена к жизни. У нее были дивная фигура и длинные ногти, и днем она, как правило, играла в бридж. Бобу Лоренсу уже стукнуло десять лет. Он был точь-в-точь как мистер Лоренс, только поменьше. Ему очень нравились электровозы, и отец специально позвал мастеров, которые проложили в саду игрушечную железную дорогу. Мэриголд Лоренс исполнилось семь. Она была точь-в-точь как ее мать, только покруглее. Ей часто дарили кукол, но они у нее почему-то все время ломались. Кукол набралось уже пятнадцать.

Если бы вы случайно встретили Лоренсов, то сразу бы поняли: перед вами самая обыкновенная семья. Наверное, именно из этого-то все и приключилось. Слишком уж они были типичные. Жизнь их текла вольготно и безоблачно, что было, конечно же, очень приятно.

Вот и канун Рождества Лоренсы проводили примерно так же, как и все другие семьи. Мистер Лоренс пораньше вернулся из города, чтобы присутствовать при том, как семейство готовится к празднику. Он улыбался чаще обычного, засовывал руки в карманы, а когда споткнулся о собаку, спрятавшуюся за ветки омелы и остролиста, рявкнул: «Да чтоб тебя, чертяка!» Миссис Лоренс по такому случаю отказалась от бриджа и развешивала в гостиной фонарики. Собственно, развешивал фонарики мальчишка-садовник, а миссис Лоренс украшала их фестончиками из разноцветной бумаги и подавала ему; при этом она непрерывно курила, и дым разъедал мальчишке глаза, но он был слишком хорошо воспитан, чтобы отогнать клубы рукой. Боб Лоренс и Мэриголд Лоренс носились по гостиной, запрыгивали на диваны и стулья и кричали:

— А что мне завтра подарят? А мне подарят поезд? А мне подарят куклу?

В конце концов мистеру Лоренсу это надоело, и он сказал:

— Если не прекратите галдеж, вообще ничего не получите.

Впрочем, по тону было ясно, что он это не всерьез, и обмануть детишек не удалось.

Когда детям уже пора было идти спать, миссис Лоренс позвали к телефону. «Черт!» — сказала она и снова пустила мальчишке-садовнику в глаза струю дыма. Мистер Лоренс поднял с пола ветку и засунул за раму картины. Потом бодро засвистел.

Миссис Лоренс отсутствовала минут пять; когда она вернулась, ее голубые глаза метали искры, а волосы были взъерошены. Ну точь-в-точь котенок. Такой, которого хочется взять на руки, сказать: «Ах ты, киска!» — и сразу же отпустить снова.

— Только этого не хватало, — вымолвила она, и детям показалось, что она вот-вот заплачет.

— Что там за чертовщина? — осведомился мистер Лоренс.

— Это из комитета по приему беженцев, — сообщила миссис Лоренс. — Не зря я тебе говорила, что здесь теперь не протолкнуться от беженцев. Когда все это только начиналось, мне, как и всем, пришлось внести нашу фамилию в список тех, кто готов их принять, — я думала, это просто формальность и никого принимать не понадобится. А вот теперь понадобилось. Мы должны поселить у себя супружескую пару, причем уже сегодня.

Мистер Лоренс перестал улыбаться.

— Погоди-ка, — сказал он. — Не имеет этот самый комитет никакого права так с нами поступать, нас должны были известить заранее. Почему ты не послала их подальше?

— Я послала, — ответствовала миссис Лоренс с возмущением, — но мне сказали, что им очень жаль, но все в одинаковом положении, они кого-то направляют в каждый дом, а еще добавили что-то про «ответственность в случае отказа» — я до конца не поняла, но звучало очень неприятно.

— Они не имеют права, — заявил мистер Лоренс, вздернув подбородок. — Я сейчас же позвоню кому-нибудь наверху. Уж я позабочусь, чтобы сотрудника, который с тобой разговаривал, уволили, я лично поеду в город, я…

— Господи, да какой смысл? — возразила миссис Лоренс. — Давай не будем так переживать по этому поводу. Не забывай, сегодня сочельник, все давно разъехались. Да и вообще, эти, как их там, уже едут, не можем же мы от них запереться. Видимо, нужно поставить в известность прислугу.

— А что беженцы будут делать? — стали допытываться взбудораженные дети. — Им придется отдать наши вещи? Они будут спать в наших кроватях?

— Конечно нет, — резко ответила миссис Лоренс. — Не притворяйтесь совсем-то уж недоумками.

— А куда мы их поместим? — спросил мистер Лоренс. — У нас ни одной комнаты свободной, ведь завтра приедут Дейли и Коллинсы. Ты ведь не предлагаешь отменить приглашения?

— Не переживай, — сказала миссис Лоренс, и ее голубые глазки лукаво сверкнули. — Единственное утешение — мы можем честно сказать, что в доме места нет. Давай поселим их в комнату над гаражом. Погода пока стоит сухая, так что в ней не слишком сыро. Там есть кровать — помнишь, два месяца назад мы вынесли ее из дома, уж больно пружины просели. А так она еще вполне крепкая. У прислуги, кажется, был масляный обогреватель, которым никто не пользуется.

Мистер Лоренс улыбнулся.

— Да ты, похоже, все продумала? — сказал он. — Уж моего Котенка не проведешь. Ну что ж, если они не будут нам мешать, я не против. — Он наклонился и на радостях подхватил на руки Мэриголд. — В любом случае, испортить нам Рождество мы не позволим, верно, детка? — спросил он дочку.

И подкинул ее в воздух, а она взвизгнула от восторга.

— Так нечестно, — заявил Боб Лоренс, побагровев всем своим круглым личиком. — Мэриголд меня младше, а чулок хочет повесить такой же. Я ведь старший, и чулок мне полагается больше, правда?

Мистер Лоренс взъерошил сыну волосы.

— Ты же мужчина, Боб, — сказал он. — Давай не обижай сестру. Завтра я подарю тебе кое-что получше того, что обычно кладут в чулок.

Боб тут же перестал дуться.

— Что-нибудь для моей железной дороги? — спросил он с жаром.

Мистер Лоренс только подмигнул и ничего не ответил.

Тогда Боб запрыгал на кровати.

— А у меня подарок будет больше, чем у Мэриголд! — вопил он в восторге. — Больше, гораздо больше!

— Вот и нет, вот и нет! — выкрикнула Мэриголд, готовая разреветься. — Мой подарок будет ничем не хуже твоего, правда, папа?

Мистер Лоренс кликнул няньку:

— Детей успокойте, ладно? А то они, похоже, совсем разошлись.

Он засмеялся и зашагал вниз.

Миссис Лоренс перехватила его на полдороге.

— Прибыли, — доложила она. Голос звучал натянуто.

— И? — уточнил он.

Она пожала плечами и скорчила рожицу.

— Евреи, — произнесла она кратко и скрылась в детской.

Мистер Лоренс произнес нечто невнятное, потом поправил галстук и состроил выражение лица, которое считал подходящим для встречи беженцев: смесь строгости и бравады. Он прошел по подъездной дорожке к гаражу и вскарабкался по шаткой лесенке.

— Ну-ну, добрый вечер! — произнес он громко и жизнерадостно, входя в комнату. — Вы тут как, устроились?

В комнате было темновато — единственную электрическую лампочку не протирали уже много месяцев, да и висела она в углу, далеко от кровати, стола и обогревателя. В первый момент беженцы просто без слов смотрели на вошедшего. Женщина сидела у стола и распаковывала корзину — достала оттуда каравай и две чашки. Мужчина расстилал на кровати одеяло; когда мистер Лоренс заговорил, он распрямился и повернулся к хозяину.

— Мы вам так признательны, — сказал он. — Бесконечно признательны.

Мистер Лоренс кашлянул и издал нечто вроде смешка.

— Да что там, — сказал он. — Ничего такого.

Беженцы, вне всякого сомнения, были евреи. У него — огромный нос и кожа особого маслянисто-желтого цвета. У нее — темные глаза, под которыми лежали тени. Она выглядела нездоровой.

— Э-э… вам что-нибудь еще нужно? — спросил мистер Лоренс.

На сей раз ответила женщина, сперва покачав головой.

— Ничего не нужно, — сказала она. — Мы очень устали.

— Всюду всё забито, — сказал мужчина. — Никто не мог нас принять. Вы так великодушны.

— Да что там, что там, — проговорил, отмахнувшись, мистер Лоренс. — Хорошо, что у нас нашлась свободная комната. Вам, небось, туго пришлось… там, где вы были.

На это они ничего не ответили.

— Ну, хорошо, — сказал мистер Лоренс. — Ежели я вам больше ни за чем не нужен, тогда спокойной ночи. Обогреватель не забудьте убавить, если станет чадить. И, это… если понадобится чего из еды или там одеяло, постучите в заднюю дверь, спросите у прислуги. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — откликнулись они хором, а потом женщина прибавила: — Счастливого вам Рождества.

Мистер Лоренс замер.

— А, да, — сказал он. — Да, конечно. Большое спасибо.

Он пошел к парадной двери, подняв воротник пальто. Похолодало. Ночью, видимо, подморозит. Когда он вошел в прихожую, как раз раздался удар гонга — звали к столу. Мальчишка-садовник закончил развешивать фонарики, они весело покачивались под потолком. Миссис Лоренс смешивала коктейли за столиком у камина.

— Поторопись, — проговорила она через плечо. — А то весь ужин насмарку: если я чего не выношу, так это полуостывшей утки.

— Дети спят? — поинтересовался мистер Лоренс.

— Да уж наверное, — ответила миссис Лоренс. — В сочельник их вечно не угомонить. Я дала им по конфете и сказала, чтобы не шумели. Хочешь выпить?

Позднее, когда они раздевались в спальне, мистер Лоренс вдруг высунул голову из гардеробной — в руке зубная щетка.

— Смешное дело, — сказал он. — Эта беженка пожелала мне счастливого Рождества. А я и не знал, что евреи празднуют Рождество.

— Вряд ли она представляет себе, о чем речь, — заметила миссис Лоренс, похлопывая себя по круглой, гладкой щеке, чтобы вбить в нее питательный крем.

Один за другим гасли в доме огни. Лоренсы спали. Снаружи в небесах полыхали звезды. И в комнате над гаражом теплился огонек.

* * *
— Ого, смотри, у меня аэроплан и новый локомотив для железной дороги! — завопил Боб. — Ого, он летает, как настоящий! Видишь, какой пропеллер?

— А у меня тоже два подарка от папы? — спросила Мэриголд, лихорадочно копаясь в груде оберток на своей кроватке; большую куклу, только что распакованную, она отбросила в сторону. — Няня! — заверещала она. — Где мой второй подарок?

Щеки ее сердито горели.

— Так тебе и надо, жадина-говядина, — поддразнил ее Боб. — Зато смотри, что у меня!

— А вот я сейчас сломаю твой дурацкий аэроплан, — пригрозила Мэриголд, и по щекам ее заструились слезы.

— Негоже ссориться на Рождество, — сказала няня и победоносно извлекла из-под обрывков еще одну коробочку. — Ну-ка, Мэриголд, глянь, что там?

Мэриголд разорвала бумагу. Скоро она уже держала в руке сверкающее ожерелье.

— Я принцесса! — закричала она — Я принцесса!

Боб бросил на нее взгляд, полный презрения.

— Невелика штука, — заметил он.

Внизу мистеру и миссис Лоренс как раз подавали утренний чай. Включили электрический обогреватель, шторы раздвинули, и комнату заливал утренний свет. А вот письма и пакеты пока стояли нетронутыми, ибо мистер и миссис Лоренс в истовом негодовании выслушивали рассказ их служанки Анны.

— Ушам своим не верю. Какой кошмар! — высказался мистер Лоренс.

— А я как раз верю. Чего еще ждать от таких людей? — сказала миссис Лоренс.

— Разберусь я с этим комитетом по приему беженцев! — посулил мистер Лоренс.

— Вряд ли они об этом знали, — возразила миссис Лоренс. — Уж эти-то потрудились сделать так, чтобы никто ничего не пронюхал. Ну, в любом случае держать их здесь мы не можем. Кто за ней ухаживать-то станет?

— Нужно вызвать «скорую», чтобы их увезли, — решил мистер Лоренс. — Мне еще вчера показалось, что она какая-то бледная. И все равно не пойму — как она одна справилась?

— Ну, эти разродятся и не заметят, — ответила миссис Лоренс. — Небось, и не почувствовала ничего. Одному я рада — что они в комнате над гаражом, а не в доме. Там ничего особо не перепачкаешь.

— Да, Анна, — крикнула она вдогонку служанке, — обязательно скажи няне, чтобы не подпускала детей к гаражу, пока не уедет «скорая».

И только после этого они взялись за письма и пакеты.

— Ладно хоть будет чем посмешить гостей, — сказал мистер Лоренс. — Как раз подходящая история под индейку и сливовый пудинг.

Когда они позавтракали и оделись, когда привели детей и те вдоволь напрыгались на их постели, хвастаясь своими подарками, мистер и миссис Лоренс отправились в гараж разбираться, что теперь делать с беженцами. Детей отправили в детскую поиграть с новыми игрушками — ведь история-то вышла некрасивая, в чем няня полностью согласилась с миссис Лоренс. И еще неизвестно, чего ждать дальше.

Они подошли к гаражу и обнаружили, что во дворе толпятся, переговариваясь, слуги. Тут были кухарка, лакей, горничная, шофер и даже мальчишка-садовник.

— Так, что тут такое? — осведомился мистер Лоренс.

— Убрались они, — доложил шофер.

— В каком смысле — «убрались»?

— Мужик, пока мы завтракали, пошел нашел такси, — пояснил шофер. — Небось, сбегал на стоянку в конце улицы. А нам ни слова.

— Мы только услышали, как к задней калитке машина подъехала, — вступила в разговор кухарка. — Они с шофером ее туда на руках отнесли.

— Мужик спросил, как называется ближайшая больница, а мы ему сказали, что на въезде в город есть одна, еврейская, — добавил шофер. — А он в ответ — что очень извиняется за беспокойство. Кремень-мужик, прямо и ухом не повел.

— И младенчик. Мы младенчика видели, — захихикала служанка, а потом почему-то густо покраснела.

— Да, — подтвердила кухарка. — Настоящий еврейчик, один в один что евонный папаша.

Тут они все рассмеялись и начали как-то глупо переглядываться.

— Так, — сказал мистер Лоренс, — похоже, всё, что могли, мы сделали.

Слуги разошлись. Возбуждение спало. Нужно готовиться к рождественскому приему, дел невпроворот, то одно, то другое, все уже сбились с ног, а еще только десять утра.

— Пойдем-ка поглядим, — сказал мистер Лоренс, мотнув подбородком в сторону гаража.

Миссис Лоренс недовольно поморщилась и двинулась за ним следом.

Они поднялись по шаткой лесенке в темную чердачную комнатушку. Никаких следов беспорядка. Кровать поставлена на место, к стене, одеяло аккуратно сложено на полу. Стол и стул стоят где и стояли. Окно открыто, чтобы впустить свежий утренний воздух. Обогреватель выключен. Лишь одно говорило о том, что комнатой пользовались. На полу у кровати стоял стакан холодной воды.

Мистер Лоренс не произнес ни слова. Миссис Лоренс тоже не произнесла ни слова. Они вернулись в дом, прошли в гостиную. Мистер Лоренс подошел к окну, выглянул в сад. В дальнем конце виднелась игрушечная железная дорога Боба. Миссис Лоренс открыла пакет, который проглядела за завтраком. Сверху доносились вопли и взвизги — дети то ли радовались, то ли наоборот.

— А как же гольф? Ты, кажется, собирался в одиннадцать пойти поиграть, — припомнила миссис Лоренс.

Мистер Лоренс присел на кушетку у окна.

— Что-то не хочется, — сознался он.

Миссис Лоренс положила на место косметичку, которую только что достала из-под многих слоев тонкой бумаги.

— Странно, — сказала она, — у меня тоже как-то муторно на душе, совсем не по-рождественски.

В открытую дверь было видно, как в столовой накрывают к обеду. Стол был украшен как положено, среди серебра виднелись букетики цветов. В самом центре стояла огромная связка хлопушек.

— Ума не приложу, что еще мы могли сделать, — внезапно произнесла миссис Лоренс.

Мистер Лоренс ничего не ответил. Он встал и начал прохаживаться по комнате. Миссис Лоренс поправила ветку, заткнутую за картину.

— В конце концов, они же ни о чем не просили, — сказала миссис Лоренс. — Уж он-то бы обязательно нам сказал, — продолжала миссис Лоренс, — если бы ей стало совсем худо, ну или ребенку. Я уверена, что все у них в порядке. Это ж такой народ — все живучие.

Мистер Лоренс достал из жилетного кармана сигару, потом положил обратно.

— Здесь, у нас, им было бы куда хуже, чем в еврейской больнице, — продолжала миссис Лоренс. — Там уход и все такое. А мы бы сами не справились. И кроме того, они уехали так внезапно, никому ничего не сказали — мы им даже и предложить ничего не успели.

Мистер Лоренс раскрыл книгу, потом закрыл снова. Миссис Лоренс все крутила в пальцах поясок от платья.

— Разумеется, — сказала она поспешно, — я туда съезжу и выясню, как у них дела, отвезу фруктов и еще всякого, и, может, теплых вещей, и спрошу, не надо ли им чего. Я бы прямо сегодня поехала, да нужно вести детей в церковь…

И тут распахнулась дверь, и в комнату вбежали дети.

— А на мне новое ожерелье, — похвасталась Мэриголд. — А у Боба нет ничего нового, чтобы надеть. — Она крутанулась на носочках. — Мама, давай быстрее, опоздаем и не увидим, как все входят в церковь.

— А там ведь будут петь «Вести ангельской внемли»? — спросил Боб. — Мы в школе выучили слова, мне даже не нужно смотреть в книжку. Пап, а почему Иисус родился в хлеву?

— Потому что в гостинице для них не нашлось места, — ответил мистер Лоренс.

— Они что, были беженцами? — уточнила Мэриголд.

В первый момент никто не ответил, а потом миссис Лоренс встала и поправила волосы перед зеркалом.

— Не задавай глупых вопросов, детка.

Мистер Лоренс распахнул окно. Из-за сада несся перезвон колоколов. Солнце заливало чистую, белую изморозь, обращая ее в серебро. На лице у мистера Лоренса появилось странное, озадаченное выражение.

— Так надо было… — начал было он. — Надо было…

Но договорить он так и не успел, потому что от ворот к дому уже катили две машины, в которых сидели два семейства, Дейли и Коллинсы, а дети с восторженным визгом мчались вниз по ступеням, выкрикивая:

— Счастливого Рождества! Счастливого Рождества!

~

Daphne du Maurier

HAPPY CHRISTMAS

Copyright © Daphne du Maurier, 1940


© А. Глебовская, перевод, 2015

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015

Издательство АЗБУКА®

Дафна дю Морье Синие линзы ~~~

Наконец настал день, когда ей снимут повязку и поставят синие линзы. Мада Уэст подняла руку к глазам и коснулась тонкой шероховатой ткани, под которой слой за слоем лежала вата. Ее терпенье будет вознаграждено. Дни переходили в недели, и она все лежала после операции, не испытывая физических страданий, но томясь от погружающей все в неизвестность тьмы и безнадежного чувства, что действительность, сама жизнь проходит мимо нее. Первые дни ее терзала боль, но милосердные лекарства вскоре смягчили ее, острота притупилась, боль исчезла, осталась лишь огромная усталость — реакция после шока, как ее заверяли. Что до самой операции, она прошла успешно. На все сто процентов. Перспектива была явно обнадеживающая.

— Вы будете видеть, — сказал ей хирург, — еще лучше, чем прежде.

— Откуда вы это знаете? — настаивала Мада Уэст, стремясь укрепить тонкую ниточку веры.

— Мы обследовали ваши глаза, когда вы были под наркозом, — ответил он, — и вторично, когда вам ввели обезболивающее средство. Мы не станем вас обманывать, миссис Уэст.

Она выслушивала эти заверения два-три раза на день, но время шло, и ей пришлось запастись терпеньем: теперь она упоминала о глазах, пожалуй, не чаще, чем раз в сутки, и то не прямо, а стараясь застать «их» врасплох. «Не выбрасывайте розы. Мне хочется на них посмотреть», — просила она, и дневная сиделка проговаривалась, пойманная в ловушку: «Они завянут до того времени». Это означало, что до следующей недели повязка снята не будет.

Определенные даты не упоминались никогда. Никто не говорил: «Четырнадцатого числа этого месяца к вам вернется зрение». И она продолжала свои уловки, делала вид, что ей все равно и она согласна ждать. Даже Джим, ее муж, попадал теперь в разряд «они» вместе с персоналом лечебницы; она больше ничего не рассказывала ему.

Раньше, давным-давно, она поверяла ему все свои страхи и опасения, и он разделял их с ней. До операции. Тогда, страшась боли и слепоты, она цеплялась за него и говорила, мысленно представляя себя беспомощной калекой: «Что, если я навсегда потеряю зрение? Что тогда со мной будет?» И Джим, тревога которого была не менее жгучей, отвечал: «Что бы ни случилось, мы пройдем через это вместе».

Теперь, сама не зная почему, разве из-за того, что темнота утончила ее чувства, Мада стеснялась обсуждать с мужем свои глаза. Прикосновение его руки было таким же, как прежде, и поцелуй, и сердечный голос, и, однако, все эти дни ожидания в ней набухало зернышко страха, что он, как и персонал лечебницы, был к ней слишком добр. Доброта тех, кому что-то известно, по отношению к тем, от кого это скрывают. Поэтому, когда наконец настал долгожданный день и во время вечернего визита хирург сказал: «Завтра я поставлю вам линзы», изумление пересилило радость. Мада Уэст не могла промолвить ни слова, и врач вышел, прежде чем она успела его поблагодарить. Неужели это правда и ее агония окончилась? Мада позволила себе один-единственный, последний пробный шар, когда дневная сиделка уходила с дежурства. «К ним надо будет привыкнуть, да? И сперва будет немного больно?» — утверждение в форме беспечного вопроса. Но голос женщины, ухаживавшей за ней в течение стольких тягостных дней, ответил: «Вы даже не почувствуете их, миссис Уэст».

Ее спокойный, приветливый голос, то, как она перекладывала подушки и подносила стакан к вашим губам, легкий запах французского папоротникового мыла, которое она всегда употребляла, — все это внушало доверие, говорило о том, что она не лжет.

— Завтра я вас увижу своими глазами, — сказала Мада Уэст, и сиделка, залившись веселым смехом, который порой доносился из коридора, ответила:

— Да, это будет для вас первым ударом.

Странно, как притупились воспоминания о ее приезде в лечебницу. Врачи и сестры, принимавшие ее, превратились в тени, отведенная ей палата, где она все еще находилась, — просто деревянный ящик, западня. Даже сам врач, умелый и энергичный хирург, рекомендовавший ей во время двух кратких консультаций немедленно лечь на операцию, был теперь для нее только голосом, а не реальным лицом. Он появлялся, отдавал приказания, приказания исполнялись, и было трудно представить, что эта перелетная птица — тот самый человек, который несколько недель назад попросил отдать себя в его руки, который сотворил чудо с живой тканью, бывшей ее собственными глазами.

— Представляю, как вы волнуетесь.

Это был низкий, мягкий голос ночной сиделки, которая лучше всех остальных понимала, что ей, Маде, пришлось перенести. В сестре Брэнд — дневной сиделке — все дышало бодростью дня, с ней появлялось солнце, свежие цветы, посетители. Когда она описывала, какая сегодня погода, она словно творила ее. «Ну и пекло», — говорила сестра Брэнд, распахивая окна, и ее подопечная прямо чувствовала, как от ее формы и накрахмаленной шапочки исходит свежесть, каким-то необъяснимым образом смягчая хлынувшую в комнату жару. А не то, ощущая легкий холодок, она слышала под ровный шум дождя: «Садовники-то будут рады-радешеньки, а вот старшая сестра останется без речной прогулки».

Так же и блюда, даже самые невкусные вторые завтраки, казались деликатесами, когда она предлагала их. «Кусочек камбалы au beurre»,[580] — весело потчевала она, разжигая притупившийся аппетит, и приходилось съедать поданную вареную рыбу, начисто лишенную вкуса, ведь иначе вы вроде быподводили сестру Брэнд, рекомендовавшую ее. «Пончики с яблоками… с двумя-то уж вы, конечно, справитесь», — и во рту появлялся вкус воображаемого пончика, хрустящего, посыпанного сахарной пудрой, когда в действительности он напоминал кусок размокшей подошвы. Бодрость и оптимизм сестры Брэнд не давали вам проявлять недовольство, жаловаться было бы оскорблением, сказать: «Дайте мне полежать спокойно. Я ничего не хочу» — значило проявить слабодушие.

Ночь приносила утешение — появлялась сестра Энсел. Она не ждала от вас мужества. Вначале, во время болей, она, и никто другой, давала болеутоляющие лекарства. Она, и никто другой, взбивала подушки и подносила стакан к запекшимся губам. А когда потянулись недели ожидания, ее мягкий, спокойный голос говорил подбадривающе: «Скоро это кончится. Нет ничего хуже, чем ждать». Ночью, стоило только прикоснуться к звонку, и сестра Энсел была у постели. «Не можете уснуть? Да, это ужасно. Я сейчас дам вам порошок, вы и не заметите, как пройдет ночь».

Сколько сочувствия в плавном, нежном голосе. Измученное вынужденным ожиданием и бездельем воображение, населяющее тьму причудливыми картинами, рисовало для отдыха реальные сценки: они с сестрой Энсел вне стен лечебницы, к примеру, втроем, с Джимом, за границей… Джим играет в гольф с каким-нибудь безликим знакомым, предоставив ей, Маде, бродить вокруг с сестрой Энсел. Сестра Энсел все делала безукоризненно. Никогда не раздражала. Интимность их ночного общения, все эти разделенные лишь ими двумя мелочи связывали пациентку и сиделку узами, которые расторгались только на день, и, когда сестра Энсел без пяти восемь утра уходила с дежурства, она шептала: «До вечера», — и сам этот шепот заставлял Маду предвкушать нечто приятное, словно восемь часов вечера не просто время прихода на работу ночной смены, словно они уславливаются о тайном свидании.

Сестра Энсел понимала вас. Когда вы жаловались утомленно: «День тянулся до бесконечности», ее «О да» в ответ говорило о том, что и для нее день шел мучительно долго, что она безуспешно пыталась заснуть и лишь теперь надеется вернуться к жизни.

А с какой симпатией, каким интригующим тоном она сообщала о приходе вечернего посетителя: «А кто к нам пришел? Кого мы так хотели видеть? И раньше, чем обычно», — и голос ее наводил на мысль, что Джим — не муж, с которым Мада прожила десять лет, а трубадур, возлюбленный, кто-то, кто нарвал букет принесенных им цветов в очарованном саду и сейчас стоит с ним у нее под балконом. «Какие великолепные лилии!» — восклицала сестра Энсел, вздыхая, точно у нее перехватывало дыхание, и Мада Уэст будто воочию видела экзотических красавиц, тянущихся к небесам, и перед ними — коленопреклоненную сестру, крошку-жрицу. Затем еле слышно звучало застенчивое: «Добрый вечер, мистер Уэст. Миссис Уэст ждет вас». Неслышно прикрыв за собой дверь, она выходила на цыпочках с цветами и почти беззвучно возвращалась: комната наполнялась ароматом лилий.

Должно быть, на второй месяц пребывания в лечебнице Мада предложила, вернее, спросила — сначала сестру Энсел, а затем мужа, — не поедет ли сестра к ним на неделю, после того как Маду выпишут. Это как раз совпадает с ее отпуском. Только на неделю. Только пока Мада не привыкнет снова к дому. «А вы хотите, чтобы я поехала?» В сдержанном голосе звучало обещание. «О да. Мне сперва будет трудно». Не зная, что она понимает под «трудно», Мада Уэст, несмотря на будущие линзы, все еще ощущала себя беспомощной, нуждающейся в ободрении и опеке, которые до сих пор она находила только у сестры Энсел. «Как ты думаешь, Джим?»

В его голосе удивление боролось с нежностью. Удивление, что жена так высоко ставит сиделку, нежность — естественная для мужа, потворствующего капризу больной жены. Во всяком случае, так показалось Маде Уэст, и позже, когда вечерний визит закончился и муж ушел домой, она сказала сестре Энсел: «Никак не могу понять, пришлось ли мое предложение по вкусу мужу». Ответ прозвучал спокойно, ободрительно: «Не тревожьтесь, мистер Уэст примирился с этим».

Примирился с чем? С изменением привычного образа жизни? Трое, вместо двоих, за столом, обязательная беседа, непривычный статус гостьи, которой платят за преданность хозяйке? (Хотя на это не будет ни намека, и лишь в конце недели, словно между прочим, ей будет вручен конверт с деньгами.)

— Представляю, как вы волнуетесь. — Сестра Энсел у изголовья, легкая рука на повязке; тепло ее голоса, уверенность, что еще несколько часов и она, Мада, будет свободна, наконец заглушили многодневные сомнения. Успех. Операция прошла успешно. Завтра она снова будет видеть.

— Кажется, — сказала Мада Уэст, — будто ты рождаешься заново. Я уже забыла, как выглядит все вокруг.

— Замечательно, — прожурчала сестра Энсел, — и вы были так терпеливы, так долго ждали.

В ласковой ладони сочувствие и осуждение всех тех, кто в течение долгих недель настаивал на повязке. Будь это в ее власти, будь в ее руке волшебная палочка, к миссис Уэст отнеслись бы куда более снисходительно.

— Как странно, — сказала Мада Уэст, — завтра вы уже не будете для меня только голосом. Вы облечетесь в плоть.

— А сейчас разве я бесплотна?

Притворный упрек, легкое поддразнивание — привычные для их разговоров и столь утешительные для пациентки. Когда зрение вернется к ней, от этого придется отказаться.

— Нет, разумеется, но все будет по-другому.

— Не понимаю почему.

Даже зная, что сестра Энсел маленькая и темная — так она сама описала себя, — Мада Уэст готовилась к сюрпризу при первой встрече — наклон головы, разрез глаз или, возможно, какая-нибудь неожиданная черта лица, слишком большой рот, слишком много зубов…

— Посмотрите, пожалуйста… — Не в первый раз сестра Энсел взяла руку своей подопечной и провела ладонью по своему лицу; Мада Уэст пришла в смущение, это напоминало полон, где ее рука была пленницей. Выдернув ее, Мада сказала со смехом:

— Мне это ничего не говорит.

— Тогда спите. Вы и не заметите, как наступит утро.

Последовал обычный ритуал: подвинут поближе звонок, проглочено снотворное, выпит последний глоток воды и, наконец, негромкое:

— Спокойной ночи, миссис Уэст. Позвоните, если я вам буду нужна.

Маду всегда охватывало легкое чувство потери, сиротливости, когда дверь закрывалась и сестра покидала ее, и вдобавок ревности, потому что были и другие пациенты, которым она оказывала те же милости, кто так же мог позвонить ночной сиделке, если его мучила боль. Когда Мада Уэст просыпалась — что часто бывало с ней перед рассветом, — она рисовала теперь в воображении не Джима, одного дома, в их спальне, а сестру Энсел, сидящую, возможно, у чьей-нибудь постели, склонившуюся над изголовьем, чтобы облегчить чьи-нибудь страдания, и одно это заставляло Маду тянуть руку к звонку, нажимать пальцем на кнопку и спрашивать, когда отворялась дверь:

— Я вас не разбудила?

— Я никогда не сплю на дежурстве.

Значит, она сидела в уютной нише для дежурных сестер посреди коридора, пила чай или переносила в журнал записи из медицинских карт. Или стояла возле пациента, как стоит сейчас возле нее, Мады.

— Не могу найти платка.

— Вот он. Лежал у вас под подушкой.

Прикосновение к плечу (само по себе услада), еще несколько слов, чтобы продлить ее пребывание, и сестра исчезала — отвечать на другие звонки и другие просьбы.


— Ну, на погоду сегодня жаловаться нельзя!

Наступил день, и сестра Брэнд влетела в палату, как первый утренний ветерок, когда стрелка барометра указывает на «ясно».

— Все готово для великого события? — спросила она. — Нам надо поторопиться и надеть самую красивую ночную сорочку, чтобы встретить мистера Уэста.

…Та же операция в обратном порядке. Однако на этот раз — в ее палате, на ее собственной постели. Лишь проворные руки хирурга и сестры Брэнд ему в помощь. Сперва исчезла повязка из крепа, затем корпия и вата; чуть ощутимый укол иглы, чтобы притупились все ощущения, и врач делает что-то, что — невозможно понять, с ее глазами. Боли не было. Прикосновение казалось холодным, словно туда, где только что лежала повязка, скользнул кусочек льда, но это не раздражало, напротив.

— Не удивляйтесь, — сказал хирург, — если в первые полчаса не почувствуете разницы. Все будет казаться покрытым дымкой. Затем она постепенно рассеется. Я хотел бы, чтобы это время вы спокойно полежали.

— Понимаю. Я не буду двигаться.

Желанный миг не должен быть слишком внезапным. Это разумно. Темные линзы были временными, лишь на первые дни. Затем их снимут и заменят другими.

— Насколько ясно я буду видеть? — наконец-то осмелилась она спросить.

— Абсолютно ясно. Но не сразу в цвете. Вроде как через темные очки в солнечный день. Даже приятно.

Его веселый смех внушал доверие, и, когда они с сестрой Брэнд вышли, Мада Уэст снова легла, дожидаясь, когда исчезнет мгла и солнечный день ворвется к ней в глаза, как бы ни было притуплено ее зрение, как бы ни было замутнено линзами.

Мало-помалу туман рассеялся. Первый предмет, который она увидела, был весь из углов — шкаф. Затем стул. Затем, — она повернула голову, — постепенно выступили очертания окна, вазы на подоконнике, цветов, которые ей принес Джим. Доносившиеся снаружи звуки слились с очертаниями, и то, что раньше резало слух, звучало теперь благозвучно. Она подумала: «Интересно, а плакать я могу? Линзы не задержат слез?» — но тут же почувствовала, что вместе с драгоценным даром — зрением — к ней вернулись и слезы. И чего тут стыдиться, какие-то одна-две слезинки, которые она тут же смахнула.

Теперь все было в фокусе. Цветы, умывальник, стакан с термометром, халатик. Мада не верила сама себе. Облегчение было столь велико, что она ни о чем другом не могла думать. «Они мне не лгали. Так все и произошло. Это правда».

Она видела фактуру одеяла, которое так часто гладила рукой. Цвет не имел значения. Приглушенный линзами свет лишь усиливал чары, смягчая все, на что падал ее взгляд. Наслаждаясь формами и очертаниями, она позабыла о цвете. Какое он имеет значение? Когда-нибудь дойдет и до него. Времени у нее достаточно. Что может быть важнее синей симметрии, подвластной ее зрению? Видеть, ощущать, слить то и другое воедино! Она действительно родилась заново, открыла давно потерянный мир.

Теперь ей некуда спешить. Разглядывать свою палату, задерживаясь на каждой мелочи, само по себе было богатством, наслаждением, это можно смаковать. Просто смотреть на комнату, ощупывать ее глазами, переходить взором за ее пределы — к чужим окнам в домах напротив — заполнит многие часы.

«Даже узнику в одиночной камере, — решила Мада, — покажется уютно, если он сперва лишится зрения, а потом ему его возвратят».

Она услышала снаружи голос сестры Брэнд и повернула голову к двери.

— Ну… наконец-то мы снова счастливы?

Мада Уэст с улыбкой смотрела, как одетая в форму фигура входит в комнату с подносом в руках, на котором стоит стакан молока. Но что это? Что за нелепость? Вопреки здравому смыслу голова под форменной шапочкой вовсе не была женской головой. На Маду надвигалась… корова, корова с человеческим телом. Шапочка с рюшем лихо сидела на широко расставленных рогах. Глаза были большие и добрые, но все равно коровьи, ноздри влажные, и стояла она, мерно дыша, так, как стоит корова на пастбище, безмятежная, довольная жизнью, неподвижная, принимая все таким, как оно есть.

— Все кажется немного непривычным, да?

Ее смех был смехом женщины, смехом дневной сиделки, смехом сестры Брэнд. Она поставила поднос на тумбочку возле кровати. Пациентка не ответила. Она закрыла глаза, затем снова открыла их. Корова в платье сестры милосердия все еще была в комнате.

— Признайтесь, — сказала сестра, — вы бы и не догадались, что вы в линзах, если бы не цвет.

Важно было выиграть время. Пациентка осторожно протянула руку к стакану. Стала медленно пить молоко. Маска была напялена с какой-то целью. Возможно, какой-нибудь опыт, связанный с линзами… хотя в чем он состоит, она не могла и представить. Они, бесспорно, рисковали, обрушивая на нее такой сюрприз, а по отношению к более слабым людям, перенесшим такую же операцию, как она, это было бы просто жестоко.

— Я прекрасно вижу, — сказала она наконец, — во всяком случае, мне так кажется.

Сестра Брэнд стояла, сложив руки на груди, и наблюдала за ней. Широкая фигура в форме была точь-в-точь такая, какой Мада Уэст представляла ее себе. Но эта задранная коровья голова, нелепый рюш на шапочке, нацепленной на рога… А где же граница между маской и телом, если это действительно маска?

— У вас какой-то неуверенный голос, — сказала сестра Брэнд. — Неужели вы разочарованы после всего того, что мы для вас сделали?

Смех звучал, как всегда, весело, но губы медленно двигались из стороны в сторону, словно она жевала траву.

— В себе-то я уверена, — ответила Мада Уэст, — а вот в вас — нет. Это что — шутка?

— Что — шутка?

— Ну… то, как вы выглядите… ваше… лицо?

Синие линзы не настолько затемняли свет, чтобы она не смогла заметить, как изменилось выражение сиделки. У коровы явственно отвисла челюсть.

— Право, миссис Уэст! — На этот раз смех звучал не так сердечно. Удивление ее было бесспорным. — Я такая, какой меня сотворил господь. Возможно, он мог бы сделать свою работу лучше.

Сиделка-корова подошла к окну и резким движением во всю ширь раздернула занавеси — комнату залил яркий свет. У маски не видно было краев, голова незаметно переходила в тело. Мада Уэст представила, как корова, если на нее напасть, опускает голову и выставляет рога.

— Я не хотела вас обидеть, — сказала она, — но, право, немного странно… Понимаете…

Она была избавлена от объяснения, так как дверь отворилась и в комнату вошел хирург. Во всяком случае, Мада узнала его голос, когда он сказал: «Хелло! Как дела?» Фигура в темном пиджаке и широких, суженных книзу брюках вполне подходила известному хирургу, но голова… Это была голова фокстерьера, уши торчком, пытливый, острый взгляд. Еще минута, и он залает и завиляет коротким хвостом.

На этот раз пациентка рассмеялась. Очень уж комичным был эффект. Должно быть, это все-таки шутка. Конечно, шутка. Что же еще, но зачем входить в такие расходы и причинять себе столько хлопот? Чего в конечном счете они достигают этим маскарадом? Она резко оборвала смех, увидев, как фокстерьер обернулся к корове и они без слов переговариваются между собой. Затем корова пожала своими слишком уж могучими плечами.

— Мы почему-то кажемся миссис Уэст смешными, — сказала она, и голос ее звучал не слишком довольно.

— Ну и прекрасно, — сказал хирург. — Разве было бы лучше, если бы мы казались ей противными?

Он подошел, протянул руку пациентке и наклонился поближе, чтобы поглядеть на ее глаза. Мада Уэст лежала неподвижно. Его голова тоже не была маской. Во всяком случае, Мада не могла различить ее границ. Уши стояли торчком, острый нос подрагивал. У него даже была отметина — одно ухо черное, другое белое. Мада представила его перед входом в лисью нору: вот он принюхивается, вот, поймав след, продирается в глубь лаза, поглощенный работой, на которую был натаскан.

— Вам бы подошло имя Джек Расселл,[581] — сказала она.

— Простите?

Он выпрямился, но все еще стоял у кровати, — в блестящих глазах проницательность, одно ухо настороженно торчит вверх.

— Я хочу сказать, — Мада Уэст подыскивала слова, — что это имя подходит вам больше, чем ваше собственное.

Она была смущена. Что он подумает о ней, он, мистер Эдмунд Гривз, за именем которого на дверной дощечке на Харли-стрит[582] стоит целая куча букв — его званий.

— Я знаю одного Джемса Расселла, — сказал он, — но он хирург-ортопед и ломает людям кости. Вам кажется, что я вам тоже что-то сломал?

Голос его звучал оживленно, но в нем проскальзывало удивление, как и у сестры Брэнд. Благодарности, которую они заслужили за свое мастерство, что-то не было видно.

— О, что вы, что вы, — поспешно произнесла пациентка, — ничего у меня не сломано, право, ничего. И ничего не болит. Я все ясно вижу. Слишком ясно, если уж на то пошло.

— Так и должно быть, — сказал хирург и засмеялся — точь-в-точь короткий, резкий лай. — Ну, сестра, — продолжал он, — пациентка может делать все что угодно, в пределах разумного конечно, только не снимать линзы. Вы предупредили ее?

— Как раз собиралась, сэр, когда вы вошли.

Мистер Гривз обернул черный собачий нос к Маде Уэст.

— Я зайду в среду, — сказал он, — и переменю линзы. Пока вам нужно одно — промывать глаза специальным раствором три раза в день. Это обязанность сестер. Сами вы глаза не трогайте. И, главное, не прикасайтесь к линзам. Однажды пациент хотел их снять и поплатился зрением. Он никогда его не восстановил.

«Попробуй только коснись, — казалось, лаял фокстерьер, — получишь по заслугам. Даже и не пытайся. У меня острые зубы».

— Я понимаю, — медленно произнесла Мада Уэст. Но она упустила свой шанс. Теперь она не могла потребовать у него объяснения. Инстинкт подсказывал ей, что врач ее не поймет. Фокстерьер говорил что-то корове, отдавал распоряжения. Резкая, отрывистая фраза и кивок глупой морды в ответ. Верно, в жаркий день мухи сильно ей докучают… или шапочка с рюшем отпугивает их?

Когда они двинулись к двери, пациентка сделала последнюю попытку.

— А постоянные линзы, — спросила она, — будут такие же, как эти?

— В точности такие, — гавкнул хирург, — но только прозрачные. Вы увидите все в естественном цвете. Значит, до среды.

Он вышел. Сестра — следом за ним. Мада слышала бормотанье голосов за дверью. А теперь что? Если это действительно какой-то опыт, снимут ли они сразу свои личины? Было чрезвычайно важно выяснить это. С ней сыграли не совсем честную шутку, это было злоупотребление доверием. Она слышала, как врач сказал: «Полторы таблетки. Она немного возбуждена. Вполне естественная реакция».

Мада Уэст храбро распахнула дверь. Они стояли в коридоре… все еще в масках. Оба обернулись к ней; в острых блестящих глазах фокстерьера и глубоких глазах коровы был упрек, словно своим поступком пациентка нарушила принятый этикет.

— Вам что-нибудь нужно, миссис Уэст? — спросила сестра Брэнд.

Мада Уэст смотрела мимо них в коридор. Весь этаж участвовал в обмане. У маленькой горничной, которая вышла из соседней палаты со шваброй и совком для мусора, была головка ласки, а сиделка, танцующей походкой идущая с другого конца коридора, была кошечка с кокетливой шапочкой на кудрявой голове. Рядом с ней гордо вышагивал врач-лев. Даже у швейцара, в это самое время поднявшегося в лифте напротив, была на плечах голова кабана. Вынимая багаж, он хрипло похрюкивал.

Впервые Маду Уэст уколол страх. Откуда они могли знать, что она именно сейчас откроет дверь? Как они сумели все появиться в ту самую минуту, каждый — в маске, все эти сестры и врачи, и горничная, которая как раз вышла из соседней двери, и швейцар, который как раз поднялся на лифте? Должно быть, страх отразился у нее на лице, потому что сестра Брэнд, корова, взяла ее за руку и отвела обратно в палату.

— Вы хорошо себя чувствуете, миссис Уэст? — встревоженно спросила она.

Мада Уэст медленно легла в постель. Если это был заговор, то для чего? Другие пациенты тоже были жертвами обмана?

— Я сильно устала, — сказала она. — Я бы хотела уснуть.

— Вот и отлично, — сказала сестра Брэнд, — а то вы чуть-чуть перевозбуждены.

Она смешивала что-то в стакане, и на этот раз, когда Мада Уэст взяла стакан в руку, пальцы ее дрожали. Может ли корова разглядеть как следует, что она смешивает, какие снадобья? А если она ошибется?

— Что вы мне даете? — спросила она.

— Успокоительное, — ответила корова.

Лютики и ромашки. Пышная зеленая трава. Воображению ничего не стоило почувствовать в питье все три ингредиента. Пациентку передернула дрожь. Она опустилась на подушку, и сестра Брэнд задернула занавеси.

— Расслабьтесь, — сказала она, — и, когда проснетесь, будете чувствовать себя гораздо лучше. — Тяжелая голова потянулась вперед… сейчас она раскроет рот и замычит.

Успокоительное подействовало быстро. Сонное оцепенение охватило тело пациентки.

Вскоре она погрузилась в мирный мрак, но, когда проснулась, ее ждал не нормальный порядок вещей, как она надеялась, а второй завтрак, принесенный кошечкой. Сестра Брэнд сменилась с дежурства.

— Сколько это будет продолжаться? — спросила Мада Уэст. Она уже примирилась с розыгрышем. Глубокий сон восстановил ее силы и отчасти веру в себя. Если это нужно для ее глаз — им видней. Хотя причина их поступка для нее непостижима.

— Что вы хотите сказать, миссис Уэст? — спросила кошечка, улыбаясь. Пустенькая девчонка с поджатыми губками; не успела она кончить фразы, как уже поправляла шапочку.

— Этот опыт с моими глазами, — сказала пациентка, снимая крышку с тарелки, где лежал кусок вареной курицы. — Не вижу, в чем тут смысл. Строите из себя каких-то чучел. Для чего?

Кошечка серьезно, если кошечка может быть серьезной, продолжала смотреть на нее во все глаза.

— Простите, миссис Уэст, — сказала она, — я вас не понимаю. Вы сказали сестре Брэнд, что еще не совсем хорошо видите?

— Дело не в том, что я не вижу, — ответила Мада Уэст. — Вижу я прекрасно. Стул есть стул. Стол — стол. Я буду есть вареную курицу. Но почему вы похожи на кошку, причем полосатую?

Возможно, это звучало невежливо. У нее чуть не дрогнул голос. Сестра — Мада вспомнила ее, это была сестра Суитинг, и ее имя Китти очень ей подходило — отшатнулась от сервировочного столика.

— Очень жаль, — сказала она, — что не могу вас оцарапать. Меня еще никто не называл кошкой.

Царапина была достаточно глубокой. Кошечка уже выпустила коготки. Она могла мурлыкать что-то льву в коридоре, но с Мадой Уэст она мурлыкать не желала.

— Я ничего не придумываю, — сказала пациентка. — Я вижу то, что вижу. Вы — кошка, нравится вам это или нет, а сестра Брэнд — корова.

На этот раз оскорбление было сознательным. Великолепные усы сестры Суитинг стали торчком.

— Будьте любезны, миссис Уэст, ешьте свое второе и позвоните мне, когда будете готовы есть третье.

И она гордо удалилась из комнаты. Если бы у нее был хвост, подумала Мада Уэст, он бы не вилял, как у мистера Гривза, а яростно бил по полу.

Нет, не было на них никаких масок. Удивление и гнев кошечки были достаточно искренни. И персонал лечебницы не стал бы разыгрывать такой спектакль ради одного пациента, Мады Уэст, — это обошлось бы слишком дорого. Значит, дело в линзах? Линзы по самой своей сущности, благодаря какому-то свойству, понять которое может только специалист, преображают всех, на кого в них смотришь.

У Мады вдруг мелькнула одна мысль, и, оттолкнув в сторону сервировочный столик, она слезла с кровати и подошла к трюмо. Из зеркала на нее смотрело собственное лицо. Темные линзы скрывали глаза, но лицо было ее, Мады Уэст.

— Слава богу, — сказала она, но мысли ее снова вернулись в прежнее русло. Значит, все же обман. Раз собственное ее лицо не изменилось, хоть и видит она его через линзы, значит, здесь действительно заговор, и ее первая догадка насчет масок была правильной. Но почему? Что они этим выигрывают? Может быть, они сговорились между собой свести ее с ума? Но она тут же отказалась от этой мысли — слишком абсурдно. Лечебница и ее персонал пользовались в Лондоне доброй славой. Хирург оперировал даже членов королевской фамилии. К тому же, если уж они хотели довести ее до безумия, это куда проще было сделать при помощи лекарств. Или анестезии. Дали бы ей во время операции слишком много обезболивающих средств и предоставили умереть. К чему вступать на окольный путь и наряжать врачей и сестер в маски животных?

Она сделает еще одну проверку. Она посмотрит на прохожих. Мада Уэст спряталась за занавеси и выглянула в окно. Сперва на улице было пусто — во время ленча не бывает большого движения. На дальнем перекрестке мелькнуло такси, но она не смогла разглядеть водителя. Мада ждала. На ступени лечебницы вышел швейцар, постоял, глядя по сторонам. Ей ясно была видна его кабанья голова. Но он не в счет. Он может участвовать в заговоре. К дому приближался фургон, водитель был не виден… но вот он сбавил скорость и выглянул из кабины — перед ней мелькнула плоская лягушачья голова, выпученные глаза.

У Мады упало сердце. Она отошла от окна и снова легла в постель. Есть ей больше не хотелось, и она отодвинула тарелку, почти не прикоснувшись к курице. Она не стала звонить, и спустя какое-то время дверь приоткрылась, но то была не кошечка, а маленькая горничная с головой ласки.

— Вы что хотите на третье: плам-пудинг или мороженое, мадам? — спросила она.

Мада Уэст, не раскрывая глаз, покачала головой. Робко скользнув вперед, чтобы забрать поднос, ласка сказала:

— Тогда сыр и кофе?

Ее голова соединялась с туловищем без всякого шва. Это не могло быть маской, разве что какой-то гениальный художник придумал маски, незаметно переходящие в тело, так, что материя сливалась с кожей.

— Только кофе, — сказала Мада Уэст.

Ласка исчезла. Снова стук в дверь, на пороге возникла кошечка: спина дугой, шерсть дыбом. Она молча шмякнула на столик чашку с кофе, и Мада Уэст, возмущенная — ведь если кому и выказывать недовольство, так только ей, — резко сказала:

— Налить вам в блюдечко молока?

Кошечка обернулась.

— Шутка шуткой, миссис Уэст, — сказала она, — и я первая посмеюсь над тем, что смешно. Но я не выношу грубостей.

— Мяу, — сказала Мада Уэст.

Кошечка выскочила из комнаты. Никто не пришел забрать чашку, даже ласка. Пациентка впала в немилость. Ну и пусть. Если персонал лечебницы полагает, что может одержать над ней верх, они ошибаются. Мада снова подошла к окну. Швейцар-кабан помогал сесть в машину пожилой треске на костылях. Значит, все же не заговор. Они ведь не знают, что она на них смотрит. Мада подошла к телефону и попросила телефонистку соединить ее с конторой мужа. И тут же вспомнила, что он не мог еще вернуться после ленча. Однако назвала номер, и ей повезло — Джим оказался на месте.

— Джим… Джим, дорогой.

— Да?

Какое счастье услышать так хорошо знакомый, родной голос. У Мады сразу стало легче на душе. Она прилегла на кровать, прижимая трубку к уху.

— Милый, когда ты сможешь приехать?

— Боюсь, только вечером. Не день, а сплошной ад, одно за другим без передышки. Ну, как оно прошло? Все в порядке?

— Не совсем.

— Что ты имеешь в виду? Ты не видишь? Гривз ничего тебе не напортил?

Как она могла объяснить, что с ней случилось? По телефону это прозвучало бы так глупо.

— Нет, я вижу. Прекрасно вижу. Просто… просто все сестры похожи на животных. И Гривз тоже. Он фокстерьер. Один из этих маленьких Джеков Расселлов, с которыми травят лис.

— О чем, ради всего святого, ты толкуешь?

В то же самое время он говорил что-то секретарше, что-то о деловой встрече, и по его тону Маде Уэст стало ясно, что он очень, очень занят, и она выбрала самый неподходящий момент, чтобы ему позвонить.

— Что ты имеешь в виду, какой Джек Расселл? — повторил Джим.

Мада Уэст поняла, что все бесполезно. Надо ждать, пока он не приедет. Тогда она попытается все ему рассказать, и он сам разберется, что за этим стоит.

— Неважно, — сказала она. — Поговорим потом.

— Мне очень жаль, — сказал он, — но я правда страшно спешу. Если линзы тебе не помогают, скажи кому-нибудь. Сестрам, старшей сестре.

— Хорошо, — пообещала она, — хорошо.

И дала отбой. Положила трубку. Взяла журнал, верно оставленный в один из вечеров самим Джимом. С радостью увидела, что ей не больно читать. И что синие линзы ничего не меняют — мужчины и женщины на фотографиях были нормальными, такими, как всегда. Свадебные группы, приемы, дебютантки — все было привычным. Лишь здесь, в лечебнице, и на улице, снаружи, люди выглядели иначе. Было уже далеко за полдень, когда в палату зашла старшая сестра, чтобы побеседовать с ней. Мада узнала ее по форменному платью. Овечья голова старшей сестры уже не удивила ее — это было неизбежно.

— Надеюсь, вы всем у нас довольны, миссис Уэст?

Мягкий вопросительный голос. Намек на блеяние.

— Да, спасибо.

Мада Уэст была настороже. Сердить старшую сестру было неразумно. Даже если это действительно колоссальный заговор, лучше не восстанавливать ее против себя.

— Линзы сидят хорошо?

— Превосходно.

— Я очень рада. Операция была тяжелая, и вы так мужественно вели себя все это время, так терпеливо ждали.

Вот-вот, подумала пациентка. Умасливает меня. Тоже входит в игру, надо полагать.

— Еще несколько дней, сказал мистер Гривз, и вам заменят эти линзы на постоянные.

— Да, так он и мне сказал.

— Жалко, что не видишь всего в цвете, верно?

— Пока что я этому рада.

Ответ сорвался у нее с губ, прежде чем она успела сдержаться. Старшая сестра разгладила платье. Если бы ты только знала, как выглядишь сейчас с этой тесьмой под подбородком, ты бы меня поняла, подумала пациентка.

— Миссис Уэст… — Старшей сестре было явно не по себе, и она отвернула свою овечью голову от женщины в постели. — Миссис Уэст, я надеюсь, вы не обидитесь на мои слова… но… но сестры в нашей лечебнице превосходно справляются со своим делом, и мы гордимся ими. Они работают по многу часов, как вы знаете, и высмеивать их не очень деликатно с вашей стороны, хотя я уверена, вы просто хотели пошутить.

Бе-е… бе-е… Блей себе на здоровье. Мада Уэст сжала губы.

— Это вы насчет того, что я назвала сестру Суитинг кошечкой?

— Я не знаю, как вы назвали ее, миссис Уэст, но это очень ее расстроило. Она пришла ко мне чуть не плача.

Вернее, фыркая от злости. Фыркая и выпуская когти. Ее умелые руки на самом деле кошачьи лапки.

— Это больше не повторится.

Мада твердо решила ничего больше не говорить. Она не была ни в чем виновата. Она не просила вставлять ей линзы, уродующие людей, ей ни к чему обман и притворство.

— Должно быть, очень трудно, — перевела она разговор, — содержать такую лечебницу.

— О да, — сказала старшая сестра. Сказала овца. — Нам удается добиться успеха только благодаря великолепному персоналу и содействию пациентов.

Слова были сказаны с целью уколоть пациентку. Даже овца может лягнуть.

— Сестра, — сказала Мада Уэст, — давайте не будем препираться друг с другом. Какова цель этого всего?

— Цель чего, миссис Уэст?

— Этого маскарада. Этого шутовства.

Ну вот, все произнесено вслух. Чтобы подкрепить свои слова, она указала на голову старшей сестры:

— Почему вы выбрали именно эту внешность? Это даже не смешно.

Наступило молчание. Старшая сестра, хотевшая было сесть, чтобы продолжить беседу, переменила намерение и медленно направилась к дверям.

— Все мы, получившие квалификацию в больнице святой Хильды, гордимся нашей эмблемой, — сказала она. — Надеюсь, когда вы покинете нас через несколько дней, миссис Уэст, вы будете вспоминать о нас с большей снисходительностью, чем сейчас.

И она вышла из комнаты. Мада Уэст снова взяла в руки отброшенный журнал, но читать его было скучно. Она прикрыла глаза. Снова открыла. Закрыла опять. Если бы стул превратился в гриб, а стол — в стог сена, можно было бы винить линзы. Почему меняются только люди? Что с ними не в порядке? Она не открыла глаза и тогда, когда ей принесли чай; а когда любезный голос произнес: «Вам цветы, миссис Уэст», — ждала, пока говорившая не выйдет из комнаты. Гвоздики. От Джима. На карточке было написано: «Приободрись. Мы не так плохи, как кажемся».

Она улыбнулась и спрятала лицо в цветы. В них все естественно. Никакого обмана. Ничего странного в запахе. Гвоздики и были гвоздиками, душистые, изящные. Даже дежурная сестра с головой пони, зашедшая, чтобы поставить их в воду, не вызвала у Мады раздражения своим видом. Да и с чего бы — такая ухоженная маленькая лошадка с белой звездой на лбу. Она прекрасно бы выглядела на цирковой арене.

— Спасибо, — улыбнулась миссис Уэст.

Странный день медленно подходил к концу. Мада с беспокойством ждала, когда наступит восемь. Умылась, сменила ночную рубашку, привела в порядок волосы. Сама задернула занавеси и зажгла лампу на ночном столике. Ее охватило странное тревожное чувство. Ей только сейчас пришло в голову, что за весь этот фантастический день она ни разу не вспомнила о сестре Энсел. Милая, очаровательная сестра Энсел, ее утешительница. Сестра Энсел, заступающая на дежурство ровно в восемь часов. Она тоже участвует в заговоре? Если да, Мада Уэст заставит ее раскрыть карты. Сестра Энсел не станет ей лгать. Мада подойдет к ней, положит руки ей на плечи, коснется маски и скажет: «Ну-ка, снимите ее. Вы меня не обманете». Но если все дело в линзах, если вся вина падает на них, как это ей объяснишь?

Мада сидела за туалетным столиком, втирая в лицо крем, и не заметила, как отворилась дверь и раздался знакомый мягкий голос, чарующий голос:

— Я еле могла дождаться, чуть не пришла раньше времени, но побоялась. Вы бы подумали, что я глупо себя веду.

И перед ее глазами за спиной в зеркале медленно возникла длинная плоская голова, извивающаяся шея, острый раздвоенный язык — он высовывался и молниеносно прятался во рту. Змея.

Мада Уэст не шевельнулась. Лишь рука продолжала механически втирать в щеку крем. Зато змейка ни на миг не оставалась в покое, она вертелась и извивалась, словно хотела рассмотреть все баночки с кремом, коробочки с пудрой, флаконы с духами.

— Приятно снова себя увидеть?

Как нелепо, как ужасно слышать голос сестры Энсел, доносящийся из змеиного рта; одно то, что при каждом звуке ее язык двигался взад и вперед, парализовало Маду. Она почувствовала, что к горлу подступает тошнота, душит ее и… внезапно физическая реакция оказалась сильнее ее… Мада Уэст отвернулась, но тут же крепкие руки сестры подхватили ее и повели к кровати. Она позволила уложить себя в постель и теперь лежала, не раскрывая глаз, тошнота постепенно проходила.

— Бедняжечка моя! Что они тут вам дали? Успокоительное? Я видела назначение в вашей карте.

Этот мягкий голос, такой спокойный и умиротворяющий, мог быть только у того, кто все понимает. Пациентка не раскрывала глаз. Не отваживалась на это. Она лежала, она ждала.

— Это было вам не по силам, — продолжал голос. — В первый день так важен покой! Были у вас посетители?

— Нет.

— Все равно вы нуждались в отдыхе. Смотрите, как вы бледны. Вам нельзя показываться мистеру Уэсту в таком виде. Пожалуй, мне следует позвонить ему и попросить его не приходить.

— Нет… пожалуйста, не надо, я хочу его видеть. Мне нужно его видеть.

От страха Мада открыла глаза, но не успела она это сделать, как к горлу снова подкатила тошнота, — змеиная голова еще длинней, чем прежде, извивалась над воротником сестры, и Мада впервые увидела крошечный глазок величиной с булавочную головку. Она зажала рот рукой, чтобы не закричать.

Сестра Энсел испустила тревожное восклицание.

— Что-то вам навредило, — сказала она. — Это не успокоительное. Вы часто принимали его. Что у вас было сегодня на обед?

— Вареная рыба. Я к ней почти не прикоснулась.

— Интересно, была ли она достаточно свежая. Пойду узнаю, не поступали ли жалобы от других пациентов. А вы полежите спокойно, дорогая, и не расстраивайтесь.

Дверь тихо растворилась и снова затворилась; и Мада Уэст, вопреки просьбе сестры, соскользнула с постели и схватила первое оружие, попавшееся ей под руку, — маникюрные ножнички. Затем снова легла в постель и спрятала ножнички под простыней. Сердце гулко билось у нее в груди. Ее душило отвращение. Теперь ей будет чем защитить себя, если змея слишком приблизится к ней. Она не сомневалась больше в реальности всего, что здесь происходило. Все это было явью. Какая-то злая сила завладела лечебницей и ее обитателями — старшей сестрой, сиделками, врачами, ее хирургом, все они были в сговоре, были соучастниками чудовищного преступления, смысл которого понять было нельзя. Здесь, на Аппер-Уотлинг-стрит, тайно готовился злой заговор, и она, Мада Уэст, была одним из заложников: каким-то неведомым образом они хотели использовать ее как орудие для достижения своих целей.

Одно она знала твердо. Нельзя показывать, что она их подозревает. Надо попытаться держать себя с сестрой Энсел так, как она держалась с ней прежде. Одна промашка — и она пропала. Нужно притвориться, что ей лучше. Если она не сумеет превозмочь тошноту, сестра Энсел наклонится над ней и… о, эта змеиная голова, высовывающийся язык!

Дверь отворилась. Змея снова была здесь. Мада Уэст сжала кулаки под одеялом. Затем через силу улыбнулась.

— Вам со мной одно мучение, — сказала она. — Мне было нехорошо, но сейчас получше.

У скользящей к ней змеи был в руках пузырек. Подойдя к умывальнику, она налила в мензурку воды и капнула туда капли.

— Сейчас все пройдет, миссис Уэст. Скоро конец, — сказала она, и пациентку снова охватил страх, ведь в самих этих словах таилась угроза. Конец? Чему, кому конец? Ей, Маде? Жидкость была бесцветной, но это ни о чем не говорило. Мада взяла протянутую мензурку и прибегла к уловке:

— Вам не трудно достать мне чистый носовой платок, он там, в столике.

— Конечно, нет.

Змея отвернулась, и Мада Уэст тут же вылила содержимое мензурки на пол. Затем зачарованно стала следить, как отвратительная извивающаяся головка заглядывает по очереди в ящики в поисках платка. Вот змейка уже несет его к кровати. Мада Уэст задержала дыхание. Голова приблизилась, и Мада впервые заметила, что шея змеи не гладкая, как у червяка, — так ей показалось с первого взгляда, — а зигзагообразно покрыта чешуей. Странно, но шапочка ладно сидела на голове, а не торчала нелепо, как у коровы, кошечки и овцы. Мада взяла платок.

— Почему вы так пристально смотрите на меня? — послышался голос. — Хотите прочитать мои мысли? Мне даже неловко.

Мада Уэст не ответила. В вопросе могла скрываться ловушка.

— Скажите мне, — продолжал голос, — вы не разочарованы? Я выгляжу так, как вы ожидали?

Снова ловушка. Нужно быть осторожной.

— Пожалуй, да, — проговорила она медленно, — но я не могу сказать наверняка, когда вы в шапочке. Мне не видны ваши волосы.

Сестра Энсел рассмеялась. Мягкий, низкий смех, так пленявший Маду в долгие недели слепоты. Она подняла руки, и через секунду взору Мады Уэст предстала вся змеиная голова, плоская, широкая макушка, красноречивое V. Гадюка.[583]

— Нравится? — спросила она.

Мада Уэст отпрянула на подушку. Она снова заставила себя улыбнуться.

— Очень красивые, — сказала она. — Очень, очень красивые.

Шапочка вновь очутилась на голове, длинная шея раскачивалась, затем мензурка была вынута из рук пациентки и поставлена на умывальник. Обман удался. Змея не была всезнающей.

— Когда я поеду к вам, — сказала сестра Энсел, — мне не обязательно носить форму… то есть если вы не хотите. Вы же будете тогда частным пациентом, а я — вашей личной сиделкой на ту неделю, что пробуду у вас.

Мада Уэст почувствовала, что она холодеет. Волнения этого дня вычеркнули у нее из памяти их план. Сестра Энсел должна была пожить у них неделю. Все было договорено. Главное, не выказать страха. Делать вид, что ничего не изменилось. А потом, когда приедет Джим, она все ему расскажет. Пусть даже он сам не увидит змеиной головы — это не исключено, если ее сверхвидение вызвано линзами, — ему придется принять в расчет ее слова, что по причинам слишком глубоким для объяснения она больше не доверяет сестре Энсел, более того, даже думать не может о том, чтобы та ехала с ними домой. План придется изменить. Она не хочет, чтобы за ней ухаживали. Она хочет одного — быть снова дома, быть с ним.

На столике у кровати зазвонил телефон. Мада Уэст схватила трубку, точно в ней крылось спасение. Это был ее муж.

— Прости, что я так поздно, — сказал он. — Прыгаю в такси и буду у тебя через минуту. Меня задержал поверенный.

— Поверенный?

— Да. Фирма «Форбз и Милуолл», ты же помнишь — в связи с доверенностью на твой капитал.

Ничего она не помнила. Перед операцией было столько разговоров о деньгах. Как всегда, одни советовали одно, другие — другое. И наконец Джим отдал все в руки этим Форбзу и Милуоллу.

— О да. Все в порядке?

— Вероятно, да. Скоро все тебе расскажу.

Он дал отбой. Взглянув наверх, она увидела, что змейка не сводит с нее глаз. Не сомневаюсь, подумала Мада Уэст, не сомневаюсь, ты хотела бы знать, о чем мы говорили.

— Обещайте не очень волноваться, когда придет мистер Уэст. — Сестра Энсел стояла, держась за ручку двери.

— Я не волнуюсь. Просто очень хочу его видеть.

— У вас горит лицо.

— Здесь жарко.

Извивающаяся шея потянулась наверх, затем к окну. Впервые Маде Уэст показалось, что змейке не по себе. Верно, почувствовала напряженную атмосферу. Теперь она знала, не могла не знать, что отношения между пациенткой и ее сиделкой переменились.

— Я слегка приоткрою фрамугу.

Если бы ты была целиком змеей, подумала пациентка, я могла бы столкнуть тебя вниз. Но, возможно, ты обвилась бы вокруг моей шеи и задушила меня?

Окно было открыто, и, задержавшись на минуту, змея нависла над изножием кровати, дожидаясь, возможно, слов благодарности. Затем шея осела в воротнике, язык высунулся и снова скрылся, и сестра Энсел выскользнула из комнаты.

Мада Уэст ждала, когда она услышит на улице звук подъехавшего такси. Спрашивала себя, удастся ли ей убедить Джима остаться в лечебнице на ночь. Если она объяснит ему, расскажет о своем страхе, своем ужасе, конечно же, он все поймет. Она сразу догадается, заметил ли он, что здесь что-то неладно. Она позвонит будто бы для того, чтобы спросить сестру Энсел о чем-то, и по выражению его лица, по тону голоса ей станет ясно, видит ли он то же, что и она.

Наконец такси подъехало к дому. Мада слышала, как оно замедлило ход, затем хлопнула дверца и — о счастье! — на улице под окном раздался голос Джима. Такси отъехало. Сейчас он поднимается в лифте. Сердце ее забилось часто-часто, она не сводила глаз с дверей. Его шаги в коридоре, снова его голос — должно быть, говорит что-то змее. Она сразу узнает, видел ли он ее голову. Он войдет в комнату, пораженный, не веря своим глазам, смеясь, — ну и шутка, неплохой маскарад… Чего он медлит? Что они копаются там, за дверью, о чем говорят, приглушив голос?

Дверь распахнулась, первое, что возникло в проеме, — знакомый зонтик и котелок, затем — неторопливая плотная фигура и… о боже… нет… пожалуйста, боже, только не Джим, не Джим, в надетой на него силой маске, силой втянутый в эту дьявольскую игру, в этот союз лжецов… У Джима была голова ястреба. Мада не могла ошибиться. Приметливый взгляд, кончик клюва в крови, дряблые складки кожина шее. Пока он ставил в угол зонтик, клал котелок и сложенное пальто, она лежала, не в силах вымолвить слова от ужаса и отвращения.

— Я слышал, ты неважно себя чувствуешь, — сказал он, оборачивая к ней ястребиную голову, — нездоровится, и к тому же в плохом настроении. Я не стану задерживаться. Отоспишься, отдохнешь, и все будет в порядке.

Ее сковало оцепенение. Она не могла отвечать. Лежа неподвижно в постели, Мада Уэст смотрела, как ястреб приближается, чтобы ее поцеловать. Вот он наклонился. Острый клюв коснулся ее губ.

— Сестра Энсел говорит, что это реакция, — продолжал он, — шок от того, что ты вдруг прозрела. На разных людей это действует по-разному. Она говорит, когда мы вернемся домой, тебе станет гораздо лучше.

«Мы»… сестра Энсел и Джим. Значит, план оставался в силе.

— Не уверена, — еле слышно сказала Мада, — что хочу брать к нам домой сестру Энсел.

— Не хочешь брать сестру Энсел? — В голосе звучало удивление. — Но ведь ты сама это предложила. Нельзя же так внезапно все менять. Надо знать, чего ты хочешь.

На ответ не было времени. Она не звонила, однако сестра Энсел вошла в комнату.

— Чашечку кофе, мистер Уэст? — спросила она.

Обычная вечерняя церемония. Но сегодня в ней было что-то странное, словно они заранее о чем-то сговорились.

— Благодарю, сестра, с удовольствием. Что это за глупости, почему это вы с нами не едете?

Ястреб обернулся к змее, и, глядя на них, на извивающуюся змею, на ее язык, на утонувшую в мужских плечах голову ястреба, Мада Уэст вдруг прониклась уверенностью, что приглашение к ним сестры Энсел исходило вовсе не от нее — сама сестра Энсел сказала, что миссис Уэст понадобится ее помощь во время выздоровления. Предложение это было сделано как-то раз, когда Джим целый вечер шутил и смеялся, а жена лежала с завязанными глазами, с радостью слушая его голос. Сейчас, глядя на скользкую змею, шапочка которой скрывала V гадюки, она знала, почему сестра Энсел хотела поехать к ним, знала также, почему Джим не возражал, почему, если уж на то пошло, сразу же принял ее план, заявил, что он превосходен.

Ястреб раскрыл кровавый клюв:

— Не хотите же вы сказать, что вы поссорились.

— Ну, что вы! — Змея изогнула шею, посмотрела сбоку на ястреба и добавила: — Миссис Уэст немного устала к вечеру. У нас был трудный день. Правда, дорогая?

Как лучше ответить? Ни один из них ничего не должен знать. Ни ястреб, ни змея, ни одна из этих ряженых тварей, окруживших ее и все теснее сжимавших свое кольцо, не должна ни о чем догадаться, не должна ни о чем знать.

— Я вполне хорошо себя чувствую, — сказала Мада. — Просто немного растеряна. Сестра Энсел права, утром мне будет лучше.

Те двое в полном согласии молча общались между собой. Это было, как она теперь поняла, страшнее всего. Животные, птицы, рептилии не нуждаются в словах. Жесты, взгляды — и они уже знают, что к чему. Но погубить ее им не удастся. Пусть она потеряла голову от страха, воля к жизни в ней еще сильна.

— Я не буду тебя беспокоить, — проговорил ястреб, — документы могут и подождать. Подпишешь дома.

— Какие документы?

Если она отведет глаза в сторону, ей не придется смотреть на его голову. Голос был голосом Джима, твердый, ободряющий.

— Доверенности на капитал, которые дали мне в конторе Форбза и Милуолла. Они предлагают, чтобы я стал совладельцем.

Его слова пробудили что-то у нее в памяти, вызвали воспоминание о чем-то, что было до операции, о чем-то, связанном с ее глазами. Если операция ничего не даст, ей будет трудно подписывать свое имя.

— Зачем? — спросила она дрогнувшим голосом. — В конце концов, это мои деньги.

Он рассмеялся. И, обернувшись на смех, она увидела раскрытый клюв. Он зиял, как капкан. Затем закрылся.

— Конечно, твои, — сказал он. — Но не в этом дело. Дело в том, что я смогу подписывать бумаги вместо тебя, если ты уедешь или заболеешь.

Мада Уэст взглянула на змею; узнав, что ей требовалось, та спрятала голову в воротник и струилась к дверям.

— Не задерживайтесь надолго, мистер Уэст, — прошелестела сестра Энсел, — нашей больной надо сегодня как следует отдохнуть.

Она бесшумно выскользнула из комнаты, и Мада Уэст осталась наедине с мужем. С ястребом.

— Я не собираюсь уезжать, — сказала она, — или болеть.

— Разумеется. Да разве о том речь! Просто эти голубчики не могут без мер предосторожности. Но, так или иначе, я не буду сегодня к тебе с этим приставать.

Правда ли, что голос звучит нарочито небрежно? Что рука, сующая бумаги в карман пальто, на самом деле птичья лапа? Кто знает, может быть, ее ждет еще больший кошмар: преобразившиеся тела, руки и ноги, становящиеся крыльями, лапами, копытами, — пока в окружающих ее людях не останется ничего человеческого. Последней исчезнет человеческая речь. С ней уйдет и последняя надежда. Все заполнят джунгли, со всех сторон будут раздаваться вой, рычание, крики, вылетающие из сотен глоток.

— Ты это серьезно — насчет сестры Энсел? — спросил Джим.

Она спокойно смотрела, как он подпиливает ногти. Он всегда носил пилку в кармане. Раньше Мада не придавала этому значения — пилка была неотъемлемой частью Джима, как его вечное перо и трубка. Только теперь она поняла, что за этим крылось: ястребу нужны острые когти, чтобы терзать свою добычу.

— Не знаю, — сказала она, — мне кажется довольно глупо брать с собой сиделку, раз ко мне вернулось зрение.

Он ответил не сразу. Голова глубже ушла в плечи. Его темный деловой костюм напоминал оперение большой нахохлившейся птицы.

— Я лично высоко ее ценю, — сказал он. — А ты, естественно, будешь слаба первое время. Я за то, чтобы не менять прежний план. В конце концов, если наши ожидания не сбудутся, мы всегда можем ее отослать.

— Возможно, — сказала его жена.

Она пыталась припомнить кого-нибудь, кому она могла доверять. Нет, у них никого не осталось. Родных раскидало по свету. Брат с женой жили в Южной Африке, из друзей в Лондоне она ни с кем не была очень близка. Не до такой степени. Никого, кому она могла бы сказать, что сиделка превратилась в змею, а муж — в ястреба. Беспомощность осуждала ее на вечную муку. Она была в своем личном аду. Одинокая, окруженная ненавистью и жестокостью; хладнокровно все взвесив, она больше в этом не сомневалась.

— Что ты будешь делать сегодня вечером? — спокойно спросила она.

— Поеду в клуб обедать, вероятно, — ответил он. — Как это мне надоело. Слава богу, еще два дня, и ты опять будешь дома.

Да, но, попав домой, вернувшись туда вместе со змеей и ястребом, не окажется ли она еще больше в их власти, чем здесь, в лечебнице?

— Гривз точно обещал в среду? — спросила она.

— Да, так он сказал, когда звонил мне сегодня утром. В среду он заменит тебе эти линзы на другие, в которых ты будешь различать цвета.

Которые покажут и тела в их истинном виде. Вот в чем разгадка. Синие линзы показывают только головы. Это было первое испытание. Гривз тоже в этом замешан, и ничего удивительного, ведь он хирург. Он занимает важное место в заговоре… а возможно, его подкупили. Кто это был, старалась она припомнить, кто первый предложил операцию? Их частный врач, после разговора с Джимом? Кажется, они оба пришли тогда к ней и сказали, что операция — единственный шанс спасти ей зрение. Корни заговора уходят в далекое прошлое, в глубь месяцев, возможно, лет. Но с какой целью, ради всего святого? Мада яростно рылась в памяти — не всплывет ли чей-нибудь взгляд, слово, какой-нибудь знак, который позволил бы ей проникнуть в этот ужасный заговор, это покушение на ее жизнь или на ее рассудок.

— Ты даже осунулась, — внезапно сказал Джим. — Позвать сестру Энсел?

— Нет… — вырвалось из ее губ чуть ли не криком.

— Я, пожалуй, лучше пойду. Она просила не задерживаться надолго.

Он встал с кресла — массивная фигура, перья на голове, как клобук, — подошел к ней, чтобы поцеловать на прощанье. Она закрыла глаза.

— Спи спокойно, моя любимая, и ни о чем не тревожься.

Несмотря на страх, она невольно ухватилась за его руку.

— Что с тобой? — спросил он.

Знакомый поцелуй вернул бы ее к жизни, но она почувствовала укол ястребиного клюва, кровавого клюва, больно щипнувшего ее. Когда муж ушел, Мада принялась стонать, катаясь головой по подушке.

— Что мне делать? — повторяла она. — Что мне делать?

Дверь снова отворилась; Мада сунула в рот кулак. Никто не должен знать, что она плачет. Ни слышать этого, ни видеть. Последним усилием воли она взяла себя в руки.

— Как вы себя чувствуете, миссис Уэст?

У изножья кровати стояла змея, рядом с ней — постоянный врач лечебницы. Приятный юноша, он всегда ей нравился, и, хотя, подобно всем прочим, у него была звериная голова, это не испугало ее. Это была голова собаки, шотландского колли. Коричневые глаза, казалось, поддразнивали ее. У нее самой когда-то был колли.

— Могу я поговорить с вами наедине? — спросила Мада.

— Разумеется. Вы не возражаете, сестра? — он кивнул на дверь, и сестра Энсел исчезла. Мада Уэст села в постели и стиснула руки.

— Вы сочтете, что все это глупости, — начала она, — но дело в линзах. Я не могу к ним привыкнуть.

Он подошел к кровати, верный колли, нос вверх в знак сочувствия.

— Очень жаль это слышать, — сказал он. — Они вам не режут?

— Нет, — сказала она. — Нет, я их даже не чувствую. Просто из-за них у всех странный вид.

— И ничего удивительного, так и должно быть. Ведь они скрадывают цвет. — Голос его звучал бодро, дружески. — Когда столько времени проходишь в повязке, наступает нечто вроде шока, — сказал он. — Не забывайте, вам порядочно досталось. Глазные нервы еще не окрепли.

— Да, — сказала она. Его голос, даже собачья голова внушали ей доверие. — Вы знаете людей, которые перенесли такую же операцию?

— И очень многих. Через день-два вы будете совершенно здоровы.

Он потрепал ее по плечу. Добрый песик! Веселый охотничий пес!

— И я вам еще одно скажу, — продолжал он. — Ваше зрение сделается лучше, чем раньше. Все станет яснее во всех отношениях. Одна пациентка говорила мне, что у нее было такое чувство, будто она всю жизнь носила очки и только после операции увидела своих друзей и родных в их истинном свете.

— В их истинном свете? — повторила Мада его слова.

— Именно. Понимаете, у нее всегда было слабое зрение. Она, например, думала, что волосы у ее мужа каштановые, а в действительности он был рыжий, ярко-рыжий. Сперва это было для нее ударом, но потом она пришла в восторг.

Колли отошел от кровати, похлопал по стетоскопу, торчащему из кармана, и кивнул головой.

— Мистер Гривз сотворил с вами чудо, можете мне поверить, — сказал он. — Ему удалось вернуть к жизни нерв, который он считал мертвым. Вы никогда им не пользовались — он не действовал. Кто знает, миссис Уэст, может быть, вы еще войдете в историю медицины. Так или иначе, хорошенько отоспитесь. Желаю вам удачи. Зайду утром. Спокойной ночи.

Он потрусил к дверям. Она слышала, как, идя по коридору, он пожелал доброй ночи сестре Энсел.

Ободряющие слова лишь задели ее по больному месту. Правда, в каком-то смысле они принесли облегчение, из них вытекало, что заговора против нее нет. Как и той пациентке с обострившимся чувством цвета, ей было дано не только зрение, но и видение. Она употребила слова, которые произнес врач. Она, Мада Уэст, может видеть людей в их истинном свете. И те, кому она доверяла, кого любила больше всех остальных, оказались ястребом и змеей…

Дверь отворилась, и сестра Энсел вошла в комнату, неся успокоительное.

— Будем ложиться?

— Да, благодарю вас.

Заговора, может быть, и нет, так, но вся вера, все доверие покинули ее.

— Оставьте лекарство и стакан воды. Я приму его позднее.

Она смотрела, как змейка ставит стакан на столик у кровати. Как подтыкает одеяло. Вот извивающаяся шея качнулась ниже и крошечные глазки увидели ножницы, полускрытые подушкой.

— Что это у вас там?

Язык высунулся и скрылся снова. Рука протянулась к ножницам.

— Вы могли порезаться. Я их уберу, вы не возражаете? Чтобы не искушать судьбу.

И ее единственное оружие было убрано, но не в туалетный столик, а в карман.

Одно то, как сестра Энсел их туда сунула, говорило о том, что она знает о подозрении Мады Уэст. Она хотела оставить ее безоружной.

— Не забудьте позвонить, если вам что-нибудь будет нужно.

— Не забуду.

Нежный, как ей прежде казалось, голос звучал вкрадчиво, фальшиво. Как обманчив слух, подумала Мада Уэст, как отступает от правды. Она подождала до одиннадцати часов, когда, как она знала, все пациенты уже были в постели. Затем погасила свет. Это обманет змею, если той вздумается взглянуть на нее через «глазок» в дверях. Она подумает, что ее подопечная спит. Мада Уэст тихонько встала. Вынула одежду из платяного шкафа и принялась одеваться. Надела пальто, туфли, повязала голову шарфом. Одевшись, подошла к дверям и осторожно повернула ручку. В коридоре было тихо. Она стояла неподвижно. Затем перешагнула порог и поглядела налево, туда, где всегда находилась дежурная сестра. Змея была на месте. Сидела, склонившись над книгой. Свет, падающий с потолка, заливал ей голову. Нет, она не ошиблась. Опрятная элегантная форма, накрахмаленная белая манишка, жесткий воротничок, но над ним раскачивалась змеиная шея и длинная плоская злобная голова.

Мада Уэст ждала. Она была готова ждать хоть несколько часов. Но вот раздался долгожданный звук — звонок от пациента. Змейка подняла голову от книги и посмотрела на табло. Затем, надев манжеты, заскользила по коридору в комнату, куда ее вызывали. Постучала, вошла. Не успела она исчезнуть, Мада Уэст вышла в коридор и направилась к лестничной площадке. Ни звука. Она прислушалась, затаив дыхание, затем крадучись стала спускаться. Четыре марша, четыре этажа, но ей повезло — с того места, где сидели дежурные сестры, лестница была не видна.

Внизу, в вестибюле, огни были притушены на ночь. Она подождала у подножья лестницы, чтобы убедиться, что ее никто не заметил. Ночной швейцар сидел к ней спиной, склонившись над конторкой, и она не могла разглядеть его лицо, но, когда он выпрямился, она увидела широкую рыбью голову. Мада пожала плечами. Не для того она отважилась на весь этот путь, чтобы ее испугала какая-то рыба. Она смело пошла через вестибюль. Рыба вытаращила глаза.

— Вам нужно что-нибудь, мадам? — спросил швейцар.

Он был глуп, как она и ожидала.

— Я ухожу. Спокойной ночи, — сказала она, проходя мимо, и дальше, через вертящуюся дверь вниз по ступенькам на улицу. Свернула налево и, заметив такси в дальнем конце улицы, крикнула и подняла руку. Такси замедлило ход, остановилось. Подойдя к дверце, Мада увидела, что у шофера черная приплюснутая обезьянья морда. Обезьяна ухмылялась. Внутренний голос говорил Маде, чтобы она не садилась в такси.

— Простите, — сказала она, — я ошиблась.

Ухмылка сползла с обезьяньей морды.

— Надо знать, чего хочешь, дамочка, — прокричал он, включил зажигание и, виляя, скрылся вдали.

Мада Уэст пошла дальше. Она сворачивала направо, налево, снова направо; вскоре вдали засияли огни Оксфорд-стрит. Мада прибавила шаг. Подойдя к Оксфорд-стрит, Мада приостановилась, подумав вдруг, а куда же она идет, у кого попросит приюта. И ей снова пришло в голову, что у нее нет здесь никого, ни живой души. Кто мог предоставить ей защиту? Проходящая мимо пара — жабья голова на приземистом туловище и рядом, под руку с ним, пантера, — стоящий на углу и беседующий с маленькой разнаряженной свинкой полицейский-бабуин? Здесь не было людей. Мужчина, шедший шагах в двух за ней, был, как и Джим, ястреб. Ястребы попадались и на противоположном тротуаре. Навстречу с хохотом шел шакал.

Мада повернулась и побежала назад. Она бежала, натыкаясь на прохожих — шакалов, гиен, ястребов, собак. Мир принадлежал им, в нем не осталось ни одного человека. Они оборачивались, видя, что она бежит, указывали на нее пальцами, они визжали, лаяли, кидались за ней следом, она слышала сзади их шаги. Она бежала по Оксфорд-стрит, спасаясь от погони, ночь обступила ее тенями, окутала тьмой, свет в ее глазах померк, она была одна в зверином мире.


— Лежите спокойно, миссис Уэст, небольшой укол, я не сделаю вам больно.

Мада узнала голос мистера Гривза, хирурга, и как в полусне подумала, что им все-таки удалось ее поймать. Она снова была в лечебнице, но теперь это не имело значения — какая разница, здесь или где-нибудь еще… Здесь, по крайней мере, все животные были ей знакомы.

Ей успели наложить на глаза повязку, она была благодарна за это. Благословенная темнота скрывала ночной кошмар.

— Ну, миссис Уэст, надеюсь, все ваши неприятности остались позади. С этими новыми линзами не будет ни боли, ни путаницы. Мир снова станет цветным.

Повязка становилась все тоньше, все прозрачней, — ее опять снимали слой за слоем. Внезапно все залил свет. Был день, ей улыбался мистер Гривз. Да, это его лицо. Рядом с врачом стояла кругленькая веселая сестра.

— Где ваши маски? — спросила пациентка.

— Для такой пустяковой операции они нам не нужны, — сказал хирург. — Мы всего лишь сняли временные линзы. Теперь лучше, да?

Она обвела глазами комнату. Все было в порядке. Четкие очертания — платяной шкаф, туалетный столик, вазы с цветами. Все — естественного цвета, без темной дымки. Но им не обмануть ее россказнями о том, что это был лишь сон. Накинутый ночью шарф все еще лежал на стуле.

— Со мной что-то случилось, да? — сказала она. — Я пыталась уйти…

Сестра взглянула на врача. Он кивнул.

— Да, — сказал он, — да. И, честно говоря, я вас не виню. Линзы, которые я вам вчера поставил, давили на крошечный нерв, и это вывело вас из равновесия. Но все уже позади.

Он ободряюще ей улыбнулся. Большие добрые глаза сестры Брэнд, — конечно же, это сестра Брэнд, — смотрели на нее с сочувствием.

— Это было ужасно, — сказала пациентка, — даже сказать вам не могу, до чего ужасно.

— И не надо, — прервал ее мистер Гривз. — Обещаю вам, что это не повторится.

Дверь открылась, и в палату вошел молодой больничный врач. Он тоже улыбался.

— Ну как наша пациентка? — спросил он. — Вполне пришла в себя?

— Думаю, что да, — ответил хирург. — Как ваше мнение, миссис Уэст?

Мада Уэст, не улыбаясь, смотрела на них — на молодого врача, на хирурга и сестру — и спрашивала себя, как раненая, пульсирующая ткань может настолько преобразить людей, какая клетка, соединяющая плоть с воображением, превратила этих трех человек в животных?

— Я думала, вы — собаки, — сказала она. — Вы, мистер Гривз, охотничий фокстерьер, а вы — шотландский колли.

Молодой врач притронулся к стетоскопу и засмеялся.

— А я и правда шотландец, — сказал он. — Из Абердина. Вы не совсем ошиблись, миссис Уэст. Поздравляю.

Мада Уэст не присоединилась к его смеху.

— Вам хорошо говорить, — сказала она. — Остальные были куда менее приятны. — Она обернулась к сестре Брэнд. — Про вас я думала, что вы — корова, — сказала она, — добрая корова. Но с острыми рогами.

На этот раз рассмеялся мистер Гривз.

— Видите, сестра, — сказал он, — то самое, о чем я вам не раз говорил. Пора уже вам на травку, на маргаритки.

Сестра Брэнд и не подумала обидеться. Она поправила подушку с ласковой улыбкой.

— Бывает, что нас называют самыми чудными именами, — сказала она, — такая уж у нас работа.

Все еще смеясь, врачи направились к двери. Мада Уэст, чувствуя, что атмосфера разрядилась, сказала:

— Кто меня нашел? Что произошло? Кто привел обратно?

Мистер Гривз глянул на нее с порога.

— Вы не очень далеко ушли, миссис Уэст, и благодарите за это бога, не то вы не были бы сейчас здесь. Швейцар пошел за вами следом.

— Все позади, — сказал молодой врач. — Весь эпизод занял не больше пяти минут. Вы благополучно оказались в своей постели, и меня тут же вызвали к вам. Вот и все. Ничего страшного не произошло. Вот для кого это было ударом, так для бедняжки сестры Энсел. Когда она увидела, что вас нет в палате.

Сестра Энсел… Отвращение, испытанное накануне, не так легко было забыть.

— Не хотите ли вы сказать, что наша маленькая звезда тоже была животным? — улыбнулся молодой врач.

Мада Уэст почувствовала, что краснеет. Придется солгать. И не в последний раз.

— Нет, — быстро откликнулась она. — Разумеется, нет.

— Сестра Энсел все еще здесь, — сказала сестра Брэнд. — Она была так расстроена, когда сменилась с дежурства, что не могла уйти к себе и лечь спать. Вы не хотели бы ее повидать?

Тяжелое предчувствие охватило пациентку. Что она наговорила сестре Энсел в панике и лихорадке вчерашнего вечера? Прежде чем она успела ответить, молодой врач раскрыл дверь и крикнул в коридор:

— Миссис Уэст хочет пожелать вам доброго утра!

Он широко улыбался. Мистер Гривз махнул рукой и вышел, сестра Брэнд — за ним, молодой врач, отдав честь стетоскопом и отвесив в шутку поклон, отступил к стене, чтобы пропустить сестру Энсел. Мада Уэст глядела на нее не сводя глаз, затем на губах ее показалась робкая улыбка и она протянула вперед руки.

— Я так перед вами виновата, — сказала она. — Простите меня.

Как могла сестра Энсел казаться змеей?! Карие глаза, гладкая смуглая кожа, аккуратно причесанные темные волосы под шапочкой с рюшем. И улыбка, медленная сочувственная улыбка.

— Простить вас, миссис Уэст? — сказала сестра Энсел. — За что мне вас прощать? Вы прошли через ужасное испытание.

Пациентка и сестра держали друг друга за руки. Улыбались друг другу.

О боже, думала Мада Уэст, какое облегчение, как она благодарна за то, что вновь обретенное зрение помогло развеять угнетавшие ее отчаяние и страх.

— Я все еще не понимаю, что произошло, — сказала она, прильнув к сиделке. — Мистер Гривз пытался мне объяснить. Что-то с нервом?

Сестра Энсел сделала гримаску, обернувшись к двери.

— Он и сам не знает, — шепнула она, — но он ни за что не признается в этом, не то попадет в беду. Он слишком глубоко вставил линзы, вот в чем дело. Слишком близко к нерву. Как еще вы остались в живых!

Она поглядела на свою подопечную. Глаза ее улыбались. Она была такая хорошенькая, такая приветливая.

— Не думайте об этом, — сказала она. — Вы больше не будете грустить, да? С этой самой минуты. Обещайте мне.

— Обещаю, — сказала Мада Уэст.

Зазвонил телефон, сестра Энсел выпустила руку пациентки и потянулась за трубкой.

— Вы сами знаете, кто это, — сказала она. — Ваш бедный муж. — И передала трубку Маде Уэст.

— Джим… Джим, это ты?

Любимый голос так тревожно звучал на другом конце провода.

— Ты в порядке? — сказал он. — Я уже дважды звонил старшей сестре, она обещала держать меня в курсе. Что, черт подери, там происходит?

Мада Уэст улыбнулась и протянула трубку сестре.

— Скажите ему, — попросила она.

Сестра Энсел поднесла трубку к уху. Смуглая нежная рука, матово поблескивают розовые полированные ногти.

— Это вы, мистер Уэст? — сказала она. — Ну и напугала нас наша пациентка. — Она улыбнулась и кивнула женщине в постели. — Можете больше не волноваться. Мистер Гривз сменил линзы. Они давили на нерв. Теперь все в порядке. Видит она превосходно. Да, мистер Гривз сказал, завтра мы можем уехать.

Пленительный голос, так гармонирующий с мягкими красками, с карими глазами. Мада Уэст вновь протянула руку к трубке.

— Джим, у меня была кошмарная ночь, — сказала она, — я только сейчас по-настоящему начинаю все понимать. Какой-то нерв в мозгу…

— Так я и понял, — сказал он, — чудовищно. Слава богу, им удалось его найти. Этот Гривз — сапожник.

— Больше это не повторится, — сказала она. — Теперь, когда мне поставили правильные линзы, это не может повториться.

— Надеюсь. Не то я подам на него в суд. Как ты себя чувствуешь?

— Замечательно, — сказала она. — Немного сбита с толку, но замечательно.

— Умница, — сказал он. — Ну, не волнуйся, я приеду попозже.

Голос замолк. Мада Уэст передала трубку сестре Энсел, та положила ее на рычаг.

— Мистер Гривз правда сказал, что я могу возвратиться домой завтра? — спросила Мада.

— Да, если будете хорошо себя вести. — Сестра Энсел улыбнулась и похлопала Маду по руке. — Вы уверены, что по-прежнему хотите, чтобы я поехала с вами? — спросила она.

— Ну конечно, — сказала Мада Уэст. — Мы же договорились.

Она села в постели. В окна вливались потоки солнечного света, освещая розы, лилии и ирисы на длинных стеблях. Совсем близко на улице слышался шум автомобилей, такой ровный, такой сладостный. Мада подумала о садике, ждущем ее дома, о своей спальне, о своих вещах, о привычном течении домашней жизни, к которому она теперь сможет вернуться. Ведь она снова видит, а страхи и тревоги последних месяцев забудутся навсегда.

— Самое драгоценное на свете, — сказала она сестре Энсел, — зрение. Теперь я это знаю. Я знаю, чего я могла лишиться.

Стиснув руки перед собой, сестра Энсел сочувственно кивала.

— И зрение к вам вернулось, — сказала она. — Это чудо. Вы никогда больше его не потеряете.

Она направилась к двери.

— Пойду немного отдохну, — сказала она. — Теперь, когда я знаю, что с вами все в порядке, я смогу уснуть. Вам что-нибудь нужно, пока я здесь?

— Дайте мне, пожалуйста, крем для лица и пудру, — сказала пациентка, — и помаду, и гребень со щеткой.

Сестра Энсел взяла все это с туалетного столика и положила на постель так, чтобы Мада легко могла их достать. Она захватила также ручное зеркало и флакон духов и с заговорщицкой улыбкой понюхала пробку.

— Изумительные, — проворковала она. — Это те, что вам подарил мистер Уэст, да?

Сестра Энсел уже вписалась в интерьер, подумала Мада. Ей представилось, как она — снова хозяйка дома — ставит цветы в маленькой комнате для гостей, выбирает книгу, приносит портативный приемник, чтобы сестре Энсел не было скучно по вечерам.

— До вечера.

Знакомые слова: столько дней и недель она слышала их каждое утро, они прозвучали в ее ушах как любимая песня, которую с каждым разом любишь все больше. Наконец-то они слились с человеком, человеком, который улыбался ей, чьи глаза обещали ей дружбу и верность.

— Увидимся в восемь.

Дверь закрылась. Сестра Энсел ушла. Привычный распорядок, нарушенный безумной ночью, вступил в свои права. Но вместо мрака — свет. Жизнь — вместо угрозы смерти.

Мада Уэст вынула пробку из флакона и подушила за ушами. Аромат разлился в воздухе, стал частью теплого светлого дня. Она подняла зеркальце, взглянула в него. В комнате ничего не переменилось, в окна проникал уличный шум, вот в дверях показалась маленькая горничная — вчерашняя ласка — и принялась убирать. Она сказала «доброе утро», но пациентка не ответила ей. Возможно, она устала. Горничная убрала и пошла дальше.

Тогда Мада Уэст взяла зеркало и снова посмотрела в него. Нет, она не ошиблась. Глаза, которые смотрели ей в ответ, были сторожкими глазами пугливой лани, покорно склонившей голову, будто под занесенным ножом.

Дафна дю Морье Яблоня ~~~

Впервые он заметил это дерево, когда со дня ее смерти прошло уже месяца три. Он, конечно, видел его и раньше, знал, что оно растет у него в саду перед домом, на лужайке, полого поднимавшейся вверх, к полям. Однако до сих пор он не замечал в этой старой яблоне ничего необычного, ничего, что отличало бы ее от соседних деревьев; помнил только, что стояла она немного особняком, ближе к террасе, и была третья по счету слева.

В то погожее весеннее утро он брился, стоя у открытого окна, и, когда высунулся наружу, чтобы глотнуть свежего воздуха, с намыленными щеками и бритвой в руке, его взгляд случайно задержался на старой яблоне. Может быть, весь фокус был в освещении — солнце как раз поднималось над лесом, и в его косых лучах он вдруг увидел дерево по-новому, — только сходство сразу бросилось в глаза.

Он положил бритву на подоконник и вгляделся как следует. Яблоня была чахлая, невзрачная и жалкая на вид — не то что соседние деревья, крепкие и узловатые. Ветвей было немного, и росли они ближе к верхушке, придавая дереву сходство с костлявой, узкоплечей фигурой; ветки словно зябли на свежем утреннем воздухе и старались прижаться поближе к стволу с каким-то унылым, обреченным выражением. Проволока, которой был обмотан низ ствола, напоминала болтающуюся на тощих бедрах серую юбку, а у самой верхушки, провисая под собственной тяжестью, торчала одинокая ветка, похожая на поникшую голову.

Сколько раз он видел свою жену в точно такой понурой позе! Сколько раз она вот так же останавливалась и замирала, чуть подавшись вперед и ссутулившись, — дома ли, в саду или даже в магазине, когда они ездили в город за покупками. Она показывала всем своим видом, будто жизнь к ней особенно жестока и несправедлива, будто ей, в отличие от прочих людей, от рожденья суждено нести непосильную ношу, но она ее покорно тащит и дотащит до конца без единого слова жалобы. «Мидж, у тебя совершенно измученный вид, посиди, отдохни, ради бога!» Но на это она отвечала неизменным вздохом, неизменным пожиманием плеч: «За меня ведь никто не сделает» — и, с усилием распрямив спину, принималась за нескончаемый ряд утомительных и никому не нужных дел, которые выдумывала себе сама, — и так без конца, изо дня в день, из года в год.

Он не отрываясь глядел на яблоню. Ее согбенная, страдальческая поза, поникшая верхушка, уныло опущенные ветви, несколько сухих листьев, которые случайно уцелели во время зимней непогоды и теперь подрагивали под свежим весенним ветерком, как неряшливо подобранные пряди волос, — во всем этом сквозил немой укор: «Смотри, какая я — и все из-за тебя, ты совсем обо мне не думаешь!»

Он отвернулся от окна и снова начал бриться. Нет, нельзя давать волю нелепым фантазиям и вбивать себе в голову бог весть что, когда только-только начинаешь привыкать к долгожданной свободе. Он принял душ, оделся и сошел в столовую. Стол был накрыт к завтраку — на один прибор. На электрической плитке стояла сковородка с яичницей; он снял ее и перенес к столу, где его дожидался свежий, аккуратно сложенный, еще пахнущий типографской краской номер «Таймса». Когда жива была Мидж, он — по многолетней привычке — сперва передавал газету ей и после завтрака, унося «Таймс» к себе в кабинет, видел, что страницы смяты, перепутаны, сложены кое-как, и удовольствие от чтения бывало уже наполовину испорчено. И газетные новости утрачивали остроту, потому что самое интересное жена успевала прочесть за завтраком вслух, тоже по привычке, хотя ее никто не просил, да еще добавляла от себя язвительные комментарии. Если в газете сообщалось, что у кого-то, кого они знали, родилась дочь, она цокала языком и говорила, сокрушенно качая головой: «Вот не везет им, опять девочка», а если сообщалось о рождении сына, она вздыхала: «В наше время дать мальчику приличное образование… да, они с ним еще наплачутся!» Поначалу он считал, что такая неодобрительная реакция на приход в мир новой жизни психологически вполне объяснима — у них самих не было детей, но с течением времени он убедился, что точно так же она реагирует на любое приятное или радостное событие, словно радость сама по себе была в ее глазах чем-то оскорбительным и преступным.

«Тут пишут, что этим летом зарегистрировано рекордное количество отпускников. Будем надеяться, что им всем удалось хорошо отдохнуть». Но в голосе у нее звучала не надежда, а откровенный скепсис. После завтрака она отодвигала стул и говорила со вздохом: «Ну, что уж тут…» — останавливаясь на полуслове; но то, как она вздыхала, как пожимала плечами, как сутулилась над столом, собирая грязную посуду — она все боялась чересчур обременять прислугу, — все эти мелочи, даже самый вид ее согнутой, тощей спины, складывались в один привычный многолетний упрек, молчаливо обращенный к нему, — упрек, который уже давно отравлял их совместное существование.

Он молча вставал и предупредительно открывал перед ней дверь на кухню, и она молча проходила мимо, сгибаясь под тяжестью подноса с посудой, хотя убирать со стола самой не было ни малейшей надобности; потом до него доносился плеск воды в мойке на кухне. Он возвращался и снова усаживался на место, глядя на прислоненную к тостеру смятую газету со следами джема, и уже в который раз в его мозгу начинал стучать вопрос: «Что я такого сделал? В чем я виноват?»

Она не ворчала, не пилила его. Избитые шутки насчет сварливых жен, как и анекдоты о тещах, — это было что-то из области дешевой эстрады. Он не помнил, чтобы Мидж когда-нибудь вспылила, повысила голос, закатила ему скандал. Однако невысказанный вечный упрек в сочетании с позой благородной, безропотной страдалицы делал атмосферу жизни в доме совершенно невыносимой, заставлял его прибегать к разным мелким уловкам и при этом испытывать постоянное чувство вины.

Бывало так, что в какое-нибудь осеннее дождливое утро он спешил уединиться у себя в кабинете, включал на полную мощность обогреватель, не спеша закуривал трубку и, дымя в свое удовольствие, усаживался за письменный стол под предлогом того, что ему надо написать какие-то письма; на самом деле ему просто хотелось спокойно побыть одному в своей собственной комнате. Но вскоре дверь приоткрывалась и в кабинет заглядывала Мидж в низко надвинутой на глаза широкополой фетровой шляпе; натягивая дождевик, она недовольно морщила нос и замечала:

— Фу, как тут накурено, дышать невозможно!

Он ничего не говорил в ответ, только поворачивался к ней в кресле, прикрывая локтем наугад снятый с полки роман.

— Ты случайно в город не собираешься? — спрашивала она.

— Да нет, мне незачем.

— А… Ну, что уж тут… Неважно. — И она отходила от двери.

— А что такое? — спрашивал он вслед. — Тебе что-то нужно в городе?

— Надо бы рыбы к обеду купить. Ты же знаешь, по средам домой не привозят. Но раз ты занят, я как-нибудь сама. Я просто подумала…

И, не закончив фразы, исчезала.

— Мидж, постой! — окликал он ее. — Ладно, если хочешь, я сейчас выведу машину, съезжу за рыбой. Какой смысл тебе мокнуть под дождем?

Не получая ответа и думая, что она не расслышала, он выходил в холл. Она стояла у распахнутой входной двери, повесив на руку плоскую корзину, и надевала садовые перчатки. Ветер задувал в дом со двора моросивший дождь.

— Все равно уж, так и так мокнуть, — говорила она. — Надо привести в порядок цветы, подпорки укрепить, пока совсем не повалились. Управлюсь с цветами, сама съезжу.

Спорить было бесполезно. Она решила и сделает по-своему. Он захлопывал за ней дверь и возвращался в кабинет. Почему-то там казалось уже не так уютно. Через некоторое время, взглянув в окно, он видел, как она несет из сада корзинку с пожухлыми, намокшими цветами. Ему становилось отчего-то стыдно, и он наклонялся и убавлял в обогревателе жар.

А весной или летом часто бывало так, что он выходил в сад без всякой цели — просто погреться на солнышке, полюбоваться на лес, на поля, на лениво текущую реку; он прохаживался взад и вперед, сунув руки в карманы, а из окон верхнего этажа слышался пронзительный вой пылесоса. Вдруг вой со всхлипом обрывался, Мидж подходила к окну и окликала мужа:

— Ты собираешься что-нибудь делать?

Делать он ничего не собирался. Он просто вышел подышать ароматным весенним воздухом, порадоваться, что вот он уже на пенсии, не надо каждый день ездить на работу в Сити; что он волен наконец распоряжаться своим временем и тратить его на что угодно, в том числе на ничегонеделанье.

— Нет, ничего я делать не намерен, — отвечал он, — какие дела могут быть в такую погоду! А что?

— А, неважно, — говорила она, — просто я вспомнила, что сток под кухней опять не в порядке. Наверно, окончательно засорился, вода совсем не проходит. За ним все время надо следить, прочищать, а кто об этом позаботится? Придется сегодня самой заняться.

Она отходила от окна, пылесос со всхлипом взвывал опять, и уборка возобновлялась. И такая вот глупость могла испортить ему настроение, омрачить целый прекрасный день! Дело было не в ее несвоевременной просьбе и даже не в самой работе: что такое прочистить засорившуюся трубу? Пара пустяков, даже весело, напоминало детство — мальчишки всегда рады повозиться в грязи. Все дело было в выражении ее лица, в том, как она смотрела из окна вниз, на залитую солнцем террасу, каким усталым жестом поправляла выбившуюся прядь волос, как по обыкновению вздыхала, прежде чем отойти от окна, ничего не сказав, но наверняка подумав про себя: «Мне вот некогда бездельничать и греться на солнышке. Ну, что уж тут…»

Один раз он решился спросить, для чего всякий раз затевать такую грандиозную уборку. Почему надо переворачивать все вверх дном? Для чего ставить стулья один на другой, скатывать ковры, собирать и составлять на газету все безделушки? И главное — к чему натирать до блеска, буквально вылизывать не только полы во всем доме, но даже деревянные панели в длиннющем верхнем коридоре — уж по стенкам-то никто не ходит? Он видеть не мог, как Мидж и приходящая прислуга часами ползают там на коленках, словно рабы из незапамятных времен.

Мидж взглянула на него с недоумением.

— Ты же первый начнешь возмущаться, если в доме будет беспорядок, — сказала она. — Самому будет противно жить в свинарнике. Ты ведь у нас привык к удобствам.

Так они и жили — словно в разных мирах, без всяких точек соприкосновения. Всегда ли было так? Он уже и не помнил. Поженились они почти двадцать пять лет назад — и сейчас были просто два чужих человека, по привычке жившие под одной крышей.

Пока он ежедневно ездил на службу, он как-то этого не чувствовал, не замечал. Домой он приезжал в основном поесть и поспать, а назавтра спозаранку садился в поезд и снова ехал в город. Но когда он вышел на пенсию, его внимание поневоле сосредоточилось на жене, и с каждым днем его все сильнее задевало и раздражало ее всегдашнее недовольство, молчаливое неодобрение.

Особенно сильно он стал ощущать это в последний год ее жизни. Это чувство угнетало его до такой степени, что он вынужден был пускаться на всевозможные ухищрения, лишь бы не оставаться с ней один на один; поэтому он выдумывал, будто ему срочно надо в Лондон — постричься или запломбировать зуб, или что какой-нибудь из бывших сослуживцев пригласил его вместе пообедать, а на самом деле он просто заезжал к себе в клуб и сидел там, глядя в окно, в тишине и покое.

Болезнь, которая свела ее в могилу, была, по счастью, недолгой. Сначала грипп, потом осложнение на легкие — и через неделю ее не стало. Он даже не успел понять, как это все произошло, знал только, что она, как всегда, была вымотана, измучена, подхватила простуду и с обычным упрямством переносила ее на ногах. Как-то раз, уже после того как она заболела, он съездил в Лондон и по дороге завернул в кино, где очень приятно провел время в теплом и уютном зале, среди веселых, дружелюбных людей — это было в середине декабря, погода стояла холодная и ветреная, — и когда он поздним вечером вернулся домой, то застал жену в подвале: она шуровала кочергой в топке, вороша уголь, который не хотел разгораться. На звук его шагов она подняла голову, и он увидел ее лицо — бледное, изможденное, осунувшееся.

— Господи, Мидж, что это ты делаешь? — спросил он.

— Что-то с топкой, — сказала она. — Целый день с ней бьюсь: гаснет, и все тут. Как хочешь, надо завтра вызывать рабочих. Самой мне с этим не управиться.

Щека у нее была перепачкана углем. Она уронила на пол кочергу, закашлялась и тут же поморщилась от боли.

— Ты должна лечь в постель, — сказал он. — Чертовщина какая-то! Что тебе так далась эта топка?

— Я думала, ты вернешься пораньше, — сказала она, — что-нибудь сообразишь, придумаешь. На улице весь день ужасный холод. И какие только дела у тебя могут быть в Лондоне, не понимаю.

Она стала медленно подниматься по лестнице и, дойдя до верху, остановилась, бессильно опустив плечи и устало прикрыв глаза; он заметил, что ее бьет дрожь.

— Ты уж меня извини, — сказала она, — ужинать еще рано, но я тебя лучше сейчас накормлю, пока еще стою на ногах. Я сама ничего не хочу.

— Какой к чертям ужин! Не надо меня кормить, сам соображу, что поесть. Иди ложись. Я тебе принесу попить чего-нибудь горяченького.

— Я же тебе говорю: ничего я не хочу, ни есть, ни пить. Грелку я сама себе налью. У меня к тебе единственная просьба. Перед тем как ляжешь спать, погаси везде свет.

И, ссутулившись, она пошла через холл.

— Ну, хоть стакан горячего молока… — начал он неуверенно, стягивая с себя пальто; и в этот момент из кармана на пол выпала оторванная половинка билета в кино. Она заметила, но ничего не сказала, только снова закашлялась и медленно, с трудом одолевая ступеньки, пошла наверх.

Наутро температура у нее поднялась почти до сорока. Пришел врач и определил воспаление легких. Она спросила, нельзя ли устроить ее в платную палату в местной больнице, потому что нанимать сестру, которая находилась бы при ней постоянно, слишком хлопотно. Врач приходил во вторник утром; в тот же день ее отвезли в больницу, а вечером в пятницу мужу сообщили, что она вряд ли доживет до утра. Он долго стоял посреди палаты, глядя на высокую, казенного вида кровать, и сердце у него сжималось от жалости; под голову больной зачем-то подложили несколько подушек, она полулежала-полусидела, и ей было, наверно, страшно неудобно. Он принес цветы, но понял, что ей уже не до цветов, и не стал просить поставить их в вазочку, а молча положил на стол рядом с ширмой, пока сестра, нагнувшись, поправляла подушки.

— Может быть, ей что-то нужно? — спросил он. — Я бы с радостью… — Он не договорил, и начатая фраза повисла в воздухе — он думал, что сестра поймет, что он имеет в виду: не надо ли съездить на машине, привезти какое-то лекарство…

Сестра покачала головой.

— Если положение изменится, мы вам позвоним, — пообещала она.

Что же тут, собственно, может измениться, думал он, выходя на улицу. Исхудавшее, бескровное лицо, которое белело на подушках, уже не могло вернуться к жизни; оно было уже нездешнее, ничье.

Мидж умерла в субботу утром.

Он не был человеком религиозным и не верил в загробную жизнь, но первое время после похорон ему не давала покоя мысль о том, что жена лежит, зарытая в землю, в новеньком гробу с медными ручками, совершенно одна, в темноте: и кто только придумал этот примитивный, бесчеловечный похоронный обряд? Смерть должна происходить по-другому. Она должна быть похожа на расставанье на вокзале, на прощанье перед дальней дорогой, только без скорби и надрыва. А в поспешном стремлении закопать в землю то, что еще могло бы жить, дышать — если б не досадная случайность, — было что-то явно непристойное. Когда гроб опускали в могилу, ему даже почудилось, будто Мидж напоследок вздохнула и сказала, как всегда: «Ну, что уж тут…»

Он от души надеялся,что загробная жизнь все-таки существует и что теперь Мидж попадет в царство небесное и будет разгуливать по райским кущам, не ведая, как люди на земле распорядились ее бренными останками. Только с кем ей там разгуливать, подумалось ему. Ее родители умерли в Индии, много лет назад; даже если они встретят свою дочь у райских врат, разговаривать им будет не о чем. Он вдруг представил себе, как она стоит в очереди перед этими самыми райскими вратами, как обычно где-то в хвосте, со своей неизменной плетеной авоськой в руках и со своим всегдашним терпеливо-страдальческим выражением… Стоит она долго, а перед тем как наконец пройти в ворота, оглядывается и смотрит на него с привычной укоризной.

Эти две картины — гроб и очередь в рай — примерно с неделю маячили у него перед глазами, но с каждым днем становились все менее явственными, пока и вовсе не исчезли. И он забыл о ней. Он был свободен; просторный, залитый светом дом целиком принадлежал ему; он наслаждался морозными, солнечными зимними днями. Он сам распоряжался своим временем и делал что хотел. Он и не вспоминал о жене до той минуты, когда на глаза ему попалась старая яблоня.

В тот день, попозже, он вышел прогуляться, и любопытство потянуло его в сад. Ну конечно, все это дурацкая фантазия, чистая игра воображения. Ничего особенного в этом дереве нет. Яблоня как яблоня. Он припомнил, что она всегда была хилая и невзрачная по сравнению с соседними деревьями, половина ветвей у нее засохла, и одно время даже велись разговоры о том, чтобы ее срубить, но дальше разговоров не пошло. Отлично, будет чем заняться в конце недели. Поработать топором полезно, а дрова для камина никогда не лишние — яблоневое дерево хорошо горит, и дух от него приятный.

К сожалению, погода после того дня почти на целую неделю испортилась, и он не смог осуществить намеченное. Возиться в саду под дождем не стоило — так и простудиться недолго. Из окна своей спальни он время от времени посматривал на яблоню. Она все сильнее раздражала его — уродливая, тощая, словно съежившаяся под дождем. В воздухе было по-весеннему тепло, дождик шел мягкий, ласковый. Остальные деревья в саду радовались дождю: ни одно не стояло с таким понурым видом. Справа от старой яблони росла молоденькая — он хорошо помнил, что ее посадили всего несколько лет назад, — стройная и крепкая, с гибкими ветвями, которые она с удовольствием подставляла под дождь и на глазах хорошела и свежела. Он залюбовался молоденьким деревцем и улыбнулся про себя. Неизвестно отчего ему на память пришел вдруг давний эпизод, связанный с девушкой, которую во время войны прислали на несколько месяцев поработать на соседней ферме. Он много лет не вспоминал о ней. Да и вспоминать было, собственно, нечего. Тогда он сам по субботам и воскресеньям отправлялся на ферму помочь с сельскохозяйственными работами — людей не хватало, и каждый старался внести посильный вклад в общее дело военных лет, — и всякий раз видел там эту девушку, хорошенькую, веселую, с милой улыбкой; у нее была короткая мальчишеская стрижка — шапка темных кудрявых волос, а кожа напоминала молодое яблочко.

Всю неделю он ждал субботы, чтобы снова увидеть ее: это было как противоядие от опостылевших военных сводок — Мидж включала радио по нескольку раз в день — и от бесконечных разговоров о войне. Ему было приятно смотреть на эту девочку — она и впрямь была еще девочка, лет девятнадцати, не больше; работала она в комбинезоне и в какой-нибудь яркой клетчатой рубашке, а улыбалась так открыто и радостно, будто готова была обнять весь мир.

Он сам толком не знал, как все произошло, и в сущности это была такая мелочь — однажды днем он в сарае возился с трактором, что-то там не ладилось в двигателе, и девушка была там же, стояла к нему почти вплотную, и они оба чему-то смеялись; а потом он повернулся, хотел взять ветоши прочистить фильтр — и неожиданно для себя обнял ее и стал целовать. Это получилось как-то само собой, непринужденно, непосредственно — он до сих пор помнил ощущение теплой близости, ее свежие, молодые губы. Потом они снова занялись трактором, но теперь между ними была уже новая, более тесная связь, им было как-то особенно весело и покойно. Когда девушка вспомнила, что пора кормить поросят, он вышел из сарая вместе с ней, полуобняв ее за плечи ничего не значащим, чисто дружеским жестом; но во дворе, напротив сарая, он сразу увидел Мидж: она стояла и смотрела на них.

— Мне надо на собрание Красного Креста, — сказала она, — а машина никак не заводится. Я тебя звала, звала. Ты, наверно, не слышал.

Ее лицо было как застывшая маска. Она не сводила глаз с девушки. Чувство вины нахлынуло на него, затопило его с головой. Девушка как ни в чем не бывало поздоровалась с Мидж и зашагала через двор к свинарнику.

Он пошел за женой к машине и с помощью ручки завел мотор. Мидж поблагодарила его с непроницаемым лицом. Он не решался взглянуть ей в глаза. Значит, вот как это бывает: прелюбодейство, смертный грех. Он мысленно увидел газетный заголовок — сенсация местного масштаба: «Муж пойман с поличным. Жена обвиняет его в измене». Когда он вернулся в дом, руки у него тряслись, и он вынужден был налить себе выпить. Вслух так ничего и не было сказано. Мидж ни единым словом не обмолвилась об этом эпизоде. На следующей неделе какое-то малодушное чувство удержало его от очередного похода на ферму, а потом он услышал, что у девушки захворала мать и ее срочно вызвали домой.

Больше он ее не видел. А сегодня, пока он глядел в окно на фруктовые деревья под дождем, она ему почему-то вспомнилась — ни с того ни с сего… Надо будет непременно срубить старую яблоню — только заслоняет солнце молоденькой, не дает ей расти как следует. Это никуда не годится.

В пятницу днем он пошел платить жалованье Виллису — садовнику, который приходил поработать три раза в неделю. По дороге он заглянул в сарай для инструментов проверить, на месте ли пила и топор. В сарае все было в полном порядке — сказывалась выучка Мидж, — и пила с топором висели на стене, на своих привычных местах.

Он отдал Виллису деньги и уже собирался повернуть к дому, когда садовник неожиданно спросил:

— Ну, как вам это нравится, сэр? Старая-то яблоня, а?

Вопрос застиг его врасплох и даже напугал. Он почувствовал, что бледнеет.

— Яблоня? Какая яблоня?

— Да та, что с краю растет, у террасы. Сколько уж лет я у вас, а ни разу на ней не видал ни цветочка, ни яблочка. Помните, мы еще срубить ее хотели в тот год, когда были морозы, да как-то руки не дошли. А нынче у нее вроде как новая жизнь началась. Не заметили?

Садовник смотрел на него улыбаясь, с хитрецой в глазах.

О чем это он? Не может быть, чтобы и Виллис обратил внимание на это фантастическое, странное сходство — нет, нет, исключено, тут было бы что-то кощунственное, непристойное; ведь он и сам успел забыть всю эту чушь, напрочь выкинул ее из головы.

— А что такое я должен был заметить? — спросил он с плохо скрываемым раздражением.

Виллис ухмыльнулся:

— Пойдемте к террасе, сэр, я вам покажу.

Они вместе обогнули дом, и Виллис, подойдя к старой яблоне, поднял руку и оттянул вниз ближайшую ветку: при этом раздался чуть слышный скрип, как будто ветке было трудно сгибаться. Виллис смахнул с нее клочья засохшего лишайника и провел рукой по отросткам.

— Глядите, сэр, — сказал он, — она почки пустила. Вон, пощупайте сами. Так что жива старушка! Она еще свое возьмет! В жизни бы не подумал. Гляньте, и на этой ветке почек полно! — Он отпустил первую ветку и потянул к себе другую, повыше.

Виллис оказался прав. На ветках яблони и в самом деле высыпали почки — правда, такие мелкие и невзрачные, что они скорее напоминали какие-то прыщики. Он сунул руки в карманы. Вид веток вызывал у него странную брезгливость — ему противно было даже думать о том, чтобы дотронуться до них.

— Вряд ли из них выйдет что-нибудь путное, — заметил он.

— Ну, это как сказать, сэр, — отозвался Виллис, — лично я на старушку надеюсь! Зиму простояла, самые холода, так что кто его знает — может, она нас удивить задумала! Вот будет потеха, если она зацветет! Да еще и яблочек даст! — И он похлопал по стволу ладонью — фамильярно, но ласково.

Хозяин молча отвернулся. В нем нарастала неприязнь к Виллису. Так обхаживает эту чертову яблоню, будто она живое существо. И теперь, конечно, нечего и думать о том, чтобы незаметно от нее избавиться. Все планы побоку.

— А по-моему, — начал он, — эта ваша хваленая яблоня только заслоняет свет соседней. Срубить бы ее — и дело с концом. Тогда молоденькой было бы и просторнее, и светлее.

Он подошел к молодой яблоньке и, пригнув одну ветку, провел по ней пальцами. Гладкая, ровная кора. Ни лишайника, ни корявых наростов. И на каждой веточке почки — тугие, плотные. Он отпустил ветку, и она упруго откачнулась на место.

— Как это срубить, сэр? — возразил Виллис. — Зачем же ее рубить, ежели она еще живая? И нисколько она молодой не мешает. Нет, я бы дал старушке испытательный срок. Не будет яблок — тогда ладно, срубим на будущую зиму.

— Хорошо, Виллис, будь по-вашему, — сказал он и быстро зашагал прочь. Обсуждать эту тему дальше ему почему-то не хотелось.

Вечером, перед тем как лечь спать, он, как всегда, открыл окно и раздвинул занавеси — он не любил просыпаться поутру в душной комнате. В небе стояла полная луна, и терраса и подымающийся от нее склон, на котором росли деревья, были залиты ровным, призрачно-бледным светом. Ни шороха, ни дуновения. Он перегнулся через подоконник, наслаждаясь тишиной. Невысокая молоденькая яблонька в лунных лучах светилась, словно сказочная. Стройная, гибкая, устремленная вверх, она похожа была на балерину, стоящую на пуантах, готовую к прыжку, к полету. Сколько в ней задорной легкости, изящества! Славное деревце… А слева от нее, полускрытая тенью, торчала старая яблоня. Даже лунный свет не красил ее. И почему эта чертова уродина сутулится и горбится, вместо того чтобы поднять голову и радоваться лунной ночи? Только портит весь пейзаж своим несчастным видом. Дурак он, что послушался Виллиса и согласился ее не трогать. Смешно думать, что такие почки распустятся, да если и распустятся…

Мысли в беспорядке бродили у него в голове, и уже во второй раз на этой неделе ему вспомнилась девушка с фермы и ее сияющая улыбка. Интересно, что с ней стало, как сложилась ее жизнь. Наверняка давно замужем, куча детей… Здорово кому-то повезло. Ну, что уж тут… Он поймал себя на том, что машинально повторил любимое присловье жены, и усмехнулся. Бедняжка Мидж! Но вдруг у него перехватило дух, и он замер, вцепившись в занавеску. Лунный свет теперь падал прямо на старую яблоню, и сухие ветви у верхушки показались ему похожими на протянутые с мольбой костлявые руки. Закоченевшие, скрюченные от боли. Воздух по-прежнему был неподвижен, другие деревья стояли не шелохнувшись, и только в ветвях старой яблони что-то шелестело и подрагивало, словно их шевелил неведомо откуда налетевший ветерок. Вдруг одна ветка обломилась и упала на землю. Это была та самая ветка с жалкими почками, которую утром показывал ему Виллис, — та самая, до которой он не мог заставить себя дотронуться. Остальные деревья застыли в молчании. Луна освещала упавшую ветку, и он еще долго смотрел на нее. Она лежала в траве, поперек тени, которую отбрасывала ее молоденькая соседка, и словно указывала в ее сторону обвиняющим жестом.

Впервые за всю свою жизнь он задернул на ночь занавески, чтобы в комнату не проникал лунный свет.


Виллис прежде занимался только огородом. В сад при жизни Мидж он и ногой не ступал. За цветами Мидж всегда ухаживала сама. Даже траву на лужайке она подстригала сама и упорно таскала тяжеленную механическую косилку вверх-вниз по склону, низко нагибаясь над ручками. Это было одно из тех идиотских, бессмысленных дел, которые она для себя придумывала, вроде бесконечного вылизывания комнат. Теперь же, когда дом остался без хозяйки, а сад без присмотра и ждать указаний Виллису было не от кого, он то и дело появлялся в саду. Ему это, видимо, нравилось, придавало важность в собственных глазах.

В свой очередной приход, в понедельник, он опять обратился к хозяину:

— Не могу понять, сэр, отчего это ветка упала.

— Какая ветка?

— Да с яблони. Вот что мы с вами смотрели в пятницу, помните?

— Гнилая, наверно. Я же говорил, что дерево никудышное.

— Да нет, сэр, в том-то и дело, что ветка здоровая. Вот пойдемте, сами поглядите. Обломилась ни с того ни с сего.

Еще раз ему пришлось отправиться в сад. Виллис поднял с земли упавший сук. Лишайник на нем намок и свисал клочьями, как нечесаные, слипшиеся волосы.

— Вы случайно эти дни ее не трогали, ветку-то? Может, оттянули или надавили ненароком, она и надломилась?

— Ничего я не трогал, и не думал даже! — произнес с досадой хозяин. — Я, кстати, в ночь на субботу слышал, как что-то шмякнулось. Я как раз вставал открыть окно.

— Странно. И ветра-то вроде не было.

— Ничего странного — дерево свой срок отжило. И что оно вам покоя не дает? Можно подумать…

Он осекся, не зная, как закончить фразу.

— Можно подумать, что это бог весть какая ценность.

Садовник покачал головой.

— Да нет, при чем тут ценность. Ценности в ней нету никакой, я и сам знаю. Просто чудно как-то — на нее все вроде рукой махнули, а она вон что выкинула: рано, мол, вы меня хороните, я еще живая, еще хочу, как говорится, себя показать. Чудо природы! То-то порадуемся, когда она зацветет. Хоть бы остальные ветки все были в целости.

Когда хозяин дома вышел на свою обычную дневную прогулку, он увидел, что Виллис срезает вокруг яблони сухую траву и обматывает низ ствола новой проволокой. Смешно, честное слово. Не за то ему платят жалованье, чтобы он носился с этой старой корягой, как курица с яйцом. Занимался бы лучше огородом, овощи выращивал! Но вступать с ним в пререкания, тратить нервы было неохота.

Домой он вернулся в шестом часу. Вместо непременного чая, который при жизни Мидж подавался около пяти, он теперь наливал себе порцию виски с содовой и располагался у камина, попыхивая трубкой, в блаженной тишине.

Камин, как видно, затопили недавно, и дыма было больше, чем огня. К тому же в комнате стоял какой-то подозрительный запах. Он открыл окно и поднялся наверх сменить уличную обувь на шлепанцы. Когда он снова вернулся в гостиную, там было по-прежнему дымно, и запах чувствовался так же отчетливо. Совершенно непонятный запах. Сладковатый, удушливый. Он подошел к дверям и кликнул прислугу.

Женщина, которая приходила убирать и готовить, вышла из кухни в холл.

— В доме пахнет какой-то дрянью, — сказал он. — Что это может быть?

— Чем же тут может пахнуть, сэр? — возразила она обидчиво.

— В гостиной не продохнуть. И полно дыма. Вы что-нибудь жгли в камине?

Ее лицо просветлело.

— А, это, наверно, те дрова, — сказала она. — Виллис их нарочно принес, сэр, думал, вы будете довольны.

— Какие еще дрова?

— Да он яблоневый сук распилил, сэр, сказал, что вы знаете. Яблоня хорошо горит, лучше всякого другого дерева, все говорят. Я лично никакого запаха не слышу, правда, я простужена немного, нос заложило.

Они вместе подошли к очагу. Виллис распилил сук на мелкие чурки, и прислуга, думая угодить хозяину, сунула в камин сразу все, чтобы огонь горел подольше. Но пламя еле теплилось. Дрова не столько горели, сколько чадили, от них шел дым — слабенькими, тонкими струйками какого-то зеленоватого оттенка. Неужели она и вправду не слышит этот мерзкий, тошнотворный запах?

— Дрова сырые, — сказал он отрывисто. — Виллис мог бы сообразить. Смотрите сами. Совершенно не горят.

Женщина поджала губы и насупилась.

— Извините, пожалуйста, — сказала она. — Я, когда растапливала, ничего такого не заметила. Занялись они дружно. Я от людей слыхала, что яблоневое дерево хорошо горит, и Виллис то же самое сказал. Велел, чтоб я обязательно сегодня этими дровами затопила, он так уж для вас старался. Я думала, вы знаете, сами распорядились…

— Хорошо, хорошо, — перебил он ее. — Прогорят постепенно, надо полагать. Вы тут ни при чем.

Он повернулся к ней спиной и поворошил кочергой в камине, пытаясь разбить сложенные грудой поленья. Пока прислуга в доме, руки у него связаны. Он не может вытащить мокрые дымящиеся головешки и выкинуть их с заднего крыльца во двор, не может взять охапку сухого хвороста и растопить камин заново. Это вызовет ненужное любопытство. За растопкой придется пройти через кухню в закуток, где хранятся хворост и щепки, и прислуга, разумеется, это заметит и удивится, да еще, чего доброго, вмешается: «Позвольте, сэр, я сама. Что, разве огонь совсем погас?» Нет, надо подождать, пока она подаст ужин, уберет со стола, перемоет посуду и отправится ночевать домой. А до этого придется потерпеть, приноровиться как-нибудь к этому мерзкому запаху.

Он налил себе виски, закурил трубку и снова перевел взгляд на камин. Огонь не давал никакого тепла, а центральное отопление в доме уже отключили, и его стало познабливать. Время от времени над еле тлевшими дровами поднималась струйка зеленоватого дыма, а с нею новая волна сладковатого, тошнотворного запаха, не похожего ни на какой обычный запах. Болван садовник! Что ему только в голову взбрело? Чего ради было распиливать этот сук? Ясно ведь, что он сырой, насквозь пропитан сыростью. Он наклонился и всмотрелся попристальней. Что-то сочилось из поленьев, поблескивало на белесой коре — влага? Нет, не влага — древесный сок, клейкий, тягучий.

Он схватил кочергу и принялся яростно шуровать в очаге, круша головешки, пытаясь сделать так, чтобы они наконец разгорелись, чтобы вместо чада и дыма запылал бы нормальный огонь. Но все усилия были напрасны. Поленья по-прежнему едва тлели, и клейкий ручеек все продолжал сочиться на каминную решетку, и сладковатый запах висел в комнате, вызывая у него дурноту. Он взял стакан и книгу, перешел в кабинет, включил там электрический обогреватель и уселся в кресло у стола.

Идиотизм какой-то! Ему вспомнилось, как раньше, стараясь избавиться от общества Мидж, он притворялся, будто хочет заняться письмами, и подолгу отсиживался у себя в кабинете. По вечерам, покончив со всеми домашними делами, она обычно бралась за вязанье и через некоторое время начинала безудержно зевать. На редкость неприятная привычка — сама она ее не замечала, но его это просто выводило из себя. Она усаживалась на диване в гостиной, минут пятнадцать вязала — слышалось только быстрое пощелкиванье спиц; и вдруг раздавался первый зевок — мучительно-протяжный, выходящий из самого нутра: «А-а-а… а-а-а… x-xa!», а за ним неизменно следовал вздох. Потом снова наступала тишина, нарушаемая одним звяканьем спиц; но он уже не мог читать и напряженно ждал, заранее зная, что через несколько минут раздастся новый зевок, новый вздох.

Тогда в нем подымалась волна какой-то бессильной ярости; ему хотелось швырнуть книгу на пол и грубо сказать: «Слушай, если ты так устала, пойди да ляг!» Но вместо этого он, стиснув зубы, еще некоторое время сидел на месте, а когда уже не мог больше терпеть, вставал, выходил из гостиной и укрывался в своем кабинете. И вот сейчас он поймал себя на том, что поступает точно так же, что все как будто повторяется снова — из-за чего? Из-за каких-то паршивых поленьев. Из-за их мерзкого, тошнотворного запаха.

Он остался сидеть в кабинете и решил дождаться ужина там. Пока прислуга подавала на стол, уносила посуду, готовила ему постель и собиралась домой, стрелки часов подошли к девяти.

Он вернулся в гостиную. За время его отсутствия огонь в камине почти погас. Головешки, должно быть, честно пытались разгореться — они заметно уменьшились в размерах и глубже осели в очаге. Золы было немного, но от кучки тлеющих углей шел все тот же омерзительный запах. Он отыскал в кухне совок, вернулся с ним в гостиную и выгреб из очага золу и головешки. Совок, наверно, был мокрый, а может быть, из поленьев еще не испарились остатки влаги — так или иначе, головешки на глазах потемнели, и на них выступила какая-то пена. Он спустился в подвал, открыл дверцу котла и сбросил все с совка в топку.

Только тогда он вспомнил, что котел уже недели две как не топят — с началом весны центральным отоплением обычно пользоваться переставали, — и что если он не протопит сейчас, головешки так и останутся лежать до будущей зимы. Он взял бумагу, спички, канистру с керосином, развел большой огонь и закрыл топку, с удовольствием слушая, как гудит в котле пламя. Ну вот, как будто все. Он постоял секунду, поднялся наверх и в закутке за кухней набрал щепок, чтобы снова затопить в гостиной. Пока он ходил за углем, пока подкладывал и разжигал растопку, прошло довольно много времени, но он делал все не торопясь и основательно и, когда уголь в камине наконец занялся, с облегчением уселся в кресло и раскрыл книгу.

Прошло минут двадцать, когда ему показалось, что где-то хлопает дверь. Он отложил книгу и прислушался. Нет, ничего. А, вот опять. Звук доносился со стороны кухни. Он встал и пошел посмотреть, в чем дело. Хлопала дверь, которая вела на лестницу в подвал. Он готов был поклясться, что, уходя, закрыл ее как следует. Видимо, защелка как-то отошла, и дверь раскрылась. Он включил за дверью свет и нагнулся осмотреть дверной замок. Вроде бы все в порядке. Он собирался уже снова закрыть и защелкнуть дверь, как вдруг почувствовал знакомый запах. Тот самый тошнотворный, сладковатый запах. Он просачивался наверх из подвала и растекался по кухне.

Вдруг его охватил безотчетный, почти панический страх. Что если запах ночью заполнит весь дом, проникнет во второй этаж, дойдет до спальни — и он задохнется во сне?.. Эта мысль был нелепа, почти безумна — и все же…

Он заставил себя снова сойти по лестнице в подвал. Пламя в топке уже не гудело; из котла не доносилось ни звука. Через щели вокруг дверцы тонкими зеленоватыми струйками выползал дым — и вместе с ним струился запах, который он почувствовал в кухне.

Он подошел и рывком открыл дверцу. Бумага и щепки прогорели до конца, но остатки яблоневых дров и не думали загораться. Они так и лежали беспорядочной грудой, обуглившиеся, почернелые, словно кости казненного на костре. Его замутило. Он сунул в рот носовой платок, чтобы подавить тошноту. Потом, плохо соображая, что делает, кинулся вверх по лестнице, схватил пустой совок и, орудуя щипцами и лопатой, стал вытаскивать головешки через узкую дверцу. Желудок у него то и дело сводили рвотные спазмы. Наконец он выгреб все и, нагрузив полный совок, прошел через кухню и открыл дверь на заднее крыльцо.

На этот раз ночь стояла безлунная; накрапывал дождь. Подняв воротник, он огляделся кругом, прикидывая, куда бы выбросить головешки. До огорода, где была компостная куча, надо было пройти пару сот шагов, и тащиться туда под дождем, в темноте не хотелось. Ближе было дойти до гаража — за ним, по ту сторону забора, росла густая высокая трава, и если кинуть головешки туда, их никто не заметит. Он пересек усыпанный гравием автомобильный въезд и швырнул свою ношу в траву через забор, отделявший его землю от фермерской. Пусть лежат и гниют, пусть мокнут под дождем, покрываются грязью и плесенью — теперь ему нет до них дела. Главное — он избавился от них, выкинул вон, а дальнейшее его не касается.

Он возвратился в дом и еще раз проверил, крепко ли заперта дверь в подвал. Запах успел уже выветриться; воздух был чистый.

Он перешел в гостиную, чтобы согреться у огня, но озноб никак не проходил — он изрядно промок под дождем, да и желудок еще продолжало сводить, так что он чувствовал себя совершенно разбитым.

Ночью он плохо спал и наутро проснулся в довольно муторном состоянии. Болела голова, и во рту был неприятный вкус. По-видимому, приступ печени. Он решил посидеть день дома. Свою досаду он за завтраком сорвал на прислуге.

— Я вчера допоздна по вашей милости возился с камином и в результате расхворался, — сказал он ей. — А все яблоня, будь она неладна. Никакого проку, одна вонь — меня от этой вони чуть наизнанку не вывернуло. Можете порадовать Виллиса, когда он явится.

Она посмотрела на него недоверчиво.

— Извините, ради бога, сэр. Я вчера сестре рассказала, так она тоже удивлялась. Никак в толк взять не могла. Яблоневое дерево всегда прекрасно горит, прямо роскошь считается топить яблоней.

— Я вам повторяю, эти дрова не горели, — сказал он, — и я больше ни видеть, ни слышать о них не желаю. А уж запах… До сих пор в горле ком, все нутро сводит от этого запаха.

Она поджала губы, повторила: «Извините, сэр» — и повернулась, чтобы выйти из столовой, но по дороге кинула взгляд на буфет, где стояла порожняя бутылка из-под виски. Секунду помедлив, она взяла бутылку, поставила ее на поднос, который держала в руках, и спросила:

— Бутылка больше не нужна, сэр? Можно забрать?

Разумеется, не нужна! Идиотский вопрос: видно ведь, что пустая! Но тут же он понял скрытый смысл этого вопроса: она хотела сказать, что нечего все валить на дым, что его плохое самочувствие вызвано совсем другими причинами, что он попросту перепил накануне. Неслыханная наглость!

— Эта не нужна, — сказал он, — принесите другую.

Вперед ей наука: не будет соваться не в свое дело.

Несколько дней он чувствовал себя прескверно: голова кружилась, то и дело подташнивало. В конце концов он позвонил доктору и попросил его зайти. Доктор осмотрел его и без особого участия выслушал историю насчет дыма — больной и сам, рассказывая, сознавал, что все это звучит неубедительно.

— Печень пошаливает, — заключил доктор. — И небольшая простуда — ноги вы промочили, возможно, еще и съели что-то не то. Вот все вместе и вызвало такое состояние. Вряд ли один дым мог так на вас подействовать. Надо больше бывать на улице. Моцион для печени — полезнейшая вещь. Отчего вы не играете в гольф? Я не представляю себе, как бы я жил без гольфа. Каждый уик-энд играю обязательно. — Он хмыкнул, закрывая свой чемоданчик. — Попринимаете лекарство, я вам выпишу, и на вашем месте я бы начал выходить на воздух, как только установится погода. Уже тепло, теперь бы только солнышка побольше — и все тронется в рост. У вас вот-вот фруктовые деревья зацветут. У меня в саду еще не так. — И, прощаясь, доктор добавил: — Не забывайте, вы не успели свыкнуться с потерей. Такие встряски бесследно не проходят. Вы еще остро чувствуете отсутствие жены, это естественно. Так что не сидите в четырех стенах, выходите, общайтесь с людьми. Всего хорошего.

Больной оделся и спустился вниз. Конечно, доктор желает ему добра, но по существу этот визит — пустая трата времени. «Вы еще остро чувствуете отсутствие жены…» Ничегошеньки-то он не смыслит, этот доктор. Бедняжка Мидж… По крайней мере себе самому можно честно признаться, что ее отсутствие он воспринимал как облегчение, что он впервые за много лет почувствовал себя человеком: короче говоря, если забыть о нынешнем недомогании, ему никогда еще не было так хорошо.

За те дни, что он провел в постели, прислуга успела сделать в гостиной генеральную уборку — совершенно бессмысленное мероприятие, но так уж было заведено у Мидж: ежегодно с приближением весны весь дом переворачивался вверх дном. Гостиная приобрела чужой вид: все было вычищено, выскоблено, ни одной нужной бумажки на месте не найти, все книги и газеты сложены в аккуратные стопки. Какое все-таки неудобство, что приходится держать прислугу! Она так раздражала его, что он не раз готов был махнуть на все рукой и дать ей расчет. Как-нибудь он и сам бы о себе позаботился. Правда, его останавливала мысль о том, что каждый день придется что-то готовить, мыть грязные тарелки и заниматься подобной чепухой. Идеальный вариант был бы, конечно, поселиться где-нибудь на Востоке или на островах Южных морей и взять в жены туземку. Это разом решает все проблемы. Тишина, безупречный уход, великолепная еда, никто не пристает с разговорами; а если захочется кой-чего еще, она всегда тут, всегда к твоим услугам — юная, покорная, ласковая… Никогда ни попреков, ни недовольства, истинно собачья преданность — и при этом веселый нрав и непосредственность ребенка… Да, они не дураки — все эти художники и прочие знаменитости, которые решались порвать с условностями европейской цивилизации. Дай им бог…

Он подошел к окну и выглянул в сад. Дождь понемногу затихал; завтра, если будет хорошая погода, можно выйти на воздух, как советовал доктор. Доктор, кстати, верно заметил: фруктовые деревья вот-вот зацветут. Бутоны на молоденькой яблоньке готовы были распуститься; на одной ее ветке сидел черный дрозд, и ветка прогнулась и чуть покачивалась под тяжестью птицы. Сейчас эти полураскрытые бутоны, обрызганные капельками влаги, казались чуть розоватыми, но завтра, если выглянет солнце, они окутают все дерево пушистым облаком, ослепительно белым на фоне голубого неба. Надо бы отыскать старый фотоаппарат, зарядить его и снять эту юную яблоньку в цвету. Остальные деревья тоже, скорее всего, расцветут в самые ближайшие дни. Только старая яблоня, та самая, выглядела так же уныло и безжизненно, как раньше, — а может быть, отсюда были просто незаметны ее мелкие, бурые почки, если можно назвать их почками. Не зря же тогда обломился сук. Как видно, отживает свое. Ну и бог с ней.

Он отошел от окна и принялся перекладывать и переставлять все по-своему, пытаясь вернуть комнате ее обычный вид, — выдвигал и задвигал ящики, что-то вынимал, что-то клал обратно. На глаза ему попался красный карандаш — должно быть, завалился куда-нибудь за книги, а прислуга, наводя чистоту, нашла его и положила на видное место. Он взял его, не торопясь очинил и старательно заострил кончик. В одном из ящиков он нашел нераспечатанный рулон фотопленки и выложил его на стол, чтобы утром зарядить аппарат. В этом же ящике, вперемешку со всяким бумажным хламом, лежала куча старых фотографий, в том числе десятки любительских снимков. Мидж когда-то ими занималась — разбирала, рассматривала, клеила в альбомы; потом, в годы войны, то ли потеряла интерес, то ли одолели другие заботы.

Всю эту ерунду давно пора было выкинуть, сжечь. Знать бы в тот злополучный день, сколько этого добра здесь в ящиках! Вот был бы огонь — пожалуй, и мокрые поленья прогорели бы. К чему это все хранить? Хотя бы вот этот ужасный снимок Мидж, сделанный бог знает сколько лет назад, судя по платью и прическе — вскоре после замужества. Неужели она так взбивала волосы, носила этот пышный кок? Он ей совсем не шел — лицо у нее и в молодости было узкое и длинное. Платье с низким треугольным вырезом, в ушах болтаются серьги, на лице заискивающая, жалкая улыбка, рот кажется еще больше, чем был на самом деле… И надпись в левом углу: «Родному Кусику от любящей Мидж». Он успел начисто забыть это идиотское прозвище. Ему становилось неловко, когда она называла его так при посторонних, и он всякий раз ей выговаривал. К счастью, довольно скоро она прекратила.

Он разорвал снимок пополам и бросил в огонь. Он стал сворачиваться в трубочку, потом потемнел и вспыхнул, и напоследок в пламени мелькнула улыбка. Родному Кусику… Внезапно он вспомнил платье, которое было на Мидж в тот день — зеленое, совершенно не ее цвет, она казалась в нем еще бледнее. И купила она его для торжественного случая — кажется, какие-то знакомые праздновали годовщину своей свадьбы, и им пришла идея собрать вместе всех соседей и друзей, которые поженились приблизительно в одно время с ними. Прислали приглашение и им с Мидж.

Был шикарный обед, море шампанского, какие-то застольные речи, общее веселье, смех, шутки, часто весьма рискованные; он припомнил, что, когда все стали разъезжаться и они с Мидж садились в машину, хозяин с хохотом крикнул им вслед: «Идешь объясниться — не забудь надеть цилиндр:[584] ни одна не устоит!» Он не столько смотрел на Мидж, сколько чувствовал ее молчаливое присутствие. Она сидела рядом в своем дурацком зеленом платье, с жалкой, просительной улыбкой на лице — такой же, как на только что сгоревшей фотографии, — сидела напряженно и тревожно, не зная, как реагировать на сомнительную шутку, которую отпустил пьяный хозяин и которая неожиданно громко прозвучала в вечернем воздухе; и при этом ей хотелось казаться вполне современной, хотелось угодить мужу — но больше всего хотелось, чтобы он повернулся к ней, обратил на нее внимание: она ожидала какого-то знака, жеста…

Когда он поставил машину в гараж и вернулся в дом, она ждала его — неизвестно зачем. Пальто она сняла и бросила на диван — как видно, для того, чтобы еще покрасоваться в вечернем платье, и стояла посреди гостиной, улыбаясь своей неловкой, неуверенной улыбкой.

Он зевнул, уселся в кресло и раскрыл какую-то книжку. Она еще помедлила, потом взяла с дивана пальто и медленно пошла наверх. По-видимому, вскоре после того вечера и была сделана фотография, которую он порвал. «Родному Кусику от любящей Мидж». Он подбросил в огонь сухих веток. Они затрещали, занялись, и остатки снимка превратились в пепел. Сегодня огонь горел как надо…

На другой день наступила ясная и теплая погода. Солнце светило вовсю, кругом распевали птицы. Внезапно его потянуло в Лондон. В такой день хорошо пройтись по Бонд-стрит,[585] полюбоваться столичной толпой. Можно заехать к портному, зайти постричься, съесть в знакомом баре дюжину устриц… Он чувствовал себя вполне здоровым. Впереди было много приятных часов. Можно будет и в театр заглянуть, на какое-нибудь дневное представление.

День прошел в точности так, как он предполагал, — беззаботный, долгий, но не утомительный день, внесший желанное разнообразие в вереницу будней, похожих друг на друга. Домой он вернулся около семи вечера, предвкушая порцию виски и сытный ужин. Погода была такая теплая, что пальто ему не понадобилось; тепло было даже после захода солнца. Сворачивая к дому, он помахал рукой соседу-фермеру, который как раз проходил мимо ворот, и крикнул:

— Отличный денек!

Фермер кивнул, улыбнулся и крикнул в ответ:

— Хоть бы подольше постояла погода!

Симпатичный малый. Они с ним были в приятельских отношениях с военных лет, с той поры, как он помогал соседу работать на тракторе.

Он поставил машину в гараж, налил себе виски, выпил и в ожидании ужина вышел прогуляться по саду. Как много перемен за один только солнечный день! Из земли проклюнулось несколько белых и желтых нарциссов; живые изгороди покрылись первой нежной зеленью, а на яблонях дружно распустились бутоны, и все они стояли в праздничном белом наряде. Он подошел к своей любимице, молоденькой яблоньке, и дотронулся до нежных лепестков, потом слегка качнул одну ветку. Ветка была крепкая, упругая, такая уж наверняка не обломится. Запах от цветов шел легкий, едва уловимый, но еще денек-другой — и воздух наполнится тонким, нежным ароматом. Как чудесно пахнет яблоневый цвет — скромно, не резко, не навязчиво. Надо самому искать и находить этот запах, как ищет и находит его пчела. И, вдохнув этот запах однажды, ты запомнишь его на всю жизнь — и он всегда будет радовать и утешать тебя… Он потрепал ладонью яблоньку и пошел ужинать.

На другое утро, за завтраком, кто-то постучал в окно столовой. Прислуга пошла узнать, в чем дело; оказалось, что Виллис просит разрешения с ним поговорить. Он распорядился позвать его в дом.

Лицо у садовника было мрачное. Что там еще стряслось?

— Вы уж извините, сэр, — начал он, — только на меня тут мистер Джексон утром напустился. Возмущается.

Джексон был его сосед, фермер.

— Чем это он возмущается?

— Да вот говорит, что я накидал ему через забор каких-то головешек, а у него кобыла ходит с жеребеночком, и жеребенок будто бы ногу повредил и захромал. У меня и привычки-то такой нет — кидать через забор. А он на меня налетел как не знаю что. Мол, ценный жеребенок, а теперь неизвестно, что с ним делать, кто же хромого купит.

— Ну, вы его, надеюсь, успокоили? Сказали, что это недоразумение?

— Да сказать-то я сказал, сэр. Но кто-то на его участок и правда головешек накидал. Он меня повел, показал это место. Прямо против гаража. Я пошел ради интереса, и верно — лежат в траве головешки. Я решил по первости вам доложить, а потом уж кухарку пытать, а то сами знаете, как бывает, начнутся всякие обиды.

Он почувствовал на себе Виллисов пристальный взгляд. Придется признаваться, делать нечего. Впрочем, садовник по существу сам виноват.

— Не надо кухарку пытать, — сказал он сухо. — Это я выбросил туда дрова из очага. Вы безо всякого моего распоряжения распилили гнилой сук от яблони, прислуга этими дровами затопила — и в результате огонь потух, весь дом провонял дымом, и вечер у меня был испорчен. Я действительно тогда вышел из себя и не глядя выкинул прочь эти несчастные головешки, и если соседский жеребенок пострадал, извинитесь за меня перед Джексоном и скажите, что я готов возместить ему убытки. И прошу вас самым настоятельным образом прекратить самодеятельность и не снабжать меня больше подобным топливом.

— Слушаюсь, сэр. Я и сам вижу, что ничего хорошего из этого не вышло. Я, правда, никогда бы не подумал, что вы станете так утруждаться — выносить их во двор, выкидывать…

— Тем не менее я сделал именно так. И довольно об этом.

— Слушаюсь, сэр. — Он уже повернулся к дверям, но на пороге задержался и добавил: — Ума не приложу, почему они тут у вас гореть не хотели. Я одно поленце домой прихватил, супруга его кинула в печку на кухне — так полыхало, любо-дорого было смотреть.

— А вот здесь, представьте, не горели.

— Ну ладно, главное — старушка не подвела, даром что один сук обломился. Вы еще не видели, сэр?

— Это вы о чем?

— Вчера-то целый день солнышко грело, да и ночь была теплая, вот она и взяла свое. Прямо красавица стоит, вся в цвету! Обязательно подите гляньте!

И Виллис удалился, оставив его доедать остывший завтрак.

Некоторое время спустя он вышел на террасу, но на деревья глядеть не торопился и даже всячески оттягивал этот момент — сначала решил, раз погода уже установилась, вытащить из сарая большую садовую скамейку, потом пошел за секатором и принялся подстригать розы под окном. Но в конце концов что-то потянуло его к старой яблоне.

Все было так, как сказал Виллис. То ли из-за того, что вчера был солнечный, погожий день, то ли подействовала тихая и теплая ночь, только все невзрачные, бурые почки лопнули, и теперь дерево было скрыто под сплошной завесой влажных белых цветов. Гуще всего они росли у верхушки — казалось, будто ветки облеплены комьями мокрой ваты, и вся эта масса, сверху донизу, была одинаково унылого, мертвенно-белого цвета.

Яблоня вообще стала не похожа на дерево. Она скорее напоминала брошенную походную палатку, которая провисла под дождем и еле хлопает промокшей парусиной, или огромную швабру из мочалы, которую вынесли просушить на улицу и которую нещадно выбелило солнце. Цветов было непомерно много, этот груз был чересчур обременителен для хилого ствола; вдобавок цветочные кисти набрякли от влаги и оттого казались еще тяжелее. Похоже было, что старая яблоня расцвела из последних сил — на нижних ветках цветы уже начинали съеживаться, темнеть, как от дождя, хотя погода стояла безоблачная.

Ну что ж. Виллис угадал верно. Она расцвела. Но это не был расцвет жизни, праздник красоты; тут чувствовалось что-то болезненное, словно в самой природе этого дерева была заложена какая-то неправильность, уродство, а теперь все это вылезло наружу. Уродство, которое само не сознает, до какой степени оно уродливо, и еще надеется понравиться. Старая яблоня как будто говорила со смущенной, кривой ухмылкой: «Смотри, как я стараюсь, и все для тебя».

Вдруг сзади послышались шаги. К нему подходил Виллис.

— Здорово, правда, сэр?

— Увы, не могу разделить ваш восторг. Слишком густо цветет.

Садовник только посмотрел и ничего не сказал. Ему пришло на ум, что Виллис, наверно, считает его тяжелым человеком, капризным чудаком, которому ничем не угодишь. И, должно быть, перемывает ему косточки с прислугой на кухне.

Он заставил себя улыбнуться.

— Послушайте, — начал он, — я совсем не хочу портить вам настроение. Просто все это меня мало трогает. Яблоневый цвет я люблю, но только легкий, нежный, розовый, вот как на соседнем деревце. А с этого можете ломать сколько угодно, снесите букет домой, жене. Ломайте на здоровье, мне не жалко. Я буду только рад.

И он сделал широкий приглашающий жест. Да, так и надо: пусть Виллис приставит лестницу, поскорее оборвет и унесет эту мерзость.

Но садовник с ошарашенным видом покачал головой.

— Нет, что вы, сэр, как можно, мне и в голову такое не придет. Обрывать сейчас цвет — это же для дерева гибель! Нет, я теперь надеюсь на яблочки. Хочу поглядеть, что за яблочки будут.

Продолжать разговор не имело смысла.

— Хорошо, Виллис. Как знаете.

Он направился назад, к террасе. Но, усевшись на солнцепеке и окинув взглядом поросший фруктовыми деревьями склон, он обнаружил, что отсюда молоденькую яблоньку совсем не видно. Он, конечно, знал, что она стоит на своем месте, полная скромного достоинства, и тянет к небу гибкие цветущие ветки. Но ее заслоняла от него и подавляла эта старая уродина, с которой уже падали и усеивали землю вокруг сморщенные грязно-белые лепестки. И куда он ни переставлял свое кресло, в какую сторону его ни поворачивал, он никак не мог избавиться от старой яблони: она все время лезла ему в глаза, нависала над ним, словно напоминая с немым укором, что ждет одобрения, ждет похвалы — того, что он не мог ей дать.


В то лето, впервые за многие годы, он решил отдохнуть по-человечески, устроить себе полноценные каникулы: в Норфолке, у своей матери, прожил всего десять дней вместо месяца, как обычно бывало при Мидж, а остаток августа и весь сентябрь провел в Швейцарии и Италии.

Он поехал на своей машине и потому мог переезжать с места на место когда и как заблагорассудится. Его мало интересовали достопримечательности и избитые туристские маршруты; лазить по горам он тоже был не особый любитель. Больше всего ему нравилось приехать под вечер в какой-нибудь маленький городок, выбрать небольшую, уютную гостиницу и прожить там пару дней без всякой цели, просто так.

Утро он обычно проводил в уличном кафе или ресторанчике за стаканом вина, греясь на солнце и от нечего делать наблюдая за толпой; видимо, мода на путешествия захватила и молодежь — кругом была масса веселых молоденьких девушек. Он охотно прислушивался к оживленным разговорам вокруг и радовался от сознания, что в них не надо вступать; иногда ему кто-то улыбался, иногда постоялец из той же гостиницы бросал на ходу два-три приветливых слова — но это ни к чему его не обязывало, просто означало, что он такой же полноправный участник этой праздной, бездумной жизни, что он независим и волен, как все, проводить свой досуг заграницей.

В прежние времена, если он куда-то ездил вместе с Мидж, ему ужасно досаждала ее привычка заводить новые знакомства, в любом месте выискивать какую-нибудь подходящую супружескую пару («нашего круга», как она говорила). Начиналось обычно с обмена любезностями за завтраком, затем обсуждалось, что надо посмотреть, и вырабатывался общий план действий, а кончалось тем, что по всем знаменитым местам они уже ездили только вчетвером, — его это, конечно, выводило из себя, и весь отпуск бывал испорчен.

Теперь, слава богу, никто не навязывал ему спутников. Он мог делать что хотел и тратить столько времени, сколько хотел. Никто его не торопил и не подталкивал. При нем уже не было Мидж, которая говорила бы: «Ну что, пора?», стоило ему присесть и расслабиться за стаканом вина, и которая тянула бы его осматривать какую-нибудь допотопную церковь, ничуть его не занимавшую.

За время своих путешествий он заметно располнел, но это его мало трогало. Рядом с ним не было никого, кто всякий раз уговаривал бы его пройтись пешком, чтобы чересчур жирная пища не откладывалась в виде лишнего веса, и перебивал этими уговорами приятную сонливость, которая приходит после кофе и десерта; никого, кто бы бросил осуждающий взгляд на его не по возрасту яркую рубашку или кричащий галстук.

И, прохаживаясь по улицам малознакомых городов и городков, с непокрытой головой, с сигарой во рту, он ловил встречные улыбки на молодых, жизнерадостных лицах вокруг и от этого сам молодел. Так и надо жить — без хлопот, без забот. Без докучных напоминаний: «Мы должны быть дома не позже пятнадцатого числа, шестнадцатого заседание благотворительного комитета», без вечного беспокойства: «Мы не должны бросать дом больше чем на две недели, без хозяев что угодно может случиться». А вместо всего этого — разноцветные огни провинциальной ярмарки в какой-то деревеньке, название которой он даже не потрудился узнать, звонкая музыка, толпа молодежи, смех — и он сам, осушив бутылочку местного вина, подходит к какой-то девчушке в пестром платке и с поклоном приглашает ее танцевать. И вот они уже кружатся на площади под тентом, ему весело и жарко, он никак не попадает в такт, он столько лет не танцевал — но все равно это прекрасно, это то, что надо, это жизнь. Музыка смолкает, он отпускает партнершу, и она, хохоча, убегает к друзьям, к своим ровесникам, и они вместе, наверно, смеются над ним… Ну и что? Все равно хорошо!

Он уехал из Италии, когда погода стала портиться — в самом конце сентября, — и в начале октября уже был в Англии. Никаких проблем: послал телеграмму на имя прислуги, сообщил примерную дату — и все. Не то что при Мидж: даже если они уезжали ненадолго, перед возвращением домой вечно начинались сложности. Надо было почему-то заранее отправлять подробные письменные распоряжения насчет закупки продуктов, напоминания прислуге — заблаговременно просушить матрасы, проветрить все одеяла, протопить в гостиной, предупредить на почте, чтобы возобновили утреннюю доставку газет… В общем, сплошные заботы вместо отдыха.

Он подъехал к дому в теплый осенний вечер: из труб шел дым, парадная дверь была распахнута — он с удовольствием увидел, что его ждут. Он не станет кидаться сломя голову на кухню узнавать, что успело стрястись за время его отсутствия, спрашивать, не засорилась ли где труба, не было ли в доме аварий, перебоев с водой, с продуктами. Да и прислуга достаточно тактична, чтобы докучать ему подобной ерундой. «Добрый вечер, сэр. Хорошо отдохнули? Ужин подавать как обычно?» И больше ни словечка, блаженная тишина. Он мог спокойно налить себе выпить, закурить трубку, расслабиться; письма — впрочем, писем немного — подождут. Никто не бросится вскрывать их с лихорадочной поспешностью, а потом не повиснет на телефоне, и ему не надо будет слушать бесконечные и бессмысленные женские разговоры: «Как дела?.. Что новенького?.. Что ты говоришь?.. Ах, моя дорогая… И что же ты ей сказала?.. Не может быть!.. Нет, нет, в среду я никак не могу…»

Один, один… Какое счастье! Он потянулся, расправляя плечи, затекшие от долгой езды, и с удовольствием оглядел уютную, ярко освещенную столовую. От Дувра[586] он ехал без остановок и успел проголодаться, так что домашний ужин — довольно тощая отбивная — показался ему недостаточным, особенно после итальянской и швейцарской еды. Ну, что делать, придется возвращаться к менее изысканному рациону… Он съел еще бутерброд с сардинкой и с минуту посидел, размышляя, что бы такое сообразить на десерт.

На буфете стояла ваза с яблоками. Он поднялся, переставил ее на стол и внимательнее поглядел на яблоки. М-да, яблочки не бог весть какого качества. Мелкие, невзрачные, какие-то бурые. Он надкусил одно и тут же выплюнул. Ну и дрянь! Он попробовал другое: то же самое. Кожура шершавая, грубая; внутри такие яблоки обычно бывают твердые и кислые. Но у этих мякоть была рыхлая, вязкая, как вата, а сердцевина темная, точно тронутая гнилью. Кусочек волокнистой мякоти застрял у него между зубами, он с трудом его вытащил. Надо же было подсунуть ему такую гадость!..

Он позвонил, и прислуга пришла из кухни.

— Что-нибудь другое на десерт у нас есть? — спросил он.

— Боюсь, что нету, сэр. Я вспомнила, что вы любите яблоки, и Виллис нарвал вот этих. Сказал — поспели в самый раз, очень вкусные.

— К сожалению, он ошибся. Это нечто совершенно несъедобное.

— Извините, пожалуйста, сэр. Я бы их не приносила, если б знала. Он там целую корзину собрал — стоит у дома.

— И все такие же?

— Все одинаковые, сэр. Меленькие, буренькие.

— Неважно, не беспокойтесь. Я сам утром выйду в сад, погляжу.

Он встал из-за стола и перешел в гостиную. Чтобы избавиться от неприятного привкуса во рту, он выпил рюмку портвейна, съел печенинку, но и это не помогло. Что-то вязкое, противное обволакивало язык и нёбо, и в конце концов он был вынужден подняться в ванную и как следует вычистить зубы. Самое обидное, что именно сейчас, после пресного ужина, очень кстати было бы настоящее, хорошее яблоко — с гладкой и чистой кожицей, с хрустящей, сочной мякотью, не слишком сладкое — лучше даже чуть-чуть с кислинкой. Такое, чтоб его приятно было съесть: спелое, но не перезревшее. Главное — уметь вовремя сорвать яблоко с дерева.

Ночью ему приснилось, что он в Италии и танцует под тентом на мощенной брусчаткой площади. Когда он проснулся, у него в ушах еще звучала музыка, и за утренним чаем он все пытался вспомнить лицо своей партнерши, вспомнить, как прижимал ее к себе, как смешно она спотыкалась о его ноги. Но ощущение ускользало, и оживить его в памяти никак не удавалось.

Он встал и подошел к окну посмотреть, какая погода. Вполне приличная: небо ясное, воздух свежий, бодрящий.

И тут его взгляд упал на старую яблоню. Зрелище было такое неожиданное, что он застыл на месте. Теперь ему стало ясно, откуда взялись вчерашние яблоки. Дерево буквально гнулось под бременем невиданного урожая. На каждой ветке, вплотную друг к другу, сидели мелкие коричневатые яблоки; чем ближе к верхушке, тем мельче они становились — на самых верхних ветках плоды и величиной, и цветом смахивали на орехи. Дерево осело под их тяжестью, скривилось, скособочилось, нижние ветки отвисли до земли, а в траве вокруг виднелись бесчисленные падалицы — те яблоки, которые выросли первыми и которых вытеснили с их законного места их же младшие братья и сестры. Яблоки устилали землю сплошным ковром; многие успели лопнуть и растрескаться, и теперь по ним ползали осы. В жизни он не видел такого количества яблок на одном дереве. Просто чудо, что оно устояло, не рухнуло.

До завтрака он вышел в сад — любопытство не давало ему покоя — и еще раз, вблизи, поглядел на старую яблоню. Да, так и есть: эти самые яблоки стояли вчера на буфете. Мелкие, как мандарины, а многие и того мельче, они росли так тесно, что если захотеть сорвать одно яблоко, то пришлось бы сорвать целую гроздь.

В этом зрелище было что-то отталкивающее, противоестественное — и в то же время вызывающее жалость. За что несчастному дереву такая мука? А это была поистине мука — другого слова не подберешь. Было видно, как яблоня страдает, корчится, изнемогает под тяжким грузом; сколько месяцев она готовилась к тому, чтобы дать этот небывалый — и, что самое ужасное, совершенно несъедобный урожай! Ни одно яблоко нельзя было взять в рот, все они никуда не годились. Он ступал по ним, давил каблуками, и они тут же превращались в чавкающее, скользкое месиво; он был вынужден сорвать несколько пучков травы и обтереть ботинки.

Гораздо лучше было бы, если бы дерево погибло, пока оно еще стояло голое, пока не зацвело. А что теперь с ним делать? Кому и зачем нужна куча гниющих яблок, которая только портит весь вид в саду? Какая польза в этой старой яблоне, осевшей, скрюченной, словно от боли, но всем своим видом — он готов был поклясться — выражающей тайное торжество, почти злорадство?

Дерево против воли притягивало взгляд. Как тогда, весной, когда оно покрылось несметным числом набрякших, грязно-белых цветов, так и теперь, со всей этой безумной массой яблок. От него было некуда деться. Все окна жилой половины выходили в сад, и он знал, что ему предстоит. Яблоки провисят еще весь октябрь и ноябрь, дожидаясь, пока их снимут, а снимать их никто не станет, потому что есть их нельзя. Он с ужасом подумал, что старая яблоня может простоять в таком виде целую вечность — и всякий раз, как он будет выходить на террасу, она будет торчать у него перед глазами, ненавистная, кособокая уродина.

Удивительно все-таки, до чего он ее невзлюбил. Она неотвязно напоминала ему о том… о чем, собственно, он сам толком не знал… в общем, обо всем, что он всей душой ненавидел. Определить это точнее он не мог. И немедленно принял решение: надо, чтобы Виллис снял все яблоки, увез их, продал, любым способом сбыл с рук — лишь бы не смотреть на них всю осень, не видеть, как корчится под их тяжестью злополучная яблоня.

Он повернулся к ней спиной и с облегчением заметил, что ни одно другое дерево не опозорило себя излишеством. Яблоки были на многих, но в нормальном, умеренном количестве, и стоявшая рядом со старой молоденькая яблонька тоже, как он и предполагал, не подвела. На ней росли очень славные, не слишком крупные яблоки, аппетитно подрумяненные солнцем. Пожалуй, надо сорвать одно яблочко, съесть после завтрака. Он выбрал самое симпатичное и едва успел к нему прикоснуться, как яблоко само с готовностью упало ему на ладонь. Оно было такое соблазнительное, что он не утерпел и откусил кусочек — и оно не обмануло его ожиданий: ароматное, сочное, немного терпкое, сбрызнутое росой. Он не стал больше смотреть по сторонам и пошел в дом завтракать — он уже успел проголодаться.

Садовник провозился с яблоками почти неделю — он работал с явной неохотой.

— Меня не касается, куда вы денете эти яблоки, — предупредил его хозяин. — Можете продать их и деньги оставить себе, можете забрать домой, скормить свиньям. Я не желаю их видеть, вот и все. Запаситесь лестницей повыше и сразу же беритесь за дело.

Ему казалось, что Виллис тянет из чистого упрямства. Он не раз наблюдал из окна за его действиями — это было похоже на замедленный фильм. Сперва садовник подтаскивал и долго устанавливал лестницу. Потом не спеша взбирался по ней, потом слезал опять и принимался подпирать лестницу снизу. Потом начинал по штучке обрывать яблоки и складывать в корзину. Изо дня в день Виллис маячил у него перед глазами — либо торчал на лестнице, либо копошился под деревом; ветки скрипели и стонали, а внизу, на земле, стояли корзины, ведра, тазы, и все это заполнялось яблоками, и конца этому не было видно.

Но конец все же наступил. Лестницу унесли, корзины и ведра тоже. В тот вечер он с удовлетворением оглядел дерево. Слава богу! Больше нет этой гнили, которая так действовала ему на нервы. Все яблоки до последнего обобраны.

Но и освобожденная от бремени, яблоня как будто не испытывала облегчения: она выглядела так же уныло — если это только возможно, еще более уныло, чем прежде. Ветки понуро свисали вниз, а листья, уже тронутые первыми холодами, съежились и зябко дрожали. «И это мне награда? — словно спрашивала старая яблоня. — После того, что я для тебя сделала?»

По мере того как сгущались сумерки, силуэт старой яблони становился все мрачнее, все угрюмее. Скоро зима. Скоро придут короткие, скучные дни.


Он не любил это время года. Когда он еще работал и каждый день ездил в Лондон, в ноябре — декабре приходилось вставать и выходить еще затемно, дрожа от холода. В конторе уже часа в три дня, а то и раньше зажигали свет: город часто окутывал туман — влажный, гнетущий. Отработав день, он снова долго трясся в поезде бок о бок с такими же, как он, добывателями хлеба насущного — по пять человек на сиденье, многие с кашлем, с насморком. Потом наступал невыносимо долгий вечер дома, когда они с Мидж сидели друг против друга у камина и он слушал — или притворялся, что слушает, — ее подробный отчет о том, что произошло за день и что где сломалось или вышло из строя.

Если в доме вдруг выдавался день без катастроф, она выискивала любой предлог, чтобы все-таки испортить ему настроение: «Тут пишут, что проезд по железной дороге опять подорожает — сколько же теперь будет стоить твой сезонный билет?» Или: «Не нравятся мне эти беспорядки в Южной Африке, сегодня в шестичасовых новостях только о них и говорили». Или: «В инфекционную больницу доставили еще троих с полиомиелитом. Прямо не знаю, куда смотрит наша медицина…»

Теперь ему по крайней мере не приходилось играть роль слушателя, но память об этих нескончаемо долгих вечерах оставалась при нем, и, когда зажигался свет и задергивались занавеси, он как будто снова слышал позвякиванье спиц, бессмысленную болтовню, протяжные зевки… И тогда перед ужином или после ужина он стал захаживать в ближайший пивной бар — у шоссе, за четверть мили от дома. Там ему никто не докучал. Он здоровался с хозяйкой, приветливой толстухой миссис Хилл, усаживался в уголке у стойки и подолгу сидел, потягивая виски с содовой, покуривая и наблюдая за окрестными жителями, которые заходили пропустить кружку пива, покидать дротики,[587] посплетничать.

В каком-то смысле это было продолжение летнего отдыха. Он даже находил что-то общее между беззаботной атмосферой европейских кафе и ресторанчиков и живой, непринужденной обстановкой в этом ярко освещенном, насквозь прокуренном баре, заполненном простыми, симпатичными людьми, которые ничуть ему не мешали: это было приятно, действовало успокаивающе. Часы, проведенные в баре, разнообразили и скрашивали долгие зимние вечера.

В середине декабря он простудился и больше недели просидел дома. И тут он с удивлением заметил, как не хватает ему этих вечерних выходов, до какой степени он успел к ним привыкнуть и как невыносимо тоскливо проводить вечера в одиночестве у себя в гостиной или в кабинете, не зная, чем заняться, — разве что читать да слушать радио. Простуда и вынужденное безделье привели к тому, что он стал угрюм, раздражителен; снова начала пошаливать печень. Нет, нельзя сидеть без движения. На исходе очередного холодного, пасмурного дня он решил, что завтра, независимо от погоды, непременно выйдет из дому. Небо хмурилось уже часов с двух, обещая в скором времени снегопад, но что бы там ни было, он не может оставаться в четырех стенах еще целые сутки, ему нужна какая-то разрядка.

Последней каплей, переполнившей его терпение, оказался эпизод за ужином. Он только начал приходить в себя после простуды и вступил в тот период, когда вкусовые ощущения притупились, аппетит еще не восстановился, но организм уже требует чего-то нестандартного. Хочется, например, птицы. Скажем, половинку жареной куропатки, любовно приготовленной, и к ней воздушное сырное суфле. М-да, с таким же успехом можно требовать с неба луну… Прислуга, начисто лишенная воображения, подала на ужин камбалу — из всех видов рыбы самую безвкусную и пресную. К рыбе он почти не притронулся. Убрав тарелку, прислуга принесла из кухни какой-то пирог, и, поскольку он по сути дела остался голоден, он отрезал себе солидный кусок.

Но стоило ему только положить его в рот, как он тут же, давясь и кашляя, выплюнул все на тарелку. Потом встал и позвонил.

Прислуга вышла из кухни и вопросительно взглянула на него.

— Это что за чертовщина, позвольте вас спросить?

— Пирог с повидлом, сэр.

— С каким еще повидлом?

— С яблочным. Это домашнее повидло, сэр, не покупное. Я сама варила.

Он в ярости швырнул на стол салфетку.

— Так я и думал. Разумеется, из тех самых яблок, которые вы один раз уже пытались мне подсунуть. Я ведь сказал тогда и вам, и Виллису, и сказал, кажется, ясно, что не желаю больше видеть эти яблоки.

Она поджала губы, и лицо ее приняло напряженное, сухое выражение.

— Вы приказали, сэр, не готовить компот и не подавать их на сладкое. А насчет повидла вы не говорили. Я подумала, что уж в таком-то виде ничего в них плохого нету. Я и сварила — сперва на пробу, очень вкусно получилось. А потом взяла у Виллиса еще яблок, сварила побольше и закатала в банки. Мы с хозяйкой всегда делали такие заготовки.

— Напрасно утруждались. Я эту дрянь есть не буду, вы уж меня извините. Я эти яблоки не переношу — меня от них тошнит, понимаете? И в виде повидла, и в любом другом виде. Заберите пирог — и чтобы больше я не видел ваше повидло. Подайте мне кофе в гостиную.

Он вышел из столовой, дрожа от бешенства. Такая, казалось бы, мелочь — и чтобы так вывести человека из себя! О боже! Что за олухи! Ведь и она, и Виллис прекрасно знали, что он терпеть не может эти яблоки, — и все-таки, со своей пошлой мелочностью и крохоборством, решили их пустить на повидло. И его же этой дрянью накормить!

Он одним глотком, ничем не разбавляя, выпил виски и закурил сигарету.

Вскоре прислуга принесла ему кофе, но, поставив поднос на столик, почему-то не уходила.

— Я хотела с вами поговорить, сэр, если можно.

— Что такое?

— Наверно, будет лучше, если я возьму расчет.

Только этого еще не хватало! Ну и денек! Ну и вечерок!

— С чего вдруг? Из-за того, что я не ем пирог с повидлом?

— Нет, сэр, не в этом дело. Просто в доме теперь все как-то не так. Я уж много раз хотела вам сказать, да не решалась.

— Я вам, кажется, особых хлопот не доставляю.

— Верно, сэр. Только раньше, при хозяйке, я знала, что мою работу видят и ценят. А теперь никому не интересно — делаю я что, не делаю… Вы месяцами слова не скажете, выходит, я вроде бы зря стараюсь — никогда не знаю, угодила или нет. Мне, наверно, лучше подыскать другое место, где семья, где есть хозяйка. Она хоть поругает, хоть похвалит, а все ж таки заметит.

— Вам, разумеется, виднее. Поступайте как знаете. Мне жаль, что вам здесь разонравилось.

— И летом, сэр, вас очень долго не было. При хозяйке вы уезжали не больше чем на две недели. Да и вообще теперь все по-другому. Не знаем прямо, на каком мы свете. Что я, что Виллис.

— Вот как? Виллис тоже хочет уходить?

— Я за него не скажу, сэр. Знаю, что из-за яблок он сильно расстроился, но это уж дело прошлое. Надумает уходить — сам вас предупредит.

— Ну что ж, я насильно никого не держу. Честно говоря, не думал, что причиняю вам обоим столько неприятностей. Ладно, пока кончим на этом. Спокойной ночи.

Прислуга вышла. Он остался сидеть, угрюмо озираясь по сторонам. Черт с ними, хотят уходить — пусть катятся, невелика потеря. В доме все как-то не так… Теперь все по-другому… Бред какой-то! Виллис, видите ли, расстроился из-за яблок. Вот наглость! Может быть, он не имеет права распоряжаться фруктами из собственного сада?! Ладно, плевать и на погоду, и на простуду. Он не в состоянии больше сидеть и ломать себе голову из-за кухарки и садовника. Лучше пойти в бар и постараться забыть всю эту глупую историю.

Он надел пальто, нахлобучил на голову старую фуражку, замотал шею шарфом и вышел на улицу. Через двадцать минут он уже сидел на своем привычном месте, в уголке, а миссис Хилл отмеривала ему в стакан порцию виски и радовалась, что он снова тут. Двое-трое постоянных клиентов тоже дружелюбно улыбнулись ему, спросили о здоровье.

— Малость простыли, сэр? Сейчас везде одно и то же. Все ходят с простудой.

— Это точно.

— Такое уж время простудное. Ни осень, ни зима.

— Да, простуда — скверная штука. Особенно когда грудь заложит.

— А насморк что, лучше? Голова как котел.

— Что верно, то верно. Одно худо и другое не легче. Тут уж ничего не скажешь.

Симпатичные, открытые лица. Славные люди. Не нудят, не действуют на нервы.

— Еще виски, пожалуйста.

— Извольте, сэр. Дай бог на пользу. Хорошо простуду выгоняет.

Миссис Хилл улыбалась ему через стойку. Добродушная, гостеприимная толстуха. Сквозь пелену дыма до него доносились разговоры, громкий смех, пощелкиванье дротиков, одобрительный гогот, когда кто-то попадал точно в цель.

— …а если еще снег пойдет, то прямо не знаю, что и делать, — говорила миссис Хилл. — Уголь вовремя опять не завезли. Был бы запасец дров, можно бы перебиться до ближайшей доставки, а за дрова сейчас знаете сколько просят? По два фунта за воз!

С удивлением он услышал собственный голос — он шел откуда-то издалека:

— Я вам привезу дров.

Миссис Хилл обернулась. Она говорила с каким-то клиентом.

— Простите, сэр?

— Я вам привезу дров, — повторил он. — У меня в саду старое дерево, давно пора его пустить на дрова. Я его спилю. Завтра же. Для вас. — И он кивнул с довольным видом.

— Ну что вы, сэр, зачем же так себя утруждать! Уголь привезут, не беспокойтесь.

— Мне не трудно. Наоборот, приятно. Поработать… на воздухе… одно удовольствие. Для здоровья полезно. Жирок растрясти. Завтра спилю.

Он слез со своего табурета и стал медленно, старательно натягивать пальто.

— Это яблоня, — уточнил он напоследок. — Будете яблоней топить?

— Да чем угодно, сэр, были бы дрова… А что, разве эта яблоня у вас лишняя?

Он кивнул с таинственным видом. Дело слажено. Об остальном — молчок.

— Завтра привезу. На трейлере. К вечеру.

— Осторожнее, сэр, — сказала она ему вслед. — Не забудьте — ступенька!

На дворе было свежо, морозно. Шагая домой, он улыбался своим мыслям. Он не помнил, как разделся и лег в постель, но поутру первое, что пришло ему в голову, было данное накануне обещание спилить старую яблоню.

Был четверг — день, когда Виллис не приходил. Вот и отлично. Никто не помешает. Небо было хмурое, мглистое — ночью шел снег. Наверно, и еще пойдет. Но пока что волноваться не о чем, пока препятствий нет.

После завтрака он пошел на огород и взял в сарае для инструментов пилу, топор и пару клиньев. Все это может понадобиться. Он провел пальцем по лезвию топора. Ничего, сойдет. Он вскинул топор и пилу на плечи и пошел в сад, усмехаясь про себя, — со стороны он, наверно, был похож на палача из незапамятных времен, который вот так же отправлялся в Тауэр,[588] чтобы обезглавить очередную жертву.

Он сложил инструменты под яблоней. По существу, это будет акт милосердия. В жизни он не видел более удручающего, жалкого зрелища. Казалось, что жизнь из старой яблони безвозвратно ушла. Листья облетели все до одного. Уродливая, сгорбленная, скрюченная, она только портила вид перед домом. Без нее весь сад будет смотреться совершенно по-другому.

На руку ему упала снежинка, за ней другая. Он перевел взгляд на окно столовой. Через стекло было видно, как прислуга накрывает на стол к ленчу. Он спустился к террасе и вошел в дом.

— Знаете что, — сказал он прислуге, — оставьте мне все в духовке, я поем, когда захочу. Я тут должен кое-чем заняться и не хочу себя связывать определенным временем. Кроме того, видите — снег начинается, так что лучше вам уйти пораньше и спокойно добраться до дому, пока метель не разыгралась. Я прекрасно управлюсь сам, уверяю вас. Мне так даже удобнее.

Она, должно быть, подумала, что он хочет поскорее избавиться от ее присутствия, что он в обиде на нее за вчерашнее. Ну и бог с ней, пусть думает что хочет. Главное — он должен остаться один. Не хватает только, чтобы кто-то пялился на него из окон.

Прислуга распрощалась в полпервого, и, как только она ушла, он открыл духовку и вынул то, что она приготовила. Ему хотелось поскорее покончить с едой, чтобы успеть за оставшиеся светлые часы сделать все, что было намечено.

Снег, который начался было час назад, прекратился и на земле уже успел растаять. Но все равно мешкать было нельзя. Он скинул пиджак, закатал рукава и взял в руку пилу. Другой рукой он сорвал проволоку, которой был обмотан низ ствола. Потом приставил пилу к дереву, примерно в футе от земли, и принялся пилить.

Поначалу все шло гладко. Пила со скрежетом вгрызалась в дерево и двигалась ритмично. Но через минуту-две пилу стало заедать. Этого-то он и опасался.

Он попробовал освободить пилу, но щель на месте распила была еще довольно узкая, и пила накрепко завязла в древесине. Дерево словно зажало ее тисками и не отпускало. Он забил в щель клин — безрезультатно. Потом забил второй; щель немного расширилась, но не настолько, чтобы можно было вытащить пилу.

Он тянул ее, дергал — все напрасно. Он начал терять терпение. Что делать? Он поднял с земли топор и принялся подрубать дерево; во все стороны полетели щепки.

Вот это другое дело. Так-то лучше.

Тяжелый топор поднимался и опускался; ствол трещал и крошился под его ударами. Сначала кора, потом влажный, волокнистый луб. Так, так ее, сильнее, глубже, отбрось топор, рви голыми руками неподатливую древесную плоть! Мало, мало, надо еще…

Вот шлепнулись на землю клинья, забитые в щель, за ними пила. Еще, еще… Ага! Еще немного — последние, самые упорные жилы… Вот она застонала, покачнулась, вот уже качается вовсю, держится на одном волоске… Ногой ее! Поддай как следует! Еще, еще! Вот накренилась… падает… рухнула! Так ее, так ей и надо! Наконец-то… будь она проклята… оглушительный треск — и вот она лежит перед ним на земле, распластав свои уродливые ветки.

Он выпрямился и вытер пот со лба и шеи. Следы разгрома окружали его со всех сторон, а у самых ног торчал расщепленный, голый, обезображенный пень.

Пошел снег.


Первым делом, повалив дерево, надо было отделить сучья и ветки и рассортировать их по толщине, чтобы было удобней перетаскивать к машине.

Всю мелочь, веточки и щепки, тоже надо было подобрать и связать — сгодятся на растопку, миссис Хилл будет довольна. Он подогнал машину с прицепленным трейлером к садовой калитке у террасы. С ветками потоньше нетрудно было справиться без топора — он пустил в ход кривой садовый нож. Тяжелее оказалось складывать их и увязывать, а потом перетаскивать вдоль террасы к калитке и загружать на трейлер. Самые толстые сучья он отсекал топором и разрубал на три-четыре части, чтобы можно было накинуть на них веревочную петлю и протащить по земле волоком.

Он чувствовал, что время поджимает. К половине пятого начнет темнеть — уже сейчас смеркалось, а снег все шел и шел. Земля побелела, и, когда он останавливался передохнуть и вытереть пот, снежинки покалывали ему лицо и, попадая за воротник, неприятно холодили кожу. Если он поднимал голову, снег тут же налипал ему на ресницы, слепил глаза. Снег валил все быстрее, все гуще; вокруг роились снежные вихри, небо превратилось в сплошную снеговую завесу, которая опускалась ниже и ниже, грозя окутать и задушить землю. Снег заносил обрубленные сучья и ветки, мешая их собирать. Стоило ему на секунду прервать работу, чтобы перевести дух и собраться с силами, как снег спешил укрыть мягким белым одеялом сваленные в беспорядке обрубки.

В перчатках он работать не мог: в них было неудобно держать топорище или рукоятку ножа, завязывать узлом веревку. Руки у него закоченели от холода, пальцы сгибались с трудом. Где-то под сердцем он чувствовал ноющую боль — от усталости, от напряжения, а работа все никак не кончалась. Когда он, перетащив и взвалив на трейлер очередную охапку дров, возвращался за новой, то казалось, что груда разнокалиберных сучьев и ветвей ничуть не уменьшается; или он вдруг замечал в стороне случайно забытую, почти полностью занесенную снегом кучку растопки — и опять все начиналось сначала: складывать, связывать, волочить по земле или взваливать на спину…

Время уже близилось к пяти; кругом совсем стемнело, когда он разделался с ветками и сучьями. Оставалось перетащить и погрузить на трейлер ствол, предварительно уже разрубленный на три части.

Он был почти без сил и держался только благодаря решимости сегодня же любой ценой избавиться от старой яблони. Дышал он тяжело, с трудом; снег то и дело попадал ему в рот, в глаза, и работал он чуть ли не ощупью.

Он взял веревку, нагнулся, подсунул ее под холодное, скользкое бревно и рывком затянул узел. Какая тяжесть, какая неподъемная тяжесть! Какая грубая, жесткая кора, как болят его закоченевшие руки!

— Ну, ничего, — пробормотал он сквозь зубы, — теперь тебе конец, крышка!

Шатаясь, он выпрямился, перекинул веревку через плечо и потащил бревно вниз по склону к террасе и дальше, к садовой калитке. Оно рывками двигалось по мокрому снегу, вихляясь и стукаясь о ступеньки террасы. Один за другим безжизненные, голые останки старой яблони проделали последний скорбный путь.

Ну, все. Задача выполнена. Он постоял у нагруженного трейлера, хватая ртом воздух. Теперь остается только доставить груз в пивную миссис Хилл, пока дорогу еще не занесло. К счастью, он заранее сообразил надеть на колеса цепи.

Он вернулся в дом сменить одежду, потому что вымок насквозь, и проглотить порцию виски. Огонь в камине он разводить не стал, не стал и задергивать занавеси. Думать об ужине тоже было некогда. Все то, чем занималась обычно прислуга, он просто выкинул из головы: сейчас было не до того. Сейчас надо выпить, чтобы согреться, и не мешкая трогаться в путь.

Его мозг был измучен и тоже словно закоченел, как руки, как все его тело. Секунду он колебался: не отложить ли все до завтра, а сейчас рухнуть в кресло, закрыть глаза… Нет, нельзя. Завтра снега навалит еще больше, чего доброго, фута на два, на три, и на шоссе вообще будет не выехать. Он знал, чем грозит такой снегопад. Трейлер с грузом намертво застрянет у калитки. Нет, надо во что бы то ни стало все закончить сегодня.

Он допил виски, переоделся в сухое и вышел из дому. Снег по-прежнему падал не переставая, но с наступлением темноты воздух сделался суше, морознее; температура ощутимо понизилась. Снежные хлопья стали крупнее, реже и слетали на землю медленно, кружась и опускаясь в четком ритме.

Он завел мотор и стал потихоньку съезжать вниз к шоссе, таща за собою трейлер. Он знал, что с грузом быстро ехать опасно. После нескольких часов напряженной физической работы было особенно трудно вглядываться в дорогу, еле различимую сквозь снежную пелену, то и дело протирать переднее стекло. Никогда еще освещенные окна придорожной пивной не радовали его так, как в ту минуту, когда он наконец свернул с шоссе во двор.

Он шагнул через порог и остановился, щурясь от яркого света и довольно усмехаясь про себя.

— Принимайте груз! Я привез вам дрова.

Миссис Хилл изумленно воззрилась на него из-за стойки. Двое-трое посетителей повернулись и тоже посмотрели с удивлением, а игроки, как по команде, притихли.

— Неужто вы… — начала было миссис Хилл, но он со смехом мотнул головой в сторону двери.

— Идите посмотрите, — сказал он, — только чур — разгружать сегодня не просите.

И он уселся на свое излюбленное место в уголке, посмеиваясь про себя, а все вокруг принялись ахать и восторгаться, и кто-то вышел во двор посмотреть, а потом народ столпился у дверей, и его, как героя дня, стали забрасывать вопросами, а миссис Хилл все подливала ему виски, и рассыпалась в благодарностях, и растроганно качала головой.

— Пейте на здоровье, сэр, с вас платы не берем! — объявила она.

— Вот еще! Ни в коем случае, — возразил он, — наоборот, сегодня я всех угощаю. Налейте всем два раза за мой счет! Давайте, ребята!

Было славно — весело, тепло, непринужденно; и он без конца желал им здоровья, удачи — им всем, и миссис Хилл, и себе самому, и всем людям на свете. Когда Рождество? Через неделю, через две? Надо выпить и по этому случаю. Счастливого всем Рождества! Он забыл про снег, про мороз. В первый раз он пил со всеми вместе, участвовал в общем веселье, даже попробовал сам кинуть дротик. В пивной было тесно, шумно, но ему в этом теплом, душном, насквозь прокуренном помещении все равно было хорошо, он был доволен, видел, что вокруг друзья, он не был больше для них чужаком, человеком из другой среды; он был одним из них.

Время шло — кто-то прощался и уходил домой, другой тут же занимал освободившееся место, а он все сидел и сидел в баре, впитывая в себя уютное тепло, перемешанное с табачным дымом. В голове у него был туман — он как-то мало вникал в то, что творилось вокруг, но особенно не огорчался: толстуха миссис Хилл не забывала наполнять его стакан и добродушно улыбалась через стойку.

Перед глазами у него замаячило знакомое лицо — ну да, это работник с фермы, во время войны они подменяли друг друга на тракторе. Он наклонился, тронул его за плечо и спросил:

— Что стало с девочкой?

Работник поставил свою кружку на стойку.

— Вы о ком, сэр?

— Ну, помните, молоденькая девочка. Работала на ферме. Коров доила. Кормила поросят. Хорошенькая, кудрявая. Темные волосы. Всегда с улыбкой. Помните?

Миссис Хилл кончила обслуживать очередного клиента и повернулась в их сторону:

— Может, это они про Мэй спрашивают?

— Да, да, именно. Я вспомнил, так ее и звали: Мэй.

— Разве вы не слыхали, сэр? — спросила миссис Хилл, доливая ему в стакан. — Мы тогда все так переживали, только об этом и говорили, верно, Фред?

— Точно, миссис Хилл.

Работник вытер рот тыльной стороной руки.

— Погибла Мэй, — сказал он, — ехала на мотоцикле с одним парнем и разбилась. Вот-вот должна была выйти замуж, и тут такое дело. Года четыре уж прошло. Прямо вспомнить страшно. Хорошая такая девушка.

— Мы тогда собрали деньги на венок, — сказала миссис Хилл. — Потом мать ее написала, поблагодарила, и вырезку прислала из тамошней газеты. Верно, Фред? Такие были пышные похороны, цветов видимо-невидимо. Бедняжка Мэй. Ее тут все любили.

— Это точно, — подтвердил Фред.

— Подумать только, сэр, что вы не знали! — вздохнула миссис Хилл.

— Нет, я не знал, — ответил он. — Никто мне не сказал. Жаль. Очень жаль девочку.

И он замолчал, глядя на свой стакан, уже наполовину пустой.

Разговоры вокруг шли своим чередом, но он их больше не слышал. Он опять остался наедине с собой, отрешившись от окружающего. Погибла! Такая славная, совсем молоденькая! Уже четыре года, как погибла… Согласилась прокатиться с каким-то безмозглым идиотом, он хотел перед ней покозырять, погнал вовсю, не тормознул на повороте… А она обхватила его руками сзади, прижимается к нему, смеется… и вдруг удар… конец! И нет больше кудрявых волос, нет больше смеха…

Да, так ее и звали — Мэй, теперь он окончательно вспомнил. И мысленно увидел, как она улыбнулась ему через плечо, когда кто-то ее окликнул. «Иду-у-у!» — ответила она нараспев, поставила на землю громыхнувшее ведро и пошла через двор, насвистывая, стуча тяжелыми, не по росту большими сапогами. Всего-то и успел он, что обнять ее, поцеловать, заглянуть в ее смеющиеся глаза. Один короткий миг… Ах, Мэй, Мэй…

— Уже уходите, сэр? — сказала миссис Хилл.

— Да, надо двигаться.

Он добрался до выхода и открыл дверь. За прошедший час мороз усилился. Небо очистилось от мутной снежной пелены, и выглянули звезды.

— Подсобить вам с машиной, сэр? — спросил кто-то сзади.

— Спасибо, не нужно, — ответил он, — я справлюсь.

Он отцепил свой груз, и трейлер одним концом уткнулся в снег. От толчка часть дров сползла вперед. Ничего, до завтра полежат. Завтра, если будет настроение, он вернется и поможет с разгрузкой. Только не сегодня. На сегодня все. Он внезапно ощутил смертельную усталость. Из него словно разом ушли последние силы.

Довольно долго он провозился с зажиганием и когда наконец тронулся с места и одолел примерно треть пути, понял, что зря связался с машиной — проще было ее оставить. На дороге, которая сворачивала от шоссе к его дому, снег лежал толстым, рыхлым слоем; след от колес успело давно замести. Машину дергало и заносило; вдруг правое переднее колесо куда-то повело, и машина завалилась набок. По-видимому, въехала в сугроб.

Он вылез и огляделся. Действительно, машина увязла глубоко, и без помощи двоих-троих дюжих мужчин сдвинуть ее нечего было и думать. Даже если вернуться и кликнуть помощников, ехать дальше по таким сугробам не имеет смысла. Лучше бросить ее там, где стоит, и прийти поутру, отоспавшись и собравшись с силами. Не стоит биться с ней полночи, понапрасну тянуть и толкать, когда это прекрасно можно сделать утром. Здесь, в стороне от шоссе, с машиной ничего не случится — так поздно по этой дороге уже наверняка никто не поедет.

Он зашагал по направлению к дому. Да, не повезло, что машина угодила в сугроб. На середине дороги снегу было не так уж много, по щиколотку. Он поглубже засунул руки в карманы пальто. Дорога шла в гору; слева и справа тянулась ровная белая пустыня.

Он вспомнил, что еще днем отпустил прислугу и что дом теперь стоит холодный и пустой. Огонь в камине, скорее всего, давно погас; чего доброго, котел в подвале тоже. Окна с незадернутыми занавесями чернеют на фасаде, как пустые глазницы. Еще придется что-то изобретать на ужин… Ну что ж, сам виноват. Кроме самого себя, винить некого. В такое время кто-то должен был бы ждать дома — выбежать в холл навстречу, зажечь свет, поскорее отпереть парадную дверь… «С тобой все в порядке, дорогой? Я уже волнуюсь!»

Одолев подъем, он остановился передохнуть и увидел невдалеке, за деревьями, свой дом. Без единого огонька, дом казался мрачным, неприютным. Стоять под открытым небом, усеянным звездами, на белом хрустящем снегу было как-то веселее и спокойнее, чем возвращаться в безлюдный, темный дом.

Садовая калитка была открыта настежь; он прошел через нее и затворил за собой. В саду, занесенном снегом, царила тишина; нигде не раздавалось ни звука. Он как будто вступил в заколдованное снежное царство.

Он медленно пошел по снегу вдоль террасы.

Теперь молоденькая яблонька осталась на краю одна — никто ей не мешал. Она стояла, горделиво расправив запорошенные снегом ветки, и сама в этом сверкающем наряде была как легкий призрак, явившийся из мира сказок и фантазий. Ему захотелось подойти к ней поближе, коснуться ее, убедиться, что она жива, не замерзла под снегом, что весною расцветет опять.

Он был уже почти рядом с ней, но неожиданно споткнулся, упал и больно подвернул ногу. Пошевелив ногой, он почувствовал, что она застряла в какой-то западне. Он дернул посильнее и по резкой боли в лодыжке понял, что нога завязла крепко и вытащить ее будет нелегко. И только тут сообразил, что попал ногой в расщепленный, искореженный пень, оставшийся от старой яблони.

Лежа ничком и опираясь на локти, он попробовал сдвинуться вперед и вбок; но упал он так неудачно, что любая попытка изменить положение приводила к тому, что пень еще сильней сдавливал ногу. Он стал шарить руками вокруг, но пальцы сквозь снег натыкались на острые щепки, торчки и обломки, которыми была усеяна земля под яблоней. Тогда он стал звать на помощь, понимая в глубине души, что никто не услышит, никто не отзовется.

«Отпусти меня, — кричал он, — отпусти», — словно то, что держало его как клещами, способно было сжалиться, освободить его; он кричал, и по лицу у него катились слезы страха и отчаяния. Неужели придется лежать тут всю ночь? Неужели эти адские тиски не разомкнутся? Никакого выхода, никакой надежды на спасение! Надо ждать, пока наступит утро, пока кто-нибудь появится, найдет его… а вдруг будет уже слишком поздно? Вдруг он не дотянет до утра и люди наткнутся на замерзший, занесенный снегом труп?

Он снова попытался вытащить ногу, мешая рыдания с проклятьями. Никакого результата. Полная неподвижность. В изнеможении он уронил голову на руки. Из глаз у него текли слезы, он все глубже и глубже оседал в снег, и когда его губ случайно коснулась какая-то веточка, мокрая и холодная, ему почудилось, что это чуть заметное прикосновение руки, робко тянущейся к нему в темноте.

Примечания

1

Настоятель в католических мужских монастырях

(обратно)

2

Шекспир В. Антоний и Клеопатра, акт V, сцена 2.

(обратно)

3

Принятое в Англии название пролива Ла-Манш.

(обратно)

4

«Вечный покой даруй им, Господи, и вечный свет пусть светит им» (лат.) — начальные слова католической заупокойной молитвы.

(обратно)

5

Группа островов к западу от мыса Лендс-Энд (букв. край земли) на юго-западной оконечности п-ва Корнуолл.

(обратно)

6

Река, отделяющая юго-западную оконечность п-ва Корнуолл от остальной территории.

(обратно)

7

Главная достопримечательность. (фр.)

(обратно)

8

Место публичной казни в Лондоне до 1783 г.

(обратно)

9

Шекспир В. Венецианский купец, акт V, сцена 1 (перевод Т. Щепкиной-Куперник).

(обратно)

10

На месте преступления (фр.).

(обратно)

11

Один из колледжей Кембриджского университета.

(обратно)

12

Ветхозаветный пророк.

(обратно)

13

Церковный гимн, начинающийся словами «Adeste fideles» («Приидите, верующие» — лат.)

(обратно)

14

Коронер — специальный следователь, производящий дознание в случае насильственной или внезапной смерти при сомнительных обстоятельствах.

(обратно)

15

Псевдонимы двух ирландских писательниц, Эдит Анны Эноны Сомервилл (1861–1949) и Виолет Флоренс Мартин (1862–1915). Их книга, образец классического развлекательного чтения, была опубликована в 1899 г.

(обратно)

16

Люггер – небольшое двух– или трехмачтовое суднос так называемыми люггерными парусами. – Здесь и далее примеч. пер

(обратно)

17

Корнуолл – полуостров на юго-западе Великобритании, омываемый проливом Ла-Манш и Бристольским заливом

(обратно)

18

Стихи в тексте и на шмуцтитулах в переводе Н. М. Голя.

(обратно)

19

Тендер – небольшое вспомогательное судно, доставляющее на другие суда топливо, воду, провиант и т д.

(обратно)

20

Такелаж – совокупность судовых снастей (тросы, цепи, прутки) для крепления рангоута, управления парусами, грузоподъемных работ.

(обратно)

21

Фальшборт – продолжение бортовой обшивки судна выше верхней палубы

(обратно)

22

Сент-Брайдс – небольшой залив у восточного побережья Англии.

(обратно)

23

Транец – плоский срез кормы шлюпки, яхты или иного судна

(обратно)

24

Фалинь – веревка для буксировки и привязывания шлюпки

(обратно)

25

Принц-консорт – в Великобритании супруг царствующей королевы, не являющийся сам королем. Здесь: супруг королевы Виктории Чарльз Август Альберт (1819—1861)

(обратно)

26

Шпангоуты – поперечные балки, ребра жесткости корпуса судна, служащие основой для обшивки

(обратно)

27

Рангоут – совокупность надпалубных частей судового оборудования (мачты, реи и пр.) для размещения судовых огней, постановки парусов, крепления грузоподъемных средств

(обратно)

28

Миссис Солт – «говорящая» фамилия. Salt по-английски значит «соль».

(обратно)

29

Грот-мачта – средняя, самая высокая мачта судна

(обратно)

30

Ср.: «в поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься» (Бытие 3, 19)

(обратно)

31

«Тетушка Салли» – народная игра, состоящая в том, чтобы с расстояния выбить трубку изо рта чучела.

(обратно)

32

1 Бобби (уменьшительное от Роберт) – лондонский полицейский (по имени Роберта Пиля, который в 1829 году реорганизовал лондонскую полицию

(обратно)

33

Кокни – здесь: лондонское просторечие, для которого характерно особое произношение и неправильность речи (в литературе прекрасный пример – речь Элизы Дулиттл и папаши Дулиттла в пьесе Б. Шоу «Пигмалион»).

(обратно)

34

«Непобедимая армада» – крупный военный флот, созданный в 1586—1588 гг. Испанией для завоевания Англии. В 1588 г. «Непобедимая армада» понесла огромные потери в результате шторма и столкновения с английским флотом в проливе Ла-Манш.

(обратно)

35

Маколей Томас Бабингтон (1800—1890) – английский политический деятель, эссеист, историк, автор пятитомной «Истории Англии»

(обратно)

36

Дрейк Френсис (1540—1596) – английский мореплаватель, адмирал Принимал активное участие в разгроме «Непобедимой армады». Отказ Дрейка вступить в сражение с испанцами, пока он не закончит играть в шары, вошел в легенду.

(обратно)

37

1 Теннисон Альфред (1809—1892) – английский поэт, автор поэм «Принцесса» (1847), «In Memoriam» (1850), цикла поэм «Королевские идиллии», драм «Мария» (1857), «Бекет» (1879).

(обратно)

38

«Гвиневера» – поэма из цикла «Королевские идиллии» Теннисона.

(обратно)

39

Гладстон Уильям Юарт (1809—1898) – премьер-министр Великобритании в 1868—1874, 1880—1883, 1886. 1892—1894 гг., лидер либеральной партии с 1868 г.

(обратно)

40

Стэнли Генри Мортон (настоящее имя Джон Роулендс) (1841—1904) – журналист, исследователь Африки.

(обратно)

41

Оида (настоящее имя Мария-Луиза де ла Раме) (1839—1908) – английская писательница, автор довольно откровенных романов, в которых чувствуется влияние Ч Диккенса.

(обратно)

42

Ежегодная парусная регата в курортном городе Каусе на острове Уайт. Считается крупным событием светской жизни в конце лондонского сезона.

(обратно)

43

Каботаж – судоходство между портами одной страны.

(обратно)

44

«Типперэри» – известная солдатская песня-марш, написанная композитором Дж Джоджем на слова поэта Г. Уильямса в 1912 г. и приобретшая особую популярность во время Первой мировой войны. Называется по первым словам текста «Путь так далек до Типперэри» (Типперэри – город в Ирландии).

(обратно)

45

Coiffeur – парикмахер {фр.}.

(обратно)

46

Comme il faut – здесь: приличный, достойный человек (фр)

(обратно)

47

A propos – кстати [фр.)

(обратно)

48

Здесь игра слов: Онор — в английском (Honor) — значит «честь»

(обратно)

49

Это отец. Какое несчастье! Пусть он поднимется наверх, в комнату… (фр.)

(обратно)

50

Воспаление легких (фр.).

(обратно)

51

Высокий жесткий воротник у лиц духовного звания.

(обратно)

52

Здесь: высокий жесткий воротник (у лиц духовного звания) (разг. англ.).

(обратно)

53

Сиреневая улица (фр.).

(обратно)

54

Делайте ставки (фр.).

(обратно)

55

За неимением лучшего (фр.).

(обратно)

56

Любовная записка (фр.).

(обратно)

57

Один стоун – 6,34 кг.

(обратно)

58

Мания величия (фр.).

(обратно)

59

Шоссе первой категории (фр.).

(обратно)

60

Кафе (фр.).

(обратно)

61

Префектура (фр.).

(обратно)

62

Дорожная карта (фр.).

(обратно)

63

Прошу прощения (фр.).

(обратно)

64

Охота, травля (фр.).

(обратно)

65

Все удобства (фр.).

(обратно)

66

Войдите! (фр.)

(обратно)

67

Аптека (фр.).

(обратно)

68

Граф де Ге (фр.).

(обратно)

69

Сен-Жиль, Сарт (фр.).

(обратно)

70

Отель «Париж» (фр.).

(обратно)

71

«Се человек» — название картин, где Христос изображен в терновом венце.

(обратно)

72

Добрый вечер, господин граф (фр.).

(обратно)

73

Собор Парижской Богоматери (фр.).

(обратно)

74

До свидания, госпожа графиня, до свидания, господин граф, до свидания, мадемуазель Бланш, до свидания, Шарлотта (фр.).

(обратно)

75

Горничная (фр.).

(обратно)

76

Добрый вечер, господин граф (фр.).

(обратно)

77

Голубятня (фр.).

(обратно)

78

Бог мой (фр.).

(обратно)

79

Итак: ну как? (фр.)

(обратно)

80

Войдите (фр.).

(обратно)

81

Больна, плохо себя чувствует (фр.).

(обратно)

82

Стекольная фабрика (фр.).

(обратно)

83

Камердинера (фр.).

(обратно)

84

Слуга, коридорный (фр.).

(обратно)

85

Бакалея, бакалейная лавка (фр.).

(обратно)

86

Доброго здоровья, господин граф (фр.).

(обратно)

87

Младший сын (фр.).

(обратно)

88

Ошибка, ложный шаг (фр.).

(обратно)

89

Свидание, разговор с глазу на глаз (фр.).

(обратно)

90

Здравствуйте, господин граф (фр.).

(обратно)

91

Боже мой (фр.).

(обратно)

92

Бабушка (фр.).

(обратно)

93

Боженька (фр.).

(обратно)

94

Слушаю (фр.).

(обратно)

95

«Женщина» (фр.).

(обратно)

96

«Фигаро» и «Западной Франции» (фр.).

(обратно)

97

Милая (фр.).

(обратно)

98

Горничная (фр.).

(обратно)

99

Охота (фр.).

(обратно)

100

Отец семейства (фр.).

(обратно)

101

«Правила, регулирующие пользование приданым и его сохранение… майорат… доходы с имущества…» (фр.).

(обратно)

102

«Фабрика… рента… помещение капитала…» (фр.).

(обратно)

103

Городские ворота (фр.).

(обратно)

104

По пути (фр.).

(обратно)

105

«Хорошая погода» и «охота» (фр.).

(обратно)

106

До свидания (фр.).

(обратно)

107

Горничная (фр.).

(обратно)

108

Большая охота (фр.).

(обратно)

109

Охотники (фр.).

(обратно)

110

Дамы и господа (фр.).

(обратно)

111

Я страдаю (фр.).

(обратно)

112

«Спящая красавица» (фр.).

(обратно)

113

Отец семейства (фр.).

(обратно)

114

Милая, любимая (фр.).

(обратно)

115

Закрыто до понедельника (фр.).

(обратно)

116

Комиссар полиции (фр.).

(обратно)

117

Боженька (фр.).

(обратно)

118

Не вешайте трубку (фр.).

(обратно)

119

Заместитель (фр.).

(обратно)

120

Прощайте (фр.).

(обратно)

121

Нежность (фр.).

(обратно)

122

пельмени по-итальянски

(обратно)

123

английский король, годы правления 978 — 1016

(обратно)

124

сделал, что мог, и пусть, кто может, сделает лучше (лат.)

(обратно)

125

Харроу (-скул) — одна из девяти старейших престижных мужских привилегированных средних школ; находится в пригороде Лондона.

(обратно)

126

Tisana — отвар, настой из трав (итал.).

(обратно)

127

Догкарт — высокий двухколесный экипаж с местом для собак под сиденьем (англ.). От dog (собака) и cart (повозка).

(обратно)

128

Faux pas — оплошность (фр.).

(обратно)

129

Лели Питер (1618–1680) — английский живописец.

(обратно)

130

Неллер Годфри (1646 или 1649–1723) — известный английский портретист.

(обратно)

131

Фурини Франческо (1600–1649) — итальянский художник, представитель флорентийской школы.

(обратно)

132

Дель Сарто Андреа (1486–1550) — итальянский живописец, представитель флорентийской школы Высокого Возрождения.

(обратно)

133

Sotto voce — вполголоса (итал.).

(обратно)

134

Рип ван Винкль — герой одноименного рассказа американского писателя Вашингтона Ирвинга (1783–1859), отведавший чудодейственного напитка и проспавший двадцать лет.

(обратно)

135

Laburnum Cytisus — золотой дождь, ракитник (лат.).

(обратно)

136

Здесь и далее стихотворные переводы, отмеченные (*), выполнены Е. З. Фрадкиной.

(обратно)

137

«Альберт-Холл» — концертный зал в Лондоне на 8 тысяч мест. Назван в память принца Альберта, супруга королевы Виктории.

(обратно)

138

«Ковент-Гарден» — королевский оперный театр в Лондоне.

(обратно)

139

Всей семьей (фр.).

(обратно)

140

Гуркхский нож — нож особой формы, используемый жителями Непала.

(обратно)

141

«Мэри Роз» — пьеса английского драматурга и прозаика Джеймса Метью Барри (1860–1937), впервые поставленная в 1920 г.

(обратно)

142

Лютьенс, сэр Эдвард Лэндсир (1869–1944) — английский архитектор.

(обратно)

143

Билетерша (фр.).

(обратно)

144

Что случилось с этим малышом? (фр.).

(обратно)

145

Леденцы (фр.).

(обратно)

146

Да, маленькие Делейни (фр).

(обратно)

147

Зоологический сад (фр.).

(обратно)

148

Здесь — Булонский лес (фр.).

(обратно)

149

Восхитительна (фр).

(обратно)

150

Нечто (фр.).

(обратно)

151

Погасла вдруг свечка,
Дружок мой Пьеро.
Черкну я словечко,
Готовь мне перо.
Стою в лунном свете
у самых дверей.
Ты мне, ради Бога,
Открой поскорей. (*)
(обратно)

152

Очко (карточная игра, фр.).

(обратно)

153

Кухарка (фр.).

(обратно)

154

Горничная (фр).

(обратно)

155

Говорите мне о любви,
Говорите мне снова и снова.
Я без устали слушать готова
Вдохновенные ваши слова (фр.).
(обратно)

156

«Эхо Парижа» (фр.).

(обратно)

157

«Адельфи» — эстрадный театр в Лондоне.

(обратно)

158

«Савой» — одна из самых дорогих лондонских гостиниц.

(обратно)

159

Рог (фр.).

(обратно)

160

В вечерний час люблю я рога звук в тиши лесной (фр.).

(обратно)

161

«Радость любви» (фр.).

(обратно)

162

«Хеймаркет» — театр в Лондоне на улице Хеймаркет.

(обратно)

163

«Гаррик» — лондонский клуб писателей, актеров и журналистов; основан в 1831 г. Назван в честь знаменитого актера Гаррика (1717–1779).

(обратно)

164

Кью — имеется в виду Кью-Гарденз, большой ботанический сад в западной части Лондона.

(обратно)

165

Площадь Согласия (фр.).

(обратно)

166

Королевская улица (фр.).

(обратно)

167

Бега (фр.).

(обратно)

168

Шекспир, «Ромео и Джульетта» (акт III, сц. 5). Перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник.

(обратно)

169

Шекспир, «Король Лир» (акт I, сц. 3). Перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник.

(обратно)

170

Быстрее, быстрее, Марсель, сколько можно звать? (фр).

(обратно)

171

Да, мама, иду (фр.).

(обратно)

172

Говяжья печень (фр.).

(обратно)

173

Рассказчики (фр.).

(обратно)

174

Я вспоминаю… это наводит меня на мысль (фр.).

(обратно)

175

Найэл скучает (фр.).

(обратно)

176

Дитя (фр.).

(обратно)

177

Капризный ребенок (фр.).

(обратно)

178

Малыш Найэл (фр.).

(обратно)

179

Северный вокзал (фр.).

(обратно)

180

Элгар, Эдвард Уильям (1857–1934) — английский композитор и дирижер.

(обратно)

181

Имеются в виду «Вариации на темы Паганини» С. В. Рахманинова. Паганини, Никколо (1782–1840) — великий итальянский скрипач и композитор.

(обратно)

182

Кончено (итал.).

(обратно)

183

Шум (фр.).

(обратно)

184

Ночное кафе, кабачок (фр.).

(обратно)

185

Несуществующая аббревиатура.

(обратно)

186

«Харви энд Николз» — название двух больших лондонских магазинов, принадлежащих фирме «Дебнемз».

(обратно)

187

«Даниел Нилз» — большой лондонский магазин преимущественно детской одежды и школьной формы.

(обратно)

188

Доббин — персонаж романа У. М. Теккерея «Ярмарка тщеславия». Человек, отличавшийся удивительной мягкостью, добротой, застенчивостью и благородством.

(обратно)

189

Карликовая вишня (лат.).

(обратно)

190

«Бампус» — один из крупнейших книжных магазинов Лондона.

(обратно)

191

Адамсы, Джеймс (1730–1794) и его брат Роберт (1728–1792) — английские архитекторы.

(обратно)

192

Кент, Уильям (1685–1748) — знаменитый английский архитектор, прославившийся также в области садово-паркового искусства и интерьера.

(обратно)

193

Аскот — ипподром близ города Виндзора, где в июне проходят ежегодные скачки, являющиеся важным событием в жизни английской аристократии.

(обратно)

194

«Вулвортс» — однотипные универсальные магазины филиала американской компании «Ф. У. Вулворт»; также магазины, специализирующиеся на продаже дешевых товаров широкого потребления.

(обратно)

195

«Лордз» — известный крикетный стадион в Лондоне.

(обратно)

196

Здесь — водопровод (фр.).

(обратно)

197

Ванна (фр.).

(обратно)

198

Приготовить ванну? (фр.).

(обратно)

199

Портер, Кол (1893–1964) — американский композитор, автор многочисленных произведений так называемого легкого жанра. Одно из самых знаменитых его произведений мюзикл «Кан-кан». Многие мелодии Кола Портера популярны и поныне.

(обратно)

200

Вдовий дом — дом, в который по традиции переезжает вдова скончавшегося английского аристократа после введения в наследство (с соответствующей передачей титула) его преемника. Как правило, находится на территории главной усадьбы.

(обратно)

201

Переиначенное название драмы американского драматурга Ю. О'Нила (1885–1953) «Любовь под вязами».

(обратно)

202

Аллюзия на патриотическую песню шотландцев на слова Р. Бернса (1759–1796).

(обратно)

203

Особнячок (фр.).

(обратно)

204

Олд-Бейли — Центральный уголовный суд (по названию улицы в Лондоне, где он находится).

(обратно)

205

«Дебнемз» — большой лондонский магазин преимущественно женской одежды и принадлежностей женского туалета.

(обратно)

206

«Риц» — лондонская фешенебельная гостиница и ресторан на улице Пиккадилли; название их стало символом праздной роскоши.

(обратно)

207

Пул — название участка Темзы ниже Лондонского моста. — Здесь и далее примеч. пер.

(обратно)

208

Сыграйте что-нибудь (франц.).

(обратно)

209

Кончайте вашу (франц.).

(обратно)

210

Пойте, пойте все (франц.).

(обратно)

211

Я — дирижер (франц.).

(обратно)

212

Дамы и господа, позвольте мне представить вам мою маленькую подружку… (франц.)

(обратно)

213

«Блондинку» (франц.).

(обратно)

214

«Глубокое» (франц.).

(обратно)

215

«Была одна блондинка» (франц.).

(обратно)

216

— Это было вот такое?

— В два раза больше, старина.

— Как! Еще больше? Невозможно.

— Вот какова твоя блондинка. Внутрь все войдут туда (франц.).

(обратно)

217

«Они все мертвы» (франц.).

(обратно)

218

Бакалея (франц.).

(обратно)

219

Прачка (франц.).

(обратно)

220

Половое бессилие (франц.).

(обратно)

221

Через три дня (франц.).

(обратно)

222

Левый берег (франц.).

(обратно)

223

Горный край (нем.).

(обратно)

224

Северное побережье (франц.).

(обратно)

225

Кабаре, ночное кафе (франц.).

(обратно)

226

Желание (франц.).

(обратно)

227

У (франц.).

(обратно)

228

Центральное отопление (франц.).

(обратно)

229

Полдень (франц.).

(обратно)

230

Семейный пансион (франц.).

(обратно)

231

Еще один шоколад (франц.).

(обратно)

232

Шоколад (франц.).

(обратно)

233

Сумерки (франц.).

(обратно)

234

Вы хотите со мной поиграть? (франц.)

(обратно)

235

Чтобы купить леденцы на палочке (франц.).

(обратно)

236

В вагон, дамы и господа (франц.).

(обратно)

237

«Спектейтор» — еженедельный журнал консервативного направления, основан в 1828 году.

(обратно)

238

«Астон Вилла» — популярный бирмингемский футбольный клуб со стадионом «Вилла-Парк».

(обратно)

239

«Шеффилд юнайтед» — футбольный клуб со стадионом в Шеффилде.

(обратно)

240

Очень милые (франц.).

(обратно)

241

Заботы (франц.).

(обратно)

242

Никогда не знаешь… (франц.)

(обратно)

243

«Ладно…» (франц.).

(обратно)

244

Знаменитая ярмарка в Нёйи. – Здесь и далее примеч. переводчика.

(обратно)

245

Старейший рынок Парижа, ведущий свою историю с начала XII века, красочно описанный в романе Эмиля Золя «Чрево Парижа».

(обратно)

246

Речь идет о Франко-прусской войне (1870–1871), в ходе которой император Наполеон III попал в плен, в Париже произошел переворот и была провозглашена Третья республика.

(обратно)

247

Предместья Парижа.

(обратно)

248

Форт Мон-Валерьен, построенный в середине XIX века во времена правления короля Луи-Филиппа, служил одним из главных звеньев в укреплении Парижа.

(обратно)

249

Квартал на востоке французской столицы.

(обратно)

250

Деревня, вошедшая в состав Парижа в 1860 году.

(обратно)

251

Бисмарк, ну-ка поспешай, / И солдат ты растеряй; / Бисмарк, ну-ка поспешай, / Всех солдат ты растеряй.

(обратно)

252

Популярная в то время в Париже сатирическая песенка, сочиненная журналистами газеты «Le Grelot»: «Так вот каков он, план Трошю, / План, план, план, план, план, / Ну до чего же он хорош! / Так вот каков он, план Трошю: / С ним ни за что не пропадешь!» План генерала Трошю, который в то время возглавлял правительство Франции, состоял не в чем ином, как в капитуляции Парижа и Франции; народ прозвал кабинет министров во главе с Трошю «правительством национальной измены».

(обратно)

253

«Стой, стой!» (нем.)

(обратно)

254

Ворота Майо, наряду с еще десятью воротами, располагались в крепостной стене, которой был окружен Булонский лес.

(обратно)

255

Имеется в виду синагогальный ковчег («Арон а-Кодеш») – хранилище для свитков Торы.

(обратно)

256

«Живущий под кровом Всевышнего…» (Тегилим 91: 1, Псалом Давида), ТаНаХ (еврейское Священное Писание). В Ветхом Завете ему соответствует Псалом 90: 1.

(обратно)

257

«Господи, что есть человек…» (Тегилим 144: 3).

(обратно)

258

«Алену» (ивр. «На нас возложено» или «Нам надлежит») – древнейшая еврейская молитва, читаемая в конце ежедневного богослужения, а также мелодия, сопровождающая эту молитву.

(обратно)

259

«Кадиш» (арам. «Освящение») – особая молитва, прославляющая святость имени Бога и Его могущества.

(обратно)

260

«Израилев», «израильтянин» (фр.).

(обратно)

261

Нельзя, нет проезда (искаж. фр.).

(обратно)

262

Константина – город на северо-востоке Алжира.

(обратно)

263

Город на севере Алжира.

(обратно)

264

Луидор равнялся двадцати франкам.

(обратно)

265

В вычислениях имеется ошибка, возможно, Дюморье допустила ее сознательно, чтобы показать, что Джулиус обманывает своих товарищей.

(обратно)

266

От зубной от боли / Спасаюсь я любовью… (фр.)

(обратно)

267

Бывшая крепость и старый город в Алжире.

(обратно)

268

Джон Китс (1795–1821) – английский поэт, принадлежавший к младшему поколению английских поэтов-романтиков.

(обратно)

269

«Эндимион» – поэма Китса, в основе которой лежит греческий миф о любви богини луны к пастуху Эндимиону.

(обратно)

270

Колледж Оксфордского университета.

(обратно)

271

Бэкс (англ. «задворки») – выходящие к реке Кэм лужайки и здания, принадлежащие колледжам.

(обратно)

272

Пароход назван в честь древнего города времен Римской империи, расположенного на территории Алжира.

(обратно)

273

Центральная улица Лондона, соединяющая районы Вестминстер и Сити.

(обратно)

274

Театр в западной части Лондона, в районе Вест-Энд, неподалеку от Стрэнда.

(обратно)

275

Дворцово-парковый ансамбль в Лондоне.

(обратно)

276

Любви утехи длятся миг единый, / Любви страданья длятся долгий век. / Как счастлив был я с милою Надиной, / Как жадно пил я кубок томных нег! – строки из классического французского романса «Радость любви» Жан-Поля Эжида Мартини (здесь в переложении Михаила Кузмина).

(обратно)

277

Знаменитый отель в Лондоне.

(обратно)

278

Квартал на берегу Темзы близ Вестминстера. Назван Адельфи (от греч. Adelphoe – братья) в честь блока из двадцати четырех неоклассических особняков, построенных в 1768–1772 годах братьями Адам.

(обратно)

279

Знаменитый мюзик-холл, впоследствии ставший кинотеатром.

(обратно)

280

Одна из самых широких улиц центрального Лондона.

(обратно)

281

«Парсифаль» – последняя опера Рихарда Вагнера.

(обратно)

282

Кью – небольшой исторический район на юго-западе английской столицы.

(обратно)

283

Наконец-то! (фр.)

(обратно)

284

Один из центральных вокзалов Лондона.

(обратно)

285

Портовый город на юго-востоке Британии. Компания «Большая Восточная железная дорога» отправляла из Гарвича пароходы на континент.

(обратно)

286

Более 4,5 килограмма.

(обратно)

287

Лилли Леман (1848–1929) – немецкая оперная певица, колоратурное сопрано.

(обратно)

288

Одна из самых кровопролитных битв в ходе второй Англо-бурской войны. Произошла 18 февраля 1900 года у брода Падерберг через реку Моддер в Южной Африке.

(обратно)

289

Небольшой город, расположенный неподалеку от Лондона, на правом берегу Темзы.

(обратно)

290

Приморский курорт на юго-востоке Англии.

(обратно)

291

Город под Лондоном, место проведения ежегодных королевских скачек «Аскот», основанных в XVIII веке королевой Анной.

(обратно)

292

«Славный Гудвуд» – скачки, которые с 1802 года ежегодно проходят в поместье Гудвуд, неподалеку от города Чичестер.

(обратно)

293

«Королевская регата Хенли» – ежегодная парусная регата, которая проводится на Темзе, в городе Хенли, с 26 марта 1839 года.

(обратно)

294

До встречи (фр.).

(обратно)

295

Графство в Центральной Англии.

(обратно)

296

Философские записи римского императора Марка Аврелия, сделанные в 70-е годы II века н. э.

(обратно)

297

Римский карнавал, один из древнейших в Италии, проходит в феврале-марте, перед началом Великого поста.

(обратно)

298

Обязательная поездка, которую в образовательных целях совершали отпрыски европейских аристократов и богатых буржуазных семей.

(обратно)

299

Лестершир – графство в Центральной Англии, знаменитое своими охотничьими угодьями, считается местом, где зародилась традиционная английская охота на лис. Город Мелтон долгое время был любимым местом охотников.

(обратно)

300

Город в графстве Суффолк.

(обратно)

301

Следуй за мной (англ.).

(обратно)

302

Единица длины в английской системе мер, использующаяся на скачках, составляет одну восьмую мили (около 200 метров).

(обратно)

303

Город на юго-востоке Англии, где проходит «Эпсомское дерби» – престижнейшие скачки чистокровных лошадей-трехлеток.

(обратно)

304

Город на севере острова Уайт.

(обратно)

305

Крупнейшая река в Шотландии.

(обратно)

306

«Прощай, благоразумие» (фр.).

(обратно)

307

Портовый город на юге Англии.

(обратно)

308

Период правления короля Эдуарда VII с 1901 по 1910 год.

(обратно)

309

Один из вариантов сатирических куплетов на слова и музыку английского певца Ч. Коборна (1852–1945).

(обратно)

310

Крупное соревнование в скачках без препятствий; проводится ежегодно в конце апреля на ипподроме Эпсом-Даунз.

(обратно)

311

Остров Уайт.

(обратно)

312

Один из самых известных и фешенебельных отелей Лондона.

(обратно)

313

Место расположения тренировочных лагерей британской армии в годы Первой мировой войны.

(обратно)

314

Фельдмаршал, военный министр Великобритании, обращавшийся к соотечественникам с плаката с призывом: «Британец! Вступай в армию! Боже, храни короля!»

(обратно)

315

Популярная в Англии поздравительная песня.

(обратно)

316

Обычная форма одежды пациентов в британских госпиталях во времена Первой мировой войны.

(обратно)

317

Полное название популярного у охотников городка в графстве Лестершир.

(обратно)

318

Пролив между южным побережьем Англии и островом Уайт.

(обратно)

319

Бал в Альберт-холле 27 ноября 1918 года.

(обратно)

320

Улица в Лондоне, на которой располагались редакции крупнейших британских газет.

(обратно)

321

Лондонский стадион для крикета.

(обратно)

322

Центр Королевской регаты с 1839 года.

(обратно)

323

Место проведенияконных бегов.

(обратно)

324

Знаменитая регата, которая проводится ежегодно в начале августа с 1826 года.

(обратно)

325

Два обитаемых острова Леринского архипелага недалеко от Лазурного Берега.

(обратно)

326

Один из самых роскошных и фешенебельных парижских отелей, ведущий свою историю с 1909 года, когда дворец семейства Крийон был переоборудован в гостиницу.

(обратно)

327

Строительство церкви началось в 1887 году, но так и не было полностью закончено.

(обратно)

328

«А, это ты, старина!» (фр.)

(обратно)

329

«Подходите, месье, мадам, подходите же…» (фр.)

(обратно)

330

Вероятно, имеются в виду ворота так называемого Мадридского замка – резиденция короля Франциска I в Булонском лесу под Парижем, снесенная в конце XVIII века.

(обратно)

331

К началу XX века приобрело популярность лечение токами высокой частоты (фиолетовыми лучами), получившее название «дарсонвализация».

(обратно)

332

Главная парижская синагога, построенная в 1874 году в романском стиле.

(обратно)

333

Проспект в Нёйи.

(обратно)

334

Букв.: суровый скалистый пик. (Примеч. пер.)

(обратно)

335

Дикорастущий вечнозеленый кустарник с белыми цветами и ягодами. По старинной английской традиции, бытующей и поныне в сельских районах, влюбленный юноша вешал перед Рождеством ветку омелы у дверей дома любимой девушки, как бы испрашивая разрешение поцеловать ее. (Примеч. пер.)

(обратно)

336

Из английской прибаутки: Если встретишь ты сороку, то не жди от мужа проку; Встретишь две – то повезет, будет с ним не жизнь, а мед; Встретишь трех – родишь девчонку, Четырех – так жди мальчонку. Перевод и примеч. А. Л. Немченко.

(обратно)

337

Неточная цитата из трагедии В. Шекспира "Антоний и Клеопатра". (Примеч. пер.)

(обратно)

338

Джон Весли – проповедник методистской церкви в XVII века. (Примеч. пер.)

(обратно)

339

Детская игра с веревочкой, натянутой на пальцы рук. (Примеч. пер.)

(обратно)

340

Набережная Виктории — одна из самых красивых набережных в Лондоне. Находится между Вестминстерским мостом и мостом Блэкфрайарз. Названа в честь королевы Виктории (1837–1901). — Здесь и далее комментарии Н. Тихонова.

(обратно)

341

Мост Альберта — мост через Темзу, открытый в 1873 г. Назван в честь супруга королевы Виктории принца Альберта (1819–1861).

(обратно)

342

Баттерси — один из районов Лондона и парк на южном берегу Темзы.

(обратно)

343

…такси с поднятым флажком… — В описываемое время в Англии поднятый флажок на такси означал, что машина свободна.

(обратно)

344

«Юнайтед дэриз» — компания по производству и продаже молока и молочных продуктов, основана в 1915 г.

(обратно)

345

«Дейли Миррор» — ежедневная малоформатная газета, рассчитанная на массового читателя. Публикует много сенсационно-развлекательных и рекламных материалов. Основана в 1903 г.

(обратно)

346

Челси — фешенебельный район в западной части Лондона, известен также как район художников.

(обратно)

347

Кингс-роуд — одна из центральных улиц в Челси, на которой расположено множество лавочек, бистро и антикварных магазинов.

(обратно)

348

Хром, сиена, вандик — названия масляных красок: хром — зеленая, сиена — желтая или коричневая, вандик — коричневая.

(обратно)

349

Паста «Боврил» — название пасты-экстракта из говядины для приготовления бутербродов.

(обратно)

350

Сиена — город в центральной Италии (область Тоскана), почти полностью сохранивший свой средневековый облик.

(обратно)

351

Увидеть Неаполь и умереть. — Перефразировка выражения: «Увидеть Рим и умереть».

(обратно)

352

Сити — коммерческий и финансовый центр Лондона.

(обратно)

353

Оукли-стрит — улица к северу от моста Альберта и Кингс-роуд.

(обратно)

354

«Бон репо» (фр. Bon Repos) — приятный отдых. — Здесь и далее комментарии Н. Тихонова.

(обратно)

355

Викарий — в англиканской церкви — приходский священник.

(обратно)

356

Шабли — изысканное французское белое вино.

(обратно)

357

Новый мессия. — В ряде религий мессия — ниспосланный богом спаситель, который навечно установит свое царство. У христиан мессия — Иисус Христос.

(обратно)

358

…Иосиф тоже старался спрятать ее от людских глаз, стыдясь, что у нее ребенок. — Так по-детски наивно Мэри объясняет бегство Иосифа и девы Марии с младенцем в Египет.

(обратно)

359

…в небе будет большая звезда. — По преданию, в момент рождения Иисуса Христа взошла Вифлеемская звезда.

(обратно)

360

Хампстедский лесопарк — излюбленное место воскресного отдыха лондонцев. Расположен в северной части Лондона, вблизи фешенебельного района Хампстед. Славится своей живописностью и разнообразием пород растущих в нем деревьев. — Здесь и далее комментарии Н. Тихонова.

(обратно)

361

Дартмур — холмистая местность в графстве Девоншир.

(обратно)

362

Музыкальные стулья — детская игра, в которой участники ходят гуськом вокруг ряда стульев, составленных спинками. Стульев на один меньше, чем играющих. Когда музыка прекращается, участники садятся на стулья. Оставшийся без места выбывает из дальнейшей игры. При каждом новом заходе убирается один стул. В конце концов на одно место остаются два претендента, и захвативший его становится победителем.

(обратно)

363

Стаффордширские статуэтки — статуэтки из глазурованного фарфора производства Стаффордширских мануфактур (XVIII в.). В описываемое время на европейском антикварном рынке ценились сравнительно невысоко.

(обратно)

364

Хай-стрит. — Улицу с таким названием можно встретить практически в любом городе Англии. Так часто называются главные или бывшие главные улицы города, а также главные улицы городских районов. В пределах одного города может быть несколько улиц с этим названием.

(обратно)

365

Букингемский дворец — главная королевская резиденция в Лондоне. Построен в 1703 г. и называется по имени первого владельца — герцога Букингемского.

(обратно)

366

Абердин — графство на северо-востоке Шотландии.

(обратно)

367

Сент-Джонз-Вуд — жилой район в северо-западной части Лондона к северу от Риджентс-парка. Из этого района идет прямая дорога в Хампстед, где живет героиня и где в детстве и юности жила Дафна дю Морье. Когда-то на этом месте был лес, названный по находившейся в нем церкви святого Жана (Джона).

(обратно)

368

Музей мадам Тюссо — лондонский музей восковых фигур. Открыт в 1802 г.; назван по имени основательницы. Первыми экспонатами музея были восковые фигуры жертв Великой французской революции. Позднее экспозиция значительно расширилась, одну из ее частей составила Комната ужасов с изображениями величайших преступников, которую детям посещать не рекомендуется. Одно время (1835–1884) музей был расположен на Бейкер-стрит, на которой впоследствии А. Конан Дойл поселил Шерлока Холмса.

(обратно)

369

Речной трамвай (ит.).

(обратно)

370

Дворцы (ит.).

(обратно)

371

Джон Булль — воплощение типичного англичанина.

(обратно)

372

Св. Павел, когда он еще не принял христианства, отправился в Дамаск и на пути испытал чудесное явление света с неба, от которого пал на землю и на время потерял зрение.

(обратно)

373

Щеткой (фр.).

(обратно)

374

Болеутоляющее средство (ит.).

(обратно)

375

Дождь (ит.).

(обратно)

376

Добрый вечер, синьор (ит.).

(обратно)

377

Кончено (ит.).

(обратно)

378

До завтра (ит.).

(обратно)

379

Двойной кофе (фр.).

(обратно)

380

Войдите (ит.).

(обратно)

381

Желанным лицом (лат.).

(обратно)

382

Взволнованный, потрясенный (фр.).

(обратно)

383

Добрый день, синьор (ит.).

(обратно)

384

Невидимым (фр.).

(обратно)

385

Верещатники — заросли кустарников, преимущественно семейства вересковых (вереск, ерика); встречаются толокнянка, брусника, черника, мхи, лишайники. Верещатники распространены на песчаных и торфяных почвах в зоне умеренного влажного климата. — Комментарий Н. Тихонова.

(обратно)

386

Елеонская (или Масличная) гора — гора, с которой открывается прекрасная панорама Иерусалима. Находится к востоку от города и отделена от него Кедронской долиной. — Здесь и далее комментарии Н. Тихонова.

(обратно)

387

Кедронская долина — долина, лежащая между Елеонской горой и Иерусалимом. Название получила по протекающему через нее ручью — Кедронскому. Долгое время была излюбленным местом захоронений мусульман (западная часть) и евреев (восточная часть). Отсюда второе название — Иосафатова долина (Долина смерти).

(обратно)

388

Викарий. — в англиканской церкви — приходский священник.

(обратно)

389

Хайфа — морской порт на северо-западе Израиля.

(обратно)

390

Леди Алтея Мейсон. — Алтея — имя довольно редкое, и в контексте рассказа его можно рассматривать как «говорящее». Писательница наделила им леди Мейсон не без намека на одну из героинь греческой мифологии — Алтею, супругу царя Ойнея, мать героя Мелиагра и Деяниры, жены Геракла. Иронию усиливает контраст с весьма распространенной английской фамилией Мейсон.

(обратно)

391

Дротики. — игра, очень популярная в Англии: небольшой дротик бросают в разграфленный пробковый круг на стене; цель игры — набрать определенное количество очков.

(обратно)

392

Галилея — историческая область в Северной Палестине. По евангельской традиции Галилея — основной район проповеди Иисуса Христа.

(обратно)

393

Британская оккупация. — В 1920–1947 гг. Иерусалим был административным центром английской подмандатной территории Палестина.

(обратно)

394

Добрый Самаритянин (самарянин). — Согласно Евангелию, на вопрос законника о том, кого считать своим ближним, Иисус ответил притчей о самаритянине, который, проезжая по дороге и встретив ограбленного и израненного разбойниками путника, перевязал ему раны, накормил его и привез на постоялый двор, где наказал хозяину заботиться о раненом (Лука, 10; 30:35).

(обратно)

395

Ист-Сайд — юго-восточный район Нью-Йорка.

(обратно)

396

Оксфам — Оксфордский комитет помощи голодающим (Oxford Famine Relief), благотворительная организация; занимается оказанием помощи голодающим и пострадавшим от стихийных бедствий в различных странах.

(обратно)

397

Вифания — небольшое селение в полумиле к юго-востоку от Иерусалима. Согласно евангельскому преданию, в нем жили Марфа, Мария и их брат Лазарь, которого Христос воскресил из мертвых. Близ этого селения Христос вознесся на небо.

(обратно)

398

Падре (итал. padre от лат. pater) — традиционное обращение к католическому священнику. Обращаясь подобным образом к служителю англиканской церкви, полковник проявляет полное невежество в вопросах вероисповедания.

(обратно)

399

Нисан — седьмой месяц иудейского календаря. По Библии первый месяц священного года.

(обратно)

400

Пейсах — еврейский праздник, отмечаемый в память исхода евреев из Египта; начинается в канун 14-го нисана и длится 7–8 дней.

(обратно)

401

Опресноки — в христианской традиции так называется маца, пресный хлеб, испеченный без дрожжевой закваски, который бог повелел есть еврейскому народу, отмечая свое избавление от египетского пленения: «Наблюдайте опресноки, ибо в сей самый день я вывел ополчения ваши из земли Египетской, и наблюдайте день сей в роды ваши как установление вечное» (Исход, 12; 17).

(обратно)

402

Иоанн — святой христианской церкви, традиционно считающийся автором четвертой книги Евангелия (Евангелие от Иоанна).

(обратно)

403

Тайная вечеря — последняя трапеза Иисуса Христа с учениками.

(обратно)

404

Матфей, Марк и Лука — святые христианской церкви, считающиеся авторами (соответственно) первой, второй и третьей книг Евангелия.

(обратно)

405

Гефсиманский сад — масличный сад на склоне Елеонской горы. По преданию, именно в нем молился Христос перед тем, как отдать себя в руки грешников.

(обратно)

406

Волхв. — Согласно евангельскому преданию, узнав о рождении Иисуса, в Иерусалим с востока пришли три волхва (мудреца), чтобы поклониться младенцу (Матф., 2; 1:12).

(обратно)

407

…вам бы пришлось выстроить нас у стены, и омыть нам ноги. — Робин имеет в виду один из эпизодов Тайной вечери, когда Иисус «явил делом, что, возлюбив своих сущих в мире, до конца возлюбил их. (…) Встал с вечери… влил воды в умывальницу и начал умывать ноги учеников…» (Иоанн, 13; 1:5).

(обратно)

408

Винчестер — одна из девяти самых знаменитых в Англии привилегированных школ для мальчиков. Известна с конца XVIII в. Это независимая от государства частная школа, существующая на пожертвования и другие взносы.

(обратно)

409

Церковь Dominus Flevit — церковь Христа Спасителя.

(обратно)

410

Церковь Марии Магдалины — русская православная церковь в Гефсиманском саду. Построена и освящена в 1888 г. великими князьями Сергеем и Павлом Александровичами в память покойной императрицы Марии Александровны.

(обратно)

411

Городские стены — стены Старого города в Иерусалиме.

(обратно)

412

Купол Скалы — мусульманская мечеть Куббат эс-Сахра (Купол Скалы), известна также под названием мечети Омара; ее строительство завершилось в 691 г.

(обратно)

413

Иерихон (Ирихон) — древний город в Палестине, к северу от Мертвого моря.

(обратно)

414

Олдершот — город в южной Англии, к северо-западу от Лондона, центр подготовки военных специалистов.

(обратно)

415

Вас можно было принять за Иуду. — Робин имеет в виду эпизод в Гефсиманском саду (поцелуй Иуды).

(обратно)

416

…все ученики… рассеялись. — В этом пассаже Робин почти цитирует приведенное Иисусом во время Тайной вечери предсказание ветхозаветного пророка Захарии: «…ибо написано: поражу пастыря, и рассеются овцы стада» (Матф., 26; 31).

(обратно)

417

Петр… бродил около костра… притопывая ногами, чтобы не замерзнуть. — Робин слишком увлекся, приписывая апостолу Петру тот способ согреться, к которому прибегла леди Алтея. Ни один из евангелистов об этом не упоминает.

(обратно)

418

Голгофа — место, где был распят Иисус Христос, находилось вблизи Иерусалима, за пределами города. Действительное местонахождение Голгофы — предмет споров. Предание говорит, что оно находится внутри одной из часовен храма Гроба Господня .

(обратно)

419

Церковь святой Анны — католическая церковь в конце улицы Крестного пути. По преданию, она была построена на том месте, где находилось жилище родителей девы Марии — Иоахима и Анны. Древнее сооружение было частично высечено в скале, частично состояло из стен прочной каменной кладки.

(обратно)

420

Харам эш-Шариф (священный двор) — место ветхозаветного храма, площадь, на которой находятся мечети Купол Скалы (Куббат эс-Сахра) и аль-Акса.

(обратно)

421

Часовня Каменных Уз — одна из часовен православного храма Воскресения. В часовне висит икона сидящего в узах Спасителя, под престолом находится огороженная решеткой каменная плита с двумя отверстиями, в которых, по преданию, были заключены стопы Христа.

(обратно)

422

Бывший храм — ветхозаветный храм, просуществовавший с 1004 до 588 г. до н. э. Представлял собой прямоугольное здание из тесаных камней. Внутри храма была перегородка, разделявшая его на две части. Первое помещение называлось Святая, второе — Святая Святых, в нем находился ковчег Завета.

(обратно)

423

Стена Плача — часть подлинной древней стены иерусалимского храма, ныне являющаяся частью западной ограды площади Харам эш-Шариф. Собираясь здесь, евреи оплакивают разрушение храма.

(обратно)

424

Via Dolorosa — Страстной путь (Скорбный путь), которым, по евангельскому преданию, Христа вели на казнь.

(обратно)

425

Ворота святого Стефана. — Древнее название — Овчие ворота. Святой мученик Стефан — один из семи диаконов иерусалимской общины. По преданию, совершенные им чудеса и убедительная проповедь учения Христа возбудили против него вражду иудеев, и синедрион (верховный суд) приказал вывести его из города через Овчие ворота и побить каменьями. Ворота святого Стефана у восточной границы Иерусалима.

(обратно)

426

Церковь Всех Народов — католическая францисканская церковь в Гефсиманском саду.

(обратно)

427

Купальня Вифезда — «овчая купель», бассейн, который в древности служил водоемом для омовения жертвенных животных (овец). Вифезда в переводе с древнееврейского означает «Дом милосердия».

(обратно)

428

«Спаситель исцелил человека, который тридцать восемь лет был хромым». — Цитата из Евангелия (Иоанн; 5; 19:9).

(обратно)

429

…богоматерь пришла бы в ужас от такого хлева. — В своем благочестивом негодовании мисс Дин, видимо, забыла, что дева Мария родила Иисуса в яслях, то есть в хлеву.

(обратно)

430

Претория. — Имеется в виду претория Пилата , куда привели на суд Христа.

(обратно)

431

Лурд — город на юге Франции, бальнеологический курорт. Место паломничества католиков, верующих в чудодейственную, целительную силу иконы Лурдской божьей матери.

(обратно)

432

Станция Страстного пути. — В данном случае станции Страстного пути — места, на которых Христос останавливался по пути на Голгофу. В более широком значении — ряд образов, или сцен, последовательно символизирующих страдания (страсти) Христа от эпизода в Гефсиманском саду до крестных мук. Они «располагаются» в церкви или по дороге в церковь или храм. Число их неодинаково: в католической и англиканской церквах — 14, в православной — несколько больше.

(обратно)

433

Антониева крепость — древняя крепость библейских времен. Ирод Великий , расширив и укрепив крепость, назвал ее в честь своего друга, полководца Марка Антония. В крепости содержался сильный римский гарнизон.

(обратно)

434

Монастырь Ессе Homo. — Ессе Homo — «Се человек». По преданию, Пилат, выведя Христа к народу после бичевания, одетого в багряницу и в терновом венке, воскликнул: «Се человек!»

(обратно)

435

Soeurs de Sion — «Сионские сестры милосердия» — французская церковь и монастырь, находящиеся на Страстном пути.

(обратно)

436

Поезд призраков — популярный аттракцион.

(обратно)

437

…у власти стояли лейбористы. — В 1945–1951 гг. в Великобритании у власти было лейбористское правительство, возглавляемое Клементом Эттли.

(обратно)

438

Репрессалии (позднелат. represalie от лат. reprehendo — удерживаю) — по международному праву принудительные меры, предпринимаемые государством в ответ на незаконные действия другого государства с целью заставить его прекратить эти действия и возместить причиненный ущерб.

(обратно)

439

…о султане из мамелюков Каит Бее… — Мамелюки (араб. невольники) — воины-рабы, составлявшие гвардию султанов Айюбидов (египетская ветвь). В 1250 г. мамелюки свергли власть Айюбидов и основали династию мамелюкских султанов, правившую до 1517 г. в государстве, включавшем Египет и Сирию.

(обратно)

440

Святая Святых.

(обратно)

441

…Авраам едва не принес в жертву Исаака… — Авраам, мифический родоначальник евреев, по повелению бога должен был принести в жертву своего сына Исаака, но в момент жертвоприношения был остановлен ангелом.

(обратно)

442

Мухаммед (ок. 570–632) — арабский религиозный и политический деятель, основатель ислама. У мусульман считается величайшим пророком, посланником бога («Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммед — посланник Аллаха»).

(обратно)

443

Мечеть аль-Акса — мусульманская святыня; бывшая базилика, сооруженная императором Юстинианом (482 или 483–565) во имя Пречистой Марии. Обращена в мечеть халифом Омаром; при крестоносцах была королевским дворцом, но при Салах-ад-дине (Саладине, 1138–1193), основателе династии Айюбидов, вновь стала мечетью.

(обратно)

444

Соломон — царь Израильско-Иудейского царства в 965–928 гг. до н. э., сын Давида. Согласно библейскому преданию, славился необычайной мудростью. Считается автором ряда книг Библии, в том числе «Песни песней».

(обратно)

445

Харли-стрит. — улица в Лондоне, на которой расположены многочисленные частные клиники.

(обратно)

446

Святой холм — Сион (Солнечный), один из холмов Иерусалима, на котором стояла главная крепость царского города.

(обратно)

447

…платки с нарисованными на них ослами. — Согласно преданию, Христос въехал в Иерусалим верхом на осле.

(обратно)

448

Сад Воскресения — сад Иосифа Аримафейского.

(обратно)

449

Стратфорд-на-Эйвоне. — город в графстве Уорикшир, родине Шекспира, где находится Королевский Шекспировский театр.

(обратно)

450

Анна Хатауэй (1557–1623) — жена Шекспира.

(обратно)

451

Иосиф Аримафейский — богатый и знатный член синедриона, тайный ученик Христа. Иосиф умолил Пилата отдать ему тело умершего Христа, с помощью Никодима снял его с креста и положил в могилу, высеченную в скале у него в саду (Иоанн, 19; 38:42).

(обратно)

452

Симон Кирениянин — человек, которого заставили нести крест вместо изнемогшего Иисуса.

(обратно)

453

…Вероника отерла лицо Спасителя своим платком. — Согласно преданию, святая Вероника встретила Христа, ведомого на Голгофу, и вытерла платком пот с его лица. Лик Христа запечатлелся на платке (Спас Нерукотворный).

(обратно)

454

Базилика (от греч. basiliké — царский дом) — один из главных типов христианского храма. Прямоугольное в плане здание, разделенное внутри рядами колонн или столбов на продольные части (нефы).

(обратно)

455

Часовня Голгофы — выдолбленная в скале (Голгофе) пещера, в которой стояли сгоревшие во время пожара 1808 г. гробницы Готфрида Бульонского (1060–1100) и Болдуина, правителей христианского Иерусалимского королевства в период захвата Иерусалима крестоносцами.

(обратно)

456

Тит (39–81) — римский император с 79 г. из династии Флавиев. Во время Иудейской войны в 70 г. разрушил Иерусалим.

(обратно)

457

Collège des Frèrès — францисканский коллеж для мальчиков, основанный в Иерусалиме в 1862 г.

(обратно)

458

В саду людей не распинают… — Подобный вывод говорит о критическом отношении Робина к устоявшимся авторитетам. В Евангелии сказано: «На том месте, где Он распят, был сад» (Иоанн, 19; 41). Правда, Иоанн единственный из евангелистов упоминает об этом.

(обратно)

459

Давид (конец XI в. до н. э. — ок. 950 до н. э.) — царь Израильско-Иудейского государства. После гибели Саула был провозглашен царем Иудеи, присоединил к ней территории израильских племен и создал единое государство со столицей в Иерусалиме. По библейской легенде, юноша Давид победил великана Голиафа. Давид прославляется церковью как кроткий праведник, хотя из библейского описания его жизни видно, что это был вероломный и жестокий деспот. С целью возвысить значение Иерусалима он перенес туда ковчег Завета и учредил богослужение при нем. Религиозная традиция приписывает Давиду авторство псалмов. В христианстве Христу приписывается происхождение от Давида.

(обратно)

460

Метрдотель (франц.). — Здесь и далее перевод иностранных слов дан переводчиком.

(обратно)

461

Горничная (франц.).

(обратно)

462

Камердинер (франц.).

(обратно)

463

Мать (франц.).

(обратно)

464

Вы понимаете, Господин Маркиз — человек весьма серьезный (франц.).

(обратно)

465

Госпожа Маркиза (франц.).

(обратно)

466

Серьезный (франц.).

(обратно)

467

Лифт (франц.).

(обратно)

468

Метрдотель (франц.).

(обратно)

469

Аристократия (франц.).

(обратно)

470

Мой друг (франц.).

(обратно)

471

Портной (франц.).

(обратно)

472

Парикмахер (франц.).

(обратно)

473

Ах! Простите, я думал, что мадам вышла… (франц.)

(обратно)

474

Камердинер (франц.).

(обратно)

475

Мама… Мама… (франц.).

(обратно)

476

Надо отдохнуть. Приляг, дорогая, ты неважно выглядишь (франц.).

(обратно)

477

Сиеста (исп. siesta) — в Испании, Италии, странах Латинской Америки — полуденный отдых; самое жаркое время дня. — Комментарий Н. Тихонова.

(обратно)

478

Аптека (франц.).

(обратно)

479

Почтовое отделение (франц.).

(обратно)

480

Мне очень жаль… (франц.)

(обратно)

481

Что угодно Госпоже Маркизе? (франц.)

(обратно)

482

Войдите (франц.).

(обратно)

483

Красавица в заколдованном лесу (франц.).

(обратно)

484

Само собой разумеется (франц.).

(обратно)

485

Метрдотель (франц.).

(обратно)

486

Парикмахер (франц.).

(обратно)

487

Парикмахер (франц.).

(обратно)

488

Курортная интрижка (франц.).

(обратно)

489

Столовая (франц.).

(обратно)

490

Шато — богатый аристократический дом в сельской местности (франц.).

(обратно)

491

Мама (франц.).

(обратно)

492

Аптека (франц.).

(обратно)

493

Горничная (франц.).

(обратно)

494

Войдите (франц.).

(обратно)

495

Патуа (франц. patois) — местное наречие, говор.

(обратно)

496

Вордсворт Уильям. Сонет № 33. Перевод С. Сухарева.

(обратно)

497

Туалет (франц.).

(обратно)

498

Речной трамвай (итал.).

(обратно)

499

Проездом (франц.).

(обратно)

500

Хозяин (итал.).

(обратно)

501

Костюм (франц.).

(обратно)

502

Две сестры (итал.).

(обратно)

503

Близнецы (итал.).

(обратно)

504

Сестры, старые (итал.).

(обратно)

505

Да, да, синьор, бедная синьорина (итал.).

(обратно)

506

До свидания, синьор (итал.).

(обратно)

507

Полиция (итал.).

(обратно)

508

Телятина в вине (итал.).

(обратно)

509

Ну вот! (итал.)

(обратно)

510

Полицейский агент (итал.).

(обратно)

511

Англичанка (итал.).

(обратно)

512

Днем (итал.).

(обратно)

513

Добрый вечер (итал.).

(обратно)

514

Пансионат (итал.).

(обратно)

515

Спасибо (итал.).

(обратно)

516

Большое спасибо (итал.).

(обратно)

517

Спокойной ночи (итал.).

(обратно)

518

Крит — остров в Средиземном море, один из центров эгейской (крито-микенской) культуры. В 67 г. до н. э. Крит захвачен Римом; в 395–823 гг. и в 961–1204 гг. — в составе Византии; в 823–961 гг. захвачен арабами; в 1204 г. завоеван крестоносцами и продан Венеции. С 1715 г. находился под властью Османской империи. С 1913 г. входит в состав Греции. — Здесь и далее комментарии Н. Тихонова.

(обратно)

519

Кносс — древний город в центральной части северного Крита. В конце третьего тысячелетия до н. э. — столица царства. В 1900–1930 гг. английским археологом А. Эвансом раскопан дворец правителя, так называемый хозяйственный архив — таблички с письменами и др.

(обратно)

520

Фест — древний город на юге Крита. Раскопки велись в 1900–1966 гг.

(обратно)

521

Шерборн — мужская привилегированная частная школа в графстве Дорсетшир. Основана в 1550 г.

(обратно)

522

Брейзноз-колледж в Оксфорде — один из колледжей Оксфордского университета. Основан в 1509 г.

(обратно)

523

Собор святого Павла — главный собор англиканской церкви; одна из наиболее известных достопримечательностей Лондона. Построен по проекту Кристофера Ренна в 1675–1710 гг.

(обратно)

524

Хампстед-Хит (Хампстедский лесопарк). — излюбленное место воскресного отдыха лондонцев. Расположен в северной части Лондона, вблизи фешенебельного района Хампстед. Славится своей живописностью и разнообразием пород растущих в нем деревьев.

(обратно)

525

Ираклион — один из двух основных портов острова Крит.

(обратно)

526

Мейденхед — густонаселенный район Лондона.

(обратно)

527

Вполголоса (итал.). — Здесь и далее перевод иностранных слов дан переводчиком.

(обратно)

528

Блумсберри — район в центре Лондона. В этом районе находятся Британский музей и Лондонский университет.

(обратно)

529

Бездонная лужа (англ.).

(обратно)

530

Простота (франц.).

(обратно)

531

Приготовительная школа — частная школа для мальчиков от 8 до 13 лет, готовит к поступлению в привилегированные частные школы.

(обратно)

532

Грей или Блэк… — Здесь обыгрывается значение английских слов «grey» (серый) и «black» (черный).

(обратно)

533

Бойся данайцев, дары приносящих. — Вергилий. «Энеида» (кн. II). Во время Троянской войны, после безуспешной осады Трои, греки соорудили деревянного коня, спрятали в нем воинов и оставили его у стен города. Сами же сделали вид, будто отплывают. Троянцы втащили коня и находящихся в нем воинов в город, чем и обрекли себя на гибель. Позднее это выражение стали употреблять как предупреждение от излишней доверчивости.

(обратно)

534

Ритон (греч. rhytón) — сосуд для питья. Часто завершался скульптурой и украшался рельефами.

(обратно)

535

Силен — в греческой мифологии воспитатель и спутник Диониса, веселый, добродушный, постоянно пьяный старик с мехом вина.

(обратно)

536

Дионис — в греческой мифологии бог виноградарства и виноделия, сын Зевса и фиванской царевны Семелы.

(обратно)

537

Горький лимон — горькая настойка, обычно используемая в коктейлях.

(обратно)

538

Сократ (470/469–399 до н. э.) — древнегреческий философ. Излагал свое учение устно, главные источники — сочинения его учеников Ксенофонта и Платона. По Сократу, цель философии — самопознание как путь к достижению истинного блага; добродетель — в знании и мудрости. Сократ был обвинен в поклонении новым божествам, в развращении молодежи; приговорен к смерти.

(обратно)

539

Агора — место народных собраний в Древней Греции. Обычно — рыночная площадь. На агоре встречались также для заключения торговых сделок, для деловых бесед и т. д.

(обратно)

540

Классическая школа — государственная или частная школа для детей от одиннадцати до восемнадцати лет, программа которой предусматривает изучение классических языков. — Здесь и далее комментарии Н. Тихонова.

(обратно)

541

Репертуарный театр — театр с постоянной труппой, в афишу которого входит несколько спектаклей (в отличие от театров, где труппа набирается на одну постановку, которую играют ежевечерне).

(обратно)

542

Бэлморал — средневековый замок в Шотландии.

(обратно)

543

Беверли-Хиллз — предместье Лос-Анджелеса, где постоянно или временно проживают актеры Голливуда.

(обратно)

544

Звезды (франц.). — Примеч. переводчика.

(обратно)

545

Сенсорная программа. — Технические нововведения, потрясшие кинематографический мир и повлекшие за собой события, описанные в рассказе, являются плодом фантазии автора. Идея сенсорных устройств (в оригинале feelies), видимо, заимствована у О. Хаксли («Прекрасный новый мир»).

(обратно)

546

Рокфеллеровский центр — крупнейший культурный центр в Нью-Йорке, субсидируемый династией Рокфеллеров.

(обратно)

547

Истборн — небольшой город и морской порт в графстве Сассекс, на юге Англии. — Здесь и далее комментарии Н. Тихонова.

(обратно)

548

«Школа злословия» — комедия английского драматурга Ричарда Бринсли Шеридана (1751–1816).

(обратно)

549

Виктория — район Лондона, примыкающий к вокзалу того же названия.

(обратно)

550

Вестминстерский собор — главный католический храм Великобритании. Построен в византийском стиле в 1895–1903 гг.

(обратно)

551

Фиделия — прозвище, образовано от английского слова «fidelity», что означает «верность», «преданность».

(обратно)

552

…под веточкой омелы… — На Рождество в английских домах подвешивают к потолку ветку омелы. По обычаю танцующая пара, оказавшись под веткой омелы, должна поцеловаться.

(обратно)

553

Челси — фешенебельный район в западной части Лондона, известен также как район художников.

(обратно)

554

«Савой» — один из самых дорогих отелей Лондона со знаменитым рестораном.

(обратно)

555

Девоншир — графство в юго-западной Англии.

(обратно)

556

Эксетер — крупнейший город графства Девоншир.

(обратно)

557

Шропшир — графство в западной Англии.

(обратно)

558

Флит-стрит — улица в Лондоне, на которой находятся редакции большинства английских газет.

(обратно)

559

Модельер (франц.). — Здесь и далее перевод иностранных слов дан переводчиками.

(обратно)

560

Рекс Харрисон (род. 1908) — знаменитый английский актер.

(обратно)

561

Роковая женщина (франц.).

(обратно)

562

Йоркшир — графство в северной Англии.

(обратно)

563

Мейфэр — фешенебельный район в западной части Лондона, известен дорогими магазинами и отелями.

(обратно)

564

Уорикшир — графство в центральной Англии.

(обратно)

565

Даунинг-стрит, 10 — резиденция премьер-министра Великобритании.

(обратно)

566

Вокзал и пересадочный узел метро в Лондоне.

(обратно)

567

Первый концентрационный лагерь в фашистской Германии. Создан в 1933 г. на окраине города Дахау близ Мюнхена.

(обратно)

568

Бенедиктинцы — члены католического монашеского ордена, основанного около 530 г. Бенедиктом Нурсийским в Италии. Являются опорой современного Ватикана.

(обратно)

569

Францисканцы — члены первого нищенствующего ордена, основанного в Италии в 1207-09 гг. Франциском Ассизским. Наряду с доминиканцами ведали инквизицией.

(обратно)

570

«Женский институт» — организация, объединяющая в Англии женщин, живущих в сельской местности. В ее рамках действуют различные кружки.

(обратно)

571

Ганимед — в греческой мифологии троянский юноша, из-за необыкновенной красоты похищенный Зевсом. На Олимпе стал любимцем Зевса и виночерпием богов.

(обратно)

572

Камарг — природный резерват во Франции в дельте Роны.

(обратно)

573

Пьеро делла Франческа (ок. 1420–1492) — итальянский живописец, представитель Раннего Возрождения.

(обратно)

574

У. Шекспир. «Антоний и Клеопатра». Акт II, сцена 5.

(обратно)

575

Клеопатра.

(обратно)

576

Гермес — в греческой мифологии сын Зевса, вестник олимпийских богов, покровитель пастухов и путников, бог торговли.

(обратно)

577

Листер Джозеф (1827–1912) английский хирург. Ввел (1867) в хирургическую практику антисептику.

(обратно)

578

Гай (сокращенно) — больница Гая в Лондоне. Основана в 1721 г. книготорговцем Т. Гаем.

(обратно)

579

Плимут — крупный порт на берегу пролива Ла-Манш. Во время второй мировой войны Плимут подвергался особенно ожесточенным налетам немецкой авиации. — Здесь Комментарий Н. Тихонова.

(обратно)

580

С маслом (франц.). — Прим. переводчика.

(обратно)

581

Вам бы подошло имя Джек Расселл. — Мада имеет в виду Джека Расселла, который в середине XIX в. вывел новую породу терьеров (Терьер Джека Расселла). — Здесь и далее комментарии Н. Тихонова.

(обратно)

582

Харли-стрит — улица в Лондоне, на которой расположены многочисленные частные клиники.

(обратно)

583

…красноречивое V. Гадюка. — На голове гадюки имеются полосы, образующие подобие латинской буквы V, — отличительная черта внешнего вида гадюки.

(обратно)

584

Идешь объясняться — не забудь надеть цилиндр… — Слово «цилиндр» (top hat) в 20–30-х гг. употреблялось в Англии как шутливый эвфемизм для обозначения презерватива. — Здесь и далее комментарии Н. Тихонова.

(обратно)

585

Бонд-стрит — улица Лондона; знаменита магазинами модельеров, ювелиров и торговцев картинами.

(обратно)

586

Дувр — порт на юго-востоке Англии, ближайший к побережью Франции.

(обратно)

587

Дротики — игра, очень популярная в Англии: небольшой дротик бросают в разграфленный пробковый круг на стене; цель игры — набрать определенное количество очков.

(обратно)

588

Тауэр — старинная крепость на берегу Темзы. В разное время Тауэр был королевской резиденцией, тюрьмой для государственных преступников и т. д. В бытность Тауэра тюрьмой в нем казнили (обезглавливали) лиц дворянского происхождения.

(обратно)

Оглавление

  • Дафна дю Морье Дом на берегу
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Глава девятая
  •   Глава десятая
  •   Глава одиннадцатая
  •   Глава двенадцатая
  •   Глава тринадцатая
  •   Глава четырнадцатая
  •   Глава пятнадцатая
  •   Глава шестнадцатая
  •   Глава семнадцатая
  •   Глава восемнадцатая
  •   Глава девятнадцатая
  •   Глава двадцатая
  •   Глава двадцать первая
  •   Глава двадцать вторая
  •   Глава двадцать третья
  •   Глава двадцать четвертая
  • Дафна Дю Морье Дух любви
  •   КНИГА ПЕРВАЯ Джанет Кумбе 1830-1863
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •     Глава четырнадцатая
  •   КНИГА ВТОРАЯ Джозеф Кумбе 1863-1900
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •     Глава четырнадцатая
  •   КНИГА ТРЕТЬЯ Кристофер Кумбе 1888-1912
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •   КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ Дженифер Кумбе 1912-1930
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •   От переводчика
  • Дафна дю Морье Генерал Его Величества
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  •   33
  •   34
  •   35
  •   36
  •   37
  •   ПОСТСКРИПТУМ
  •   НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ДАЛЬНЕЙШЕЙ СУДЬБЕ ЛЮДЕЙ, СТАВШИХ ГЕРОЯМИ ЭТОГО РОМАНА
  • Дафна Дю Морье Голодная Гора
  •   КНИГА ПЕРВАЯ Медный Джон (1820–1828)
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •   КНИГА ВТОРАЯ Джон-Борзятник (1828–1837)
  •     1
  •     2
  •     3
  •     74
  •     5
  •     6
  •   КНИГА ТРЕТЬЯ Бешеный Джонни (1838–1858)
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ Генри (1858–1874)
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   КНИГА ПЯТАЯ Хэл (1874–1895)
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •   ЭПИЛОГ Наследство (1920)
  •     1
  •     2
  •     3
  • Дафна Дю Морье Козел отпущения
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  • Дафна Дюморье Мери Энн
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  • Дафна дю Морье Ребекка
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  • Дафна дю Морье Моя кузина Рейчел
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  • Дафна дю Морье Паразиты
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  • Дафна дю Морье Прощай, молодость
  •   Часть первая Джейк
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •   Часть вторая Хеста
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  • Дафна Дюморье Путь к вершинам, или Джулиус
  •   Часть первая Детство (1860–1872)
  •   Часть вторая Молодость (1875–1890)
  •   Часть третья Зрелость (1890–1910)
  •   Часть четвертая Поздняя зрелость (1910–1920)
  •   Часть пятая После всего… (1920–1932)
  • ТРАКТИР «ЯМАЙКА» ДАФНА ДЮ МОРЬЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  • Дафна дю Морье Алиби
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Дафна дю Морье Без видимых причин ~~~
  • Дафна дю Морье Доля секунды ~~~
  • Дафна дю Морье ЭРЦГЕРЦОГИНЯ (cказка)
  • Дафна дю Морье ГАНИМЕД
  •   Послесловие
  • Дафна дю Морье Красавцы
  •   1
  •   2
  •   3
  • Дафна дю Морье Крестный путь
  •   ~~~
  • Дафна дю Морье Маленький фотограф ~~~
  • Монте Верита Monte Verita 1952
  • Дафна Дюморье На грани
  • Не оглядывайся Don't Look Now 1971
  • Дафна дю Морье Не позже полуночи ~~~
  • Дафна дю Морье Опасный мужчина ~~~
  • Дафна дю Морье Отец The Old Man 1952
  • Дафна дю Морье Пиявка
  • Дафна Дю Морье Поцелуй меня еще, незнакомец
  • Дафна дю Морье ПРОРЫВ
  • Дафна дю Морье Птицы ~~~
  • Дафна Дю Морье Самоубийство без всяких причин
  • Дафна Дюморье Счастливого Рождества
  •   ~
  • Дафна дю Морье Синие линзы ~~~
  • Дафна дю Морье Яблоня ~~~
  • *** Примечания ***