Польские новеллисты [Эрнест Брылль] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

чернилами греческие, арабские и готические буквы.

На следующий день в университете, где он был доцентом, он дал просмотреть работу Биргману. И ждал с нетерпением. Через два дня Биргман позвонил. Голос у него был изменившийся, чем-то озабоченный.

— Мне кажется, коллега, все в порядке, я не нашел ошибки…

В ту ночь он не спал. Не мог уснуть. Задача Релленберга решена! Он с трудом уяснил, что ведь сделал это не кто иной, как он.

А потом этот несчастный доклад. И надо же такому случиться, чтобы именно тогда, когда он не сомневался в успехе, когда должен был поделиться своим результатом с ареопагом, с людьми, которых он в душе ненавидел, но которыми восхищался, именно тогда он заметил ошибку в рассуждении. Он мог обойти ее, мог притвориться, что не заметил. Ему оставалось только написать новую фразу преобразований и сделать вывод. Он вздрогнул, почувствовал, как у него похолодел кончик носа и губы искривились в усмешке. Он остановился. Мысленно вернулся к началу рассуждений. Теперь он был убежден, что ошибся. Он хотел только выяснить, можно ли устранить ошибку, хотел проверить, сколько нужно отбросить. Все. Абсолютно все ни к чему. Найдет ли он в себе силы все начать сначала? Они ничего не заметили. Он знал, что не заметят. Ошибка была почти неуловима. Может быть, он допустил ее при перепечатке. Он отложил мел, вынул носовой платок, вытер руку и сказал, что есть ошибка. Вот здесь и здесь. Такая и такая. И тут началось. Началась дискуссия, что это очевидно, что таким способом и нельзя было ничего получить, что они чувствовали, что здесь что-то не в порядке, что у них всегда были сомнения относительно правильности этого метода…

Он зажег лампу. Спать уже не хотелось. Встал. Раздвинул занавеси на окне. Светало. Начинался мокрый, исхлестанный волнами осеннего дождя день. Осыпались последние цветы, их лепестки плавали, пламенея и увядая, в грязных лужах. Он протер стекло. Ветер раскачивал верхушки акаций. Он отошел от окна и начал одеваться. Потом подошел к письменному столу, посмотрел на рукопись, перелистал ее и отложил. Он не знал, сможет ли он когда-нибудь заставить себя снова взяться за решение задачи Релленберга. Он посмотрел на лежавшую под стеклом фотографию Иоанны и почувствовал внезапное тепло в груди. Он сам сделал эту фотографию, и она нравилась ему больше всех. Прошло уже полгода, как она оставила его. Не выдержала. Она говорила ему, что не требует, чтобы он выбирал между ней и математикой, но выдержать не смогла. Понятно, она была молода, не мог же он заставить ее дин и ночи сидеть за его спиной, слушать, как он ругается, и смотреть, как он рвет листы исписанной бумаги. И она ушла. Он смотрел на ее фотографию с печалью, с твердой уверенностью в том, что потерял ее навсегда.

Через час он уже был в институте.

Он открыл двери своего кабинета. Со стены на него посмотрел Релленберг. Он повесил его портрет, когда стал доцентом. Тогда он был полон энтузиазма и надежд, тогда Релленберг был для него символом цели жизни, он попросту обожал его.

Он сел. Закурил сигарету, разложил записи. Через минуту он поймал себя на том, что снова беспорядочно думает о проблеме Релленберга. Он встал, и в этот момент раздался стук в дверь. Вошел Модзинский, студент 3-го курса, который занимался в его семинаре. Это был исключительно одаренный студент, он часто удивлял его быстротой рассуждений, оригинальностью мышления, напоминая ему его самого в студенческие годы. Точно так же, как когда-то и он, Модзинский бросался на сложные проблемы, хватал их, как быка за рога, падал, побежденный, тотчас поднимался и снова бросался в атаку и так же, как и он, еще мало зная специальную литературу, часто ломился в открытую дверь.

Несколько раз на семинаре Модзннский поправлял его, знал то, чего он еще не понял, и, что самое удивительное, всегда оказывался прав. Он гордился Модзинским и любил его. А сейчас видел, как несмело стоит тот в дверях, небритый, плохо одетый, бледный и немного растерянный, с портфелем, набитым книгами и записями, в залатанных брюках и сильно поношенных, но начищенных ботинках. Он подошел к Модзинскому с протянутой рукой.

— Добрый день, я вас слушаю!

— Я… профессор, на минутку… можно?

— Прошу, прошу вас, пожалуйста! Садитесь!

Он пододвинул ему стул. Наверняка Модзинский пришел с новыми идеями, решил он, и не ошибся.

— Я, профессор… Собственно… это значит… То, о чем вы говорили на семинаре. Так вот, мне кое-что удалось.

— Пожалуйста, я слушаю вас.

Модзинский подошел к доске и начал быстро писать свои сухие символы. Он страшно пачкал, писал небрежно, неровно. Знаки получались кривые, большие, и он вынужден был стирать сверху, так как доска была маленькой. Он с головой ушел в решение, то и дело, не поворачиваясь, пояснял что-то прерывающимся голосом. По мере того как Модзинский писал и говорил, слушающий оживился — он встал, оперся о подоконники внимательно смотрел. Студент мог уже не кончать. Прием, придуманный им для объяснения своего положения,